Вспомнилась мне одна старая история, не из числа самых коротких; если желаете, можете ее пропустить: к нашей истории она отношения не имеет… Я привожу ее здесь, поскольку нахожу в каком-то роде уместной — если не по сюжету или фабуле, то хотя бы по духу.

Про одного джентльмена, с коим меня свела судьба в психушке — мистера Сиггса, холеричного, мимически одаренного самоучку из захолустья, прожившего все свои пятьдесят или около того лет, не считая Армии, в родном городке на востоке Орегона. Энциклопедически начитан, цитировал Мильтона, вел колонку «Слово — сила» в «Вестнике Пациента»… совершенно вменяемая и самодостаточная личность, но притом этот ученый-самородок был, наверное, самым беспокойным из всех подопечных. В толпе Сиггса терзала паранойя, в беседе с глазу на глаз он замыкался в себе, и не было ему вовсе покоя, кроме как за углубленным чтением книг. И я, как никто, поразился, когда он вызвался руководить Отделом по Связям с Общественностью в нашей клинике.

— Мазохизм? — спросил я его, когда прознал про его новую должность.

— В смысле? — Он стушевался, заметался, съежился от глаз моих подальше, но я не отставал:

— В смысле, эти Связи с Общественностью… зачем вам эта морока с толпами людей, когда со всей очевидностью вам куда уютней в одиночестве?

Тут мистер Сиггс перестал метаться и посмотрел на меня;

у него были огромные, с пушистыми ресницами глаза, что умели порой разгораться внезапным и пронзительным вниманием.

— Незадолго до того, как попасть сюда… я устроился на работу, смотрителем. Жил я в хижине, затерянной в глуши далеко от Бейкера. Сто миль от чертовых куличков. Никого и ничего, сколько хватало глаз. Горы, чистый воздух; красота… Даже ни единого кедра в округе. Прихватил с собой полный набор Великих Книг. Всю классику, десять долларов в месяц — книготорговец брал их из моего жалования, копившегося в Бейкере. Прекрасная земля. Открытая взору на тысячу миль окрест — и будто бы все они мои. Тысячи созвездий в небе, миллионы соцветий под ними. Да, прекрасная. И все же… Я не выдержал, однако. Сдался в психушку через полтора месяца. — Лицо его разгладилось, пронзительная синь померкла под насупленными бровями; он улыбнулся мне; я видел, как он силой заставляет себя расслабиться. — О, ты прав. Да, прав: я одиночка, прирожденный. И когда-нибудь я кончу этим — хижиной, в смысле. Да. Однозначно. Но не так, как в тот раз. Не прятаться там. Нет. В следующий раз я отправлюсь туда, прежде всего потому, что таков будет мой выбор, а уж затем потому, что мне там комфортнее всего. Очень разумный план, я уверен. Но… сначала надо пройти через Связи с Общественностью, а уж потом туда. Торчать там… в одиночестве… в лачуге. Человеку сначала нужно осознать возможность выбора — чтоб довольствоваться сделанным выбором. Теперь я знаю, что человеку необходимо уметь уживаться с другими людьми… прежде, чем ужиться с самим собой,

Я внес терапевтическое дополнение:

— И наоборот, мистер Сиггс: нужно уметь ужиться с собой, прежде чем выходить в свет.

Он согласился — неохотно, но все же согласился. Ибо в то время сие дополнение нам обоим казалось весьма глубоким, психологичным и — несмотря на явно звучащие в нем обертона «курица-яйцо» — самым свежим словом в колонке «Слова — Сила».

Однако ж недавно я открыл, что возможно развитие данной темы. Несколько месяцев назад я охотился на куропаток в горах Очоко — высокое, пустынное, голое плато, притом безусловно ближе к чертовым куличкам, нежели к цивилизации, но все равно безмерно далекое от всего, — и снова повстречался с мистером Сиггсом. С поздоровевшим, помолодевшим мистером Сиггсом, загорелым, бородатым и спокойным, как ящерка на теплом, камне. Совладав с нашим обоюдным удивлением, мы припомнили нашу беседу, после того как он взялся за работу по Связям с Общественностью. Я спросил, удалось ли ему воплотить свои планы. Идеально: после успешной терапии он был с почестями выписан, устроился опять смотрителем, обрел свои Великие Книги, свою хижину… и был счастлив. Но не задавался ли он порой вопросом: истинно ли выбрал свою хижину, или только скрывался в ней? Нет-с. Одинок ли он? Нет-с. Что ж, но не наскучило ли ему, в таком разе, это сиятельное совершенство? Он покачал головой:

— Когда приучаешься и с другими ладить, и с самим собой, все равно остается изрядная работа, львиная доля трудов: много с кем еще работать приходится…

— Много с кем? — спросил я, тут же усомнившись в его заявлении о «выписке с почестями». — О чем вы, Сиггс? «Львиная доля»? С кем же еще надо поладить — с Природой? С Богом?

— Да, и это тоже, — заметил он, перевернувшись на другой бок, чтоб и его погреть о камень, и вальяжно-пляжно закрыв глаза. — Природа или Бог. Или — Время. Или Смерть. Или же просто созвездия и соцветия. Пока не знаю… — Он зевнул, а потом поднял свою маленькую голову и уставился на меня тем же прожигающим безумным ярко-синим взглядом, наэлектризованным некой энергией под его кожистым лицом, порывом, неподвластным ни сиянию солнца, ни терапии… — Мне пятьдесят три, — отрывисто рек он. — Пятьдесят из них, полвека, я потратил на то, чтоб научиться ладить с существами моего размера. Не требуй, чтоб я мигом разобрался со всем прочим сущим. Пока.

Глаза закрылись; казалось, этот, тощий захолустный Будда спал на своем горячем камне в сотне миль от чертовых куличков. Я пошел прочь, в лагерь, решая загадку: то ли нормальнее, то ли шизовее был он сейчас, нежели прежде, в редакторах-общественниках?

Я решил, что он был.

Утро Благодарения застает город страждущим от моросящей серой хмари и мерзостного черного похмелья. Полон рот вчерашнего табачного дыма, в голове единственная не мрачная дума — о том, что и такие рассветы проходят. В то утро Верзила Ньютон выжигает в себе вчерашний день посредством соды и уксуса. Хови Эванс прибегает к чайной ложке слабительного и пузырьку французской туалетной воды родом из самого Парижа, что он умыкнул у Симоны для жены как дань матримониальному миру. Дженни уповает на страницу из Послания к Тимофею. Лес Гиббонс прибегает к холодной воде: прибегает к берегу и оскальзывается, пытаясь докричаться до гребущего мимо Энди; но тот идет на лодке к лесопилке, трудится против отливного течения, и задумчиво, забывчиво проплывает мимо барахтающегося и матерящегося в камышах Леса. Вив чистит зубы солью. Рэй сидит на краю постели, трудится против отлива вчерашнего травяного прихода, пытается смыть темные чувства красочными воспоминаниями о своем успехе накануне и сияющими перспективами будущего. Симона пытается смыть аналогичные чувства «Кровью агнца». Ивенрайт использует свои любимые «эвкалиптинки» и слова из старой отцовской песни.

… Когда взметнется пламени стена

Скажи, твоя какая сторона?

… но утомляется вопрошать и засыпает в ванной.

Дженни оказалась покрепче. Употребив страницу Библии, возвращается в свою лачугу, усталая, но исполненная решимости. С самого возвращения из бара вчера вечером она прилежно работала над старинным ритуалом из детства, что и было причиной ее столь раннего отбытия из «Коряги». То была детская игра с ракушками, известная с незапамятных времен. Игра, в которой девчонки из племени призывали образ мужчины, назначенного богами в мужья. Дженни расстелила белую наволочку в изножье обшарпанной раскладушки; наволочка, некогда чистая, от многочасового метания и собирания ракушек превратилась в одно серое пятно, чуть светлеющее к краям. Дженни стоит над наволочкой, слегка прогнувшись в своей шмелиной талии, медленно водит сомкнутыми ладонями по кругу… раскрывает руки, извергая на тряпочку фейерверк разноцветных, зализанных прибоем раковин. Какое-то время изучает их, напевает: «Эта постель без мужчины Давно, чересчур уж давно» на мотив «Больше дождь не пойдет» [104]. Кивает увиденному и собирает ракушки, снова заводит: «Ах, утешь ты мою уж кручину, Ваконда, глубокое дно… Эта постель без мужчины давно, чересчур уж давно…»

Когда Дженни было пятнадцать, проблема заключалась в том, что ее постель не долго застаивалась без мужчины.

— Дженни, ты еще не отпраздновала свою шестнадцатую весну, — увещевали ее братья, — чтоб заниматься бизнесом… Да и что за бизнес, кстати?

— С отцом. Торговать. Он голосовал за Рузвельта.

— Он дурак. Слушай, может, пойдешь лучше с нами? Вниз по берегу, к дому, который построил нам Гувер. Дом лучше, чем этот: стены крепкие, удобства внутри… и снаружи тоже… и нам будут оплачивать жизнь там, ниже по берегу. Так, может, ты?… Хоть бы посмотрела.

Дженни покачала головой покрутила стройными бедрами перед новеньким фургоном, купленным братьями для переезда в резервацию:

— Я, пожалуй, останусь здесь, если вы не против. — Тусклое алюминиевое отражение кивнуло ей одобрительно и веско; она задрала оранжевую юбку, демонстрируя стройные бронзовые ножки, голые до самого пупка… — Отец говорит, индейцы при Новом Курсе [105] имеют такие же права, как все. Он говорит, мы с ним можем открыть лавку, если захотим. Вам нравятся мои ножки?

Братья разинули рты:

— Дженни! Господи! Опусти юбку! Отец — чокнутый дурак. Ты поедешь с нами.

В ответ она задрала юбку сзади и повернулась, оглянувшись через плечо на бронзово-алюминивое пятно ее отраженных ягодиц.

— Он сказал, что если останемся здесь, где рубят лес, — скоро разбогатеем и будем отдыхать. Ммм… как вам апельсинчик, а?

Пять лет спустя ее отец доказал свою чокнутость и придурковатость, потратив все их сбережения на новый дом из полноценных досок, крытый гонтом, все стены оштукатурены… прямо рядом с усадьбой Принглов. То была ошибка: индейцу дозволялось заниматься бизнесом, ему дозволялось даже иметь дом со штукатуркой и гонтом, но не приведи господи построить этот дом и вести бизнес по соседству с благочестивой, богобоязненной христианкой! особенно если христианка эта — Грымза Прингл. Фимиамствующие горожане сожгли дом, не дав Дженни и одну ночь провести под новой крышей, а затем в приступе праведности выгнали отца в горы. Дженни позволили остаться, но с тем условием, что она понизит свои запросы, равно как и цены в лавке, и переселится в какое-нибудь место понеказистее…

— Не так уж все плохо, — сказала она братьям, когда те явились ее забрать. — Мне дали миленький домик. И я не одинока. Танцую на танцульках, когда только ноги пожелают. Поэтому я, наверно, останусь. — Она пренебрегла упоминанием о зеленоглазом молодом дровосеке, которого поклялась заарканить в лассо своей ласки. — К тому же я получаю пятнадцать, а то и двадцать долларов в неделю… а вам что правительство дает, ребята?

Снижение запросов, что жилищных, что денежных, мало трогало ее: когда делиться стало не с кем, ее доходы даже возросли. Да и рада она была снова переселиться на плес и поближе к морю. Она так и не сумела привыкнуть ни к запаху номера в отеле, ни к ночным шагам незнакомых людей в коридоре, что будят тебя, а ты лежишь и ничего не понимаешь. «По крайней мере, когда слышишь шлепанье башмаков по грязи, в полуночный январский холод, знаешь точно, что это к тебе гость».

Беда была в том, что с прошествием январей, при строгой диете из мидий, вапату и скверного пива, ее бронзовая попка становилась все монументальнее, а шаги в ночи — все реже. В финансовом плане у Дженни все обстояло вполне благополучно: земля вокруг ее хижины была обильна медью так же, как и мидиями. Да что медь — буквально сотни коробочек из-под табака, по пятнадцать-двадцать долларов в каждой, обогащали ту почву. Она хорошо усвоила урок смирения, что преподал отец своим обратным примером: не выставляй напоказ успешность бизнеса — прячь ее. И многие годы ее усердный инвесторский труд — женщину с лопатой видели столь часто, в любое время дня и ночи, — приносил ей, в довесок к прочему, еще и изрядные дивиденды жалости. Поэтому богатство ей не досаждало. Но, чем жиже были шаги в чавкающей жиже, тем больше Дженни тосковала по обществу. Достаточно, чтоб возжелать перемен.

На сей раз она решилась на путешествие. Она навестила братьев. Те строгали ножиками трогательные безделушки, ютясь в армейской барачной палатке. Предложили ей коробку в качестве кресла.

— Правительство немножко не успело построить дома с этой войной, — извинялись и извиняли они. — Но уж скоро…

— Ничего. Где тут у вас старик в козьей шкуре? Я с ним говорить пришла. Мне чары нужны.

Шаман с первого взгляда заявил, что ей для перемен в жизни нужны очень сильные чары, необычайно могущественное волшебство, куда могущественней, чем у него под рукой. О'кей, она найдет. В Куз-Бее она купила роман Томаса Манна и весь путь до Ваконды на автобусе пыталась понять хотя бы, где эта волшебная гора [106], про которую толкует этот парень. Она сдалась на мосту перед городом и вышвырнула книгу в реку. После этого она брала материалы для исследования в библиотеке: так она и свою тягу к тайному знанию тешила, и множество книг были в досягаемости, и не было никакого смысла покупать что-то сверх необходимого, ибо ясно, что много поджидает ее разочарований, вроде той мути, которую сочинил этот немецкий пустозвон.

Конечно, много было разочарований и мути, но она шагала вперед с резиновосапожным упорством. Она облегчила себе наступательную задачу, атакуя на двух фронтах: дома, в своей хижине, она вбирала в себя крупицы оккультизма из многих стопок самых разных книг — адские смеси магии, непредсказуемые и безымянные… а будучи в «Коряге», вливала в мужские рты дармовые стопки зелий Тедди, столь же непредсказуемых и безымянных, даже если проистекали они из бутылки с этикеткой «Бурбон де Люкс». В общем и целом, этот второй метод оказался куда успешней заклинаний и наговоров: добросовестно потрудившись вечер с алкоголем, ей обычно удавалось заполнить свое сиротливое ложе мужчиной, хоть на время, а порой они бывали и не слишком пьяны, чтоб заполнить собой нечто помимо постели.

Последняя ночь идеально годилась для реализации этого метода: мужики начали пить рано и к ее прибытию набрались достаточно, а потому почти не возникало нужды тратить собственные деньги на выпивку. За какой-то час двое старых ее дружков за разными столиками поинтересовались, пo-прежнему ли у нее постелено то котиковое одеяло, а один молоденький рыбачок, едва-едва за сорок, заметил, что ей не грех было бы содрать ракушки с киля… идеальная ситуация!

Но вдруг она отвлеклась от своих крупнотоннажных амуров и рухнула на стул так, что тот скрипнул. Где-то какие-то двое мужчин говорили о Генри Стэмпере: видали его в больнице, и старый ящер выглядел так, будто решил наконец прикупить клочок землицы. Конечно, она понимала со всей фатальной уверенностью, что старик не будет жить вечно… но лишь когда услышала то же от других — уверенность стала фактом. Генри Стэмпер собирался на выход, уже весьма скоро; последний истрепанный обрывок ее зеленоглазого дровосека отбывал в небытие…

И, осознав это, она вдруг поняла, что больше ей не хочется завлечь домой кого-то из этих мужиков в «Коряге». Даже того отважного рыбачка. Подавленная сама, все тяжелее давила она свой стул, вертя в руке стопку, что купила как наживку для рыбака. Пришлось выпить самой, залпом. Ей нужнее. Нет мужчин впереди, не вижу ни единого на своем я пути…

И она собиралась уже заказать еще стопку, как в памяти ее всплыла старая индейская игра с ракушками, гадание на суженого — ритуал не из книг бледнолицых и не из заветов их белого бога, но из ее детства. Она громко рыгнула, отторгла свой корпус от стула и потопала прочь, угрюмая, заправленная и целеустремленная, сквозь долгую череду обезмуженных лет…

— Давно, чересчур уж давно, — ворчит она сварливым приворотом, — без мужчины до черта давно, — и снова бросает ракушки. Рассеянно потягивает тошнотворную жидкость из стакана и изучает узоры на наволочке. Узоры все приятней взору с каждым броском. Поначалу, довольно долго, в них не было ничего. Просто россыпь раковин. Потом появился глаз, и все подмигивал, от броска к броску. Потом два глаза, а там и нос! И вот уже шесть или семь раз проступает все лицо — и яснее с каждой новой попыткой!..

