Повести

Вл. Кунин

Мой дед, мой отец и я сам
Очень длинная неделя
Ты мне только пиши
Ребро Адама

* МОЙ ДЕД МОЙ ОТЕЦ И Я САМ

Очень ранним летним утром по спящей улице вели слона.

Вел его невыспавшийся человек в картузе и кургузом пиджачишке.

Шли они медленно: слон осторожно ставил свои огромные ноги на булыжную мостовую, а человек то и дело сонно спотыкался и погромыхивал подковами высоких русских сапог.

Шли они пустынной улицей мимо полицейского участка, мимо пожарной части с колоколом и низенькой деревянной вышкой, мимо купеческих лавочек и лабазов, мимо трактира с закрытыми ставнями, мимо увеселительного заведения «С иллюзионом и танцами «Орионъ».

Ни одна живая душа не встретилась слону и его сонному поводырю. Только у белого господского дома, сидя на каменной тумбе у ворот, спал дворник. Спал, задрав бороду кверху, широко открыв рот.

Если бы мимо дворника шел только один слон, дворник никогда не проснулся бы. Но человек, который вел слона, споткнулся в очередной раз точно напротив господского дома и дворник открыл глаза.

Увидел человека в картузе и сапогах…

Веревку, уходящую из-за спины человека куда-то вверх…

И наконец, увидел слона!

Но это дворнику показалось невероятным и он снова заснул.

А человек и слон подошли на перекрестке к чугунной водопроводной колонке и остановились. Человек снял с головы картуз, нажал на рычаг и, когда вода полилась из крана, нагнулся и напился воды. Он вытер рот и лицо картузом, напялил его на голову, и даже не посмотрев на слона, просто пошел дальше.

А слон пошел за ним.

МОЙ ДЕД

До берега было версты полторы.

Лодка неподвижно стояла в стеклянно-спокойном море. Старая серая лодка казалась розовой, и море тоже было розовым, потому что солнце должно было вот-вот уйти за синие горы и на прощанье перекрашивало все, что видело под собой.

В лодке сидели трое: два здоровенных мускулистых парня лет двадцати-двадцати двух и двенадцатилетний мальчишка.

Все трое сидели голышом, спинами друг к другу, и каждый из них ловил ставриду на свой «самодур». То один, то другой вытаскивал «самодур» из воды, молча и деловито снимал с крючка серебряных рыбешек, нанизывал на кукан пойманную рыбу и снова опускал его за борт.

Все трое работали слаженно и четко, видимо, уже не в первый раз, и поэтому им не было нужды разговаривать.

Мальчишка посадил очередную порцию пойманной рыбы на кукан, с трудом приподнял его и показал парням. Наверное, они решили, что рыбы достаточно, - кукан был положен на дно лодки, а парни начали аккуратно сматывать снасти.

Когда «самодуры» были намотаны на плоские дощечки, парни отдали их мальчишке. Тот, который был поздоровее, сел на весла, другой за руль, а мальчишка перебрался на нос лодки, где лежал увязанный мешок.

По розовой воде лодка поплыла к берегу.

Она плыла к синевато-серому берегу, в тень гор, оставляя за кормой короткую, искрящуюся, и тут же исчезающую дорожку.

Они вытащили лодку на берег, закрутили цепь вокруг ветхого деревянного столбика и вынули из мешка одежду.

Мальчишка натянул на себя штаны и старенькую ситцевую косовороточку. Парни же неожиданно стали облачаться в очень элегантные костюмы по последней моде сезона тысяча девятьсот двенадцатого-тринадцатого года: узкие брюки со штрипками, манишки со стоячими воротничками, галстуки бантами, узкие, в талию, светлые сюртуки, котелки и даже тросточки! Все это было вынуто из того же дерюжного мешка, в котором еще недавно покоились невероятные мальчишеские штаны и старенькая выцветшая косовороточка.

Без всякого удивления мальчишка смотрел на превращение своих приятелей в важных господ. Мало того, он даже что-то строго сказал им и показал на заходящее солнце. И «господа» стали поспешно заканчивать свой туалет.

Потом мальчишка вложил один угол мешка в другой и надел его на голову, как капюшон. Он надел его так, как это делали все черноморские грузчики.

А потом перекинул через плечо тяжелый кукан с рыбой и первым направился к городу. Два щеголя последовали за ним.

По мере того, как город приближался к ним, мальчишка все больше и больше отходил от молодых господ в сторону. Не забегал вперед, не отставал, а просто держался так, чтобы никто не мог заподозрить их в знакомстве.

Только один раз мальчишка оглянулся по сторонам, остановился и подозвал молодых людей к себе.

Они подошли. Мальчишка вынул из кармана своих необъятных штанов увесистый шмат хлеба, осторожно разломил его на три равные части и две отдал молодым господам. А свою часть спрятал в карман и тут же отошел от господ в сторонку.

Молодые господа незамедлительно слопали свой хлеб и двинулись дальше.

И опять между этими тремя странными особами не было сказано ни единого слова. Не было даже слов благодарности, что само по себе уже удивительно!

Так они дошли до городской набережной: два молодых элегантных барина, небрежно помахивающих тросточками, и метрах в десяти сбоку от господ - мальчишка с куканом ставриды.

И никто на этой прекрасной набережной не смог бы догадаться, что все трое между собой очень даже знакомы.

А набережная была действительно прекрасна! Ну может ли быть быть в приморских южных городах место более замечательное, чем набережная! Так есть, было и будет всегда. И это вполне справедливо. Так было и тогда - совсем незадолго до Первой мировой войны.

На набережной стайками стояли столики кофеен, с набережной в море глазели витрины магазинов, магазинчиков и лавчонок, на набережной знакомились и заключали сделки, острили и ухаживали за женщинами, мужчины демонстрировали новые покрои жилетов - «всемирно известный парижский портной Луи Гершкович. Для господ офицеров семь процентов скидка», женщины кокетничали и дурно французили с очаровательным южно-русским акцентом.

Томные местные красавцы с удивительным достоинством топорщили усики, а приехавшие «на воды» москвичи и петербуржцы сонно и слегка небрежно, что вполне извинительно на юге, раскланивались со знакомыми.

Набережная перешептывалась, сплетничала и с нагловатым весельем смотрела вослед чуть ли не каждой смазливой бабенке.

У мангала с шашлыками молодой человек в лихом канотье обучал двух своих приятельниц зубами снимать кусочки горячего мяса с шампуров. И так как дамы с удовольствием делали все не так, как им показывал молодой человек, - всем троим было очень смешно. И молодой человек, и его дамы, отчаянно веселясь, все время поглядывали на гуляющих - с кем-то здоровались, кому-то помахивали ручкой, а кому-то даже и подмигивали. Это была «их» набережная и тех, с кем они здоровались.

Вдруг молодой человек засуетился, торопливо вытер платочком рот, перехватил шампур с шашлыком в левую руку и, держа его двумя пальцами - большим и указательным, словно дирижерскую палочку, правой рукой почтительно приподнял соломенное канотье.

- Мосье Жорж! Бонжур, мосье!

Молодой человек в восторге от того, что увидел какого-то мосье Жоржа дернулся и, взмахнув ручками, сделал этакое «антраша».

Застыли перепачканные мордашки двух дам. Они удивленно посмотрели на своего кавалера, а потом улыбнулись тому, с кем он здоровался.

А раскланивался их кавалер со знакомыми уже нам двумя молодыми щеголями, которые еще совсем недавно голыми ловили с лодки ставриду на «самодур».

Щеголи остановились.

В сторонке остановился и мальчишка с рыбой.

Тот, который был поменьше, смотрел на шашлык, пляшущий в руке у молодого человека, а его приятель, элегантный верзила, принюхался и откровенно проглотил слюну.

- Коман са ва? - великосветски спросил молодой человек, исчерпав половину своих познаний во французском языке.

Щеголь медленно перевел взгляд с шашлыка на лицо молодого человека, приподнял котелок, вежливо поклонился дамам и ответил:

- Са ва бьен.

Он еще раз поклонился и, взмахнув палочкой, собрался было продолжить свой путь, но молодой человек сделал к нему движение и, показывая на десятки шампуров, лежащих на мангале, сказал:

- Силь ву пле, мосье Жорж, силь ву пле, мосье Антуан! Как говорят у нас в России, не откажите составить компанию… Эх, забыл я как это по-вашему!

Мальчишка напряженно смотрел на своих приятелей из-за угла греческой кофейни.

Верзила снова проглотил слюну. Щеголь приподнял котелок и, благодарно улыбаясь, развел руками - дескать, с удовольствием бы, но… Тут уж и верзила поклонился. Оба они незаметно для всех глазами поискали мальчишку с рыбой и смешались с толпой гуляющих.

Мальчишка, ухмыляясь, посмотрел на молодого человека с шашлыками и, презрительно цыкнув сквозь редкие зубы, побежал за своими приятелями.

- Кто это? - спросила одна из дам, ловко стягивая зубами мясо с шампура.

- Это знаменитейшие французские циркачи, воздушные гимнасты Антуан и Жорж! - ответил молодой человек.

- Хочу в цирк! Хочу в цирк! Хочу посмотреть на французиков! - капризно надувая губки, затараторила вторая дама.

Их кавалер набил рот шашлыком, и с трудом, но очень галантно произнес:

- Мадам! Желание женщины - закон для джентельмена!

Теперь Антуан и Жорж шли у самой воды, а в стороне от них плелся мальчишка с рыбой.

- Васька, - сказал Антуан Жоржу. - Так больше жить нельзя. У меня голова с голодухи кружится.

- Ну потерпи еще немного, - ответил Жорж. - Потерпи, Феденька. Нажарят нам сейчас ставридки…

- Каждый день ставридка, ставридка, ставридка! - зло проговорил верзила Федя. - До каких пор?

- А я тебе сколько раз говорил, давай сорвемся из этого цирка к чертовой матери! - сказал Вася и негромко свистнул.

Мальчишка вопросительно посмотрел на него.

Вася сделал какой-то жест руками, понятный только одному мальчишке, и мальчишка умчался, размахивая куканом с рыбой.

- Куда ты сорвешься? Куда ты сорвешься? Ни денег, ни ангажемента… Трапеции, и те хозяйские! Попасть бы к Саламонскому, к Никитину, к Чинизелли. Показать бы им нашу работу, найти бы себе хорошего хозяина…

Вася нагнулся, поднял плоский голыш и с силой пустил его по воде «блинчиками».

- А нельзя ли вообще без хозяина? - спросил он, глядя как камень скачет по воде.

- Это как же? - испугался Федя.

- А очень просто, - ответил Вася и бросил второй голыш.

- А жить как же?

- Товарищество организовать, - задумчиво произнес Вася и пустил по воде третий голыш. - И начать жить по-новому…

- Какое товарищество? - спросил Федя. - Цирковое?

- Ну, мы с тобой цирковое, а другие - общее. Российское.

- Кто это такие «другие»? - подозрительно спросил Федя.

- Есть люди, - коротко ответил Вася.

- Знаю я этих людей, - зло сказал Федя. - Это те люди, к которым ты в Тамбове по ночам на сходки бегал, а мне врал, что на рандеву к барышне Кошкиной собираешься. Я, если хочешь, все про тебя понимаю! Я не дурак какой-нибудь! Ты лучше придумай, как у нашего хозяина хоть пятерочку выманить!

- Нет. Надо, чтобы эта сволочь отдала все наши деньги, которые мы заработали за последние полтора месяца! - решительно возразил Вася. - Часть на дорогу пойдет, а на остальные… Нам бы только до Тамбова добраться!

В глубине набережной стоял богатый провинциальный цирк. Он светился огнями и вход его, украшенный яркими и наивными афишами, был уже забит публикой, которая вливалась в три настежь открытые двери.

Афишы были прекрасны:

«Стой, прохожий! Один ты или с дамой, остановись перед рекламой, читай, не ленись, сегодня - бенефис!»

«Сегодня, в субботу, 18 июля 1913 года - граф Люксембург в волнах страстей! Дуэты из опереток!»

«В последний раз! Опасный жокейский трюк!»

«Чудо воздуха! Шедевр полетов! С новыми трюками исполняют г.г. Жорж и Антуан - Париж»

Такие же замечательные афиши украшали стены кабинета хозяина цирка. Здесь все было плюшевое и золотое. Висели гравюры из лошадиной жизни, у двери стоял манекен, одетый во фрак, и у резной ножки манекена - лакированные башмаки с «ушками». А рядом в углу - «шамбарьеры» и стэки разных сортов.

За столом сидел удивительно симпатичный, дородный господин лет сорока пяти и, мечтательно подняв к потолку глаза, ласково улыбаясь, изредка шевелил губами, будто повторял про себя чьи-то прекрасные строки.

Однако, если бы мы посмотрим на стол, то увидили бы руки господина. Господина директора цирка.

Его руки, вернее, пальцы - длинные, красивые с фантастической быстротой пересчитывали деньги. Пересчитывали так, как это мог сделать только профессиональный банковский кассир с тридцатилетним стажем.

Раздался стук в дверь. Хозяин цирка мгновенно сдернул с головы турецкую феску и прикрыл ею пачку денег. А затем, не изменяя выражения лица, повернулся и пророкотал:

- Антрэ!

В дверь просунулась чья-то испуганная усатая морда и прохрипела:

- Сергей Прокофьевич! К вам господин городской голова и господин полицмейстер идут-с!

- Очень мило с их стороны, - улыбнулся хозяин цирка и щелкнул пальцами.

Морда исчезла. Хозяин цирка приподнял феску, не торопясь снял с пачки несколько крупных бумажек и положил их в правый карман шелкового стеганого халата с кистями, а потом снял с пачки еще несколько бумажек и положил их в левый карман. Оставшуюся пачку он спрятал в ящик письменного стола и замкнул на ключ.

А феску снова надел на голову. И в эту секунду открылась дверь и в кабинет вошли городской голова и полицмейстер.

- Очень мило с вашей стороны, ваше превосходительство! И с вашей, ваше превосходительство! - хозяин цирка широко раскинул руки, встал навстречу важным гостям. - Прошу покорнейше, прошу покорнейше…

К «черной», служебной двери цирка подходили Васька-Жорж и Антуан-Федя.

Слышно было, как оркестр настраивал свои инструменты.

На почтительном расстоянии от входа слонялись мальчишки, стараясь хоть краешком глаза проникнуть за таинственную дверь.

- Здрасьте, дяденька Жорж! - крикнули мальчишки.

- Привет, - ответил Вася и внимательно вгляделся в стайку мальчишек.

- Здеся я, здеся, - негромко проговорил мальчишеский голос за из спинами.

Вася и Федя обернулись и увидели своего приятеля. Он стоял у самой двери, в тени, и будто бы безразлично смотрел в сторону.

- Рыба пожарена хлеба я не достал куды ее девать? - спросил он без запятых.

- Подожди нас после представления на берегу. Там и поужинаем, - сказал Федя.

Мальчишка кивнул и повернулся к Васе.

- Проведите, дяденька Жорж.

Вася изобразил удивление и спросил:

- Куда?

- Не смешите меня, дяденька. Или вы не знаете!

- В цирк, что ли?

- А то вы не знаете!

- Ты же раз двадцать смотрел, - сказал Федя.

- Мне опять смерть как охота!

- Я пойду, - сказал Федя Васе. - Может быть, успею до представления у него хоть несколько рублей попросить.

Вася посмотрел на Федю, на мальчишку, и снова на Федю. Казалось, что в голове у него сейчас рождается какой-то план.

- Иди, - сказал он Феде. - Я мигом…

Федя ушел за кулисы, а Вася взял мальчишку за шиворот и отвел его в сторону. Приятели завистливо смотрели им вслед.

- Я вам завтра ставридки - мильен наловлю! А хочете во-от такенного краба? - и мальчишка развел руками на добрый метр.

- Да заткнись ты! Не нужен мне твой краб. Ты язык за зубами держать умеешь?

- Могила! - мрачно и твердо проговорил мальчишка.

- Ну так слушай, «могила»… Ты лошадь сможешь достать?

В кабинете хозяина шел приятный разговор.

- Ах, господа, артисты - это дети, - говорил хозяин, мягко улыбаясь и приветствуя гостей рюмочкой коньяка. - Милые, неразумные, требующие постоянного внимания и заботы. Каждый из них сохранил ребячью душу и, что иногда прискорбно, младенческое отношение к миру. Клянусь вам, господа, я несу этот крест исключительно из любви к искусству!

В дверь просунулась усатая морда.

- Сергей Прокофьич! На один моментик-с… - сладко прохрипела морда.

- Прошу прощения, господа, - улыбнулся хозяин цирка и вышел из кабинета.

В коридоре усатый громила одной рукой прижимал к стенке Федю и шептал хозяину:

- Скандал грозится устроить, гнида этакая!..

- Сергей Прокофьевич, ну хоть часть денег-то отдайте! Хоть сколько-нибудь! Мы же с Васькой с голоду дохнем!

- Тих-хо! - усатый поднес огромный кулак к носу Феди.

- Он правильно говорит «тихо», - ласково сказал хозяин. - Тихо. До конца сезона - ни копейки. Вон отсюда!

Хозяин цирка вернулся в кабинет, сел, как ни в чем ни бывало в кресло, и продолжил свой монолог:

- Поверьте мне, что сегодня управлять цирком с пользой для народа и просвещением для умов может только человек, обладающий мудростью Талейрана и нежным сердцем многодетной матери…

Их превосходительства молча выразили свое восхищение хозяину цирка, а одно из превосходительств правой рукой приподнял рюмку, левой же умильно приложил платок к глазам.

А потом их превосходительства сидели в ложе со своими чадами и домочадцами, аплодировали первому номеру - гротеск-наездницам на двух толстозадых битюгах, и все время незаметно, стараясь не привлечь внимания друг друга, пытались хоть краем глаза, хоть наощупь, определить количество денег, врученных каждому хозяином цирка.

Хозяин во фраке, с бутоньеркой в петлице стоял посреди арены с длинным шамбарьером в руке и улыбался их превосходительствам и всей почтенной публике.

Вася и Федя переодевались в крохотной гордеробной. Они натягивали трико с блестками, а вещи, снятые с себя, увязывали в свертки.

Федя достал моток шпагата. Он уже собирался перевязать узел, как Вася решительно отобрал у него моток и засунул его за вырез трико.

- Перетяни чем-нибудь другим, - сказал он Феде. - Шпагат может еще понадобиться.

А с манежа доносилась цирковая музыка, шум и аплодисменты.

- Пропадем, Васька, пропадем…

- Держи хвост морковкой!

Слышен был визг рыжего и хохот зала.

- Ты здесь? - спросил Вася в маленькое окошко.

- Интересно, где же мне быть? - обиженно ответил мальчишеский голос. Вася поднял два свертка с афишами, обувью и «цивильными» костюмами и стал просовывать их в окошко.

Тоненькие мальчишеские руки приняли вещи и снова протянулись в окно.

- Давайте!

- Все.

- Все? - руки мальчишки легли на нижний край окна и презрительно забарабанили пальцами. - И это весь багаж? Вы меня уморите!

И мальчишка захихикал под окном.

- Антуан и Жорж! Антуан и Жорж! Приготовиться к выходу! - послышалось из-за двери.

Вася метнулся к окну и быстро спросил:

- Ты достал? То, что я просил, достал?

Руки мальчишки снова ухватились за нижний край окошка, он подтянулся и в окне показалась его голова.

- Слушайте, дяденька Жорж, - сказал он сдавленным от напряжения голосом. - Вы меня удивляете! Что я, нанялся здесь зря сидеть?

На арене рыжий ездил на свинье, пел куплеты про тещу и очень веселил…

… знакомого нам молодого человека в соломенном канотье и его двух дам, тоже знакомых нам по приморской набережной.

- А когда будут французики? - обиженно надувая хорошенькие губки спрашивала одна из дам и кокетливо била щеголя веером по руке.

- Мон шерочка! - мгновенно прерывая хохот, томно отвечал кавалер. - Вы заставляете меня страдать! М-м-м!.. Боготворю вас!

Он прижимался губами к локтю своей дамы, незаметно поглаживал колено другой, которая молча и тупо набивала рот шоколадными конфетами.

- Когда будут французики?! - капризничала первая.

Со стороны кулис «французики» уже стояли у занавеса и ждали своего выхода.

Около них топтались двое громил - усатая морда и морда без усов - телохранители хозяина. Кроме всего, «морды» открывали занавес перед выпуском артистов на арену.

- Ежели что себе позволите… - сказал один Феде.

- Голову оторвем! - сказал другой Васе.

Слегка раздвинулся занавес и между «мордами» показалось ласковое, доброе и улыбающееся лицо хозяина цирка.

- Готовы? - мягко спросил он Васю и Федю.

Вася кивнул головой.

Хозяин скрылся за занавесом и тут же раздался его красивый голос:

- Чудо воздуха! Шедевр полетов! Всемирно известные воздушные гимнасты из Паижа - Жорж и Антуан!

Оркестрик грянул положенную музыку, морды распахнули занавес и «всемирно известные» вышли на арену.

Проходя мимо хозяина, они слегка поклонились ему, и хозяин сделал благодушный круглый приглашающий жест рукой.

Из-под купола уже свисали две веревочные лестницы. Вася и Федя вышли на середину арены и, улыбаясь, поклонились зрителям. Зрители зааплодировали.

Вася и Федя взялись за свои лестницы и быстро полезли наверх.

Они так красиво и ловко поднимались к куполу, что зрители продолжали аплодировать. И под аплодисменты, не прекращая движения, Вася сказал Феде:

- Все помнишь?

- Все…

- Левое слуховое окно. Не перепутай!

- Пропадем, Васька…

- Держи хвост морковкой!

Пятнадцать метров высоты. Узенькая дощечка - «мостик».

На этот мостик встал Вася. Напротив него в нескольких метрах - «ловиторка». В нее сел Федя и сразу стал раскачиваться.

Вася натер руки магнезией, взялся за трапецию и спрыгнул с мостика. Веревочные лестницы униформисты оттянули ко второму ярусу. Вася раскачивался на трапеции. Уже висел вниз головой в «ловиторке» Федя.

Внизу соломенное канотье поглаживает колено дамы, перепачканной в шоколадке, и страстно пожимает руку второй своей приятельницы. Все трое смотрят вверх, следя за раскачивающимися гимнастами.

- Алле… - негромко говорит Вася.

- Ап! - командует Федя.

И Вася перелетает с трапеции в руки Феди.

- Ах! - вскрикивают дамы и цирк разражается аплодисментами.

Трюк следует за трюком, сальто-мортале за сальтомортале…

Все задрали головы к куполу, на «всемирно известных Жоржа и Антуана», и только их превосходительства, отделенные друг от друга собственными женами и детьми, получили, наконец, возможность пересчитать деньги, лежащие у них в карманах.

Одно превосходительство приятно удивлен суммой и, не в силах сдержать себя, бормочет:

- Великолепно! - и начинает аплодировать.

Другому превосходительству кажется, что денег могло быть и больше, и поэтому кисло соглашается:

- Ничего, - и дважды вяло хлопает в ладоши.

Усевшись в «ловиторке», Федя тоже делает «комплимент» публике.

У занавеса стоит «рыжий». Он единственный из артистов труппы, которому разрешено находиться на манеже во время исполнения чужого номера.

Вася улыбается публике и глазами показывает Феде на левое слуховое окно в куполе. Оно находится как раз на уровне мостика, ловиторки и трапеции.

Под куполом жарко. Окно открыто для притока свежего воздуха и в него видна южная черно-синяя ночь, усыпанная звездами.

Федя раскачивается в ловиторке, Вася на трапеции. Оба они не открывают глаз от окна. Оно то приближается к ним почти вплотную, то удаляется.

- Алле! - командует Вася.

Теперь они смотрят только друг на друга.

- Ап! - кричит Федя.

Вася отрывается от трапеции, делает два с половиной сальто-мортале, и Федя ловит его за ноги.

- Может быть не стоит, Васька? - задыхаясь от напряжения, шепчет Федя. - Может, потерпим, а?

- Швунгуй меня на курбет! Я тебя плохо слышу, - вися вниз головой, хрипит Вася.

На каче вперед Федя резко перебрасывает Васю и ловит его за кисти рук. Теперь их лица почти рядом.

Качается под ними арена…

Качаются под ними зрители…

Тревожно смотрит на них невеселый, измотанный «рыжий».

- Возьми себя в руки! - говорит Вася. - Алле!

И перелетает на трапецию, а с трапеции на мостик.

- Да, не могут у нас так, не могут! Не дано нашему мужику такое. Не дано! - сокрушенно говорит приличный господин своему соседу - пьяноватому офицеру.

Офицер осоловело смотрит наверх, поднимает воображаемое ружье и целится в раскачивающегося Васю.

- Жаканом его… В лет… И - нету.

Приличный господин добродушно замечает:

- Ну кто же в лет бьет жаканом? Бекасинчиком. От силы четвертым, пятым номером. И кучность хорошая, а по такому расстоянию и сила убойная достаточная… А вы - «жаканом»!

- Внимание! - провозгласил хозяин цирка и поправил бутоньерку в петлице.

Цирк замер. Оркестрик смолк.

- Атансион! - повторил хозяин специально для «Жоржа» и «Антуана».

Вася поклонился. Дескать - «понял вас».

- Рекордное достижение! Гранд-пассаж из-под купола цирка! Единственные исполнители в мире Жорж и Антуан!

По тросам, удерживающим мостик, Вася забрался на «штамберт» - металлическую перекладину под самым куполом.

- Тишина! - крикнул хозяин цирка и повторил для «французов». - Сильянс!

Тихой тревожной дробью раскатился в оркестре барабан.

И тогда Вася, стоя под самым куполом, вдруг произнес:

- Господа!

У хозяина цирка от удивления сам по себе открылся рот.

Испуганно уставились вверх униформисты.

Прекратила жевать шоколадные конфеты одна из дам нашего знакомого. А другая удивленно посмотрела на своего обожателя.

- Господа! - повторил Вася.

Цирк был поражен.

«Рыжий» вскочил с барьера.

На какую-то секунду в оркестре сбился барабан, начал дробь снова и все никак не мог от волнения войти в нужный ритм.

Под его захлебывающиеся нервные удары Вася сказал:

- Господа! Вот уже полтора месяца мы работаем в этом цирке, а хозяин до сих пор не выплатил нам ни копейки…

«Рыжий» ахнул и вдруг одиноко зааплодировал. На мгновение занавес за ним распахнулся и четыре громадные руки втянули «рыжего» за кулисы.

- Мы голодаем. Мы работаем из последних сил. Я не знаю, слышат ли меня первые ряды и ложи - мы слишком далеки друг от друга…

Вася улыбнулся первым рядам и даже слегка поклонился. Потом посмотрел на галерку и последние ряды и продолжил:

- … но вы, сидящие почти на одном уровне со мной, должны меня слышать!

Последние ряды и галерка были забиты мастеровыми, прислугой, солдатами и рыбаками.

- Я прошу хозяина здесь, в вашем присутствии, выплатить заработанные нами деньги, - обратился Вася к галерке.

Галерка закричала, затопала и засвистела:

- Деньги!

- Плати людям!

- Несите деньги!

- Заплатит французам!

- Давай расчет!

Его превосходительство господин полицмейстер уже отдавал какие-то распоряжения, а его превосходительство городской голова стучал кулачком по барьеру ложи и что-то кричал.

Капризная дамочка обиженно сказала своему кавалеру:

- Вы могли бы сегодня меня ему представить - он очень недурно говорит по-русски. Вы злой и нехороший ревнивец, вы это знали и поэтому…

- Ничего я не знал! Я его вообще не знаю! - истерически рявкнул ее кавалер и испуганно покосился на пробегающего мимо него городового.

Пьяный офицер говорил своему соседу - приличному господину:

- Жаканом его… Из обоих стволов. Бац! И нету.

Хозяин цирка метался по арене, стараясь успокоить публику.

- Господа! Милостивые государи! Я прошу господина Жоржа спуститься на арену и получить жалованье!

Телохранители хозяина вышли из-за кулис и в ожидании остановились за униформистами.

- Пусть господин Жорж спустится! - еще раз крикнул хозяин и цирк затих.

- Подать лестницы! - негромко приказал хозяин.

Усатая морда и морда без усов мигом взлетели на второй этаж, отвязали лестницы и спустились с ними на арену.

Наверху, под куполом, Вася и Федя, как по команде, сняли лестницы с крючков.

- Ап! - сказал Федя и лестницы полетели вниз на головы громил.

- Мне не хотелось бы прерывать номер, - сказал Вася.

Он вынул моточек шпагата из-за выреза трико и спустил один конец на арену.

- Привяжите деньги, и я подниму их. Так спокойнее…

Хозяин насмешливо посмотрел на валяющиеся веревочные лестницы и, улыбаясь публике, негромко сказал усатой морде:

- Полные идиоты! Теперь они никуда не денутся.

Он был очень умен и находчив - этот хозяин цирка. Он сделал вид, что ему нравится шутка. Он вынул из кармана деньги, отсчитал нужную сумму и почти весело привязал деньги к шпагату. Он улыбнулся и поклонился публике:

- Вуаля!

А усатой морде тихо сказал:

- За кулисы. Ждать!

Вася поднял деньги наверх, отвязал их и пересчитал:

- Не хватает пятнадцати рублей, - сказал он и спрятал деньги за пазуху.

Цирк зашумел было, но хозяин поднял руку.

- Господа! У нас тоже существует система штрафов.

Чей-то одинокий девичий голос с галерки охнул и сказал на весь притихший цирк:

- Ну то же самое! Что у них, то у нас!

И цирк захохотал.

Верхние ряды и галерка хохотали и аплодировали этой девчонке, а внизу стояла гробовая тишина. Но галерке было на это наплевать. Цирк круглый, и верхние ряды амфитеатра всегда вмещают гораздо больше народа, чем нижние. Не говоря уже о галерке.

- Итак, - сказал Вася, - как объявил господин директор цирка: гранд-пассаж.

Барабанщик в оркестре, наконец, справился с ритмом.

Все сильнее и сильнее раскачивался в ловиторке Федя.

Из всех четырех проходов смотрели наверх артисты программы: в гриме, в халатах, в костюмах с блестками.

- Внимание! - строго сказал Вася.

- Есть внимание! - ответил ему Федя.

Барабанная дробь слилась в единый тревожный гул.

- Алле!

- Ап!

Оттолкнувшись ногами от штамберта, Вася прыгнул вперед - вниз и полетел навстречу фединым рукам.

- Есть! - крикнул Федя и поймал партнера.

Оркестр гремел марш, а цирк вопил от восхищения.

- Заплатил, сволочь! - счастливо хохотал Вася.

- Тише ты, социалист хренов! - прохрипел Федя. - Уроню ведь…

- Ни в коем случае! Швунгуй меня сильней и сам за мной!

- Понял! Пошел!

На каче вперед Федя выпустил Васю, и тот перелетел прямо к открытому в куполе слуховому окну. Федя мгновенно сел, затем вспрыгнул ногами на ловиторку и на следующем каче тоже перепрыгнул в проем окна.

И тут хозяин цирка, уже не заботясь о впечатлении, которое он произведет на почтеннейшую публику, завизжал от злости на весь манеж.

- Ушли! Упустили! Упустили!!!

За цирком был темный пустырь.

На этом пустыре по кругу испанским шагом ходила цирковая лошадь, с нерасседланным панно и султаном на голове. Через шею лошади были перекинуты свертки с вещами Васи и Феди, а на ее широченной спине сидел мальчишка и, видимо, уже в сотый раз говорил:

- Ты что, сдурела, животина проклятая? Шоб ты сказилась! Шоб у тебя повылазило! Нашла время для танцев… А ну, кому я говорю! Шансонетка чертова, певичка!

Мальчишка ругал лошадь и с тоской вглядывался в темный купол цирка. Оттуда неслись хохот, крики, аплодисменты.

Потом что-то затрещало, послышались два глухих удара об землю, и мальчишка увидел бегущих у нему Васю и Федю.

- И где вы ходите, дяинька Жорж? - недовольно спросил мальчишка. - А если бы зима? Я же закоченел бы…

Вася и Федя увидели лошадь и остановились, как вкопанные.

- Хозяйская, - простонал Федя.

- Где ты ее взял?! - рявкнул Вася.

Но мальчишка невозмутимо ответил:

- Сидайте, сидайте, а то и этой скоро хватятся.

- А, черт! - Вася вспрыгнул на спину лошади и крикнул Феде. - Алле!

Федя сел сзади Васи и спросил у мальчишки:

- Вещи здесь?

- Аптека, - ответил мальчишка и вонзил свои пятки в лошадиные бока.

Лошадь поскакала по кругу коротким цирковым курп-галопом.

- Вы меня простите, дяинька Жорж, - крикнул мальчишка. - Но это же не лошадь, а просто ади[cedilla]тка! Мало она мне без вас крови попортила!

Вася подхватил поводья и направил лошадь в темноту.

Так они втроем скакали, скакали, пока городок со своей набережной, лавками, кофейнями и цирком не остался далеко позади.

Когда же лунная дорога пошла у самого моря, они пустили лошадь шагом и ехали на ней, освещенные голубым ночным светом - странные причудливые фигуры в голубых трико. И маленький оборванный голубой мальчишка.

Их везла странная голубая лошадь с султаном на голове. Она устало отфыркивала голубую пену и только время от времени вдруг сбивалась и начинала идти испанским шагом. И это было очень красиво - луна, пыль, дорога, море и немножко нелепый испанский шаг усталой лошади.

Потом они стояли у какого-то рыбацкого причала. Уже вставало солнце. Не было трико и блесток. Были те костюмы, в которых мы увидели «Жоржа» и «Антуана» вчера на набережной. Только лошадь и мальчишка оставались в том же виде, что и ночью.

- А с вами мне никак нельзя? - без всякой надежды спросил мальчишка.

- Спасибо тебе, - ответил ему Вася. - Ты нам очень помог.

- Жаль, что мне с вами нельзя… - понял мальчишка, - но вы не горюйте, если бы мне можно было с вами, ведь вы бы меня взяли, правда?

- Правда.

- Ну, я пошел? - спросил мальчишка и не двинулся с места.

- Иди. Ты тоже не горюй. Держи хвост морковкой…

Мальчишка улыбнулся, взял коня под уздцы и пошел в ту сторону, откуда они втроем скакали всю ночь.

Федя мрачно и грустно смотрел вслед мальчишке. Глаза его были наполнены слезами - так ему было жалко этого мальчишку.

Двое сильных, здоровых парней стояли с непокрытыми головами, держали в руках по тощему узелку, и с нескрываемой печалью смотрели в удаляющуюся худенькую спину своего случайного маленького партнера.

А потом Федя надел котелок на голову и тронул Васю за плечо:

- Алле!

Вася вздохнул, повернулся к Феде и, глядя ему прямо в глаза, сказал:

- Если когда-нибудь у меня будет сын…

Ранним-ранним летним утром по спящей улице вели очень похожий на слона аэростат заграждения. Или, как называли его тогда - «колбаса».

Толстый серый аэростат заграждения вели за веревки четыре солдата войск ПВО.

Измученные бессонницей солдаты шли посреди улицы медленно, изредка погромыхивая подковами сапог по мостовой. А слоноподобная «колбаса» тихо плыла между ними.

Она плыла мимо заклеенных бумажными крестами окон домов, мимо закрытого кинотеатра «Прогресс», мимо выставленных в витринах магазинов «окон ТАСС», мимо сельскохозяйственного техникума, мимо каких-то военных приказов, наклееных прямо на стены домов. Ни одна живая душа не встретилась четверым солдатам и аэростату заграждения.

Только у калитки в низеньком заборчике, из-за которого торчали несколько стволов зенитных орудий, стоял усталый мальчишка лет семнадцати в военной форме, с автоматом через плечо.

Он внимательно посмотрел на плывущую мимо него «колбасу» и зевнул, стыдливо прикрыв рот рукой.

А солдаты довели аэростат до перекрестка и остановились около чугунной водопроводной колонки.

Один, тот, который шел впереди, снял пилотку, нажал на рычаг и, когда вода полилась из крана, нагнулся и напился воды.

Он вытер рот и лицо пилоткой, надел ее на голову, и все четверо снова двинулись по спящей улице. А между ними плыл аэростат заграждения - удивительно похожий на большого серого слона.

МОЙ ОТЕЦ

По весенней фронтовой дороге ехал грузовичок с фургоном.

Это была одна из тех чистеньких, обсаженных тополями, коротких немецких дорог, которые покрывали добротной и точной сетью всю Германию, соединяли между собой близко стоящие городишки со звонкими названиями.

Но сейчас дорога была искалечена волной стремительных жестоких боев. Сейчас это была истинно фронтовая дорога сорок пятого года.

За рулем грузовика сидел белобрысый сержант лет двадцати двух. Как две капли воды он был похож на «всемирно известного воздушного гимнаста» Васю, с которым мы только что расстались на утренней пыльной прибрежной тропе одна тысяча девятьсот тринадцатого года.

«Больше всех я знаю песен, Лучше всех даю я пар. Я собою интересен - И не стар. И не стар…»

- пел сержант и внимательно поглядывал по сторонам.

«Каждой девушке известен - Кочегар, Кочегар.»

Сержант мельком глянул на себя в зеркальце и придвинул поближе автомат, лежавший на сиденьи.

Наверное, белобрысый сержант больше ни одного куплета из этой песни не знал, так как объезжая воронку от снаряда, он продолжал насвистывать этот популярный мотивчик из довоенного фильма «Аринка».

А из-за придорожного ельника за ним следили немцы. Немцы весны сорок пятого года, оторванные от своих частей, одетые в истрепанную форму разных родов войск.

Такие разрозненные отряды то и дело случайно оказывались тогда в наших, еще не укрепленных тылах. Несколько оборванных, изможденных офицеров следили за движущимся фургоном.

- Продовольствие… - сказал один и сделал движение вперед.

Второй, наверное, старший по званию, внимательно вгляделся в то, как подпрыгивая и переваливаясь на воронках, бежит машина, сказал:

- Она пустая. В ней ничего нет.

- Что же делать? - сказал первый. - Еще сутки и мы просто не сможем сдвинуться с места.

- Подождем немного, - сказал второй.

Через некоторое время сержант въехал в расположение своего полка.

Он подогнал фургон к штабу, вылез из машины и несколько раз присел, разминая затекшие ноги.

Затем снова встал на подножку кабины, вытащил из-за сидения котелок с ложкой и выпрямился. Посмотрел в одну сторону, в другую, убедился, что вокруг никого нет, никто его не видит, и…

… держа в одной руке ложку, а в другой - котелок, вдруг взял и сделал прямо с подножки своей машины боковое «арабское» сальто и опустился на землю. И пошел. Будто ничегошеньки не произошло, будто никакого сальто и не было, будто никто с подножки ЗИСа в воздухе и не переворачивался.

А шел он прямо к кухне. По дороге он кокетливо вставил ложку в карман гимнастерки и пощелкивал по ней пальцами, словно расправлял примятую хризантему в петлице чего-то очень штатского.

Был апрель сорок пятого. Было тепло и сухо.

В кирхе заканчивался концерт артистов фронтовой бригады. Из высоких готических окон, похожих на бойницы, неслась заключительная песня.

Сержант протиснулся к кирхе, прокладывая себе путь котелком.

Кончаем программу мы песней знакомой, Ее от души на прощанье поем мы. Так будьте здоровы! Покончив с врагами, Победу мы вместе отпразнуем с вами. Так будьте здоровы! Желаем вам счастья! А мы уезжаем в соседние части.»

Спели артисты последний куплет и полк бешено зааплодировал.

- Хороший концерт был? - спросил сержант у стоявшего рядом солдата.

Солдат поднял большой палец и ответил:

- Во, концертик! Так давали! Умрешь!

Все повалили из кирхи. Поток подхватил сержанта и солдата и выплеснул их на весеннее солнце.

- Акробаты были? - спросил сержант.

- Нет, - ответил солдат. - Только пели и представляли. Но я тебе скажу, как пели! Умрешь!

- Ясно, - сказал сержант и пошел на кухню.

- Гутен морген, гутен таг! - сказал сержант повару. - Расход оставили?

- А как же? - ответил повар. - Что ж мы - совсем бездушные? Давай котелок.

Сержант протянул повару котелок и устало присел на ящик из-под американских консервов.

Повар оглянулся и негромко спросил сержанта:

- Шнапс тринкать будешь? Я тут у одной фрау такой шнапсик за сгущенку выменял!

Сержант на секунду задумался и ответил:

- Да нет. Спасибо. Мне еще в дивизию ехать.

Повар навалил сержанту полный котелок каши с мясом и сказал:

- Не хочешь, как хочешь - ходи голодный!

И повар оглушительно захохотал. Правда, он тут же оборвал хохот, подмигнул сержанту, сказал:

- Вась, а Вась… Я чего спросить тебя хотел…

- Валяй, - ответил сержант, запихивая в рот ложку с изрядной порцией каши.

Повар зыркнул глазами по сторонам, понизил голос и как «свой-своего» спросил:

- Васька, это верно писаря болтают, что ты раньше в цирке работал? Рот у сержанта был набит кашей и поэтому он не смог сразу ответить повару. А когда, наконец, проглотил, то посмотрел на повара честными, прямо-таки святыми глазами и сказал:

- Врут, черти. Делать нечего, вот они со скуки и врут.

И сержант снова запихнул огромную ложку каши в рот.

Окруженные офицерами артисты выходили из кирхи. Вокруг стояли солдаты и разглядывали артистов так, как всегда разглядывают артистов.

Четверо мужчин и шесть женщин в штатских москвошвеевских костюмах и платьях выходили из немецкой кирхи в окружении двухсот пропотевших, пропыленных солдатских гимнастерок.

Был конец войны, и каждая гимнастерка бренчала медалями на грязных потертых ленточках.

У старой певицы на длинном пиджаке с огромными ватными плечами был орден «Знак почета».

Тощий подполковник слегка отстал от группы и поманил к себе младшего лейтенанта.

- Ну-ка, начпрода сюда.

Младший лейтенант метнулся в толпу и позвал толстенького старшего лейтенанта, показывая на подполковника.

Старший лейтенант подскочил, откозырял.

- Надо бы банкетик артистам соорудить, - сказал подполковник. - По баночке тушенки на брата, сахару подбрось, спиртику по сто граммчиков. Что там еще у тебя есть?

- Так, товариш подполковник, я уже предлагал ихней руководительнице,

- зашептал на ходу старший лейтенант и показал на старую певицу. - Но они говорят, что им некогда. Им, вроде бы, через два часа уже в штабе дивизии быть нужно. У них там обратно концерт.

- Ну, сухим пайком выдай. Прояви инициативу. Еще раз предложи культурненько… Что за тебя замполит должен думать? - и подполковник сердито ускорил шаг.

- Слушаюсь!

Старший лейтенант обогнал всю группу, взял под козырек перед командиром полка и спросил:

- Товарищ полковник! Разрешите обратиться к товарищу артистке насчет банкета?

- Обращайтесь, - сказал полковник и вся группа остановилась.

- Я, конечно, извиняюсь, товарищ заслуженная артистка, - культурно обратился старший лейтенант. - Но вы банкетик здесь кушать будете или с собой возьмете?

Полковник вздохнул и в отчаянии отвел глаза в сторону.

Старая певица ласково посмотрела на старшего лейтенанта и, взяв успокоительно полковника под руку, сказала начпроду:

- С собой, голубчик, с собой, если можно.

- Слушаюсь! - сказал начпрод и победно посмотрел на молодых офицеров

- дескать, «и мы не лыком шиты!»

- А машина уже за нами пришла? - спросила заслуженная артистка у полковника.

Полковник улыбнулся, сделал жест рукой, говорящий о том, что «сию секунду все будет выяснено», и что-то тихо спросил у замполита.

Замполит кивнул и вопросительно посмотрел на начальника штаба. Начальник штаба пожал плечами и поманил к себе какого-то лейтенантика.

Лейтенантик козырнул, метнулся в толпу солдат, на какое-то время исчез в ней, а потом вынырнул уже за спинами толпы…

… таща за ремень какого-то солдатика.

Самым грозным образом лейтенант отдал приказ солдату, и солдат, изображая поспешность, потрусил к расположению полка.

Повар курил сигару, с удивлением разглядывал ее после каждой новой затяжки и по-мальчишески длинно сплевывал.

Сержант сворачивал цигарку.

- У тебя что, махра? - спросил повар и сплюнул.

- Ага.

- Кременчугская, моршанская?

- Моршанская.

- Тьфу! Это же не махорка, а «смерть немецким оккупантам!» Дать тебе сигару? У меня еще одна есть.

- Не хочу, спасибо.

- Интеллигент! - рассмеялся повар. - «Не хочу, спасибо!»

Еле волоча ноги подошел солдатик, которого лейтенант послал узнать про машину.

- Оставь покурить, - сказал он сержанту и присел рядом.

Сержант два раза затянулся поглубже и передал окурок солдату.

- Есть будешь? - спросил повар у солдата.

- А чего там у тебя?

- Каша с мясом.

- Ну ее… - отмахнулся солдат и повернулся к сержанту. - Ты не за артистами приехал?

- Нет, я на склад боепитания, за излишками.

- А-а-а. А за артистами никто не приезжал?

- Понятия не имею, - ответил сержант.

Солдат докурил, зевнул, потянулся и встал:

- Спасибо за компанию. Поб[cedilla]г.

И неспеша двинулся в сторону кирхи.

Потом он, непонятно каким образом, запыхавшийся и взъерошенный, торопливо докладывал лейтенанту.

Лейтенант похлопал по плечу и убежал. Солдат посмотрел вслед лейтенанту и лениво стрельнул у кого-то покурить.

А лейтенант уже докладывал начальнику штаба, и тот кивал головой…

Потом начальник штаба что-то шептал замполиту…

Потом замполит отвел командира полка в сторону от артистов и тоже что-то пошептал…

А потом наш сержант стоял перед начальником штаба и тот ему говорил:

- Погрузишь артистов и в дивизию.

- А ящики с боеприпасами куда? Их там штук сорок.

- Мы тебе прицеп дадим. Твоя коломбина потянет?

- Потянет-то потянет… - с сомнением проговорил сержант.

- В дивизии посадишь артистов и сдашь груз.

- Слушаюсь.

- Артистов не пугай. Скажи, мол, консервы нужно перебросить.

- Слушаюсь.

- И вообще там… Поглядывай.

- Разрешите идти?

- Двигай.

За добротной каменной ригой, где помещался склад боеприпасов, стоял лихой младший сержант. Коротенькая гимнастерочка, сапожки в гармошку, примятая фуражечка - все как положено старому фронтовику.

Рядом с ним стояла беременная девушка с погонами старшины-инструктора. Между ними на земле лежал вещмешок и большая уродливая трофейная дамская сумка.

Девушка плакала. Плакала и прижималась мокрым от слез лицом к лейтенантской гимнастерке. А он стоял, словно вырезанный из фанеры, тоскливо смотрел поверх ее головы и время от времени повторял:

- Ну, чего ты? Чего ты, в самом деле? Ну ладно тебе, Катюш! Ну, хватит… Смотрят же…

И сам шмыгал носом.

А девушка плакала еще сильней, и плечи ее вздрагивали, и она еще глубже зарывалась лицом в ордена и медали своего лейтенанта.

Но вот лейтенант совладал с собой и, ткнув пальцем в живот девушки, строго сказал:

- Ты только ему это хуже делаешь! Будет потом у нас нервным, психованным каким-нибудь. И все из-за тебя!

Девушка подняла залитые слезами глаза на лейтенанта и засмеялась.

- Господи! - сказала она, смеясь и плача. - Ты у меня еще такой глупый!

К складу боепитания подкатил фургон. Из глубины ЗИСа выпрыгнул сержант Вася.

Младший лейтенант, увидев сержанта, торопливо сказал:

- Подожди, я сейчас с Васькой договорюсь.

И заорал:

- Вася! Василь Васильевич!

Но тут же спохватился и испуганно посмотрел на живот девушки.

Девушка опять рассмеялась, а младший сержант молча поманил сержанта рукой.

- Сейчас! Только под прицеп развернусь!

Сержант снова сел за руль, развернулся, подогнал свой фургон к прицепу и крикнул кому-то из солдат:

- Хорошо?

- Порядок! - ответил солдат и накинул тягу прицепа на крюк ЗИСа. Сержант выключил двигатель, выпрыгнул из кабины и подошел к младшему лейтенанту.

- Слушаю, ваше благородие!

«Его благородие» был младше сержанта года на два и под конец войны можно было позволить себе такое обращение.

- Ты в дивизию?

- Так точно.

- Возьми Катюшку… - попросил младший лейтенант и погладил девушку по плечу. - Ей там документы на демобилизацию получать. Сам видишь…

- О чем разговор? Тащи ее шмотки в кабину.

Младший лейтенант подхватил вещмешок и сумку и понес их к машине.

- Ты тоже иди, садись в кабину, - сказал сержант девушке. - Тебе сейчас стоять много вредно.

- Ничего, - сказала девушка и пошла к машине.

- Скоро вы? - крикнул сержант солдатам.

- Еще три минутки!

- Петро! - крикнул сержант младшему лейтенанту. - Иди сюда! Покурить успеем.

- Устраивайся поудобнее, - говорил младший лейтенант своей девушке. - На колени ничего не клади, не дай бог тряхнет…

Он глазами показал на живот девушки и стал запихивать вещмешок и сумку за сиденье.

- Иди, иди, покури, - улыбнулась девушка. - Ты за меня не беспокойся. А в это время заведующий складом боепитания - хитроглазый старшина лет двадцати семи, стоял в проеме дверей склада и говорил сержанту.

- Как же! Держи карман шире! Женится он на ней! На каждой жениться - жизни не хватит. А у него ее и не было…

- Чего? - не понял сержант.

- Жизни. Что он видел-то? С шестнадцати лет до двадцати - четыре года от Москвы вот до сюда топал. Передовая да санбаты… Вот и вся его жизнь. А теперь она за свои же прегрешения…

- За какие еще прегрешения? - удивился сержант.

- «За какие, за какие»! - захохотал старшина. - Что ты думаешь, он у нее один был?

Сержант сгреб старшину за гимнастерку и тихо сказал:

- Ну-ка, иди сюда… Я тебе кое-что объясню…

И сержант неторопливо стал втягивать старшину в темноту склада боепитания.

- Пусти, кому говорят! - послышался оттуда полузадушенный хриплый голос старшины.

Затем раздался звук удара обо что-то мягкое, и сразу же за ним грохот каких-то падающих предметов, звон стекла и металлический лязг.

Из ворот темного склада, как ни в чем ни бывало, вышел сержант. Он вышел как раз в тот момент, когда к складу уже подходил младший лейтенант, доставая на ходу из кармана пачку «Беломора».

Из склада, прихрамывая, появился старшина. Верхняя губа у него вздулась, а на гимнастерке не хватало двух пуговиц.

- Это где тебя так угораздило, Сазоныч? - удивился младший лейтенант. Старшина осторожно потрогал губу и, не отвечая, стал отряхивать шта- ны.

Сержант беспечно рассмеялся и легко сказал:

- Я ему сколько раз говорил: «Проведи ты свет на свой склад, а то там в темноте и убиться недолго».

Он прикурил у младшего лейтенанта и отвернулся от старшины.

- Ладно, поговорим еще… - мрачно сказал старшина.

- Обязательно! - улыбнулся сержант.

Он повернулся к младшему лейтенанту и спросил:

- На свадьбу-то позовешь?

- Тебя хоть куда позову, - сказал младший лейтенант. - Хоть на свадьбу, хоть на именины, хоть на праздник престольный!

- То-то…

- Катюшку повезешь - не гони. Потихонечку, - озабоченно сказал младший лейтенант.

- Ладно, ваше благородие, держите хвост морковкой! Это вам не «ура» кричать - тут дело тонкое. Пошли, глава семейства!

И они оба направились к фургону, а старшина посмотрел им вслед и снова осторожно потрогал свою распухшую верхнюю губу.

Провожали артистов. Руки им пожимали. Дарили на память трофейные безделушки. Подсаживали в фургон.

- Передайте наш фронтовой привет всему многонациональному советскому государству! - надсадно прокричал толстенький начпрод.

В кабине ЗИСа неподвижно сидела беременная девушка, а печальный младший лейтенант стоял на подножке и держал ее за руку.

Ни о чем они не говорили и даже не смотрели друг на друга. Потому что вокруг фургона стояла веселая суматоха и девушка стеснялась плакать, а младший лейтенант пребывал в растерянности и смятении.

К машине шли командир полка и замполит.

Они вели заслуженную артистку, желая ее устроить поудобнее - в кабине. Но замполит первым увидел, что кабина занята, и незаметно подтолкнул командира полка.

Полковник тоже увидел в кабине девушку-старшину и, не останавливаясь, провел заслуженную артистку к задней двери фургона.

Замполит подошел к кабине и смущенно спросил:

- Значит, покидаешь нас, Катя…

- Покидаю, - деревянно ответила девушка.

- Так, значит… - сказал замполит.

Девушка кивнула.

- Ну, не забывай, значит… Скоро вся петрушка кончится, мы твоего в первую очередь демобилизуем.

- Спасибо, - сказала девушка.

- Вот так, значит, - сказал замполит. - В штаб дивизии приедешь, скажи, чтоб тебя с комсомольского учета сняли и личное дело на руки выдали. Скажешь, что я разрешил…

- Слушаюсь.

- Ну, прошай, Катя. Будь здорова. Рожай парня! Чтобы, значит, мальчишка был!

- Можно ехать? - спросил сержант.

- Давайте! - ответил замполит.

Младший лейтенант спрыгнул с подножки.

Они впервые посмотрели с девушкой друг на друга.

- Петенька! - шепотом прокричала девушка и в ужасе зажала рот ладонью.

Сержант перевесил автомат поближе к себе и тихонько тронул с места.

И снова сквозь тополя под колеса катилась дорога.

В фургоне сидели уставшие артисты, и каждый по-своему кушал свой «банкетик». Только старая певица, накинув ватник на плечи и надев совсем старушечьи очки на нос, пыталась читать книгу.

В кабине сержант смотрел на дорогу, на обочины и назад - в зеркальце на крыле. Руки его почти неподвижно лежали на руле.

- Конечно, - говорила девушка-санинструктор, - без наговоров все это не обойдется… Пойдут шушукаться по дворам! У нас бабы злые. В мирное-то время злые были, а уж сейчас-то, наверное, и вовсе… Так и слышу их! Господи! Хоть бы Петенька скорей приехал…

Сержант внимательно огляделся по сторонам, остановил машину.

- Посиди секунду, - сказал он девушке, взял автомат и вылез из кабины.

Он подошел у задней двери кабины и заглянул внутрь:

- Простите, пожалуйста. Если кому-нибудь нужно выйти… Вы понимаете, о чем я говорю? То лучше это сделать сейчас, потому что больше останавливаться не будем. Для справки: ехать нам минут сорок.

- Мы потерпим, - сказал немолодой артист. - Как дамы?

- Дамы всю жизнь во всех отношениях были в десять раз терпеливее мужчин, - не забыв снять очки, кокетливо улыбнулась сержанту старая певица.

- Прекрасно, - сказал сержант.

Он легко запрыгнул в прицеп и, повернувшись спиной к открытой двери фургона, открыл один ящик и достал оттуда осколочную гранату.

Сунув гранату в карман, сержант спрыгнул с прицепа, заглянул внутрь фургона и небрежно, словно о нестоящем внимания пустяке, сказал:

- Да, кстати, если вы вдруг услышите какую-нибудь стрельбу, ложитесь все рядком и лежите спокойненько. Ладно? И вообще, держите хвост морковкой.

Артисты посерьезнели, закивали головами, а пожилой артист сказал пышным голосом:

- «Стократ священен союз меча и лиры…»

- Правильно! - сказал сержант. - «Единый лавр их дружно обвивает». Поехали?

Тяжело фургону тащить за собой груженый прицеп. Хорошо еще, что дорога прямая.

- Парни все за войну избаловались, - говорила девушка, - домой приедут - подавай им должность. Конечно, он на фронте, может, ротой или взводом, как Петя, командовал, и на гражданке идти куда-нибудь в подчинение ему будет очень прискорбно. Но думаю, что я смогу Петьку устроить. В конце концов может в школе кружок военного дела вести. Или в райкоме комсомола будет работать. Правда ведь?

Сержант отрвал глаза от дороги и посмотрел на ожившую девушку.

- Пусть уж лучше кружок ведет…

Но девушка не слышала сержанта. Она слегка охнула, замерла, глаза у нее широко раскрылись и невидяще остановились на лице сержанта.

- Ты что? - тревожно спросил сержант.

Девушка глубоко вздохнула, улыбнулась и как-то очень по-женски проговорила слабым голосом:

- Толкнулся.

- Кто?!

- Он, - она показала на свой живот и счастливо прошептала. - Он так шевелится! Васька, он так шевелится!

И в это время раздалась пулеметная очередь, сразу же вспоровшая капот ЗИСа. Наверное, двигатель задет не был, потому что сержант резко прибавил газу, погнал машину вперед.

- Пригнись! - крикнул сержант девушке.

А пулемет бил по машине, и осколки дорожного бетона взлетали фонтанчиками из-под колес.

Сержант посмотрел в зеркальце и увидел, что горит прицеп.

Прицеп, в котором лежали несколько десятков ящиков с гранатами и взрывателями, полыхал на ветру.

- А, черт! - сержант еще увеличил скорость.

- Вот теперь он загружен! - торжествующе кричал старший по званию немецкий офицер. - Вот теперь в нем есть все!

Он сам лежал у пулемета и старательно ловил в прицел мчащийся фургон.

- Вперед! Догнать его! Догнать!..

Из ельника выскочили три мотоциклиста с пулеметами на колясках и понеслись за нелепым русским фургоном, отягощенным горящим прицепом.

Сержант еще раз посмотрел в зеркало заднего вида. Горел прицеп. Догоняли мотоциклисты.

Сержант вытянул кнопку ручного газа, установил постоянные обороты двигателя и снял ногу с педали.

- Катька! Рулить сможешь?

- Смогу.

- Держи баранку. И только прямо!

Сержант открыл дверь кабины, передал руль девушке.

- Ты куда?!

- Прицеп горит. Сбросить надо!

- Убьют, Васька! - закричала девушка.

- Не убьют! Держи хвост морковкой!

Наверное, это мог сделать только «цирковой». Сержант встал на подножку кабины, ухватился за что-то, подтянулся и впрыгнул на крышу фургона.

Мчался ЗИС, горел прицеп, совсем близко были немцы, а сержант по крыше фургона пробежал в полный рост и спустился в проем задней двери. Артисты лежали на полу кузова.

- «Единый лавр…» - пробормотал сержант и попытался снять сцепку прицепа с крюка.

Гудел и терщал огонь на прицепе, каждую секунду мог раздаться взрыв, а сцепка все никак не снималась с крюка.

Неловко изогнувшись, сидя на пассажирском сиденьи, девушка Катя, старшина медицинской службы, демобилизованная по причине беременности, вела грузовик.

На сержанте уже тлела гимнастерка. Лицо его было обожжено, руки в крови.

Одной ногой он стоял на борту прицепа, другой на ступеньке фургона, а внизу под ним неслась серая лента бетонной дороги. Сержант ждал, чтобы машину тряхнуло на выбоине и тогда сцепка ослабнет.

Переднее колесо на полном ходу скользнуло по краю воронки и сержант мгновенно сбросил сцепку с крюка. Он еле успел ухватиться за косяк фургонной двери. Машина, освободившаяся от прицепа, помчалась по шоссе.

Горящий прицеп стал отставать, и немцы поняли, что остановить автомобиль им не удастся. Тогда они открыли ураганный огонь.

Они видели, как сержант снова оказался на крыше фургона. Сержант вынул из кармана гранату, выдернул чеку и сильно бросил гранату в удаляющийся полыхающий прицеп.

Машина чудом проскочила глубокую воронку, прицеп взорвался, и высыпавшие на дорогу немцы были сметены с лица земли.

