Эта книга представляет собой собрание рассказов Набокова, написанных им по-английски с 1943 по 1951 год, после чего к этому жанру он уже не возвращался. В одном из писем, говоря о выходе сборника своих ранних рассказов в переводе на английский, он уподобил его остаткам изюма и печенья со дна коробки. Именно этими словами «со дна коробки» и решил воспользоваться переводчик, подбирая название для книги. Ее можно представить стоящей на книжной полке рядом с «Весной в Фиальте».

Владимир Набоков

ЛАНС

1

Имя планеты, если предположить, что она его уже получила, не имеет значения. В точке ближайшего противостояния она, возможно, отделена от Земли таким же количеством миль, сколько лет можно насчитать между нынешней пятницей и возвышением Гималаев, — в миллионы раз больше среднего возраста читателя. В телескопическом поле зрения фантазии, через призму слез, все конкретные детали, явленные ею, не более ошеломительны, чем особенности известных планет. Розовый шар, инкрустированный сумрачными прожилками, такова она — один из бесчисленных объектов, добросовестно вращающихся в беспредельном и непрошеном ужасе проточного космического пространства.

Марины моей планеты (не являющиеся морями) и ее лакусы (не являющиеся озерами), допустим, тоже получили названия: некоторые — возможно, еще более нелепые, чем имена садовых роз, другие — еще более произвольные, чем фамилии их исследователей (ибо если прибегнуть к примерам, то фамилия астронома Лампадес так же удивительна, как фамилия энтомолога Паукер), но в большинстве случаев — в таком эпическом стиле, что способны соперничать с обольстительным и порочным очарованием местностей, встречающихся в рыцарских романах.

Ибо наподобие того, как за нашими Дубками и Горками скрывается обувная фабрика с одной стороны железнодорожных путей и ржавый ад автомобильной свалки — с другой, все эти соблазнительные Аркадии, Эллады и Андромеды на картах планет также могут оказаться мертвыми пустынями, лишенными даже лопухов, украшающих наши пустыри. Селенологи подтвердят это, хотя их линзы посильнее наших очков и биноклей. В данном случае, чем больше увеличение, тем больше пестроты и зернистости на поверхности планеты — так ныряльщик взирает на мир над головой сквозь толщу воды. И если некоторые взаимосвязанные приметы подозрительно похожи на узор из линий и лунок на доске для китайских шашек, давайте назовем их геометрической галлюцинацией.

Я не только лишаю эту слишком определенную планету какой-либо роли в моем повествовании, роли, которую каждая точка и запятая должны играть в рассказе (он представляется мне чем-то вроде карты звездного неба), но также отказываюсь от всяких технических пророчеств, которыми, по уверению журналистов, ученые делятся с ними. Разговоры об успехах ракетостроения не по мне. Не по мне управляемые искусственные спутники, обещанные Земле; посадочные и стартовые площадки для космических кораблей («звездопланов») — один, два, три, четыре, а затем тысячи воздушных замков, оснащенных кухней с провиантом, созданных землянами разных наций в экстазе соревновательного ража, искусственная гравитация и флаги, неистово полощущиеся на ветру.

И еще нет мне никакого дела до специального оборудования: герметический костюм, кислородный аппарат и прочая дребедень. Подобно старому мистеру Боку, о котором вот-вот зайдет речь, я склонен категорически отвергнуть эти практические материи (они в любом случае обречены показаться безнадежно непрактичными будущим астронавтам, таким, как отпрыск старого Бока), поскольку эмоции, возбуждаемые техническими устройствами во мне, колеблются от унылого недоверия до болезненного содрогания. Только героическим усилием могу заставить себя вывинтить лампочку, почившую необъяснимой смертью, и ввинтить другую, которая вспыхнет у меня перед носом с ослепительной внезапностью драконова птенца, вылупившегося на голой ладони.

