Чего хочет проводник спального вагона? Спать! Чего хочет заяц (не кролик, а безбилетный пассажир!)? Найти безопасное местечко! Но почему за безбилетником гоняются не только кондукторы, но и вся железнодорожная братия: проводники, контролеры, пассажиры и карманники, а также международная мафия и врачи-убийцы? А вот это вы узнаете, прочитав великолепно закрученный, полный тонкого юмора роман «Охота на зайца» Тонино Бенаквисты, автора знаменитых книг «Малавита» и «Сага».

Тонино Бенаквиста

Охота на зайца

Посвящается Жану-Бернару

Если вам повезет и вы останетесь невредимы (или почти), то не теряйте хладнокровия и окажите пострадавшим первую помощь. Даже если у вас нет специальных навыков, даже если вы боитесь крови и стонов. Порой достаточно самой малости — участливой руки, просто присутствия, чтобы не дать угаснуть искре чьей-то жизни.

Поступить так — ваш человеческий долг.

(Из инструкции проводнику)

***

До чего же печален венецианский скорый зимой перед своим отправлением в 19.32.

19.28. Последние пассажиры бегут по перрону, я поджидаю их у подножки моего вагона номер девяносто шесть. Один протягивает мне билет:

— Lei parla italiano?[1]

Вот зараза! Миланский акцент… Наверняка попросит разбудить его на Milano Centrale в четыре часа утра. Остальные тридцать восемь почти все сходят на конечной. Чуточку везения — и у меня была бы спокойная восьмичасовая ночь.

Тем хуже.

«…И проследует далее с остановками в Брешии, Вероне, Виченце, Падуе, Венеции-Местре и Венеции-Санта Лючии. Национальное общество железных дорог Франции желает вам счастливого пути».

Все мы немного влюблены в эту женщину из громкоговорителя, но каждый представляет ее себе по-своему. Для меня она жгучая брюнетка лет тридцати, с короткой стрижкой и очень ярко, но безупречно накрашенными губами. Все, кто отправляется в рейс сегодня вечером, снова услышат ее в пятницу утром, ровно в 8.30. Можно подумать, что она и спит рядом со своим микрофоном. Она объявит нам:

«Добро пожаловать на Лионский вокзал», что будет означать: «Шабаш, ребята, вот вы и дома, идите отсыпаться». И за это мы будем любить ее еще больше.

Но пока от этого сладкого мига нас отделяет абзац в тридцать шесть часов, и самое время начать сокращать его помаленьку. Легкий ветер зовет нас в дорогу.

— Махнемся? Твою Венецию на мою Флоренцию.

— Уж лучше сдохнуть!

Лучше сдохнуть, чем оказаться завтра поутру во Флоренции. Во Флоренции я был на прошлой неделе и буду на следующей. Похоже, у тех типов, что составляют график, зуб на меня. Как-то раз я шутки ради подсчитал количество своих поездок во Флоренцию с той поры, как начал работать в «Компании спальных вагонов», и безо всякой гордости перевалил за цифру шестьдесят. Остальное поделилось между Венецией и Римом. Шестьдесят раз в этот великолепный город, черт бы его подрал, и обратно, причем добрых сорок из них я проспал. Шестьдесят крепких кофе у старой Анны, едва сойдя с поезда, шестьдесят эскалопов с травами в маленьком ресторанчике на улице Гвельфов, тридцать порций мороженого с дыней в летние месяцы. В общем, давно натоптанная дорожка, и этот город нисколько не вдохновляет меня на то, чтобы с нее сворачивать. Он и так от меня никуда не денется.

— Но мне позарез нужна эта Венеция! Ты же знаешь, у меня там невеста! Не будь гадом, я ее уже почти месяц не видел… Мы же коллеги, всегда ведь можно договориться, а?

— Если бы ты мне хоть Рим предложил, еще туда-сюда, но Флоренцией я уже сыт по горло. Попроси Ришара, он обожает Ренессанс и всю эту гипсовую муру.

Мне неприятно отказывать в услуге приятелю. Взаимовыручка у нас железная, только так тут и можно выдержать. Мы всегда меняемся рейсами в зависимости от собственных желаний и надобностей. Но три Флоренции кряду выше моих сил.

— Ладно, урод, настаивать не буду, но только ты меня тоже больше ни о чем не проси. И главное, на мой Рим, чтобы смотаться к своей бабенке, не рассчитывай!

Удар ниже пояса. Прекрасно ведь знает, что моя малышка Розанна живет в Риме. И как раз на днях она мне заявила, что два раза в месяц маловато и что пора мне как-нибудь устроиться, чтобы бывать в Риме почаще. Конечно, она права. Но в настоящий момент я не собираюсь увеличивать частоту посещений.

Печален венецианский скорый зимой перед своим отправлением в 19.32, потому что на перроне холодно и темно. Я как следует дергаю дверь вагона. Закрыто. Какой-то пассажир машет рукой в окно — просто так, никому. Поэт… Из коридора ловлю на себе взгляды своих клиентов. Они уже полагаются на меня. Вдалеке слышен свисток.

Тамтам поезда медленно нащупывает ритм, медные вступают адажио. Я не вечно буду делать эту работу. Мне бы так хотелось остаться на перроне.

*

— В котором часу вы подаете завтрак?

Маленькая дама в шляпке с вуалеткой и пуделем под мышкой. Опять одна из тех, что ошиблись уровнем обслуги. Вместо ответа тычу пальцем в табличку «2-й класс» у нее за спиной. Думаю, она поняла.

Порой на твердой земле, когда мне случается упомянуть, что я работаю в «Спальных вагонах», со всех сторон слышатся восторженные аханья, а вслед за ними — куча рассуждений о том, какой видится со стороны моя работа. Чаще всего это звучит как: «Ааааах да! Восточный экспресс! Транссибирский! Потрясающе! Класс! Моя мечта — долгое путешествие на поезде с остановками повсюду: Лондон, Стамбул, София…»

И так далее, и так далее. Достаточно произнести волшебное слово «Спальные вагоны» — и пошло-поехало. Один читал роман Агаты Кристи (всегда один и тот же), другой смотрел пару фильмов начала века, кто-то смутно припоминает своего дядюшку, который «прекрасно знал…». Тут я бываю вынужден умерить все эти восторги, с риском вызвать разочарование. Я всего лишь обыкновенный проводник. Мне говорят про красный бархат, я отвечаю: «Дерматин»; мне говорят о баре с пианистом, я отвечаю: «Гриль-экспресс»; мне называют Будапешт, я заменяю его на Ларош-Мижен; а суперлюкс у меня всего семьдесят два франка за место. «Синглы» и Т-2 (два пассажира максимум), пользующиеся большим спросом для свадебных путешествий, бывают только в первом классе. Сам я занимаюсь лишь бедняками, многодетными семьями с малышней, хнычущей по ночам, иммигрантами, кочующими по стране, молодежью со льготным билетом и рюкзаком на спине. И я не променял бы это ни на что другое в целом свете.

Ничто не сравнится для поездки в Венецию с «Галилео» или хотя бы с двадцатидвухчасовым загребским, если не очень торопишься. «Галилео» номер двести двадцать три «туда» и номер двести двадцать два «обратно» собран из двух составов, флорентийского и венецианского, которые разделяются в Милане, чтобы на следующий день встретиться там же и вернуться в Париж. Однако должен признать два существенных недостатка этого поезда: первый — прогон через Швейцарию, и второй, весьма досадный, который обязывает меня сейчас сделать объявление по громкой связи на весь вагон.

Я вытаскиваю мятую бумажку из внутреннего кармана и беру микрофон. Несмотря на привычку, я всегда чувствую себя обязанным читать по писаному, будто еще не знаю эти три строчки наизусть.

Слышу в громкоговорителе свой собственный голос:

«Хотим предупредить о возможном появлении карманников между Домодоссолой и Миланом. Рекомендуем не оставлять без присмотра сумочки, бумажники и прочие ценные вещи».

Их всего-то двое или трое, однако им удается прочесать весь «Галилео» между тремя и четырьмя часами, когда все глубоко спят. Правила советуют нам, бедным смотрителям вагонных полок, предупредить пассажиров в момент отправления, а потом запереться у себя на ночь, ни во что не вмешиваясь, и поутру сносить возмущенные вопли пострадавших. Вот и все. Однажды Ришар попробовал встрять, видя, как трое каких-то типов обшаривают его вагон, так один из них попросил его сходить за кофейком — с высоты приставленного к горлу ножа. С тех пор никто из нас не пытается геройствовать. Итальянские контролеры тоже. Так что…

*

В мою дверь стучат.

Мое служебное купе — вполне приличное обиталище. Довольно просторное, с сиденьем, раскладывающимся в лежак, и здоровенным баком для белья, крышка которого служит нам письменным столом. Это мой дом, мое логово, и никто не имеет права сюда входить, даже таможенники всегда стучат, прежде чем меня побеспокоить. К Ришару, конечно, это не относится. Среди проводников такое допустимо.

— Эй, Антуан, видал, кто у тебя в вагоне?

— Мик Джаггер или еще того круче?

— Круче: самая красивая в мире рыжуха.

— Ну-ну… Когда ты в последний раз такое же говорил, это оказался трансвестит с виа Амедео. Лучше бы ты своими билетами занялся, чем таскаться за бабами в мой вагон. Меньше чем через час в столовку идти.

— Одно другому не помеха. Дашь телик посмотреть?

Ну вот. Ради этого он и приперся. Наши служебные купе примыкают непосредственно к туалетам, и в некоторых имеется «телик» — потайная дырочка, просверленная в незапамятные времена каким-то коллегой-извращенцем. Расположена она под коробкой для туалетной бумаги, совершенно незаметна и дает глубокий обзор унитаза. Я не слишком пуританин, но в тот единственный раз, когда я попробовал, девушка вышла оттуда и обратилась ко мне за каким-то разъяснением с самой невинной в мире улыбкой. Стыд окрасил пурпуром мои щеки. С того самого раза желание подсматривать у меня уже ни разу больше не возникало.

Ришар — парень жизнерадостный, симпатяга, хитрюга, бабник и невероятный лодырь. Я его очень люблю. Мы с ним ровесники, но я отношусь к нему как к мальчишке, которого нужно то подбадривать, то отчитывать. Как товарищ в дороге он стоит многих других, если отвлечься от его неустанной погони за удовольствиями. За всевозможными удовольствиями. Думаю, он и ночные поезда выбрал ради этого.

— Сейчас не время, зайди чуть позже. И потом, ты же знаешь, меня это не забавляет…

— А тебя никто силком не тянет. Но ты прав, сейчас не лучшее время. Ближе к Долю поглядим, у меня есть шанс прихватить эту рыжую. Ладно, зайди ко мне перед Дижоном, Эрика возьмем с собой.

— … Эрика? Так он сумел поменять свою Флоренцию?

— Угу… с тем новеньким, не знаю, как его зовут. Эх, этот Эрик… угораздило же влюбиться в венецианку! Сплошные заморочки.

— Не больше, чем с римлянкой.

— Уж ты-то кое-что об этом знаешь, а? Кстати, когда ты меня познакомишь с твоей Розанной?

— Никогда. До скорого.

— Не знаю, как это вы с Эриком устраиваетесь. Одна невеста в Париже, другая в Италии. Пользуетесь тут служебным положением, чтобы девушек соблазнять. Отольется вам это когда-нибудь.

— Поживем — увидим. А пока проваливай. Зайду за тобой перед Дижоном. И еще: я сегодня еле жив, так что лягу пораньше. Как ты насчет подсадных, возьмешь к себе?

— А махнуться не хочешь? Присылай, только на обратном моих возьмешь.

Подсадные — это пассажиры без брони, им продают свободные места. Заполнять бумаги, менять валюту по курсу, выдавать постельные принадлежности — не хочу со всем этим возиться.

Едва Ришар собирается выйти, как на пороге возникает давешняя старушенция. Опять начинается водевиль.

— Вы контролер?

— Премного благодарен, — отвечаю я несколько желчно, — я всего лишь проводник.

— Э… видите ли… у меня проблемы с моим песиком. Он, видите ли, не поладил с одним мальчиком, довольно плохо воспитанным впрочем, и, видите ли, нас шестеро в купе. Вы не могли бы вмешаться?

— Конечно. У вас ведь наверняка есть корзина для вашей собаки и справка о прививках? Вы ведь заплатили за ее провоз? Купили ей билет? Думаю, что и страховка «Международных поездов» у вас есть.

— То есть… Думаю, я сама разберусь с малышом.

Она уходит, раздосадованная, к своему барбосу. Ришар все еще здесь и как-то странно ухмыляется.

— Неплохо, Антуан. Верен самому себе. До скорого.

Понимаю, что он хочет сказать. У меня репутация хама. Это верно, мне трудно говорить с ними иначе. Я не имею ни малейшей симпатии к легавым, терпеть не могу всех, кто носит форменную фуражку, и вдруг сам оказываюсь в шкуре того, на кого глядят с тревогой, замечаю порой признаки страха в вопросах, которые мне задают. И само собой, отвечаю на них со всей жесткостью, на какую только способен. Коллеги ставят мне это в укор, думают, что я злой: «Ты бы видел, как разговариваешь с ними!», «Это ты довел до слез девицу из восьмого?», «Что они тебе опять сделали?!» Наверняка это чистая правда. Они все пытаются меня утихомирить, и они, конечно же, правы, хотя сам я ничегошеньки за собой не замечаю, это от меня как-то ускользает. На твердой земле я совсем не такой. Ладно, согласен, порой я срываюсь, меня заносит, и я позволяю своему дурному расположению духа править целым вагоном. Я оставил на перроне промерзших насквозь людей среди ночи, когда у меня были свободные места. Я наорал на бедняг, которые разбудили меня, чтобы попросить аспирину. Я пугал мнительных, посылал к черту тех, кто лез ко мне со своими откровениями. Я раздражителен, а то и несправедлив.

Враки все это…

Нельзя ограничиваться только ими. Случалось, я делал и такое, что далеко выходило за пределы моих служебных обязанностей. Я ночь напролет возился с одной беременной, вынужденной возвратиться на родину из-за своего большого живота; прятал в собственном купе запуганного мальчишку; часами выслушивал женщину, едва избавившуюся от какого-то кошмара; находил спокойный уголок для парочек, влюбленных по самые уши; провожал до дома стариков в Риме или Флоренции; торговался с таможенниками из-за арабов и индусов, чтобы их не ссадили на границе; молил контролеров о милосердии к юным придуркам, решившим путешествовать без билета. Но об этом никто не знает. Порой я спрашиваю сам себя, как это мне удается быть способным и на лучшее, и на худшее. Не знаю, в чем тут дело, наверное, что-то неуловимое, какой-то инстинкт, который в мгновение ока, в долю секунды заставляет меня отличить нечто по-настоящему срочное от пустяка.

Ну да… Что предпочтительнее: дать двум подросткам покайфовать или приютить какого-то типа, торчащего в три часа ночи на вокзале в Лозанне? Выбор вроде простой, но надо учесть, что юнцы-то, быть может, никогда больше не увидятся, потому что девчушка едет лечиться от лейкемии в какую-то больницу в Гренобле. И надо было также послушать того идиота из Лозанны: «Мне нужно место в пустом купе, я не выношу запаха ног, а спать могу только в направлении движения, и разбудите меня за десять минут до Дижона, один из ваших коллег меня как-то уже подвел, я этот поезд знаю, мой чемодан на перроне, проводите меня в мое купе». Только каким-то чудом я не заехал ему по морде. До сих пор вспоминаю его проклятия, когда поезд тронулся. Дело было осенью.

Я такой же, как все, предпочитаю иметь выбор в своих поступках. Мимо нас только что промчался встречный поезд, тоже идущий на полной скорости. Я так и не сумел привыкнуть к этим внезапным оплеухам ветра и децибел. Вижу, как появляется какая-то девица в мини-юбке и джинсовой курточке со значком, на котором можно прочесть: ITALIANS DO IT BETTER.[2] Она не очень-то красива, но я стараюсь не дать ей прочесть это по моему лицу.

— Французи, ви молодже другие проводники. Как тебя зватти?

Чувствую, как она приближается. Еще одна желающая прокатиться на халяву, но взявшаяся за это не с того конца. Со мной, во всяком случае.

— Антуан.

— Антонио? Миленьки. Твой поезд тодже миленьки.

Акцент — как ножом по уху. Она обращается ко мне со зловещей улыбкой, привалившись к коридорному окну. На ее несчастье, меня уже угощали фразой «миленький у тебя поезд». Можно подумать, это какая-то протокольная формула. Раньше я бы ответил: «Это как посмотреть…» — но теперь нахожу это несколько затасканным.

— Вот как? Сходите-ка лучше к другим проводникам, а то я слишком злой. К итальянцам, например, — они ведь делают это лучше, верно?

Столь же резко она вешает свою сумку на плечо и отправляется попытать удачи с Ришаром. Не похоже, что ее чересчур покоробило, просто она раздражена, что потратила слова попусту, словно коммивояжер, торгующий пылесосами. Обычно дамочки подобного сорта свирепствуют летом, мини-юбка тогда гораздо выразительнее, чем в середине января. Они довольно редки, между июнем и августом их встречаешь всего одну-две в месяц, но сезон, похоже, растягивается.

*

А теперь рутина (у нас на того, кто говорит «все путем», охотно наложили бы штраф). Собрать паспорта и билеты, раздать для заполнения таможенные листки, разнести белье, одеяла с конвертами-пододеяльниками, подушки. Добрый час работы. Дождаться контролера, прежде чем идти в столовку, вагон-ресторан. Потом часов в десять, незадолго перед Дижоном, установить полки в ночное положение. И соснуть до первой таможни. Собственно, платят-то мне как раз за то, чтобы я не спал, поэтому именно ко мне в отсек заваливаются контролеры пробивать билеты и таможенники проверять паспорта, чтобы не будить наших дорогих клиентов. Теоретически мы бодрствуем, но никто не сомневается, что при известной сноровке нам удается спать в два раза дольше и крепче, чем любому пассажиру, ездящему в отпуск раз в год. Остается только разбудить поутру всю эту распрекрасную публику, раздать обратно документы — и чао.

Но я так никогда и не понял, почему это никогда не проходит так просто. Никогда.

Проходит с колокольчиком официантка из «Гриль-экспресса», зазывая клиентов. Какой-то пассажир спрашивает у меня адрес гостиницы в Венеции. Ему явно хочется поболтать, он думает, что я хорошо знаю город, но после нескольких натянутых пауз в разговоре уходит, и я возвращаюсь к своей работе. Клиенты разбирают одеяла так, будто уже зевают.

Сколько лиц промелькнуло передо мной за два года? Это можно было бы выяснить, занявшись утомительными подсчетами. За один раз на меня приходится от тридцати до шестидесяти человек.

Большей частью покладистые, чаще всего неблагодарные и редко привлекательные. Надо их понять, все они, забираясь в мой вагон, покидают что-нибудь или кого-нибудь, и я чувствую, как, едва сойдя с поезда, они снова начинают кого-нибудь или что-нибудь ожидать. Да, мне прекрасно известно, что не все путешествуют от отчаяния, что отъезд в Венецию — это не настоящий разрыв, развод, что не все они ночь напролет ощущают себя на ничейной земле. Возможно, они будут спать сном праведников на своих трясущихся полках. Но я-то знаю, знаю, что от перрона и до перрона они будут слоняться по коридору, размышляя допоздна, в ночи, о всяких пустяках, которым раньше не придавали никакого значения. Они не станут читать увесистый том, который обещали себе докончить, они предпочтут листать забытую кем-то на полке «Стампу», даже не понимая ни слова по-итальянски, или «Штерн», даже если они его не любят, «Пари-матч», или «Таймс», или «Геральд», единственный раз в жизни пуская в ход обрывки своего английского.

Вначале я так же тревожился, как и они, я очень их любил, я уделял им массу времени. В моем купе есть ящик, забитый исписанными бумажками — адреса в Европе, в Японии, в Югославии, один даже в Нассау, на Багамских Островах. Меня часто приглашали к себе провести отпуск. По прибытии расстаешься с сердечными излияниями, сам что-то обещаешь, тебе обещают, но ни разу еще это не получило продолжения.

Да и что мне делать в Нассау, у людей, которые меня даже вряд ли узнают?

*

21.45. Скоро можно будет пожевать. Техническая часть работы закончена. Самая простая. Больше всего хлопот доставляет именно человеческий фактор.

— Привет, у тебя сколько?

Классический выход на сцену контролера французской железной дороги: сколько у меня? Тридцать девять. Он мне скажет: «Стало быть… у тебя остается двадцать одно свободное место». Десять шестиместных купе, два арифметических действия в уме. Даю ему время.

— …Двадцать одно место, верно?

— Да. А у тебя на фуражке три звездочки, значит, через двадцать годков станет пять, при условии, если тобой будут довольны. Стало быть, сколько лет тебе надо угробить на каждую?

— ?

Тут я, пожалуй, перегнул палку. Три звезды — это уж явно не новичок. Будь у него пять, я бы вылетел с работы как миленький. В любом случае для пятизвездочного это уже поздновато.

Мой юнец тщательно пробивает билеты, затем, чтобы побольше мне досадить, пересчитывает каждый билет и каждую броню.

— Если хоть одного не хватает, смотри у меня!

Короче говоря, он навесит мне рапорт на задницу, который придет в «Компанию спальных вагонов» по моем возвращении. Давай, давай, чудак, я тоже считать умею.

— Сошлось, — говорит он. — Но тут есть еще один Шамбери — Модена — Пиза. Ошибочка, надо бы поправить.

Неверно выписанный билет, такое частенько случается. Двести двадцать второй идет через Доль и Лозанну. Швейцарские контролеры тоже его «поправят», а может, и итальянцы. Отсылаю юнца в купе к владельцу ошибочного билета. Маршрутные истории не мое дело. Мне это только ужин задерживает на четверть часа.

Трехзвездочный возвращается ко мне без билета.

— Он там развопился, хочет скандал устроить, когда вернется в Париж. Оставил билет у себя, решил сам объясниться со швейцарцами.

— Тем лучше, мне одним меньше хранить придется. Короче, все в порядке? Могу я теперь пойти пожевать?

Он не отвечает и, не оборачиваясь, направляется к «гармошке» между вагонами. Я закрываю свое купе на висячий замок и отправляюсь в столовку, находящуюся в голове поезда. Мимоходом бросаю взгляд на свое хозяйство.

— На верхней полке тоже не хватает одного одеяла!

— Но вы же тут всего вчетвером, верно?

— А, да… и мы так вчетвером тут и останемся на всю ночь?

— Вот именно.

Так тут меньше будет пахнуть потом, а ты в случае чего сможешь прихватить лишнюю простыню.

Поезд замедляет ход, мы прибываем в Дижон. Ришар все еще возится, и я жду, пока он закончит, сидя в его кресле и блуждая взглядом по темным очертаниям города, вечно мертвого для нас. Дижон. Наименее экзотичная остановка на пути следования. Если я и ступал тут ногой на перрон, то только ради того, чтобы побыстрее добраться в столовку. Мы на этом выигрываем от четырех до пяти минут, но надо пошевеливаться: прибытие в 21.59, а отправление уже в 22.02. С перрона город совершенно не виден, кроме мигающего неона какого-то кабаре со стриптизом — «Клуб-21». Я всегда находил это странным. Поезд трогается, а я пытаюсь вообразить, как в Дижоне каждый вечер раздеваются женщины.

— За жратвой! — восклицает мой товарищ. Проходим через вагон Эрика. Ришар спрашивает его, хочет ли он есть, но тот отказывается. Тем лучше. А теперь пройти сквозь пятнадцать вагонов. Туннель, Великий исход. Атака легкой бригады, В поисках утраченного ковчега — все в этих пятнадцати вагонах. Наш проход кажется мне прорубанием просеки сквозь человеческие джунгли. Это час, когда львы выходят на водопой, а газели возвращаются на свое лежбище. Тысяча оттенков, от шикарных духов до затхлого одеколона. Сто пятьдесят купе первого и второго класса, полтысячи лиц. Мы идем очень быстро, почти бегом, в среднем тратя по десять секунд на вагон. Влетаем, глядим по сторонам; синий блейзер, галстук и значок сообщают нам некоторую безнаказанность: все расступаются на нашем пути, это приятно. Мне очень нравится эта череда положений, цепочка ситуаций. Говоришь короткое «здрасьте» ответственному за каждый вагон, бросаешь «еще увидимся». В первом классе понижаешь голос, держишься подчеркнуто скромно. «Кондукторы» (то же самое, что и проводники, только для первого класса) носят коричневую форму с обязательной фуражкой. Летом они мучаются от жары, в то время как проводники прохлаждаются в одних рубашках. Двадцать лет выслуги, жена, дети нашего возраста, полжизни на рельсах и десять тысяч историй для любого, кто захочет их слушать. Я-то всегда не прочь.

Столовка переполнена, но для нас держат места. Вся команда «Спальных вагонов» встречается здесь, проводники и кондукторы обоих составов, флорентийского и венецианского, равно как и трое уполномоченных ресторанного хозяйства. Славный момент, если любишь столовские харчи и самообслуживание. В общем, тут все такое же, как и везде, где люди вкалывают, разве что с приятной добавкой пейзажа за окном. Меню не меняется годами ни на боб: сырые овощи и фрукты, фирменный антрекот (кусок мяса с жареной картошкой), йогурт и легкое винцо. Это для проводников, кондукторы умудряются разнообразить обыденность — привилегия за выслугу лет, и это справедливо. По инструкции на еду нам полагается полчаса, но поскольку никто не стоит над душой с часами в руках, то мы никуда не торопимся вплоть до самого отцепления «Гриль-экспресса» в Доле. Это еще одно преимущество столовой на колесах. Однако ни одна трапеза не обходится без того, чтобы какой-нибудь отчаянный пассажир не приперся донимать нас прямо за столом из-за проблемы чрезвычайной важности, типа «там какая-то лямка не дает опустить верхнюю полку» или «у меня ночник не горит». Донимаемый товарищ корчит кривую мину, будто подавился, и обычно вместо него отвечаю я:

— Вы, вообще-то, чем занимаетесь? В смысле работы.

Встревоженный взгляд.

— Э… хм. Я по водопроводной части.

— Да ну? Синенькая пупочка — горячая, красненькая — холодная, так, что ли?

— Зачем вы мне это говорите?

— Так просто. Ладно, исправим. После еды.

В Доле мы шлем поцелуй официанткам и возвращаемся к себе по перрону. Пищеварительная прогулка во время расцепного маневра. Девицы из столовки мечтательно говорят нам, мол, какие мы счастливцы, едем в Венецию. У бедняжек, и верно, самый неблагодарный маршрут в нашей конторе, Париж — Доль. Ночь они проводят в своих гамаках, не выходя из вагона, а поутру в пять часов их вновь подцепят к возвращающемуся поезду, чтобы подавать завтраки до самого Парижа. Они никогда не видели Венеции, хоть и отправляются туда каждый вечер.

Возвращение в стойло. В этот час оно больше напоминает отдел жалоб — тут что-то не так, там что-то не сяк и т. д. и т. п. Маленький ритуальный стресс пассажира перед тем, как до него дойдет истинный смысл его пребывания здесь: спать. Большая часть из них уже разлеглась по койкам, остальные поджидают меня, чтобы я приладил отвалившийся подголовник или чтобы поверить мне час своего пробуждения. Некоторые решили не спать вовсе и будут держать слово, стоя в коридоре по крайней мере целый час.

Зевая, пытаюсь представить себе завтрашний день в Венеции. Надо будет купить какую-нибудь безделушку моей подружке. Настоящей подружке, парижской. Моей маленькой Кате, которая в этот час уже спит в нашей квартирке на улице Тюренн. Если, конечно, не торчит в каком-нибудь баре у Центрального рынка в компании с чересчур предупредительными типами. «Мой парень? Он сейчас как раз к Швейцарии подкатывает. Дайте-ка пивка, ребята!» Никогда ничего об этом не узнаю. Впрочем, в моих же собственных интересах заткнуться. Вчера я по оплошности назвал ее Розанной. А чем больше оправдываешься, тем глубже увязаешь. Наш молчаливый уговор длится несколько месяцев, но я уже предчувствую близкую стычку.