Сержант быстро спустился с крыши фургона на подножку кабины, просунулся в дверцу и увидел простреленное ветровое стекло; девушку Катю, сбоку держащуюся за руль; и кровь, заливающую катину гимнастерку, шинель, юбку…

Еще сержант увидел глаза Кати - залитые слезами и устремленные неподвижно на дорогу. Вперед, только вперед…

Сержант перехватил руль, поставил ногу на педаль, убрал ручной газ и осторожно привалил Катю к спинке сиденья.

- Катя! Катюша! Ты что?! Ты потерпи немножечко, - бормотал сержант и гнал, гнал машину вперед.

Лицо Кати было неподвижно, и только слезы тихо сползали с ресниц.

- Убили нас, Васенька, - вдруг сказала Катя. - Невовремя нас убили…

- Что ты! Что ты?! - закричал сержант. - Катюшенька, что ты говоришь?! Ты живая! Ты даже очень живая! И он живой! Он тоже живой! Ты только потерпи немножечко! Мы сейчас. Мы мигом!

Фургон мчался по шоссе с невиданной скоростью. Сержант остервенело крутил баранку, смотрел вперед и не видел, как рядом с ним умерла Катя.

- Ты не волнуйся, ты держи хвост морковкой! - кричал он ей, не отрывая глаз от дороги. - Приедет Петька. Поженитесь. Ты не смотри, что он молодой! Он же четыре года от Москвы до Германии топал! Он и жизни-то человеческой совсем не видел! Передовая да санбаты! Пацана воспитывать будете. Я к вам в гости приеду. У вас цирк в городе есть? А, Катюшка? Может, ты пить хочешь, Катенька?.. Сейчас! Ты думаешь, у меня нету? У меня все есть!

Сержант протянул окровавленную, обожженную руку вниз, достал флягу, протянул ее Кате. И, улыбаясь, посмотрел на нее.

Сквозь простреленное стекло в кабину ворвался встречный ветер. Он пошевелил прядку волос мертвой Кати и высушил слезы на ее щеках.

Сержант осторожно положил флягу на сиденье, притормозил и поехал медленно-медленно.

Словно похоронные дроги, фургон ехал по расположению дивизии. Еле-еле катил он по неширокой улочке, и все, кто попадался ему навстречу, останавливались и смотрели ему вслед.

С искареженным капотом, простреленным ветровым стеклом, с дверцами, пробитыми пулеметными очередями, с израненным в щепки фургоном, хромая спущенными правыми задними колесами, ЗИС медленно подкатил у штабу дивизии.

- Артисты приехали! Арти…

Сержант тяжело вылез из-за руля, обошел фургон и заглянул внутрь:

- Все живы?

- Все, голубчик… Все, слава богу, - ответила старая певица.

Сержант и старик-ефрейтор только что закончили делать холмик на могиле Кати.

Неподалеку, метрах в трехстах, шел концерт под открытым небом. Оттуда доносилась музыка, веселые куплеты и аплодисменты.

Сержант взял лопату под мышку, помотал забинтованными руками и попросил стрика-ефрейтора:

- Сверни мне покурить.

- Погоди ты с куревом, - недовольно сказал старик. - Сыми шапку.

Сержант бросил лопату и неловко стянул с себя пилотку.

Старик тоже снял с себя пилотку, засунул ее под ремень, обратился лицом к солнцу, перкрестился и сказал:

- Господи, упокой душу рабы твоей… Как ее звали-то?

- Катя, - грустно сказал сержант.

- Господи, упокой душу рабы твоей Катерины… - старик истово перекрестился. - Прости своей усопшей рабе все прегрешения…

- Какие еще прегрешения?! - злобно ощерился сержант и шагнул у старику-ефрейтору.

- Ну, говорят так… - забормотал старик.

- Я тебе покажу «прегрешения»! - рявкнул сержант.

Старик испуганно втянул голову в плечи и сержант почувствовал себя виноватым.

- Не было у нее никаких прегрешений, - тихо произнес сержант. - Не было…

Старик посмотрел на сержанта прозрачными детскими глазами и вдруг спросил:

- Интересно. И кто бы у нее народился: дочка? сын?.. А?

Совсем неподалеку, метрах в трехстах, под открытым небом шел концерт. Играл баян, бросал мячики пожилой жонглер…

- А? - переспросил старый ефрейтор. - Как думаешь?

- Не знаю, - ответил сержант. - Они сына хотели.

- Конечно, - оживленно сказал старый ефрейтор. - Первый ребятенок в семье обязательно парень должен быть. Работник! Или можно было его пустить по умственной линии. Как считаешь?

- Не знаю, - сказал сержант. - Не знаю… Но если когда-нибудь у меня будет сын…

Очень ранним летним утром по спящей улице вели слона.

Вел его человек средних лет, одетый в джинсы и старую вытертую кожаную куртку. На ногах у него были кеды.

Шли они посередине неширокой улицы, прямо по белой осевой линии.

Человек курил сигарету, а слон время от времени досадливо отмахивался от дыма хоботом.

Шли они мимо спящих бездомных «запорожцев» и «москвичей». Шли они мимо даже одной «Волги», хотя у «волг» обычно всегда есть гараж, и им не свойственно легкомыслие «запорожцев».

Шли они мимо симпатичных прозрачных кафе, мимо магазина «Спорттовары», мимо маленькой студии телевидения, мимо очень красивого кинотеатра, где шел цикл мультяшек «Ну погоди!»

Ни одна живая душа не встретилась слону и человеку в джинсах. Только у витрины «Универмага», где был выставлен мебельный гарнитур спальни с торшером и баром, самозабвенно целовалась какая-то парочка.

Человек, который вел слона, и внимания на них не обратил, а слон - это был, наверное, бестактный слон - замедлил шаг и несколько раз обернулся. Хорошо, что парочка так целовалась, что слона-то и не приметила.

На перекрестке уже работал светофор-автомат. Человек и слон постояли, подождали зеленого сигнала, синхронно посмотрели направо, затем налево, и только после этого двинулись дальше. И если бы человеку не хотелось пить, а слону не мешал дым от сигареты, они оба чувствовали бы себя прекрасно.

Пройдя перекресток, человек подвел слона к автоматам с газированной водой.

Человек выпил два стакана воды без сиропа, вытер рот и лицо платком, порылся в карманах и достал несколько кусочков сахара, угостил слона и повел его снова по середине улицы, прямо по белой осевой линии.

* И Я САМ

Это был небольшой и очень симпатичный городок юга России. Жители таких городов глубоко убеждены, что они живут в центре вселенной, а Минск, Одесса, Лондон и Харьков - это не что иное, как предместья их собственного города.

В общем, это был хороший город, и в нем стоял хороший цирк.

Цирк имел брезентовый купол цвета хаки и был виден из любого конца города. Даже из дачной местности.

Фасад цирка был украшен рекламами - творениями местного живописца, который имел весьма смутное представление о пропорциях. А еще на фасаде были густо наклеены бумажные плакаты с названиями номеров.

Рядом с цирком дремали несколько «запорожцев», «москвичей» и «газиков-козлов». «Газики» были явно колхозного происхождения.

Двери цирка были еще открыты, и опаздывающие зрители торопливо прошмыгивали в освещенное фойе. А сквозь брезентовый купол город слышал, как цирковой оркестр настраивал инструменты.

«Последний день сезона!» - предупреждала афишная тумба.

«Последний день сезона!» - возвещал рекламный щит.

«Последний день сезона!» - гласило объявление над кассами.

Через пять минут начиналось последнее представление летнего сезона.

Рядом со входом в цирк стояли двое: двенадцатилетний мальчишка с хитрой продувной рожей и очень элегантный молодой человек двадцати двух лет с цирковым значком на лацкане синего модного пиджака.

Следует заметить, что элегантный молодой человек был поразительно похож на сержанта Васю, с которым мы познакомились на фронтовой дороге весной сорок пятого года. Буквально одно лицо!

Под мышкой мальчишка держал скрипичный футляр, а в руках небольшую картонку величиной в половину тетрадного листа, всю усеянную значками.

Такая же картонка, только с другими значками, была в руках у молодого человека. Молодой человек нервничал, горячился, а мальчишка холодно улыбался и вел себя с опытностью ростовщика-монополиста.

- Слушай, мне это начинает не нравиться, - нервно сказал молодой человек. - Ты просто кошмарный тип! Ты же меня постоянно обжуливаешь!

- О чем ты говоришь?! - презрительно усмехнулся мальчишка. - Я тебе дал два «Камовских» из вертолетной серии за твой паршивый польский харцеровский значок, и ты еще недоволен! Кстати, там у тебя кусочек эмали отбит, так что я, кажется, вообще совершаю непростительную глупость.

- Ну, хорошо, хорошо… - торопливо сказал молодой человек. - Согласен. Бери, кровопивец, бери… Гангстер!

«Кровопивец» изобразил отчаянную решительность, которая называется «Эх, где наша не пропадала!» и обмен состоялся.

Мальчишка с удовольствием воткнул редкий польский значок в свою картонку и отдал два общедоступных значка молодому человеку.

Слышно было, как прозвенел звонок в цирке. Молодой человек нервно посмотрел на часы.

- Не торопись, - сказал мальчишка. - Помнишь, ты мне еще в прошлый приезд обещал цирковой значок?

- Два года назад я приезжал сюда юным, доверчивым, начинающим собирателем, а ты уже тогда был вампир со стажем, и тебе ничего не стоило выманить у меня такое обещание. Но теперь…

- А что изменилось? - насмешливо спросил мальчишка. - У тебя и сейчас для коллекционера очень низкий уровень. Тебя выручает только то, что ты теперь часто бываешь за границей.

- Почему это? - обиделся молодой человек.

- Потому что ты собираешь все. А в нашем деле нужна узкая специализация. Нельзя разбрасываться так, как это делаешь ты. Собирай «спорт», или «искусство», или «авиацию». А ты за все хватаешься. Ни учета, ни системы.

В цирке раздались два звонка.

- Все, - нервно сказал молодой человек. - Во-первых, меня тошнит от твоего покровительственного тона, а во-вторых, мне пора на работу.

- Так как же насчет циркового значка?

- Никак.

Молодой человек уже сделал два шага к двери цирка, как вдруг услышал спокойный голос мальчика:

- Тебе же хуже.

- Почему? - испуганно остановился молодой человек.

- Потому что у меня появился значок прессы мексиканской олимпиады, а я знаю, что ты умираешь от желания его иметь.

- Покажи!

- Иди, иди, на работу опаздаешь, - заметил опытный соблазнитель.

- Я тебя в цирк проведу, - унизился молодой человек.

- Значок, - жестко сказал мальчишка.

Прозвенело три звонка.

- Ну хорошо, - сказал молодой человек. - Поговорим после… Ты идешь со мной?

- А куда я это дену? - мальчишка с ненавистью посмотрел на футляр со скрипкой.

- Полежит у меня в гардеробной. Давай! - быстро сказал молодой человек, взял у мальчишки скрипку и они побежали к закрывающимся дверям цирка.

В гардеробной цирка заканчивали гримироваться Витя и Нина - брат и сестра - партнеры знакомого нам молодого человека. Им тоже было по двадцать два, и они были очень похожи.

Влетел наш знакомый со скрипкой в руках.

- Братцы… - виновато сказал он и стал молниеносно раздеваться.

- Совесть есть? - спросил Витя.

- Нет у него совести. Не задавай идиотских вопросов, - сказала Нина.

Она встала из-за стола, открыла футляр, посмотрела на скрипку, на молодого человека, который уже натягивал блестящую рубашку и задумчиво сказала:

- Что-то новенькое…

- Ты собираешься еще прирабатывать в оркестре? - спросил Витя. Молодой человек запрыгнул на реквизитный ящик и стал надевать белос- нежные брюки.

- Ребята, это глупо, - жалобно сказал молодой человек, стараясь попась в штанину. - Нинка, закрой футляр! Чужая вешь!

Он наконец надел штаны, сел на ящик и стал натягивать на ноги мягкие белые ботинки «акробатки».

Витя бинтовал кисти рук.

Молодой человек вместе со стулом повернулся к Нине и подставил ей спину.

- Дорогие братья и сестры! Помогите несчастненькому…

Сверкающая рубашка застегивалась сзади на крючки.

И пока он шнуровал свои ботинки, Нина привычно застегивала ему сзади рубашку. На последнем крючке молодой человек перехватил ее руку и очень нежно поцеловал в ладонь.

Нина щелкнула его по носу.

- С каким бы наслаждением я тебя сейчас треснула!

Молодой человек счастливо рассмеялся.

- Кончайте курлыкать! - сказал Витя. - Я пошел разминаться. Догоняйте… Васька, не тяни резину!

Он вышел из гардеробной. Васька тут же обнял Нину, прижал ее к себе и зарылся лицом в ее волосы.

- Я люблю тебя. Дружочек мой, солнышко мое…

- Милый мой! Хороший, глупый, родной! Пусти меня…

Она с силой высвободилась из васькиных обьятий.

- Давай, Васюська, крась рожицу. А то Витька раскричится и будет абсолютно прав.

Она тоже выскочила из гардеробной и захлопнула за собой дверь.

Васька сел перед зеркалом и стал быстро накладывать тон на лицо.

- «Я другом ей не был, Я мужем ей не был - Я только ходил по следам. Сегодня я отдал ей целое небо, А завтра всю землю отдам…»

- бормотал он, глядя на себя в зеркало.

Нина разминалась во внутреннем дворике цирка у вагончиков. Рядом с ней стоял красивый парень - воздушный гимнаст Сатаров-младший и что-то говорил ей. Нина смеялась, кокетливо поглядывая на Сатарова.

Все это очень не нравилось нининому брату Вите. Он недобро покрутил головой и, наконец, не выдержал:

- Нинка! Работай!

- А я что делаю? - удивилась Нина.

- Работай, кому сказано!

- Витек, зачем так с Ниночкой? - с явным чувством собственного превосходства улыбнулся Сатаров…

… Васька уже закончил гримироваться и теперь бинтовал эластичным бинтом кисти рук.

Открылась дверь гардеробной и вошел Витя.

- Старик, - сказал он, внимательно разглядывая старую афишу на стене.

- Мне, конечно, это все до лампочки… Я, как ты знаешь, за сестрой особенно не присматриваю. Девчонка взрослая.

Васька напряженно смотрел на него через зеркало. Затем резко повернулся к нему лицом и жестко произнес:

- Короче.

- Просто мне показалось, что тебе имеет смысл знать об этом, - спокойно поправляя бинты на правой руке, сказал Витя. - Уже несколько раз я видел, как Сатаров-младший очень симпатично клеит Нинку. Если бы он вел себя как-нибудь иначе - я бы и сам отреагировал. Как брат…

- Спасибо, Витек, - улыбнулся Васька.

- Просто я подумал, что тебе следует об этом знать.

- Все в порядке, партнерчик! Держи хвост морковкой!

- Да, кстати… Я давно хотел тебя спросить: откуда у тебя эта дурацкая пословица?

Васька глянул на него, попытался что-то вспомнить, пожал в недоумении плечами и растерянно ответил:

- Понятия не имею.

Разгоряченные, вымотанные, со следами грубого «циркового» грима на мокрых лицах.

- Ты плотнее можешь брать группировку на заднем сальто-мортале? - раздраженно крикнул мужчина женщине.

Женщина молча махнула рукой.

- Что ты машешь? Что ты машешь? С таким сальтоморталем тебя ни один нижний не поймает!

Не отвечая, женщина устало накинула халат.

- Ну, погоди! - угрожающе сказал мужчина. - В Казани ты у меня по четыре раза репетировать будешь!

Мимо них двое униформистов тащили какой-то реквизит.

- С окончанием! - крикнул один из них.

Она подошла вплотную к своему партнеру.

- С окончанием… - ласково сказала она ему. - Не злись.

- С окончанием… - проворчал он и поцеловал ее в щеку.

Последний день сезона.

Актеры, отработавшие свои номера, наспех снимали грим, натягивали рабочие комбинезоны на голое тело. Они вытаскивали ящики, разбирали реквизит, укладывали костюмы.

То и дело слышалось:

- С окончанием!

А рядом разминались артисты и лошади.

Старик-конюх водил сразу двух лошадей.

На полу сидел ассистент аппаратурного номера и гаечным ключом развинчивал металлическую конструкцию.

На низко повешенной трапеции разминался Сатаров-старший.

Рядом занимался на кольцах Сатаров-младший. Не прекращая выжиматься, он что-то говорил Нине.

Нина, опираясь о стенку руками, пританцовывала, разминала голеностопные суставы.

Радушно улыбаясь, к ним подошел Васька и сказал Нине:

- Мадам, ваш братец изволит просить вас…

И Васька показал на разминавшегося неподалеку Витю.

Нина отошла.

- Старик, - Васька весело и нежно посмотрел на Сатарова. - Как тебе известно, я Пажеский корпус не кончал, и все, что я сейчас скажу, может быть, покажется тебе несколько грубоватым. Так вот, если ты еще хоть раз подойдешь к Нине… Надеюсь, ты понимаешь, о чем я говорю? Ноги переломаю. Понял?

Сатаров спрыгнул с колец и оказался на полголовы выше Васьки.

- Что ты сказал?

- Я сказал, что если ты еще раз подойдешь к Нине, я тебе ноги переломаю. И лучше не торопи меня это делать. У нас еще впереди работа, упаковка… Успеется.

Сатаров-младший сгреб Ваську за сверкающую рубашку, притянул его к себе и тихо спросил:

- Мальчик, на кого ты хвостик задираешь?

И в то же мгновение получил два коротких и резких удара в лицо и солнечное сплетение.

Ошеломленный Сатаров отлетел к вагончику, но тут же бросился на Ваську. Он был вдвое сильнее Васьки и не менее тренирован.

Васька спокойно встретил его прямым ударом в челюсть, но и сам не успел увернуться от руки Сатарова. Удар был настолько силен, что Васька перелетел через чей-то реквизитный ящик. Но тут же вскочил и бросился к Сатарову.

Испуганно закричали женщины, заплакал чей-то ребенок. Сатарова-младшего уже держали за руки его старший брат, конюх и кто-то из артистов. Сатаров-младший сплевывал кровью, рвался к Ваське и кричал:

- Я сейчас из него такую мартышку сделаю!

С манежа за кулисы влетел инспектор манежа во фраке.

- Вы что, с ума сошли?! - в ужасе закричал он сдавленным голосом. - Там же все слышно! Товарищи! Что же вы делаете?!

- Все. Все в порядке, - умоляюще проговорил Сатаров-старший. - Разминочка. Обычная разминочка. Тихо, тихо…

- Ну, все. Хватит, - сказал Васька Нине и Вите. - Отпустите, ну вас к черту.

Глаз у него заплывал опухолью. Нина и Витя выпустили его. Он осторожно потрогал глаз рукой и ухмыльнулся, глядя на младшего Сатарова.

- Крепенький паренек…

- Работать сможешь? - деловито спросил его Витя.

- А как же? Размялся, разогрелся - хоть сейчас на манеж.

Неподалеку от них, зажатый старшим братом в углу, Сатаров-младший щупал вздувшуюся верхнюю губу и с яростью говорил:

- Ноги он мне переломает!

- Ну и правильно, - сказал старший. - У них там с Нинкой серьезно, а ты лезешь между ними и треплешься.

- Да я его как котенка удавлю!

- То-то у тебя губа наперекосяк стала, давитель, - улыбнулся старший брат.

- Я его еще разрисую, как бог черепаху!

- Жаль, - вздохнул Сатаров-старший. - Тогда мне самому придется набить тебе морду.

Он заботливо пощупал верхнюю губу младшего брата и стал спокойно считать, загибая пальцы:

- После этого ты три дня не сможешь работать. У тебя три раза по восемь - это двадцать четыре рубля вылетают из зарплаты. И у меня - трижды десять - тридцать… Итого: мы с тобой теряем пятьдесят четыре рубля. Нерентабельно.

- Ты что, в своем уме?

- Нет, серьезно, браток. Нерентабельно.

… Рядом с центральным проходом на ступеньках сидел наш знакомый мальчишка. В то время, как весь цирк хохотал над проделками коверного клоуна, он сидел, скептически смотрел на манеж и время от времени досадливо вздыхал. Клоун ему не нравился.

Около него шумно веселился пожилой полный человек. Он даже ногами топал от удовольствия.

Мальчишка посмотрел на него, отвел глаза в сторону и сказал:

- Мура собачья…

- Ну уж и «мура», - вытирая слезы, сказал пожилой человек. - Какой строгий ценитель! Шекспира ему подавай!

Мальчишка хотел было огрызнуться, но вдруг увидел в петлице пиджака пожилого человека очень красивый значок. Он мгновенно переменил тактику и сказал сладким фальшивым голосом пай-мальчика:

- Пожалуй, вы правы… - и, не отрывая глаз от значка, льстиво улыбаясь, стал аплодировать клоуну.

- Лауреаты международного фестиваля артистов цирка, акробаты-вольтижеры… - прокричал инспектор манежа.

Мальчишка оторвался от значка и уже совершенно искренне зааплодировал.

- Вот сейчас действительно будет номер!

Но тут же мальчишка снова увидел прекрасный желанный значок на пиджаке пожилого человека и притворно-вежливо добавил:

- Впрочем, и клоун тоже был ничего…

А на арену уже выбегали Нина, Васька и Витя.

Трюк следовал за трюком, сальто-мортале за сальто-мортале, «пассаж» за «пассажем», фордершпрунги за полуфляками, полуфляки за «пируэтами»…

Шел, действительно, прекрасный номер акробатов-вольтижеров - сложный, красивый, с элегантным юмором.

Мальчишка и полный пожилой человек объединились и после каждой комбинации акробатов вместе начинали аплодировать.

Каким-то образом красивый значок пожилого человека с лацкана его пиджака уже перекочевал на старенькую мальчишескую курточку.

Когда номер закончился, и Нина, Васька и Витя стали раскланиваться - мальчишка подмигнул Ваське и украдкой показал на большую фанерную копию циркового значка, висевшего над артистическим выходом.

Кланяясь, Васька скосил глаза на макет значка и тихонько показал мальчишке фигу.

Пожилой человек с удивлением наблюдал за их безмолвным диалогом.

- Родственник? - спросил пожилой.

- Коллега… - ответил мальчишка.

И пожилой с уважением на него посмотрел.

За кулисами мокрых и взъерошенных акробатов встретил униформист с секундомером в руках.

- Четыре минуты сорок семь секунд! - восторженно сказал униформист и протянул Ваське секундомер.

- А вчера? - тяжело дыша, спросил Витя.

- Четыре пятьдесят пять.

- Так вот, - сказала Нина. - Вчера мы ползали по манежу, как сонные мухи!

- Какой кретин назвал нас вольтижерами, хотел бы я знать? - трагически воскликнул Васька. - Четыре сорок семь! Это борьба с удавом! Пластический этюд! Все, что угодно. А нам нужен темп! Номер должен идти не четыре сорок семь, а четыре сорок! Ясно?

- Ясно, - засмеялся Витя. - И все равно, с окончанием!

- Рады стараться! - ответили Нина и Васька. И судя по их физиономиям, они действительно были очень рады.

- С окончанием вас! - сказал униформист.

- Спасибо. И вас также, - ответила за всех Нина.

- Старик! - сказал Васька униформисту. - Ты видел, куда я сажал этого пацана?

- Видел.

- Притащи его в антракте в нашу гардеробную.

- Хорошо.

… Нина в наброшенном на плечи халатике сидела перед зеркалом и снимала грим. Витя - в комбинезоне с лямками на голое тело уже укладывал костюмы.

Васька стоял в одних трусиках на реквизитном ящике и, подвывая, читал:

Ты как отзвук забытого гимна В моей странной и дикой судьбе… О, Кармен! Как мне страшно и дивно, Что приснился мне сон о тебе…

Нина посмотрела на Ваську увлажненными глазами, а Витя сплюнул и сказал:

- Черт знает, что нагородил! Какое-то больное творчество!

- Это Блок, осел! - яростно крикнул Васька.

- Хорошо, хорошо… Пусть Блок. Я был убежден, что это написал ты. Прости, пожалуйста.

- Боже мой! Кто меня окружает, с кем я работаю!

Васька в отчаянии схватился за голову и сделал пируэт на ящике. Он закончил оборот, продолжая так же держаться руками за голову, но уже совершенно с другим выражением лица.

- Братцы! Как бы нам репетиционную лонжу снять до конца представления? А то ведь запакуемся позже всех.

- Что если попытаться снять ее в антракте? - спросила Нина.

- Правильно, - сказал Витя, - Васька, внимание. Ты надеваешь униформу и в антракте выходишь на манеж. Я со строны двора лезу на купол, снимаю лонжу и на… Хотя бы вот на этом изумительном капроновом тросе сквозь клапан шапито спускаю лонжу тебе в манеж. Ясно?

Витя снял со стены бухту капроновой веревки толщиной в палец и ловко набросил ее на голову Ваське.

- Гениально! Только униформу надеваешь ты, а на купол лезу я, - сказал Васька и попытался покрутить на шее бухту троса, натягивая на себя комбинезон и старую вытянутую рваную тельняшку.

Нина встала со стула, увидела Ваську в длинной тельняшке, подошла к нему, обняла нежно и поцеловала его в синяк под глазом.

Васька стоял закрыв глаза и боясь пошевелиться.

Нина отодвинула его от себя и, оглядывая с ног до головы, сказала со вздохом:

- Ты мой Бонифаций на каникулах…

Насвистывая «А ну-ка песню нам пропой веселый ветер», Васька шел по закулисной части цирка, лавируя между лошадей, собачек, артистов и реквизитных ящиков.

На голове у него был какой-то немыслимый берет, на плече бухта капронового троса.

- Ты куда, Вась? - спросил кто-то.

- На купол, - ответил Васька, - лонжу снять.

Сатаровы уже стояли у занавеса, готовясь к выходу на манеж.

Моросил мелкий противный дождь.

Брезентовый купол шапито лежал на двух стальных балках, укрепленных на верхушках форменных мачт.

Цепляясь и подтягиваясь руками за канат, свисающий с мачты по мокрому и скользкому шапито, Васька лез наверх.

Он встал ногами на балки и, держась за выступающий конец мачты, немного постоял, переводя дыхание.

Расстояние между балками было не более полуметра.

Потом он сел на балки верхом, свесил ноги по обе стороны купола и сидя стал продвигаться к середине гребня шапито.

Снизу неслась музыка, хохотали зрители, истошно вопил коверный клоун.

- Справа курган, Да слева курган; Справа - нога, Да слева нога; Справа наган, Да слева шашка, Цейсс посередке, Сверху - фуражка…

- бормотал Васька.

Он верхом доехал да клапана и огляделся.

Сквозь темноту позднего вечера и мелкую сетку дождя город искрился дрожащими огоньками и казался очень большим.

- Рано вы влезли на купол, Василь Василич… - сказал Васька сам себе, и сам же себе ответил. - Что есть, то есть…

- Воздушные гимнасты! Братья Сатаровы! - донеслось снизу.

Васька улегся на брезент между балок, отстегнул клапан и заглянул вниз, в манеж.

Братья Сатаровы - двое высоких здоровых парней - сверху казались короткими и толстыми. Васька видел только их головы, плечи и ступни.

Васька рассмеялся и сделал вид, что хочет плюнуть. Но вот Сатаровы дошли до середины манежа, и Васька потерял их из виду.

Стальные тросы всех лонж, растяжки и блоки - почти вся цирковая «паутина» крепилась в том месте, где находился клапан.

Тросы скрещивались, перехлестывались и расходились от клапана вниз, в разные стороны, слегка провисая под собственной тяжестью.

Васька протянул руку и потрогал серые теплые витки, намотанные на балку. Он сразу же нашел тросик своей лонжи и рядом увидел «восьмерки» и узлы какого-то толстого троса.

Один конец троса заканчивался петлей, которая висела под самой балкой. Петля соединялась с подвесным кольцом блока - «чекелем» - такой стальной подковой, через концы которой проходил толстый винт. Винт замыкал подкову «чекеля».

Блок, висящий на этом «чекеле», принадлежит Сатаровым. Через блок проходил трос от трапеции Сатаровых до лебедки. Лебедка установлена за кулисами и трос от блока спускался прямо в складки занавеса.

Этот блок висел перед васькиным носом и очень мешал смотреть ему на манеж.

За кулисами тот же униформист, которого Васька просил привести мальчишку, сейчас включал рубильник лебедки. Трос начал наматываться на барабан, и Сатаровы стали медленно всплывать наверх, к куполу…

… Васька увидел, как блок, тоненько и непрерывно визжа, стал протаскивать себя сквозь трос, поднимая в воздух сидящих на трапеции Сатаровых.

Левая балка стала медленно покачиваться.

Чем выше лебедка затягивала трапецию с гимнастами, тем визгливее скрипел блок, сильнее подрагивала балка.

Моросило. Васька поежился и продвинулся вперед, закрывая собой отверстие в куполе.

Блок замолчал, движение троса остановилось, но балка продолжала раскачиваться. Сатаровы были где-то рядом, метрах в пяти от Васьки.

Васька опять немного покрутился, чтобы видеть Сатаровых. Ему очень мешал блок. Мало того, что он занудливо скрипел над ухом, он еще закрывал половину васькиного обзора.

Сатаровы раскачивались на трапеции.

Внимательно следил за ними инспектор манежа.

Почти целиком высунулся из-за занавеса униформист.

Пожилой полный зритель и притихший мальчишка смотрели наверх.

Васька проверил, не потерял ли он пассатижи и поправил бухту капронового троса на плече.

Внизу под балкой что-то протяжно хрустнуло, и блок сбился со своего ритмичного поскрипывания.

Васька посмотрел на блок и вдруг совершенно ясно и отчетливо увидел тонкую серебристую полоску трещины на сгибе подковы «чекеля»…

… Старший Сатаров висел вниз головой, держа в руках брата.

Резкий размах, рывок, и Сатаров-младший сделал переднее сальто в руках у старшего…

… Балка качнулась, хруст повторился и серебряная трещина сверкнула кристаллами разрывающегося металла.

Васька оцепенело смотрел на маленькую страшную трещину. Еще два-три трюка, чекель лопнет, и Сатаровы с пятнадцатиметровой высоты полетят вместе с блоком, с трапецией, со всеми своими растяжками прямо в ряды зрителей!

Васька заметался, задергался, скривился, словно от зубной боли. Но уже через секунду лицо его окаменело, а движения стали быстрыми, точными.

В этот момент у него было то выражение лица, какое было у его деда в тысяча девятьсот тринацатом году, когда, стоя под куполом цирка, первый раз сказал:

- Господа!

У Васьки было то выражение лица, какое было у его отца в сорок пятом, когда он, стоя на крыше мчащегося фургона, бросал гранату в горящий прицеп с боеприпасами.

Не отрывая глаз от трещины, Васька приподнялся и снял с плеча бухту капронового троса. Держа один конец в руках, он кинул в темноту всю бухту.

Веревка мягко закользила по моркому шапито.

Трясущимися руками Васька продел конец веревки в подвесное кольцо блока.

Уровняв концы веревок, он попытался просунуть их между брезентом и балками. Однако, брезент так тяжко и плотно был прикрыт, что от этого пришлось отказаться.

Тогда Васька намотал капроновый трос на руку, но тут же с отчаяньем сказал вслух:

- Не удержаться мне… За мачту бы зацепиться… За мачту!

Балку качнуло еще раз, и Васька увидел, как чекель стал изменять свою форму, вытягиваться и развевать серебряную пасть трещины.

И тогда Васька сбросил веревку и лежа обмотал ее несколько раз вокруг своей груди.

Свободные концы он пропустил еще раз через блочное кольцо, завязал их двумя узлами и намотал на левую руку.

Затем он повернулся и лег поперек балок, закрыв собою отверстие клапана.

Плечами и грудью он лежал на одной балке, а животом на другой.

Балка качнулась, и Васька почувствовал, как стал натягиваться капроновый трос.

Васька закрыл глаза и прижался щекой к мокрому брезенту. Он лежал поперек гребня, и ноги его свешивались по одну сторону шапито, а голова лежала по другую.

Сатаровы качнулись, исполнили еще одно переднее сальто и захрустел разрывающийся чекель.

- А-а-ах!

Со страшной силой Ваську рвануло и прижало к балкам.

Под Сатаровыми вдруг сильно просела трапеция.

Сатаров-старший едва удержал брата. Они тревожно перглянулись и оба испуганно посмотрели наверх. Вроде бы все было в порядке.

Для проверки Сатаровы качнулись сильнее обычного и, убедившись, что рывок не повторяется, стали продолжать свой номер.

- Хорош… - выдавил из себя Васька.

В горле у него что-то булькнуло, и он стал задыхаться. Он лизнул мокрый брезент и прислушался: спокойно играла музыка, осторожно аплодировали зрители.

Издалека прозвучал голос Сатарова-старшего:

- Ап!

На мгновение Ваську еще сильнее прижало к балкам, и он совсем задохнулся.

Сатаровы исполняли головокружительную «вертушку».

Цирк гремел аплодисментами.

Васька закашлялся. Из уголка рта потекла кровь. Он сплюнул и торопливо глотнул воздух.

Огоньки города лежали под ним и сливались в дрожащие желтые нити.

Ваську стало подташнивать и он снова лизнул мокрый, холодный брезент. Сатаровы, трапеции, блок и стальные тросы растяжек весили очень мно- го, но Васька уже почти не чувствовал этой тяжести, а ждал исполнения трюка, от которого вес увеличивался вдвое, дыхание прекращалось, а рот наполнялся горячей и соленой кровью.

Раскачивался блок на капроновом тросе, рядом, чудом зацепившись, висел разорванный чекель.

А Сатаровы уже исполняли свой финальный трюк.

Новый рывок, новая боль и долгие аплодисменты вернули Ваську откуда-то издалека на купол черного и мокрого шапито.

Цирковой оркестр играл вальс.

И Васька услышал, как завизжал блок, опуская Сатаровых на манеж. Нарастающие аплодисменты сняли с Васьки огромный вес. Он вздохнул, сплюнул кровью и, уютно прижавшись щекой к куполу, сказал:

- С окончанием…

Это ему показалось забавным и он улыбнулся.

И потерял сознание…

В больнице, у входа в хирургическое отделение, сидела старуха в белом халате и недобро поглядывала на Нину, Витю и Сатаровых.

- Вы понимаете, - сказал Сатаров-старший, - мы из цирка…

- Это нам все едино, - ответила старуха. - Хоть из цирка, хоть из церкви. Не положено.

Дверь отделения открылась, и вышел врач в белом халате с закатанными рукавами.

Старуха сидела как изваяние.

Врач закурил сигарету, затянулся и спросил:

- Вы из цирка?

- Да, - ответила Нина.

- Родственники?

- Почти, - сказал Сатаров-младший и потрогал свою верхнюю губу.

Доктор оглядел всех четверых и улыбнулся.

- Что с ним? - спросила Нина.

Доктор стряхнул пепел и ответил:

- Температура нормальная. Состояние так себе… Сломаны три ребра, ключица… Сильно помята грудная клетка. Я уже не говорю о рваных ссадинах на спине и частичном разрыве связок левого лучезапястного сустава. Вот такие-то дела, товарищи почти родственники.

- Простите, доктор, он скоро поправится? - спросил Витя.

- Скоро, - ответил доктор, глядя на Нину. - Месяца через полтора я его выпишу. Недель шесть-семь минимум. Дня через три его можно будет навестить.

- Я остаюсь, - сказала Нина Вите. - А ты лети в Москву и пока оформляй нам отпуск.

- Хорошо. Спасибо, доктор. Досвидания.

- Всего хорошего, - сказал доктор. - Не волнуйтесь, ничего страшного.

- Теперь мы уже не волнуемся, - сказала Нина.

Она взяла Витю под руку и повела его к выходу. Сатаровы молча пошли за ними.

Когда доктор вошел в палату, он увидел, что Васька лежит неподвижно на спине и держит губами белый целлулоидный мячик от пинг-понга.

Васька надул щеки и резко выдул воздух: мячик взлетел вверх почти на метр, и, когда он падал вниз, Васька поймал его ртом.

Так он сделал несколько раз, и доктор не выдержал:

- Слушайте, чем это вы занимаетесь?

Васька что-то промычал, затем выплюнул мячик и ответил:

- Вот черт! Чуть не подавился! Знаете, доктор, мне говорили, что во Франции есть человек, который ртом жонглирует тремя такими мячиками. Я думал врут. А теперь мне совершенно ясно, что это возможно. Противно, но возможно…

Васька взглянул на потрясенного доктора и добавил:

- Уж больно жанр негигиеничный!

- Так… - растерянно сказал доктор. - Очень, очень интересно…

Он посмотрел на Ваську как на седьмое чудо света и неверными шагами вышел из палаты.

Тут же в окне появился сначала скрипичный футляр, а затем и сам мальчишка.

- Ушел? - спросил мальчишка.

- Ушел, - ответил Васька.

Мальчишка нахально уселся на подоконник и, продолжая прерванный разговор, деловито сказал:

- Ну хорошо. К значку мексиканской олимпиады я могу добавить юбилейный артековский. Устраивает?

Васька улыбнулся. Мальчишка впервые заметил у него синяк под глазом.

- Что это у тебя? - спросил мальчишка и показал пальцем на синяк.

- А, это? - Васька тихонько потрогал синяк. - Здорово видно?

- А то! Чем это?

- Рубил лес - отлетела щепка. Травма на производстве.

- Не заливай, - строго сказал мальчишка.

Васька посмотрел на мальчишку и улыбнулся.

- Послушай, старик… Только ответь мне честно. Тебе никогда не хотелось работать в цирке?

Впервые мальчишка смутился, пожал плечами.

- Нет… То есть я никогда об этом не думал. А что?

- Да нет… Ничего. Я просто так спросил.

- Но знаешь, - сказал мальчишка и рассмеялся. - Мой дедушка рассказывал, что когда-то, очень-очень давно, когда он еще был пацаном, он чуть не уехал навсегда из этого города с одними французскими циркачами на лошади.

- Замечательно, - вежливо сказал Васька.

- А почему ты меня спросил о цирке? - сказал мальчишка.

- Не знаю, - мягко сказал Васька и уставился в потолок. - Просто мой дед, мой отец и я сам, наверное, не смогли бы и дня прожить без цирка. Вот я и подумал, что если когда-нибудь у меня будет сын…

* Очень длинная неделя

Телеграмма пришла рано утром. Секретарь директора цирка расписалась в книге реестров и, возвращая книгу почтальонше, удивленно спросила:

- А где же остальная почта, Анна Марковна?

- Остальная будет позже, - сказала Анна Марковна. - Это срочная… Проставьте время, Зиночка!

Анна Марковна ушла, мягко ступая лыжными ботинками, а Зиночка распечатала телеграмму.

Она бросилась было в кабинет директора, но вспомнила, что директора еще нет, и побежала вниз по лестнице. Выскочив в холодное круглое фойе и не найдя там никого, Зиночка отдернула занавес центрального прохода в зрительный зал.

На манеже женщина в бигуди, свитере и комбинезоне с лямками учила маленькую испуганную собачку делать сальто-мортале.

- Валентина Петровна! - крикнула Зиночка, и купол тревожно повторил ее крик. - Карцев не приходил?..

- Что вы, Зиночка! - певуче ответила женщина, и собачонка присела от страха. - Они с одиннадцати…

Зиночка опять побежала к себе наверх. На последних ступеньках лестницы она увидела спину директора.

- Николай Константинович! - задыхаясь, сказала Зиночка. - Николай Константинович…

Директор обернулся.

- Здравствуйте, Зинаида Ивановна, - сказал он. - Почта была?

- Была почта! - отчаянно выкрикнула Зиночка. - Такая почта!..

- Какая такая?.. - спросил директор и увидел в Зиночкиных руках дрожащий листок.

- Дайте сюда. - Директор осторожно взял телеграмму.

Он пробежал глазами по строчкам:

- Господи… черт возьми… Что же теперь делать?.. Как же ему сказать?..

Директор растерянно посмотрел вокруг себя:

- Он не приходил?

- Нет. У него репетиция с одиннадцати…

- Зиночка, - сказал директор и застегнул пиджак на все пуговицы. - Немедленно позвоните к нему в гостиницу, ничего не говорите, скажите, что я вызываю его срочно к себе.

- В каком он номере?

- Узнайте у Гефта… Он их расселял. Если Гефта нет, просто позвоните администратору гостиницы…

Гефта не было. Зиночка позвонила в гостиницу и спросила у администратора, в каком номере живет Карцев Александр Николаевич.

- Александром Николаевичем столько девиц интересуется, - раздраженно сказал администратор, - что мы уже устали отвечать на их вопросы.

- Я вам не девица! - крикнула Зиночка в трубку. - Я секретарь директора цирка!..

- Простите, - сказал администратор. - Я не знал. Карцев проживает в четыреста тридцатом.

Зиночка опять набрала коммутатор гостиницы и попросила четыреста тридцатый.

- Алло, - раздался хриплый голос Карцева.

- Шура… - сказала Зиночка.

- Ларка! Это свинство! - вдруг сказал Карцев. - Ты же знаешь, что у меня в одиннадцать репетиция, а я только что лег. Какого черта?

Зиночка захлебнулась от злости и жалости к самой себе.

- С вами говорит секретарь директора цирка, Зинаида Ивановна!

- Зи-ноч-ка! - удивленно пропел Карцев и закашлялся. - Ради бога, извините…

- Шурик, - быстро сказала Зиночка, и ей опять захотелось плакать. - Немедленно явитесь к Николаю Константиновичу!

- Зинуля, позвоните лучше Славину, - сказал Карцев, и было слышно, как он зевнул. - Весь вчерашний скандал с этим кретином по технике безопасности выеденного яйца не стоит…

- Шура! - закричала Зиночка. - Немедленно приходите в цирк. Никакая здесь не техника безопасности!..

Карцев пришел минут через пятнадцать.

- Что стряслось? - тихонько спросил он и сунул Зиночке шоколадку.

Зиночка ничего не ответила и указала на кабинет директора. Карцев пожал плечами и постучал в дверь.

- Ты лети, - сказал директор цирка. - Тебе сейчас важно быть там… Я позвонил в Ленинград Соловьеву… Что нужно будет, заминка какая-нибудь

- сразу к нему. У него знаешь какие связи…

Директор нажал кнопку, и в кабинет вбежала Зиночка, пугливо глядя на Карцева.

- Закажите мне Ленинград. Срочный, - сказал директор.

Всю дорогу от города до аэродрома в ушах Карцева стоял голос циркового экспедитора Гефта, который доставал Карцеву билет в Ленинград.

- Ну и что, что факт смерти на заверен! - кричал Гефт и потрясал телеграммой. - Ну и что? Смотрите на нее! Факт смерти ей не заверен!.. Не дай вам бог получить такой незаверенный факт!.. Чтоб вы всю жизнь не имели таких телеграмм!.. Мы снимаем лучший номер с программы, и мы не спрашиваем, заверен факт или не заверен!.. Что вам нужно заверять, что, я вас спрашиваю?!..

…Карцев не любил Веру. Он разошелся с ней года три тому назад и с удовольствием рассказывал о прекрасных отношениях со своей бывшей женой. Это заметно выделяло его из общего числа разведенных, которые кляли своих жен и выставляли напоказ свое холостячеетво, возвращенное, наверное, дорогой ценой.

А отношения были действительно хорошие. И Карцев и Вера словно освободились из длительного безрадостного заключения и теперь были по-хорошему благодарны друг другу. Они наперебой заботились о Мишке, который то несколько месяцев ездил по циркам с Карцевым, то отдыхал с Верой где-то на юге. Мишку это чрезвычайно устраивало. И только одного Мишка никак не мог уразуметь: когда же они опять станут жить все вместе - папа, мама и он, Мишка? Мишке было шесть лет.

Боже мой, что же теперь делать?.. Как же это все произошло? Что же там такое случилось?.. А может быть, ошибка?.. Может быть, все это ошибка?.. И Карцев вдруг с холодным отвращением понял, что он никакой ошибки не хочет. Фу черт! Какая дрянь в голову лезете.. Надо же!..

- Полет состоит из взлета и посадки, - сказала бортпроводница. - И продлится всего пятьдесят минут. Поэтому просим вас воздержаться от курения до прибытия в аэропорт назначения.

Курения - назначения… Аэропорт - аэроторт… Нет, напрасно их назвали бортпроводницами. «Стюардессы» лучше. «Бортпроводница» - это что-то наглухо застегнутое. Хорошие у нее ноги, у этой бывшей стюардессы, ныне бортпроводницы… У Веры очень хорошие ноги. Длинные, красивые ноги у Веры…

- Конфетку не хотите?

- Нет. Спасибо.

На шее у бортпроводницы висела тоненькая золотая цепочка. Крестик там, что ли?

- Это чей экипаж? - спросил Карцев. - Аэропорта отправления или аэропорта назначения?

- Назначения, - улыбнулась бортпроводница. - Возьмите конфетку.

- Спасибо. Не хочу.

Не хочу ни о чем думать! Ничего не хочу…

Десять лет тому назад Карцев стоял на балконе бассейна и тоскливо смотрел в дрожащий зеленоватый кафель дна. Над кафелем то и дело проплывали разноцветные шапочки, оставляя за собой трехсекундный белый бурун вспененной воды. Это мешало Карцеву созерцать тихую дрожь зеленого кафеля, и Карцев лениво злился. Он уже давно ждал Юрку Самохина, тренера по прыжкам в воду. Карцев еще тогда в цирке не работал. Он уже был мастером спорта по акробатике и учился на последнем курсе института физкультуры. И когда наконец подошел Юрка, Карцев обернулся к нему и сказал:

- Ну ты даешь, кореш… Сколько можно? Час, два, но не три ведь… Всему есть предел.

Юрка стал оправдываться, говоря, что старший тренер, такая собака, требует отчетность, документацию, списки разрядников и сам не знает, чего хочет… Например, только сейчас говорил сорок минут про то, как методически правильно строить секционные занятия, будто, кроме него, никто ничего не знает, будто все лопухи, ушами не шевелят и мышей не ловят… Будто он один на всем свете знает, как нужно учить в воду прыгать…

Карцев тоскливо разглядывал высокую длинноногую пловчиху без шапочки. Все были в шапочках, в она без шапочки. Только поэтому он и обратил на нее внимание.

- Это кто? - спросил Карцев.

Юрка, обрадованный тем, что его задержка автоматически прощается, суетливо зашептал в ухо Карцеву:

- Углядел, да? Будь здоров!.. Верочка Сергиевская, из Москвы… Недавно к нам перевелась. Представляешь? С третьего курса инфизкульта на первый курс медицинского!..

- Перворазрядница?

- Что ты! Мастер!.. В первой пятерке Союза!..

- Чего это ее из столицы к нам, в колыбель революции, потянуло? - лениво спросил Карцев.

- По личным мотивам, - значительно ответил Юрка. - Ну, идем?

- Идем.

В этот вечер они были приглашены в дом одной парикмахерши, родители которой уехали на дачу. Парикмахерша обещала привести подругу…

Ведь все было так хорошо! Так вроде бы все наладилось… Даже размен квартиры, ради которого Карцев в прошлом году прилетел из Иркутска, и тот прошел тихо, спокойно, даже с некоторым налетом пижонства. Карцев и Вера весело ездили по коммунальным квартирам, осматривали комнаты, подшучивали друг над другом, были предупредительны, любезны и так несерьезно и мило сообщали о причинах размена, что недоверчиво-любопытные квартирные старушенции становились еще более недоверчивыми и даже представить себе не хотели, что два таких хороших человека не могли ужиться в отдельной квартире с ванной и телефоном. Вера была обаятельна и уступчива, Карцев остроумен и широк, и им обоим нравилось производить такое впечатление на посторонних. А за всем этим у Карцева и, пожалуй, у Веры стояла густая тоска и безумное желание скорее, скорее разъехаться и наконец начать все сначала…

- Пристегнитесь ремнями, - сказала бортпроводница Карцеву. - Скоро посадка. Конфетки не желаете?

- Не желаю, - ответил Карцев и послушно пристегнулся ремнями. - Я и посадку не желаю…

- Так в авиации не говорят, - строго сказала бортпроводница.

- Простите меня, пожалуйста… Это я, наверное, не про посадку.

Вера вообще обладала способностью нравиться посторонним людям. И поэтому во всех их семейных неурядицах знакомые винили Карцева, его легкомыслие, непрактичность, разбросанность. Да мало ли в чем обвиняли Карцева! Дома же Вера была человеком жестким и недобрым. Даже ее мать, которую Вера вызвала из Москвы, когда родился Мишка, боялась ее и частенько тихо поплакивала. Изредка старуха напивалась и тогда плакала громко, с криками, угрозами, с обещаниями плюнуть всем в харю и завтра же уехать в Москву! К старшей дочери, к Любочке. Люба и маленькой была тихой и доброй, не то что эта злыдня, которая, смотрите пожалуйста, уселась на диване, как ворона на мерзлом дерьме, сунула в рот папироску, и страдания матери ее и не касаются вовсе!.. Нет! Завтра же к Любе!..

Но наступало утро, и притихшая старуха затевала грандиозную оправдательную уборку, перестирывала все Мишкино барахлишко и уже к концу дня страдальчески охала и демонстративно искала по всей квартире валидол…

Любу, наверное, тоже вызвали…

Она была замужем за Колей Самарским, полковником, преподавателем какой-то военной академии. И Любе и Коле было по сорок, но Коля выглядел моложе и был красив той породистой, интеллигентной красотой, которая неожиданно встречается в самых простых семьях.

Жили они образцово: Люба работала экономистом в одном техническом издательстве, Коля готовил докторскую диссертацию и знал все, что должно с ним произойти в ближайшие несколько лет. Зимой они регулярно ходили на лыжах, а летом отдыхали на юге. И, несмотря на то что каждая такая летняя поездка заставляла Колю влезать по уши в кассу взаимопомощи, Коля был доволен и рад за себя и за Любу. К Карцеву Коля относился просто и благожелательно. Ему нравилось, что Карцев артист цирка, и Коля подолгу и с интересом расспрашивал Карцева о том о сем… В чем-то Коля даже завидовал Карцеву. То ли тому, что Карцев подолгу живет один, без жены, то ли постоянной возможности Карцева к «перемене мест», то ли ежевечернему зримому признанию успеха Карцева, то ли еще чему. Однако Карцев яснее ясного понимал, что, если бы Коле предложили поменяться положением с ним, с Карцевым, Коля отказался бы наотрез. И не потому, что Коля любил свою науку больше всего на свете, а просто потому, что Колино положение солиднее, звание убедительнее, перспективы яснее, да и что душой-то кривить - денег больше… А деньги были очень нужны! Не Коле. Любе. Они нужны были на новую мебель, на немецкую кухню, на какие-то потрясающие замшевые туфли, на дорогой финский костюм для Коли, на тысячи разных необходимых мелочей.

Ни жадности, ни бабского накопительства - все в дом, все в дом! - у Любы не было. Она искренне считала, что положение обязывает и что если жить, так не хуже других. Поэтому вечные нехватки денег у Веры и Карцева Люба воспринимала без сожаления, называя это «неумением жить».

Вера была часто должна Любе. Карцева это нервировало и раздражало, он незаслуженно восстанавливался против Любы и при посещении их дома, из-за боязни показаться бедным родственником, вел себя фальшиво, с каким-то дурацким веселым превосходством и преувеличивал свои настоящие, а тем более будущие заработки. По всей вероятности, Веру мучило то же самое, потому что она невольно подыгрывала Карцеву во всем и даже позволяла себе вслух иронизировать над своей «затянувшейся полосой временных затруднений».

В такие минуты Карцев был благодарен Вере, хотя и знал, что пройдет час-другой, они останутся с Верой вдвоем, напряжение спадет, защищаться будет не от кого и от «затянувшейся полосы временных затруднений» не останется никакой иронии. Вера будет плакать и говорить злые и обидные слова. А если Карцев неосторожно попробует ей напомнить, что она еще вчера смеялась над суетливым мещанским благополучием какой-нибудь там Мирочки Шевелевой, Вера станет некрасивая и обязательно закричит, что он, Карцев, ей вообще никакого благополучия создать не может. Пусть-ка он попробует заработать столько, сколько зарабатывает Мирочкин муж! И тогда Карцев тоже закричит, что Мирочкин муж жулик и ворюга, а он, Карцев, воровать не пойдет, даже если им придется сдохнуть с голоду!

Он, наверное, скажет что-нибудь еще - неумное и не обидное для Веры и мучительное для самого себя. Потом он будет молча проклинать себя за то, что женился на Вере, на женщине старше себя, которая просто плохо к нему относится. Он будет завидовать Мирочкиному мужу, вовсе не жулику и не ворюге, а милому глуповатому Мите Шевелеву, конструктору какого-то не очень таинственного ОКБ…

- Вам куда? - спросил шофер такси.

- На Васильевский… - сказал Карцев.

- Не возражаете прихватить кого-нибудь по дороге?

- Пожалуйста.

Шофер открыл дверцу и крикнул в длинную очередь:

- Кому на Васильевский?..

Правильно. Нужно ехать именно на Васильевский… Не домой, а именно на Васильевский, где после развода Вера жила с матерью и Мишкой. Мишка там, и нужно ехать туда.

Открыла теща. Глаза ее сразу же наполнились слезами. Она обняла Карцева, повисла на нем и слабо закричала:

- Шуренька!.. Шуренька!.. Пропала моя доченька, пропала!..

Карцев беспомощно погладил ее по голове:

- Тихо, тихо, мама… Мишку напугаете…

Теща всхлипнула и застонала:

- Сидит, маленький, сиротинушка моя, да все про мамочку спрашивает!.. Карцев почувствовал, что теща врет. Он отстранил ее и пошел в конец длинного коридора. Он шел, и за его спиной тихонько приоткрывались двери соседних комнат.

Когда Карцев распахнул дверь, Мишка растерянно улыбнулся и слез с дивана. Он стоял загорелый, коротко постриженный и поэтому немного чужой. Карцев шагнул вперед, и что-то горячее подступило к глазам и перехватило горло. Мишка стал расплываться и терять очертания. Карцев судорожно втянул сквозь стиснутые зубы воздух и, спасая себя, подхватил Мишку на руки.

- Папа… - сказал Мишка и затрепыхался.

Но Карцев еще сильнее прижал его к себе и зарылся лицом в несвежую Мишкину рубашонку. Мишка затих, и Карцев слушал, как мелко и часто стучало его сердце…

В субботу Вера отпросилась у своего шефа - заведующего кафедрой невропатологии профессора Зандберга - за час до общего окончания работы.

Зандберг сидел в ординаторской и пил холодный чай вприкуску. Рукава халата у него были закатаны по локоть, открывая толстые веснушчатые руки, густо поросшие седыми волосами.

- Что-нибудь дома? - спросил Зандберг. - Мишка заболел?

Он любил Веру и считал ее самым способным аспирантом на кафедре. Ему нравилось, что Вера мастер спорта по плаванию, и он часто этим хвастался.

- Тьфу, тьфу… - сплюнула Вера. - Слава богу, его нет в городе.

- Почему «слава богу»? - удивился Зандберг.

- Пыль, жара…

- Он опять гастролирует по циркам? С вашим… бывшим?

Вера улыбнулась:

- Нет. Они с мамой в Осташкове. На Селигере…

- А-а-а… - протянул Зандберг. Ему было жарко, скучно и хотелось поговорить. - Так куда же вы торопитесь?

Вера посмотрела на часы.

- Давид Львович, если вы еще хоть раз скажете «а-а-а…», то мне будет некуда торопиться. Я повсюду опоздаю…

- У вас роман? - спросил Зандберг и вкусно захрустел сахаром.

- Ох, если бы!.. - вздохнула Вера и стала снимать халат. - Я еду на рыбалку.

Зандберг с уважением посмотрел на Веру. Ему всю жизнь хотелось ездить на рыбалку, жечь ночью костер в лесу и по утрам дрогнуть в провисшей от сырости палатке. И он никогда этого не делал.

- У вас роман… - с завистью сказал Зандберг.

Нет, конечно, это был не роман…

Берта, или, как ее называли, Большая Берта, давняя приятельница Веры, наконец вышла замуж. Этот факт всем казался невероятным. В том числе и самой Берте. Ее устрашающие размеры и ничем не прикрытое желание выйти замуж сегодня, сейчас, немедленно, сию минуту и за кого угодно удерживали мужчин даже от элементарной вежливости. Ей просто не рисковали подать пальто. И поэтому, когда Берта наперекор всему все-таки вышла замуж, она стала таскать своего мужа ко всем друзьям и знакомым. Во-первых, для того, чтобы насладиться так горячо и давно желаемыми поздравлениями, а во-вторых, чтобы показать мужу, как она любима и почитаема в так называемых «приличных» домах. А так как к Берте все относились действительно хорошо, то уже через полторы недели муж Берты - пухлый тридцатилетний Алик - почти оправился от потрясения, вызванного собственной женитьбой. Ему нравились друзья Берты - врачи, юристы, актеры. Он уважал значительность их положений и чуточку презирал за отсутствие свободных денег. Алик был мясником.

Берта таскала Алика за собой повсюду, и у Веры они бывали чаще, чем у других. Однажды Алик привел знакомого - полупьяного тихого хоккеиста Сережу Рагозина. Алик молол глупости, Берта шумно хохотала, а Рагозин молчал и смущенно покачивал головой. И только в конце вечера он увидел над столом давнишнюю фотографию Карцева и удивленно спросил:

- Это что, Карцев?

- Вы его знаете? - спросила Вера.

- Он сейчас в цирке работает… - сказал Рагозин.

- Он ей будет рассказывать! - крикнул Алик, и Берта захохотала.

Рагозин непонимающе посмотрел на Алика.

- Это мой муж, - сказала Вера. - Карцев мой бывший муж.

- Она же Карцева! - крикнул Алик. - Понял? Карцева!..

Потом Алик и Берта еще несколько раз приходили с Рагозиным, в потом Рагозин пришел один и весь вечер рассказывал Вере о том, как он играл в команде мастеров и как это было хорошо, а теперь «стучит» в простой и бедной заводской команде, и как это плохо. Он и не скрывал, что все эти грустные превращения произошли с ним из-за водки, и горько сетовал на приятелей, на болельщиков и на самого себя. Рагозин был еще моложе Карцева, и Вера тоскливо думала, что ей, видно, всю жизнь придется шефствовать и идти впереди. А ей хотелось идти сзади, след в след, подчиняясь умной и сильной воле, и чувствовать себя женщиной. Не мужественной женщиной, а просто женщиной… Мужественной она уже была. Хватит.

А еще через несколько месяцев Рагозин привел к Вере хорошенькую девочку лет двадцати с намазанными глазками. Он вывел Веру на кухню и сказал, что хочет жениться на этой девочке. Вера и пожалела Рагозина, и обрадовалась. Ей казалось, что Рагозину нужна не такая жена, такие у него уже, наверное, были. Но все же она была рада. Сложившиеся к тому времени отношения между нею и Рагозиным так и останутся приятельскими, и, может быть, в этом залог спокойствия Веры.

Рагозин женился и теперь все вечера просиживал у Веры уже с женой. Он почти не пил и, казалось, был всем доволен. Понимал ли он тогда всю двойственность положения или не понимал, черт его знает! Иногда, в самый неподходящий момент, глядя на то, как Рагозин сидит в кресле и читает, пришептывая и шевеля губами, Вере хотелось подойти к нему, обнять и потереться щекой о его большие обветренные руки. Но рядом сидело хорошенькое существо, и только оно одно имело право тереться щекой о его руки и класть голову на его плечо…

И Вера говорила себе, что она просто старая одинокая дура и, если ей уж так хотелось всего того, на что сейчас имеет право эта девочка с четко проглядывающей зверушечьей хищностью, она, Вера, могла получить намного раньше - стоило только шевельнуть пальцем. Теперь поздно, и слава богу. В конце концов все твои достоинства в тридцать три никому не нужны. Нужны недостатки в двадцать. Недостатки двадцатилетних очень удобно объяснять и прощать…

Часа за два до разговора Веры с Зандбергом в клинику позвонил Рагозин.

- Вер… А Вер… Поедем на рыбалку?.. - слегка заикаясь, сказал он.

