Может быть, он стал другим позднее? Открываем «Теленка» и читаем: «Стыдно быть историческим романистом, когда душат людей на твоих глазах. Хорош бы я был автор „Архипелага“, если б о продолжении его сегодняшнем — молчал дипломатично» (6). А ведь молчал, когда в 1964 г. его призывали выступить в защиту И. А. Бродского. И в 1966 г. отказался поставить свою подпись под письмом в защиту Ю. М. Даниэля и А. Д. Синявского. И в августе 1968 г. он, осудивший редакцию «Нового мира» за беспринципность, сам не решился на публичный протест. И в 1970 г. не откликнулся на призыв А. Д. Сахарова поддержать арестованных П. Г. Григоренко и А. Марченко. И летом 1973 г. не возвысил свой голос лаурета Нобелевской премии в защиту исключенного из Союза писателй РСФСР В. Е. Максимова (7). Не поддержал его даже морально, когда тот лично обратился к нему с письмом (8). Лишь позднее в «Теленке» выразил сожаление: «В начале лета исключили из Союза писателей Максимова, в июле он прислал справедливо-горькое письмо: где же „мировая писательская солидарность“, которую я так расхваливал в нобелевской лекции, почему же его, Максимова, не защищаю я?» (9). А действительно, почему? Объяснение — был занят романом о революции — не выдерживает критики (10).

Более того, Александр Исаевич продемонстрировал в отношении власти гораздо более уязвимый конформизм. «После встречи руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией в Кремле и после Вашей речи, Никита Сергеевич — докладывал Н. С. Хрущеву его помощник В. С. Лебедев 22 марта 1963 г., — мне позвонил по телефону писатель А. И. Солженицын и сказал следующее: „Я глубоко взволнован речью Никиты Сергеевича Хрущева и приношу ему глубокую благодарность за исключительно доброе отношение к нам, писателям, и ко мне лично, за высокую оценку моего скромного труда. Мой звонок Вам объясняется следующим: Никита Сергеевич сказал, что если наша литература и деятели искусства будут увлекаться лагерной тематикой, то это даст материал для наших недругов и на такие материалы, как на падаль, полетят огромные жирные мухи“» (11).

Далее А. И. Солженицын, как мы уже знаем, обратился к В. С. Лебедеву с просьбой взять на себя роль судьи в его споре с А. Т. Твардовским в отношении пьесы «Олень и шалашовка» и заявил, что ему будет «больно» если он поступит «не так, как этого требуют» от писателей «партия и очень дорогой» для него «Никита Сергеевич Хрущев» (12).

Заканчивал свое сообщение В. Лебедев следующими словами: «Писатель А. И. Солженицын просил меня, если представится возможность передать его самый сердечный привет и наилучшие пожелания Вам, Никита Сергеевич. Он еще раз хочет заверить Вас, что он хорошо понял вашу отеческую заботу о развитии нашей советской литературы и искусства и постарается быть достойным высокого звания советского писателя» (13).

Комментируя этот эпизод, В. Н. Войнович пишет, что если бы тогда он узнал о нем, образ рязанского праведника померк бы для него сразу (14).

Изображая себя непримиримым противником Советской власти и подчеркивая это при каждом удобном случае, А. И. Солженицын забывает, что не только не возражал в 1963 г. против выдвижения его кандидатуры на Ленинскую премию, но и явно надеялся ее получить. Как же так! Из «кровавых рук»?

Описывая свое вступление в Союз писателей РСФСР на рубеже 1962–1963 гг. и рассказывая, как звала его в Москву и обещала свою помощь литературная «черная сотня» (Михаил Алексеев, Вадим Кожевников, Анатолий Сафронов и Леонид Соболев), А. И. Солженицын скромно отмечает в «Теленке»: «Чтобы только не повидаться с „черной сотней“, чтоб только этого пятна на себя не навлечь, я гордо отказывался от московской квартиры» (15).

Вот что значит забота о чистоте имени.

Не прошло трех лет, и осенью 1965 г. Александр Исаевич совершил то, что Л. З. Копелев назвал «переходом Хаджи Мурата». Забыв о чистоте имени, не опасаясь на этот раз «запятнать» себя, А. И. Солженицын отправился в Москву на поклон к «черной сотне». Можно было бы допустить, что разуверившись с возможности пробиться на страницы печати с помощью А. Т. Твардовского, он из чисто тактических соображений решил использовать для этого противников «Нового мира». Однако нельзя не отметить, что на весы были брошены четыре небольших рассказика.