— Прошу прощения, месье, это вы стюард нашего вагона?

Я ответил «да», чуть не добавив «спасибо» — спасибо за те полсекунды, что у меня вырастали крылья. Надо признать, что «стюард» — это нечто совсем другое, нежели «проводник». Медленным движением он кладет свою руку мне на запястье, а я, вопреки всему, не выношу, когда ко мне прикасаются.

— Как вы думаете… лучше укрыться простыней, а одеялом сверху, как обычно, или подложить его под себя, чтобы было помягче? Никак не могу решить.

Он довольно низкорослый, очень смуглый, с отвислыми щеками, и ему явно стоит некоторых усилий держать свои глаза открытыми. Фразы у него медленные, неуверенные и прерываемые вздохами.

— Я, наверное, воспользуюсь одним из этих подголовников, чтобы подложить под подушку, он довольно мягкий, это ведь какой-то пеноматериал, да? Я сейчас на средней полке, но, может, вы посоветуете сменить ее на нижнюю, ту, что одновременно служит диванчиком?

Я застываю разинув рот. В обычное время я бы его уже отшил, но сейчас что-то не хочется. У него серьезный и ужасно усталый вид.

— Вы так боитесь не выспаться?

— Да, пожалуй. А к кому же и обратиться за добрым советом, как не к вам. Так что полагаюсь на вас…

Что делать? Огрызнуться или улыбнуться? Никогда еще не попадался мне образчик такой озабоченности, с тех самых пор как я начал ишачить. Хуже всего, что я чувствую в нем некую искренность.

— Это так важно, сон?

— …Нет ничего важнее. Ничего.

Их трое в купе. Один — довольно хилый субъект, который, похоже, не слишком доволен нашей болтовней. Явно из тех, что хотят выжать из своих семидесяти двух монет за место все, что только возможно. Впрочем, это как раз у него оказался тот неверно выписанный билет. Другой — американец в чистом виде, здоровенный, гладкий, в высоких незашнурованных кедах и футболке с надписью Y. A. L. Е. Друг с другом никто тут вроде не знаком.

— Целая вечность отделяет нас от завтрашнего утра, — добавляет он. — Так что лучше пока забыть о тяжести своего тела…

Я мог бы ему заметить, что в перелете Париж — Венеция с помощью «Эр Франс» он промучился бы всего час, но это не лучший аргумент. В голову лезут одни банальности.

— Полно вам, — говорю я, — завтра утром уже будете на площади Сан-Марко, на террасе Флориана, в полной форме.

— В Венеции?.. — Усмешка досады. — Знаете, раньше я думал, что сон служит для того, чтобы восстановить силы после рабочего дня. Я чуть не падал от усталости, но на душе было спокойно при мысли о том, что завтра я встану с правой ноги и вновь примусь за дело.

Я вытягиваю его в коридор, чтобы не беспокоить остальных, и прикрываю дверь. Встретив циника, я стараюсь сберечь его для себя одного, это слишком большая редкость.

— Вы чем занимаетесь?

— Я больше не работаю, но раньше был бухгалтером на одном маленьком предприятии. Пустяк, кажется, но со временем это сильно выматывает. Собственно, подлинный смысл сна я открыл, лишь когда кончилась моя работа.

Парадокс, требующий разъяснения, но не все сразу.

— А вам самому удается поспать?

Мне этот вопрос задают по три раза за вечер. Обычно я отделываюсь какой-нибудь глупостью, но с таким загадочным типом, как этот, переступаешь границу логики и хорошего тона.

— Как правило, да. Этому вполне можно научиться. Поначалу на тебя слишком много всего наваливается, бодрствуешь весь рейс, по приезде пытаешься наверстать и в тот же вечер опять отправляешься в бессонную ночь.

— Но ведь это ужасно…

— Да нет, дело привычки. Некоторые прибегают к «дрожжевому бифштексу» — три бутылки пива, это успокаивает. Главное — разобраться с билетами. Я почти точно знаю, когда заявятся контролеры. Швейцарцы, например, стараются не слишком вас беспокоить во время сна, а итальянцы — во время еды. У меня есть приемчики, чтобы не ломать себе ночь из-за всякой ерунды. Потому что настоящая усталость — это когда тебя будят ради ложной проблемы.

— Правда?.. Из-за ерунды?..

Его взгляд мягко ускользает, он обдумывает то, что я ему только что сказал. Или же ему это очень скучно.

Но я-то помню.

Я беспокоился из-за любой мелочи ночь напролет, я трижды проверял билеты и паспорта, каждые два часа пересчитывал пассажиров, опасаясь самовольных перемещений из купе в купе и хитрых зайцев. Навязчивый страх потерять какой-нибудь документ вынуждал меня придумывать невероятные тайники, в бельевом баке например, или в шкафчике, или под лежанкой, вплоть до моей личной сумки. Я так трусил не разбудить какого-нибудь пассажира на его станции, что заставлял свой будильник трезвонить каждые полчаса и вовсе не смыкал глаз. Правила гласят: «Не разувайся!» — вот я и не разувался ни при каких обстоятельствах. Добравшись до Рима, я чувствовал такое освобождение, что опрометью бросался в первое же попавшееся кафе выпить стаканчик белого, чтобы только отметить это. Спать там было невозможно, невозможно было даже иметь такое желание, вот я и бродил целыми часами в одиночестве, не слишком удаляясь от вокзала. Сходить к Св. Петру, чтобы посмотреть на Моисея Микеланджело, купить что-нибудь для Кати, съесть мороженое на Пьяцца-дель-Пополо. Потом возвращался в гостиницу, чтобы исхлестать себя душем и обязательно побриться. В 17.00 возвращение к своему вагону — и новое отправление в бессонную ночь. Поезд приходит в 10.10, домой я попадал к 11.00, Катя еще спала. Традиция требовала, чтобы я приносил рогалики к завтраку. Катя улыбалась мне и не спешила спросить, как все прошло. А я только того и ждал, чтобы вывалить все чохом, задом наперед. Я пересказывал ей это словно роман, словно захватывающий фильм, пытался завладеть ее вниманием, взволновать. Но главное — я пытался передать ей нечто смутное, расплывчатое. То был какой-то непременный ритуал, единственный способ избавиться от тридцати шести часов иной жизни, совершенно, впрочем, неописуемой. Мне хотелось, чтобы она поняла.

— Глупости… Да, понимаю.

Нет, никому не дано понять всю ублюдочность этой работы. Эти кучи пассажиров, которые то улыбаются, то дуются. Я чувствовал себя так, будто меня подставили, будто я в ответе за их кошмары, будто я козел отпущения, заложник их дурного настроения. Мне было всего двадцать два года. Катя слушала меня вполуха, она была слишком далекой от всего этого, слишком заземленной. Она удивлялась, как нагромождение этих пустяков могло довести меня до такого состояния. Какого состояния? Это было что-то вроде расстройства, разлада, когда уже не понимаешь, на твердой ты земле или тебя все еще трясет, в голове буря, способная пустить по ветру все запасы памяти. И еще усталость, усталость от переизбытка событий, какой-то экстаз изнурения, когда веки опускаются сами собой на вытаращенные глаза, кости разогреваются от странных, безболезненных судорог, мышцы расслабляются, зато рукам хочется что-нибудь разбить, сломать. Грязь облепляет тебя всего, почти ощутимая, обтягивающая, как чулок, — испарина, десятки раз высушенная вентиляцией. Не говоря о самом худшем — дыхание, неуловимый привкус во рту, всегда один и тот же, ощущение каких-то металлических миазмов. Это мучит всех проводников, мы обмениваемся рецептами: апельсины, кофе со льдом, кукурузное виски, но ничто не помогает, привкус остается на нёбе, будто некая взвесь, в течение добрых двух дней. Мы знаем, у этого вкуса есть даже собственный звук, он доносится к нам из кондиционеров и водонагревателей, свистит и стрекочет в ушах зловонным, использованным и переиспользованным воздухом, тухлым кислородом. Можно, конечно, открыть окно — засыпаешь, исхлестанный ветром, накачанный им, и просыпаешься, стуча зубами. Тогда опять возвращаешься к кондиционированному воздуху с примесью пыли от одеял, ощущение — будто грязного белья нажевался. Да, именно так, но как об этом скажешь? Кому предложишь столь омерзительный образ?

По счастью, существует сигарета, ею и разряжаешь обстановку. Табак больше не друг или враг, затягиваешься совершенно механически, горячий дым чертовски хорошо сочетается с этим привкусом, они будто созданы друг для друга. Чаще всего окурок дымится сам по себе, приткнувшись в пепельнице, вделанной в подлокотник кресла, и это совершенно неважно, лишь бы тлел, сведенный к роли фимиама. В Париже я к хабарикам даже не прикасаюсь.

Еще не проснувшаяся Катя смотрит на эту помятую фигуру, которой даже в голову не приходит снять с себя галстук, на эту блуждающую, бессмысленно суетливую тень. Я уже не помню, как зажигается газ под кофеваркой, забываю, что имею право разуться, пытаюсь спросить ее, чем она занималась в Париже, но она прекрасно чувствует, что мне на это наплевать. Да и что с ней такого могло произойти? Какие-нибудь пустяки, еще более ничтожные, чем мои. Но мои-то пустяки вне всякой нормы, вне сюжета, вне контекста. Я становлюсь почти злым, я насмехаюсь над ее равновесием, подозреваю, что в какой-то момент она отключилась, сержусь на нее за то, что она пропустила какую-то мелочь. Что я об этом знаю, в конце концов? Я несправедлив, и она дает мне на это право. Я начинаю говорить еще быстрее, увлеченно рассказываю, что какой-то человек ночью в почти пустом поезде описывал мне, как накануне умирала его жена. Как ему необходимо было выговориться, поведать кому-нибудь об этом крохотном водяном пузырьке, из-за которого лопнуло ее легкое, и как она тихо содрогнулась в глубоком выдохе. И я засыпаю в Катиной постели посреди фразы. Она выходит, деликатно притворив дверь. Как делает всякий раз по моем возвращении.

— И что же? Сколько времени вам нужно, чтобы оклематься от этого бардака? Я хочу сказать, от этих глупостей?

— А?

— Ну, в общем… я предполагаю, что ваша работа требует некоторого восстановления сил… Я бы даже сказал, чуточку забвения.

Я стою в коридоре, облокотившись на поручень, еще не до конца очнувшись. Воспоминание застигло меня врасплох — фильм о моем мучительном дебюте. Несколько тысяч пассажиров, которых я повстречал с тех пор, говорили со мной только о своих отпусках да об архитектуре. Произнес ли хоть кто-нибудь слово «забвение»?

— Да, забвения… Раньше мне требовалось не меньше пятнадцати часов сна в собственной постели, чтобы восстановить нормальный ритм и начать ясно видеть. Теперь это происходит в ту же самую секунду, как я ступаю ногой на перрон Лионского вокзала. Едва поезд останавливается, я выпроваживаю всех пассажиров, осматриваю вагон, чтобы проверить, не забыл ли кто чего, затем выхожу. И вот тут…

— Представляю себе…

— Это божественное счастье, дар небес. Но оно длится всего несколько мгновений, пока не дойду до конца платформы. Впечатление такое, будто я вернулся из экспедиции, которая длилась целые века. Чувствуешь себя грязным и счастливым.

Он смеется и снова хлопает меня по плечу. На сей раз это скорее отеческий жест.

— Отдаю вам должное по крайней мере за одну вещь — за вашу зрелость касательно оценки времени. Я хочу сказать, проходящего времени. Обычно молодежь не придает ему никакого значения.

— Что-то не понимаю.

— Это непросто. Ведь у парня двадцати лет от роду нет в голове песочных часов, для него всегда либо полдень, либо полночь, он что угодно готов сломать, лишь бы получить удовлетворение прямо сейчас, сию же минуту, но он может также терять и часы, и дни ради какой-нибудь подробности или впечатления. Отчасти это нормально, ему ведь кажется, будто впереди целая вечность. Я сам такой был. А вот вы нет. У вас есть понятие о чем-то большем, несвойственное вашему возрасту. Короче, вы, кажется, поняли самое главное — есть только две вещи, которым стоит придавать значение: миг и терпение. Надо уметь жить и тем и другим.

Я сражен. Нокаут. Отродясь такого не слышал. Но запишу все на клочке бумажки, чтобы малость обмозговать сегодня ночью. Впрочем, пора возвращаться.

— Это как посмотреть, — говорю я, делая вид, будто врубился. — В любом случае я этого не забуду, спасибо за науку. В общем, если будут какие-то проблемы, заглядывайте ко мне.

— У меня их не будет. Все, что я хочу, это спать. Спать…

*

Проверяю, все ли готово для таможни. Первыми проходят французы и смотрят только листки деклараций, видимо на тот случай, если пассажир окажется настолько глуп, чтобы там написать: «Пятьсот штук, укрытых от налога». Время от времени они связываются со своими по портативной рации, запрашивая данные о личности, аппарат потрескивает, и они проходят в следующий вагон. Швейцарцы не такие рутинеры, но тоже вполне предсказуемы в своей паранойе по поводу нелегальных иммигрантов. Любому экзотическому субъекту надлежит обладать транзитной визой, и все это ради того, чтобы на скорости сто шестьдесят промчаться за два часа через их маленький рай, ни разу не ступив туда ногой. Это могло бы показаться смешным, если бы не стоило сто двадцать французских франков. Никто из них этого не знает, и мало кто имеет; некоторых высаживают на границе даже с паспортом в полном порядке. Однажды я поинтересовался у таможенника, гражданам каких стран требуется виза. Ответ: Азия, Африка, Ближний и Средний Восток, СССР, а также широкий выбор государств Южной Америки. В другой раз меня просто сухо спросили: «Негры есть?» Этот по крайней мере обладал достоинством краткости. Из тех, что сразу объявляют масть. И как раз нашел одного сенегальца, с которым мы немного поболтали перед Валлорбом. Студент-юрист из Дакара. Бедняга услыхал:

— Твоя надо виза, твоя сходить.

— Но я совершенно не знал, уверяю вас…

— Твоя сходить, говорю.

Парень сдержался, одарил их улыбкой бваны и пожал мне руку на прощание. Прежде чем перейти в следующий вагон, швейцарец меня спросил все-таки, давно ли мы с этим негром знакомы. И в этом не было ничего показного. Вполне ведь можно развивать в себе способность к абстракции и при этом пронзительно кричать кукушкой.

— Немедленно зайдите ко мне в купе!

Я из-за него даже вздрогнул. Когда ко мне врываются без стука, я и убить могу. Этот тип с двадцать третьего места, тот самый с неправильным билетом.

— Успокойтесь и смените тон. Вы опять из-за своего билета?

— У меня бумажник украли! Вот! А у меня там все было! Деньги, билет, права — все.

Он сам захотел оставить при себе свой дурацкий проездной документ. Отлично сработано. Лучше бы уж доверился мне.

— Это ведь вы обязаны следить тут за порядком или нет? Сами же говорили недавно о ворах.

Это правда, но не на французской части маршрута. Такие штуки случаются только в Италии.

— Я отвечаю только за билеты и паспорта, которые сданы мне на хранение.

— Вот, опять виноватых нету! Я хочу получить обратно мои пять тысяч и мой паспорт! Ну, попадись мне этот мерзавец!

Я выхожу в коридор и направляюсь в купе номер два. Загадочный соня, с которым мы недавно толковали, шарит на полках, а американец стоит на четвереньках, засунув голову под диванчик. Похоже, по доброй воле.

— Мы его уже четверть часа ищем! Точно, сперли, я же вам говорю!

— Вы выходили из купе со времени отправления?

— Только на десять минут, бутерброд себе купить, а этот месье и вот этот месье были в коридоре, — говорит он, показывая пальцем на своих попутчиков.

— И вы оставили тут свой бумажник?

— Не помню. На какое-то время я снимал пиджак… Не помню.

Американец разгибается:

— Внизу пусто.

Он преспокойно усаживается у окна, видимо решив, что уже достаточно постарался. Соня делает то же самое, расстроенно разведя руками.

— Да я же вам говорю, что его украли, у-кра-ли, не мог я его потерять!

— Э… хм. Кто дает себя обокрасть, тот и потерять способен. Так что все отсюда выходите, а я разбираю купе. Там поглядим.

В несколько поворотов четырехгранного ключа я разбираю купейное оборудование на мелкие части. Пусто.

— Ну что? Не это купе обыскивать надо, а все остальные, весь поезд! Я этого так не оставлю!

Псих с манией величия. Гарпагон, хнычущий по своей кубышке, гордый законным статусом пострадавшего. Странно, его стенания нагоняют на меня сон, но зевать сейчас некогда. Он вот-вот начнет пожирать время моего сна. Хуже всего, что через какие-нибудь двадцать минут припрутся таможенники, а уж я-то знаю, как они способны изгадить обедню.

— Вы ведь должны знать, что делают в таких случаях!

— Ну да… вызывают начальника поезда, чтобы составить акт. Это я знаю, тут нет ничего сложного.

— Что-что составить? Да плевал я на вашу бумажку!.. Мне деньги мои нужны и документы, черт подери!

Вернувшись к себе в кабинку, хватаю микрофон. Кроме объявлений по поводу воришек, я использую эту штуку только в самых торжественных случаях. Или ради мести, как в тот раз, когда один подвыпивший контролер решил пройтись на мой счет. Четверть часа спустя я объявил во всеуслышание: «Дамы и господа, извещаем вас, что в голове поезда имеются пустые места. В голове контролера тоже». Он догадался, что это я, но проверить так и не смог. Сегодня я собираюсь остаться учтивым:

«Начальника поезда просят срочно зайти в девяносто шестой вагон».

Вот уж чему не обрадуются. В 20.30 шеф как раз переваривает обильно спрыснутый ужин в одном из пустых купе, готовясь сойти в Валлорбе и завалиться на тюфяк железнодорожной гостиницы в ожидании пассажирского, который доставит его домой. Если он из Гренобля, это еще туда-сюда, но если парижанин, то ждать ему придется обратного «Галилео», который проходит в 2.59. Проколы, сплошные проколы.

Возвращение к драме второго купе. В 23.30 пассажир, следующий до Венеции, теряет свой бумажник и слетает с катушек. Этот идиот уже обыскал первое и третье купе. Люди в коридоре смотрят с любопытством, для надежности сунув руку в карман.

— Куда он там запропастился, ваш начальник поезда?

— Он придет, но в любом случае ему сходить через четверть часа, его маршрут закончен. Он сдает смену швейцарским контролерам.

Но я уже заранее знаю, что скажет швейцарец со своим невыносимым акцентом: «Кража совершена во Франции? Ну так ничего не могу поде-е-е-е-лать». Логика кафкианская и пограничная. Сегодня только ее и слышу.

Поезд незаметно замедлил ход. Узнаю вдалеке это странное, пестро раскрашенное здание, что-то вроде водонапорной башни, закамуфлированной каким-нибудь фовистом. Меньше километра осталось. Трехзвездочный кривит рожу:

— Так это ты вызывал?

У него из памяти еще не выветрилась наша недавняя стычка, и он небось думает, что я это сделал нарочно. Излагаю факты за тридцать секунд. Представляю, что у него в башке: «И надо же было этому свалиться именно на меня!» Полностью солидарен. Он обшаривает, обнюхивает, ощупывает и постановляет:

— Мне сходить через десять минут. Успею только составить акт о пропаже.

Он достает бланк, и тут крикун взрывается. Но трехзвездочный к дискуссиям не расположен.

— Послушайте, больше я ничего не могу сделать. Сейчас будет таможня. Они там все-таки жандармы, вот пусть и разбираются.

— Уж я с ними поговорю, увидите! Они все тут перероют!

Он все еще не сдается, но я, по крайней мере, тут уже больше ни при чем. Пускай сами выпутываются. Но тут вдруг поднимается американец и обводит глазами обитателей купе. Соня отводит взгляд.

— Может… еще немного поискать? В ресторане, например… — говорит американец.

Никто не отзывается. На этом я возвращаюсь к себе и плотно захлопываю дверь, чтобы отмежеваться от этого бардака. Раскладываю кресло, превращая его в кушетку, и готовлю постельные принадлежности в стиле «профи». Сложить одеяло пополам в ширину и обернуть его простыней, как пододеяльником, чтобы получился матрасик, повторить операцию со вторым одеялом и проскользнуть между ними, положив под голову две подушки. Тепло, мягко, а главное, избегаешь подцепить какую-нибудь гадость. В тот единственный раз, когда я видел типов, занятых чисткой одеял, на них были противогазы и они устраивали какой-то странный дождь из опрыскивателей. Надо быть психом, чтобы ложиться прямо под одеяло с голым торсом, как некоторые пассажиры, а я такое частенько наблюдал. К тому же все равно невозможно спать упакованным, будто кусок мяса, если приходится вскакивать по двадцать раз за ночь. Я отстал от своего графика, обычно койку себе я готовлю в Доле. Чаще всего именно там я осознаю, что Париж уже не более чем воспоминание. Чем больше буду спать, тем быстрее окажусь дома, а там уже я не стану ложиться, следующий раз слишком скоро.

***

Вечерами вроде этого я проклинаю всю железнодорожную систему. Поезд, представление о поезде, фильмы, романы, вся эта священная аура вокруг гусеницы из листового железа, которая делает тук-тук, тук-тук, а затем, когда малость разгонится, та-та-там, тата-там. Все это меня раздражает. В сущности, я закоренелый домосед, я люблю, растворив окно, видеть неизменную булочную напротив. А когда я качу по рельсам, это сплошная лотерея, за поднявшимся занавесом может оказаться день, ночь, город, деревня, чистое поле, вокзал. Я могу столкнуться нос к носу с обитателем веронского предместья, которому любопытно, прижавшись к стеклу, поглазеть на спящего парижанина. Вначале это меня забавляло, я буквально обжирался такой непредсказуемостью, но с тех пор бегу от нее, как от чумы, как от того типа, что позволил стащить свой бумажник и все уши мне проорал. В этой работе я не нахожу больше никакой поэзии, никакого восторга, вот уже несколько месяцев, как я полюбил упорядоченность и постоянство, это единственно возможная динамика будней. Пускай даже мои парижские приятели сочтут меня старым хрычом.

За два года я постарел лет на десять, и тем лучше.

*

Свет погашен. Через три секунды я смогу различить светящиеся точки будильника. Может, стоило согласиться на Флоренцию? Хоть отдохнул бы от того безумного дня в Париже. Беготня по библиотекам, Бобур, Шайо, Национальный центр кинематографии, срочный сбор кучи сведений о режиссерах для Ларусса, раздел «Кино». Панический звонок с утра: у них, видите ли, не хватает биографии Люка Мулле, а ты поди попробуй его выследи. Если я и в самом деле получу то место, которым они меня соблазняют вот уже три месяца, брошу «Спальные вагоны» с треском, без выходного пособия и без предварительного уведомления.

Стук в дверь. А я уж чуть было полностью не отвлекся от поезда.

Американец? Его едва можно узнать — лицо изменилось, глаза тоже. Особенно глаза. Врывается в мое купе почти силой. А я спросонья позволяю ему помыкать собой.

— Слушайте, это специально, очень специально…

Он пришепетывает, у него выходит «спешиално».

Наверняка хочет сказать «важно» или «срочно». А я все повторяю как заведенный: «успокойтесь» да «успокойтесь». Эти слова я вообще говорю чаще всего.

— Тот тип в моем купе совсем спятил из-за своего паспорта… и пяти тысяч франков… Если он скажет полиции, что тогда будет?

Легкое покалывание у меня в животе.

— Ну… э… они проверят… не знаю… со мной такое в первый раз… Как-то ночью они весь поезд прочесали вместе с одной девицей, чтобы опознать тех, кто ее изнасиловал. А сегодня не знаю… Не настолько серьезно…

— Паспорта будут проверять?

— Возможно. Вы ведь были в купе, так что немного… э… на подозрении.

Я произнес это едва шевельнув губами, но он прекрасно все понял. Несколько немых ругательств, потом:

— Нельзя.

Молчание.

Вот она, неприятность. Настоящая.

— Чего нельзя-то? Ваш паспорт смотреть?

— Надо быть в Лозанне в 2.50.

— Так вы там и будете, не задержат же они поезд из-за какого-то бумажника!

Он осматривает мою кабинку и шевелит мозгами на полной скорости.

— Можно ведь заплатить тому типу, а? Десять тысяч — чтобы заткнулся.

«Заткнулся». Его французский довольно неуклюж, но это он произнес отменно. Десять тысяч… Похоже, решил, что он в Нью-Йорке. Может, там бы это и прошло.

— Не советую.

Он бьет себя кулаком по туловищу и изрыгает какую-то фразу на своем языке — плевок со дна, скрежет ненависти, капкан. Тупик, западня. Dead end.[3] Распахиваю дверь и выталкиваю его наружу. Он задерживается на секунду и пристально смотрит мне в зрачки.

— Нельзя. Я для этого все сделаю, понимаете?

Мое сердцебиение учащается, я едва успеваю собрать то, что мне осталось от дыхания.

— Уходите отсюда. Get out! You know, I'm working on these fucking trains four thousands five hundreds fucking francs each month, понятно? So get out of here right now. O.K.?[4]

Он выходит, смотрит в коридор. Его лицо снова изменяется, но уже в обратную сторону. Это словно прилив спокойствия. Я тоже неожиданно перевожу дух.

— В вашем положении было бы лучше сказать мне, чем вы рискуете. Может, предпочитаете говорить по-английски?

Он улыбается. Грязненькая такая улыбка, хоть и вполне белозубая. На этот раз в нем нет и тени беспокойства, его голос больше не дрожит. Решение принято, и, думаю, уже никто не сможет его переубедить.

— Тут можно кое-что спрятать… — говорит он, показывая на мое купе.

— Простите? Вы шутите? You're joking?..

— Получишь двадцать тысяч, если кто-то проедет тут в Швейцарию. Идет? Это четыре месяца работы, no? Всего два часа, и он сойдет в Лозанне.

Это я отлично понимаю. В моей убогой карьере такое случалось всего дважды. Первый раз с одним аргентинцем без визы, который предлагал мне пять тысяч, а я отказался. Сегодня я собираюсь отказаться от вчетверо большего. Четыре месяца пахать, это верно. Я даже представить зрительно не могу эту сумму, я всего лишь перевожу ее в зарплату. Я откажусь, но вовсе не из-за этики. Просто боюсь тюряги.

— Только не объясняйте мне, зачем вам надо перебраться через границу. Выйдите из этого купе. Я не чиновник и не легавый, просто хочу спокойствия. Никаких заморочек. Вы понимаете — «заморочек»? No trouble.

— Тридцать тысяч. Это не гангстерское дело и не наркотики, ничего плохого…

— Тогда чего же вы боитесь?

— Я? Ничего. Я-то могу въехать в Швейцарию. Но не мой друг.

— А? Вы что, издеваетесь надо мной, какой еще друг? Ваша история того… с душком. It stinks.

Я толкаю его в плечо, наваливаясь на дверь. Из нас двоих он сильнее. Теперь он смотрит на меня как на врага. Как-нибудь ночью в темном переулке такой взгляд означал бы неминуемую смерть.

— You don't want trouble but looking for it. O.K.[5]

Он ослабляет нажим, не настаивает больше, словно желая этим сказать, что уже слишком поздно и он как-нибудь обойдется без меня.

Несколько капель пота блестят на моем воротничке, поезд замедляет ход, я приоткрываю окно. Становится прохладнее, зато удесятеряется шум; приходится выбирать. Вспоминаю взгляд того аргентинца после моего отказа, я читал его мысли. У меня было странное ощущение, будто это я убил его демократию — я один — и вынудил его к изгнанию.

Легавые появятся через пять минут.

Мне наверняка надо было согласиться на Флоренцию. В конце концов, не настолько уж это и дальше от Парижа. В 8.30 в пятницу утром. Как все.