- Опять дома худо? - спросила Вера, и в эту минуту ей вдруг до боли захотелось увидеть Карцева, услышать его голос, смех, шаги… И Мишку, который так похож на Карцева.

Рагозин промолчал.

- Ну что ты молчишь? - раздраженно сказала Вера. - Говори что-нибудь!

- Ну поедем, Вер… - тоскливо сказал Рагозин.

Последние полгода ему было очень плохо. В доме творилось черт знает что, и Рагозин опять начал пить. Его отчислили с тренировочных сборов и, кажется, выгнали с работы.

- Хорошо, - сказала Вера. - Я буду на вокзале в три часа.

- Нет, Вер… - слабо запротестовал Рагозин. - Поздно. Давай подгребай к часу… А то опять лодку не достанем. Этот хрыч их в один момент раскассирует… Он за «маленькую» удавится.

- А ты? - зло спросила Вера и тут же пожалела Рагозина.

Рагозин чуточку помолчал и тихо сказал:

- Давай к часу… А, Вер?..

В понедельник Вера не пришла в клинику. Во вторник тоже. В среду Зандберг сам позвонил к Вере домой. Соседи ответили, что ее нет дома с субботы. В субботу она прибежала раньше, чем обычно, переоделась - будто за город собиралась ехать, - пошарила в почтовом ящике и умчалась, сказав, что ее не будет до завтрашнего вечера.

На кафедре начался переполох. Зандберг звонил в милицию и выкрикивал в трубку свои титулы; ординаторы и ассистенты растерянно припоминали все, что составляло известное им Верино существование, по углам судачили санитарки.

В четверг в клинику пришел пожилой медлительный человек, следователь районного отдела милиции, и три часа опрашивал весь персонал кафедры, а потом предложил Зандбергу вызвать в Ленинград бывшего мужа пропавшей, артиста Карцева. Может, она и не пропавшая? Может, она к нему уехала? Всякое бывает, товарищ профессор…

За два дня до приезда Карцева мать Веры прислала телеграмму, в которой просила Веру встретить их с Мишкой. Они приезжают с дачи. Соседи получили телеграмму и поехали на вокзал. На вокзале старуха заподозрила неладное. Когда дома ей рассказали об исчезновении Веры, она заголосила, забилась головой о стол и протяжными криками стала проклинать свою судьбу, которая ни в чем не дает ей спуску…

Потом пошли совершенно кошмарные дни. Мишку отправили в Лугу, к кому-то на дачу, Карцев и теща часами сидели в серых приемных отделениях милиции в ожидании хоть какого-нибудь известия. И наконец однажды утром услышали, как оперативный уполномоченный кричал в трубку веселой деловой скороговоркой:

- Мне директора цирка! Товарищ директор? Вас беспокоит капитан Банщиков из уголовного розыска! Вас беспокоит капитан Банщиков из уголовйого розыска!.. Да, из уголовного розыска!.. Тут, товарищ директор, у одного вашего артиста, у Карцева, - знаете такого? - трагическое несчастье произошло… А, вы уже знаете? Так вы не могли бы ему машинку на денек дать, на опознание съездить? Вроде нашли, да сомневаемся… Знаем мы, знаем ваше автохозяйство! Вы ж по сравнению с нами миллионеры! Так, значит, Карцев зайдет к вам!..

- Вы мамашу отправьте домой, - сказал Карцеву капитан Банщиков.- А сами маленько задержитесь… Идите, идите, мамаша. Отдыхайте…

Капитан чуть было не сказал «и не волнуйтесь», но запнулся и добавил:

- А товарищ… значит, Александр Николаевич вам потом все-все расскажет…

Карцев поднял обессиленную старуху и повел ее к выходу.

- Шуренька, родненький ты мой!.. - заплакала старуха. - Найди ее, сыночек… Привези ее, какая есть!..

- Да подождите ж вы, мама, - не слыша своего голоса, сказал Карцев. - Раньше времени…

- Нет… нет… - тихонько выкрикнула старуха. - Не живая она, не живая! Не живая моя доченька!..

…Это произошло в Лосеве. Может быть, не с ними, не с Верой и Рагозиным, может быть, с «неизвестным иужчиной» и «неизвестной женщиной», но произошло. И именно в ту субботу. И как раз спустя столько времени, сколько нужно для того, чтобы, в час дня выехав из Ленинграда, доехать до Лосева, пройти пешком до Верхнего озера, взять лодку, сесть в нее, выслушать все предостережения уже пьяного лодочника: «Только до быков, храни господь, не доплывать, потому как в проток, под мост затянет - ни в жисть не выгребешь!..» - а затем еще двадцать минут и… все.

- Там два моста, понял? - сказал капитан Банщиков и нарисовал на клочке бумаги что-то похожее на колбу от песочных часов. - Это Верхнее озеро… - И Банщиков красивым детским почерком на одной половине колбы написал: «Верхнее озеро». - А это Нижнее… - И на другой половине написал: «Нижнее озеро». - Понял? Тут горловина узкая-узкая… Метров пятьдесят. - Банщиков указал на соединение двух половин колбы. - Вода из Верхнего озера идет в Нижнее, понял? Какое течение здесь получается теперь, понял? Это же жуткое течение!.. Здесь быки… - Банщиков аккуратно нарисовал несколько крестиков по одной линии, перегородив ими суживающуюся часть Верхнего озера, и вынул сигареты. - К ним, понимаешь, и приближаться-то нельзя, а они… у тебя спички есть?

- Зажигалка…

Банщиков оживился, повертел зажигалку в руках и спросил:

- Бензину надолго хватает?

- Это газовая… «Ронсон».

- Ну да? - округлил глаза Банщиков и отдал зажигалку Карцеву. - Ничего себе уха! Ну-ка, чиркни сам…

Карцев чиркнул, и Банщиков прикурил.

- Откуда такая?

- Из Бельгии.

- Выступал там? - с интересом спросил капитан.

- Работал четыре месяца.

- Мы тоже в прошлом году в Чехословакии были… Двенадцать дней… От обкома комсомола группа. Тоже здорово было!

Карцев взял в руки рисунок. Банщиков отобрал у него рисунок и снова вооружился карандашом.

- А теперь смотри, - задумчиво протянул Банщиков. - То ли их течением сюда снесло, то ли понадеялись, что выгребут…

Банщиков перечеркнул горловину двумя коротенькими черточками.

- Это два моста, железнодорожный и шоссейный. На железнодорожном в эту минуту была как раз смена караула, так что, считай, три человека - разводящий и двое часовых - видели все это дело своими глазами.

- Что же они смотрели, твои разводящие? - зло спросил Карцев и почувствовал дикое желание схватить этого Банщикова за расстегнутый китель и тряхануть его так, чтобы у того руки и ноги заболтались, как у тряпичной куклы.

- Ахнуть не успели, - печально и строго сказал Банщиков. - Ахнуть… Понял?

Он застегнул китель и придавил сигарету в пепельнице.

- Лодка как пуля проскочила под шоссейным мостом… Как пуля. Женщина выпрыгнула первая. Ее сразу под воду затянуло. Может, об камни ударило. Там камни знаешь какие? Мужчина - метров через тридцать… Там весь проток-то с гулькин нос. И тоже сразу под воду ушел… У нас там знаешь сколько народу каждое лето гибнет? Жуткое количество!.. Просто жуткое! Лодку на четвертый день прибило, а трупы только позавчера всплыли. Считай, одиннадцать суток в воде пробыли… Надо бы их к нам, сюда, было транспортировать, да документов никаких не обнаружили и отправили в приозерский морг. Это километров шестьдесят оттуда. Все же ближе, чем до Ленинграда…

Банщиков порылся на столе, нашел какой-то список и протянул его Карцеву:

- Опись вещей, найденных в лодке… Посмотри, может, чего помнишь.

- Откуда?.. - махнул рукой Карцев. - Я с ней больше года не виделся.

- Ты погляди, погляди, - сказал Банщиков. - За погляд денег не берут. Нет, знакомых вещей не было. Ничего он не знал ни про чехлы для удо- чек, ни про мешочки полиэтиленовые… Вот только, может, пункт номер четыре: «Коробка пластмассовая красного цвета». Да и то вряд ли… Мало ли на свете красных коробок?..

- Ничего я тут не знаю, - горько сказал Карцев. - Была у нас когда-то коробочка красная… Я ее в «Пассаже» лет восемь назад покупал.

- Ну-ка, нарисуй форму, - попросил Банщиков. Карцев нарисовал.

- Точно! - сказал Банщиков, повернулся к сейфу и вытащил оттуда красную пластмассовую коробочку. - Она?

«Шурка! Глупая ты моя головушка! - сказала тогда Вера. - Ну на кой черт ты купил эту красную коробку? Ты что, лозунги на ней собираешься писать, что ли? У меня сердце разрывается, когда я вижу, в каком пальто ты ходишь, а ты тратишь деньги на совершенно бессмысленные вещи…»

«Я ж тебе ее купил…» - мрачно сказал Карцев. Вера вздохнула и с жалостью посмотрела на него. Карцев тогда очень обиделся.

- Ваше имя, отчество? - спросил его по телефону Зандберг.

- Александр Николаевич, - ответил Карцев.

- Вы поедете на опознание, Александр Николаевич?

- Да.

Зандберг помолчал. Он искал форму вопроса, который исключал бы никчемный трагизм. Он не мог спросить: «А если это Вера?..»

- А если предположения милиции подтвердятся? - спросил Зандберг и вдруг почувствовал всю глупость найденной формы. Уж лучше бы он спросил: «А если это Вера?..»

- Тогда я привезу ее сюда, - сказал Карцев.

- Александр Николаевич… - Голос Зандберга дрогнул, и Зандберг откашлялся. - Если все действительно так…

Он опять не мог сказать: «Если это действительно Вера…»

- Я привезу ее, - повторил Карцев.

- Прямо сюда… В клинику… - быстро заговорил Зандберг. - Я немедленно обо всем распоряжусь. Вы знаете, где клиника?

Директор цирка дал машину, и шофером у этой машины был молчаливый толстый парнишка с фамилией Человечков. Звали Человечкова Васей.

- Скоро Лосево… - сказал Вася. - Километра три, что ли.

Нужно обязательно что-то в кузов положить… Обязательно нужно положить что-то в кузов!.. Сено нужно. Побольше сена. И прикрыть чем-нибудь. Прикрыть, наверное, дадут чем-нибудь…

- Ну-ка, притормози, - сказал Карцев. - Давай из этой копнухи сена нагребем.

- А если кто увидит? - спросил Вася и притормозил.

- Ладно тебе. Вылезай.

Ну вот. Сена, пожалуй, хватит. А прикрыть дадут чем-нибудь. Люди ведь…

- Слушай, - как-то сказала Вера. - Ты не можешь передать своим девкам, чтобы они сюда не звонили?

- Какие девки? Что ты ерунду порешь? - спросил Карцев и бросил плащ на диван.

- Повесь плащ на вешалку. Я только что всю квартиру вылизала, - устало проговорила Вера и стала разминать папиросу. - Ты не можешь устраивать свои делишки где-нибудь на стороне? Умоляю тебя, избавь меня от разговоров с ними. У тебя есть уйма приятелей, с которыми ты шляешься черт знает где. Они с наслаждением будут передавать за моей спиной все, о чем бы ты их ни попросил. Не давай ты домашний телефон, я тебя просто умоляю об этом…

Ну что за сволочи! Сколько раз он просил: «Не звоните ко мне! Не звоните!» Ну почему в людях нет элементарного чувства такта? Ну что за свинство?.. И Веру жалко…

- Верка, ты меня удивляешь! - сказал Карцев. - Это, наверное, какой-то дурацкнй розыгрыш, к которому я не имею ни малейшего отношения… Уверяю тебя…

- Ты вообще ни к чему не имеешь ни малейшего отношения, - перебила его Вера. - Ни к дому, ни ко мне, ни к ребенку… Ты сам по себе, мы сами по себе.

- Ну чего ты врешь про ребенка-то? - крикнул Карцев. - Мало я вожусь с Мишкой? Мало? Да?..

- Ну разве только Мишка, - сказала Вера. - И то я подозреваю, что Мишка - твое тщеславие, твое неоспоримое достоинство, вот ты и представительствуешь Мишкой…

Это было неожиданно верно и точно, и Карцев, подавив в себе желание закричать от обиды и злости, мягко произнес:

- Вера! Ну что ты говоришь?.. Ну как тебе не стыдно?..

И в эту секунду раздался телефонный звонок. Карцев сделал движение к телефону, но Вера положила руку на трубку. Она обстоятельно поискала пепельницу, стряхнула пепел и сняла трубку только тогда, когдв телефон позвонил в третий раз.

- Алло, - сказала Вера и посмотрела на Карцева. - Нет, его нет дома…

Карцев пожал плечами, отчаянно стремясь сохранить невозмутимый вид.

Вера положила трубку, встала и тяжело ударила Карцева по лицу.

- Подожди! - сказал Карцев Человечкову. - Подожди, Вася.

- Нельзя, проезжая часть узкая… - буркнул Человечков. - Я вот сразу за мостом прижмусь…

Они переехали тот мост. Машина остановилась, утонув правыми колесами в мягкой пыли обочины. Карцев вылез в эту теплую, ласковую пыль и пошел назад, на мост.

Под мостом хрипло гудела и закручивалась вода. А рядом, параллельно этому мосту, был еще мост железнодорожный.

Солнце уже садилось, и контур железнодорожного моста четко впечатывался в блестящую гладкую воду Нижнего озера и желтовато-розовое небо. Крутая ферма моста поднималась от земли, почти из того места, откуда рос тоненький силуэт сторожевого гриба. Под грибом оловянным солдатиком неподвижно стоял часовой.

Карцев оглянулся. Теперь перед ним открывалось Верхнее озеро и десяток деревянных быков. Редко, как линейные на параде, стояли быки..

- Поехали? - спросил рядом Человечков. - Еще километров шестьдесят топать…

- Поздновато вы приехали, - сказал следователь и посмотрел на часы - Морг-то закрыт…

- И что, теперь ничего нельзя сделать? - спросил Карцев. Он спросил это так деловито и так спокойно, что следователь тут же ответил:

- Нет, почему же… Можно, конечно. - И уныло добавил: - Ищи теперь эту Ядвигу…

- Кого? - не понял Карцев.

- Женщина тут у нас одна… Моргом заведует. После двух с собаками не сыщешь! Бывает, срочное вскрытие - ее нету. Покойника родственникам выдать - ищи свищи… Который год мучаемся. Одно время хотели уволить - не смогли. Не идет никто на эту ставку. Ставка-то мизерная… Вы на машине?

- Да.

- Вы скажите шоферу, пусть к больнице прямо едет. И со двора пусть загонит. А мы с вами за Ядвигой сходим.

По дороге Карцев расспрашивал следователя о его приозерском житье-бытье и узнал, что следователю двадцать семь, и женился он уже здесь, в Приозерске, дочке одиннадцать месяцев, и прокурор все обещает квартиру, да, видно, обещанного действительно три года ждут…

Шли они мимо какого-то длинного забора, потом шагали между ржавыми сухими рельсами, не по черным, а по очень серым растрескавшимся шпалам. И наконец пришли к двухэтажному деревянному дому, около которого мальчишка лет четырнадцати чинил велосипед и сидели три старухи. Старухи посмеивались над мальчишкой и называли его «Мастер Пепка». Мальчишка огрызался и не стеснял себя в выборе выражений. Это еще больше веселило старух, и они, наверное, огорчились, когда к дому подошли Карцев и следователь.

На вопрос следователя, дома ли Ядвига Болеславовна, мальчишка растянул рот в откровенной ухмылке, а одна из старух скорбно поджала губы и ответила:

- Это вам лучше знать. Мы за ей не бегаем.

Следователь вздохнул, поглядел с ненавистью на старух и молча двинулся мимо них к открытым дверям дома. Карцев пошел за ним.

- И ходют к ей и ходют, - послышался демонстративный голос старухи. - И чего, спрашивается, ходют?..

И слышно было, как мальчишка цинично захохотал.

В темном коридоре на втором этаже следователь нащупал какую-то дверь и сказал:

- Здесь, что ли?..

Он постучал, и дверь легко отворилась. Она открылась просто от стука. На высокой постели под ослепительно сверкающим зеленым шелковым одеялом спал краснолицый парень. На спинке кровати висела гимнастерка с погонами старшего лейтенанта. На тоненькой веревочке, протянутой от окна к задвижке печного дымохода, пара стираных мужских носков и портянок с рыжими подпалинами.

- Ошиблись, наверное, - шепотом сказал Карцев.

- Да здесь! Что я не знаю, что ли?.. - зло ответил следователь и огляделся. - Придет сейчас… Далеко бы ушла, дверь открытой бы не оставила. У них туалет во дворе…

По коридору простучали каблуки, и в дверях поивилась грубо накрашенная женщина лет сорока пяти. Пьяненько улыбнувшись, она всплеснула руками и ласково сказала:

- Сергей Иваныч! Здравствуйте!.. И вы тоже… Очень приятно. Нисколько не смущаясь, она поправила на краснолицем парне одеяло, на ходу собрала одну портянку в кулак и сжала - проверила, сухая ли… Все это она сделала одним движением, мягким и удивительно изящным. Движением, которое свойственно очень одиноким и знающим себе цену женщинам. Она даже за стол села, так легко и естественно загородив собой спящего, что Карцев понял, почему к ней все «ходют и ходют» молодые лейтенанты.

- Пойдемте, Ядвига Болеславовна, - сказал следователь. - Вот товарищ из Ленинграда приехал…

- За обоими? Мужчину тоже брать будут?

- Посмотрим, - сказал следователь и встал из-за стола.

- Ну, тогда вы меня извините, - сказала Ядвига. - Я переоденусь…

Следователь и Карцев вышли в коридор.

- Вы вообще-то ей не говорите, что вы родственник… - зашептал в темноте следователь. - Пусть думает, что вы из управления… А то обдерет как липку.

А может, он напрасно ушел в цирк? Бросил тогда все к чертовой матери и ушел. «В профессионалы ушел…» - говорили о нем спортсмены с презрением и завистью. Конечно, говорили, там платят!

А здесь им не платили? По сотне лишних часов приписывали, только бы выступал мастер спорта, только бы в другое общество не переметнулся!..

Ведь не будешь каждому встречному объяснять, что не получилась жизнь у тебя в собственном доме от собственных бед и неумений. А цирк… Цирк, он круглый год мотает тебя по разным городам и, слава богу, не оставляет времени на самокопание… Просто нету времени. Норма - тридцать в месяц. Тридцать выступлений вечером. Тридцать репетиций утром. Четыре выходных, но зато по воскресеньям работаешь три раза. Месяц - один город, месяц - другой, месяц - третий… И различаются города только по гостиницам и квартирным хозяйкам. Ну еще по «ходячкам», может быть… Девчонки такие при каждом цирке. Годами в цирк ходят. Все про цирк знают. В Москве, в главке, молодые акробаты, полетчики, жонглеры так и говорят: «Ты откуда?» - «Из Красноярска».- «Ну как там Валька?» - «Ничего… В этот раз с Димкой Райтонсом гуляла. А ты куда?» - «Во Львов».- «Ох, там, говорят, ходячка новая одна, Луизой зовут…»

А через год встречаешь пополневшую, умиротворенную Вальку или Луизу не в Красноярске и не во Львове, в на манеже Владивостокского цирка, и стоит такая Валька-Луиза в расшитом блестками платье, подрагивает голыми плечами и, трусливо улыбаясь публике, подает своему мужу Димке Райтонсу кольца, булавы и мячи разноцветные… Ассистирует. Замуж вышла. А манеж во всех цирках одинаковый - тринадцать метров…

По больничному двору вокруг грузовика Васи Человечкова гуляли больные в серых халатах с бледно-коричневыми шалевыми воротниками. Короткие кальсоны мужчин и длинные белые рубахи женщин выползали из-под халатов и светились в наступающем сумраке.

- И когда нам уже наконец настоящий морг сделают? - спросила Ядвига, отпирая низкую, окованную кровельным железом, широкую дверь. - А, Сергей Иванович?.. С рефрижератором, с прозекторской… Чтобы все как у людей было… Хоть бы ваша прокуратура надавила, что ли… А, Сергей Иванович?

Белые столбики кальсон и полоски рубах стали заинтересованно стягиваться к двери морга.

- Больные! Отойдите сей минут!.. - крикнула Ядвига. - Это еще что такое? Нашли себе кино!..

Она подняла голову вверх и, уставившись в окна второго этажа, закричала:

- Ну-ка, нянечки! Кто там есть? Позовите-ка дежурного врача!..

Больные покорно разбрелись по углам двора.

- Вот вы сейчас посмотрите, в каких условиях мы работаем, - сказала Ядвига Карцеву. - Прямо стыдно сказать.

Вася Человечков вылез из кабины и подошел к Карцеву.

- Подождите здесь, - сказала Ядвига и шагнула в темноту за дверью. Она включила свет, и Карцев увидел в проеме двери на цементном полу что-то прикрытое несколькими кусками бледной клеенки.

Карцев подавил в себе дрожь и повернулся к Человечкову:

- Ты не ходи туда, понял?..

Человечков испуганно мотнул головой, не отводя глаз от прикрытого клеенками.

В резиновых перчатках, в халате и черном блестящем фартуке, с туго повязанной головой, Ядвига вышла из морга и протянула следователю и Карцеву халаты.

- Скидавайте свои пиджачки и рубашечки. Одевайте халатики.

- Какие халатики? - хрипло спросил Карцев.

- А как же! - рассмеялась Ядвига.- Одежа так пропахнет, что потом неделю не выветрится!.. Вон Сергей Иванович знает…

Следователь промолчал и стянул с себя пиджак. Карцев тоже снял пиджак и стал расстегивать рубашку. Когда он стащил рубашку через голову, то увидел, что перед ним стоит Ядвига, протягивает ему халат и ласково разглядывает его сильное, налитое мышцами тело профессионального акробата.

Карцев надел халат. Халат завязывался сзади короткими тесемками.

- Помочь? - спросила Ядвига.

Карцев повернулся спиной к Человечкову:

- Ну-ка завяжи…

Карцев слышал за своей спиной прерывистое дыхание Человечкова и постепенно обретал отвратительное спокойствие.

Это было так не похоже ни на что живое и ни на что мертвое, что Карцев не ощутил ни скорби, ни горя.

- Что же вы хотите, - сказал следователь, - одиннадцать суток в воде…

А Карцев хотел только одного: разорвать весь этот кошмарный сон в клочья и проснуться в какой-нибудь зачуханной тюменской гостинице и, судорожно вдыхая свежий утренний воздух, тупо смотреть на часы и понимать, что он снова опаздывает на репетицию…

- Пойдемте к вашей машине, - сказал следователь.- Я там составлю акт опознания…

Васю Человечкова рвало у заднего ската грузовика. Он стоял, прислонившись щекой к пыльным доскам кузова, и плечи его судорожно вздрагивали.

- Тебе же сказали, не ходи туда, - сжав зубы, сказал Карцев.

Вася хотел что-то ответить, но новый приступ рвоты заставил его еще сильнее прижаться к борту машины, и Васины слезы отпечатались на пыльных досках темными островками.

- У вас гроб с собой? - спросил следователь.

- Нет.

Следователь помолчал, снял очки, протер их, снова надел и решительно сказал:

- Тело в таком состоянии, что без гроба его транспортировать нельзя ни под каким видом, - и добавил, почувствовав всю неуместность своей категоричности: - Вы же сами видели…

Гроб делал Карцев. У старика плотника, к которому Карцева привела Ядвига, нарывал большой палец, и старик здоровой рукой покачивал больную, словно новорожденного. Он дал Карцеву топор, ножовку, молоток, гвозди, складной метр и помог вытащить из сарая четыре длинные желтые доски.

- Мужчина? Женщина? - спросил старик.

- Женщина, - ответил Карцев.

- Распусти долевые по метр семьдесят, а поперечные по шестьдесят… Я их знаешь сколько на своем веку переделал?..

И Карцев отрезал долевые по метр семьдесят и поперечные по шестьдесят, и мысли его путались, перескакивая с одного на другое, и на душе было паршиво и тягостно. А еще Карцев боялся, что сидящий рядом старик плотник окажется этаким народным балагуром-умельцем и будет беспрестанно сыпать философскими сентенциями вроде: «Бог дал - бог взял…» и «Не боись, паря, все там будем…» - и советовать, советовать, советовать, как гроб делать, потому что он этих гробов на своем веку видимо-невидимо переделал. Он же об этом еще в самом начале сказал.

Но старик молчал, покачивая больную руку, и только один раз попросил Карцева, чтобы тот дал ему прикурить. И это было очень хорошо, потому что Карцев уже до краев был переполнен горечью и смятением и любое неосторожное движение могло расплескать эту горечь на удивление посторонним людям, ничего про Карцева не знающим…

- Все… - сказал Карцев и воткнул топор в остаток доски.

- И ладно, - кивнул головой старик.

Карцев вынул из кармана двадцать рублей и протянул их старику плотнику.

- Это за что? - спросил спокойно плотник, и Карцев увидел, что глаза у старика удивительно синие.

- За доски, - ответил Карцев.

- Им в базарный день пятерка красная цена, - презрительно сказал старик и пнул ногой обрезок доски.

- Ну так, вообще… За все.

- Вообще мне не надо, - сказал старик и встал. Но если ты желаешь, я в церкви свечку поставлю и помянуть попрошу. Как звали?

- Вера.

- Желаешь?

- Желаю…

- Давай, - сказал старик и протянул за деньгами здоровую руку.

Было уже совсем темно. Карцев поднял задний борт.

- Может, переночуете? - спросил следователь. - А то ваш шофер совсем расклеился. Как он в таком состоянии полтораста километров, да еще ночью, осилит? Оставайтесь, мы вас обоих устроим…

- Осилит, - ответил Карцев и сел за руль.

Человечков безропотно занял место справа и бессильно откинулся на подушку сиденья.

- До свидания, - сказал Карцев следователю.

- Если будут нужны какие-нибудь уточнения, звоните, - сказал следователь. - Акты экспертизы и вскрытия мы еще вчера выслали.

- Хорошо, - сказал Карцев, не понимая, для чего ему все это нужно знать.

- На больших оборотах задний мост шуметь начинает, - сказал Человечков.Но вы на это внимания не обращайте. Он давно шумит, и ничего ему не делается…

- Разберусь, - сказал Карцев и выехал со двора.

Черные улицы Приозерска были слабо тронуты желтым пунктиром фонарей. Карцев прислушивался к двигателю и искал левой ногой кнопку включения фар. И когда он наконец нашел и нажал ее, улицу пронзил жесткий белый веер света. Желтые фонари сразу взметнулись в темное небо и перестали принадлежать улицам. Встречных машин не было, и Карцев вел свой одинокий грузовик посередине проезжей части, никого не предупреждая миганием фар на поворотах и перекрестках…

Васю Человечкова бил озноб. От него пахло нашатырным спиртом и валерьяновыми каплями.

- Я такого никогда не видел… - сказал он и зажал руки между коленями. - У нас в прошлом годе умерла бабушка. Мы ее в Тихвин хоронить ездили. И я ничего… Только жалел очень. А тут…

Вася зажмурился, вынул из колен руки и сжал лицо ладонями.

- Ладно тебе, - сказал Карцев, теряя последние силы.

- На такое человеку смотреть невозможно!.. - выкрикнул Вася и забился в угол кабины.

- Ладно тебе… - устало повторил Карцев и затормозил у витрины «Гастронома». - Посиди. Я еды какой-нибудь куплю на дорогу. Ты что любишь?

Человечков посмотрел на него, отвернулся и ничего не ответил. Карцев вздохнул и вылез из кабины. В магазине Карцев купил пол-литровую бутылку водки, колбасы, хлеба и банку маринованных огурцов. Постоял, подумал и купил бутылку лимонада. Для Васи.

Карцев был последним покупателем, и не успел он дойти до машины, как свет в витринах погас, из магазина вышла женщина и стала вешать на двери большой амбарный замок.

- Это вам просто повезло, - сказал Вася. Он был обрадован возвращением Карцева и засуетился, освобождая место для свертков.

Карцев встал на подножку и заглянул в кузов. Доски гроба неясно белели в темноте, и Карцев почувствовал, как к запаху свежего сена примешивается сладковатый жирный запах гниения. В какую-то секунду ему даже показалось, что он видит этот запах…

- Ну как там?..- спросил Человечков, и Карцев сел за руль.

- Вера, ты меня любишь? - однажды ночью спросил Карцев.

Вера промолчала.

- Ты меня любишь? - раздражаясь, повторил Карцев.

Вера закурила сигарету и отодвинулась к стене. Некоторое время она молчала, и Карцев не отрываясь смотрел на огненную точку Вериной сигареты, медленно плавающей в темноте. В этом раскаленном комочке непрерывно происходили какие-то изменения: комочек то вспыхивал до желтого, то потухал до малинового, а в центре его и по краям один за другим следовали маленькие злые взрывчики.

- Не любишь ты меня… - сказал Карцев.

Вера затянулась, и комочек засветился белым светом, на секунду озарив лицо Веры. Голова ее была откинута на подушку, глаза закрыты, и к вискам тянулись две блестящие дорожки слез. А через секунду все это исчезло, и осталея только малиновый огонек со взрывчиками и спокойный голос Веры:

- Люблю, наверное…

И когда машина выехала из последней улицы в чистое лунное шоссе, Карцев затормозил и выключил зажигание.

- Вы чего?.. - спросил Человечков.

Карцев отодвинулся к дверце и разложил на сиденье хлеб, колбасу, водку, лимонад и банку огурцов.

- Пассатижи есть? - спросил Карцев.

- Есть, - сказал Человечков, порылся у себя под ногами и подал Карцеву пассатижи.

Карцев открыл банку с огурцами и слил рассол на асфальт.

- Ешь, - сказал он Человечкову.

- Что вы!.. - сказал Человечков. - У меня сейчас желудок ничего не примет. Я сейчас…

- Ну лимонад пей…- прервал его Карцев и открыл бутылку с водкой. - И стакана у тебя, конечно, нет?

- Нет, - огорченно сказал Человечков. - Вы на меня не обижайтесь.

- Нет так нет. На нет и суда нет, - Карцев вытащил из банки огурец и добавил: - Боже мой, как все ни черта не стоит!

Прямо из горлышка он выпил половину водки, съел огурец и протянул бутылку Человечкову. Вася подумал, что Карцев предлагает ему выпить, и отрицательно замотал головой.

- Заткни чем-нибудь, - сказал Карцев.- И поешь, пожалуйста… Посмотри на себя, как ты слаб…

Человечков заткнул водку и деликатно отпил глоток лимонада.

- Хотите, я за руль сяду? - спросил он.

- Сиди, где сидишь, - сказал Карцев и завел двигатель.

И сколько было до Лосева, до того моста, Карцев гнал машину и думал, что все теперь для него сдвинулось с привычных мест, и сознаиие вины своей в Вериной смерти не покидало его и заставляло вспоминать только то, в чем он был действительно повинен.

А когда машина въехала на тот мост и остановилась у деревянных перил, Карцев допил оставшуюся в бутылке водку, постоял, привалившись к перилам грудью, и от желания броситься вниз, в черный ревущий поток, его останавливал не страх и не рассудок, а всего лишь ощущение сырости деревянного ограждения и прилипшей к телу рубашки. (Маленькое физическое неудобство, которое унизительно тянуло Карцева к сиюминутности и требовательно возвращало его к жизни.)

Потом Карцев дважды останавливал машину, и оба раза залезал в кузов и придвигал ссунувшийся назад гроб к переднему борту. В третий раз он разбудил Васю Человечкова и попросил у него топор. Вася помычал, пошлепал губами и махнул рукой за спинку сиденья. Карцев отодвинул его, достал из-за спинки топор и, укладывая сонного Васю на место, почувствовал на своем лице его горячее неровное дыхание. Вася температурил. Карцев снял с себя пиджак, укутал Человечкова и вылез из кабины в мелкий сетчатый ночной дождь.

У обочины Карцев срубил два молоденьких деревца, измерил топорищем расстояние от гроба до заднего борта, обрубил стволы до нужного размера и обухом загнал их в кузов, одним концом уперев в задний борт, другим - в гроб с телом Веры.

Оставшиеся километров тридцать гроб был плотно прижат и не сдвигался с места ни при сильных торможениях, ни при крутых спусках, и Карцев жалел, что не укрепил его с самого начала.

- Ну хочешь, я положу тебя в свою клинику? - спросила Вера и поправила подушку под головой Карцева.

Слышно было, как Мишка гудит в коридоре.

- Положи, - сказал Карцев и улыбнулся.

Приоткрылась дверь, и в комнату заглянул Мишка.

- Мама, - сказал Мишка, - можно, я и здесь буду жить тоже? Немножко здесь, немножко там… А, мама?..

Это произошло через пять месяцев после того, как они разъехались. Карцев получил отпуск и приехал в Ленинград, в свою новую комнату на Крюковом канале.

Все дни он мотался с Мишкой по музеям и загородным электричкам, вырезал ему лобзиком пистолеты и конструировал тормоз к самокату. Вечером он ходил в цирк, болтался за кулисами, а после представления ужинал с кем-нибудь из цирковых в «Европейской» или в «Астории».

В цирке работала почти вся программа, с которой Карцев недавно был в Польше. Всех он знал, и все знали его, и это было очень удобно. Старые приятели по спорту ему были неинтересны, а новые знакомства Карцев не любил, потому что не любил рассказывать, как Кио делает свои фокусы, и отвечать на вопросы, часто ли тигры разрывают своих укротителей и страшно ли ему, Карцеву, каждый день подниматься под купол, и как артистам цирка платят: зарплату или процент со сбора?..

Новые знакомые всегда считали, что с ним нужно говорить только о цирке. Так же, как с врачом о медицине и с шофером такси об автомобилях.

И когда кто-нибудь начинал захлебываться: «Вы знаете, я обожаю цирк! Запах конюшен, разгоряченных тел! Залитый светом манеж! И нечеловеческий, всепокоряющий повседневный подвиг людей цирка!..» - Карцеву становилось скучно, он начинал разглядывать официанток и думать: «А пошел ты к такой-то матери…»

В последний вечер перед болезнью он случайно познакомился с пугающе красивой манекенщицей из Дома моделей и пригласил ее к себе.

Манекенщица приехала, о цирке, слава богу, не расспрашивала и говорила только о себе и о каких-то сумасшедших шведских дипломатах, итальянских кинематографистах и американских физиках, которые по очереди хотят увезти ее в Швецию, в Италию, в Америку и еще черт знает куда!..

Карцев молчал, слушал, и ему хотелось на Васильевский. К Вере. К спящему Мишке. Он так еще и не приделал к самокату тормоз…

Манекенщица врала вдохновенно и долго, а потом деловито разделась и юркнула под одеяло.

В половине четвертого утра Карцев проснулся от страшной боли. Ощущение было такое, будто кто-то с размаху всадил ему нож в сердце. Левая рука отнялась и похолодела. Карцев задыхался от боли и страха, а манекенщица звонила в «Скорую помощь» и, прикрывая ладонью трубку, спрашивала у Карцева его фамилию и возраст…

А потом «Скорая» опутала Карцева проводами и тут же в маленькой тесной комнатухе на Крюковом канале получила электрокардиограмму карцевского сердца. Манекенщица путалась в старом махровом халате Карцева и все время пыталась что-то скавать.

Карцеву ввели промедол и кордиамин и дали маленькую таблетку нитроглицерина. Боль стала затихать, дыхание выровнялось, и Карцев издалека слышал, как врачи успокаивали манекенщицу, говоря, что это не инфаркт и даже не стенокардия, а просто сильный спазм сосудов. Скорее всего, на нервной почве…

Врачи уехали, и Карцев задремал. Проснулся он часа через два. Манекенщицы не было. На стуле у тахты лежала записка: «Не болей!!! Целую.

Л.». И какой-то телефон. Карцев скомкал записку и сунул ее в пепельницу. Он поспал еще два часа, а потом дотащился до телефона и позвонил Вере. Вера приехала и привезла с собой Мишку.

Она выставила Мишку в коридор, убрала и проветрила комнату и перестелила Карцеву постель. Остатки коньяка Вера заткнула и поставила на окно.

- Ты хоть не пей, - сказала Вера.

- Коньяк расширяет сосуды, - подмигнул ей Карцев.

Вера вызвала машину и отвезла Карцева на Петроградскую сторону, в свою клинику. Карцева положили на обследование, и на следующий день все в клинике знали, что наверху, на третьем этаже, во второй терапии, лежит бывший муж Карцевой с функциональным расстройством нервной системы и наклонностью к ангиоспазмам.

Карцев шатался по холодным кафельным коридорам и курил в битком набитой уборной, где стоял мат и пили водку, где шли нескончаемые разговоры о чужих женщинах и своих болезнях. А потом уходил в палату, ложился в кровать, подкладывал под щеку маленький наушник и сквозь концерты-загадки и политические события отыскивал прогноз погоды на завтра, до которого ему не было никакого дела…

Вера бывала у него ежедневно, приносила кефир, ветчину и Мишкины рисунки. Ветчину Карцев съедал, отдавал кому-нибудь кефир и писал Мишке веселые письма в стихах.

И каждый раз, передавая письмо Вере, он ждал, что Вера скажет ему что-нибудь такое, отчего все вдруг начнет меняться и перестраиваться и он сможет согласиться или не согласиться. И это одинаково будет хорошо, так как это утвердит его в самом себе и он перестанет чувствовать себя в чем-то виноватым.

Но Вера ничего такого не говорила, и к концу второй недели Карцеву мучительно захотелось уехать в какой-нибудь цирк и не продлять отпуск, на что он имел полное право, а сократить его и как можно скорее начать работать и жить по привычному распорядку любого цирка - по распорядку, который начисто исключит все то, что сейчас тревожит Карцева…

Он тогда так и сделал. Позвонил в Москву, в отдел формирования программы Союзгосцирка, и попросил разнарядку. А через три дня сел в поезд и уехал не то в Свердловск, не то в Новосибирск… Сейчас и не вспомнишь.

Вася Человечков открыл глаза и спросил:

- Приехали?

- Да, - ответил Карцев.

- А времени сколько?

- Три.

Карцев закурил, открыл дверцу, и в кабине сразу стало холодно.

- Ты посиди, - сказал он Человечкову. - Я сейчас…

- Нет… Я с вами.

Вася тяжело вылез из кабины и тут же сел на стуненьки приемного покоя.

- Тогда вставай, - сказал Карцев.

- Я посижу… - хрипло сказал Вася и закашлялся.

- Вставай, вставай!.. Идем.

Карцев поднял Васю со ступенек и открыл дверь приемного покоя.

- Ну как, задний мост здорово шумел? - спросил Вася.

- Не очень.

- Он еще черт-те когда начал шуметь… Я сначала думал, вот-вот рассыплется, а потом привык. Сателлиты, что ли, подработались?

- Давай, давай, двигай… - сказал ему Карцев.

Васю оставили до утра в больнице, а Карцев, пообещав ему отогнать машину в цирковой гараж, еще немножко покурил у дежурного врача. Затем пришли три медбрата - студенты-практиканты из Первого медицинского института. Один из них, в джинсах и кедах, сел с Карцевым в кабину указывать дорогу, а двое других пошли за машиной пешком. К больничному моргу.

Карцев медленно вел машину между институтскими корпусами.

- Откуда везешь, шеф? - спросил медбрат в джинсах.

- Показывай дорогу, - ответил Карцев.- Теперь куда?

- Налево… Ну и работка. Шел бы лучше в такси…

- Заткнись, - сказал Карцев.

- Чего?!

- Заткнись, говорю. Показывай, куда ехать…

Вчетвером они спустили гроб в громадный подвал морга, и, когда Карцев поднялся наверх в прозекторскую, к нему подошла заспанная женщина в очках и шерстяном платке, накинутом прямо на халат, и сказала:

- Тут вам записка. На столе, под стеклом.

На куске форменного бланка для заключения патологоанатома было написано: «Профессор Зандберг просил позвонить ему в любое время. Зандберг Давид Львович. Тел.: В 8-24-69».

Карцев сел к столу и набрал номер Зандберга.

- Алло… - немедленно ответил Зандберг.

«Телефон у кровати», - машинально подумал Карцев и сказал:

- Давид Львович? Это Карцев.

- Ну?..- сорвавшимся голосом спросил Зандберг, и было слышно, как он часто дышит.

- Это Вера.

Зандберг молчал.

- Вот так… - сказал Карцев и навалился грудью на стол.

- Боже мой… Боже мой… Какой ужас!.. - тихо проговорил Зандберг.

- Вот так, - повторил Карцев.

- Приезжайте ко мне, - сказал Зандберг. - Я совершенно один. Мои на даче…

- Нет, - сказал Карцев и подумал о том, что у него может не хватить бензина доехать до цирка. - Спокойной ночи, Давид Львович…

- О чем вы говорите!.. - тоненько воскликнул Зандберг. - О чем вы говорите…

- До свидания, - сказал Карцев и повесил трубку.

А Зандберг сидел у окна и невидяще всматривался в белесые предутренние стекла, и телефон с длинным, уходящим невесть куда шнуром стоял на подоконнике, а не у кровати, как думал Карцев. И душу Зандберга раздирала щемящая жалость к незнакомому Карцеву, которого он никогда не видел, к маленькому Мишке, которого он видел всего два раза, и к самому себе - уже очень пожилому человеку, у которого больше никогда не будет маленьких детей…

И хотя стрелка была на нуле, бензина хватило до самого цирка. Карцев разбудил вахтера и загнал машину во двор. Он вынул ключи из замка зажигания, отдал их вахтеру и ушел.

Он шел по Фонтанке, скользя рукой по мокрому холодному металлу ограды, и через каждые десять метров машинально задерживал ладонь на теплой сухой гранитной опоре. А еще он, как в детстве, старался не попасть ногой на стыки каменных плит тротуара, и это было очень трудно, - плиты были разных размеров, и длина шага должна была постоянно изменяться. Только в детстве ему приходилось для этого шагать шире, чем он мог, а сейчас - наоборот…

Но, наверное, холодные мокрые перила, сухой теплый гранит и неровные плиты под ногами были где-то за пределами сознания, и Карцев шел по Фонтанке, может быть впервые в жизни признаваясь себе во всем, в чем никогда не признавался, думая обо всем, о чем раньше так старался не думать. И Вера, живая Вера стояла у него перед глазами. И жесткость ее характера была противодействием слабости Карцева, ее непримиримость - нежеланием прощать Карцеву судорожные попытки сохранить для себя - только для себя!

- свою маленькую липовую свободу. Эти попытки рождали крошечные предательства, каждое из которых Вера видела за версту, каждое из которых Карцев так блистательно умел оправдывать неизбежностью, тысячелетним мужским правом и еще черт знает чем!.. «Ах, жизнь не получилась… Ах…» - еще что-нибудь не менее банальное и пошлое… А за всем этим стояла элементарная трусость, паническая боязнь того, что в один прекрасный момент Вера вдруг все увидит и все поймет. И освободить Карцева от этого страха, прекратить вранье и стереть постоянное ощущение уязвленности мог только развод. Но развод элегантный, широкий, красивый. Не сумма мелких долголетних нервных вспышечек, вылившихся в отвратительный скандальный разрыв, а развод-прощение, утверждающий его в самом себе и начисто стирающий все сомнения в правильности собственных поступков, когда-либо возникавших в смятенной душе Карцева. Впрочем, широта и уступчивость тоже имели свое двойное дно: скорее, скорее почувствовать себя свободным от необходимости наконец-то стать взрослым… И нет ему сейчас никакого прощения.

Остаток ночи Карцев лежал на тахте, курил и старался представить себе все, что должно произойти дальше. Но как только он начинал выстраивать возможную цепь будущих событий, мгновенно возвращались подробности прошедшего дня и ночи, цепь рвалась, и Карцев снова начинал слышать голос Ядвиги, чувствовать на своем лице горячечное дыхание Васи Человечкова и видеть руки следователя, раздвигающие пинцетом губы Веры для того, чтобы Карцев хотя бы по коронкам смог определить, она это или не она… И запах! Запах в морге, запах халата.

Карцев вскочил, схватил со стула пиджак, скомкал его и стал обнюхивать со всех сторон. От пиджака несло бензином. Карцев бросил пиджак и сорвал с себя рубашку… Права была эта старая крашеная стерва, теперь за неделю не выветрится!.. А может быть, нет запаха? Может быть, никакого запаха и нет?.. Может быть, ему это только кажется?..

Спустя два дня Веру хоронили.

На кладбище ехали двумя черными похоронными автобусами.

В первом - гроб с телом Веры, Карцев, венки и незнакомый Карцеву парень - муж какой-то Вериной приятельницы. Во втором - прилетевшая из Ялты Люба, теща, заплаканная Большая Берта и еще человек пятнадцать, которых Карцев совсем не знал.

Гроб Веры, не тот, который делал Карцев, а новый, купленный, раскрашенный «под дерево», с накладными давлеными жестяными веточками на обойных гвоздях, с ручками из толстой проволоки, был накрыт цветами от запаха и наглухо заколочен от взоров знакомых и родственников, которым, как сказал капитан Банщиков, «совершенно невозможно дать смотреть на такое преобразование». «Очень даже просто, - сказал Банщиков. - Могут возникнуть нездоровые мнения, что это и не она вовсе…» И гроб заколотили.

Люба вела себя мужественно и тихо, говорила негромко и с первой же минуты своего пребывания в Ленинграде стала повсюду ездить с Карцевым и помогать ему. А ездить приходилось много: на одно кладбище, на другое, на третье. Мест не было.

Приняли на Ново-Волковское. Высокий костистый парень в резиновых сапогах - заведующий - принял деньги, сам выписал квитанции, зарегистрировал документы в большой разлинованной книге и сказал:

- Значит, ваш участок седьмой, от центральной аллейки влево до забора. Четвертый ряд от края. Там хорошо будет: место сухое, высокое - песок… Ставить что желаете?

Он вывел Любу и Карцева из низенького помещения конторы и показал дворик, где из какой-то быстро стынущей массы формовали могильные «раковины» с вмазанным небольшим кусочком мрамора. На мраморе высекались фамилия и даты рождения и смерти.

Они снова вернулись в низенькую контору, и парень в резиновых сапогах взял с них по прейскуранту за «раковину» и снова выписал квитанции. А потом написал на бумажке имя и фамилию Веры, год ее рождения и год ее смерти, сосчитал все буквы и цифры, умножил на что-то и опять стал выписывать квитанцию.

- Вы их не теряйте, - сказал парень. - Как захоронять будете, предъявите их сюда, в контору, вас и проводят на место. А то меня может не быть, и вас без этих бумажек на территорию не пустят.

На кладбище пропустили только одну машину с гробом. Из второй все вышли и пошли вслед за первой машиной по центральной аллее. Но и первая машина до могилы не доехала, а остановилась около фанерного указателя в виде стрелочки: «Участок N 7». Гроб пришлось нести на руках, и ноги людей сползали с песчаной узкой дорожки и давили бурые комья сухой земли.

Около неглубокой могилы сидели трое с лопатами. Они курили, подставляя лица солнцу, и их загорелые шеи и кисти рук резко граничили с белым телом, выглядывавшим из расстегнутых рубах. И когда гроб опустили на землю, один из них встал и безошибочно подошел к Карцеву. Подошел деликатно, сзади и тихонечко сказал:

- Хозяин, мы там, значит, досточки для крепления «раковины» принесли… Это, конечно, если хотите. Чтоб потом дождями не подмыло. Так что вот, пожалуйста…

Карцев дал ему пять рублей и, не зная, что делать дальше, стал отряхивать испачканный глиной пиджак.

Подошла плачущая теща. Люба держала ее под руку и не сводила глаз с крышки гроба.

- И место-то какое нехорошее, - еще сильнее заплакала теща. - Сырое да низкое… Ни один цветочек не примется…

- Это вы напрасно, - огорченно сказал человек с лопатой. - Место самое что ни на есть… Очень даже хорошее место.

Все стояли и досадливо оглядывались по сторонам, словно выискивали того, кто знал, как нужно поступать дальше. До того момента, пока гроб не опустили на землю, все было понятно, правильно и скорбно. Потом, когда гроб опустят в могилу, все будет тоже ясно. Женщины перестали плакать в ожидании. Они покачивали горестно склоненными головами и любопытно поглядывали на Карцева, Любу и тещу.

Откуда-то подошла старушка с высокой палкой и профессионально жалостливым выражением лица. Через плечо у нее висела матерчатая сумка от противогаза, а маленькая старушечья головка была по брови затянута в черный непроницаемый платок. В руке два цветочка из стружек - красный и синий. Старушка подошла к Большой Берте и спросила, показывая подбородком на гроб:

- Как звали-то?

- Вера… - машинально ответила Берта.

- Женщина, значит, была… - удивленно-распевно сказала старушка и добавила: - А лет-то сколько?

- Тридцать четыре…

- Не пожила, не пожила… - пропела старушка и быстренько перекрестила себя трижды.

Человек с лопатой шагнул к старушке, наклонился над ней и беззлобным шепотом сказал:

- Ну-ка брысь… Тебя тут не хватало. - Потом повернулся к Берте и спросил деловито: - Говорить будете?

И тогда из кучки пожилых незнакомых женщин, стоящих слева от Берты, отделилась одна и надрывно-уверенно произнесла:

- Дорогие товарищи! Все сотрудники нашей кафедры поручили мне выразить глубоков соболезнование…

И, несмотря на то что женщина роняла в могилу круглые, привычно катящиеся слова и с детства знакомые, слышанные, читанные фразы, все вновь почувствовали горе и сладостную жалость ко всему на свете. Женщины заплакали, тоненько заголосила теща, припав к плечу своей старшей дочери Любы, мужчины тискали и мяли руками лица.

Карцева трясло, и он даже не пытался унять дрожь, только смотрел поверх голов в черные безлистые ветки старой облезлой березы, и в глазах у него стоял Мишка, удивленный, замурзанный, с просвечивающей бледно-голубой жилкой на левой щеке. Потом гроб опускали в могилу, и Карцев снова запачкал пиджак и брюки. Трое с лопатами быстро и ловко засыпали могилу и установили «раковину» с высеченными золотыми буквами.

Ах какая жестокая штука - поминки! Ах страшная штука!..

Будто держат человека на весу за шиворот и мотают его из стороны в сторону - то дадут ему под винегретик забыть про покойника, то под стакан водочки вспомнить заставят. И все вразнобой, вразнобой… Один рассказывает, что ему сказала покойница в прошлом году «вот почти в это самое время», другой тихим приличным голосом жалуется, что лето на исходе «и на юг уже не выберешься»…

А потом вдруг все замолкнут разом, послушают, как в кухне мать покойницы пьяненько соседкам тоску свою прокричит, покачают головами, и снова пойдет нелепая путаница настроения и слов.

Соседки по квартире, чистые, прибранные, будут гостям селедочку предлагать и уговаривать быстрее масло в картошечку класть, а то «картошечка остынет и маслице в ней нипочем не разойдется»…

И хорошо, что Люба сидит рядом и за руку держит. И хорошо, что Любе сейчас так же плохо, как и ему, Карцеву, от всего этого. Самый близкий сейчас человек - Люба. Сестра. Их здесь только двое близких - он и Люба.

- Ты не слушай, не слушай…- шепчет Люба и по руке гладит. - Ты про Мишеньку думай. Ты про Мишеньку думай… Ты теперь должен всем для него быть…

- Люба… Люба…

Карцев низко наклоняется и целует Любину руку. И нет у него сил поднять голову. Сейчас никто из этих не должен видеть лица Карцева…

А Люба все гладит его, спичку подносит.

- Ты подумай, Шуренька, может, не стоит тебе увозить его?.. Как ты там с ним один будешь?.. Он же маленький… Вот уйдешь из цирка, начнешь жизнь нормальную, оседлую, тогда и… А пока…

И тут Карцев почувствовал, как далека от него Люба, как она ничего не поняла в нем и как ей теперь совсем нет до него никакого дела.

Он один. Он за этим столом один. Нет у него близких. Нет у него никаких сестер! И братьев нет!.. Никого… Сын у него есть - Мишка. Его сын. И все.

- Не пей больше, Шуренька, - шепчет Люба.

«А провалитесь вы!..» - думает Карцев, и в уши его вползает чей-то голос:

- …И долг наш, сидящих за этим столом, помочь матери незабвенной Верочки, Ангелине Петровне, воспитать своего внука Мишеньку и поставить его на ноги…

Карцев вскочил бешено, опрокинул стул, рванул на себя скатерть:

- Раскаркались!.. Сволочи!!

На вокзал Карцева и Мишку провожали теща и Большая Берта. Люба еще третьего дня улетела в Ялту, одарив мать деньгами, а Мишку сладостями и очень красивым пластмассовым пароходом. С Карцевым Люба разговаривала сдержанно и тихо, как с тяжелобольным, и просила на будущее лето привезти Мишку к ней. Они будут снимать под Москвой дачу, а так как Карцев из цирка в цирк ездит все равно через Москву, то он сможет видеть Мишку когда ему вздумается. Карцев поблагодарил и не отказался, но Люба поняла, что Карцев этого не сделает, и махнула рукой.

В такси теща и Берта сидели сзади, и теща тихонько рассказывала Берте, как хоронили Сережу Рагозина. Сама она на похоронах не была, но мать и отец Сережи, которые приехали из Костромы, приходили к ней и даже ночевали у нее две ночи.

- Не хотели у невестки, - сказала теща. - Одну ночь провели, а больше не хотели.

А потом, рассказывая, как хоккеисты посадили у могилы Рагозина березку и какой хороший участок им выделили, рядом с оградой, у самой аллеи, теща дважды принималась плакать, и Карцев понимал, что все это говорится для него и в упрек ему, и поделать ничего не мог, а только прижимал к себе сонного Мишку и был рад, что Мишка всего этого не слышит.

- Говорили, к зиме сложатся и мраморный памятник ставить будут… - всхлипнула теща.- Конечно, им легко… Их вон сколько…

Карцев прижимал к губам мягкие Мишкины пальцы и тоскливо ждал вокзальную площадь. Почему-то он вспомнил Тима Чернова, с которым ездил в Лугу за Мишкой. Они были давно знакомы, еще с тех пор, когда Тим учился в электротехническом институте. Потом Тим стал очень известным эстрадным писателем, и самые неприступные конферансье разговаривали с ним, искательно заглядывая в голубые веселые Тимовы глаза. Тима это всегда очень смешило.

Мягко раскатывая букву «р», Тим пел свои песни слабым приятным голоском, аккомпанируя себе на гитаре. Он не был «сатириком», как его называли в эстраде. Впрочем, всех пишущих для эстрады называют «сатириками». Тим был лирик, он был влюблен во всех, даже в самых случайных женщин, и обаяние его песен было его внутренним обаянием, и это чувствовали все, кто хоть один раз видел Тима.

Последние годы он много зарабатывал и легко тратил. Каким образом он умудрился купить машину, никому не было ясно. Тим говорил, что сам этого не понимает. На самом деле все было просто: Тим тяжело заболел облитерирующим эндартериитом, его долго лечили и, наконец, ампутировали пальцы левой ноги. Несколько месяцев он пролежал в клинике и не успел истратить деньги. Вот и машина…

Когда Карцев позвонил ему и попросил съездить с ним в Лугу за Мишкой, Тим немедленно согласился и сказал, что приедет за ним в девять часов утра. Тим, наверное, знал все и ни о чем не спрашивал.

Спустя несколько часов, ночью, Тим позвонил Карцеву.

- Слушай, Шурка, - сказал Тим. - А что, если я сейчас за тобой приеду и двинем в Лугу?.. К утру там будем.

- Давай подкатывай, - сказал Карцев.

- Только ты меня у ворот жди, - сказал Тим и повесил трубку.

Через двадцать минут Тим подкатил, и Карцев, усевшись в машину, увидел, что Тим сидит за рулем, поджав левую ногу под себя. Тим рванул с места, и машина понеслась по набережной. Правой ногой Тим привычно управлялся и с тормозом, и со сцеплением, и с акселератором.

- Что с тобой? - спросил Карцев.

Тим улыбнулся, вытащил сигареты и попросил:

- Прикури мне, пожалуйста… Понимаешь, дрянь какая: замучила проклятая!.. - И Тим показал на левую ногу.- Болит и болит! Я подумал, что всв равно не спать, и позвонил тебе…

Машина мчалась по светлым пустынным улицам.

- Мне еще в прошлый раз предложили ампутацию до колена, а я не согласился… А потом, когда полстопы отхватили…

- Какие полстопы?! - спросил Карцев.- У тебя же только пальцев нет!..

- Пальцы в первый раз отрезали. А я еще потом лежал там же. Ну да, тебя же давно не было! Ты же ни черта не знаешь… Слушай, Шурка, я для цирка несколько репризочек написал. Я тебе список дам, а ты будешь в Москве, посмотри в репертуарном отделе, что в работе, а что не пошло. Ладно?

- Ладно. Хочешь, я за руль сяду?..

- Нет, Шурик, не надо… Так я хоть чем-то, кроме боли, занят.

Потом, когда уже возвращались из Луги, Тиму стало немного легче, и оставшуюся дорогу они с Мишкой пели «На далеком севере эскимосы бегали…» и еще какую-то песню с нескончаемым количеством куплетов. Мишка эту песню не знал, и Тим его учил.

Приехали на Васильевский. Мишка попрощался с Тимом и помчался наверх, а Карцев пожал Тиму руку. Не отпуская руку Карцева, Тим прикурил у него и сказал:

- Ты счастливый, Карцев… У тебя сын есть. Знаешь, как я тебе завидую?..

- Женись, Тим, и у тебя сын будет.

- Ты меня не понял, старик, - грустно улыбнулся Тим и отпустил руку Карцева.- Я не хочу жениться. Я хочу сына…

Мишка не знал, что Веры нет в живых. Карцев с самого начала жестко и неумолимо потребовал от тещи и Любы молчания. Была выработана ложь, которой неизвестно сколько придется пичкать Мишку. На любой его вопрос о матери нужно было говорить, что мама далеко, в командировке, и приедет не скоро. Потом когда-нибудь сказать, конечно, придется… Но только потом! И теща и Люба согласились, чему Карцев был удивлен и обрадован…

Поэтому сейчас, сидя в такси, Карцев нервничал и боялся, что Мишка услышит все, о чем говорила теща. Но Мишка, утомленный последними неясно тревожными днями, находившийся в состоянии нервного перевозбуждения оттого, что он снова едет с папой в цирк, уснул еще дома, в ожидании такси, и теперь сон его становился все глубже и глубже…

На вокзал приехали рано. Уложив Мишку спать в крайнем двухместном купе, Карцев, теща и Берта долго стояли в тамбуре. Теща плакала, просила Карцева беречь Мишеньку и писать ей часто и подробно. Берта курила, стряхивая пепел в большую, пухлую согнутую ладонь.

За пять минут до отхода поезда теща прошла в купе и долго смотрела на Мишку. Подбородок у нее трясся, и дрожащие пальцы все поправляли и поправляли на Мишке толстое мохнатое железнодорожное одеяло. А потом вышла на перрон и сказала Карцеву:

- Хорошо, что вдвоем только поедете… Ты уж не кури там, Шуренька… Потерпи, а то в коридорчик выйди…

И тогда Карцев обнял тещу и стал целовать ее старое, мокрое лицо, а Большая Берта стояла в стороне, так и держа в одной руке пепел, а в другой давно погасшую сигарету. Она стояла в центре перрона, и поток бегущих людей плавно рассекался перед ней и, миновав ее, снова смыкался в одну торопливую струю…

А потом перрон тронулся и медленно потянулся назад, к вокзалу. Карцев стоял за спиной проводницы и, как в детстве, махал рукой. С каждым взмахом он чувствовал, что силы, которыми он сдерживал себя все эти дни, стали покидать его; будто на пол с неслышным лязгом падали одна за другой части кованых лат, защищавшие его от всего на свете…

Перрон кончился, проводница закрыла дверь, и Карцев прошел в свое купе.