Но главное в другом: оказывается, вступив в переговоры с «черной сотней», Александр Исаевич, забыл о своей гордости и прежде всего обратился с просьбой не о публикации рассказов, а о квартире и московской прописке (16).

Это, пожалуй, и было главным в той игре, которую он начал. И только тогда, когда в этом главном вопросе не был найден общий язык, четыре рассказа сыграли роль дымовой завесы для отступления, чтобы придать разрыву приниципиальный характер.

Характеризуя свое распрямление и имея в виду 1965 г., А. И. Солженицын пишет: «Я подхожу к невиданной грани: не нуждаться больше лицемерить, никогда и ни перед кем» (17). Так написано в «Теленке» на странице 96. А на странице 107 мы читаем следующие слова Александра Исаевича, сказанные им в беседе с А. Т. Твардовским: «Я по прежнему с полной сипатией слежу за позицией и деятельностью журнала…  — (Здесь натяжка конечно)» (18). Натяжка в данном случае — это и есть лицемерие.

Упрекая, а порою и открыто осуждая тех, кто отрекался и каялся под давлением власти, А. И. Солженицын забывает, что он тоже не избежал этого греха. Вспомним его обращение осенью 1965 г. к П. Н. Демичеву (19). А письмо к Л. И. Брежневу от 25 июля 1966 г.? (20). Каким былинным героем — копьеборцем изображает себя Александр Исаевич на заседании Секретариата Союза писателей 22 сеннтября 1967 г. при обсуждении «Ракового корпуса»: один против всех. Но ведь и там он отрекался от самого себя, «охаивал» «себя прежнего» (21).

Широко распространено мнение, будто бы, оказавшись за границей, А. И. Солженицын, не считаясь с возможными последствиями, разразился критикой недостатков западного общества. Но так ли уж Александр Исаевич был безразличен к западному общественному мнению?

В записных книжках В. Т. Шаламова сохранился следующий диалог с одним из писателей:

«— Для Америки — быстро и наставительно говорил мне мой новый знакомый, — герой должен быть религиозным. Там даже законы есть насчет этого, поэтому ни один книгоиздатель американский не возьмет ни одного переводного рассказа, где герой — атеист, или просто скептик, или сомневающийся.

— А Джефферсон, автор декларации?

— Ну, когда это было. А сейчас я просмотрел бегло несколько ваших рассказов. Нет нигде, чтобы герой был верующим. Поэтому, — мягко шелестел голос, — в Америку посылать этого не надо…

Небольшие пальчики моего нового знакомого быстро перебирали машинописные страницы.

— Я даже удивлен, как это вы… И не верите в Бога!

— У меня нет потребности в такой гипотезе, как у Вольтера.

— Ну, после Вольтера была Вторая мировая война

— Тем более.

— Да, дело даже не в Боге. Писатель должен говорить языком большой христианской культуры, все равно — эллин он или иудей. Только тогда он может добиться успеха на Западе» (22).

Собеседник В. Т. Шаламов в опубликованном тексте назван по имени не был, а сам диалог при публикации оставлен без комментариев. Несмотря на это, нашелся человек, который принял его на свой счет: им оказался Александр Исаевич (23). Прошло немного времени и опубликовавшая эти записи И. Сиротинская заявила, что собеседником В. Т. Шаламова действительно был именно А. И. Солженицын (24). Напрасно Александр Исаевич пытался протестовать (25), цену его искренности мы знаем. Но если принять на веру утверждение И. Сиротинской, получается, что религиозность А. И. Солженицына — не убеждение, а товар, за который хорошо платят.

Не с этим ли связано его стремление к случаю или без случая подчеркивать свою религиозность. Открываем «Теленка» и читаем: «Шла Вербная неделя», «под православную Троицу», «в Духов день», «на Успенье», «на Рождество», «тихая теплая Пасха» и так далее (26). Комментируя отмеченную особенность литературных воспоминаний А. И. Солженицына, В. Бушин пишет: «Ах, как это похоже на нынешних новых русских, надевающих нательный крест поверх дубленок» (27).