Она собирает ракушки и медленно кружит руками над наволочкой:

— Давно, чересчур уж давно… эта кровать без мужчины давно…

В городе Главный по Недвижимости Хотвайр наконец дозванивается до этого гадского юриста в Портленде и узнает, что все обстоит еще хуже, нежели опасалась сестра…

— Все, сестрица! Не только страховку, он все ей отписал! — Даже синематограф, каковой непременно должен был вернуться под крылышко Хотвайра через полгода. Он трясет головой перед сестрой, сидящей через стол от него. — Она получает все. Этот червяк точно из ума выжил. Не плачь, Сисси, мы, конечно, будем драться. Я сказал этому ниггерскому сутяге, что мы не будем спокойно смотреть, как его черно…

Внезапно он осекается, уставившись на деревянную фигурку, недорезанную покамест его ножиком… Черт! А эта семейка из Калифорнии, что грозится арендовать его незанятые четырехкомнатные пенаты в Нагамише?.. Вот был бы недурной улов и навар. И — черт снова! — эти два письма, в которых его просят сдать комнаты на втором этаже, прямо над его конторой… те клиенты ведь точно не высылали ему своих фотографий! Черт и дважды черт! Почему б не оставить человека в покое, не отвлекать, не сбивать с этой безумной крысиной гонки? Что, теперь так и будут вползать к нему в контору и проблемы создавать, когда хорошие времена — прямо за поворотом? Чертова стая призраков прошлого… сгинь, сгинь! Он швыряет фигурку в мусорную корзину, вслед за стружкой… ну уж про этот акт геноцида против цветного Джонни Красное Перо — точно никто не пронюхает, верно?

Как раз когда Симона ввергла в опалу свою докучную статуэтку, затолкав ее вглубь самой верхней полки гардероба и заткнув старым венчальным платьем; почувствовав наконец-то избавление от божественной помощи идола… Какой теперь прок ей в том идоле? Что понимает непорочная Дева в предохранительных гелях? Или — в полоскании горла листерином? Или — в холодных кистах, что морозными пузырями надуваются под кожей, стылая пустота, оставшаяся после того, как ты отринула раз и навсегда Добродетель, Раскаяние и сам Стыд? Не смеши меня, куколка Мария!..

Как раз когда Рэй наконец встает и идет к чумазой раковине в углу их номера, бросив попытки прояснить это утро воспоминаниями. Ставит тазик с потрескавшейся эмалью на горячую электроплиту за шахтой вентиляции, садится на жесткий стул, закуривает, глядит на Рода, ворочающегося в кровати, играющего свои рок и роли храпом на три четверти.

— Родни, старина… — шепчет Рэй. — Знаешь, не так уж ты и лажал с ритмом, в целом. Как бы я тебя ни гнобил. Порой тормозил ты немного, порой гнал, но в целом попадал довольно близко. А у меня ведь, парень, ритм четкий, как часики. И слух абсолютный, знаешь? О, я не рисуюсь, просто говорю, что есть. Напрямки. В смысле, я знаю, что оно есть… вот как прошлой ночью, когда все было ништяк, как лучше не бывает, чаевые, заказы… и ничто не мешало мне взмыть, улететь, понимаешь, парень? Чистая дорога, «Небо мне улыбнется», и ничего не мешало на пути! Ни! Единой! Засады! Род, друг, — ничего такого, что мешало мне взбежать по склону к трону и воссесть королем горы!

Он умолкает. Часы тикают. Он тушит сигарету в кляксе чили на тарелке, встает. Прислушивается к злобному бульканью воды в эмалированном тазике. Подходит к кровати, достает гитарный футляр из-под шкафчика, раскрывает. Вынимает инструмент, кладет его на пол подле футляра… потом какое-то время просто стоит, созерцая изящные изгибы деки, жемчужный лак, ладный вишневый гриф, разлинованный медными порожками и шестью параллелями блестящей стали… чертовски хороша, гармоничная такая штука: свобода, стиль и строй. Улыбается гитаре, закрывает глаза и прыгает на нее обеими босыми ступнями. Струны визжат, дека трещит. Чертовски хороша, чертовски, лапочка… Он высоко подскакивает. И нет оправданий тому, кто и на такой лапочке не взлетел…

Густой звонкий грохот. Род поворачивается, изгнанный из храма своего храпа, и видит, как сосед по комнате прыгает на торосистых руинах своей гитары.

— Рэй! — Род выпутывает ноги из одеяла; Рэй обращает к нему лицо, опустошенное и сонно умиротворенное в одно время… — Рэй, старик, постой! — Но прежде чем он успевает остановить друга, Рэй кидается через комнату и сует обе кисти по запястья в бурлящий кипяток…

Ли просыпается от вопля, однако поначалу готов простить шум: два музыканта в номере напротив опять поругались, наверно… но затем — грохот, снова вопль, беготня по коридору, крик, распахиваются двери… что ж, еще одно кошмарное «доброе утро».

Он встает и поспешно одевается, пришпоренный любопытством до таинственной драмы — впервые за три последних дня. После исхода из дома он, прерываясь лишь на еду, проводил почти все время в постели: читал, дремал, просыпался… порой — пробужденный прикосновением изящных прохладных пальцев… лишь с тем, чтоб, открыв глаза, обнаружить: в номере опять слишком душно, а пальцы — лишь ручейки пота… он переворачивался на другой бок, дремал — и снова ждал.

А порой озадачивался в своем пассивном ступоре: что, если и эти изящные пальцы, и их изящная, воздушная хозяйка — лишь фантазия, навеянная жаром?…

К тому времени, как он оделся и дошел до вестибюля, менеджер и его сынишка-подросток уже помогли музыканту загнать взбеленившегося товарища в телефонную будку. Род в спешке натянул джинсы Рэя, и те до нелепого туго облегают бедра и талию. Род что-то шепчет в будку, тихо и просительно. Ли, стоя на лестнице, видит сверху другого парня: тот сидит, заблокировав дверь изнутри коленками, голова склонена набок почти кокетливо, будто он любуется двумя ошпаренными кистями, что держит на весу перед собой. Ли смотрит, как собирается небольшая толпа. Время от времени Род оглядывается через плечо и объясняет вновь прибывшим:

— У Рэя всегда нервы были — на пределе, натянуты, что струна под кападастром. Музыкант да с абсолютным слухом — он всегда напряжен.

У него были большие планы на будущее, но, похоже, он слишком перетянул, задрал ноту, чтоб доиграть свой риф…

Прибывает шериф с чемоданчиком; они уж подготовились снимать дверь будки посредством отвертки и молотка с гвоздодером, и тут Ли решает, что насмотрелся. Застегивает куртку, спускается по лестнице, выходит, останавливается на крыльце гостиницы, оглядывает улицу, недоумевая: что дальше? Каковы мои планы на будущее? Вроде всё, резюмировал я… одно точно: надо б подыскать себе крепкую и удобную телефонную будку, на случай, если я тоже перетяну и решу броситься на свой риф.

Но в действительности то было далеко не точным анализом моего настроя… ибо чувствовал я себя настолько расслабленным и ослабленным, насколько вообще может чувствовать себя человек, чьих сил хватает на неторопливую прогулку. Я безутешно шаркал вниз по Главной, вялый, как серый мягкий дождик, что плакал на меня; мои руки ушли в глубокую спячку на дне пушистых карманов куртки, что выдал мне Джо Бен в тот первый день лесоповала, а в голове царило бессмысленное жужжание. За три дня тайн и загадок в мягких обложках, в моем гостиничном аквариуме все мои порывы и посылы заплесневели. Я просто гулял, ни шел куда-то, ни бежал от чего-то, а брел в никуда. И когда мой дрейф доставил меня на Ниаваша-стрит, прибив близ берегов больницы, где, согласно донесениям, разваливался на куски мой отец, я взял курс туда. Не потому, что в самом деле страстно желал видеть старика — хотя уже два дня корил себя, что откладываю визит, — а потому, что клиника была в тот момент ближайшим островком сухости.

Я шел тем заповедным маршрутом, что одолел в ужасе несколько дней назад, но сейчас он больше не казался заповедным, и я не ощутил даже легчайшего испуга. И когда я не почувствовал ни малейшей дрожи в ногах, шагавших мимо кладбища, не вкусил ни икринки трепета в икрах на подходе к лачуге Безумного Шведского Рыбака, знаменитого тем, что неожиданно выскакивал из своей рубероидной берлоги и гарпунил злосчастных путников вяленой чавычой, меня затопила та же невосполнимая утрата, какая, должно быть, наваливается на пресыщенного охотника, что возвращается в лагерь через неожиданно пожухшие джунгли, до того истребив самого лютого зверя, свой самый страшный кошмар. Мои стальные глаза, некогда бодрые и блестящие азартом охоты, потускнели землистым воском за запотевшими стеклами, которые вовсе не хотелось протирать. Мои сторожевые уши не ловили отныне предупредительный предательский хруст веточки, но поворотились внутрь, внимая унылому бормотанию самоанализа. Осязание отключилось от холода. Рецепторы вкуса атрофировались. Мой чуткий нос, всего несколько дней назад парящий на крыльях в телесном авангарде, бесшумным проворным дозором шмыгая по теням и выискивая запах опасности, — ныне просто шмыгал, и нисколько не бесшумно…

Ибо охота удалась, опасность миновала, демон демонтирован… так к чему нынче острота носа? «Нужно учиться принимать перемены, — пытался утешить я себя. — Мы вполне безболезненно пережили изничтожение Бога со всем его Царствием Небесным; ну и с чего бы так морочиться из-за низвержения дьявола?»

Но это утешение нисколько не подкручивало колки моей ослабленной струны. А скорее лишь отпускало ее пуще. Ничего не осталось. Я кончен. Едва ли терзаясь этим, я наконец понял, от чего предостерегал меня Надежа-Опора — от депрессии на лавровой диете; мое мщение Братцу Хэнку свершилось — и что осталось, помимо возвращения на Восток? Тягостный, мягко говоря, вояж; особенно в одиночестве. И насколько б он скрасился, — не мог я отрешиться от мысли, — когда б родная душа составила мне компанию в дороге. Насколько б то было приятней…

И вот, все три дня, с той нашей ночи единенья, я откладывал отъезд и ютился в трехдолларовом номере без ванной, ждал и надеялся, что желанная спутница бросится меня искать. Три дня и три ночи. Но больше я ждать не мог: сегодня я проспал последние три доллара, я отчаянно нуждался в ванне, да и, наверное, понимал всю безнадежность своих надежд; в глубине души я и прежде знал, что Вив не ринется искать меня — я это чувствовал — и не находил в себе сил мчаться к ней…

И хоть я был бесстрашен и тому подобное по низвержении дьявола, все же я не дошел еще до такого героизма, чтоб явиться к дьяволу в дом, не имея к нему иных дел, помимо истребования его жены.

На подходе к больнице я глубже утопил руки в карманах, ослабленный и сожалеющий о том, что нет у меня ни достаточного мужества, чтоб прибегнуть к своему бесстрашию, ни приемлемого трусливого предлога, чтоб еще раз навестить старый дом…

Вив промывает зубную щетку и ставит ее в стакан; и, одной рукой придерживая волосы сзади, наклоняется к крану, чтоб прополоскать рот. Зубы она чистит с солью, ради сохранения белизны. Вымывает привкус, распрямляется, смотрится в зеркало на дверце аптечки. Хмурится: что это? То, что она видит — или не видит — в своем лице, причиняет ей беспокойство; не старение; влажный орегонский климат недурно сохраняет свежесть кожи, ни морщин, ни шелушения. Осунулось? — да нет, не в недостатке плоти дело: ей всегда нравилось, что лицо далеко от упитанности. Значит… что-то еще… но пока она не понимает, что.

Пытается улыбнуться своему лицу.

— Скажи, миленькая, — вполголоса просит она, — как делишки? — Но отражение отвечает невразумительно — как и всем, кто стремится выпытать у зеркала его тайны. Что сталось, что осталось?.. Она может чистить зубы солью, сохраняя блеск улыбки, но не видит чего-то важного за этим влажным блеском… — Чур-чур-чур, — говорит она и гасит свет в ванной. — Вот от таких-то мыслишек девчонки и спиваются.

Закрывает за собой дверь, спускается вниз, присаживается на подлокотник Хэнкова кресла, крепко сжимает его кисть, — а телевизор рокочет: «ДАВАЙ! ДАВАЙ! ДАВАЙ!»

— Через полминуты перерыв, — говорит Хэнк. — Может, сэндвич с яйцом или что-то вроде? (Я смотрел матч, когда вошла Вив… Миссури—Оклахома, все по нулям, в конце второй четверти, играть меньше пяти минут осталось…)

— А может, суп из индюшки с лапшой, родной? Открыть консерву, разогреть?

— Нормально. Пофиг. Все равно… только чтоб в перерыв уложиться. И пиво, если завалялось где.

— Ни намека, — сказала она.

— Ты что, не вывесила флаг для Стоукса?

— Стоукс больше нам не возит, не помнишь? В такую даль…

— О'кей, о'кей…

(Было уже за полдень; до начала игры я провалялся в койке с грелкой на пояснице, не завтракал и был голоден. Вив встала и прошмыгнула в кухню, почти беззвучно в кедах. Как мы остались вдвоем, в доме сделалось чертовски тихо. Даже при включенном телевизоре в доме было слишком тихо, на мой вкус. Эта одинокая, убийственная тишина, когда никто ни с кем не болтает: ни детей с их писками и визгами, ни Джоби с какой-нибудь его блажью, ни старика Генри с его буйством… и даже когда мы с Вив изредка обменивались какими-то словами, звучало это будто бы тише обычного. Потому что мы просто слова говорили, а не разговаривали… Я до этого по-настоящему и не замечал тишины — наверно, слишком занят был с этими похоронами и всем прочим, чтоб замечать. И тогда же я оценил постепенно, какую чертовски тщательную работу проделал Малыш… Оценил — когда сподобился заметить тишину и задумался, сможем ли теперь мы с Вив разговаривать между собой вовсе, хоть когда-нибудь. Ага, надо отдать Малышу должное…)

Я потянул на себя массивную стеклянную дверь клиники и вошел в приветливое тепло, в гости к той же перезрелой Амазонке в белом, что читала тот же киношный журнал.

— Вы, должно быть, живете в сем храме Эскулапа? — заметил я, стараясь быть любезным. — Днями, ночами, Благодарениями?

— Мистер Стэмпер? — спросила она, с изрядной долей подозрения в голосе. Нервически подалась ко мне: — Вы… у вас… все в порядке, мистер Стэмпер… с… э… головой?

— Да такая уж погодка безумная, — напомнил я, чуть смутившись.

— Я… в смысле, вам — как? — Она выдернула нос из журнала и опасливо уставилась на меня. — В смысле, я же понимаю, такое огромное напряжение…

— Искренне благодарен вам за сочувствие, — сказал я, озадаченный еще больше. — Но вряд ли я снова упаду в обморок, если это вас беспокоит.

— Обморок? Да… может, присядете, пока… сейчас слетаю, отловлю доктора. Подождите здесь, ладно?..

И не успел я ответить, она улетела, оставив в воздухе форсажный шлейф крахмала. Я уставился ей вослед, изумленный этим спринтерским стартом. Отличия, в сравнении с последней нашей встречей, налицо. Что же ее напугало? Я гадал несколько секунд, потом решил, что дело в моем новом облике. «Печать абсолютного превосходства на моем лице… вот разгадка. — Я холодно скривил губы. — Еще бы не затрепетать бедняжке, столкнувшись лицом к лицу (к леденящему лицу) с Полным Отсутствием Страха…»

И я, наклонившись к сигаретному автомату, чтоб сунуть в щель четвертачок, краем глаза ухватил свой образ, повергший сестричку в бегство. Леденящий — да, не поспоришь. Но печать абсолютного превосходства таилась умело, признал я, изучая растрепанную, небритую мусорную корзину, что пялилась на меня исполненными ужаса красными глазами в черных кругах, этакая аллегория полного краха. Но леденило, тем не менее.

