В сборник вошли произведения, созданные Х.Л. Борхесом в соавторстве с его другом А. Бьой Касаресом. «Шесть загадок для дона Исидро Пароди» – цикл пародийно-детективных новелл, где расследованием преступлений занимается весьма необычный герой – узник столичной тюрьмы.
Х. Борхес. А. Бьой Касарес «Шесть загадок дона Исидро Пароди» Иностранка, Б.С.Г.-ПРЕСС Москва 2001 5-94145-006-0, 5-93381-031-2 На обложке: фрагмент картины Рене Магритта «Философская лампа», 1936

Хорхе Луис Борхес, Адольфо Бьой Касарес

Шесть загадок дона Исидро Пароди

Я не хотел писать вместе с Бьоем, мне казалось, что соавторство невозможно, но однажды утром он мне предложил попробовать: я собирался к ним на ланч, оставалось два свободных часа, и у нас был сюжет. Мы начали писать, и случилось чудо. Начали мы писать в стиле, не похожем ни на мой, ни на его. Вместе мы каким-то образом создали третий персонаж, Бустоса Домека – Домек это фамилия одного из прадедов Бьоя, Бустосом звали моего прадеда из Кордовы, – в результате оказалось, что произведения Бустоса Домека не похожи ни на то, что пишет самостоятельно Бьой, ни на то, что пишу самостоятельно я. Каким-то образом этот персонаж существует. Но существует только тогда, когда мы беседуем вдвоем…

Хорхе Луис Борхес. Беседа с Викторией Окампо[1]

Мы с Борхесом вместе брались за самые разные дела: писали детективные и фантастические рассказы сатирического плана, киносценарии (не слишком счастливо), статьи и предисловия; мы вели книжные серии, составляли антологии, комментировали издания классиков… Живой и пытливый ум Борхеса вечно бунтовал против устоявшегося и привычного, против косности и снобизма, а богатейшая память и способность открывать потаенные, но очень важные и подлинные связи, неисчерпаемая фантазия и редкий дар воображения влекли его к самой неожиданной литературной работе.

Адольфо Бьой Касарес. Воспоминания. 1994

О.Бустос Домек

Ниже мы публикуем краткий биографический очерк, написанный педагогом сеньорой Адельмой Бадольо:

«Доктор Онорио Бустос Домек родился в городке Пухато (провинция Санта-Фе) в 1893 году Освоив интереснейшую программу начальной школы, он вместе с родителями переехал в город Росарио – наш аргентинский Чикаго. В 1907 году на страницах местных газет уже можно было увидеть первые сочинения юного любимца муз, хотя никто не подозревал, насколько он на самом деле молод. К той эпохе относятся произведения: „Vanitas“,[2] «Успехи прогресса», «Голубая и белая Родина», «К Ней», «Ноктюрны». В 1915 году он прочел в Балеарском центре перед избранной публикой свою «Оду к „Элегии на смерть отца“ Хорхе Манрике», и это выступление принесло ему шумную, но не слишком прочную славу. В тот же год было напечатано сочинение под названием «Гражданин!» – более основательное, хотя, к сожалению, и подпорченное галлицизмами, что извинительно, если учесть младые лета автора и общий уровень нашей отечественной культуры. В 1919 году выходит в свет «Фата Моргана» – изящная безделка, в чьих финальных песнях уже можно предугадать могучий голос автора грядущих трудов «Будем говорить точнее!» (1932) и «Среди книг и бумаг» (1934). Во время интервенции Лабруна он был назначен сначала инспектором образования, а затем ходатаем по делам неимущих. Именно эти годы, когда он, покинув нежные объятия отчего дома, столкнулся с суровой действительностью, дали ему опыт, благодаря которому его произведения обрели высокое нравственное содержание. Отметим следующие его книги: «Евхаристический конгресс – орган аргентинской пропаганды», «Жизнь и смерть дона Чичо Гранде», «Я уже умею читать!» (одобрено инспекцией образования города Росарио), «Вклад провинции Санта-Фе в дело борьбы за Независимость», «Новые звезды: Асорин, Габриэль Миро, Бонтемпелли». Новая грань творчества этого плодовитого и часто непредсказуемого автора – детективные рассказы; в них он бросает вызов тому холодному интеллектуализму, в который погрузили жанр детектива сэр Конан Дойл, Родриг Оттоленгуи и т. д. «Пухатские рассказы», как с нежностью называет их сам автор, – это не филигрань византийского мастера, удалившегося в «башню из слоновой кости»; нет, в них ясно слышен голос нашего современника, чутко реагирующего на пульс окружающей жизни и спешащего щедро поделиться с нами богатствами своей мудрости».

Вступительное слово

Good! It shall be! Revealment of myself!

But listen, for we must cooperate;

I don't drink tea: permit me the cigar!

Robert Browning[3]

В характере всякого homme de lettres[4] есть некое роковое свойство – уступчивость! Литературный Буэнос-Айрес, надеюсь, не забыл и, рискну предположить, не забудет мое чистосердечное решение никогда больше не писать предисловий – отказываться от самых лестных предложений и просьб, даже если просьбы эти исходят от друзей. Но надо признать, что перед нашим Сорванцом,[5] нашим новым Сократом, я не устоял. Черт, а не человек! Он только хохочет в ответ на все мои доводы, очень заразительно хохочет и твердит, что его книга и наша старая дружба стоят того, чтобы я написал-таки предисловие. И попробуй его переспорь! De guerre lasse[6] я покорно направляюсь к верному «Ремингтону» – сообщнику и немому свидетелю моих нескончаемых блужданий в голубых просторах…

Какие бы бури ни сотрясали нынче наши биржи, банки, ипподромы и так далее, есть дань, которую я плачу всенепременно, – это дань любви и верности детективным романам; эти леденящие кровь истории я поглощаю, когда сижу развалившись на мягком диване пульмановского вагона или когда без особой веры в успех принимаю грязевые ванны у более или менее горячих источников. И все же не побоюсь признаться, что не числю себя слепым приверженцем моды: нередко ночами в одиночестве спальни я покидал хитроумного Шерлока Холмса и упивался неувядаемыми описаниями приключений скитальца Улисса, сына Лаэрта Зевсова семени… Но тот, кто обрабатывает суровую средиземноморскую почву, с радостью отдохнет в любом саду: вдохновленный месье Лекоком, я принимался ворошить пыльные связки документов; попадая в воображаемые гостиницы, я напрягал слух и старался уловить осторожные шаги джентльмена-мошенника; а в окутанных британскими туманами дартмурских болотах на меня кидалась огромная светящаяся собака. Я мог бы перечислять до бесконечности, но хороший вкус велит мне остановиться. Читателю знакомы мои верительные грамоты: я ведь тоже побывал в Беотии…

Прежде чем приступить к глубокому анализу главных векторов данного recueil,[7] прошу снисходительного читателя порадоваться вместе со мной, ибо наконец-то в разнообразном и богатом беллетристическом музее восковых фигур, в детективном его разделе, занял должное место и аргентинский герой, который действует на нашей аргентинской почве в чисто аргентинских обстоятельствах. Какое дивное наслаждение – затянуться ароматной сигарой и, смакуя несравненный коньяк наполеоновских времен, листать детективную книгу, неподвластную свирепым законам англосаксонского издательского рынка, абсолютно нам чуждым, книгу, которую я без колебаний сравню с лучшими из тех, что рекомендует истинным лондонским любителям нетленный Crime Club! Шепну по секрету еще кое-что: я как истинный портеньо[8] весьма удовлетворен тем, что наш автор, хоть он и провинциал, не поддался дешевым соблазнам местного колорита и выбрал для своих офортов естественное обрамление – Буэнос-Айрес. И мне остается только выразить свое восхищение отвагой, хорошим вкусом нашего Сорванца, который отказался использовать образ беспутного «толстяка из Росарио».[9] И все же на этой по преимуществу столичной палитре не хватает двух оттенков, но они, смею надеяться, появятся в будущих книгах: речь идет о нашей нежно-шелковой, женственно-мягкой улице Флорида, той, что гордо плывет пред завистливыми взглядами витрин, и еще – о ностальгически-меланхоличных предместьях Ла-Боки, дремлющей рядом с доками, когда последняя ночная забегаловка смежает свои металлические веки и аккордеон, непобедимый даже во мраке, посылает привет уже бледнеющим звездам…

Ну а теперь я хотел бы отметить самое примечательное и одновременно самое характерное, что есть у автора «Шести загадок для дона Исидро Пароди». Я, конечно же, имею в виду лаконизм, искусство brûler les étapes,[10] которым в совершенстве владеет О. Бустос Домек. Ведь он прежде всего стремится быть чутким слугой своего читателя. В его рассказах нет случайных и необязательных боковых линий или вносящих путаницу временных скачков. Он убирает с нашего пути все лишние препятствия. Это новый отросток от традиции великолепного Эдгара По, роскошного М. П. Шила и баронессы Д'Орчи. В своих расследованиях он концентрирует внимание на ключевых моментах: загадка в начале и разгадка в финале. Герои, подгоняемые любопытством, если только по пятам за ними не гонится полиция, пестрой толпой проходят через уже ставшую легендарной камеру номер 273. Во время первого визита посетители рассказывают таинственную историю, в которую они оказались втянуты; во время второго выслушивают разгадку, совершенно неожиданную и потрясающую. Автор, не столько по художественному наитию, сколько умышленно, упрощает картину реальности – и в результате все лавры достаются лишь несравненному Пароди. Даже не слишком искушенный читатель здесь не сумеет сдержать улыбки: и он догадается, что автор намеренно опускает скучные детали расследования и, видимо, невольно обходит молчанием роль, которую порой в этих расследованиях играли гениальные догадки некоего джентльмена… Но скромность не позволяет мне подробно описывать его…

Итак, заглянем в лежащий перед нами томик. В него вошли шесть рассказов. Не стану скрывать, что мой penchant[11] – «Жертва Тадео Лимардо», пьеска, написанная в славянском духе, где соединены леденящий кровь сюжет и анализ самых разных острых психологических проблем – совсем как у Достоевского, – при этом не упускается и весьма выигрышная возможность показать некий мир sui generis[12] – тот самый мир, где нет и следа благоприобретенного европейского лоска и нашего утонченного эгоизма. Не без удовольствия вспоминается мне также «Долгий поиск Тай Аня», где автор дает свою версию классического сюжета – поиск пропавшего предмета. Эдгар По начал тему в «Украденном письме»; Линн Брок дал парижский вариант в «Двух бриллиантах», книге весьма изящной, правда подпорченной забальзамированной собакой; Картер Диксон, не слишком, на мой взгляд, удачно, вводит в повествование радиатор центрального отопления… И совершенно несправедливо было бы не упомянуть здесь рассказ «Предусмотрительный Санджакомо»: расследование проведено там безупречно, и разгадка, даю слово джентльмена, поразит самых взыскательных читателей.

Есть один признак, по которому можно сразу угадать цепкую лапу настоящего писателя, – это умение сделать персонажей не похожими друг на друга. Наивный кукольник-неаполитанец, который тешил волшебными иллюзиями воскресные дни нашего детства, находил нехитрый выход из положения: Пульчинелла был у него горбатым, Пьеро носил крахмальный воротник, Коломбина улыбалась лукавейшей улыбкой, Арлекин же был наряжен… в костюм Арлекина. Орасио Бустос Домек действует mutatis mutandis[13] сходным образом. Он пользуется грубыми мазками, хотя карикатуры, рожденные его насмешливым пером, почти не задевают внешнего облика героев-марионеток, как того требует жанр. Нет, нашего автора в первую очередь интересует то, как персонажи говорят. И картины, которые рисует неугомонный сатирик – если не считать некоторого злоупотребления едкой солью нашей креольской кухни, – это подлинная портретная галерея нынешнего времени. Мы встретим здесь и экзальтированную даму-католичку и бойкого журналиста, который не столько умно, сколько развязно рассуждает на любую тему, и обаятельного шалопая из богатой семьи – кутилу с непременными лошадками для игры в поло; и учтивого медоточивого китайца, давно ставшего традиционным литературным типом, в котором мне видится не столько живой человек, сколько pasticcio[14] риторического плана; и джентльмена, в равной мере увлеченного искусством и женщинами, пирами духа и плоти, учеными фолиантами библиотеки Жокей-клуба и красотками из того же заведения… И все это подтверждает самые мрачные социологические диагнозы: на фреске, которую я без малейшего колебания готов назвать «Современной Аргентиной», недостает конного портрета гаучо, зато на его месте красуется еврей, чей облик написан с отталкивающей натуралистичностью… А наш лихой компадре с окраины? Здесь мы сталкиваемся с подобным же capitis diminutio: могучий метис, который в былые времена покорил всех сладостной чувственностью своих рискованных танцевальных па на незабвенной танцплощадке в Ансене, где кинжал укрощался апперкотом, сегодня заменен молодым человеком по имени Тулио Савастано, растрачивающим свои незаурядные таланты в самом ничтожном из ремесел – в пустопорожней болтовне. Отвлечься от этого соблазнительного порока нам помогает, пожалуй, еще один герой Пардо Саливасо – яркая боковая виньетка, которая еще раз доказывает богатейшие стилистические возможности Орасио Бустоса.

Но и в этом саду не только цветы цветут и благоухают. Утонченный критик, затаившийся в тайных глубинах моей души, не может обойти молчанием утомительные и расточительные, яркие, но случайные мазки – эта густая поросль заслоняет и затеняет строгие линии Парфенона…

Скальпель, который порой заменяет перо в руках нашего сатирика, оказывается безопасным, когда касается дона Исидро Пароди. Словно мимоходом автор рисует портрет столь дорогого нашему сердцу настоящего креола, портрет, который достоин занять место рядом с самыми знаменитыми творениями, оставшимися нам в наследство, – дель Кампо, Эрнандесом[15] и прочими верховными жрецами нашей фольклорной гитары, среди которых пальму первенства держит автор «Мартина Фьерро».

А в пестрой летописи криминальных расследований именно дону Исидро уготована честь быть первым детективом, сидящим в тюрьме. Хотя критик, наделенный острым чутьем, разумеется, должен указать на целый ряд явных и скрытых параллелей. Не покидая своего кабинета в Сен-Жерменском предместье, Огюст Дюпен помогает задержать обезьяну, которая стала виновницей трагедии на улице Морг; князь Залески, удалившись в древний замок, где великолепно сосуществуют драгоценный камень и музыкальная шкатулка, амфоры и саркофаг, идол и крылатый бык, раскрывает лондонские тайны; Макс Каррадос не расстается со своего рода портативной тюрьмой – собственной слепотой.

Эти малоподвижные сыщики, любознательные voyageurs autour de la chambre,[16] в какой-то мере предвещают появление нашего Пароди; и, думается, такой персонаж должен был непременно возникнуть в ходе развития детективного жанра. Но вот открытие его, его trouvaille,[17] – заслуга аргентинцев, и совершен сей подвиг, не могу не отметить, благодаря доктору Кастильо.[18] Неподвижный образ жизни Пароди – это емкий интеллектуальный символ, громкий вызов – и отповедь! – бессмысленной лихорадочной суете, царящей в Северной Америке, суете, которую язвительный и прозорливый ум сравнил бы с беготней белки из известной басни…

Но… вижу тень нетерпения на челе моего читателя. Что поделать, нынче большим почетом пользуются занимательные приключения, нежели вдумчивая беседа. Итак, приближается час расставания. До сих пор, читатель, мы шли рука об руку, теперь я оставляю тебя наедине с книгой.

Хервасио Монтенегро Член Аргентинской академии литературы.

Буэнос-Айрес, 20 ноября 1942 г.

Двенадцать символов мира

Памяти Хосе С. Альвареса

I

Козерог, Водолей, Рыбы, Овен, Телец – повторял Акилес Молинари во сне. Потом вдруг запнулся. Ясно увидал Весы, Скорпиона. Понял, что ошибся, и в испуге открыл глаза.

Солнце било прямо в лицо. На туалетном столике лежали «Бристольский альманах», несколько номеров журнала «Фиха», а сверху стоял будильник, стрелки которого показывали без двадцати десять. Молинари поднялся, продолжая твердить как заклинание названия знаков зодиака. Глянул в окно. Неизвестный уже занял свой пост на углу.

Молинари хитро улыбнулся. Отправился в ванную и принес бритву, кисточку, маленький кусочек желтого мыла и чашку кипятка. Распахнул окно, с подчеркнутым равнодушием посмотрел на незнакомца и не спеша принялся бриться, насвистывая танго «Крапленая карта».

Десять минут спустя он уже выходил на улицу. На нем был новый коричневый костюм, за который оставалось выплатить еще два месячных взноса в «Английское ателье Рабуффи». Стоило Молинари поравняться с незнакомцем, как тот сделал вид, что целиком поглощен лотерейной таблицей. Молинари, уже привыкший к подобным примитивным приемчикам, зашагал в сторону улицы Умберто I. Автобус появился тотчас же. Чтобы облегчить задачу преследователю, Молинари занял одно из передних мест. Через два-три квартала он обернулся: незнакомец, которого легко было распознать по черным очкам, читал газету. По мере приближения к центру пассажиров становилось все больше; Молинари вполне мог бы покинуть автобус незаметно и уйти от слежки, но предпочел действовать иначе. Он доехал до пивного бара «Палермо» и там вышел, потом, не оглядываясь, двинулся в северную часть города, миновал стену исправительной тюрьмы и завернул в ворота; Молинари полагал, что ему вполне удается держать себя в руках, но, приближаясь к проходной, он нервным движением отшвырнул в сторону только что закуренную сигарету. Затем обменялся парой пустых фраз с дежурным, который сидел у входа в одной рубашке, и охранник проводил его до дверей камеры номер 273.

Четырнадцать лет назад некий мясник по имени Агустин Р. Бонорио, отправившись в костюме коколиче[19] на парад автомобилей в Бельграно, получил там смертельный удар бутылкой в висок. Все знали, что бутылкой орудовал парень из банды Хромого. Но Хромой играл не последнюю скрипку в предвыборной кампании, и полиция сочла за лучшее свалить вину на Исидро Пароди, о котором к тому же шла молва, будто он не то анархист, не то спирит. На самом деле Исидро Пароди не был ни тем ни другим: он владел парикмахерской в южной части города и совершил одну оплошность – взял в квартиранты писаря из 8-го полицейского участка, а тот задолжал ему плату за целый год. Такое неблагоприятное стечение обстоятельств и определило судьбу Пароди: свидетели (все из банды Хромого) единодушно показали против него, и судья вынес приговор: двадцать один год тюрьмы. Итак, со свободой Исидро Пароди распрощался в 1919-м, и время, проведенное в заключении, даром для него не прошло – теперь это был тучный сорокалетний мужчина с бритой головой и поразительно умными глазами. В данный момент эти глаза разглядывали молодого человека по фамилии Молинари.

– И что же вам от меня угодно, друг мой?

Голос не отличался особой любезностью, но Молинари знал, что хозяин тюремной камеры отнюдь не тяготится подобными визитами. К тому же гостю позарез нужно было побеседовать с Пароди и получить от него совет, поэтому он мог проглотить любую неучтивость.

Неспешно и старательно Пароди заварил мате в кувшинчике небесно-голубого цвета и принялся угощать Молинари. Тот, хоть и жаждал поскорее рассказать о событиях, перевернувших всю его жизнь, знал, что торопить Исидро Пароди ни в коем случае не следует; так что с неожиданной для него самого беспечностью он завел речь о скачках, где все, абсолютно все подстроено заранее и просто никак невозможно угадать победителя. Дон Исидро, словно не слыша его, завел свою любимую пластинку – стал поносить итальянцев, от которых просто спасу нет, всюду поналезли, даже в эту вот тюрьму и то пробрались.

– Какие-то типы без роду и племени, невесть откуда к нам понаехавшие…

Молинари, к национальному вопросу неравнодушный, охотно поддержал разговор, заявив, что ему самому до смерти надоели все эти итальянцы, друзы, уж не говоря об английских толстосумах, которые натащили в страну холодильников и понастроили тут и там железных дорог. Вот, скажем, вчера заглянул в пиццерию «Наши ребята» и тотчас наткнулся на итальяшку.

– Так кто вам все-таки насолил – итальянец или итальянка?

– Не итальянец и не итальянка, – кротко ответил Молинари. – Дон Исидро, я убил человека.

– Говорят, что я тоже кого-то убил, хотите верьте, хотите нет… Да не терзайтесь так; вся эта история с друзами выглядит довольно запутанной, но если какой-нибудь писарь из восьмого полицейского участка не станет рыть вам яму, вы, даст Бог, шкуру свою спасете.

Молинари вытаращил глаза от изумления. Потом вспомнил, что одна грязная газетенка – разумеется, не чета той газете, где сам он публиковал заметки о модных видах спорта и о футболе, – уже связала его имя с таинственными событиями на вилле Абенджалдуна. Вспомнил, что Пароди не позволял своему уму пребывать в бездействии и, благодаря великодушным поблажкам помощника комиссара Грондоны, имел возможность тщательно изучать ежедневную прессу. Так что дон Исидро знал о недавней гибели Абенджалдуна – и тем не менее попросил Молинари рассказать все по порядку и не слишком торопиться, потому что он, дон Исидро, стал туговат на ухо. Молинари с деланным спокойствием изложил всю историю:

– Поверьте, я вполне современный молодой человек и стараюсь держаться новых идей; земных радостей я не бегу, но и пошевелить мозгами люблю. Я считаю, например, что этап материализма мы миновали; к тому же Евхаристический конгресс оставил в моей душе неизгладимый след. Как вы говорили в прошлый раз – и, признаюсь, слова ваши даром для меня не пропали, – всегда надо стремиться постичь непонятное. Видите ли, факиры и йоги, со своими дыхательными упражнениями и прочими фокусами, все же сумели кое в чем разобраться. Или, скажем, спириты, но как католик я не могу позволить себе посещать их центр «Честь и Родина». И знаете, я все чаще стал подумывать о друзах: у меня сложилось впечатление, что их община исповедует весьма прогрессивные воззрения и они ближе подошли к разгадке тайны, нежели многие из тех, что не пропускают ни одной воскресной мессы. Доктор Абенджалдун устроил нечто вроде папской резиденции у себя на вилле «Мадзини» с ее богатейшей библиотекой. О чем я узнал по радио «Феникс» на Новый год. Выступление его было, надо сказать, очень витиеватым. Потом кто-то показал ему мою заметку по этому поводу, и она ему понравилась. Мы встретились у него дома, он надавал мне всяких умных книг и пригласил на праздник, который устраивался на вилле; на подобных действах, правда, не бывает женщин, но зато там разворачиваются настоящие интеллектуальные турниры, это уж вы мне поверьте. Говорят, что друзы поклоняются идолам; и действительно, в самом большом зале у них стоит металлический телец, и цены ему, видно, нет. Каждую пятницу вокруг тельца собираются акилы, иначе говоря, посвященные. И вот какое-то время назад доктор Абенджалдун решил и меня ввести в их круг; отказаться я не мог, мне нужно было сохранить со стариком добрые отношения, да ведь и не хлебом единым жив человек. Друзы привыкли держаться особняком, и не все соглашались допустить в свое сообщество западного человека. К примеру, Абуль Хасан, хозяин колонны грузовиков, перевозящих мясо, напомнил, что число избранных должно оставаться постоянным и изменять его никто не властен; против был и казначей общины Изедин, но это сошка мелкая, сидит дни напролет и что-то пишет, доктор Абенджалдун вечно над ним подсмеивался. И все же эти ретрограды, не желавшие расстаться со своими предрассудками, продолжали строить козни и здорово тормозили дело. Смело скажу: на самом деле виноваты во всем они.

Одиннадцатого августа я получил письмо от Абенджалдуна; в нем сообщалось, что на четырнадцатое мне назначено некое испытание, к которому я должен тщательно подготовиться.

– И каким же образом? – поинтересовался Пароди.

– Очень просто: три дня пить один чай, ничего не есть и при этом выучить назубок названия знаков зодиака в том порядке, в каком они перечислены в «Бристольском альманахе». Я сказался больным и не ходил в Санитарное управление, где работаю первую половину дня. Сначала меня удивило, что церемония назначена на воскресенье, а не на пятницу, но в письме давалось и объяснение: для столь важного испытания больше подходил именно этот угодный Господу день. Я должен был явиться на виллу до полуночи. Признаюсь, ни в пятницу, ни в субботу я особо не трепыхался, но в воскресенье проснулся уже в некотором смятении. Знаете, дон Исидро, теперь я уверен, что еще тогда у меня появились недобрые предчувствия. Но я пытался отмахнуться от них и весь день не выпускал из рук книгу. Смешно вспоминать: каждые пять минут я глядел на часы, чтобы проверить, не пора ли выпить еще стакан чаю; уж не знаю, к чему тут были часы, я и так пил бы этот проклятый чай – горло у меня совсем пересохло и требовало смазки. Я с нетерпением ждал вечера и все же умудрился опоздать на вокзал Ретиро и пропустил нужный поезд, пришлось ехать на следующем, который отбывал в двадцать три восемнадцать.

Разумеется, я выучил все безукоризненно, но и в поезде продолжал заглядывать в альманах. И меня просто из себя выводили какие-то болваны: громко обсуждали победу «Миллионеров» versus «Chacarita Juniors», хотя ни черта не понимали в футболе. Я вышел в Бельграно. Станцию отделяли от виллы три куадры.[20] Сначала я подумал, что дорога освежит мне голову, но на деле устал смертельно. Выполняя инструкции Абенджалдуна, я позвонил ему по телефону из лавки на улице Росетти. Перед виллой стояло множество машин; дом сиял огнями, и издалека был слышен гул людских голосов. Абенджалдун встречал меня у ворот. Он показался мне постаревшим. Я не раз видел его, но всегда днем; этой ночью я вдруг понял, что он слегка напоминает Репетто, только с бородой. Ирония судьбы, как говорится: именно в тот миг, когда я думал только о предстоящем испытании, мне пришло в голову такое вот глупейшее сравнение. Мы обогнули дом по выложенной кирпичом дорожке и вошли внутрь. В секретарской, расположенной рядом с архивом, сидел Изедин.

– Вот уж четырнадцать лет, как сам я надежно заархивирован, – вкрадчиво заметил дон Исидро, – но вот о том архиве я ничего не знаю. Опишите мне, что вы там увидели.

– Да ничего особенного. Секретарская находится на верхнем этаже: по лестнице оттуда можно спуститься прямо в зал. В зале вокруг металлического тельца собрались друзы, человек сто пятьдесят, все в белых одеяниях, лица закрыты. Архив размещен в небольшой комнатке, смежной с секретарской, и окон там нет. Знаете, я готов спорить с кем угодно: если в комнате нет окон, это вредно для здоровья. Вы так не считаете?

– И не говорите! С тех пор как я засел здесь, на севере, я люто возненавидел замкнутые пространства. Опишите теперь секретарскую.

– Большая комната. Дубовый письменный стол, на нем – «Оливетти», рядом удобнейшие кресла, в таких тонешь чуть ли не по самую макушку. Еще на столе лежала старая-престарая турецкая трубка, из тех, что стоят целое состояние. Что там было еще? Люстра с подвесками, персидский ковер – какой-то, я бы сказал, футуристический, а также бюст Наполеона, полки со всякими умными книгами: «Всемирная история» Чезаре Канту, «Чудеса мира и человека», «Всемирная библиотека знаменитых произведений», ежегодник «Разум», «Иллюстрированный садовый справочник» Пелуффо, «Сокровище молодости», «Donna Delinquente»[21] Ломброзо и так далее.

Изедин явно был не в своей тарелке. И я быстро смекнул почему он разбирал книги, а на столе перед ним их лежала целая пачка. Доктор же, занятый мыслями о предстоящем мне испытании, желал отделаться от казначея и сказал:

– Не беспокойтесь. Сегодня же ночью я просмотрю эти книги.

Не знаю, что уж там подумал Изедин. Он надел хитон и направился в зал, даже не взглянув на меня. Как только мы остались вдвоем, доктор Абенджалдун спросил:

– Скажи, ты строго постился и выучил имена двенадцати созвездий?

Я заверил его, что с четверга, с десяти часов пил один только чай (тем вечером я поужинал в занятной компании рыцарей модной ныне «новой чувствительности», мы съели бусеку и запеченную рыбу в «Мерка-до де Абасто»).

Затем Абенджалдун попросил, чтобы я перечислил ему двенадцать знаков зодиака. Я сделал это без единой запинки; он заставил меня повторить их раз пять или шесть. И наконец сказал:

– Вижу, ты сделал все как велено и подготовился на совесть. Только это тебе не поможет, ежели теперь ты не сумеешь проявить должного упорства и мужества. Думаю, и того и другого тебе не занимать. Я решил не слушать тех, кто ставит под сомнение твои достоинства: ты будешь подвергнут лишь одному-единственному испытанию – но самому сложному и суровому. Тридцать лет назад в горах Ливана я выдержал его с честью; но прежде мастера дали мне задания попроще: я отыскал монетку на дне моря, воздушный лес, фиал в центре земли, ятаган в аду. Тебе не придется добывать четыре магических предмета; ты должен узнать четырех мастеров, которые составляют сокровенный тетрагон Божества. Теперь они заняты священными ритуалами и находятся рядом с металлическим тельцом; молятся вместе с братьями-акилами, при этом лица у всех закрыты. Так что невозможно отличить их от прочих. Я прикажу тебе привести ко мне Юсуфа; ты спустишься в зал, мысленно перечисляя в должном порядке созвездия; когда дойдешь до последнего знака, до Рыб, начнешь все сначала – Овен и так далее; три раза обойдешь вокруг акилов, и ноги сами приведут тебя прямо к Юсуфу, если, конечно, ты не перепутаешь созвездий. Ты скажешь ему: «Абенджалдун призывает тебя» – и доставишь его сюда. Потом я велю тебе привести второго мастера; потом – третьего; потом – четвертого.

К счастью, я столько раз перечитывал «Бристольский альманах», что имена двенадцати созвездий намертво засели у меня в голове; но ведь известно – достаточно предупредить человека, что ему никак нельзя ошибиться, и он потеряет всякую уверенность в себе. Нет, я не струсил, чего не было, того не было, но некое смутное предчувствие у меня зародилось. Абенджалдун пожал мне руку, заверил, что станет молиться за меня, и я по лестнице спустился в зал. Мое внимание было целиком поглощено знаками зодиака; тем не менее все вокруг – белые спины собравшихся, их низко опущенные головы, непроницаемые маски, священный бык, которого я никогда прежде не видел вблизи, – все это выбивало меня из колеи. Но я сумел выполнить указания Абенджалдуна: три раза обошел вокруг друзов и остановился за спиной одного из них, хотя он абсолютно ничем, на мой взгляд, не отличался от прочих; но я, боясь перепутать созвездия, не позволил себе отвлекаться на посторонние мысли; я просто сказал: «Абенджалдун призывает вас». Человек последовал за мной; я, все так же перечисляя знаки, поднялся по лестнице, мы вошли в секретарскую. Абенджалдун молился; он увел Юсуфа в архив и почти тотчас вернулся и сказал мне: «Теперь приведи Ибрагима». Я снова спустился в зал, сделал три круга, остановился за спиной какого-то человека и произнес: «Абенджалдун призывает вас». И вернулся с ним в секретарскую.

– Притормозите-ка, друг мой, – прервал его Пароди. – Вы уверены, что, пока ходили кругами по залу, никто не покидал секретарскую?

– Абсолютно уверен. Внимание мое, конечно, было занято созвездиями и прочими вещами, но провести себя я бы не позволил. Я не терял из виду дверь. Тут не сомневайтесь: никто не входил и не выходил.

Итак, Абенджалдун взял за руку Ибрагима и отвел в архив, потом сказал мне: «Теперь приведи Изедина». Странное дело, дон Исидро, два первых раза я действовал уверенно, а теперь слегка струхнул. И все-таки спустился вниз, сделал три крута и вернулся наверх с Изедином. Я смертельно устал: на лестнице у меня закружилась голова, наверно от волнения; перед глазами вдруг поплыло, даже мой спутник виделся теперь как-то смутно. Даже Абенджалдун, который успел настолько поверить в меня, что уже не молился, а сидел и раскладывал пасьянс. Он тотчас увел Изедина в архив и, вернувшись, сказал мне отеческим тоном:

– Ты совсем выбился из сил. Четвертого посвященного – Джалила – я отыщу сам.

Усталость – враг внимания, и все же, как только Абенджалдун отправился вниз, я подошел к перилам и стал следить за ним. Он сделал три крута, схватил за руку Джалила и привел наверх. Я вам уже говорил, что в архиве только одна дверь – в секретарскую. Через эту дверь Абенджалдун и ввел туда Джалила и некоторое время спустя вернулся вместе с четырьмя друзами; перекрестил меня – это ведь люди очень набожные, – а потом на креольском наречии велел своим спутникам открыть лица. Хотите верьте, хотите нет: передо мной стояли Изедин со всегдашним непроницаемым выражением лица, Джалил – заместитель управляющего фирмой «Формаль», Юсуф – зять некоего гнусавого господина и мертвенно-бледный бородатый Ибрагим – компаньон Абенджалдуна, как вам известно. Из ста пятидесяти совершенно одинаковых друзов оказались выбраны четыре нужных!

Доктор Абенджалдун готов был меня расцеловать, но вот другие, словно не желая мириться с очевидным, начали цепляться за какие-то формальности и затеяли жаркий спор на своем языке. Бедный Абенджалдун пытался было их переубедить, но наконец сдался. Он сообщил мне, что я должен пройти еще одно испытание, труднейшее из трудных, но теперь на кон будет поставлена сама их жизнь, а может – и судьба целого мира. Он объяснил:

– Мы завяжем тебе глаза вот этой повязкой, в правую руку вложим длинный бамбуковый прут, и каждый из нас спрячется либо где-нибудь в доме, либо в саду. Ты дождешься здесь, пока часы пробьют полночь, а потом пойдешь искать нас – путь тебе будут указывать знаки зодиака. Эти созвездия управляют миром. На время испытания мы вверяем в твои руки руководство их движением: космос будет в твоей власти. Если ты не собьешься, ничего не перепутаешь, все и дальше пойдет по предначертанному пути; если же ошибешься и, скажем, после Весов назовешь Льва, а не Скорпиона, тот мастер, которого ты ищешь, погибнет, а на мир обрушится испытание воздухом, водой и огнем.

