Глава одиннадцатая

Время вигвамов

Впереди на фоне неба обозначился зубчатый ряд вигвамов, остриями к звездам. Подсвеченные красным огнем костров, они четко вырисовывались в дыму. Барабанили барабаны, тряслись тени. Шли шумные игры в палочки[33], а вокруг кланы нараспев рассказывали истории своих племен. Дети и собаки вбегали в освещенные кострами вигвамы и выбегали, вопя и гавкая, по выражению Луизы, как дикие индейцы. Люди не старались сдерживаться и щадить чувства белолицых, но и не вели себя демонстративно. Здесь было их становище, и выглядело оно почти так же, как теперь, а может, и как много веков назад.

Перед жердяными воротами стоял караульный — старый индеец в поношенном головном уборе. На воротах висела корявая вывеска: В ПОСЕЛКЕ ВЕРХОМ НЕ ЕЗДИТЬ ПОДЧИНЯЙТЕСЬ ОХРАНЕ. Старик стал перед нами и потряс оперенным копьем.

— Стойте и слазьте, черт возьми!

— По-моему, надо бы наоборот, дядя Чашка-с-Верхом, — сказал Джордж.

— Вы! Черноногий Джордж! Джек Покателло![34] Слазьте, черт возьми! Пароли у вас есть?

— Ни одного, дядя Чашка, — сказал Сандаун.

— Гол как сокол, — добавил Джордж, похлопав себя по карманам, — Нашвилл, сигара Меерхоффа осталась?

— Мистер Суини сильно ее погнул, — Я протянул сигару, — Такая сойдет, сэр?

Чашка-с-Верхом понюхал ее и кивнул.

— Проходите. Слазьте на землю. Чертова мелюзга повсюду. Черт возьми!

Сандаун и я спешились. Джордж смотрел на шумную ватагу ребятишек, пробегавших мимо. Одна темнокожая девочка замерла и уставилась на него. Она что-то крикнула остальным, они тоже уставились на Джорджа. Джордж крикнул: «Кыш!», и ватага помчалась дальше. Дядя Чашка-с-Верхом потряс копьем.

— Слазь, черт возьми, Джордж Флетчер.

— Нет, спасибо, дядя Чашка, я, пожалуй, потеку домой. Дам овса этим савраскам и сам вздремну. — Он посмотрел вслед ребятам, — С вами, шумными индейцами, только нервничаешь.

Признаюсь, я сам уже немного нервничал. Джордж наклонился в седле и подобрал поводья Стоунуолла.

— За коня не беспокойся, — заверил он меня, — Обихожу его, как своего первенца. Овес и люцерна.

— И чуть-чуть соли? — спросил я. — Буду признателен. Кажется, всем нам не мешает вздремнуть.

— Забудь свои тревоги, а я постараюсь, чтобы и конь твой забыл. Эй, Покателло Джек! На твоем месте я бы сегодня радовался, что ты пока впереди. Больше такого случая не будет.

Сандаун, ни слова не говоря, провел коня в ворота. Я пожелал Джорджу спокойной ночи и пошел догонять индейца.

Шум вокруг вигвамов как будто ослаб при нашем приближении. Стук барабанов, крики играющих в палочки, даже собачий лай стали тише. Перед тем как войти в поселок, Сандаун остановился.

— Пожалуй, сходим сперва к реке, — сказал он, — Лошадей напоим, помоемся.

Детей под водопадом не было. Приближалось время ужина. Я помог Сандауну расседлать его пегого и проверить копыта. Он расчесал коню гриву, потом расплел свои косы и тоже расчесал волосы, глядясь в воду. Ему явно не хотелось смотреть в сторону вигвамов. Над этим еще вчера подтрунивал Джордж. Меня разбирало любопытство, но я не спрашивал. За темными дубами взошла луна, и озерцо стало пятнистым, как лошадь в яблоках. Индеец расчесывался, его неподвижное лицо смягчилось. Стало тихо кругом, и Сандаун заговорил. Он говорил, наверное, час — о своей родне, о своем прошлом, о молодости… но больше всего о своей давней дружбе с Джорджем Флетчером.