Мишка спал на боку. Одеяло с него сползло, и голая Мишкина нога свесилась с узкого вагонного диванчика. Карцев снял пиджак, повесил его у двери, погасил верхний свет и зажег синюю контрольную лампочку. Затем сел у Мишки в ногах и, уже сидя, стал поправлять на Мишке одеяло. Он осторожно уложил Мишкину ногу в постель, и Мишка от прикосновения перевернулся на спину.

Карцев сидел, бессильно забившись в угол, и смотрел на бледное лицо Мишки, и не было сейчас на Карцеве ни одного защищенного места. Горячими сильными толчками подступил кипящий комок слез, и Карцев сжался в последнем усилии сдержать себя. Но дыхание с хрипом рвалось из груди, и стон, переполнявший все существо Карцева, выплеснулся в его руки, очень сильные руки, яростно зажавшие собственный рот жесткими от трапеции пальцами…

Он долго плакал, обхватив руками голову, подняв колени до подбородка, съежившись и закрываясь висящим пиджаком, а поезд постукивал колесами, изредка и на мгновение вбирая в себя желтый свет станционных фонарей. И тогда лицо спящего Мишки на долю секунды несильно вспыхивало, и Карцев видел в его лице лицо Веры, ее излом бровей, ее вздернутую верхнюю губу, и был счастлив, что Мишка так на нее похож…

А когда мимо пронеслась запоздалая электричка и пронзила ночь своим птичьим криком, Мишка открыл глаза и сонно сказал:

- Папа…

Карцев вытер лицо полой пиджака и промолчал. Ждал, что Мишка снова уснет.

- Папа, - тревожно повторил Мишка и приподнял голову.

- Что, сынок? - ровно спросил Карцев.

- Папа, я пить хочу… - сказал Мишка.

* Ты мне только пиши

Волков лежал в коридоре хирургического отделения.

В том месте, где стояла его кровать, было совсем темно, и только в конце коридора, на столе дежурной сестры, горела маленькая, приглушенная абажуром лампочка.

В левой руке толчками пульсировала боль. Боль прерывала дыхание, покрывала губы шуршащей корой и сотрясала тело Волкова мелкой непрерывной дрожью. Волков отсчитывал десять толчков и на несколько секунд терял сознание. В себя его приводил далекий свет на столе дежурной сестры, и Волков снова начинал считать.

На десять толчков его хватало…

В какое-то мгновение, кажется на седьмом толчке, лампа стремительно всплывала вверх, а затем начинала неумолимо двигаться к лицу Волкова, заполняя собой все: пол, потолок, стены и высокие белые двери палат. Весь окружающий мир становился одной только лампой, и Волкову казалось, что теперь он сам несется в это кипящее море света. И столкновение Волкова с этим неумолимым блистающим ужасом рождало десятый болевой толчок, после которого Волков терял сознание. И все начиналось сначала.

Каждый раз, когда сознание возвращалось к нему, он хотел крикнуть сестре, чтобы она потушила эту жуткую лампу, но боялся, что пропустит счет толчков, и десятый, самый страшный, придет неожиданно…

И тут Волков услышал, как совсем рядом начала скрипеть дверь. Скрип становился все сильнее и сильнее. Он нарастал медленно и неотвратимо и вдруг почему-то перешел в ровный скрежет танковых гусениц. Острой болью скрежет раздирал барабанные перепонки, и Волкову казалось, что сквозь него идут танки.

«Танки!!! Танки!..» - беззвучно закричал Волков, и грохот моторов и визг танковых траков, скользящих по камням, заполнили его мозг.

Дверь остановилась. Танки исчезли. И в наступившей тишине Волков услышал, как кто-то тихо и отчетливо спросил:

- Как этот?.. Из цирка?

И кто-то в ответ промолчал.

Отец Волкова был посредственный художник и чудесный человек, а мать - веселая, остроумная и немного взбалмошная женщина.

Война застала четырнадцатилетнего Волкова в Териоках, в детском доме отдыха Литфонда, куда устроила его мать через одного знакомого литератора.

В доме отдыха было скучно. Волков слонялся по берегу залива и получал выговоры за опоздание на ужин. И когда началась война и мать примчалась за ним в Териоки, Волков был обрадован тем, что его увозят из этого нудного, пахнущего хвоей дома…

По дороге в Ленинград Волков видел двигающиеся в разных направлениях войска и дым на горизонте.

Через несколько дней мать испекла ему на дорогу шарлотку с яблоками, посадила в вагон, переполненный теми же самыми литфондовскими детьми, и отправила за Ярославль, в Гаврилов-Ям.

Там Волков познакомился с красивым смуглым мальчишкой с длинными, как у обезьяны, руками. Мальчишка играл в баскетбол и лихо «жал» стойки. Звали его Сашка Рейн. Он был племянником одной известной переводчицы и жил у нее в Ленинграде, на Петроградской стороне. В баскетбол Волков не умел играть, и Сашка его учил.

Так прошло месяца полтора.

К августу в Гаврилов-Ям приехали родители почти всех литфондовских детей и стали увозить их в Среднюю Азию.

Волков был поручен приятельнице матери, жене одного кинорежиссера, которая приехала за своей дочерью. За Сашкой не приехал никто. Волков попросил у жены кинорежиссера сто рублей и ночью вместе с Сашкой уехал в Ленинград.

Дома на Семеновской он застал только отца и домработницу Федосеевну. Отец был огорчен тем, что Волков вернулся в Ленинград. Мать лежала в больнице Эрисмана. У нее был рак легкого, и от Волкова это скрывали.

В начале декабря Волковых вызвали в больницу.

В раздевалке отец схватил халат и побежал на третий этаж в палату. Волков остался сидеть внизу, в приемной. Мать нельзя было волновать, и она не знала, что Волков в Ленинграде, а не в Средней Азии.

В приемной было холодно. Длинная деревянная скамейка с высокой вокзальной спинкой была выкрашена белой краской. Волков сидел на этой скамейке и ни о чем не думал. Он замерз, и ему хотелось есть. Он даже не заметил, как спустился с лестницы отец.

- Сиди, - сказал отец и сел рядом.

Отец посмотрел на Волкова воспаленными глазами и тихо проговорил:

- Ты знаешь, она была все время без сознания, бредила, а потом вдруг взглянула на меня и сказала очень внятно: «Димочку побереги… Димочку…»

А к февралю умерла Федосеевна. Она просто уснула в очереди за керосином. В квартиру Волковых постучал дворник Хабибуллин. Волков открыл дверь, и дворник сказал:

- Иди в лавка, где керосин торгуют. Там твой нянька помер. Скажи папашке, доски у меня есть.

- Зачем доски?! - ужаснулся Волков.

- Как зачем? Гроб делать будем.

И Волков остался с отцом в большой холодной квартире.

Отец работал в газете и пил.

Волков тушил «зажигалки» и ходил с мальчишками пилить дрова. Им платили супом, хлебными карточками умерших и крупой.

Потом отца взяли в армию. Он уехал в редакцию какой-то фронтовой газеты, а Волков поступил работать в артель «Прогресс» учеником штамповщика.

Артель находилась в соседнем доме и до войны выпускала значки ГТО и «Ворошиловский стрелок». Значки крепились на цепочках и напоминали ходики. Теперь в «Прогрессе» делали взрыватели для ручных гранат, и Волков гордился своей рабочей хлебной карточкой.

Иногда отец присылал письма и посылки с консервами. Волков писал ему, что работает на оборонном предприятии и чувствует себя отлично. Ему хотелось в армию, и по ночам он придумывал плохие мужественные стихи.

Однажды, в начале сорок четвертого, приехал отец. Он пополнел, отрастил усы, и Волков еле узнал его.

Отец осторожно погладил его по голове и почему-то очень горько сказал:

- Какой ты большой теперь, сынок…

Они разогрели тушенку и устроили царский ужин. Отец пил спирт и рассказывал Волкову, каким замечательным человеком была его мать.

В квартире было холодно, и Волков затопил маленькую железную печурку с трубой, выходящей в форточку. Это была единственная печка на всю квартиру, и стояла она в детской.

Отец долго смотрел в открытую дверцу печки и вдруг сказал совершенно трезвым голосом:

- Ты прости меня, сынок… давай спать.

Тут же, в детской, Волков постелил отцу на кровати, а сам лег на старую продавленную тахту. Он сразу уснул, словно провалился куда-то.

Проснулся он среди ночи от каких-то странных звуков. Он тихо поднял голову и увидел отца, сидящего на кровати.

Свесив ноги, отец в упор смотрел на фотографию матери, всхлипывал и повторял, раскачиваясь из стороны в сторону:

- Господи, господи… Милая моя, дорогая… Что же теперь будет?.. Что же мне делать?..

Потом Волков увидел, как отец чиркнул спичкой и закурил папиросу. Он затянулся два раза, зло сломал папиросу рядом с пепельницей и глухо и надрывно заплакал…

Волкову захотелось вскочить, броситься к отцу на шею, успокоить его, заставить уснуть, а потом сидеть рядом, сторожа сон единственного близкого ему человека… Но он лежал, боясь пошевелиться. Ему казалось, что, если он сейчас встанет, отцу будет мучительно стыдно своих слез и разговор не получится.

Он видел, как отец налил себе полстакана спирта, залпом выпил и, застонав, стал ходить по комнате. В печке еще тлели угли, и громадная тень отца металась по стенам и потолку. Один раз отец остановился около тахты и невидяще посмотрел на Волкова. Волков сжал зубы и зажмурил глаза. Потом отец повернулся и тихонько лег в кровать.

Волков так и не заснул.

Утром отец поцеловал его, забрал фотографию матери и ушел.

В один из выходных дней Волков поехал на Петроградскую сторону, на площадь Льва Толстого, к Сашке Рейну. Дверь отворила пожилая женщина и сказала, что Саша еще с ноября сорок третьего служит во флоте, на Балтике. Она так и сказала - «на Балтике»…

А в мае пришла повестка и Волкову. К этому времени ему исполнилось семнадцать лет, и у него были большие рабочие руки взрослого человека.

Волков написал отцу, запер квартиру, сдал ключи Хабибуллину и ушел в военкомат.

…Полтора месяца Волков был в учебном батальоне, а потом две недели на формировке в двухстах километрах от линии фронта. Затем их дивизию выдвинули на передний край, и в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое августа три батальона семнадцатилетних мальчишек были брошены в атаку на маленький городишко с нерусским названием.

Было очень страшно, и Волков ничего не понял в этой кромешной тьме и тоже, как все, бежал, стрелял, падал, кричал и опять стрелял.

И когда они ворвались в чистенькие узкие улочки города, Волков увидел первого немца. Немец стоял на фоне горящего дома, прижимал к животу автомат, и из ствола автомата брызгало что-то похожее на бенгальский огонь. В другой руке немец держал гранату с длинной деревянной ручкой. Немец как-то лениво взмахнул рукой и бросил гранату. Она летела, медленно переворачиваясь в свете горящего дома.

Волков бессознательно кинулся вперед, к немцу. Но в это время что-то мягко и сильно толкнуло его в спину, и Волков, удивленно оглянувшись, увидел опадающий куст взрыва. Тогда он лег на землю. Кружилась голова, и очень тошнило. Вокруг стояла тишина, и все, что еще видел Волков, двигалось медленно и плавно, словно он к этому всему уже никакого отношения не имел…

Госпиталь находился в Ленинграде, на Фонтанке, в помещении бывшей школы. Волков лежал в актовом зале у громадного окна. В зале стояло семьдесят кроватей, и это была самая большая и шумная палата.

Рядом с Волковым лежал ефрейтор Остапенко, человек лет сорока пяти, с большими ухоженными усами. Остапенко служил полковым поваром и был ранен при весьма анекдотичных обстоятельствах. Историю его ранения знал весь госпиталь. Он вез обед во второй эшелон и подорвался на мине. Крышкой термоса из-под каши ему вырвало кусок ягодицы, и Остапенко шумно страдал…

Остапенко пел украинские песни и учил Волкова жить.

Седьмого ноября в госпиталь приехал член Военноного совета фронта награждать раненых и поздравить их с праздником.

Член Военного совета вошел в актовый зал в коротком халате, накинутом на плечи. После некоторого замешательства ему удалось сказать небольшую речь.

Затем член Военного совета пошел по палате, останавливаясь у каждой койки. За ним везли обыкновенную каталку для тяжелораненых, накрытую куском материи. На каталке были разложены коробочки с орденами и медалями. За каталкой шли адъютанты, врачи, гости.

- Где ранен? - спрашивал член Военного совета.

- В бою под Гречишками…

И член Военного совета вручал награду, прикрепляя ее к рубашке раненого.

- Где ранен?

- В обороне под Сизово, - отвечал раненый.

- Ну что ж, поправляйтесь, товарищ боец, - говорил член Военного совета и пожимал руку раненого.

Когда он дошел до Волкова, то удивленно поднял брови и, подойдя совсем близко, спросил:

- Сколько же тебе лет, милый?

- Семнадцать, товарищ член Военного совета.

- Это где ж тебя так угораздило? - тихо, домашним голосом спросил член Военного совета.

- В атаке на… - Волков запнулся. - Забыл, как его… В общем, ночью.

Член Военного совета грустно покачал головой, взял с каталки медаль «За отвагу» и нагнулся к Волкову:

- На вот, носи… Черт знает что делается!.. Тебе рано воевать, мне поздно… Время такое, что лучше бы его и вовсе не было.

- Это точно, - шепотом сказал Волков и улыбнулся.

Потом член Военного совета подошел к кровати Остапенко и уже весело спросил:

- Ну, а ты где ранен, старина?

Остапенко покраснел и напряженно забормотал:

- Да вот, понимаешь, товарищ член Военного совета… Тоже оно, значит, ранен я…

- Тоже в атаке? - попытался помочь член Военного совета.

- Да ведь как сказать… Тоже вроде как бы, понимаешь… Ежели оно смотреть, можно по-разному… - окончательно запарился Остапенко.

Вся палата и врачи давились от тихого хохота.

- Экая ты усатая скромница!.. - сказал член Военного совета и вручил Остапенко медаль «За боевые заслуги».

Когда все кончилось и член Военного совета ушел в другие палаты, актовый зал дрогнул от хохота. Остапенко лежал растерянный, совершенно придавленный своим нелепым награждением. Волкову стало очень жалко его. Но тот вдруг приподнялся и, перекрывая хохот, закричал на весь зал страшным голосом:

- Чего ржете, кобели? Чего ржете-е?! Я еще за нее отработаю! Так отработаю, что чертям тошно станет!

И все замолчали. Остапенко обессиленно опустился на койку и виновато сказал Волкову:

- Вот, понимаешь, какая штука получилась…

В конце декабря Волков выписался из госпиталя. Он шел по Фонтанке, и под его сапогами скрипел снег. От слабости кружилась голова и ноги казались легкими и неустойчивыми.

Он дошел до своего дома, немного постоял и вошел во двор. Двор показался ему очень маленьким, и Волков удивился, вспомнив, как несколько лет назад он научился ездить на велосипеде именно в этом дворе. Он зашел к Хабибуллину и взял у него ключи от квартиры.

- Салям, - сказал Хабибуллин. - Живой, здоровый?

- Живой, - ответил Волков и направился к себе на третий этаж.

Он остановился у дверей своей квартиры и почему-то осторожно вставил ключ в скважину. Машинально он глянул в отверстия почтового ящика и увидел там письмо. Волков вынул нож, подаренный ему Остапенко, открыл ножом ящик и достал письмо.

В сумраке лестницы разобрал только, что «Волкову», и подумал: «Надо будет отцу переслать», а потом плюнул и решил вскрыть конверт. По конверту бежали волнистые линии штампа цензуры.

Волков надорвал конверт и вынул типографский бланк со вписанными чернилами словами.

Это было извещение о гибели отца.

…На рейхстаге Волков расписался четыре раза. За себя, за мать, за отца и за мертвого Сашку Рейна… Постоял немного, подумал и расписался в пятый раз. За Федосеевну.

В июне сорок пятого пришел приказ: «Всех военнослужащих рядового и сержантского состава рождения 1926 - 1927 годов, имеющих образование не ниже восьми классов, направить в офицерские училища и школы для прохождения дальнейшей службы…»

Волков попал на Урал в военно-авиационную школу.

Целый год Волков ходил в караул и занимался в классах УЛО - учебно-летного отдела. Он изучал радиосвязь, теорию полета, воздушную навигацию, аэродинамику, бомбометание, моторы, стрелково-пушечное вооружение, аэрофотосъемку и многое другое.

Кроме того, Волков занимался акробатикой.

Начальником отдела физической подготовки школы был лейтенант Король, бывший цирковой артист. Это был франтоватый и веселый человек. Он носил хромовые сапоги с белым рантом, широченные бриджи и фуражку с огромным околышем и микроскопическим козырьком. Он нравился радисткам, оружейницам, хронометражисткам и медицинским сестрам. Его сальто, стойки и большие обороты на турнике вызывали уважение и зависть.

Король умел со всеми ладить. С девчонками, служившими в школе, Король разговаривал с небрежной нежностью, с курсантами старался быть в приятельских отношениях, а перед старшими офицерами щеголял прекрасной выправкой и безоговорочной исполнительностью.

Он красиво носил форму, и девицы с танцплощадки принимали его за летчика. Когда же его спрашивали, почему он сейчас не летает, Король туманно намекал на какую-то таинственную историю, в связи с которой он временно должен находиться не в воздухе, а на земле. И тогда его косые полубачки, вылезающие из-под сдвинутой набекрень фуражки, казались еще более привлекательными, и Король ходил по городку под звон осколков девчоночьих сердец.

Среди молодых курсантов Король сыпал разными мудреными летными словечками, и новички были убеждены, что перед ними ас, случайно пересевший из кабины бомбардировщика в маленькую дощатую комнатку, увешанную спортивными грамотами и уставленную пыльными мельхиоровыми кубками.

Король вел секцию акробатики, а Волков с первых же дней пребывания в школе был избран старшиной секции.

В немногое свободное от караульной службы и занятий в УЛО время Волков тренировался под руководством лейтенанта Короля.

Тренер не мог нарадоваться на своего ученика, а ученик совершенно ясно, до жалости сознавал пустяковость своего тренера как человека вообще, но не мог не отдавать ему должное как профессиональному акробату…

- Как вы себя чувствуете, Дмитрий Сергеевич?

Волков открыл глаза, и боль, все усиливаясь и усиливаясь, снова стала разъедать его тело. Теперь он уже лежал в маленькой, очень светлой комнате, и трое в белых халатах стояли вокруг его кровати, а четвертый - худой старик в очках - сидел рядом на стуле.

- Как вы себя чувствуете, Дмитрий Сергеевич? - повторил старик в очках.

Волков с трудом вдохнул, набрал силы и ответил:

- Хуже некуда…

К своему удивлению, он ответил шепотом, но старик все расслышал и сказал без улыбки:

- Есть куда и хуже.

- Я здесь давно?.. - шепотом спросил Волков.

- Нет, - ответил старик. - Третий день.

- Что со мной?

- Уйма всяких неприятностей.

- Поправимых?.. - Волков задыхался от боли.

- Вполне, - сказал старик.

- Доктор!.. - отчаянно сказал Волков. - Вы же доктор? Да?

- Да.

- Доктор… - сказал Волков.- Вы мне дайте что-нибудь против боли… Или наркоз какой-нибудь… Мне бы хоть часок отдохнуть! Я посплю часок и опять буду терпеть… А сейчас у меня силы кончились… Вы меня усыпите как-нибудь ненадолго.

- Дайте Дмитрию Сергеевичу бромурал с нембуталом, - сказал старик через плечо, и кто-то из стоящих за его спиной закивал головой. - Пусть поспит, отдохнет.

- Спасибо, - сказал Волков. - Как вас зовут, доктор?

- Гервасий Васильевич, - ответил старик и, не уверенный в том, что Волков разобрал его имя, снова повторил: - Гервасий Васильевич.

Волков еще в четверг сказал партнеру:

- Слушай, ты, любимец публики!.. У тебя совесть есть?

Их номер только что кончился, и они, мокрые, задыхающиеся, стояли почти у самого занавеса и ждали униформистов, которые должны были принести реквизит с манежа.

Партнер стягивал через голову креп-сатиновую рубашку, и, несмотря на то что рубашка была сшита блестящей, скользкой стороной внутрь, она никак не снималась, и Волков не видел лица партнера, а видел только его мокрую согнутую узкую спину со слабо обозначенными мышцами.

- Я тебя спрашиваю, у тебя совесть есть? - повторил Волков.

Партнер наконец стянул с головы рубашку и удивленно посмотрел на Волкова. Он тяжело дышал, и смазанный красный грим рта придавал его лицу застывшее печальное выражение.

- Ты чего? - спросил партнер.

Волков расстегнул воротник и снова повторил:

- Совесть у тебя есть?..

Но в это время из-за занавеса двое униформистов вытащили за кулисы их реквизит, и один из них, услышав слова Волкова, негромко хохотнул:

- Хо-хо, там, где у людей совесть, у него знаешь что выросло? Я ему, можно сказать, как ангел-хранитель, жизнь берегу! Каждую репетицию лонжу держу, а он хоть бы «маленькую» поставил…

- Ладно, - сказал Волков униформисту. - Чеши отсюда.

- Ты чего, Дим? - растерянно спросил партнер. - Хорошо ведь отработали…

Волков тяжело посмотрел на партнера, и ему вдруг страшно захотелось ударить его в лицо. В тонкое, интеллигентное, красивое лицо. Ударить так, чтобы лицо исказилось, стало безобразным, заплывшим, чтобы сразу почувствовать к нему отвращение и уже потом бить, не жалея, сознательно распаляя в себе слепую ярость, концентрируя в этой ярости всю свою растерянность последних лет, всю жалость к себе и партнеру - к этому двадцатидвухлетнему хорошему парню…

- Стасик!.. - сказал Волков. - Долго я буду говорить, чтобы ты на два с половиной сальто-мортале ноги шире подавал?! Ведь угробимся когда-нибудь!..

Это случилось в воскресенье. На детском утреннике.

В финале номера Волков увидел летящего на него Стасика и успел подумать: «Опять ноги узко несет, сволочь!..» В ту же секунду Волков почувствовал сильный удар в левый локоть, поймал Стасика и, стараясь остановить инерцию его шестидесяти трех килограммов, после двух с половиной бешеных оборотов в воздухе услышал, как с хрустом разрывается левый локтевой сустав.

Цирк зааплодировал.

Волков осторожно поставил Стасика на красный ковер манежа и поклонился. Подождал немного и поклонился еще раз.

Обычно он кланялся три раза. Во время третьего поклона Волков незаметно снимал с лица небольшую смешную маску, в которой работал весь номер - от выхода на манеж до второго поклона. На оправе от очков намертво был укреплен нос из папье-маше и уже к носу были приклеены веселые дворницкие усы. Маска плотно сидела на лице, не мешала работать и легко снималась. «Разоблачение» в третьем поклоне всегда вызывало новую, удивленную волну аплодисментов…

Боль захлестнула сознание Волкова, левая рука повисла вдоль слабеющего тела, и к горлу подступила тошнота. Его всегда тошнило от сильной боли…

Волков осторожно повернулся и, не снимая маски, медленно пошел за кулисы.

За занавесом Волков лег на деревянный щитовой пол и прохрипел кому-то:

- Врача давай!.. - И выругался.

Прибежала испуганная девушка в белом халате, дежурный фельдшер. Стасик и еще двое парней из номера акробатов-прыгунов помогли Волкову дойти до гардеробной и сняли с него рубашку с широкими рукавами. Волков кряхтел от боли.

Кость предплечья вышла из сустава, и локоть выглядел так непривычно, что Стасик в ужасе охнул.

- Ну что там?.. - еле проговорил Волков.

- Дима, прости меня… Дима!.. - тоненьким голосом выкрикнул Стасик.

- Ну что там такое?.. - повторил Волков, посмотрел на свою руку и сам увидел, что там такое.

- Ох ты черт!.. - сказал Волков. - Вот гадость-то…

В гардеробную вбежал директор цирка. Он увидел лежащего на реквизитном ящике Волкова, бросил быстрый взгляд на его руку и, сморщившись, жалобно запричитал:

- Ну сколько раз я просил не делать финальный трюк! Ну зачем вам это было нужно?.. Это же не стационарный, это же передвижной цирк. Ну нет у нас условий… Нету! Что это вам - Москва, Ленинград, что ли?!! Боже мой!.. Ну вызовите кто-нибудь «Скорую помощь»!

Прибежал Третьяков - руководитель труппы акробатов-прыгунов. Отстранил девушку в белом халате, деловито осмотрел руку Волкова и быстро сказал:

- Невезуха, Димка… Прямо такая невезуха, что дальше ехать некуда. Вправлять надо…

- Сейчас «Скорую» вызовут, - сказал директор.

- Какую там «Скорую»! - махнул рукой Третьяков. - Сейчас вправлять надо. А то потом запухнет и не разберешь, что где.

Он отыскал глазами девушку-фельдшера и распорядился:

- Тащи шприц, новокаин и пару ампул хлорэтила. Быстро давай! Стасик! Поищи какое-нибудь шмотье мягкое… Так. Клади его под голову… Порядок. Димка, повернись чуть-чуть на бок. Можешь?..

Прибежала девушка-фельдшер и протянула Третьякову шприц и новокаин.

- Чего ты мне шприц суешь?! - возмутился Третьяков. - Обезболивай ему локоть! Сумеешь?

- Сумею, - кивнула девушка.

- Потерпи, Димка, - мягко сказал Третьяков. - Сейчас все будет в ажуре…

Девушка уже набирала новокаин в шприц.

- По сколько? - спросила она Третьякова и шмыгнула носом.

- Давай три укола по двадцать кубиков, и порядок, - ответил Третьяков и повернулся к Волкову: - Помнишь, в пятьдесят седьмом в Саратове на репетиции у меня плечо выскочило? Тоже три укола по двадцать кубиков, хлорэтилчиком подморозили, я и не слышал, как мне его на место поставили…

Девушка сделала первый укол. Волков скрипнул зубами и мгновенно вспотел.

Третьяков погладил Волкова по голове и сказал Стасику:

- А ты дуй в буфет и притащи коньяку! Сейчас наш Димуля примет двести

- и как рукой все снимет!..

- Никакого коньяку! - неожиданно жестко произнесла девушка. - Еще новости!.. Алкоголь нейтрализует обезболивающие средства…

Третьяков смутился.

- Я думал как лучше, - пробормотал он. Затем огляделся, словно ища поддержку, и увидел своих прыгунов. - А ну валяйте отсюда! - рявкнул он грозно. - Ишь собрались, как на поминки! Давайте, давайте! И так воздуху никакого…

Через десять минут кость была вправлена в сустав, и обессиленный Волков глубоко вздохнул.

- А теперь тугую повязочку - и будьте здоровы, живите богато! - радостно сказал Третьяков, и было непонятно, к кому он сейчас обращается, к Волкову или к девушке.

Волков слабо улыбнулся, а девушка, стыдясь своей растерянности и слез, огрызнулась:

- Будто без вас не знаем!

И, уже забинтовывая руку Волкова, с достоинством сказала всем стоящим вокруг:

- В таких случаях фиксация конечности - первое дело.

В больницу Волков отказался ехать. Он еще полежал в гардеробной, покурил с Третьяковым и выслушал не одну историю о травмах, падениях и переломах. Каждый, кто заскакивал проведать Волкова, считал своим долгом рассказать о каком-нибудь случае из собственного опыта или уже известную, ветхозаветную байку про то, как какой-то воздушный гимнаст сорвался с трапеции, ляпнулся с высоты в семнадцать метров, встал, раскланялся и ушел с манежа под гром аплодисментов. А на следующий день работал как зверь! Еще даже лучше…

Каждая такая история кончалась счастливо и героически. О переломах и травмах говорили подчеркнуто пренебрежительно, громко смеялись, наперебой чиркали спичками и зажигалками, когда Волков хотел прикурить, и только изредка тревожно поглядывали на Волкова - не плохо ли ему? И, понимая, что плохо, еще громче хохотали, вспоминали совсем уже невероятные случаи, презрительно ругали передвижные цирки и проклинали тот час, когда отдел формирования программ загнал их в эту «передвижку», в этот паршивый среднеазиатский городок…

Раза три приходила девушка-фельдшер, достойно щупала пульс у Волкова и морщила носик, когда ей предлагали выпить. Третьяков все-таки притащил бутылку коньяку и тарелку с дорогими конфетами. Стасик где-то раздобыл лимон, нарезал его и сервировал «стол».

Волков и Третьяков выпили по стакану, а Стасик отказался. Третьяков за это похвалил Стасика и начал было длинный разговор о вреде пьянства среди цирковой молодежи вообще. Но Волков прервал его, сказав, что Стасик совершенно не пьет и поэтому страстное выступление Третьякова воспитательного значения не имеет.

Третьяков расхохотался, набил карман девушки конфетами и попытался назначить ей свидание на вечер.

Она тут же оправилась от состояния неуверенности и, выйдя из гардеробной, презрительно бросила Третьякову:

- Господи! Старые, а туда же…

Третьякову было тридцать девять, и это его обидело. Он слил остатки коньяка в один стакан, залпом выпил и обиженно сказал, глядя на закрытую дверь:

- Скажите пожалуйста!..

Так шел этот день.

И только когда прозвенел первый звонок вечернего представления, Волков приподнялся с реквизитного ящика и сказал Стасику:

- Ну что, старик, домой потопаем?

Экследитор цирка снял им отдельную двухкомнатную квартиру на окраине городка. Хозяева квартиры уехали на два месяца в горы, и Волков со Стасиком жили в этой квартире припеваючи.

Третьяков был раздражен и почему-то ругал Среднюю Азию.

- Ты зря выпил, - сказал ему Волков. - Тебе же еще работать на вечернем.

- Не боись, - ответил Третьяков. - Я сегодня в работу не иду. Сегодня вечером пробуем на мои трюки одного огольца из училища. Так что я только на пассировку выйду…

- Это какого же огольца? - поинтересовался Волков. Его мутило от боли, и сильно кружилась голова. И он старался быть занятым еще чем-нибудь, кроме боли.

- Ну новенький у меня такой… Сергиенко, - грустно сказал Третьяков.

- Хороший паренек. Куражливый…

- А, это который в плечи с купэ ловит? Школьный пацан…

- Молодой, вот что главное… - вздохнул Третьяков.

- А мы? - подмигнул ему Волков и, покачнувшись, осторожно, чтобы Стасик и Третьяков не заметили, придержался правой рукой за косяк двери.

- А мы тоже… молодые. Но уже не очень, - усмехнулся Третьяков. - В этом она права.

- Ладно, ладно, - рассмеялся Волков. - Не развращай мне Стасика. Юный партнер зрелого мастера должен верить в неиссякаемые силы своего мэтра…

- Я и верю, - сказал Стасик.

- И на том спасибо. Сделай, сынок, дяде ручкой, и попробуем уползти в норку…

За кулисами прозвенел второй звонок. Третьяков мотнул головой, словно хотел стряхнуть с себя печаль, и сказал Волкову:

- Дима, я после представления возьму чего-нибудь и зайду к тебе. Стасик нам кофе сварит…

- Нет, - сказал Волков. - Не приходи. Я попробую отлежаться.

- Ладно, - согласился Третьяков. - Тогда до завтра. У вас деньги есть?

- Есть, - сказал Стасик.

- А то смотрите… Мне тут главк премийку подбросил.

…Домой добирались долго - с остановками, перекурами. Через каждые пятьдесят-шестьдесят метров Волков присаживался на теплый каменный бортик арычного мостика и молча сидел минут десять. Стасик стоял рядом и страдал от сознания своей вины и беспомощности. Затем Волков протягивал руку, Стасик поднимал его, и они шли дальше для того, чтобы снова присесть на бортик следующего арычного мостика.

Дома Волков снял туфли, с помощью Стасика взгромоздился на высокую кровать и закрыл глаза. Ему хотелось остаться одному и перестать контролировать каждое свое движение, вслушиваться в то, что говорит Стасик, и подыскивать наиболее удобный для Стасика ответ.

- Может быть, тебе кофе сварить? - спросил Стасик.

- Да нет, не стоит… - ответил Волков, не открывая глаз. - Я хочу попытаться уснуть.

- Тебя накрыть чем-нибудь?

- Не нужно, Стас… Жарко.

- Сигареты оставить?

- Оставь. Иди к себе, ложись, отдохни. Ты тоже перепсиховал, измучился…

- Может быть, нам действительно выбросить этот трюк, а?

- Не говори чепухи.

- Ты слышал, что директор сказал?

- Директор - глупый, трусливый администратор. Иди отдохни… Я позову тебя, партнерчик. Иди.

Часа через два Волкову стало совсем худо. Боль начиналась в руке и разливалась по всему телу. Волков задыхался. Его бросало то в жар, то в озноб. Мерещилась квкая-то чертовщина, откуда ни возьмись возникла музыка - старые, пятнадцать-двадцать лет тому назад слышанные мелодии… Повязка врезалась в руку, и Волкову казалось, что если он снимет повязку, то сможет глубоко вздохнуть и ощущение удушья пройдет немедленно. Но снять бинты не было сил, и Волков лежал неподвижно. Изредка он открывал глаза, и тогда музыка исчезала. Какое-то время Волков пытался сосредоточить свой взгляд на большом цветастом термосе. Этот термос Волков уже несколько лет возил с собой, и в каждом городе, в каждом новом гостиничном номере или в каждой чужой комнате термос с фантастическими розовыми цветами и ярко-синими колибри был олицетворением дома. Это был самый реальный предмет волковского существования. Только он, нелепо раскрашенный, старый китайский термос, мог вернуть сейчас Волкова из забытья в реальную боль.

За окном, на маленьком заводике цементных плит, равномерно и глухо стучал насос. Может быть, насос, его точный ритм и не давали уснуть Волкову. Очень ровно стучал насос…

Волков оторвал взгляд от термоса и закрыл глаза. И тогда, слушая стук насоса, он услышал стук собственного сердца. Сердце стучало в унисон насосу цементного завода. Сначала Волков лежал спокойно и с удивлением, отстранившим боль, слушал слитные звуки насоса и сердца. Их точное совпадение поражало. А потом в мозг стал вползать ужас: а вдруг насос остановится?! Насос цементного завода и сердце Волкова слились воедино, и теперь Волков лежал и молил бога, чтобы кто-нибудь не выключил насос. Если там, за окном, сейчас выключат насос - здесь, в комнате, остановится сердце!..

Волков, беспомощный и неподвижный, лежал и ждал смерти.

А потом сердце стало стучать быстрее и выпало из четкого ритма заводского насоса. От учащенного сердцебиения Волков стал задыхаться и успокаиваться. Теперь пусть выключат насос!.. Волков сам по себе, насос сам по себе…

Так, задыхаясь, он задремал, и ему привиделся уличный бой, и его автомат мог стрелять одиночными, да и то заклинивал после каждого выстрела, сволочь…

- Стаси-и-ик! - закричал Волков.

- Я здесь, Дима… Я здесь… Вот я… - Стасик одной рукой приподнял голову Волкова, а другой вытер слезы и пот с его лица.

- Стасик… Ты здесь?..

Воспаленными глазами Волков посмотрел на Стасика и слабо проговорил:

- Ты прости меня.. Мне все какая-то дрянь чудится…

- Дима, - осторожно сказал Стасик. - Дима, ты очень горячий.

- Я тебя разбудил? - Волков уже пришел в себя.

- Нет. Я читал. Дима, ты такой горячий!..

- Давай бинты снимем.

- Что ты! Что ты!

- Давай снимем, Стасик… Посмотри, как врезались.

Из-под белых бинтов выползла багровой опухолью кисть руки Волкова.

- Видишь? - сказал Волков. - Давай снимем. Может, легче будет.

- У тебя и плечо опухло…

- Я повернусь, а ты тихонечко сматывай бинт.

- Ладно.

Стасик стал осторожно разматывать повязку.

Рука совсем потеряла форму. Она опухла от плеча до пальцев, опухла неровно, бугристо, а в районе локтя была расцвечена белыми и красными полосами.

- Что это? - испуганно спросил Стасик.

- Черт его знает… - ответил Волков. - Я такого еще не видел. Прикури мне сигаретку…

Стасик прикурил сигарету, передал ее Волкову и быстро проговорил:

- Дима, я побегу на улицу, попробую поймать какую-нибудь машину… Я в один момент… Мы в больницу поедем.

Волков понял, что останется один.

- Не уходи, Стас!.. Не уходи…

- Ну что ты, Дим? Я же в одну секунду…

- Не уходи, Стас… - повторил Волков и спустил ноги с кровати. - Мы с тобой вместе найдем машину.

…Не было никаких машин на этих теплых черных улицах. Они пешком пришли в больницу. Стасик втащил Волкова в приемный покой, уложил его на белую пятнистую клеенчатую кушетку, а потом долго и сбивчиво пыталея объяснить дежурному врачу все, что произошло сегодня в цирке и дома.

Но Волков этого не слышал…

Стасик стал его партнером два года назад. Номер, в котором работал Волков последние несколько лет, рассыпался, и Волков около полугода искал себе партнера.

До Стасика Волков работал с двумя партнершами - Кирой Сизовой и Милкой Болдыревой. Обе были замужем, мужья тоже работали в цирке и виделись со своими женами два-три раза в год, если не считать тех трех-четырех дней за пару месяцев, когда цирки стояли рядом - километрах в восьмистах друг от друга. Тогда партнерши Волкова улетали к своим мужьям на то время, пока поезд будет тащить багаж и артистов всей остальной программы в следующий цирк. Такими переездами пользовались и мужья. Они тоже прилетали к своим женам, а потом снова улетали в очередные цирки, перессорившись и перемирившись за эти пятьдесят - шестьдесят часов неумелой супружеской жизни…

Изредка их номера соединяли в одной программе, но, когда вдруг приходил приказ расформировать программу и разослать все номера по разным циркам, Волков каждый раз с удивлением замечал, что Милка и Кира упаковывают свой личный багаж без особых огорчений. Из таких разлук мужья тоже не устраивали никаких трагедий, и они разъезжались в разные концы страны весело и облегченно…

А через месяц все начиналось сызнова: двухдневные свидания, ссоры, примирения и нескончаемый поток писем в Москву, в отдел формирования программ, с просьбой соединить номера, так как жизнь-то рушится…

Все это еще осложнялось тем, что Волков любил Милку Болдыреву. Любил давно, с первых дней совместной работы; любил нежно, затаенно, никогда не говоря Милке о своей любви.

И номер распалсл. Поначалу Волкову предложили взять двух девочек из циркового училища, сесть с ними на репетиционный период в каком-нибудь тихом цирке и повторить свой прежний номер. Волков съездил пару раз в училище, посмотрел выпускной курс и твердо решил не возвращаться к старому номеру.

В какой-то момент ему показалось, что даже более молодые и красивые, более техничные и смелые девочки не заменят ему Милку и Киру, с которыми он проработал больше пяти лет и был в курсе всех их увлечений, семейных неурядиц и болезней их детей…

Кира с Милкой очень здорово на два голоса пели «Куда бежишь, тропинка милая…» и еще одну песню. Начало той песни Волков не помнит, но там такие строчки были: «Как у нас за околицей дальнею застрелился чужой человек…»

Очень они здорово пели!..

Волков отказался делать номер заново и стал подыскивать себе партнера, с которым можно будет отрепетировать сильные трюки, отойти от канонов жанра и создать совсем-совсем новый номер. Какой, он еще и сам не знал толком. Важно было не повторить известные традиционные образцы - это Волков понимал ясно к четко. Или уходить из цирка к чертовей матери…

Впервые Волков почувствовал желание уйти из цирка три года назад, в Хабаровске. Что-то тогда сломалось в нем, что-то произошло такое, отчего Волкова стало мучить желание уйти из этого номера, из цирка, уехать куда глаза глядят и начать жизнь заново. Как после демобилизации, когда военных летчиков стали увольнять из армии, а в ГВФ попасть не было иикакой возможности.

Это тогда Волков правильно сделал, что в цирк ушел. Дай бог здоровья этому пижону, лейтенанту Королю!

Волков еще в пятьдесят первом встретил его случайно, и Король познакомил его с руководителем номера «Воздушный полет».

За семь лет, что Волков проработал в «полете», он многому научился. Когда умер руководитель, в прошлом лучший полетчик русского цирка, партнеры разъехались кто куда, а «полет» расформировали.

Через год Волков уже работал с Милкой и Кирой…

Да, конечно, это началось с Хабаровска. А может быть, раньше? Нет, с Хабаровска. Раньше Волков все еще на что-то надеялся, все ждал чего-то.

В Хабаровске все артисты программы жили в длинном одноэтажном бараке во дворе цирка. Сквозь весь барак от торца до торца тянулся узкий коридор. По обеим сторонам коридора были небольшие комнатки, разделенные щитовыми стенками. Коридор был застлан прогибающимися досками, и во время дождей сквозь щели проступала вода, а когда дождей не было - доски под ногами пружинили, снимали с человека часть его веса и при ходьбе давали ему то чуть-чуть нереальное ощущение легкости, которое, испытав один раз, хочется чувствовать ежедневно, ежеминутно. Вот такая маленькая победа над земным притяжением… И Волков с удовольствием ходил по этому коридору, стараясь точно уловить темп прогиба каждой доски.

Тогда он работал с Кирой и Милкой.

Все холостые жили в правом крыле барака, все семейные - в левом. Волков и Милка занимали две крайние комнатки, и их разделяла то- ненькая фанерная стена. Кира с дочерью жила в левом крыле. Она откровенно завидовала Милке, которая оставила сына своей матери и приехала в Хабаровск одна. Мужья работали в других цирках, и последние несколько месяцев отдел формирования программ то ли забывал соединить все три номера вместе, то ли не делал этого сознательно.

- Вот отработаете Дальний Восток, обязательно соединим! - сказали Милке и Кире в Москве.

А Дальний Восток - это верных пять месяцев: Владивосток, Хабаровск, Уссурийск… А там, глядишь, и Красноярск на обратном пути воткнут. Переезды, простои, то, се, пятое, десятое… Так полгода и наберется.

На прошлой неделе в Хабаровск после отпуска приехал жонглер Ванька Зарубин. Встретились, посидели, выпили. Ванька возьми и брякни, что Игорь Болдырев - Милкин муж, полетчик из номера Серебровских - в Минске такую бабу на представление приволок, что все ахнули. Киноартистка. И в том фильме играла, и в этом… Закачаешься!

А Милка закурила и спокойно сказала всем:

- Господи, да что я, не понимаю, что ли? Шутка ли, пять месяцев в разных концах света.

Она даже склонила голову на плечо Зарубину, рассмеялась и добавила:

- Ну и пусть! Он в Минске с киноартисткой, а я, Зарубин, здесь с тобой закручу так, что дым коромыслом пойдет. Точно?

- Точно… - закричал Ванька и положил руку Милке на колено.

- Убери руку, болван несчастный! - зло сказала Милка, погасила сигарету и ушла.

…Ночью Волков лежал, курил и слушал, как тихонько всхлипывает Милка за фанерной перегородкой. Слышен был каждый вздох, каждый шорох. Иногда Волкову казалось, что фанерная стенка даже усиливает звук, делает его еще более реальным.

Вот Милка чиркнула спичкой, и в ту же секунду на стене со стороны комнаты Волкова засветился нежным оранжевым светом маленький кружок под афишей. В фанере была дырка, и Волков, как только въехал в эту комнатенку, сразу же завесил ее афишами.

Погас оранжевый кружочек, и Волков почувствовал запах Милкиной сигареты. Минуту они оба молчали, а потом Милка откашлялась и спросила:

- Ты не спишь?

- Нет.

- А я, дура, плакать громко боялась…

- Не бойся.

И еще минуту они покурили молча.

- Димуля, - сказала Милка, - ты не можешь тихонечко придвинуть свою кровать к моей стенке?

Волков встал, поднял кровать и осторожно перенес ее к противоположной стене.

Он стоял посередине маленькой фанерной комнатки и не отрываясь смотрел в окно на огромную неправдоподобную луну, и сердце его стучало так громко, что Волков зажал всю левую сторону груди ладонями, боясь, как бы стук его сердца не был услышан Милкой…

- Ну что же ты? - шепнула Милка. - Ложись…

Потом они лежали в кроватях, и их разделяла только тоненькая фанерная перегородка, оклеенная чужими безвкусными афишами, и Волков слушал дыхание Милки и пытался унять стук собственного сердца.

- Ты пойми меня, - говорила Милка. - Ты пойми… Кирка этого не поймет… Я Игоря давно не люблю… Уже несколько лет. Ты что думаешь, я по нему плачу? Я по себе плачу… Мне себя жалко. Я вот тебя люблю… И ты это знаешь! А разве я могу что-нибудь… Ведь сожрут, растопчут… По всем циркам бабье грязь понесет… И не смей сейчас ничего говорить! Молчи. Слышишь? Обязательно молчи!..

И Волков молчал, прижимаясь лицом к бумажной афише, и ему казалось, что стоит протянуть руку, и пальцы его осторожно коснутся мокрого Милкиного лица…

Это верно, Кирка не поймет… Кирка - человек недобрый. Прекрасный работник, куражливый акробат Кирка. А человек странный. Вот бывают же такие люди: для постороннего в лепешку разобьются, а со своими - стерва. Как-то особенно ловко умеет ударить человека по самому больному месту. И все это облекается в удивительно честную форму: мол, я же правду говорю. Я лучше в глаза скажу, чем за спиной пошепчусь… Вот так начнет она играть с человеком в «его» правду, а у самой в глазах неприкрытое сладострастное торжество истязателя… И все время демонстрирует широту, доброту, искренность… А сама внутри кипит такой завистью и злобой, что порой за нее страшно становится.

У Кирки злая кошачья мордочка, зато фигурка - обалдеть можно! Именно «фигурка». Ладная, крепенькая, изящная. Но это в манеже или на пляже. Одета Кирка всегда неряшливо, и все ей великовато - в одежде Кирка обычная маленькая, суетливая женщина. Никто внимания не обратит…

Милка мягче, женственнее, ленивее. Милка повсюду свой человек. Все ее любят, все к ней тянутся. Какой бы пустяк ей ни рассказывали, Милка слушает так, что любо-дорого посмотреть. Брови удивленно приподняты, глаза внимательные, следят за каждым движением говорящего, а губы все время шевелятся, изменяют выражение, словно Милка про себя говорит: «Ну да? Ай-ай-ай!.. Вот так штука!.. Ну и дела!..» И поэтому к Милке все хорошо относятся. Милка и водки с удовольствием выпьет, и частушку не бог весть какую приличную споет. И все к месту, все так по-свойски, что спроси кого угодно - нет человека лучше Милки!

Правда, Волков знает, что Милка никогда ни за кого горой не встанет и в штыки не пойдет, даже когда необходимость этого будет очевидна. Она только головой покачает или поплачет тихонько - на том дело и кончится. Волкову иногда кажется, что Милкина цель жизни - сохранить со всеми хорошие отношения. В таких случаях Кирка становится ближе Волкову. Даже несмотря на то, что Волков знает цену Киркиных добрых дел. Она потом об этом сама без устали говорить будет. Она эти добрые дела вроде бы для себя делает: поможет человеку, где-нибудь переругается за него, из беды какой-нибудь выручит и при любом удобном случае будет об этом вспоминать и рассказывать…

Однако в цирке Волков усвоил следующее: все, что ты понимаешь про своего партнера, все, что, может быть, незаметно другим, так и должно оставаться тебе понятным, а другим нет. Вы партнеры, и проникновение в недостатки друг друга - ваше личное дело. Для посторонних твой партнер должен быть частью тебя самого, и лучшего партнера желать вслух ты не имеешь права. И тогда во всех цирках будут говорить, что номер под руководством Волкова не только «отличный номер, но и прекрасный дружный коллектив». А это очень важно в условиях постоянных перездов, изнурительных репетиций, ежедневных представлений, неприкаянности и нервотрепки. И в хороших цирках работать будешь, и за границу легче пробиться…

В одной из последних поездок за границу с Волковым произошла забавная история…

Четыре года назад в Москву приехал греческий миллионер и промышленник Христо Аргириди. Программа «Интуриста» привела Аргириди на Цветной бульвар, 13, в цирк. Аргириди посмотрел представление и на следующий день заявил, что хотел бы организовать гастроли Московского цирка в Афинах. Тут же, в Москве, Министерство культуры - с одной стороны, а господин Аргириди - с другой стороны разработали и заключили договор о предстоящих гастролях артистов советского цирка в Греции. Все финансовые заботы взял на себя господин Аргириди.

На вопрос, в каком помещенин будут выступать артисты, Аргириди ответил, что, хотя в Греции нет ни одного цирка, кроме порядком потрепанного в Акрополе, пусть это никого не волнует. К моменту приезда артистов в центре Афин будет стоять самый большой в Европе летний цирк.

Спустя несколько дней господин Аргириди известил Москву, что им куплено во Франции и уже перевезено в Грецию громадное шестикранцевое шапито, которое вмещает больше четырех тысяч зрителей.

…В Грецию летели через Югославию. Прямого сообщения Москва - Афины не было, и в Белграде пришлось делать пересадку на самолет компании «Эр Франс», который летел по маршруту Париж - Белград - Афины.

В Югославии на аэродром приехали работники советского посольства и помогли руководителю группы - представителю Министерства культуры оформить пересадку сорока с лишним человек цирковых.

Денег не было ни копейки, и Волков, Милка и Кира шатались без дела в ожидании самолета из Парижа. Потом Милка и Кира плотно уселись в кресла холла, а Волков пошел побродить один.

Какой-то парень, направлявшийся к журнальному киоску, случайно увидел Волкова, остановился и тихонько засмеялся. Потом решительно подошел к Волкову, приподнял шляпу и сказал:

- Бонжур, месье!

- Бонжур… - растерянно ответил Волков.

- Коман са ва? - поинтересовался француз.

- Са ва бьен… - сказал Волков, мучительно вспоминая, где он видел этого французского парня.

- Ах ты ж, мать твою за ногу! - восхитился француз. - Димка! Ты что, сдурел? Ты что, серьезно меня не узнаешь?..

И только тогда Волков понял, что перед ним стоит не кто иной, как Сашка Плотников.

- Саня! - завопил Волков. - Какими судьбами?!

- Тебя встречаю, чучело! - захохотал Сашка и облапил Волкова. - Я же здесь в посольстве второй год… Как увидел списки афинской группы, так и помчался на аэродром!..

С Сашкой Плотниковым Волков был знаком с детства. Они учились в одной школе, в одном классе и были не то чтобы уж очень близкими друзьями, но относились друг к другу с хорошим мальчишеским уважением. А на дружбу у обоих просто времени не было. После армии Саня окончил университет - сербскохорватское отделение, долгое время работал в ЦК комсомола, а потом уехал за границу…

- В прошлом году ваши цирковые здесь у нас выступали, - сказал Сашка.

- В Белграде и Загребе. Месяца полтора сидели… Я все о тебе расспрашивал. Говорят, у тебя какой-то номер классный…

- Ничего номерок, - ответил Волков. - Не стыдный…

Саня огляделся, увидел буфетную стойку, подмигнул Волкову и спросил:

- Пошли?

Волков вывернул карманы брюк и ответил:

- С приветом.

- Вот дурень! - рассмеялся Саня. - Еще не хватает, чтобы здесь ты меня угощал!..

Волков разыскал Киру и Милку, познакомил их с Саней, и вчетвером они усидели бутылку джина под несметное количество маленьких чашечек великолепного кофе.

Потом из Парижа пришла «каравелла», и Саня провожал их до трапа и просил обязательно на обратном пути известить его о прилете в Югославию.

На прощание Саня и Волков обнялись, похлопали друг друга по спине, а Кире и Милке Саня галантно поцеловал руки. В последний момент Саня спохватился:

- Димка!.. Хочешь, я тебе динары дам? Пока вам еще аванс выдадут… Или нет, подожди… Где ты их там менять будешь! Сейчас, сейчас…

Саня лихорадочно рылся в карманах. Наконец он что-то нащупал и, сияя, вытащил новенький серебряный американский доллар.

- На, держи, Дим! - торжественно сказал Саня и потянул Волкову доллар. - Тут тебе и на чаевые, и на сигареты, и на пару рюмок хватит. Эта маленькая шайбочка там имеет еще вполне приличное хождение…

- Да брось ты… - запротестовал Волков.

- Не дури, - строго сказал Саня. - Дают - бери…

- Спасибо.

- Ладно. Лезь наверх. А то ваш руководитель и так косит на меня своим испуганно-ответственным глазом…

К Афинам подлетали в кромешной тьме. И только где-то на горизонте, далеко впереди, стоял таинственный светло-розовый туман. С каждой минутой туман рос и желтел. Приближалось время посадки. А потом вдруг как-то сразу желто-розовое облако стало огромным городом, и город этот угадывался только по миллионам дрожащих светящихся точек. Город освещал собой все небо, и его огненные блики впечатывались в консоли плоскостей летящей «каравеллы».

Заглянула стюардесса, по-приятельски подмигнула и, кивнув на полыхающую землю, спросила:

- Жоли?

- Очень.. - ответил Волков. - Се тре жоли!

Стюардесса засмеялась и ушла, покачивая худеньким задом.

И все долгое время, пока «каравелла» теряла высоту, Волков сидел, прижавшись щекой к теплому стеклу иллюминатора, смотрел на золотую россыпь огней и тихонько мурлыкал себе под нос:

- Ай лю-ли, ай лю-ли! Ай лю-ли, се тре жоли…

Группу артистов советского цирка встречали представители всех газет, фоторепортеры, кинохроника, работники советского посольства, актеры американского балета на льду, гастролирующего в Афинах, и целая куча любопытных граждан. И конечно, сам господин Христо Аргириди - почетный гражданин города, владелец всей конфекционной промышленности в стране, экспортирующий свою продукцию в полтора десятка стран мира, хозяин двух с половиной месячных гастролей русского цирка в Греции.

Волков еще из кресла видел, как по трапу стали спускаться сидевшие в первых двух салонах ребята. Они сразу же попадали в кольцо журналистов, принимали крошечные букетики неведомых цветов и складывали сумки и чемоданчики на маленький грузовой электрокар.

Когда Волков, обвешанный сумками и свертками, последним спустился с трапа, он увидел, что маленький электрокар, заваленный ручной кладью, уже бодро катит в сторону от самолета… Волков прикинул на глаз расстояние до электрокара и понял, что тащить на себе эти сумки, свертки, рассыпающиеся журналы ему ужасно не хочется.

И тут его взгляд упал на стоящего около трапа здоровенного парнягу в джинсах и яркой рубашке. Парня буквально распирала тяжелая, очень рельефная мускулатура.

По всей вероятности, парень принадлежал к клану присамолетной прислуги, и Волков неожиданно для себя крикнул этому парню:

- Эй, бой! Ком цу мир! Абер шнель!..

Почему он обратился к этому парню по-немецки, Волков и сам не понял. Может быть, потому, что никак не мог вспомнить, как это нужно сделать на французском языке? А может быть, потому, что за месяц до вылета в Грецию сорок дней отработал в международной программе берлинского цирка Буш?

Однако парень в джинсах понял, что Волков обращается к нему, и улыбнулся.

Волков тоже улыбнулся парню, повесил на его толстенную шею сумки компании «Эр-Франс», сунул ему в руки свертки и журналы и показал на удаляющийся электрокар с багажом.

Парень кивнул - дескать, «понял» - и легко побежал за электрокаром. Он догнал его уже метрах в полутораста от самолета и на ходу сложил все вещи Волкова.

Волков полез в карман (он уже трижды работал за границей и знал, что подобные услуги обязательно оплачиваются), но ничего, кроме серебряного доллара, там не обнаружил. И тогда Волков вынул доллар, взял здоровую ручищу этого парня и вложил доллар в огромную ладонь. А потом с удовольствием хлопнул парня по спине и, улыбаясь, сказал:

- Спасибо, кореш! - и оглянулся весело: знай, мол, наших!

Парень обалдело разглядывал доллар.

И тут все бросились к Волкову и к этому парню - захохотали, зааплодировали; репортеры прямо на пупе вертелись, фотографируя Волкова и парня со всех сторон.

Волков понятия не имел, что этот паршивый доллар произведет такой эффект. Но он улыбался в объективы и кому-то наспех давал автографы.

Наконец парень понял, что получил на чай.

Он подбросил доллар на ладони, рассмеялся и, с трудом выговаривая русское слово, сказал:

- Спа-си-бо.

И все опять зааплодировали, захохотали, фоторепортеры снова защелкали камерами, но в эту секунду к Волкову пробрался совершенно белый от ужаса руководитель гастрольной группы и, наскоро улыбнувшись парню, забормотал:

- Пардоне муа, месье… Пардоне муа…

Он вытащил Волкова из плотного кольца хохочущих журналистов и отчаянно зашептал:

- Волков!.. Ты сошел с ума!.. Что ты наделал!..

- А что такое?.. Что случилось-то?

- Боже мой! Он еще спрашивает!.. Становись немедленно со всеми вместе…

И руководитель гастролей подтолкнул Волкова к Милке и Кире.

Волков протиснулся между Милкой и Кирой.

- Ну ты дал раскрутку! - восхищенно сказал дрессировщик собак Гена Рябкин.

- Братцы! - взмолился Волков. - Что случилось? Я что-нибудь не так сказал?..

Кира была обеспокоена.

- Какой-то ляп, - задумчиво сказала она. - Но какой?..

- Волков, - шепнула Милка. - Ты случайно не объявил войну Греции? Бывает, просто так с языка сорвется… А?

- Заткнись, умоляю!.. - ответил Волков.

Он попытался отыскать глазами здоровенного парня, но того уже окружила группа каких-то очень респектабельных людей, и половина из них что-то серьезно говорила парню, а половина продолжала хохотать.

- Товарищи! Товарищи!.. - надсадно закричал руководитель гастролей. - Товарищи артисты! Будьте любезны, встаньте все вместе и немножко подровняйтесь!.. Я должен представить вас господину Христо Аргириди… И пожалуйста, разберитесь по номерам!

Все построились в одну длинную полукруглую шеренгу, а руководитель гастролей, переводчик и один из посольских подошли к группе людей, окружавших парня в джинсах.

Руководитель гастролей что-то сказал, переводчик что-то перевел, и парень в джинсах, развернув саженные плечи, шагнул к ним.

Он широко улыбнулся всей шеренге, на какую-то долю секунды задержал взгляд на Волкове и произнес длинную фразу по-гречески.

- Господин Аргириди, - подхватил переводчик, - приветствует артистов Московского цирка на земле Древней Эллады и считает, что, если здесь, в Греции, русский цирк покажет хотя бы половину того, что видел господин Аргириди, будучи гостем Москвы, Афины будут покорены…

Парень в джинсах добавил что-то еще, и переводчик закончил его фразу:

- …покорены так же, как были покорены русским цирком Париж, Лондон и Брюссель!

Все зааплодировали.

Волков ошарашенно смотрел на парня и понимал, что влип в историю. Чтоб он провалился, этот Саня, со своим долларом!..

А почетный гражданин Афин в потертых джинсах с тусклым фирменным клеймом на заднем кармане, один из богатейших людей Греции, гораздо больше смахивающий не штангиста полутяжелого веса, чем на миллионера, господин Христо Аргириди уже подходил к началу неровной полукруглой шеренги советских артистов цирка.

- Руководитель номера «Джигиты Северной Осетии» Мурад Созиев, - представил руководитель гастролей.

Переводчик повторил то же самое по-гречески, и двое здоровых парней с удовольствием пожали друг другу руки.

Аргириди был одного роста с Мурадом, и Мурад, наверное, не уступал Аргириди в физической силе.

- Эквилибрист Владимир Гречинский… - подошел к Володе руководитель гастролей.

Переводчик открыл было рот, но Аргириди усмехнулся и сказал:

- Но, но… Же л[cedilla] компран бьен.

Он протянул Гречинскому руку и медленно сказал:

- Здрас-туй-те!

Все засмеялись, и Аргириди, очень довольный собой, двинулся дальше. Руководитель гастролей представлял каждого, Аргириди каждому пожимал руку и каждому говорил: «Здрас-туй-те!»