Видок у меня был тот еще. В моем номере не было не только ванной, но и зеркала, и я не наблюдал распада своей личности. Он подкрался ко мне с коварством плесени; подобно тому, как обои за одну ночь бывали истоптаны следами вкрадчивых шажков серой напасти — так и мое лицо запечатлело срок небрежения собой. Неудивительно, что Безумный Швед съежился в страхе, заперев дверь на засов! После трех дней, наполненных сигаретами, приватностью и плесенью, лицо мое было не совсем таким, чтоб кто-либо — все зависимости от темперамента и национальности — отважился броситься на меня, вооруженный одной лишь рыбиной.

Сестра вернулась с доктором-танкером на буксире. И даже его сатанинское, коварно-жирное благодушие оробело перед моей наружностью: он не сподобился на деликатные намеки, до такой степени был смятен.

— Боже, мальчик мой, ты просто ужасно выглядишь!

— Спасибо. Я старательно культивировал этот вид специально для визита. Не хочется, чтоб мой бедный отец подумал, будто я насмехаюсь над его нынешним состоянием, козыряя живостью и здоровьем.

— Пожалуй, сейчас нет причин беспокоиться о том, что подумает о тебе Генри, — сказал доктор.

— Совсем плох?

Он кивнул.

— Слишком плох, чтоб его огорчили чьи-либо живость и здоровье. Прийти бы тебе пораньше… сейчас же тебя, наверное, разочарует его реакция на твой — как ты назвал? — «культивированный вид».

— Возможно, — сказал я, подметив, что добрый доктор вновь обрел свою лицемерно-вычурную манеру выражаться. — Поглядим?

— Сядь; судя по виду, ты не осилишь поход к нему.

Проверив мой пульс и убедившись, что непосредственной угрозы моей жизни нет, он все же позволил мне взглянуть на останки моего славного родителя. Не самое приятное впечатление… В палате пахло мочой; было жарко и сыро, как в оранжерее; к кровати были прилажены мягкие бортики. Застывшая ухмылка старика щерилась всеми его кошмарами, и тонкая красная ниточка сбегала по щетинистому подбородку к шее, подобно лорнетному шнуру, притороченному к этой проволочно-пластырной улыбке. Я стоял и смотрел на него, сколько мог — понятия не имею, сколько секунд или минут, — а старик булькал и цокал, ворочая свой сон окостенелым языком. Один раз он даже приоткрыл тусклый глаз, посмотрел на меня и скомандовал: «Проснись-встряхнись! Собери потроха в кулак, черт тебя, и вперед, за дело!» Но прежде, чем я успел уточнить, глаз закрылся, язык замер, и беседа на том завершилась.

Я последовал в кильватере широкой докторской кормы по коридору, сокрушаясь, что сейчас, как раз когда нужно, отец не стал распространяться о том деле, для которого я так долго собирал потроха в кулак, черт меня…

Дженни видит, как на наволочке проступает рот, облачно-зыбкий; на миг прикладывается к стакану, утирает губы жестким рукавом свитера, собирает ракушки, снова бросает — голодная, усталая, но она чует приближение чего-то столь великого и чудесного, что нельзя спать: вдруг пропустит во сне?.. Тедди отпирает дверь «Коряги» и ступает внутрь, в воздух, загустевший, подобно желатину, вместе с затхлым духом табачного дыма, выдохшегося пива и туалетного аэрозоля «дикая вишня»; еще рано, гораздо раньше обычного времени открытия, и глаза Тедди отечнее обычного, с недосыпа, но он, как и Дженни, предчувствует приближение чего-то слишком великого, чтоб проспать.

Но в отличие от Дженни Тедди не собирается участвовать в этом великом событии; он лишь наблюдатель, зритель — довольствуется тем, что открывает арену и позволяет иным силам и людям покрупнее бросать свои ракушки…

Джонатан Бейли Дрэгер просыпается в мотеле в Юджине, сверяется с часами и тянет руку к прикроватной тумбе за блокнотом. Уточняет время назначенной встречи: что ж… до застолья у Ивенрайтов еще три часа. Час — одеться, час — доехать… и час — оттягивать пиршественную пытку с этим семейством…

Но по сути, такая перспектива не внушает ему особого отвращения. Будет милым завершающим эпизодом. Он снова откидывается на подушку с блокнотом в одной руке. Улыбается косолапому, как сам Ивенрайт, каламбуру, вдруг сложившемуся из мелких букв имени на бумаге — «Злой-дивен-рай-то». Пишет: «Сам по себе статус еще не порождает стремления к росту, ровно так же, как пища не обязательно порождает голод… но когда человек видит высшего по положению и притом вкушающего поросенка пожирнее… он пройдет через огонь и воду, только б отужинать за одним столом с этим высшим, даже если придется из своих средств обеспечить поросенка. — И добавляет: — Или индейку».

А Флойд Ивенрайт вылезает из ванной; кричит жене, спрашивает, сколько осталось до прибытия гостя.

— Три часа, — откликается она. — Мог бы еще отдохнуть до него… под утро ведь только и вернулся. Что ж за «дела» такие важные у тебя, на всю-то ночь?

Он не отвечает. Натягивает брюки, рубашку, с туфлями в руках идет в гостиную.

— Три часа, — прикидывает он вслух, присаживаясь, готовый ждать. — Господи, три часа. Вполне достаточно, чтоб Хэнк встал на ноги и очухался…

(Вив вернулась в гостиную с супом и сэндвичами. Мы приглушили телевизор, чтоб поесть спокойно: все равно там пока один парад с ленточками и обручами. Мы обменивались словами раз в пять минут, и слова были вроде: «А вот эта ничего, которая с блестками…» — «Ага, ничего. Очень даже ничего».

Да, я только начинаю ценить по достоинству труды Малыша…)

В кабинете врача я снова принял предложенную им сигарету, но на этот раз все же сел в кресло. И ныне я чувствовал себя вне досягаемости ехидных шпилек и лукавых намеков.

— Я предупреждал, — он усмехнулся, — что ты можешь испытать некоторое разочарование.

— Разочарование? Тем, что он уделил мне так мало слов и отеческой ласки? Доктор, да я счастлив. Припоминаю время, когда подобное его заявление показалось бы мне часовой лекцией.

— Забавно. Вы с ним никогда особо много не общались? А старик Генри всегда слыл ценным собеседником. Может, скажем так, ты просто не давал себе труда прислушаться к тому, что говорит твой батя?

— Да о чем вы, доктор? Пусть мы с папой разговаривали и мало, но секретов у нас друг от друга не было.

Он одарил меня самой проникновенной из своих улыбок:

— Даже у тебя — от него? Ни малейшего секретика?

— Неа.

Он откинулся назад, попискивая и повизгивая креслом, и устремил свою прищуренную офтальмалогию в глубины ностальгии.

— Однако же впечатление такое, что все и всегда хранили от Генри Стэмпера хоть какую-то тайну, ту или иную, — припомнил он. — Уверен, ты просто не помнишь, Лиланд, но сколько-то лет назад по городу циркулировал слух о, — он стрельнул в меня кратким взглядом, убедиться, что я вспомнил, — о Хэнке и его отношениях с…

— Доктор, наша семья никуда нос не сует, — уведомил я его. — И наши отношения не всегда расписываются в семейной стенгазете.

— И все же — ах да, я не думал затрагивать… но все же, я хотел лишь заметить, что весь город был в курсе этой истории — правда ли, нет ли, — в то время как старый Генри, похоже, пребывал в полнейшем неведении.

Этот человек раздражал меня все более и более — и не столько, думаю, своими инсинуациями, сколько нападками на моего беспомощного отца.

— Уверен, вы просто не помните, Доктор, — сказал я холодно, — но частенько казалось, будто старый Генри пребывает в полнейшем неведении, и тем не менее он затыкал за пояс всех умников в городе раз за разом.

— О, ты не так понял… Я не хотел оскорбить здравомыслие твоего отца…

— Это было бы трудно, Доктор.

— Я всего лишь… — Он осекся, засуетился, поняв, что на этот раз вогнать меня в робость будет чуточку труднее. Надул щеки, готовясь продолжить речь, но тут в дверь постучали. Открыли — и сестра известила о том, что снова пришел Мозгляк Стоукс.

— Скажите ему, чтоб обождал минутку, мисс Махоуни. Чудесный старик, Лиланд. Снова пришел, верный, как часы, как только… — Да?.. Мозгляк, через мину… эээ… ты знаком с юным Лиландом Стэмпером?

Я уж было привстал, чтоб уступить кресло старому скелету, но тот положил мне руку на плечо и с чувством потряс головой:

— Сиди, сынок. Я сразу пойду и сделаю визит твоему бедному отцу. Ужасно. — И с губ его капала скорбь. — Ужасно, ужасно, ужасно…

Его рука удерживала меня, будто я был гостем на чужом венчании; я пробормотал приветствие, заталкивая вглубь вздымавшийся окрик: «Прочь руки, ты, седобородый тать!» Какое-то время Стоукс и доктор беседовали об удручающем состоянии Генри, а я снова попробовал встать.

— Погоди, сынок. — Пальцы стиснули крепче. — Не расскажешь, какие там дела, в доме? А я передам, если вдруг, паче чаяния, Генри придет в себя. Как Вив? Хэнк? О, ты и представить не можешь, как больно мне было слышать, что бедный мальчик лишился своего ближайшего товарища. «Когда друг утрачен, — говаривал мой папа, — и солнца свет бывает мрачен!» Как он все это переносит?

Я сказал им, что не видел брата с того самого трагического дня; оба были явно поражены и разочарованы.

— Но сегодня-то навестишь его, правда? В День благодарения?

Я сказал им, что не вижу причин досаждать бедному мальчику и намерен сегодня же в полдень отбыть автобусом в Юджин.

— Возвращаешься на Восток? Так скоро? Ой, ой…

Я сказал старику, что вещи собраны и я готов.

— Ой-ой-ой, ой-ой-ой, — меланхоличным эхом откликнулся доктор и продолжил свои расспросы: — И что думаешь делать, Лиланд… теперь?

Мне тотчас вспомнились письма, что я слал Питерсу, ибо каверзное ударение на «теперь» в конце его вопроса моментально заставило меня подумать — как он и рассчитывал, вне сомнений, — что этот смакователь сплетен знает больше, нежели говорит. Возможно, он каким-то образом перлюстрировал мою почту, и ему ведом весь мой план, от и до!

— Я хочу сказать, — добрый доктор поднажал на зонд, чувствуя близость нерва, — ты планируешь вернуться в колледж? Или — преподавать? Или — женщина?..

— У меня пока нет четких планов, — ответил я, чуть запнувшись. Они склонились надо мной; я увильнул, выигрывая время при помощи старого трюка, что в ходу у психиатров: — А почему вы спрашиваете, доктор?

— Почему? Ну, я интересуюсь, как уже говорил раньше… всеми моими подопечными. Обратно на Восток, преподавать, а? И что же? Английский? Драматургию?

— Нет, я еще не…

— А, снова в школу, значит?

Я подернул плечами, все более и более чувствуя себя второкурсником в кабинете декана в присутствии его заместителя.

— Может быть. Как я сказал, у меня нет никаких планов. Здесь работа, как я понимаю, закончена…

— Да, вроде бы. Так значит, снова в школу, говоришь? — Они не отпускали меня со стула, пришпилив двойной вилкой: один — взглядом, другой — лапой. — А в чем же колебания?

— Не знаю, из чего монету ковать буду… подавать на стипендию уже поздно…

— Слушай! — Доктор перебил, прищелкнув пальцами. — Ты ведь понимаешь, что старик так же мертв, как если б лежал в земле?

— Аминь, Господи, — кивнул Мозгляк.

— Понимаешь ведь, так?

Слегка оторопев от его неожиданной и напористой откровенности, я ждал продолжения, чувствуя себя скорее обвиняемым на допросе, нежели второкурсником. И когда они выкатят прожекторы?

— Быть может, официально твоего отца не объявят мертвым еще неделю, а то и две, как знать? А может и месяц, потому что в нем есть упрямство, хотя почти не осталось жизни. Но упрямство упрямством, Лиланд, однако Генри Стэмпер — покойник, можешь смело ставить на это деньги…

— Минутку. Вы меня в чем-то обвиняете?

— Обвиняю? — Он аж просиял от такой мысли. — В чем?

— В том, что я как-то причастен к несчастному случаю…

— Господи боже, нет! — Он засмеялся. — Ты его слышал, Мозгляк?

Посмеялись вдвоем.

— Обвинять тебя… в том, что…

Я попробовал и сам засмеяться, но смех мой подобен был Мозглякову кашлю.

— Я лишь хотел сказать, сынок, — он смачно подмигнул Мозгляку, — что, если тебя это интересует, ты получишь с него пять тысяч долларов, когда его объявят неживым. Целых пять тонн.

— Это правда, святая правда, — пропел Мозгляк. — Я об этом не подумал, но это так.

— Каким образом? Завещание?

— Нет, — сказал Мозгляк. — Страховка жизни.

— Мне довелось это узнать, Лиланд, потому что я помогал Мозгляку — и себе, конечно; доктор должен иметь долю, как говорится. Я направлял потенциальных клиентов в его агентство…

— Папочка основал, — с гордостью информировал меня Мозгляк. — В девятьсот десятом. «Жизнь и Несчастные случаи на Побережье».

— И как-то лет десять назад Генри Стэмпер пришел сюда за рецептом, не имея и мысли о страховке, а ушел куда надо и имел правильные мысли…

Я поднял руку, испытывая легкое головокружение:

— Секундочку. Вы хотите, чтоб я поверил, будто Генри Стэмпер платил взносы за полис на имя лица, которого он не видел двенадцать лет?

— Самая святая правда, сынок…

— Лица, на которое он и в предшествовавшие двенадцать лет глянул от силы полдюжины раз? Лица, которому он адресовал прощальное напутствие: «Возьми свои потроха в кулак, черт тебя»? Доктор, есть все же предел человеческой доверчивости…

— Ну, вот тебе и причина, — воскликнул Мозгляк, легонько потрясая меня за плечо, — чтоб вернуться домой. Ты должен взять этот полис, понимаешь. Чтоб вернуться к учебе.

Сияние его энтузиазма забрезжило во мне рассветом сомнения.

— А с чего бы мне, — я поднял взгляд на всю длину его руки-палки, — требовалась особая причина, чтоб вернуться домой?

— И когда увидишь Хэнка, — доктор лихо перемахнул через мой вопрос, — скажи ему, что все мы… думаем о нем.

Я поворотился от палочной фигурки к человеку-окороку.

— А почему вы все о нем думаете?

— Господи, или мы не старые друзья семьи, все мы? Послушай вот что: меня сюда привез мой внук. Сейчас он сидит в приемной. И пока я буду с Генри, внук мог бы тебя подбросить. — Они работали командой. Я был уже не студентом и не свадебным гостем, но точно — обвиняемым в лапах двух кафкианских инквизиторов, умелых в том, чтоб жертва и понятия не имела, о чем… — Давай? — спросил Мозгляк.

Доктор встал со стула, выдохнув тяжко и с присвистом, и ответил за меня:

— Вот это сервис по классу «я вас умоляю», правда?

Его туша обогнула стол, направилась ко мне; меня будто придавило его дредноутное наступление.

— Погодите. Да что с вами, люди? — вопросил я, порываясь вскочить. — Вам-то что за корысть, повидаюсь я с братом или нет? Что вы так меня туда пихаете?

Они искренне поразились моему вопросу, сохраняя полнейшее простодушие.

— Ну я, как врач, всего лишь…

— Я тебе вот что скажу. — Мозгляк закогтил меня снова. — Когда увидишь Хэнка, передай ему — и его жене — что наш развозной фургон снова переходит на старый маршрут. Скажи ему, что почтем за счастье возобновить доставку, раз грузовик снова большую петлю делает. Скажи, пусть покажет нам флагом, что ему нужно. Как прежде. Сделаешь это для меня?