Они стали друзьями-соперниками с самой первой их встречи во время крещения, на этом самом берегу, почти сорок лет назад. Затевалось оно для того, чтобы очистить души малолетних краснокожих нехристей, но пендлтонская церковь отправила туда заодно и черного мальчика. Он был подкидыш, сын горничной из гостиницы. В один прекрасный день — это было воскресенье — из товарного вагона вылезла женщина и пошла искать работу. Когда завязки на переднике перестали сходиться, горничная объявила, что она замужем. Муж скоро приедет из Денвера. Когда ребенок родился, она вышла из больницы, и больше ее не видели. Может быть, уехала в том же товарном вагоне, предположил Сандаун. И денверский папа не объявился. К концу недели больница сдала младенца городу, а город перепоручил его церкви.

Ребенок переходил от одного доброго самаритянина к другому. Пришла пора отдавать его в школу, а он был дик, как архар, грязен, как свинья, и не крещен. Отцы церкви сочли невозможным погрузить его, наряду с другими агнцами, в бочку из-под огурцов, служившую купелью, но ясно было, что малец нуждается в стирке, и физической, и духовной. Поэтому его отправили на реку с индейскими детьми. Индейцы тоже отнеслись к нему недоверчиво. Сестра Сандауна, Мария Красивый Иисус, потребовала, чтобы духовное омовение этого странного темного существа отложили — пусть сперва окрестят остальных.

— Мария Красивый Иисус решила, что он вроде тех китайчат, которые жгут уголь для кухонь. Сказала, что он испачкает воду. Джордж оскорбился и залепил в нее комом грязи. Я стукнул его бесплатной Библией. Мы дрались до вечера. Отцы церкви позволили нам драться и делали ставки.

— Кто победил?

— Никто. Стемнело, ничего не видать, и отцы церкви вернулись в город. Джордж пошел со мной в резервацию.

— После того, как полдня дрались?

— Да больше катались по земле и щипались, чтобы другой сказал «сдаюсь». Но ни он, ни я не сказали. Когда пришли в поселок, Мария Красивый Иисус впустила Джорджа, дала большую лепешку, жаренную в масле, и помолилась за его душу. Он прожил у нас много лет, с перерывами. Лепешки ему понравились. Джордж съест все. что бесплатно.

Позади нас зашелестели ивы — теперь мы были не одни. Нагрянула ватага индейских мальчишек — послушать своего знаменитого родича. Один ободранный паренек стоял особняком и разглядывал богатое седло Сандауна. Сандаун продолжал рассказывать, как будто ребят здесь не было.

— Мы старались растить Джорджа как настоящего нез-персэ. Но без толку. Охотиться не умел, рыбу ловить не умел. Даже в палочки играть не научился. Когда вырос, его отлучили от лепешек, и он на подножном корму добрался до Пендлтона. — Сандаун убрал скребницу в расшитую бисером сумку, — Из него все равно бы не получился хороший индеец. Слишком много разговаривает. Эй! Малый!

Мальчик у седла вздрогнул. Он водил пальцем по серебряному украшению на седле. Он с вызовом посмотрел на Сандауна. Сандаун посмотрел ему в глаза, запустил руку в свою сумку и кинул мальчику серебряный доллар.

— Отнеси седло к моему вигваму. Завтра, может, разрешу тебе его начистить.

Он повесил сумку на плечо и повел коня прочь. Мальчик пошел за ним, спотыкаясь под тяжестью седла. Сандаун не обращал на него внимания. Он поднял нос и принюхался.

— Слышу, варят индейский чай. Попьем.