Однако с самого начала обхода шеренги он несколько раз искоса поглядывал в дальний конец строя, где стоял Волков, и было видно, что Аргириди ждет не дождется, когда подойдет наконец к Волкову. Этого ждали все. Ждал и Волков…

- Это наша последняя поездка, - одними губами сказала Кира.

- Убийство в Сараеве развязало первую мировую войну, - зашептала Милка. - Интересно, чем кончится этот небольшой международный скандальчик? Волков, ты не помнишь, как звали того типа, который ухлопал эрцгерцога?..

- Да провалитесь вы!.. - простонал Волков.

Когда Аргириди подошел к Волкову, Милке и Кире, все стоящие поодаль придвинулись ближе. Аргириди улыбнулся. Волков неопределенно пожал плечами.

- Воздушные гимнасты под руководством Дмитрия Волкова, - напряженным голосом сказал руководитель гастролей и, слегка поклонившись в сторону Аргириди, с упреком добавил: - Господин Христо Аргириди.

Милка не сдержалась и откровенно хихикнула.

Аргириди протянул Волкову руку и стал что-то весело говорить по-гречески. Потом вдруг прервал себя и спросил Волкова по-французски:

- Парле ву франсе, Дмитрос?

- Тре маль… - махнул рукой Волков.

- Э бьен! - кивнул Аргириди и продолжал по-гречески.

Не отпуская руки Волкова, Аргириди посмотрел на переводчика, а вокруг уже нарастал хохот, вызванный, наверное, словами Аргириди.

Переводчик прыснул и сказал:

- Господин Аргириди говорит, что он был очень рад познакомиться с господином Волковым и если господин Волков гарантирует ему каждый раз доллар за подноску ручного багажа, то господин Аргириди согласен сопровождать господина Волкова во всех его гастролях…

- Что же нам с этим Волковым делать, а, Гервасий Васильевич?

- Лечить.

- Ампутация?

- Он акробат… - сказал Гервасий Васильевич. - Жалко. И потом вряд ли это что-нибудь даст. Уж больно безрадостная общая картина.

- Вы отрицаете первый диагноз?

- А как там? Ну-ка прочтите…

- Пожалуйста. «Разрыв суставной сумки с вывихом левого локтевого сустава и внутрисуставный перелом костей предплечья».

- Ну локоть ему еще там, в цирке, на место поставили… Нет. Я ничего не отрицаю. Я бы дополнил. Шприц был не стерилен, при введении новокаина игла попала в гематому и внесла инфекцию в кровеносный сосуд. Естественно, что инфекция быстро распространилась в организме и привела к генерализации процесса и сепсису…

- А красные продольные полосы?

- А это до отвращения четкая картина лимфангита и лимфаденита…

- Рожа?

- Ну, если хотите, рожа…

- Там внизу сидит парнишка, который работал с этим Волковым в цирке. Он плачет.

- Что вы хотите, чтобы я пошел и вытер ему слезы?

- Он просит, чтобы его пустили к Волкову…

- Исключено.

- Он говорит, что цирк еще вчера закончил работу и завтра все уезжают.

- Скатертью дорога.

- А что с Волковым?

- Записывайте…

- Я запомню…

- Записывайте, черт вас подери! Иммобилизация конечности - раз. Введение больших доз антибиотиков широкого спектра действия - два. Внутривенные вливания антисептических растворов - три. Дробные переливания крови - четыре. И сердечные тонизирующие средства - пять. Если завтра-послезавтра не прорисуется осложнение…

- Какое?

- Очень вероятен гнойный перикардит… Где он сидит, этот парень? В приемном покое?

- Да.

- Я скоро приду.

- А если прорисуется?

- Тогда придется делать пункции перикарда…

- С антибиотиками?

- Да. Этот парнишка действительно плачет?

- Мы в наших условиях еще никогда не делали пункции перикарда.

- Я покажу. А пока позвоните Сарвару Искандеровичу Хамраеву и передайте, что я очень прошу его заглянуть ко мне в отделение. Я скоро приду…

- Хорошо, Гервасий Васильевич.

После войны Гервасий Васильевич жил в Москве.

Он был подполковником и заведовал хирургическим отделением авиационного госпиталя.

Из окон операционной была видна низенькая пожарная каланча, и один вид ее действовал на Гервасия Васильевича успокаивающе. Последние годы жизни в Москве Гервасию Васильевичу все чаще н чаще приходилось «принимать» каланчу. Характер у него портился, настроение было почти всегда паршивое, и люди, знавшие его издавна, поговаривали, что подполковник буквально на глазах меняется - чем старше, тем нетерпимее, раздражительней… А ведь и хирургом был отличным, и человеком прекрасным. Стареет, что ли?

А с Гервасием Васильевичем происходило то же самое, что и со многими в то время: он просто-напросто был выбит из привычной колеи. Из привычной военной колеи, когда все было зыбким, неустойчивым, только сегодняшним, когда человек не знал и не ведал, наступит ли завтра и доживет ли он до следующего населенного пункта. Именно это постоянное ожидание сиюминутных перемен и было той самой колеей, в которую война бросила миллионы людей, и оставшиеся в живых еще долгое время считали такое существование наиболее понятным и привычным.

Это случилось со многими, этого не избежал и Гервасий Васильевич.

Там тогда каждая операция была его личной победой. И сотни маленьких побед над чужими смертями создавали ореол бессмертия вокруг самого Гервасия Васильевича. И ему казалось тогда, что он будет жить вечно и будет вечно всем нужен.

Первый послевоенный год он еще находился в каком-то инерционном запале. Может быть, потому, что в госпиталях еще долечивались раненые, а может быть, потому, что время от времени почта приносила ему из разных далеких мест конверты и треугольники, и там лежали одному ему адресованные слова вроде: «…век буду помнить…», «…не побрезгуйте приглашением» или «…бога за вас молить».

Сквозные пулевые ранения, рваные осколочные раны и тяжелые контузии сменялись пневмониями, язвами желудков, фурункулезом и аппендицитами. Словно с человечества спало четырехлетнее нервное напряжение, державшее в узде людской организм, и наружу поперли мирные хвори, которые в войну были редки и удивительны.

И Гервасий Васильевич потерял себя.

В первый год он еще помнил, что вот у этого синего конверта из Горького было тяжелое ранение правого легкого, а у этого треугольника из Красноярской области - осколочное ранение бедра с разрывом бедренной артерии… Потом и это стал забывать.

Письма приходили, напоминали, благодарили, приглашали в гости, но Гервасий Васильевич отвечал на них все реже и реже и уже не давал в письмах десятки советов, как быть здоровым, а ограничивался лишь открытками с короткими словами благодарности.

Иногда на улицах к нему подходили незнакомые люди, обращались по званию, называли себя и свое ранение и были убеждены, что Гервасий Васильевич их, конечно, помнит.

Гервасий Васильевич вежливо улыбался, говорил: «Как же, как же!..» - уже ни о чем не расспрашивал, о себе ничего не рассказывал и, распрощавшись, даже и не пытался восстановить в памяти этого человека.

А еще через год в госпиталь стали приходить молодые врачи. И Гервасий Васильевич с грустью убеждался, что он им совсем не нужен, вроде бы они чтото такое знают, что недоступно его пониманию. Это его нервировало, раздражало и восстанавливало против всех. Бывали даже моменты, когда Гервасию Васильевичу хотелось рвануть на себе халат, стукнуть кулаком по столу и закричать этим соплякам, что он при свете трех коптилок в деревенской бане из черепа осколки извлекал! Что он без наркоза, под огнем ампутации делал, и культи - любо-дорого посмотреть! Что он по семнадцати раз в сутки оперировал! Что ему самому осколок фугасной бомбы всю спину распорол, когда он брюшную полость зашивал у раненого!..

Но он молчал и ожесточался. Против себя, против уютной квартирки в Лаврушинском, против жены, сына, против всего на свете.

В сорок седьмом ему было уже сорок семь. Сына забрали в армию и отправили в Алма-Ату - в пограничное училище.

Гервасий Васильевич очень любил сына. Очень. Любил в нем все свои недостатки, свою манеру говорить, смотреть. Любил в нем свою походку… Кто знает, может быть, если бы не сын, Гервасий Васильевич и к жене бы не вернулся. Остался бы он с Екатериной Павловной и был бы, наверное, счастлив с ней всю жизнь. Была у него на фронте Екатерина Павловна - прекрасной души женщина.

Уже потом, когда Гервасий Васильевич вернулся домой, когда поуспокоился, частенько думал о том, что в жизни мужчины хоть ненадолго обязательно должна была быть такая женщина. Это всегда будет возвышать мужчину в собственных глазах, беречь от цинизма…

В пятьдесят первом умерла жена Гервасия Васильевича. Простудилась, поболела совсем недолго и умерла.

Из Средней Азии прилетел сын. Такой худенький, строгий лейтенант. Взрослый, небритый, а в глазах детская мука и растерянность.

Похоронили на Ваганьковском, поплакали.

Сын после похорон четыре дня в Москве прожил, а потом они вместе с Гервасием Васильевичем сели в метро и поехали на Казанский вокзал. Приехали рано, состав еще к посадке не подали.

Гервасий Васильевич в штатском был, и сын держал его под руку. Так Гервасий Васильевич ничего и не узнал про сына. Все какие-то обычные вопросы задавал: как служится в горах, что за подразделение, кто командир… И сын отвечал коротко к скучно и после каждого ответа втягивал в себя воздух, словно хотел сказать что-то еще, но раздумывал и отводил глаза в сторону.

А Гервасию Васильевичу ужасно хотелось прижаться лицом к шинели этого худенького и очень чужого лейтенанта, и попросить у него разрешения уехать вместе с ним, и обещать не мешать ему и не задавать идиотских вопросов. Просто быть рядом и, если потребуется, вылечить этого лейтенанта и сберечь.

И когда до отхода поезда оставалось минут десять, сын посмотрел Гервасию Васильевичу в глаза и с виноватой улыбкой сказал:

- Пап, ты знаешь, мне не хотелось бы писать тебе об этом в письме, но… Я понимаю, нужно было, наверное, раньше…

«Он женился…» - подумал Гервасий Васильевич и вдруг почувствовал, что никуда с этого перрона не уйдет, что поезд сейчас тронется, а он просто ляжет сейчас здесь и умрет от тоски и жалости к самому себе…

- Я женюсь, пап… - сказал сын. - То есть вообще-то я уже женился, но… Мы еще не расписались.

Гервасий Васильевич молчал.

- Она в педагогическом учится, - сказал сын и взял Гервасия Васильевича за руки.

Гервасий Васильевич понял, что для сына это была последняя спасительная фраза.

- Ну так прекрасно же!.. - Гервасий Васильевич даже сумел улыбнуться.

- Чего же ты волнуешься?

Сын наклонился к руке Гервасия Васильевича, прижался к ней щекой и раскрепощенно сказал:

- У нас будет ребенок…

Он нахмурил брови, поднял глаза в законченное сферическое вокзальное перекрытие, посчитал, шевеля губами, и добавил:

- Через шесть месяцев.

- Я приеду к тебе, - быстро сказал Гервасий Васильевич. - Я обязательно к вам приеду. Ты мне только пиши! Только пиши!..

…Они погиб все трое. Сын, жена сына и их ребенок. Сель - грязе-каменный поток - вырвался из-под сверкающих ледников и с диким грохотом понесся вниз, унося с собой громадные горные валуны, стирающие с лица земли все на своем пути. Это было весенней ночью, когда на вершинах начали таять снега, и от крохотного военного городка осталась только трехметровая, уродливо застывшая кора грязи, вспученная огромными, многотонными камнями.

Спаслись только те, кто был этой ночью в наряде.

Гервасий Васильевич демобилизовался, получил пенсию, запоздалое звание полковника, сдал райсовету квартиру в Лаврушинском и уехал в маленький среднеазиатский городок, недалеко от которого погибли его сын, его невестка, которую он никогда не видел, и его внук, которого он никогда не держал на руках…

И жизнь Гервасия Васильевича в этом городе была похожа на сонное, теплое умирание.

Так Гервасий Васильевич жил больше года. Снимал комнату с верандой, готовил себе завтраки, где-то обедал, что-то припасал на ужин, а по вечерам пытался вникнуть в веселую и бессвязную болтовню хозяина дома - старого Кенжетая Абдукаримова.

Раза два его вызывали в военкомат, расспрашивали о житье-бытье, предлагали квартиру, или, как там говорили, «однокомнатную секцию» в новом доме, и однажды даже попросили прочесть лекцию призывникам.

Гервасий Васильевич от всего отказывался, вяло благодарил и возвращался домой, на свою веранду. Там он садился на старое скрипучее кресло, обитое бывшим бархатом, и подолгу смотрел на снежные вершины гор, такие красивые, что и представить нельзя было, что из-под них может принестись отвратительный, грязный, грохочущий поток и похоронить под собой людей, дома и абрикосовые деревья.

К вечеру на веранде становилось совсем темно, снег на горах синел, и Гервасий Васильевич, с трудом сбросив с себя бездумное оцепенение, шел через чистенький теплый дворик в кухню - кипятить чай.

Там его перехватывал Кенжетай и со страстью долго молчавшего человека начинал говорить, говорить, говорить… Иногда Кенжетай увлекался, отбрасывал неудобный для себя русский язык и продолжал рассказывать что-то уже на своем родном языке, совершенно забыв, что Гервасий Васильевич его не понимает. Кенжетай вскрикивал, хохотал, хлопал себя по ляжкам сухими коричневыми руками и заглядывал в глаза Гервасию Васильевичу.

Потом в кухне появлялась жена Кенжетая, что-то коротко говорила мужу, и Кенжетай, уже по-русски пожелав Гервасию Васильевичу доброй ночи, уходил спать.

А Гервасий Васильевич возвращался в свое кресло и еще долго сидел в темноте и слушал, как по крыше веранды постукивают маленькие падающие яблоки.

Иногда вечерами Гервасий Васильевич уходил из дому. Но и то ненадолго. Пройдется по темным улицам в вязкой духоте, послушает, как течет вода в арыках, да и забредет за край города, благо край его рядом с центром. Посидит на камнях около узенькой злой речушки с ледяной водой, подышит свежестью и, не утерев с лица брызг, направится потихоньку домой.

После таких прогулок Гервасий Васильевич обычно уже не садился в кресло, а проходил в комнату, раздевался и укладывался в кровать. Выкурив папиросу, он засыпал легким сном, и только один раз ему приснился сын - бледный, обросший щетиной, и Гервасий Васильевич во сне плакал и просил у него за что-то прощения…

Однажды Гервасий Васильевич возвращался с речки домой и увидел сидящего у ворот Кенжетая. Кенжетай молча взял Гервасия Васильевича за руку и усадил рядом с собой.

- У тебя гость, - сказал Кенжетай.

- Кто? - спросил Гервасий Васильевич.

- Хороший человек, - ответил Кенжетай и что-то негромко запел, считая, что ответил исчерпывающе.

Гервасий Васильевич прошел на свою веранду. Навстречу ему из-за стола поднялся широколицый элегантный мужчина с припухлыми веками, лет тридцати.

- Здравствуйте, Гервасий Васильевич. Меня зовут Сарвар. Сарвар Хамраев.

- Добрый вечер, - Гервасий Васильевич пожал руку парня. - Садитесь, пожалуйста. Садитесь, Сарвар.

«Это его сослуживец… - подумал Гервасий Васильевич. - Он один из тех, кто уцелел. Где же он был в то время? "

Как-то к нему уже приходили приятели его сына - молодые смущенные лейтенанты. Они называли его «товарищ полковник», робели, держались скованно, словно были виноваты в том, что остались живы. Разговор шел томительно, тягостно, и только один раз лейтенанты оживились - когда рассказывали про свадьбу сына. А потом долго и облегченно прощались и просили немедленно сообщить им в подразделение, если Гервасию Васильевичу что-нибудь понадобится…

- Гервасий Васильевич, - рассмеялся Хамраев. - Вы уж простите меня за вторжение, но я просто пришел поздравить вас с днем рождения!

- С каким днем рождения? - удивился Гервасий Васильевич и тут же спохватился: - Ах да, верно. Сегодня же седьмое сентября. А я и забыл вовсе. Ну спасибо, спасибо… А вы-то откуда узнали? Прямо мистика какая-то…

- Сейчас я вам все объясню, - сказал Хамраев. - Никакой мистики. Все предельно просто. Судя по тому, что вы не помните день своего рождения, гостей вы не приглашали. Я единственный гость-самозванец, и, если позволите, я буду и устроителем торжеств.

Хамраев вытащил из-под стола туго набитый портфель и стал выгружать из него какие-то свертки.

- Вы же все равно не готовы к приему гостей, - говорил Хамраев. - А чтобы вы не чувствовали себя неловко, я вам потом сообщу день своего рождения, и вы сможете притащить такой же портфель. Вот мы и будем квиты. Подержите, пожалуйста… Тут есть такая кастрюлечка, а в ней такой потрясающий лагман, который умеет готовить только моя мать! Вы когда-нибудь ели лагман?..

И Гервасий Васильевич озадаченно помогал Хамраеву доставать эту кастрюлечку с лагманом и даже был рад, что в его доме вдруг появился этот незнакомый забавный парень Хамраев.

- Слушайте! - сказал Хамраев. - Нет, подождите… Давайте сделаем так: вы будете сидеть и слушать, а я буду накрывать на стол и рассказывать. Где у вас какая-нибудь посуда? Нет, нет, не вставайте! Сидите. Я уже сам вижу…

Хамраев быстро и ловко выложил все в несколько тарелок и продолжал:

- Сегодня в адрес горздравотдела на ваше имя пришла поздравительная телеграмма. Вот вам и вся мистика. Держите.

Хамраев вынул телеграмму из внутреннего кармана пиджака и протянул ее Гервасию Васильевичу.

- Честно говоря, мы ее распечатали, - сказал Хамраев. - Знаете, телеграммы бывают разные…

- Пустяки, - сказал Гервасий Васильевич.

Телеграмма была из Перми. «Дорогой мой поздравляю вас с днем рождения. Желаю вам счастья мужества долгих лет Екатерина».

Гервасий Васильевич сидел потрясенный и растерянный. Это была первая весточка от Екатерины Павловны с тысяча деаатьсот сорок пятого года, с того момента, когда Гервасий Васильевич закончил войну и вернулся к своей семье. И сознание того, что все эти годы Екатерина Павловна помнила о нем, а судя по телеграмме, неведомо как следила за его существованием и уж, наверное, была в курсе всех событий в жизни Гервасия Васильевича, обрадовало, смутило и опечалило его.

- Почему вы загрустили? - спросил Хамраев. - Неся вам эту телеграмму, я был убежден, что несу вам радость.

Он уже успел снять пиджак, закатать рукава рубашки и повязать живот кухонным полотенцем, словно фартуком.

- Вы принесли мне гораздо больше, - сказал Гервасий Васильевич.

Хамраев смущенно рассмеялся.

- Нет, все-таки Восток - могучая штука! Я только что сказал до пошлости пышную фразу: «Неся вам эту телеграмму» - и так далее. - Черт побери! Ведь, казалось бы, полная ассимиляция! А все-таки нет-нет да и прорвет что-то султанно-минаретное.

Хамраеву было не тридцать лет, как показалось Гервасию Васильевичу, а все тридцать семь. Уже несколько лет он возглавлял городской отдел здравоохранения, был умен, ловок и интеллигентен. О Гервасии Васильевиче он знал все с первой минуты его приезда в город. И каждый раз, когда в ответ на жалобы Хамраева о недостатке квалифицированных хирургов в клинике городской комитет партии предлагал ему пригласить на работу Гервасия Васильевича, Хамраев неопределенно покачивал головой или так же неопределенно соглашался. Но ни в том, ни в другом случае даже не пытался познакомиться с Гервасием Васильевичем.

- У человека погибла семья, - говорили Хамраеву. - Человек бросил все, приехал, так сказать, на могилу собственного сына, чтобы, как говорится, закончить свой жизненный путь в уединении и скорби. Что в таких случаях должны делать партийные и общественные организации? Они должны вернуть такого человека к общественно полезной деятельности. Тем более что этот человек - врач, первоклассный хирург. Представитель, как говорится, гуманнейшей профессии. А в городской клинике, как докладывает сам товарищ Хамраев, нет хирургов, которым можно было бы доверить сложные операции. Чуть что, больного на самолет - и в столицу республики. Пора с этим делом кончать. Было уже два смертельных исхода, и хватит. Вызовите, товарищ Хамраев, этого человека, поговорите с ним, напомните ему о его долге перед партией, перед народом, в конце концов, если нужно, предложите ему персональный оклад (горком поможет) - и с богом!

Нет, так Хамраев не мог прийти к Гервасию Васильевичу. Его умение действовать наверняка восставало против всех предлагаемых вариантов, а исконно азиатская недоверчивость и осторожность, которую он унаследовал от предков кочевников, заставляли его искать собственное решение или ждать до тех пор пока судьба сама не пошлет ему повод для знакомства с Гервасием Васильевичем.

Когда принесли телеграмму на имя Гервасия Васильевича, Хамраеву показалось, что долгожданный повод сам пришел к нему в руки. Но за телеграммой должна была начаться тонкая и мудрая игра в заботу, которая в итоге принесла бы свои организационные плоды не столько для Гервасия Васильевича, сколько для Хамраева - заведующего городским отделом здравоохранения. Он уже давно научился себя прощать и не подставлять душу терзаниям совести - не для себя же, для дела, для людей.

…К столу пригласили Кенжетая с женой. Кенжетай пришел один, поставил на стол глубокую тарелку с громадными сливами, сказал что-то вроде «старая женщина должна знать свое место», выпил полстакана коньяку и деликатно удалился.

Гервасий Васильевич и Хамраев ели лагман, говорили почему-то о кинематографе. Хвалили, поругивали, а потом Хамраев подробно рассказал Гервасию Васильевичу содержание картины «У стен Малапаги», которую смотрел, еще будучи студентом, и вспомнил, что после просмотра дня три-четыре ходил больной. Вот какая это была картина…

А Гервасию Васильевичу все время хотелось еще раз прочитать телеграмму от Екатерины Павловны, но он стеснялся Хамраева и пытался воспроизвести в памяти текст этой телеграммы.

Один раз он даже ушел с веранды в комнату, будто бы за хлебом. Там, не зажигая света, около лунного окна он дважды перечитал телеграмму и был рад тому, что запомнил текст с первого раза…

- Вы Соколовского Геннадия Дмитриевича не знали? - спросил Хамраев, когда Гервасий Васильевич вернулся из комнаты.

- Знал, - ответил Гервасий Васильевич. - Он был начальником седьмого эвакогоспиталя. Этот?

- Не знаю. Наверное, этот. Он у нас функциональную анатомию читал… А Кричевскую Полину Яковлевну?

- Прекрасный хирург, - с удовольствием сказал Гервасий Васильевич. - Золотые руки.

- Она нейрохирургию у нас вела. Такая строгая дама.

- Что вы, что вы! - оживился Гервасий Васильевич.- Добрейшей души человек. Я бы даже сказал, излишне сентиментальна.

- Ой-ой-ой!.. - усомнился Хамраев и достал из кармана пиджака плоскую бутылочку с румынским коньяком.

Гервасий Васильевич убрал пустую бутылку под стол и обиженно заявил:

- Слушайте, Сарвар, ну кому лучше знать? Полина Яковлевна была моим ассистентом!

- Я это знаю, Гервасий Васильевич, - тихо сказал Хамраев.

- Какого же черта вы тогда спрашиваете, знаю ли я Полину Кричевскую?

- разозлился Гервасий Васильевич.

- Я хотел спросить - «помните ли», а «не знаете ли»…

- Я все помню, - вздохнул Гервасий Васильевич. - Вы где институт-то кончали?

- В Москве, - ответил Хамраев. - Давайтв выпьем.

Недели через две Гервасий Васильевич уже знал все о медицинских делах этого городка. 0 недостатке хирургов, о трудностях с медикаментами - обо всем, на что мог пожаловаться Хамраев любому человеку, от которого не ждет ни помощи, ни участия.

Как-то Хамраев не пришел на ставшую теперь обычной вечернюю прогулку, и Гервасий Васильевич решил сам зайти за ним. Встретила его мать Хамраева, худенькая обаятельная старушка Робия Абдурахмановна, и сказала, что Сарвар в клинике. Его туда срочно вызвали.

От нечего делать Гервасий Васильевич пошел в клинику. Вернее, не в клинику, а просто так, по направлению к городской больнице. Может быть, Хамраев скоро освободится и они еще успеют погулять перед сном.

Хамраева Гервасий Васильевич увидел уже выходящим из калитки больничного сада.

- Что там у вас стряслось? - спросил Гервасий Васильевич.

Хамраев посмотрел на него усталыми глазами и ответил:

- Худо дело, Гервасий Васильевич… Человек помер.

- От чего?

- От безграмотности… От безграмотности врача, делавшего операцию.

- А все-таки? Конкретнее.

- Позавчера удалили больному малоизмененный отросток, а сегодня больной скончался от нераспознанной прободной язвы желудка.

- Чего же они, не видели, что оперируют аппендицит в условиях перитонита?

- Значит, не видели…

- Черт бы их побрал, - выругался Гервасий Васильевич. - Что за средневековье?!

- Вот такие дела, Гервасий Васильевич, - сказал Хамраев.

Они стояли у забора больничного сада, и только желтый свет углового фонаря освещал их в черноте этого азиатского вечера.

- Слушайте, вы, заведующий горздравотделом! - вдруг зло сказал Гервасий Васильевич и еле удержался от того, чтобы не схватить Хамраева за отвороты пиджака. - Вы что думаете, будто я тешу себя мыслью, что вам, молодому, здоровому, интересно проводить время со мной, старым хрычом? Да? Вы думаете, я не понимаю, что вам от меня нужно? Какого… вы плетете вокруг меня кружева? Нужен вам хирург или нет? Я вас спрашиваю: нужен я вам или нет? - повторил Гервасий Васильевич.

- Нет, - жестко ответил Хамраев. - Мне - нет. А вот больным вы еще могли бы понадобиться.

- Чего же вы молчали, черт вас побери?! Я буду работать в вашей вонючей клинике рядовым хирургом, слышите? И никаких месткомов, никаких профкомов, никаких комиссий по снятию остатков больничного пищеблока!.. Слышите?

- Слышу! - улыбнулся Хамраев.

- Какого черта вы улыбаетесь? - завизжал от злости Гервасий Васильевич.

С тех пор утекло много воды, и сейчас, спускаясь в приемный покой, Гервасий Васильевич думал о том, что он скажет этому пареньку из цирка, который плачет и просит, чтобы его пустили к Волкову.

Он об этом думал до самой последней ступеньки и, уже шагая по коридору, понял, что ничего успокоительного придумать не может. Он разозлился на себя и на этого циркового парня, который торчит в приемном покое.

Он сделает вот что: он возьмет и расскажет этому мальчишке всю правду. И как здоровый человек погибает из-за того, что в их дурацком цирке нет постоянного опытного врача…

- Это вы к Волкову? - спросил Гервасий Васильевич у Стасика. Кроме Стасика в приемном покое сидел старик в пыльном выгоревшем халате и черной тюбетейке, порыжевшей от старости. Старик сидел прямо на полу, держа между ног истертую полевую сумку.

- Я, - ответил Стасик.

- Дохтур… - не вставая с пола, с трудом проговорил старик. - Зачем лепешка нельзя передать? Боурсак - нельзя, курд - нельзя… Из аула спускался… Семнадцать километров шел. Виноград взял, лепешка, говорит, нельзя… Я старый - ты старый… Иди скажи. Пусть лепешка берут…

И старик вынул из сумки две лепешки, завернутые в чистую тряпку. Он протянул их Гервасию Васильевичу и повторил:

- Пойди скажи… Ты старый.

- Простите, - сказал Стасику Гервасий Васильевич и наклонился над стариком: - Как фамилия?

- Ниязов, - охотно ответил старик.

- Ниязова - жена? Алтынай - жена? - спросил Гервасий Васильевич.

Старик, кряхтя, поднялся с пола.

- Жена, жена, - радостно подтвердил он.

- Нельзя ей лепешки, аксакал. Нельзя, - развел руками Гервасий Васильевич. - Вот придет Алтынай домой - сколько угодно можно будет. А сейчас нельзя.

- Э-эх!.. - тряхнул бородой старик. - Не придет. Умирать будет.

- Придет. Недельки через полторы придет, - сказал старику Гервасий Васильевич, но старик уже не слушал его, что-то недобро бормотал себе под нос и, придерживаясь за стенку рукой, направился к выходу.

В дверях он остановился, оглянулся, презрительно посмотрел на Гервасия Васильевича, еще раз тряхнул бородой и выдохнул:

- Э-э-эх!.. Ты старый человек… Ты плохой человек!..

Он зло сплюнул и вышел, осторожно ступая кривыми ногами в коричневых сапогах.

Гервасий Васильевич огорченно посмотрел ему вслед и повернулся к Стасику:

- Цирк действительно уезжает?

- Да, - ответил Стасик и с надеждой взглянул на Гервасия Васильевича.

- Сейчас я второй раз окажусь плохим человеком, - сказал Гервасий Васильевич. - Я не пущу вас к Волкову.

- Как же так, доктор?.. Я же его партнер! Я же…

- Дмитрий Сергеевич в тяжелом состоянии. Ему нужен абсолютный покой.

- Да как же вы можете!..- закричал Стасик. - Да вы знаете, что такое партнер в цирке?!

- Нет, - честно сказал Гервасий Васильевич. - Не знаю. Расскажите мне об этом, пожалуйста.

Гервасий Васильевич сел на клеенчатую кушетку, вынул папиросы и добавил:

- И все про Волкова.

Через двое суток состояние Волкова резко ухудшилось.

То, чего так боялся Гервасий Васильевич, произошло. Начался гнойный перикардит. Сердце Волкова могло захлебнуться в любую минуту. Оно просто могло не выдержать.

Гервасий Васильевич не разрешил везти Волкова в операционную и тут же, в

По среднеключичной линии Гервасий Васильевич отсчитал пятое межреберье на груди у Волкова и под темным левым соском йодом поставил золотисто-коричневое, с рыжими краями, пятно. И в эту секунду ему показалось, что все свои шестьдесят с лишним лет он прожил для того, чтобы сейчас спасти этого незнакомого и очень больного Волкова.

Когда же длинная толстая игла прошла сквозь золотистое пятно под левым соском и с первого раза точно вошла в край профессионально гипертрофированного сердца Дмитрия Волкова, Гервасий Васильевич подумал о том, что нет у него сейчас никого ближе вот этого сильного, одинокого парня.

Он попросил сестру-хозяйку поставить в палате Волкова еще одну кровать и в этот вечер не ушел домой, а остался рядом с Волковым.

В первом часу ночи в палату неслышно вошел Хамраев в сопровождении дежурного врача. На белом табурете у кровати Гервасия Васильевича стояла маленькая настольная лампа, укутанная больничной наволочкой с большими черными печатями.

Хамраев приблизился к Гервасию Васильевичу и осторожно тронул его за плечо.

Гервасий Васильевич приподнялся, вынул из кармана халата очки, надел их и, кивнув Хамраеву, посмотрел на часы.

- Вот вы где, - сказал Хамраев. - Я бегаю, ищу вас по всему городу… Мне нужно поговорить с вами.

- Сейчас, - сказал Гервасий Васильевич и сунул ноги в шлепанцы. - Идите, я догоню вас.

Он подошел к Волкову, положил свои пальцы на правую кисть его руки и стал считать пульс. Что-то заставило Гервасия Васильевича наклониться над Волковым и заглянуть ему в лицо.

Глаза Волкова были открыты.

- Ты почему не спишь? - спросил Гервасий Васильевич. Он неожиданно сказал Волкову «ты» и не заметил этого.

Волков промолчал.

- Ты почему не спишь? - мягко повторил Гервасий Васильевич.

- Я умру? - хрипло спросил Волков.

- Нет, - ответил Гервасий Васильевич. - Спи.

- Я умру во сне, - сказал Волков.

- Это произойдет с тобой лет через пятьдесят, - улыбнулся Гервасий Васильевич. - Тебе хватит еще пятидесяти лет, чтобы привести в порядок свои дела?

- Нет, - ответил Волков и прикрыл глаза.

- Не жадничай, - сказал Гервасий Васильевич и вышел из палаты. Хамраев сидел на подоконнике в конце коридора и держал в руке незаж- женную сигарету. Когда он увидел Гервасия Васильевича, идущего к нему, он спрыгнул на пол, взял у противоположной стены стул и поставил его рядом с открытым окном. Затем снова уселся на подоконник и вынул из кармана брюк запечатанную пачку «Казбека».

Подошел Гервасий Васильевич.

- Садитесь, - сказал Хамраев. - Я принес вам «Казбек».

- Спасибо, - ответил Гервасий Васильевич. - Очень вовремя.

- У вас спички есть? - спросил Хамраев.

- Кажется…- Гервасий Васильевич пошарил в карманах, достал спички и дал прикурить Хамраеву. Хамраев затянулся, посмотрел в черный проем окна и повернулся к Гервасию Васильевичу:

- Сегодня звонили из Москвы. Из Союзгосцирка. Предлагают нам отправить его самолетом в Москву… Там они положат его в ЦИТО.

- Куда?

- Ну в Центральный институт травматологии и ортопедии. Теплый переулок, шестнадцать… Помните? Рядом с парком Горького…

- А-а-а… помню.

Гервасий Васильевич медленно вскрыл коробку «Казбека», вынул папиросу и, почему-то не воспользовавшись спичками, прикурил от сигареты Хамраева.

- Он нетранспортабелен, - сказал Гервасий Васильевич. - Это раз. А во-вторых, он мой больной, и я хочу, чтобы он стал моим здоровым.

Хамраев стряхнул за окно пепел и спрыгнул с подоконника. Он посмотрел в упор на Гервасия Васильевича и жестко спросил:

- А вы не боитесь, что он станет вашим покойником?

Гервасий Васильевич встал со стула, глянул куда-то сквозь Хамраева и ответил:

- Боюсь!

Вот уже который день Гервасий Васильевич пребывал в каком-то странном, удивительном состоянии.

Жизнь представилась ему ужасно длинной дистанцией, и он думал о том, что человек начинает дистанцию полный сил, оптимизма, надежд и финиш ему представляется не концом его жизни, а победой, за которой обязательно должны следовать признание, почести и глубочайшее удовлетворение самим собой…

А потом, может быть где-то в середине дистанции, он почувствует усталость; ноги вдруг перестанут быть легкими и упругими, и уже не они понесут человека по беговой дорожке, а сам человек слабеющими усилиями воли, самолюбием и остатками былого тщеславия заставит ноги бежать дальше. Дыхание станет неровным, прерывистым, и вдыхаемый воздух будет не восстанавливать силы, а еще больше истощать их, так как процесс дыхания станет теперь тяжелой работой. И, несмотря на то что человек еще будет продолжать свое мучительное движение вперед, финишная ленточка будет уходить от него все дальше и дальше: непомерно тяжелые ноги, разрывающиеся легкие, сердце, готовое выскочить из груди, вытеснят из сознания бегуна остатки мыслей о победном финише, и конец дистанции станет казаться ему концом его жизни. И настанет минута, когда нетренированный бегун захочет сойти с дистанции к чертовой матери, сделать еще пару шагов и упасть лицом в землю…

Но и на дистанции и в жизни настоящему человеку, до того как он сойдет с дорожки, должна прийти на помощь память. Именно тогда, когда он уже замедлил бег и простил себя, когда он уже почти остановился, память приблизит к его глазам десятки людей, которые верили в него на старте. Ради которых он вышел на эту дистанцию. Ради которых он не имеет права сходить с нее. Может быть, он плохо подготовлен, может быть, нетренирован, но это его личное дело - они не знали об этом, и он не имеет права лишать их веры. Потому что лишать людей веры не должно быть дано никому. Это величайшее преступление. И пусть его финиш не будет победным - наверное, это удел тренированных, но дистанцию он должен пройти до конца.

Нет… Чувство ответственности, каким бы сильным оно ни было, не придает бегуну новые физические силы. Сердце не станет биться ровнее, не станут легче ноги, бежать будет так же тяжело, может быть, тяжелее вдвое, втрое, но мозг будет рождать новое: желание не упасть лицом в землю, а продолжать движение. Обязательно продолжать движение!..

И тогда в благодарность за мужество в какой-то совершенно неожиданный момент, когда человек уже начинает умирать на бегу, неведомые силы приносят ему награду - второе дыхание.

Вот оно, физическое исцеление! Четко, как метроном, стучит сердце, легок широкий, размашистый бег, и наплевать ему теперь на расстояние до финишной ленточки: сто метров, двести, триста, пятьсот… Теперь за него могут быть спокойны все, кто провожал его на старте. Теперь он готов бежать всю свою жизнь, лишь бы она не кончилась…

Для Гервасия Васильевича вторым дыханием стал Волков. То, что рассказал про Волкова Стасик, и то, что угадал сам Гервасий Васильевич, наполнило его совершенно новым, до сих пор не изведанным чувством. Словно спустя много-много лет он нашел самого себя - одинокого и неприкаянного; терпеливого не от силы характера, а от чудом сохранившейся стыдливости; резкого от неуверенности; не очень удачливого, сберегшего способность винить в неудачах только себя; честного от неумения быть другим…

То, что он был не врач, а артист цирка, то, что его звали Дмитрий Сергеевич и разница в возрасте была у них тридцать лет, не имело никакого значения.

Вот тогда-то и показалось Гервасию Васильевичу, что всю свою жизнь он прожил для того, чтобы не дать умереть Волкову.

Еще три раза делал Гервасий Васильевич ему пункцию перикарда. Три раза, через каждые два дня, руки Гервасия Васильевича вводили длинную иглу в сердце Волкова и заливали его антибиотиками. Днем и ночью каждый час дежурные сестры входили в палату Волкова, держа в одной руке марлевый тампончик, пропитанный спиртом, а в другой - шприц с торжественно задранной вверх иглой.

Пять дней подряд Гервасий Васильевич делал Волкову переливание крови. На седьмые сутки температура у Волкова стала падать. Ртутная ниточка укоротилась до тридцати восьми с половиной градусов, и Волков впервые улыбнулся Гервасию Васильевичу.

Гервасий Васильевич закашлялся, высморкался в марлевую салфетку и вышел из палаты.

Как и каждый вечер, в коридоре на подоконнике сидел Хамраев. Гервасий Васильевич остановился в нерешительности, судорожно вздохнул и направился к нему.

- Что с вами? - испуганно спросил Хамраев.

- Ни-ничего…

- А с ним? - Хамраев соскочил с подоконника и сильно взял Гервасия Васильевича за руку.

- И с ним. Просто немножко упала температура. Я этого так ждал. Хамраев выпустил руку Гервасия Васильевича и снова взгромоздился на подоконник.

- Да ну вас, Гервасий Васильевич! Поглядеть на вас, так можно было черт знает что подумать. У вас такой вид…

- Какой?

Хамраев не ответил.

Гервасий Васильевич стянул Хамраева с подоконника, обнял его и повел в дальний конец коридора, к выходу.

- Не сердитесь, Сарвар, дружочек вы мой.

- Я наконец понял, кто вы, - сказал Хамраев.

- Только сейчас?

- Нет. Еще вчера. Вы эгоист! Это о вас писал Жюль Ренар: «Истинный эгоист согласен даже, чтобы другие были счастливы, если только он принесет им счастье…»

Гервасий Васильевич остановился и удивленно посмотрел на Хамраева.

- Я знал, что существует целая категория людей, которая занимается тем, что выписывает в аккуратные тетрадочки мудрые мысли великих и афоризмы сомнительного качества… Вам-то это зачем? Вы и так бронированы эрудицией. Вы вообще прекрасный тип современного советского администратора. Вы умны, интеллигентны, решительны… У вас самого полно мудрых мыслей. На кой ляд вам Жюль Ренар? Попробуйте обидеть меня своими словами…

- Не пытайтесь меня разозлить, - спокойно сказал Хамраев. - Вам привет от мамы. И вот вам ваш «Казбек».

Гервасий Васильевич спрятал коробку папирос в карман халата и спросил:

- Вы не можете мне объяснить, почему вы приносите мне папиросы только вечером? Я за ночь их выкуриваю, а днем мучаюсь от беспапиросья…

- Потому что я все еще заведую городским отделом здравоохранения и с девяти утра сижу на работе. Ясно?

- Ясно, ясно… - кротко согласился Гервасий Васильевич.

- У него локализуется гнойный очаг?

- Кажется, да.

- А потом?

- Потом будем оперировать.

- Ампутация?

- Не знаю… Посмотрим.

- До завтра, Гервасий Васильевич.

- Маму поцелуйте, Сарварчик. Передайте, что я ей кланяюсь…

Следующий день у Гервасия Васильевича был операционным.

Волков лежал в палате один и дремал. Ночью они с Гервасием Васильевичем долго не спали. Болтали о том о сем.

Гервасий Васильевич рассказывал Волкову о своем отце - удивительно талантливом гинекологе, у которого в Петербурге была прекрасная практика и своя собственная клиника. За успехи в медицине отцу Гервасия Васильевича было пожаловано звание потомственного дворянина. Это звание открыло ему двери знаменитого Владимирского клуба, где спустя три года он проиграл свой дом на Разъезжей, клинику, потерял практику, а вскоре и вовсе «сошел с круга»…

Рассказ этот за давностью лет утратил горечь, и Гервасий Васильевич говорил об отце без осуждения, вспоминал о нем с уважением и печалью.

Часам к трем ночи Гервасий Васильевич сам ввел Волкову пантопон и пожелал спокойного сна.

Весь день был в каком-то странном дремотном забытье. Он пробуждался каждый час, когда в палату входила дежурная сестра со шприцем. Да и то ненадолго. Минуты на две, на три. А потом сознание снова уплывало от него, и он уже не слышал ни звуков в коридоре, ни шагов старухи нянечки, позвякивавшей ведром с десятком чистых «уток».

Только один раз, когда старшая сестра хирургического отделения принесла ему не то завтрак, не то обед (Волков этого так и не понял) и стала уговаривать его поесть, он очнулся минут на двадцать.

Есть он не стал, но был благодарен старшей сестре за то, что она его разбудила. Именно в этот момент ему снилось что-то тревожное, мерзкое, а проснуться и открыть глаза не было никаких сил.

Старшая сестра была красивая, яркая женщина лет сорока, с огромным бюстом и могучими ногами. Ее движения сопровождались тихим потрескиванием и шуршанием туго накрахмаленного халата. После каждой фразы она с достоинством закрывала глаза и открывала их только для того, чтобы произнести следующую.

- Надо есть, Дмитрий Сергеевич, - веско говорила старшая сестра. - Это необходимо для активной сопротивляемости в общей жизнедеятельности организма. А то мне придется пожаловаться на вас Гервасию Васильевичу.

Волков смотрел на старшую сестру и думал, что где-то за стенами больницы в каком-нибудь новом пятиэтажном доме есть небольшая однокомнатная квартирка с потемневшей от старости гитарой, с многочисленными фотографиями застывших людей, с высокой кроватью, с шелковым ярким покрывалом и огромным зеркальным шкафом. И живет в этой квартире старшая сестра - одинокая чистюля, наверное, бывший санинструктор роты. Дома, снимая шуршащий халат, она начинает говорить нормальным бабским языком, без всякой там «активной сопротивляемости» и «общей жизнедеятельности». Стряпает, стирает, пишет письма дальним родственникам, а поздно вечером принимает у себя многодетную соседку по лестничной площадке. Они выпивают бутылку портвейна, старшая сестра снимает со стены гитару и поет всхлипывающей соседке «про улыбку твою и глаза»… А соседка ругает детей, проклинает мужа и говорит о том, насколько старшей сестре жить легче. И старшая сестра привычно соглашается с ней, а оставшись одна, долго разглядывает в зеркале свое стареющее красивое лицо и плачет от одиночества и жалости к себе…

- Вы никогда не были санинструктором роты? - неожиданно спросил Волков.

- Нет, - ответила старшая сестра и покраснела. Я была санинструктором батальона…

Часам к пяти пришел Гервасий Васильевич. Он осторожно присел на кровать Волкова, помолчал немного, потер пальцами глаза под очками и спросил:

- Ну что, брат Дима?.. Скучаешь?

- Я почти весь день дремал, - ответил Волков.

- Очень хорошо, - сказал Гервасий Васильевич. - Просто прекрасно. Давай я тебя посмотрю немного…

- Посмотрите.

- Только сразу договоримся: никаких героических актов. Там, где больно, говори «больно». Мне это очень важно. Понял?

- М-гу.

И пальцы Гервасия Васильевича осторожно стали скользить по левому плечу Волкова. Где-то задержались, мягко ощупывали какое-то место и продолжали скользить дальше, к локтю. Потом снова возвращались назад и еще медленнее проходили путь, уже однажды пройденный.

- Больно?

- Да.

- Очень?

- Очень.

- А здесь?

- Нет.

- Совсем не больно?

- Совсем.

- М-да…

- Что, плохо? - спросил Волков.

- Да нет… Ничего особенного. - Гервасий Васильевич вынул пачку «Казбека» и стал разминать папиросу, глядя в упор на Волкова.

- А мне можно курить? - спросил Волков.

Гервасий Васильевич подумал и с деланным равнодушием сказал:

- Кури.

Он размял папиросу и сунул ее в рот Волкову. Затем оглянулся на дверь и чиркнул спичку.

Волков прикурил и улыбнулся.

- Ты мне поулыбайся, - сказал Гервасий Васильевич. - Придет старшая сестра - не до улыбок будет… И мне и тебе влетит…

Он разогнал дым рукой и еще раз оглянулся на дверь.

- Не влетит - она в вас влюблена, - сказал Волков и закашлялся.

- Это у тебя от температуры, - презрительно сказал Гервасий Васильевич. - Так и называется: температурный бред.

- Влюблена… Чтоб мне сдохнуть! - рассмеялся Волков.

- Ни в коем случае! - испугался Гервасий Васильевич.- Ты мне все показатели по отделению испортишь!

- А у вас разве смертельные исходы не планируются? - спросил Волков.

- Прекрати сейчас же, - рассердился Гервасий Васильевич. - А то заберу папиросы и уйду…

- Нет, правда, - зло сказал Волков. - Вроде как усушка, утруска. В винно-водочных отделах даже специально несколько бутылок лишних полагается - «на бой посуды»!

- Ты пьешь?

- Пью.

- Много? - Гервасий Васильевич с интересом посмотрел на Волкова.

- Нормально… Как все. Гервасий Васильевич, я знаю, о чем вы думаете!

- О чем? - весело спросил Гервасий Васильевич.

- Сейчас. - Волков слегка отдышался, проглотил слюну и, не отрывая глаз от лица Гервасия Васильевича, сказал: - Вы, когда вошли в палату, все думали: «Как бы это сказать Волкову про ампутацию?..» Дескать, не дрейфь, брат Дима, и без руки люди на свете живут и, дескать, пользу приносят… Ну там два-три примера из классико-революционной литературы или еще что-нибудь. А, Гервасий Васильевич?

Гервасий Васильевич снял очки и стал разглядывать их на свет.

- Точно, да, Гервасий Васильевич? - испугался Волков.

- Ты только без нервов, - жестко сказал Гервасий Васильевич.

Он протер очки полой халата и надел их на нос.

- Что-то я, конечно, думал…- неуверенно проговорил он. - Человеку это свойственно… Вот и я думал. Я все, сынок, думаю, как ее, подлой, избежать. Вот о чем я думаю. А ты психуешь. Ухудшаешь и без того паршивое свое состояние. И этим очень мешаешь мне тебя лечить. А ты мне помогать должен. Понял?

В палату вошла сестра с профессионально-скорбным лицом. В одной руке она держала шприц с иглой вверх, а в другой - ватку, пахнувшую спиртом.

Гервасий Васильевич разогнал дым рукой:

- Подставляй зад, Волков!

Когда сестра ушла, Волков подождал, пока затихнут ее шаги в коридоре, и сказал:

- В сорок четвертом в госпитале со мной рядом лежал Мишка Сиротин. Он перед самой выпиской простудился. И ему банки на ночь назначили… Вечерком к нам в палату вкатывается вот такая же сестричка и трагичным-трагичным голосом объявляет: «Сиротин, я вам банки пришла ставить». И рожа у нее такая постная, такая скорбная, такая профессионально-медицинская, что сдохнуть можно… Сиротин заохал, на живот перевернулся и говорит: «Ты бы мне лучше спиртяшки приволокла…» А она, не теряя заданного настроения, молча так облепила его банками и села рядом. Посидела так с минутку, увидела «Крокодил» на тумбочке и стала его перелистывать. С ней произошла удивительнейшая метаморфоза! Она перестала играть в сестру милосердия… Сидит, понимаете ли, нормальная, здоровая, смешливая девчонка, читает «Крокодил», весело хихикает, и нет ей никакого дела до того, что Сиротин с того света недавно вернулся, что вокруг боль, страдания, температура, бред. И никакого в ней милосердия. Просто тихий голос и скорбь в ее обязанности входят. Потом посмотрела на часы, вздохнула и стала снимать с Сиротина банки. Им что, специально преподают это актерское мастерство? А, Гервасий Васильевич?

Гервасий Васильевич тоскливо посмотрел на Волкова, открыл пачку «Казбека» и спросил:

- Курить будешь?

- Нет, - ответил Волков, не сводя глаз с Гервасия Васильевича.

Гервасий Васильевич закурил сам и скучным голосом спросил Волкова:

- Слушай, сынок, ты знаешь, что такое «право сеньора»?

- Знаю. Это когда первая брачная ночь…

- Ни черта ты не знаешь, - перебил Гервасий Васильевич. - «Право сеньора» - это в первую очередь безнаказанность. Сознание собственной исключительности… Гарантия безопасности. Это не только первая брачная ночь с женщиной, предназначенной другому, это и ненаказуемое хамство с подчиненными, лживость чиновников и истеричность тяжелобольных… Все это в одинаковой степени гнусно.

- Спасибо, - упавшим голосом сказал Волков.

- Кушай на здоровье, - так же скучно ответил Гервасий Васильевич. - Кушай и постарайся никогда не пользоваться этим правом. Кем бы ты ни был: тяжелобольным подчиненным или очень здоровым начальником…

- Подозрительность, наверное, приходит с возрастом… Да, Гервасий Васильевич? - попробовал Волков перевести разговор в ироничное состязание.

Но Гервасий Васильевич не принял предложенной ему схемы и сказал:

- Я не знаю, что приходит с возрастом. Для этого я еще недостаточно приподнялся над собой и своим возрастом… Зато я почти точно знаю, что с возрастом уходит.

Волков закрыл глаза, повернул голову набок и прижался щекой к подушке. Гервасий Васильевич взял Волкова за правую кисть и прислушался к его пульсу.

- Простите меня, Гервасий Васильевич, - сказал Волков, не открывая глаз.

- Ладно, давай о другом, - сказал Гервасий Васильевич.

Ночью Волков попытался представить себя без руки. Он перебирал десятки дел, для выполнения которых отсутствие левой руки не станет большим препятствием. Но это были дела и профессии, до сих пор неведомые Волкову. Все нужно будет начинать с азов, с самой низшей ступени. А для этого может просто не хватить сил. Тем более что стоило ему мысленно проследить цепь элементарно механических движений для того или другого случая, как он печально убеждался в том, что природа, создавая человека, не позволила себе ничего лишнего…

Волков вспомнил Володю Гречинского. Володю Гречинского, великолепного циркового эквилибриста. Артиста экстра-класса. В войну Володя был «сорокапятчиком». Там некогда было устанавливать прицел своей тоненькой противотанковой пушки. Он бил по танкам прямой наводкой. В бою ему оторвало левую руку. Это был его последний бой.

Спустя тринадцать лет, в Варшаве, Володя Гречинский стал лауреатом всемирного конкурса артистов цирка. Никто из зрителей и жюри не знал, что у него нет руки. Он сконструировал себе движущийся протез, и никому не могло прийти в голову, что у этого русского вместо левой руки культя восемь сантиметров длиной. Он только цветы не мог принять от председателя жюри. Правая рука была занята дипломом и коробочкой с медалью. А цветы принять было уже нечем.

Говорят, потом этот председатель жюри плакал…

Теперь Володя - заслуженный артист республики. Теперь-то все хорошо. Вот только по ночам у него правая рука отнимается - устала. Но об этом тоже почти никто не знает. А Волков знает. Гречинский многое рассказывал Волкову. Может быть, только ему и рассказывал. Их всегда тянуло друг к другу.

Как только они попадали в один цирк, в одну программу, они вместе размещались в одной гардеробной, и вскоре гардеробная начинала походить на маленькую слесарную мастерскую, куда совершенно случайно попали спиннинги, блеклые костюмы, грим, обрывки афиш и рекламные пепельницы фирмы «Кока-кола».

Гречинский сам конструировал цирковую аппаратуру, и Волков любил вечерами, после представления, сидеть и смотреть, как, привалившись худеньким левым плечом с нежной культей к тискам, Володя держал в красивой и мощной правой руке напильник, с поразительным упорством вытачивая какую-нибудь замысловатую деталь или невиданную блесну. Иногда Володя садился за лист миллиметровки, брал карандаш и набрасывал эскизы аппарата, чертежи узлов. Потом откладывал карандаш и начинал щелкать логарифмической линейкой. Он рассчитывал запасы прочности, максимальные натяжения, минимальные отклонения, динамические рывки, прогибы и скручивания - все, без чего нельзя построить даже самый простой цирковой аппарат. К нему бегали за каждой мелочью: поговорить о новом трюке, зачалить трос, починить транзистор. Просто поболтать.

Но бывали вечера, когда никто не приходил в их гардеробную, когда Володе не хотелось ничего сверлить или вытачивать. И тогда Волков отправлялся в цирковой буфет, приносил бутылку вина, стаканы, и они засиживались в цирке далеко за полночь.

Волков обычно устраивался на реквизитном ящике, а Володя на стуле. Он снимал со стены трубу, облизывал медный мундштук и, скосив глаза на Волкова, играл ему арии из оперетты «Роз-Мари». Негромкий чистый звук трубы плыл по уснувшему цирку, и Волков каждый раз пытался представить, как ведут себя звери, слушая Володину трубу. Наверное, лошади нервно переступают тонкими передними ногами, а дремлющие тигры осторожно открывают глаза…

О фронте Гречинский никогда не говорил. Даже когда в цирке среди «старичков» вдруг заходил разговор о войне и кто-нибудь вспоминал, что в сорок четвертом он был там-то, на таком-то направлении, в такой-то армии, Володя молчал.

Только однажды Волков услышал от Володи о том, что он воевал под Ржевом. Это было так: Волков случайно встретил Гречинского в Москве. Володя был в отпуске, Волков проездом. Они обрадовались друг другу, закатились в «Националь», поужинали, и Гречинский уговорил Волкова поехать к нему ночевать. Когда они вышли из ресторана, было уже половина второго. Они добрели пешком до Пушкинской площади и целый час простояли в очереди на такси. В последний момент, когда Гречинский и Волков уже садились в машину, к началу очереди подошел какой-то пьяный на протезе. Он вломился на переднее сиденье и потребовал, чтобы его везли к «Соколу». Гречинский жил у «Сокола», и поэтому с пьяным никто не стал спорить.

Машина тронулась. Пьяный сразу же повернулся к Волкову и Гречинскому и стал осыпать их отборной руганью. Он кричал, что потерял ногу вот за таких стиляг и пижонов, что он, если захочет, выбросит их из такси и ему за это ничего не будет, потому что он кровь проливал в то время, когда они где-то отсиживались. Он кричал, что на все имеет право - он воевал вот этими руками. Москву спасал…

- Заткнись, - сказал ему Волков.

И тогда пьяный стал уже совсем отвратительно грязно ругать Волкова и Гречинского. Молоденький шофер такси пугливо посматривал на инвалида.

- Остановите машину, - не выдержал Волков.

- Дима, выкини его к чертовой матери, - спокойно сказал Гречинский.

Шофер притормозил.

- Вы что, с ума сошли?! - закричал пьяный. - Я же на протезе! Куда я пойду? Не трогайте меня!..

Волкова трясло от омерзения и злости. Он вышел из машины и рывком открыл переднюю дверцу.

- Вылезай, - хрипло сказал Волков.

- Да что вы, ребята!.. Ну нажрался я… Нажрался! Что, думаешь, с радости? - И пьяный заплакал.

Волков захлопнул дверцу, сел рядом с Гречинским и сказал пьяному:

- Еще одно слово - и вылетишь. Понял?

Пьяный промолчал.

- Поехали, - сказал Волков.

Как только машина тронулась, пьяный нагло расхохотался.

- Что, съели?! Кто меня тронет, тот два часа не проживет!.. Я ногу потерял, я за Россию кровь пролил, а ты, ты что видел?! - И он повернулся к Гречинскому.

Володя рванулся к пьяному, сгреб его за воротник и бешено крикнул ему в лицо:

- Заткнись, сволочь! Ты один всю Россию спас?! Кроме тебя, никого там не было?! Двадцати миллионов мертвых не было? Гад!!!

Гречинский выпустил пьяного, откинулся на сиденье и пробормотал:

- Ах сука какая!.. Ах сука…

- Попался бы ты мне подо Ржевом, - плаксиво сказал пьяный.

- Подо Ржевом я бы с тобой вообще не разговаривал, - сказал Гречинский. - Да и ты бы там помалкивал…

Уже потом, дома, под утро, Володя посмотрел на Волкова красными от бессонницы глазами и сказал:

- Димка, а я ведь руку-то потерял подо Ржевом…

В этот день после вечернего обхода Гервасий Васильевич ненадолго сходил домой. Он вернулся, держа в руках большую тарелку с виноградом, а под мышкой старый потрепанный томик.

Он поставил перед Волковым виноград и сказал:

- Тебе Кенжетай кланяется. Помнишь, я тебе про него рассказывал? Он говорит, что видел тебя в цирке и ему очень понравилось, как ты танцевал на канате…

- Это был не я, - улыбнулся Волков. - Это Артемьев…

- Я знаю, - сказал Гервасий Васильевич. - Мне просто не хотелось его огорчать. Мне кажется, что он запомнил только танцы на канате, а так как я ему про тебя поведал, то он хочет, чтобы это был обазательно ты… Ничего не имеешь против?

- Пожалуйста, - ответил Волков.

Он попытался осторожно повернуться на бок и вдруг почувствовал, как в больной руке что-то булькнуло. Словно в пустой наполовину бутылке плеснулась жидкость. Он легонько шевельнул левой рукой и вместе с острой болью опять услышал бульканье.

- Лопай виноград, - сказал Гервасий Васильевич. - Это глюкоза, а в твоем состоянии она сурово необходима.

- Мне уже сегодня делали ее внутривенно…

- Очень хорошо. От глюкозы еще никто не умер.

Волков опять шевельнул рукой, прислушался к бульканью под локтем и спросил:

- Я не открою новую страницу медицины, если все-таки умру от глюкозы?

Гервасий Васильевич поморщился. Он стоял у окна и перелистывал томик.

- Не болтай, ради бога. Лучше послушай, брат Дима, грандиозные строки:

Вагоны шли привычной линией, Подрагивали и скрипели, Молчали желтые и синие, В зеленых плакали и пели.

Гервасий Васильевич глубоко вздохнул, снял очки и положил книгу на подоконник.

- Вот как, Дима… «Молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели…» Черт знает какая силища!

Волков облизнул пересохшие губы и продолжил:

Вставали сонные за стеклами И обводили ровным взглядом Платформу, сад с кустами блеклыми, Ее, жандарма с нею рядом…

Гервасий Васильевич посмотрел на Волкова, взял книгу и снова стал листать страницы, приговаривая:

- «Молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели…» Женись, Дима… Обязательно женись. И заведи кучу детей…

- Поздно мне, - сказал Волков.

- Ерунда, - отмахнулся Гервасий Васильевич. - Нарожаешь детей, привезешь их сюда, я тебе их тут пасти буду.

- Поздно мне, - повторил Волков.