*

Толчок прижал мои колени к стенке, правая рука упала на пол. Если бы я стоял, то врезался бы головой в шкафчик. Поезд застыл в ночи после пятнадцати метров торможения, а это не слишком много, чтобы успеть повернуться, всего восемь секунд от ста двадцати в час до нуля. Аварийная остановка — штука резкая, я не очень-то с ней знаком. За два года лишь четыре раза. Поднимаюсь и выхожу в коридор как можно скорее, даже не обувшись. Шок, удивление, сирена, людские лица, впопыхах напяленные пижамы, контролеры, проверяющие рукоятки стоп-кранов одну за одной, чтобы выключить сигнал тревоги. Сталкиваюсь с трехзвездочным, который ничего мне не говорит, — видно, забыл, что я проводник. Дернуть ручку могли где угодно, хоть за десять вагонов от моего собственного. Пассажиры-то меня не забыли, и со всех сторон сыплются вопросы. Какой-то мальчишка плачет, мать растирает ему лоб. В коридоре суматоха. Самое время проявить немного авторитета.

— Возвращайтесь в свои купе, чтобы облегчить работу контролеров!

Ну да, как же… С таким же успехом можно на моторный вагон помочиться. Они решили меня не слышать. Приходится загонять их одного за другим при большой поддержке «пожалуйста» и «прошу вас». Нет, это не паника, это больше похоже на любопытство обыкновенных уличных зевак, ожидающих удара после резкого скрипа колес. Возле первого купе чувствую на лице холодный сквозняк. Однако все окна закрыты. Вижу, как на дальней площадке трехзвездочный снимает фуражку и входит в туалет. Звонок тотчас же замолкает. Дверь в тамбуре открыта. Все понятно: стоп-кран дернули в сортире, а тремя секундами позже тип уже растворился в ночи. Ищи ветра в поле. Высовываю нос наружу: трехзвездочный стоит внизу, у подножки, ничего не видно, разве что красный свет вдалеке, в голове поезда.

— Видишь что-нибудь?

Ни одного постороннего силуэта, ни одного движения, только ветерок шелестит в кустах. Черная дыра.

Он поднимается, гроздь любопытных пассажиров чуть не выталкивает нас наружу. Пустые вопросы. Ночная свежесть высушила мой пот. Он хлопает дверью, что-то крикнув зевакам, и мы трогаемся.

— А ты достань свою схему, билеты и броню, я схожу за коллегой, и соберемся у тебя.

Поголовная проверка. Полный список пассажиров, все посадки, все выходы. И это лишь для того, чтобы ответить на один-единственный вопрос: кто? Возвращаюсь к себе. Вижу, как маленькая дама в ночной рубашке засовывает голову в мое купе. Я его даже еще не закрыл, хотя терпеть не могу, когда суют нос в мои дела.

— Что желает мадам с сорок шестого? Случилось что-нибудь, а, мадам с сорок шестого?

Она прямиком устремляется на свое сорок шестое место, не прося добавки. Заранее знаю, что к бумагам никто не прикасался: у меня привычка засовывать их в один уголок, совершенно незаметный, если не знаешь, что тут к чему. Все на месте. Ложусь в ожидании служивых. Гам в коридоре становится потише.

Я был бы не прочь знать общий итог: детишки, свалившиеся с полок, старички, врезавшиеся в сортирное стекло, — вообще подробный перечень веселеньких травм и увечий.

Кто? Они и в самом деле хотят знать кто? Американец, конечно, и пока я единственный это знаю.

У меня его билет и паспорт. Стучат.

— Ну, что я вам говорил? Я один в купе остался, а эти двое смылись с моим бумажником. Они же в сговоре были, а их никто не обыскал, пока было можно.

Один? Соня тоже исчез? Выходит, это он и есть — тот друг… Друг, который не мог перейти границу.

Который только о сне и думал. Они даже ни разу между собой не заговорили. Наверное, мне надо быть повежливее с этим крикуном, сказать ему что-нибудь, но что? Он и прав, и неправ, понятия не имею, что сказать полицейским. Чтобы пуститься в бега, бросив паспорт, надо иметь веские причины, какие-нибудь международные махинации, Интерпол и все такое прочее. Не знаю, что и думать…

Жду контролеров, таможню, делаю все, что просят, — и баста, спокойной ночи. «Галилео», ты меня доконал.

*

Они записали мое имя, прежде чем уйти, где-то в полпервого, это двадцать минут отставания от графика. Я рассказал о попытке подкупа со стороны американца, чтобы прикрыться в случае чего. Фараоны поиграли со своими рациями, запрашивая центральную, но я так и не понял, числились те двое в розыске или нет. Что вообще можно понять по физиономии таможенника? Ни малейших следов удивления или волнения. Однажды я наблюдал, как один из них вытащил со дна сумки со жратвой носовой платок, набитый бриллиантами. Там еще оказалось маленькое полотно ex voto,[6] украденное три месяца назад из одного аббатства, а таможенник, казалось, думал при этом о чем-то постороннем — о жене, о сыне-оболтусе, прогуливающем уроки, о своей любимой сонате.

Крикун при виде новых фуражек немного успокоился, и это лишний раз доказывает, что контролер французской железной дороги больше похож на шута горохового, чем на жандарма. В коридоре ни души — ни зевак, ни любопытных, всех как ветром сдуло, будто у каждого в сумке кило кокаина припрятано. Люди опускают глаза, ожидая, пока все пройдет. Я тоже часто так делаю, но только не сегодня ночью. Я без конца зеваю и выражаю глубочайшую скуку.

Спокойствие вернулось. Американец наверняка себе все, что можно, в кустах отморозил, да и тот, другой, тоже небось не слишком наслаждается желанным комфортом. Ладно, пускай этим полиция занимается. Завтра я угощусь кофейком у Флориана, а послезавтра буду уже в Париже, рядом со своей брюнеткой.[7] Но прежде всего этого — спать и еще раз спать, ночью, днем, видеть сны повсюду, все время, сейчас же.

Если уж им так нужны мои показания, они могли бы со мной и в Париже связаться. Все, что угодно, только бы убрались отсюда. Появляются швейцарские таможенники и удаляются, ни о чем не спрашивая. Я потягиваюсь вовсю, когда меня застает Ришар.

— У тебя, что ли, сыр-бор?

— Завтра. Все расскажу завтра.

— А со стоп-краном кто постарался?

— Ты что, нос себе расквасил, когда телик смотрел? Извини.

— Смейся, смейся. Сначала на аварийную остановку время потеряли, потом еще в Валлорбе двадцать минут. Швейцарцы-то попробуют пятнадцать из них наверстать, а вот зато итальяшки растянут удовольствие часов до двух.

Вполне возможно. Машинист французского или швейцарского локомотива получает премию, если наверстает опоздание, а итальянец, наоборот, — за сверхурочные часы. Вот в чем секрет опоздания итальянских поездов. Однажды я ждал пересадки на вокзале Прато, и мой поезд явился аж с четырьмя часами задержки. Завидев контролера этих апатичных «Ferrovie dello Stato»,[8] легонько потешаюсь:

— Молодцы, FS, как всегда, вовремя! Четыре часа — тут вы все-таки малость перестарались, не находишь?

Но он выдает мне ухмылку, бросающую вызов любой иронии:

— Вот еще! Тот, на который ты сел, это вчерашний.

Двадцать восемь часов опоздания! Так что я заткнулся в тряпочку. Ришар вздыхает.

— Ты-то чего в Венецию торопишься? — спрашиваю я.

— У Пепе после десяти больше не обслуживают. К тому же у меня на девять партия в «скопу» назначена.

— Жуть… уж я-то знаю. Все эта работа чертова… Ладно, иди дрыхни. Я дождусь швейцарских контролеров и тоже падаю.

Он возвращается к себе раздосадованный, заранее оплакивая свою партию в карты. Эрик ко мне так и не заглянул. Могу считать, что у меня одним врагом больше в «Международной компании спальных вагонов и туризма». Там видно будет. Всегда можно склеить осколки.

Бывают редкие моменты душевного спокойствия в этих треклятых поездах, последняя сигарета например. Лежишь, вытянувшись, на мягком ложе из одеял, без ботинок, блуждая взглядом по сумраку гельветического пейзажа. Самая распоследняя сигарета — это блаженство сродни отеческому: малыши уложены спать, завтра я их разбужу рано поутру, и для них это будет так же мучительно, как и для меня, но пока еще краснеет пепел на кончике моей сигареты, поезд мурлычет, и луна вот-вот зальет голубоватым светом потемки моего купе.

Спокойной ночи.

*

Я даже не слышал, как они вошли. Они ослепили меня, включив верхний свет, резкий и желтый, ударивший по глазам будто ножом. Я едва успел задремать. И как можно быть швейцарцем, да еще контролером? Это уже чересчур.

— Спал? Сколько у тебя?

А этот их акцент, накатывающий дурацкими волнами, вроде местного пейзажа.

— Нет, не спал, бандероль готовил. У меня тридцать семь человек.

— Вместе или без?

— С беглыми-то? Без. Их билеты таможенники забрали, остальные здесь.

Он замолкает, несмотря на сильное желание узнать побольше об этом деле, поскольку я явно не поощряю беседу. Я хочу, чтобы он погасил свет и убрался отсюда. Люди с Федеральных железных дорог довольно покладисты, ограниченны и скупы на лишние слова. Что-что, а это индейское достоинство у них не отнимешь, итальянец бы из меня вытянул под пыткой все подробности. Еще одна сильная сторона: швейцарец способен изрешетить пачку билетов за двадцать секунд, в стиле Аль Капоне. И чао.

— Есть пробле-е-е-е-ма.

— А?..

— Не хватает одного биле-е-е-е-та.

— Шутишь, что ли? Я уверен, что у меня тридцать семь человек!

— Знаю, я пересчитал, прежде чем к тебе идти. Но тут только тридцать шесть биле-е-е-е-тов…

Крупная проблема. Это пахнет неприятностями. Если швейцарец говорит «тридцать шесть», то наверняка так и есть, они способны угадать точное число, бросив всего один взгляд на пачку.

— Ну? Где биле-е-е-е-т?

Быстро найти объяснение.

— Ну да! Точно! Это тот тип, которого обокрали, он свой билет при себе оставил, долго объяснять, короче, у него все сперли, и билет в придачу. Фью!

— Так он едет без биле-е-е-е-та?

— …

— Ну так?..

Вот она, проблема. Гельвет в принципе не способен понять смысл исключения. Особый случай. У них даже трупу полагается иметь проездной документ. Мысленно вижу, как расталкиваю крикуна и предлагаю ему сделать «оплату на месте». Черт и еще раз черт. Я еле жив, а этот швейцарец из меня последние силы вытягивает, которые остались, чтобы держаться стоя. Но не только это. Что-то тут, в этом купе, не в порядке.

В первую очередь я сам, конечно, но не только. Чувствую что-то неуловимое, летучее. Что-то витающее в воздухе. Что-то тут не как обычно.

— Ну так как?

Рельсы гудят у меня в голове, швейцарец ждет ответа, я представляю спящую Катю. Срочно надо закурить.

— Слушай, оформи ему «оплату на месте», только без оплаты, будь человеком, не надо его добивать, ему и без того хватило неприятностей — у него же все бабки поперли.

Впервые прошу швейцарца об одолжении, пытаясь найти нужный тон.

И еще… я чувствую что-то… ведь я знаю свое купе как облупленное, встречу с контролером тоже переживал сотни раз, но сегодня ночью что-то не клеится. Окурок, что ли, забыл где-нибудь, или, может, в вентиляторе какой-то странный звук…

— «Оплату на месте» без оплаты? Спрошу сперва у колле-е-е-е-ги, там посмотрим.

Едва он уходит, как меня охватывает лихорадочное желание все тут обыскать, начиная с моего собственного багажа. Я разбираю постель и заглядываю под лежанку. Послышалось? Какой-то звук, будто потрескивает дерево под давлением. Может, это в соседнем купе, в десятом, скрипит плохо закрепленная полка? Или в бельевом баке заваливается стопка простыней. На всякий случай приподнимаю крышку.

Глаз. Широко раскрытый. Смотрит на меня. Крышка падает со стуком, словно гильотинный нож, я вскрикиваю.

— Э, не пугайся, это я. Коллега согласен без оплаты. Повезло твоему типу.

Швейцарец приоткрыл дверь ногой в тот самый миг, когда я уже начал валиться на пол. Ничего не говорить. Ничего. Не хочу ничего. Кроме забвения. А этот устраивается на моей банкетке, чтобы выписать «оплату на месте», будь она неладна. Нельзя, чтобы он услышал этот звук, этот скрип. Иначе увидит глаз. И тогда все пропало: обвинят меня, снимут с рейса, запрут где-нибудь. Я слишком хорошо знаю, что бывает, когда находят зайца. А этот еще и спрятан в моей собственной кабинке.

— У меня есть свободное купе… Там тебе будет удобнее, — говорю я вполголоса.

Никакого ответа.

Я ничего не просил, я всегда избегал неприятностей, я никого не обманывал и всегда отказывался от нелегалов — и вдруг сегодня ночью обнаруживаю глаз, который пялится на меня из-за стопки белья, швейцарец в галунах отказывается уходить, какой-то псих-американец мне угрожает, звенит аварийный сигнал… Я сейчас всех отсюда повыгоняю… Дайте мне спокойно делать свою работу… Это уже само по себе нелегко…

Мы одновременно поднимаем голову. Поезд замедляет ход. Приближается Лозанна.

— Дооформлю после Лозанны. У тебя тут садится кто-нибудь?

— Нет.

Он выходит по крайней мере минуты на три. Во время стоянки они могут и сойти, а могут просто посветить фонариком с подножки. Приподнимаю крышку и узнаю приятеля американца, соню, лежащего подтянув одно колено к груди, другое погребено под оползнем простынь. Он умоляет меня глазами, в таком положении он только и может, что умолять взглядом.

— Не шевелитесь, контролер у меня за спиной.

Он пытается что-то сказать и сглатывает слюну; видимо, вторая нога у него затекла, он пытается подтянуть ее к себе.

— …Спасибо… я должен… сойти… в Лозанне…

Я захлопываю крышку, чуть не прищемив ему нос. Спасибо?! Дурень несчастный, я делаю это ради самого себя, а ты хоть подыхай, но где угодно, только не в моем купе. Поезд подходит к перрону в 1.30, как и положено. Американец тоже говорил про Лозанну. Мне надо немедленно избавиться от этого балласта, здесь, на стоянке, так мне не придется вышвыривать его на ходу из окна в какое-нибудь заснеженное ущелье. Никто ничего не заметит, и я смогу наконец спокойно поспать.

Но чертов швейцарец решил не выходить, он перебрасывается словом со своим напарником, размахивает фонарем, и все это в коридоре. Надо убрать его отсюда, чтобы можно было выпустить зайца, навязавшегося на мою голову.

— Эй, у меня впечатление, что кто-то пытается влезть с той стороны. Тебя как зовут? Меня Антуан.

— С той стороны?.. Если это не машинист, советую ему побере-е-е-е-чься, с той стороны как раз «Симплон» подходит.

Мимо. Что за козел…

— И еще мой коллега малость паникует. У него в тамбуре какой-то молодчик с тряпкой на голове чемоданчик оставил.

Его напарник кричит ему по-немецки что-то невразумительное. Сообщает, видимо, что все в порядке. Из Цюриха они, что ли? Тогда понятно, почему оба кажутся такими несговорчивыми. Он кончает размахивать своей лампой, ставит ее на пол и, подбоченясь, оборачивается ко мне:

— Не знаю, что с тобой сегодня тако-о-о-о-е. Но если в тамбуре ничего не окажется, подам на тебя рапорт. Обещаю. Я очень люблю французов, но палку перегибать не стоит.

— …

— Ну так как? Сходить к твоему колле-е-е-е-ге?

— Да нет, ха, это я пошутил… все эти байки про террористов, сам понимаешь…

Я сегодня сам себя не узнаю. Вынужден заткнуться перед каким-то швейцарцем, а это неприятно. Обычно я пускаю в ход все мыслимые и немыслимые сарказмы: я вспоминаю их знаменитый рецепт кускуса,[9] выдумываю дурацкие каламбуры по поводу эмментальского сыра, возношу хвалу бельгийскому шоколаду, предаюсь сравнительному исследованию часовых кукушек и прошу показать мне идеальное положение языка для исполнения йодлей. Многие на это покупаются, некоторые отвечают высокомерным презрением, но я в любом случае ликую при мысли, что сбил с панталыку рыхлого, хоть и экономически сильного демократа. Не знаю ничего более сладостного, чем быть принятым за дурака швейцарцем. Но сегодня ночью Антуан поубавит себе спеси.

Раздается тяжелый скрежет дверных пружин, ледяной сквозняк врывается в нашу беседу. Мы без всякой причины застываем, ошеломленные, желая поскорее узнать, кто это там лезет. Но этот кто-то, открывший дверь, не торопится. За поручень медленно ухватывается рука, чтобы втянуть на борт и остальное тело. Появляется синий силуэт, длинное темно-синее пальто, увенчанное белокурой головой с прямыми волосами, ангельскими глазами, белой кожей и взором, делающим невозможным любое умозаключение насчет субъекта до тех пор, пока он не откроет рот. Мне он сразу напомнил одного гитариста из «Ролинг стоунз», умершего в бассейне. Едва он начинает говорить, как из его рта вырывается завиток теплого воздуха.

— Простите, господа, это вагон девяносто шесть?

Я бросаю прямое и откровенное «да», чуть прикрытое нерешительным мычанием швейцарца.

— Я должен встретить двух пассажиров из Парижа и удивлен, что не вижу их.

Дверь осталась открытой, но эти клубы пара вырвались скорее из моих пор. И мне кажется, что этот тип смог даже заметить радужное гало окутавших меня испарений. Уж я-то знаю, кого он имеет в виду.

— Пассажиры ЭТОГО вагона? Как они выглядят?

— Один довольно сильный, темноволосый, с англо-саксонским акцентом. Другой… француз.

Явно ничего больше о нем не знает. Отступив на шаг, он выглядывает наружу и машет кому-то руками, но, кому именно, я не вижу. Швейцарец тычет в меня пальцем:

— Спросите вот у этого господина.

Понятия не имею, что отвечать.

— Даже не знаю… загляните в девяносто пятый, часто бывают изменения в брони… в последнюю минуту.

На путях свисток, контролер протискивается в мою кабинку. Нельзя оставлять его там одного. Второй свисток.

— Слишком поздно, сожалею, мы отправляемся. Вы поедете до Италии или сойдете?

Он, конечно, не предполагал оказаться зажатым этой альтернативой, но ему хватило мгновения ока, чтобы сделать выбор. Ему нужен соня. И я бы так хотел его отдать ему.

Спускаясь, он поворачивается в три четверти и говорит, не заботясь о том, слышу ли я его:

— Знаете, это была крайне важная встреча. Цинизм бедняков всегда иссякает очень быстро из-за отсутствия средств.

Он захлопнул за собой дверь. С чего это я циник? Никакой я не циник. Он меня не знает, еще не знает, на что я способен.

Из-за пара и темноты ничего не видно, но я все-таки успеваю заметить, как он махнул рукой черному силуэту и как тот бросился бежать к голове поезда. Мы трогаемся с невероятной медлительностью, и я молюсь в душе, чтобы гусеница номер двести двадцать два взлетела вертикально вверх, пробив завесу облаков, прямо к Млечному Пути.

— Закрой две-ее-е-рь, холодно.

Прежде чем исполнить это, я приникаю к окну, чтобы поймать тот миг, когда окажусь на одной оси с белокурым красавчиком. Мой неподвижный костяк проплывает над его головой, тоже неподвижной, но зато шевелятся его руки в карманах пальто — будто щупальца. Того и гляди, он вытащит оттуда бешеную лисицу, гитару, горсть углей или еще что-нибудь этакое, объясняющее столь беспорядочные движения. Но мгновение коротко, мы уже глядим друг на друга сбоку. А теперь издалека, слишком издалека, чтобы разглядеть белого кролика. Поезд скользит мимо, оставляя его в одиночестве, словно чародея, облаченного в траур по своим поискам. В совершенном одиночестве.

*

А теперь заняться контролером.

Говорить, произносить фразы, обрушивать волны слов и переводить дух на откате, извлекать из своего горла заунывное песнопение, аккуратно выблевывать пустопорожнюю болтовню, одним лишь тоном придавая ей видимость связности. Я добиваюсь речевого нокаута, это работа по барабанным перепонкам, левой, снова левой, и — бум! — он качается. А я мучусь, что навязал себе это упражнение, ибо, с тех пор как я заявился в этот вагон, только о тишине и мечтаю. Но ведь это жизнь, верно? Порой делаешь противоположное своим сокровенным желаниям — подчиняешься завораживающему приказу будильника, затыкаешься перед скользким начальством или даже пользуешься швейцарским контролером как катушкой для намотки трепа.

Я забываю сказанное, едва успев его изрыгнуть; начал я, кажется, с Вильгельма Телля, и очень быстро меня снесло на бесплатные швейцарские автодороги, а потом — почему, собственно, знак Красного Креста? Я не оставил ему времени для ответа, припутав сюда фильмы Спилберга и Ватикан, проездом через Кастель-Гандольфо.

Прекрасно вижу, что он отключился, что он ничего не слушал и даже не слышал, он ведет себя так, будто я невидимый надоедливый комар, слишком крупный, чтобы можно было прихлопнуть, и слишком настырный, чтобы надеяться, что сам отстанет. Стоя, отяжелев от усталости, прикрывшись бездушной маской, под которой его лицо уже спало, он наконец сдался. Несмотря на свою инстинктивную враждебность ко всем железнодорожным обломам, в этот миг я почувствовал, насколько он мне близок.

Я выиграл мелко, по очкам, противник просто не захотел со мной связываться.

Но главное, это послужило мне для того, чтобы заглушить возможный шум со стороны зайца, журчание струи или непринужденный храп.

Прежде чем надеть фуражку, швейцарец провел рукой по волосам. Затем приоткрыл губы.

— …Не перегибай палку… Не перегибай палку…

Я стиснул зубы, чтобы не ляпнуть какую-нибудь глупость и избежать апперкота. Настоящего. Помимо остальных пропастей, нас разделяющих, есть еще и крупная разница между моим и его статусом: он принимал присягу, а я нет. А это придает разную силу нашим ударам.

Ба… мы наверняка встретимся как-нибудь вечерком на одной из улочек Цюриха, рядом с моим банком. И подеремся на вылизанном до блеска тротуаре. Тамошние бомжи упрекнут нас в невоспитанности, панки вызовут полицию, и мы схлопочем по шесть суток за то, что испачкали мостовую.

Дверь закрывается, не скрипнув замком, я слегка прикладываюсь четырехгранником, прежде чем поднять крышку. Еще не знаю, как появится младенец — взъерошенной головкой вперед или задницей кверху. Мой бельевой бак похож на морозилку или, того хуже, на ящик Пандоры в цирковом исполнении.

Его опухшие глаза не приемлют света. Он задыхается.

Я тупо спрашиваю:

— Как дела?

— Мне надо отлить…

— В чистые простыни отливать нельзя, инструкция запрещает.

— И что же мне делать?

— К такому повороту событий я не готовился. Пока придется потерпеть.

— Да я только тем и занимаюсь с самой таможни!

— Значит, надо было двигать за вашим американским дружком. Резвились бы сейчас на природе. В Женевское озеро могли бы отлить. Только попадаться на этом не стоит, тут это подсудное дело. А теперь только посмейте отсюда кончик носа высунуть, я вам сам в ухо помочусь. Даже не пытайтесь.

Молчание. С моей стороны — понтийпилатское, с его — скрюченное. Но как запретишь типу, мертвому от страха, обмочиться? Однако я не могу выпустить его из укрытия ни на секунду. К тому же он сам сюда залез. С другой стороны, мой бак, того и гляди, превратится в аквариум и простыни для обратного рейса пропадут ко всем чертям, не говоря уже о запахе. Воображаю себе рожи следующих таможенников.

— Возьмите простыню, снимите с нее пластиковый мешок, в него и облегчитесь. Видели, как на ярмарке золотых рыбок продают?

Для такой непростой операции ему понадобится свет и, конечно, сосредоточенность. Оставляю его в одиночестве на время, необходимое мне самому, чтобы ополоснуть лицо в туалете. Собственно, больше всего я хочу где-нибудь закрыться, там, где никто не увидит жуткие рожи, которые я корчу. Выйдя оттуда, я обнаруживаю в переходе между вагонами какую-то маленькую блондинку, сидящую на своем рюкзаке прислонившись головой к резиновому ребру жесткости. Пытаться заснуть в межвагонной гармошке — такое тянет на Книгу Идиотских Рекордов, сразу вслед за самым долгим мытьем посуды с задержкой дыхания. Я распахиваю створки во всю ширь и ору, чтобы перекрыть шум в десять раз более сильный, чем в вагоне:

— МАЛОСТЬ РЕХНУЛИСЬ, ДА?

Вместо пола тут две металлические пластины, которые трутся друг о друга в горизонтальной плоскости, а на поворотах сквозь щель видно мелькание шпал, напоминающее бег кинопленки. Да и холоднее здесь раз в десять. Она едва открывает глаза, я беру ее за руку и повторяю свою фразу, но теперь одними жестами. Видимо, она не спала и следует за мной в тамбур не сопротивляясь.

— А самолетом вы летаете в багажном отсеке?

— Эее?

Скандинавка… Есть в этом звуке что-то нордическое.

— Билет! You understand[10] «билет»?

Кивок головой, что да, и жест рукой, выражающий его отсутствие.

— No money?

— How much?[11]

На твоем месте, девочка моя, я бы скоренько выложил семьдесят две монеты. Если ты дашь выудить себя из гармошки швейцарцу, то все равно заплатишь за место, только в Домодоссоле получишь пинок под зад, и единственным средством снова оказаться в поезде для тебя будет сыграть на собственной белокурости перед итальянским контролером. На свой же страх и риск. В Венеции за семьдесят две монеты едва купишь пиццу с колбасками.

Как бы я хотел высказать ей все это по-шведски.

— Seventy two, but you must go to the next car, ninety-five, cause i've no place here.[12]

Мой заяц, наверное, уже изнывает со своим липким мешком в руках.

— О'кей, — улыбается она.

Послушная. Она направляется к Ришару. Уж он-то ей наверняка найдет место. Я весьма рад послать приятелю посреди ночи нежное белокурое сновидение. Чаще всего это бывают усатые кошмары, воняющие пивом.

— Ну да, я задержался, давайте сюда эту штуку.

Не знаю, как он справился, но его импровизированный писсуар вроде не протекает. Взяв мешок кончиками пальцев, я резко выбрасываю его в окно, стараясь, чтобы он не лопнул двумя окошками дальше. На скорости сто шестьдесят в час оно того стоит.

А теперь? Что теперь будем делать? Поболтаем? Я — лежа на одеялах, он — в своем катафалке, с безмятежным восторгом того, кто катит навстречу Дворцу дожей? Ведь рано или поздно все равно придется взять на себя этот бред, столкнуться с ним лицом к лицу, прекратить глупости, притормозить, дать отбой и хлопнуть дверью.

Избавиться от него.

— Вас ведь ждали в Лозанне, да?

Крышка приподнимается на несколько миллиметров, и оттуда доносятся какие-то звуки.

— Говорите громче, мы во втором классе, — замечаю я.

— Это трудно… у меня поясница болит… не могу дышать.

— Ответьте на мой вопрос.

— …Не могу.

— ?!

Избавиться от него скорее.

— Послушайте, я пытаюсь сообразить, что могу для вас сделать, а ведь ваше положение относительно более шаткое, чем мое.

Что еще надо доказать, потому что если я выставлю его из своего купе прямо сейчас, то смело могу распрощаться с многочисленными вещами, даже самыми элементарными, о которых обычно просто не задумываются. А при том везении, которое меня сегодня отличает, он наверняка столкнется нос к носу с ненавидящим меня контролером или с таможенником. О том, чтобы выпустить его раньше ближайшей остановки, и речи быть не может. Да только вот ближайшая остановка — это Домодоссола, итальянско-швейцарская граница. С кучей таможенников, соответственно.

Зато, быть может, я смогу поднять крышку на минуту-другую и до отказа открыть окно, чтобы не дать ему задохнуться окончательно. Пусть будет в наилучшей форме к тому моменту, когда я вышвырну его отсюда.