В конце концов я бросил поиски причин их хваткой напористости; я желал лишь отделаться от нее. Перенесем это давление на плечи Хэнка: он-то попривычнее. Я сказал Стоуксу, что передам его сообщение Хэнку, и пошел к двери; но белые тернии старческих пальцев не отцепились от моей куртки: они с доктором на пару отконвоировали меня до приемной, опасаясь моего бегства в каком-нибудь неверном направлении.

— Может, Мозгляк, — сказал доктор, — Хэнк хочет индейку в этот день? Деньги ставлю, за всей этой суматохой им некогда было озаботиться покупкой индейки. — Он выудил из-под халата бумажник. — Вот, я заплачу за птичку для Хэнка, как?

— Жест, достойный истинного христианина, — торжественно согласился Мозгляк. — Святая правда, а, сынок? Обед Благодарения без жареной индюшки — это не обед Благодарения, правда?

Я сказал им, что в точности разделяю их чувства касательно обедов и Благодарения — и снова попробовал прорваться к стеклянной двери, но когтистая лапка опять удержала меня и, более того, я вдруг увидел того самого прыщавого Адониса, любителя неправедно добытых в кафе шоколадок «Херши»: он заступил мне путь.

— Это мой внук, — информировал меня Мозгляк. — Ларкин. Ларкин, это Лиланд Стэмпер. Ты отвезешь его к дому Стэмперов, пока я буду со старым Генри.

Внук нахмурился, засопел, пожал плечами и принялся застегивать куртку, никак не выказывая, будто помнит нашу предыдущую встречу.

— Да, я вот еще подумал, — доктор все еще поигрывал бумажником. — Деньги ставлю, в городе найдется немало людей, желающих скинуться на праздничный обед для Хэнка…

— Мы соберем корзину! — воскликнул Мозгляк. Я уж хотел сказать, что вряд ли Хэнк уже в такой отчаянной крайности, но тут понял, что это не дань его нужде… — Смородиновый джем, сынок, миндаль, цукаты для пирога… и пусть позвонит, если еще что-то понадобится, что угодно, ладно? Мы позаботимся, — … а просто дань, нужная им, а не ему.

— Ларкин, как высадишь мистера Стэмпера, сейчас же возвращайся за мной. У нас еще много дел…

Но зачем им эта дань? — висел вопрос. За что и почему? Этот их внезапный порыв не был похож на потребность Леса Гиббонса низвергнуть чемпиона с трона. Ибо чемпион уже повержен. Так к чему досаждать ему своей благотворительностью? И не только два этих клоуна, но, очевидно, большая часть города испытывала ту же потребность.

— Чего они все, — спросил я внучка, следуя за ним через стоянку под косым дождем, — чего они хотят от моего брата, не знаешь? Что обрушили на него свои дары… Чего им надо?

— Да кто знает? — хмуро ответил он, открывая дверь того же подрессоренного раллийного джипа, что несколько дней назад швырнул гравий мне в лицо. — И кого волнует? — сказал он, шмыгнув за руль. Когда же я обходил машину, направляясь к пассажирской двери, услышал его недоуменное бормотание: — И, нафиг, пофиг дофига, что тут кому, нафиг, дофига не пофиг.

В точку, подумал я, захлопнув за собой дверь. Прежде чем задаваться иными трудными вопросами, следовало бы спросить себя: дофига ли мне не пофиг, нафиг, нелепые и курьезные потребности нелепого и курьезного городишки Ваконда Приморская, Приморенная? Да абсолютно! Говоря без нафигуральности и пофигуралъности: мне просто плевать! Если, конечно, каким-то образом, каким-то туманным и непечальным образом иные из нелепых потребностей этого городишки не совпадут курьезно с моими…

— Блин! — внучок проворно воткнул передачу, и машина с ревом прянула по лужам. — Над-было дома размокать остаться, — сообщил он мне, предупреждая поднятие шоколадной темы. — Не в умат мотаться до отсиньки.

— Бесспорно, — согласился я.

— Вчера вечером была последняя наша игра сезона. С «Черными Торнадами» из Норт-Бенда. Колено рассадил в третьей четверти.

— Поэтому игра была последней?

— Неа, я только в третьей линии. Вот почему над-было дома зависнуть, размокать.

— Потому что ты только в третьей линии?

— Неа, потому что я колено рассадил. Слышь, а твой брат в курсах, что мы его козырную питчугу на болванов отбойных навешивали, было время?

— Трудно сказать, — ответил я, симулируя интерес к большому спорту и притом стараясь осмыслить собственные игры. — Но при встрече я передам ему эту информацию… наряду с вестью о дармовой индюшке и джеме. — Вряд ли так уж сложно будет; у меня имелись причины для визита в дом: я желал найти страховой полис — так я скажу Хэнку, — и обрести компанию для путешествия — так я скажу Вив… Теперь надо для себя самого какую-нибудь легенду сочинить…

— Чертовски реально! — разливался внучок. — И на отбивных болванов, и на полузащиту. Питчуга Хэнка Стэмпера. Питчуга — реальная пасюга. До игры со Скейджитом отработали. Реально подобрали комбу. Раскатали мы Скейджит. На тридцать очей впереди в третьей четверти, и меня на всю четвертую выставили.

— И поэтому тебя выставили вчера вечером?

— Нет, — неохотно признался он. — Меня выставили, потому что на двадцать шесть очков отставали, вот почему. Они нас раскатали, сорок четыре к четырнадцати, наш первый слив в сезоне с самого Юджина. — И добавил почти вопросительно: — Но ведь нортбендцы не так уж хороши! Они б нас в жизни не достали, если б мы замутили ту же комбу, что со Скейджитом!

Я воздержался от комментариев; откинулся назад, думая, отчего б мне самому не довольствоваться той же легендой, что я представлю Вив? Даже не легенда: я ведь искренне хотел взять ее с собой на Восток…

— Неа. Не такие уж они крутые. — Мой шофер дискутировал сам с собой. — Просто мы не в форме были, вот и все; вот и вся история…

Он приводил свои доводы, я молча слушал и приводил свои, и во мне зародились сомнения: так ли уж мы все знаем о наших историях?..

Дождь моросит. Подрессоренный джип перемахивает через железнодорожные пути в конце Главной, сворачивает к реке. Дрэгер выезжает со стоянки мотеля, оглядывается в поисках кафе, где бы выпить чашечку кофе. Ивенрайт сидит у телефона, пахнет ментолом, мылом и слегка бензином. Вив натравливает воду на пустые тарелки из-под супа в кухонной раковине. За окном, всего в нескольких дюймах над рекой, летят два крохаля, яростно хлопают крыльями, но еле-еле движутся… будто бы течение воды под ними вздымается неким силовым полем над поверхностью, тащит птиц с собой. Диковинна их борьба, мучительна, и Вив, глядя на них, чувствует, как до боли напрягаются ее руки, будто им в помощь. Всегда велико в ней было сопереживание другим живым существам. Или ж даже — в том и было ее собственное существо. «Но, слушай… про уток-то я все знаю. — Снова явилось ее отражение. — Ты-то что чувствуешь?»

Прежде чем тусклое отражение в кухонном окошке сумело ответить, на том берегу у гаража останавливается машина. Из нее вылезает фигурка, идет к причалу, складывает ладони рупором…

(Припомнив, как Вив вылетела из кухни, на ходу вытирая руки о фартук, я понял, что она увидела его раньше, чем я заслышал крик.

— Кто-то там у причала, — сказала она, направляясь в прихожую. — Пойду переправлю. Ты не одет.

— И кто это? — спросил я. — Мы его знаем?

— Трудно сказать, — ответила она. — Он весь запакованный, и дождь плотный. — На пару секунд она скрылась из виду, забираясь в огромную прорезиненную накидку. — Но похоже на старую куртку Джо Бена. Скоро вернусь, родной…

И она хлопнула здоровой громкой дверью. Хорошо, что она сказала про куртку, подумал я; хорошо, что она хоть в каких-то глазах не отказывает моей деревянной башке…)

Вив вняла моему зову о лодке. Я смотрел, как она спешит из дома сквозь озверелую свору, и парусом вздувался плащ, что она держала над головой во имя сухости оной. Когда же челн ткнулся в берег, где дожидался я, стало видно, что существенного успеха Вив не достигла.

— У тебя вся голова мокрая. Извини, что тебя вытащил.

— Все в порядке. Все равно я собиралась на улицу.

Я ступил в челн, что Вив уперла носом в сваю, держа на холостых.

— Недолгой была наша ранняя весна, — сказал я.

— С ними всегда так. Куда ты подевался? Мы волновались.

— Жил в отеле, в городе.

Она взревела мотором и чиркнула носом по берегу, разворачиваясь. Я был благодарен ей, что не пытала на предмет того, почему я провел последние три дня в одиночестве.

— Как Хэнк? Все платит дань погоде? Потому ты сегодня паромщица?

— Ну, он не так уж плох. Сейчас он внизу, смотрит футбольный матч. Но вообще он никогда не болеет прямо так, чтоб футбол не смотреть. Я просто решила, что ему неохота в эту мокредь. Не сахарная, не растаю.

— В данном случае это радует. Пловцом я всегда был неважным. — Заметив, как она поморщилась, я поспешил сменить тему: — Особенно при такой высокой воде. Как думаешь, будет потоп?

Она не ответила. Чуть повернула лодку, когда мы выбрались на стремнину, делая поправку на течение, и всецело углубилась в навигацию. Помолчав, я сообщил ей, что видел старика.

— Как он? Я не могла выбраться, чтоб… навестить его.

— Паршиво. В бреду. Доктор полагает, что это лишь вопрос времени.

— То же и Элизабет Прингл говорила. Как жаль.

— Да. Не много радости видеть его таким.

— Надо думать.

Мы снова сосредоточились на управлении лодкой. Вив теребила свои мокрые пряди, пытаясь запихнуть их под накидку.

— Удивилась, когда тебя увидела, — сказала она. — Думала, ты домой отправился. На Восток.

— Я собираюсь. Скоро семестр начнется… Хотелось бы успеть.

Она кивнула, не отрывая глаз от воды по курсу.

— Хорошая мысль. Надо бы тебе закончить учебу.

— Ага…

Плывем дальше; молчим дальше… а сердца наши исходят криком: остановитесь, скажите что-нибудь!

— Ага… Не терпится продемонстрировать мозолистые, загрубелые лапы во всех кафешках кампуса. Кое-кто из моих друзей поразится, узнав, что это слово относится и к телесным явлениям, а не только к душевным.

— Какое слово?

— «Загрубелый».

— А… — Она улыбнулась.

Я продолжал будничным тоном:

— И потом, автобусный вояж через всю страну в разгар зимы — это что-то. Я предвкушаю обильные снегопады, грозный град. Может, мы даже окажемся в ловушке бурана неистовой силы, на целую ночь. Вижу ясно: водитель глушит мотор, драгоценное топливо всецело жертвуется печке; сухонькая старушка нарезает порциями свои печенюшки и бутерброды с тунцом; вожатый бойскаутов укрепляет наш дух, заставляя горланить лагерные песни. Прелесть, что за приключение, Вив…

— Ли… — сказала она, ни на секунду не отвлекаясь от воды, взрезаемой носом моторки, — я не могу уехать с тобой.

— Почему? — не удержался я. — Почему не можешь?

— Просто не могу, Ли. И говорить больше нечего.

И мы плыли, и говорить было нечего, помимо только что сказанного.

Мы достигли причала, я помог ей привязать лодку и накрыть мотор. Мы шли в молчании, бок о бок, по мосткам, по скользкой наклонной планке, через двор, до крыльца. Когда она потянулась к двери, я тронул ее за руку и открыл рот, но она обернулась и движением головы ответила «нет» всем моим словам, что собирались вылететь.

Я вздохнул обреченно, уняв свою речь, но руки не выпустил.

— Вив?.. — Если уж это последний ее взгляд, пусть он будет истинно прощальным. Пусть она вложит в него всю сиятельную печаль расставания — последнее «прости», эту традиционную награду двум соприкоснувшимся душам, эту законную отраду двух отважных сердец, что истинно разделили меж собой, без страха и оглядки, тот редкий, трепещущий надеждой миг, что мы зовем любовью… Я коснулся пальцами ее плачущего подбородка, приподнял ее лицо навстречу моему, твердо решив получить хоть этот прощальный взгляд. — Вив, я…

Но надежды там и близко не трепыхалось: одни лишь страхи и оглядки. И еще кое-что: мрачная, тяжкая тень, что укрылась под веками прежде, чем я смог ее классифицировать.

— Пошли в дом, — прошептала она, толкая массивную дверь.

(Я все трепыхался: чего б сказать Ли, когда они прибудут? Когда он ушел, я был доволен хотя бы тем, что с ним объясняться не надо; и я не думал, что он вернется; даже не хотел о нем думать. Но вот он снова здесь, нагрянул внезапно, придется что-то говорить, а у меня ни намеков, ни наметок в голове.

Я продолжал смотреть телик. Открылась входная дверь, и он вошел вслед за Вив. А я все сидел в большом кресле. Он направился ко мне через гостиную, но как раз в этот момент команды снова высыпали на поле, и моя проблема была решена хотя бы на время: может, чего-то и нужно сказать, важное, ладно, но нет такой важности, ради которой я пропущу матч в День благодарения, Миссури с Оклахомой, и по нулям к началу третьей четверти!..)

В гостиной мы застали Хэнка перед телевизором: смотрел футбол; укутан в плед по уши, рядом на столике какая-то жидкость зловещего вида, и изо рта, наподобие сигары, торчит градусник коновальских размеров; он смотрелся таким архетипом инвалида, что мне сделалось смешно и чуточку стыдно за него.

— Как жизнь, Малой? — Он наблюдал суету перед вбрасыванием мяча.

— Не хуже, чем ожидалось… для существа, лишенного жабр и плавников.

— Как там в городе?

— Безрадостно. К старику вот заходил.

— И?

— Он в некой коме. Доктор Лейтон заявляет, что не жилец.

— А. Вив звонила вчера доку — он то же самое сказал. Но все ж таки не знаю. Просто не знаю.

— Доктор, кажется, весьма уверен в своих диагностических навыках.

— А-а, тут никогда не угадаешь. Генри — крепкий старый енот.

— А что Джен? Я не выбрался на похороны, законопатился в номере…

— Вот и с ним та же фигня. Всего законопатили, заштукатурили. Будто последний грязный розыгрыш, который Джоби на себя навлек. Джен? Уехала с детьми во Флоренс к родителям.

— Полагаю, лучший выход.

— Наверно. А теперь помолчи: мячик пошел…

За исключением одного раза, когда он поискал взглядом банку пива, глаза его не отрывались от экрана. Как и Вив, он норовил приковать свое внимание к чему-то от меня подальше, и это было так же мучительно ясно, как и те чувства, которые мы прикрывали своим пустым трепом. Да и я не искал его взгляда. По правде сказать, боялся; за этим облаком слов посверкивали вполне трагические молнии чувств, заряжавшие воздух в старом доме таким электричеством, что единственный способ избежать взрыва — держать клеммы в надежной изоляции; войди наши глаза в контакт — бог весть, вынесет ли проводка такой вольтаж.

Я подошел к столу, расстегнул куртку.

— Я сейчас сказал Вив, что собираюсь обратно в цивилизацию немедля. — Я взял золотое яблочко из вазы и грыз его на протяжении нашей беседы. — Учиться.

— Правда? Покинуть нас надумал?

— Зимняя сессия на носу. И, поскольку в городе поговаривают, что сделка с «Тихоокеанским лесом» аннулирована…

— Точно. — Он потянулся, позевывая, потирая грудь через шерстяную пижаму. — Пиши пропало. Сегодня крайний срок. Все отлынили так или иначе… и я чертовски уверен, что не смогу переправить бревна в одиночку, даже если б в форме был.

— Жалко, после трудов наших тяжких.

— Жалко — у пчелки. Нас это не прикончит. Мы подстраховались. Флойд Ивенрайт говорит, этот Дрэгер сказал, они собираются заключить с лесопилками соглашение о поставках, что-то вроде задела под новый контракт.

— А что «Тихоокеанский лес»? Они не могут тебе помочь?