И наконец, я с недоумением отворачиваюсь от так называемой научной фантастики. Я заглянул в нее и нашел такой же скучной, как журнальные детективы: та же разновидность приземленного, ползучего сочинительства с обилием диалогов и уймой взаимозаменяемых шуток. Трафареты, разумеется, замаскированы; в сущности, они одни и те же на протяжении всего дешевого чтива, независимо от того, где разворачивается действие, во Вселенной или гостиной. Как те пирожные «ассорти», что различаются только формой и цветом, а их недобросовестные создатели заманивают выделяющего слюну покупателя в безумный мир Павлова, где разнообразие незатейливых зрительных образов вытесняет и постепенно заменяет вкус, который таким образом разделяет печальную участь правды и таланта.

И вот добрый малый в них потупился, негодяй осклабился, а благородный герой побледнел от негодования. Звездные царьки, руководители галактических профсоюзов — вылитые копии энергичных белобрысых менеджеров из здешних преуспевающих компаний; их мелкие причуды призваны убедить нас в достоверности историй, заполняющих потрепанные журналы на зеркальных столиках в салонах красоты. Покорители Денеболы (созвездие Льва) и Спики (созвездие Девы) носят фамилии, начинающиеся на Мак, а фамилии высоколобых чудаков-теоретиков кончаются на «штейн»; некоторые из них делят досуг с галактическими супердевами по имени Валгалла или Виола. Обитатели других планет, «разумные» существа, гуманоиды различных мифических мастей, имеют одну замечательную общую черту: их интимное строение никогда не обсуждается. В совершенном согласии с благопристойностью двуногих эти инопланетные кентавры не только ходят с фиговым листком — они носят его меж передних ног.

На этом можно бы закончить разговор о жанре, разве только кто-то захочет обсудить проблему времени. И опять же для того, чтобы разглядеть молодого Эмери Л. Бока, этого более или менее отдаленного моего потомка, которому предстоит стать участником Первой Межпланетной Экспедиции (она — практически единственное скромное допущение в моем рассказе), я с удовольствием разрешаю заменить претенциозной двойкой или тройкой честную единицу в нашем 19.. году — проворным лапам Тарзана-инопланетянина из звездных комиксов и космиксов. Пусть на дворе 2145 год от Рождества Христова или год двухсотый от пришествия Антихриста. Не хочу влезать в чьи-то корыстные интересы. Это вполне любительский спектакль с самодельной бутафорией, минимумом пейзажных декораций и колючими останками дохлого дикобраза в углу старого амбара. Мы здесь среди друзей, Браунов и Бенсонов, Уайтов и Уилсонов, и когда кто-нибудь выходит покурить, он слышит скрип сверчков и лай деревенской собаки, которая время от времени умолкает, чтобы прислушаться к тому, чего мы не слышим. Летнее ночное небо с хаосом звезд. Эмери Ланселот Бок в двадцать один год знает о них несравненно больше меня, которому сейчас пятьдесят и который охвачен ужасом.

2

Ланс, высокий и стройный, с рельефными сухожилиями и зеленоватыми прожилками на загорелых предплечьях, со шрамом на лбу. Когда в полном бездействии он сидит на краю низкого кресла, расслабившись, как сейчас, наклонясь вперед, и сутулится, опершись локтями на большие колени, у него обнаруживается привычка медленно сжимать замком и разжимать кисти рук — жест, который я для него заимствую у одного из его предков. Серьезность и тревожная сосредоточенность (всякая мысль тревожна, в особенности молодая мысль) — обычное выражение его лица; но в данном случае оно больше напоминает маску, скрывающую отчаянное желание избавиться от давно накопившегося напряжения. Обычно он редко улыбается, и вообще «улыбка» — слишком легкое слово для резкой, выразительной гримасы, вдруг преображающей его глаза и рот, тогда как плечи поднимаются еще выше, а подвижные руки замирают в сложенном положении; между тем ступня одной ноги заложена за другую. Вместе с ним в комнате находятся его родители, а также случайный гость, дурак и зануда, не понимающий, что происходит, поскольку происходит это в неловкий момент накануне невероятной разлуки.