Он немного приподнимается, стоя на коленях, чтобы подставить лицо под удар холодного воздуха. Я протягиваю ему свой литр минералки, к которой он яростно припадает. Судорога пробегает по его телу. Мне немного стыдно. Если я оставлю его мариноваться в этом ящике, он окочурится от жары, так и не увидев Италии.

— Переменка закончена, — говорю я.

Он и в самом деле похож на пацана-малолетку с этой бутылкой, которую прижимает к себе из страха, как бы я ее не отнял. Прямо младенец в манеже. И этот тип старше меня вдвое!

— А теперь скажите мне, кто вас ждал на вокзале. Блондин, довольно высокий. Это ваш друг или вашего приятеля-американца?

— Никто из них мне не друг.

— Ах вот как! Ну тогда вы умеете внушать в отношении себя чувство покровительства, вроде как со мной. В общем-то, плевать бы мне на вашу убогую историю, если бы кое-кто не приперся сюда искать убежища. На твердой земле это называется нарушением неприкосновенности жилища или, того хуже, рабочего места.

— Но без взлома, — лепечет он.

— Заткнись! Я всегда запираю на ключ это чертово купе, и вот в тот единственный раз… А почему ты не смылся вместе со своим дружком-американцем?

— Слишком долго…

Я не даю ему закончить фразу, которая так плохо началась.

— Знаю, все сложно. А в итоге мы с вами, как два последних идиота, единственные не спим в этом дерьмовом поезде. Логично?

— Для меня сон имеет такое значение, которого я вам ни за что не пожелаю. Вы просто не понимаете, что говорите.

Это уже чересчур. Я с ненавистью бью кулаком по крышке, захлопнув ее прямо на его черепе. Глухой хрип тонет в ящике с трехсантиметровыми прорезями. Пассажиру никогда не следует забывать, что он всего лишь пассажир, то есть не бог весть что, а безбилетник и того меньше. Думаю, я сейчас предоставлю себе минут пять тишины, лежа, погасив свет. Сейчас 2.10, и мне нужно унять сердцебиение.

Не успеваю. Даже наоборот, оно учащается, когда в мою дверь стучат. Я приоткрываю ее, крепко упершись локтем в крышку бака. За дверью слезы, красные пятна на белой коже и дрожащие руки. Девица из гармошки… Кажется, понял. Но это наверняка не Ришар. Между двумя рыданиями она пытается втолковать мне, наполовину по-английски, наполовину по-шведски, то, что я и без того уже знаю. Два каких-то типа, которые подсели к ней в пустом купе. Она заплатила семьдесят два франка, чтобы получить право на приставания двух придурков. Браво, Антуан, главное, всех обилетить, а там хоть трава не расти. А этот олух Ришар тоже хорош, не мог подыскать для одинокой девушки другое купе.

Но пришла-то она ко мне, это ведь я ее туда отправил, значит, мне и исправлять. Веду ее за руку в свое единственное свободное купе и объясняю, как закрыться изнутри.

— I'll bring back your bag in a while. Try to sleep.[13]

Возвращаюсь к ящику и предостерегаю его обитателя:

— Мне надо одно дело уладить, так что можете пока вылезти ненадолго и прилечь на моей полке, потому что я закрою дверь снаружи на висячий замок. Если постучат, не паникуйте — ни у кого другого ключа нет. Когда вернусь, стукну четыре раза с интервалом. Но если услышите, как замок начинает часто-часто брякать о дверь, сразу же залезайте обратно в ящик, это значит, что со мной кто-то чужой. Понятно?

— Понятно…

Он слишком счастлив вытянуться и вновь дышать полной грудью. Висячий замок на два оборота, в коридоре ни одной живой души, все спят как праведники. Семьдесят два франка. Я бы дал в десять раз больше, лишь бы сделать то же самое.

Открываю своим четырехгранником дверь Ришара.

— Какого черта ты сделал с блондинкой?

Он целиком в объятиях Морфея, крепких до неприличия. Даже завидую такому самозабвению. Просыпается с подскоком.

— …А?! Постучать не мог?

— Блондинка! Что ты с ней сделал?

— Неохота было с ней возиться… я и без того чуть жив. Отправил ее к Эрику.

— О'кей, дрыхни дальше.

Я гашу верхний свет и закрываю дверь на ключ. Я же говорил, что абы куда он ее не посадил бы.

Эрик…

Первый мой враг в этом рейсе. Если я его сейчас разбужу, он меня убьет. А мне надо шведкин рюкзак забрать. На этот раз я вежливенько стучу. Три коротких скромных удара.

Это производит в купе некоторый переполох. Наконец дверь чуть-чуть приоткрывается. У него так вытаращены глаза, что он наверняка не спал. Я ему явно мешаю.

— …Ты?! Чего надо? Не тяни!

— Ту белокурую девицу, что место искала, ты одну с двумя мужиками оставил?

Шорох на кушетке. Он на мгновение отворачивает голову и делает какой-то жест, невидимый мне. Но который я могу угадать.

— Это все или тебя еще что-то беспокоит?

— Где это? Мне надо ее рюкзак забрать. И еще — отдай мне ее билет с паспортом.

У него за спиной легкий вздох нетерпения. Этакая маленькая вокальная гримаска. Вероятно, итальянская. Я, конечно, не поклянусь, но могу поспорить, что у этого вздоха есть мини-юбка и значок. Эрик понял, что я слышал. Мы обмениваемся взглядами, тяжелыми от намеков и всего такого прочего.

— В шестом. На тебя это похоже… галантничаешь после того, как свинью мне подложил.

— На тебя это тоже похоже — корчишь из себя нетерпеливого жениха… а сам развлекаешься вовсю…

— Дурак несчастный. В твоих же интересах держать язык за зубами, если увидишь ее…

— Кого? Венецианку твою? Боишься, что расскажу ей, как ты тут спальными местами торгуешь? И чего это ты шепчешься? Она что, по-французски не понимает? Надеюсь, ты делаешь это не хуже итальянцев.

Дверь вовремя захлопывается. По обе ее стороны падают два увесистых ломтя ненависти. Нехорошо это — ненавидеть приятеля, с которым вместе делил и горести, и радости в этих проклятущих поездах — приступы смеха, авралы, взаимопомощь в любое время суток, истерическая жратва, стаканы «бароло» ночь напролет. Если б он только знал, как я сожалею, что не согласился на предложенный им обмен.

Но это не все. Мне еще надо возиться с угодившим в силки зайцем и забрать рюкзак невинной красотки.

Так их, стало быть, двое?

В шестом свет, но из-за дымовой завесы трудно что-либо толком разглядеть. Вонь сигары, смрадный дух, но ничего другого для дыхания тут нету. Они сидят лицом к лицу, толстый брюнет и бородач, хохочут, распустив пояса и задрав ноги на банкетку.

Какой-нибудь швейцарец тут же вкатил бы штраф. Для дополнения картины, и без того перегруженной, у подножия лесенки по полу катаются пустые бутылки из-под «Хейнекена». Похожи на коммивояжеров по текстилю, эта публика постоянно попадается на линии. Едут до Милана. У обоих обязательный жесткий галстук, съехавший куда-то набок. Я хватаю рюкзак, оставленный на виду и до которого можно дотянуться прямо из коридора.

— Э, погодите, это вещи одной девчонки, — говорит мне толстяк с остатком улыбки, адресованной своему попутчику.

— Знаю, она плачет. Похоже, ее какие-то типы потискали. Вы их тут, случайно, не видели? Потому что, если вдруг заметите, главное, ничего им не говорить.

Оба пялятся на меня изменившимся взглядом.

— А… почему?

— Потому что лучше застать их врасплох. Так что я на вас рассчитываю. И на вашу помощь тоже, если понадобится. Да?

— Но… — Они переглядываются, колеблются, что-то бормочут. — Зачем это?

— Я тут переговорил с коллегами, поступим как обычно, итальянские проводники тоже присоединятся, им такое совсем не по вкусу, австрийские пассажиры все слышали, они тоже пока промолчат, но в любой момент готовы нам помочь, похоже, с их подружкой такое уже случалось, в другом поезде. А швейцарские контролеры ждут Домодоссолы, чтобы переговорить с таможенниками, эти-то все по правилам делают, — швейцарцы, вы же знаете. Итальянские проводники посоветовали дождаться, пока легавые пройдут, и сразу после этого набить им морду. Так что я рассчитываю на вас? Нас уже семеро, но лишние руки никогда не помешают…

Теперь у них такие рожи, что это само по себе шикарный подарок. Любуюсь ими. Мертвенно-бледные, без единой кровинки, и оживленные чем-то вроде судорог.

— …После таможни? — сглатывает толстяк.

— Ну да, я вам подам знак. До скорого! Спасибо, ребята!

Никого ни в девяносто четвертом, ни в девяносто шестом, ни даже у меня. Обычно всегда найдутся один-два мучимых бессонницей, которые знакомятся между собой да толкуют про свою бессонницу.

Она так рада вновь обрести свой рюкзачок, что тут же чмокает меня в щеку. Ночи сна это не заменит, но по крайней мере приятно. Она еще немного хнычет, но вскоре слезы иссякают. Травмы удалось избежать. Не всегда это заканчивается так хорошо. Предпочитаю об этом не вспоминать.

— Your name?

— Антуан.

— Беттина.

Моя улыбка сползает с лица. Я спрашиваю ее, неужели это имя так часто встречается на ее родине. «Нет, редко», — отвечает она. Ну да, как же, я ведь уже знавал одну такую Беттину год назад. Ей я этого не говорю, может, ее бы это расстроило. К тому же ту историю я предпочитаю хранить про себя. И что это у меня за везение такое — встречать только тех девушек, чье имя кончается на «а»?

Сегодняшняя Беттина очень хорошенькая — маленький дерзкий носик, миндалевидные глаза и белые зубы. Воображаю ее обнаженной, в сауне, рядом с собой, на острове посреди моря, где-нибудь на Фарерах. В этой сауне мы бы и заснули, я бы выпил бурбона, она аквавита,[14] и мы разговаривали бы жестами, исчерпав свой английский.

Но сейчас я ощущаю только испарину да волны тепла из барахлящего акклиматизатора. Мои паломники должны задыхаться от жары, однако никто не жалуется. Делаю Беттине ручкой и устремляюсь к обогревателю.

Мое поле деятельности ограничено всего двумя кнопками: «обогрев» и «кондиционированный воздух», но когда то или другое работает с перегрузкой, мы бываем вынуждены копаться внутри этой штуковины, как нас научили итальянские коллеги. Помнится, в свой второй или третий рейс я вызвал электрика из-за инея на одеялах. Было это в Шамбери, а появился он как ни в чем не бывало лишь в Чивиттавеккиа, за полчаса до конечной, Рома-Термини, и воскликнул: «Сейчас починим твой обогреватель!» С тех пор я выкручиваюсь сам, с помощью канцелярской скрепки, ловко согнутой и всунутой куда надо. И все работает.

***

В каком состоянии я его найду?

Он спит с открытым ртом, растянувшись на моих одеялах. В этом состоянии было бы так просто выбросить его в окно. Окно, pericoloso sporgersi.[15] В моем мозгу возникает подобная мысль, а я даже не чувствую за собой вины, я нахожу ее вполне нормальной. Присутствие этого постороннего тела в моем купе — что-то вроде бородавки, выросшей у меня на носу за одну ночь. Или того хуже — чирья, который вот-вот нагноится, если ничего не сделать.

— Эй, полегче!.. Это так вы людей будите?!

Да, именно так, ударом колена в жирное брюхо — вот как поднимают мешки с дерьмом вроде тебя. Я чуть было не сказал это вслух.

— Вы сумасшедший! — стонет он. — Я только-только заснул… всего-то крохотная передышка после почти двух часов…

— Немедленно возвращайтесь в свою коробку.

— Уже?

— О, ненадолго, через полчаса проезжаем Домо, в худшем случае придется подождать до Милана, это еще два часа. Сейчас я больше ни видеть вас не хочу, ни слышать, как вы дышите. Вы туда сами залезли, вот там и сидите. Знаете, чем я из-за вас рискую?

Он меня даже не слушает. У меня такое впечатление, что он трусит возвращаться в бак.

— Но… Разве вы не можете закрыться изнутри на висячий замок? Я бы пристроился где-нибудь в уголке… тихонько. Только бы не взаперти.

— Проблема не в этом. Изнутри я могу закрыться только четырехгранным ключом, а он стоит семнадцать франков на любом вокзале, кто угодно может себе такой достать. Слушайте, мы в точности хотим одного и того же — спать, расстаться друг с другом как можно скорее и снова завалиться на боковую. И чтобы попусту не терять времени, вам надо вернуться в укрытие. Постарайтесь вытерпеть там по крайней мере три часа. Я не собираюсь с вами возиться.

Он поднимается, бурча что-то невразумительное:

— Что толку… Милан… без денег… мои бумаги… что толку.

— И не стройте из себя капризного ребенка, — говорю я, опуская крышку. — Вспомните лучше ваши недавние разглагольствования, такие звучные и напыщенные, насчет терпения… мгновения… Воспользуйтесь собственной концепцией времени, вы ведь человек зрелый, стало быть, умеете ждать. Это так или я чего-то недопонял в ваших похвалах?

Я вдруг осознаю, что мое презрение к этому типу свело на нет все мое любопытство. Вопрос приоритета.

— За что вас ищут? За наркоту?

— За?.. Я не понял…

Значит, не за наркоту. Это очевидно. В дверь стучат. На этот раз отпираю с большей уверенностью, но по-прежнему изо всей силы упираясь локтем в ящик. Какой-то парень в круглых очках и с чемоданом собирается открыть рот, но я не оставляю ему времени на это.

— НЕТ! У меня все забито, может, вы найдете место в девяносто четвертом.

И я киваю ему на прощание, уже думая о роже, которую состроит Эрик. Он наверняка поймет, что это я, потому что пассажир, которого провели один раз, уже больше не повторит ошибки, — это отчасти как с быком на корриде. Очкарик застанет его врасплох, заявив: «Ответственный из девяносто шестого мне сказал, что у вас есть место!» И тут, честно говоря, все по правилам.

— Так вы говорите, что не были гангстером?

— Я честный человек. Давеча я вам сказал правду, я всю жизнь был бухгалтером.

— Вот эти-то хуже всего. Идут сразу после автомехаников. А почему больше не работаете? У вас ведь по счетной части безработицы не бывает. Лень стало?

Похоже, я сморозил глупость. Он на меня так посмотрел, что мне даже извиниться захотелось. У него в точности такое же выражение лица, как у того аргентинца. Иммигрант, которому отказывают в убежище.

— Я сойду, как только будет возможно. Не хочу подвергать вас риску. По крайней мере дольше, чем надо. Примите мои извинения. Вам нужно поспать, и мне тоже. Но прежде чем вернуться в свой ящик, я хотел бы попросить у вас еще одну вещь — немного воды, мне нужно принять пилюлю.

— Как бы там ни было, сидеть вам здесь еще два часа. А воду вы всю выпили.

— У меня горло так пересохло, что я ничего проглотить не смогу. А лекарство надо принимать каждые два часа. Это не каприз.

Усталость… Эта борьба утомляет меня еще больше, чем отсутствие сна. Пилюля… У этого типа просто дар какой-то ставить меня в тупик со своими дурацкими нуждами. А я, сам не понимаю почему, не могу ему отказать. Он меня в дерьмо толкает, но у меня при этом впечатление, что он искренен.

— Ладно, пойду поищу. Но в такое время это непросто. Может, мне четверть часа понадобится. Подождете?

Он смотрит на свои часы и кивает в знак согласия. Опять возня с висячим замком; он вытягивается во всю длину на банкетке, и я выхожу.

В тамбуре на целых пять градусов ниже, чем в вагоне, не надо забывать, что сейчас середина января. Обычно на мне мой синий форменный пуловер, который отлично сочетается с белой форменной рубашкой и серыми форменными брюками. Но я его забыл дома, и в нем сейчас наверняка Катя спит. А белый цвет моей рубашки уже далеко не такой форменный, каким должен быть, мне это в нашей лавочке уже неоднократно ставили в упрек. Но, несмотря на все советы Ришара, мне так и не удается иметь приличный внешний вид. Старший инспектор, по прозвищу Лощеный, всегда острит, когда видит нас вдвоем в конторе: «Месье Антуан, объясните, пожалуйста, почему, когда вы уезжаете в рейс, впечатление такое, будто вы из него возвращаетесь, а ваш товарищ, наоборот, по приезде выглядит так, будто никуда не уезжал?» Сначала я в ответ брякал какую-нибудь заранее приготовленную чушь, но со временем стал просто пропускать это мимо ушей. Я так и не нашел достаточно хлесткого ответа, который бы раз и навсегда отбил у него охоту прохаживаться на мой счет.

Где мне найти воду и при этом не получить по шее? У Беттины? Она спит сидя, подложив под голову свой рюкзак, и у нее нет ничего похожего на бутылку. У Ришара? Эрика? Не стоит лезть на рожон. Я знаю пределы корпоративной терпимости. Нет, надо отыскать кого-нибудь новенького, одного из тех немногих, кого я еще не доставал сегодня ночью.

Направление: к голове поезда, с риском налететь на итальянского проводника в самый разгар швейцарского контроля.

*

Весь второй класс эгоистично храпит. Может, в первом? Почему бы и нет. Я в довольно приятельских отношениях с одним кондуктором из старичков. Зовут его Мезанж. Обычно он раньше Домо никогда не ложится. Он у нас вроде арабской лавчонки, знаете, из тех, что открыты круглые сутки. На самом-то деле выбора у меня нету. Моя удача в том, что у кондукторов нет служебного купе, все, что можно, отдано толстосумам, и поэтому они устраиваются прямо в коридоре, на откидной койке. Можно с первого взгляда определить, спят они или нет. Мы, молодые подмастерья из заурядного второго класса, благодушно посмеиваемся над этим в своих отдельных служебных квартирках.

— Только не говори, что ты спал, я сам видел, как ты лед в ведерко накладывал, — говорю я.

— Не трави душу. Тут один свекловод захотел среди ночи шампанского да два бокала в придачу! При этом едет один. В последний раз, когда меня об этом просили, я у себя на одеяле нашел две бумажки по пятьсот франков.

— Это тот самый, который сказал, что ты ему напоминаешь какого-то очень любимого человека?

— А, так я тебе уже рассказывал… Для начала, сам-то ты чего еще на ногах?

— У тебя чуточку воды не осталось?

— Воды? С такой рожей, как у тебя, скорей скотча надо хлебнуть.

— Неужто так заметно?

Прежде чем я двинулся обратно со своим видом свежеоткопанного покойника, он удержал меня за рукав.

— Сегодня сплошные свекловоды, ну их. Не бери с меня пример, не мотайся всю жизнь по рельсам, это позвоночник уродует.

Мезанжу доставляет удовольствие называть придурков «свекловодами».

— Почему же ты сам не уходишь? — спрашиваю я.

— Потому что мой позвоночник уже пропал, да и к пенсии слишком близко. Ты как думаешь, были бы у меня бабки, болтался бы я ночами на колесах?

— Да.

Он отпускает мой рукав и разражается смехом. Затем насильно запихивает мне в карман четвертушку «J&B». Я издали машу своим литром воды, а он мне — своим шампанским.

Я отсутствовал дольше четверти часа, через десять минут прибываем на таможню, так что тянуть волынку некогда. Мне нужно продержаться до Милана. Ровно два часа. Два часа, чтобы не потерять работу, которую все равно намереваюсь бросить, потому что она меня больше не забавляет. Это не говоря о неприятностях, которые меня ждут, если в моем купе обнаружится тип, которого разыскивают невесть за что. Я мчусь в одной рубашке сквозь поезд-призрак с заиндевелыми окнами, цепляясь за металлические поручни, чтобы еще больше добавить себе скорости, и перепрыгиваю через вагонные стыки в гармошках, пахнущих мокрой резиной. А ведь мое место в теплой Катиной постели. Когда я качу по рельсам ночами, когда все летит кувырком, я думаю только о ней. Никогда о Розанне. Она — это когда все хорошо, маленькое римское облачко. Я стою не больше, чем все те жлобы, которым читаю мораль.

— Пейте и возвращайтесь в ящик, подъезжаем к Домо.

Он тихо просыпается и достает из кармана пузырек с белыми таблетками, этикетку невозможно рассмотреть. На его лице мука.

— Вы мне тут в обморок не хлопнитесь?

Он делает знак рукой, что, мол, нет, и продолжает пить. По его щекам струится пот. До настоящего момента я был не слишком обеспокоен его речами про сон, но, глядя на эту трупную маску, уже не знаю, что и думать. Он без понуканий залезает в укрытие.

— Американец ведь должен был довезти вас до Лозанны, верно?

Его «да» больше напоминает последний вздох умирающего, как это показывают в кино. Я поспешно хватаю простыню и иду в туалет, чтобы намочить ее.

— Возьмите это.

Он прижимает ее к своему лицу так, будто целует женщину. В голову мне приходит другая мысль, я бегу в купе Беттины и умыкаю оттуда шесть подушек, которыми она по-прежнему не желает воспользоваться. Она спит, положив под щеку сжатые кулачки.

— Еще вот это возьмите. Я прошу у вас только десять минут на таможню. Десять минут, если все пройдет как обычно.

«Да» — глазами.

У меня глубокое презрение к храбрецам, и я знаю почему. Они зеркало моего собственного малодушия. Я боюсь, что мои руки выдадут мой страх, и не знаю, что у меня при этом будет с лицом, — у людей ведь нет привычки изучать в подобных случаях свое отражение. Во время первой таможни я еще не знал, что какой-то напыщенный дурак сидит, скорчившись, в моем бельевом баке. И все прошло как обычно.

Поезд остановился, я вижу их на перроне, готовых подняться. Швейцарцы проходят первыми, они довольно улыбчивы и даже говорят мне «здрасьте».

— Все в порядке?

— Да.

Они и в самом деле гораздо любезнее, когда покидаешь их территорию. Видно, думают, что теперь это дело итальянцев — пусть пропускают к себе всяких инородцев, коли охота. Им-то в любом случае плевать, у итальянцев всегда один и тот же бардак, уж они-то их знают, они их целыми пачками вышвыривали от себя за эти годы.

Я прекрасно чувствую, что они думают, в Домо всегда одно и то же. И всякий раз меня так и подмывает повторить им то, что я услыхал в одном фильме, «Третий человек», там один тип говорит, что в Италии века упадка и фашизма породили Микеланджело и Рафаэля, а Швейцария за двести лет демократии дала миру всего одну общепризнанную вещь — машинку, говорящую «ку-ку». Каждый раз, когда мы проезжаем Домо, это вертится у меня на языке, но я еще ни разу не осмелился. Да и сегодня ночью не лучший момент. Однако самое забавное состоит в том, что когда швейцарец разевает рот, никогда не угадаешь, заговорит он по-французски, по-немецки или по-итальянски.

Они выходят, ничего не проверив, и возобновляют свою веселую беседу. Как раз то, что мне сегодня нужно.

Второй раунд — слышу в коридоре итальянские сапоги. Военные сапоги. У них и фуражка производит большее впечатление, чем прочие, с более высокой тульей, с белым кружочком, пришитым над козырьком. Это не слишком-то вяжется с представлением о заальпийском гостеприимстве — Италия, страна каникул и dolce vita…[16] Твои таможенники способны ошарашить даже немецких туристов, а это кое-что да значит. Их двое, один в сером, другой в коричневом. Обычно их больше всего интересуют итальянские паспорта и удостоверения личности, поди знай почему. Никогда не осмеливался спросить. Нынче ночью серый явно решил прошерстить всех своих соотечественников одного за другим, хуже любого швейцарца; можно подумать, что итальяшке, возвращающемуся домой, всегда есть что прятать. Портативная рация тут тоже еще не изобретена, эпоха Гутенберга в полном расцвете; у них по-прежнему на руках огромный список всякого жулья, и они часами неторопливо его перелистывают. Я как-то рассказал об этом одному французскому фараону, думаю, он до сих пор смеется.

Плохо дело: он размахивает перед моим носом кусочком картона, хочет кого-то разбудить в десятом. Мой черед говорить.

— Compartimento dieci.[17]

Серый выходит, коричневый остается. Соня сидит тихо. Опять говорить, выдумывать разные глупости, лишь бы чем-то прикрыть ненадежную тишину

— Е la partita?[18]

Всегда найдется какой-нибудь футбольный матч для обсуждения — вчерашний ли, сегодняшний, тут я ничем не рискую. Впрочем, он фыркает:

— Ammazza… voi Francesi siete veramente…[19]

Делает пальцы «рожками». Дает мне понять, что французам подфартило.

Промашка. Быстро сменить тему.

Но ни Берлускони, ни Чичолина интереса у него не вызывают, разве что появляется некоторая осторожность на мой счет. Я вынужден заткнуться.

И тут вдруг всего лишь от простого взгляда, брошенного на перрон, я почувствовал, как из глубины моих внутренностей на меня накатывает волна неожиданного счастья. Комическая парочка, настоящие Лоурел и Харди, взъерошенные, с перекошенными галстуками, каждый тащит тяжеленный чемодан и на чем свет стоит распекает другого, чтобы ускорить шаг. Как бы я хотел, чтобы Беттина на них взглянула…

Я-то собирался скорбно принять виноватый вид, а вот теперь не могу сдержать радостного хихиканья. Крученая подача в третьем сете. Коричневый небось думает, что это я над ним издеваюсь.

— Apposto. Andiamo, va…[20] — говорит серый, махнув мне рукой на прощание.

Едва они уходят, я испускаю вздох, который меня опустошает, словно проколотую шину. Приграничная тишина воцаряется в моем купе. Зря я говорю, что таможенников вешать мало, на самом деле они вполне терпимы.

Я угощаюсь немалым глотком «J&B», который бурным потоком врывается ко мне в пищевод. Добрая порция бурбона гораздо больше порадовала бы мои вкусовые ощущения, но делать нечего. Как говорят итальянцы: «А cavallo donate non si guard'in bосса». Дареному коню в зубы не смотрят. Народная мудрость.

— Вы как там, держитесь? — спрашиваю я соню.

— Душно.

Он протягивает мне простыню, мокрую и горячую.

— Вы меня пугаете. У вас жар?

— Нет, нет, не бойтесь, просто я не привык так долго не спать.

— Недолго осталось, еще два часа с небольшим, и окажетесь в гостиничной койке на Миланском вокзале. Сможете хоть десять дней отсыпаться.

— Без денег и десяти минут не смогу. А на те крохи, что в кармане остались, меня даже в водосточную канаву не пустят.

Тут я застываю как громом пораженный.

— Что? Простите? Вы обделываете международные делишки с американцами и швейцарцами и при этом хотите меня убедить, что едете без гроша?

Я уж чуть было не начал сочувствовать его положению, а он затевает нищего из себя строить… Мы увязаем. Спотыкаемся о порог абсурда.

— Литр воды — еще куда ни шло. Но пятьдесят тысяч лир за гостиничный номер… это уже чересчур.

— Я ни о чем таком вас не прошу. Но если бы вы были любезны оставить мне подушку с простыней или одеялом, я бы устроился в зале ожидания. Мне нужно будет лишь сделать один звонок в Швейцарию. За счет абонента, однако монетка все-таки понадобится.

— Что-нибудь важное?

— Ну… да.

Я изнемогаю. Головокружение на краю пропасти или чего там еще. И где-то в самом низу различаю измученную тень меня самого.

— Не хочу ничего такого сказать, но похоже, что вы в дерьме по самые уши. Заметьте, меня это даже немного утешает, потому что рядом с вами я просто счастливчик.

— Вы даже не представляете, как удачно выразились. У меня двое ребятишек, двенадцати и четырнадцати лет, и жена, которая никогда не работала. Когда я перестал вкалывать — и вовсе не из-за лени, как вы говорите, — то влез в долги, я занимал, и по-крупному, не имея возможности вернуть ни гроша. Я перестал платить налоги, за жилье… и тогда…

— И тогда вы сделали какую-то глупость.

— Нет. И да, и нет. Собственно, нет. Вы хотите спросить, какого рода глупость? Кража? Я на это не способен. В любом случае вы не сможете понять, у вас ведь нет ни жены, ни ребенка.