Гам в поселке стал еще громче. В вигваме Сандауна плакали маленькие дети, но не горько. Им просто хотелось поучаствовать в общем гвалте. Сандаун стреножил коня на траве за вигвамом и дал охапку кукурузных стеблей. Потом показал на колоду. Мальчишка надел на нее седло и присел на корточки рядом. Перед входом в вигвам в костре стояла сорокалитровая молочная фляга; из нее шел пар. Сандаун наклонился и понюхал варево. Видимо, удовлетворенный ароматом, он взял из корзины тыквенный черпак и попробовал. Лицо у него сморщилось, как урюк.

Такого сильного движения на лице, как от этого напитка, я у Сандауна еще не видел. Горло у меня перехватило от одного только его вида. Можно было ожидать, что дегустатор немедленно положит крышку на место, но Сандаун вынул из сумки металлическую флягу и попросил меня подержать, а сам стал аккуратно наливать в нее черпаком жидкость с резким запахом. У меня на глазах фляга окрасилась в ядовито-зеленый цвет. Полог на входе в вигвам отодвинулся, и оттуда вышла вразвалку толстая скво с плоской корзиной раздавленного шоколадного торта. Торт выглядел как ископаемое и был такой же твердый. Она взяла у Сандауна ковш и стала поливать торт этой жидкостью. Когда он достаточно увлажнился, она вернула ковш и так же вразвалку ушла в вигвам. Сандаун шепотом сообщил мне, что это и есть та самая щепетильная сестра, в которую Джордж кинул ком грязи, — Мария Красивый Иисус.

— Она отказалась от Иисуса и масленых лепешек ради шоколадного торта и чая.

Детишки завопили громче. Сандаун закрыл фляжку и спрятал в сумку. Потом подошел к вигваму и заглянул под полог. Вдоль всех стен там были навалены продукты — большей частью кукуруза и арбузы. А посередине, кучей — индейцы всех возрастов сидели, пили, и все одновременно вполголоса разговаривали. Разговаривали на смеси английского и индейского, с вкраплениями мексиканских слов. Но это не было похоже на человеческий гомон, а как будто сойки, сороки и вороны, обсевши дерево, наперебой излагали свои мнения.

Сандаун протянул руку внутрь, взял пачку крекеров и полоску вяленого мяса и отпустил полог.

— Джордж Флетчер правильно сказал насчет горластых индейцев. Попьем чаю на террасе.

 

Терраса оказалась каменным уступом на краю поселка. Сандаун, сняв пиджак и рубашку, сидел на краю и расчесывал волосы. Он снова погрузился в немое созерцание. Из угла рта у него свисала полоска вяленого мяса. Он отхлебывал из фляжки и методично жевал. Я проследил за его взглядом, но не увидел ничего, кроме заснеженной горной вершины.

— Там какая-то гора, — Я хотел завязать вежливую беседу за чаем. — Как она называется?

Сандаун продолжал жевать и причесываться.

— Джеф'сон, — пропустил он мимо вяленого мяса.

— Как?

Сандаун перекусил мясо и протянул мне обгрызенный хвостик.

— Теперь ее называют «гора Джефферсон».

— А раньше как называли?

— Называли «Ях Каккинан». До того, как ваш президент ее забрал.

— Понятно, — Я разжевал кусок мяса и запил чаем. Я понемногу привыкал к напитку; вкус у него был не такой злодейский, как запах. — А что это значило: «Ях Каккинан»?

— То же, что сейчас. Чертовски высокая гора. Дай мне еще чаю.

Я отдал фляжку.

— Он не такой противный, как мне сперва показалось. Из чего он?

— Из травы.

Сандаун отпил, потом плеснул на ладонь, пригладил волосы и продолжал причесываться.

— А мясо? — приставал я, — Такое вкусное мне редко попадалось. Олень?

— Не олень.

— Лось? Антилопа?

Он помотал головой.

— Господи, неужто собачье?

Вопрос повис в воздухе, но через некоторое время Сандаун все же ответил.

— Индейка.

— Индейка? Вяленая индейка?