А вспомним «Письмо к вождям». Сидя на подмосковной даче, можно было сравнивать американский Сенат с «балаганом», а западную музыку характеризовать как «обезьянью». Но разве можно было позволить такое даже в Цюрихе. Прошло немного времени, и он едва не ставший почетным гражданином Соединенных Штатов Америки, был приглашен выступать в том самом Сенате, который еще совсем недавно называл «балаганом». Может быть, он отказался от приглашения, не желая быть шутом на балаганной сцене? Ничего подобного. Принял его с радостью. Где же здесь принципиальность и последовательность?

И вовсе не критиковал он Запад. Он обвинял его в отсутствии воли. Он обвинял его в стремлении к разрядке. Он пытался, растормошить западного зверя и натравить его на собственную страну.

Разве не в угоду Западу он переделывал «Август»? Разве не в угоду Западу он перелицевал «Круг»? Разве не в угоду Западу он переработал «Архипелаг»? Да что там «Архипелаг», переписал собственную биографию.

А как он вел себя, вернувшись в Россию? Сразу же, скажут его поклонники, возвысил свой голос против разрушительных ельцинских реформ? Возвысил, но поначалу обрушил свой гнев не на президента, а на Е. Т. Гайдара и его команду и назвал Ельцина своим именем только тогда, когда тот сошел со сцены.

Зато, говорят его поклонники, он отказался от пожалованного ему Ельциным ордена.

Отказался. Но как?

Заявил, что не может принять его из рук нынешнего президента, однако готов принять его потом. А что, потом это будет не ельцинский орден?

И если наш праведник такой принципиальный, как же он мог получить из рук этого же «преступного режима» дачный участок в четыре гектара на окраине столицы, причем не где-нибудь, а «в номенклатурном лесу среди нынешних вождей», т. е. среди вождей все того же «преступного режима» (28). Почему же получить из преступных рук орден нельзя, а ордер можно? Почему получить орден из рук преступников нельзя, а жить бок о бок с ними на заповедной земле можно?

Какую же нужно иметь совесть, чтобы после всего этого говорить о «чистоте имени»?

«Он никогда не любил людей»

Исследователям еще предстоит нарисовать полный психологический портрет А. И. Солженицына. Добавим к тому, что уже было сказано, еще несколько штрихов.

Вспомним, как, будучи курсантом, он высматривал, «где бы тяпнуть лишний кусок», «ревниво» следил за теми, «кто словчил», «больше всего» боялся «не доучиться до кубиков» и попасть под Сталинград (1).

Вспомним, как вел он себя, отработав «тигриную офицерскую походку»!

И дело не только в том, что он сидя выслушивал стоявших перед ним по стойке «смирно» подчиненных, что «отцов и дедов называл на „ты“» (они его «на вы», конечно), что у него был денщик, «по благородному ординарец», что он требовал от него, чтобы он готовил ему «еду отдельно от солдатской», что ел свое «офицерское масло с печеньем», что заставлял солдат копать ему «землянки на каждом новом месте» (2). Все это предусматривалось уставом и существовавшими армейскими порядками.

А вот то, что он рисковал жизнями людей и посылал их на гибель, чтобы только «не попрекало начальство», т. е. чтобы выслужиться — это уже на его совести. И гауптвахта на батарее, насчитывавшей всего 60 человек, — его собственное творчество. И вроде бы мелочь — снятый с «партизанского комиссара» ремешок, который преподнесли ему его подчиненные — но мелочь показательная. Ведь не отругал, не осудил праведник своих подчиненных за грабеж, а с радостью принял краденое. Значит не видел в этом ничего предосудительного (3).

А вспомним поэму «Прусские ночи». Одного взмаха руки ее главного героя было достаточно, чтобы тут же без суда и следствия расстреляли ни в чем неповинную женщину. К нему под дулом автомата приводил ординарец для удовлетворения его похоти перепуганную на смерть немку (4)? Конечно, автор и лирический герой — не всегда одно и то же. Но в данном случае прототипом главного героя был сам автор.

А как А. И. Солженицын характеризует себя в «Архипелаге»: «вполне подготовленный палач», «может быть у Берии я вырос бы как раз на месте», «да ведь это только сложилось так, что палачами были не мы, а они» (5). Невероятно. Это значит, что по своим личным качествам автор «Архипелага» вполне мог быть не только арестантом, но и тюремщиком. И не простым тюремщиком, а «палачом». Да, что там мог быть. Разве, признавая свою командирскую жестокость, это он сказал не о себе: «В переизбытке власти я был убийца и насильник» (6).

Не всякий может написать о себе такое. И не только из-за отсутствия смелости, но и из-за отсутствия оснований для подобной откровенности.