Остальные друзы подтвердили его слова, все, кроме Изедина, который съел столько салями, что с трудом превозмогал сон, у него буквально слипались глаза, и он был настолько не в себе, что каждому по очереди на прощание пожал руку, чего никогда прежде не делал. Мне дали бамбуковый прут, завязали глаза и оставили одного. На меня вдруг навалилась жуткая тоска. Делать столько дел сразу! Держать в уме список созвездий, ждать боя часов, которые никак не желали бить, и в то же время бояться этого мига – ведь тогда я должен буду отправиться в странствие по дому, который вдруг представился мне огромным и совершенно незнакомым. Невольно я вообразил себе лестницу, балюстраду, мебель, на которую я непременно буду натыкаться, подвальные помещения, внутренний двор, слуховые окошки и прочее и прочее. Я начал чутко улавливать абсолютно все звуки: шелест листвы в саду, шаги на-

О.Бустос Домек Шесть загадок для дона Исидро Пароди верху, я услыхал, как друзы покидали виллу, как тронулся с места автомобиль старого Абд аль-Малика, вы знаете, того, что выиграл в лотерею фирмы «Раджио», производящей масло. В конце концов гости разъехались, и в большом доме остались я и четверо друзов, невесть где спрятавшихся. Так вот, с первым же ударом часов меня накрыло волной страха. Я – еще совсем молодой человек, полный жизни, – я шел со своим прутом словно слепец, надеюсь, вы понимаете мои тогдашние ощущения? Я сразу же повернул налево, потому что зять гнусавого явно был из породы людей самонадеянных, и я ждал, что сразу найду его под столом; и все это время перед мысленным взором моим чередой проходили Весы, Скорпион, Стрелец и так далее; я забыл, что тут на лестнице должна быть площадка, и оступился. Потом очутился в зимнем саду. И вдруг совершенно перестал ориентироваться. Не мог нащупать ни стен, ни дверей. Не забывайте еще вот какую вещь: три дня я сидел только на чае, а теперь испытывал сильнейшее психологическое напряжение. И все же я сумел совладать с собой. Обнаружив подъемник для посуды, я сообразил, где нахожусь. Потом мне пришла в голову предательская мысль, что кто-нибудь мог спрятаться, скажем, в угольном сарае. Хотя, подумал я, у этих друзов, при всей их образованности, нет, к счастью, нашей креольской живости ума, нашей изобретательности. Я снова вернулся в зал. Налетел на треножник, который используют друзы-спириты – совсем как в Средние века. Мне представилось, что все люди, изображенные на висящих по стенам картинах, следят за мной взглядом, – вы будете смеяться, но моя сестра не зря всегда называла меня сумасшедшим, сумасшедшим поэтом… Я не позволял себе расслабиться и вскоре обнаружил-таки Абенджалдуна-. просто вытянул руку и тотчас наткнулся на него. Мы без малейшего труда нашли лестницу, которая оказалась гораздо ближе, чем я полагал, и поднялись в секретарскую. По дороге мы не обмолвились ни словом. Я думал о созвездиях. Оставив Абенджалдуна в секретарской, я отправился было на поиски следующего друза, но тут услыхал что-то вроде приглушенного смешка. И впервые у меня закралось сомнение: а не потешаются ли здесь надо мной? И тотчас раздался крик Я готов был поклясться, что не перепутал знаков зодиака; но, кто знает, может, сначала злость, а потом удивление отвлекли меня. Я никогда не ставлю под сомнение очевидное. Я повернул назад, выставил вперед прут, шагнул в секретарскую и споткнулся обо что-то, лежащее на полу. Я нагнулся. Рука моя нащупала волосы. Потом нос, глаза. Машинально я сорвал с лица проклятую повязку.

Абенджалдун лежал на ковре, изо рта у него шла кровавая пена; тело на ощупь было еще теплым, но уже безжизненным. В комнате, кроме нас, не оказалось никого. Я глянул на прут, выпавший у меня из рук. Кончик его был окрашен кровью. И тут я понял, что совершил убийство. Конечно, в тот момент, когда мне послышались сначала смех, а потом крик, я сбился, перепутал порядок фигур; моя ошибка стоила жизни человеку. А может, и четырем людям… Я выглянул на галерею и стал кричать. Никто не откликнулся. В ужасе я бросился бежать в глубь дома, вполголоса твердя: Овен, Телец, Близнецы, – чтобы мир не обрушился. Я в мгновение ока домчался до изгороди – и это при том что вилла занимает три четверти квартала; не случайно Тульидо Ферраротти любил повторять, что мое будущее – бег на средние дистанции. Но в ту ночь я поставил рекорд по прыжкам в высоту. Я с ходу перемахнул через почти двухметровый забор; когда я выбирался из канавы и пытался избавиться от бутылочных осколков, не пощадивших меня, я почувствовал, как в горле у меня запершило от дыма. Над виллой клубилось черное облако – плотное, как матрасная шерсть. Я, конечно, долго не тренировался, но тут припустил так, как не бегал и в лучшие свои времена; добежав до улицы Росетти и оглянувшись, я увидел, что небо над виллой сделалось светлым, как 25 Мая,[22] – дом ярко пылал. Вот к чему может привести подмена одного знака зодиака другим! От этой мысли у меня пересохло во рту. Я заметил на углу полицейского и рванул в сторону; потом бродил по каким-то заброшенным местам – даже стыдно, что такие еще остались в столице, стыдно за нас, аргентинцев; к тому же меня совершенно извели собаки, ведь стоит одной залаять, как все вокруг подхватывают, и я чуть не оглох от них; иными словами, в западной части города пешеход не чувствует себя в безопасности, до него совершенно никому нет дела. И вдруг я успокоился – потому что понял, что вышел на улицу Чарлоне; какая-то шпана, толпившаяся у лавки, при виде меня стала выкрикивать: «Овен, Телец» – и издавать совершенно непристойные звуки; но я решил не обращать на них внимания и пошел своей дорогой. Представьте, только тут я сообразил, что не прекращаю в полный голос перечислять знаки зодиака. Я снова заблудился. Знаете, те, кто строил эти районы, не имели ни малейшего представления об элементарных законах градостроительства – улицы превращены здесь в лабиринты. Почему-то мне не пришло в голову воспользоваться каким-нибудь транспортом; пока я добрался до дома, ботинки мои, не выдержав долгих скитаний, стали разваливаться. Уже настал час утренних мусорщиков. Я валился с ног от усталости. Кажется, у меня даже поднялась температура. Я юркнул в постель, но решил бороться со сном и продолжал перечислять знаки зодиака.

В полдень я сообщил, что заболел, – и в редакцию, и в Санитарное управление. Тут ко мне заглянул сосед, коммивояжер из Бранкато, и буквально силком потащил к себе – попробовать тальяринаду. Говорю вам положа руку на сердце: сначала мне даже полегчало. Мой друг – человек бывалый, увидев, в каком я состоянии, открыл бутылку местного муската. Но мне было не до разговоров, и, сославшись на усталость, я вернулся домой. Весь день я не выходил из квартиры. Но я не собирался прожить остаток жизни затворником. Случившееся накануне не выходило у меня из головы, и я попросил консьержку принести мне «Новости». Едва глянув на спортивную страницу, я отыскал криминальную хронику и там тотчас увидал фотографию места катастрофы: в ноль часов двадцать три минуты на вилле «Мадзини» у доктора Абенджалдуна возник большой пожар. Несмотря на безупречные действия пожарной команды, дом сгорел дотла, погиб и хозяин – весьма известный представитель сирийско-ливанской общины, один из заслуженных пионеров импорта линолеума в нашу страну. Я застыл от ужаса. Баудиццоне, который всегда весьма небрежно ведет свою рубрику, и на сей раз допустил кое-какие ошибки: например, ни словом не упомянул о происходившем на вилле религиозном действе и написал, что в ту ночь гости собрались, чтобы почитать некие записки и переизбрать руководство общины. Незадолго до несчастья виллу покинули сеньоры Джалил, Юсуф и Ибрагим. Они свидетельствуют, что до двадцати четырех часов вели дружескую беседу с хозяином: тот, как всегда, блистал умом, не предчувствуя скорой трагедии, которой суждено было поставить финальную точку в его жизни и обратить в пепел замечательный образец архитектуры, традиционной для западного района столицы. Причины грандиозного пожара расследуются.

С того дня я, никогда не бегавший от работы, больше не возвращался ни в редакцию газеты, ни в Санитарное управление и совсем пал духом. Два дня спустя меня навестил некий очень любезный господин – якобы для того, чтобы осведомиться о моем участии в покупке метел и швабр для уборки офисов и торговых заведений на улице Букарелли; потом переменил тему и заговорил об иностранных общинах, особо коснувшись сирийско-ливанской. Напоследок он как-то не слишком уверенно пообещал зайти еще разок. Но не зашел. Зато на углу появился тот тип, который с величайшими предосторожностями следит за мной. Я знаю, что вас никто, никакая полиция с толку не собьет. Спасите меня, дон Исидро. Я в отчаянии!

– Я не ясновидящий и не соблюдаю постов, чтобы разгадывать загадки. Но тебе помочь попробую. Только при одном условии. Обещай, что будешь слушаться меня во всем.

– Все что скажете, дон Исидро.

– Отлично. Теперь же и начнем. Ну-ка, назови по порядку все знаки зодиака.

– Овен, Телец, Близнецы, Рак, Лев, Дева, Весы, Скорпион, Стрелец, Козерог, Водолей, Рыбы.

– Молодец. А теперь скажи их наоборот.

Молинари, побледнев, пробормотал:

– Нево, Целет…

– Ну-ну, что еще за фокусы! Я тебе велел поменять порядок и назвать знаки вразнобой.

– Поменять порядок? Вы не поняли меня, дон Исидро, это совершенно немыслимо…

– Разве? Давай-ка, называй: первый, последний, предпоследний…

Молинари, обмирая от ужаса, подчинился. Потом осторожно поглядел по сторонам.

– Ну вот, теперь, надеюсь, ты выкинешь из головы все эти глупости и снова отправишься к себе в газету. И не кипятись так.

Не проронив ни слова, успокоенный и ошеломленный, Молинари покинул тюрьму. Снаружи его поджидал незнакомец.

II

Через неделю Молинари понял, что больше не в силах откладывать второй визит в исправительную тюрьму. Правда, ему было неловко перед Пароди, ведь тот раскусил его, понял, насколько он доверчив при всей своей самонадеянности. Чтобы такой современный человек, как Молинари, дал себя провести фанатикам-чужеземцам! Но теперь визиты вежливого господина сделались более частыми и более зловещими: он говорил уже не только о сирийцах и ливанцах, но и о друзах из Ливана; его вопросы затрагивали и совсем новые темы: например, запрещение пыток в 1813 году, преимущества электрических стрекал, только что завезенных отделом расследований из Бремена, и т. д.

И вот в одно дождливое утро Молинари опять двинулся в сторону улицы Умберто I и сел на автобус. Когда он вышел у «Палермо», за ним последовал и незнакомец, который не носил больше черных очков, зато обзавелся светлой бородкой…

Пароди встретил его, как всегда, холодновато, и казалось, он всеми силами пытается уклониться от разговора о тайне виллы «Мадзини»; а заговорил он на излюбленную свою тему – чего может достичь человек, прилично играющий в карты. Он вспомнил Линсе Риваролу которого огрели стулом по башке в тот самый миг, когда тот извлек из специального кармашка в рукаве второго туза пик. И чтобы проиллюстрировать поведанную только что историю, Пароди вытащил из ящика засаленную колоду, велел Молинари перетасовать карты и разложить на столе рубашками кверху. Потом сказал:

– Дружок, вы ведь у нас настоящий колдун, дайте-ка несчастному старику четверку червей.

Молинари пробормотал:

– Я никогда не говорил, что я колдун, сеньор… Вы ведь знаете, я навсегда порвал с этими фанатиками…

– И порвал, и колоду перетасовал… Вот и дай мне побыстрей четверку червей. Да не бойся ты, она сама придет тебе в руки.

Молинари нерешительно протянул руку, взял какую-то карту и отдал Пароди. Тот взглянул и сказал-.

– Ну прямо черт, а не человек! Теперь давай мне валета пик.

Молинари взял вторую карту и передал Пароди.

– Теперь семерку треф. Молинари дал ему карту.

– Ты утомился. Я сам вытащу за тебя последнюю карту – короля червей.

Он небрежно схватил какую-то карту и положил рядом с тремя другими. Потом велел Молинари открыть их. Это были король червей, семерка треф, валет пик и четверка червей.

– Да не пяль глаза, нет тут никаких чудес! – сказал Пароди. – Среди всех этих карт есть одна крапленая-, ее-то я первую у тебя и попросил, но ты, разумеется, вытащил и дал мне вовсе не ее. Я велел взять четверку червей, а ты вытянул валета пик; тогда я попросил валета пик, ты дал мне семерку треф; я попросил семерку треф, ты дал мне короля червей; я сказал, что ты устал и что я сам отыщу четвертую карту, короля червей. Тут я и выбрал четверку червей, которую легко могу узнать по крапинкам. Абенджалдун сделал то же самое. Он послал тебя искать друза номер 1, ты привел ему номер 2; он послал тебя за номером 2, ты привел ему номер 3; он послал тебя за номером 3, ты привел ему номер 4; он сказал тебе, что сам пойдет за номером 4, и привел номер 1. Первым номером был Ибрагим, его близкий друг. Абенджалдун не мог не узнать его… Вот что бывает с теми, кого тянет якшаться с чужаками. Ты же сам говорил, что друзы – люди очень замкнутые, недоверчивые. И был прав. А самым недоверчивым из них оказался Абенджалдун, глава общины. Любому из друзов было бы довольно указать креолу его место; он же захотел еще и посмеяться над тобой. Он пригласил тебя в воскресенье – но ты же сам говорил мне, что богослужения у них проходят по пятницам. Чтобы сбить тебя с толку, он придумал все эти дурацкие условия; три дня пить один только чай и учить «Бристольский альманах»; к тому же тебе пришлось прошагать несколько куадр; он разыграл настоящий спектакль с завернутыми в белые одежды друзами и в довершение всего измыслил задание со знаками зодиака. Он от души повеселился, ведь он еще не успел проверить (да никогда и не проверит) финансовые отчеты Изедина; об этих книгах они вели речь, когда ты вошел, а вовсе не о романах и стихах, как ты подумал. Кто знает, чего там накрутил казначей? Но рыльце у него, видно, было в пушку, поэтому он и убил Абенджалдуна, и поджег дом – чтобы грехи его не раскрылись. Он простился с вами, пожал каждому руку – чего никогда прежде не делал, – дабы остальные уверились, что он уходит. А сам спрятался поблизости, подождал, пока гости покинут дом, ведь всем уже наскучила эта шутка, и когда ты с завязанными глазами и с прутом в руке искал Абенджалдуна, Изедин вернулся в секретарскую. Когда ты привел туда старика, они не могли сдержать смеха, глядя, как ты мечешься с завязанными глазами. Ты собирался идти искать второго друза; Абенджалдун двинулся следом – во второй раз ты отыскал бы его же. Таким образом, ты ходил бы на поиски четырежды и всякий раз приводил бы одного и того же человека. И тут казначей нанес Абенджалдуну удар в спину – до тебя донесся крик. Но ты шел назад вслепую, на ощупь, и Изедин успел скрыться, прежде подпалив книги. Потом, чтобы окончательно замести следы, он поджег и дом.

Пухато, 27 сентября 1941 г.

Ночи господина Голядкина

Памяти Благородного Разбойника

I

С небрежной элегантностью Хервасио Монтенегро – высокий, осанистый, чуть потертый, с романтическим профилем, обвислыми и подкрашенными усами – сел в арестантскую машину и позволил себя voiturer[23] в исправительную тюрьму. Он попал в парадоксальную ситуацию: многочисленные читатели вечерних газет во всех четырнадцати провинциях страны возмущались тем, что такого известного актера обвиняют в краже и убийстве; в то же время многочисленные читатели вечерних газет узнали о том, что Хервасио Монтенегро – известный актер, только потому, что его обвинили в краже и убийстве. Эта замечательная путаница была делом рук Акилеса Молинари, пронырливого журналиста, который обрел громкую славу, разгадав тайну гибели Абенджалдуна. И вот теперь исключительно благодаря стараниям Молинари полиция позволила Хервасио Монтенегро посетить с весьма необычной целью тюрьму, где в камере номер 273 содержался Исидро Пароди, детектив-заключенный, коему Молинари (с никого не обманувшим великодушием) и приписывал главную заслугу в раскрытии того дела. Монтенегро, человек по натуре скептический, не слишком доверял детективу, который нынче сам отбывал тюремный срок, а прежде был парикмахером на улице Мехико; с другой стороны, сама мысль об этом посещении заставляла сердце его, чувствительное, как скрипка Страдивари, сжиматься от дурного предчувствия. И все же он поддался на уговоры, отлично понимая, что не стоит портить отношения с Акилесом Молинари, который, по его собственному высокопарному выражению, представлял четвертую власть.

Пароди даже не взглянул на входившего в камеру популярного актера. Он неспешно и старательно заваривал мате в небесного цвета кувшинчике. Монтенегро уже приготовился было принять угощение, но Пароди – разумеется, по причине крайнего смущения – угощать гостя не стал. Монтенегро – чтобы ободрить – покровительственно похлопал его по плечу и закурил сигарету из пачки «Сублимес», лежащей на табуретке.

– Вы пришли раньше назначенного часа, дон Монтенегро; я уже знаю, что вас привело сюда. История с бриллиантом.

– Как видно, даже эти толстые стены не стали преградой для моей славы, – поспешно вставил Монтенегро.

– Да уж! Именно здесь скорей всего и узнаешь о том, что происходит в стране: от сомнительных подвигов какого-нибудь дивизионного генерала до подвигов на ниве культуры самой мелкой сошки с радио.

– Разделяю ваше отношение к радио. Недаром Маргарита – Маргарита Ксиргу,[24] как вы понимаете, – часто повторяла мне, что нам, настоящим, прирожденным актерам, нужна энергия зрительного зала. Микрофон – холодная железка, в нем нет жизни. Даже я, оказываясь перед этим мерзким приспособлением, чувствовал, как теряю всякую связь с публикой.

– По мне, так лучше нам теперь оставить в покое и микрофоны, и энергию. Я читал статейки Молинари. Парень пишет лихо, но все эти описания да выверты лишь с толку сбивают. Расскажите-ка мне сами суть дела, без всякой литературы… Я люблю, когда говорят просто и ясно.

– Конечно, конечно. К тому же это – мой стиль. Ясность – чудесный дар латинской расы. Только позвольте мне накинуть вуаль умолчания на некое событие, которое может скомпрометировать одну даму, принадлежащую к лучшему обществу Ла-Киаки – а именно там, смею вас заверить, еще остались добропорядочные люди. Непреложная необходимость защитить имя этой дамы, которая в свете слывет непревзойденной хозяйкой салона, волшебницей – а для меня она не только волшебница, но и ангел, – вынудила меня прервать триумфальное турне по латиноамериканским республикам. Как истинный портеньо, я не без ностальгии ждал часа возвращения домой и даже вообразить не мог, что час этот будет омрачен событиями, которые можно отнести к разряду криминальных. Именно так, сразу по прибытии на вокзал Ретиро я был арестован; теперь меня обвиняют в краже и двух убийствах. В довершение всего проклятые полицейские отняли у меня старинную драгоценность, владельцем которой я стал за несколько часов до ареста при весьма живописных обстоятельствах – в тот самый миг, когда мы пересекали Рио-Терсеро. Bref, короче, так как я не выношу кружить вокруг да около, расскажу вам историю ab initio,[25] не лишая себя права на сдержанную иронию, без которой просто невозможно говорить о современной жизни. Позволю себе также некие пейзажные зарисовки и яркие мазки.

Итак, седьмого января в четыре часа четырнадцать минут, в самый обычный боливийский день я сел в Мококо в Панамериканский экспресс, ловко избавившись – savoir faire,[26] друг мой, – от надоедливых и слишком многочисленных поклонников. Я щедро раздарил обслуге экспресса свои портреты с автографами и таким образом чуть смягчил их настороженное отношение к моей персоне. Меня проводили в купе, которое я покорно согласился разделить с незнакомым человеком, и мое вторжение прервало сон некоего сеньора с ярко выраженной еврейской наружностью. Позже я узнал, что чужеземец носил фамилию Голядкин и вел торговлю бриллиантами.

Кто бы мог тогда подумать, что этот угрюмый сеньор, определенный мне в попутчики дорожной судьбой, втянет меня в столь таинственную и трагическую историю!

На другой день, всякий миг ожидая дивного сюрприза от какого-нибудь вождя племени кальчаки, я решил понаблюдать за человеческой фауной, что населяла наш тесный мирок – летящий на всех парах поезд. Исследование свое я начал – cherchez la femme – с весьма интересной фигуры, которая даже во Флориде в восемь вечера привлекла бы к себе восхищенные мужские взгляды. В таких вещах меня не обманешь: я сразу понял, что судьба свела меня с женщиной исключительной, совершенно необычной. Звалась она баронессой Пуффендорф-Дювернуа и была дамой молодой, но вполне зрелой, в ней не осталось и следа от пресной неуклюжести девочки-подростка – иными словами, любопытнейший современный экземпляр: стройное тело, сформированное игрой в lawn-tennis, черты лица слегка тяжеловатые, но искусно подправленные кремами и косметикой. Короче говоря, это была женщина, которой стройность добавляла благородства, а молчаливость – изысканности. Был в ней, однако, один недостаток, faible, непростительный для истинной Дювернуа, – она симпатизировала коммунистам. Сначала я даже заинтересовался ею, но скоро понял, что под внешним лоском скрывалась душа заурядная, и пришлось попросить несчастного господина Голядкина заменить меня на сем фронте; она же – вот типичное для женщины поведение – сделала вид, будто не заметила подмены. Однако я случайно услышал разговор баронессы с другим пассажиром – неким полковником Хэррапом из Техаса, – когда она назвала кого-то «болваном», и, скорее всего, речь шла о се pauvre M. Goliadkin. Итак, я снова возвращаюсь к Голядкину: был он русским евреем, но на фотопластинке моей памяти облик его запечатлелся весьма смутно. Был он, кажется, светловолос, крепкого телосложения, и в глазах его словно застыло изумление; он держался с достоинством, при этом постоянно спешил проявить любезность и открыть мне дверь. Зато полковника Хэррапа при всем желании забыть трудно: бородатый, апоплексического сложения – типичный образец той агрессивной вульгарности, что воцарилась в его стране, страдающей гигантизмом и потерявшей способность различать оттенки, nuances, которые доступны последнему оборванцу из неаполитанской траттории и вообще являются фирменным знаком латинской расы.

– Про Неаполь ничего не скажу, но вот если кто-нибудь не вытянет вас за уши из этого дела, извержение Везувия покажется вам детской забавой, это уж точно.

– Я завидую вашей судьбе, вашему бенедиктинскому одиночеству, сеньор Пароди, ведь моя-то жизнь была жизнью скитальца. Я искал свет на Балеарах, яркие краски в Бриндизи, утонченную греховность в Париже. И, как Ренан, я возносил мольбы к небу в Акрополе. Да, везде, везде старался я выжать сок из роскошной кисти винограда под названием жизнь… Но возвращаюсь к нити повествования. В пульмановском вагоне, пока несчастный Голядкин – в конце концов, евреи самой судьбой обречены на невзгоды – терпеливо выслушивал неутомимые и утомительные словесные излияния баронессы, я сидел с молодым поэтом из Катамарки, Бибилони, и наслаждался, как истинный афинянин, беседой о поэзии и провинциальных городах. Теперь могу признаться, что поначалу темная, даже почти черная, кожа молодого человека несколько отталкивала меня. Велосипедные очки, галстук-бант на резинке, перчатки кремового цвета – все подводило меня к мысли, что я имею дело с одним из многочисленных последователей Сармьенто – гениального педагога, пророка, от коего было бы абсурдным требовать пошлого умения предвидеть будущее. Однако тот живой интерес, с которым молодой поэт выслушал венок триолетов, сочиненных мною в товарно-пассажирском поезде, пока я ехал из Харами – современного сахарного чуда с циклопической статуей Бандеры, изваянной Фьораванти, – убедил меня, что он является достойным представителем нашей молодой литературы. Не из числа тех несносных рифмоплетов, которые используют любую беседу, чтобы помучить нас уродцами, вышедшими из-под их пера: мой собеседник был юношей образованным, скромным, он умел держаться в тени и почтительно внимать мэтру Потом я осчастливил его первой из моих од, посвященных Хосе Марти; но, не дойдя до одиннадцатой, вынужден был прерваться; скука, которую неумолчная баронесса навеяла на господина Голядкина, заразила и молодого поэта – интересное явление психологической связи, не раз наблюдавшееся мной. Со свойственной мне простотой – а это ведь непременное свойство, apanage, светского человека – я решительно прибег к испытанному средству: взял его за плечи и встряхнул с такой силой, что он тотчас открыл глаза. Правда, беседа после сего неприятного случая, mésaventure, угасла; чтобы помочь ей разгореться вновь, я завел речь о хорошем табаке. И попал в точку – Бибилони оживился. Порывшись во внутренних карманах куртки, он вытащил гамбургскую сигару и, не решаясь предложить ее мне, сообщил, что купил сигару, чтобы выкурить нынче вечером в салоне. Мне было легко разгадать эту нехитрую уловку. Я благосклонно принял сигару, буквально выхватив ее из рук молодого человека, и немедленно раскурил. Кажется, в этот миг юношу посетило какое-то горькое воспоминание, так, по крайней мере, я истолковал выражение его лица, ведь я еще и тонкий физиономист. Итак, развалившись в кресле и пуская клубы голубого дыма, я попросил его рассказать о своих поэтических достижениях. Смуглое лицо вспыхнуло от удовольствия. Я выслушал старую как мир историю о судьбе литератора, который борется против буржуазных вкусов и плывет по бурному жизненному морю, пристроив на спине свою волшебную мечту. Семья Бибилони, много лет отдав фармакопее и жизни в горах, сумела-таки преодолеть границы Катамарки и перебраться в Банкалари. Там и родился наш поэт. Его первой учительницей стала Природа: с одной стороны, отцовские сельскохозяйственные угодья, с другой – сопредельные курятники, которые ребенок любил посещать… в безлунные ночи, вооружившись удочкой… для ловли кур. После напряженной учебы в начальной школе поэт вернулся к родным полям и просторам; он познал благотворные и тяжкие радости сельского труда, которые стоят куда больше любых бездумных оваций; но тут его талант открыли члены жюри литературного конкурса «Кухня Вулкана», отметившие премией книгу «Жительницы Катамарки (воспоминания о провинции)». Полученные деньги позволили юноше поездить по родным краям, которые он с такой любовью воспел. И вот теперь, собрав драгоценный урожай романсов и вильянсико, он возвращался в родной Банкалари.

Мы перешли в вагон-ресторан. Бедному Голядкину пришлось сесть рядом с баронессой, мы с отцом Брауном расположились за тем же столом, но напротив. Внешность у священника была невыразительная: темные волосы, плоское, круглое лицо. Но я смотрел на него с долей зависти. Мы, имевшие несчастье утратить наивную, детскую веру, не можем извлечь из холодного рассудка тот целебный бальзам, которым врачует свою паству церковь. Ну скажите, много ли пользы получил наш век – этот седовласый, пресыщенный ребенок – от глубинного скептицизма Анатоля Франса и Хулио Дантаса?[27] Всем нам, многоуважаемый Пароди, так не хватает хоть капли наивности и простодушия…

Я смутно помню, о чем шла тогда речь. Баронесса непрестанно оттягивала вырез платья – ссылаясь на нестерпимую жару – и все норовила прижаться к Голядкину, разумеется, чтобы возбудить мое внимание. Голядкин, не слишком привычный к подобному обхождению, безуспешно пытался отстраниться и, прекрасно сознавая, сколь неприглядная роль ему отведена, нервно заговаривал на темы абсолютно никому не интересные – скажем, о скором падении цен на бриллианты, о невозможности подменить настоящий бриллиант поддельным и о прочих деталях своего ремесла. Отец Браун, который вроде бы забыл, что находится в ресторане дорогого экспресса, а не в кругукротких прихожан, все повторял и повторял парадоксальную истину, что, мол, нужно погубить душу, дабы спасти ее, – пошлые византийские фокусы теологов, сумевших затемнить ясный смысл Евангелия.

Noblesse oblige[28] – продолжать игнорировать эротические призывы баронессы значило бы выставить себя в смешном виде; той же ночью я на цыпочках скользнул к ее купе, присел на корточки, прислонив затуманенную грезами голову к двери, а глаз приблизив к замочной скважине, и тихонько замурлыкал «Mon ami Pierrot». Я позволил себе эту блаженную передышку – отдых воина посреди жизненной битвы, – но меня вернул к реальности полковник Хэррап, все еще пребывавший в плену ископаемого пуританизма. Да, тот самый бородатый старик – реликвия, сохранившаяся со времен пиратской войны на Кубе, – он схватил меня за плечи, оторвал от пола, подняв довольно высоко, и поставил перед дверью мужского туалета. Моя реакция была мгновенной: я вошел туда и захлопнул за собой дверь – прямо у него перед носом. Я просидел там почти два часа, стараясь не слышать потока ругательств, которые он изрыгал на ломаном испанском. Я покинул свое убежище, только когда путь к отступлению освободился. Путь свободен! – мысленно воскликнул я и поспешил к себе в купе.

Но богиня Случайность, несомненно, не хотела расставаться со мной. В купе находилась баронесса, она дожидалась меня. И рванулась мне навстречу. В арьергарде я увидел натягивавшего пиджак господина Голядкина. Баронесса, со свойственной женщинам интуицией, поняла, что присутствие Голядкина нарушало атмосферу интимности, столь необходимую влюбленной паре. И она ушла, не сказав ему ни слова. Я хорошо себя знаю: встреться я теперь с полковником, дело кончилось бы дуэлью. Но в поезде такой исход слишком неудобен. Кроме того, хоть и горько это признавать, но время дуэлей миновало. И я предпочел лечь спать.

Меня всегда поражала податливость и услужливость иудейской натуры! Мое возвращение разрушило бог знает какие – разумеется, беспочвенные – планы Голядкина. И все же он тотчас начал осыпать меня знаками внимания и буквально навязал в подарок сигару «Аванти».

На следующее утро все пребывали в дурном расположении духа. Я всегда чутко реагирую на психологический климат и потому решил поднять настроение соседей по столу: рассказал несколько забавных случаев из жизни Роберто Пайро[29] и прочитал остроумную эпиграмму на Маркоса Састре.[30] Сеньора Пуффендорф-Дюверьгуа, раздосадованная вчерашними неудачами, с трудом скрывала раздражение; безусловно, слухи о ее mésaventure дошли до ушей отца Брауна; священник обращался к ней с суровостью, не подобающей церковному лицу.

После завтрака я все-таки утер нос полковнику Хэррапу. Чтобы продемонстрировать, что его faux pas[31] не испортил наших безусловно отличных отношений, я угостил его одной из сигар Голядкина и даже не отказал себе в удовольствии поднести ему огонь. Вот что называется пощечиной в белой перчатке!

Этим вечером, третьим нашим вечером в поезде, юный Бибилони разочаровал меня. Я собирался было поведать ему о некоторых своих галантных похождениях, рассказать историйки, кои обычно не доверяют первому встречному, но в купе его не оказалось. Меня посетило неприятное подозрение: не занесло ли молодого мулата в купе к баронессе Пуффендорф? Иногда я становлюсь похожим на Шерлока Холмса: вот и теперь я ловко отвлек внимание охранника, подсунув ему интересную парагвайскую монету, и постарался – прямо как собака Баскервилей – услышать и увидеть все, что происходило на территории нашего вагона. (Полковник рано удалился к себе.) Правда, убедился я лишь в одном – повсюду царили мертвая тишина и темнота. Но мне не пришлось долго томиться в ожидании. К полному моему изумлению, отворилась дверь купе отца Брауна и оттуда вышла баронесса. На краткий миг я потерял контроль над собой, что извинительно для человека, в чьих жилах течет пылкая кровь рода Монтенегро. К счастью, я быстро сообразил, что к чему. Баронесса ходила исповедоваться. Прическа ее растрепалась, а наряд был более чем легким – алый пеньюар, расшитый серебряными балеринами и золотыми клоунами. На лице баронессы отсутствовал грим, и, оставаясь в любой ситуации настоящей женщиной, она юркнула к себе, чтобы я не видел ее без привычной маски. Я раскурил дурную сигару молодого поэта Бибилони и принял философское решение отправиться спать.

Еще одна неожиданность ждала меня в купе: несмотря на поздний час, господин Голядкин и не думал укладываться. Я улыбнулся: мы провели вместе всего два дня, а сей невзрачный сеньор уже стал подражать моим артистическим и светским привычкам, ведь театры, клубы – это еще и бессонные ночи. Справлялся он с новой ролью, разумеется, дурно. Выглядел рассеянным, нервничал. И хотя я откровенно клевал носом и зевал, он принялся во всех подробностях излагать мне свою серую, а возможно и апокрифическую, биографию. По его словам, он был конюхом, а затем и любовником княгини Клавдии Федоровны. С цинизмом, напомнившим мне самые рискованные страницы «Жиля Блаза де Сантильяны», он признался, что, обманув доверие княгини и ее исповедника отца Абрамовича, украл у нее огромный бриллиант, равных которому нет на свете, – только некоторые дефекты огранки помешали ему считаться самым дорогим в мире. Двадцать лет отделяют Голядкина от той ночи любви, когда он совершил кражу и скрылся. За это время красной волной из царской империи выбросило и обворованную княгиню, и неверного конюха. Уже у самой границы началась тройная одиссея: княгиня искала средства к существованию, Голядкин искал княгиню, чтобы вернуть ей бриллиант, международная банда грабителей искала украденный бриллиант – и неумолимо шла по следам Голядкина. Последний побывал на южноафриканских шахтах, в бразильских лабораториях, на боливийских рынках – мыкал горе и попадал в опаснейшие переплеты, но ни разу не соблазнился мыслью продать бриллиант, который превратился для него в символ раскаяния и надежды. С годами княгиня Клавдия стала воплощать для Голядкина милую и обильную Россию, растоптанную конюхами и всякого рода утопистами. Отыскать княгиню ему не удавалось, и оттого он любил ее с каждым днем все сильнее. Недавно до него дошли сведения, что она живет в Аргентинской Республике и управляет – не теряя при этом аристократической спеси – неким весьма прибыльным заведением на улице Авельянеда. Голядкин тотчас извлек бриллиант из тайника, и теперь, когда цель его была совсем близка, главным для него было сохранить драгоценность – любой ценой. Даже ценой жизни.