— Могут, но не станут. Я уж пробивал эту тему пару дней назад. У них — как и у нас: при таком подъеме реки не рискуют возиться с плотами. А если и дальше так лить будет, вода поднимется еще выше, чем на прошлой неделе.

— А наводнение твои плоты не съест? Всю работу?

Он отпил из банки и поставил ее рядом с креслом.

— Ну а какого хрена… похоже, никто не желает, чтоб эти чертовы бревна были доставлены.

— Кроме, — я едва не брякнул «Джо Бена», — старого Генри.

Я не думал его задеть, но он покривился — точь-в-точь как Вив, когда я упомянул о плаванье. Какое-то время он молчал, а когда снова заговорил, в голосе зазвенело смутнейшее эхо напряга:

— Ну, тогда пусть старый Генри оторвет задницу от кровати, пойдет и доставит бревна, — сказал он. И вперился неотрывно, точно, ни дюйма в сторону, в рекламу «Жилетт».

— Видишь ли, причина, что привела меня сюда…

— Вот и я удивился…

— …страховой полис, на существовании которого настаивает доктор.

— Гм, чертовски верно делает. Припоминаю какой-то полис… Вив, цыпочка? — крикнул он, хотя она стояла всего в нескольких футах от его кресла, вытирала голову полотенцем. — Ты помнишь, где эти страховые бумажки, за жизнь? В бюро?

— Нет. Я ж вытряхнула из бюро все, кроме деловых документов, помнишь? Ты еще сказал, что в этом хламе ничего найти не можешь?

— А с хламом что сделала?

— На чердак убрала.

— О господи. — Он дернулся, словно собирался встать. — Недоразгрёбанный чердак.

— Не надо, я сама. — Она тряхнула волосами и упаковала их в тюрбан из полотенца. — Ты нипочем не найдешь. Да и сквозняк там.

— Оки-доки, — сказал Хэнк и снова устроился в кресле. Вив пошла по лестнице наверх, ее кеды мягко причмокивали по доскам, и мне хватило ума осознать, что этим затихающим чмоканьем, наверное, отмеряются последние секунды моего шанса побыть вдвоем с ней.

— Погоди… — Я уронил огрызок в Хэнкову раковину-пепельницу. — Я с тобой.

В конце коридора, за ванной и комнатой, служившей кабинетом, — лестница из узких, но крепеньких досточек, приколоченных поверх окна, будто горизонтальная решетка. Мы забрались по ней и через люк на петлях под самую крышу… темный, пыльный, затхлый чердак, воцарившийся над всей громадой дома, похожий на приплюснутую, вытянутую в длину пирамиду, подпертую изнутри косыми крестами брусьев. Вив выскользнула из люка вслед за мной, с проворством и бесшумностью искусной форточницы. Я помог ей встать. Она отряхнула руки о «левайсы». Люк захлопнулся с глухим шумом. Мы были одни.

— Я тут последний раз был лет в пять или шесть, — сказал я, озираясь. — Прелестно, как всегда. Милая укромная обитель, чтоб, под предлогом ремонта, уединяться тут долгими дождливыми воскресными вечерами, потягивать чаек и читать Лавлейса [107].

— Или По, — сказала она. Мы оба говорили шепотом: есть такие помещения, где все и всегда шепчутся. Вив вытянула ножку, тронула резиновым мыском шелудивого плюшевого медвежонка, перевернула на спину. — Или «…Пуха».

Мы вполголоса засмеялись и принялись осторожно пробираться сквозь сумеречные завалы. Маленькие окошки в торцах длинной кособокой комнаты давали достаточно места и света для паучиной стройки и мушиного кладбища; оставшийся свет пробивался сквозь ущербные стеклышки и рассеивался, как сажа из дымохода, осыпаясь на зловещие нагромождения коробок, сундуков и кофров, упаковочных ящиков из неструганых досок и бюро с инкрустацией. У стены выстроились в ряд с дюжину огромных ящиков из-под апельсинов; они застыли в заботливом, праведном внимании, словно апостольское собрание в раю для параллелепипедов. Были и геометрические жители помельче габаритами, вроде младших призраков, более веселых и вольных форм, а попадались и случайные гости, вроде плюшевого медвежонка, убаюканного нежной подошвой Вив… пятьдесят лет всякого барахла, от трехколесных велосипедов до тамбуринов, от манекенов до граммофонов, и куклы, и клюшки, и книжки — закрома скаредного Санта-Клауса… ты теряешь время… и на всем — пыль и мышиный помет оптом.

— Конечно, — прошептал я, — одной книги и чашечки чая тут не хватит: полагаю, надо было захватить нож и дробовик, да еще и рацию, чтоб вызвать подкрепление в случае восстания.

— Рацию — непременно.

— Непременно.

Когда все будет кончено, сказал я себе, ты проклянешь себя за то, что столько времени потратил впустую…

— Ибо кое-кто из туземцев обеспокоен и даже мятежен. — Я ткнул набитую ватой сову — та отозвалась тонким писком и прямо из-под перьев произвела на свет маленькую мышку, юркнувшую за гирлянду китайских фонариков. — Видела? Настоящая революционерка! — Когда потом останешься один — примеришь на себя весь свой бранный лексикон, клеймя за то, что не использовал преимущества ситуации.

Вив пробралась к окну и замерла, вглядываясь сквозь паутину.

— Жаль, что здесь нет комнаты — в смысле, жилой комнаты… такой хороший вид. И гараж за рекой, и дорога, и все прочее.

— Чудесный вид.

Я стоял прямо за ней, так близко, что чуял влагу ее волос — вперед! попробуй! попытка не пытка! — но руки мои пребывали в карманах, кроткие и благовоспитанные. Между нами выросла стена протокола и пассивности — Вив не хотела ее ломать, а я не мог.

— Этот полис… где он может быть, по-твоему?

— Ой, в этом бардаке, — сказала она весело, — искать что-либо — та еще работенка. Давай так: ты начинай с этого края, а я — с другого, тебе навстречу. Полис в коробке из-под обуви, это я помню, но сюда частенько залазил старик Генри и все вверх дном переворачивал…

Я не успел придумать более душевный метод охоты: она уже двинулась вперед, продираясь через коробки и просветы меж ними, а я был вынужден покориться ее плану. Но ты же все равно можешь разговаривать с ней, идиот; давай, скажи ей что-нибудь о своих чувствах.

— Надеюсь… у тебя не было других дел?

— У меня? — с другого края. — Только посуду помыть… а что?

— Да ничего. Просто жаль было бы тащить тебя обшаривать чердак, отвлекая от важных дел.

— Но это я тебя затащила, Ли. Вернее, ты вызвался идти со мной, забыл?

Я не ответил. Мои глаза уже достаточно освоились с полумраком, чтоб заприметить тропинку меж стропил, средь пыли и хлама, в уголок, где плотность паутины была значительно поменьше. Я проследовал по этой тропинке к бюро со сдвижным верхом. Воспользовался мобильностью крышки и нашел ту обувную коробку, что искал. Нашел — в коллекционном собрании столь трогательного барахла, что я бы разразился хохотом, если б смех не застрял в горле рыбьей костью.

Я собирался пошутить насчет моей находки. Думал подозвать Вив — но был безголос, точно во сне, и вновь на меня нахлынуло оглушительное попурри возбуждения, трепета, ярости и вины, кое впервые я услышал, когда приложился глазом к дырочке в стене и, затаив дыхание, шпионил за той жизнью, что моею не была. И снова был я соглядатаем. За тем лишь исключеньем, что теперь та жизнь пред мной стояла обнаженной куда боле и куда больней, нежели виденье тела белого и стройного, которое на матери моей со стоном и ворчаньем колыхалось в свете ночника давным-давно…

В бюро передо мной был тщательно подобранный бардак… из приглашений на танцульки в старшей школе, с приколотыми ржавыми и хрупкими гвоздиками… почетных грамот, наградных сертификатов… ошейников собачьих, шарфиков пушистых, купюр однобаксовых с датами чернильными поверх тисненых лиц: Рождество 1933 Джон, День Рождения 35 Дедушки Стэмпера, День Рождения 36 Дедушки Стэмпера, Рождество 36 Дедушки Стэмпера — все свалено в лоток из булочной с выжженной по дереву надписью: «Не богом Единым!» Была там невзрачная коллекция марок и коллекция раковин, драгоценных, как бриллианты на прилавке ювелира… и флажок с присоскою, и расклинок, рождественских открыток пачки, стопка семидесятивосьмерок Гленна Миллера [108], и сигарета, скуренная до выцветших отметин губной помады, пивная банка, медальон, стакан стеклянный, каска мятая, и снимки, снимки, снимки…

Фотографии были такими же типично американскими, как флажок с присоской. Были там серии снимков в желтых конвертиках; и студийные портреты в рамках под стеклом; семейные собрания, где мелкие чертенята корчили рожи, копошась в ногах у напыщенных взрослых; и открыточки, по пять долларов за дюжину, на какие разменивается последний школьный год и какие обычно выбрасываются год спустя. Я взял одну такую из лотка; на белом поле страстная рука шестнадцатилетней зазнобы написала: «Душке Хэнку. В надежде, что мой блистательный герой снова приберется в салоне моей машины. Дори».

Другая надеялась, что он «будет чуточку любезнее в будущем с определенными заинтересованными лицами». Третья предостерегала, что подобный интерес «ни к чему не приведет, поэтому и думать забудь о всяком таком».

Я насмотрелся достаточно; отбросил пачку… школьные открытки! Никогда бы не поверил, что мой брат столь банален. Я прихватил коробку с полисами, думая разобраться с ними внизу, при лучшем освещении, и уж повернулся, чтоб объявить свою находку, как заметил вывалившуюся из большого бордового альбома фотографию: Вив сидит в обнимку с маленьким мальчиком в очках. Дитя лет пяти-шести — какой-то юный дальний Стэмпер, предположил я, — угрюмо пялится на предательскую тень фотографа, стелящуюся по траве. Вив сидит, расправив длинную юбку, локоны вьются, смеется, открыв рот, над ослепительным остроумием фотографа, что рассчитывал прояснить мрачность младенца.

Сама по себе фотография — исключительно никудышного качества, явно отпечатана с маленького и кривого кадрика, этакий шедевр расплывчатого фокуса и прямого освещения… и все же, несмотря на все огрехи, я понимал, почему именно этот снимок выбрали для увеличения и альбома. На фотографии была не та повседневная Вив, что отбрасывает назад непослушную прядь, мурлыча над сковородкой с сосисками или сметая сухую грязь в ведро, или развешивая мокрое белье над очагом в гостиной, или роясь на чердаке в пыли и кедах… это все неважно; уникальный шарм этой фотографии был в том, что аппарат случайно ухватил своим щелчком ту деву, что угадывалась за возней с сосисками и мусорным ведром. Смех, вольные волосы, наклон головы — на миг явилось в полной мере все невероятное очарованье, на которое намекала непрестанно ее легкая улыбка. Я решил, что должен взять эту фотографию. Разве не заслужил я хоть маленький снимочек, чтоб показать дома ребятам? Фотография была не одинока: под ней лежали иные, не нужные мне, и пачка перетянута резинкой. Но кто мешает оттянуть резинку и припрятать снимок под рубашкой? Я попробовал, но помешала резинка: с годами она сделалась клейкой и в ответ на все мои попытки лишь туже стискивала фотографии. Ну давай же, давай!.. Я поднес пачку ко рту и попробовал перекусить липучие путы; руки мои тряслись, я волновался непропорционально масштабу кражи. Ну не упрямься! Пожалуйста! Иди со мной! Ты можешь быть моей!..

— Не могу, Ли.

Пока она не ответила, я и не знал, что говорю вслух.

— Я просто не могу, Ли. Не надо, о, Ли, не надо…

Я и не знал, что плачу. Снимок расплывался у меня перед глазами, девушка стремилась ко мне сквозь пыль и паутину.

— Почему нет, Вив? — тупо спросил я. Она была совсем рядом. — Почему ты не можешь вырваться отсюда и…

— Эй… — Хриплый окрик остановил нас. — …Не нашли еще эту фигню?

Он кричал из люка; его голову, без тела, можно было спутать с хламом вокруг.

— Вы б хоть фонарик прихватили, блин. Тут же как в могиле. Нашли что-нибудь?..

— Кажется, да, — ответил я как можно спокойнее. — Тут много полисов просмотреть пришлось. Мы почти закончили.

— О'кей. Слушай, Малой: я собираюсь одеться и переправить тебя через реку. Воздух мне не повредит. Будь готов, когда я оденусь.

Голова исчезла. Люк хлопнул. Она очутилась в моих объятиях.

— Вот почему, Ли. Из-за него. Не могу бросить его таким…

— Вив, да он просто держит тебя своей так называемой хворостью; он не болен…

— Знаю.

— И он тоже знает. Знает про нас, ты сейчас разве не поняла? И этот его недуг — только чтоб тебя удержать.

— Знаю, Ли… но поэтому я и говорю, что…

— Вив, Вив, лапочка, послушай… он не больнее меня, и едва мы с ним вдвоем окажемся где-нибудь от твоих глаз подальше, он, наверное, душу из меня вытрясет.

— Но разве не понимаешь, что это значит? В смысле его чувств?

— Вив, крошка, послушай… Ты любишь меня! Если я хоть что-то понимаю — то вот это.

— Да! Да, я знаю! Но я и его люблю, Ли…

— Не так, как!..

— Так! Так же сильно! О, я не знаю…

В отчаянии я схватил ее за плечи.

— Даже если так, даже если ты любишь его столь же сильно, мне ты нужна больше, чем ему. Даже если ты любишь нас в равной мере, есть еще одна веская причина… неужели не видишь, как ты нужна мне…

— Нужна! Нужна — и это все? — прорыдала она мне в грудь, и голос ее захлебывался в плотной шерсти и близкой истерике.

— Вив, — попробовал я снова, но она оттолкнула меня, чтоб посмотреть мне в глаза. Внизу послышалась тяжелая поступь: Хэнк возвращался.

— Давайте уж, — крикнул он из-под люка. — Слышите, Ли, Вив?

И этот оклик вдруг согнал с ее лица муку и конфликт, она уронила взгляд, будто придавленный к земле тяжестью ужасной тени, той самой тени, что я увидел на ее лице у входной двери, но тогда не распознал. Ибо никак не чаял увидеть эту тень на Вив. Но теперь ошибка исключалась: то был простой и старый стыд, и ничего более мистического. То был стыд не за себя и свою вину, и не за меня с тем же, но стыд за человека, столь ослабленного болезнью, что неспособен и на пару минут оставить жену без присмотра на чердаке; столь разбитого недугом, что не может ничего поделать, кроме как переправить меня через реку, чтоб не дать нам снова уединиться…

— Слушай, Вив, можно я одолжу альбом на время? Показать однокашникам свое наследие?

А будучи отчасти повинной в этой слабости, Вив оказалась в ее ловушке. И для нее этот стыд будет напоминанием, печальным сувениром, вроде той фотографии из альбома — для меня. Я хотел что-то сказать, но слов не находил. Она отошла от меня к окну:

— Лучше иди, Ли: он ждет, — перемещаясь медленно под этим бременем. Как может стыд за кого-то другого угнетать столь же тяжко, как свой собственный, было для меня буквально непостижимо. В бедной малышке слишком много сострадания, сказал я себе…

И все же, спускаясь по лестнице в коридор, где Хэнк дожидался, грызя ногти, я почувствовал, что и меня тяготит тень столь же неестественная, сколь и увесистая.

— Пошли, Малой, — нетерпеливо сказал он. — Башмаки внизу надену.

— Совсем недавно ты был так болен, что и пошевелиться не мог.

— Ага. Может, глоток этого дивного свежего воздуха — как раз то, чего мне недостает? Не возражаешь? Готов?

— Вполне. Я нашел все, за чем приходил…

— Славно, — сказал он и пошел вниз по лестнице. Я последовал, думая: неестественный и увесистый, во сто крат тяжелее любого подобного персонального груза, что мне доводилось таскать на своих плечах. Хэнк, мой стыд за тебя, хочешь верь, хочешь нет, столь же силен, сколь и припасенный для себя самого, на все времена. А может, и сильнее. И, брат, наступает такой…

Вив смотрит сквозь чердачное окошко, затянутое паутиной, как они идут к лодке, садятся. Лодка трогается, беззвучно на таком расстоянии, ползет по реке красной букашкой.