Что же толкнуло А. И. Солженицына на такой шаг? Этот вопрос давно занимает его современников. И на него уже дан ответ — опасения, что подобные разоблачения могут быть сделаны другими. Это, как кто-то очень удачно выразился, опережающая откровенность. Потому что после подобных откровений любое подобное разоблачение может быть парировано утверждением: он ведь все осознал, сам себя осудил и давно исправился.

Осознал ли? Исправился ли?

Неужели «вполне подготовленный палач», пройдя лагеря, мог стать человеком? Ведь он сам пишет, что в ГУЛАГе существовали звериные законы («хоть ты рядом и околей — мне все равно» и «подохни ты сегодня, а завтра я») (7). Как же такие законы могли из палачей делать людей? И как можно говорить об исправлении, если Александр Исаевич так пишет о себе: «Жизнь научила меня плохому, и плохому я верю сильнее» и с иронией характеризует себя как «безнадежно испорченного ГУЛагом зэка» (8).

Вспомним, как повествуя о конфискации своего «главного архива» осенью 1965 г., А. И. Солженицын изображал дело, будто бы, забирая свои бумаги у В. Л. Теуша (весь «главный архив» помещался в патефоне), он забыл проверить все ли рукописи на месте, между тем, по утверждению писателя, В. Л. Теуш, беря из этого патефона некоторые рукописи, забывал класть их обратно и обнаружил это только после ухода А. И. Солженицына, а поскольку А. И. Солженицын в этот момент находился в отъезде и В. Л. Теуш сам собирался уезжать за город, он на время своего отсутствия передал «архив» И. И. Зильбербергу, у которого тот и был изъят вечером 11 сентября (9).

Такова солженицынская версия. Создавая ее, Александр Исаевич не знал, что через некоторое время И. И. Зильберберг опубликует протокол обыска на его квартире и нам станет известно содержание конфискованного «архива». Из этого протокола явствует, что у И. И. Зильберберга были обнаружены рукописи почти всех произведений А. И. Солженицына, которые к этому времени были написаны (за исключением романа «В круге первом»). Это около 200–300 страниц машинописного текста.

Что же тогда забрал Александр Исаевич у В. Л. Теуша? Ответ может быть один: хранившиеся у него материалы будущего «Архипелага». Но тогда получается, что он сознательно оболгал своего недавнего приятеля, обвинив его одновременно и в том, что он по своей безалаберности не вернул ему его рукописи, и в том, что передал их на хранение И. И. Зильбербергу. А чтобы усилить вину В. Л. Теуша Александр Исаевич первоначально пытался отрицать факт знакомства с И. И. Зильбербергом. И вынужден был признать его только после того, как публично был уличен последним во лжи.

Не может не вызвать удивление и его отношение к К. И. Чуковскому.

Человек, который оказал ему, еще только-только появившемуся в литературе, свое покровительство, человек, который, поверив его сказкам о возможном аресте, предоставил ему осенью 1965 г. свою дачу, человек, который завещал ему часть своего имущества, дочь и внучка которого оказывали ему бескорыстную помощь. Но когда Корней Иванович умер, Александр Исаевич не пожелал с ним проститься.

С каким уважением, чуть ли не со слезами на глазах А. И. Солженицын описывает Ирину Николаевну Томашевскую, которая в значительной степени под его влиянием и для него взялась за кропотливейшую работу — текстологический анализ «Тихого Дона». А как он повел себя, получив известие о ее смерти? Может быть, бросил все и помчался чтобы проводить ее в последний путь? Нет, он был очень занят. Он писал эпопею. А когда «в Москве у Ильи Обыденного служили панихиду по Ирине Николаевне. — пишет Александр Исаевич, — Мне — никак нельзя было появиться» (10). Почему же нельзя?

В «Теленке» рассказывается, как Е. Д. Воронянская не исполнила требование А. И. Солженицына уничтожить имевшийся у нее экземпляр «Архипелага», как оказавшись летом 1973 г. в КГБ, дала откровенные показания и как вскоре после этого, видимо, терзаемая раскаянием покончила с собой. Как же реагировал на это Александр Исаевич? Вот свидетельство В. Е. Максимова: «Реакция нашего героя, большого человеколюбца, душеведа и христианина, на эту трагедию была библейски лапидарной: „Она обманула меня — она наказана“» (11).