Стоит ли говорить, что длинная исповедь этого человека – конюха и вора – не оставила меня равнодушным. Со свойственной мне прямотой я высказал сомнение, правда в весьма вежливой форме: а существует ли вообще чудесный бриллиант? Замечание мое глубоко его задело. Он достал чемоданчик из поддельной крокодиловой кожи и извлек оттуда два одинаковых футляра; потом открыл один из них. Нет, прочь сомнения! Там, на бархатной подушечке покоился родной брат бриллианта «Кохинор». Ничто человеческое мне не чуждо. Я искренне пожалел бедного Голядкина, которого когда-то судьба сделала мимолетным любовником княгини Федоровны, а теперь под стук вагонных колес он рассказывает о своих несчастьях незнакомому аргентинскому джентльмену, готовому отныне всеми силами помогать ему. Чтобы подбодрить его, я заметил, что преследование банды грабителей может оказаться не столь опасным, как столкновение с полицией; затем доверительно поведал ему тут же придуманную историю о том, как после полицейской облавы в «Salon Doré» мое имя – одно из самых древних в стране – попало в бесславную криминальную картотеку.

Но мне трудно было понять психологию моего новоявленного друга! Двадцать лет он не видал дорогого лица, а теперь, накануне счастливой встречи, пал духом и потерял уверенность в себе.

Несмотря на мою репутацию – вполне заслуженную – богемы, я придерживаюсь определенного режима; и в столь поздний час мне было уже трудно заснуть. Я перебирал в памяти историю о бриллианте, который находился совсем рядом, и о княгине, которая находилась далеко. Господин Голядкин (несомненно, под впечатлением моей благородной искренности) тоже всю ночь проворочался без сна на верхней полке.

Утро принесло мне две радости. Во-первых, появились первые признаки пампы – столь милой всякому аргентинцу, и особенно натуре творческой, художнику. Солнечные лучи падали на долину. Под их благотворным светом даже телеграфные столбы, проволочное ограждение, репейник заплакали от счастья. Небо сделалось бескрайним, и потоки света обрушились на равнину. Казалось, что молодые бычки нарядились в новые шкуры… Вторая моя радость была психологического свойства. Прямо у гостеприимно накрытого к завтраку стола отец Браун доказал нам, что крест и шпага – отнюдь не враги: пользуясь властью и авторитетом, которые давал ему священнический сан, он отчитал полковника Хэррапа, назвав его (очень точно, на мой взгляд) ослом и грубым животным. И добавил, что тот бывает храбр только с людьми беззащитными, а с человеком решительным предпочитает не связываться.

Только некоторое время спустя я понял смысл этой отповеди – узнав, что минувшей ночью исчез Бибилони; на несчастного поэта, вот на кого поднял руку наш грубый солдафон.

– Минутку, друг мой, – сказал Пароди. – Этот ваш странный поезд, он что, нигде не останавливался?

– Дорогой Пароди, вы словно с луны свалились! Всем известно, что Панамериканский экспресс следует из Боливии в Буэнос-Айрес без остановок. Но позвольте мне продолжить. В тот вечер общая беседа не отличалась разнообразием тем. Все разговоры крутились вокруг исчезновения Бибилони. Кто-то из пассажиров заметил, что, сколько бы саксонские капиталисты ни расхваливали безопасность путешествия по железной дороге, нынешний случай доказывает обратное. Я возразил: Бибилони мог совершить какую-то оплошность исключительно из-за своей рассеянности, это так свойственно поэтам; я сам, например, нередко витаю в облаках. Но все наши гипотезы, естественно звучавшие днем – под пьянящими лучами солнца, потеряли смысл, стоило солнцу сделать прощальный пируэт. С наступлением темноты кругом воцарились печаль и тревога. Время от времени ночь разрывало зловещее уханье невидимого филина, который словно подражал дребезжащему кашлю недужного старика. И в такие мгновения каждый путешественник вспоминал что-то свое или испытывал смутный и непонятный страх перед сумрачной жизнью; казалось, будто колеса дружно отстукивали: Би-би-лони-у-бит, Би-би-лони-у-бит, Би-би-лони-у-бит.

После ужина Голядкин (видно, чтобы рассеять тоскливое настроение, разлившееся по салону) сделал опрометчивый шаг, предложив мне сыграть с ним в покер один на один. Он был настолько одержим желанием помериться со мной силами, что с неожиданной в нем твердостью отверг предложения баронессы и полковника составить нам компанию. Натурально, господин Голядкин получил жестокий урок. Член клуба «Salon Doré» не посрамил своей славы. Сначала судьба не улыбалась мне, но вскоре, несмотря на мои прямо-таки отеческие увещевания, Голядкин проиграл все свои деньги: триста пятнадцать песо и сорок сентаво, которые полицейские ищейки потом у меня отняли без всяких на то законных оснований. Я никогда не забуду нашего с ним сражения: плебей против светского льва, скупой против мота, иудей против арийца. Ценнейшая картина для моей воображаемой галереи. Но вот что происходит дальше: Голядкин, который желает во что бы то ни стало отыграться, покидает салон. И тотчас возвращается со своим чемоданчиком из поддельной крокодиловой кожи. Достает один из футляров, кладет на стол и предлагает мне сыграть: триста проигранных им песо против бриллианта. Я не могу лишить его последнего шанса. Я сдаю карты; у меня на руках покер тузов; мы открываем карты; бриллиант княгини Федоровны переходит ко мне. Иудей покидает салон – navré, иначе говоря, сраженный наповал. Такие мгновения не забываются!

A tout seigneur, tout honneur. Каждому свое. Кульминация сцены: баронесса Пуффендорф аплодирует мне затянутыми в перчатки ручками, все это время она с откровенным интересом следила за тем, как шел к победе ее фаворит. Но как говорят в «Salon Doré», я никогда не останавливаюсь на полпути. Я тотчас принял решение: позвал официанта и велел принести ipso facto1 карту вин. Поколебавшись мгновение, я счел наиболее уместным шампанское «Эль Гаитеро», полбутылки. Мы с баронессой подняли бокалы.

Светский человек всегда остается светским человеком. После таких событий любой другой на моем месте всю ночь не сомкнул бы глаз. Я же, почему-то потеряв всякий интерес к чарующим перспективам tête-à-tête с баронессой, мечтал только об одном – поскорее добраться до своего купе. Зевая, я выдавил из себя извинение и ретировался. Усталость буквально валила меня с ног. Я помню, как, засыпая на ходу, брел по нескончаемым коридорам, как, наплевав на правила, которые изобретают саксонские компании, чтобы стеснить свободу аргентинского пассажира, я ввалился наконец в первое попавшееся купе и, заботясь о сохранности бриллианта, запер дверь на задвижку.

Признаюсь вам без тени стыда, многоуважаемый Пароди, той ночью я спал не раздеваясь. Я просто рухнул на постель и забылся сном.

За любое умственное напряжение приходится расплачиваться. Всю ночь меня преследовал тягостный кошмар. Во сне я то и дело слышал насмешливый голос Голядкина, который повторял: «Я не скажу, где бриллиант!» Внезапно проснувшись, я тотчас сунул руку во внутренний карман – футляр лежал там, а в нем – несравненное сокровище, non pareil.[32]

Я облегченно вздохнул и открыл окошко.

Сквозистый свет. Свежесть. Безумный птичий гомон. Туманный рассвет, какие случаются только в начале января. Еще сонное, еще закутанное в покровы белесого тумана утро.

От утренней поэзии я быстро вернулся к прозе жизни: в мою дверь постучали. Я открыл. Передо мной стоял помощник комиссара Грондоны. Он спросил, что я делаю в этом купе, и, не дожидаясь ответа, предложил мне проследовать с ним в мое собственное. Я всегда и везде ориентировался как жаворонок. Вам это покажется невероятным, но мое купе оказалось по соседству. Там все было перевернуто вверх дном. Правда, Грондона не поверил в искренность моего изумления. Только позже я узнал о том, о чем вы прочитали в газетах. Господина Голядкина выбросили из поезда. Охранник, сопровождавший экспресс, услыхал его крик и поднял тревогу. В Сан-Мартине в поезд сели полицейские. Меня обвиняли все, даже баронесса – но она-то наверняка из мести. Но, скажу по ходу дела, наблюдательность и тут мне не изменила: пока шла вся эта полицейская возня, я успел заметить, что полковник ночью сбрил бороду.

II

Неделю спустя Монтенегро снова появился в исправительной тюрьме. По дороге, в мирном уединении арестантского автомобиля, он приготовил более дюжины забавных историй и вспомнил семь акростихов Гарсиа Лорки, чтобы просветить своего нового подопечного – habitué камеры номер 273 Исидро Пароди; но своенравный парикмахер не пожелал его слушать, а сразу достал из-под арестантской шапочки засаленную колоду карт и предложил ему, вернее, заставил сыграть с ним один на один.

– Играть я готов в любое время, – заметил Монтенегро. – В обиталище моих предков, в замке с зубчатыми башнями, которые, удваиваясь, любуются на свое отражение в водах Парана, я позволял себе снизойти до бодрящего и грубого общества гаучо и любил проводить с ними часы досуга. Разумеется, мой закон – честная игра превыше всего – сделал меня грозой самых опытных картежников Дельты.

Очень скоро Монтенегро (который в обеих сыгранных партиях потерпел неудачу) признал, что игра, уже в силу самой свой простоты, не могла целиком захватить внимание такого человека, как он, – пылкого поклонника железнодорожных вояжей и bridge.

Пароди, не глядя на него, сказал:

– Послушайте, чтобы отплатить вам за тот урок игры, что вы преподали мне, старику, уже не способному сразиться даже с жалким неудачником, я расскажу вам историю. Историю одного очень храброго, но очень несчастного человека, которого я безмерно уважаю.

– Отдаю должное вашим чувствам, дорогой Пароди, – сказал Монтенегро, с невозмутимым видом закуривая сигарету из его пачки «Сублимес». – Они делают вам честь.

– Да нет же, нет, друг мой, я имею в виду вовсе не вас. Я говорю о том незнакомом мне господине, выходце из России, который был не то кучером, не то слугой у знатной дамы и завладел бесценным бриллиантом; дама была княгиней, но у любви свои законы… У молодого человека от такой удачи закружилась голова, он поддался искушению, – а кто не поддается искушениям? – он украл бриллиант и сбежал. А когда раскаялся в содеянном, было уже поздно. Невиданная по масштабам революция забросила ее на один край света, его на другой – сначала в Южную Африку, потом в Бразилию; и шайка грабителей преследовала несчастного, чтобы завладеть бриллиантом. Им это не удалось: человек тот измышлял всякие хитрости, пряча его; бриллиант теперь был нужен не ему самому, он хотел вернуть его даме.

После долгих лет скитаний он узнал, что дама живет в Буэнос-Айресе; ехать туда с бриллиантом было очень опасно, но он рискнул. Грабители сели в тот же поезд, в тот же вагон: один переоделся священником, другой военным, третий изображал провинциального поэта, четвертой была загримированная женщина. Среди пассажиров находился один наш соотечественник, человек сумасбродный, актер по профессии. Так вот, он, всю жизнь проведя среди загримированных людей, ничего странного в своих спутниках не заметил… Хотя комедия-то игралась весьма грубо. Да и компания подобралась слишком уж живописная. Священник, который позаимствовал себе имя в журналах Ника Картера, поэт – уроженец Катамарки, сеньора, которая вздумала назваться баронессой только потому, что в дело замешана некая княгиня, старик, который вдруг, ночью, сбривает себе бороду и который способен поднять вас, по вашим же словам, «довольно высоко» – а ведь вы весите килограммов восемьдесят, – а потом запихнуть в туалет… Это были люди решительные, провернуть дело им нужно было за четыре ночи. В первую ночь в купе Голядкина оказались вы и разрушили им все планы. Во вторую ночь вы невольно спасли его: баронесса проникла к нему якобы в порыве страсти, но ваш приход спугнул ее. В третью ночь, пока вы, словно приклеенный, торчали у двери баронессы, поэт набросился на Голядкина. И получил свое: Голядкин выкинул его из поезда. Потому-то ваш русский попутчик и нервничал, потому и крутился ночью в постели. Он размышлял о случившемся и о том, что еще могло его ждать; думал, должно быть, о четвертой ночи, самой опасной, последней. Он вспомнил слова священника о тех, кто губит душу ради ее же спасения. Он решил погибнуть и расстаться с бриллиантом, чтобы спасти его. Вы ему обмолвились о том, что занесены в полицейскую картотеку; и он понял: если его убьют, подозрения падут прежде всего на вас. В четвертую ночь он показал два футляра, чтобы воры решили, что существует два бриллианта – настоящий и фальшивый. На глазах у всех он проиграл бриллиант, проиграл человеку, который и в карты-то играть толком не умеет; воры решили, что он только хотел заставить их поверить, будто проиграл настоящий камень; вас усыпили, подсыпав чего-то в сидр. Потом они кинулись в купе к русскому и стали требовать бриллиант. Вы во сне слышали, как он повторял, что не знает, где драгоценность; возможно, он даже указал на вас, чтобы опять обмануть их. У этого отважного человека все вышло, как он и задумал: под утро негодяи его убили, но бриллиант был в надежном месте – у вас. Как только поезд дошел до Буэнос-Айреса, полиция схватила вас и передала драгоценность законной владелице.

Знаете, мне кажется, Голядкин просто разуверился и не понимал, стоит ли жить дальше, если двадцать жестоких лет не пощадили княгиню и теперь она заправляла борделем. Я на его месте, наверно, тоже боялся бы будущего.

Монтенегро потянулся за второй сигаретой.

– Старая история, – бросил он. – Ленивый ум не поспевает за гениальной интуицией художника. Я сразу с недоверием отнесся к ним ко всем: к баронессе Пуффендорф-Дювернуа, Бибилони, отцу Брауну и особенно к полковнику Хэррапу. Не беспокойтесь, дорогой Пароди: я немедленно изложу вашу версию властям.

Кекен, 5 февраля, 1942 г.

Бог быков

Памяти поэта Александра Попа

I

Поэт Хосе Форменто со свойственной ему дерзкой прямотой не раз повторял дамам и господам, собиравшимся в Доме искусств (Флорида и Тукуман): «На мой взгляд, нет высшего наслаждения для ума, чем следить за словесным поединком между учителем моим Карлосом Англадой и словно явившимся к нам из восемнадцатого века Монтенегро. Это все равно как если бы Маринетти выступил против лорда Байрона, или автомобиль в сорок лошадиных сил – против изысканного „тильбюри“, или пулемет – против шпаги». Кстати сказать, турниры эти доставляли истинную радость и самим участникам, которые к тому же отнюдь не страдали излишней скромностью. Как только Монтенегро узнал о краже писем (а он после женитьбы на княгине Федоровне покинул театр и посвящал досуг сочинению длинного исторического романа, а также криминальным расследованиям), он тотчас предложил Карлосу Англаде свои услуги – вернее, свой острый ум и талант.

Правда, предлагая помощь, настойчиво рекомендовал сделать одну вещь, а именно: нанести визит в исправительную тюрьму, в камеру номер 273, где все еще отбывал наказание его помощник – Исидро Пароди.

Пароди, скажем сразу, в отличие от нашего читателя, о Карлосе Англаде никогда не слыхал: не упивался его сонетами из «Сенильных пагод» (1912) или пантеистическими одами из «Я – это они» (1921), не разгадывал смысла прописных букв в «Гляжу и брызжу» (1928), не прочел нативистского романа «Записки гаучо» (1931), ни одного из «Гимнов к миллионерам» (пятьсот нумерованных экземпляров и массовый тираж в типографии «Первопроходцы Дона Боско», 1934), равно как и «Книги антифонов для хлебов и рыб» (1935) или хоть и весьма скандальных, но содержательных послесловий к книгам издательства «Пробирка» («Маски вора, изданные под покровительством Минотавра», 1939).[33] Кроме того, с прискорбием сообщаем, что за двадцать тюремных лет у Пароди так и не нашлось времени познакомиться с книгой «Маршрутами Карлоса Англады (путь лирика)». В этом, ставшем хрестоматийным, исследовании Хосе Форменто, опираясь на собственные беседы с маэстро, анализирует различные этапы его творчества: посвящение в модернизм, влияние Хоакина Бельды[34] (а порой и подражание ему); пылкое увлечение пантеизмом в 1921 году, когда поэт, возмечтав о полном слиянии с природой, отказался от обуви и бродил, хромая и сбивая ноги в кровь, по полям вокруг своего прелестного шале в Висенте-Лопесе; разрыв с холодным интеллектуализмом (знаменитый период, когда Англада в сопровождении бонны и с чилийским изданием Лоуренса под мышкой без тени священного трепета гулял у озер Палермо, ребячливо нарядившись в матросский костюмчик, вооружась обручем и прихватив с собой самокат), ницшеанское прозрение, из которого выросли «Гимны к миллионерам», где утверждались аристократические ценности (гимны писались под впечатлением от статьи Асорина), и много позже автор будет готов от них отречься, став новообращенным приверженцем идей Евхаристического конгресса; и наконец, альтруизм и глубокое погружение в жизнь провинций, когда мэтр, орудуя критическим скальпелем, занялся анализом творений новейшего поколения молчаливых поэтов, чьим рупором стало издательство «Пробирка», у которого уже набралось около ста подписчиков и несколько книжечек готовилось к выпуску.

Правда, сам Карлос Англада не производил столь устрашающего впечатления, как его книги и литературный портрет. Дон Исидро, который заваривал себе мате в небесного цвета кувшинчике, поднял глаза и увидал человека сангвинического сложения – высокого, плотного, рано облысевшего, с угрюмым и пристальным взглядом, с лихо торчащими черными усами. На нем был, как остроумно выразился однажды Хосе Форменто, костюм «из квадратов». Сопровождал его некий сеньор, который вблизи напоминал самого Англаду, но словно увиденного издали: все – лысина, глаза, усы, энергия, костюм в клетку, – все повторялось, только чуть приглушенней, чуть тусклее. Догадливый читатель, верно, уже сообразил, что сей молодой человек был Хосе Форменто – апостол, евангелист Англады. Скучать ему не приходилось. Англада, этот современный Фреголи духа,[35] своей переменчивостью мог смутить кого угодно, во всяком случае, учеников менее самоотверженных и упорных, но только не автора «Пис-колыбели» (1929), «Записок заготовителя птицы и яиц» (1932), «Од к управляющим» (1934) и «Воскресения на небесах» (1936). Форменто, как всем было известно, боготворил мэтра. Тот отвечал ему искренней привязанностью, хотя и делал порой дружеские выговоры. Форменто был не только учеником, но и секретарем – своего рода bonne à tout faire,[36] каких держат при себе великие писатели, чтобы они расставляли знаки препинания в гениальных рукописях и вылавливали прокравшиеся туда ошибки.

Англада тотчас взял быка за рога:

– Прошу меня простить, я привык говорить с прямотой мотоцикла. Обратиться к вам мне посоветовал Хервасио Монтенегро. Подчеркиваю. Я не верю и никогда не поверю, что арестант способен успешно заниматься расследованием криминальных загадок. В моем деле, собственно, нет ничего необычного. Я, как известно, обитаю в Висенте-Лопесе. В моем кабинете, а говоря точнее, на моей фабрике метафор имеется сейф; в этой призме с запорами хранится – вернее, хранился – пакет с письмами. Не стану скрывать. Моей корреспонденткой (и почитательницей) является Мариана Руис Вильальба де Муньягорри, или – для близких друзей – Монча. Я играю в открытую. Несмотря на всякого рода клеветнические выдумки, плотских отношений между нами не было. Наше общение протекало в более высоких сферах – эмоциональной, духовной. Но, к большой моей печали, ни одному аргентинцу не понять таких тонкостей. У Марианы прекраснейшая душа, скажу больше, Мариана – прекраснейшая из женщин. Ее пышущий здоровьем организм наделен чувствительной антенной, способной улавливать малейшие колебания современной действительности.

Мое первое творение – «Сенильные пагоды» – вдохновило ее на сочинение сонетов. Я поработал с этими текстами. Порой она пользовалась александрийским стихом, что выдавало истинную склонность ее – писать стихом свободным. Теперь она увлечена эссеистикой. И уже написала «Дождливый день», «Моя собака Боб», «Первый день весны», «Битва при Чакабуко», «Почему я люблю Пикассо», «Почему я люблю свой сад» и так далее. Но постараюсь изъясняться точнее, как вор на допросе в полиции, чтобы вам легче было меня понять. Как всем известно, я человек по природе своей очень общительный; четырнадцатого августа я гостеприимно распахнул пасть моего шале, впустив весьма занятную компанию – авторов и подписчиков «Пробирки». Первые требовали опубликовать их сочинения; вторые – вернуть впустую уплаченные деньги. Я обожаю подобные ситуации и чувствую себя в них, как субмарина на большой глубине. Сборище продолжалось до двух ночи. Бой – моя стихия: я соорудил баррикаду из кресел и табуретов и таким образом сумел спасти добрую часть посуды. Форменто, игравший роль скорее Улисса, чем Диомеда, пытался утихомирить спорщиков, бродя между ними с деревянным подносом, на котором высилась гора печенья и стояли бутылки с «Наранха-билц». Бедный Форменто! Он лишь поставлял новые снаряды моим врагам, и они тотчас пускали их в ход. Когда последний pompier,[37] то есть последний из этих болванов, удалился, Форменто, лишний раз доказав свою преданность, чего я в жизни не забуду, вылил мне на голову лоханку воды и помог прийти в себя. Сознание мое полыхнуло ярким пламенем – словно внутри у меня загорелось три тысячи свечей. И знаете, находясь в коллапсе, я сотворил нечто акробатическое, в стихах разумеется. Название стихотворения – «Стоя на импульсе», последняя строка: «И Смерть я расстрелял в упор». Было бы непростительной ошибкой дать улизнуть из подсознания такому материалу. Но продолжить начатое мне не удалось, и я отпустил своего верного ученика. Он же во время словесных битв потерял портмоне. Честно признаюсь, я решил оказать ему помощь, чтобы он мог добраться до Сааведры. Ключ от моего неприступного «Vetere» я всегда держу в кармане; я достал ключ, примерился, повернул его. Нужные деньги я в сейфе обнаружил, но не обнаружил писем Мончи – извиняюсь, писем Марианы Руис Вильальбы де Муньягорри. Я принял удар не дрогнув – я всегда стою на мысе Мудрости и невозмутимо гляжу вдаль. Итак, я обыскал весь дом и все вокруг – от ванной комнаты до выгребной ямы. Но результат предпринятых действий оказался отрицательным.

– Я уверен, что писем в шале уже нет, – произнес густым басом Форменто. – Утром пятнадцатого числа я принес из «Иллюстрированного колокола» материалы, которые понадобились маэстро для работы. И тотчас включился в поиски. Но тоже ничего не нашел. Нет, лгу. Я нашел нечто весьма ценное и для сеньора Англады, и для всей нашей страны. Из-за присущей ему, как и всякому поэту, рассеянности он свалил в кучу в прихожей и позабыл там настоящие сокровища! Четыреста девяносто экземпляров уже давно ставших раритетом «Записок гаучо».

– Простите моего ученика. Когда речь заходит о литературе, он теряет чувство меры, – поспешно вставил Карлос Англада. – Человека вашего склада подобные научные находки интересовать не могут, ведь вы сосланы в суровый край криминальных тем и сюжетов. Так вот вам голые факты: письма исчезли, и, попав в руки нечистоплотного человека, эти откровения светской дамы, ее сентиментальные рассуждения, плоды напряженной работы серого вещества могут дать пищу для скандала. Речь идет о человеческом документе, где наряду с образцами совершенного стиля – сформировавшегося под моим влиянием – содержатся и нежные женские тайны. Вывод: это может стать богатой добычей для издателей-пиратов, которых слишком много развелось по ту сторону Анд.

II

Неделю спустя длинный «кадиллак» остановился на улице Лас-Эрас перед воротами национальной исправительной тюрьмы. Дверца распахнулась, и из машины вышел джентльмен: серый пиджак, брюки-фантази, светлые перчатки, трость с набалдашником в виде собачьей головы. Двигаясь с чуть старомодной элегантностью, он решительным шагом пересек маленький скверик.

Помощник комиссара Грондоны встретил его подобострастно. Джентльмен благосклонно принял от него баийскую сигару и позволил сопроводить себя в камеру номер 273. Дон Исидро, едва увидав его, поспешно спрятал пачку сигарет «Сублимес» под арестантскую шапочку и вкрадчиво произнес:

– Черт возьми! Видать, на Авельянеде живой товар идет нарасхват! Может, кого такая работенка выматывает, а вам только в прок!

– Touché, дорогой мой Пароди, touché.[38] Признаюсь в своем embonpoint.[39] Княгиня велела вам кланяться, – бросил Монтенегро, выпуская клубы голубоватого дыма. – Да и наш общий друг Карлос Англада – этот блистательный ум, ежели в наши времена о чем-то подобном еще позволено говорить, да, блистательный, но лишенный континентальной дисциплины, – тоже вас не забывает. Он даже слишком часто вспоминает о вас, между нами говоря. Мало того, не далее как вчера он буквально вихрем ворвался в мою контору Я ведь отличный физиономист; мне довольно было взглянуть на него, услышать, как он грохнул дверью и как хрипло дышит, чтобы тотчас вынести заключение – этот человек взволнован. Я легко догадался: прилив крови несовместим со спокойным состоянием духа. Вы поступили мудро, вы сделали правильный выбор – тюремная камера, размеренная жизнь, отсутствие раздражителей. Здесь, в самом центре города, ваш маленький оазис – словно часть совсем иного мира. Нашего друга сильным не назовешь: он пугается даже тени, даже призрака опасности. Честно говоря, я полагал, что он будет покрепче. Сначала он отнесся к утрате писем с выдержкой истинного clubman; но вчера я убедился, что это только маска. Он ранен, blessé. У меня в конторе, сидя перед бутылкой «Мараскина» тридцать четвертого года, в облаках тонизирующего сигарного дыма, он притворяться не стал. И я разделяю его тревогу. Публикация писем Мончи нанесла бы жестокий удар по нашему обществу. Это женщина hors concours,[40] дорогой мой друг: красота, богатство, знатность, духовные совершенства – короче говоря, экстракт современности в бокале муранского стекла. Карлос Англада, бедняга, уверен, что публикация писем погубит ее и ему придется прибегнуть к весьма антигигиеническим мерам и прикончить гневливого Муньягорри на дуэли. И все же, многоуважаемый Пароди, прошу вас не терять вашего хваленого хладнокровия. Я уже сделал первый шаг и пригласил Карлоса Англаду и Форменто провести вместе со мной несколько дней на ферме «Ла Монча», принадлежащей Муньягорри. Noblesse oblige: нельзя не признать, что только благодаря усердию Муньягорри вся область Пилар двинулась-таки по пути прогресса. Вам бы не помешало взглянуть поближе на это чудо – одно из немногих хозяйств, где сокровища национальной традиции продолжают жить и процветать. И даже присутствие хозяина дома, человека деспотичного, старой закваски, не сможет омрачить эту дружескую встречу. Мариана радушно примет гостей, и все, разумеется, будет прелестно. Уверяю вас: эта поездка – не прихоть артистической души, нет, наш домашний врач, доктор Мухика, советует мне обратить серьезное внимание на мой surmenage.[41] Но княгиня, несмотря на настойчивые приглашения Марианы, к нам присоединиться не сможет. Ей никак не вырваться – слишком много дел на улице Авельянеда. Я же думаю продлить свою villégiature[42] аж до Дня весны. Итак, судите сами, я без малейших колебаний иду на большую жертву, можно сказать на подвиг. А расследование этого дела – поиск писем – оставляю в ваших руках. Так что завтра в десять утра веселый караван автомобилей тронется от кенотафа Ривадавиа по направлению к вилле «Ла Монча». И нас будет пьянить широта открывающихся нашим взорам горизонтов, чувство свободы.

Хервасио Монтенегро решительно глянул на свои золотые часы фирмы «Вашерон и Константен».

– Время – деньги! – воскликнул он. – Я ведь обещал еще навестить полковника Хэррапа и священника Брауна, ваших соседей по этому заведению. А не так давно я нанес визит на улицу Сан-Хуан – баронессе Пуффендорф-Дювернуа, урожденной Пратолонго. Чувства собственного достоинства она не утратила, но ее абиссинский табак омерзителен.

III

Пятого сентября, ближе к вечеру, в камеру номер 273 вошел посетитель в плаще, с траурной повязкой на рукаве. Едва переступив порог, он заговорил, и говорил по всем правилам надгробного красноречия; но дон Исидро заметил, что гость очень обеспокоен.

– Вот я перед вами, истерзанный, словно солнце в час заката. – Хосе Форменто небрежно махнул рукой в сторону окошка над умывальником. – Вы можете назвать меня Иудой, сказать, что я забиваю себе голову какими-то общественными делами, в то время как Учитель мой подвергается травле. Но мною движут совсем иные мотивы. Я пришел просить вас, даже молить – пустите в ход связи, которые вы обрели, проведя столько лет в непосредственной близости к властям. Нет милосердия без любви. Как сказал Карлос Англада в своем Послании к сельскому юношеству, чтобы разобраться в тракторе, надо любить трактор. Чтобы понять Карлоса Англаду, нужно любить Карлоса Англаду Вряд ли книги самого маэстро помогут раскрыть преступление, поэтому я принес вам экземпляр своего труда «Пути Карлоса Англады». Человек этот всегда ставил в тупик критиков, а теперь вот заинтересовал и полицию, для меня же он – личность импульсивная, почти ребенок.

Форменто наугад раскрыл книгу и протянул Пароди. Тот увидал фотографию Карлоса Англады: лысый жизнерадостный мужчина в нелепом детском матросском костюмчике.

– Спору нет, фотограф вы замечательный, но мне теперь нужно совсем другое; расскажите-ка вы лучше, что же произошло вечером двадцать девятого числа; мне хотелось бы знать, кто там и что делал, кто и как себя вел. Я ведь читал статейки Молинари; он вовсе не глуп, в мозгах у него не такой бедлам, как может показаться, но от его описаний, от кучи лишних деталей просто голова идет кругом. Давайте-ка, молодой человек, сосредоточьтесь и изложите все по порядку.

– Хорошо, но это будет экспромт, так сказать моментальный снимок. Двадцать четвертого числа мы прибываем на ферму. Вокруг царят мир и покой. Сеньора Мариана – костюм для верховой езды от Редферна, пончо от Пату, сапожки от Гермеса, косметика «plein air» от Элизабет Арден – встретила нас, как всегда, с искренним радушием. Дуэт Англада – Монтенегро до поздней ночи вел спор о закатах. Англада утверждал, что всякий закат уступит по выразительности фарам автомобиля, пожирающим дорожную щебенку. Монтенегро – что ни один закат не сравнится по красоте с сонетом великого уроженца Мантуи. В конце концов боевой пыл спорщиков был утоплен в вермуте. Сеньор Мануэль Муньягорри, покоренный манерами Монтенегро, кажется, даже смирился с нашим набегом. Ровно в восемь воспитательница – весьма грубая, поверьте мне, дама – привела Пампу, единственного отпрыска счастливой пары. Малец, кстати сказать, был обряжен в чирипа,[43] и на поясе у него, как принято у гаучо, висел кинжал. Сеньора Мариана, стоя на верхней ступени лестницы, протянула к ребенку руки, и тот кинулся в нежные материнские объятия. Незабываемая сцена, и повторялась она всякий вечер, словно доказывая, что светскость и богемный образ жизни хозяйки не вредят крепости семейных уз. Затем воспитательница увела Пампу. Муньягорри объяснил, что вся его педагогика сводится к одной мудрой заповеди: поскупишься на розги, испортишь ребенка. Думается, чтобы заставить сынка ходить в чирипа и носить кинжал, он прибегал именно к этому средству.

Двадцать девятого на закате мы, расположившись на террасе, наблюдали великолепную и торжественную картину: мимо нас гнали с пастбища стадо быков. За это зрелище мы должны были благодарить сеньору Мариану. Да, она не забывала позаботиться и о таких вот приятнейших сюрпризах. Скажу с мужской прямотой: самого сеньора Муньягорри (безусловно, отличного помещика) трудно было назвать гостеприимным и радушным хозяином. Он редко удостаивал нас вниманием, предпочитая вести разговоры с управляющими или пеонами; его больше волновала грядущая сельскохозяйственная выставка в Палермо, чем волшебное соединение Природы с Искусством – то есть пампы с Карлосом Англадой. Итак, внизу двигалась темная масса животных – черные тени в лучах умирающего солнца, – а наверху, на террасе, сидели люди, и беседа их становилась все более оживленной и увлекательной. Стоило Монтенегро бросить какое-то замечание о величавой красоте быков, как тотчас проснулось и заработало воображение Англады. Маэстро вскочил на ноги и одарил нас одной из тех животворных лирических импровизаций, которые в равной мере способны восхитить как историка, так и лингвиста, как холодного рационалиста, так и пылкого мечтателя. Он сказал, что в былые эпохи быки слыли священными животными, а еще раньше они были жрецами и правителями, еще раньше – богами. Сказал, что вот это самое солнце, которое нынче освещает бредущих мимо быков, когда-то на Крите взирало на процессию несчастных, приговоренных к смерти за непочтительное отношение к быку. Он говорил о людях, которые, искупавшись в горячей бычьей крови, становились бессмертными. Монтенегро хотел было рассказать о кровавом спектакле с участием напоенных допьяна быков, на котором он присутствовал в Ниме (под нещадным солнцем Прованса); но тут Муньягорри, не выносивший витиеватости и пафоса, брякнул, что, мол, Англада в быках разбирается не лучше лавочника. Восседая, словно на троне, в огромном плетеном кресле, он сообщил, что сам вырос среди быков и, разумеется, лучше кого другого знает, какие это мирные, даже трусливые животные, хотя очень нахальные. И, говоря все это, он не сводил глаз с Англады, будто гипнотизировал его. Замечу, что мы с Монтенегро покинули поэта и Муньягорри в самый разгар их спора и, следуя за несравненной хозяйкой дома, пошли полюбоваться на новый электрический движок. Потом по звуку гонга мы собрались в столовой на обед и успели покончить с говядиной прежде, чем к нам присоединились наши спорщики. Было очевидно, что победу одержал маэстро; Муньягорри, угрюмый и раздосадованный, за все время обеда не проронил ни слова.