— Нет, но работа у меня есть, и я держусь за нее, пока не подыскал другую. Я сын простого работяги и сам вкалываю, так что избавьте меня от этого припева: «суровая действительность, которую молодым беззаботным дуракам вроде тебя не понять».

— Я этого не говорю…

В первый раз вижу его зубы. Он хотел засмеяться, но не имеет на это сил. Надеюсь, что смогу проникнуть в тайну этого человека еще до Милана.

— Весь этот бордель на таможне из-за вас? Вы на учете?

— Да. Черный список. Полное запрещение покидать французскую территорию.

Я уже видел типов, которых прихватывали за нелады с законом. А у этого налоги… жалобы заимодавцев… представляю себе.

— А почему вы перестали работать?

Тут он снова погружается в себя, и крышка опускается над его головой.

Из пещерной глубины деревянного сундука доносится едва слышная фраза:

— А вот этого я никогда не скажу… Никогда. И это в ваших же интересах.

Черная дыра в четыре километра. Туннель. Нигде не чувствую себя лучше, чем в этом футляре из сплошных стен, сквозь который мы мчимся: шум делает бесполезным любое слово, верхний свет становится в сто раз более густым. Остается только замереть и ждать. Наконец вырываемся оттуда. И ничего не изменилось. Соня по-прежнему тут, втиснутый в свое ложе из подушек. Он только что заснул. Пот струится по лицу. Ему удалось украсть у меня мой драгоценный сон, и я торчу здесь как дурак, глядя на него, а он буквально сочится своей тайной, лежа в катафалке, набитом белым чистым бельем. Я не врач, но весьма опасаюсь, что никогда больше не увижу его идущим прямо, с высоко поднятым сухим лицом и широко открытыми глазами. Я уже не понимаю, что страшит меня больше — угодить в тюрягу или не узнать конца его истории. Если я засну, то сюда может войти какой-нибудь контролер, открыв дверь своим четырехгранником, а если закрою бак, соня задохнется. У меня больше нет свободных купе. Я уже начал было подумывать о том, чтобы запереть свою кабинку на висячий замок, а самому отправиться спать к Беттине, но нежелательно оказаться в замкнутом пространстве наедине с пассажиркой, на это всегда дурно смотрят, когда застукают.

В коридоре пусто. Я бы хотел, чтобы что-нибудь пришло ко мне на помощь, что угодно, любое явление, которое помогло бы внести разнообразие в это невыносимое однообразие. Например, пассажир-итальянец, орущий от счастья, что вернулся домой, или подросток, протягивающий мне свой плейер, напичканный хард-роком, или владелец маленького кинотеатра, этот мог бы предложить мне пожизненное место киномеханика. Мне надо протянуть до Милана, а там, клянусь, я отсеку гнилые ветви и запрусь до завтрашнего утра, и пусть только болван контролер или кретин пассажир попробуют меня разбудить…

Сейчас я был бы не прочь занять чем-нибудь свой ум, чтобы меня рассмешили, чтоб угостили горячим кофе из термоса. Коридор в высшей степени негостеприимен — линолеум, ледяной металл, запотевшие стекла. Я на мгновение останавливаюсь перед купе Беттины. Она завернулась в одеяло и спит, приникнув к своему рюкзаку и высунув одну ногу наружу. У нее невероятно хрупкая лодыжка, обтянутая белым носком.

Сауна. Она и я. На Фарерах.

Дверь на том конце бесшумно открывается. Два типа, уже готовые войти, заметив меня, приостанавливаются. Мой первый рефлекс — заскочить в купе Беттины, опустить все три шторки со стороны коридора и запереться изнутри четырехгранником. Один из типов для виду облокачивается на оконный поручень, но следит за мной уголком глаза. Понял. Это меняет все, и вовсе не в том смысле, в каком я хотел. Вагонные пираты, явившиеся в свой обычный час с твердым намерением обшарить каждый вагон за время, оставшееся до Милана. Только ворья мне тут не хватало…

Потихоньку двигаться к своей кабинке, но сразу не заходить. Ни в коем случае. Чтобы не подумали, будто я боюсь.

А я и в самом деле боюсь. Не совсем этих двоих, несмотря на их ножи, но бардака, который они способны учинить в вагоне проводника, который сегодня ночью не слишком в этом нуждается. Если хоть один пассажир проснется, обнаружив чужую руку в своем кармане, у него будет повод поорать, устроить драку, остановить поезд и переполошить легавых, и мне уже не удастся потихоньку избавиться от зайца. Вспоминаю тот раз, когда дело закончилось на перроне какого-то крохотного вокзала, где и поезд-то ни один никогда не останавливался: двое воров дрались с тремя совершенно ополоумевшими пассажирами. Фараоны явились через пятнадцать минут после того, как треснула первая челюсть, и прошло еще два часа, прежде чем поезд снова тронулся.

А вдруг они сунутся к крикуну, хотя у того больше и взять-то нечего? Это же будет сущее светопреставление. Он наверняка решит, что против него заговор, и поубивает их всех на месте. А Беттина? У нее случится новый нервный припадок, и я уже никогда не решусь посмотреть на себя в зеркало. Что делают в таких случаях? Нет, сегодня ночью я не спрячусь у себя в купе, пережидая, пока все само пройдет. Впрочем, он начинает терять терпение, он сверлит меня взглядом, и, если я сейчас же отсюда не уберусь, он попросит, приставив мне нож к горлу, принести ему кофейку. Я знаю, чтобы меня тут пришили, шансов очень мало, они ведь не убийцы и прекрасно понимают, во что это обходится, они просто хотят спокойно делать свою непыльную работенку. Они никогда не воспользуются ножом, никогда, это точно. Но он у них есть в кармане, они готовы его показать, вот этого-то я и боюсь — увидеть, как он раскроется в одно мгновение перед моим носом. Это все. Они, морщась, перекидываются парой слов, что-нибудь вроде: «Что там еще за говнюк? Не дают поработать спокойно». Они теряют время, для них это идеальный момент — в коридоре, кроме меня, ни души.

Тем хуже, я иду вперед, заставляя себя глядеть прямо им в глаза.

Шум в тамбуре у них за спиной.

Галлюцинация… Мираж…

Итальянские контролеры.

Это Бог. Он все увидел сверху… Он хочет искупить ночь, которую заставил меня пережить…

У них забавно вытягиваются лица при виде воров, не поймешь даже, кто больше смущен, — покачивания головой из стороны в сторону, обмен любезностями, prego, grazie,[21] и они идут дальше своей дорогой, мне навстречу. Можно подумать, это старая добрая итальянская комедия «Жандармы и разбойники», только тут все еще натуральнее, чем на сцене. И ради достойного завершения спектакля они небось обнаглеют настолько, что потребуют мои билеты для контроля, дабы восстановить свой авторитет, который малость подрастеряли перед этой шушерой. Они приветствуют меня чуть надуто, один из них спрашивает, почему я не сплю. Я не могу впустить их к себе, поэтому вынужден шептать на ухо своим чуть перепуганным итальянским:

— Я воров караулю, они не хотят уходить из моего вагона. Что будем делать?

— Каких воров?

— ?

— Где ты воров видел?

Нет, не может быть, чтобы Бог послал ко мне этих скотов. Невозможно. Разве что он хочет моей погибели.

— Да вон же они! В том конце. Это что, тайные агенты, по-вашему? И какого черта вы им потакаете?

Они делают рукой этакий маленький жест — дескать, «брось, чего ты в самом деле…» Неотразимая итальянская система. Их концепция благополучия… Вместо того чтобы выразиться ясно и определенно, они предпочитают не рисковать, сопровождая свое предположение тонкой мимикой: «я ведь тебе ничего вроде не говорил, но ты все-таки понял».

Воры не сдвинулись с места ни на йоту, но теперь они ухмыляются. На какую-то долю секунды я даже подумал было, что это они сами подослали ко мне своих эмиссаров в форменных фуражках, чтобы вежливенько убедить меня убраться подальше.

Мне говорят, что все в порядке, спрашивают, все ли билеты проверили швейцарцы, желают спокойной ночи. И проходят в следующий вагон.

Вот так.

Подобные вещи возможны только по сю сторону Альп. Рассказать об этом в Париже — никто не поверит.

Результат: я не только по-прежнему в дерьме, но вдобавок эти два подонка еще и получили благословение властей.

И теперь они сами приближаются ко мне.

Спокойные.

Отступать, отступать до самого электрощита. Они не понимают и все приближаются. Зеленая кнопка, красная кнопка и еще одна, маленькая, сверху, которую ни в коем случае нельзя трогать — общий выключатель. Четырехгранник выскальзывает у меня из пальцев, я нащупываю кнопку, жму, щелчок…

Полная темнота. Они резко остановились.

— Mortacci tuoi!..

У меня времени, как раз чтобы успеть проскользнуть к себе. Я приникаю ухом к двери. Толчки, они натыкаются на двери, из-за пары ударов кулаком в мою собственную у меня глохнет ухо. Они вынуждены сменить вагон. Какими бы ловкими воры ни были, работать вслепую они не смогут. «Еще увидимся, — слышу я, — еще увидимся». Опять «Mortacci tuoi» (проклятье моим мертвецам), и дверь тамбура закрывается за ними. Если только они меня не поджидают, притаившись в темноте. Может, они хитрые, эти ублюдки.

Они наверняка вернутся, но у меня есть время подготовиться.

— Включите свет, а то, мне кажется, я сейчас упаду, — слышится дребезжащий голос.

Я оборачиваюсь в темноте и замечаю силуэт сони, стоящего в десяти сантиметрах от меня.

— Вы меня чуть не напугали. Свет сейчас нельзя включить, во всем вагоне тока нет… Ложитесь пока на мою кушетку.

Три светящиеся точки вблизи показывают, что скоро 3.30. Внезапно его дыхание учащается, затем на мгновение замирает в леденящей тишине.

— Э… эй, только без глупостей, говорите что-нибудь!

Вместо ответа тело рушится наземь с глухим стуком, задев головой мое колено. Я не шевелюсь.

Затем прижимаю ладони к своим векам, чтобы хоть на миг уединиться в собственной голове.

Мои зрачки привыкли к темноте. Сделав шаг к своей сумке, я наступаю ему на щиколотку, а он даже не вскрикнул. Я отыскал наконец карманный фонарик, после того как разбросал все свои вещи, и направил луч ему в глаза. Он без сознания. Его тело валяется на полу, словно гнилой плод, упавший с ветки. Наверное, я должен бы встревожиться. Не знаю, но, похоже, с меня чуточку хватит.

*

Я снова зажег свет, но в голове у меня от этого нисколько не прояснилось. В коридоре наконец человеческое существо — какой-то потягивающийся старичок, которого, видимо, разбудила темнота. Значит, еще живой.

Не знаю, что надо делать, чтобы вернуть кого-либо к жизни, — то ли хлопать по щекам, то ли брызгать водой? Попытаюсь вспомнить его имя. Жан-Жак?

— Жан-Жак… вы в порядке? Вам жарко? Хотите попить чего-нибудь?

Мои дурацкие вопросы вынуждают его с трудом открыть глаза. Я слегка брызгаю ему в лицо водой и прикладываю к губам горлышко бутылки.

— Это… ничего… такое со мной и дома случалось… немного жарковато… недостаток сна…

— Вы можете подняться?

Он закрывает глаза в знак согласия и опирается на мою руку, чтобы встать на ноги.

— Когда мы будем в Милане?

— Через час, итальянцы вроде решили наверстать опоздание.

— Вы не волнуйтесь из-за того, что со мной случилось… Такое бывает… я сойду, как договаривались, врач мне не нужен.

— О, знаете, в настоящий момент я не волнуюсь, мне некогда.

Он смотрит на мои разбросанные на полу вещи и начинает их подбирать.

— Да бросьте вы, плевать на них, потом я сам приберу, дайте дух перевести, мне сейчас не до них, пускай валяются, пускай пачкаются!

— Старая привычка. Если я когда-нибудь выпутаюсь из этого, я вас не забуду. Это не пустые слова, у меня скоро будет много денег, по-настоящему много, и я вспомню, что вы для меня сделали.

Сам не знаю почему, я расхохотался. Нынешней ночью со мной чего только не было, но такое…

Я этого типа оскорблял, раз десять желал ему смерти, даже пытался унизить. А он?..

— Послушайте, даже не знаю, как вам это сказать, но вы не находите, что ситуация довольно нелепая? Жан-Жак… Вы ко мне залезли, чтобы спрятаться от таможни, я сражаюсь с контролерами и всякими проходимцами, вы отрубаетесь при первой же возможности, сулите мне бабки, и при этом вам нечем заплатить за телефонный звонок. Я уже ничего больше не понимаю, да и не пытаюсь понять.

— Меня зовут Жан-Шарль.

Я поразмыслил одно мгновение и снова разразился смехом. Не искренним смехом — отстраненным. В эту секунду ничто больше меня не страшило: ни контролеры, ни тюрьма, ни воры, ни прочее жулье. Эту секунду я украл у вселенской логики.

— Не хочу употреблять высокопарные слова, но если вы мне и должны что-нибудь, так это ночь сна и хоть какое-нибудь подобие правды.

Не задам больше ни малейшего вопроса этому субъекту, надо, чтобы все исходило от него самого. Он складывает мою измятую рубашку и протягивает мне:

— Это у вас для обратного пути?

— Да. В любом случае она бы как-нибудь по-другому испачкалась, я не способен содержать свою форму в порядке, в «Спальных вагонах» у меня репутация неряхи.

Перестук колес смягчается, опоздание наверстано. Жан-Шарль садится на мгновение и вытирает лоб. Не похоже, чтобы ему стало легче.

— Вы ведь поняли, что я болен, — говорит он так, будто это изначально само собой разумелось.

Что еще можно сказать после такого признания?.. Мне больше не нужны никакие эвфемизмы.

— Это оно и есть, ваше подобие правды? У меня тут все насквозь липкое и мокрое от вашего пота, с вас градом льет, а я только тем и занят, что пытаюсь осушить это болото. Я вовсе не хочу вас унизить, но я бы вполне без всего этого обошелся… Знаю, это не смешно, но вы у меня тоже смеха не вызываете.

Я уже не отдаю себе отчета в том, что говорю, я только что достиг состояния того физического и умственного разброда, с которым сталкивается Катя после каждого моего возвращения. Это при том, что мы всего на полдороге «туда».

— Вы ведь измучены, да? Вы меня ненавидите.

— Нет. Уж скорей мне хотелось бы влепить вам оплеуху. Но больного я бить не могу…

Он опускает глаза. Надо отвлечься от того, что я только что сказал.

— Чем вы больны? Не бойтесь называть вещи своими именами.

— Я сам не слишком много об этом знаю. Знаю только, что это очень серьезно.

— Глупо заболеть, когда готовишься заграбастать кучу денег, — говорю я.

— Пфф… В этой игре вы наверняка выиграете. Я не умею защищаться от циников. А вы циничны настолько, насколько это свойственно здоровому человеку.

«Здоровый». Это я-то?

— Ну… похоже, это цинизм бедняка… И потом, в любом случае я не циник, это я от вас заразился.

Все, что я говорю, от меня ускользает, просто выскакивает само собой. Антуан от природы злой, это все говорят. У Антуана больше нет выбора. Антуану просто уже не угнаться за своим естеством.

— Если бы вы знали, до какой степени ужасно то, что вы говорите… Год назад я бы вас убил. Да, убил. Теперь-то я понимаю, что оно того не стоит.

Я отлично вижу, что он пытается говорить нормально, но это чистое притворство. Его глаза моргают все чаще и чаще, ему уже не удается держаться прямо, тряски поезда хватает, чтобы он начал сползать с кушетки. А я, сидя на полу, смотрю, как он падает.

— Я в розыске, но только не потому, почему вы думаете. Я всем нужен, меня все хотят, его просто рвут друг у дружки, этого господина Латура!

Он начинает хохотать, будто пьяный.

— Я представляю собой мешок денег, оттого-то и смеюсь, видя, как увиваются вокруг меня все эти кретины в белых халатах, да и все прочие тоже.

Точно, пьянчужка, приступ белой горячки в самом разгаре. Поет мне свой горький куплет. У меня впечатление, будто я у стойки какого-то занюханного бара, в занюханном квартале, лицом к лицу с каким-то прокисшим алкашом, у которого все больше и больше заплетается язык. Если подожду еще чуть-чуть, он мне сам все выложит.

— Вас это удивляет, да? Вы небось спрашиваете себя, как это бедный больной вроде меня, бедный и больной, умудряется заставить столько народу суетиться вокруг себя? Ну так я вам это скажу. Я сейчас как раз в том состоянии, чтобы сказать.

— Давай говори.

— Я на вес золота. А у швейцарцев его много, это всем известно… Они платят больше, чем французы, тут я ничего не могу поделать. Вы бы ведь выбрали то же самое? Моей собственной стране наплевать, если моих ребятишек вышвырнут на улицу, когда меня здесь уже не будет. Я знаю, швейцарцам тоже плевать, но они хоть платят достаточно, чтобы на это прожить годы, десятилетия!

Его голова ныряет вперед, и я едва успеваю привстать на пятках, чтобы подхватить его раньше, чем он клюнет носом в пол. Он рухнул на меня всем телом.

— Мне надо… лечь… мне надо отдохнуть…

На какую-то секунду мне показалось, что он умер. Я выхожу из игры.

— Я все прекращаю. Вызову начальника поезда, найдем «скорую помощь». Это слишком рискованно. Тем хуже.

— Ни в коем случае… Я еще не подох… Это все из-за недосыпа; если остановиться сейчас, то все пропало для меня, для моих ребятишек, для вас тоже… Найдите мне место, чтобы поспать…

Я смиряюсь. А что еще остается.

Открываю дверь и высовываю нос наружу. Маленький старичок по-прежнему здесь и поворачивает ко мне голову.

— Слушайте, Жан-Шарль, я хочу попросить вас сделать последнее усилие, и я вас положу на настоящую кровать… на полку по крайней мере. Только надо до этого продержаться, нам остался всего один бросок, и лучше, чтобы вас не засекли. Так что вы пойдете по коридору своими ногами, я впереди, а вы сразу за мной. Чувствуете себя на это способным?

Кивок согласия. Прежде чем он изменит решение, я сгребаю в комок свои одеяла, простыни и подушки, хватаю все это в охапку и проталкиваюсь через дверь в коридор.

— Идемте.

Комок застревает, где только можно, я ничего не вижу. И смех и грех, уже не знаю, что и подумать. Все это ради того, чтобы уберечься от взглядов того старичка, который наверняка спит наполовину, стоя облокотившись о поручень. Может, он никогда и не видел моего зайца, или забыл, или ему наплевать. Пытаясь думать обо всем, я становлюсь еще большим параноиком, я становлюсь психом.

Беттина просыпается, подскочив, и видит, что напротив нее приземляется комок постельного белья. Я пытаюсь успокоить ее, насколько могу, представляя соню как пассажира с температурой, который ищет тихий уголок до Милана. Не переставая говорить, я раскладываю на верхней полке постельные принадлежности, приставляю лесенку и помогаю Жан-Шарлю вскарабкаться туда. Беттина смотрит на меня своими маленькими, слипающимися ото сна глазами, вокруг нее витает сладкий аромат спящей кожи. Она прекрасно видит, что Жан-Шарль ничуть не похож на ужасный призрак, напротив, она меня робко спрашивает, не нуждается ли он в какой-нибудь помощи. Не знаю, что ей сказать. Разве что пусть закроется на задвижку, выходит как можно реже и в случае чего предупредит меня.

— До скорого, — говорит она мне по-французски.

— Который час? — спрашивает Жан-Шарль.

— 3.50.

— Я должен принять следующую пилюлю через три четверти часа.

— Я подумаю об этом. Попытаюсь.

Это последнее, что он сделает в этом поезде. Едва он проглотит ее, как окажется в Милане. Я закрываю купе.

Сам я хочу виски, потому что знаю, что меня ожидает в течение этих трех четвертей, — стояние на стреме в коридоре. Невозможно вернуться в свою кабинку и отгородиться от остального вагона. Может случиться все, что угодно, я уже начинаю к этому привыкать. И я был бы зол на себя самого, если бы после всего, что я вытерпел, дело сорвалось. В случае если вернутся воры, я забаррикадируюсь у себя, а там видно будет.

Допиваю свою бутылку почти одним духом и иду ополоснуть лицо. Старичок вернулся на свою полку. Я занимаю место перед одним из окон и начинаю свое бдение.

В конце концов, мне за это платят.

Антуан…

Ты торчишь тут будто сломанный пополам колышек, и уже не слишком понимаешь, что происходит. Ты даже не пытаешься понять, стоит ли делать то, что ты делаешь. Каждый из твоих членов весит целые тонны, особенно ноги, и ты закрываешь глаза, чтобы попытаться хоть немного поспать стоя… И однако тебе никак не избавиться от мысли, что на твоем месте должен быть кто-то другой. Что сам ты в этот момент должен преспокойно спать во флорентийском составе и что завтра бы ты вдобавок проспал весь день, как всегда там делаешь. Почему ты отказался? Злишься за это на себя? Тебя это задевает? Это слишком глупо, да? Но ты говоришь себе, что этому рейсу наверняка придет конец, как и всем остальным, что все завершится на Лионском вокзале, как обычно. И быть может, ты даже не сразу вновь отправишься в путь. Вернешься к Кате, попросишь ее не отпускать тебя больше, и она сделает это, потому что любит тебя. Только у нее есть терпение выслушивать твои истории, на кого еще ты можешь рассчитывать, а? С ночными поездами покончено. В Италию ты больше ни ногой, и ты больше не будешь возиться со всеми этими незнакомцами. В один прекрасный день ты забудешь все, и тебя тоже забудут. Вот ради этого-то ты и должен держаться сегодня ночью, только ради этого. Пространство отдаляет тебя от Лионского вокзала, зато время приближает к нему. Оставь забвение на потом, у тебя для этого вся жизнь.

Мне ненадолго надо в туалет. Только там я еще чувствую себя самим собой. Виски затуманило мое сознание и обожгло нёбо. Решительно, я никогда не смог бы сделаться алкоголиком, как обещал себе, если все полетит к чертям. Слишком много думаешь о вещах, о которых сам же потом и жалеешь.

***

Или все произошло слишком быстро, или я потерял чувство времени. Я вышел из ватерклозета, ни на что не глядя, почти с закрытыми глазами, и столкнулся с каким-то человеком, входившим в мой вагон. Я не успел даже ни рассмотреть его физиономию, ни извиниться, как он бросился прямо в коридор и остановился в сомнении перед купе номер два. Именно в эту секунду я почувствовал, что ночь еще будет долгой. Он обследовал купе, не производя шума и ничего не обнаружив. После чего вернулся ко мне, и только тут я наконец увидел его лицо. На черепе проплешины, волосы, наверное, вылезали у него целыми пучками, а те, что остались, очень длинные. Лицо странное и замкнутое. На нем просторная черная кожаная куртка, пожалуй даже чересчур просторная.

— Здесь были два человека, на местах двадцать пять и двадцать шесть, американец и француз. Куда они делись?

Он говорит быстро и отрывисто. Его вопрос звучит как приказ. С субъектами такого сорта чем меньше слов, тем лучше.

— Они сошли, не помню даже где… в Швейцарии, кажется… ближе к Лозанне.

Я увидел его гримасу, его перекошенный рот и сразу же после этого стукнулся от его затрещины головой о стекло. Я схватился за горящую щеку и, не зная, как на это реагировать, опустил глаза.

— Ты сейчас быстро все поймешь. Сам-то ты мне не нужен, придурок, но попробуй опять небылицы плести… ты их и так уже кучу наплел в Лозанне. Не было их в Лозанне, придурок, их там ждали, а ты сказал, что никого не видел!

Блондин в синем пальто… Я ведь заметил, как он говорил с кем-то и как тот бросился бежать по перрону… Откуда мне было знать, что немного погодя этот человек начнет хлестать меня по щекам?

— Я тут ни при чем… я всего лишь проводник, я видел, как они садились в Париже, а потом, не доезжая до Швейцарии, они дернули за стоп-кран и исчезли, мы из-за них и в Лозанну-то прибыли с опозданием…

Моя голова снова стукнулась о стекло, но на этот раз я задеваю ухом за железный поручень. Крик боли застрял у меня в горле.

— Ты недолго будешь забавляться, придурок несчастный. Я ведь на этом поезде что угодно могу сделать и тоже могу за стоп-кран дернуть, после того как искрошу тебя в отхожем, хочешь, а? Я до конца пойду, чтобы узнать, куда они подевались.

— Но я же правду вам говорю, они на самом деле сбежали.

Тут он взрывается, хватает меня за грудки и тащит в туалет. Я приземляюсь на унитаз, а он закрывает дверь на защелку.

Потом его рука ныряет за пазуху…

Револьвер?.. Он нацеливает его словно лук — на вытянутой руке — прямо мне в лоб. Мне надо что-то говорить, но вряд ли из моего рта выйдет что-нибудь иное, кроме тошноты.

— Послушайте… я в самом деле видел, как американец дергал за стоп-кран, но еще до этого я видел, как он говорил с итальянцами, которые сели в Валлорбе. А после этого он сошел. Он мне дал немного денег, чтобы я закрыл на все глаза…

— А француз?

— Этот остался. Он зашел ко мне с теми двумя итальянцами за своим паспортом, и они все втроем ушли в сторону первого класса.

Вскрикнув, он размахнулся своим оружием. Я закрыл руками голову. Но его кулак обрушился всего лишь на раковину умывальника.

— Какие они из себя, эти итальяшки?

— Хм… один весь в джинсовом, а на другом коричневый шерстяной пиджак…

— Где тут первый класс, придурок?

— В голове поезда, я видел, как они ходили взад-вперед по коридору, но уже без француза, — должно быть, посадили его где-нибудь в другом месте…

Сам не знаю почему, у меня вырвалась еще одна фраза. Глупость, без которой вполне можно было обойтись:

— Я у одного из них нож видел.

И тут, вопреки всякому ожиданию, он засмеялся.

Сунув свою пушку за пазуху, не угрожая и ни о чем не спрашивая, он вылетел вон, как фурия.

Я остался один, сидел, не двигаясь, на унитазе. У меня ощущение, что только что осквернили последнее место, где мне еще было хорошо. Теперь я уже никогда не смогу запереться в сортире, не ощутив вкуса блевотины во рту. Я мало что успел понять, это был не страх, а настоящий ужас, как в самолете, когда сделать ничего нельзя и ты чувствуешь себя просто наблюдателем.

Не знаю, что на меня нашло, зачем я выдумал все это. Желание защитить кого-то? Жан-Шарля, Беттину? Нет, конечно. Пушка заставила бы меня и брата родного забыть. Что же тогда? Видно, во мне что-то прорвало. Слишком много злости накопилось.

Холодная вода остудила мне щеку и ухо. Его пятерня оставила свой отпечаток — у меня теперь вся рожа исполосована красным. Мерзавец…

Он вернется.

С лицом еще в потеках горячей и холодной воды, я устремляюсь в седьмое купе. Беттина стоит на нижней полке и, приоткрыв рот, смотрит на Жана-Шарля, забывшегося сном, по видимости спокойным.

— He's O.K.,[22] — шепчет она с улыбкой, исчезающей, едва она замечает, что у меня с лицом.

Она прикасается пальцами к моей красной щеке.

— It's nothing,[23] — говорю я, отворачиваясь.