Проходит час. Наконец гость поднимает с ковра свой цилиндр и уходит. Ланс остается наедине с родителями, отчего напряжение только возрастает. Мистера Бока я вижу без труда. Но не удается разглядеть, хотя бы приблизительно, миссис Бок, независимо от того, как глубоко погружаюсь я в свой провидческий транс. Мне ясно, что ее веселость: разговор о пустяках, быстрый взмах ресниц — нечто, используемое ею не столько ради сына, сколько ради мужа, его изношенного сердца, — и стареющий Бок слишком хорошо это знает; кроме страшной тревоги, он должен терпеть еще ее напускное легкомыслие, огорчающее больше, чем расстроило бы его безоговорочное отчаяние с ее стороны. Я несколько разочарован тем, что не могу различить ее черты. Все, что получается, — это подсмотреть эффект тающего отсвета с затылочной стороны ее дымчатых волос, — в этом, я подозреваю, на меня подспудно влияют стандартные приемы современной фотографии, и вижу, насколько проще было сочинительство в прежние времена, когда воображение не было связано бесчисленными визуальными подсказками, а путешественник, глядя на свой первый гигантский кактус или первый снежный обвал, не обязательно вспоминал об ослепительной рекламе шин.

В связи с мистером Боком я замечаю, что занят обликом пожилого профессора истории, блестящего медиевиста, чьи ватные усы, розовый с залысинами лоб и черный костюм знамениты в одном из залитых солнцем университетских кампусов на провинциальном юге, но чья единственная ценность применительно к данному рассказу (кроме легкого сходства с моим давно умершим двоюродным дядюшкой) — это его старомодный вид. Так вот, если быть до конца честным перед собой, нет ничего удивительного в тенденции придавать манерам и одеждам отдаленной эпохи, которая в силу обстоятельств размещается в будущем, старомодный оттенок чего-то плохо выглаженного, неухоженного, пыльного, поскольку слова «устарелый», «несовременный» и т. д. — в конечном счете единственно пригодные, чтобы представить и выразить странность, которую никакими исследованиями выявить не удается. Будущее — всего лишь хорошо забытое прошлое.

В обшарпанной комнате, в желтоватом свете лампы, Ланс отдает последние распоряжения. Недавно он привез из дикой местности в Андах, где поднимался на какой-то еще безымянный пик, двух шиншилл подросткового возраста: серых, как зола, необычайно пушистых грызунов размером с кролика (Histricomorpha), с длинными усами, круглыми задами и ушами, похожими на лепестки. Он держит их дома в проволочной клетке и кормит лесными орехами, отварным рисом, изюмом, а в качестве особого угощения — фиалками или астрами. Надеется, что осенью у них будет потомство. Теперь он дает матери ряд необходимых наставлений: корм для его любимцев должен быть свежим, а клетка сухой, и ни в коем случае нельзя пропускать ежедневную гигиеническую ванну (мелкий песок, смешанный с толченым мелом), в которой они весьма энергично резвятся и перекатываются. Пока все это обсуждается, мистер Бок снова и снова зажигает трубку и в конце концов откладывает ее. С притворно-добродушной рассеянностью он то и дело прибегает к череде звуков и жестов, которые никого не обманывают: откашливается и, заложив руки за спину, подходит к окну, а то начинает мычать что-то неразборчивое, без мотива, со сжатыми губами, — и будто движимый этим маленьким носовым моторчиком выходит из гостиной. И только скрывшись из виду, он с нервной дрожью сворачивает и обрывает всю эту сложную систему своего жалкого, неудачного театрального номера. В спальне или в уборной застывает словно для того, чтобы в смиренном одиночестве сделать большой спазматический глоток из припрятанной фляжки, — и затем, пошатываясь, появляется вновь, напоенный горем.

На сцене ничто не изменилось, когда он тихо возвращается, застегивая на ходу пуговицы и возобновляя свое гудение. Остаются считанные минуты. Перед тем как уйти, Ланс еще раз осматривает клетку и оставляет Шина и Шиллу сидящими на корточках, у каждого в лапках по цветку. Единственное, что мне еще известно об этих последних минутах, — это то, что фразы вроде «Ты точно не забыл ту шелковую рубашку?» или «Помнишь, куда положил новые тапочки?» невозможны. Что бы Ланс с собой ни брал, все уже собрано в таинственном, неупоминаемом и страшном месте его старта в час Икс; ему не нужно ничего из того, что нужно нам; выходит он из дома с пустыми руками, без шляпы, с небрежной легкостью человека, идущего к газетному киоску или легендарному эшафоту.