На другой день он пригласил меня посмотреть деревню Пилар. Мы отправились вдвоем в его маленькой повозке. Я как истинный аргентинец полной грудью вдыхал воздух пампы – самой настоящей пыльной пампы. Великолепное солнце роняло животворные лучи на наши головы. И представьте, оказывается, наш Почтовый союз заботится даже о таком захолустье, где и дорог-то настоящих нет. Пока Муньягорри в местном баре отдавал должное горячительным напиткам, я доверил почтовому ящику7 дружеское послание к своему издателю, написанное на обороте фотографии, где я изображен в костюме гаучо. Возвращение было не из приятных. К рытвинам и толчкам нашего крестного пути прибавились виражи пьяного Муньягорри; но по чести признаюсь, что я все же испытывал сострадание к этому рабу алкоголя и простил ему доставленные мне неприятности; он нахлестывал лошадь, словно это был его сынок; повозка неумолчно скрипела, и я не раз успел попрощаться с жизнью.

В поместье мне с трудом удалось прийти в себя – с помощью компрессов и чтения Манифеста Маринетти.

Теперь, дон Исидро, мы приближаемся собственно ко дню преступления. Предвестником его стал один отвратительный инцидент: Муньягорри, верно следуя соломоновым наставлениям, безжалостно отхлестал Пампу по заднему месту, ибо тот, поддавшись коварному соблазну экзотизма, отказывался носить атрибуты гаучо – нож и кнут. Его воспитательница, мисс Байлэм, позволила себе вмешаться, забыв, прямо скажу, свое место, и принялась в весьма резкой форме отчитывать Муньягорри, так что и без того пренеприятная сцена затянулась. Готов поклясться, что воспитательница не сдержалась лишь потому, что уже имела на примете другую должность: думаю, Монтенегро, который исхитряется всюду находить добрые души, успел предложить ей какую-нибудь работу на улице Авельянеда. Мы в смущении покинули гостиную. Хозяйка дома, маэстро и я направились к австралийскому пруду; Монтенегро с бонной двинулись к дому. Муньягорри, озабоченный предстоящей выставкой и равнодушный к красотам природы, решил взглянуть на быков. Уединение и труд – вот два столпа, поддерживающие истинного творца; на первом же повороте я отстал от своих друзей и вернулся к себе в комнату, которая могла служить укрытием в настоящем смысле слова: там не было даже окон, и туда не доносилось ни малейшего шума из внешнего мира. Я зажег свет и погрузился в перевод «La soirée avec M.Teste».[44] Но работать не смог. В соседней комнате беседовали Монтенегро и мисс Байлэм. Я не закрыл дверь, чтобы не обидеть мисс и, кстати, чтобы не задохнуться. Вторая дверь из моей комнаты, как вам известно, ведет на хозяйственный двор, где вечно клубятся дым и пар.

Тут я услыхал крик, но он шел не из комнаты мисс Байлэм; мне почудилось, будто это был несравненный голос сеньоры Марианы. По коридорам и лестницам я добежал до террасы.

Там, на фоне заходящего солнца, сеньора Мариана с самообладанием великой актрисы указывала на нечто ужасное, и картину эту я, на беду свою, никогда не смогу стереть из памяти. Внизу, как и вчера, шли быки; наверху, как и вчера, сидел хозяин, наблюдая их неспешное шествие; но на сей раз шли они перед одним-единственным человеком, и этот человек был мертв. Заколот кинжалом – через соломенную спинку кресла.

Покойник продолжал сидеть прямо: его поддерживали высокая спинка и подлокотники. И тут Англада с ужасом увидел, что таинственный убийца воспользовался кинжалом хозяйского сына.

– Скажите-ка, дон Форменто, а как мог злодей завладеть этим оружием?

– Проще простого. Мальчишка после ссоры с отцом словно взбесился и зашвырнул все эти штуки от костюма гаучо в кусты гортензии.

– Так я и знал. А как вы объясните то, что в комнате Англады обнаружили кнут?

– Самым натуральным образом. Беда в том, что полиции истинные причины открыть немыслимо. Как вы сами можете судить по фотографии, которую я вам показал, в переменчивой жизни Англады был период, который мы можем назвать «детским». Но и сегодня наш борец за авторские права, гений искусства для искусства чувствует непреодолимую тягу к детским игрушкам, хотя, впрочем, и с другими взрослыми такое нередко случается.

IV

Девятого сентября в камеру номер 273 вошли две дамы в трауре. Одна – светловолосая, широкобедрая, с полными губами; другая, одетая гораздо скромнее, была невысокой, стройной, с неразвитой, словно у школьницы, грудью и тоненькими, коротковатыми ножками. Дон Исидро обратился к первой из дам:

– Осмелюсь предположить, что вы – вдова Муньягорри.

– Ах, вы совершили бестактность! – тоненьким голосом пропищала вторая дама. – Попали пальцем в небо! Она просто сопровождает меня. Это fräulein, мисс Байлэм. Сеньора Муньягорри – это я.

Пароди предложил посетительницам сесть на скамью, а сам устроился на складной койке. Мариана снова и без малейшего смущения заговорила:

– Какая милая комнатка, и ничего общего с living[45] моей невестки – там такие кошмарные ширмы! А вы, сеньор Пароди, как вижу, поклонник кубизма, хотя он уже, право, вышел из моды. И все же я бы посоветовала вам чуть переделать дверь. Меня приводит в дикий восторг покрашенный белой краской металл. Микки Монтенегро – вам не кажется, что он гениален? – настойчиво советовал нам обратиться к вам. Какая удача, что мы застали вас на месте. Я хотела поговорить с вами, потому что разговаривать с полицейскими – кошмарная маета, своими дурацкими вопросами они чуть не свели с ума и меня, и моих золовок, этих несносных зануд.

А теперь я расскажу, что произошло в тот день, тридцатого числа, начиная с самого утра. В доме были только Форменто, Монтенегро, Англада, я и мой супруг – больше никого. Ах, как жаль, что с нами не оказалось княгини, она обладает charme, который коммунистам в России удалось-таки истребить. Но представьте, женская интуиция, материнская интуиция – это нечто особое! Когда Консуэло принесла мне сливовый сок, у меня голова раскалывалась от боли. Но мужчины – черствые создания. Сначала я зашла в комнату к Мануэлю, он даже не стал меня слушать, потому что у него тоже болела голова, хотя, разумеется, не так, как у меня. Мы, женщины, прошедшие школу материнства, умеем не потакать своим слабостям. К тому же он сам был виноват: накануне лег спать очень поздно. Они с Форменто полночи обсуждали какую-то книгу. И чего ради он взялся спорить о вещах, в которых всегда был полным профаном? Я застала только конец разговора, но тотчас поняла, о чем речь. Пепе – простите, я имею в виду Форменто – занят подготовкой популярного издания – перевода «La soirée avec M.Teste». Чтобы массам было понятно – для того, собственно, и затеяно дело, – он перевел название как «Вечер с доном Всезнайкой». Мануэль, который никогда не мог усвоить, что без любви не бывает милосердия, пытался разубедить его. Он говорил ему, что Поль Валери других заставляет думать, сам же не думает, а Форменто твердил в ответ, что перевод у него уже готов. Я, кстати, сколько раз говорила в Доме искусств, что надо бы пригласить Валери почитать у нас лекции. Не знаю, что там случилось в тот день, видно, северный ветер помрачил нам рассудок, особенно мне, я ведь страшно восприимчива. Даже fräulein, скажем прямо, забыла-таки свое место и сцепилась с Мануэлем из-за Пампы, который ну никак не желает рядиться в костюм гаучо. Не знаю, не знаю, зачем я вам рассказываю о том, что случилось накануне. Тридцатого, после чая, Англада – а он привык думать только о себе и даже не подозревает, как я ненавижу ходить пешком, – заставил меня в очередной раз идти показывать ему австралийский пруд; представьте только: солнце палит, тучи мошек. К счастью, я сумела отвертеться и снова принялась читать Жионо: только не вздумайте сказать, что вам не нравится «Accompagnés de la flûte».[46] Потрясающая книга, просто забываешь, что происходит вокруг. Но прежде я решила зайти к Мануэлю, который сидел на террасе – все смотрел на своих быков. Было почти шесть, я поднялась по черной лестнице. И тут я буквально остолбенела и сказала «ах!». Жуткая картина! Я в блузе цвета лосося и в шортах от Вионне стою у перил, а в двух шагах от меня – Мануэль, пригвожденный кинжалом Пампы к спинке кресла. К счастью, малыш охотился за кошками и не видел этого ужасного зрелища. К вечеру он вернулся со славным трофеем – полудюжиной кошачьих хвостов.

Мисс Байлэм добавила:

– Мне пришлось выбросить их в уборную, от них шел отвратительный запах.

Произнесла она это едва ли не сладострастно.

V

В то сентябрьское утро Англаду посетило вдохновение. Его блестящему интеллекту вдруг открылись прошлое и будущее, история футуризма и закулисная возня, которую кое-кто из hommes de lettres вел за его спиной, чтобы он согласился-таки принять Нобелевскую премию. Когда Пароди решил было, что фонтан красноречия Англады иссяк, поэт резко переменил тему, заметив с добродушной усмешкой:

– Бедняга Форменто! Решительно, чилийские пираты знают свое дело. Прочтите это письмо, дорогой Пароди. Они не желают публиковать его смехотворный перевод Поля Валери.

Дон Исидро покорно прочел:

Многоуважаемый сеньор!

Мы вынуждены повторить Вам то, что уже сообщили в нашем ответе на Ваши письма от 19-го, 26-го и 30 августа сего года. Мы не имеем возможности оплачивать расходы по изданию: стоимость клише, оплата авторских прав на иллюстрации Уолта Диснея, поздравления к Новому году и Пасхе на иностранных языках делают проект неосуществимым, если только Вы не оплатите целиком стоимость макета и не покроете складские расходы мебельному складу «Компрессора».

Остаемся к Вашим услугам

За зав. управляющего Руфино Хихена С.

Чуть помолчав, дон Исидро заговорил:

– Это деловое письмецо прямо-таки небеса нам послали. И я начинаю связывать концы с концами. Вы вот только что с таким удовольствием рассуждали о книгах. Теперь позвольте порассуждать и мне. Я ведь прочел этот томик с красивыми картинками: вы на ходулях, вы в детском костюмчике, вы на велосипеде. И я всласть посмеялся. Кто бы мог подумать, что дон Форменто, этот женоподобный красавчик с похоронной физиономией – поди сыщи другого такого – сумел так здорово подшутить над, уж простите меня великодушно, неким напыщенным простофилей. Взгляните-ка, все книги Форменто таят в себе издевку: вы сочиняете «Гимны к миллионерам», а этот мальчишка, сохраняя почтительную дистанцию, – «Оды к управляющим»; вы – «Записки гаучо», он – «Записки заготовителя птицы и яиц». Знаете, теперь я могу рассказать, как все произошло, – с самого начала.

А с самого начала была сказка об украденных письмах. Я сразу выкинул эту историю из головы, потому что, если человек что-то потерял, он не станет обращаться за помощью к узнику. Наш павлин, распуская хвост, твердил, что письма-де компрометировали некую даму, что между ним и дамой ничего не было и они переписывались из душевной симпатии – не более того. А говорил он это только для того, чтобы я решил, будто дама – его любовница. Через неделю явился доверчивый Монтенегро и сообщил, что павлин пребывает в большой тревоге. На сей раз он вел себя так, будто и вправду что-то потерял. И даже обратился к частному сыщику, который, в отличие от меня, еще не успел загреметь в тюрьму. Потом все отправились в усадьбу, где и был убит Муньягорри, потом дон Форменто нанес мне визит, и тут у меня зародились кое-какие подозрения.

Вы сказали, что у вас украли письма. Вы даже намекнули, что украл их Форменто. Хотели вы одного: чтобы о письмах пошли разговоры, чтобы пошли сплетни о вас и о той даме. Потом ложь обернулась правдой: Форменто письма украл. Украл, чтобы опубликовать. Вы ему смертельно надоели, и после двухчасового монолога, который вы нынче обрушили на меня, я вполне понимаю молодого человека. Он вас так возненавидел, что скрытых насмешек ему уже стало мало. Он решил напечатать письма, чтобы одним ударом вывести вас на чистую воду и показать всей стране, что ничего на самом деле между вами и Марианой не было. Но Муньягорри глядел на вещи иначе. Он не желал, чтобы, опубликовав все эти глупости, его жену выставляли на смех. Двадцать девятого он попытался поговорить с Форменто, поохладить его пыл. Об этой беседе Форменто не сказал мне ни слова; в разгар спора появилась Мариана, но у них хватило такта сделать вид, будто обсуждалась та самая книга, которую Форменто переводил с французского. Можно подумать, простым крестьянам или пеонам есть дело до всех этих ваших книг! Назавтра Муньягорри повез Форменто в Пилар, чтобы тот отправил письмо издателям и приостановил тем самым печатание писем Марианы. Но Форменто такой поворот никак не устраивал, и он решил избавиться от Муньягорри. Времени на размышления у него не оставалось, потому что существовала еще и другая опасность: что откроются его шашни с сеньорой Марианой. Эта дурочка не умеет держать себя в руках и без конца повторяет то, что слышала от него: о любви и милосердии, об англичанке, которая забыла свое место… Кроме того, она выдала себя, назвав его однажды при мне уменьшительным именем – Пеле.

Когда Форменто увидел, как мальчишка сорвал с себя и повыбрасывал все те штуки, которые его заставлял носить отец, он решил, что час пробил. Действовал он наверняка. Обеспечил себе отличное алиби: сказал, что все это время была открыта дверь, соединявшая его комнату с комнатой англичанки. Ни она, ни наш друг Монтенегро его слов не опровергли; хотя в таких ситуациях двери принято закрывать. Форменто хорошо выбрал оружие. Кинжал принадлежал Пампе и, таким образом, бросал подозрение на двух человек: на самого Пампу, мальчишку буйного нрава и совершенно неуправляемого, и на вас, дон Англада, ведь вы изображали из себя любовника сеньоры и не раз демонстрировали склонность к детским игрушкам. Форменто подкинул вам в комнату кнут – специально, чтобы полиция его там обнаружила. А мне он принес книгу с вашими фотографиями, чтобы и я заподозрил именно вас.

Ему не составило труда выйти на террасу и заколоть Муньягорри. Пеоны видеть его не могли, они находились внизу и занимались только быками.

Но Судьба есть Судьба! Ведь человек совершил все это только ради того, чтобы напечатать книгу, куда войдут письма этой дурочки и поздравления с Новым годом! Но достаточно взглянуть на саму сеньору, чтобы понять, каковы ее письма. Стоит ли удивляться, что издатели постарались от этого дела отвертеться.

Предусмотрительный Санджакомо

Магомету

I

Узник камеры номер 273 с показным смирением встретил сеньору Англаду и ее супруга.

– Я буду краток и не позволю себе ни одной метафоры, – торжественно пообещал Карлос Англада. – Мой мозг – холодильная камера. – обстоятельства смерти Хулии Руис Вильальбы – а для близких просто Пумиты – остаются в этом хранилище нетленными. Я стану строго придерживаться фактов, глядя на все случившееся с невозмутимостью deus ex machina.[47] Я представлю вам поперечный разрез событий. И предупреждаю, Пароди, не упустите ни слова.

Пароди даже не поднял на него глаз, он продолжал старательно раскрашивать фотографию доктора Иригойена;[48] вступление пылкого поэта не сулило ничего нового; несколькими днями раньше Пароди уже прочел несколько заметок Молинари о внезапной кончине сеньориты Руис Вильальбы – одной из самых ярких представительниц нового поколения нашего светского общества.

Англада откашлялся и хотел было продолжать дальше, но тут заговорила его супруга:

– Подумайте только, Карлос повел меня в эту тюрьму, как раз когда я собиралась идти на лекцию Марио о Консепсьон Ареналь,[49] чтобы помирать там от скуки. Ваше счастье, дон Пароди, что вы избавлены от необходимости посещать Дом искусств: знаете какие там встречаются типы, занудные прямо до тошноты, хотя я всегда признавала, что монсеньор говорит весьма незаурядные вещи. Карлос вечно хочет вылезти вперед, но в конце-то концов она – моя сестра, и меня затащили сюда не для того, чтобы я молчала как камень. К тому же у нас, у женщин, есть особая интуиция, и мы скорее все замечаем, так сказал Марио, когда сделал мне комплимент по поводу траурного платья (я чуть не сошла с ума от горя, но нам, платиновым блондинкам, черный очень идет). Так что я, со свойственной мне suite,[50] расскажу все по порядку и не стану вас утомлять, без конца сворачивая разговор на книжки. Вы читали в rotogravure,[51] что бедная Пумита, моя сестра, была помолвлена с Рикой Санджакомо – вот уж фамилия так фамилия, умереть можно! И как ни странно это прозвучит, но они были идеальной парой: Пумита такая красивая – cachet[52] от семейства Руисов Вильальба, а глаза, как у Нормы Ширер, хотя теперь, после того, как она покинула нас, по словам Марио, такие глаза остались только у меня. Разумеется, она была простушкой и ничего, кроме «Вог», не читала, и, наверное, поэтому ей недоставало того шарма, что есть, скажем, во французском театре, хотя Мадлен Озерей, по правде говоря, сумасбродное чудовище. И они еще смеют убеждать меня, что она сама себя убила, меня, католичку, ведь после Евхаристического конгресса я так укрепилась в вере, но ей была свойственна joie de vivre,[53] как, впрочем, и мне, ведь я отнюдь не смиренница. И не спорьте: этот скандал – ужасная нелепость, и как-то все это бесцеремонно и неуважительно, словно мне мало истории с бедным Форменто, который заколол через спинку кресла Мануэля, помешавшегося на своих быках. Об этом стоит призадуматься, на меня несчастья просто сыплются – как говорится, беда на беде и бедой погоняет.

Рика – парень завидный, но, конечно, он мог только мечтать породниться с семьей такого полета, как наша; ведь сами они parvenus, выскочки, хотя к отцу я отношусь с уважением; он прибыл в Росарио без гроша за душой. Уж чем-чем, а дурочкой Пумита никогда не была, и мама, которая души в ней не чаяла, не поскупилась, когда пришла пора выводить ее в свет. И чему ж тут удивляться – Пумита быстренько обручилась, хоть и тихоня. Говорят, они познакомились самым романтическим образом – в Льявальоле, совсем как Эррол Флинн и Оливия де Хэвиллен в фильме «Поедем в Мексику» – по-английски, кстати, он назывался «Сомбреро»: пони, запряженный в ее tonneau,[54] понес, когда они выехали на щебеночную дорогу, и Рикардо, который обожает играть в поло, то есть со всякими мелкорослыми лошадками обращаться умеет, решил показать себя эдаким Дугласом Фэрбенксом и остановил пони – тоже мне великий подвиг! У него челюсть отвисла, когда он узнал, что это моя сестра, а бедной Пумите нравилось крутить хвостом перед кем угодно, хоть перед собственными слугами. Дело пошло так, что Рику пригласили в «Ла Мончу», хотя прежде мы, разумеется, знакомства не водили. Еще чего! Командор – это отец Рики, если вы помните, – прямо из кожи вон лез, чтобы все там сладилось, и я просто дурела от зависти, глядя, какие орхидеи Рика каждый день посылал Пумите, так что я даже стала особняком держаться и завела дружбу с Бонфанти, хотя к чему я это?

– Передохните, сеньора, – вежливо перебил ее Пароди, – а вы, дон Англада, покуда этот водопад унялся, ловите момент да изложите суть дела, только покороче.

– Открываю огонь…

– Без своих дурацких вывертов ты даже начать не можешь, – заметила Мариана, доставая помаду и подкрашивая сердито надутые губки.

– Картина, нарисованная моей супругой, ясна и убедительна. Остаются, однако, некоторые детали практического свойства. Необходимо установить систему координат. И я готов стать землемером. Беру на себя подведение строгого баланса.

В Пилар, во владениях Командора, соседствующих с «Ла Мончей», есть все: парки, питомники, оранжереи, обсерватория, сады, бассейн, клетки с животными, подземный аквариум, хозяйственные постройки, стадион – редут Командора Санджакомо. Командор – пышущий здоровьем старик: пронзительный взгляд, небольшой рост, сангвиническое сложение, усы, словно покрытые инеем, из-под которых льется тосканский юмор.

Он – настоящая гора мускулов; посмотрели бы вы на него на стадионе, на треке или на деревянном трамплине. Теперь от моментального снимка перехожу к приемам кинематографа: сразу начну излагать биографию этого славного популяризатора удобрений. Проржавевший девятнадцатый век трясся и скулил в своем инвалидном кресле – то были годы японских ширм и трескучих велосипедов, – когда городок Росарио распахнул радушные челюсти перед итальянским иммигрантом, вернее, итальянским мальчишкой. Вопрос: кто был этот мальчишка? Ответ: Командор Санджакомо. Невежество, мафия, исторические катаклизмы, слепая вера в будущее родины – вот лоцманы его плавания. Государственный муж, облеченный консульскими полномочиями – свидетельствую: это консул Италии, граф Изидоро Фоско, – угадал моральные силы, скрытые в юноше, и не раз бескорыстно одаривал его советами.

В 1902 году Санджакомо боролся с действительностью, сидя на деревянном облучке повозки, приписанной к Санитарному управлению; в 1903-м распоряжался уже целой флотилией мусорных повозок; с 1908-го – в этот год он вышел из тюрьмы – окончательно связал свое имя с сапонификацией отходов; в 1910-м захватил дубильни и птичий помет; в 1915-м цепким взглядом углядел возможности растительного сока; война рассеяла все эти миражи, и наш борец, оказавшись на краю катастрофы, резко изменил курс, сосредоточив усилия на ревене. Италия все силы вложила в призывный клик; Санджакомо с другого берега Атлантики ответил «есть!», загрузил целый корабль ревенем и отправил его обитателям траншей. Его не обескуражили протесты невежественной солдатни; его провиантом оказались забиты все гавани и склады в Женеве, Салерно и Кастелламаре – при этом от такого соседства нередко пустели самые густонаселенные кварталы. Провиантные реки принесли ему награду: грудь новоявленного миллионера украсила лента с крестом Командора.

– Кто же так рассказывает? Бубнишь что-то, чисто лунатик, – бросила Мариана и язвительно добавила: – Прежде чем ему стать Командором, он успел жениться на собственной кузине, которую велел доставить из Италии; про отпрысков его ты, разумеется, тоже позабыл.

– Признаю: я попал в сети собственного красноречия. Я словно аргентинский Уэллс, иду против течения времени. Итак, делаю остановку у брачного ложа. Наш борец зачал первенца. На свет появился Рикардо Санджакомо. Мать – фигура смутная, второстепенная – вскоре сходит со сцены и умирает в двадцать первом году. В тот же год смерть (она, как и почтальон, любит являться дважды) лишила его еще и покровителя, который никогда не отказывал ему в поддержке, – графа Изидоро Фоско. Скажу и повторю без колебаний: Командор от горя едва не лишился рассудка. Печь крематория поглотила тело его супруги, но осталось ее произведение, ее рельефный оттиск – младенец. Отец, нравственный монолит, посвятил себя его воспитанию, его обожанию. Обратите внимание: Командор – жестокий диктатор среди подчиненных ему машин, типа гидравлического пресса, – был at home[55] самым нежным из пульчинелл для своего сына.

Теперь камера покажет наследника: серая шляпа, материнские глаза, маленькие усики, движения а-ля Хуан Ломуто, ноги аргентинского кентавра. Он – герой бассейнов и turf’а,[56] и он же – юрист, то есть перед нами человек самый что ни на есть современный. Готов признать: в его стихотворном сборнике «Причесать ветер» нелегко отыскать крепкую систему метафор, но там есть цепкость взгляда, некие проблески новой формы. Думаю, наш поэт напряжение свое разрядит в романном жанре. Предсказываю: некий мускулистый критик наверняка отметит, что сей иконоборец, прежде чем разбить старые формы, скопировал их, и, надо признать, копии эти отличались строгой научной выверенностью. Рикардо – надежда Аргентины; его рассказ о графине Чинчон – это археологические изыскания и плюс некая неофутуристическая судорога. Невольно напрашивается сравнение с фолиантами Ганди, Левена, Гроссо, Радаэлли. К счастью, наш первопроходец не одинок; Элисео Рекена, его самоотверженный молочный брат, следует за ним, вдохновляя на опасные странствия. Рисуя портрет верного спутника Рикардо, я буду лаконичен, как удар кулака: всякий великий романист занимается центральными фигурами романа, а фигуры второстепенные оставляет для более мелких перьев. Рекена (безусловно заслуживающий уважения как factotum[57]) – один из многих внебрачных детей Командора, ни лучше, ни хуже других. Нет, ложь! У него есть одна ярчайшая отличительная черта: непонятное преклонение перед Рикардо. А теперь в поле моего оптического стекла попадает некий персонаж, связанный с деньгами, с биржей. Срываю с него маску: перед вами Джованни Кроче – управляющий при Командоре. Недруги клевещут, будто на деле он уроженец Риохи и его настоящее имя – Хуан Крус. Нет, это неверно: его патриотизм общеизвестен; его преданность Командору неколебима; его акцент весьма неприятен. Командор Санджакомо, Рикардо Санджакомо, Элисео Рекена, Джованни Кроче – вот мужской квартет, который сопровождал в последние дни Пумиту. Будет справедливо, если я оставлю безымянной толпу наемных рабочих: садовников, пеонов, кучеров, массажистов…

Мариана, не стерпев, снова вмешалась:

– И после этого ты станешь отрицать, что ты завистник и злопыхатель? Даже словом не обмолвился о Марио! А ведь он жил рядом с нами в этой своей комнате, до потолка заваленной книгами, и он способен понять незаурядную женщину, выделить ее на общем пошлом фоне, он-то не станет терять время на дурацкие письма, как последний болван. Ты сам слушал его разинув рот и слова не смел вставить, чтобы не попасть впросак. Просто кошмар, сколько он всего знает.

– Точно, при нем я обычно помалкиваю. Доктор Марио Бонфанти – испанист, приписанный к владениям Командора. Он опубликовал адаптированный для взрослых вариант «Песни о Моем Силе»; а теперь раздумывает, как переиначить в стиле гаучо «Одиночества» Гонгоры, ввести туда, скажем, выпивох и наши аргентинские колодцы-хагуэли, попоны из овчины или из выдры.

– Дон Англада, у меня от всей этой литературы уже голова идет кругом, – сказал Пароди. – Если хотите, чтобы я чем-то помог, переходите поскорей к несчастной покойнице, вашей свояченице. Ведь мне все равно придется выслушать всю историю.

– Вы, как и критики, не способны оценить мой стиль. Великий мастер кисти – я имею в виду Пикассо – на первый план выдвигает фон картины, а центральную фигуру отодвигает к линии горизонта. Таков и мой стратегический план. Сначала набросать портреты статистов – Бонфанти и ему подобных, а потом все силы бросить на Пумиту Руис Вильальбу, corpus delicti.[58]

Художник никогда не позволит видимости обмануть себя. Пумита, проказливая, как Эфеб, беспечно-прелестная, служила тем не менее только фоном: ее функцией было оттенять победительную красоту моей супруги. Пумита умерла; и в памяти нашей эта ее функция предстает невыразимо возвышенной. Но вот моя кисть делает мазок в стиле гиньоля: двадцать третьего июня вечером, после ужина, она смеялась и шутила, наслаждаясь моим красноречием; двадцать четвертого лежала отравленная в своей спальне. И случай, а его никто не назовет джентльменом, пожелал, чтобы обнаружила тело именно моя жена.

II

Двадцать третьего числа, накануне своей смерти, Пумита трижды видела, как умирает Эмиль Яннингс,[59] – то были весьма несовершенные, но заслуженные копии фильмов «Государственная измена», «Голубой ангел» и «Последний приказ». Отправиться в клуб «Pathe-Baby» предложила Мариана; на обратном пути они с Марио Бонфанти забились на заднее сиденье «роллс-ройса». И таким образом дали Пумите и Рикардо возможность расположиться впереди и завершить примирение, начатое в полумраке кинематографа. Бонфанти посетовал на отсутствие Англады, который как раз в тот самый день решил поработать над «Научной историей кинематографа» и предпочел черпать материалы из своей несравненной памяти, памяти истинного художника, не загрязненной непосредственными впечатлениями от фильмов, всегда смутными и обманчивыми.

Послеобеденное время на вилле «Кастелламаре» прошло под знаком диалектики.

– Что ж, я в который раз готов процитировать старого моего друга маэстро Корреаса,[60] – со значительным видом проговорил Бонфанти. Он словно составлял единое и неделимое целое со своей вязаной курткой, плотным джемпером спортивного клуба «Уракана», шотландским галстуком, скромной рубашкой кирпичного цвета, набором карандашей, самопишущей ручкой колоссального размера и наручным судейским хронометром. – А он бы на все это сказал, что мы пошли по шерсть, а вернулись стрижеными. Невежды, заправляющие в клубе «Pathe-Baby», жестоко нас обманули: устроили показ фильмов Яннингса, но ненароком позабыли самый главный из них, самый выдающийся. Нам ведь не показали экранизацию батлеровской сатиры «Ainsi va toute chair», «Путь всякой плоти».

– А по мне, так мы не так уж много и потеряли, – вставила Пумита. – Все фильмы Яннингса – это и есть своего рода перепевы «Пути всякой плоти». Всегда один и тот же сюжет: сначала герою страшно везет, а потом жизнь рушится, беда идет за бедой. Все очень скучно и очень похоже на реальность. Готова поспорить, что Командор со мной согласится.

Командор не ответил, зато тотчас отозвалась Мариана:

– Ты так говоришь мне назло, ведь это я вас туда позвала. А сама ты все время проревела как последняя дура, несмотря на rimmel.[61]

– Это правда, – сказал Рикардо. – Я видел, как ты плакала. А потом начинаешь нервничать и принимаешь снотворное, которое стоит у тебя на комоде.

– К тому же ты от него дуреешь, – бросила Мариана. – Доктор ведь говорил тебе, что эта гадость вредна для здоровья. Я другое дело, мне же приходится непрестанно воевать со слугами.

– Подумаешь, не засну – будет время кое о чем подумать. Кроме того, это ведь не последняя ночь в моей жизни. А вам, Командор, не кажется, что есть судьбы, совершенно такие же, как в фильмах Яннингса?

Рикардо понял, что Пумита хочет увести разговор от своей бессонницы.

– Пумита права: от судьбы не спрячешься. Помните Морганти? Играл в поло как зверь, а потом купил себе чубарого, и тот принес ему несчастье – сразу все пошло кувырком.

– Нет, – вскричал Командор. – Как может homme pensante[62] верить в злой рок! Я, например, запросто смогу защитить себя с помощью вот этой кроличьей лапки, – каковую он и достал из внутреннего кармана смокинга, энергично ею помахав.

– Что называется, прямой удар в челюсть, – с готовностью поддержал его Англада. – Чистый разум и еще раз чистый разум.

– Нет, я уверена, есть судьбы, где ничего не происходит случайно, – настаивала на своем Пумита.

– Знаешь, если это камешек в мой огород, то ты попала пальцем в небо, – вскинулась Мариана. – Да, в доме у нас не стихают ссоры, но виноват во всем Карлос – вечно он за мной шпионит.

– А в жизни ничего и не должно происходить случайно, – скорбным голосом прошелестел Кроче. – Ежели не будет должного управления, сильной полиции, мы сразу погрузимся в русский хаос, наступит диктатура Чека. Мы же успели убедиться: в стране Ивана Грозного со свободой воли покончено.

Рикардо после долгого размышления изрек:

– Эти дела – это такое, знаете, дело, которое не происходит ни с того ни с сего. И… когда нет порядка, и корова может в окно залететь.

– Даже мистики самого высокого – орлиного – полета, такие, как Тереса де Сепеда-и-Аумада, или Рёйсбрук, или Блосио, – подхватил Бонфанти, – руководствуются в этом вопросе установлениями церковной цензуры.

Командор стукнул кулаком по столу:

– Бонфанти, не хочу обижать вас, но будем играть в открытую: вы рассуждаете как истинный католик. И да будет вам известно, что мы, члены ложи Великого Востока Шотландского Устава, одеваемся как священники и у нас свои, особые воззрения. У меня кровь закипает, когда я слышу, что человеку не позволено делать все, что ему заблагорассудится.

Воцарилось неловкое молчание. Несколько минут спустя Англада – побледнев – отважился все же пискнуть:

– Технический нокаут. Первая колонна детерминистов разбита. Мы кидаемся в брешь – они в панике бегут. Насколько хватает взгляд, поле боя усеяно оружием и обозной поклажей.

– Может, кто в этом споре и победил, да ты тут ни при чем, ты молчал как пень, – безжалостно отчеканила Мариана.

– А ведь все, о чем мы тут говорим, попадет в некую тетрадь – ту, что Командор привез из Салерно, – рассеянно бросила Пумита.

Кроче, вечно поглощенный хозяйственными и финансовыми заботами, решил направить разговор в иное русло:

– А что скажет наш друг Элисео Рекена?

В ответ раздался тонкий голосок огромного юноши-альбиноса:

– Теперь я очень занят, ведь Рикардито заканчивает свой роман.

Рикардо, покраснев, объяснил:

– Я ведь работаю без должного навыка, спотыкаюсь на каждом шагу, поэтому Пумита советует мне не спешить.

– Я бы на твоем месте спрятала все тетради в ящик и не трогала лет девять, – заметила Пумита.

– Девять лет? – воскликнул Командор с таким негодованием, что казалось, его вот-вот хватит удар. – Девять лет? Конечно, «Божественную комедию» опубликовали всего пятьсот лет назад! А сколько ждала своего часа!

Изобразив благородное негодование, Бонфанти поспешил поддержать Командора:

– Браво, браво! Нерешительность – чисто гамлетовская позиция, свойство северян. Римляне понимали искусство совсем иначе. Для них писать – абсолютно гармоничное и естественное занятие, танец, а не унылая обязанность, как для варваров; ведь эти последние монашеским умерщвлением плоти пытаются заменить искру вдохновения, в которой им отказывает Минерва.

Командор подхватил:

– Тот, кто не спешит тотчас записать все, что накручивается в его башке, – просто евнух из Сикстинской капеллы. Это не мужчина.

– Я тоже считаю, что писатель должен отдавать всего себя творчеству, – заявил Рекена. – Только не надо бояться всяких там противоречий, главное – выплеснуть на бумагу ту путаницу, что делает человека человеком.

Вмешалась Мариана:

– Вот, скажем, я, если пишу письмо маме и начинаю раздумывать, мне ничего не приходит в голову, а когда меня несет, то получается просто расчудесно – как-то сами собой незаметно заполняются многие страницы. Ты ведь, Карлос, даже как-то сказал, что я прирожденная писательница.