Если бы это сказал кто-то другой, я решил бы, что меня разыгрывают. Волокна были слишком длинные для птичьего мяса. Но я не представлял себе, чтобы этот хмурый человек мог над кем-нибудь подшучивать. Я откусил еще, и мы продолжали жевать и прихлебывать в тишине. Сандаун наслаждался молчанием. А меня разбирало желание поговорить. Повод мне дал победный крик в поселке.

— Слушай, я не понял — кто выигрывает в этой игре?

— Кто обманул другое племя. Когда они не угадали, где палочка.

— А, это вроде наперстков, — сказал я. — Только командами.

— Угу, — ответил он.

Я ожидал каких-нибудь подробностей, но Сандаун принялся заплетать волосы заново. Раздался детский крик, яростный и безутешный.

— Что-то с ребенком? — спросил я Сандауна.

— Нет.

— Я думал, индейские дети не плачут.

— Плачут, когда им делают обрезание.

— Да по голосу ему вроде поздновато.

Сандаун ничего не ответил.

— Это твой ребенок?

— Нет, — сказал он, — У меня нет детей.

— Джордж, по-моему, сказал, у тебя было много скво…

— Джордж слишком много говорит, — сказал он. Потом смягчился, — В нашем вигваме много скво, но у меня только одна жена. Тридцать два года. Всю жизнь одна жена. Почти один ребенок. Ты много вопросов задаешь.

Я извинился и торжественно пообещал держать свои вопросы при себе. Сандаун повернул лицо к далекой горе и продолжал заплетать волосы.

Луна поднималась в небе, полная, оцепенелая. Поселок затихал. Ребят загнали в вигвамы. Плакавший младенец угомонился, уснул.

Похолодало. Сандаун надел рубашку и пиджак. Потом вынул из сумки длинную пенковую трубку, набил табаком из кисета с бахромой, раскурил и с удовольствием откинулся назад. Заметив, что я наблюдаю за ним, он подал мне трубку. Я пыхнул разок и понюхал чашку.

Любопытство опять меня одолело, и я спросил:

— А какой у тебя?..

Сандаун не дал мне договорить:

— Принц Альберт.

Он забрал трубку и больше не предлагал.

Луна поднималась. Звезды кружили в небе. Костры перед вигвамами потухли. Костер совета, наоборот, разгорался и становился все выше — в него подбрасывали большие сучья, потом поленья, доски, ящики. Круг света расширялся и охватил уже всю стоянку.

Все больше народа сходилось на центральную площадку, барабанный бой становился громче. Люди сидели на корточках и как будто чего-то ждали. Одни обстругивали палочки, другие играли в ножички. Некоторые вставали и принимались плясать. Какой-то пьяный в облезлой меховой шубе косолапо ходил вокруг костра, изображая медведя. Со своего поста пришел старик Чашка-с-Верхом; головной убор его поник больше прежнего. Он зажег оперенный конец своего копья и стал чертить в дымном воздухе огненные фигуры, ругаясь с ними и спрашивая пароль.

Меня разбирал смех, и я не знал, долго ли смогу сдерживаться. Это была не пасторальная картина из жизни Благородного Дикаря, это была комическая открытка. Я не хотел показаться непочтительным, но сверху, с нашего каменного уступа, происходящее внизу с каждой минутой выглядело все глупее. Даже невозмутимого Сандауна оно слегка забавляло. Я глянул сбоку на моего соседа. Сейчас глаза у него были закрыты, но я видел, что он не спит: он играл своей монетой. Она плясала в его пальцах, как будто в нее вселил жизнь барабанный бой. Даже это показалось мне смешным. Я отвернулся, чтобы не захохотать, и увидел нечто такое, от чего смех застрял у меня в горле.

Огненные росчерки дяди Чашки перестали быть беспорядочными: линии искр в черном небе сложились в огненный фантом, огромный, похожий на медведя. И этот огненный след не погас, не рассеялся; у меня на глазах фигура становилась ярче, плотнее и наконец сорвалась с копья дяди Чашки и закружилась среди плясунов по собственной воле. Как монета. Живая! Я с трудом оторвал от нее взгляд и повернулся к Сандауну.

— Что за трава?