3

Земное пространство предпочитает скрытность. Самое большее, что оно дарит взгляду, — это панорама. Горизонт опускается за уходящим из дому путешественником, как крышка люка в замедленном кино. Для остающихся всякий город на расстоянии однодневной прогулки невидим, зато можно легко наблюдать такие отвлеченности, как, например, лунный кратер и тень, отброшенная его округлой кромкой. Фокусник, демонстрирующий нам небосклон, засучил рукава и работает на глазах у крохотных зевак. Планеты могут скрываться из виду так же, как предметы исчезают за выпуклым абрисом щеки, но они возвращаются, когда Земля поворачивает голову. Обнаженность ночи чудовищна. Ланс улетел; хрупкость его молодого тела возрастает в прямой зависимости от расстояния, которое он преодолевает. Старик Бок с женой всматриваются со своего балкона в бесконечно пугающее ночное небо и завидуют участи рыбацких жен.

Если источники Бока достоверны, имя Ланслоз дель Лак впервые встречается в стихе 3676-м памятника XII века «Roman de la Charrette».[1] Ланс, Ланселин, Ланселотик — уменьшительные имена, с которыми обращаются к переливающимся, соленым, влажным звездам. Отроки-рыцари учатся игре на лире и соколиной охоте; Гиблый Лес и Башня Печали; Альдебаран, Бетельгейзе — эхо сарацинского боевого клича. Великие ратные подвиги, чудесные воины проступают из глубины ужасных созвездий над балконом Боков: сэр Перард, черный рыцарь, сэр Перимон, красный рыцарь, сэр Пертолип, зеленый рыцарь, сэр Персиант, синий рыцарь, и простодушный старый сэр Груммор Грумморсон, бормочущий себе под нос северные проклятия. От полевого бинокля мало проку, карта смята и промокла, и «Ты плохо держишь фонарик» — это к миссис Бок.

Переведите дыхание. Взгляните еще раз на небо.

Ланселот улетел; надежда увидеть его при жизни примерно равна возможности повстречаться с ним в вечности. Ланселот Озерный изгнан из страны Логриз (мы бы назвали ее страной Великих Озер) и скачет сейчас в звездной пыли ночного неба, едва ли не такого же далекого, как местная вселенная Боков (с балконом и черным, как уголь, запятнанным тенями садом), устремляется к Лире короля Артура, где пылает и манит Вега — один из немногих космических объектов, которые могут быть найдены с помощью этой чертовой карты. Млечная дымка вызывает у Боков головокружение, безотчетную досаду, помутнение рассудка, страх перед бесконечностью. И все-таки они не в силах оторваться от астрономического кошмара, вернуться в освещенную спальню, угол которой виден сквозь застекленную дверь. Но вот Планета поднимается над горизонтом, как крошечный костер.

Там, правее, Мечевидный мост, ведущий в Иной мир («dont nus estranges ne retorne»).[2] Ланселот карабкается по нему, преодолевая страшную боль и несказанную тревогу. «Ты не должен заходить за черту, которая наречена Чертою Страха». Но другой волшебник приказывает: «Ты должен. И на тебя даже снизойдет чувство юмора, с которым пройдешь через все испытания». Стареющим Бокам кажется, что они различают Ланса, поднимающегося на крючьях по сверкающей стене небосклона или неслышно прокладывающего тропу в мягком снегу туманности. Волопас — огромный ледник, где-то между стоянкой X и XI, весь из морен и голубых трещин. Мы пытаемся рассмотреть петляющий маршрут восхождения; кажется, различаем легкого, стройного Ланса среди других, связанных веревкой силуэтов. Исчез! Это он или Денни (молодой биолог, лучший друг Ланса)? Томясь в темной долине, у подножия вертикального небосвода, мы вспоминаем (миссис Бок отчетливее, чем ее супруг) специальные названия для трещин и готических нагромождений льда, которые Ланс произносил с такой профессиональной лихостью в своем альпийском детстве (теперь он на несколько световых лет старше); сераки и цирки, лавина и ее гул; романские отголоски и германская магия отзываются в грохоте альпинистских подкованных башмаков, как в средневековых романах.