Жестокость приведенных слов поразительна, особенно если учесть, что человек сам наказал себя смертью за проявленную слабость и наказал не в последнюю очередь потому, что не мог после этого спокойно глядеть в глаза своему кумиру. «…Я, — отмечал по этому поводу В. Е. Максимов, — прожил жизнь, какую врагу не пожелаю, но нигде, даже на самом дне общества, ни от кого, даже от самого падшего, я в схожих ситуациях такого не слыхивал» (12).

При чтении «Теленка» нельзя не обратить внимание на противостояние автора с А. Т. Твардовским. Объясняя его, А. И. Солженицын пишет: «Советский редактор и русский прозаик, мы не могли дальше прилегать локтями, потому что круто и необратимо разбежались наши литературы» (13). И далее: «Расхождение наше было расхождением литературы русской и литературы советской, а вовсе не личное» (14).

Можно по-разному относиться к А. Т. Твардовскому и как к поэту, и как к главному редактору «Нового мира», и как к человеку, но бесспорно одно: он не сделал А. И. Солженицыну ничего плохого и по-своему всячески старался ему помогать, причем, порою рискуя не только своей карьерой, но и журналом.

Поэтому можно понять Александра Исаевича, когда он, несмотря на различия в их взглядах, называл А. Т. Твардовского своим «литературным отцом» (15) и подписал ему свою телеграмму по случаю 60-летия словами: «неизменно нежно любящий Вас, благодарный Вам Солженицын» (16).

Уже одно, казалось бы, это должно было удержать Александра Исаевича от тех оскорбительных выпадов, которые были допущены им в «Теленке» в отношении своего «литературного отца».

Не удержался. Вот только два примера.

Осенью 1965 г. А. Т. Твардовский посетил Париж, где ему был задан вопрос о творческих планах А. И. Солженицына, на который Александр Трифонович якобы ответил, что чрезвычайная скромность писателя и его монашеское поведение не позволяют ему говорить о его творческих планах, но он уверен, что из-под его пера еще выйдет много прекрасных страниц. Как расценил этот явно дипломатичный ответ Александр Исаевич: «Я от соленой воды во рту не мог крикнуть о помощи — и он меня тем же багром помогал утолкнуть под воду» (17).

Мы уже знаем, что тогда, осенью 1965 г., никто багром его под воду не «уталкивал» и вся истерия по поводу возможного ареста была делом его собственных рук. Мы ведь помним, как именно в это время уталкиваемый под воду писатель, с минуты на минуту ожидавший ареста, спокойно ходил в ЦК и «нагло» требовал там не просто квартиру, а квартиру с московской пропиской.

Для чего же тогда ему понадобился этот багор? Неужели для того, чтобы продемонстрировать свою неизменную и нежную любовь к своему литературному отцу? Неужели для того, чтобы показать, насколько он ему благодарен?

Весной 1967 г. А. Т. Твардовский побывал в Италии и там на вопрос: действительно ли у А. И. Солженицына есть произведения, которые он опасается вынуть из стола, ответил: «В стол я к нему не лазил», но «вообще с ним все в порядке», «он окончил 1-ю часть новой большой вещи», которую «хорошо приняли московские писатели» (18). Ответ тоже дипломатичный. Как же на него отреагировал А. И. Солженицын? Вот его слова: «Сам в эти месяцы душимый, — он помогал и меня душить» (19).

Как же можно было испытывать благодарность и нежность к человеку, который помогал другим тебя душить? Значит, лгал, когда писал о неизменной нежности, значит лгал, когда уверял в благодарности.

Осенью 1974 г. в Женеве Александр Исаевич посетил В. Л. Андреева. Передавая в «Теленке» свои впечатления от этой встречи, он скороговоркой отмечает: «ему тут не доверяли» и как следствие — «печальная старость в полунищете», и далее: «Какими всесильными они (т. е. Андреевы — А.О.) казались мне десять лет назад в комнате Евы, когда зависело от них взять или не взять пленку, вся моя судьба. Какими беспомощными и покинутыми — теперь» (20). Одним из покинувших их стал и сам А.И. солженицын. Андреевы сделали свое дело. Теперь они были ему не нужны.