- Глупости! - возмутился Гервасий Васильевич. - Жить никогда не поздно. Знать, что ты кому-то необходим, никогда не поздно… Одиночество - это эгоизм. Чистейшей воды эгоизм… Ты, Волков, эгоист…

- А вы?

- И я. Я тоже эгоист. Мне даже об этом на днях сказали. Некто мой друг Хамраев. Правда, он воспользовался дневниками Жюля Ренара, но от этого я не почувствовал себя лучше…

- Кто такой Жюль Ренар?

- Удивительного мужества человек. Современник Ростана, Гонкуров, Золя… Писатель. Ты не читал «Рыжика»?

- Нет, - Волков снова шевельнул левой рукой и снова услышал, как в локте плеснулась жидкость.

Гервасий Васильевич увидел движение Волкова и спросил:

- Ты зачем шевелишь левой рукой? Не нужно этого делать…

- Гервасий Васильевич, - сказал Волков. - Вы знаете, у меня в руке что-то булькает.

- Ну да?

- Точно. Что-то булькает и переливается. Такое впечатление, будто у меня к локтю грелка привязана.

Гервасий Васильевич отложил книгу и подошел к Волкову.

- Давай посмотрим, что там у тебя булькает и переливается. - Он долго и осторожно осматривал левую руку Волкова и наконец сказал: - Вот что, брат Дима, давай-ка мы с тобой завтра прооперируемся… Возьмем и прооперируемся.

Волкова охватила страшная слабость. В первую секунду он даже не мог понять, что с ним произошло. А потом вздохнул судорожно, проглотил комок и понял: испугался.

- Уже завтра?.. - тихо спросил он.

Ему хотелось закричать, что он не может завтра оперироваться, что он еще не придумал для себя однорукого - ничего, он ищет, ищет мучительно, ежедневно и еженощно, но ему не двадцать, ему уже тридцать шесть, и в таком возрасте начинать жить заново очень трудно… Ну неужели нельзя подождать с операцией? Он придумает… Вот только придумает, как жить с одной рукой, так, пожалуйста, оперируйте, отнимайте руку, если без этого нельзя обойтись!

К тому, что он останется без руки, он уже приучил себя. Ему бы теперь только придумать, как жить дальше…

Но Волков ничего не сказал Гервасию Васильевичу, а только тихо спросил:

- Уже завтра?..

- Ты чего это вдруг разволновался? Ты небось по думал, что я тебе завтра руку отрежу? Да? А я и не собираюсь этого делать. Я тебе завтра этот гнойный мешок вскрою, дрянь всю выпущу, чтобы она у тебя там не булькала и не переливалась, и буду продолжать тебя лечить. Тебя и твою руку… А ты уже черт знает что подумал!

Волков затаил дыхание, уставился в потолок. Из уголка его правого глаза выкатилась маленькая светлая слезинка и неровной дорожкой поползла к уху. Волков повернул голову направо, потерся щекой о подушку и уже случайно шевельнул левой рукой.

- Вот, пожалуйста… - виновато проговорил он. - Опять булькает…

Утром, когда Волков еще спал, Гервасий Васильевич пригласил в ординаторскую двух врачей своего отделения и весь последний курс городской школы медсестер. Одиннадцать семнадцатилетних девочек проходили хирургическую практику в больнице у Гервасия Васильевича и, непонятно почему, боялись его до дрожи в коленях.

Гервасий Васильевич подождал, пока все рассядутся, отдал свой стул маленькой испуганной Рашидовой, а сам присел на краешек стола.

- Вас, Нина Ивановна, и вас, Сафар Алиевич, я пригласил для того, чтобы просить ассистировать мне сегодня при вскрытии флегмоны у Волкова,

- обратился Гервасий Васильевич к врачам.

- У него еще и флегмона?

- Ну и букет!

- Букет роскошный, - сказал Гервасий Васильевич. - Что и говорить…

Он обвел взглядом студенток и продолжил:

- А вас я обязываю присутствовать при операции. Это вам будет крайне полезно… В свое время, если вы помните, мы много говорили об анатомо-физиологических особенностях гнойных процессов. Еще несколько дней назад я просил вас самым внимательнейшим образом ознакомиться с историей болезни больного Волкова Дмитрия Сергеевича… Все ознакомились?

Девочки задвигались и зашелестели:

- Я ознакомилась.

- Я тоже.

- И я…

- Прекрасно, - прервал их Гервасий Васильевич. - Тогда я позволю себе повторить кое-что из того, что мы проходили с вами еще зимой. Я не собираюсь задавать вам какие-либо вопросы и проверять ваши знания. Я еще раз повторю вам, что уже говорил однажды. Но в данном случае я ограничусь только одним заболеванием - флегмоной… Исмаилова! Колпакова!.. Перестаньте шептаться… Тяжелое состояние больного Волкова вызвано в первую очередь неумелыми действиями медицинской сестры, ее растерянностью и торопливостью. И если вы действительно изучили историю болезни Волкова, то должны были бы об этом помнить… Именно поэтому я сегодня и собрал вас. Извольте слушать…

Гервасий Васильевич посмотрел на часы, достал папиросы и, закуривая, сказал:

- Сафар Алиевич, будьте любезны, распорядитесь, чтобы все приготовили к операции. Больного не будить, а если он проснется сам - завтрак не подавать.

Врач вышел из ординаторской. Гервасий Васильевич прислушался к его удаляющимся шагам, потер пальцами глаза под очками и сказал:

- Итак, флегмоной называется острое разлитое гнойное воспаление подкожной, межмышечной, забрюшинной и другой клетчатки… В настоящем случае мы с вами имеем межмышечную, или так называемую субфасциальную, флегмону. Возбудителями флегмоны обычно являются стафилококки и стрептококки, но она может быть вызвана и другими микробами, которые проникают в клетчатку через случайные повреждения кожи, слизистых оболочек или гематогенным путем. Флегмона является самостоятельным заболеванием, но может бьть осложнением и других гнойных процессов: карбункула, абсцесса, сепсиса… У больного Волкова флегмона рождена сепсисом…

Гервасий Васильевич вдруг почувствовал в своем голосе жесткие нотки и на мгновение ощутил неприязнь к этим одиннадцати девочкам. На секунду все они слились в одну, ту из цирка, которая не прокипятила шприц и не вызвала «Скорую помощь».

- Воспалительный экссудат распространяетея по клетчатке, переходя из одного фасциального футляра в другой через отверстия для сосудисто-нервных пучков. Раздвигая ткани, сдавливая и разрушая сосуды, гной приводит к некрозу тканей…

Гервасий Васильевич вспомнил рассказ Стасика и попытался представить себе все, что произошло в цирке. Он почти увидел Третьякова, вправляющего Волкову сустав, и медсестру - вернее, ее руки, почему-то грязные, заскорузлые, толстые фаланги пальцев и плоские ногти с трещинами… И хотя он понимал, что это все не так, ему хотелось закричать от отчаяния и злости.

Но он только передохнул, поискал глазами пепельницу, нашел ее за собой, пододвинул ближе и стряхнул пепел.

- Какова же клиническая картина флегмоны? - спросил Гервасий Васильевич и глубоко затянулся.

Образовавшаяся пауза показалась студенткам ожиданием ответа, и маленькая Рашидова робко подняла руку.

- Опусти руку, - сказал Гервасий Васильевич. - Клиника флегмоны характеризуется быстрым проявлением и распространением болезненной припухлости, разлитым покраснением кожи, высокой и стойкой температурой - сорок и выше, сильными болями и нарушением функции пораженной части тела…

«Боже мой! - подумал Гервасий Васильевич. - Всего этого могло не быть! Всего этого могло не быть!»

- Припухлость представляет собой инфильтрат… Затем, как у больного Волкова, он размягчается и появляется симптом флюктуации. Клиническое течение флегмоны редко бывает благоприятным. Чаще встречается злокачественная форма, когда процесс быстро прогрессирует и сопровождается тяжелой интоксикацией… У нашего больного все это еще осложнено внутрисуставным переломом костей предплечья…

Гервасий Васильевич увидел, что Колпакова разглядывает свое отражение в оконном стекле, и подумал: «Они должны стать наконец взрослыми… Откуда в них такой стойкий инфантилизм?! Такое упорное, отвратительное школярство!.. Неужели необходим какой-нибудь катастрофический сдвиг, какая-нибудь трагическая непоправимость, которая делает детей взрослыми, а взрослых - бойцами?..»

Колпакова будто услышала Гервасия Васильевича и с преувеличенным вниманием уставилась на него своими красивыми глуповатыми глазами.

- Консервативное лечение возможно только в начальной стадии флегмоны… При прогрессирующей флегмоне отсрочка оперативного вмешательства недопустима. Под общим обезболиванием производят вскрытие флегмоны одним, а чаще несколькими параллельными разрезами с рассечением кожи и подкожной клетчатки…

«Я сделаю ему только один разрез… - подумал Гервасий Васильевич. - Только один. Если все будет в порядке, то несколько рубцов при заживлении могут стянуть ему предплечье, и он не скоро начнет работать в этом своем дурацком цирке…»

- В ранних фазах стрептококковых флегмон гноя может и не быть. В этих случаях при вскрытии отмечается серозное или серозно-геморрагическое пропитывание тканей. У больного Волкова предплечье представляет собой просто огромный гнойный мешок…

«Булькает и переливается…» - вспомнил Гервасий Васильевич виноватый голос Волкова.

- При вскрытии рану рыхло тампонируют марлей с пятипроцентным гипертоническим раствором н мазью Вишневского. В случае с больным Волковым тампонирования будет недостаточно. Ему придется вводить глубокие дренажи…

«Господи! Хоть бы это ему помогло!.. Если бы этим все кончилось…» - промелькнуло в голове Гервасия Васильевича.

- При тяжелой прогрессирующей форме флегмоны, при безуспешности оперативного и общего лечения в связи с угрозой жизни больных необходима ампутация конечности…

Гервасий Васильевич посмотрел на часы и встал со стола.

Девочки зашевелились. Колпакова подняла руку.

- Что вам, Колпакова? - строго спросил Гервасий Васильевич. Ему показалось, что та, из цирка, должна быть похожа на Колпакову.

- Гервасий Васильевич! - бойко сказала Колпакова. - А у этого больного тяжелая форма или легкая?

- У этого больного тяжелая форма, - недобро ответил Гервасий Васильевич. - Очень тяжелая… А теперь я еще раз объясню всем вам, почему я повторил часть лекции по гнойным процессам. Всего того, о чем я рассказывал, и всего того, что вы сейчас увидите на операции, могло не быть, повторяю, если бы медицинская сестра при цирке, где работал больной, была грамотным специалистом!..

В дверях показался врач.

- Гервасий Васильевич, - спросил он. - Наркоз общий?

- Нет, - светил Гервасий Васильевич. - Это опасно. Слишком тяжелая и длительная интоксикация… Да и сердечко у него скисло.

Нина Ивановна подошла к Гервасию Васильевичу и тихо спросила:

- Вы не боитесь болевого шока?

- Я всего боюсь, - так же тихо ответил Гервасий Васильевич. - Всего, дорогая вы моя Нина Ивановна… Но я еще на больного рассчитываю. На Дмитрия Сергеевича.

Волков лежал на операционном столе. Вокруг стояли люди в белых масках. И Гервасий Васильевич был в маске. Волков впервые видел Гервасия Васильевича в маске и белом клеенчатом фартуке.

Оттого что Волков никого не узнал, кроме Гервасия Васильевича, ему стало не по себе. А тут еще вдруг затихла боль в руке, и Волков чуть было не попросил отменить операцию. Может быть, так пройдет…

А потом он испугался того, что все сейчас увидят, как он перетрусил, и ему захотелось что-нибудь спокойно сказать или сострить и услышать смех в ответ на свою остроту.

- Ты что так смотришь на меня? - спросил Гервасий Васильевич. - Под маской не узнал, что ли?

- Узнал, - ответил Волков. - Я вас и под паранджой узнаю…

Никто не рассмеялся, и даже Гервасий Васильевич не хмыкнул, а просто сказал:

- Спасибо.

И тут же Волков узнал старшую сестру, бывшего батальонного санинструктора.

Старшая сестра осторожно убрала с его лба волосы и, не снимая теплых ладоней с головы Волкова, встала сзади, у самого края операционного стола.

- Вот тебе, Дима, и собеседница - Алевтина Федоровна, - сказал Гервасий Васильевич. - Можешь за ней пока поухаживать.

«Алевтина Федоровна, - подумал Волков. - Алевтина Федоровна… Милка тоже Федоровна. Людмила Федоровна. Людмила Федоровна Болдырева. Людмила Федоровна Волкова. Как же, держи карман шире!..»

- Алевтина Федоровна, вы не возражаете? - спросил Гервасий Васильевич.

Старшая сестра смущенно засмеялась:

- Пусть ухаживают…

Она сняла одну руку с головы Волкова, взяла большой марлевый тампон и мягко вытерла его вспотевшее от напряжения лицо.

- Нина Ивановна, - сказал Гервасий Васильевич. - Поднимите левую руку Дмитрия Сергеевича… Так. Йод. Спирт. Хорошо. Мы, Дима, вот как сделаем: ты пока не ухаживай за Алевтиной Федоровной, ладно? А пусть лучше Алевтина Федоровна ухаживает за тобой… Но уж поправишься - изволь быть кавалером! И здесь тоже, Сафар Алиевич. Все, все смазывайте! До подмышечной впадины… Вот так. Прекрасно… Выше, Нина Ивановна. Ты, Дима, чего больше всего боишься?

Волков проглотил слюну и глухо ответил:

- Не проснуться после наркоза…

- Вот и хорошо! - обрадовался Гервасий Васильевич. - Вот мы и не будем тебя усыплять…

Волков криво улыбнулся и спросил:

- Так и будете без наркоза резать?

- Э, нет, Димочка… Без наркоза только в переулках режут. Мы тебе сделаем местное обезболивание. Так называемую местную анестезию…

Ах как это было больно, больно, больно!..

Ах эта сволочь - местная анестезия!!! С ней только поначалу хорошо, а потом она никакая не анестезия!.. Будто ее и вовсе не было…

Волков не крикнул ни разу, не застонал. Только воздух втягивал сквозь стиснутые зубы и выдыхал с хрипом. Да еще упирался затылком в ладони старшей сестры, и какая-то мутная сила отрывала его спину от жесткого матрасика, выгибала дугой и снова распластывала на операционном столе…

И не слышал ничего, кроме шепота старшей сестры: «Потерпи, потерпи, миленький».

Пот разъедал глаза, затекал в рот, тело стало скользким, влажным, словно в парилке - на самой верхотуре…

«Потерпи, потерпи, миленький…»

Только однажды, перед самым концом, не сдержался Волков.

На мгновение его тряхнула такая оглушительная боль, что ему показалось, будто он расплавился и огненной жидкостью расплескался на кафельном полу операционной.

- А-а-а***! - захлебнулся Волков.

И тут же, у лица своего, увидел очки Гервасия Васильевича.

- Больно?

Волков судорожно, коротко вздохнул несколько раз, помолчал немного, собрал все оставшиеся силы и ответил:

- О… Очень…

- Больше так не будет, - где-то сказал Гервасий Васильевич.

«Потерпи, потерпи, родненький…»

И Волков терпел и мечтал только об одном: хоть бы на мгновение потерять сознание.

Но сознание не покидало его, и теперь он лежал и ждал, когда его будут зашивать. Он знал, что все операции заканчиваются тем, что рану зашивают, и ждал этого как конца всех мучений.

А его все не зашивали и не зашивали…

Спустя какое-то время Волков стал различать стоявших вокруг людей, и неясные глухие звуки начали превращаться в голос Гервасия Васильевича, который говорил:

- Ну вот и прекрасно. Вот как хорошо… Вот и все… Поглубже, поглубже турундочку… Отлично. Еще одну… И еще. Вот и чудесно… И пульс у тебя прекрасный… Ах ты, Дима, Дима, Дима! Ну полежи, отдохни. Все, все… Перевязывайте, Сафар Алиевич. Легкую, рыхлую повязку. И отток будет лучше…

Гервасий Васильевич медленно стянул с лица маску, и она повисла у него на шее, все еще сохраняя форму его подбородка.

Волков лежал обессиленный и опустошенный, но какая-то неясная тревога мелкой дрожью билась в его сердце и не давала покоя. Он не понимал, чем вызвана эта тревога. Ему казалось, что он о чем-то забыл и, если не вспомнит сейчас же, произойдет ужасное, непоправимое…

- Ну вот, - сказал Гервасий Васильевич. - Поедем-ка мы, брат Дима, с тобой в палату. Хватит с нас операционной…

И тогда Волков вспомнил и закричал срывающимся голосом:

- Забыли!.. Забыли… Зашить забыли!

Все остановились, словно с размаху наткнулись на невидимую стену.

- Зашить… Зашить забыли… - хриплым шепотом повторил Волков. Гервасий Васильевич наклонился над ним, погладил его по мокрому лицу и сказал:

- Гнойные раны не зашивают. Поедем в палату…

Перевязки, перевязки… Каждый день перевязки. Каждый день большой шприц внутривенно, маленькие - внутримышечно. Почти совсем температура упала. Правда, нет-нет да и подскочит с вечера, зато наутро ее опять как не бывало… И спать теперь Волков научился без всяких помогающих лекарств.

Гервасий Васильевич нарадоваться не мог. Спустя неделю после операции Гервасий Васильевич переехал домой. Вернее, ночевать стал дома, а не в палате у Волкова. А так все свободное время с Волковым проводил. То виноград принесет и просит его съесть обязательно… Дескать, глюкоза или там Кенжетай обидится, а на Востоке стариков обижать не принято. То книжку какую-нибудь притащит, то Хамраева приведет и оставит его в палате часа на два. А три дня назад, в операционный день, забежал к Волкову на секундочку, сунул ему в руку странный, извилистый, жесткий предметик и сказал:

- Вот, брат Дима, посмотри, какую дрянь человек в почке таскал! Самый настоящий почечный камень. Бери, брат, не бойся! Он чистенький…

Дней через пятнадцать Волков выпростал ноги из-под одеяла, осторожно приподнялся на правом локте и, оберегая левую руку, впервые за месяц сел. Посидел немного, покачался, как китайский болванчик, протянул руку, стащил со спинки кровати мышиный халат с шалевым воротником, натянул себе на плечи. И устал чрезвычайно…

Вошла старуха нянечка, позвякивая чистыми утками.

Волков отдышался и рукой на нее замахал:

- Все! Все! Не нужно. Я теперь сам ходить буду.

- Как же… Будешь!.. - недоверчиво протянула нянечка и с интересом поглядела на Волкова.

- Пожалуйста. - Волков встал и, сдерживая дрожь во всем теле, сделал несколько шагов к двери.

Нянечка поставила утки, подхватила его под руку и спросила:

- А Гервасий Васильевич чего скажет?

Не отвечая, Волков вышел в коридор.

- Где? - спросил он нянечку.

- Чего?

- Ну это…

- А… Дак вот, напротив! Гляди-ко…

- Спасибо.

- Идем, идем, - строго сказала нянечка.- Я постерегу тебя.

- Еще чего, - покраснел Волков.

- Ты мне не кавалерствуй! - разозлилась старуха. - Подумаешь, прынц какой! Все могут, а ему прискорбно, гляди-ко! Иди давай…

Довела Волкова до двери уборной и верно осталась его сторожить.

- И запираться не смей, ни в коем разе! Худо станет - не до сраму будет! - крикнула ему в дверь нянечка.

Стало действительно худо. Волков постоял в уборной и, чувствуя, что сейчас начнет падать, привалился плечом к стене. Голова у него кружилась, и весь он покрылся холодным, липким потом.

- Ты чего там? - тревожно спросила из-за двери нянечка.

Волков с усилием оторвался от стены и открыл дверь.

- Ничего… Порядок…

Нянечка увидела его побелевшее влажное лицо, взяла его правую руку, вскинула себе на плечи и, поддерживая за спину, повела Волкова в палату, презрительно приговаривая:

- Смотри, «порядок»! Краше в гроб кладут… Иди, иди, бегун! Самостоятельные все какие, гляди-ко… Гервасий Васильевич узнает - ужо тебе мало не будет. Он те даст… Вовек не захочешь вскакивать!..

Вскоре в палату вошел хмурый Гервасий Васильевич. За ним протиснулся Хамраев и с порога заявил Волкову:

- Сейчас мы будем хлебать компот по всем правилам!

Гервасий Васильевич укоризненно посмотрел на Хамраева и сел на кровать Волкова.

- Больше чтобы не было никаких самостоятельных походов. Никаких! Вставать с постели категорически запрещаю. Абсолютный покой - основа выздоровления…

Гервасий Васильевич чуть было не сказал «основа спасения», но вовремя удержался.

- Ах злодей старушечка! - усмехнулся Волков.

- Кремень старушечка! - сказал Хамраев. - Это дежурная сестричка ваши пируэты видела…

Волков посмотрел на Гервасия Васильевича, и ему вдруг захотелось прижаться лицом к его руке - сильной, сухой, стариковской руке. Но он не шевельнулся, а только бормотнул:

- Я думал, на поправку дело пошло.

- И нам так хочется думать, - осторожно сказал Гервасий Васильевич. - Но сейчас, как никогда, нужно быть дисциплинированным. Пожалуйста, Дима, не делай этого больше…

- Хорошо, Гервасий Васильевич. Не буду. Мне и самому-то неважно было…

- Я думаю!.. - вздохнул Гервасий Васильевич. - Удивительно, что ты еще не брякнулся где-нибудь…

- Старушка плечико подставила, - подмигнул Хамраев Волкову.

Гервасий Васильевич встал.

- Я оставляю тебе Сарвара Искандеровича, - сказал он. - А ты ни на секунду не забывай, что товарищ Хамраев один из отцов города, так сказать, член его правительства. И наверное, каждое свое посещение частного лица он расценивает как хождение в народ. Так что постарайся, брат Дима, чтобы он ушел от тебя обогащенным, прикоснувшимся к истокам народной мудрости. Расскажи ему что-нибудь про цирк… По-моему, это единственное, в чем он ни черта не смыслит.

- Ну и злыдня вы, мэтр! - всплеснул руками Хамраев.

- Страшный человек, - подтвердил Волков.

Гервасий Васильевич шел по больничному коридору и думал о Волкове.

«Я не хочу его потерять, - думал Гервасий Васильевич. - Я и так потерял многое. Мне поздно что-либо приобретать, но терять я тоже не имею права. Я был бы ему хорошим отцом. Ему же нужны родители… Родители всем нужны. Тогда я, наверное, не умел быть хорошим родителем».

Когда-то он растерял всех своих раненых. Он радовался тому, что они уходят от него здоровыми и невредимыми. И вместе с каждым раненым уходил кусок жизни самого Гервасия Васильевича. Но тогда казалось, что жизнь его никогда не кончится, и ему не приходилось жалеть эти кусочки самого себя, которые уносили спасенные им люди.

Но вот уже сколько лет прошло, а он все еще ни разу не почувствовал того, что испытывал на фронте, - желание отдать лоскут своей жизни, чтобы спасти чужую. Он ни разу не почувствовал восторга, безумной горделивой радости, которая приходила к нему в госпиталях, когда он убеждался, что удержал человека на этом свете.

Он все правильно делал, честно делал и учил правильности и честности других. Это была его профессия, его характер.

Только ему ни разу не показалось даже, что от него требуется еще и лоскут жизни.

А вот поди ж ты, приехал этот нелепый цирк, появился в больнице Волков, и почудилось Гервасию Васильевичу, что вернулось время, ради которого нужно жить на свете, даже если за шестьдесят пять лет у тебя будет всего два-три таких года.

Он не может потерять. Эгоизм? А, черт с ним! Пусть Хамраев что хочет говорит об эгоизме!.. Сейчас жизнь Гервасия Васильевича в руках у Волкова. Если бы он это мог понять! Если бы он мог не отбирать того, что сам, не ведая, принес Гервасию Васильевичу!.. Если бы он не уезжал… Остался бы тут, и ходили бы они гулять вечерами по черным пыльным улицам, сидели бы на теплых камнях у ледяной речушки вдвоем. Нет, втроем… Они бы дружили с Хамраевым.

Ему все равно некуда ехать. Ну какого черта ему тащиться в Ленинград? Ведь он сам говорил, что у него там никого нету…

А если он в цирке захочет работать? А если он в цирке сможет работать, пусть, пожалуйста, работает. Только чтобы дом его здесь был. Пусть приезжает в отпуск или, как там… в это «межсезонье». Он же сам говорил, что у них бывает такая штука, «межсезонье». Гервасий Васильевич будет ждать его.

На долю секунды Гервасий Васильевич вдруг захотел, чтобы Волков не смог работать в цирке. Чтобы остался живым и здоровым, только в цирке не смог работать. Но он отогнал от себя эту мысль и почувствовал себя отвратительно, словно предательство совершил…

Пусть работает в цирке. Гервасию Васильевичу нужно только знать, что он закончит работу и приедет. Отдохнет, поживет и уедет. Гервасий Васильевич проводит его и снова ждать будет…

Как-то вечером в больницу пришел Хамраев и увел Гервасия Васильевича к какому-то своему приятелю на серебряную свадьбу. Было шумно, пьяно и торжественно-весело. Гервасий Васильевич сидел со стариками, и ему как почетному гостю был поручен ритуальный дележ бараньей головы. Хамраев и отец жениха стояли за спиной Гервасия Васильевича и тихонько подсказывали ему правила разделки, а еще - что кому давать. В этом обычае был какой-то неясный для Гервасия Васильевича смысл, и из всех правил он запомнил только то, что «уши - детям».

От усталости Гервасий Васильевич сильно захмелел, и Хамраев пошел его провожать. По дороге Гервасий Васильевич несвязно и сбивчиво пытался рассказать Хамраеву все, о чем думал последние дни. О себе, о Волкове и о многом другом.

Хамраев держал Гервасия Васильевича под руку и молча кивал головой.

Изредка он говорил:

- Осторожнее.

Или:

- Здесь ступенька…

- Давайте лучше обойдем арык…

Уже у самых ворот Гервасию Васильевичу показалось, что Хамраеву все это неинтересно, что весь этот разговор он воспринимает как болтовню нетрезвого старика и ждет не дождется, когда этот старик угомонится.

Гервасий Васильевич обиделся, замолчал на полуслове и устыдился себя до ярости. Он освободился от руки Хамраева и подчеркнуто холодно попрощался с ним. Хамраев удивленно пожал плечами, пожелал ему спокойной ночи и ушел.

Всю ночь Гервасию Васильевичу было плохо - болело сердце, мутило, а под утро разыгралась такая изжога, что Гервасий Васильевич стонал от отчаяния, слонялся в одних трусах по комнате и тщетно пытался вспомнить, где лежит пакетик с содой…

Спустя неделю Хамраев привел к Волкову моложавого человека в красивых сандалиях и белоснежной рубашке. Из рукавов короткого халата выглядывали тонкие темные руки с длинными пальцами и чуть синеватыми ногтями.

- Вот, - сказал Хамраев. - Знакомьтесь, Дима. Это Гали Кожамкулов. Герой Советского Союза. Единственный в нашем городе. И в то же время, заметьте, пропорционально населению, у нас Героев больше, чем в Москве. Здорово?

- Грандиозно! - улыбнулся Волков. - Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста.

Кожамкулов осторожно присел на стул. Он быстро оглядел палату узкими припухшими глазами и машинально вытянул из кармана сигареты. Потом посмотрел на Волкова и спрятал сигареты в карман.

- Напрасно, - с сожалением сказал Волков.

Кожамкулов вопросительно взглянул на Хамраева.

- Черт с вами, - сказал Хамраев. - Курите. Может быть, в табачном дыму легче снюхаетесь. Погодите, я только плотнее прикрою дверь и распахну окно.

Кожамкулов и Волков закурили, а Хамраев взялся просматривать новый номер «Иностранной литературы», утром принесенный Гервасием Васильевичем.

- Сами из Ленинграда? - с легким акцентом спросил Кожамкулов.

- В общем-то из Ленинграда, - ответил Волков.

- Почему «в общем»?

- Редко там бываю… - сказал Волков и подумал, что Кожамкулов, наверное, из тех людей, которые не терпят приблизительности и неопределенности. Таким людям все подавай в масштабе один к одному.

- Изумительный город, - томно сказал Хамраев.

- Был там? - спросил Кожамкулов.

- Был пару раз…

- А я жил там, - сказал Кожамкулов. - Два года и три месяца.

- Где?

- Басков переулок, семь, квартира одиннадцать. Комнату снимал.

- Гали Кожамкулович - начальник местного аэропорта, - пояснил Хамраев. - Он в Ленинграде в какой-то там авиашколе учился…

- Зачем «в какой-то»? - строго сказал Кожамкулов.- В Высшем училище Гражданского воздушного флота. На Литейном, знаешь? Около Центрального лектория.

- Знаю, - сказал Волков. - Я там жил напротив. До войны.

- Где кафе-автомат?

- Нет. За углом, на Семеновской.

- Где такая?

- Это по-старому Семеновская… На Белинского.

- Так и говори, - сказал Кожамкулов. - Знаю. Там у меня друг комнату снимал. А потом задолжал хозяйке за три месяца и женился на ней.

Волков и Хамраев засмеялись. Кожамкулов подождал, когда они перестанут смеяться, и со вздохом добавил:

- Очень красивая у него была хозяйка. Не так чтобы молодая, но красивая. Видная из себя женщина.

Хамраев посмотрел на часы и сказал:

- Вы уж меня простите, я вас оставлю на полчасика. У меня тут еще куча дел… И не курите много.

Когда за Хамраевым закрылась дверь, Кожамкулов пододвинул стул к кровати Волкова и спросил, глядя на него немигающими узкими глазами:

- Ты какую школу кончал?

- Чкаловское военно-авиационное училище…

- На чем летал?

- На «По-2»… «СБ» еще застал. Кончал на «пешках». Переучивался на «Ту-2»…

- Почему ушел?

- По сокращению.

- Летал плохо? - прямо спросил Кожамкулов.

- Нет, - твердо ответил Волков. - Летал хорошо. По сокращению.

С Кожамкулова спало напряжение, и он задвигался на стуле, устраиваясь поудобнее.

- У тебя пепельница есть? - спросил он.

- Посмотри на подоконнике, - сказал Волков.

Не вставая со стула, Кожамкулов вытянул шею и посмотрел в сторону окна.

- Нету там ничего.

- Тогда стряхивай сюда, - сказал Волков. - В блюдце. Я все время в блюдце стряхиваю.

Они немного помолчали. А потом вдруг Гали Кожамкулов стал рассказывать Волкову про себя: про то, как учился в школе морской авиации, как Героя получил, как в пятидесятых годах тоже попал под сокращение, как его отстоял командующий ВВС округа и как уже потом сам Кожамкулов обиделся и уволился из армии. Сейчас бы, конечно, этого не случилось, а тогда сплеча рубили - самолеты списывали, летчиков увольняли… Очень тогда обиделся Кожамкулов.

- Тебе сколько? - спросил Волков.

- Я уже старый, - ответил Кожамкулов. - У меня внук скоро будет. Сорок четыре мне… Выйдешь из больницы, что думаешь делать?

Волков неопределенно хмыкнул.

- В цирке выступать будешь? - спросил Кожамкулов.

- Смогу, так буду.

- А если не сможешь?

- Не знаю.

Кожамкулов закурил новую сигарету и не мигая уставился на Волкова:

- Вот что. Сможешь - не сможешь, зачем тебе цирк? Ты не мальчик. Зачем тебе кувыркаться! Люди смотрят, а мужчина кувыркается как петрушка. Нехорошо. Не к лицу. Мужчина ведь… И потом, как ты можешь жить так? Ты же авиатор.

- Когда это было!.. - усмехнулся Волков.

- Когда бы ни было. Ты сколько летал?

- Шесть лет.

- Шесть лет! Как же ты мог забыть? Три дня нельзя забыть, а ты шесть лет забыл! Я не говорю садись за штурвал, шуруй по газам, лети. Я говорю

- давай работать в авиации. Диспетчером будешь. Все рейсы в твоих руках. А заведешься - и подлетнуть можешь. Я тебе сам вывозные дам. И климат у нас лучше. Тумана нет, сырости нет. В горы ходить будешь. Ты не молчи. Ты думай…

Будто Волков и не думал. Будто он сам никогда не хотел из цирка уйти. Но не потому, что мужчине не к лицу кувыркаться на людях. Что он понимает в цирке? Что он смыслит в том, чему Волков отдал тринадцать лет жизни?! И за тринадцать лет Волков таких, как этот, десятки видел. Для них что цирк, что театр, что художник, что писатель - все несерьезно, баловство одно. А вот то, что они делают, это да! Это необходимо. И судят вкривь и вкось обо всем, о чем понятия ни на грош не имеют. Разговаривают с актерами ласково-пренебрежительно, водку с ними охотно пьют, на «ты» легко переходят, а потом в компании презрительно хвастают: дескать, помню, сидели мы с Мишкой таким-то (называюх фамилию известного артиста). Ну чудик! Начнет представлять - живот надорвешь!.. Легко живет, собака. Ему бы в нашем котле повариться!

И все врет: и то, что «представлял Мишка», и то, что «легко живет, собака»… Врет без зазрения совести. Да нет. Не врет, пожалуй. Скорее всего, убежден в этом свято, купечески.

Лучше бы врал…

Шесть лет авиации, видишь ли, нельзя забыть, а тринадцать лет цирка можно? А что ты знаешь про цирк? Про репетиции изнурительные, про ежедневную победу над собственным страхом, про восторг, радость неописуемую, когда трюк получился! Два года не получался, а вот наконец получился, и сам черт тебе не брат!.. А про ахиллесовы сухожилия, которые в холодном манеже рвутся пистолетным выстрелом и двадцатилетнего акробата-прыгуна в одну секунду делают инвалидом третьей группы, знаешь? А тебе партнер на ночь горячие ванны для рук делал каждый вечер? Потому что суставы опухают, пальцы в кулак не сжимаются, ложку не держат…

А мордочки детей на воскресных утренниках ты видел? Когда они визжат от хохота, замирают от ужаса, ахают… Ты им снился когда-нибудь?

А про трагедии стареющих цирковых тебе что-нибудь известно? Когда полетчик-вольтижер полжизни репетирует тройное сальто, и, пока он молод, оно у него не получается, потому что опыта не хватает, а к тридцати пяти годам, набравшись этого самого опыта, воспитав в себе нечеловеческое чутье и реакцию, вдруг понимает, что ему так никогда и не сделать это тройное сальто. Пришел опыт - ушла молодость. Покинула полетчика бешеная скорость вращения, бездумная храбрость, неутомимость, которые так необходимы для выполнения тройного сальто. И не сделает он его уже никогда. Потому что ничего в жизни не дается даром.

- Что с тобой? - спросил Кожамкулов. - Врача позвать?

Волков не ответил.

- Я за доктором сбегаю… - сказал Кожамкулов.

Уж если уходить из цирка, так не из презрения к нему, не из жалости к себе. Вот если ты вдруг понял, что торчишь здесь, как по шляпку вбитый в стену гвоздь, - ни вперед, ни назад (вернее, только назад), тогда уходи. Уходи и будь благодарен цирку за то, что он подарил тебе эти тринадцать лет…

Или другое. Если ты любишь женщину - чужую жену, если пути-дороги ваши постоянно скрещиваются и ты живешь непроходящим страхом, что однажды вас соединят в одной программе с ней и с ее мужем, что каждый день вам придется здороваться и прощаться, поддерживать незначительные разговорчики и вспоминать не то, что хочется, - уходи. Не мучай ее, не трави себя - уходи. Это чужая семья, и ты не имеешь права хотя бы одного человека этой семьи делать несчастным. Уходи…

Зачем тебе ночами не спать от ревности и тоски или просыпаться от собственных слез и курить до утра, удивленно разглядывая сырые пятна подушки? Ожесточаться против ее мужа - хорошего, неглупого, веселого парня? Зачем тебе думать о том, смог бы ты полюбить ее сына и стать ему отцом, раз уж никому твоя любовь и отцовство не нужны…

Если ты действительно любишь ее - уходи из цирка. Подари ей спокойствие. Чтобы не могли подружки увести ее в конец полукруглого закулисного коридора и значительно сообщить: «Только что из Казани… Там твой бывший партнер работал…» И вглядываться ей в лицо: какое на нее впечатление это произведет? Чтобы не пришлось ей, затянувшись сигареткой, сдержать себя и постараться как можно спокойней спросить: «Ну как он там? Все еще не женился?»

Вошел Гервасий Васильевич. В створе медленно закрывающейся двери Волков увидел встревоженного Кожамкулова.

- Что с тобой, Дима? - спросил Гервасий Васильевич. - Тебе нехорошо?

- Нет. Все в порядке.

- Ты звал меня?

- Нет. То есть да… Гервасий Васильевич, вы там извинитесь за меня. Я хочу один побыть.

- Хорошо.

- И оставьте мне, пожалуйста, спички.

А может быть, действительно бросить все, уйти из цирка? Снять какую-нибудь комнатуху здесь, неподалеку от Гервасия Васильевича, поступить в городскую спортшколу и учить мальчишек акробатике?.. Может, придет счастье полной мерой, когда он увидит гордые, хвастливые глаза десятилетних пацанов, которых он, Волков, бывший цирковой артист, научит стоять на руках, крутить сальто-мортале? Мальчишка, умеющий делать что-нибудь такое, чего не могут сделать другие мальчишки, всегда кажется себе избранником божьим.

Вот с ними он бы стал ходить в горы. С ними и с Гервасием Васильевичем. Если это, конечно, будет не вредно для здоровья Гервасия Васильевича.

А если сюда снова забредет какой-нибудь передвижной цирк, вроде того, с которым он сам приезжал? Еще, чего доброго, найдут его, жалеть начнут, сам Волков проникнется к себе жалостью. Тринадцать лет - это тебе не баран начхал.

Волков тогда сядет в поезд и на этот месяц уедет в Ленинград. «Передвижка» все равно в маленьких городах больше месяца не стоит, а в Ленинград так или иначе Волкову придется съездить.

А будет ли у него работать левая рука, будет ли она вообще у него - это уже не так важно. Если в одно время с ним на земле живет такой человек, как Володя Гречинский, то Волков не имеет права ни на какое слюнтяйство.

Конец ноября был холодным и ветреным. Мутное низкое небо с утра накрывало горы, и невысокие лысые предгорные холмы неожиданно оказывались самыми высокими точками на горизонте. Но бывали дни, когда даже их круглые вершины молочно размывались спустившимся туманом, и тогда в городе шел дождь и арыки пенились грязно-желтыми лопающимися пузырями.

К вечеру туман обычно рассеивался, и холмы переставали быть высокими. Они снова становились просто предгорными холмами, четко впечатанными в подножие огромных вздыбленных гор. И если летом горы были только в шапке белых снегов, то теперь они стояли в снеговом полушубке.

Волков выздоравливал.

- А в горах ночью опять снег выпал… - грустно говорила старшая сестра Алевтина Федоровна.- Что-то рано в этом году.

- Пора окна заклеить, - говорил Гервасий Васильевич. - Не хватает тебе еще простудиться, Волков. Что пишет твой любезный партнер?..

- По-моему, мэтр явно недооценивает могучие возможности вашего организма, - сказал Хамраев. - Нам давно пора выпить. Я тут несколько дней мотался по горныи аулам во главе одной санинспекции и, представьте себе, на высоте полутора тысяч метров в потребсоюзовской лавке обнаружил залежи изумительного французского коньяка «Наполеон»! Что-нибудь более нелепое вы слышали?

- Нет, - ответил Волков.

- Отгадайте, что я сделал?

- Вы превратили коньячный аул в безалкогольный поселок?

- Кто вам сказал, что вы акробат? Вы ясновидец!.. В цирке есть такой жанр?

- Что-то похожее есть… Называется «мнемотехника».

- Фу, дрянь какая! - возмутился Хамраев. - Что за отвратительное название - «мнемотехника»!.. Изгадили великолепное загадочное ремесло! Так и слышится: «Краткий курс мнемотехники. Учпедгиз. Второе, исправленное издание». Или: «Вечер встречи выпускников мнемотехникума». Какой ужас!..

- Не уходите от темы, - сказал Волков. - Давайте про коньяк.

- Пожалуйста. Я вчера зашел к нашему управляющему торгом…

- Управляющий торгом - тоже довольно изящное сочетание.

- Не огрызайтесь, Дима. Вам вредно. Так вот: я спрашиваю его, откуда в ауле «Наполеон», а он мне отвечает: «Ошибочный заброс». Как вам это нравится?! Может, «наполним бокалы, содвинем их разом»?

- С превеликим…

- Пойду согласую с Гервасием… Вы когда-нибудь пили «Наполеон»?

- Пил.

- Ну вас к черту! - огорчился Хамраев. - Вас ничем не удивишь. Но то, что он из горного аула, вы оценили?

- Конечно!

- Тогда я иду просить «добро».

Но Гервасий Васильевич категорически запретил «Наполеон» да еще и накричал на Хамраева. А потом вдруг как-то сразу скис, растерялся и показал Хамраеву письмо от Стасика. Стасик писал Гервасию Васильевичу, что хочет приехать за Волковым, и, если все будет в порядке, просит Гервасия Васильевича написать в Москву, когда ему следует вылетать. Только просит ничего не говорить Волкову. Пусть это будет для него сюрпризом…

- Когда вы хотите выписать Волкова? - спросил Хамраев.

- Недели через полторы…

- Но ведь у него почти полная потеря функций левого предплечья!

- Верно. Но функции можно восстановить месяца за два, за три, и не в стационаре. Ультрафиолетовые облучения. УВЧ, соллюкс, парафино-озокеритовые аппликации, лечебная гимнастика, массаж… Мало ли способов избавить от рубцовой контрактуры и разных послеоперационных неприятностей. Важно, что есть кого лечить и у этого «кого» есть что лечить…

Минуту они молчали. Гервасий Васильевич выбирал из коробка горелые спички и аккуратно укладывал их в ряд на столе. Хамраев смотрел в окно.

- Интересно, он понимает, из какого положения он выбрался? - не поворачиваясь, спросил Хамраев.

- Понимает… - ответил Гервасий Васильевич. - Он был готов ко всему. Я вам показывал последний рентген его левого локтевого?

- Показывали, - сказал Хамраев. - Что вы собираетесь написать этому парнишке?

- А что я могу ему написать? - Гервасий Васильевич пожал плечами, снял очки и стал протирать их полой халата. - Наверное, то, что сказал вам… «Все в порядке. Прилетайте к середине декабря. Дмитрию Сергеевичу я ничего не скажу. Будем с вами играть в сюрпризы…» Ну и так далее… Что в таких случаях нужно писать? Откуда я знаю?

Стасик прилетел двенадцатого декабря, в восемь часов сорок минут утра по местному времени. В половине десятого он уже сидел в приемном покое больницы и ждал Гервасия Васильевича. У ног Стасика стояли два чемодана с аэрофлотскими картонными бирками. Один - маленький, элегантный - Стасика; другой - побольше, старый, из настоящей кожи, с ремнями, крупными медными замками, потертый и исцарапанный, в красочных наклейках европейских отелей - чемодан Волкова.

Только позавчера в Москве Стасик вытащил этот чемодан из циркового багажа, уложил в него длинную меховую куртку Волкова, его теплую шапку, зимние ботинки на «молнии» и свитер. Потом вспомнил, что у Волкова нет перчаток, помчался в Столешников и выстоял двухчасовую очередь в магазине мужской галантереи, где в этот день продавали какие-то особые, сверхпрочные и ультратеплые импортные перчатки.

- Здравствуйте, Стасик, - сказал Гервасий Васильевич.

- Гервасий Васильевич! - Стасик вскочил со стула. - Здравствуйте, Гервасий Васильевич. Я летел и все время думал, что скажу вам… Ну прямо нет слов…

Руки Стасика дрожали, и лицо покрылось красными пятнами.

- Так это же чудесно! - рассмеялся Гервасий Васильевич. - Нет слов - и не нужно. Сбрасывайте свои зимние одежды. В Москве холодно?

Стасик кивнул головой.

- Отдайте кому-нибудь чемоданы. Это чей такой пестрый? Ваш?

- Его…

Стасик схватил руку Гервасия Васильевича и крепко пожал.

Гервасий Васильевич похлопал Стасика по плечу и сказал.

- Раздевайтесь, раздевайтесь. Вы что думаете, что я вас во всем этом в палату пущу?

Стасик сбросил пальто и шапку на стул, подбежал к двери и стал яростно вытирать ботинки о резиновый коврик.

- Эй, девицы-красавицы! - крикнул Гервасий Васильевич дежурным сестрам. - Ну-ка примите доспехи! Дайте-ка халат заморскому гостю!

«Вот и все… - думал Гервасий Васильевич, глядя, как Стасик неумело натягивает халат. - Прощайте, Дмитрий Сергеевич. Авось еще свидимся. Только вы уж не хворайте. Так всем лучше будет…»

У палаты Волкова Гервасий Васильевич приложил палец к губам и сказал Стасику:

- Сюрприз так сюрприз… Подождите здесь.

Он зашел в палату. Волков в пижаме и наброшенном на плечи халате сидел у окна и читал.

- Ты завтракал? - неожиданно для себя спросил Гервасий Васильевич.

- Да, - ответил Волков и запомнил страницу, на которой остановился. - Я давно хотел спросить вас, Гервасий Васильевич, да все забывал. Вы не знаете, в городе есть спортивная школа? Ну где дети занимаются в разных кружках…

- Есть, - удивился Гервасий Васильевич. - Мы у них два раза в год медосмотры проводим. А зачем тебе это?

- Нужно, - ответил Волков и встал.

- Ты лучше сядь, - сказал Гервасий Васильевич. - К тебе гость.

- Сарвар?

- Нет, - Гервасий Васильевич открыл дверь и сказал в коридор: - Зайдите, пожалуйста.

К дверях показался Стасик.

- Ох, черт побери!.. - тихо и счастливо произнес Волков. - Стас!.. Откуда ты, прелестное дитя?!

- Дима! - закричал Стасик, заплакал и бросился к Волкову.

Гервасий Васильевич вышел из палаты и плотно притворил за собой дверь.

В тот же вечер Хамраев пригласил всех к себе.

Кроме Гервасия Васильевича, Волкова и Стасика пришел Гали Кожамкулов с женой Ксаной. Мать Хамраева, Робия Абдурахмановна, сразу же увела Ксану на кухню, и оттуда все время слышался громкий голос Ксаны, которая не переставала жаловаться на мужа:

- Я ще с весны ему говорила: «Галько! Поидымо на Украину, в Тетеревку… Там тоби и рыбалка, и кавуны, и шо твоей душеньке требуется… А мамо таки вареники з вышней зробит, шо твоему плову не дотягнуться!» А вин мне каже: «Шо я там не бачив, в цей Украине? Айда, - каже, - в Прибалтику. От-то отпуск будэ!» Поихалы, дурни, а там така холодрыга, таки дожди, боженьки ж ты мой!.. Шоб она сказылась, тая Прибалтика! Шоб я ее в упор не бачила!..

Хамраев накрывал на стол.

Кожамкулов сидел на тахте рядом с Волковым, прислушивался к голосу Ксаны и виновато морщился.

Волков все заправлял под воротник концы широкой черной косынки, в которой покоилась левая рука, и пытался увидеть свое отражение в зеркале - было непривычно и радостно, что на нем не полосатая пижама и байковый халат, а старые вельветовые брюки и привезенный Стасиком свитер. Но между зеркалом и тахтой мотался Хамраев то с тарелками, то с рюмками, и Волков так и не разглядел себя толком.

- Ты меня прости, что тогда так получилось, - сказал он Гали Кожамкулову. - Я потом все ждал, что ты зайдешь…

Кожамкулов вытащил сигареты и протянул Волкову. Волков взял сигарету, размял ее и сунул в рот. Правой рукой он переложил поудобней левую в черной косынке и достал из кармана брюк спички.

- Давай помогу, - предложил Кожамкулов.

- А я и сам с усам, - Волков положил коробок на колено и одной рукой зажег спичку. Он дал прикурить Кожамкулову, прикурил сам и положил спички в карман.

- Я в отпуске был, - сказал Кожамкулов.

- Это я слышу, - улыбнулся Волков.

В коридоре мрачный Стасик говорил Гервасию Васильевичу:

- Он не хочет ехать… Он вообще собирается уйти из цирка! Он говорит, что останется здесь и будет работать в спортивной школе. Гервасий Васильевич!.. Вы ему скажите… Он вас послушает. Он мне про вас знаете что писал? Вы, может, даже и не знаете, что вы для него значите!..

- Не знаю, - грустно согласился Гервасий Васильевич.

- Вы ему скажите, что так нельзя… Мне в главке прямо заявили: если у Волкова к марту с рукой все будет в порядке, дадим месяц репетиционного и оформим поездку за рубеж. На полгода, представляете? Индия, Индонезия и Бирма!

- Вы ему говорили об этом? - спросил Гервасий Васильевич.

- А как же!

- И что?

- Смеется! Говорит, что ему очень нравится Советский Союз… В частности, Средняя Азия.

Гервасий Васильевич посмотрел на Стасика, помолчал немного и спросил:

- А вам никогда не приходило в голову, что у него могут быть причины для ухода из цирка?

Стасик даже руками замахал:

- Что вы, Гервасий Васильевич! Какие причины?.. Из-за границы не вылезал, ставка персональная… В любой программе только и слышно: «Волков! Волков!..» Вы знаете, как к нему относятся? Нет у него никаких причин!

- Стасик! - крикнул из комнаты Хамраев.

- Я здесь, Сарвар Искандерович! Я с Гервасием Васильевичем!..

- Помогите мне со столом управиться, - попросил Хамраев.

- Иду! - крикнул Стасик. Он повернулся к Гервасию Васильевичу и сказал: - Поговорите с ним… Он только вас и послушает.

- Мужики! - закричала из кухни Ксана. - Ну-ка бегите до ванной руки мыть! Швыдче, швыдче!..

Волков с удовольствием демонстрировал умение обходиться одной рукой и однажды провозгласил тост за нового руководителя номера «Акробаты-вольтижеры» - за Стасика и пожелал ему хорошего нового партнера…

Часам к двум ночи Ксана и Робия Абдурахмановна стали убирать со стола, а Хамраев приготовил кофе и заявил, что жизнь только начинается.

- Как в лучших домах Лондона! - сказал он и поставил на стол большую красивую бутылку французского коньяка «Наполеон». - Дима! - кричал Хамраев. - Вы оценили мое мужество? Мою стойкость? Этот волшебный напиток ждал вас в течение двух недель… Разливайте же его, черт возьми!..

И Волков разливал коньяк по рюмкам, и впервые за много-много дней, может быть и лет, на душе у него было хорошо и спокойно.

В кухне Ксана негромко пела какую-то украинскую песню и помогала Робии Абдурахмановне мыть посуду. Волков рассказывал Гервасию Васильевичу про Володю Гречинского, а Кожамкулов и Хамраев показывали друг другу карточные фокусы. Хамраев все время кричал Волкову:

- Вы посмотрите, какая у меня техника! Какое мастерство!.. Я мог бы работать в цирке?..

- Ты шулером мог бы работать, - говорил Кожамкулов, отбирал у Хамраева колоду и начинал бубнить: - Я тебе такой фокус покажу, что ахнешь… Задумай карту!..

Из кухни выглянула Ксана и, широко улыбнувшись, сказала:

- Галю! Лапушка!.. Та ты же не позорься. Вин же у тэбе никогда не получався!.. А надымили-то, батюшки!..

Она оглядела комнату и всплеснула руками:

- Стасик-то спит, дитятко! А вы, здоровенные, орете, як кочета! Гервасий Васильевич, будьте ласки, хоть вы их приструните… Они вас обое боятся.

Стасик спал. Бессонная ночь в самолете, волнение, обида и три полных бокала сухого вина сморили его еще час назад.

Кожамкулов и Хамраев перетащили Стасика в маленькую комнатку Робии Абдурахмановны, раздели его и уложили на высокую кровать. Было решено, что Волков тоже останется ночевать у Хамраева. Они только проводят Гервасия Васильевича домой и вернутся. А уже завтра будут думать, что делать дальше…

Все стояли в передней. Кожамкуловы прощались с Робией Абдурахмановной, а Гервасий Васильевич помогал Волкову застегнуть куртку.

- Пошли? - спросил Хамраев и открыл входную дверь.

- Сейчас, - сказал Волков. - Я догоню вас. Только гляну, как там Стас.

Он прошел в маленькую комнатку. Оберегая в темноте левую руку, Волков на что-то наткнулся и уронил стул. Тут же, у дверного косяка, Волков нащупал выключатель и зажег свет. Он поднял стул, повесил на его спинку брюки Стасика и только хотел выйти из комнаты, как Стасик поднял сонную голову от подушки и сказал:

- Это ты, Дим?

- Я, - ответил Волков. - Спи.

Стасик почмокал губами и пьяненько забормотал:

- Знаешь, я тебе забыл сказать…

- Завтра скажешь. Спи.- И Волков потянулся к выключателю.

- Меня Мила Болдырева провожала…

- Что?.. - Волков резко повернулся к Стасику.

- Она сказала, что будет ждать тебя в Москве… Я тебе завтра все расскажу…

Волков подскочил к Стасику и затряс его:

- Стас! Проснись! Стас!.. Да Стасик же!.. Проснись сейчас же!

Стасик открыл испуганные глаза и приподнялся на локте.

- Ты чего, Дим?..

- Говори… - хрипло сказал Волков. - Что она еще сказала?

- Ничего, - Стасик зевнул и закрыл глаза. - Сказала, что ждет тебя в Москве. Она месяца два как с Игорем разошлась. Об этом все знают… Я ей уже во Внукове говорю: «Людмила Федоровна, вы ему напишите что-нибудь…» - а она говорит: «Не нужно. Ты ему передай только… Он все сам поймет…»

Утро выдалось солнечным. Белые горы зазубренно врезались в холодное голубое небо. Резкий ветер гнал по аэродрому пыль и мелкие обломки сухого курая.

До вылета оставалось десять минут.

Стасик был уже в самолете. Он метался в овале самолетной двери и, высовываясь из-за плеча бортпроводницы, что-то весело кричал Хамраеву и Кожамкулову.

Гервасий Васильевич и Волков стояли внизу, у первой ступеньки трапа.

- Я тебе там все написал, - говорил Гервасий Васильевич. - Постарайся сразу попасть к Харлампиеву или Бродскому. Это прекрасные травматологи… Ты записал телефон Бродского?

- Записал…

- А к Харлампиеву прямо в клинику… Сядешь на метро, доедешь до Калужской, или как там она сейчас называется, пройдешь прямо и повернешь направо… Тебе любой покажет.

- Не нужно все это, Гервасий Васильевич… - глухо проговорил Волков, пряча лицо от ветра. - Я вернусь. Я обязательно вернусь…

- Хорошо, хорошо… - торопливо перебил его Гервасий Васильевич. - И сам шевели пальцами почаще… Начинай потихоньку разрабатывать кисть. Достань кусок резиновой губки и сжимай ее…

- Я вернусь, - упрямо повторил Волков. Он обнял Гервасия Васильевича одной рукой и прижался лицом к его щеке. - Я, может быть, не один вернусь…

И тогда Гервасий Васильевич подумал о том, что он слишком стар для того, чтобы так долго себя сдерживать, - подбородок у него затрясся, и он почувствовал себя точно так же, как и много лет тому назад, когда на перроне Казанского вокзала провожал своего сына в Среднюю Азию.

- Ты мне только пиши! - прошептал Гервасий Васильевич. - Только пиши…

Он, кажется, даже сказал то же самое. И в этом не было ничего удивительного…

* Ребро Адама

На рассвете, в блекло-серой стариковской толпе блочных «хрущоб», взламывая тоскливый пятиэтажный ранжир, внуками-акселератами редко и нелепо торчат сытые восемнадцатиэтажные красавцы из оранжево-бежевого кирпича.

И все-таки это Москва, Москва, Москва… И не так уж далеко от центра. По нынешнему счету - рукой подать. Ровно посередине: между ГУМом и Окружной дорогой.

Двухкомнатные квартиры в пятиэтажках - обычные для всей страны. Крохотная кухонька, совмещенный санузел, проходная комната побольше, тупиковая - поменьше.

Обветшалая современная мебель стоит вперемешку с александровскими и павловскими креслицами и шкафчиками красного дерева. В облупившемся багете - два пейзажа начала века кого-то из Клеверов.

В полупотемках громко тикает будильник. Через десять минут, ровно в семь, он безжалостно затрезвонит на всю квартиру.

Нина Елизаровна проснулась до звонка, и со своего дивана следит за неотвратимым движением красной секундной стрелки. Нине Елизаровне - сорок девять. Она красива той породистой, интеллигентной красотой, которая приходит к простоватым хорошеньким женщинам только в зрелом возрасте и вселяет обманчивую уверенность в окружающих, что в молодости она была чудо как хороша!..

По другую сторону обеденного стола, на раскладушке, в глубоком утреннем сне разметалась младшая дочь Нины Елизаровны от второго брака - пятнадцатилетняя Настя. Вдруг из-за приоткрытой двери во вторую комнату, в абсолютной тишине, раздается мощный удар колокола!..

Настя тут же натягивает одеяло на голову. Нина Елизаровна зевает и слегка раздраженно спрашивает:

- Ну что там еще?

И женский голос из-за двери спокойно отвечает:

- Все нормально, мамуля. Спи. Бабушка судно просит.

В маленькой комнате на огромной кровати красного дерева лежит парализованная, потерявшая речь семидесятивосьмилетняя мать Нины Елизаровны. Над постелью уйма фотографий в стареньких рамочках.

У старухи действует только одна правая рука, и для общения с миром над ее головой к стене прикреплена старинная корабельная рында. Когда Бабушке нужно обратить на себя внимание или кого-то позвать, она дергает за веревку, свисающую от языка колокола, и тогда медный церковный гул несется по всей квартире…

Происхождение корабельной рынды в этом сугубо женском мирке можно угадать по фотографиям ушедших лет: Бабушка в фетровой шляпке с Дедушкой в довоенном флотском кителе; Дедушка в орденах с Бабушкой и маленькой Ниной; Дедушка в адмиральском мундире; совсем юный Дедушка в матросской форменке…

Здесь же, на узкой кушетке пятидесятых годов, живет двадцатишестилетняя Лида - старшая дочь Нины Елизаровны от первого брака.

Полуодетая Лида ловко и привычно подсовывает под старуху судно, прислушивается к приглушенному одеялом журчанию и ласково говорит:

- Ну вот и славненько…

Лицо старухи неподвижно. Только глаза живо и неотрывно следят за Лидой и слабо шевелится правый угол беззубого рта.

- Сейчас, сейчас, - понимает Лида и подает Бабушке поильник.

Старуха удовлетворенно прикрывает глаза и начинает пить холодный чай. Из левого неподвижного уголка рта чай выливается на дряблую морщинистую щеку, затекает на шею, растворяется на подушке мокрым желтоватым пятном. Лида терпеливо подкладывает заранее приготовленное полотенце.

В комнату входит Нина Елизаровна:

- Доброе утро, мама. Тебе овсянку сделать или манную?

У старухи чуть вздрагивает правый уголок рта. Нина Елизаровна вопросительно смотрит на старшую дочь. Лида тут же «переводит»:

- Бабушка сегодня хочет овсянку. Мамуля, где последний «Огонек» со статьей этого… ну, как его?!

В большой комнате звенит будильник.

- Настя! Вставай! - кричит Нина Елизаровна. - Лидуня, я понятия не имею, где «Огонек»… Настя! Черт бы тебя побрал! Ты когда-нибудь научишься просыпаться сама?

- Ну, мамочка… - ноет Настя из другой комнаты.

Лида накидывает старенький халатик и говорит Нине Елизаровне:

- Мамуля, покорми, пожалуйста, бабушку, а я в ванную.

По дороге она расталкивает Настю:

- Настюхочка, вынеси судно из-под бабушки.

- Нет! Нет! Нет!… - вопит Настя. - Я туда даже входить не могу! Там запах! Меня тошнит!