Ах, вот он опять! Распятый на уступе между двумя звездами, затем очень медленно огибающий утес, такой отвесный и с такими ничтожными зацепками, что само представление о льнущих к ним кончиках пальцев и скользящих башмаках наполняет вас отчаянным страхом высоты. И сквозь набежавшие слезы старые Боки видят Ланса, оставленного на произвол судьбы на каменном карнизе; и вот он снова карабкается, а затем, в какой-то жуткой безопасности передышки, с ледорубом и рюкзаком стоит на вершине, возвышающейся над остальными, и его профиль подсвечен солнечным лучом.

Или он уже на пути вниз? Я предполагаю, что от путешественников нет никаких вестей, что Боки длят свой жалкий дозор. И пока они ждут возвращения сына, все ответвления и развилки его спуска срываются в пропасть их отчаяния. А может быть, он благополучно разминулся с этими льдистыми остроугольными глыбами, вертикально соскальзывающими в преисподнюю, сумел зацепиться, вбить крюк и теперь блаженно съезжает вниз по сверкающему небесному откосу.

И поскольку Боки так и не слышат звонка в дверь — этого логического завершения воображаемой череды шагов (независимо от того, насколько терпеливо мы растягиваем их по мере приближения в наших мечтах), мы должны отфутболить его назад и заставить снова начать свое восхождение, а затем отбросить его еще дальше, так, чтобы он все еще находился в альпинистском лагере (палатки, уборные под открытым небом и смуглокожие дети-попрошайки) уже после того, как мы представили его пригнувшим голову под лиродендровым деревом, прежде чем пересечь лужайку, подойти к двери и нажать на кнопку звонка. Как бы изнуренный частыми появлениями в мыслях родителей, Ланс теперь устало бредет по грязным лужам, затем по склону холма на фоне истощенного войной пейзажа, оступаясь и скользя по мертвой траве. Впереди рутинный подъем по скале, а затем вершина. Хребет покорен. Наши потери велики. Как узнают об этом? Получив телеграмму? Заказное письмо? И кто исполняет роль палача: специальный курьер или обычный красноносый ленивый почтальон, всегда чуть-чуть навеселе (у него свои неприятности)? Распишитесь тут. Большой палец. Маленький крестик. Тупой карандаш. Его серовато-фиолетовая древесина. Вернуть его. Неразборчивый росчерк подкравшейся беды.

Но никаких новостей. Проходит месяц. Шин и Шилла в прекрасной форме и, кажется, очень привязаны друг к другу: спят в одной коробке, свернувшись в пушистый комок. После многочисленных попыток Ланс подобрал звук, явно имевший успех у шиншилл, звук, издаваемый сжатыми губами в виде быстрой последовательности нескольких мягких, влажных посвистов, напоминающих те, что выдуваются через соломинку, когда напиток иссяк и в бокале остались только пузырьки. Но родители никак не могли его воспроизвести: то ли тембр не тот, то ли что-то еще. И такая невыносимая тишина в его комнате с потрепанными книгами на пятнистых белых полках… старые ботинки, относительно новая теннисная ракетка, уж слишком невредимая в своем безопасном футляре, монетка на дне платяного шкафа — и все это вдруг плывет перед глазами, но вы подкручиваете винтик потуже — и фокус восстанавливается. Затем Боки возвращаются на балкон.

4

Бывший житель Земли облокачивается на цветочный карниз, чтобы подумать о родной планете, этой игрушке, волчке, вращающемся посреди идеального небосвода, каждая деталь такая веселая и ясная, намалеванные океаны, Балтийское море, похожее на женщину, склоненную в молитве, хрупкое равновесие двух Америк, замерших на трапеции, Австралия, как Африка в младенчестве, положенная на бочок. Среди моих сверстников могут оказаться люди, способные поверить, что их души, дрожа и затаив дыхание, будут взирать с небес на свою планету, подпоясанную широтами, скованную меридианами, исчерченную, может быть, жирными, черными, зловеще изогнутыми стрелками мировых войн; или наоборот, вальяжно раскинувшуюся перед их взором, наподобие красочных путеводителей по курортным Эльдорадо, с индейцами из резервации, бьющими в барабан, с девицей в шортах, с коническими елками, взбирающимися по конусам холмов, с туристами, разбросанными здесь и там.