В 1976 г. в США умирал человек, который помогал Александру Исаевичу собирать материал для «Красного колеса». Речь идет о заместителе главного редактора газеты «Новое русское слово» Юрии Сергевиче Сречинском. Ему очень хотелось попрощаться с писателем, которого он боготворил. Главный редактор газеты «Новое русское слово» довел предсмертное желание своего друга до А. И. Солженицына, однако последний никак не отреагировал на него (21). Можно допустить, что Александр Исаевич был настолько поглощен эпопеей, что не мог выкроить ни одного дня для поездки в Нью-Йорк, но неужели у него не нашлось получаса, чтобы черкануть умирающему человеку хотя бы несколько слов благодарности (22) А зачем? Теперь он уже был ему не нужен.

Не нужен был ему и художник Ю. В. Титов, который в 1968 г. делал для него эскизы замышлявшегося тогда под Москвой храма Троицы. Ведь из этого замысла так ничего и не вышло. Между тем, если верить А. Флегону, Александр Исаевич не только не расплатился с художником тогда, но и не пожелал помочь ему, когда тот оказался на чужбине и очень нуждался. Более того, отказался даже встречаться с ним. Между тем не выдержав испытаний покончила с собой жена Ю. В. Титова, сам он и его дочь оказались в психиатрической больнице (23).

А вспомним скоропостижную смерть Б. Ю. Физа. А самоубийство И. В. Морозова (24)?

Александр Исаевич неоднократно подчеркивал, что ради идеи он готов идти на любые жертвы, даже на смерть.

Так, в 1967 г. в своем «Письме к съезду» он заявил: «Никому не перегородить путей правды, и за движение её я готов принять и смерть» (25). Через шесть лет летом 1973 г. в «Письме вождям» А. И. Солженицын повторял ту же самую мысль: «…я, кажется, доказал многими своими шагами, что не дорожу материальными благами и готов пожертвовать жизнью. Для вас такой тип жизнеощущения необычен — но вот вы наблюдаете его» (26).

В 1974 г., вспоминания события, предшествовавшие появлению «Архипелага», А. И. Солженицын утверждал, что на той случай, если бы встал вопрос: жизнь детей или издание «Архипелага» им и его женой было принято «сверхчеловеческое» решение — «наши дети не дороже памяти замученных миллионов, той Книги мы не остановим ни за что» (27). Поразительная самоотверженность. Многие ли способны на это?

13 февраля 1974 г. было опубликовано обращение писателя «На случай ареста», которое заканчивалось словами: «Таким образом, я оставляю за ними простую возможность открытых насильников: вкоротке убить меня за то, что я пишу правду о русской истории» (28).

В 1983 г. Александр Исаевич дал интервью корреспонденту газеты «Таймс», которое закончил словами: «Пришло время ограничивать самих себя в потребностях, учиться жертвовать собою для спасения родины и всего общества» (29). Учиться? Но у кого? Конечно, у того, кто ради идеи, ради правды готов пожертвовать не только собою, но и своими детьми.

Но вот мы листаем воспоминания Александра Исаевича и читаем о том, как он проводил часть лета 1969 г. на берегу Пинеги вместе с одной из своих помощниц, ставшей позднее его женой, «Алей», Натальей Дмитриевной. Здесь они обсуждали идею издания свободного от цензуры журнала. Полагая, что журнал следует издавать в СССР, а он как редактор «может быть здесь, а может быть и там», т. е. за границей, А. И. Солженицын пишет: «Аля считала, что надо на родине жить и умереть при любом обороте событий, а я, по-лагерному: нехай умирает, кто дурней» (30).

Если бы эти слова Александра Исаевича передал кто-нибудь из его противников, их можно было бы поставить под сомнение как клевету. Если бы эти слова нашли отражение в воспоминаниях его нейтральных современников, можно было бы усомниться в их точности. Но приведенные слова содержатся в воспоминаниях самого А. И. Солженицына, переизданных трижды.

«…нехай умирает, кто дурней» — это значит, по мнению нашего борца за правду, ради идеи на костер идут только дураки. И это говорит человек, призывающий к самопожертвованию? Достаточно одной этой фразы, чтобы понять истинную цену его призывов.

Вот его настоящее лицо: «…нехай умирает, кто дурней».

В связи с этим особого внимания заслуживают слова Анны Михайловны Гарасевой, которая некоторое время «исполняла обязанности» своеобразного секретаря А. И. Солженицына в Рязани: «…Как мне представляется, — с горечью констатировала она, — он никогда не любил людей» (31).

Вдумайтесь в эти слова. Праведник, который не любит людей. За что же тогда он боролся?