— Я больше не знаю, Ли, чего хочу, — говорит она, как маленькая девочка. И вновь видит свое отражение, смутное и расплывчатое в грязном окне чердака: к чему бы это, такая озабоченность своими отражениями?

К тому, что только так мы себя и видим: глядя на других, отраженные в замызганном чердачном стекле сквозь хитросплетения паутины…

(Я переправил Малыша; мы болтали чертовски непринужденно. Я сказал, что не осуждаю его решение стряхнуть орегонскую грязь со штиблетов и вернуться к своим книжкам. Он сказал, как ему совестно отвлекать меня от матча. Мы прекрасно ладили: в нашем положении только и оставалось, что болтать всякие глупости…)

— Хочется перебраться в местечко посуше… даже если там похолоднее.

— Конечно. От этого сволочного дождя днями напролет любой устанет.

По мере того, как ширилась водная гладь, отделявшая меня от стройной бледной девы, томившейся в гулком одиночестве деревянного терема, я со всей отчаянностью бросился на поиски последней соломинки, последнего несыгранного аккорда, который бы разразился победным тушем; меня больше не заботила победа над братом — меня заботила победа в игре. И есть разница…

— Кстати, доктор и Мозгляк Стоукс просили меня осведомиться о твоем самочувствии…

(Мне было что сказать ему на этой лодочной прогулке, но какого черта, решил я, наступать на мозоли…)

— Небось не подохну.

— Они будут счастливы это слышать.

— Ну еще бы.

Когда нос лодки коснулся причала, мое отчаяние дошло до точки детонации; я чувствовал, что надо сделать хоть что-то — или умереть! Еще минута — и я навсегда скроюсь с ее глаз, а она — с моих… навсегда! Так сделай что-нибудь! Закричи, забейся в истерике, чтоб она видела и знала…

— Смотри-ка, кто там в джипе! Это ж Энди, большой, как этот мир. Эй, Энди, как делишки?

Я едва приметил, как Хэнк махал Энди, вылезавшему из джипа. Я видел нечто куда большее…

— Что случилось, Энди, дружище? Ты какой-то тревожный.

Нечто куда лучшее… за рекой, под крышей старого дома, в крохотном чердачном окошке, будто кто-то подавал мне знак свечкой, наконец…

— Хэнк. — Энди подбегает к ним, тяжело дыша. — Я только что с лесопилки. Ее кто-то ночью поджег.

— Лесопилку?! Она сгорела?

— Нет, не то чтобы. Дождь прибил огонь, только сортировочная цепь подгорела, да еще кое-какое барахло. Остальное…

— Но какого хрена лесопилка-то? Откуда ты знаешь, что это поджог был?

— Потому что вот что было приклеено на окно конторы. — Энди раскатывает слипшийся в трубочку круглый стикер, передает его Хэнку. — Вот: черная кошка, ухмыляется…

— Старый знак «Воббли»? Господи, да кто в этом дивном мире… причем тут «Воббли»?

— Похоже, у тебя есть недруги, братец, — сказал я. Он повернулся, глянул на меня с подозрением, гадая, уж не я ли причастен к поджогу. Меня это немножко позабавило: он подозревал меня в прошлой диверсии, когда я почти приготовил будущую. — Но есть у тебя и друзья исключительно верные. Например, Мозгляк Стоукс — он весьма настаивал на том, чтоб я передал тебе его наивысшее почтение.

— Старый козел. — Хэнк сплюнул (да и к тому же, прикинул я, не было никакого смысла затевать сейчас разборку с Малышом). — Когда-нибудь я не выдержу и разнесу этого старого урода, как стопку домино…

— О, ты к нему несправедлив… — Я бросил взгляд на дом. — Мистер Стоукс исполнен самых благих пожеланий, — ее светлый силуэт все еще виднелся в темном квадрате окна, — и вознамерился доказать тебе свое расположение.

— Стоукс? Это как? — Он поглядел на меня, озадаченный. (Я прикинул, что нет смысла что-то говорить, когда мы оба уже знали все, что можно сказать…)

«Ну, он просил передать тебе, — она все еще смотрит. Все еще в окне. Он не знает! — передать тебе, что, вследствие очередного изменения маршрута доставки… грузовик снова будет доезжать досюда, и он будет рад снова видеть тебя в числе клиентов». — «Да? Стоукс? Вот так, значит?» — (Я прикинул, что нет смысла что-то делать, когда все уже сделано…) — «Да, вот так и есть. И, более того, он попросил меня сказать, что истинно сожалеет… погоди, как же он выразился? — Давай! Это единственный шанс. Ты сам знаешь! — …сожалеет о неудобствах, которые, возможно, причинил тебе в период твоей немочи. Так, кажется, высказался мистер Стоукс. Все верно? У тебя был период немочи, Братец Хэнк?» — «Можно сказать и так…» — (Я прикинул, что лучше просто подбросить Малыша до города и оставить все, как есть… замять для ясности.) — «А добрый доктор просил меня передать, что оплатил для тебя индейку…» — «Индейку?» — «Да, индейку, — продолжал я с идиотской невинностью, будто совершенно не замечая гнева, тетивой лука натянутого меж губ Хэнка — Давай, вперед, это единственный шанс, — будто совершенно не замечая его неверия и изумления в глазах Энди. — Да, добрый доктор оплатил прелестную жирную индюшку на День благодарения, подарок от клиники». — «Индюшка? Погоди-ка…» — «Дармовая индюшка, брат. Тут впору пожелать побольше таких периодов хворости и немочи, верно?» — «Погоди… к чему это все, черт тебя?» — (Я прикинул: да, никаких причин золу ворошить. Он сделал то, что замыслил сделать, прошлого не воротишь, не исправишь, так какого черта… замнем для ясности.) — «А мистер Стоукс сказал — дай-ка припомнить — что обед Благодарения без традиционной индейки — это не обед Благодарения, и назвал доктора истинным Христианином в Сердце и на Деле, что выручает тебя в твой час нужды». — «Мой час нужды, так он сказал?» — «Да, именно так и сказал. Мозгляк Стоукс. А добрый доктор мотивировал чуть иначе». — «И чего там наговорил добрый доктор?» — «Он сказал, что Хэнк Стэмпер заслужил индейку в подарок после всего, что сделал для нас». — «Доктор Лейтон так сказал? Черт тебя побери, Ли, если ты…» — «Именно так и сказал». — «Но я ничего такого не делал, чтоб заслужить…» — «Ну, ну, братец… сейчас ты еще скажешь, что и сгоревшей лесопилки не заслужил». — «Да она не совсем сгорела, Лиланд. Говорю же ведь…» — «О'кей, Энди…» — «Ее только пытались подпалить, по дождь…» — «О'кей, Энди». — (Да, так я и рассудил… что все сделано, все кончено. Но Малышу иная блажь стукнула.) — «Да, у тебя много друзей, Хэнк». — «Да уж». — «И много неравнодушных людей». — «Нда. Погоди. Я правильно понял? Мозгляк Стоукс… собирается явиться сюда, чтоб впихнуть мне свою индюшку?» — «Не думаю, что мистер Стоукс рассматривает это по-деловому. И доктор тоже. Думаю, это скорее жест — не находишь, Энди? — благодарности Хэнку за сотрудничество». — «Сотрудничество?» — «Конечно, этот контракт и все прочее…» — «Да с чего они взяли, что мне нужны их благодарности и подачки… да еще эта сраная индейка?» — «О, есть и иные дары… что собираются пожертвовать горожане. По-моему, целая корзина. Мистер Стоукс упомянул ямс, даем, миндаль, цукаты…» — «Хватит». — «…тыквенный пирог, приправы…» — «Хватит, я сказал!..»

«…умолкни хоть на минуту… — Хэнк встал в лодке, чуть выставил руки вперед, будто сдерживая атаку воздуха. — Скажи-ка мне, Малой: к чему ты клонишь? Скажи уж прямо, хоть раз. — (Да, я думал, что все кончено…) — В смысле, я не заказывал никаких чертовых цукатов и миндаля. Ты издеваешься, что ли, надо мной? Или — куда ты, черт побери, клонишь?» — «Ты, верно, не понял, Хэнк. Я знаю, что ты не заказывал. Мистер Стоукс это все тебе не продает… он решил одарить тебя своей бакалеей. Или пожертвовать тебе снедь — так, пожалуй, будет точнее. И он сказал, если еще что-то понадобится — стоит лишь вывесить флаг. Просто вывесить флаг. Справишься? В твоем немощном состоянии?» — «Хватит…» — (Но я ошибся. Он все напирал, накатывал. Значит, что-то еще осталось.) — «Слушай, Хэнк…» — «Хватит, Малой…» — Не останавливайся; ты уже не можешь остановиться. — «Кстати, как оно, твое состояньице?» — «Хватит, Малой, не доводи до греха…» — (Он ведет себя так, будто и не слышит моих предостережений; совсем, что ли, тупой?) — «До чего не доводить, Хэнк?» — «Просто замолчи». — «А грех — это как?» — «О'кей, Малой…»

Он замолк и посмотрел на меня. Я встал. Лодка, привязанная лишь с кормы, качалась, плескалась под нашими ногами. Взгляд Энди метался, перескакивая то на одного, то на другого. Хэнк перешагнул центральную лавку. Вот оно: торпеда пошла. Мы стояли друг против друга, и лодка шаталась, и дождь щетинился меж нами, и я ждал…

(Он просто стоит и лыбится на меня. Я чувствую, как старый знакомый ревущий вихрь рождается в животе, вздымает руки, стискивает пальцы в кулак… а он просто стоит и ухмыляется… совсем дурак? На что он теперь-то надеется?)

И тогда, в ожидании, я впервые заметил, что Хэнк на добрых пару дюймов ниже меня. Это открытие нисколько меня не взволновало. Занятно, думал я, ожидая подхода торпеды, презабавно.

— Ты вроде просил меня, Хэнк, — говорю я снова, — кого-то куда-то не доводить, — он стиснул челюсти до дрожи, — но при этом прояснить, куда я, черт меня…

— Смотри! — Энди гаркнул и ткнул пальцем. На том берегу раздается смачный сырой треск, подобный раскату молнии, угодившей в воду, и вслед за ним — тяжелый земляной плюх. Три фигуры замирают, повернувшись на треск как раз вовремя, чтоб увидеть, как огромный кусок отрывается от берега и грохается на лодочный навес. Мгновение — и строеньице опрокидывается под напором земли, сминается, как ледяной кубик, залитый расплавленным сахаром. (Я, замерев, уставился в брешь на берегу, яркую, сухую и глубокую, будто фугасная воронка; ее края топорщились поломанными брусьями, спутанными тросами и рваными кабелями. Сколько-то секунд она зияет, прямо под сараем. Потом земля, тяжелая от воды, обрушивается в эту дыру, увлекая с собой и часть сарая. Дождь буреет от пыли. Кружатся звериные шкуры и джутовые мешки, собирая пену. Треснувшие красные доски на секунду вздымаются вертикально, падают плашмя, уплывают. Часть из них упирается в фундамент, прикрывает его щитом, будто сарай решил принести себя в жертву дому. Корова неуклюже рысит с мычанием в сад. От полузатопленного сарая со скрипом и плеском отваливается еще кусок; потом все затихает.)

Вся троица стояла, не шелохнувшись, с полминуты. Потом Ли выбирается из лодки, идет по причалу к Энди, Хэнк за ним. (Я замер, с открытым ртом. Не эта вымоина вогнала меня в оторопь. Вымоина лишь отвлекла на секунду — но еще я кое-что увидел, кое-что в доме, что приковало к себе мои глаза и сковало всего меня остального. И Малыш это видел, еще раньше моего…) На причале я заметил, как Хэнк перехватил мой тревожный взгляд на чердачное окошко… (Вив была там, все еще стояла там, на чердаке! И Малыш всю дорогу знал, что она смотрит. Вот почему он доводил…)

— Ты знал, правда? — Хэнк повернулся ко мне, так медленно, так напряженно, что мне подумалось о Железном Дровосеке из Страны Оз, превозмогающем ржавчину в суставах. — Ты знал, что она увидит, если я тебе врежу… так ведь?

— Именно так, — сказал я; глядел на него внимательно и почему-то все ждал. Почему? Хоть он и разгадал теперь мой план, голос его был не таков, будто он собирается отказаться от прежних намерений. — А теперь все знают, — сказал я и стал ждать дальше…

(И тут-то до меня дошло. В смысле, впервые по-настоящему дошло, с каким охеренным искусством он все рассчитал. Почти идеально. Он подстроил ситуацию, как силок на птичек, что мы в детстве мастерили — чем больше трепыхаешься, тем туже петля. Он подстроил все так, что куда ни рыпнись — всюду потеряешь. Он зажал меня в такой угол, что выхода, черт побери, никакого: и подерешься — просрёшь, и не подерешься — просрёшь… Вот как он мило все рассчитал.)

…ждал, наблюдая, как он взвешенно анализирует ситуацию. Энди переминался с ноги на ногу в немом замешательстве, будто озадаченный медведь, а я ждал, а Хэнк обдумывал…

(И, прикинув это, я подумал: Малой, вот тут-то твой гений тебя и перехитрил. Потому что слишком уж хорошо ты все обустроил.

— Малой, мы уж слишком досадили друг другу, чтоб сейчас бросить это дело. — Ты так хорошо и безвыходно меня зажал, что мне теперь все равно, смотрит она или нет. — Мы наплевали друг другу во все колодцы, от души наплевали, — говорю. Потому что он слишком перетянул петлю, туже, чем рассчитывал. — И слишком присолили друг другу раны, чтоб сейчас остановиться только потому, что она…)

Я стал было спрашивать, что Хэнк имеет в виду, но он оборвал меня резким, почти непроизвольным поворотом шеи. Его подбородок мотнулся вправо, к дому. Он помедлил, посмотрел на Энди, на меня, потом снова дернул шеей, еще правее… снова на меня, на стикер с черной кошкой у Энди в руках, снова вправо, будто его одергивал невидимый поводок, брошенный над рекой из чердачного окошка. Поводок натянут струной.

Хэнк повернулся на миг лицом к дому, всматриваясь в слабое мерцание за темным окном, затем поводок лопнул, и Хэнк снова обернулся ко мне…

(— Ага, слишком много соли, чтоб так просто разойтись, — сказал я Малышу. Да, он довел до того, что «замять» — труднее, чем смять, и лучше потерять, чем вытерпеть.)

— Ну держись, — сказал Хэнк и глубоко вздохнул, ухмыляясь мне.

(— Потому что мы в этом по уши, — сказал я и вложил ему все свои чувства в скулу.)