На самом деле, я полагаю, моему далекому правнуку в его первый вечер там, в легко представимой тишине непредставимой Вселенной, суждено увидеть земную поверхность через толщу атмосферы, то есть сквозь пыль, разбросанные блики, туман и всевозможные оптические каверзы, так что материки, если они вообще проступят сквозь многослойные облака, промелькнут в странных обличьях, неуловимых цветовых оттенках и неузнаваемых очертаниях.

Но все это несущественно. Важно другое: перенесет ли рассудок путешественника этот шок? Пытаешься проникнуть в природу этого шока настолько, насколько позволяет техника душевной безопасности. И если даже исступленная работа воображения сопряжена с определенным риском, как же тогда реальное потрясение будет вынесено и пережито?

Прежде всего Лансу предстоит столкнуться с атавистическими переживаниями. Мифы так твердо укоренились в подсвеченном созвездиями небосводе, что здравый смысл обычно отступает перед задачей найти за ними безумную разгадку. Бессмертию нужна звезда, чтобы опереться на нее, если оно хочет ветвиться, цвести и поддерживать тысячи ангельских птиц с голубым оперением, поющих сладко, как маленькие евнухи. В человеческом сознании идея умирания синонимична идее расставания с Землей. Преодолеть гравитацию — значит избежать могилы, но астронавт, очнувшись на другой планете, не имеет возможности убедить себя, что он не умер… не сбылся наивный старый миф.

Речь не идет о недоразвитой, безволосой человекоподобной обезьяне, все принимающей на веру, чье единственное детское воспоминание — это укусивший ее осел, а единственное представление о будущем сводится к пансиону и постели. Я имею в виду человека с воображением и знаниями, чье бесстрашие не имеет предела, поскольку его любознательность еще больше, чем его смелость. Ничто его не остановит. Он древний рыцарь, но лучше скроен, и сердце у него горячей. Когда открывается перспектива исследования небесного тела, он испытывает восторг в связи с возможностью все потрогать собственными пальцами, и улыбается, и трепещет, и ласкает, как возлюбленную, все с той же улыбкой невыразимого, несказанного блаженства — безымянную материю, которой никогда еще не касалась ни одна рука, материю, из которой и состоит космический объект. Всякий настоящий ученый (разумеется, не жуликоватая посредственность, чье единственное сокровище — невежество, которое она прячет, как собака — кость) должен быть готов пережить это чувственное счастье прямого, божественного знания. Ему может быть двадцать лет или восемьдесят пять, но без этой дрожи не бывает науки. А Ланс создан именно так.

Напрягая фантазию до предела, я вижу, как он преодолевает страх, который обезьяне, может быть, вообще неведом. Ланс, несомненно, мог приземлиться в клубах желтой пыли где-то посреди пустыни Тарсис (если это пустыня) или вблизи лиловых озер Фенисис или Оти (если это озера). Но с другой стороны… Видите ли, в такого рода вещах что-то должно решиться сразу, ужасно и непоправимо, тогда как все остальное накапливается и разрешается постепенно. Когда я был мальчиком…