– Послушай, Рикардо, – опять подала голос Пумита, – не пренебрегай все-таки моим советом. Я считаю, тебе надо сто раз подумать, прежде чем публиковать свои сочинения. Вспомни-ка Бустоса Домека из Санта-Фе: напечатали однажды его рассказ, а потом выяснилось, что написал его вовсе не он, а Вилье де Лиль-Адан.[63]

Рикардо ответил ей очень резко:

– Не прошло и двух часов, как мы помирились… А ты снова за свое…

– Успокойтесь, Пумита, – вступился за него Рекена. – В романе Рикардито нет ничего от Вилье де Лиль-Адана.

– Ты просто не желаешь меня понять, Рикардо. Я ведь ради твоего же блага все это говорю. Сегодня я очень взвинчена, а вот завтра мы должны непременно потолковать начистоту.

Бонфанти, желая укрепить свою победу, изрек безапелляционным тоном:

– Рикардо слишком благоразумен, чтобы клюнуть на фальшивые приманки новомодного искусства, оторвавшегося от нашей американской – и испанской – корневой системы. Если писатель не чувствует, как по его жилам разливаются жизненные соки родной земли, – это déraciné, безродный чужак.

– Я вас просто узнать не могу, Марио, – откликнулся Командор. – Наконец-то вы оставили свое паясничанье. Настоящее искусство идет от земли. Этот закон всегда работает: самого благородного своего Маддалони я храню на дне винного погреба; во всей Европе, да и в Америке, произведения великих мастеров хранят в надежных подвалах, чтобы их не погубили, скажем, бомбы; на прошлой неделе один известный археолог принес мне маленькую терракотовую пуму, которую он откопал в Перу. Я заплатил за нее ровно столько, сколько она стоила, и теперь она хранится у меня в третьем ящике письменного стола.

– Как, разве это маленькая пума? – удивленно вскинула брови Пумита.

– Вот именно, – ответил Англада. – Ацтеки сумели кое-что предугадать. Но нельзя требовать от них слишком многого. Какими бы футуристами-расфутуристами они там ни были, скажем, оценить функциональную красоту Марианы все равно бы не сумели.

(Карлос Англада довольно точно передал этот разговор.)

III

В пятницу утром Рикардо Санджакомо беседовал с доном Исидро. Искренность его горя не вызывала никаких сомнений. Он был бледен, мрачен, небрит. По его признанию, минувшую ночь он не спал, вернее, не спал уже несколько ночей.

– Это дикость – то, что со мной происходит, – сказал он глухо. – Просто дикость. Вы, сеньор, смею предположить, прожили спокойную жизнь, будучи, как говорится, обитателем узилища, и вам трудно даже представить себе, что все это для меня значит. Я много чего пережил, но никогда не сталкивался с проблемами, которые нельзя было бы решить в мгновение ока. Скажем, когда Долли Систер явилась и сообщила, что у нее якобы будет от меня ребенок, старик, от которого трудно было ожидать понимания в таких делах, напротив, тотчас все уладил, выложив шесть тысяч песо. К тому же, признаюсь, меня порой чертовски заносит. В прошлый раз в Карраско я спустил в рулетку все до последнего сентесимо. Зрелище было знатное: тамошние типы, правда, попотели, чтобы втянуть меня в игру, зато потом за двадцать минут я продул двадцать тысяч песо. Представьте: мне даже не на что было позвонить в Буэнос-Айрес. И что вы думаете? Опять как с гуся вода. Я вывернулся из передряги ipso facto. Ko мне подскочил какой-то гнусавый коротышка – он очень внимательно следил за игрой – и дал в долг пять тысяч песо. На другой день я вернулся на виллу «Кастелламаре», все-таки имея в кармане какие-то деньги – хоть пять тысяч вместо тех двадцати, что вытянули у меня уругвайцы. А гнусавому я сделал ручкой.

Об историях с женщинами и говорить нечего. Хотите поразвлечься, спросите у Микки Монтенегро, что я за зверь. И так во всем: знали бы вы, как я учусь! Книг даже не открываю, а когда приходит день экзамена, все как-то само собой улаживается! Теперь мой старик, чтобы я поскорей выбросил из головы историю с Пумитой, решил сунуть меня в политику. Доктор Сапонаро, этот хитрый лис, говорит, что еще не знает, какая партия мне больше подходит; но готов побиться об заклад, в следующем тайме я окажусь в конгрессе. То же самое в поло. У кого лучшие лошадки? Кто был сильней всех в Тортутасе? Думаю, можно не продолжать, боюсь вас утомить.

Только, поверьте, это не пустое бахвальство, я говорю не ради удовольствия поговорить, как Барсина, которая чуть не стала моей золовкой, или как ее муженек – он принимается судить да рядить, например, о футболе, хотя ни черта в нем не смыслит. Нет, я хочу, чтобы вы представили себе всю картину. Итак, я собирался жениться на Пумите, у которой, конечно, имелись свои причуды, но вообще она была изумительной девушкой. И вот ночью ее кто-то отравил цианистым калием, и мы нашли ее мертвой. Сначала говорят, будто она покончила с собой. Полный бред – ведь мы собирались пожениться. Кто поверит, что я решил дать свое имя сумасшедшей, способной на самоубийство? Потом решили, что она приняла яд по рассеянности, – но для этого надо быть полной идиоткой! Теперь нам подкинули новую версию – убийство. А значит, все мы попадаем под подозрение. Что я могу на это сказать? Если выбирать между убийством и самоубийством, то меня больше устраивает последнее, хоть это и абсолютная чушь.

– Ну ладно, хватит! Прямо не тюрьма, а театр Белисарио Рольдана.[64] Стоит мне зевнуть, как начинается… Один шут гороховый явился со сказкой про знаки зодиака, другой молол невесть что про поезд, который якобы нигде не останавливается, а теперь я должен слушать про сеньориту-невесту которая, видите ли, не покончила с собой, не приняла по ошибке яд и которую, разумеется, не убивали. Видно, пора отдать приказ помощнику комиссара Грондоне, чтобы он, как только заметит посетителей такого сорта, сразу отправлял их в кутузку.

– Но ведь я хочу помочь вам, сеньор Пароди, нет, вернее, я имел в виду: хочу просить, чтобы вы помогли мне…

– Отлично. Это другое дело. Итак, пойдем по порядочку. Покойница действительно так уж мечтала выйти за вас? Вы уверены?

– Как в том, что я сын своего отца. У Пумиты пошаливали нервы, но она меня любила.

– А теперь внимательно слушайте мои вопросы. Она была беременна? Какой-нибудь дурень за ней ухаживал? Ей нужны были деньги? Она болела? Вы успели ей поднадоесть?

Санджакомо, чуть подумав, на все вопросы ответил отрицательно.

– А теперь расскажите мне о снотворном.

– Мы не хотели, чтобы она его принимала. Но она покупала упаковку за упаковкой и прятала у себя в комнате.

– А вы имели возможность заходить в ее комнату? Кто еще мог туда проникнуть?

– Да кто угодно, – уверенно ответил молодой человек. – Знаете, двери всех спален в этом доме выходят на галерею со статуями.

IV

Девятнадцатого июля в камеру номер 273 ворвался Марио Бонфанти. Он решительно скинул белый габардиновый плащ, снял ворсистую шляпу, швырнул резную трость на тюремную скамью, с помощью керосиновой briquet[65] зажег модную сепиолитовую трубку, достал из внутреннего кармана прямоугольный замшевый лоскут горчичного цвета и тщательно протер затемненные очки-консервы. Потом попытался перевести дух, и в течение двух-трех минут от его шумного дыхания колыхались переливчатый шарф и плотный жилет в крапинку. Затем раздался звучный итальянский голос, сдобренный иберийским шипением. Говорил гость решительно, властно, цедя слова сквозь зубы:

– До вас, маэсе Пароди, наверно, уже дошли слухи о гнусных интригах полицейских ищеек. Признаюсь, меня, человека больше склонного к ученым штудиям, нежели к коварному плетению преступных замыслов, все это застало врасплох. Сыщики тарабарят о том, что самоубийство Пумиты на самом деле было убийством. Но хуже другое: эти доморощенные эдгары уоллесы начали косо на меня поглядывать. Я – убежденный футурист, будущист, и несколько дней назад счел необходимым провести «веселый смотр» хранящимся у меня любовным письмам; я хотел очиститься духом, освободиться от всякого сентиментального балласта. Не стану упоминать имени дамы, ведь ни для вас, Исидро Пароди, ни для меня не так уж важна патронимическая достоверность. С помощью этой вот briquet, простите мне вынужденный галлицизм, – добавил Бонфуа, торжественно взмахнув массивным прибором, – я развел в камине у себя в комнате славный костер. Так вот, ищейки подняли из-за этого жуткий крик. За безобидную пиротехническую забаву я заплатил уик-эндом в тюрьме Вилла-Девото, жестокой разлукой с домашним кисетом и любимым листом бумаги. Разумеется, сначала я готов был биться с ними до конца, до полной победы. Но пыл мой прошел: теперь даже в cyпe мне мерещатся их мерзкие рожи. И вот я пришел к вам за честным ответом: мне и вправду что-то угрожает?

– Да, угрожает – боюсь, что после Страшного суда вы так и будете веки вечные болтать языком. Пора бы наконец уняться, а то вас станут принимать за испанишку. Хватит валять дурака, лучше расскажите все, что знаете о смерти Рикардо Санджакомо.

– К вашим услугам все доступные мне выразительные средства и мое красноречие – неиссякаемый рог изобилия. Мне ничего не стоит в мгновение ока набросать картину случившегося. Не стану скрывать от вашего проницательного взора, дражайший Пароди, что смерть Пумиты потрясла Рикардо – а лучше сказать, выбила его из седла. Донья Мариана Руне Вильальба де Англада отнюдь не шутила, когда с присущей ей непосредственностью утверждала, будто «лошади для игры в поло – это все, что интересует Рикардо»; и вообразите себе наше изумление, когда мы узнали, что в припадке дурного настроения он продал какому-то объездчику лошадей из City Bell свои великолепные конюшни, которые еще накануне были светом его очей и на которые он вдруг стал смотреть равнодушно, если не сказать с неприязнью. Рикардо не вывела из тоски даже публикация его романа-хроники «Полуденная шпага», который я лично готовил к печати; как истинный ветеран подобных ристалищ вы без труда узрите там – и оцените – не один след моего мгновенно узнаваемого стиля, и это не жалкие крапинки, а жемчужины размером со страусиное яйцо. Причиной всему доброта Командора, неодолимая его слабость: отец, дабы вытянуть сына из хандры, тайком ускорил издание книги, так что и кабан не успел хрюкнуть, как старик поднес сыночку шестьсот пятьдесят экземпляров на ватманской бумаге, формат Teufelsbibel, одновременно Командор развернул небывало бурную деятельность в самых разных направлениях: беседовал с домашними врачами, вел переговоры с какими-то темными личностями из банковской среды, встретился с баронессой де Сервус, которая любит размахивать грозным скипетром Союза антиеврейской помощи, и отказался впредь вносить лепту в ее дело; поделил на две части свое состояние: большую назначил законному сыну – и вложил эти баснословные капиталы в стремительные вагоны подземной железной дороги, что сулит утроение капитала за пять лет; а меньшую часть завещал сыну, зачатому в честном бою, то есть Элисео Рекене, деньги же вложил в скромные бумаги. Хотя при этом Командор без стеснения задерживал мое жалованье и с удивительным хладнокровием прощал халатную нерасторопность управляющему типографией.

А дальше? Как говорится, были бы деньги, а честь найдем. Уже через неделю после публикации «Шпаги» дон Хосе Мария Пеман[66] воздал хвалы сему творению, хотя, конечно же, больше всего прельстили его кое-какие изящные безделки, украшающие роман, которые опытный глаз всегда отличит от заурядного слога Рекены – да еще при его скудном словарном запасе. Итак, судьба ходила перед Рикардо на задних лапках, но он вел себя неблагодарно и растрачивал силы в бесплоднейшем из занятий – оплакивал смерть Пумиты. Да, я уже слышу, как вы сейчас пробурчите: «Предоставим мертвым хоронить своих мертвецов». Но теперь не время для пустых споров о том, справедливы, нет ли библейские слова. Важнее другое: лично я подсказал Рикардо, что именно ему больше всего теперь нужно, вернее, даже необходимо: забыть недавние скорбные события и поискать утешения в прошлом, ведь это богатейший арсенал, золотой фонд для любого нового цела, лучшая почва для свежих побегов. Я посоветовал ему вспомнить и возобновить какую-нибудь любовную интрижку из эпохи до пришествия Пумиты. Сказано – сделано! Вперед! Не столько времени надобно старику, чтобы кхекнуть, сколько потратил Рикардо на обдумывание моего предложения. И вот он уже возносится вверх на лифте в особняке баронессы де Сервус. Я как прирожденный репортер не буду скупиться на правдивые детали и назову настоящие имена действующих лиц. Вся эта история, к слову сказать, свидетельствует о своего рода изысканной примитивности, безусловно свойственной великосветской тевтонке. Позволю себе совершить небольшой экскурс в прошлое. Первый акт разыгрался на морском берегу, на спортивной трибуне. Дело происходило в прекрасную весеннюю пору тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Наш Рикардо рассеянно следил в бинокль за причудливым ходом предварительного этапа женской регаты: валькирии из «Рудерверейна» против коломбин «Нептунии». И тут нескромный и назойливый его бинокль, метнувшись в сторону, остановился, а хозяин его разинул рот от восторга; так умирающий от жажды впитывает живительную влагу – перед ним предстала дивная картина: тоненькая и хрупкая баронесса де Сервус верхом на прекрасной лошадке. В тот же вечер старый номер журнала «Графико» был изувечен ножницами, и изображение баронессы, которому запечатленный рядом верный доберман добавлял благородства, перекочевало на стену и завладело бессонными мыслями нашего юного героя. Неделю спустя Рикардо сказал мне: «Какая-то сумасшедшая француженка донимает меня по телефону. Чтобы отвязаться, я назначил ей свидание». Как видите, я повторяю ipsissima verba[67] покойного. А вот робкий набросок первой ночи любви: Рикардо является в упомянутый особняк, лифт возносит его вверх, гостя проводят в будуар, оставляют, вдруг гаснет свет, два предположения рождаются в голове безбородого юнца – короткое замыкание или похищение. Он уже плачет и горюет, проклиная час своего рождения, молитвенно воздевает руки к небесам; но тут томный голос с властной мягкостью пригвождает его к месту. Мрак приятен, диван удобен. Только Аврора – она ведь настоящая женщина – возвращает ему способность видеть. Вы уже догадались, дражайший Пароди: Рикардо нашел счастье в объятиях баронессы де Сервус.

И ваша, дорогой Пароди, жизнь, и моя собственная протекают вяло, покойно, может, излишне рассудочно, но именно поэтому нам и не довелось испытать подобных приключений, а жизнь Рикардо изобиловала ими.

Итак, оплакивая смерть Пумиты, он устремляется к баронессе. Наш Грегорио Мартинес Сьерра[68] был суров, но справедлив, когда написал, что женщина – это современный сфинкс. Натурально, я как благородный человек не стану – а вы от меня того не потребуете – описывать пункт за пунктом диалог переменчивой светской дамы и назойливого кавалера, который вдруг решил поплакаться ей в жилетку. Подобные мелочи, слухи да сплетни хороши для кухни невежественных офранцуженных романистов, но всякий, кто ищет истину, от подобной ерунды отмахнется. Да честно говоря, мне и неизвестно, о чем они там говорили. Но с уверенностью можно утверждать, что полчаса спустя Рикардо, сникший и разочарованный, спускался в том же самом лифте «Ортис», который совсем недавно вез полного надежд юношу наверх. Тут начинается трагическая сарабанда – именно тут она завязывается, зарождается. Рикардо, ты идешь навстречу своей погибели! Ты летишь в пропасть! Ах, ты катишься в бездну по склону собственного безумия! Не утаю от вас ни одного этапа последующего крестного пути, совершенно непостижимого, непонятного. После встречи с баронессой Рикардо отправляется к мисс Долли Вавассур, капризной и бездарной актрисе, к которой он не испытывал серьезных чувств, хотя она, насколько мне известно, была его любовницей. Вы будете вправе выплеснуть на меня свой гнев, Пароди, если я задержу ваше внимание на этой ничтожной бабенке. Достаточно одной детали, чтобы вы представили ее себе во всей красе. Я выказал любезность и отправил ей свою книгу «Уже все сказано Гонгорой» – особую ценность экземпляру придавала мною собственноручно сделанная дарственная надпись; но эта невежа не удостоила меня ответом; мало того, ее не тронули даже посланные мною конфеты, печенье и ликеры, к которым я присовокупил свои «Поиски арагонизмов в некоторых работах X. Сехадора-и-Фрауке»,[69] роскошное издание, доставленное ей на дом посыльным из самой дорогой почтовой конторы города. Я ломаю себе голову, вновь и вновь задаваясь вопросом: в каком же душевном состоянии пребывал Рикардо, если ноги понесли его в это логово? Ведь я с гордостью могу сказать, что забыл туда дорогу раз и навсегда, ибо нет на свете таких радостей, за которые стоит платить подобную, непомерно высокую, цену. Что ж, по грехам и житье: после неприятного разговора с англосаксонской дамой Рикардо вышел в самом дурном настроении, жуя и пережевывая горький плод поражения, а из-под полей кичливой шляпы рвались наружу волны безумия. Но не успел он отойти от дома чужеземки – улица Хункаль и Эсмеральда, если быть точным, – как почувствовал прилив решительности и без промедления сел в такси, которое после долгого путешествия доставило его к семейному пансиону на улице Майпу, 900. Бойкий зефир надувал его паруса; в этом уединенном месте, которое не жалует толпа пешеходов, поклоняющаяся богу Доллару, жила и живет по сей день мисс Эми Эванс – особа эта, не отрекаясь от своей сугубо женской сущности, устремляется то к одному горизонту, то к другому, пробует на вкус разные края и страны; а говоря точнее – служит в том самом межамериканском консорциуме, местное отделение которого возглавляет Хервасио Монтенегро. Достойная всяческих похвал цель организации: способствовать миграции южноамериканских женщин – «наших латинских сестер», как изысканно выражается мисс Эванс, – в Солт-Лейк-Сити и на окрестные зеленые фермы. Время для мисс Эванс – золото. Тем не менее эта дама отняла mauvais quart d'heure[70] y неотложных дел и великодушно приняла друга, хотя после своей помолвки, так трагически закончившейся, он и избегал ее обиталища. Десяти минут болтовни с мисс Эванс хватает, чтобы поправить самое скверное настроение. Но Рикардо – тьфу ты, вот незадача! – сел в лифт в самом мрачном состоянии духа и со словом «самоубийство», горевшим во взоре; так что любой проницательный человек мог бы это слово с легкостью прочесть.

В пору черной меланхолии трудно найти лекарство, сравнимое с простой и столь привычной нам Природой, когда ее красоты, чутко отзываясь на зов апреля, щедро и вольготно разливаются по долам и ущельям. Рикардо, вкусив опыта неудач, возжаждал сельского уединения и без промедления отправился в Авельянеду. Старый дом Монтенегро распахнул ему навстречу свои стеклянные двери с тяжелыми портьерами. Амфитрион, в приступе радушия готовый на все, принял и водрузил на голову этот великоватый ему венец и, пересыпая речь грубыми шуточками и плоскими остротами, под конец стал вещать как оракул и намолол столько чепухи, что раздосадованный Рикардо, вовсе отчаявшись, поскорее поспешил пуститься в обратный путь – опять на виллу «Кастелламаре»; и мчался он туда так, словно за ним гнались двадцать тысяч чертей. Сумрачные преддверия безумия, холлы перед владениями самоубийства: в тот вечер Рикардо так и не удалось потолковать хоть с кем-нибудь, кто мог бы поднять его дух, с товарищем, философом; на беду, он увяз в худшем из болот – в беседах с неприкаянным Кроче, еще более скучным и сухим, чем цифры в его бухгалтерских книгах.

Три дня убил наш Рикардо, слушая эти зануднейшие и вредоносные разглагольствования. Но в пятницу его вдруг осенило, и он явился motu propio[71] в мою комнату. И я, дабы обеззаразить, дезинфицировать его душу, предложил ему прочесть каторжные корректуры подготовленного мною переиздания «Ариэля» Родо,[72] мастера, который, по словам Гонсалеса Бланко, «превосходит Хуана Валеру в гибкости, Переса Гальдоса – в элегантности, Пардо Басан – в изысканности, Переду – в современности, Валье-Инклана – в теории, Асорина[73] – в силе критического накала». Бьюсь об заклад, любой другой на моем месте прописал бы Рикардо какую-нибудь кашку-размазню, а никак не это злое зелье. Однако нескольких минут магнетической работы хватило, чтобы наш умирающий распростился со мной – весьма бесцеремонно и нетерпеливо. Не успел я нацепить на нос очки, чтобы продолжить чтение, как в другом конце галереи прогремел зловещий выстрел.

Я выбежал из комнаты и столкнулся с Рекеной. Дверь в спальню Рикардо была приоткрыта. На полу, бесчестя грешной кровью ковер-кильянго, лежал труп. Револьвер, еще горячий, охранял его вечный сон.

Я готов заявить во всеуслышание. Решение было обдуманным. Это доказывает и подтверждает постыдная записка, которую он нам оставил: убогая – словно автор знать не знал о богатствах нашего языка; вялая – словно писал ее халтурщик, не владеющий необходимым stock[74] прилагательных; безвкусная – потому что в ней нет и намека на игру слов. Еще раз явлено то, о чем я уже говорил с кафедры: выпускники наших так называемых колехио не имеют представления о сокровенных тайнах словаря. Я прочту вам эту записку, и вы сразу встанете в ряды самых непримиримых участников крестового похода за хороший стиль.

Вот письмо, прочитанное Бонфанти за несколько минут до того, как Исидро Пароди выпроводил его за дверь:

Хуже всего, что я всегда был счастлив. Теперь все изменилось и будет меняться впредь. Я ухожу из жизни, потому что ничего не могу понять. С Пумитой я проститься не могу – она уже умерла. То, что сделал для меня мой отец, не мог сделать ни один другой отец в мире. Хочу, чтобы все это знали.

Прощайте и забудьте меня.

Рикардо Санджакомо

Пилар, 11 июля 1941 г.

V

Вскоре Пароди принял у себя Бернардо Кастильо – врача семейства Санджакомо. Беседа их была долгой и конфиденциальной. Те же определения следует отнести к разговору, который дон Исидро имел с управляющим Джованни Кроче.

VI

В пятницу 17 июля 1942 года Марио Бонфанти – потертый плащ, просевшая шляпа, поблекший шотландский галстук и яркий свитер из Расинга – смущенно вошел в камеру номер 273. Двигался он неловко, потому что в руках нес большое блюдо, завернутое в белоснежную салфетку.

– Провиант! – вскричал он. – Не успею я пересчитать пальцы на одной руке, как вы уже будете облизывать свои, дражайший мой Пароди. Лепешки из слоеного теста в меду! И приготовили их известные вам смуглые ручки; а блюдо, на коем покоятся лепешечки, украшено гербом и девизом «Hic jacet»,[75] принадлежащими нашей княгине.

Тут энтузиазм его был пригашен резной тростью – ею, как шпагой, размахивал Хервасио Монтенегро, словно воплотивший в себе всех трех мушкетеров сразу: монокль а-ля Чемберлен, черные живописно закрученные усы, пальто с обшлагами и воротником из выдры, широкий галстук с жемчужиной фирмы «Мендакс», обувь от Нимбо, перчатки от Балпингтона.

– Счастлив вас видеть, дорогой мой Пароди, – воскликнул он самым светским тоном. – Прошу простить моего секретаря за fadaise.[76] Нас трудно ослепить софизмами Сьюдаделы и Сан-Фернандо: всякий здравомыслящий человек признает, что Авельянеда заслуживает самого уважительного к себе отношения. Я неустанно повторяю Бонфанти, что весь этот его набор пословиц и архаизмов выглядит решительно vieux jeu,[77] неуместно; напрасно я пытаюсь направлять его чтение, даже самые строгие предписания: Анатоль Франс, Оскар Уайльд, дон Хуан Валера, Фрадике Мендес и Роберто Гаче – не смогли укоротить его мятежный дух. Бонфанти, перестаньте упрямиться и бунтовать, скорее поставьте эти лепешки, которые вы сумели благополучно донести, и отправляйтесь motu proprio на Ла-Роса-Формада, в Санитарное управление, где ваше присутствие может оказаться полезным.

Бонфанти пробормотал весь положенный набор слов – «низкий поклон, всегда к вашим услугам, счастлив, целую ручки» – и с достоинством упорхнул.

– Дон Монтенегро, пока вы не приступили к делу, – попросил Пароди, – окажите мне такую любезность, откройте оконце, не то мы тут задохнемся: эти лепешки, судя по запаху, жарилась на свином жире.

Монтенегро, ловкий, как заправский дуэлянт, вскочил на скамейку и выполнил просьбу учителя. Потом спрыгнул вниз, но особым манером, словно выступал перед публикой.

– Итак, пробил час, – сказал он, пристально глядя на раздавленный окурок. Затем достал массивные золотые часы, завел их и посмотрел на циферблат. – Сегодня семнадцатое июля, ровно год назад вы раскрыли мрачную тайну виллы «Кастелламаре». И теперь в этой дружеской обстановке я хочу поднять бокал и напомнить вам, что тогда вы пообещали, что через год, то есть как раз сегодня, откровенно расскажете о том, что же там произошло. Не стану лицемерить, дорогой Пароди, фантазер во мне порой побеждает человека делового, литератора, и я придумал некую интереснейшую и оригинальную теорию. Может, вы, обладая строгим умом, сумеете добавить к этой теории, к этой благородной интеллектуальной конструкции кое-какие полезные детали. Я не отношусь к числу архитекторов-одиночек: вот, я протягиваю руку за вашей драгоценной песчинкой, но оставляю за собой право – cela va sans dire[78] – отвергнуть сомнительные и неправдоподобные выводы.

– Не беспокойтесь, – сказал Пароди. – Ваша песчинка будет в точности похожей на мою, особенно если вы начнете рассказывать первым. Вам слово, друг мой Монтенегро. Как говорится, первые зернышки маиса – попугаю.

Монтенегро поспешно отказался:

– Нет, ни за что. Aprиs vous, messieurs les Anglais.[79] Да и не стану скрывать, что интерес мой к этому делу чудесным образом поослаб. Меня разочаровал Командор: я полагал его человеком покрепче. Он умер – приготовьтесь к мощной метафоре – на улице. Проданного на торгах едва хватило на покрытие долгов. Не спорю, положение Рекены вполне завидное, к тому же я приобрел на этих enchиres[80] Гамбургскую ораторию и ферму тапиров по смехотворно низкой цене, то есть совершил весьма выгодное приобретение. Княгине тоже грешно жаловаться: она перехватила у заморской черни терракотовую змею с fouilles[81] из Перу – ту самую, что Командор хранил в ящике письменного стола, а теперь змея царит – излучая мифологическое очарование – в нашей приемной. Pardon, ведь в прошлый раз я уже рассказывал вам об этой змейке, способной заражать душу непонятной тревогой. Как человек с отличным вкусом, я оставил было за собой также бронзу Боччони, весьма выразительного и таинственного монстра, но пришлось от него отказаться, потому что прелестная Мариана – простите, я хотел сказать сеньора де Англада – сразу прикипела к нему сердцем, и я решил благородно отступить. И гамбит был вознагражден: климат наших отношений теперь просто по-летнему тепел. Но я отвлекся и отвлекаю вас, дорогой Пароди. Я с нетерпением ожидаю вашего рассказа и готов заранее выразить свое полное одобрение услышанному. К тому же я имею право вести беседу с гордо поднятой головой. Конечно, слова эти могут вызвать улыбку у людей злоязыких, но вы-то знаете, что я свой долг оплатил сполна. Я скрупулезно, пункт за пунктом выполнил обещанное: кратко изложил вам raccourci[82] суть моих бесед с баронессой де Сервус, с Лолой Вакуньей де Круиф и с одержимой fausse maigre[83] Долорес Вавассур; я добился, пойдя на всякого рода хитрости и угрозы, чтобы Джованни Кроче, этот Катон бухгалтерского дела, рискнув своим авторитетом, посетил вашу камеру, прежде чем ударился в бега; я раздобыл для вас экземпляр убийственно ядовитой брошюры, которая разлетелась по столице и окрестностям: ее автор, пользуясь маской анонима – и при еще открытом кенотафе, – выставил себя на посмешище, предъявив публике какие-то примеры совпадений между романом Рикардо и «Святой вице-королевой» Пемана – тем самым романом, который литературные наставники Рикардо выбрали ему в качестве наиболее достойного образца. К счастью, этот дон Гайферос, а зовут его доктор Севаско, с большим трудом, но совершил-таки чудо: показал, что сочиненьице Рикардо хоть и перепевает некоторые главы из творения Пемана – такие совпадения были бы вполне простительны для первого выплеска вдохновения, – но его роман скорее можно счесть факсимиле «Лотерейного билета» Поля Груссака,[84] только действие перенесено, кстати весьма неуклюже, в семнадцатый век, и ловко закручено вокруг сенсационного открытия – спасительной благотворности военного призыва.

Parlons d'autre chose.[85] Исполняя самые странные ваши капризы, дорогой Пароди, я уговорил доктора Кастильо, этого Блакамана, помешанного на хлебе из отрубей и хлебном напитке, отлучиться на короткое время из своей водолечебницы и глянуть на вас опытным глазом клинициста.

– По мне, так довольно паясничать, – прервал его детектив. – В истории семейства Санджакомо накручено столько, сколько оборотов не суждено сделать ни одним часам в мире. Знаете ли, я начал связывать концы с концами в тот день, когда дон Англада и сеньора Барсина описали мне спор, случившийся в доме Командора накануне первого убийства. А то, что потом мне рассказали ныне покойный Рикардо, Марио Бонфанти, вы сами, управляющий и врач, только подтвердило догадку. А письмо, оставленное несчастным юношей, внесло окончательную ясность. Как писал Эрнесто Понсио:

Судьба – швея-усердница
стежок к стежку кладет.

Даже смерть старого Санджакомо и принесенная вами анонимная книжица по-своему оказались полезны, чтобы проникнуть в тайну. Не знай я дона Англаду, я бы подумал, что и он наконец прозрел. Доказательством тому – его рассказ о смерти Пумиты, который он начал аж с прибытия старого Санджакомо в Росарио. Воистину устами дураков глаголет истина, именно в ту пору и в том месте началась, собственно, вся история. Те, кто служит в полиции, гоняются, как правило, за самыми свежими сведениями и сплетнями. Вот и не обнаружили ничего: ведь их интересовали только Пумита, вилла «Кастелламаре» и год сорок первый. А я, столько времени проведя в узилище, заделался историком хоть куда, мне нравится заглядывать во времена, когда сам я был молодым человеком, меня еще не успели упечь в тюрьму и я имел пару-тройку товарищей-земляков, с кем поразвлечься. История, повторюсь, уходит корнями в далекое прошлое, а Командор тут – главная карта. Давайте-ка хорошенько приглядимся к этому чужеземцу. В двадцать первом году он, как нам сообщил дон Англада, чуть не лишился рассудка. А что же с ним такое приключилось? Умерла его супруга, которую ему доставили из Италии. Но он ведь и знал-то ее едва. Можете вы себе вообразить, чтобы такой тип, как Командор, сходил из-за этого с ума? По словам того же Англады, не меньше горевал он и из-за смерти друга – графа Изидоро Фоско. Я в это не верю, сущая ерунда! Граф был миллионером, консулом, и нашему герою, простому мусорщику, не давал ничего, кроме советов. Смерть такого друга – скорей облегченье, если только он вам не нужен, чтобы что-то из него вытягивать. К тому же и дела у Санджакомо к той поре шли неплохо: всю итальянскую армию он завалил своим ревенем, который продавал по цене лучших продовольственных товаров, за что ему даже присвоили звание Командора. Так что же с ним приключилось? Да самая обычная вещь, друг мой. Итальянка-то вместе с графом Фоско жестоко над ним насмеялись. Хуже всего было, однако, то, что, когда Санджакомо узнал об измене, коварные обманщики уже покинули сей мир.

Не мне вам рассказывать о мстительности и злопамятстве уроженцев Калабрии. Командор, лишившись возможности наказать жену и лицемера-советчика, отомстил их сынку – Рикардо.

Любой человек, скажем мы, обуреваемый мстительными чувствами, поиздевался бы чуток над мнимым сыном – и баста! Но старого Санджакомо ненависть вдохновила на план куда более изощренный и хитрый. Он придумал то, что не пришло бы в голову даже самому Митре.[86] И замысленное осуществил с такой ловкостью и искусностью, что остается только снять перед ним шляпу. Он расписал наперед всю жизнь Рикардо, и первым двадцати годам назначил быть счастливыми, а двадцати последующим – злосчастными. Хотите верьте, хотите нет, но в жизни Рикардо не было ничего случайного. Начнем с близкой вам материи – с женщин. Вспомним баронессу де Сервус, Систер, Долорес и Викунью; все эти интрижки подстроил старик, а Рикардо ничего даже не заподозрил. Хотя зачем вам-то, дон Монтенегро, я объясняю такие вещи! Вы ведь сами разжирели, как бычок, на таких вот деликатных комиссиях. Даже встреча Рикардо с Пумитой видится мне подстроенной – как выборы в Ла-Риохе. С изучением юриспруденции, со сдачей экзаменов – то же самое. Мальчишка ничем себя не утруждал – а на него дождем сыпались хорошие отметки. И на политической стезе его ожидало бы то же: плати – и карьера обеспечена. Честное слово, все делалось только таким манером. Вспомните историю с шестью тысячами песо, которыми Санджакомо откупился от Долли Систер; вспомните гнусавого коротышку, который так кстати подвернулся Рикардо в Монтевидео. Он был подослан отцом. Доказательства? Да ведь он даже не попытался вернуть те пять тысяч, что одолжил парню. Затем – история с романом. Вы сами недавно рассказывали, что наставниками тут были Рекена и Марио Бонфанти. И Рекена накануне смерти Пумиты проговорился: сказал, что страшно занят, потому что Рикардо заканчивает свой роман. Точнее сказать, книжицей занимался, собственно, он, Рекена. А потом и Бонфанти приложил к ней руку, и след его был отнюдь не маленьким, а, по его же словам, «со страусиное яйцо».