Приводя слова А. И. Солженицына из «Теленка» «мои навыки каторжанские, лагерные», В. Я. Лакшин писал: «Эти навыки, объясняет его книга, суть: если чувствуешь опасность — опережать удар, никого не жалеть, легко лгать и выворачиваться, раскидывать „чернуху“» (32). И далее В. Я. Лакшин делал заключение о том, что прошедший лагерную школу автор предстает со страниц своих воспоминаний не в образе безобидного «телка», а в виде «лагерного волка» (33).

«Человек исключительной скромности»

«Солженицын — сказал как-то Д. М. Панин, — человек исключительной скромности» (1). Заметьте: не просто скромный человек, а человек редкой скромности.

Кто хочет убедиться в этом, рекомендую уже упоминавшуюся публикацию «Читают Ивана Денисовича». Ознакомившийся с нею в самиздате, Л. А. Самутин с нескрываемым удивлением писал: «Все эти тексты, автор которых не был нигде назван, составлены были очень гладким выхолощенным литературным языком, каким бывает, например, язык в сочинении десятиклассницы-отличницы… Во всех этих текстах неизвестного комментатора шло безудержное восхваление Солженицына, провозглашение его как писателя, и как бесстрашного человека, несгибающегося и несдающегося, несмотря на поднятую вокруг него травлю и свистопляску недругов» (2).

Теперь, я надеюсь, понятно, почему в «Теленке» Александр Исаевич продемонстрировал такую скромность и уступил авторство этой работы Энэнам. Потому, что написать о самом себе в такой форме может не всякий.

Появление на свет рукописи «Читают Ивана Денисовича» не было случайностью. Вот разговор Александр Исаевича с Натальей Алексеевной накануне развода:

«— Ты решил разводиться? Тогда разводись с учетом того, кем ты стал.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты стал богатым человеком (намек на Нобелевскую премию — А.О.). Так разводись как богатый человек. Нас четверо (Александр Исаевич, Наталья Дмитриевна, их первый сын Ермолай и Наталья Алексеевна — А.О.). Выдели мне одну четверть от всего, что ты имеешь.

Александр Исаевич сделал отстраняющий жест рукой:

— Эти деньги принадлежат России. На Россию ты не покушайся!» (3).

Было бы интересно узнать, что же получила Россия из этих денег.

Другой эпизод из жизни А. И. Солженицына, приводимый В. Н. Войновичем в его книге «Портрет на фоне мифа»: «Родственников где-то в Ставрополье проведал (в сопровождении телевизионщиков), выпил с ними по рюмочке и — дальше. На просьбу родственницы: „Погостил бы еще“ — без юмора отвечает: „Некогда, Россия ждет“» (4).

И это неудивительно. Откройте «Зернышко» и прочитайте, как просто именует себя Александр Исаевич: «человек-гора» (5). Да, да, не низина, не холм, а именно гора. Так и слышатся ленинские слова, сказанные, правда, о Льве Толстом: какая глыба, какой «матерый человечище».

А вот еще свидетельство Н. А. Решетовской: «…читала книгу Бердяева „Достоевский“. Александр Исаевич не захотел ее даже раскрыть. Этому не следует удивляться. Ведь он как-то сказал мне, что чувствует себя между Достоевским и Толстым» (6).

Ни более — ни менее, «между Достоевским и Толстым».

Бедный Достоевский. Не дотянул до Солженицына.

Но только ли Ф. М. Достоевский?

В «Теленке» Александр Исаевич с самым серьезным видом (как подобает только человеку исключительной скромности) приводит слова, будто бы сказанные ему осенью 1965 г. К. И. Чуковским: «О чем Вам беспокоиться, когда Вы уже поставили себя на второе место после Толстого» (7). Значит, не только Федор Михайлович не сумел подняться до уровня Великого писателя земли русской, но и А. П. Чехов, и Н. А. Некрасов, и Н. В. Гоголь, и М. Ю. Лермонтов, и А. С. Пушкин, и прочие, и прочие, и прочие. И с этим спорить? Ведь ни у кого из них нет такой эпопеи, которую написал Александр Исаевич. А все собрание сочинений М. В. Лермонтова умещается в двух томах. Разве можно поставить его рядом с двадцатитомным собранием сочинений А. И. Солженицына?

Свою особую роль в этом мире Александр Исаевич осознал очень рано.