Она уже ничего не понимает, больной спит наверху, а внизу проводник в униформе возится с дверью, четырежды проверяя, хорошо ли она закрыта, опускает шторы до отказа и встает перед ней с четырехгранником наперевес. И конечно, она желает объяснений, которые я не способен дать ей по-английски. Я бы и по-французски-то затруднился. В любом случае, если бы даже я сказал ей лишь четверть того, что творится в этом проклятущем вагоне, она бы одними своими причитаниями пустила весь «Галилео» под откос. Вот уже несколько часов, как до меня дошла одна штука, о которой раньше я просто не задумывался: на борту может быть только один хозяин. В противном случае я тут мало чем могу управлять, хотя и начинаю понимать, что тут происходит, куда мы катимся. Пройдя через некоторую абсурдную стадию, этот бардак начинает приобретать смысл. Ставка в игре — Жан-Шарль, большой куш, он не бредил, когда говорил обо всех этих деньжищах, которые вертятся вокруг него. Он запродал себя тем, кто предложил больше других, швейцарцам, и они цепко за него держатся. Он мог выехать только обманом, французы бы так просто его не выпустили из-за его долгов или чего-то другого. Как лучше всего добраться до Швейцарии? Самолет — невозможно. Машина — рискованно. Идеально — ночной поезд, французские и американские паспорта никогда не проверяют. Да только вот незадача, заурядный случай, трижды пустяк: чей-то пропавший дерьмовый бумажник, всего-то пять тысяч франков, — и под угрозой оказываются такие головокружительные суммы, что дальше ехать некуда… Единственное, чего я не понимаю, — это почему вызывает такой интерес ничтожный бухгалтер, который только и делает, что дрыхнет. Может, он вел счета какой-нибудь банды, может, у него хранятся какие-нибудь опасные списки…

Впрочем, я задаюсь вопросом, не разбудить ли его. Я всего лишь хочу ему сказать, что если человек в черной куртке опять явится за ним, то я его вышвырну вон, хоть и больного. В конце концов, лично я им без надобности, им соня нужен, так что я разом избавлюсь от обоих и останусь со шведкой, рискуя, что кто угодно может нас застукать. Я и так уже близок к тому, чтобы меня вышибли из компании, что ж, значит, никогда больше не буду валять дурака в ночных поездах.

Любопытно было увидеть направленную на себя пушку, у меня от этого в голове сразу просветлело. Усталость как рукой сняло, словно она сама почувствовала, что ей лучше свалить потихоньку, раз последнее слово не за ней.

Мадемуазель Бис. С такой рожей, как у меня сейчас, такой нервозностью, такими странными жестами, такими дикими подергиваниями нельзя просто сказать человеку: успокойтесь, все хорошо, продолжайте спать. Она тут же пожалеет о купе с двумя торговыми агентами. Нельзя мне терять из виду, что она всего лишь «бис», номер второй. Впрочем, имя Бис ей идет гораздо больше. У той, подлинной, Беттины тоже был вид как у испуганной ласки, когда я впервые увидел ее во флорентийском «Галилео» в июне прошлого года. Об этой встрече я никому не рассказывал, даже Ришару.

Беттина-Бис спрашивает меня, что за болезнь у Жан-Шарля, а я по-прежнему не знаю, что отвечать. Потом, ужасно посерьезнев взглядом, она спрашивает меня, не собираюсь ли я делать «bad things». Плохие вещи?.. Прямо с ума сойти, до чего тупо может звучать примитивный язык. Приходится заново открывать элементарные принципы, добро и зло, хорошее и плохое. В то время как между хорошим и неплохим уже имеется целый мир. Мне не хватает всего арсенала языка, нюансов, эвфемизмов, иронии, остаются лишь взгляд и тон. Но в этом я не слишком силен. Я бы хотел сказать ей, что все, что со мной произошло, хоть и досадно, однако логично, что и в бегстве есть свой изыск, в усталости — скрытые силы, а в трусости — утонченность. Но вместе с этим я был бы не прочь сказать ей, что мне хочется обхватить ладонями ее груди и бедра прямо здесь и сейчас, но что я все-таки не мерзавец, я скорее из тех, кто сперва спрашивает на это разрешения. Но это, пожалуй, слишком уж примитивно.

И вот, когда я уже собираюсь произнести какую-нибудь утешительную ложь, в коридоре развопились: «Cuccettista Francese! Cuccettista Franceses!» Где этот проклятый французский проводник?..

Ну вот, я уже и проклят, нашелся наконец один, имеющий мужество сказать это. В луче света из-под шторы вижу синюю брючину. Я вовсе не обожаю итальянских контролеров, и еще того меньше, когда они меня проклинают.

— Что стряслось?

— И ты еще спрашиваешь?

Он один, злющий, с перекошенным лицом, готовый нос мне прокомпостировать своей машинкой. Делаю ему знак, чтобы убрал ее по-хорошему, потому что сегодня ночью я и не такое видел.

— Зачем ты это сделал? Хочешь нам неприятности устроить?

— Да что случилось-то?

— Что на тебя нашло? О, Мадонна, черт бы ее побрал! Что они тебе сделали? За что ты их так?

Я упорствую в своем непонимании и даю ему это понять. Он теряет терпение и между двумя оскорблениями в адрес Пресвятой Девы хватает меня за рукав и тащит куда-то. Таким нелепым образом мы пробегаем через четыре вагона. Я подумал было о тех, из седьмого, но контролер тянет меня дальше, разрывая швы моего пиджака. На пороге девяносто седьмого нас поджидает его коллега, указывая пальцем на пол.

Два неподвижных тела, два лица, где расквашено все: нос, губы, надбровные дуги, скулы. Они валяются на полу между двух кровавых потеков; вывороченные как попало руки-ноги. У того, что в коричневом пиджаке, из носа течет капля за каплей, а череп второго втиснут под настенный мусорный ящик. Складной нож валяется несколькими метрами дальше, закрытый.

— Твоя работа, да? Это ведь ты хотел их задержать…

На меня снова накатывает тошнота. Наверняка тот псих в черной куртке постарался. Это какой же силищей надо обладать, чтобы двух человек довести до такого состояния? Как надо ударить и сколько раз? В какой момент решить остановиться и почему? Но вместе с тошнотой возникает и другая реакция, которую мне никак не подавить, какое-то странное парадоксальное чувство. Нечто вроде удовлетворения.

— Это не я, я на такое не способен.

«И очень об этом сожалею», — добавляю сквозь зубы и по-французски. Они смотрят на меня недоверчиво. Кто же это еще мог быть, кроме меня? Ведь это у меня недавно были поползновения разобраться с ними.

— Кто тогда?

Хороший вопрос. Дела обстоят так, что полумерами не обойдешься. Тут уж либо пан, либо пропал. «Пропал» означает кучу неприятностей. «Пан», похоже, тоже.

— Наверное, какой-то пассажир проснулся. Должно же это было случиться когда-нибудь. Ищи его теперь…

Они хором изрыгают состоящую из ругательств тираду, тиская в руках фуражки. Один достает аптечку первой помощи, другой наклоняется к ближайшему из воров и похлопывает его по туловищу, приговаривая: «Эй… эй…»

— Я вам еще нужен?

Мне не отвечают. Ну и ладно. Чао. Сами с ними возитесь, облизывайте, рассыпайтесь в извинениях, обклеивайте лейкопластырем. Когда очухаются, то снимут с меня подозрения, и контролеры ничего не смогут понять в новой версии про терминатора в черной куртке. Как бы там ни было, я на самом-то деле не слишком верю, что карманники подадут жалобу карабинерам.

Прежде чем покинуть их, спрашиваю, наверстано ли опоздание. Один отвечает, что да, а другой интересуется — мне-то какая, к черту, разница?

Стало быть, в Милане будем в 4.28, сейчас, наверное, 4.10. Ришар спит, Эрик забавляется со своей итальянкой. Человек в кожанке ищет меня и совсем недавно доказал свою решимость. К тому же теперь у него есть доказательство, что я солгал. Остается только одно решение: вновь забрать соню к себе. Тем хуже, до Милана остается всего четверть часа, он проведет их на моей кушетке. Я закрою дверь на цепочку, а потом… не знаю, там видно будет.

Во что я ввязываюсь, в конце-то концов? Я ведь даже не спросил мнения самого сони. Может, он хочет снова отыскать своих покупателей и доверить заботу о себе надежным рукам убийцы? Собственно, у них ведь было назначено свидание, разве нет? Мне-то что за дело, если какой-то больной лодырь решил поспать на одной из хваленых гельветеских перин, набитых деньгами, ради своей жены и детишек, у всех ведь есть жена и детишки, не стану же я портить себе кровь всякий раз, когда встречу отца семейства?

Запереться вместе с ним в купе? Надо быть психом. Я сам должен пойти навстречу черной куртке. О, наверняка я получу по морде, но это быстро пройдет, и я отведу его к соне. Если надо будет, я даже разорусь, чтобы всполошить двоих-троих пассажиров в коридоре, лишь бы все прошло тихо-мирно и ему не понадобилось прибегать к своей пушке. Он ведь сам сказал, что я им не нужен. Через двенадцать минут они уже будут на перроне Milano Centrale, а я неподалеку от м-ль Бис, может, и не в ее объятиях, но неподалеку. Сейчас я констатирую, что она довольно точно последовала моим предписаниям: дверь купе закрыта на задвижку. Вставляю четырехгранный ключ и тихонько поворачиваю.

*

Потемки прошило белым пунктиром, я опрокинулся на пол, затем чернота снова ослепила меня, когда подошва припечаталась к моим глазам. Бесшумно. Переливы от черноты к черноте, в голове звенит. Предательский удар. Он сцапал меня за шкирку, затем левым виском о среднюю полку, потеря равновесия, следующий удар в затылок и, наконец, уже на полу, удар каблуком по лбу.

Больно.

— Зажгите ночник, Латур.

В мой правый глаз проникает оранжевый лучик, другой вмят в свою орбиту и затуманен чем-то белым.

Ты на спине, с открытым ртом. Если тебя стошнит, все там и останется, придется глотать. Лучше пока дыши. Ты не раз избегал рвоты, контролируй свое дыхание. Дыши через нос, сжимай губы. Поверни голову немного набок, давление каблука на лоб будет не таким сильным. Боль пройдет, как только твоя голова избавится от тисков. Ничего не спрашивай, не шевелись, не говори.

Постепенно мое ухо снова начинает слышать перестук колес, смешанный с пульсацией крови.

— Позвольте ему подняться, он мне очень помогал в течение всей поездки, без него вы бы никогда меня не нашли. Я переговорю об этом с Брандебургом. Позвольте ему подняться.

— Этот придурок несчастный чуть было все не угробил, я на одних только итальяшек дерьмовых сколько времени потратил. Обманщиков предпочитаю видеть мордой на земле.

— Он же старался меня защитить, он ведь ничего не знал. К тому же он мне еще понадобится, из-за моей пилюли. Или это вы пойдете искать мне воду, с вашим пистолетом?

Он убрал ногу, и тотчас же тысячи мурашек закишели на правой стороне моего лица. Я смог медленно ворочать головой, провести рукой по глазам, протереть их немного. Я встал с ковра, словно молодой нокаутированный легковес, — оглушенный, пошатывающийся…

Оранжевый свет обволакивает неподвижные контуры моих попутчиков. Жан-Шарль, по-прежнему лежащий на своей полке, кладет мне руку на плечо:

— Как вы, Антуан?..

Псих в черной коже обнимает Беттину левой рукой, зажимая ладонью ей рот. В другой руке у него револьвер, приставленный к ее виску.

— Почему она? Почему не тот, наверху? — спрашиваю я, показывая на Жан-Шарля.

Вместо ответа он преспокойно взводит курок. Беттина вздрагивает: тихий горловой вскрик.

— Никто не помешает вам сойти. Осторожнее, она такая хрупкая, вы можете сделать ей очень больно.

— Особенно если нажму на спуск, придурок.

— А вы там, наверху, скажите ему что-нибудь, он вроде вас слушает. Если кого тут и надо держать под прицелом, так это вас!

Убийца ухмыляется, Жан-Шарль тоже, разыгрывая непринужденность. Он ведет какую-то странную игру.

— Никакого риска! Никакого риска! Я не знаю этого господина, — говорит он, показывая пальцем на психа. — Я его в первый раз вижу, но это неважно, любой мой волосок ему дороже собственной руки, так ведь? Разве неправда?

Тот не отвечает и продолжает пялиться на меня.

— Ну полно, Антуан, вы мне, похоже, не верите… Я ведь могу дать ему пощечину, а он и глазом не моргнет, вот, глядите…

И бац — отличная оплеуха, из-за которой у того голова качнулась в сторону Мое сердце сделало скачок, мне уже почудилось, что я слышу выстрел и черепная коробка Беттины разлетается на куски. Голова убийцы возвращается в равновесие, остальное его тело даже не шелохнулось. Ни словечка, ни проблеска удивления во взгляде. Твоя демонстрация просто великолепна, Жан-Шарль. В таком случае вмешайся. Вели ему опустить свою штуку, никто не собирается совать ему палки в колеса.

— Только вот в чем загвоздка, у него задание: доставить меня целым и невредимым к его хозяину, убирая все препятствия со своего пути. Если желаете стать одним из них — воля ваша.

— Спасибо, мы уже познакомились, — по счастью, я сидел в сортире, на очке. Я видел, на что он способен, там два типа валяются сейчас на полу.

Нокаут пробудил во мне зомби, опять вернулась усталость. У меня впечатление, что я вешу тонны. Мое крушение близко, хочу я того или нет.

— Вообразите себе, Антуан, встречу няньки и палача, двух существ, преданных по своей сути. Заботливых. Имеющих виды на будущее. Бдительных. Соедините их в одном теле — и вы получите вот это, — сказал он с неопределенным жестом, который мог бы обозначать и собачье дерьмо.

— Джимми, американец, был такой же. Вы можете представить, чтобы я, простой бухгалтер, двадцать лет откликавшийся на свистки хозяев, мог отныне унижать людей такой породы?

Поезд слегка замедляет ритм.

— Это приятно? — спрашиваю я.

— Не очень. Но хочется посмотреть, как далеко я смогу зайти.

Знакомая песенка. Это цинизм богача.

— Ладно, мне надоело слушать ваши глупости, — заявляет черная куртка. — Найди нам воды, чтобы он мог принять свою пилюлю. И берегись: начнешь хитрить — покажешь пуле дорогу. Твою подружку я тут оставлю.

Слезы текут из глаз Беттины. Немой ужас. Плачущая статуя.

— They don't want to kill you, they're leaving in a few minutes.[24]

Убийца не пошевелился.

— О, не беспокойтесь, — говорит мне Жан-Шарль, — он понимает по-английски, иначе бы уже выстрелил. Он ее не отпустит, особенно если вы пойдете за водой. А мне она скоро понадобится.

— Вы, я смотрю, совсем оклемались. Доброе здравие для вас прямо пара пустяков. Ладно, я выхожу.

Псих смотрит мне прямо в глаза, отворачивает на несколько миллиметров подбородок Беттины и засовывает ствол прямо ей в ухо.

— Да. У тебя меньше минуты.

Принято к сведению. Я приоткрываю дверь ровно настолько, чтобы выскользнуть наружу. Полный свет заставляет меня щуриться.

— Tutt'appocht' uallio?

Я не очень-то разобрал, что хочет сказать маленький старичок, по-прежнему сутулящийся над своим поручнем. Машу руками, чтобы он повторил.

— Tutt'appocht' uallio? Са' cose ne'a bone?

Наверняка какой-нибудь диалект, может даже неаполитанский, только они так пришепетывают, нажимая на «ш», будто по-португальски говорят. Чувствую, что там в конце знак вопроса, но и в этот раз не знаю толком, что отвечать. Мне и с вразумительными-то вопросами нелегко. Пускай удовлетворится неуверенным мычанием, кивком головы, что может означать все, что угодно. И в конечном счете это будет правда.

Теперь мне бы очень хотелось понять, что это за история с водой. Вода у него в купе есть, бутылку я заметил, еще когда лежал на полу. А сам Жан-Шарль знает об этом или нет? Мне даже кажется, что для пилюли пока рановато. Но я слишком измучен, чтобы разгадывать всякие знаки, и если это знак, то ума не приложу, что тут могу поделать. Это я-то, единственный хозяин на борту… Антуан-придурок устал, ему пороху хватит только на то, чтобы доехать до Милана, и чем ближе он к нему, тем меньше придает значения этой далекой трагедии, одним из актеров которой, похоже, сам является. Револьвер в ухо… Тип, лежащий на полке, то больной, то нахальный… Старик, говорящий по-зулусски.

Скоро занавес. Занавес. Ты уже не слишком хорошо функционируешь, перестаешь чувствовать подробности, все от тебя ускользает. Попытайся дойти прямо до своего купе. Помнишь, где ты оставил воду? Возьми бутылку и вернись обратно.

*

Они не слишком пошевелились за это время, все трое, — натянутые, словно антенны, что посылают и получают волны, сигналы SOS, чуткие к молниям и зарницам. Соня по-прежнему на своем насесте и бросает на меня недобрый взгляд, когда я протягиваю ему бутылку. Можно подумать, снова злится.

Не плачь, Беттина. О чем ты сейчас думаешь? О белокурых улыбках твоего детства, о дощатом домике, засыпанном снегом, о твоих соплеменниках, умеющих слушать тишину? Клянусь тебе, южане не все такие. Тот, кто держит тебя, облапив, — это бедный тип, озабоченный всякими убогими вещами.

Ты-то небось не согласен — в своей черной скрипучей кожанке, которую спер у старика отца? Что там у тебя в башке? Надежда на прекрасный сон после долгого кошмара жестокости?

— Тормозим?

— ?

— Ты, придурок! Тормозим, что ли?

— Э… ну да, похоже на то. Можно присесть?

— Не время, придурок. Сейчас будем к выходу готовиться. Латур и ты, придурок, выходите в коридор первыми, и все вместе ждем у двери.

Латур идет за мной следом, искоса бросая многозначительные взгляды. Да чего же он хочет, черт бы его побрал? Отвлекающий маневр? Может, этот кретин уже расхотел сходить? Так я сам его вышибу вон коленом под зад. Хватит вопросов, героизма, проблем с выбором, мой поезд от этого свободен!

— Антуан? Могу я попросить вас еще кое о чем, прежде чем мы расстанемся?

— Нет.

— Не отказывайте мне в этом. Как только вернетесь в Париж, повидайте мою жену, поговорите с ней обо мне, скажите ей… Я ей позвоню, чтобы успокоить, но это совсем другое дело…

— Вы и вправду хотите, чтобы я, я сам высказал ей все, что я о вас думаю?

— Да нет же… Скажите ей… скажите ей то, что она сумеет понять… Пусть она не думает, что я слишком уж дрянной. Это лучше услышать от постороннего человека.

Он что-то царапает на бумажке.

— Когда вы будете в Париже?

— В пятницу утром, и уже окончательно.

Тормоза снижают давление, поезд останавливается. Последним рывком нас чуть качнуло вперед. Человек в кожанке начинает продвигаться к двери.

— Вот ее номер. Разборчиво? Загляните к ней, когда сможете.

Не ответив, я засовываю бумажку в карман, чтобы избежать лишних разговоров. Псих высовывает нос наружу.

— Какого черта они делают… тут же платформы нет!

На мгновение я закрыл глаза, так что не знаю, кто это сказал.

— Да проснись же ты, придурок! Мы прямо в поле остановились!

— Нет, это уже на вокзале, но поезд слишком длинный, а мы в самом хвосте. Машинисты сейчас отцепят венецианский состав и другим локомотивом подведут к платформе напротив.

— И надолго это?

— Десять минут по крайней мере.

Он хлопает ладонью по столу и снова превращается в буйнопомешанного, как в тот первый раз, когда я с ним столкнулся. Ему хочется бить и ломать.

— Ты, придурок, я не собираюсь торчать тут десять минут!

— Тогда идите пешком. От меня-то вы что хотите?

Латуру, кажется, не слишком по душе это предложение. В коридор выползают несколько заспанных пассажиров. Должно быть, решили, что это таможня. Стоит поезду хоть на минуту остановиться, как таможня уже тут как тут.

— Слушайте, делайте что хотите, вы ведь в Милане. Выходите или оставайтесь, только решайте быстрее, потому что люди уже просыпаются, контролеры скоро придут, и все начнут допытываться, какого черта мы тут делаем.

Молчание. Одобрительное на этот раз. Я испытываю даже некоторое утешение, видя, как возникает серьезная проблема, которую не мне решать.

— Ладно… Ладно, ладно. Сходим, Латур. Пойдем пешком, даже если мне придется тащить вас на себе.

— Нет, вы что… шутите? Идти по камням, в темноте, у меня же сил не хватит…

— Я это сделаю за вас. Что вы тут недавно говорили? Устранять любые препятствия, лишь бы вас доставить? Верно, даже если вы сами станете одним из них. Вы же отлично знаете, что стрелять я не буду, но шутить с этим не стоит, я гораздо сильнее вас. Ну так что? Сами за мной пойдете или мне вас тащить?

Беттина не смотрит мне в глаза и избегает всех остальных. Облокотившись на поручень, она прижимается лбом к стеклу и ждет, когда все кончится. Лишь бы не видеть наши рожи. Крутой открывает дверь и делает Жан-Шарлю знак идти первым. Тот, ворча, подчиняется. Я чувствую что-то очень сильное, неотвратимость избавления, последние крошечные мгновения перед экстазом. Да, это экстаз, несмотря на мою усталость и совокупность прочих обстоятельств. Я закрываю глаза, чтобы лучше его просмаковать.

— Эй, ты, придурок, прежде чем завалиться спать, запомни хорошенько, что ты был в поезде двести двадцать три, в девяносто шестом вагоне, в среду, двадцать первого января, потому что мы-то этого никогда не забудем.

Прощайте. Соня пытался поймать мой взгляд, но получил только пародию на улыбку. У Беттины вырывается слишком долго сдерживаемая жалоба. Она разражается рыданиями. Я пытаюсь удержать ее возле себя, но она со злобой выдергивает руки и возвращается в купе номер семь, понося меня на своем языке.

Вот я и один. Я с силой захлопываю дверь и шарю рукой в поисках ключа от висячего замка. Искусственная кожа моей лежанки холодна как лед.

***

— Не моджет битти! Ви меня не разбудили за польчасса! Мой пассапорт и билет, бистро!

— А… Чего?

— Бистро! Роrсо cazzo!

Знакомая физиономия… Миланец… Совершенно забыл его разбудить.

— Ми где? Милан уже проехали?

Я приподнимаю свою штору. Мы на перроне, освещенном фонарями. Он истерично орет, и его вопли возвращают меня к сознанию. Сколько же я проспал? В любом случае не больше десяти минут. Безо всякого труда отыскиваю его бумаги и возвращаю ему. Он выбегает в одной майке, с рубашкой на плече, в незашнурованных ботинках. Снаружи, далеко впереди, — красный свет. До отправления еще две-три минуты. Мне нужно немного навести у себя порядок, заглянуть в бельевой бак на тот случай, если соня там напакостил, не признавшись мне. На первый взгляд вроде нет, все сухо, помято, но сухо. Пакетик жевательной резинки. Персиково-абрикосовая. Самая отвратительная, но это меня, в общем-то, не удивляет. Вкус как раз для бухгалтера.

Любопытный субъект.

Я так и не раскусил его тайну до Милана. Не пойду я к его жене.

Остается лишь освежить воздух доброй порцией миланской прохлады, весьма известной среди прочих. Открываю окно до отказа.

С другой стороны поезда два силуэта. Однако… проклятье! Сколько же времени длился маневр? Пять, десять минут? И они все еще на вокзале? Жан-Шарль, должно быть, еле ноги волочил, останавливался у каждой скамейки, или что там еще, не знаю… Когда ему чего-нибудь неохота, он часами может волынку тянуть. Едва они оказываются рядом, я вновь поднимаю стекло и поспешно опускаю штору.

Тук-тук.

«Антуан!»

Я выставляюсь в окне, почти спокойный. Соня внизу, на рельсах, прямо подо мной. Тот, другой, остался на перроне.

— Антуан, увидимся в Париже?

— Не стойте на путях, уходите.

От ходьбы у него раскраснелись щеки, он почти совсем запыхался.

— Так увидимся в Париже?

— Латур, черт бы вас побрал! Спросите у него свои пилюли и сваливаем!

Звонят отправление. Я поворачиваю голову, свет зеленый.

— Да уйдите же с путей, проклятье!

— Но… мои пилюли остались там… сбегайте за ними… погодите… я сам их найду, я знаю, где они…

И в мгновение ока этот идиот вскарабкивается на подножку. Первый рывок перед тем, как поезд тронется. Соня дергает за дверь, та чуть приоткрывается.

— Без глупостей, Жан-Шарль!

Громила бросается к нему.

Я устремляюсь в коридор, он уже наполовину влез. Поезд проехал несколько метров, дверь сама собой закрывается. Они оба орут одновременно, я не знаю, что делать. Иллюзия «уже пережитого» вспыхивает у меня в мозгу, они держатся за руки…

Я кидаюсь к этим двум рукам, вцепившимся одна в другую, выламываю пальцы, чтобы их разъединить, и мне это удается, убийца просунул голову внутрь, цепляется за поручень. Изо всей силы я впечатываю свою подошву прямо ему в рожу, и он вылетает на рельсы. Я бросаюсь к себе в купе, чтобы выглянуть в окно. Наклоняюсь как можно ниже, высунувшись аж до самых бедер, но другой поезд, только что пройдя через стрелку, закрывает мне его из-за кривизны пути. Надеюсь, что он по крайней мере успел сломать себе ногу.

Свернувшись клубочком на своей кушетке, прижав кулаки к груди, я добрую минуту сдерживаю дыхание, чтобы дать пройти приступу ярости.

*

На площадке человека два-три. Полусонные пассажиры, услыхавшие крики. Двое мужчин, одна женщина, все трое тупо пялятся в одном направлении.

Жан-Шарль. Сидит на полу, задрав голову, и потрясает правой рукой, протянув ее в нашу сторону. Его пальцы в крови, — должно быть, оцарапался о защелку или угол двери. Он улыбается со слезами на глазах. Он хочет показать нам свою руку, почти торжествуя. Кровь капает ему на рукав. Он собирается говорить.

Нет, с рук моих весь океан Нептуна
Не смоет кровь. Скорей они, коснувшись
Зеленой бездны моря, в алый цвет
Ее окрасят.

Теперь он сам на нее смотрит, еще более изумленный, чем мы, подносит ко рту. И слизывает капли прямо со ссадины.

Женщина, морщась, отворачивается. Мужчина, возможно муж, уводит ее в коридор. Третий, еще более обеспокоенный, просит меня принять меры. В конце концов, это ведь я отвечаю за вагон? С бутылкой девяностоградусного спирта и лейкопластырем я присаживаюсь рядом с больным.

— Я сам все сделаю, вам лучше к этому не прикасаться, — говорит он.

Я не настаиваю. Поезд уже совсем разогнался. В глубине своего кармана я нащупываю жевательную резинку. Жан-Шарль угощается, не переставая делать себе повязку.

*

Жуем.

На полу валяется скомканный листок бумаги, тот, что он мне дал недавно. Видимо, выпал из моего кармана, когда я доставал жвачку. Разворачиваю его без любопытства.

НЕ ДАЙТЕ МНЕ УЙТИ

Мы с ним переглядываемся, но никто не говорит ни слова. Я скатываю из записки маленький шарик и запускаю им в мусорную корзину. Мимо, не попал. Закуриваю сигарету. Абрикосовый вкус блекнет. Делаю второй шарик из бесцветной резинки и тоже бросаю в корзину. Опять мимо. Я уже не так меток, как раньше. Впервые за долгое время ко мне возвращается подлинный аромат табака.

— Эта штука с алым цветом… это ведь из Шекспира, верно?

— Да.

— Макбет, где-то в начале…

— Да, это его диалог с женой.

— Я не очень хорошо помню, в чем там дело, еще в лицее проходили, но окровавленная рука в память врезалась, да и цвет тоже.

— Правда ведь, да? Сразу вспоминается. В основном из-за слова «алый». Бледно-алая… Руки, окрасившиеся алым.

В углу окна я замечаю краешек луны. У меня впечатление, что по эту сторону Альп немного холоднее. Когда-нибудь надо будет посетить Ломбардию иначе, нежели в этом трясущемся ящике.

— Вы не угостите меня сигаретой? Я уже много лет как не курю.

— У меня светлые.

Он подносит сигарету ко рту. Когда он наклонился к зажигалке, из его внутреннего кармана что-то выпало и покатилось по полу. Пузырек с пилюлями. Он смотрит на меня какое-то мгновение и снова прячет его.

— Я завязал с куревом после своего второго малыша.

— Как его зовут?

— Поль. Ему сейчас одиннадцать… Чудной… То, что он еще ребенок, для него непереносимо, никогда еще не видел карапуза, который бы с такой силой стремился повзрослеть. Прямо помешательство.