И вот мы приближаемся к сорок первому году. Рикардо был уверен, что делает все по своей воле, как каждый из нас, но на деле служил лишь пешкой в чужой игре. Его помолвили с Пумитой, девушкой, вне всякого сомнения, весьма достойной. Все катилось как по маслу, и тут отец, в гордыне своей возомнивший себя вершителем чужой судьбы, обнаружил, что и сам стал игрушкой в руках фортуны. Подвело здоровье, и доктор Кастильо вынес ему приговор – жить Командору оставалось не более года. Что касается названия болезни, то пусть доктор утверждает что ему угодно, по моему суждению, сгубил его спазм сердца, как и Таволару. Песенка Санджакомо была спета. Так что за оставшийся год ему предстояло испытать и последние радости, и все мыслимые несчастья. И он храбро ринулся в бой. Но во время ужина двадцать третьего июня Пумита намекнула, что разгадала его замысел; прямо она, разумеется, ничего не сказала. Ведь разговор происходил не с глазу на глаз. Она завела речь о биографах. Вспомнила некоего Хуареса, которому сперва подстраивали сплошные победы, а потом его сделали самым жалким неудачником из смертных. Санджакомо попытался перевести разговор на другую тему, но Пумита все твердила, что есть жизни, где ничего не происходит случайно. Тут она упомянула тетрадку, в которой старик вел дневник; она это сделала нарочно – дала ему таким образом понять, что прочла его дневник. Санджакомо для пущей уверенности подстроил ей хитрую ловушку, своего рода проверку: заговорил о терракотовой фигурке, которую купил у одного русского и хранил у себя в письменном столе, в том же ящике, где лежал дневник. Он сказал, что это была пума, и Пумита, знавшая, что речь шла о змее, выдала себя, ведь из ревности она рылась в ящиках стола, отыскивая письма Рикардо. Там она и наткнулась на тетрадь, внимательно прочла записи и узнала о коварном плане. В том вечернем разговоре она совершила много опасных ошибок, главное, заявила, что непременно хочет на следующий день начистоту поговорить с Рикардо. Старик, чтобы спасти план, выстроенный с такой изощренной ненавистью, решил убить Пумиту. Он подмешал яд к лекарству, которое она принимала перед сном. Вы ведь помните, Рикардо обмолвился, что лекарство стоит на комоде. Проникнуть в спальню было проще простого. Двери всех комнат выходили в галерею со статуями.

Напомню еще некоторые детали той беседы. Девушка попросила Рикардо отложить на несколько лет публикацию романа. Санджакомо это никак не устраивало, он мечтал, чтобы книжка вышла, а следом – брошюрка, разоблачающая плагиат. Я думаю, брошюрку писал Англада, он ведь сам говорил, что оставался там, потому что якобы работал над историей кинематографа. И тотчас обмолвился, что знающий человек сразу заметит – роман Рикардо списан.

Так как закон не позволял старому Санджакомо лишить Рикардо наследства, Командор предпочел разориться. Часть, предназначенную Рекене, он поместил в бумаги, не приносящие большой прибыли, но надежные. Часть Рикардо вложил в подземную железную дорогу. Достаточно взглянуть на приносимые ею доходы, чтобы понять, насколько рискован был такой выбор. К тому же Кроче был нечист на руку и обворовывал Рикардо без зазрения совести, но Командор не трогал его, ведь это добавляло уверенности: сын никогда не получит своих денег.

Скоро со средствами стало туго. Бонфанти урезали жалованье, баронессе отказали в пожертвованиях в ее фонд; Рикардо даже пришлось продать своих лошадок для игры в поло.

Бедный юноша, он ведь никогда и ни в чем не знал нужды! Чтобы найти опору, он отправился к баронессе; но та, озлобившись из-за того, что ей не удалось выманить у старика денег, облила гостя презрением и бухнула, что крутила с ним любовь только потому, что его отец ей платил. Рикардо видел, как все в его судьбе резко менялось, но не понимал причины. Его одолели сомнения, и он пошел сначала к Долли Систер, потом к Эванс; обе признались, что если раньше и принимали его у себя, то исключительно по договору со старым Санджакомо. Потом Рикардо посетил вас, Монтенегро. И вы сообщили ему, что сами устраивали ему встречи со всеми этими женщинами. Разве не так?

– Ну! Кесарю кесарево, – рассудил Монтенегро, притворно позевывая. – Вы же сами прекрасно знаете, что режиссура подобных сердечных ententes[87] стала моей второй натурой.

– Рикардо, обеспокоенный отсутствием денег, переговорил с Кроче; в результате ему открылось, что Командор разорялся намеренно.

Его обескуражило и унизило это открытие – вся его жизнь была откровенной подделкой. Ну все равно как если бы вам вдруг сказали, что вы – это другой человек. Рикардо ведь был о собственной персоне весьма высокого мнения, а теперь он узнал, что все его прошлое, все успехи – дело рук отца и отец непонятно почему вдруг превратился во врага и готовил сыну погибель. Вот он и решил, что жить дальше не стоит. Не стал жаловаться, ни в чем не упрекнул Командора, которого продолжал любить; но написал письмо, в котором прощался со всеми и смысл которого отец должен был понять. Ведь там говорилось:

«Теперь все изменилось и будет меняться впредь… То, что сделал для меня мой отец, не мог сделать ни один другой отец в мире».

Возможно, из-за того, что я столько лет прожил в этом заведении, я перестал верить в наказания. Каждый сам должен разбираться со своим грехом. Негоже честным и порядочным людям становиться палачами других людей. Командору оставалось всего несколько месяцев жизни – к чему было отравлять ему их, разоблачать его преступления и ворошить без всякой пользы осиное гнездо, поднимая на ноги адвокатов, судей, полицейских?

Пухато, 4 августа 1942 г.

Жертва Тадео Лимардо

Памяти Франца Кафки

I

Узник камеры номер 273 дон Исидро Пароди принял посетителя не слишком любезно. «Ну вот, очередной компадрито докучать явился», – мелькнуло у него в голове. Он словно позабыл, что двадцать лет назад и сам еще не был настоящим креолом, а вот так же фасонил, стараясь выражаться повитиеватей и жестикулируя сверх всякой меры.

Савастано поправил узел галстука и швырнул коричневую мягкую шляпу на тюремную скамейку. Перед Пароди стоял черноволосый красавчик, и было в нем что-то не слишком приятное.

– Сеньор Молинари присоветовал мне побеспокоить вас, – начал он объяснять цель визита. – Я пришел из-за той кровавой истории, что случилась в отеле «Нуэво Импарсиаль». Дело загадочное – сколько умных голов над ним, знаете ли, бьется! Мне хотелось бы, чтобы вы кое на что пролили свет; но прошу заметить, я тут из чистого патриотизма, хотя, правду сказать, полицейские ищейки имеют на меня зуб. Потому-то я, узнав, что вы мастер срывать покровы со всяких тайн и разгадывать загадки… Но изложу вам события grosso modo[88] и без околичностей – они претят моей натуре.

В данный момент – после разных жизненных виражей – я взял паузу Теперь я стою посреди равнины и бесстрастно наблюдаю, что и как вокруг происходит. И не убиваюсь ради жалкой монеты. Умный человек умеет не суетясь выждать нужный час и тогда – просто протягивает руку. Вы станете смеяться, но я вам скажу, что вот уж год, как ноги моей не было на рынке в Абасто.[89] Приятели меня скоро узнавать перестанут, при встрече будут спрашивать: «А это еще кто такой к нам пожаловал?» Если же я туда на грузовичке заскочу, то и вовсе рот разинут от изумления. Короче, я, что называется, встал на запасной путь. Точнее, бросил якорь в отеле «Нуэво Импарсиаль», Кангало, 3400 – есть в нашем городе такой уголок, который добавляет особую краску картине столичной жизни. Говоря по чести, я отнюдь не ради удовольствия забился в это захолустье и в один прекрасный день сделаю им всем ручкой:

Покину вашу сцену навсегда,
насвистывая простенькое танго.

Люди недалекого ума, увидав на двери объявление: «Ночлег для кабальерос от 0,60 доллара», поспешат сделать вывод, что тут кроется какое-то надувательство. Умоляю вас, дон Исидро, верьте мне. Я перед вами как на духу: у меня там отдельная комната, правда, временно – только временно – я делю ее с неким русским, Симоном Файнбергом, которого все по-простому зовут Носатым. Но он мне особо не досаждает, вечно пропадает в Доме катехизиса. Файнберг – эдакая, скажу я вам, перелетная птичка, из тех, что то в Мерло объявятся, то в Берасатеги заглянут. И когда я пару лет назад сюда приткнулся, он уже занимал эту комнату, и есть у меня подозрение, что больше он с места не сдвинется – тут ему остаток жизни и коротать. Буду с вами совершенно откровенен: рутинеры вроде него выводят меня из себя, время допотопных повозок прошло, а я из числа путешественников, которые стремятся открывать новые горизонты. Иными словами, этот парень, Файнберг, потерял представление о том, что происходит снаружи, ему чудится, будто мир вращается вокруг его запертого на ключ сундука, и в тяжелый момент он ни за что не протянет руку помощи нам, настоящим аргентинцам, у него, хоть убей, даже песо и сорок пять сентаво в долг не выпросишь. А жизнь-то повсюду кипит, стоящие люди развлекаются, удовольствий ищут, и при виде такого вот живого трупа им и сказать нечего – только стрельнут сквозь зубы язвительной шуткой, только окатят его издевательским смехом.

Вы, укрывшись в своей нише, в своей, как говорится, караульной будке, будете благодарить меня за ту живую картину, которую я вам теперь нарисую: обстановка, царящая в «Нуэво Импарсиаль» по-своему интересна для пытливого ума. Это целая коллекция образцов – такие типы, со смеху можно помереть. Сколько раз я повторял Файнбергу «Чего тебе тратить два песо на билеты к Ратти,[90] когда у нас под боком зверинец?» Но честно скажу, в его башку такое не втемяшишь, видели бы вы этого придурка с крашеными волосами, неудивительно, что Хуана Мусанте сразу дала ему от ворот поворот. Эта Мусанте?чтобы вы знали, там вроде как за хозяйку – это жена Клаудио Сарленги. А сеньор Висенте Реновалес и названный Сарленга – двуединая сила, управляющая заведением. Три года назад Реновалес взял Сарленгу в компаньоны. Старик устал вести бой в одиночку, и вливание молодой сильной крови пошло «Нуэво Импарсиаль» на пользу. По секрету сообщу вам одну вещь, сеньор Пароди, хотя это секрет полишинеля: дела нынче идут хуже, чем прежде, и заведение можно назвать лишь бледным призраком того, чем оно было. Откуда взялся проклятый Сарленга? Из Пампы; и сдается мне, пришлось ему оттуда спешно делать ноги. Прикиньте сами, он увел Мусанте у одного почтового служащего из Бандерало – а тот слыл парнем отчаянным, настоящим бандитом, и такому они наставили рога.

Сарленга знает, что в Пампе этого не прощают, потому он сел на поезд и двинул в столицу, в район Онсе, где можно легко затеряться в людской толпе, если я понятно излагаю. А вот мне не нужен был никакой Лакроз,[91] чтобы заделаться невидимкой; я ведь от рассвета до заката просиживаю в своей комнатушке, в этой дыре, и плевать мне на Мясника с его бандой, которые заправляют в Абасто и знать не знают, куда я провалился. Я же, даже когда еду в автобусе, на всякий случай рожи корчу, чтобы меня никто не узнал.

Сарленга – настоящая скотина, только одет как человек, с людьми вести себя не умеет, одно слово – мусорный тип, не в обиду присутствующим будет сказано. Но врать не стану, со мной он обходится вежливенько, только раз руку поднял – был под мухой, к чему я не отнесся с должным вниманием, потому что был мой день рождения. Виной же всему черная клевета: Хуана Мусанте вбила себе в голову, будто я, как только стемнеет, бегу в соседний квартал на свидание к красотке из шиномонтажной мастерской. Я же вам уже говорил: у Мусанте в глазах мутится от ревности, а ведь знает, что я стараюсь дальше заднего патио не высовываться и вечно сижу, что называется, забившись в свою щель. Так нет – побежала жаловаться Сарленге: так, мол, и так, я-де проник к ней в прачечную известно с какими целями. А тот накинулся на меня словно кипятком ошпаренный, и я его понимаю. Если бы не сеньор Реновалес, который собственноручно приложил мне к глазу кусок сырого мяса, уж и не знаю, что бы я с Сарленгой сделал, так я остервенился. Напраслина она и есть напраслина, стоило трезво глянуть на вещи, как истина всплыла на поверхность: признаю, что фигура у Хуаны Мусанте – прямо манок какой, но я-то, как видите, птица другого полета, и у меня была история с настоящей сеньоритой, которая нынче сделалась маникюршей, а потом еще с одной несовершеннолетней, которая непременно станет звездой на радио, так что я на прелести Мусанте не позарился бы, на таких клюют разве что в Бандерало, а столичные ребята такими пренебрегают.

Как пишет в своей колонке Очкарик из «Последних новостей», само появление в «Нуэво Импарсиаль» Та део Лимардо окутано завесой тайны. Его точно Мом[92] привел сюда под свои похабные шуточки да прибауточки, только вот на следующий карнавал Лимардо с Момом уже не доведется свидеться. Все, баста, – надели на него деревянное пальто и снесли на Кинта-де-Ньято: тут даже инфанты Арагона не помогут.[93]

Дело было так. Мое сердце, скажу вам без лишней скромности, бьется в лад с сердцем нашего города, нашей столицы, потому я позаимствовал у слуги с кухни костюм медведя, ведь слуга этот – настоящий мизантроп, на праздники не больно-то ходит, даже танцы не жалует. По моим прикидкам, под огромной медвежьей шкурой никто бы меня не узнал. И я, отвесив низкий поклон проклятому отелю, вышел глотнуть кислорода. Хотите верьте, хотите нет: в тот вечер столбик термометра побил рекорд по прыжкам в высоту; так жарко было, что прямо обхохочешься. Потом объявляли, что к вечеру девять человек получили тепловой удар. Теперь вообразите мои обстоятельства: я прохаживаюсь с волосатой мордой, и, натурально, с меня пот ручьями течет, так что потихоньку стал я подумывать о том, как бы мне снять с головы медвежью образину, ведь есть у нас места, где темно хоть глаз выколи, такие, что, сунься туда кто из Городского совета, со стыда сгорел бы. Так вот, если мне что на ум взбредет – камень! И только я хотел скинуть образину, тотчас передо мной вырос знакомый торговец с рынка, из тех, что забредают и на Онсе. Легкие мои уже возликовали, втянув свежий уличный воздух – а вокруг на каждом шагу всякие жаровни и решетки с угольями, – и тут я прямо остолбенел, едва не потерял то есть сознание: рядом стоит старик в клоунском наряде, он за последние тридцать восемь лет ни одного карнавала не пропустил и всякий раз выпивает со своим земляком из Темперлея, полицейским агентом. Так вот, этот ветеран, несмотря на иней лет, не растерялся и одним махом сорвал с меня медвежью голову – чуть самого без ушей не оставил, да они у меня, на счастье, крепко пришиты. Словом, то ли он лично, то ли его дружок в дурацком колпаке, но медвежью голову у меня увели; но я на них зла не держу – сам держал себя как последний простофиля, вот они мне это доходчиво и втолковали, получил что заработал. Одно досадно: теперь слуга с кухни не желает со мной разговаривать, потому что заподозрил, будто медвежья голова, которую у меня украли, – та самая, в которой фотографировался на карнавальной повозке доктор Родольфо Карбоне. Кстати о повозках; одна из них – с каким-то фурылкой на козлах и полным кузовом ангелочков – доставила меня к моему обиталищу, потому что карнавал уже затухал, а я, если сказать не преувеличивая, буквально с ног валился. Новые мои друзья зашвырнули меня на дно повозки, и я только хохотнуть успел в знак благодарности. Так вот я и ехал барином да посмеивался; а рядом с повозками по обочине шкандыбал какой-то доходяга-деревенщина, тощий как скелет, вида никудышного – еле волок свой фибровый чемоданчик да еще какой-то драный сверток. Один из наших ангелочков – есть ведь такие, что любят быть в каждой бочке затычкой, – пригласил бедолагу сесть в повозку. А я, чисто в шутку, карнавал же, надо повеселить народ, крикнул вознице, что наша, мол, повозка не из тех, что подбирает всякий мусор. Одна девчушка захохотала, и я тотчас назначил ей свиданье на улице Амауаса, куда, понятно, явиться никак не мог, потому что слишком близко это было от рынка. Я им вообще-то насвистел, что живу у Фуражных складов; это чтобы они не приняли меня за совсем пропащего; но Реновалес все испортил – самых простых вещей человек смекнуть не может, – принялся на меня с порога орать: видите ли, у Ковыля пропали пятнадцать сентаво, оставленные в жилете, на кого, как не на меня, вину валить? Они брехали, будто я их просадил в «Лапониасе». Дальше – хуже. У меня глаз зоркий, я еще за полквартала усмотрел шагалу этого, доходягу с чемоданом, он как раз сюда и плелся, спотыкаясь от усталости. Ну, я прощание затягивать не стал, долгие проводы – лишние слезы, побыстрей выбрался из повозки и юрк в подворотню, чтобы избежать casus belli.[94] Но я не устаю повторять: попробуйте поймите этих голодранцев. Я выходил из своей комнаты по 0,60 доллара за ночь, где угощался холодными бобами и домашним вином, полученными за костюм медведя, и в патио столкнулся с деревенщиной, который даже не ответил на мое здрасьте.

И подумайте, чего только в нашей жизни не случается: целых одиннадцать дней этот пентюх провел в отличном большом номере, в хоромах, как мы его называем, который, разумеется, выходит в первый патио. Вам ли не знать: у всех, кто там обитает, гонора выше крыши. Приведу в пример Ковыля: он просит милостыню, но исключительно из любви к искусству, и кое-кто уверяет, что он миллионер. Поначалу нашлись пророки, что твердили: пентюха в хоромах не примут, потому что тамошнее общество слишком много о себе понимает. Как же! Никто из тех, что вместе с ним жили, ни разу не пожаловался. И не думайте: ни один не пикнул, не гаркнул. Новый же постоялец вел себя как шелковый. В положенные часы проглатывал какое-то варево, одеял не воровал и не закладывал, тон взял верный, тюфяков не потрошил, как некоторые романтические натуры, полагающие, будто тюфяки эти набиты сплошь бумажками в одно песо… Я от чистого сердца предложил ему свои услуги, если, мол, чего понадобится здесь, в отеле… Помню, однажды туманным днем даже принес ему из парикмахерской пачку сигарет «Ноблес», и он угостил меня одной, чтобы я выкурил потом в охотку. Вот времечко было – готов шляпу перед теми деньками снять.

Ну, а когда он, казалось, совсем прижился, однажды сказал нам – суббота была, как сейчас помню, – что наличности у него осталось всего пятьдесят сентаво; я тогда еще, каюсь, в душе посмеялся, представив, как в воскресенье чуть свет Сарленга, сперва конфисковав чемоданчик, выкинет его голым и босым на улицу, коль скоро он не может платить за койку. У «Нуэво Импарсиаль», все равно как у всякого человека, есть свои недостатки, но в том, что касается порядка и дисциплины, заведение наше больше походит на тюрьму, чем на что иное. Теперь пора сказать, что живет у нас в отеле одна развеселая компания – трое лоботрясов-хохмачей, обитают они в комнате в мансарде и целыми днями только тем и занимаются, что передразнивают Носатого да болтают про футбол. Я их еще до рассвета пытался разбудить и звал поглазеть на представление. Но хотите верьте, хотите нет, их лень одолела, и с места они не двинулись. Я же и накануне всех предупреждал – пустил по рукам плакат, который гласил: «Сенсация! Сенсация! Кого скоро выпрут на улицу? Ответ ждите завтра». Но вынужден признаться, немного они потеряли. Клаудио Сарленга нас разочаровал – это не человек, а вещевая лотерея, никогда не знаешь, чего от него ждать. До девяти утра я оставался на боевом посту, переругиваясь с поваром: Хуана Мусанте заподозрила, будто я вечно торчу на крыше, чтобы, улучив момент, стянуть развешанное на веревках белье. Я же просто-напросто устроил там себе наблюдательный пункт. Итак, спектакля не получилось. Если не ошибаюсь, часов около семи утра пентюх наш вышел уже одетым в патио, где Сарленга работал себе метлой. Думаете, он остановился и подумал, вот, мол, человек занят делом, метет двор, не стану я ему докучать. Нет же, он с ним заговорил как ни в чем не бывало; что сказал, я не расслышал, но Сарленга хлопнул его легонько по плечу, на том все кино и закончилось. Я рот от удивления разинул – тут собственным глазам не поверишь! Я еще два часа жарился на крыше, все ждал, не воспоследует ли какого продолжения, второй, так сказать, серии, пока совсем не расплавился под чертовым солнцем. Когда я спустился, деревенщина вовсю орудовал на кухне и любезно угостил меня отличным супчиком. Я человек общительный, с любым умею сойтись, вот и завел с ним легкий треп и, сорвав цветы с событий дня, решил кое-что у него выведать: он ведь из Бандерало прибыл, и у меня зародилось подозрение, что явился он с некой деликатной миссией, попросту говоря, что это муж Мусанте подослал его вроде как лазутчиком – поразнюхать, что тут да как. Меня от любопытства просто распирало. Но прежде надо было влезть к нему в доверие; и я рассказал ему одну историйку, которая равнодушным никого не оставит: случай с премиальным купоном обувной фабрики «Титан», тем, что обменивается на фуфайку; наш Файнберг всучил купон племяннице галантерейщика, а та и не заметила, что купон уже погашен. У вас просто волосы выпадут от удивления, когда я скажу, что деревенщина и бровью не повел, выслушав мой рассказ, и даже в финале, когда я дошел до того места, как Файнберг, одетый в ту самую фуфайку, вручает купон девице, и дурехе нет бы взглянуть повнимательней, куда там, она, обольщенная любезностями и байками этого хитреца, ничего не заметила. Я сразу смекнул, что собеседник мой занят своими мыслями и больше его ничего не колышет. Я решил взять быка за рога, то есть прижать его к стене, и так прямо в лоб и спрашиваю, как, мол, он зовется по имени. Дружок мой затрепыхался, захлопал глазами, но времени, чтобы придумать какую-никакую, хоть несуразную, но отговорку, у него уже не было, и он выказал мне, к большой моей радости, доверие, сообщив, что зовут его Тадео Лимардо. Но, как говорится, вор у вора шапку крадет, а на каждого шпиона свой шпион отыщется. Так что я принялся за ним следить, пока в тот же вечер он не пообещал, что, ежели не перестану таскаться за ним по пятам, он мне зубы пересчитает. Итак, сеть я раскидывал не зря: было, было ему что скрывать. Представьте, в каком положении я очутился: вот она – тайна, я почти за хвост ее ухватил, а дальше все застопорилось, сижу в своей комнатенке взаперти, да еще повар-деспот со света сживает. Правда, в тот день отель представлял не слишком веселую картину: женская часть обитателей понесла серьезные потери, ибо Хуана Мусанте отлучилась на сутки в Горч.

В понедельник я как ни в чем не бывало явился в столовую. Повар проходил со своим бачком мимо и, конечно из вредности, супа мне не налил; я смекнул, что тиран решил сломить меня голодом – за то, что накануне я вел себя с ним грубо; тогда я стал вслух жаловаться на отсутствие аппетита, и этот злодей – ходячее противоречие – тотчас налил мне аж две порции и отмерил их столь щедро, что меня, видать, и похоронят с этой похлебкой в брюхе, так что я тогда и двинуться не мог, отяжелел, как статуя.

Меж тем за столом царило искреннее веселье, но праздник нам испортил деревенщина, который сидел с похоронной физиономией и даже миску свою локтем оттолкнул. Клянусь вашим батюшкой, сеньор Пароди, я со злорадным нетерпением предвкушал, как повар поставит его на место, заметив неуважительное отношение к своей стряпне; но, думаю, Лимардо озадачил его своей наглостью, и тот поджал хвост, так что я только посмеивался втихомолку. Тут вошла Хуана Мусанте, глазами гневно зырк-зырк, а бедра, поверьте, – аж задохнуться можно. Эта стерва вечно ко мне придирается, живьем готова сожрать; а я молчу как неизвестный солдат. Но тут она, не удостоив меня и взглядом, начала собирать миски и говорит повару, что, мол, сражаться с ним, лентяем, ей осточертело, проще самой всю работу делать. И как раз оказывается она в этот миг лицом к лицу с Лимардо и просто дар речи теряет, увидав, что он не съел свой суп. А Лимардо глядит на нее так, словно вообще впервые бабу видит; мне-то ясно было как белый день – лазутчик старался запечатлеть в памяти ее и без того незабываемый облик. Но сцена эта, такая по-человечески понятная, кончилась тем, что Хуана почему-то сказала шпиону, что тот слишком долго спал один и пора бы ему глотнуть деревенского воздуха. Лимардо на ее тонкий намек не ответил, потому как был занят интересным делом – скатывал хлебные шарики, нас-то повар от этой скверной привычки давно отвадил.

Часа два-три спустя случилась новая история, и, когда я вам ее опишу, вы добрым словом помянете закон, благодаря которому вас упекли в тюрьму. В семь вечера я по своей застарелой привычке заглянул в первый патио, чтобы перехватить бусеку,[95] которую наши господа из хором обычно заказывают в заведении на углу. Так вот, вы, с вашей хваленой смекалкой, угадайте-ка, кого я там узрел? Именно что! Пардо Саливасо собственной персоной – шляпа с тонкими полями, разодетый и разобутый – ну картинка из «Фрая Мочо».[96] При виде старого приятеля из Абасто я пулей рванул к себе в комнату, решив на неделю-другую там закопаться. Но уже через три дня Файнберг шепнул мне, что путь открыт, – Пардо успел улизнуть, разумеется не заплатив, а вместе с ним сгинули и все лампочки из третьего патио (только та и уцелела, которую Файнберг в кармане носил). Я, правда, тут же заподозрил, что Носатому хочется разнюхать, в чем тут дело, для того и сочинил эту сказку, и я до конца недели та-ки просидел взаперти – и чувствовал себя как у Христа за пазухой, – пока меня не выкурил наружу повар. Должен заметить, что на сей раз Носатый сподобился сказать правду, и я мог бы наслаждаться законной свободой, не отвлеки меня один банальный эпизод – из самых на первый взгляд обычных, хотя вдумчивый наблюдатель такие непременно замечает. Лимардо перебрался из хором в каморку за 0,60 доллара; а поскольку и этих 0,60 у него не было, его заставили вести гостиничные счета. Но меня-то не проведешь, я тотчас почуял неладное: это он таким нехитрым способом решил проникнуть в контору да повыведывать там кое-какие секреты. Итак, пентюх наш целыми днями якобы просиживал над бухгалтерскими книгами; у меня же в этом заведении конкретных обязанностей нет, и если я порой и приглядываю за поваром, то исключительно из внутренней потребности быть хоть чем-то полезным. Потому я и прохаживался туда-сюда, пока сеньор Реновалес не заговорил со мной самым отеческим тоном, после чего мне пришлось подгребать к своему углу.

Дней эдак через двадцать прилетели вполне похожие на правду (а на деле лживые) слухи, будто сеньор Реновалес хотел вышвырнуть Лимардо вон, а Сарленга тому воспротивился. Но меня-то не проведешь, пусть такое хоть во всех газетах крупными буквами напишут – не поверю! С вашего позволения, я изложу свою версию событий. Скажите честно, можете вы себе вообразить, чтобы сеньор Реновалес наказывал несчастного недотепу? И чтобы Сарленга, с его-то норовом, мог поступить по справедливости? А? Даже не старайтесь, плюньте на эти выдумки; на деле расклад получился совсем иным. Выгнать пентюха хотел Сарленга, который не переставал над ним измываться, а защищал его Реновалес. И добавлю: мое мнение разделяла и компания из мансарды.

Но факт остается фактом. Лимардо скоро перестал довольствоваться тесными стенами конторы и пошел завоевывать территорию отеля – словно масло разливалось, не остановить. То он боролся с вечными протечками в крыше над комнатами по 0,60 доллара; то красил какой-то дурацкой краской деревянную решетку; то оттирал спиртом пятно с брюк Сарленги; потом ему позволили каждодневно мыть первый патио, наводить блеск в хоромах и выгребать оттуда мусор.

К тому же Лимардо, чтобы легче было совать всюду нос, принялся сеять вокруг раздоры. Вот, к примеру, однажды наши шутники из мансарды сидели себе тихонько и красили в ярко-красный цвет кота из скобяной лавки. Меня же не пригласили, потому что знали: я как раз взялся снова перечитывать «Паторусу», которого мне одолжил доктор Эскудеро. Случай этот о многом скажет наблюдательному и смышленому человеку: хозяйка скобяной лавки, едва сводящая концы с концами, вздумала обвинить одного из наших оболтусов из мансарды в краже затычек и воронок; парней это задело, и они решили отыграться на коте. А Лимардо затею испортил – отнял у них недокрашенную тварь и швырнул что есть силы на задний двор, кот, между прочим, мог себе все кости переломать, и тогда держи ответ перед Обществом защиты животных. Сеньор Пароди, я даже вспоминать не хочу, что они сделали с недоумком: повалили на каменные плиты, один сел ему на брюхо, другой держал голову третий заставлял глотать краску. Я бы тоже с превеликим удовольствием поучаствовал – треснул бы его по башке, но, клянусь, испугался, что даже в такой свалке он личность мою признает. Кроме того, надо учитывать, что хохмачи наши в подобных делах очень щепетильны, и не мне вам говорить, что, сунься я в их потасовку, быть бы мне навек с ними повязанным. Тут-то и обрушился на нас Реновалес и разогнал к чертям собачьим. Двое из затейников успели добежать до кладовой, третий хотел было юркнуть следом за мной в курятник, но тяжелая рука Реновалеса его все ж достала. Вредя такое прямо-таки отеческое попечение и воспитание, я готов был устроить Реновалесу овацию, но решил лишний раз не светиться и бурное ликование отложил на потом. Деревенщина тем временем поднялся на ноги, и смотреть на него было очень даже жалко, но он получил свое утешение. Сеньор Сарленга самолично принес ему стакан кандьяля[97] и заставил выпить, подбадривая такими словами: «Ну-ка, не привередничайте, выпейте все сразу, мужчина вы в конце-то концов или нет».

Об одном прошу, сеньор Пароди, не делайте из истории с котом неблагоприятных выводов о нравах обитателей отеля. И для нас там сверкает солнышко, а некоторые неприятные события хоть и вызывали у меня сперва досаду, потом я оценил их философски и сам же посмеивался над пережитыми страхами. Зачем далеко ходить! Вот вам хотя бы история о неких посланиях, написанных синим карандашом. Послушайте только! Есть люди, которые ни одной зацепки не упустят, им лишь дай повод почесать языком да посплетничать, но своим всезнайством, своими бреднями они только сон на слушателей нагоняют. Я же кого хочешь за пояс заткну, если надо выловить свежую и забавную историйку. Итак, в один недобрый день навырезал я ножницами бумажных сердечек, потому что некая птичка мне напела, будто Хосефа Мамберто, племянница галантерейщика, крутила юбкой перед Файнбергом – якобы пыталась назад ту, вторую, фуфайку заполучить, выманенную у нее с помощью погашенного купона. Чтобы даже мухи в нашем отеле были в курсе дела, я написал на бумажных сердечках забавный такой текст – понятно, изменив почерк. Написал я вот что: «Сенсация! Сенсация! Кто у нас не сегодня-завтра женится на Х.М.? Ответ: постоялец отеля в фуфайке». Я сам занялся распространением сердечек и, когда никто не видел, подсовывал их под двери, даже под туалетные. Смею вас уверить, в тот день есть мне хотелось не больше, чем поцеловать себя в локоть, но зуд нетерпения – удастся ли шутка? – и боязнь упустить последнее блюдо заставили меня явиться к обеденному столу до времени. Я был в одной фуфайке, очень довольный собой, сидел на своем месте и громыхал ложкой, чтобы на меня обратили внимание и оценили мою пунктуальность. Тут выскочил повар, и я сделал вид, будто с интересом читаю надпись на бумажном сердце и ничего кругом не вижу. Глянули бы вы на него! Не человек – молния! Прежде чем я успел увернуться, он уж приподнял меня правой рукой, а левой схватил мои сердечки, смял нещадно и сунул мне в нос. Но не судите строго этого грубияна, сеньор Пароди, виноват был я сам. Явился в столовую в фуфайке, чем и вызвал его гнев.

Шестого мая, в котором часу точно не скажу, в нескольких сантиметрах от чернильницы с Наполеоном, принадлежащей Сарленге, обнаружилась сигара. Сарленга, большой мастак дурачить клиентов, решил таким образом убедить в респектабельности заведения одного влиятельного нищего – сеньор был правой рукой директора Общества первых холодов и пришел звать Сарленгу на праздник в приют Унсуе. И вот чтобы соблазнить бородача поселиться у нас, Сарленга угостил его сигарой. Тот, разумеется, долго упрашивать себя не заставил; схватил сигару и тотчас раскурил, словно он сам Папа римский. Но стоило этому дону Куряке сделать первую глубокую затяжку, как подлая сигара возьми и взорвись, и рожа важного гостя сделалась черной от копоти. Ну и видок у него был! Мы, те, кто подглядел эту сцену, прямо покатились со смеху. После такой шуточки простофиля, натурально, поспешил убраться восвояси, так что заведение лишилось надежды заполучить выгодного клиента. Сарленга сильно разгневался и стал вынюхивать, какой шут полосатый подложил на стол сигару с сюрпризом. Мое золотое правило – не спорить с бешеными психами. Я как ни в чем не бывало повернул к себе и чуть не столкнулся с деревенщиной, который шел мне навстречу выпучив глаза, словно в трансе. Дело в том, что он вошел в кабинет Сарленги без спросу – а уж хуже проступка не бывает – и, шагнув к хозяину, заявил: «Эту сигару с сюрпризом подкинул я. Потому что у меня на того типа зуб». Гордыня – вот что погубит Лимардо, шепнул я чуть слышно. Ведь взял и выложил все начистоту – а кто его за язык тянул? Мог же за него и кто другой ответить. Люди с пониманием ни в жисть ни в чем не сознаются… А видели бы вы, как чудно повел себя Сарленга! Только плечами пожал да плюнул на пол, словно был не в своем же собственном доме. И гнев с него вмиг слетел, ровно ничего и не произошло. Потом задумчивым сделался… Как я смекнул, он дал слабину, испугавшись, что, наподдай он злодею, кое-кто из нас не раздумывая в тот же вечер покинет заведение, воспользовавшись тем, что он, как всегда, заснет крепким сном, покончив с дневными хлопотами.