Сандаун перестал играть монетой и открыл глаза.

— Дурман, — произнес он с неописуемым терпением.

— Дурман?! Ведь он ядовитый?

— Довольно-таки.

— Довольно-таки или очень?

— Вообще, очень.

— Сколько его надо, чтобы очень?

— Я слышал, один индеец выпил сорок две чашки.

— Господи! — Я ошалел. — Сколько его надо, чтобы умереть? И сколько времени? Извини, что задаю столько вопросов, но… Господи боже, противоядие-то есть?

Он поднял ладонь.

— Подожди, у меня к тебе вопрос, — Лицо у него изменилось. Оно помолодело, черты обострились, и в глазах вспыхнуло пугающее веселье, — Хорошо?

Я сглотнул с усилием и кивнул.

— Как думаешь, что случилось с индейцем, который выпил сорок две чашки?

— Черт, представить себе не могу. Сорок две чашки? Что же случилось с беднягой?

— Он умер в своем вигваме.

И тут, окончательно приведя меня в смятение, Джексон Сандаун начал трястись. Я смотрел на него со страхом. Он больше ничего не добавил о чаевнике, и я отважился на еще один вопрос.

— А что будет, — осторожно спросил я, старательно вкладывая в голос тревогу, которая и в самом деле переполняла меня, — если выпьешь всего пару чашек?

Он затрясся еще сильнее. Я испугался, что он свалится с уступа, но он вдруг перестал и, подняв ладонь, прислушался. Барабанный бой и пляски прекратились. То, чего ждали там, видимо, явилось.

В освещенный круг вошли два ковбоя. Я увидел, что это рыжие близнецы, которые подгоняли мулов Буффало Билла сигарами. Выглядели они более пьяными и задиристыми, чем в прошлый раз, и шли в сопровождении пяти-шести дружков. Они перемолвились с дядей Чашкой и, видимо, пришли к какому-то согласию. Старик принял мешочек табаку и поманил кого-то. Из темноты возникла грушевидная фигура, за которой тянулась длинная веревка. Фигура была одета как будто бы в женский алый халат. Сандаун отвернулся и с отвращением сплюнул.

— Это Приятный Ястреб и Оладья. Неудивительно, что нас считают коварными.

Увидев, к чему тянулась веревка, я рискнул предположить, что Приятный Ястреб — вероятно, человек. Животное стояло, растопырив ноги, и бессмысленно смотрело на костер. Это, надо полагать, была Оладья. Один из близнецов вынул бумажник и отсчитал на бочку несколько купюр.

— Этим дуракам хватит глупости сесть на Оладью, — сказал Сандаун, — Приятный Ястреб разденет их до последней нитки.

Приятный Ястреб пересчитал деньги на бочке и покачал головой. Недостаточно. Другие ковбои добавили до нужного количества. Грушевидный индеец вынул из кармана халата рулончик денег и уравнял их ставку. Лошадь смотрела на костер.

— Надо сказать, с виду эта Оладья — ничего особенного, — заметил я, — Не сравнить с Мистером Суини.

— На Мистере Суини ездили. На Оладье пятнадцати секунд никто не усидел. И десяти, и пяти. Увидишь.

На глаза сонной лошади надели повязку. Один из рыжих близнецов вскочил на нее. Приятный Ястреб передал рыжему поводья. Взявшись за край повязки, он посмотрел на всадника: готов ли тот. Ковбой кивнул. Картинным жестом индеец сдернул повязку. Ничего не произошло. Друзья ковбоя начали отсчет. Ленивая лошадь подняла, повернула голову и с сонным, презрительным выражением посмотрела на своего седока. Посмотрела секунду-другую, потом сделала несколько мелких шажков — и прыгнула. Не вперед и не вверх, как нормальная брыкливая лошадь, а назад, как прыгун в воду с обратным сальто. С тошнотворным стуком она приземлилась на спину, примяв наездника.

Сандаун опять сплюнул.

— Удивительно, что до сих пор никто не пристрелил этого жулика вместе с лошадью.