Краешек луны по-прежнему на том же месте и следует за нами с замечательной точностью.

— Это я понимаю, — отзываюсь я. — Со мной то же самое. Нас было пятеро, мой старший брат, три сестры и я, причем даже с самой младшей у меня десять лет разницы. Я типичный несчастный случай в конце маршрута. Когда я видел, как мои сестренки уходят вечером и возвращаются часа в четыре ночи, я умирал от зависти у себя в постели, потому что не мог за ними последовать и насладиться этой дьявольской свободой. Заметьте, я зато отыгрывался на телике. У нас было так тесно, что родителям пришлось поставить телевизор в нашу комнату. Я смотрел его до тех пор, пока программы не кончались, когда родители уходили спать. Помню даже, что видел «Психоз» Хичкока. Самое жуткое впечатление моего детства. На следующий день я попытался что-то пересказать своим одноклассникам, но никто не поверил.

Он улыбается, с сигаретой в уголке рта.

— Ну что, будем ложиться спать? — предлагаю я.

— Вы думаете?

— Мне надо хоть часик вздремнуть, прежде чем начнут сходить в Вероне.

— А для меня вы место найдете?

— Попробуем в вагоне моего приятеля, думаю, пятое свободно.

Никто не осмелился напомнить про купе Беттины. Но подумали об этом оба.

Пятое действительно свободно. Соня робко там устраивается.

— Завтра утром увидите маленького блондина, который с большой твердостью вас спросит, какого черта вы тут делаете. Это и есть мой приятель. Скажите ему, что я в курсе. Спокойной ночи.

— Вы уходите?

— А вы, наверное, решили, что я буду держать вас за руку, напевая колыбельную?

— Нет… Я хотел сказать… В таких обстоятельствах трудно обойтись простой благодарностью, не знаешь, какие слова…

— Погодите, погодите, выходит, это я теперь должен сказать, мол, тогда не говорите ничего, так, что ли?

— Я вас отблагодарю по-своему, правда это не бог весть что. Думаю, что должен сделать вам одно признание. Маленький кусочек правды.

— О нет, сжальтесь, это может потерпеть и до завтра.

— Всего одна-две минуты, пожалуйста. После этого мы оба почувствуем себя лучше.

Он решил доконать меня окончательно. Чтобы у меня последние силы иссякли. Присядем.

— Ладно, я быстро, во-первых, чтобы вас освободить поскорее, а еще, чтобы перестать наконец думать и передумывать обо всем том, что перевернуло и мою жизнь, и жизнь моих близких. Два года назад я заболел. Эта болезнь передается через кровь… она… как бы это сказать… о ней мало что известно… но она входит в моду… еще пока ничего не нашли, чтобы… Нет, об этом тоже нельзя говорить! Вот дерьмо! Но вы же понимаете, что я хочу сказать, да?

Он вдруг занервничал. Начал-то больно торжественно, да меньше чем через две фразы забуксовал.

— Не хуже, чем чума в свое время, или туберкулез, или рак, и надо же было ей появиться теперь, незадолго до конца тысячелетия, как раз когда я жил себе потихоньку-полегоньку… вы понимаете?

Я никак не реагирую. У меня на то куча причин, я боюсь понять, боюсь того, что он собирается сказать, боюсь и самой болезни, и тех, кто о ней говорит. По поводу таких случаев я твердо усвоил одну вещь: какой бы ни была реакция, она обязательно окажется плохой.

— Так вы поняли или нет? Или вам нужны все точки над «i»? Что вы еще хотите знать?

Ничего я не хочу знать, Жан-Шарль. Это ты хочешь передо мной выговориться. Если откажешься продолжать, я слова тебе не скажу.

— Вам нужно ее название? Небось оно уже вертится у вас в голове? Ну да, вы что-то подозреваете! Да только ошибаетесь, а вот я знаю правильный ответ: синдром Госсажа, вот, говорит вам это что-нибудь? Конечно нет, верно?

Он хочет, чтобы я сделал что-нибудь — засмеялся, заплакал. Мне надо сохранять ту же маску, иначе все пропало. Я ждал этого слишком долго.

— Как я ее подцепил? Это никого не касается… И никто еще не рискнул спросить меня об этом. Первые симптомы были просто классические: приступы слабости, внезапные скачки температуры, затем Кошен[25] и прочее дерьмо, потеря всего, что только можно: сна, аппетита, дыхания, сознания. Три недели рвоты и ожидания в темноте. Я не захотел, чтобы моя жена приходила. И вот однажды утром…

Он делает паузу, положив руку на лоб.

— Мне трудно рассказать про то утро… Пробуждение, почти спокойное, чувство такое, будто вновь обрел друга… способность снова пользоваться своими членами… составлять со своим телом единое целое, как все, как раньше. Я попросил чашку кофе с тартинкой. И моя история началась там, где должна была закончиться. Вокруг моей койки прямо карнавал завертелся: анализы, диализы один за другим, всякие тесты, хоровод обалдевших врачей со всего света у моего изголовья. Наконец мне сказали, что я как-то заморозил вирус. Значит, выздоровел? Нет, на этот счет никто ничего не знал, просто я остановил развитие вируса на одной из стадий — ни прогресса, ни регресса. Появились и прочие результаты, всякие замысловатые штуки, мне сказали, что у меня какая-то особенная кровь, что она вырабатывает антитела гораздо быстрее, чем любая другая иммунная система. У них был отмечен всего один похожий случай, в Нью-Йорке, тоже по поводу синдрома Госсажа. Профессор Лафай, тот специалист, который меня вел с самого начала и только со мной и возился, разработал пилюли, которые вы видели, специально приспособленные к моему обмену веществ. Да только там, где мой бедный случай касался меня одного, все вдруг стало усложняться, потому что с помощью моей крови можно гораздо успешнее исследовать вирус и даже создать вакцину. Самую первую вакцину против всех болезней иммунной системы.

Я чуть не поперхнулся от удивления. Ведь я-то на него совсем иначе смотрел… До меня мало-помалу доходит, что передо мной сидит тип, способный освободить миллионы людей от самой страшной беды из всех возможных. Живая надежда. И он говорит об этом так, будто речь идет о гриппе.

— Но… это… это же потрясающе…

— Да, может быть, для вас, для моих ребятишек, но только не для меня. Вы знаете, что такое вакцина? Это для здоровых людей, а для меня все уже слишком поздно.

Напряженный момент. Не знаю, что добавить. Он продолжает свою повесть:

— Наконец… короче, я вернулся домой, но работать уже совершенно не мог. Все изменилось, друзья сочувствовали, жена пыталась отрицать мою болезнь, делала вид, будто ничего не произошло, дети помалкивали. Контрольные визиты врачей четыре раза в неделю, я стал подопытным кроликом, которому не устают повторять, что ему чертовски повезло иметь такую уникальную кровь. А тут еще надо заполнять кучу формуляров для социального обеспечения, бесконечно подавать ходатайства, и все это невыносимо медленно. Я их проклял. Накопились долги. Как вы думаете, можно чем-нибудь всерьез заниматься, когда можешь сдохнуть в любой день? Жена попыталась работать, так, мелочевка, от случая к случаю, надолго удержаться нигде не удалось. Каждое утро я смотрел, как Поль и Од уходят в школу, и думал, что с ними будет, если я умру.

Молчание.

Мне хочется сказать что-нибудь, например «понимаю» или «вот и мой отец точно так же», как наверняка и все прочие отцы. Но не хочу его сердить.

— А потом появился Джимми. Он-то сразу нашел что сказать. Он работал на швейцарцев, а Швейцария только меня и дожидалась. Я вам опускаю подробности, капиталы, вложенные в исследования, приборы и высокоточное оборудование, установленное в Женеве и Цюрихе. Вы только представьте, что означает исключительность этой вакцины. Неужели не видите? Попытайтесь хотя бы на глаз прикинуть количество заинтересованных людей, только вокруг вас, только во Франции, и помножьте на целую Землю. Швейцарцы увидели во мне способ раз и навсегда стать первыми. Я попытался в самых общих чертах вообразить себе такого рода «рынок», но границ его отыскать так и не смог. Затем спросил себя, а можно ли вообще думать о развитии медицины в терминах рынка. Джимми показал мне фотографии виллы, что ждала нас на Банхофштрассе в Цюрихе, они обо всем позаботились, моих ребятишек приняли бы в частную школу. Они занимались всем, и это были не пустые слова, я видел контракты и деньги, тут же, на моем пластиковом столе, пачки денег, чтобы я мог не торопясь принять решение. Первая причина, побудившая меня согласиться, это ясность его слов: он не пытался скрыть от меня, что для фармацевтической промышленности я — настоящая золотая жила, а ведь самые крупные заводы находятся в Швейцарии, это все знают. И потом, я на всю оставшуюся жизнь давал своим детям убежище… Какой абсурд…

К нему вернулась его недобрая улыбка.

— Что за абсурд?

— Пфф… Целая жизнь в добром здравии и вороха бумаг, напичканных цифрами, — скромное, вполне заурядное существование… А когда свалился больным, оказалось, это большая удача. Я согласился, ничего никому не сказав. Жена попыталась меня разубедить, мол, как-нибудь выкрутимся… А вчера вечером мы встретились с Джимми на Лионском вокзале. Нам оставалось преодолеть последнее препятствие — границу. Просто так меня бы не выпустили. Джимми пересмотрел все возможные варианты: самолет, «мерседес», но везде оставался небольшой риск. Тогда он выбрал самый простой, самый анонимный — ночной поезд. Продолжение вам известно. Он знал, что я не могу сбежать вместе с ним, мне бы наверняка не хватило сил уйти далеко, к тому же по-прежнему оставалось преодолеть этот риф — границу, только с еще большими трудностями. Он решил оставить меня в поезде, чтобы не сорвать назначенную встречу. Того типа, что вы видели в Лозанне, зовут Брандебург, это и есть заказчик, на которого работает Джимми, он лично прибыл, чтобы меня встретить.

— А почему вы не пошли с тем громилой в кожаной куртке?

— Я испугался, когда Джимми занервничал, он вдруг сильно изменился, приказывать мне начал. А когда тот, второй, вытащил свой пистолет, я все понял. Понял, что жена была права, когда остерегалась их, и Брандебург мне теперь виделся проходимцем, который во все стороны рассылает своих наемников, чтобы проворачивать «дела» вроде моего. Меня испугали мои ангелы-хранители и их методы. Вы думаете, я доверил бы свою шкуру и кровь этим подонкам? Да и ваше ясновидение тоже поставило передо мной проблему.

— Простите?

— Ну да, ваши намеки, ваши скептические шуточки, ваш цинизм, ваша подозрительность, — в общем, как вы все это… не знаю.

— Повторите, что вы сказали…

— Я вовсе не хочу сказать, что это вы побудили меня сменить курс, но все же из-за вас я задумался. Так-то вот.

Молчание.

— Ладно… У вас все?

— Да. Я вам подвел итог двух лет моей жизни. Я был должен вам это. Теперь я смогу заснуть с более легким сердцем.

Тем лучше для него. Сейчас уже я рискую лишиться сна.

— Спокойной ночи, Антуан. Я не жму вам руку, — говорит он, показывая на свой лейкопластырь, — вы же понимаете.

— Понимаю.

*

Мой вагон немного оживляется, вижу новые, потерявшие свежесть лица, явившиеся полюбоваться остатком ночи. Надо приготовить паспорта к Вероне, к 6.46. В этот час контролеры не будут усердствовать. Оцепенев от усталости, я чувствую себя почти хорошо. Сигарета.

Впервые мой так называемый цинизм обходится мне так дорого. Цинизм бедняков вообще штука дорогая. И нынче ночью богачам от него одни неприятности. Это как пить дать.

*

— Э… Эй! Антуан! Проснись, Шарантон проехали.

— Не болтай глупости, я не сплю.

Я соизволяю взглянуть одним глазом на шутника. На того, кто еще вчера был единственным, кому разрешалось входить ко мне без приглашения. Он свеж, как роза, и ужасно разочарован, не видя, как я подскакиваю спросонья. Отглаженный воротничок, безукоризненный галстук, меня это деморализует.

— …Где мы?

— Подъезжаем к Вероне, бездельник.

Так я заснул все же? Совершенно не помню остановку в Брешии, выходит, смог-таки немного расслабиться, пусть урывками, пусть не до конца. Я долго ворочался, чтобы найти удобную позу, и все думал и думал о некоторых моментах этой ночи, точнее, заново их переживал в мимолетных сновидениях. Котелок хоть и не совсем опустел, но я чувствую себя уже не таким дохлым. Собираюсь присутствовать при восходе солнца.

— Ну как? Уломал свою блондинку этой ночью?

— Нет.

— Однако, несчастный! Ты же вчера пылал, как уголь!

Я плохо спал, прямо на дерматине, без подушки, без одеяла. Я не снимал пиджак и не разувался. Я чую свой кислый запах и смущаюсь из-за Ришара, который стоит в дверях и не решается подойти поближе. Я не спеша принимаю вертикальное положение, приоткрываю окно и превращаю свою лежанку в два кресла, одно напротив другого. Очень я люблю этот момент: приглашение к завтраку. Это среди коллег что-то вроде протокола, не совсем обязательного, но весьма приятного. Как правило, тот, у кого пассажиры раньше сходят, приходит будить другого, на тот случай если он вдруг не услышит будильник. Мы вместе пьем кофе, обсуждаем события за ночь и строим планы на день.

— У меня термоса нету, Ришар.

— А это, по-твоему, что, банан?

Он-то никогда его не забывает, свой желтый жбан, с которым обращается как с чашей для причастия, чтобы не потерять ни капли. Разливаем в два стаканчика, которые стянули накануне из столовки. Устраиваемся лицом к лицу за откидным столиком. Если бы он только знал, какое благо для меня его приход.

— Слушай, это твой фрукт там у меня, в пятом?

— Да. Я тебе позже все объясню. Это один бедолага. Больной совсем. Как он тебе?

— Ну… малость с приветом, а так вроде ничего. Он у меня еще воды попросил, чтобы лекарство принять.

Снаружи почти ни зги не видно, стекло отражает лишь призрак моей физиономии, где зато я много чего могу различить. Ришар гладко выбрит и благоухает каким-то лосьоном со скромнейшим травяным ароматом. Его кофе пахнет еще лучше, напоминая мне одну рекламу, где развеселые южноамериканцы чокались кофе-экспрессо в крошечном поезде, ползущем по узкоколейке на вершину Аконкагуа. Хорошо быть где-нибудь в другом месте. Дверь осталась открытой, в такое время это предпочтительнее: не придется открывать раз десять подряд, чтобы раздать паспорта пассажирам, которые будут тащиться в час по чайной ложке.

— Здравствуйте, господа. Вы тут подаете кофе?

Вот и первый привлеченный запахом.

— Нет, — отвечаю я. — И вагон-ресторан тут отсутствует, и мини-бар на колесах тоже.

Ну да, и незачем корчить такую рожу, я признаю, что проблема серьезная, но это еще не повод надуто таращиться на наш термос.

— Неужели и в самом деле нет никакого способа раздобыть хоть капельку кофе в этом поезде?

Обмен взглядом с коллегой. Кому слово? Мне? Всегда мне.

— Пожалуй, есть одно решение: попытайтесь разыскать добрых людей с термосом, они вам наверняка не откажут, так что давайте…

Он отворачивается, что-то бурча в бороду.

— Браво. Ты в форме, — говорит Ришар. — Пока еще не совсем то, что надо, но потихоньку возвращается. Ладно, а в остальном что сегодня делаем? Может, встретимся после моей партии в скопу, мне еще у каратистки надо тортеллони купить. Не хочешь перекусить у Касалинги?

Не знаю, что тебе сказать, приятель. Как представить себе день в Венеции, когда именно сейчас я должен был бы проезжать через окрестности Болоньи, а вовсе не Вероны? Грядущие часы кажутся мне еще более темными, чем ночь, которую я пережил.

— Не знаю, там поглядим. Я не свободен, но ты ведь всегда можешь заглянуть к Эрику.

— Он же сегодня со своей бабенкой, придурок. И так уже нас всех достал.

Внезапно я поворачиваю голову:

— Еще раз назовешь меня так, по морде получишь…

Он вздрогнул, держа стакан в руке, и пара капель упала на брюки.

— Из… извини… не обижайся.

Краска стыда бросается мне в лицо. Я достаю полотенце, чтобы вытереть кофе. Он так бережет свою форму.

— Нет, это я несу черт знает что. Брызни немного водой, лучше ототрется. Со вчерашнего вечера я только и делаю сплошные глупости, и хуже всего то, что в первую очередь достается моим друзьям. А вы мне так нужны… мне надо, чтобы вы были здесь… нельзя меня сейчас бросать…

Я опускаю голову, как мальчишка, зарываясь лицом в ладони. Два коротких удара толкают меня в плечо.

— Ты хочешь… Хочешь с работы уйти?

— Угу, осточертело. До лета не дотяну. Завтра же утром подам заявление.

— Но… с кем же я тогда ездить буду?

Тут я не могу удержаться от улыбки. Забавно, как эгоистично порой может выражаться дружба.

— Э… Антуан, если хочешь, на обратном пути я займусь твоим вагоном, мне не впервой. Найду тебе свободное купе, в крайнем случае полку, и спи себе хоть до самого Парижа. Вот там и решишь.

— Спасибо, малыш. Поглядим. Возвращайся пока к себе, а то еще искать начнут.

Он выходит, не настаивая. Скромный, как его after shave. Вот о чем я скоро пожалею, перейдя к оседлой жизни. О таких моментах, как этот.

Первые бедняги, изломанные ночью, проведенной на полке, бродят по коридору. Наверняка те шестеро, что сходят в Вероне. Прежде чем они явятся ко мне, возвращаю им их бумаги. Меня приветствует жизнерадостный контролер, бросая свое неизменное:

— Е stata fatta la controlleria?

Контроль уже сделан? Утвердительный ответ всегда принимается благосклонно.

— Si, si, non si preoccupa…[26]

Он уходит, успокоенный, даже не поблагодарив меня за эту формулу вежливости. Но именно такими мне и нравятся контролеры. Этот наверняка еще ничего не слышал про историю с ворами.

***

8.11. День уже занялся, и Падуя осталась позади. Вдалеке, меж двух холмов, прекрасное солнце. Это все. Оно даже нам готово сыграть свой январский экспромт. Раз на свете все так им восхищаются, оно поневоле начинает принимать себя всерьез. В этой стране лишь оно вкалывает по-настоящему. Только это и спасает в последней крайности национальную экономику.

Настают самые мучительные утренние полчаса. Свидание, без которого я вполне мог бы обойтись, но которое оправдывает добрую половину моего жалованья. Все уже на ногах, в коридоре минимум человек тридцать, все пытаются урвать себе кусочек окна. Опухшие со сна физиономии, зловонные зевки и бесконечные потягивания. Перед туалетом прямо осада Варшавы. Женщины со своими косметичками в руках входят и выходят, так и не обретя по-настоящему человеческого облика, мужчины орудуют электробритвами и гримасничают перед зеркалом. Самое подходящее время, чтобы поскорей навести порядок в вагоне. Надо вылизать каждое из десяти купе меньше чем за три минуты. Вначале у меня на это уходила четверть часа. Войти, зажав нос, открыть окно четырехгранным ключом, выгнать последних заспавшихся пассажиров, опустить две средние полки, запихать простыни и наволочки в мешок, сложить шесть одеял и перейти в следующее купе. Никогда резко не сдергивать простыни с верхних полок, иначе можно получить каким-нибудь непредсказуемым предметом прямо по роже: плейером, трусами, банкой «фанты» или связкой ключей. Именно тут моя работа принимает свой истинный масштаб. Чужое грязное белье. Перед операцией я надеваю белые перчатки, которые компания не выдает, — другими словами, это просто скандал. Пассажиры-то видят в них образчик шикарного и легендарного стиля «Спальных вагонов», тогда как на самом деле это всего лишь разновидность презервативов для наручного употребления. Иные времена, иные нравы.

Готовы все, кроме седьмого. Я не осмелился. Так же как и навестить соню.

*

8.36. Мы покидаем Венецию-Местре, материковый придаток города, являющийся не более чем гигантской автостоянкой, где турист может оставить свою машину, прежде чем окунуться в свой миф. Начинается самая прямая и прекрасная линия маршрута: многокилометровый мост, тянущийся через лагуну Едва вынырнув из тумана С02, замечаешь вдали мираж неописуемой красоты, который, однако, не только не рассеивается, но все больше и больше становится похож на какой-нибудь пейзаж Каналетто. Обычно, пока мы едем вдоль этого морского рукава, мои глаза просто обжираются горизонтом.

Но сегодня утром у меня к этому сердце не лежит, а взгляд и вовсе блуждает неведомо где. Пять минут. Пять ничтожных минут до прибытия. Я все оттягиваю свою встречу с соней, но больше уже тянуть невозможно. Он ждет меня, не осмеливаясь прийти сам. Он на меня надеется. Все мои прочие пассажиры уже ни на что не надеются, они толпятся в тамбурах и больше не заглядывают мне в лицо; не знаю, может, это эффект паранойи, но мне кажется, что они думают: «Теперь и без тебя обойдемся». Странная боязнь не сойти с поезда заставляет их тесниться возле дверей, я еле пробиваюсь сквозь эту давку, перешагивая через чемоданы. У Ришара приходится преодолевать то же плотное скопище. Расступись, чернь, у меня тут кое-какие дела остались. Ришар выволакивает свой мешок с грязным бельем в коридор.

— Он ничего себе, твой чудак, только не больно разговорчив. Ты за ним?

— Посмотрим.

Жан-Шарль сидит у окошка, спокойный, подтянув колени к себе. Он выглядит совершенно отдохнувшим и с некоторой негой во взоре любуется спокойным колыханием зеленых вод, омывающих сваи.

— Еще чуть-чуть, и я бы никогда не увидел всего этого…

— Погодите пока восхищаться, вы еще не видели сам город, а то израсходуете раньше времени все превосходные степени. Спали хорошо?

— Превосходно. Никогда бы не подумал, что такое возможно после… А вы?

— Сам толком не знаю, спал ли я. Может, мне это почудилось. Но на ногах держусь чуть прямее. Что собираетесь делать в Венеции?

Вопрос в лоб, знаю, но с какой стати мне щадить его снова и снова? Возиться с ним в поезде ночь напролет еще куда ни шло, в конце концов, это моя работа. Но на земле он снова становится посторонним с улицы, так что не мне учить его ходить. Это ведь правда, чего там…

— Я не знаю… я…

— Нечего мямлить и отводить глаза, меня больше не забавляет видеть, как вы строите из себя мальчишку. Скажите мне ясно и определенно, что намереваетесь делать, а если боитесь чего-нибудь, то чего именно. Насколько я понял, со Швейцарией у вас покончено. Стало быть, вы возвращаетесь, так, что ли?.. Да говорите же, черт!

— Да.

Наконец-то. Наконец-то хоть что-то прояснилось.

— Да, я думал обо всем этом сегодня ночью, — говорит он. — Не вижу, с чего бы это Швейцария должна извлечь из меня выгоду, особенно с помощью этих подонков…

По правде говоря, ситуация к этому не располагает, но этот дурак вдруг ни с того ни с сего улыбается.

— Когда Франция поймет, что чуть было меня не лишилась, я, поверьте, добьюсь кое-каких компенсаций. В конце концов, почему не они? Уж я проковыряю дырочку в бюджете на научные исследования, вот увидите!

Я застываю как громом пораженный, не в силах произнести ни слова.

— Если я и возвращаюсь, то только из-за денег, а вовсе не ради медицинской славы своей страны!

— И как вам все это представляется в вашей пустой голове? Поторопитесь, мы уже прибываем.

— Не знаю… Позвоню жене, чтобы выслала мне денег… Какой-нибудь срочный перевод.

— Что у вас за банк?

— Мой банк? Он на меня в суд подал.

— Простите? А все эти швейцарские бабки на пластиковом столе? Вы что, даже не соизволили рассчитаться с долгами?

— Я же собирался уезжать… С чего бы мне…

Кошмар… Кошмар идиотизма… Никогда еще не сталкивался ни с чем подобным. Хотя нет, с моим отцом было то же самое. При виде трех бумажек по пятьсот франков одновременно у него адреналин подскакивал. Скупость? Жадность? Нет, скорее страх не удержаться. Главное рабство работяги в том, что он относится к деньгам чересчур серьезно.

— И вы, значит, думаете, что швейцарцы просто так вас отпустят, после того как купили с потрохами?

— Если захотят, я им все верну. Моя единственная сила в том, что меня нельзя упрятать за решетку. Если я Франции нужен, то в ее интересах обо мне заботиться. Вот увидите, они проявят наконец чуточку внимания.

На самом деле у меня нет впечатления, что я слышу типа, которому угрожает смертельная опасность, как он сам это утверждает. Может, опять одна из его дурацких штучек, чтобы заставить меня помочь ему? Должно быть, догадался, что с меня уже хватит, вот и выдумал жалостливую и бессмысленную историю, чтобы как-то выкрутиться. Какой болезни это синдром?

Не дай Бог ему сделать нечто подобное, иначе, клянусь Катиной головой, я ему устрою такой ад… «Макбет» рядом с ним покажется водевилем. Но пока любое сомнение толкуется в его пользу.

— Приехали. Оставайтесь пока в вагоне, не исключено, что ваш Брандебург приготовил вам теплую встречу.

Он встает на ноги, размышляет секунду и кладет мне на плечо нервно подрагивающую руку. Я слегка отодвигаюсь.

— Не бойтесь, в такое время он не станет слишком рисковать, к тому же прямо посреди вокзала.

Говорю это, чтобы его успокоить, но с подобными типами разве знаешь наверняка…

— Лучше всего было бы, чтобы никто не видел, как вы сходите, — продолжаю я.

— Но как?.. Они же найдут меня в конце концов!..

Я пытаюсь что-то сообразить, придумать какой-нибудь способ, а это вовсе не легко с запуганным типом, который опять начинает что-то бормотать, повиснув на вас всем телом.

— Вы сойдете, когда я подам знак. Если я буду занят, то о вас позаботится мой напарник. Следуйте за ним без разговоров, даже, если он вам скажет через вагоны перескакивать. Делайте все, как он. До скорого.

— Но…

Я не даю ему возможности подыскать какое-нибудь осложнение, их и без того уже предостаточно. Проходя мимо служебного купе, оставляю указания своему приятелю. Я уже знаю, как незаметно вывести отсюда Жан-Шарля, но для этого мне нужна помощь опытного проводника. Частенько мы, чтобы не тащиться по платформе, укорачиваем себе путь, цепляясь к вагонетке уборщиков, которые подбрасывают нас до самого выхода. Единственная проблема — перебраться на другой перрон, для этого надо пройти сквозь соседний поезд, Венеция — Римини, который притиснулся к нашему. Порой трудно отыскать в двух поездах две совпадающие двери, случается и полсостава пройти. Но в конце концов все равно находишь, даже если приходится заняться эквилибристикой.

— Может, на перроне какие-нибудь хмыри окажутся. Не обязательно, конечно, но поди знай… Им мой заяц нужен. Окажешь мне одну услугу?

— Какого рода?

— Акробатического. Если только увидишь, что я толкую с кем-нибудь подозрительным, сразу хватай зайца и тащи его вон с вокзала. Прямо по путям. Только смотри, чтобы он ничего себе не сломал, он на это способен.

— А если уборщики попадутся, можно его к ним в вагонетку посадить?

— Это было бы самое лучшее. Но если я с перрона подам знак, что дорога свободна, выпустишь его вместе с остальными пассажирами.

— О'кей, врубился, выведу со стороны Санта-Лючии. А потом что мне с ним делать, с зайцем твоим?

Хороший вопрос. Поезд почти остановился, и у меня уже нет времени подыскать ему какую-нибудь нору. Придется выбрать самое простое.

— Отведи его в нашу гостиницу. Спроси у хозяйки, есть ли у нее комната всего на одну ночь, скажешь, что это мой приятель. Или пристрой его у нас в номере, минут на десять, пока я не приду.