- Это подло. Бабушка тебя на руках вынянчила, - горько говорит Лида и уходит в ванную.

- А я просила?! Я просила, чтобы она меня нянчила?!

- Анастасия! Немедленно вынеси судно! Лидочка живет в той комнате, а ты… - кричит Нина Елизаровна.

- А может, она принюхалась?! А меня вырвет!

- Не вырвет.

Нина Елизаровна проходит в ванную, где Лида уже принимает душ за полупрозрачной пленкой.

Нина Елизаровна плотно прикрывает дверь, берет зубную щетку, выдавливает на нее пасту и вдруг начинает внимательно разглядывать в зеркале каждую морщинку на своем лице. Многое ей не нравится в своем отражении. Она досадливо морщится и решительно начинает чистить зубы.

- Вчера вечером звонил твой отец.

- Что ему было нужно? - спрашивает Лида.

- Понятия не имею. Наверное, опять хотел пригласить тебя на их сборище.

- Боже меня упаси! Ничего более отвратительного я… Я вообще не понимаю, как папа - адвокат, интеллигентный человек…

- Да какой он интеллигентный? - Нина Елизаровна сплюнула пасту в раковину. О чем ты говоришь?! Типичная советская «образованщина». Всю жизнь был напыщен, глуп и безапелляционен. Да и мужик - крайне посредственных возможностей…

- Бедная мамочка, куда же ты смотрела?

- Дура была. Молоденькая дура… А как только я вышла за Александра Наумовича, твой папа совершенно чокнулся: его личный счет к Александру Наумовичу сразу приобрел идейно-национальную окраску. Что у тебя с Андреем Павловичем?

- Ничего нового…

- Он собирается делать какие-то шаги?

Ответить Лида не успевает. В дверях ванной появляется Настя в одних крохотных трусиках:

- Вы скоро? Я на горшок хочу.

- Что ты шляешься без тапочек, да еще и сиськами размахиваешь? - рявкает Нина Елизаровна. - Сейчас же надень лифчик!

- Лифчики уже давно никто не носит, - нахально заявляет Настя. - Конечно, кому грудь позволяет.

- А по заднице не хочешь? - обижается Нина Елизаровна.

- Нет. Я на горшок хочу.

Бабушка напряженно прислушивается к перебранке, глядя в проем двери. Затем ее взгляд скользит по стене со старыми фотографиями. И останавливается на одной, где совсем еще юная Бабушка (ну копия нынешней Насти!..) вместе с тощим семнадцатилетним Дедушкой и его Другом сидят под роскошными нарисованными пальмами.

В глазах Бабушки начинают меркнуть цвета ее сиюсекундного восприятия мира, и уже в черно-белом изображении, сначала неясно, а потом все четче и четче, Бабушка видит…

… Дедушку, себя и их Друга за столом на крохотной клубной сцене. Бабушка размахивает руками, что-то решительно кричит в небольшой зальчик, набитый шумной комсомолией тридцатых годов. Дедушка и его Друг восхищенно переглядываются за ее спиной - вот какая у них подруга! Бабушка видит их краем глаза и от этого безмерно счастлива!..

Видение исчезает, мир снова становится цветным. Неопрятная, парализованная старуха медленно поднимает единственную живую правую трясущуюся руку, берет веревку от корабельной рынды и…

Бом-м-м!!! Колокольный звон заполняет квартиру.

Голая Лида выскакивает из-под душа, накидывает на себя халатик, щелкает Настю по голове и с криком: «Господи! Судно! Какой стервозный ребенок вырос!» мчится в комнату Бабушки.

Но вот Бабушка накормлена и причесана, все позавтракали, постели убраны.

За кухонным столом, друг против друга, каждая со своим зеркальцем, сидят Нина Елизаровна и Настя. Наводят утренний макияж.

- Положи сейчас же мою кисточку, - строго говорит Нина Елизаровна Насте. И не лезь пальцами в крем, лахудра! Ты свое дурацкое ПТУ сначала закончи, а потом рожу разрисовывай!

- Мамуля, я прохожу производственную практику во взрослом коллективе и обязана быть на уровне. А во-вторых, у нас не ПТУ, а Школа торгового ученичества.

- Огромная разница - Кембридж и Сорбонна!

Нина Елизаровна встает, вынимает из кухонного шкафчика деньги:

- Так! Маленькое объявление! На носу день рождения бабушки, и я резко сокращаю расходы. Лидочка! Тебе двух рублей на сегодня хватит?

- Да! Да! - кричит из комнаты Лида. - Я еще, может быть, завтра получу отпускные и кое-что оставлю вам. Господи! Ну где же моя голубая косыночка?!

- Настя, тебе - рубль. Себе я беру… Вермишель… Масло… Хлеб… Картошка… Короче, на всякий случай я беру пять рублей, - говорит Нина Елизаровна, и жалкие остатки семейных денег снова исчезают в кухонном шкафчике.

С улицы раздается автомобильный сигнал. Настя прыгает к окну:

- Лидуня, твой приехал!…

- Настя… - укоризненно шипит Нина Елизаровна.

- О, Боже!.. - стонет Лида. - Ну где?.. Где моя голубая косыночка?! Настя, ты не видела, где моя косыночка?

Настя невозмутимо снимает с шеи голубую косынку:

- На, на, нужна она мне. Тьфу!..

Лида возмущенно охает, хватает косынку и мчится к дверям.

Через окно Настя видит, как Лида выскакивает на улицу, как целует ее Андрей Павлович, и задумчиво говорит:

- Странно. Кандидат… В таком прикиде… А тачка - полное говно.

- Настя! - возмущенно кричит Нина Елизаровна.

Неподвижно лежит в своей комнате Бабушка. Все видит, все слышит. Андрей Павлович старше Лиды лет на десять. Машиной он управляет лег- ко, свободно, как истинный москвич-водитель, раз и навсегда решивший для себя, что «автомобиль не роскошь, а средство».

На ходу Андрей Павлович целует Лиду в щеку, вытаскивает из «бардачка» связку квартирных ключей и весело потряхивает ими перед лицом Лиды.

- Новая хата? - спрашивает Лида.

- Ну зачем так цинично? Я бы назвал это «смена явки». Пароль тот же. Рыжов уехал в Ленинград и оставил нам это. Так что после работы я в твоем распоряжении до двадцати трех часов.

- А к двадцати трем вернется Рыжов?

- Нет. Он уехал на неделю. Это я должен к двадцати трем…

- А! Вон оно что…

Тут Андрей Павлович огорчается и прячет ключи…

- Ну, Лидка… Это уже ниже пояса… Ты же знаешь…

Лида наклоняется к его правой руке, лежащей на руле, целует ее и жалобно, раскаянно бормочет:

- Прости меня, Андрюшенька… Прости меня, дуру тоскливую. Просто после двадцати трех я каждый раз становлюсь такой одинокой…

- Ладно, ладно тебе, - Андрей Павлович растроганно гладит Лиду по лицу, притормаживает машину и останавливается у тротуара.

Лида обреченно вздыхает, открывает дверцу и покорно выходит. Автомобиль Андрея Павловича трогается с места, проезжает сто метров до перекрестка и сворачивает за угол. Лида пешком шагает в том же направлении…

…Зато, когда через десять минут Лида входит в свой многолюдный отдел, Андрей Павлович с обаятельной непосредственностью приветствует ее первым:

- Доброе утро, Лидочка! Здравствуйте! - и машет ей рукой.

- Доброе утро, Андрей Павлович, - отвечает Лида и проходит к своему рабочему столу. - Здравствуйте, девочки.

И все тоже радостно здороваются с Лидой. Все действительно рады видеть ее, Андрея Павловича, друг друга и ощущать себя замечательным дружным коллективом, объединенным не только общим делом, но и общей, очень личной тайной…

Сквозь открытую дверь Бабушка видит опустевшую большую комнату, старые настенные часы с безжизненным маятником, потом - фотографии над своей кроватью.

На одной - прифранченная компания у дверей Замоскворецкого ЗАГСа. В центре девятнадцатилетняя Бабушка с розочкой в волосах и военный морячок Дедушка. Тут же Друг в форме курсанта какого-то училища. Все уставились в объектив.

И в остатках бабушкиного мозга всплывают черно-белые воспоминания…

…На свадьбе кричат «горько!». Они встают, целуются. А когда Бабушка садится между Дедушкой и Другом, Друг опускает руку под стол и, под прикрытием свисающей скатерти, гладит Бабушку по фильдеперсовому колену и выше, до края чулка, пристегнутого широкой кружевной резинкой. Бабушка делает вид, что ничего не происходит, обнимает Дедушку за шею и счастливо хохочет…

Бом-м-м!.. Тугой медный гул плывет по пустой квартире.

Бабушка отпускает веревку колокола. Сухонькая ручонка в изнеможении падает на одеяло, глаза впиваются в проем распахнутой двери.

Секунда… вторая… третья… И некому прибежать на Бабушкин жалкий набатный призыв. Глаза ее прикрываются, и по щеке, к уху, ползет слеза…

Нина Елизаровна ведет посетителей по небольшим зальчикам своего музея. С указкой в руке, в элегантном костюме, на высоких каблуках, она выглядит чрезвычайно привлекательно. Мужчины-экскурсанты разглядывают ее с гораздо большим интересом, чем фотографии каких-то документов и ученические копии с изначально плохих полотен. И это справедливо. Как сказал поэт - «ненавижу всяческую мертвечину, обожаю всяческую жизнь!»

Посетители музея почти все приезжие или проезжающие через Москву, что легко угадывается по апельсинам в сетках, по вареным колбасам в сумках, по коробкам с чешской обувью.

Это же обстоятельство характеризует и музей Нины Елизаровны как третьесортный - попробуй-ка, сунься с апельсинами в «Третьяковку»!..

Позади группы экскурсантов бредет невзрачный человек с доброй и смущенной физиономией. Зовут его Евгений Анатольевич. Ему лет пятьдесят с хвостиком.

И Нина Елизаровна, не умолкая ни на секунду, изредка сочувственно поглядывает в его сторону. Один раз она даже улыбнулась ему…

От этой улыбки он счастливо шалеет, да так явственно, что если бы группа в этот момент не была так увлечена копией скульптуры «Булыжник - оружие пролетариата», а узрела бы лицо Евгения Анатольевича, то все в один голос заявили бы, что он намертво влюблен в Нину Елизаровну…

А через минуту, уже в другом зале, Нина Елизаровна оглядывает свою паству и понимает, что потеряла Евгения Анатольевича. От неожиданности она сбивается с накатанного ритма и растерянно замолкает.

Однако профессионализм берет верх, и уже через мгновение речь ее льется снова легко и свободно. Только глаза все время ищут Евгения Анатольевича…

Блям-м-м!.. - слабенький удар колокола растекается по квартире.

Не мигая Бабушка смотрит в дверной проем. Ждет…

И не дождавшись, неверной правой рукой с трудом подносит ко рту поильник. Холодный чай течет по подбородку, по дряблой морщинистой шее, расплывается по подушке, по пододеяльнику…

Но Бабушка этого не чувствует. Глаза ее вонзились в довоенную фотографию - весело хохочет Дедушка в форменной шапке с «крабом», куртке с меховым воротником. Держит в руке веревку от обледенелой корабельной рынды - той самой, что сейчас висит у Бабушки над головой. А вокруг Дедушки льды, снега и ужасно Крайний Север…

…Эту фотографию молоденькая Бабушка (до жути похожая на сегодняшнюю Лиду! ) показьюает Другу. У Друга в петлицах «шпала», а на портупее - пистолет. Потом Друг смотрит вместе с Бабушкой в окно. Внизу три человека в кожаных регланах подсаживают в «воронок» пожилого полуодетого человека. Друг быстро надевает такой же реглан и фуражку, по-братски целует Бабушку и гладит ее по выпуклому животу. И они оба смеются.

Из окна Бабушка видит, как Друг выходит на улицу, проверяет, как заперли «воронок», а сам садится в легковушку. Машины трогаются. Бабушка, счастливо улыбаясь, машет Другу вослед рукой…

Новые районы всех городов страны очень остроумно застроены одинаковыми «Торговыми центрами». Первый этаж - продовольственный магазин, второй

- столовая, районное лицо общепита. Слева - вход в сапожную мастерскую или ателье, справа - стыдливо исключенный из общей гастрономии винный отдел. Над сапожной мастерской обычно - контора жэка, над винным отделом

- штаб Добровольной Народной Дружины или каморка участкового милиционера.

«Торговый центр» закрыт на обеденный перерыв. У замкнутых дверей продуктового магазина черно-серые старушки покорно ждут открытия. От запертого винного отдела змеится мрачноватая очередь еще трезвых мужчин.

С тыльной стороны «центра» - завал из разбитых бочек, смятых картонных коробок, горы ломаных тарных ящиков.

Тут еще одна очередь - у пункта приема стеклотары. Сумки, сетки, чемоданы, рюкзаки с бутылками. В отличие от очередей у магазина, эта очередь являет собой говорливое, неунывающее братство.

В грязном отгороженном тупичке замагазинного лабиринта, на ящиках из-под марокканских апельсинов сидят Настя и Мишка.

Мишке - двадцать один год. Он в кроссовках, вельветовых порточках и в теплой «вареной» курточке с белым воротничком из искусственного меха.

Настя покуривает, Мишка захлебывается новостями:

- …такие возможности, малыш, полный атас! Люди… Солидняк, с «волгарями». Главный - на «мерседесе»! «Старик, - это мне главный говорит. - Старик, сейчас само время раскрыло тебе свои объятия! Копеечка только ленивому в рот не течет! Хочешь, - говорит, - становись на штамп, прессуй кнопки. На пластмассе гарантирую полштуки, на металле - до восьмисот! Через год у тебя квартира, через полтора - тачка. Не хочешь уродоваться на станке - ты же десантник, - давай в охрану. Штука обеспечена».

- Что? - не поняла Настя.

- Тысяча за охрану кооператива.

- Сторожем, что ли?

- Малыш! - Мишка даже за голову схватился. - Ну, ты даешь! «Сторожем»! Теперь все, как у людей: есть рэкет - шобла, которая шерстит кооператоров. С каждого дела - две-три тысячи в месяц. А этих дел сейчас по Москве - хоть задницей ешь.

- Как это? - удивилась Настя.

- А очень просто. Ты имеешь свое дело. Кооперативное. Я прихожу к тебе и говорю: «Анастасия Александровна, хотите спокойно жить и работать?» Ты говоришь: «Хочу». Так вот, говорю, извольте ежемесячно отстегивать нам столько-то и столько-то… Поняла? И так с каждого.

- А я не могу тебе сказать: «Вали-ка ты, Миша»?

- Вполне. Утром приезжаешь - оборудование разгромлено, помещение сожжено. Я прихожу снова. Спрашиваю: «Ну как, Анастасия Александровна?» И ты отстегиваешь, что с тебя просят, или тебя подвешивают где-нибудь в лесочке за ноги и раскаленным утюжком по животику. И вот от них этот кооператив надо защищать.

- А если в милицию?

- А там что, не люди? Я тебя умоляю!.. Все хотят вкусно кушать. Слушай, ты можешь не курить? Ну что это такое? Сколько раз…

- Не ханжи. Дальше.

- Я к Сереге. С которым демобилизовывался… А Серега говорит: «На хрена нам эти кооперативы? Что мы, даром два года в ВДВ отмантулили? Лучше сразу в рэкет. Главное - в приличную шоблу встрять. Мы - ребята тренированные, а там, если с головой…»

- Но ты же хотел на юрфак?!

- Пока эту халяву не прикрыли, надо материальную базу создать. А уже потом…

- Дурак ты, Мишаня, - лениво говорит Настя, сплевывает и выщелкивает окурок. - То ты в кооператив, то в охрану, то в бандиты. Ну просто прямой путь на юридический факультет!

- Я свою дорогу в жизни ищу, малолетка ты хренова! Это ты можешь понять?! - взбеленился Мишка. - Я к тебе, как к самому близкому… А ты?! Если бы тогда меня от Афгана не отмазали, я бы сейчас полные руки «сертов» имел! За два года, знаешь, сколько я бы этих чеков Внешторгбанка привез?! Вот тогда бы я сразу в университет! Участник войны, капусты навалом…

- А если бы тебя оттуда в таком симпатичном цинковом гробике привезли?

- Ладно тебе. Не всех убили. Кто-то и своими ногами пришел.

Из служебных дверей магазина выглядывает старшая продавщица Клава:

- Настя, кончай перекур, открываемся!

- Иду, тетя Клава! - кричит Настя и говорит Мишке: - Мишка ты Мишка, неохота мне сегодня тебе настроение портить. Чеши. Зайдешь за мной вечером. Мне еще товар принимать.

И Настя направляется к дверям служебного входа.

Бабушка лежит в пустой квартире, немигая смотрит в потолок. И возникает в глазах ее бесшумное и бесцветное видение…

…На стеклах, крест-накрест, наивные бумажные полоски сорок второго года. Голая Бабушка, чуть прикрытая одеялом, курит в смятой постели. Из уборной возвращается Друг - в кальсонах, носках, в накинутом на плечи кителе с тремя «шпалами». Деловито натягивает галифе.

Скрипнула дверь. Друг, в полуодетых штанах, подхватил портупею, белые комсоставские бурки, метнулся за портьеру.

На пороге спальни стоит заплаканная двухлетняя Нина в ночной рубашке. Бабушка рассмеялась, вскочила, подхватила дочь, бухнулась с нею в постель - так, чтобы Нина оказалась спиной к Другу.

Друг выходит из-за портьеры в полной своей эмгэбэшной форме и тихо исчезает… А Бабушка счастливо целует Нине маленькие озябшие ножки, отогревает ее своим веселым материнским дыханием.

В конце первой половины дня Нина Елизаровна с двумя продуктовыми сумками и уже в обычных уличных туфлях без каблуков быстрым шагом подходит к своему дому. И сразу же видит стоящего у парадного подъезда Евгения Анатольевича с тремя гвоздичками в руках.

- Господи, Евгений Анатольевич, как вы меня напугали! - набрасывается на него Нина Елизаровна. - Куда это вы подевались, черт вас побери?! Я уж думала, что вам плохо стало…

Евгений Анатольевич робко улыбается и молчит.

- И вообще, как вы узнали, где я живу?

Евгений Анатольевич смущенно пожимает плечами.

- Вы что, сыщик, что ли?

- Нет. Инженер.

- С вами все в порядке?

- А что со мной может случиться?

- А черт вас знает! Две недели ходить в один и тот же музей - любой может сбрендить.

- Я не в музей хожу.

- А куда же?

- К вам.

Нина Елизаровна смотрится в отражающее стекло входной двери подъезда, поправляет волосы и с удовольствием говорит:

- Да ну вас к лешему, Евгений Анатольевич! Я старая баба…

- Я люблю вас, Нина Елизаровна…

- Эй! Эй!.. Вы с ума сошли! - искренне пугается Нина Елизаровна. - У меня мать парализованная, у меня две взрослые дочери от очень разных мужей! Я себе уже давным-давно не принадлежу…

- Но я люблю вас, - тихо повторяет Евгений Анатольевич.

- Вы - псих! Сейчас же прекратите ходить в наш музей! Я смотрю, на вас историко-революционная экспозиция действует разрушительно. Совсем мужик чокнулся! Ну надо же! Террорист какой-то!

Нина Елизаровна видит, как дрожат гвоздики в руках у Евгения Анатольевича, и добавляет:

- Что вы трясетесь, как огородное пугало на ветру? Давайте сейчас же сюда цветы! Если это, конечно, мне, а не какой-нибудь молоденькой профурсетке…

Евгений Анатольевич счастливо протягивает ей цветы.

- И… черт с вами! Приходите ко мне завтра часам к десяти утра. Я завтра работаю во второй половине дня. Хоть накормлю вас нормально. Небось лопаете бог знает где и что попало! Квартира тринадцать…

- Я знаю.

Нина Елизаровна оглядывает Евгения Анатольевича с головы до ног:

- Нет, вы определенно чудовищно подозрительный тип!

Бом-м-м!.. Удар колокола совпадает со звуком открывающейся двери, и в квартиру влетает запыхавшаяся Нина Елизаровна.

- Не волнуйся, мамочка! Сейчас, сейчас! Уже бегу! Сейчас перестелю, обедом тебя накормлю…

Чуть дрогнул правый уголок безжизненного старушечьего рта. Прищурился слегка немигающий правый глаз. Это что, улыбка?.. Над головой у Бабушки покачивается веревка от языка колокола.

Андрей Павлович сидит у окна, лицом к подчиненным ему сотрудникам. На самом большом от него удалении - стол Лиды. Около Лиды стоит ее бывшая сокурсница и лучшая подруга Марина - модная, уверенная, эффектная.

Они разглядывают лежащий на коленях у Лиды «фирменный» пакет с шоколадной девицей в микротрусиках и тоненьком лифчике. А за девицей - зеленые пальмы, желтое солнце, синий океан.

- Гонконг. Дешевка, - презрительно говорит Марина.

- «Дешевка»… Пятьдесят рэ, - грустно шепчет Лида.

- Хороший купальник тянет на двести пятьдесят.

- Это еще что за купальник?

- Гораздо более открытый. Один намек.

- О боже! Кошмар!

- Я дам тебе этот полтинник. Не ной. Отдашь, когда сможешь. Важно в принципе - ехать тебе с ним или нет?

Нина Елизаровна кормит мать обедом.

Еле теплящаяся, неподвижная старуха жадно открывает живую половину рта, и Нина Елизаровна привычно и ловко сует туда то ложку с супчиком, то кусочек куриной котлетки, размятой в кашицу. Одновременно она делает десятки маленьких, незаметных дел - вытирает Бабушке лицо, подкладывает салфетку под щеку, поправляет одеяло, поудобнее подтыкает под головой старухи подушку, сует ей в рот поильник, смахивает с постели крошки…

И болтает, болтает, болтает… Она болтает с матерью так же привычно, как и кормит ее. Без ожидания ответа, реакции на сказанное, со святой убежденностью в том, что старуха слушает ее и понимает.

- …и я клянусь тебе, мамочка, Настя очень нежно к тебе относится! - говорит Нина Елизаровна. - По-своему, по-дурацки - с какими-то своими представлениями о родственных связях, человеческих ценностях… Пятнадцать лет - чудовищный возраст! Щенки, лающие басом. Умоляю тебя, мамуленька… Ну, вспомни Лиду… Меня наконец! В пятнадцать лет мы были такими же стервами! Тоже казалось, что мы - центр мироздания, а все остальные… Подожди, я здесь чуть-чуть подотру… Ну, давай еще ложечку… Замечательно! И потом это бездарное ПТУ! Ну что такое? Как ребенок интеллигентных родителей, так обязательно - ПТУ, или Школа торгового ученичества, или педучилище - в лучшем случае. Одну ложечку… Вот так, молодец! А как только это ребенок из нормальной рабочей семьи или из деревни - так пальцы в кровь, морду всмятку, деньги на бочку - но чтобы школа с медалью, институт с красным дипломом! А потом Москва. А там… Отлаженная демагогическая система, цепь необходимых предательств, бешеная общественная работа и… Здрасте, пожалуйста! Они уже едут за границы, они уже заседают, они уже на мавзолее стоят! Стой, стой, мамуля! Сейчас… Горячего молочка… Вот так! И желудок будет работать лучше. И происходит какая-то двухсторонняя деградация. Революция продолжается по сей день - кто был ничем, тот станет всем! Размочить тебе печеньице в молоке? Кухарки обязательно хотят управлять государством, жутко мешают друг другу, ссорятся, толкаются, как лакеи в прихожей! Не горячо, мамуля? Ну, не торопись, не торопись… Потом они ненадолго объединяются, наваливаются всем миром на интеллигенцию… Ты же понимаешь, что тут они едины. Это их инстинкт самосохранения, которого мы почему-то лишены. Раньше - за шкирку и в кутузку, в лучшем случае, коленом под зад - и катись колбаской по Малой Спасской! Теперь проще: собирают в Кремле, кормят с рук, облизывают до состояния глазированности и тихо опускают до собственного уровня. До того уровня, на котором уже можно разговаривать командным тоном, а он будет тебе казаться доверительной беседой на равных. Фантастика! Тебе судно подать? Ты побольшому хочешь или по-маленькому?

Неподалеку от Киевского вокзала, рядом с Дорогомиловским мостом, в громадном угловом доме, одним крылом выходящем на набережную Москвы-реки, помещается маленький винно-водочный магазинчик. А вокруг него - толпа из вокзально-приезжего и местно-ханыжного люда. У дверей магазинчика два милиционера мужественно и самоотверженно сдерживают народное волнение.

- По три сорок семь осталось всего одиннадцать ящиков! - кричит один милиционер в мегафон. - Кому по три сорок семь - больше не становитесь! Только по два пузыря в одни руки!

Толпа в ужасе ахает и еще сильнее наваливается на дверь магазина. Длинный, тощий, бывшего интеллигентного вида, в очках, в замызганном плаще, мужчина с портфелем взметает в серое небо костлявый кулачок, кричит милиционерам: - Опричники!

Какой-то звероподобный человек вываливается из магазина с охапкой бутылок, хрипит в толпу:

- По девять десять кончилась, только «Сибирская» по семнадцать!

И тогда из толпы раздается тоненький, исполненный подлинного трагизма крик:

- Господи!!! Да что же это?! Для милиционеров что ли?

Но в эту секунду из дверей магазинчика с диким трудом и риском для жизни выдирается расхристанный и растерзанный Евгений Анатольевич, счастливо прижимая к груди одну-единственную бутылку шампанского.

Толпа немеет.

- Святой!.. - в ужасе шепчет один.

- Может, болен человек, - сочувственно произносит второй.

Растерянный Евгений Анатольевич пытается привести себя в порядок, но напружинившийся от необычной ситуации милиционер негромко приказывает ему в мегафон: - Гражданин! Проходите, проходите со своим шампанским. Не собирайте народ.

Под вечер в подъезде стоят Мишка и Настя. В ногах у них туго набитая сумка с длинным ремнем.

Мишка прижимает Настю к стенке, тискает ей грудь под свитерком.

- Поехали к нам, малыш. Мамашка сегодня в вечер.

- Нет. Неохота, Мишаня.

- Поехали, Настюш. Котеночек, поехали!.. На таксярнике - туда и обратно. Ненадолго. На полчасика.

Настя вытаскивает Мишкину руку из-под свитерка.

- Ну сказала же, неохота, - она пихает ногой лежащую сумку. - Это надо в морозильник затолкать… У бабушки день рождения скоро. Мне тетя Клава с таким трудом достала эту шелупонь. Я ей даже деньги еще за это не отдала.

- Сколько надо? - Мишка с готовностью лезет в карман.

- Обойдемся. У меня степуха на днях.

- Обижаешь, малыш.

Настя подхватывает сумку на плечо:

- Чао!

- А завтра?

- Посмотрим. Как еще будешь себя вести, - усмехается Настя.

- Не понял?

Настя уже стоит тремя ступеньками выше: - Я же сказала - завтра на тебя и посмотрим.

И уходит вверх по лестнице.

В неухоженной чужой холостяцкой квартирке, на широкой продавленной тахте, еле прикрытые простыней лежат обнаженные Лида и Андрей Павлович.

Андрей Павлович на спине, глаза в потолок. Волосы слиплись от пота, лицо и шея мокрые, дыхание еще не выровнялось, но он уже жадно затягивается сигаретой.

Лида лежит на животе, обнимает Андрея Павловича, губы ее нежно скользят по его груди.

Глаза у Лиды закрыты, и она, к счастью, не видит, что Андрею Павловичу это уже сейчас не очень приятно и он даже досадливо морщится. А еще ему ужасно хочется посмотреть на свои наручные часы…

- Ну почему, почему мы не можем лететь вместе? - вздыхает Лида.

Андрей Павлович на секунду прикрывает глаза, как человек, который уже в сотый раз слышит один и тот же вопрос, и, стараясь придать своему голосу максимально нежные интонации, отвечает:

- Солнышко мое, ну, на это уйма причин. Во-первых, меня могут поехать провожать в аэропорт. Ты будешь чувствовать себя неловко, я буду выглядеть по-дурацки. Зачем? Зачем столько унижений? А так - я вылетаю первым, вью гнездо и через три дня встречаю тебя в Адлере. Зато потом, на море, целый месяц только вдвоем! Ну, пойми меня. И клянусь тебе…

- Господи, господи!.. - шепчет Лида и зарывается носом в плечо Андрея Павловича. - Обними хоть меня.

- Конечно, конечно, родная моя! - Андрей Павлович поспешно обнимает Лиду и получает долгожданную возможность посмотреть из-за ее головы на свои часы.

- И не смотри ты на свои часы, черт бы тебя побрал! - стонет Лида. Нина Елизаровна гладит белье на кухне. В комнате Настя сидит перед телевизором. Равнодушно, без малейшего интереса смотрит какой-то старый военный фильм.

Настежь открыта дверь в бабушкину комнату. Бабушка протягивает руку к веревке от рынды.

Бом-м-м!!!

Неподвижно продолжает сидеть Настя.

В кухне Нина Елизаровна бросает взгляд на часы и кричит:

- Настя, ты же видишь, что я готовлю Лидочку к отпуску! У меня же не десять рук! Сейчас же переключи на бабушкину программу! Ну что за ребенок!

Настя лениво встает из кресла, щелкает переключателем, и на экране телевизора появляется Хрюша с партнерами из передачи «Спокойной ночи, малыши».

- И отодвинься! - кричит Нина Елизаровна, сбрызгивая пересохшее белье. - Не перекрывай бабушке экран!

Из своей комнаты Бабушка внимательно следит за кукольно-назидательным сюжетом, напряженно вслушиваясь в голоса телетравести.

Что-то напевает на кухне Нина Елизаровна.

Настя медленно встает с дивана, подходит к старенькому комоду красного дерева, уставленному женскими безделушками и шкатулками, и открывает самую большую шкатулку, доверху набитую лекарствами.

На экране Хрюша уже показывает мальчикам и девочкам всей страны ветхозаветный мультфильм, и Бабушка с тоской отводит глаза.

…Под корабельной рындой, на отрывном календаре - 23 февраля 1947 года.

В большой адмиральской квартире Дедушка в компании флотских приятелей весело, шумно и пьяно празднует получение юбилейной медали «30 лет Советской Армии и Флота».

Вокруг стола порхает Бабушка в крепжоржете. Рядом с Дедушкой сидит его верный Друг - единственный не морской офицер. Маленькая Нина считает орденские колодки на отцовском кителе и на висящем портрете министра обороны Булганина…

- Ура! У министра меньше, чем у папы!

Пьяный Дедушка весело снимает со своего кителя новенькую медаль и прикалывает ее к портрету. И получилось смешно! Бабушка хохочет, целует Дедушку, пряча глаза от Друга. Все веселятся, кричат, чокаются с портретом, пьют за здоровье маршала…

А Друг с ласковой улыбкой смотрит то на пьяного дедушку, то на развеселую Бабушку, то на проколотый портрет члена правительства.

Когда уже все, кажется, спят мертвым сном, возвращается Лида. Как только раздается осторожный поворот ключа в двери, Нина Елизаровна тут же открывает глаза. Она слышит, как Лида почти бесшумно входит в квартиру, как проскакивает в ванную, как течет вода из душа.

Полежав еще несколько секунд, Нина Елизаровна приподнимается на локте, убеждается в том, что Настя на своей раскладушке дрыхнет без задних ног, и встает.

Бабушка в своей комнате лежит с открытыми глазами, скошенными в темноту куда-то в коридор, ванную, откуда доносятся неясные приглушенные голоса дочери и старшей внучки. Ей кажется, что там кто-то всхлипывает, и правая полуживая сторона лица Бабушки принимает тревожное, испуганное выражение…

В тесной ванной зеркало висит над умывальником. Для того чтобы увидеть себя в полный рост, Лида стоит на шаткой табуретке, одетая лишь в яркие купальные трусики и узенький лифчик гонконгского производства.

В руке она держит пестрый пакет из-под купальника и, не без изящества и грациозности, изображает на своем неверном пьедестальчике позы записной манекенщицы.

Нина Елизаровна, в одной пижаме, всплескивает руками:

- Как тебе идет, Лидка! Фантастика! Мужики должны просто дохнуть, как мухи! Сколько?

- Ну какая тебе разница, мамочка! Важно, чтобы было в чем раздеться! Вернусь из отпуска, возьму халтурку и рассчитаюсь. Наш бюджет - неприкосновенен.

- Потрясающе, Лидуня… Я так за тебя рада!

А Бабушка все вслушивается и вслушивается в веселое курлыканье из ванной. В ночной тишине оно так похоже на плач и стенания. В какую-то секунду она уже протягивает руку к веревке от рынды, как вдруг явственно раздается счастливый смех ее дочери. Бабушка сразу теряет интерес к происходящему. Рука ее бессильно падает на постель, глаза тоскливо упираются в потолок, на котором покачивается свет уличного фонаря.

Теперь на табуретке перед зеркалом стоит Нина Елизаровна. Она умудрилась сохранить в своем возрасте хорошую фигуру, и этот заморский купальник оказывается и ей впору.

- Мамуля, ты неотразима! Возвращаюсь - сразу беру две халтуры и достаем тебе точно такой же!

- Не очень откровенно, а? - тревожно спрашивает Нина Елизаровна.

- Блеск, мамуль! Фантастик, се манифик, формидабль, елки-палки!

Открывается дверь, и появляется Настя в коротенькой, еле доходящей до бедер ночной рубашонке с глубоким вырезом на груди: - Вы что, ребята, офонарели? Первый час ночи.

- А ну, иди отсюда, - строго говорит ей Нина Елизаровна с табуретки.

- Марш в постель. Завтра не добудишься.

Но Настя даже ухом не ведет. Она критически осматривает мать в ярком купальнике, с видом знатока щупает материал на трусиках и презрительно говорит:

- Гонконг. Дешевка. Красная цена - полтинник в базарный день.

- Сколько?! - в ужасе переспрашивает Нина Елизаровна.

- Пятьдесят рэ, - поясняет Настя.

- Это правда? - Нина Елизаровна растерянно смотрит на Лиду.

Лида виновато кивает головой.

- Чего ты пугаешься? - ухмыляется Настя. - Хороший фирмовый купальник тянет на двести пятьдесят.

- Чем же он должен быть еще лучше?! - плачуще восклицает Нина Елизаровна и неловко слезает с табуретки.

- Гораздо более открытый, - объясняет Настя.

- Кошмар! Ты-то откуда все это знаешь?

- Я что, на облаке живу, что ли? - невозмутимо говорит Настя.

Бом-м-м!!! - раздается первый утренний удар корабельной рынды.

- Настюша, я мою посуду! Вынеси скорее судно из-под бабушки! - кричит из кухни Нина Елизаровна.

- Я ничего не знаю - я убираю раскладушку!

- Ну что за паршивая девка, - чуть не плачет Лида.

Уже готовая к выходу из дому, она бросается в комнату Бабушки, осторожно выпрастывает из-под нее судно и мчится с ним в ванную.

Нина Елизаровна всего этого не видит и поэтому снова кричит:

- Кому я говорю, Настя! Не тебе - мне потом белье застирывать!

- Лидка уже выносит! Чего вы на меня с утра, как два Полкана?

Дверь в ванную открыта. Видно, как Лидка второпях споласкивает судно, спускает воду.

- Мамочка, ты не брала мой проездной?

- Нет.

- Зачем тебе проездной? - спрашивает Настя. - Тебя на машине возят.

- Дура! Пока меня возят только в одну сторону. Мамуля! Ну посмотри, где мой проездной! - Лида пробегает с судном через комнату.

- Лидочка, ищи там, куда ты его положила. - Нина Елизаровна появляется в полном макияже, с тщательно сработанной прической.

Настя даже присвистнула:

- Ты кого-нибудь ждешь? - В ожидании ответа она бросает в рот несколько таблеток и запивает их водой.

- Что за таблетки ты жрешь? - Нина Елизаровна испуганно хватает Настю за руку. - Покажи сейчас же!

- Да смотри, смотри. Аскорбинка с витамином «С».

- Боже мой, где мой проездной билет? - мечется Лида. - Ты не брала, Настя?

- Да подавись ты своим проездным! - Настя вытаскивает из заднего кармана джинсов проездной билет и бросает его на стол. - Когда у меня будет мужик с тачкой, он меня будет возить и туда, и обратно.

Лида в отчаянии подхватывает сумку, проездной билет и мчится к дверям:

- Мамулечка, умоляю, дай ей по шее! Целую!

И Лида выскакивает из дому, хлопнув дверью.

Настя тут же садится на подоконник и наблюдает утренний ритуал.

Вот из парадной выскакивает Лида, вот она подбегает к машине, вот Андрей Павлович, недовольно глядя на часы, целует ее в щеку, и они укатывают.

- Знаешь, ма… - задумчиво говорит Настя.- Мне кажется, что этот Андрей Павлович со своим односторонним движением все-таки жлоб.

- Чего это ты вдруг взялась лопать аскорбинку? - подозрительно оглядывает Настю Нина Елизаровна.

- Весной и осенью нужны витамины. Кого ты ждешь, ма?

- Не твое собачье дело. Вот тебе рубль и выметайся из дому.

- Мне этот рубль - до фени.

- Эт-т-то еще что за выражения?! - возмущается Нина Елизаровна.

- «Собачье дело» можно, а «до фени» слух режет, - усмехается Настя и неторопливо натягивает куртку. - Дай двадцать копеек.

- Почему только двадцать?

- На автобус и на метро. В обе стороны.

- А что ты есть будешь?

- Пока я на практике в продовольственном магазине…

- Слушай, - от огорчения Нина Елизаровна даже опускается на стул. - Но это же гнусность. Это элементарно безнравственно и неинтеллигентно. И ты не имеешь права…

- Я тебя умоляю, ма! - досадливо прерывает ее Настя. - Не берись переделывать систему.

- Да плевать мне на систему! - вскакивает Нина Елизаровна. - Я не хочу, чтобы ты в ней участвовала!..

- Хорошо, хорошо, хорошо, - кротко говорит Настя, берет рубль и целует мать в щеку: - Декабристочка ты моя! - Она взмахивает сумкой в сторону бабушкиной комнаты: - Привет, бабуля!

На автобусной остановке масса народу. Рядом два киоска - газетный и табачный.

Настя покупает пачку сигарет «Пегас», тщательно пересчитывает сдачу и видит подкатывающий переполненный автобус.

Она тут же деревянно выпрямляет правую ногу в колене и нахально, будто бы на протезе, ковыляет к передней двери автобуса, минуя громадную очередь, которая штурмует заднюю дверь.

Мало того, она требовательно протягивает руку, и кто-то из сердобольных пассажиров помогает «девочке-инвалиду» подняться в автобус.

В салоне ей тут же уступают место между совсем древним старичком и беременной теткой с годовалым ребенком на руках…

Дома Нина Елизаровна, уже возбужденная, порхает по всей квартире в нарядном платьице, которое расстегивается целиком, как халатик. Тоненький красный лакированный поясок выгодно подчеркивает талию. Единственное, что не гармонирует с ее внешним видом - старые, стоптанные домашние тапочки.

Одновременно она умудряется накрывать на стол, чертыхаясь, вспарывать консервную банку «Завтрак туриста», тоненько, элегантно кроить сыр, нарезать хлеб, молоть кофе… И привычно болтать с матерью.

Где бы ни оказывалась Нина Елизаровна - в кухне ли, в большой ли комнате, в коридоре, около постели матери, - она не умолкает ни на секунду:

- …какой-то прелестный в своей незащищенности! Две недели, клянусь тебе, каждый день мотался в наш кретинский музейчик! Очень, очень милый! Уверена, что он тебе понравится. Знаешь, ничего нашего, московского! Ни нахрапа, ни хамской деловитости: машину - «взял», икорку, осетринку - «сделал», на министра - «вышел», кислород кому-то - «перекрыл»… Просто поразительно! Нормальный застенчивый человек. Чуточку, ну самую малость, провинциальный. Но и в этом свое очарование! Наверное, только там, да, мама, остались такие? На юге России. Помнишь, под Одессу ездили, когда Лидка маленькой была. Там же до старости - «Ванечка», «Колечка», «Манечка»… И странно, и мило - старику за семьдесят, а он у них все «Петичка»! Я думаю, это в них чисто климатическое. Больше тепла, больше солнца… Суетни меньше. «О, море в Гаграх, о, пальмы в Гаграх», - поет Нина Елизаровна и ставит на стол масленку.

Тут она влетает в комнату матери, подтыкает ей под щеку салфетку и сует в рот поильник:

- Да, мамуля, миленькая! Я что хотела тебя попросить… Мамочка, мне дико неудобно, но… Понимаешь, ма, сразу после твоего дня рождения Лидочка улетает в отпуск. С этим… Ну, с Андреем Павловичем со своим. На юг. Кажется, в Адлер. И там у них, может быть, все и… Ну, в общем… А я только что купила Насте эту куртку дурацкую. Они же теперь, эти задрыги, пальто не носят. Им нужна только куртка, и со всеми, как они говорят, «примочками»! Я не могла бы взять из твоей пенсии для Лидочки рублей пятьдесят? Вроде бы как это от тебя ей подарок к отпуску… И не волнуйся - мне тут один рефератик заказали - минимум сто рублей, и я тебе сразу же эти пятьдесят верну, а? Но только между нами. Хорошо? А то с ее отпускными дальше Малаховки не уехать. Слушай, я вчера примеряла ее купальник. Мамуля! Не то, что раньше, но я еще очень и очень ни-че-го!.. Мамочка, я возьму у тебя деньги, да?

Парализованная старуха пытается вытолкнуть языком изо рта носик поильника, чай течет на подушку, глаза ее в бессилии прикрываются, и Нина Елизаровна принимает это за согласие. Она бросает взгляд на часы, быстро вытирает матери лицо и лезет в нижний ящик бабушкиного комода. Достает оттуда деньги, отсчитывает пятьдесят рублей и, пряча их, уже в большой комнате, в одну из шкатулок, говорит:

- Спасибо, мамуля! Пусть Лидка хоть чуть-чуть почувствует себя нормальным независимым человеком. Хоть в отпуске. Мало ли что. Ты не представляешь себе, какие сейчас сумасшедшие цены! Кошмар! Совершенно непонятно, на кого это рассчитано и чем это кончится! Просто счастье, что ты не ходишь по магазинам. Ничего нет, и все безумно дорого. Фантастика! Какой-то пир во время чумы! А мы в полном дерьме.

И в это время раздается звонок в прихожей.

Нина Елизаровна на мгновение замирает, смотрит на часы - ровно десять.

- Он! Я прикрою к тебе дверь, мамуля? Не обидишься?

Нина Елизаровна влетает в тесную прихожую, сбрасывает стоптанные тапочки и с криком: «Одну минутку! Сейчас, сейчас!..» - подтягивает колготки и надевает уже заранее приготовленные нарядные туфли на высоких каблуках.

Последний взгляд в зеркало - и Нина Елизаровна, сдерживая рвущееся из груди дыхание, неторопливо открывает дверь.

На пороге стоит Евгений Анатольевич. В руках у него пять чахлых розочек и бутылка шампанского, добытая вчера в честном и неравном бою с государственной антиалкогольной кампанией.

- Доброе утро, Нина Елизаровна, - смущенно говорит он.

- Здравствуйте, Евгений Анатольевич. Ну, проходите же, проходите!

Евгений Анатольевич осторожно переступает порог и сразу же. автоматически, снимает полуботинки, оставаясь в носках.

- Эй, эй! Немедленно прекратите этот стриптиз! - прикрикивает на него Нина Елизаровна.- В нашем доме это не принято.

- Что вы, что вы… Как можно?

- Я кому сказала - обувайтесь! Тоже мне, герой-любовник в носочках!

- Вот… - Евгений Анатольевич протягивает Нине Елизаровне розы и бутылку шампанского, сует ноги в туфли и начинает снимать пальто.

- «Не могу я жить без шампанского и без табора, без цыганского!..» Где розочки брали?

- У Белорусского вокзала.

- Вы нормальный человек?! Они же там по пятерке штука! Вы что, наследство получили?

- Нет, суточные. И компенсацию прислали. За неиспользованный отпуск,

- простодушно объясняет Евгений Анатольевич.

- Да нет, вас лечить надо, - убежденно говорит Нина Елизаровна и проталкивает Евгения Анатольевича в большую комнату. - Я, кажется, займусь вами серьезно!

Евгений Анатольевич целует руку Нины Елизаровны, улыбается:

- Я могу только мечтать об этом.

В большом учрежденческом женском туалете Марина поправляет волосы перед зеркалом, оглядывается на закрытые двери кабинок и говорит:

- Я тебе еще раз повторяю: важно решить в принципе - ехать тебе с ним или не ехать.

- Для меня это вопрос жизни. Там все, наконец, может решиться и…

Из-за дверей одной из кабинок слышен шум спускаемой воды.

Марина хватает Лиду за руку и выволакивает ее в коридор.

- Ни черта там не решится, институтка бездарная!

Они быстро идут по коридору к своему отделу.

- Это для тебя вопрос жизни, а для него - баба в койке на время отпуска. Ни шустрить не надо, ни клеить, ни охмурять. Эва, как удобно! - раздраженно говорит на ходу Марина.

- Маришка, я запрещаю тебе!

- Но он же кобель. Посмотри на него внимательно. На его сладкой роже так и написано: кобель!

- Марина! - возмущенно шипит Лида.

- Хочешь докажу? Хочешь?! - Марина останавливается у дверей своего отдела. - Смотри! Идиотка…

Она рывком открывает дверь, входит в отдел, зябко поводит плечами и с прелестной улыбкой громко обращается к Андрею Павловичу:

- Андрей Павлович, родненький, а если я закрою форточку?

Лида проскальзывает в свой дальний угол.

- Ради бога, Марина Васильевна. А если это сделаю я?

- Что вы, что вы, шеф! Как можно, начальничек…

Марина подходит к окну у стола Андрея Павловича, задирает и без того короткую юбку, обнажая красивые стройные ноги, взбирается на подоконник и обстоятельно закрывает форточку.

Сохраняя на лице улыбку, ставшую деревянной, Андрей Павлович нервно проглатывает слюну, не в силах оторватъ глаз от ног Марины.

Отдел замер. Все ждут реакции Лиды. Но Лида, просмотрев весь этот спектакль, уже уткнулась в бумаги.

А Марина с подоконника лукаво поглядывает на Андрея Павловича. Тот встает из-за стола, протягивает ей руки:

- Позвольте помочь!

- С удовольствием. - И Марина оказывается в объятиях шефа. - Ого, сколько мощи! Кто бы мог подумать!

- Ах, Марина Васильевна, не цените вы своего начальника! - улыбается Андрей Павлович и ставит Марину на пол.

В перерыв в столовке самообслуживания медленно ползет к кассе очередь мимо супов в нержавеющих мисочках, мимо сереньких котлет и очень прозрачных компотов. Скользят по трубчатым полозьям пластмассовые подносы. Впереди Марина. Лида, как всегда, сзади.

- Ну и что? Ну и что? - тихо возражает Лида. - Ты устроила примитивную дешевую провокацию - задрала юбку, показала все, что можно, да еще и повисла на нем!.. А мужик есть мужик! Было бы хуже, если бы при виде твоих ляжек у него вообще ничего не возникло.

- Все, что надо, все возникло! В этом можешь не сомневаться. А ты - абсолютная слепая дура. Помидоры будешь?

- Да. А сколько они стоят?

- Семьдесят коп. Брать?

- Нет. Лучше салат витаминный за двадцать две. Тебе щи?

- Я первого не ем. Неужели ты рассчитываешь, что он после вашего дурацкого Адлера бросит все и…

- Я никогда ни на что не рассчитываю, - уже за столиком говорит Лида.

- Я хочу надеяться. Тем более, что он сам мне говорил.

- Не будь дурочкой, Лидуня. Оттяни свой отпуск на месяц. Поедем вместе в Ялту. У меня там в «Интуристе» мощнейший крюк! Поселимся в отличной гостинице. Рядом Дом творчества писателей, до ВТО - рукой подать! Найдем двух шикарных мужиков… Причем не нас будут выбирать, а мы! И проведем время, как белые люди, Лидка! А там, чем черт не шутит…

- Я люблю его, - тихо говорит Лида, прихлебывая щи.

- А ты не думаешь, что его еще одна женщина любит.

- Кто?.. - пугается Лида.

- Его жена, - жестко говорит Марина. - Вполне приличная девка. Я бы даже сказала - симпатяга.

- Ох, черт, я так старалась об этом не думать!

Бабушка смотрит на закрытую дверь, откуда доносятся обрывки фраз Евгения Анатольевича и Нины Елизаровны.

- …и мне предложили такие вот курсы АСУП… - это голос Евгения Анатольевича. Бабушка слышит звяканье чайной ложечки в чашке, смех Нины Елизаровны:

- А-суп! Очень по-абхазски. Там к каждому русскому слову в начале пристегивается буква «А»: «Агорсовет», «Амагазин», «Абольница»…

- Нет, АСУП - это автоматизированная система управления. Наше министерство такие курсы организовало и… Я же диспетчер на заводе. Вообще-то - старший диспетчер. Но это только название. А так… Меня и послали. На три недели.

- А что такое - диспетчер на заводе?

- Ну, есть график прохождения заказов. Смежники недопоставили - план летит вверх тормашками. Звонишь, требуешь, просишь, умоляешь. Ты кричишь, на тебя кричат.

- Вы кричите? - слышно было, как Нина Елизаровна рассмеялась.

- Пожалуй, вы правы. Больше на меня кричат.

Бабушка тоскливо уводит глаза в потолок и почти перестает слышать голоса из большой комнаты.

И возникают в ее полуживой голове свои тайные воспоминания.

Ни цвета, ни звука.

Когда это было?.. И было ли?..

…В следственном кабинете, на столе у Друга, лежит портрет члена правительства Булганина, проколотый настоящей юбилейной медалью Дедушки.

Друг сидит за столом, а его помощник, молоденький чекист, стоит около Бабушки, сидящей по другую сторону стола. Он подает ей листы протокола допроса, и Бабушка, с глазами, полными слез, аккуратно подписывает каждый лист с одной и с другой стороны.

Друг встает, одобрительно гладит Бабушку по плечу и выходит из кабинета.

Помощник Друга садится на место своего начальника и нажимает кнопку. Двое конвойных под руки вводят Дедушку. Он - в тельняшке, покрытой бурыми пятнами высохшей крови. Лицо опухло, один глаз не открывается, передние зубы выбиты.

Помощник Друга трясет перед разбитым лицом дедушки портретом Булганина с настоящей медалью и показывает листы протокола, подписанные Бабушкой.

И тогда Бабушка хватается за голову, падает перед Дедушкой на колени и, рыдая, целует ему руки в наручниках.

Дедушка пытается отшвырнуть ее ногой, но сил у него не хватает, и он просто плюет Бабушке в лицо…

Бутылка шампанского почти выпита, стол являет собой все приметы закончившегося завтрака, а между обшарпанным комодиком красного дерева и диваном стоят Нина Елизаровна и Евгений Анатольевич.

Евгений Анатольевич обнимает Нину Елизаровну, целует ее лицо, шею, глаза, руки…

- Женя, ну это просто смешно в нашем возрасте, - жалобно бормочет Нина Елизаровна, даже не пытаясь отстраниться. - Когда вы первый раз пришли в наш музей…

- Ниночка! - задыхаясь говорит Евгений Анатольевич. - Мы уедем ко мне. У нас тепло, море рядом…

- Вы сошли с ума, Женя! - печально возражает Нина Елизаровна.

- Господи, я же мог не пойти в этот музей!.. - с мистическим ужасом восклицает Евгений Анатольевич. - Но ведь пошел же! Значит, есть Бог на свете!

- Женя…

- А летом-то у нас как, боже мой! Мне от завода участок давали - я все не брал, не брал…

- Женя, не мучайте меня. Какой участок? О чем вы говорите?

- Нина… Уедем, Ниночка!

- А мама? А девочки?

- И маму с собой! Она там поправится. Будем выносить ее в садик. Там цветы…

- Да ну вас к черту, Женя! Зачем вы меня терзаете…

- Я?! Да я умереть готов…

- Ну что вы, родной мой!.. Что вы такое говорите!.. Я так от этого отвыкла, так уже было успокоилась, а вы…

- Милая! Милая!.. Любимая моя… Евгений Анатольевич нежно целует Нину Елизаровну и никак не может расстегнуть верхнюю пуговичку ее платья.

В помощь Евгению Анатольевичу она сама расстегивает две верхние пуговички и расслабленно шепчет:

- Женя, ну что ты делаешь?.. Я же тоже живой человек…

- Ниночка…

- Ну, подожди, подожди… - не выдерживает Нина Елизаровна. - Господи, там же мама за стенкой! Ну, подожди, я постелю хотя бы!

Она выскальзывает из обьятий Евгения Анатольевича, достает из шкафа постель, быстро расстилает ее на диване, сбрасывает с себя платье-халатик и ныряет под одеяло.

Ошеломленный быстротой ее действий Евгений Анатольевич три секунды стоит столбом, а потом, потрясенный, еще не верящий в свое счастье, сбрасывает туфли и начинает лихорадочно стаскивать с себя брюки, нелепо прыгая на одной ноге.

- Что мы делаем, что мы делаем… - закрыв глаза, шепчет Нина Елизаровна и снимает колготки под одеялом. - Помоги нам, Господи… Прости меня, дуру старую!

- Ниночка-а-а!.. - воет от нежности Евгений Анатольевич.

Оставшись в пиджаке, рубашке и туго завязанном галстуке, но без штанов, а только лишь в длинноватых ситцевых трусах с веселенькими желто-синими цветочками, Евгений Анатольевич с сильно поглупевшим лицом бросается к дивану…

…но в это мгновение из бабушкиной комнаты раздается мощный удар корабельного колокола:

Бом-м-м!!!

И сразу же, в незатухающем гуле от первого удара, звучит второй, еще более мощный и тревожный:

Бом-м-м!!!

- О, черт побери! В кои-то веки! - в ярости вскрикивает Нина Елизаровна и спрыгивает с дивана в одной коротенькой комбинации.

Она врывается в бабушкину комнату, захлопывает за собою дверь, и оттуда раздается ее отчаянный крик:

- Ну что?!! Что? Что?! Что тебе еще от меня нужно?!

Евгений Анатольевич в испуге бросается натягивать на себя брюки. Потом, в криво застегнутом платьице, в старых стоптанных шлепанцах, она провожает Евгения Анатольевича и уже в дверях говорит ему тусклым, бесцветным голосом:

- Ну, не судьба, видно. Не судьба. Наверное, не для меня уже все это.

- Ниночка…

- Может быть, так оно и к лучшему.

- Нина, послушайте…

- Идите, Женя. Идите.

- Нина! Но ведь я вас…

- Господи… На какую-то секунду бабой себя почувствовала! И здрасте, пожалуйста… Идите, Женя. Видать, не получится у нас с вами романчик. Идите.

Она открывает входную дверь, прислоняется к косяку и смотрит, как раздавленный Евгений Анатольевич спускается по ступенькам.

- Эй, Евгений Анатольевич…

Он замирает, резко поворачивается к ней. В глазах у него сумасшедшая надежда, что она позовет его обратно.

Но Нина Елизаровна желчно усмехается и говорит:

- А вам очень к лицу эти ваши трусики с желто-синими цветочками, - и медленно закрывает дверь.

Она возвращается в большую комнату, оглядывает стол с двумя приборами, остатки сыра, две чашки из-под кофе, недопитое шампанское, два бокала и пять маленьких бледных роз в старом хрустальном кувшинчике.

Потом туповато разглядывает свой диван с непорочной постелью, выливает остатки шампанского в бокал и не торопясь выпивает его до последней капли.

Она ставит бокал на стол и распахивает дверь бабушкиной комнаты.

Бабушка настороженно смотрит на дочь.

- Ну, давай теперь спокойно: что тебе было от меня нужно? Объясни: зачем ты меня звала? Я тебя час тому назад накормила. Перестелила. Судно у тебя чистое. Сама ты…

Нина Елизаровна подходит к постели матери, резко сдергивает с нее одеяло. Тоненькие синеватые ножки с уродливыми старческими ступнями еле выглядывают из под длинной холщовой ночной рубашки.

- Сама ты совершенно сухая! Все у тебя в порядке! - Нина Елизаровна даже не замечает, что начинает повышать голос: - Что тебе еще от меня было нужно?!

Бабушка зажмуривается и в испуге поднимает правую руку, прикрывая лицо. Этого Нина Елизаровна не выдерживает.

- Ты что закрываешься?! - уже в полный голос возмущенно орет она. - Ты что закрываешься, комедиантка старая?! Тебя что, кто-нибудь когда-нибудь бил? Когда-нибудь хоть в чем-то упрекнул? Ты почему закрываешься? Ты всю жизнь жила так, как тебе этого хотелось! И меня заставляла жить, как т е б е это было нужно! Это ты развела меня с Виктором! Ты не хотела его у нас прописать! Ты его сделала моим приходящим мужем! Помнишь?! А ведь Лидке уже четыре года было! Пусть он дурак, фанфарон, но он был отцом моей дочери, твоей внучки! Моим мужем, черт тебя побери! Может быть, я еще из него человека сделала бы! Нет!!! Как же! Тебе не нужен был зять-студент… Теперь у него все есть, а мы с тобой девятый хрен без соли доедаем! Я колготки себе лишние не могу купить! Девки ходят бог знает в чем! Ты же мне всю жизнь искалечила!!! Ты Сашу вспомни, Александра Наумовича! Ты же его со свету сживала! Только потому, что он Наумович да еще и Гольдберг!.. Это ты лишила Настю отца! Ты заставила поменять ей фамилию! А он меня по сей день любит… И Настю боготворит. И не виноват в том, что его тогда в оркестр Большого театра не взяли! Не его вина, что он до сих пор в оперетте за сто шестьдесят торчит! Потому что у нас в стране таких, как ты… А ты мне здесь еще цирк устраиваешь! Ручонкой она взялась прикрываться! Гадость какая! Мне пятьдесят через полгода. И в кои-то веки пришел нормальный, хороший мужик… К морю хотел тебя забрать! В садик выносить, цветы нюхать! А ты!.. Господи!!! Да когда же это все кончится!..

Тут Нина Елизаровна замечает, что по неподвижному лицу старухи текут слезы и слабо шевелится единственно живой уголок беззубого рта. И Нина Елизаровна скисает.

- Ладно… Хватит, будя.

Она садится рядом с кроватью матери и уже совсем тихо говорит:

- Ну, все. Все, все. Ну, прости, черт бы меня побрал!

Нину Елизаровну наполняет щемящая жалость к безмолвной матери, она наклоняется, прижимается щекой к ее безжизненной руке и шепчет:

- Прости меня, мамочка…

Глаза ее тоже наполняются слезами, она тяжело вздыхает и вдруг, рассмеявшись сквозь слезы, удивленно спрашивает у матери:

- И чего я так завелась? Ну, спрашивается, чего?..

Настин магазин снова закрыт на перерыв. В подсобке обедают четыре продавщицы в грязных белых куртках. Точно в такой же куртке сидит и покуривает Настя.

На электроплитке - кастрюля с супом. На столе - огурцы, простенькая колбаска, студень в домашней посудине.

Старшая продавщица Клава, в некрасивых золотых серьгах и кольцах, приоткрывает дверь подсобки и сквозь пустынный торговый зал видит за стеклянными витринами десятка полтора не очень живых старушек с самодельными продуктовыми сумками. У входа в винный отдел видит она и мрачноватую очередь еще трезвого мужского люда.

- И чего стоят? Чего ждут? Нет же ни хрена! Сами «докторской» закусываем… А они стоят! Ну, люди!

Клава раздраженно захлопывает дверь, вытаскивает из-под стола большую початую бутылку «Московской» и разливает по стаканам.

- Оскоромишься? - Клава протягивает Насте бутылку.

Настя отрицательно покачивает головой.

- Будем здоровы, девки, - Клава выпивает, хрустит огурцом. - Настюха! Хоть студень-то спробуй. Домашний. С чесночком. Это тебе не магазинный - ухо-горло-нос-сиськи-письки-хвост.