Когда я был мальчиком семи или восьми лет, мне снился один и тот же повторяющийся сон в одной и той же повторяющейся обстановке, с которой я никогда не сталкивался в реальности, хотя мне и случалось видеть странные местности. Я собираюсь использовать его сейчас, чтобы залатать зияющую брешь в моем рассказе. В том пейзаже не было ничего замечательного, чудовищного или даже необычного: всего лишь клочок безразличного однообразия, представленный клочком ровной земли, подернутый клочком бесцветной дымки — другими словами, безликая изнанка ландшафта, а не его лицевая сторона. Неудобство странного сна состояло в том, что по какой-то причине я не мог обогнуть этот пейзаж, чтобы встретиться с ним на равных, лицом к лицу. За туманом угадывалась масса какой-то неорганической материи или чего-то еще — гнетущей и бессмысленной формы, и по ходу моего сна я все наполнял некую емкость (переводимую как «ведерко») мелкими предметами (переводимыми как «галька»), а из носа текла кровь, но я был слишком сосредоточен или возбужден, чтобы что-то предпринять. Каждый раз, как мне это снилось, кто-то вдруг начинал кричать за спиной — и я просыпался с криком, подхватывая таким образом анонимный вопль, продолжавшийся по нарастающей, но теперь без какого-либо смысла, связанного с ним, если раньше в нем вообще был какой-либо смысл. Говоря о Лансе, я хотел бы думать, что здесь есть нечто сродни моему сну, но вот что странно: пока я перечитывал написанное, весь фон и детские воспоминания стали исчезать — исчезли совсем — и теперь у меня нет возможности доказать себе, что присутствует какой-то личный опыт за этим описанием. Я надеялся сказать, что, наверное, Ланс и его спутники, достигнув своей планеты, испытали что-то похожее на мой сон, который теперь уже не могу назвать своим.

5

И они вернулись! Скачет всадник галопом по булыжной мостовой, под проливным дождем, к дому Боков, выкрикивает потрясающую весть и замирает как вкопанный у ворот под пропитанным влагой лиродендроном, пока Боки выползают из дома, как две шиншиллы, два грызуна. Вернулись! Пилоты, и астрофизики, и один натуралист (другой, Денни, умер и был оставлен на небесах, старый миф берет здесь неожиданный реванш).

На шестом этаже провинциальной больницы, тщательно скрытой от газетных репортеров, мистеру и миссис Бок говорят, что их мальчик находится в маленькой палате по правой стороне коридора и готов их принять; тихая почтительность слышится в тоне этого сообщения, как будто оно относится к сказочному королю. Им следует войти незаметно; медсестра, миссис Кувер, находится при нем неотлучно. Нет, он в порядке! — говорят им. Будет выписан домой на той неделе. И все же им не следует задерживаться больше чем на несколько минут, и, пожалуйста, никаких вопросов, просто поболтайте с ним о чем-нибудь. Ну, вы знаете. И скажите, что навестите его еще раз, завтра или послезавтра.

Ланс, в сером халате, постриженный ежиком, загар сошел, изменившийся не изменившийся, изменившийся, худой, с ватными тампонами в ноздрях, сидит на краю больничной кушетки, руки сложены, несколько смущен. Встает, пошатываясь, с лучезарной улыбкой на лице и опять усаживается. У медсестры, миссис Кувер, голубые глаза и почти отсутствует подбородок.

Тяжелая пауза. И тут Ланс говорит:

— Было замечательно, совершенно замечательно! Возвращаюсь туда в ноябре.

Тишина.

— Кажется, — говорит миссис Бок, — у Шиллы будет потомство.

Быстрая полуулыбка, кивок довольного понимания. Затем заговорщицким тоном:

— Je vais dire ça en français. Nous venions d'arriver…[3]

— Покажите им письмо президента, — сказала миссис Кувер.

— Едва мы туда прилетели, — продолжает Ланс, — и Денни был еще жив, и первое, что мы с ним увидели…

Внезапно всполошившись, медсестра Кувер перебивает:

— Нет, Ланс, нет… Мадам, пожалуйста, никаких контактов, прошу вас. Распоряжение доктора.

Горящий висок, холодное ухо.

Мистера и миссис Бок выводят за дверь. Они идут быстро, хотя никакой спешки нет, абсолютно никакой спешки. По коридору, вдоль его обшарпанной, охряно-оливковой стены: оливковый цвет нижней ее половины от верхней, охряной, отделяет бесконечная коричневая полоска, ведущая к внушительным лифтам. Едет вверх (старик в инвалидном кресле). Возвращается в ноябре (Ланселотик). Спускаются на первый этаж (старые Боки). Вместе с ними две улыбающиеся дамы и объект их живейшей симпатии — юная мать с младенцем, тут же седовласый, сгорбленный, мрачный лифтер, стоящий к нам спиной.

1951

Песнь о телеге
Откуда не возвращаются
Я сейчас скажу это по-французски. Только мы прибыли…