А Лимардо после этого слонялся как неприкаянный, потому что хозяин одержал над ним моральную победу, а мы остались при своем удовольствии. Ipso facto я почуял обман: фортель с сигарой учудил никак не наш деревенщина – ему, дураку, такого не удумать. К тому же до нас дошли сплетни о том, что сеньорита сестрица Файнберга снова крутит любовь с одним из совладельцев магазина смешных ужасов, расположенного на углу Пуэйрредона и Валентина Гомеса.

К прискорбию своему, должен сообщить вам кое-что, что вас огорчит, сеньор Пароди, но назавтра после взрыва сигары наше мирное существование было нарушено одним неприятным событием, которое встревожило даже тех, кто на жизнь глядит с безразличной ухмылкой. Рассказать об этом легко, а вот попробуй такое переживи: Сарленга с Мусанте рассорились! Я ломаю себе голову, стараясь припомнить, случалось ли когда подобное в «Нуэво Импарсиаль». С того раза как один турок-недомерок, схватив половинку ножниц и визжа свиньей, накинулся на Бенгальского Тигра, любые ссоры, любые потасовки дирекцией были официально запрещены. Потому-то никто и не возмущается, когда повар своей поварешкой приводит в чувство буянов. Но как нас учит жизнь: рыба гниет с головы. Если полем брани становится кабинет властодержателей, какой спрос с нас – серой массы рядовых постояльцев? Уверяю вас, я пережил горькие минуты и совсем пал духом – потеряв, что называется, нравственные ориентиры. Обо мне можно наплести что угодно, но в час испытаний я никогда не был пораженцем. К чему сеять панику? Я держал язык за зубами. И каждые пять минут под тем иль иным предлогом проскальзывал по коридору мимо двери конторы, где грызлись Сарленга и Мусанте, хотя причину размолвки уяснить я не сумел. Потом я бежал в комнату по 0,60 и кричал: «Какие новости! Какие потрясающие новости!» Эти же обскурантисты вниманием меня не жаловали, но упорный пес всегда себе кусок добудет. Лимардо, который развлекался тем, что ногтями чистил зубья расчески Ковыля, вдруг прислушался-таки к моим воплям. И даже докончить не дал, вскочил точно ошпаренный и пошустрил в контору. Я тенью за ним. Тут он вдруг оборачивается и говорит непререкаемым тоном: «Окажите любезность, быстренько созовите сюда всех постояльцев». Ну, мне дважды повторять не надо. Я со всех ног кинулся собирать нашу шелуху. Явились все как один – кроме Носатого, который замешкался в первом патио, и только после мы обнаружили пропажу – исчезла цепочка от water'a. Наша шеренга – живая витрина социальных слоев: мизантроп шел рядом с балагуром, обитатели комнат по 0,95 рядом с теми, что из комнат по 0,60, пройдоха – с Ковылем, нищий с попрошайкой, мелкий вор-карманник с известным домушником. Застоявшийся воздух отеля взорвался бурей чувств и эмоций. Это хочется сравнить с известным фризом: народ следует за своим пастырем. Все мы, совсем, казалось, растерявшиеся, признали Лимардо нашим вождем. Он шел впереди и, дойдя до конторы и не постучавшись, распахнул дверь настежь. Тут я сам себе прошептал: «Савастано, пора сматываться!» Но ведь глас разума всегда звучит в пустыне! Меня окружала стена фанатиков – они закрыли мне путь к отступлению.

Мои глаза, хоть и покрытые нервной пеленой, ухватили сцену, достойную Лоруссо. Сарленгу мне наполовину загораживал наш Наполеон, зато красотку Хуану Мусанте я мог сколько влезет пожирать взором; на ней был яркий халат и шлепанцы с помпонами – у меня аж дух перехватило, пришлось опереться на одного из 0,95, чтобы не рухнуть. Лимардо, грозный как черная туча, стоял посредине комнаты. И тут до всякого бы дошло – до кого скорее, до кого медленнее, – что «Нуэво Импарсиаль» таким манером может сменить хозяина. И у нас заранее по спинам холодок пробежал, мы уж ждали – вот сейчас Лимардо врежет Сарленге, уж слышали треск зуботычин.

Но он вместо этого заговорил, хотя слова мало что значат, когда происходит что-то непонятное и загадочное. Он говорил складно и наговорил кучу всяких вещей. В таких ситуациях оратор обычно принимается медом мазать да любезности сыпать, но Лимардо обошелся безо всяких там «voulez vous»,[98] позволил себе нарушить древнее правило и выпустил несколько тирад о пагубности любых размолвок. Он заявил, что супружество – союз нерушимый и надо беречь его, а не ломать, что Мусанте и Сарленга должны поцеловаться на глазах у всех, чтобы постояльцы увидали, как они любят друг друга.

Поглядели бы вы в тот момент на Сарленгу! Услышав столь разумный совет, он буквально одеревенел и никак не мог сообразить, как себя дальше вести. Зато Мусанте, у которой мозги всегда на месте, не из тех, что проглотят такую преснятину. У нее чуть припадок не случился – взвилась так, будто у нее жаркое подгорело. Я весь похолодел – осмотри меня тогда какой доктор, записал бы в покойники и отправил бы в Вилья-Мария. Мусанте церемониться не стала, так и заявила пентюху: пусть, мол, печется о своей супружеской жизни – коли там есть о чем печься, а в чужие дела соваться нечего; еще раз чего себе позволит – его как свинью прирежут. Сарленга же, решив поставить точку в споре, заявил, что прав был сеньор Реновалес (тогда отсутствовавший – он сидел в кондитерской «Жемчужина»), когда хотел выгнать Тадео Лимардо. И Сарленга велел Лимардо тотчас убираться вон, несмотря на то что время уж было позднее – восемь пробило. И Лимардо, простая душа, покорно пошел собирать чемодан да пакет – а руки у него при этом, можно сказать, ходуном ходили. Симон Файнберг даже решил ему помочь. И в спешке деревенщина все никак не мог отыскать свой костяной перочинный ножик. У Лимардо в глазах слезы стояли, когда он в последний раз глянул на заведение, давшее ему приют. Он кивнул нам на прощание, шагнул в темноту и пропал из виду, и путь его, как пишут, лежал в неизвестность.

И что же вы думаете? Кто разбудил меня с первыми петухами? Лимардо! Он протягивал мне чашку мате с молоком, который я тотчас и выпил одним глотком, не спросив у него объяснений, каким же это манером он снова оказался в отеле. Этот мате, принятый из рук изгоя, до сих пор обжигает мне небо. Вы решите, что Лимардо выказал себя анархистом, раз не подчинился велению хозяина гостиницы, но попытайтесь понять, каково человеку лишиться угла, ради которого он успел сто потов пролить и который почти заменил ему родной дом.

Итак, я опрометчиво принял из его рук мате, а потом сдрейфил и счел за лучшее прикинуться больным и из комнаты не выходить. Когда же через несколько дней я все же рискнул выглянуть в коридор, один из оболтусов из мансарды поведал мне, что Сарленга опять хотел выгнать Лимардо, но тот прямо у порога рухнул на пол и покорно позволил хозяину пинать себя ногами. Он, знаете ли, использовал тактику пассивного сопротивления – и победил. От Файнберга я, разумеется, подробностей не добился, потому что он известный эгоист, не любит, чтобы кто-то знал больше, чем он. Но мне плевать, без него обойдусь, я ведь отлично лажу с постояльцами из хором по 0,95, хотя, в тот раз я не стал злоупотреблять их добрым ко мне отношением, потому что всего месяц назад уже втравил их в одну историю. Итак, я все разведал своими средствами: Лимардо теперь помещался в каморке под лестницей, где до сей поры хранили метлы и другие хозяйственные принадлежности. Теперь у него появилось одно несомненное преимущество – он мог слышать все, что творится в комнате Сарленги, от которой его отделяла пустячная фанерная перегородка. Но жертвой тут неожиданно оказался я, так как метлы, предварительно пересчитав и переписав, отправили на хранение в мою комнату, а Файнберг проявил прямо-таки макиавеллиево коварство и устроил так, что поставили их именно с моей стороны.

Но до чего зловреден по природе своей человек! Сначала Файнберг выказал себя законченным фанатиком в деле с метлами; потом начал плести интриги, мороча голову трем оболтусам из мансарды и Лимардо и якобы пытаясь восстановить мир и согласие в нашем заведении. А поскольку ссора из-за выкрашенного кота стала уже забываться, Файнбергу пришлось освежить в их памяти кое-какие подробности; он растравил их раны язвительными репликами, насмешками и издевками. Когда же дело стало за малым – решить, как драться: пулять друг в друга башмаками либо ботинок не снимать и драться ногами, – Файнберг круто повернул руль и отвлек внимание компании байкой о чудодейственном целебном вине. Между прочим, будьте уверены, в этой материи он спец, потому как днями раньше доктор Пертине сунул ему рекламный проспект, пусть-де поторгует вразнос большими и маленькими бутылками этого самого вина «Апаче» («знаменитое целебное вино, рекомендованное доктором Пертине»). Лично я всегда повторял: нет ничего лучше вина для улаживания конфликтов, правда, замечу, администрация отеля должна следить, чтобы слишком часто к этому средству не прибегали. Итак, убедив их, что трое против одного, хоть и вооруженного, идти не должны и что сила, разумеется, в единстве, Файнберг намекнул, что, ежели они пожелают за это дело выпить, он добудет им – ну просто по смехотворной цене – эту самую выпивку. Каждый из нас обожает на чем-нибудь да выгадать, что-нибудь да выбарышничать. Этим дело и решилось. Тотчас Файнбергу была заказана дюжина бутылок, и, покончив с восьмой, они уж сидели как четверо неразлучников. И вообразите: эти проклятые эгоисты словно и не замечали, как я ненавязчиво прохаживался поблизости со стаканчиком в руке. Пока деревенщина не пошутил насчет того, что обижать даже таких убогих, как я, негоже и что мы с ним, мол, из одного теста. Тут они дружно расхохотались, а я воспользовался случаем и, особо не чинясь, налил себе винца, и показалось оно мне подходящим разве что горло полоскать – так я сперва подумал, – потому что вино-то с ходу не распробуешь, потом уж я разобрался, оценил – прям бальзам настоящий; от него аж язык становится липким, словно ты выпил банку сахарного сиропа. Файнберг меж тем сменил пластинку и повел речь об огнестрельном оружии; стал выспрашивать у Лимардо, сколько с того содрали за пушку, что висела у него на поясе, пообещал, кому надо, добыть такую же, но по куда более сходной цене. Тут беседа заметно оживилась, и вы можете себе представить, до чего дошло дело: раз уж Носатый такое ляпнул, каждый полез со своим мнением, и слушать друг друга они перестали. По словам Ковыля, новое оружие покупать – все равно что самому на учет в полиции становиться; а один из оболтусов выказал себя ярым патриотом «Тиро Федераль»;[99] я же не преминул их уколоть, заявив, что всякое оружие заряжает самолично дьявол; Лимардо, который раскис от выпитого, сболтнул, будто выполняет некий план: ему надо прикончить какого-то человека; Файнберг же поведал об одном русском, который не желал покупать у него револьвер только потому, что накануне его кто-то напугал шоколадным.

На другой день, решив доказать, что я здесь человек не посторонний, я бродил у так называемого штаба – того места в первом патио, где, пользуясь прохладой, собиралась наша верхушка, чтобы выпить мате и обсудить стратегию и тактику сражений. Тот из постояльцев, кто порискованней и понастырней, может узнать много полезного, ежели его, разумеется, не застукают за подслушиванием, – тогда жди расправы. Тут была вся троица, как называют их наши оболтусы: то бишь Сарленга, Мусанте и Реновалес. На сей раз они не собачились, и это чуть меня подбодрило. Я двинул к ним, как к родным, и, прежде чем они успели меня турнуть, поскорей сообщил, что принес потрясающие новости. А потом выпалил все, что знал: про сцену примирения, про револьвер и целебное вино Файнберга. Видели бы вы, какие кислые у них сделались физиономии. Я же на всякий случай поспешил дать задний ход, а то какой-нибудь трепач разнесет, будто я фискалю да наушничаю хозяевам, а уж этим-то пороком я не грешу – это не в моей натуре.

Я с достоинством отступил на старые позиции, но троицу решил из виду не упускать. И не зря. Очень скоpo Сарленга твердым шагом двинул к каморке, где ночевал деревенщина. Я же, что твоя обезьяна, скакнул на лестницу и прижал ухо к ступеням, чтобы не упустить ни слова из того, что говорили внизу. Сарленга требовал, чтобы Лимардо отдал ему револьвер. Тот – ни в какую. Сарленга принялся угрожать, чем именно, не стану повторять, чтобы вас, сеньор Пароди, не огорчить. Лимардо с таким даже гонором ему отвечает-, мне, мол, на ваши угрозы наплевать, меня ничем не возьмешь, на мне все равно что пуленепробиваемый жилет, и пусть хоть сколько таких Сарленг разом на меня кинутся – не испугать. Между нами говоря, никакой защитный жилет – если он и был – ему не помог, очень скоро его нашли мертвым и не где-нибудь, а в моей комнате.

– Чем же закончился разговор? – спросил Пароди.

– Чем все на свете кончается. Сарленга не стал волыниться с олухом и ушел с чем пришел.

Ну, теперь мы приближаемся к злополучному воскресенью. Горько признаваться, но в такой день в отеле, как на кладбище, тихо и скучно. Я прямо с тоски помирал, потому мне пришло в голову вытащить Файнберга из дремучего невежества – научить его играть в труке, чтобы не срамился, не выглядел дурак дураком, оказавшись в баре. Сеньор Пароди, таких учителей, как я, поискать, и вот вам доказательство: ученик мой ipso facto выиграл у меня два песо, из которых песо сорок сентаво получил на месте наличными, а остаток долга предложил мне погасить, сводив его на утренний спектакль в «Эксельсиор». Нет, не зря говорят, что Росита Розенберг – королева смеха. Хохотня стояла – как от щекотки, хотя лично я не понимал ни слова, потому что выражались актеры на том языке, на каком говорят у нас русские, когда не хотят, чтобы их посторонние понимали. Вот я и мечтал об одном – поскорей добраться до отеля и попросить Файнберга растолковать мне, в чем была соль всех этих шуток. Так что вернулись мы в развеселом настроении и в полном порядке. Но когда я перешагнул порог своей комнаты, мне стало не до смеха. Видели бы вы, во что превратилась моя постель: это уже была не постель, а кошмарный сон – одеяло и покрывало в кровище, хоть выжимай, подушка не лучше; кровь просочилась до тюфяка; и я только успел об одном подумать – где же мне нынче ночью спать, потому что на моей кровати лежал Та-део Лимардо, мертвый – мертвей не бывает.

Первая же моя мысль, как вы понимаете, была об отеле. Вдруг какой злопыхатель подумает, будто это я угробил Лимардо и испоганил постельное белье и пр. Еще я смекнул, что труп-то особой радости Сарленге не доставит, и как в воду глядел – сыщики допрашивали его чуть ли не до полуночи, а это час, когда в «Нуэво Импарсиаль» уже и свет не позволено зажигать. Не забыть еще добавить: пока в голове моей мелькали все эти мысли, я не переставал вопить как резаный, я ведь совсем, как Наполеон, – могу делать зараз кучу всяких дел. Клянусь чем хотите! На мои крики сбежались все обитатели заведения, даже слуга с кухни, он-то и заткнул мне рот тряпкой, так что они чуть не получили второй труп. Явились Файнберг, Мусанте, оболтусы с мансарды, повар, Ковыль и последним – сеньор Реновалес. Весь следующий день мы провели в полиции. И тут я оказался в своей стихии – всем любопытствующим охотно давал разъяснения и очень важничал, представляя им живые картины, от которых они просто дара речи лишались. Я в свою очередь тоже бдительности не терял и сумел-таки разнюхать, что Ли-мардо прикончили около пяти вечера – его же собственным костяным ножом.

Знаете, я думаю, они все просто растерялись – те, что говорят, будто тут какая-то тайна необъяснимая, ведь, случись преступление вечером или ночью, еще хуже бы все запуталось – в такую пору в отеле полно неизвестных личностей, их я постояльцами не называю: переночуют, заплатят за койку – и поминай как звали.

За исключением Файнберга и вашего покорного слуги, почти все прочие оставались в отеле, когда случилось кровопролитие. Потом оказалось, что отсутствовал Сарленга – был на петушиных боях в «Сааведре», решил поставить на петуха падре Арганьяреса.

II

Через неделю Тулио Савастано, взволнованный и счастливый, буквально ворвался в камеру номер 273. И скороговоркой выпалил:

– А у меня для вас сюрприз, сеньор Пароди. Тут со мной кое-кто еще.

Следом за ним вошел, слегка запыхавшись, гладко выбритый мужчина с седой гривой и небесно-голубыми глазами. Одет он был очень аккуратно; костюм дополнял вигоневый галстук, и Пароди заметил, что ногти у него отполированы. Он и еще один гость без тени смущения уселись на табуреты. А Савастано, ошалевший от желания угодить всем разом, метался туда-сюда по крошечной камере.

– Этот господин передал мне ваше письмо, – сказал седой сеньор. – Но если вы хотели потолковать со мной об убийстве Лимардо, то ошиблись адресом, я тут ни при чем. Я сыт по горло этой историей, да и в отеле, сами понимаете, пересуды не стихают. Если вы, сеньор, до чего-то докопались, лучше побеседуйте с этим вот молодым человеком – его зовут Паголой, и он занимается расследованием дела. И наверняка он вам будет благодарен за любую помощь – они ведь в этом деле плутают, как негры в потемках.

– За кого вы меня принимаете, дон Сарленга? С этой мафией я никаких дел иметь не желаю. Да, у меня кой-какие соображения имеются, и, если вы соблаговолите внимательно меня выслушать, пожалуй, не прогадаете и не раскаетесь.

Начать мы, пожалуй, можем с Лимардо. Этот вот юноша, смекалкой, слава богу, не обделенный, посчитал, что он шпион, подосланный брошенным мужем сеньоры Хуаны Мусанты. Что ж, любопытная мысль, но я не мог не задаться вопросом: зачем же придумывать еще какого-то шпиона? Ведь сам Лимардо, как известно, служил в почтовом отделении Бандерало. Ну как же не догадаться – он сам и был мужем сеньоры. Вы же не станете этого отрицать?

А теперь я изложу вам всю историю целиком, как она мне представляется. Вы увели у Лимардо жену и оставили его в Бандерало горе горевать. Через три года одинокой жизни он не выдержал и решил отправиться в столицу. Что с ним произошло дорогой, никому не известно; ведомо только, что прибыл он в весьма плачевном состоянии, и случилось это в дни карнавала. Злосчастное паломничество стоило ему и денег, и здоровья. По приезде он провел десять дней в вашем отеле взаперти, прежде чем свиделся с женой, ради чего и был проделан столь долгий путь. И за каждый день постоя он платил по 0,90 доллара, что вконец его разорило.

Еще там, в Бандерало, вы же сами – отчасти ради фасона, отчасти из жалости – пустили слух, будто Ли-мардо настоящий мужчина, храбрец из храбрецов, будто он даже кого-то убил. И вот теперь вы увидали его у себя в отеле, без гроша в кармане. Что ж, вы не упустили случая оказать ему услугу – и тем самым добавить горькой обиды. Тут и началось меж вами состязание: вы старались унизить его, а он – еще пуще унизить сам себя. Вы сослали его в нищенскую комнату по 0,60, потом заставили вести счета; но Лимардо этого показалось мало; через несколько дней он уже чинил протечки в крыше и даже чистил вам брюки. А сеньора, увидав его в первый раз, сильно разгневалась и велела ему убираться.

Реновалес тоже хотел бы от него избавиться; тяжело было глядеть, как низко пал человек и как вы грубо им помыкали. А Лимардо остался-таки в отеле и искал новых унижений. Однажды шайка бездельников вздумала покрасить кота; Лимардо вмешался, но двигали им не столько добрые чувства, сколько желание получить отпор и даже быть биту. Так и случилось. Он свое схлопотал. Да вдобавок вы еще заставили его глотать коктейль и закусывать вашей бранью. Потом случилась история с сигарой. Шуточку подстроил русский, и из-за нее отель потерял завидного клиента. Лимардо взял вину на себя, но на сей раз вы ему это спустили, потому что вам в голову закралась мысль, а не задумал ли он какую каверзу, может, неспроста терпел все унижения. Итак, дело пока ограничивалось лишь тычками и поношениями, а Лимардо нужна была рана поглубже, побольнее. И вот однажды, когда вы поссорились с сеньорой, Лимардо собрал народ и стал при всех уговаривать вас помириться и в знак примирения поцеловаться. Вы только вдумайтесь, что за этим кроется: муж собирает зевак и уговаривает свою жену и ее любовника любить друг друга и не расставаться. Тут уж вы выгнали его взашей. Но на другой день он снова объявился в отеле – и угощал мате самого последнего из постояльцев. Потом была эта история с так называемым пассивным сопротивлением – вы его, лежачего, били ногами, а он покорно терпел. Потом вы, чтобы сломить-таки упрямца, поселили его в кладовку-клоповник рядом с вашей собственной комнатой, где он мог сколько душе угодно слушать, как вы нежничаете с его женой.

Потом он позволил русскому устроить ему мировую с оболтусами. Пошел на это скрепя сердце, ведь по его задумке все вокруг должны были унижать его, издеваться над ним. Да и там он не упустил случая сам себя обидеть, поставив на одну доску вон с тем, здесь присутствующим, сеньором и назвав «убогим». Тогда же от выпитого у него развязался язык, и он проболтался: у него-де есть револьвер и он собирается кое с кем поквитаться. Новость тотчас донесли в контору. Вы хотели снова выставить Лимардо вон, но на сей раз тот дал отпор и заявил, что он, мол, неуязвим. Вы ломали голову, но не могли понять, что же он имел в виду, и испугались. И теперь мы приблизились к весьма деликатному моменту.

Савастано меж тем даже присел на корточки, чтобы не упустить ни слова из рассказа. Пароди, скользнув по нему рассеянным взглядом, попросил молодого человека оказать им любезность и удалиться из камеры, потому что дальнейшее – не для его ушей. Савастано так растерялся, что чуть не врезался лбом в дверь. После его ухода Пароди продолжил:

– Несколькими днями раньше молодой человек, который теперь оказал нам услугу, соблаговолив удалиться, унюхал след любовной интрижки между русским, Файнбергом, и некой сеньоритой Хосефой Мамберто из галантерейной лавки. Он, как вы помните, вырезал из бумаги сердечки и написал на них совершенный вздор, правда, имена заменил инициалами. Ваша жена, увидав сердечки, решила, что «Х.М.» означает Хуана Мусанте. И велела повару расквитаться с ее обидчиком, с этим чудиком Савастано, а кроме того, она затаила на него зло. В поведении Лимардо, во всех его добровольных унижениях она, как и вы, заподозрила подвох, а когда услыхала, что он носит с собой револьвер и собирается «кое-кого прикончить», она даже не усомнилась, что речь идет не о ней самой, но, конечно, о вас. Она считала Лимардо трусом, а потому решила, что он копит обиды, чтобы поставить самого себя в положение, когда терпеть больше будет невозможно – и тогда он убьет обидчика. Она была права, ваша жена: он замыслил убийство, но жертвой его стали вовсе не вы.

Воскресенье – мертвый день в вашем отеле. Сами вы отправились на петушиные бои, чтобы поставить на петуха падре Арганьяреса. Лимардо с пистолетом в руке ворвался в вашу комнату. Сеньора Мусанте, увидав его, подумала, что он явился, чтобы убить вас. Но она так презирала его, что еще прежде не побрезговала вытащить у него костяной нож – когда его выгоняли из отеля. И теперь именно этим ножом она его и заколола. Лимардо, хотя в руке у него был пистолет, не оказал никакого сопротивления. Хуана Мусанте отволокла труп в комнату Савастано и положила на его кровать, дабы таким образом еще и сквитаться с тем за историю с бумажными сердечками. Вы, надеюсь, не забыли, что Савастано с Файнбергом в это время находились в театре.

Итак, Лимардо наконец добился своего. Это правда, что он носил при себе пистолет, чтобы убить некоего человека; но этим человеком был он сам. Он приехал издалека, месяц за месяцем намеренно нарывался на оскорбления и обиды, чтобы набраться храбрости и убить себя, потому что только о смерти и мечтал. И наверно, перед смертью захотел еще раз увидеть жену.

Пухато, 2 сентября 1942 г.

Долгий поиск Тай Аня

Памяти Эрнста Брама

I

«Только этого и не хватало! Очкастый японец», – почти вслух подумал Пароди.

Не расставаясь с соломенной шляпой и плащом, доктор Чжоу Тунг, воспитанный в modus vivendi[100] крупных посольств, поцеловал руку узнику камеры номер 273.

– Будет ли позволено чужеродному телу осквернить своим прикосновением сию почтенную скамейку? – прощебетал он на безупречном испанском. – Ведь это четвероногое сотворено из дерева и не умеет жаловаться. Мое недостойное имя – Чжоу Тунг, и я занимаю, хоть это кому угодно может показаться смехотворным, должность атташе по культуре в китайском посольстве – да, да, в этой презренной и вредоносной дыре. Я уже успел обеспокоить своим сбивчивым повествованием многомудрые уши доктора Монтенегро. Этот феникс криминальных расследований непогрешим и надежен, как черепаха, но кроме того, он величествен и неспешен, как астрономическая обсерватория, дивным образом погребенная в песках бесплодной пустыни. Не зря сказано: дабы ухватить рисовое зернышко, нелишним было бы иметь и по девять пальцев на каждой руке; я же, по негласному суждению парикмахеров и шляпников, располагаю всего одной головой, но мечтаю воспользоваться еще двумя, чтимыми за ум: головой почтенного доктора Монтенегро и вашей – что размером подобна морской свинье. Даже Желтый Император, человек беспримерной учености, в конце концов признал: вытащи окуня из моря, и он навряд ли доживет до преклонных лет, дабы насладиться уважением внуков. Я никак не старый окунь, но и юношей меня не назовешь. Что же делать мне теперь, когда предо мной разверзается пропасть, словно аппетитная устрица, возжелавшая заглотать меня самого? Хотя речь-то, собственно, идет и не о моей худоумной и дерзкой персоне; чудная мадам Цинь ночь за ночью глушит себя вероналом, ибо ее доводят до отчаяния своими преследованиями неусыпно бдительные стражи закона. Сыщики никак не желают принять во внимание, что убитый был ее покровителем и убили его при весьма неприятных обстоятельствах, так что отныне ей одной придется управлять «Беззаботным драконом» – шикарным салоном, что расположен в Леан-дро-Алеме-и-Тукумане. Самоотверженная и переменчивая мадам Цинь! В то время как правый ее глаз оплакивает гибель друга, левый должен продолжать улыбаться на радость морякам.

Увы, кто пожалеет ваши барабанные перепонки! Ждать от уст моих красноречия и внятности – все равно что ждать, чтобы гусеница заговорила с учтивостью верблюда или хотя бы с выразительностью картонной коробки для сверчков, которую раскрасили, используя двенадцать самых тонких оттенков. Я не чета великолепному Менг Чеу тому, кто, делая в Астрологической коллегии доклад о появлении новой луны, проговорил двадцать девять часов кряду, пока его не сменили сыновья. Всеочевидно: срок моего сообщения истекает; я не Менг Чеу, и мудрый ваш слух терпением все же не превзойдет трудолюбивых муравьев, которые подкапывают мир. Нет, я не оратор, и донесенье мое будет кратким, как речь карлика; я не стану аккомпанировать себе на сладкозвучных струнах: повествование мое будет сбивчивым и нудным.

Вы можете подвергнуть меня самым изощренным пыткам, какими только располагает этот полный тайн и многоликий дворец, ежели я еще раз стану утруждать вашу и без того густо населенную память подробностями и тайнами культа Феи Ужасного Пробуждения. Речь идет, как вы понимаете, о некой религиозной секте, которая вербует новых членов среди нищей братии и актерского сословия, хотя все это синологу вашего полета, европейцу среди дикарей, известно как никому.

Девятнадцать лет назад случилось пренеприятное событие, оно пошатнуло столпы мира, так что эхо его достигло и вашего звездосиянного града. Итак, язык мой, сравнимый по тяжеловесности разве что с кирпичом, дерзнул упомянуть о краже талисмана Богини. Есть в центре Юньаня некое потаенное озеро; в центре этого озера есть остров; в центре острова – святилище; в святилище – идол; в нимбе идола – талисман. Но любая попытка описать камень из квадратной залы – самонадеянное безрассудство. Скажу лишь, что это яшма, что камень этот не отбрасывает тени, что размером он примерно с грецкий орех и главные его свойства – мудрость и чудодейственная сила. Находятся люди, – из тех, чьи головы заморочены миссионерами, – которые оспаривают эти аксиомы; но истина неоспорима: если кому-то из смертных удастся украсть талисман, вынести из храма и продержать у себя двадцать лет, он станет тайным правителем мира. Но рассуждать о таком – зря терять время, ибо талисман пребудет в святилище вечно… хотя в сей мимолетный миг его прячет у себя некий похититель – прячет вот уже восемнадцать лет.

Главный жрец поручил магу Тай Аню отыскать камень. И тот, как гласит молва, определил момент, когда планеты достигли благоприятного взаимного расположения, исполнил нужные ритуалы и приник ухом к земле. Он ясно расслышал шаги каждого из живущих на свете людей и тотчас узнал среди них шаги похитителя. Эти шаги доносились из далекого-предалекого города: города с глиняными домами, где встречаются поистине райские уголки и где не знают деревянных подушек и фарфоровых башен; города, окруженного пустынными пастбищами и мрачными водоемами. Он притаился где-то на западе, на расстоянии многих и многих закатов; Тай Ань, дабы попасть туда, рискнул сесть на пароход и сошел на берег в Самеранге вместе со стадом одурманенных наркотиками свиней; потом под видом бродяги провел двадцать три дня в чреве датского судна, при этом и едой и питьем служил ему голландский сыр, неисчерпаемые запасы которого хранились в трюме; в городе Кабо он сошел на берег и влился в почтенный цех мусорщиков, не преминув поучаствовать в забастовке, названной «Смрадной неделей»; год спустя невежественная толпа сражалась на улицах и в переулках Монтевидео за облатки из кукурузной муки, которые раздавал молодой человек, одетый как иностранец; поясню, что кормильцем-благодетелем был Тай Ань. После нещадной борьбы с беспросветным невежеством обитающих здесь пожирателей мяса маг перебрался в Буэнос-Айрес, посчитав, что там скорее воспримут его учение; по приезде он без промедления открыл отличную угольную лавку. Этот весьма черный промысел приблизил его к столу бедноты, длинному и скудному; и тогда Тай Ань, сытый по горло пирами голода, сказал себе: «Для изысканного вкуса потребна съедобная собака; человеку для жизни – Поднебесная Империя» – и энергично внедрился в консорциум Самуэля Немировского, известного мебельного мастера, который в самом центре района Онсе наладил изготовление тех самых шкафов и ширм, что почитатели его искусства якобы получали прямиком из Пекина. Благоусердное торговое заведение процветало; Тай Ань перебрался из угольного ящика в уютную квартиру, расположенную в доме номер 347 по улице Декана Фунеса; но поточное изготовление ширм и шкафов не отвлекло его от главной цели – поиска талисмана. Он доподлинно знал, что похититель находится в Буэнос-Айресе; еще на острове ему поведали об этом магические круги и треугольники. Виртуозный знаток тайн алфавита просматривает газеты, дабы поупражняться в своем искусстве; Тай Ань же, менее экспансивный и удачливый, не упускал из виду морские и речные суда. Он боялся, как бы вор не улизнул или какой-нибудь из кораблей не доставил сюда сообщника, которому тот передаст талисман. Так же необоримо, как концентрические круги приближаются (или наоборот?) к брошенному в воду камню, так и Тай Ань приближался к похитителю. Не раз он менял имя и жилье. Магия, как и прочие точные науки, сравнима со светлячком, который указует нам путь, когда мы блуждаем в решительную для нашей судьбы ночь; безобманные знаки очерчивали зону, где скрывался вор, хотя не могли дать сведений ни о местожительстве, ни об облике человека. Но маг упорно шел к цели.

– Не забывайте: завсегдатай «Золотого салона» тоже не знает усталости и тоже упорно идет к цели, – услышали они вдруг голос Монтенегро. Тот, кто произнес эти слова, сидел на корточках по ту сторону двери, зажав трость из китового уса в зубах и примкнув глазом к замочной скважине. Затем он стремительно вошел в камеру. На нем были белый костюм и канотье. – De la mesure avant toute chose.[101] Не стану преувеличивать свои заслуги: пока еще я не могу похвастаться тем, что отыскал убийцу, зато нашел вот этого чересчур недоверчивого свидетеля, из которого, правда, каждое слово нужно буквально клещами вытягивать. Вы должны повлиять на него, дорогой Пароди, подбодрить: расскажите ему, уж вам-то я это позволю, каким образом доморощенный детектив по имени Хервасио Монтенегро сумел в известном экспрессе спасти драгоценность русской княгини, которой, кстати, много позже предложил руку и сердце. Но направим наши мощные прожекторы в будущее – ведь оно, и лишь оно, влечет нас. Messieurs, faites vos jeux,[102] готов поставить два против одного – наш друг-дипломат явился сюда собственной персоной только ради удовольствия – что, разумеется, тоже похвально – засвидетельствовать вам свое уважение. Но моя прославленная интуиция нашептывает мне: присутствие здесь доктора Чжоу все же каким-то образом связано с убийством на улице Декана Фунеса. Ха, ха, ха! Я не промахнулся! Но не стану почивать на лаврах-, успех первого удара вдохновляет меня на второй. Готов биться об заклад: гость ваш, дорогой Пароди, приправил свое повествование соусом из восточных тайн, и это – фирменный знак его занимательных, но кратких реплик, тонко гармонирующий с цветом его кожи и всем обликом. Я никогда не позволю себе бросить тень на его прямо-таки библейский язык, насыщенный наставлениями и иносказаниями, однако осмелюсь предположить, что вы тучным метафорам нашего клиента все же предпочтете мой comte rendu[103] – сплошной нерв, мускулы и кости.

Доктор Чжоу Тунг снова подал голос и невозмутимо изрек.