Настя вежливо пробует студень.

- Лучше б двадцать пять капель приняла, чем курить, - говорит одна продавщица Насте.

- А в «Аргументах и фактах» написано, что в Калифорнии уже больше никто не курит. Во, дают! Да? - говорит другая.

- Это почему же? - лениво осведомляется третья.

- Люди, которые живут хорошо, хотят прожить дольше, - объясняет Клава.

Заглядывает полупьяный небритый магазинный работяга:

- Наська! Обратно твой хахаль пришел. С тебя стакан. Гы-ы!

- Иди, иди, стаканщик хренов! - кричит Клава. - Ты с холодильника товар в отдел поднимай!

- А нальешь?

- Догоню и еще добавлю!

Работяга исчезает. Настя гасит сигарету и поднимается.

- Смотри, девка, - говорит Клава.

- Женится - тогда пусть хоть ложкой хлебает, - говорит вторая.

- Ихне дело не рожать - сунул, вынул и бежать, - говорит третья.

- Ето точно, - подтверждает четвертая.

Настя усмехается и выходит. Клава кричит ей вслед:

- Особо не рассусоливай! Через двадцать минут открываемся!

В грязном, отгороженном тупичке замагазинного лабиринта, среди смятых коробок и ломаных тарных ящиков, Мишка тискает Настю.

Настя отталкивает его, а тот бормочет срывающимся голосом:

- Ну в чем дело, малыш? Расслабься…

- Да отвали ты, дурак! Нашел место. Не лезь, кому говорю!..

А у Мишки глаза бессмысленные, шепчет хриплым говорком:

- Ну че ты, че ты, малыш?..

- «Че», «че»! Ниче! Влипли мы, вот «че».

- Не понял, - насторожился Мишка.

- Ну, я влипла. Так тебе понятней?

- Во что? - Мишка наконец совладал со своим естеством.

- О, Господи! Кретин. Именно в это самое.

- Что, сдурела?! - пугается Мишка.

- Ага. Сдурела. Сколько раз просила: «Мишенька, будь осторожней! Мишенька, будь осторожней…» «Все в порядке, малыш, я все знаю. Не бойся, малыш!» Дотрахались…

Последнее слово Мишке не нравится, и он болезненно морщится.

- Чего ты рожу кривишь? Назови иначе, - советует ему Настя.

- Да погоди ты, Настя… А ты уверена, что ты… Это…

- В том, что я беременна?

- Да.

- Беременна, беременна. Не боись, «малыш», - усмехается Настя.

- А ты уверена, что это… от м е н я?

Настя смотрит на него в упор немигающими бабушкиными глазами. Рука нашаривает за собой грязный тарный ящик.

Взмах!.. И ящик с жутким треском разлетается на голове у Мишки.

Мишка падает. Сверху на него сыплются еще несколько ящиков.

- Засранец, - краем куртки Настя вытирает испачканные руки.

- Настя! - доносится голос Клавы. - Открываемся!..

- Иду, тетя Клава! - и Настя уходит, даже не оглянувшись.

На экране японского телевизора «Панасоник» в любовном томлении движутся обнаженные тела двух женщин. Струится обволакивающая мелодия из фильма «Эммануэль».

И тут же гортанный голос:

- Слушай, зачем они это делают - женщина с женщиной? Зачем мужчину не приглашают? Странно, да?

А в ответ пьяненький голос Евгения Анатольевича:

- Очень, очень странно. И ведь сначала сами приглашают, а потом…

В двухместном стандартно-неуютном номере гостиницы «Турист» сидят Евгений Анатольевич, в пижаме и тапочках, и огромный толстый туркмен в ярких «адидасовских» штанах, сетчатой майке-полурукавке и роскошной каракулевой шапке.

На фирменных упаковочных коробках стоит телевизор «Панасоник» и «Панасоник» - видеомагнитофон. На подоконнике - стопка пестрых кассет.

На столе - чудовищных размеров дыня и две водочные бутылки. Одна пустая, вторая - наполовину опорожненная. Два стакана и туркменский нож с тонкой ручкой.

- Дорогой, клянусь, как брату! Мне эти десять тысяч - тьфу! - толстый туркмен показывает на телевизор и видеомагнитофон. - Не жалко! Мне нашу страну жалко! Дыню кушай, пожалуйста…

- При чем здесь желто-синие цветочки?.. - недоумевает Евгений Анатольевич. - Что же, я не могу себе другие трусы купить?

- Мы все можем купить! - Туркмен выпивает полстакана водки. - Будь здоров, дорогой! Почему мы сами так делать не можем? Карту мира видел? Что такое Япония по сравнению с нами? Ничего! Плакать хочется!

- Да, - говорит Евгений Анатольевич и глаза его увлажняются. - Очень хочется плакать…

Он тоже выпивает полстакана.

- Дыню кушай, - говорит туркмен. - Зачем Япония может так делать, а мы нет? Вот что обидно!

- Ужасно обидно… Ну просто ужасно! - Евгений Анатольевич деликатно отрезает маленький кусочек дыни.- Мне еще никто никогда так не нравился…

- Мне тоже нравится, слушай! Но если бы наши смогли тоже так сделать

- я бы двадцать тысяч заплатил! Мамой клянусь!

- И маму я бы ее забрал. Какая разница, где лежать, в Москве или…

- Только в Москве! Всю Среднюю Азию объедешь - не купишь. Все везем из Москвы, - решительно говорит туркмен и разливает остатки водки по стаканам. - Будь здоров, дорогой! Дыню кушай…

- Ваше здоровье, - Евгений Анатольевич выпивает. Его передергивает от тоски и отвращения.

Он с трудом встает из-за стола и подходит к телефону.

- Вагиф Ильясович, не откажите в любезности, чуть сделайте потише. Я должен ей позвонить. Если я сейчас не услышу ее голос - я умру.

- Ты дыню кушай, дорогой! Дыню кушай. У нас старики на дынях до ста двадцати лет живут и еще детей могут сделать, - торжественно говорит туркмен и выключает телевизор. - А я пока назад перемотаю. Все-таки интересно, как это можно - женщина с женщиной?!

Настя валяется на диване с журналом «Здоровье», а Нина Елизаровна, поставив швейную машинку на обеденный стол, латает старыми простынями пододеяльники и наволочки.

Дверь в маленькую комнату открыта, и Бабушка со своего лежбища тревожно прислушивается к тому, как на экране старенького черно-белого телевизора Валентин Зорин ласково сопротивляется двум американским сенаторам.

Раздается телефонный звонок.

- Мам, если это Мишка - я ушла на дискотеку, - говорит Настя, разглядывая в журнале эволюционный процесс эмбриона и пожирая аскорбинку.

- Алло! - поднимает трубку Нина Елизаровна. - Да… Это я.

Потом она долго молчит - слушает. И наконец спрашивает тревожно:

- Вы не захворали?

И снова долго слушает.

- Мне и самой очень жаль, - искренне говорит Нина Елизаровна. - А может быть, вы придете к нам послезавтра? У мамы день рождения… Только свои. Удобно! Удобно!.. Что вы! Да. Часам к пяти. И, пожалуйста, не покупайте больше цветы у Белорусского, а то по миру пойдете. И вам спокойной ночи.

Она кладет трубку и перехватывает внимательный взгляд Насти.

- Кто это, ма? - бесцеремонно спрашивает Настя.

- Ты не знаешь.

- Интересное кино! «Только свои» - и я не знаю.

- Милый и одинокий человек… Тебе достаточно?

И снова раздается телефонный звонок.

- Меня нет дома! - тут же опять предупреждает Настя.

- Да!.. - берет трубку Нина Елизаровна. - А, Сашенька… Ну, конечно. Послезавтра к пяти. Да. Мы решили чуточку раньше, чем обычно, потому что Лидочка на следующий день очень рано улетает в отпуск. Хорошо, - она прикрывает трубку рукой, спрашивает у Насти: - С папой будешь говорить?

Настя вскакивает с дивана, хватает трубку:

- Привет, папуль! Все в ажуре, не боись… Ага. Придешь? Порядок. Ну да?! Обалдеть! Какой кайф! На липучках или на шнурках? Ну, дают загранродственники! Погоди, па! Мама! Бабушка, папина, прислала мне из Израиля кроссовки! Точно такие же, как были у их сборной на Олимпиаде в Сеуле!..

- Я очень рада - за тебя, за папу, за сборную, за Израиль, - бормочет Нина Елизаровна, приметывая заплату к пододеяльнику.

- Ладно! Все! Целую. До послезавтра. Передам! Привет, - говорит Настя и кладет трубку.

Тут же снова звонит телефон. Утеряв бдительность, Настя автоматически поднимает трубку:

- Алло! - лицо ее принимает жесткое, безразличное выражение, голос становится мерзко-металлическим: - Меня нет дома. Я на дискотеке. Вернусь поздно. И прошу мне не звонить. Вообще никогда.

И Настя снова укладывается на диван.

- Ты с ним поссорилась? - осторожно спрашивает Нина Елизаровна.

- Мамуленька, разбирайся со своими делами, - покровительственно советует ей Настя. - Я смотрю, у тебя их невпроворот. А я уж как-нибудь сама. Договорились? И переключи, пожалуйста, на бабушкину программу. Там уже началось.

Нина Елизаровна покорно встает и включает «Спокойной ночи, малыши». И снова садится за швейную машинку.

- И сдвинься в сторону, а то бабушке из-за тебя ни хрена не видно, - говорит ей Настя и погружается в изучение журнала.

Часам к двенадцати ночи Лида подходит к дому.

У подьезда стоит Мишка с перевязанной головой.

Лида в испуге шарахается, но тут же узнает его:

- Господи, как ты меня напугал!.. Миша, что с тобой?

- Да так, - криво усмехается Мишка. - Лидия Александровна, вы не могли бы…

- Я не Александровна, а Викторовна.

- Но вы же сестра Насти?..

- Да. И тем не менее, я - Викторовна.

- А она Александровна… - ничего не понимает Мишка.

- Это у нас такое маленькое семейное хобби - каждому свое отчество, - улыбается Лида.

Когда Лида осторожно входит в совершенно темную квартиру, Нина Елизаровна говорит ей со своего дивана сонным голосом:

- Доченька… Там в кухне - все на столе. Покушай, детка.

- Спасибо, мамуля.

Лида тихо пробирается к Настиной раскладушке, опускается на корточки и трогает Настю за плечо:

- Настюхочка… Там Мишка внизу. Просит тебя на секунду выйти.

Настя открывает глаза, свешивается с раскладушки и заглядывает под стол, чтобы убедиться, спит мать на своем диване или нет.

И тихо говорит Лиде:

- Лидуня, если тебе нетрудно, спустись к нему и пошли его… - Настя берет Лиду за воротник, притягивает к себе вплотную и что-то шепчет ей на ухо.

- Что?! Что ты сказала?! - в ужасе отшатывается Лида.

И тогда Настя достаточно громко повторяет:

- Я сказала, чтобы он пошел…

Нина Елизаровна на своем диване зажмуривается и зажимает уши руками.

На светящемся будильнике два часа ночи. Не спит Нина Елизаровна. Уткнулась глазами в спинку дивана…

Настя не спит на своей раскладушке. Смотрит в закрытую дверь бабушкиной комнаты, злобно вытирает взрослые слезы с детского лица.

В маленькой комнате все ворочается и ворочается с боку на бок Лида. Тоже никак не может уснуть…

Да и Бабушка - неподвижная, немая, почти не дышащая, вонзила открытые немигающие глаза в потолок, на котором вздрагивает отблеск уличного фонаря.

И всплывают в остатках бабушкиной памяти ее постоянные беззвучные черно-белые видения…

…Тогда, в сорок девятом, она проснулась от звука подъехавших к дому машин. Тихо выскользнула из широченной постели, где на второй подушке сладко посапывал Друг, метнулась к окну и увидела «эмку» и «воронок» у подъезда…

…Потом трясущемуся, растерянному Другу его помощник предъявлял ордер на арест, а еще один подавал Бабушке уже заранее заготовленные листы протоколов, и она, сидя за туалетным столиком в ночной рубашке, подписывала их с одной и другой стороны. Друг увидел, что Бабушка подписывает протоколы, закричал, забился в истерике, упал на колени, подполз к ней, стал целовать ей ноги, рыдая и умоляя не подписывать эти страшные листы.

А Бабушка, боясь поднять на него глаза, поджимали босые ноги под банкетку и ставила одну подпись за другой…

Помощник дал знак увести Друга. И когда дверь за ними захлопнулась, он подошел к бабушке, намотал ее длинные волосы на правую руку, а левой стал расстегивать ширинку своих форменных галифе…

В день бабушкиного рождения утро, как всегда, началось с дикой суматохи: уже готовая к выходу из дома Лида мечется по квартире:

- Где мои перчатки? Мама, ты не видела моих перчаток? Бабушка, с днем рождения! Прости меня, миленькая… Голова кругом… Ну где же мои перчатки?!

Нина Елизаровна вынимает Лидины вещи из шкафа, стопкой складывает их на диван:

- Лидочка! Паспорт, билет на самолет и деньги будут лежать вот здесь. Да! Бабушка подарила тебе к отпуску пятьдесят рублей!

- Бабуленька, спасибо, родненькая… Господи, ну где же перчатки?!

Настя в одних трусиках и короткой ночной рубашке убирает свою раскладушку.

- Ты эту кофточку берешь с собой? - спрашивает Нина Елизаровна.

- Мама, успеется с кофточкой! Я на работу опаздываю! Где мои перчатки?

- Завтра в шесть утра тебе улетать! Когда ты думаешь собирать вещи? Сегодня весь вечер у нас будет народ!

- Боже мой, еще вчера перчатки лежали перед зеркалом в прихожей! Настя, где мои перчатки?

- В машине - не можешь без перчаток? - спрашивает Настя.

- Какая машина?! - орет Лида. - Он еще позавчера вечером улетел! Ну где же мои перчатки?

- Слушай, ты с этими перчатками уже всех в доме заколебала! - Настя проходит в прихожую, вынимает Лидины перчатки из своей куртки. - На, подавись своими перчатками!

- Мама, ты видишь?! Ты видишь, что это такое растет?! - кричит Лида, но в это время из бабушкиной комнаты раздается сильный удар корабельной рынды.

Бом-м-м!!! - несется по всей квартире.

- Судно! Судно забыли вынуть из-под бабушки! - кричит Лида.

- Иди, иди уже со своими перчатками, - говорит ей Настя и проходит в комнату Бабушки: - Привет, бабуля! Ну что там у нас?

Она довольно ловко вытаскивает судно из-под Бабушки, морщит нос и вопит на всю квартиру:

- Ура! Бабушка покакала!

На вытянутых руках, отвернув голову в сторону, она проносит судно мимо сестры и матери в ванную:

- Милости прошу! Вуаля! Какой цвет! А запах! Кристиан Диор!

Она сливает судно и начинает его мыть щеткой.

- Что ни говори, а в жизни всегда есть место подвигу! Да, Лида?

- Дура малолетняя! Раз в жизни… И то умудрилась спектакль устроить!

- почему-то обижается Лида и выскакивает за дверь.

Настя выходит с чистым судном из ванной и уже без ерничества, спокойно просит мать:

- Мамуль, подмой бабушку сама. Мне, наверное, с этим не справиться. Нина Елизаровна берет Настю за уши, притягивает к себе и целует ее в нос…

В теплой курточке, в джинсах, заправленных в резиновые сапожки, и в спортивной шапочке Настя стоит в кухне и записывает все, что говорит Нина Елизаровна:

- Черный хлеб - целый. И два батона белого по двадцать две. Виктор Витальевич любит по двадцать две. И обязательно смотайся в «Прагу»! Там могут быть крутоны из ветчины. Помнишь, я к Новому году покупала? Так… Нас - трое, Виктор Витальевич - четыре, папа - пять, Евгений Анатольевич

- шесть.

- Что еще за Евгений Анатольевич?

- Я тебе уже говорила. Возьмешь шесть штук. Ясно?

- Да. А бабушка будет опять овсянку жрать?

- Настя!.. А бабушке там же купишь две куриные котлетки. - Нина Елизаровна лезет в шкафчик за деньгами и видит несколько трешек, лежащих отдельно. - А это что за деньги?

- Степуху вчера получила.

- Очень кстати. А почему так мало?

- Елки-моталки! - вспоминает Настя, открывает холодильник и достает из морозильной камеры смерзшийся пакет. - Я же к сегодняшнему дню языки достала! Шесть сорок за них отдала! Мамуля, их же нужно срочно разморозить!

- Языки? Настя! Немедленно признавайся, где ты достала языки?

- Мам, знаешь, есть такой анекдот: что такое «коммунизм?» Это когда у каждого советского человека будет свой знакомый мясник в магазине. Вот мы сегодня и заглянем в наше светлое будущее…

- Это безнравственно, Настя! И отвратительно!

- Зато вкусно! Давай деньги, я пошла, - Настя вынимает из рук матери деньги, берет сумку и уже в дверях говорит: - Ма, я заскочу на рынок? Папа очень любит киндзу. Куплю ему пучок?

- Купи… - растерянно говорит Нина Елизаровна.

Троллейбусная остановка точно напротив Лидиной работы.

Лида выскакивает из троллейбуса, перебегает тротуар и плечом толкает старинную роскошную стеклянную дверь своего учреждения.

И тут же, в тамбуре, перед второй, тоже прозрачной дверью, Лиду останавливает молодая печальная женщина с пятилетним мальчиком.

- Простите, пожалуйста. Вы - Лида?

- Да. А собственно…

- Я - Надя. Жена Андрея Павловича.

Лида зажмуривается, нервно трет руками лицо.

- Простите меня, Лидочка, - с трудом говорит Надя. - Но мне сейчас просто не к кому…

- Что вы, что вы… Это вы меня простите… Это я… - сгорая от стыда, бормочет Лида.

- Вы уже знаете? - горестно спрашивает Надя.

- Что-нибудь с Андреем Павловичем?! - пугается Лида.

Маленький мальчик крепко берет Лиду за руку, поджимает ноги и пробует качаться, держась одной рукой за руку матери, а второй - за руку Лиды.

- Они уехали вместе на юг. С вашей подругой. С Мариной…

- Нет! Нет! Нет! - в отчаянии кричит Лида. - Это ошибка! Этого не может быть!

Все сильнее раскачивается мальчик.

- Она вылетела вчера. Вслед за ним.

- В Адлер? - зачем-то спрашивает Лида.

- В Ялту. Он в последний момент поменял билет на Симферополь.

Мальчик раскачивается все сильнее и сильнее. Обе женщины уже еле стоят на ногах…

- Лидочка… Вы не могли бы как-нибудь с ней связаться? Попросите ее не делать этого! Двое детей… Второму - десять месяцев. Он с моей мамой сейчас… Костя! Отпусти тетину руку! Ты же видишь, как ей тяжело!

- Ничего, ничего… Он легкий, - говорит Лида.

- Если он от нас уйдет… У меня даже специальности никакой. Помогите мне, Лидочка! Умоляю вас… - плачет Надя.

За внутренней стеклянной дверью военизированная охранница с булыжным рылом проверяет пропуска у служебного люда… А за внешней - бежит, торопится, плетется, едет, мчится, тормозит и снова срывается с места осенняя утренняя Москва…

После курсов Евгений Анатольевич прибегает в свой гостиничный номер переодеться. В руках у него уже поздравительный тортик.

Вместо пожилого туркмена с «Панасониками» соседом его оказывается здоровенный молодой мужик в одних кальсонах.

- О! У меня новый сосед? - радушно говорит Евгений Анатольевич. - Здравствуйте, здравствуйте.

Сосед внимательно смотрит на Евгения Анатольевича:

- Слава богу! Я-то думал, придет сейчас какой-нибудь старый хрыч - с ним и каши не сваришь. Здоров! - он протягивает руку. - Дмитрий Иванович! Можно просто - Митя.

- Евгений Анатольевич.

- Порядок! Значит так… Тебе сколько, Жека?

- Чего?

- Лет.

- А… Пятьдесят четыре.

- Ладно. Скажем - сорок пять. Ты выглядишь - зашибись! Обьясняю: заклеил двух телок. Придут к пяти. У меня - две бутылки самогона, баночка килек и… вот твой тортик. Одна, чернявенькая, тебе. Не то евреечка, не то армянка. Они, знаешь, какие заводные? Только туда рукой, а ее уже всю трясет! А вторая, беленькая, мне. Годится? После захочешь - махнемся. Они, по-моему, на что хошь подпишутся! И главное - потом не надо три дня на конец заглядывать. Одна в судомойке, вторая на раздаче в каком-то пищеблоке. А там, сам знаешь, осмотр за осмотром. Так что и тут порядок в танковых войсках! Учись!

- Видите ли, Митя, дело в том, что я вряд ли смогу…

- Главное, не тушуйся, Женька! Я ж с тобой! Сели, по стакану, килечка-шмилечка, две-три дежурные хохмы, гасим свет и… понеслась по проселочной!

- Вы меня не поняли, Дмитрий Иванович. Я сегодня приглашен в гости. На

- Вот так уха из петуха! - растерянно чешет в затылке Митя. - Что ж мне с двумя-то делать?..

Евгений Анатольевич оглядывает здоровенного Митю и говорит:

- Да вы и с двумя справитесь.

- Я не за себя боюсь. Я и троих до мыльной пены загоню. Лишь бы они из-за меня не перецарапались… Мне сейчас эта гласность совершенно ни к чему.

- А вы надолго? - вежливо спрашивает Евгений Анатольевич и начинает переодеваться.

- Да нет! Всего-то на пару дней. Специально на сутки раньше выехал - погулять…

- Командировка?

- На партактив вызвали, будь он неладен! Будто мы там у себя в горкоме все пальцем деланные! Да, Евгений, подвел ты меня. Сильно подвел!

От холодного ветра Мишка прячется в телефонной будке, стоящей неподалеку от Настиного дома, и неотрывно следит за проездом, откуда должна появиться Настя.

Но вот и Настя. Тащит тяжеленную сумку.

С перевязанной головой под «адидасовской» шапочкой Мишка выползает из своего укрытия и неверными шагами идет Насте навстречу.

Увидев Мишку, Настя останавливается у своего подъезда, улыбается и приветливо говорит ему:

- А я уж думаю, куда ты подевался! Хорошо, что встретила…

И тогда Мишка бежит к ней радостно и раскрепощенно.

- Тихо, тихо, тихо, - останавливает его Настя. - Я тут для тебя одну любопытную книжечку достала. Как будущему юристу…

Настя вытаскивает из накладного кармана продуктовой сумки небольшую книжку с бумажной закладкой в середине.

- Называется «Уголовный кодекс РСФСР». Вот слушай… - Настя открывает кодекс в месте закладки и начинает читать вслух: - «Статья сто девятнадцатая. Половое сношение с лицом, не достигшим половой зрелости, наказывается лишением свободы до трех лет. Те же действия, сопряженные с удовлетворением половой страсти в извращенных формах…» На это у тебя, слава богу, ума не хватило, так что, думаю, трех лет вполне достаточно. Держи!

Она сует Мишке за пазуху кодекс и добавляет без всяких улыбок:

- И учи это наизусть, сволочь. Если еще ко мне хоть один раз приблизишься - сидеть тебе от звонка до звонка! Понял, дерьмо собачье? И вали отсюда, чтобы я тебя больше никогда в жизни не видела! «Малыш»…

И Настя входит в свой подъезд.

Бабушка лежит под свежим пододеяльником. На ней какой-то пестрый, праздничный халатик, головка тщательно причесана.

В комнату входит Нина Елизаровна:

- Мамочка, я хочу прикрыть к тебе дверь. Там на кухне такое! Настя, дуреха, во все чеснок сует. Шурует - просто загляденье! Я ее, по-моему, такой еще в жизни не видела!

Бабушка в упор, не мигая, смотрит в лицо дочери.

- Тебе что-то нужно? - не понимает Нина Елизаровна.

Но старуха отводит глаза, и Нина Елизаровна закрывает дверь.

Теперь взгляд Бабушки скользит по стене с фотографиями и останавливается на старом снимке начала пятидесятых. Бабушка тех лет сидит на гнутом венском стуле, а сзади, обняв ее за плечи, стоит двенадцатилетняя Нина с ровненькой челочкой над бровями.

Бабушка все вглядывается и вглядывается в эту фотографию, и лицо дочери заполняет остатки ее сознания…

…Плохо и скудно одетая девочка Нина - самая старшая среди полутора десятка маленьких ребятишек, закутанных в какое-то немыслимое тряпье.

Нина учит малышей играть в «классы», сама скачет с ними на одной ноге, кого-то утешает, кому-то вытирает нос, помогает крутить скакалку…

Вокруг ни деревца, ни кустика - только вытоптанный сотнями ног земляной плац… А потом бабушкино сознание расширяется, и она уже видит за плацем бараки, а впереди - высокий бетонный забор с металлическими штангами, загнутыми внутрь зоны…

И туго натянутую колючую проволоку между этими штангами…

И вышки с часовыми по углам забора… Вот и сама Бабушка… Она стоит в общем сером замершем строе женщин-зэков. А за спиной этого строя играют в «классы», прыгают, смеются и плачут их дети. Дети, живущие в лагере со своими заключенными матерями…

Но вот строй по команде поворачивается и становится колонной.

Конвой берет оружие наизготовку. Распахиваются ворота зоны, и женскую колонну уводят на работы за пределы лагеря. Девочка Нина, с челкой из-под платка, смотрит вслед колонне - ждет, оглянется мать или нет…

Оглянулась! Да еще и рукой помахала!.. И счастливая улыбка озаряет лицо голодной одиннадцатилетней Нины.

Остаются на плацу только Нина да десятка полтора заключенных ребятишек - от трех до восьми лет…

На Ленинградском проспекте, в аэровокзале, Лида протаптывается к кассовому окошку и робко спрашивает:

- Вы знаете, у меня на завтра, шесть десять утра, билет «Москва - Адлер»… Я не могла бы его поменять?

- На что? - слегка раздраженно спрашивает кассирша.

Лида вздыхает, проглатывает комок, собирается с силами и говорит:

- На деньги…

Она открывает дверь квартиры, когда Нина Елизаровна и Настя уже вовсю готовят на кухне разную еду к бабушкиному дню рождения.

- Ой, как здорово! - в восторге кричит Настя. - Лидуня пришла!

- Тебя пораньше отпустили? - радуется Нина Елизаровна.

- Да, мои родные! Да, мои хорошие! - Лида выгружает из сумки бутылку водки, бутылку коньяка, роскошную яркую бутылку «Чинзано». - Оказывается, меня еще вчера отпустили и вообще заменили!

Несмотря на то что последнюю фразу Лида произносит с очаровательной ироничной непосредственностью, Настя и Нина Елизаровна успевают тревожно переглянуться.

- Откуда это, Лидочка? - осторожно спрашивает Нина Елизаровна.

Но Лида пропускает вопрос матери мимо ушей и звонко, чуточку излишне нервно предлагает:

- Девушки вы мои любимые! Давайте, пока никого нет, шлепнем по-разминочному рюмашу просто так - друг за друга! Я - водку.

- Я - коньяк, - говорит Нина Елизаровна.

- Я - капельку этой штуки… - Настя показывает на «Чинзано».

- Это «Чинзано», дурашка! - кричит Лида.- Италия! Напиток богов!

Каждая открывает «свою» бутылку, наливает, чокаются, и Лида одним махом выпивает полную рюмку водки, Нина Елизаровна - половину рюмки коньяку, Настя отпивает самую малость.

Она видит на бутылочных этикетках чернильные печати:

- Ресторанные?

- Сколько же это стоит?! - пугается Нина Елизаровна.

- Девочки! Кисаньки вы мои! - в голосе Лиды уже появились хмельные интонации. - Плюньте! Какая разница - сколько? Откуда? Пусть наш дом будет полная чаша!

Тут Лида не выдерживает нервно-веселого напряжения и, разрыдавшись, падает на стул, обхватив руками голову.

Нина Елизаровна и Настя бросаются к ней, но в эту секунду раздается звонок в дверь.

- Боже мой! Кого черт несет раньше времени?! - Нина Елизаровна силой поднимает Лиду, тащит ее в ванную: - Доченька… Любимая, успокойся, маленькая моя… Успокойся, девочка… Настя!!! Открой дверь! Займи как-нибудь…

…Без пиджака, в женском фартуке с оборочками, Евгений Анатольевич сидит на кухне и чистит картошку.

Настя нарезает хлеб, великосветски прихлебывает «Чинзано»:

- Ах, Евгений Анатольевич! Вы уж извините, что я вас так напрягаю, но когда собираются, как сказала мама, т о л ь к о с в о и…

- Что вы, Настенька! Наоборот, мне очень приятно…

Шумит вода в ванной, доносятся до кухни всхлипы, какое-то неясное бормотание. Настя осторожно прикрывает ногой застекленную дверь кухни и говорит с преувеличенной экзальтацией:

- Обожаю «Чинзано»! Италия… Напиток богов! Правда, сейчас, когда я готовлюсь стать матерью…

- Как? - улыбается Евгений Анатольевич.

- Я говорю, приходится ограничивать себя перед родами.

- А-а! - Евгений Анатольевич весело смеется и тут же включается в игру: - И когда же это должно произойти?

- Месяцев через семь, через семь с половиной…

Шум воды прекращается, и слышен голос Нины Елизаровны:

- Настюша, у нас кто-нибудь есть?

- Все нормально, мамуля! Только с в о и.

- Иди, Лидочка, одевайся, я пол подотру, - слышится голос Нины Елизаровны.

Дверь ванной распахивается, и оттуда с мокрой головой, почти голая, выходит зареванная Лида.

Увидев незнакомого мужчину в фартуке с оборочками, Лида взвизгивает, прикрывает грудь руками и скрывается в комнате с криком:

- Идиотка малолетняя!!!

Настя спокойно приканчивает рюмку с «Чинзано» и спрашивает у смущенного и растерянного Евгения Анатольевича:

- Как, по-вашему, Евгений Анатольевич, Бермудский треугольник действительно существует или это так - трепотня, чушь собачья?..

Намазанные, приодетые и причесанные Нина Елизаровна, Лида и Настя, а также Евгений Анатольевич, в фартуке с оборочками, заканчивают накрывать праздничный стол в большой комнате.

- Ты почему в джинсах? - шипит Нина Елизаровна на Настю.

- Мне так удобнее, мам. Евгений Анатольевич, будьте добры, принесите, пожалуйста, блюдо с языком. Оно в кухне на подоконнике.

- Один момент! - и Евгений Анатольевич с удовольствием бежит в кухню.

- Какой еще язык? Откуда у нас язык? - удивлена Лида.

- Анастасия - добытчица. Волчица! - отвечает Нина Елизаровна.

- Ох, как я не люблю этого! Все эти дела торгашеские…

- А жрать любишь? - в упор спрашивает Настя.

- Очень. Но…

- Вот и заткнись, - говорит ей Настя.

- Девочки! - Нина Елизаровна показывает глазами на входящего с блюдом Евгения Анатольевича. - Девочки!

Раздается несмелый короткий звонок.

- Твой пришел, - говорит Нина Елизаровна Насте.

Настя бросается в переднюю. Евгений Анатольевич поспешно снимает фартук, но запутывается в завязках на спине. Нина Елизаровна подходит к нему сзади, помогает развязать тесемки:

- Да не нервничайте вы так, Женя…

В прихожей Настя повисает на отце:

- Папуля! Ура!.. А я тебе киндзу купила!

Александр Наумович смущенно улыбается - руки у него заняты кларнетом в футляре, огромным букетом цветов, туго набитой сумкой. Он чмокает Настю в макушку:

- Ну, погоди, погоди, дочура…

Через голову Насти он печально-влюбленно смотрит на Нину Елизаровну, видит рядом с ней незнакомого мужчину и тут же говорит быстро и сбивчиво:

- Лидочка! Здравствуй, детка… Настюхочка, возьми пакет… Тут тебе ужасно семитские кроссовки и… Нинуля! Ниночка, поздравляю тебя с днем рождения мамы! Мои прислали еще и лекарства для нее из Тель-Авива… Самое эффективное средство для послеинсультников! Буквально чудодейственное! Патент на это лекарство у Израиля закупили буквально все страны мира. Ну, кроме нас, естественно…

Лида и Нина Елизаровна целуют Александра Наумовича, Настя помогает отцу снять пальто.

- Сашенька, познакомься, пожалуйста, это Евгений Анатольевич - мой друг. Евгений Анатольевич, а это мой второй муж - отец Насти.

- Гольдберг, - представляется Александр Наумович. - Не против?

- Что?.. - не понимает Евгений Анатольевич.

- Это папа так бездарно шутит, Евгений Анатольевич. Не обращайте внимания, - говорит Настя. - Неудавшийся вундеркинд, вечная запуганность, три класса церковно-приходского хедера…

- Что же вы так о папе, Настенька, - огорчается Евгений Анатольевич. Но Александр Наумович весело смеется, удивленно и гордо разглядывая

Настю, и говорит:

- Девочки, распатроньте сумку до конца. Я там ухватил какой-то продуктовый заказик в нашем театре. Ничего особенного. Вы же знаете, оркестру, как всегда, в последнюю очередь и что останется. Но все-таки… Вдруг вам пригодится.

Но тут раздается второй звонок. Он совершенно не похож на звонок Александра Наумовича - долгий, требовательный и, кажется, даже в другой тональности.

- А это - твой, - говорит Лиде Нина Елизаровна.

Появление Виктора Витальевича категорически отличается от прихода Александра Наумовича.

Никакой суетливости, никакого смущения. Каждое движение его крупного тела, облаченного в дорогой костюм, исполнено самоуважения и достоинства.

- Здравствуй, Лида, - он подает дочери горшочек с цикламенами и небольшой электрический самовар, расписанный хохломскими узорами. - Это бабушке. Как она?

- Спасибо, папа.

- Как жизнь, Настя? - и, не ожидая ответа, протягивает Нине Елизаровне бутылку дорогого коньяка: - Здравствуй, Нина. Поставь на стол, пожалуйста.

- Здравствуй, Витя, раздевайся.

Виктор Витальевич еле кивает Александру Наумовичу и вопросительно поднимает брови, глядя на Евгения Анатольевича.

- Это мой близкий друг Евгений Анатольевич, - с легким вызовом говорит Нина Елизаровна. - Познакомьтесь, Женя. Виктор Витальевич - мой первый муж. Отец Лидочки.

- Очень приятно, - радушно улыбается Евгений Анатольевич.

Но Виктор Витальевич сразу же делает попытку определить разницу положений:

- М-да… Забавно. Ну что ж. Вы знаете, я только что с заседания президиума коллегии…

- Это наверняка безумно интересно, - безжалостно прерывает его Нина Елизаровна. - Но если ты поможешь расставить стулья…

Сильно хмельной Мишка сидит в детском «Кафе-мороженом».

А вокруг - мамы с маленькими ребятишками, бабушки с внуками, за угловым столиком - здоровый парняга с двухлетним сынишкой на руках, с женой и детенышем в складном креслице на колесиках.

Допивает Мишка шампанское, отыскивает мутным глазом официантку:

- Еще фужер!..

- Уже четвертый, - говорит официантка и кладет Мишке счет.

- Не считай. Неси! - Мишка бросает двадцать пять рублей на стол и неожиданно для самого себя говорит: - Я за вас кровь в Афгане проливал!

Официантка приписывает к счету, дает сдачу и приносит Мишке шампанское.

Отхлебывает Мишка полфужера, обводит соловым взглядом столики, и начинает ему казаться, что за каждым столом сидит Настя!..

За одним - Настя кормит с ложечки годовалого…

За другим - Настя с двумя близнецами!.. За третьим - Настя с грудным младенцем на руках!..

За четвертым, в углу, - Настя с малышом в складном креслице, а рядом с Настей - молодой, здоровый парняга с двухлетним сынишкой на руках…

Мишка залпом допивает фужер и кричит истошно на все кафе:

- Настя!!! Настя!.. - и роняет голову на стол.

В испуге начинают плакать дети.

Молодой, здоровенный парень передает жене сына и…

…выезжает из-за стола в инвалидной коляске. Он подкатывает к Мишке и трогает его за плечо:

- Не шуми, браток. Дети пугаются.

Мишка поднимает тяжелую голову, тупо смотрит на парня:

- А ты кто такой?

- Да никто я. Не шуми.

- Я Афганистан прошел! - кричит Мишка и начинает сам верить в то, что воевал в Афганистане.

- Один? - спрашивает парень.

- Чего «один»?..

- Один прошел что ли?

- Я душу свою там оставил!

- А я - ноги. Чего же теперь, детей пугать? Уходи отсюда.

- Извини… Извини, корешок, - лепечет Мишка.

В большой комнате за накрытым столом все сидят полукругом, лицом к распахнутой двери бабушкиной комнаты, а Виктор Витальевич стоя произносит тост:

- «…коня на скаку остановит, в горящую избу войдет!..» - настоящая русская женщина, прошедшая вместе со своей страной, своей Родиной, тяжелый и славный путь, сумевшая сохранить и твердость характера, и нравственную чистоту своей души. Да, да! Души!.. «Души прекрасные порывы» старейшины этой семьи в трудные годы стагнации дали возможность ее дочери, моей бывшей жене, закончить исторический факультет университета имени Михайлы Васильевича Ломоносова, а нашей дочери Лидии получить диплом института Плеханова! Смею надеяться, что и младшая ее внучка - Анастасия, если сумеет избежать нынешнего тлетворного и разлагающего влияния некоторых, «родства не помнящих» сил, пытающихся сегодня ошельмовать и принизить весь пройденный нами более чем семидесятилетний путь, тоже станет полезным членом общества. И перефразируя строки одного из лучших поэтов нашей эпохи, так и хочется пожелать вам, уважаемая виновница сегодняшнего торжества: лет до ста расти Вам без старости! Год от года цвести Вашей бодрости!..

Виктор Витальевич заглядывает в бабушкину комнату и приветственно поднимает рюмку:

- Стоя! Стоя! За бабушку все пьем стоя!

Все послушно встают. Лида бросает взгляд на отца и даже глаза прикрывает от стыда и злости…

Евгений Анатольевич, ошарашенный тостом Виктора Витальевича, смотрит на Нину Елизаровну. Та успокоительно берет его за руку и говорит прямо в маленькую комнату:

- С днем рождения тебя, мамочка! Поправляйся!

- Привет, бабуля! - кричит Настя и толкает отца коленом.

С трудом сдерживая смех, Александр Наумович подмигивает Насте и залпом выпивает рюмку водки.

Все, стоящие у стола, тянутся бокалами в сторону бабушкиной комнаты…

…а Бабушка неподвижно лежит в своей старинной кровати красного дерева и очень смахивает сейчас на покойницу: глаза закрыты, количество и расположение поздравительных цветов, окружающих ее сухонькое, бездыханное тельце, совершенно соответствует погребальному.

Так как это приходит в голову одновременно всем - то и оцепенение тоже становится всеобщим и жутковатым…

Длится оно, к счастью, всего несколько секунд, потому что Бабушка вдруг приоткрывает один глаз и чуть подрагивает пальцами правой руки.

Все облегченно вздыхают, шумно садятся за стол и начинают быстро закусывать…

- Неужели это настоящий язык?! - в восторге восклицает Александр Наумович. - Откуда?! Я уже забыл, как он выглядит!

В вагоне метро пьяный Мишка нависает над сидящим молоденьким сержантом милиции. У сержанта слипаются глаза от усталости:

- Слушай, друг… Я с дежурства. Сутки не присел. Понял? Отвяжись ты от меня, ради Христа!

- А если она скажет, что мы… это самое… Вернее, она… Так сказать, добровольно? - спрашивает Мишка.

- Все едино - сидеть тебе как кролику.

- А если я люблю ее?

- Вот и люби. Сидя. И тебя там, в колонии… любить будут.

- Как это?

- Как, как! Через задницу - вот как! Там, кто за малолетку попал - сразу оприходуют!

- Так я и дался!

- Спрашивать тебя будут. Ножик к глотке и… Как ее звали?

- Настя.

- Вот и ты у них весь свой срок будешь - «Настя»!

Поезд замедляет ход. Милиционер видит название станции, вскакивает, продирается к выходу. Мишка придерживает его за рукав:

- Погоди… Я еще спросить хотел…

- Пошел ты! - вырывается от него сержант. - Из-за тебя остановку свою проехал! Нашкодят, сволочи, а потом…

И выскакивает из вагона. А поезд увозит Мишку далеко.

На кухне Нина Елизаровна держит поднос с чайной посудой и спрашивает Евгения Анатольевича:

- Донесем?

У него руки заняты чайником, заваркой, тортиком…

- Вдвоем-то? - улыбается Евгений Анатольевич.- Да запросто!

Они осторожно выбираются из кухни:

- Знаете, Женя… Может быть, мне действительно съездить к вам ненадолго? Я так давно не была на море! Вы мне завод покажете…

Евгений Анатольевич счастливо прикрывает глаза, наклоняется и целует Нине Елизаровне руку, держащую поднос.

- А дом пока возглавит Лида, - шепчет ему Нина Елизаровна. - Так сказать, пробный шар…

Когда они садятся за стол, Виктор Витальевич поднимает рюмку:

- А теперь - за Лидочкин отпуск! За Лидочкин Адлер!

Нина Елизаровна, Настя и Евгений Анатольевич переглядываются.

- Нет, - решительно говорит Лида. - За отпуск мы пить не будем. Тем более, за Адлер.

- Но тебе же на работе дали отпуск?!

- Да. И я постараюсь использовать его на поиски другой работы.

- Я прошу объяснений! - требует Виктор Витальевич.

- Ну не хочет Лидочка ехать в этот вонючий Адлер! - резко говорит Нина Елизаровна. - Наверно, у нее есть свои соображения.

- Какие еще соображения?! Пусть скажет!

- «А из зала кричат - давай подробности!» - поет Настя. - Действительно! Какие у простого советского человека секреты от коллектива?! Общественное превыше личного! Да, Виктор Витальевич?

- Тебя вообще пока никто не спрашивает, сопливка!

Александр Наумович шлепнул рюмку водки, жестко сузил глаза:

- Я попросил бы вас, Виктор Витальевич, разговаривать с м о е й дочерью в ином тоне.

- Все, все, все! - вскакивает Лида. - Сашенька! Не обращайте внимания… А ты, папа, не смей цепляться к Насте! К вопросу об отложенном отпуске!

Лида достает из комодика пятьдесят рублей и яркий пакет с купальником. Проходит в комнату Бабушки, кладет пятидесятку на столик у кровати:

- Бабуля! Милая… Я возвращаю тебе эту дотацию, которую наверняка у тебя выпросила для меня мама… Это раз! Второе. - Лида подходит к столу, обнимает сзади Настю за плечи: - Настюха! Прими в дар купальничек. Не обессудь, старушка, Гонконг, дешевка, всего пятьдесят рэ. Но от чистого сердца.

- Что ты, Лидуня, - растроганно произносит Настя. - Купальник - прелесть! О таком мечтать и мечтать… Просто он мне сейчас совсем ни к чему.

- К лету, Настюшка. Бери!

- К лету - тем более… Не нужно, Лидуня. Оставь себе, родная.

- Почему? - огорчается Лида.

- Да потому, что я уже месяца полтора-два как беременна. Представляешь, как я буду выглядеть летом? - улыбается ей Настя. Над столом нависает жуткая тишина…

…Бабушка смотрит в большую комнату. Тревожно вздрагивает правый уголок беззубого рта. Она поднимает руку, цепляется за веревку от рынды и…

Бом-м-м!!! - медный гул тревожно заполняет квартиру.

Настя бросает взгляд на часы и включает телевизор.

Неподалеку от Настиного дома из уличной урны валит дым, вырываются языки пламени. Продрогший и нетрезвый Мишка методично вырывает из уголовного кодекса страницу за страницей, бросает их в полыхаюшую урну.

- Хулиган! - несется из форточки на третьем этаже. - Вот я сейчас в милицию позвоню!

Мишка поднимает печальные глаза, бормочет себе под нос:

- Вали, тетка… Звони. Я уже в тюрьме…

На экране телевизора Хрюша склочничает со Степашкой, а «дядя Володя» сладким голосом изрекает тоскливые дидактические истины…

Со своего ложа Бабушка неотрывно следит за экраном.

Теперь за столом все сидят так, чтобы не перекрывать Бабушке телевизор. Первый шок от Настиного сообщения прошел, и в комнате стоит дикий гам. Только Евгений Анатольевич испуганно помалкивает, не считая себя вправе вмешиваться в чужие семейные дела…

- Я сейчас же звоню прокурору района - это мой старый товарищ - и мы этого мерзавца изолируем минимум лет на десять! - говорит Виктор Витальевич.

- Так я его вам и отдам! Держите карман шире! - заявляет ему Настя. - И про десять лет не смейте врать! Статья сто девятнадцатая, часть первая

- до трех лет! И все!

- А мы оформим это как изнасилование!

- А я на вас - в суд за клевету! И не лезьте не в свое дело!

- Но он же тебя предал!!! - кричит Нина Елизаровна. - Он посмел усомниться…

- Он перетрусил, мама! Испугался, и от страха, как дурак…

- Нужно немедленно организовать аборт! - заявляет Виктор Витальевич.

- Лида, у тебя есть свой доктор по этому профилю?

- Откуда?!

- Но ты же взрослая женщина…

- У меня хахаль был достаточно опытный и осторожный!

- Хорошо. Достанем. Аборт необходим!

Александр Наумович выпивает рюмку водки, складывает из своих длинных музыкальных пальцев выразительную фигу и сует ее под нос Виктору Витальевичу.

- Молодец, папуля! - восхищается Настя. - Ешь киндзу!

- Яблочко от яблоньки… - язвит Виктор Витальевич.

- Ну зачем же так? - брезгливо говорит Евгений Анатольевич.

- А вы-то тут при чем? - взрывается Виктор Витальевич.

- Он при чем! Он при чем! Он - мамин друг! - кричит Настя.

- Но почему Настя?! Почему она?! - бьется в истерике Лида. - Это я… Я должна была! Сейчас моя очередь рожать!

- Лидка, милая, прости меня… Так получилось… - умоляет ее Настя.

- Я этого сама хотела! Очень! Очень! Очень!

- Как ты можешь говорить об этом так бессовестно?! - стонет Нина Елизаровна. - Этого стесняться надо!

- Да почему?! Почему, черт бы вас всех побрал?! - орет Настя. - Я хочу родить ребеночка - чего я должна стесняться?!! Ты двоих родила - не стеснялась же?!

- Я от мужей рожала! - в защиту своей нравственности Нина Елизаровна широким жестом обводит стол с мужьями.

- Тебе никто не мешает еще раз родить от Евгения Анатольевича! Пожалуйста!

- Дура! Замолчи сейчас же! - в ужасе кричит Нина Елизаровна.

- В конце концов, это отвратительно и противоестественно, - говорит Виктор Витальевич. - Забеременеть в пятнадцать лет…

Александр Наумович выпивает рюмку, закусывает и замечает:

- Вот если бы вы, Виктор Витальевич, забеременели - это было бы и отвратительно, и противоестественно. А девочка в пятнадцать лет… Чуть рановато… Но - ничего страшного.

- Может быть, для вашего племени и ничего страшного, но вы живете в России, сударь! И извольте этого не забывать!

- Послушайте, вы ведете себя уже непристойно, - неожиданно твердо говорит Евгений Анатольевич. - Эдак можно бог знает до чего договориться.

Но Виктора Витальевича уже не остановить:

- Что же это вы, Александр Наумович, в прошлом году со своей мамашей, сестричкой, ее мужем и племянниками туда не выехали? Где же ваш хваленый «голос крови»?

Александр Наумович улыбается, наливает себе водки и выпивает:

- Мой «голос крови» - в любви к моей дочери. К Ниночке - женщине, которая ее родила… К вашей Лиде, которая при мне стала хорошим взрослым человеком… И в дурацком, чисто национальном, еврейском оптимизме - в извечном ожидании перемен к лучшему.

- Папочка… - Настя целует отца в лысину. - Киндзу хочешь?

Виктор Витальевич вздыхает и скорбно произносит:

- О чем может идти речь, когда великую страну раздирают пришлые, чуждые и изначально безнравственные…

- Да заткнись ты! - рявкает Лида. - Что за гадость ты мелешь?! И отодвинься сейчас же! Ты бабушке перекрываешь телевизор.

- Что же делать?! Что же с Настенькой-то делать? - заламывает руки Нина Елизаровна. - Женя! Ну хоть вы-то…

- Наше поколение… - не унимается Виктор Витальевич.

- Плевать я хотела на ваше поколение! - кричит ему Настя. - Я свое поколение выращу! Такое - какое вам и не снилось!

Александр Наумович выпивает рюмку водки, берет Настю за уши, притягивает к себе и целует в нос. Так, как это делала Нина Елизаровна. И спрашивает тихо и серьезно:

- А кого ты хочешь - мальчика или девочку?

Тут Настины глаза наполняются слезами. Чтобы не заплакать, она усмехается, смотрит на мать, на Лиду, на Евгения Анатольевича и говорит:

- Девочку.

Неотвратимо, как статуя поддавшего Командора, Мишка приближается к Настиному дому…

На кухне тихо плачет Нина Елизаровна:

- …и опять у нас роман не получается… Только что-нибудь решу - все опрокидывается. Почему так не везет, Женечка?

- Ничего не опрокинулось, Ниночка… Ничего не изменилось! - обнимает ее Евгений Анатольевич.

- Господи, Женя!.. Как же вы не понимаете, что изменения произошли чудовищные и необратимые! Одно дело, когда еще час назад я была матерью двух взрослых дочерей - и это придавало даже некоторую пикантность, - а другое, когда в одно мгновение я превращаюсь в старуху, в б а б у ш к у!.. - И Нина Елизаровна снова начинает плакать.

- Какая вы бабушка?! Что вы говорите! Настя родит, дай ей Бог, только в июне. Ко мне мы должны поехать…

- Женя! Вы с ума сошли! Даже на два дня я не смогу оставить беременного ребенка!

Мишка подходит к Настиной квартире, нажимает на звонок и не отпускает, пока по ту сторону двери не раздается раздраженный голос Нины Елизаровны: «Неужели никто не слышит звонка?!»

Раздается щелчок, дверь открывается, и Мишка говорит:

- Я люблю ее, Нина Елизаровна…

Из квартиры несутся шум, крики. Нина Елизаровна выходит на лестничную площадку, прикрывает за собою дверь.

- Я люблю ее, - повторяет Мишка. - Я без нее… Пусть посадят, пусть зарежут там… Позовите ее…

- Ты ее предал.

- Я больше не буду, - вдруг по-детски говорит Мишка.

- Будешь. Один раз предал - еще предашь. Это закон. И потом, ты уверен, что она именно от тебя беременна?

Нина Елизаровна уходит в квартиру. Оскорбительно щелкает замок.

Со звериным воем Мишка барабанит в дверь кулаками…

Страшный стук несется по всей квартире!

- Я морду набью этому подонку! - возмущается Виктор Витальевич.

- Он два года в десантных войсках отслужил. Он вас на куски разорвет,

- с удовольствием говорит Настя.

- Тогда милицию вызвать. - Виктор Витальевич берет трубку.

- Положи трубку на место! - приказывает Нина Елизаровна.

Стучит Мишка кулаками в дверь, вопит истошно…

- Что ты мучаешь его, Настя?! - кричит Лида.

Пьяненький Александр Наумович наполняет водкой две рюмки:

- Я бы с удовольствием с ним познакомился.

- Ничего интересного, папа. Слабый, бесхарактерный, не очень умный, - говорит Настя. - Наверняка поддатый сейчас. Постучит немного, выйдут соседи по площадке, отправят его в каталажку.

- Нет. Этого допускать нельзя, - Евгений Анатольевич встает из-за стола. - Это постыдно. Как его зовут?

- Мишка… - Настя не на шутку встревожена.- Осторожней, Евгений Анатольевич! Он все приемы знает.

- Ну да авось… - и Евгений Анатольевич направляется к двери.

Полумертвый, высохший бабушкин мозг заполняется страшным стуком. Челюсть отвалилась, рот кривится в беззвучном вопле, стекает слюна на подбородок, в широко открытых глазах дикий ужас…

- Настя-а-а!.. - кричит Мишка и молотит в квартиру.

Но тут дверь неожиданно распахивается, и Мишка видит перед собой Евгения Анатольевича, который говорит ему:

- Михаил, ты бы вел себя поприличнее. А то ты этим только Настю расстраиваешь. А в ее положении сейчас, сам понимаешь, огорчаться нельзя ни в коем случае.

- Ах ты ж, козел старый! Я счас из тебя, курва, такую макаку сделаю - по чертежам не соберут, падла!.. - орет Мишка.

- Ну что же ты так нервничаешь? Приди завтра, трезвенький, поговори как человек. А то соседи сейчас выйдут и отправят тебя куда следует.

- Как же! Выйдут! Никто носа не высунет! Ну, иди, иди сюда, бздила!

- Тьфу ты, боже мой… Ну как с тобой разговаривать, Миша?

- Да кому ты нужен, сука, со своими разговорами?!

- Вот это верно, - опечаленно говорит Евгений Анатольевич. - Видать, разговорами не обойтись.

Не успевает Мишка принять боевую стойку каратиста, как Евгений Анатольевич дважды резко бьет его в солнечное сплетение - слева и справа.

Он подхватывает падающего, теряющего сознание Мишку, заботливо усаживает его на ступеньки, садится рядом и обнимает его за плечи:

- Ну, все… Все. Успокойся, сынок. Сейчас пройдет… Это ненадолго…

Часам к двенадцати ночи обессиленные Нина Елизаровна, Настя и Лида, уже переодетые в старенькое, домашнее, с измученными лицами, сидят за опустевшим столом с грязной посудой, остатками еды и пустыми бутылками.

Бабушкина комната прикрыта.

Лида выливает себе в рюмку остатки коньяка.

Нина Елизаровна нервно трет виски - мучается головной болью.

Настя достает пачку «Пегаса».

- О ребенке подумай, - негромко говорит Лида.

Настя благодарно ей улыбается, комкает пачку и бросает в кучу грязной посуды. И видит на комодике отцовский кларнет. - Папа опять кларнет забыл…

- Ах, молодец Маринка! - потягивает коньяк Лида. - Ах, хваткая девка! Мощнейшая провинциальная закваска! А ведь какой серенькой мышкой приехала к нам на первый курс!

- Что же делать с квартирой? Надо что-то с квартирой решать, - трет виски Нина Елизаровна. - Появится маленький…

- Маленькая, - поправляет ее Настя.

- Деньги, деньги… - говорит Лида. - Сейчас за деньги…

- Ма, давай красное дерево толкнем - на него жуткие цены сейчас! - оживляется Настя.

- А на что не жуткие? - усмехается Лида.

- Единственное, что от дедушки осталось, - грустно говорит Нина Елизаровна. - Да и не купит никто в таком виде. Реставрировать надо. Опять деньги! Господи-и-и! Да когда же мы жить-то начнем по-человечески?! Ну сколько можно? Ну смешно же прямо! Говорят, говорят, говорят! Уши ведь уже вянут!

Не спит Бабушка - внимательно слушает. С тоской оглядывает свою широченную кровать красного дерева…

- Ладно тебе, мамуль… - Настя прижимается щекой к руке Нины Елизаровны. - И так разместимся как-нибудь.

- Мам, у нас выпить нечего? - спрашивает Лида.

- После Александра Наумовича? Ты с ума сошла.

- Спокуха, девочки! - и Настя достает из-за дивана бутылку с итальянским вермутом. - Когда я увидела, что папа уже в мажоре, я тут же заныкала это.

На дне бутылки плещется граммов сто, не больше. Настя разливает «Чинзано» по двум рюмкам - сестре и матери:

- Вуаля! Кто - добытчик? Кто - волчица?!

- А себе, волчица?

- В глухой завязке. Или дети, или поддача!

- Мамуля, давай треснем за Настюху и… Пей, пей, мама! И будем исходить из реальных возможностей… Нам надеяться не на кого.

- Будь счастлива, дочура, - смахивает слезу Нина Елизаровна.

- Настюхочка! Будь здорова, киска! Вперед! - Лида выпивает свою рюмку: - Внимание! Только следите за мыслью. Если шкаф поставить вот так… А мамин диван вот сюда…

- Правильно! - кричит Настя. - То здесь встанет кроватка! Да?

- Оф корс, май систер! Стеллаж запихивается в нашу комнату…

- А комодик? - спрашивает Нина Елизаровна.

- На помойку! Тогда Настина раскладушка совершенно свободно встает рядом с кроваткой и…

- Ну, правильно, - прерывает Лиду Нина Елизаровна. - И судно с бабушкиными делами можно будет выносить только мимо маленького.

- Ма-лень-кой!.. Сколько раз тебе говорить!

- Какая разница, если ребенок будет постоянно дышать миазмами?!

- Чем? - Настя впервые слышит это слово.

- Ну, что в судне бывает из-под бабушки.

- А-а-а… Но не вечно же это будет? Когда-то же придет и конец. - И тут, судя по тому, как одновременно замолчали мать и сестра, Настя понимает, что этого говорить не следовало. - То есть я хотела сказать…

- Ну что ты за сучка, Настя! - зло говорит Лида. - Как у тебя язык повернулся?!

- Это же твоя б а б у ш к а… - тихо говорит Нина Елизаровна.

- Сами же говорили: «исходя из реальных возможностей»… - виновато бормочет Настя.

В своей комнате Бабушка слышит Настин приговор и в панике поднимает трясущуюся правую руку. Цепляется скрюченными пальцами за веревку от колокола и резко дергает…

Но привычного «Бом-м-м!!!» не раздается. Тяжелый медный язык корабельной рынды отрывается и падает Бабушке точно на голову.

По истощенному, парализованному тельцу Бабушки пробегает предсмертная судорога, а в угасающем мозгу молниями несутся обрывки видений…

…Окровавленный Дедушка отшвыривает ее от своих ног…

…Подписывает, подписывает Бабушка протоколы! Друг ползет к ней, плачет, умоляет…

…Наматывает волосы Бабушки на руку помощник Друга, расстегивает ширинку форменных галифе…

…Вышки с часовыми… Строй заключенных женщин… Конвой… 3а строем одиннадцатилетняя Нина играет с маленькими заключенными детьми…

И все! И кажется - умерла Бабушка…

Но Бабушка открывает глаза! Оглядывает комнату, фотографии… Поднимает правую руку, очень осмысленно рассматривает ее. Потом поднимает левую! И, наконец, встряхивает своей маленькой птичьей головкой с жидкими седыми волосенками…

Мало того - она пытается приподняться на локте, и это ей удается.

Она садится, осторожно спускает тоненькие подагрические ноги на пол и, придерживаясь за столик, встает в полный рост!..

Удрученные концом разговора, Нина Елизаровна, Настя и Лида молча сидят за столом напротив двери в бабушкину комнату.

Скрипнула дверь… Все трое переглядываются, прислушиваются и вдруг видят, как эта дверь начинает медленно открываться!

От страха и неожиданности они застывают и немеют. Только глаза у всех троих становятся все больше и больше!

Распахивается дверь, и в ее проеме, словно в картинной раме, появляется Бабушка - седая, патлатая, в несвежей ночной рубахе с потеками…

Чтобы не закричать благим матом, Нина Елизаровна зажимает рот руками…

Лида в кошмаре хватается за голову…

Настя сидит, не в силах оторвать глаз от этого невероятного явления!..

Бабушка стоит в проеме двери с фингалом под глазом, и вид у нее, прямо скажем, мерзкий. И наглый. И наступательный. И жалкий…

- Вот теперь, когда Бог наконец надо мной смилостивился, - произносит Бабушка скрипучим от долгого молчания голосом, - я на вас всех такое напишу… в эНКаВэДэ!..

Сидят неподвижно три парализованные кошмаром женщины - сорока девяти лет, двадцати шести и пятнадцати…

И только самая младшая, Настя, постепенно приходит в себя и, не отрывая от Бабушки глаз, негромко говорит:

- Черт побери… Неужели это опять может повториться? Исходя из реальных возможностей…