Удар удивил меня не больше, чем недавно обнаруженное превосходство в росте. Как занятно, подумал я, созерцая звездочки, выпорхнувшие из скулы. (Малыш принял удар. Он просто стоял, даже не попытался уклониться. Я догадывался, что так и будет, когда она смотрит, потому что это часть его плана, такого складного и умного…) Как занятно, подумал я — Ли откидывается назад, врезается спиной в стену гаража; Энди скачет по причалу, машет руками; Хэнк наступает; Вив смотрит на крохотные фигурки, прижав кулаки к горлу, — как занятно и забавно, подумалось мне, что в ушах звенит и вокруг головы поют птички — точь-в-точь как описывают в боевичках… (От второго удара он сник, и я решил: это все, что он хотел ей показать, что надо было ей увидеть…) Вив настежь распахивает окно, кричит сквозь паутину и дождь: «Хэнк! Не надо!» — а Ли оползает по замшелым доскам гаражной стены. «Хэнк!» Хэнк отступает, приседает, смахнув с головы капюшон куртки, словно кэтчер скидывает маску. (Я слышал, как Вив что-то кричит из чердачного окна, но криком меня уж было не унять.) Ли поднимает голову, стонет… Не удивил меня и второй его удар, забрезживший вдали белым пятнышком и вдруг разбухший огромным, бугристым кулачным молотом, и расплескавшийся во все стороны алым праздничным салютом. (Я снова двинул ему, расквасил нос… вот так сойдет, прикинул я.) «Хэнк! Перестань! Прекрати!» — голос Вив стелется над водой, а Хэнк пригибает голову, глядя, как Ли, пошатываясь, отталкивается от стены. (Но он, чес-слово, снова поднялся. Пришлось еще наварить.) Ли с усилием распрямляется, хмурится, встревоженный онемением и отказом челюстных шарниров. Кажется, функционирует лишь половина челюсти. Рот открывается криво. Хэнк ждет, пока Ли стабилизируется и рот закроется… «Хэнк, нет! Пожалуйста, родной, не надо!» (Я опять врезал ему, покрепче) хорошенько прицеливается и клюет своим кулаком в нос и губы Ли, заботливо не задевая очки… И лишь чуть удивился я, обнаружив себя все еще на ногах, когда алые всплески утихли. Отчего-то все представлялось вполне естественным в тот момент…

(Малыш просто подставлял репу. Ляг и не вставай, все шептал я, ляг и лежи, или встань и дерись, не то я тебе мозги отшибу… а может, и вышибу.) «Хэнк!» — Ли снова отталкивается от стены и вдруг чихает. «Хэнк!» Он яростно чихает трижды, наполняя воздух между ними жиденькой красноватой дымкой. Хэнк ждет в полуприседе, снова заносит руку, (…ее бы пожалел, блин, что придется смотреть, как я загашу тебя до смерти!)… Но, должен признаться, вот что меня потрясло — обнаружить, сморгнув слезы и страх, что я даю сдачи! ИМБЕЦИЛ! НЕ НАДО… «Ли! Хэнк! Нет!..» Рука Ли взлетает, прыгает вперед, будто бы сама по себе, как маленький зверек — за пролетевшей мухой; вес куртки чуть сбивает удар с цели, и кулак, скользнув по подбородку Хэнка, врезается в его кадык. ИМБЕЦИЛ! ЧТО ТЫ ДЕЛАЕШЬ? РАДИ ВСЕГО СВЯТОГО, НЕ ОТБИВАЙСЯ! (И тут, думаю, до Малыша доперло, что если ничего не делать, я замордую его до смерти. Потому что наконец он ответил. Может, он почувствовал, что я готов его прибить. Но уже слишком поздно, подумал я. Потому что ты слишком долго ждал, и теперь мне придется тебя прикончить.) Однако же мое громоподобное изумление в сравнении с таковым чувством моего попятившегося, захлопавшего глазами, ловящего ртом воздух братца было лишь легкой озадаченностью. Хэнк припал на одно колено и булькал так, словно пытается проглотить язык, а лицо его представляло собой классическую картинку клинического обалдения. «Что это было? — поражался он. — Кто это меня шандарахнул? (Пожалуй, придется тебя грохнуть, прикинул я.) Что за монстр стоит там, в курточке и штанишках малютки Лиланда, готовый размазать меня ровным слоем? (Потому что нет у меня больше никаких причин не свернуть тебе шею.) Когда же мои первые гордость и изумление поблекли, я обругал себя за потерю контроля. Оно тебе надо — сдачи давать, имбецил? БЕРЕГИСЬ! Вот он повержен, но ты ведь дашь ему подняться, и он снова обрушится на тебя; или ты думаешь, что Вив на всех парах устремится к победителю? Нет, подразни его — но держи себя в руках.»

— Теперь мне следует… — Мой голос патетически дрожал, исполненный мрачной и бесшабашной паники, когда я снова решил его подначить. — Теперь мне следует отойти в свой угол?

Коленопреклоненный Хэнк полуулыбнулся моей попытке сострить, но не обычной своей застенчиво-издевательской скрытой ухмылочкой, а ледяным, безжалостным, крокодильим оскалом, от которого мои мокрые волосы встали дыбом и в гортани пересохло. БЕРЕГИСЬ! — предупреждал голос, а Хэнк сказал:

— Лучше будь гот… гот… — Я попытался утешиться тем фактом, что ему говорить труднее, чем мне: мой впечатляющий удар основательно промял ему глотку, — лучше будь готов отправиться малость подальше! — продолжал он, а голос в моей черепушке заверещал: БЕРЕГИСЬ БЕРЕГИСЬ БЕРЕГИСЬ! — Потому что я намерен прикончить тебя к чертовой матери…

При виде Хэнка, вставшего с колена и наступающего на меня с этой замерзшей на лице улыбкой ящера — БЕГИ! ПОКА НЕ ПОЗДНО! — я понял, что мой удар скорее раззадорил его, а не впечатлил. И не промял ничего, кроме разума; теперь же Хэнк был весь — сплошь загнанная бессмысленная ярость. Тот единственный удар поломал клетку зверя! — сказал я себе. НУ ВОТ И ДОСТУКАЛСЯ, И ТЕПЕРЬ ОН ТЕБЯ ЗАМОЧИТ. БЕГИ! БЕГИ, СПАСАЙ СВОЮ ПРЕЗРЕННУЮ ШКУРУ!

(Понимаешь, я не вижу ни единой причины оставить тебя в живых. Ты перемудрил сам себя, что затянул так туго…)

БЕГИ! — надрывался голос, — БЕГИ! Но за моей спиной ярилась река, а про плаванье голос ничего не сказал. И в кои-то веки я был не способен убежать, спасая свою презренную шкуру. Я вовсе не мог отступить. И невзирая на все истерические требования бегства, я мог двигаться лишь вперед. И вот, под вопли ИМБЕЦИЛ! ИДИОТ! под звон в ушах, под бессловесное топтание Энди, под крики Вив над водой, мы с братом наконец всецело и остервенело сплели объятья в нашем первом и последнем, таком запоздалом танце Ненависти, Боли и Любви. Наконец мы перестали валять дурака и валяли друг друга, а Энди задавал ритм своим топотом. Да, это походило на танец. Прильнув друг к другу в пароксизме перезрелой страсти, схлестнулись мы в эпическом сраженье, под жалобный скрипичный плач дождя в еловой хвое, барабаны башмаков на пристани дощатой, что были все быстрей, под вой сирен адреналина — аккомпанемент всегдашний этих танцев… и попирали действием мое недоуменье, Энди шок и обалденье Хэнка. (Сейчас мне придется тебя убить. Ты так давно напрашивался…) И для танцоров, до того друг с другом не плясавших, мы выступали слаженно вполне, коль можно так сказать…

Вив с ужасом смотрит, как за пеленой дождя эти двое при участии Энди, скачущего вокруг подобно рефери, сшибаются друг с другом. Она уже не кричит.

— Не надо, — шепчет она. — Пожалуйста, не надо…

(Я вынужден тебя прикончить, потому что ты завел дело слишком далеко…) По преодолении естественных предвзятости и колебаний, сделав первые па, человек проникается духом этой разновидности примитивного гавота и обнаруживает, что танец отнюдь не столь неприятен, как убеждало предчувствие. Вовсе нет. Конечно, он чуть сложнее фокстрота в «Уолдорфе» или мамбы в «Копе», но он же, в конечном рассмотрении, может быть и куда менее тягостным. Ибо, хотя срывание лоскута со скулы способно вызвать огненный звон, обжигающий уши адским пламенем на протяжении танца, кому не доводилось терпеть атаки куда яростнее на тот же орган под умильный и уютненький тустеп? Кожа прекратит звенеть, а ухо — гореть, но доводилось ли вам стерпеть пару метких слов, что перепархивают тихо от щеки к щеке над струнами оркестра гранд-отеля? слов, чья сила будет отдаваться звоном месяцы и годы, и не просто жечь, но обратит мозги в золу? В сем кулачном танце сбой чреват лишь тем, что ты откроешься для тяжкого, проворного удара в чрево — я умудрился дважды декорировать причал давешним золотым яблочком, — но эти корчи боли преходящи, и можно их перенести, твердя себе: «Держись! Должно пройти через секунду»… Когда ж я оступался в танцах более спокойных, и получал удары много легче, медленней и тише — они поныне отдаются болью, что себя усугубляет тем напоминаньем, что, возможно, не отступит никогда.

(Да, он затянул сильнее, чем было ему нужно. До такого края, на котором мне только и остается, что его прихлопнуть. И он понимает. Но. Он будто красной тряпкой перед носом быка размахивал, раз за разом — но зачем, если ему нужна только Вив?)

Мы сверзились и скатились с пристани на щебень берега; пикируясь и рокируясь, мы танцевали рок-н-ролл свой средь придорожной россыпи сырого барахла. И Энди неизменно был с нами, хранил нейтралитет, не подбадривая ни одну из сторон. И голос Вив был с нами, прорезался он сквозь серые промозглые просторы, умоляя Хэнка прекратить. И глас иной орал из серой кельи мозга — ИМБЕЦИЛ — и требовал того же от меня: БРОСЬ ДРАТЬСЯ! ЖИЗНЬ СПАСАЙ, БЕГИ! ОН ВЕДЬ УБЬЕТ ТЕБЯ!

(Все равно что донимать вечными подколками парня с пушкой, пока он… Но почему он не сдается?)

ТЫ ЗНАЕШЬ, ЧТО НЕ МОЖЕШЬ ЕГО ОДОЛЕТЬ. БУДЕШЬ ДРАТЬСЯ ДАЛЬШЕ — ОН УБЬЕТ ТЕБЯ. ЛЯГ! ХВАТИТ!

(Все равно что щекотать медведя прутиком, пока он… — Но если он уже понял, почему он?..)

ОН УБЬЕТ ТЕБЯ, разорялся Надежа-Опора, ЛЯГ! Но что-то произошло. В кулачной драке наступает такой момент, когда скула рассечена или нос сворочен — с таким звуком в черепушке, словно кто-то бросил электролампочку в грязь, — когда понимаешь, что самое худшее уже пережил. НЕ ПОДНИМАЙСЯ! Взывал из тени голос, когда я силился высвободиться из темно-зеленого невода ягодных кустов, куда меня отбросило могучим, затмевающим глаза правым. ПРОСТО ЛЕЖИ ЗДЕСЬ. ВСТАНЕШЬ — И ОН ТЕБЯ ПРИКОНЧИТ!

И этот голос, впервые за долгое-предолгое царствование над моей психикой, столкнулся с оппозицией. «Нет, — сказал некий незнакомый голос в моей голове. — Не пойдет».

ДА. ЕЩЕ КАК ПОЙДЕТ И УБЬЕТ. ЛЕЖИ ТИХО.

«Не пойдет, — снова оспорил негромкий крамольный голос. — Нет, он не может тебя убить. Его злость уже истощилась. Худшее ты пережил».

НЕ СЛУШАЙ! БЕГИ, СПАСАЙСЯ! ОН ЗАБЬЕТ ТЕБЯ ДО ОТКЛЮЧКИ, А ПОТОМ ПРИДУШИТ, БЕСПОМОЩНОГО. НЕ ВСТАВАЙ, РАДИ БОГА!

«Меня послушай. Он не убьет тебя. Если б хотел — мог бы насадить на кол, подпирающий гараж. Или зарезать своим ножиком. Или просто растоптать тебе голову башмаками, пока ты искал свой зуб в груде гравия. Он не пытается тебя убить».

«ВОТ КАК? — тот первый голос прекратил вопить и вопросил с заносчивым лукавством. — А ЗАЧЕМ ЖЕ ТОГДА… МЫ ТРЕПЫХАЕМСЯ В ЭТОМ ЯГОДНИКЕ? ЧТОБ ОПЯТЬ ВЫПОЛЗТИ НА ГРАВИЙ И ПОТЕРЯТЬ ЕЩЕ ЗУБ? ЕСЛИ… ОН НЕ СКЛОНЕН К СМЕРТОУБИЙСТВУ, КАКИЕ АРГУМЕНТЫ У НАС В ПОЛЬЗУ САМОЗАЩИТЫ СТОЛЬ УПОРНОЙ?»

На секунду я прекратил свою тернистую борьбу, озадаченный этим новым маневром. Да, раз уж ты заговорил об этом — зачем? Я размышлял над сим вопросом, а мир вокруг моего левого глаза стремительно скукоживался до щелочки с синей каемочкой. Правда, зачем? И Хэнк, ошибочно приняв мое колебание за капитуляцию, нагнулся и подал мне руку. Я принял ее, и он выдернул меня из кустов…

(Потому что если он знает уже, что я могу, мог убить его — мог бы убить его… убил бы! убил бы, чес-слово, если б он продолжал просто так стоять и позволять мне дубасить себя на глазах у Вив… вот как мог бы утонуть под машиной там, на пляже, в Хэллоуин, если б пришлось… но на сей раз он не просто стоял, на сей раз, к моему непреходящему изумлению, Малыш сопротивлялся, даже когда она увидела все, что нужно…)

— Ну? — спросил Хэнк. — Получил, что хотел?

Я был ему благодарен:

— Пожалуй.

— Чертовски радует… потому что я весь изгваздался до невозможности. Пошли мыться. (На сей раз он дрался, зная, что некому вытащить его из этого переплета, возможно, смертельного… он полз, поднимался… некому вытащить, кроме него самого.)

Мы подошли к причалу и присели на корточки, поплескали водой на лица. Я поднялся, чтоб достать из лодки альбом с фотографией Вив, потом вернулся. Энди молча протянул носовой платок, и мы молча воспользовались им по очереди. Не было больше крика, ни за рекой, ни внутри головы. Не было топота, не было голосов… все тихо.

(И когда я увидел это — забыл о своей братоубийственной блажи. Во-первых, я к тому моменту уж порядком подостыл. И начал понимать, что, знает ли об этом Ли, не знает ли, но он втравил меня в потасовку не просто чтоб завоевать расположение Вив… а во-вторых, не такая уж легкая работенка, человека угробить — и пофиг, какое там сердце горячее у тебя под рубашкой — если этот человек активно возражает.

Мы покончили с умыванием и подошли к гаражу. Малыш был, казалось, изрядно ошарашен всем действом, как и старина Энди, да и сам я, наверно. Никто из нас и не подозревал, что Лиланд у нас такой шустрый.

— Что ж, можешь взять джип, если хочешь, — сказал я. — Я задержусь — надо, пожалуй, с Энди поговорить про этот пожар на лесопилке…

— Но как ты его заберешь из города? — спросил Ли. — Да я на попутке доберусь… мне не привыкать.

— Нет уж. — Я похлопал джип по капоту: он был еще теплый. — Бери машину. Я пошлю… кого-нибудь за этой крошкой, с Энди.

Ли на это ничего не сказал: он этак оченно благоговейно уставился на то окно. И у меня возникло желание малость его подколоть.

— Об одном прошу: будь с ней поласковей. Порой капризная штучка.

— Что? — спросил он; обожаю этак его дразнить; всегда обожал. — О ком ты…

— О машине. Так будешь с ней поласковей?

Он посмотрел на причал.

— От всего сердца…

— Может, ей понадобится заправка. — Я вынул бумажник. — Дать тебе денег?..

— Нет. Обойдусь. Сбережениями и полисом.

— Уверен? Если еще нужны деньги будут — позвонишь? Не стесняйся.

— Обещаю.

— Энди, как ты смотришь на то, чтоб переправиться к дому, смыть с моих волос кровь Ли и поговорить о черных веселых кисках и всяком таком, а?., за бутылочкой «Джонни Уокера», а? Оки-доки тогда, Малой. Счастливо и, может, свидимся еще когда.

И мы оставили его там воевать со стартером джипа, а сами спустились к лодке. Я чувствовал себя нормально. Ну, может, не в полном восторге, потому что жена — не самая мелкая потеря в жизни, но в целом чувствовал себя лучше, чем когда-либо в последние дни…)

Вив на чердаке тянет на себя оконную ручку. За недолгое время свободы деревянные рамы успели вкусить дождя и теперь упрямятся. Когда Вив совладала с окном, джип уже укатил по шоссе, а Хэнк с Энди вернулись на лодке. Хэнк встречает ее внизу вполне бодро; она не упоминает о драке; она не может понять, знает ли он, что она смотрела. Он с большим воодушевлением беседует с Энди о пожаре на лесопилке.

— Сильно горело? — спрашивает она.

Хэнк ухмыляется и отвечает за Энди:

— Достаточно, лапочка, как раз достаточно. Я скажу тебе, что думаю на сей счет. Я думаю, раз уж матч пропущен, делать нечего, танцевать больно, в огороде возиться — мокро… я думаю: почему б нам с Энди не совершить прогулочку по речке на буксирчике?