– Ваш вулканокипящий коллега изъясняется с красноречием человека, который спешит похвастаться двойным рядом золотых зубов. Я же хотел бы вновь взвалить на себя неблагодарную ношу начатого мной легковесного повествования. Подобно Солнцу, которое видит все, хоть и делает невидимым собственный блеск, Тай Ань настойчиво и упорно продолжал кропотливый поиск, изучая привычки членов сообщества, хотя те почти не удостаивали его вниманием. Но слаб человек! Даже черепаха, которая предается думам, укрывшись под крепким панцирем, несовершенна. При всей своей осмотрительности маг допустил одну оплошность. Однажды зимней ночью – дело было в двадцать седьмом году – он увидал, как под сводами арок на площади Онсе свора нищих и бродяг измывалась над каким-то горемыкой, который лежал на мостовой, измученный голодом и холодом. Жалость Тай Аня удвоилась, когда он разглядел, что несчастный был китайцем. Добрый человек подарит другому чайный листочек – и не упадет в обморок; Тай Ань пристроил незнакомца, носившего выразительное имя Фанг Че, в мебельную мастерскую Немировского.

Лишь немного тонких и благозвучных сведений могу сообщить я вам о Фанг Че; если верить болтливым газетам, он родился в Юньане и прибыл в Буэнос-Айрес в двадцать третьем году, за год до нашего мага. Он не раз с неподдельным радушием принимал меня на улице Декана Фунеса. Вместе мы занимались каллиграфией, сидя в тени ивы, растущей в патио, той ивы, что смутно напоминала ему, по его словам, густые деревья, украшавшие берега богатых водоемами родных мест.

– По мне, так кончали бы вы со всеми этими каллиграфиями и украшениями, – заметил детектив. – Пора переходить к людям, которые жили в том самом доме.

– Хороший актер не выходит на сцену, пока не выстроен театр, – возразил Чжоу Тунг. – Сперва я, пусть и без малейшей надежды на успех, попытаюсь описать дом и лишь потом робкой рукой рискну набросать грубые портреты его обитателей.

– Спешу на помощь, – сказал Монтенегро с внезапной горячностью. – Здание на улице Декана Фунеса – это любопытная masure[104] начала века, один из многих памятников нашей интуитивистской архитектуры, где победно властвует простодушное стремление к пышности, позаимствованное у итальянцев и чуть скорректированное под строгий латинский канон Ле Корбюзье. Память не подводит меня. Вы ведь уже видите этот дом: вчерашняя небесно-голубая лазурь на нынешнем фасаде превратилась в нечто белое и асептическое; внутри – мирный патио нашего детства, где черная рабыня сновала туда-сюда с серебряным кувшинчиком для мате, но теперь патио затоплен половодьем прогресса, принесшего сюда экзотических драконов и разного рода лаковые изделия – то есть все те подделки, что выходили из-под плутоватых рук предприимчивого Немировского; в глубине патио – деревянная будка, обиталище Фанг Че, рядом с будкой зеленая печаль ивы, которая своей лиственной дланью утешает тоскующего изгнанника. Неказистая, но крепкая ограда в полтора метра высотой отделяет эти владения от соседнего пустыря – одного из тех живописных пустырей, которые до сих пор остаются непобедимыми даже в самом сердце огромного современного города и куда порой местный кот спешит в поиске целебных трав, чтобы залечить свои болячки – болячки одинокого, неприкаянного чердачного célibataire.[105] Нижний этаж отдан под торговый зал и atelier;[106] верхний этаж – я веду речь, cela va sans dire,[107] о временах, предшествовавших пожару, – представлял собой жилое помещение, неприступное at home, частичку Востока, перенесенную со всеми ее особенностями и деталями в нашу федеральную столицу.

– В башмак наставника ученики спешат сунуть и свои ноги, – сказал доктор Чжоу Тунг. – После триумфа соловья уши согласны внимать и грубой песне селезня. Доктор Монтенегро воздвиг дом; теперь мой неповоротливый тупой язык дерзнет живописать его обитателей. И на трон я возвожу мадам Цинь.

– Тут я с готовностью отступаю в сторону, – поспешно вставил Монтенегро. – Только, уважаемый Пароди, не совершите ошибки, о коей после станете горько сожалеть. Предупреждаю: не дай вам бог спутать мадам Цинь с теми poules de luxe,[108] с которыми вас, смею думать, в свое время сводила судьба – и которых вы, разумеется, обожали – в лучших отелях Ривьеры и чей царственно-игривый образ немыслим без уродливого пекинеса и сверкающего лимузина в quarante chevaux.[109] Мадам Цинь – совсем иной случай. Я бы назвал это неотразимым сочетанием великосветской дамы с восточной тигрицей. Сама бессмертная Венера соблазнительно подмигивает нам ее раскосыми глазами; уста ее – алый цветок; руки – шелк и слоновая кость; а изящные изгибы ее стана – это прельстительный avantgarde желтой угрозы. Хотите судить, насколько опасность реальна? Взгляните на полотна Пакена и смутные линии Скьяпарелли. Тысячу извинений, дорогой мой confrère:[110] тут поэт победил-таки во мне историка. Чтобы набросать портрет мадам Цинь, я выбрал пастельные тона; чтобы изобразить Тай Аня, прибегну к мужественному офорту. И рука моя не дрогнет, я сумею презреть даже самые стойкие предрассудки. Мой метод – фотографическая точность, как в газетных репортажах с места событий.

Хотя что уж тут скрывать: раса в наших глазах стоит выше индивидуума – мы цедим сквозь зубы «китаец» и мчимся дальше, гонясь за золочеными призраками и, как правило, не задумываясь над тем, какие трагедии, банальные или гротескные, но всегда, конечно же, человеческие, переживает наш экзотический герой. Все это относится к Фанг Че, чей облик запечатлелся в моей памяти, чей слух благодарно принял мои отеческие советы, чьи руки ответили на пожатие моих рук, затянутых в лайковые перчатки. Теперь мне поможет эффект контраста: в четвертом медальоне моей галереи появляется новый – восточный – персонаж. Но я не звал его и не прошу здесь задерживаться: это иностранец, еврей – он затаился в темных глубинах моего рассказа, как пребывает – и будет пребывать – на всех carrefours[111] Истории, пока его не приструнит какой-нибудь мудрый закон. В данном случае наш каменный гость зовется Самуэлем Немировским. Вот вам детальный портрет этого вульгарнейшего из столяров-краснодеревщиков: спокойный чистый лоб, печальное достоинство во взгляде, черная борода пророка, рост, сравнимый с моим.

– Если долго торговать слонами, даже самый зоркий глаз перестанет различать ничтожных мушек, – внезапно изрек доктор Чжоу. – Спешу заметить, повизгивая от удовольствия, что и мой зловредный портрет не окажется лишним в галерее сеньора Монтенегро. А если кто готов прислушаться к гласу несчастного ракообразного, скажу, что и я своим присутствием омрачал красоту дома на улице Декана Фунеса; хотя мое непритязательное обиталище таится и от богов, и от людей на углу улиц Ривадавиа и Жужуй. Одно из докучнейших моих занятий – торговля на дому подзеркальниками, ширмами, кроватями и комодами, которые без устали изготавливает плодовитый Немировский; благодаря доброте мастера я могу хранить мебель у себя и пользоваться ею, пока ее не купят. Скажем, в настоящий момент я сплю внутри апокрифического сосуда эпохи династии Сун, ибо половодье двуспальных кроватей схлынуло из моей опочивальни, а обстановку столовой заменяет один-единственный складной стул.

Я отважился включить и себя в заветный список почтенных обитателей улицы Декана Фунеса, поскольку мадам Цинь косвенным образом подстрекала меня презреть поношения окружающих, вполне, впрочем, заслуженные мною, и время от времени переступать порог их жилища. Однако не скажу, чтобы такая необъяснимая снисходительность нашла полную поддержку у Тай Аня, а ведь он днем и ночью учил мадам, наставлял ее в магических науках. Впрочем, мое призрачное счастье не успело достичь ни возраста черепахи, ни возраста жабы. Мадам Цинь всеми силами старалась помочь магу и потому принялась улещать Немировского, дабы счастие последнего было полным, а количество изготовленной им мебели превосходило бы потребности человека, который вдруг захотел бы усесться вокруг нескольких столов разом. Борясь с тоской и брезгливостью, она самоотверженно терпела рядом бородатое лицо, хотя, чтобы облегчить свои муки, старалась принимать его во мраке ночи либо сидела с ним в темном зале кинотеатра «Лориа».

Благодаря ее великодушию и самоотверженности сороконожка коммерческого процветания прочно обосновалась на фабрике. Немировский, вопреки своей завидной скупости, вкладывал в перстни и меха бумажные деньги, от которых кошелек его круглился, как молочный поросенок. И не боясь, что змеиные языки упрекнут его в докучливом однообразии, он делал мадам Цинь все новые и новые подарки – самозабвенно украшая ее руки и шею.

Сеньор Пароди, прежде чем двигаться дальше, я должен дать разъяснение, каким бы тупоумным оно вам ни показалось. Только человек с отрубленной головой может решить, будто эти тяжкие и по большей части вечерние либо ночные труды оттолкнули Тай Аня от его прилежной ученицы. Никоим образом! И все же да будет известно моим уважаемым оппонентам, что дама отнюдь не сидела в доме мага безвылазно, то есть неподвижно, как аксиома. И когда она не имела возможности собственной персоной охранять его покой и прислуживать ему – скажем, их разделяло расстояние в несколько кварталов, – она поручала это дело другому лицу, куда менее достойному – которое я смиренно ношу и которое в сей момент с улыбкой приветствует вас.[112]

Я исполнял деликатную миссию с великим усердием и, чтобы не докучать магу, старался сделать свое присутствие менее заметным; а чтобы не надоесть ему, менял внешность. Порой я повисал на вешалке и не слишком умело тщился слиться в одно целое с собственным шерстяным пальто; в другой раз пытался уподобиться какому-нибудь предмету меблировки и застывал в коридоре на четырех конечностях с вазой на спине. Горько о том говорить, но старой обезьяне не влезть на гнилое дерево; Тай Ань все же по части мебели был докой, так что ему не стоило труда распознать мои уловки, и порой он тычками заставлял меня изображать и другие неодушевленные предметы.

Но Небо куда завистливее человека, который прознал, что один из его соседей заимел костыль сандалового дерева, а другой – мраморный глаз. Потому и не может длиться вечно миг, когда мы понимаем, что сумели оставить кого-то в дураках; и нашему благоденствию пришел конец. В седьмой день октября на нас обрушилось вспыльчивое пламя: оно едва физически не уничтожило Фанг Че и навсегда развеяло наше счастливое сообщество. Правда, пламени не удалось истребить дом, зато оно сожрало немыслимое количество деревянных ламп-ночников. Не стоит слишком усердствовать, копая колодец, сеньор Пароди! Отыскивая воду, легко обезводить свое почтенное тело. Пожар был потушен. Но, увы, потух и мудрый огонь нашего кружка. Мадам Цинь и Тай Ань перебрались на улицу Серрито; Немировский, получив деньги по страховке, открыл на них фабрику потешных огней; и только Фанг Че, невозмутимый и кроткий, как нескончаемый ряд одинаковых чайников, так и остался в своей будке у печальной ивы.

Я не погрешил против тридцати девяти дополнительных признаков истины, когда сказал вам, что пожар был потушен; но лишь водоем, до краев наполненный дождевой водой, помог бы потушить воспоминание о пожаре. В тот день Немировский и маг с самого рассвета делали причудливые лампы из бамбука – и не было им счету, а может и конца. Я, беспристрастно сопоставив ничтожную площадь моего жилища с бурным потоком мебели, вдруг подумал: а не напрасны ли старания мастеров, и всем ли лампам суждено загореться? Увы мне! Еще ночь не подступила к рассвету, как я покаялся в грешных помыслах; да, в четверть двенадцатого все лампы до одной пылали, а вместе с ними и стружки, и деревянная изгородь, кое-как покрашенная в зеленый цвет. Храбрецом называют не того, кто наступил тигру на хвост, а того, кто умеет затаиться в чаще и выждать момент, что с сотворения мира уготован для смертоносного прыжка. Так действовал и я: долго ждал, взобравшись на иву в глубине патио, воображая себя саламандрой, готовой кинуться в огонь по первому же крику мадам Цинь. Верно говорится: лучше видит рыба на крыше, чем орлиная стая на дне морском. Я не столь самонадеян, чтобы назваться рыбой, но и я видел много удручающих сцен и все стерпел, не свалившись вниз, ибо меня поддерживала соблазнительная цель – поведать об увиденном вам, так сказать, с научной достоверностью. Я видел, сколь велики были жажда и голод пламени; видел безмерное горе Немировского, который решил было утолить этот голод данью из стружек и бумаги, прошедшей через печатный станок; я видел церемонную мадам Цинь, которая следила за каждым движением мага, – так счастливый взгляд следит за полетом праздничных петард; видел, наконец, и мага, который, оказав посильную помощь Немировскому, кинулся к будке в дальний угол патио и спас Фанг Че, чье ликованье той ночью все же не было полным, ибо он страдал от сенной лихорадки. Спасение это покажется еще более чудесным, если мы скрупулезно перечислим двадцать восемь сопутствующих ему обстоятельств, но я – в угоду презренной краткости – изложу вам лишь четыре из них:

а) Коварная сенная лихорадка, от которой кровь в жилах Фанг Че ускоряла свое течение, не была все же столь сокрушительной, чтобы приковать его к постели и помешать совершить хитроумный побег.

б) Скромная персона, из чьих неумелых уст вы слушаете теперь эту историю, сидела на иве и была готова к бегству вместе с Фанг Че, как только натиск огня нас к тому вынудит.

в) Полное сгорание Фанг Че не пошло бы в ущерб Тай Аню, который кормил его и давал ему кров.

г) Если человеческий организм устроен так, что зуб не видит, глаз не царапает, а нога не жует, то и в теле, которое мы условно называем страной, одному лицу не подобает узурпировать функции прочих. Императору не должно злоупотреблять своей властью и мести улицы; арестанту не годится соперничать с бродягой и слоняться по свету. Тай Ань, спасая Фанг Че, занялся не своим делом – присвоил себе функции пожарных, рискуя жестоко оскорбить их и быть облитым из щедрых брандспойтов.

Верно сказано: проиграл суд – плати по счету палачу; сразу после пожара начались ссоры. Маг и Немировский разругались в пух и прах. Генерал Су Уху в своих бессмертных строфах восславил наслаждение человека, созерцающего охоту на медведя, но всем известно, что потом генералу прямо в спину попала стрела меткого лучника, а после на него кинулся разъяренный зверь, разодрал на части и сожрал. Эта несовершенная аналогия касается мадам Цинь, ведь она рисковала не менее генерала. Напрасно пыталась она примирить двух друзей и, уподобясь богине, защищающей развалины своего храма, бегала от обуглившейся спальни Тай Аня к ставшему отныне бескрайним кабинету Немировского. Книга перемен учит: сколько петарды ни пускай, сколько маски ни меняй – гневливого человека не развеселишь; точно так же и приманчивые доводы мадам Цинь не уняли вздорной свары – дерзну добавить, что они лишь подлили масла в огонь. В итоге на плане Буэнос-Айреса появилась любопытная геометрическая фигура, напоминающая треугольник Тай Ань и мадам Цинь украсили своим присутствием квартиру на улице Серрито; Немировский открыл для себя новые сияющие горизонты на улице Катамарка, 95, устроив там фабрику по изготовлению потешных огней; а склонный к постоянству Фанг Че остался в своей будке.

Если бы Немировский и маг с большим вниманием отнеслись к этому персонажу, я бы теперь не наслаждался незаслуженной честью беседовать с вами; на беду, Немировский и в День нации решил непременно навестить бывшего компаньона. Когда на место явились полицейские, им пришлось вызывать «скорую помощь». Оба совсем лишились рассудка: Немировский (не обращая внимания на текущую из носа кровь) декламировал назидательные строфы из «Дао дэ Цзин»; а маг (забыв о выбитом зубе) самозабвенно рассказывал бесконечную серию еврейских анекдотов.

Мадам Цинь была так расстроена их размолвкой, что захлопнула дверь у меня перед носом. Как гласит мудрость, нищий, которого гонят из собачьей будки, находит приют в дворцах памяти. И, дабы обмануть тоску одиночества, я совершил паломничество к пожарищу на улице Декана Фунеса. За ивой клонилось к закату вечернее солнце – совсем как во времена моего усердного детства; Фанг Че встретил меня смиренно и угостил чаем и орешками в уксусе. Неотвязные и смутные мысли о мадам не помешали мне тотчас заметить огромный баул, который видом своим напоминал почтенного прадедушку в стадии разложения. Так как баул выдал его, Фанг Че признался, что четырнадцать лет, проведенные в этой райской стране, он мог бы сравнить с кратким мигом жесточайшей пытки и что он сумел раздобыть у нашего консула самый настоящий – картонный и квадратный – билет на «Yellow Fish», что отплывал в Шанхай на следующей неделе. Прекрасный дракон его ликования грешил лишь одним недостатком: скорый отъезд друга не мог не огорчить Тай Аня. Но ежели для определения стоимости бесценной шубы из нутрии с опушкой из котика мудрый судья примется дотошно пересчитывать моль, которая в ней поселилась, то и о надежности человека судят по точному числу нищих, которые его обирают. Отъезд Фанг Че сильно пошатнул бы безупречный авторитет Тай Аня; так что последний, чтобы предотвратить опасность, вполне мог бы прибегнуть к помощи запоров, сторожей, веревок и наркотиков. Фанг Че с приятной неспешностью свалил в кучу все эти аргументы и попросил меня – ради всех моих предков по материнской линии – не огорчать Тай Аня ничтожной новостью – сообщением о его отбытии. Как того требует Книга обрядов, я подкрепил свое обещание весьма сомнительной гарантией, сославшись на предков по мужской линии; и мы с ним обнялись прямо под ивой, не сдержав скупых слез.

Уже через несколько минут таксомотор доставил меня на улицу Серрито. Решив не унижать себя пререканиями с неотесанным слугой – обычная история в доме у мадам Цинь и Тай Аня, – я нырнул в аптеку. Там осмотрели мой поврежденный глаз и позволили воспользоваться телефоном с цифровым диском. Мадам Цинь к аппарату не подошла, и я доверил самому Тай Аню новость о том, что его подопечный задумал бежать. Наградой мне было красноречивое молчание, которое длилось до тех пор, пока меня не выпроводили из аптеки.

Правильно говорят, что быстроногий почтальон, бегом разносящий письма, больше достоин похвал и теплых слов, нежели его товарищ, что спит у костра, пожирающего почту. Тай Ань действовал расторопно и, решив в корне истребить саму возможность дезертирства, примчался на улицу Декана Фунеса так быстро, словно звезды наградили его еще одной ногой и еще одним веслом. Но его ожидали два сюрприза: первый – он не нашел там Фанг Че; второй – он нашел там Немировского. Тот сообщил, что соседи-лавочники видели, как Фанг Че погрузил на повозку свой баул, затем себя самого и со средней скоростью скрылся в северном направлении. Поиски, предпринятые ими, успехом не увенчались. Посему Тай Ань, распрощавшись с Немировским, отправился в магазин подержанной мебели на улицу Маипу; Немировский же – на встречу со мной в «Вестерн-бар».

– Halte lа![113] – произнес Монтенегро. – Забулдыга художник и ваш покорный слуга больше молчать не в силах. Полюбуйтесь на такую картину, Пароди: два дуэлянта решительно складывают оружие, потеря – общая, задеты – и самым чувствительным образом – оба. Тут есть некая особенность: цель одна, но действующие лица решительно не похожи друг на друга. Мрачные предчувствия овевают чело Тай Аня; он требует, расспрашивает, выясняет. Но, признаюсь, меня интересует третий персонаж: тот самый jeme'n-foutiste,[114] что едет себе в повозке, выскальзывая из рамок нашей истории, – ведь это величина абсолютно неизвестная.

– Сеньоры, – вкрадчиво заговорил доктор Чжоу Тунг, – мое топкое повествование приблизилось к незабвенной ночи четырнадцатого октября. Позволю себе назвать ее незабвенной, поскольку мой неучтивый и старомодный желудок не сумел оценить двойную порцию масаморры, бывшей украшением трапезы и единственным блюдом на столе у Немировского. У меня имелся невинный план: а) поужинать у Немировского; б) настроившись на критический лад, посмотреть в кинотеатре «Онсе» три музыкальных фильма, которые, по словам Немировского, не пришлись по вкусу мадам Цинь; в) побаловать себя нугой с анисом в кондитерской «Жемчужина»; г) вернуться домой. Весьма сильное и, осмелюсь сказать, болезненное воспоминание о масаморре заставило меня отказаться от пунктов б) и в) и нарушить естественный порядок вашего уважаемого алфавита, перейдя сразу от а) к г). Добавлю также, что весь вечер и всю ночь я, несмотря на бессонницу, не покидал своего дома.

– Такие вкусы делают вам честь, – заметил Монтенегро. – Хотя местные блюда, знакомые нам с детства, и можно считать своего рода бесценными trouvaill из креольской сокровищницы, я целиком и полностью согласен с доктором: на вершинах haute cuisine[115] галльская кухня не знает соперниц.

– Пятнадцатого числа два полицейских агента разбудили меня, – продолжил Чжоу Тунг, – и пригласили проследовать за ними до неприступного Центрального управления. Там я узнал то, что вам уже известно: любезнейший Немировский, обеспокоенный столь внезапно проснувшейся тягой Фанг Че к перемене мест, проник незадолго до явления сияющей Авроры в дом на улице Декана Фунеса. Правильно сказано в Книге обрядов: коли твоя почтенная сожительница знойным летом обитает под одной крышей с людьми ничтожными, кто-то из твоих детей окажется ублюдком; коли ты докучаешь друзьям, посещая их дворцы в неурочный час, загадочная улыбка украсит лица привратников. Немировский на собственной шкуре испытал справедливость этого изречения: мало сказать, что он не нашел Фанг Че; он нашел кое-что другое – едва присыпанный землей, под ивой, труп мага.

– Перспектива, уважаемый мой Пароди, – вмешался Монтенегро, – перспектива – вот ахиллесова пята даже самых знаменитых восточных палитр. Я же играючи, между двумя затяжками, добавлю в ваш воображаемый альбом искусное raccourci[116] этой сцены. Итак, августейший поцелуй смерти оставил на плече Тай Аня свою красную печать: след холодного оружия шириной сантиметров в десять. Злодейская сталь исчезла. Правда, на роль орудия убийства посмела претендовать погребальная лопата: вульгарнейший садовый инструмент, отброшенный – весьма предусмотрительно – на несколько метров в сторону от ивы. На грубом черенке лопаты полицейские (глухие к гениальным полетам мысли и упрямо поклоняющиеся богу мелочей) каким-то образом обнаружили отпечатки пальцев Немировского. Мудрец, человек интуиции, с презрением взирает на всю эту научную кухню; свою задачу он видит в том, чтобы возвести деталь за деталью прочную и изящную конструкцию. Но… нажмем на тормоза и отложим на будущее час, когда я придам форму моим догадкам.

– Уповая на то, что это будущее когда-нибудь наступит, – прервал его Чжоу Тунг, – я стану упорствовать в своем заблуждении и рискну продолжить столь несовершенное повествование. Итак, Тай Ань беспрепятственно проник в дом на улице Декана Фунеса, что не было замечено беспечными соседями, которые спали, уподобившись застывшим в строю томам классических сочинений. Можно, однако, догадаться, что проник он туда никак не раньше одиннадцати, ибо без четверти одиннадцать его видели в прославленном неиссякаемыми кладовыми магазине подержанной мебели на улице Маипу.

– Спешу присоединить свой голос, – подхватил Монтенегро. – Шепну вам по секрету, что острые на язычок жители нашего города не преминули на свой манер прокомментировать мимолетное появление в магазине экзотического персонажа. Но вот вам отчет о точном расположении фигур на шахматной доске: королева – я имею в виду мадам Цинь – около одиннадцати вечера мелькает в пестрой и суматошной толпе завсегдатаев «Дракона», именно там мы могли бы полюбоваться ее раскосыми глазами и нежнейшим профилем. С одиннадцати до двенадцати она принимает у себя клиента, который пожелал сохранить инкогнито. Le coeur a ses raisons…[117] Что касается переменчивого Фанг Че, то полиция утверждает, будто еще до того, как пробило одиннадцать, он поселился в знаменитых хоромах, или «покоях миллионеров», отеля «Нуэво Импарсиаль». Хотя об этом отвратительном логове, позорном пятне на карте наших предместий, ни вы, дорогой собрат, ни я не имеем ни малейшего представления. А пятнадцатого октября он сел на борт «Yellow Fish», чтобы отправиться навстречу чарующим тайнам Востока. Его арестовали в Монтевидео, и теперь он прозябает на улице Морено, находясь в полном распоряжении властей. А Тай Ань? – спросят скептики. Глухой к суетному любопытству полицейских, накрепко заколоченный в самый заурядный ярко окрашенный гроб, он плыл себе в надежном трюме «Yellow Fish», и целью этого посмертного плавания был тысячелетний чопорный Китай.

II

Четыре месяца спустя в камеру номер 273 к Исидро Пароди явился с визитом Фанг Че. Это был высокий апатичный мужчина с лицом круглым, невыразительным и оттого, пожалуй, слегка загадочным. На нем были черная соломенная шляпа и белый плащ.

– Вот и вы наконец пожаловали,[118] – сказал ему Пароди. – И если вы не против, я поведаю вам то, что знаю и чего не знаю о событиях на улице Декана Фунеса. Ваш земляк доктор Чжоу Тунг, которого теперь здесь нет, рассказал нам длинную и запутанную историю, из которой я уяснил себе, что в одна тысяча девятьсот двадцать втором году какой-то нечестивец похитил реликвию из чудотворного идола, которому вы там, в своей земле, поклоняетесь. Жрецы, узнав о том, переполошились и спешно направили посланца, чтобы он наказал виновного и возвратил реликвию. Доктор сказал, что Тай Ань, по его собственному признанию, и был тем самым посланцем. Но я держусь фактов, как сказал бы Мерлин. Посланец Тай Ань менял имена и жилища, узнавал из газет название каждого корабля, прибывавшего в нашу столицу, и следил за каждым сходившим на берег китайцем. Так беспокойно может вести себя тот, кто что-то ищет, а может – и тот, кто сам скрывается. Вы первым прибыли в Буэнос-Айрес; и только потом – Тай Ань. Всякий решил бы, что похититель – вы, а он – преследователь. Однако доктор обмолвился, что Тай Ань на целый год задержался в Уругвае, возмечтав наладить там торговлю облатками. Так что, как видите, первым в Америку прибыл Тай Ань.

Вот так-то. А теперь расскажу вам, к чему я пришел, пораскинув мозгами. Ежели я не прав, вы мне тотчас скажете: «Ты, друг, попал пальцем в небо» – и укажете на оплошность. Но готов хоть на что спорить, похититель – Тай Ань, а вы – посланец, в противном случае выходит чепуха какая-то.

Какое-то время Тай Аню удавалось водить вас за нос, друг мой. Недаром он без конца менял имена и жилища. Потом ему это надоело. Он придумал план, который был разумным как раз в силу своей рискованности, и ему достало отваги и решительности, чтобы этот план осуществить. А начал он с того, что завязал с вами дружбу и поселил у себя. Там же жила некая китайская сеньора, его любовница, а также русский мастер, изготовлявший мебель. Сеньора тоже охотилась за драгоценностью. Поэтому, отправляясь куда-нибудь с русским, за караульщика она оставляла ловкого доктора – ведь тот, ежели надобно, мог спокойненько прикинуться вазой на столе или каким другим предметом.

А Немировский столько платил за кинематограф и всякие другие утехи, что остался без гроша. И прибегнул к старинному средству: поджег свою мастерскую, чтобы получить страховку; Тай Ань действовал с ним заодно: он помогал ему изготавливать лампы, которые и стали отменным горючим материалом; потом доктор, который ловчее саламандры забрался на дерево, подглядел, как те двое помогали огню, подкидывая в пламя стружки и старые газеты. А теперь припомним, как вели себя эти люди во время пожара. Сеньора тенью ходит за Тай Анем, ожидая момента, когда он решится вытащить драгоценность из тайника. Но Тай Ань не тревожился о реликвии. Он спешил спасти вас. Этому поступку можно найти два объяснения. Проще всего предположить, что вы похититель и вас спасают, дабы вы не унесли секрет с собой в могилу. Я же думаю, что Тай Ань сделал это, чтобы вы потом прекратили преследовать его; чтобы подкупить вас морально, если я понятно выражаюсь.

– Именно так, – легко согласился Фанг Че, – но я не дал себя купить.

– А первое объяснение мне не понравилось, – продолжил Пароди. – Даже если допустить, что похититель вы, то кого же могло беспокоить, что вы унесете секрет в могилу? Да будь ситуация на самом деле опасной, доктор улепетнул бы оттуда со скоростью телеграммы – со всеми своими любезностями и ужимками.

На другой день все покинули место пожара, и вы остались один-одинешенек – как, скажем, стеклянный глаз. Тай Ань и Немировский разыграли притворную ссору. Я нахожу этому две причины: во-первых, Тай Аню ссора была нужна, чтобы показать, что он не состоял в сговоре с русским и не пособничал ему в деле с пожаром; во-вторых, чтобы завоевать сеньору и отбить ее у русского, – тот ведь продолжал ухаживать за ней. В конце концов они подрались по-настоящему.

Перед вами встала сложная задача: талисман мог быть спрятан где угодно. На первый взгляд, только одно место не вызывало ни малейших подозрений – сам дом. Что подтверждалось троекратно: там поселили вас; там вас оставили жить после пожара; сам Тай Ань поджег дом. Но тут он и просчитался: я бы на вашем месте, дон Панчо или как вас там? – почуял неладное при виде стольких доказательств, которые подтверждали факт, не требующий подтверждения.

Фанг Че поднялся и важно произнес:

– То, что вы сказали, истинная правда, но есть вещи, которых вам знать не дано. И я о них поведаю. Когда после пожара все разъехались, я уверился, что талисман спрятан в доме. Но искать не стал. Я обратился к нашему консулу с просьбой отправить меня на родину и сообщил новость доктору Чжоу Тунгу. Тот, как и следовало ожидать, тотчас поспешил к Тай Аню. Я отвез баул на корабль и вернулся назад – но подкрался к патио со стороны пустыря и спрятался там. Вскоре явился Немировский; соседи рассказали ему о моем отъезде. Потом прибыл Тай Ань. Они сделали вид, что разыскивают меня. Затем Тай Ань заявил, что ему срочно надо попасть на мебельный аукцион на улицу Маипу И они расстались. Тай Ань солгал: через несколько минут он воротился. Заглянул в будку и взял там лопату, которая верно служила мне, когда я работал в саду.[119] Он нагнулся и при свете луны начал копать у подножия ивы. Прошло сколько-то времени, сколько, сказать не могу, и он извлек из земли некий сверкающий предмет. Наконец-то я увидал талисман Богини. Тогда я набросился на похитителя, и он получил по заслугам.

Я знал, что рано или поздно меня арестуют. Надо было спасти талисман. И я спрятал его во рту убитого. Теперь реликвия возвращается на родину, возвращается в храм Богини, где мои товарищи и найдут ее после сожжения тела покойного.

Потом я отыскал в газете страницу с объявлениями об аукционах. На улице Маипу проходило два или три мебельных аукциона. Я посетил один из них. Без пяти минут одиннадцать я уже входил в отель «Нуэво Импарсиаль».

Вот моя история. Вы можете передать меня в руки властей.

– Как же! Ждите-ждите! – сказал Пароди. – Нынешние люди только и умеют, что ныть да просить, чтобы правительство решило все их проблемы. Нет денег – правительство должно дать им работу; здоровье подкачало – правительство должно лечить их в больнице; кто-то совершил убийство – и, вместо того чтобы поразмыслить, как искупить вину, ждет, пока правительство его покарает. Вы можете возразить, что не мне так рассуждать, ведь и меня самого содержит государство… Но я стою на своем, сеньор: человеку подобает быть самоуправным, то бишь своей волей и прихотью жить.

– Я разделяю ваше мнение, сеньор Пароди, – медленно проговорил Фанг Че. – И много людей сегодня в мире жизнь готовы отдать за подобные убеждения.

Пухато, 21 октября 1942 г.

section
section id="n_2"
section id="n_3"
section id="n_4"
section id="n_5"
section id="n_6"
section id="n_7"
section id="n_8"
section id="n_9"
section id="n_10"
section id="n_11"
section id="n_12"
section id="n_13"
section id="n_14"
section id="n_15"
section id="n_16"
section id="n_17"
section id="n_18"
section id="n_19"
section id="n_20"
section id="n_21"
section id="n_22"
section id="n_23"
section id="n_24"
section id="n_25"
section id="n_26"
section id="n_27"
section id="n_28"
section id="n_29"
section id="n_30"
section id="n_31"
section id="n_32"
section id="n_33"
section id="n_34"
section id="n_35"
section id="n_36"
section id="n_37"
section id="n_38"
section id="n_39"
section id="n_40"
section id="n_41"
section id="n_42"
section id="n_43"
section id="n_44"
section id="n_45"
section id="n_46"
section id="n_47"
section id="n_48"
section id="n_49"
section id="n_50"
section id="n_51"
section id="n_52"
section id="n_53"
section id="n_54"
section id="n_55"
section id="n_56"
section id="n_57"
section id="n_58"
section id="n_59"
section id="n_60"
section id="n_61"
section id="n_62"
section id="n_63"
section id="n_64"
section id="n_65"
section id="n_66"
section id="n_67"
section id="n_68"
section id="n_69"
section id="n_70"
section id="n_71"
section id="n_72"
section id="n_73"
section id="n_74"
section id="n_75"
section id="n_76"
section id="n_77"
section id="n_78"
section id="n_79"
section id="n_80"
section id="n_81"
section id="n_82"
section id="n_83"
section id="n_84"
section id="n_85"
section id="n_86"
section id="n_87"
section id="n_88"
section id="n_89"
section id="n_90"
section id="n_91"
section id="n_92"
section id="n_93"
section id="n_94"
section id="n_95"
section id="n_96"
section id="n_97"
section id="n_98"
section id="n_99"
section id="n_100"
section id="n_101"
section id="n_102"
section id="n_103"
section id="n_104"
section id="n_105"
section id="n_106"
section id="n_107"
section id="n_108"
section id="n_109"
section id="n_110"
section id="n_111"
section id="n_112"
section id="n_113"
section id="n_114"
section id="n_115"
section id="n_116"
section id="n_117"
section id="n_118"
section id="n_119"
Пасторальный мазок.