В одном из фронтовых писем Наталье Алексеевне, так же демонстрируя редкую скромность, он писал:

«Будучи у меня на фронте, ты сказала как-то: не представляю нашей будущей жизни, если у нас не будет ребенка. Рожать и воспитывать сумеет чуть ли не всякий. Написать художественную историю послеоктябрьских лет могу, может быть, только я один, да и то, — разделив свой труд пополам с Кокой (Н. Д. Виткевич — А.О.), а может быть, и еще с кем-нибудь. Настолько непосилен этот труд для мозга, тела и жизни одного» (8).

Понять Александра Исаевича нетрудно. Действительно, кто же, кроме него, мог одолеть «художественную историю послеоктябрьских лет»? Ведь Льва Толстого к тому времени уже не было.

Однако, как мы знаем, и Александру Исаевичу не удалось справиться с этой задачей. То ли потому, что рассорился с Кокой. То ли потому, что не с теми, с кем нужно было, «разделил свой труд пополам». То ли потому, что, забыв о последствиях, тоже стал, как «всякий» «рожать и воспитывать» детей.

Но вполне возможно, что причина этого в другом. Дело в том, что, оказывается, Александр Исаевич не волен в своих действиях и поступках. «То и веселит, то и утверждает, — констатирует он, — что не все я задумываю и провожу, что я — только меч, хорошо отточенный на нечистую силу, заговоренный рубить ее и разгонять. О, дай Господи, не переломиться при ударе. Не выпасть из Руки Твоей» (9).

Как тут не вспомнить героя романа Ф. М. Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели» Фому Фомича Опискина, о котором другой персонаж этого же романа Степан Алексеевич Бахчеев бросил удачную фразу: «Такого самолюбия человек, что уж сам в себе поместиться не может» (10).

«Толстой, — пишет В. Н. Войнович, — как-то сказал, что оценивать человека можно дробным числом, где в числителе стоят реальные достижения оцениваемого, а в знаменателе — то, что он сам думает о себе… Числитель у Солженицына был когда-то очень высок, но и тогда знаменатель был выше. Со временем разрыв между двумя показателями (первый снижался, второй рос) увеличивался и достиг катастрофического несоответствия» (11).

***

Итак, оказывается, человек, призывающий других жить не по лжи, сам этим принципом никогда не руководствовался. Человек, называющий себя христианином, сам христианские заповеди никогда не соблюдал. Человек, призывающий других к самопожертвованию, сам ничем жертвовать не желал и не желает. Человек, утверждающий, что мир может спасти от гибели только нравственная революция, сам оказывается существом безнравственным.

Обратив внимание на это и одним из первых прокричав, что король гол, В. Н. Войнович не мог не задаться вопросом: если А. И. Солженицын не тот за кого он себя выдает, как же тогда рассматривать его деятельность в качестве борца с советской системой?

Пытаясь охарактеризовать диссидентское движение, В. Н. Войнович выделил внутри него четыре типа его участников: а) «крупные личности» — убежденные противники системы, б) «наивные и бескорыстные романтики», в) «расчетливые дельцы», г) «напыщенные и просто нездоровые» лица (12). Всей логикой своей книги В. Н. Войнович подводит читателя к мысли, что его герой относится к категории «расчетливых дельцов».

Еще раньше к подобному умозаключению пришел В. Т. Шаламов. В его «записных книжках», относящихся к 60-м годам, мы можем прочитать: «Деятельность Солженицына — это деятельность дельца, направленная на узко личные успехи со всеми провокационными аксесуарами подобной деятельности» (13).

Прочитав эти слова, Александр Исаевич был обижен. Понять его нетрудно, особенно если учесть, что они исходили от человека, которого он когда-то называл своей совестью. «Да неужели же к моей борьбе с советским режимом, — никогда ни малейшей сделки с ним, ни отречения от своего напечатанного — возмутился он, — подходит слово „делец“» (14). Мы уже знаем, что в жизни бескомпромиссного копьеборца были и сделки и самотречения. Поэтому комментируя солженицынскую реплику и имея в виду слово «делец», В. Бушин заметил: «Это, Александр Исаевич, самое мягкое словцо, что к вам подходит» (15).

Действительно, человек, призывающий других к самоограничению, не может раскошествовать, человек, призывающий других жить не по лжи, не может лгать, человек, призывающий других к бескомпромиссной борьбе, не может идти на сделки.

В противном случае он — или действительно делец (и это самое лучшее), или (что гораздо хуже) — провокатор.