— Хэнк! — Она уточняет, хотя все ясно. — Ты что, хочешь попробовать сплавить бревна «Тихоокеанскому лесу»? — Ясно было с первого взгляда на него. — Хэнк! Один?

— Ты мне тут брось кудахтать: Ох-Хэнк-один-одинешенек. По-твоему, Энди уж совсем не подспорье?

— Но кто-то из вас будет за штурвалом. Родной, ты не сможешь один уследить за всеми этими плотами.

Хэнк, отвечая, пошатывал пальцем разболтанный зуб:

— Человек никогда не знает, на какие подвиги он способен один. Так или иначе, сделай вот что… Ли забрал джип, поэтому ты поедешь с Энди и пригонишь машину. Навести Ли в отеле и…

— Ли? — Она пытается заглянуть ему в глаза, но он слишком занят своим зубом.

— Да, и скажи ему, что я послал тебя…

— Но Ли?

— Ты хочешь съездить или нет? А? Ну вот и ладно. Энди, пока тебя не будет, я приготовлю цепи, кондаки… пару яиц для себя… и большой термос кофе для нас, конечно. Потому что, надо думать, горячее нам пригодится. А ты — выбьешь посудину у Мамаши Олсон? Возможно, она не в настроении заниматься делами в День благодарения, тем более когда узнает, о чем речь…

— Ага. Я достану посудину…

— Молодец. Вести ее сможешь?

— Пригоню ее сюда. Сейчас прилив — значит, за час приплыву.

— Молодец. Теперь… — Хэнк хлопает себя по животу. Вив вздрагивает от этого гулкого, неожиданного звука. — Пора уже нам пошевелиться, наверно.

— Хэнк. — Она тянется к его руке. — Я останусь и приготовлю тебе поесть…

— Нет, езжай. Яичницу я и сам сварганю. Вот… — Он извлекает бумажник и вынимает все купюры; делит их между Энди и Вив. — Это Мамаше Олсон, а это… если джипу чего потребуется. Ладно, поживее… Гм, послушайте-ка: что это еще?

Откуда-то издалека до них доносятся четыре мерные ноты тонального автомобильного клаксона. Энди подходит к окну.

— Это развозной фургон «Стоукс Дженерал», — сообщает он. — Ли говорил, что они приедут, помнишь? Вывесить флаг, посигналить им как-нибудь?

— Посигналил бы я ему солью из двух стволов. Козел старый. Нет, погоди, Энди, погоди… эээ… минутку. Пожалуй, я… Так, вы двое — ступайте. А сигналом я озабочусь. — Он ухмыляется, пятится к кухне. — Лапушка, где у нас рука старика?

— В морозилке, в глубине — ты же ее туда и положил. А что?

— Да на завтрак себе поджарю. Так, а теперь поторапливайтесь и дайте мне делом заняться. Дел дофига: и дров наломать, и землю ковырять, и яйца высидеть. Увидимся через час, Энди. Пока, Вив, лапочка. С тобой свидимся, когда свидимся. А теперь — проваливайте, быстро! Или мне самому, что ли, на три части разорваться?

Индианка Дженни в своей лачуге бросает ракушки все реже и реже; теперь — всякий раз, крошка, всякий раз. Верзила Ньютон в своей постели грандиозно рыгает и спит дальше. Ивенрайт ждет у своего телефона, надеясь, что Дрэгер не ошибся в этом своем предсказании, как и во всех прочих. Вив в прихожей влезает в огромный прорезиненный плащ, а Хэнк спускается по лестнице, несет пиджак Ли с кожаными заплатами на локтях.

— Вот, похоже, Малыш шмотку свою забыл. Отвези ему, нечего пугать Нью-Йорк старой курткой Джоби. И сама потеплее оденься: задувает там не по-детски.

Натянув галоши поверх кедов, она компактно сворачивает пиджак и пристраивает его под накидкой. Стоит, держась за дверную ручку и чувствуя, как дверь сотрясается под хлесткими порывами дождя. Энди безмолвно ждет рядом в своей огромной бурой плащ-палатке. Вив стоит, придерживая дверь, ждет, не скажет ли Хэнк еще что-нибудь.

— Хэнк?.. — начинает она.

— Иди уже, копуша, — слышит она его веселый окрик с кухни поверх шкворчания сосисок на сковороде. Вив толкает дверь и выходит. Она хотела поговорить с ним, но этот горько-веселый тон, пусть едва уловимый, настолько ясен, что и смотреть на Хэнка нет нужды. И не оборачиваясь она прекрасно видит его лицо.

За рекой размытым барельефом маячат горы и голая гряда железной дороги, почти плоские, двухмерные на вид, будто на фотографии, и перечеркнутые косым дождем, словно фотографию царапнули по диагонали проволочной щеткой. Этот эффект представляется ей очень странным, хотя поначалу она не может понять, почему. Потом осознает: царапины тянутся от правого верхнего угла в нижний левый, а не слева направо, как обычно при дожде бывает. Ветер дует с востока. Старина Ост. Оползни в верховьях реки, постоянный ропот небес и злостные дожди разбудили старика Оста, выгнали из уединенного логова у перевала.

Вив поднимает капюшон плаща и поспешает за Энди к лодке. Перед тем как сесть, она пытается застегнуться до горла, чтоб уберечь волосы в сухости, но каретка «молнии» вязнет в длинных прядях. Какое-то время она дергает саботажные волосы замерзшими пальцами, потом сдается, забирается в лодку, оставив блузку беззащитной против ветра, а волосы наказав дождем… Он и прежде видел меня, — думает она, покривившись, — с прической несколько беспорядочнее…

В «Коряге» сидит Ли, он уже купил билет на автобус. В ожидании рейса потягивает пиво, просматривает полисы в обувной коробке. Там много лишних полисов: их придется оставить на попечение Тедди. Отыскивает один, где он объявлен бенефециаром, засовывает его в фотоальбом и вспоминает о снимке, что присвоил на чердаке. Совсем из головы вон. А эта потасовочка прояснению памяти способствовала мало…

Альбом, хотя и лежал в лодке во время их дуэли, заляпан грязью и кровью, но фотография осталась хороша, как была, что, впрочем, ничего не проясняет; единственное — наша стычка преуспела в том, чего я отчаялся добиться, воюя с резинкой, сплотившей этот снимок с какими-то бумагами. Я принялся выкладывать эти бумаги в обувную коробку, к прочему хламу, который собирался оставить Тедди, как заметил почерк на конверте. На мгновение он потерялся во времени, прошлое и настоящее скрестились в сознании, подобно сияющим мечам на поединке в рассветном тумане. То были письма моей матери, от наших первых лет в Нью-Йорке до самой ее смерти. Письмена трепещут, шелестят; снимок незаметно выскальзывает из его руки на пол. В скудном свете бара было практически невозможно разобрать что-либо, кроме самых общих деталей. Он проплывает взглядом по первому письму, губами выводя слова «Милый Хэнк», почти вплотную поднеся к глазам колышущийся с шуршанием увядший аромат духов… Черт его побери, у него нет никакого права, никакого права. Я разбирал всевозможные просьбы выслать денег, сплетни, сантименты… но больше всего подобного меня разъярило обнаружение этого этого аромата? маленького буклетика моих школьных стихов Белая Сирень? который, по ее словам, она не имела права оставила в таксофоне на Сорок Второй улице несколько лет назад. Стихов, которые я сочинил и усердно распечатал на машинке духи опадают, белая сирень, к ее дню рождения, теперь, с трепещущей страницы, ее духи, оказывается, в нескольких тысячах миль подобно ломким лепесткам от родной Сорок второй, рассыпаемым пожухшею сиренью… в почте моего брата! Он не имел права она не имела права с моими стихами!

Просматривая письма, я тихо свихивался. Потому что он не имел права становилось все яснее, что она никогда не была моей мой милый Хэнк у меня нет слов выразить во все эти наши годы вместе она была по-прежнему его как я тоскую по твоим рукам твоим губам и у них не было никакого права не может быть если б только могли мы увидеться вновь хоть когда-нибудь каждое слово, каждое дуновение духов в разлуке швыряли прошлое безжалостно в лицо без тебя, Любимый, снег чернеет и истинное движение ее руки а люди здесь еще черней и холодней тянущейся к флакончику на полке как жаль мне, что не можем мы под мочкой уха, где жемчужная сережка конечно, Ли успевает в школе куда лучше по-прежнему качалась темным благовонным маятником в черноте волос нам, может, не придется ждать столь долго не имеет права он на те двенадцать лет моих любимый пока он получил свои двенадцать лет, а на мои нет у него никаких прав мы не сумеем обрести обитель в небесах пожалуйста, пиши, отправь когда дверь открылась, со всей моей любовью, Майра и Вив вдруг рядом оказалась, плакала, невзрачная в своей хламиде PS: Ли необходим репетитор, а доктор пишет, что платежи по полисам опять прекращены; не мог бы ты? Ко времени когда пришла несчастная девочка и страховка тоже? я был почти вне себя от негодованья. У них не было на это никакого права!

И к тому времени, когда Вив достаточно выплакалась, чтоб поведать мне о походе Хэнка на реку — «Только он и Энди. И он там утонет… и поделом ему!» — я уж прочувствовал, как поимели меня годы. Когда она закончила сквозь спазмы излагать свои новости, я чувствовал себя так, будто меня изнасиловало само время. Опять! Вот так же отпустил ее тогда он. Я попытался объяснить, но, боюсь, по большей части бредил. Опять он отпустит ее и украдет у меня навсегда. Я лишь попробовал сказать ей: «Когда мы дрались, Вив, он спросил, довольно ли с меня, получил ли я, что хотел. Но разве не снес я самый сильный его удар? Не снес?! Не снес?! — вопрошал я, кричал на нее, бичевал яростью отрицания и утверждения, но она не понимала. — Вив, видишь ли, если я позволю ему сделать это — проиграю вчистую снова. Нет, я не получил, что хотел. Я никогда не получу, покуда он заставляет меня это говорить! Я никогда не получу тебя, пока позволяю ему пускаться в героические сплавы по реке. Ты не?.. О, Вив… — Я стиснул ее руку; я видел, что она представления не имеет, о чем я говорю; я видел, что мне никогда не удастся ей объяснить. — Но послушай… там, на берегу, знаешь? Я дрался за свою жизнь. И знаю это. Не бежал, спасая шкуру, как всегда, а дрался за жизнь. Не просто, чтоб сохранить, удержать, а за нее… дрался, чтоб заполучить ее, выиграть ее? — Я хлопнул ладонью по столу. Она что-то говорила, но я не слышал. — Нет! Мне плевать, что он думает, я не получил, что хотел. Урод самодовольный! У него, на хрен, нет никакого права… Кстати, где он? Все в доме? Что ж, а где Энди с катером? Я не собираюсь позволить ему, больше — нет! Не в этот раз! Вот, возьми все это барахло. А мне надо перехватить катер».

Она что-то говорила, но я не слышал, я выбежал, оставив ее, бежал к моему брату… оставив ее и слепо надеясь, что она, возможно, поняла: я пытаюсь получить, что хочу, получить когда-нибудь ее, быть может. Ее — или кого-то. Позже. Ибо наш с братом танец не закончен. Был лишь перерыв, антракт кровавый, и партнеры отдыхали, томные и утомленные… но действо не закончено. Возможно — никогда. И там, на берегу, мы оба это чувствовали, что при равенстве партнеров нет ни пораженья, ни победы, ни конца… А есть лишь паузы, пятиминутный перекур оркестра. И если б я уделал Хэнка до отключки — я прибег к сослагательному наклонению, ибо потерял слишком много крови и выкурил слишком много сигарет, чтоб вывести таковую возможность из чисто гипотетической плоскости, — я бы все равно не получил ничего, кроме его бессознательности. Но не его поражение. Теперь я это знаю и, полагаю, знал всегда. Как и он понял, получив от меня ответный удар, что ныне моя защита вне досягаемости его оружия. Тот кол, о котором я беспокоился, мог лишь порвать мои внутренности; шипованные башмаки могли лишь смешать мое серое вещество с пюре из золотистых яблочек; и даже если б он приставил свой ножик о двенадцати клинках к моему горлу и потребовал подписать клятву вечной верности Джону Бёрчу [109], Куклуксклану и Дочерям Американской Революции всем вместе, он бы достиг победы надо мной не большей, чем я, когда б загнал его в убежище кабинки для голосованья и под дулом пистолета заставил бы подать свой бюллетень за самых оголтелых социалистов.

Ибо всегда есть убежище более надежное, дверь, что нельзя взломать каким бы то ни было ломом, последняя и непреступная твердыня, что приступом не взять, каким угодно штурмом; у тебя могут отнять голос, имя, нутро, даже жизнь, но эта крепость может лишь сдаться сама. И сдаться ради чего угодно, помимо любви, — значит, отдать любовь. Хэнк всегда это знал, не осознавая, и я, заставив его усомниться в этом на миг, дал возможность нам обоим это открыть. Теперь я понял. И я понял: чтоб отвоевать свою любовь, свою жизнь, мне придется отвоевать у самого себя право на эту последнюю твердыню.

Что означало — отвоевать силу, которую я растратил за годы на разбавленную любовь.

Что означало — отвоевать гордость, что я променял на жалость.

Что означало — не дать этому козлу совершить чертов рейд по реке без меня. Не в этот раз, не снова. И даже если мы оба утонем, все равно это лучше, чем прозябать еще двенадцать лет в его тени, какая б огромная она ни была!

Вив сидит за столом, глядя вслед Ли. Ее руки покоятся на альбоме. Ее постепенно осеняет то, чего она по-настоящему никогда не понимала — не с приезда Ли в Орегон, а с ее приезда.

Порою блажь великая
cover.xhtml
title.xhtml
annotation.xhtml
section1.xhtml
section2.xhtml
section3.xhtml
section4.xhtml
section5.xhtml
section6.xhtml
section7.xhtml
section8.xhtml
section9.xhtml
section10.xhtml
section11.xhtml
section12.xhtml
section13.xhtml
section14.xhtml
section15.xhtml
section16.xhtml
section17.xhtml
section18.xhtml
section19.xhtml
section20.xhtml
section21.xhtml
section22.xhtml
section23.xhtml
section24.xhtml
section25.xhtml
section26.xhtml
section27.xhtml
section28.xhtml
section29.xhtml
section30.xhtml
section31.xhtml
section32.xhtml
section33.xhtml
section34.xhtml
section35.xhtml
section36.xhtml
section37.xhtml
section38.xhtml
section39.xhtml
section40.xhtml
section41.xhtml
section42.xhtml
section43.xhtml
section44.xhtml
section45.xhtml
section46.xhtml
section47.xhtml
section48.xhtml
section49.xhtml
section50.xhtml
section51.xhtml
section52.xhtml
section53.xhtml
section54.xhtml
section55.xhtml
section56.xhtml
section57.xhtml
section58.xhtml
section59.xhtml
section60.xhtml
section61.xhtml
section62.xhtml
section63.xhtml
section64.xhtml
section65.xhtml
section66.xhtml
section67.xhtml
section68.xhtml
section69.xhtml
section70.xhtml
section71.xhtml
section72.xhtml
section73.xhtml
section74.xhtml
section75.xhtml
section76.xhtml
section77.xhtml
section78.xhtml
section79.xhtml
section80.xhtml
section81.xhtml
section82.xhtml
section83.xhtml
section84.xhtml
section85.xhtml
section86.xhtml
section87.xhtml
section88.xhtml
section89.xhtml
section90.xhtml
section91.xhtml
section92.xhtml
section93.xhtml
section94.xhtml
section95.xhtml
section96.xhtml
section97.xhtml
section98.xhtml
section99.xhtml
section100.xhtml
section101.xhtml
section102.xhtml
section103.xhtml
section104.xhtml
section105.xhtml
section106.xhtml
section107.xhtml
section108.xhtml
section109.xhtml
section110.xhtml
section111.xhtml
section112.xhtml
section113.xhtml
section114.xhtml
section115.xhtml
section116.xhtml
section117.xhtml
section118.xhtml
section119.xhtml
section120.xhtml
section121.xhtml
section122.xhtml
section123.xhtml
section124.xhtml
section125.xhtml
section126.xhtml
section127.xhtml
section128.xhtml
section129.xhtml
section130.xhtml