Казалось, что именно это и сделает сейчас другой близнец, но друзья его удержали. Лошадь встала на ноги, а они подняли придавленного товарища. Одна рука у него была согнута в локте под неправильным углом. Его увели в темноту. Лошадь как будто уснула. Приятный Ястреб поцеловал ее в нос.

— Эту лошадь надо объявить вне закона, — сказал Сандаун. — Никто не может ехать на таком выродке.

— Я могу, — сказал я.

Паника из-за чая улеглась, и мною опять овладело легкомыслие.

— Что ты можешь? — спросил Сандаун.

— Ехать на ней. Прямо сейчас могу ехать.

— Ты что, не видел? Это подлая лошадь. Приятный Ястреб и Оладья годами облапошивают всех подряд, от Калифорнии до Канады.

— Может, мы в Теннесси знаем кое-какие фокусы, которых Ястреб и Оладья не знают.

— Может, ты хочешь спину сломать?

— Хочешь пари?

Задумчиво глядя на меня, Сандаун покусал монету. Потом пожал плечами и встал. Мы сплыли по откосу под луной, как два призрака, плывущие сквозь сон. Входим в освещенный круг. Все смотрят. Лошадь стоит с завязанными глазами. Сандаун и Приятный Ястреб держат поводья. На этот раз лаптем на ней — я.

— Раз — заплати? — нараспев говорит Приятный Ястреб. — Два — проходи?

— Заткнись, — рявкает Сандаун. И поворачивается ко мне: — Подождал бы, Маленький Брат. Пока не пописаешь этим чаем…

Тут до меня доходит, и я смеюсь.

— Пис-чаем в фиг-ваме.

— …три — приготовься…

— Сорок две чашки, и фигвам. Сила!

— …четыре — беги!

Приятный Ястреб сдергивает повязку. Оладья поворачивает голову, чтобы презрительно посмотреть на нового лаптя. Я поворачиваю ей поводом голову еще круче и хватаюсь за уздечку. Я нагибаюсь и со всей своей пьяной силы впиваюсь зубами в ее нежный нос.

Бедная скотина хочет засеменить, но голова ее вывернута. Она может только ковылять по узкому кругу. Я слышу, как кричит Приятный Ястреб и считают ковбои.

— …три… четыре… пять…

Только благодаря росту я могу дотянуться зубами до ее носа. Никто другой бы так далеко не достал. Круг за кругом делаем мы с лошадью, а Приятный Ястреб кричит нам, махая повязкой, как белым флагом:

— Кусать нечестно! Нечустно!..

А ковбои считают:

— …тринадцать. Четырнадцать. Пятнадцать! Ура теннессийцу!

Даже индейцы кричат.

Я слез с лошади, Сандаун кивнул, а старик Чашка-с-Верхом отдал мне честь. Ликовали все, кроме Приятного Ястреба. Он промокал нос лошади салфеткой и продолжал меня отчитывать.

— Если внесешь ему инфекцию, я пойду к шерифу!

Ковбои гикали. Барабаны снова застучали, танцы возобновились. Искры, кружа, взвивались в небо. У меня был трудный день и богатый событиями вечер. Не мешало поспать. Я вошел за Сандауном в вигвам. Развернул постель и лег. Поселок затихал. Где-то еще барабанили несколько барабанов. Дети не плакали. Собаки не лаяли. Отсветы костра взбегали по шестам вигвама, как красные ящерицы. Взбежав до верха, ящерицы превращались в серых змей и уползали к звездам.

Я гладил большой медной монетой щеку. Она была вторым по ценности призом из всех, доставшихся мне за жизнь, — вторым после поцелуя и платка.

— Сорок две чашки. Ха-ха.

— Спи, — приказал из темноты Сандаун, — Пока не захлебнулся.

— Сорок две чашки, и фигвам захлебнулся в моче-чае.

Тут я умолк: змеи превращались в табуны крохотных лошадок — и я не хотел их спугнуть.