Без дальнейших разговоров он делает рукой знак, что, мол, все понял. Мне даже не надо обещать ему ответную услугу. Может, пора уже пересмотреть наше приятельство и называть его отныне дружбой?

Первый раз поезд останавливается в двухстах метрах от вокзала, чтобы как следует проверить, к какой платформе ему подойти. И, как всегда, мне приходится бежать к дверям, чтобы помешать людям сойти раньше времени. Ни на секунду нельзя одних оставить. Запираю на висячий замок свою кабинку, готовлю мешок с грязным бельем для фургончика уборщиков, и вот мы уже останавливаемся у перрона рядом с поездом на Римини, который отходит ровно через две минуты после нашего прибытия. Я выхожу первым, но вместо того, чтобы остаться возле подножки своего вагона, как того требуют правила, иду вперед, к голове поезда, со своим мешком на плече. На разведку. Люди ищут друг друга глазами, кричат, обнимаются, ждут. Сам я понятия не имею, кого мне искать, но тоже жду.

— Вы знаете, за кем я пришел?

Резко оборачиваюсь на голос. Синее пальто. Я узнал его раньше, чем лицо увидел. Он лично явился. Теперь-то я знаю. Знаю, что его зовут Брандебург и что у него ужасно четкая организация. У него щупальца по всей Европе, достаточно посмотреть, с какой легкостью он добрался до Венеции раньше меня.

— Я не оценил по достоинству ловкость, с которой вы меня спровадили в Лозанне. Но это сущий пустяк по сравнению с тем, как вы обошлись с моим сотрудником. Знаете, что с ним стало?

— Упал с поезда, — отвечаю я ему в тон.

Он делает легкое движение в сторону моего вагона, и в тот же самый миг туда лезут два каких-то типа. Ришар и Жан-Шарль уже наверняка сошли с другой стороны.

Он продолжает:

— «Упал с поезда…» И это все? А потом? Встал себе преспокойненько?..

Не понимаю, куда он клонит.

— Он… повредил себе что-нибудь? — спрашиваю я чуть слышно.

Тот мгновение колеблется, прежде чем ответить:

— Ему колесом отрезало правую руку.

— …

Я отвожу глаза, раскрыв рот. Дрожь пробрала меня с головы до пят.

— Когда мне об этом сообщили, он был еще жив. Его пытались спасти, но он практически истек кровью.

Секундой позже он добавляет:

— Итальянские железнодорожники собираются начать расследование.

Расследование… Наверняка хочет меня припугнуть после того, что объявил.

— Они быстро выяснят, с какого поезда он упал, вы услышите об этом в Париже, по возвращении. После этого несчастного случая я могу устроить вам массу неприятностей. Отдайте мне Латура, для вас же будет лучше.

Отвращение… Отвращение, если я попытаюсь представить отрезанную руку… отвращение к этому мерзавцу, что говорит со мной. Ему ведь плевать, что один из его людей умер, лишь бы эта смерть сгодилась ему на что-нибудь.

Я ничего не говорю. Чувствуя, как сжимаются мои внутренности, я смотрю на редеющий поток пассажиров. Он нервничает.

— Во что вы впутываетесь и чего ради? В конце концов, если у вас есть веская причина, я готов ее обсудить!

Чуть поколебавшись, я открываю рот:

— Если я и занялся тем, кого вы ищите, то только потому, что ваш американец не сумел этого сделать. В Лозанне я ничего лучшего и не желал, кроме как избавиться от вашего Латура, да контролеры помешали. А если я «спровадил», как вы выразились, того, второго, то лишь потому, что он угрожал мне оружием. Я ему ничего не делал, он хотел запрыгнуть в поезд на ходу… Теперь, если желаете узнать, где находится тот, кого вы ищете, слетайте обратно в Брешию. Я предложил ему на выбор: или уладить дело с контролерами, или сойти с поезда. И я заранее знал, что он выберет.

— Вы лжете. Латур здесь, где-то неподалеку, и я без него не уйду. Вам-то какое дело до всего этого?

— Никакого. Абсолютно никакого. Ищите где хотите, обшарьте вокзал и окрестности, хоть всю Венецию разбейте на квадратики, меня это не касается. Латур в Брешии, а хуже всего то, что он наверняка попытается связаться с вами. Он ведь достаточно взрослый, верно?

Последняя гроздь пассажиров направляется к выходу. Среди них Беттина. Я тоже к ним присоединился, как только заметил ее. Брандебург и бровью не повел — схватить меня сейчас ему все равно невозможно. Не вынимая рук из карманов своего пальто, он бросает последнюю фразу:

— По возвращении в Париж встреч у вас будет больше, чем надо. Еще увидимся.

Беттина только что прошла мимо. Она идет слишком быстро, и я тоже ускоряю шаг. Даже со спины заметно, что она зла на весь белый свет. Она вступает в Венецию не с той ноги, ее первое впечатление будет омрачено, а первое воспоминание останется незабываемо печальным. И это досадно, потому что она даже не подозревает, что ждет ее снаружи сразу по выходе с вокзала. Я вовсе не романтического склада и не цепенею от безупречности линий какой-нибудь полуразвалившейся стены, нет, но я видел достаточно пар глаз в момент выхода в город, чтобы суметь прочесть там кое-что. Нечто такое, что встречаешь нечасто. Венеция-Санта Лючия напоминает все прочие итальянские вокзалы — фашистская прямолинейность и черный мрамор. Но едва ставишь ногу на верхнюю ступеньку лестницы, ведущей на улицу, как получаешь первую эстетическую оплеуху: панорама Большого канала, пересеченного белым мостом, ведущим к базилике, причальные сваи, раскрашенные голубыми спиралями, так что напоминают гигантские леденцы, швартующийся vaporetto. Бульвару Дидро у Лионского вокзала предстоит сделать еще одно усилие. Быть может, м-ль Бис сожгла еще не весь свой эмоциональный запас? Быть может, ее первое свидание еще не пропало?

Свидание…

Я еще не осмеливаюсь заговорить с ней, она не заметила меня на перроне. Неподалеку проезжает тележка уборщиков, Ришар сидит рядом с водителем, Жан-Шарль наверняка на дне одной из прицепных вагонеток.

Беттина останавливается перед обменным пунктом, колеблется немного: тут очередь, нет, еще успеется. Внимание, сейчас решительный момент, чтобы проверить, сохранился ли у нее интерес к внешнему миру, и если да, то я, быть может, рискну запечатлеться на сетчатке ее глаза, где-нибудь в самом уголке.

Ничего. Она вошла в Венецию, как в метро, бросив всего один взгляд на указательную табличку, я даже не успел разглядеть, какую именно.

А в общем-то мне радоваться надо, а не жаловаться, что ей не хватило желания, или смелости, или силы, чтобы устроить нам истерический припадок в присутствии полиции, писать заявление, давать показания. Но как только ей полегчает немного, в голове у нее обязательно засвербит один вопрос: как все это могло случиться в поезде, битком набитом людьми и мундирами? Никогда она не найдет ответа. Я сам его до сих пор ищу.

В Венеции я только это и знаю — выход на сцену, пережитый раз тридцать. Но очарование длится всего пять-десять секунд, а дальше думаешь только об одном: поскорей добраться до того номера на втором этаже, в конце коридора, в гостинице Милио. Чтобы заполучить его, надо прийти первым, и все это по той простой причине, что там есть душ и отдельный санузел. Остальным придется пользоваться общими удобствами в коридоре, воюя за место с немецкими туристами, свежими, отдохнувшими и неспособными понять, что душ для нас предмет первейшей необходимости. Затем скользнуть под одеяло только ради удовольствия разобрать постель и вытянуться на четверть часика, без особой надежды сразу уснуть. Только чтобы очистить глаза белизной простыней. Часто мы устраиваемся по двое в одной кровати, все зависит от сезона. Особенно в Риме. В Венеции нет сезонов, там всегда полно, так что мы с Ришаром пользуемся умывальником по очереди. В постели я курю, осматриваю свои шмотки, висящие на вешалке, выворачиваю содержимое карманов в пепельницу и любуюсь небольшой картиной над столом, изображающей рыбацкий баркас и в нем двух подыхающих рыбин неопределенно-желтого цвета. Входит горничная, всегда по ошибке, и начинает кудахтать, видя одного из нас в кальсонах, а другого голышом, выходящего из душа. Молчаливых, словно недавно поссорившаяся парочка. Стоит ей войти, как Ришар подливает масла в огонь, бросая мне по-итальянски: «Сокровище мое, ты же пудру не смыл!»

Терпеть не могу эту старую каргу: ради куска мыла или сухого полотенца вечно приходится бегать за ней по этажам. Единственное преимущество гостиницы «Листа-ди-Спанья» в том, что она расположена в пятнадцати метрах от вокзала. Мне понадобилось довольно много времени, прежде чем я понял, что это название улицы, так же как Калле или Рива. А сегодня утром я бы и трех лишних шагов не сделал.

С трудом карабкаюсь вверх по лестнице, что ведет к приемной стойке. За стойкой дочь старой карги, женщина-пантера, которая на две головы выше меня. Она пристально смотрит на нас своими косыми глазами, голубыми и до странности притягательными.

— Siete stanco?

Устали? Немного. Она всегда спрашивает. Я подозреваю, что начхать ей на это с высокой колокольни, но в учтивости ей, по крайней мере, не откажешь. Затем настает черед пары-другой бесполезных вопросов: да, мы всего лишь трое проводников, да, мы съедем сегодня же вечером, как обычно, да, вот мое железнодорожное удостоверение, спасибо. Будто она всего этого уже наизусть не знает.

— Е vostro amico, rimane fin'a quando?

Надолго ли останется мой друг?.. Меня подмывает сказать ей, что соня вовсе мне не друг, но сейчас не время. Дня на два-три, говорю я, чтобы ее успокоить. Тут всегда можно договориться, чтобы пристроить приятелей или невест проводников. Порой они и скидку делают, но редко. Подумать только, я даже Катю никогда сюда не приводил, а какой-то дурацкий соня этим воспользуется.

Ришар уже лишил постель невинности. Курит, задрав нос кверху.

— Душ принял? — спрашиваю я.

— Нет.

— Где он?

— Заяц твой? Косая ему «шкаф» подсунула, на третьем, пятнадцать тысяч лир за ночь. Самая дешевая комнатенка во всей Венеции. Он тут надолго?

— Не знаю. Его видел кто-нибудь?

— Вряд ли.

— Хочешь объяснений?

— Да. Прими только душ сначала.

Хорошая мысль. Потом я завалюсь, голый, чистый, до самого вечера. Уже одно раздевание доставляет настоящее удовольствие. Мне кажется, будто я чищу луковицу. Руки потеряли ловкость и с трудом вылезают из рукавов; чтобы снять ботинки, приходится сесть.

— А твоя партия в карты?

— Время еще есть. Надо сперва химчистку найти.

— А у Эрика какая комната? С маленькой кроватью?

— ? Ты это нарочно, что ли? У него же сейчас Ба-ба.

— Извини.

Я закрываю глаза, чтобы лучше прочувствовать ласку горячей воды. Целое облако блаженства наполняет мои туловище и плечи, рассудок отключается, я постепенно увеличиваю силу напора и подставляю под струи затылок. Ничто больше не заставит меня выйти из-под этого душа, кроме моего поезда в 18.50.

— Эй, ты думаешь, бак безразмерный? Оставь мне хоть немного горячей воды.

Он занимает мое место среди пара, и внезапно мне становится холодно. Я как-то забыл про зиму, про январь, про чуть теплые батареи и про полное отсутствие в этой пещере махровых полотенец. Ни малейшего желания бегать ради них за старухой. Обойдусь полотенцем для рук, висящим на краю раковины. Мои плечи дрожат и сердятся на меня, я ныряю в постель и сворачиваюсь клубком под своим одеялом.

— О, проклятье, до чего хорошо… Антуан?

— Здесь я. Прячусь.

— Лежи где лежишь, только скажи мне все-таки, кто он такой?

Если бы я прислушался к себе, я бы выдал ему все, словно долгую злобную отрыжку, не упуская ни одной подробности, как делаю это по привычке с Катей, даже когда ничего не произошло.

Я лежу, зарывшись в постель, мое дыхание согрело наконец комок тряпья, в котором я нашел убежище.

***

Почему я солгал? Быть может, желание поведать об этой ночи сплошных обломов уже не так свербило во мне? Видимо, из-за убежденности, что никакими словами невозможно передать безумие событий, но главное — из-за смутного чувства, что все это принадлежит только мне. Что это ни с кем нельзя делить. Это не то что вбить в чью-то заурядную башку тысячу досадных пустяков, с которыми сталкиваешься в рейсе. Даже для Кати, этого преданного существа, влюбленного, внимательного, такое было бы чересчур. Никто не скажет мне, что делать с соней, никто не был на моем посту в среду двадцать первого января, в двести двадцать третьем поезде, в девяносто шестом вагоне. Именно это и хотел сказать убийца нынче ночью. Они не забудут… Уж я-то знаю, как легко разыскать проводника: достаточно маленькой жалобы в компанию, достаточно навести справки среди моих коллег, выдав себя за моего друга. Найдутся тысячи способов, чтобы выяснить, кто был той ночью в девяносто шестом вагоне двести двадцать третьего поезда. Брандебург с его фальшивым джентльменством и глухими угрозами наверняка сумеет узнать мое имя. Я как бабочка, пришпиленная в витрине энтомолога.

Ришар теперь думает, что соня — мой друг детства, подавшийся в бега. Не знаю, поверил ли он мне. Впрочем, как можно верить типу, который выдумывает себе липового друга, чтобы обмануть настоящего? Он не настаивал, чтобы узнать об этом поподробнее, просто встал и предложил мне встретиться после его партии в карты.

Стоило ему выйти, как я тотчас же выпрыгнул из койки, чтобы закрыть ставни и выключить свет. Темнота почти полная. Все дело вроде бы в зрачках, но веки закрываются с трудом. А ведь я и от Флоренции-то отвертелся, только чтобы избежать этого…

Выключить бы и себя самого — до следующих шпал, следующих билетов, следующих незнакомых рож. Простыни горячи.

*

— Ch'e successo?![27]

Хриплый голос.

Вспыхивает свет, освещая морщинистое лицо, склоненное надо мной. К моему лбу тянется рука.

Старуха хозяйка. Видимо, я кричал… Она выглядит встревоженной. Если скажу, что приснился кошмар, это ее успокоит… Прежде чем окончательно прийти в себя, прежде даже чем изгнать с глаз долой все ужасные лица, я благословил эту старую женщину за столь неожиданный жест сострадания.

Этот кошмар закоротил мне нейроны. Произошел разряд, стерший всю лишнюю информацию. Думаю, что сейчас я живое доказательство так называемого «парадоксального сна». Чем быстрее все крутится в мозгу, тем глубже сон и тем больше благо.

Чего ради мне теперь снова засыпать? Хочется пойти куда-нибудь, куда ноги пойдут, — по Венеции, меж двух мостов, за стаканчиком белого вина, холодного, несмотря на зиму. Я бы не смог снова провалиться в забвение, во всяком случае не сейчас. И не сегодня днем, это уж точно. Я скорее не прочь спокойно поразмыслить об этом в одиночестве. Прогуляться до кафе Пеле, одного из редких мест в Венеции, где сами венецианцы спасаются от фрицев, янки, булей и влюбленных парочек, понаехавших со всего света.

С невероятной медлительностью я оделся в темноте, лишь ощупью различая лицевую и изнаночную сторону моих цивильных одежд. Мне нужен только дневной свет. Между делом я и свой будильник засунул в карман. Вышел в коридор, где старая хозяйка обрадовалась, что я сам могу ходить. Вот женщина, на которую я никогда больше не взгляну свысока. Она указывает мне комнату «моего парижского друга». Я стучу и не получаю ответа. Открываю. Он полностью вжился в свою роль сони, напрасно я пытаюсь его растормошить, это совершенно ни к чему не приводит. Как там говорят? Сон праведника? Отдых воина? Спать как младенец? Что бы ему лучше подошло? Он даже не разделся. Царапаю ему короткую записку, пристроившись на углу стола, даю знать, что принесу какой-нибудь еды около полудня. Завожу будильник. Если мои подсчеты относительно верны, ему надо принять пилюлю где-то в 10.00 или 10.30. Поставим на 10.15, и хватит об этом говорить.

Сейчас 9.25. Листа-ди-Спанья начинает оживляться, из лавок вытаскивают лотки с мелким стеклянным товаром, на который не польстился бы ни один туземец из сотни; продавцы фотопленки обслуживают первых носителей «никонов», уже оттаивают колбаски, а в забегаловках вывешивают меню turistico — дешевые блюда по страшно дорогой цене. У себя в кармане я ощущаю маленький рулончик — всего тридцать тысяч лир, остаток от прошлого рейса. Щедрые чаевые за то, что послужил переводчиком в разговоре между японкой, говорящей по-английски, и итальянцем, говорящим только по-итальянски. Этого хватит, чтобы купить какой-нибудь маленький подарок моей подружке, если, конечно, автохтоны меня не слишком облапошат. Эй, вы, купцы венецианские, знайте все, я не турист, я из приграничья, я сам здесь для того, чтобы вам туристов поставлять. И вы не заморочите мне голову вашим квадроязычным мульти-сервисом.

Как только подумаешь, что в двух шагах отсюда тонет Дворец дожей… Хочется при этом присутствовать. Сколько раз я бродил по голубоватому лабиринту, пытаясь избежать тупиков, обрывающихся в море!

Так и есть, я уже в самом конце Листа-ди-Спанья. А куда теперь? Я отлично знаю дорогу до Сан-Марко, надо пройти через мост Риальто, но больше не помню ни одного названия улицы.

Иду туда, ведомый чутьем, как не слишком любопытный проводник, постоянно откладывающий на потом более детальное изучение города, о котором его просят рассказать всякий раз, когда он оттуда возвращается. Вечные прохожие — вот кто мы такие.

*

Я дотащился до площади Святого Марка и удостоверился, что все на месте: Базилика, Золотой Лев, башня с часами, Флориан…

А теперь?..

Возвращаться?

Эта идея кажется мне превосходной. Отложим до следующего раза посещение Мурано, Бурано, Торчелло, Академии и прочих обязательных для осмотра достопримечательностей. Даже если следующего раза не будет. Сейчас я направляюсь к Пепе.

Белое вино, крошечные треугольные бутербродики с рыбой — tramezzini, пожилые венецианцы, играющие в скопу до самого вечера, дневные газеты, которые посетители передают друг другу. Мы с Ришаром торчим тут часами, он играет, я читаю, оба изучаем венецианский язык, беседуя с официантом, который в основном занят тем, что отгоняет заблудившихся туристов. Он щеголяет великолепной белокурой шевелюрой с серебристым отливом — наше единственное верное доказательство, что знаменитая венецианская белокурость и в самом деле существует. Это рядом с бывшим гетто, я могу дойти туда хоть с закрытыми глазами. Ришар сидит за дальним столом, лицом к одному завсегдатаю, Тренгоне, с которым я низко раскланиваюсь. Тот поднимает на меня глаза, кладет карты и, обняв, трижды слюняво чмокает в щеки. Все это потому, что как-то раз, год назад, я привез для его дочери французские книги, которые трудно было раздобыть в Италии.

— Антонио! Лучше к нам приезжай почаще, чем таскаться к этим флорентийцам.

— Это не от меня зависит, — вру я. — Как тут ваша игра?

— Аааа… Рикардо сегодня не везет…

— Это мы еще посмотрим, — отзывается мой коллега.

Пепе приносит мне непременный стакан белого вина. Ришар кладет четверку мечей.[28] Жестом я прошу какую-то маленькую девочку передать мне газету, лежащую рядом с ней. Тренгоне торжествующе замахивается и бьет четверкой кубков. Ришар смеется, складывая пальцы рожками. Пепе представляет мне девочку, — оказывается, это его внучка. Старый завсегдатай склоняется над картами с глубокомысленным видом и слегка хлопает Ришара по затылку, говоря: «Ты не мог быть повнимательнее, верхогляд?» Я отхлебнул глоток вина. Потом оглядел зал. Медленно.

Именно в этот момент я понял, что заберу соню с собой в Париж.

По двум причинам. Во-первых, потому, что он единственный свидетель всей этой истории, единственный человек, который может подтвердить то, что произошло. Он злится на Брандебурга еще больше, чем я, так что вполне способен сказать, что в Милане произошел несчастный случай. Мне больше никак нельзя отпускать его от себя. Пока умолчу о том, что мне рассказал Брандебург, а главное, об этой отрезанной руке. В Париже видно будет. Отныне я так же нуждаюсь в соне, как и он во мне.

Есть и другая причина. И она мне кажется еще более важной, чем первая. Она касается только меня, Антуана, того, кто собирается вскоре изменить свою жизнь и поэтому никогда не сможет ни на что всерьез рассчитывать, если оставит позади себя запах угрызений совести.

*

Партия закончена, мой друг в отчаянии. Газета меня по-настоящему не заинтересовала, так что я выпил еще вина, светлого, словно родниковая вода. Уходя, мы пообещали вернуться так скоро, как только нам позволят в Париже типы, составляющие график. Тренгоне поцеловал меня, без сомнения, в последний раз. Странно, я подумал, что такие же шапочные знакомства есть у меня и в Риме, и во Флоренции — чуточку тепла и непосредственности. Не знаю, почему это пришло мне на ум, но я покинул их, унося это в глубине сердца.

*

— Есть хочешь, Антуан?

— Нет, но надо купить жратвы для моего зайца.

На рынке я покупаю фрукты и два бутерброда с салями. Ришар — ничего. Листа-ди-Спанья особым успехом не пользуется. Однако сейчас 11.00.

И вдруг на входе в гостиницу меня посещает странное ощущение.

Я заставляю себя подняться на несколько ступенек, не оборачиваясь.

— Ты заметил того типа, там, сразу за витриной кафе?

— А?

— Ну видишь, напротив входа — кафе, и там какой-то хмырь только что был, один, и рожа противная!

— Погоди, погоди, спокойно. Значит, ты видел какого-то хмыря с противной рожей?..

— Это наверняка швейцарец, он даже не прятался!

— Ну ты силен. Он еще и рта не раскрыл, а ты уже вычислил, что это швейцарец. Да даже если и так, тебе-то что с того?

— Как по-твоему, сколько бы времени понадобилось пассажиру, чтобы выяснить, куда проводники ходят отсыпаться?

— Десять минут. Позвонить в инспекцию Лионского вокзала, сказать, что у проводника по недосмотру осталось удостоверение личности. Наш Лощеный тут же рассыпается в извинениях и немедля выдает адрес гостиницы. А на следующее утро — нагоняй.

В четыре прыжка я достигаю приемной стойки. По коридору снуют постояльцы с полотенцами и подносами с завтраком. Пантера смотрит на меня как-то странно. Впрочем, она сама обрывает меня на полуслове довольно кислым тоном:

— Слушайте, что все это значит? Если у вас какие-то истории в поезде, то нас это не касается! В следующий раз, когда они позвонят, я в вашу контору пожалуюсь!

Я не осмеливаюсь спросить у нее, что произошло.

— Прямо псих какой-то! Очень хорошо говорил по-итальянски, спрашивал про вас и вашего… друга. Он сперва хотел поговорить с ним прямо в его комнате, но я была вынуждена попросить его подождать в холле, таковы правила, вы ведь их знаете, верно? Это запрещено!

— У него каштановые волосы, довольно короткие, да?.. И еще на нем анорак… Анорак… Ну, знаете, такая ветровка с капюшоном, чтобы кататься на лыжах… — бормочу я.

Я путаюсь в словах, а у этой девицы одно желание — исцарапать меня.

— Да, понимаю, красного цвета. Когда я ему отказала и не позволила войти, — вежливо, прошу заметить! — он стукнул кулаком по столу и очень разнервничался. Я уж подумала было, что он и на меня руку поднимет! Рвался пройти по всем комнатам, хорошо, что тут мой муж подоспел. Мерзавец, а все потому, что я женщина! Мерзавец! Ваши личные дела решайте в другом месте, я жаловаться буду в «Спальные вагоны»!

— Вы правы, простите меня, я сейчас же избавлю вас от моего друга, от того, что спит, мы немедленно уйдем, и у вас больше не будет неприятностей..

Ничего не добавляя, хватаю Ришара, ошеломленного пантериной злобой, и тащу за собой в комнату сони. Единственное, что сейчас нужно, — это переждать грозу. Завтра я все равно подаю в отставку, так что пусть себе устраивает скандал. Но я должен как можно скорее вытащить отсюда соню, они ведь способны прорваться силой, вот тогда она ее действительно получит, свою оплеуху. В конце концов вызовет полицию.

— Ладно, надо спешить, — говорю я Ришару. — Тот тип внизу из банды одного подонка, а мы с соней по другую сторону, так что не перепутай, надо, чтобы…

— Соня?

— Мой заяц. Я должен спрятать его до Парижа. У меня на это очень серьезные причины, правда не те, что я тебе говорил. Он дурак и больной.

— Чем больной?

— Говорит, что смерть подхватил.

Мы входим без стука. Соня слегка приподнимает голову с подушки.

— Сваливаем отсюда, Жан-Шарль. Брандебург кое-кого поставил внизу. Одного нескромного анонима. Нарочито нескромного. Это чтобы нас с вами подтолкнуть к размышлению. Они не намерены выпускать вас из рук.

Жду их реакции. Соня должен бы тихонько забулькать от беспокойства, а Ришар проворчать: «Объясните мне наконец, что тут за чертовщина творится!» Но ничего подобного. Мой напор и нервозность извратили всю логику поведения.

— Есть идея, где его можно спрятать? — спрашиваю я у Ришара. — Чтобы он мог поспать, а? Вы ведь пока еле живы? — обращаюсь я к соне.

— Да. — Вместо ответа он роняет голову на подушку.

— Видал, Ришар? На него нельзя рассчитывать.

— Успокойся, Антуан. Несешь какую-то околесицу. Я тебя не понимаю.

— Скажи мне, куда его спрятать! В спокойном месте, под крышей, где никто не сможет его найти.

— Может, в железнодорожном клубе?

В клубе?.. Ну да… В клубе Ferrovie dello Stato есть спальное помещение, предназначенное исключительно для нашего брата. Пока компания не заключила договор с гостиницей, мы ходили спать туда. Шесть тысяч лир место, достаточно показать свое удостоверение. Находится это на вокзале, рядом с конторой «Спальных вагонов» и гардеробной F.S. Но как туда добраться, минуя засаду?

— Есть тут другой выход?

— Нету. Никакого, — замечает Ришар.

Верно, я и забыл про эту чертову лестницу, которая ведет прямо на улицу. Нельзя отсюда выйти иначе, как через дверь с табличкой «completo»[29] и самоклейкой VISA. Жан-Шарль по-прежнему лежит на своей постели и все больше и больше становится похож на дезертира.

— В общем, насколько мне позволено понять, твоя проблема, Антуан, в том, чтобы уложить вот этого на койку в клубе, но так, чтобы тот, внизу, не видел, как он отсюда выходит.

— Вот именно.

— Ну, тогда самая большая проблема — это убедить его принять вертикальное положение. Потому что все твои слова ему до лампочки.

— И как же быть?

— Пока в точности не знаю, но такое с нами сто раз в поездах случалось. Как поступают обычно, чтобы избежать подсадки или задержать контролера?

Отвлекающий маневр. Делается это часто, но в разных обстоятельствах. Определенного рецепта нет, обходишься подручными средствами.

Но мысль далеко не глупа. В любом случае они знают, что соня со мной, настоящее свидание состоится в поезде. Но сейчас мне нельзя оставлять его в отеле, они предприимчивы и способны на многое, что уже доказали; у них есть средства, деньги, организация, стоит только посмотреть, с какой легкостью они перемещаются по европейской территории. А скоро границ вообще не будет. Отличная идея, Европа…

— Мне кажется, я знаю, что мы сделаем. Ришар, кто из нас лучше говорит по-итальянски?

— Я.

— Точно. Тогда звонишь по телефону в кафе напротив, пантера наверняка знает номер или даст тебе справочник. К тому же против тебя она ничего не имеет, посмотри, остыла ли она, успокой… Как только дозвонишься до кафе, попросишь позвать к телефону господина в красном, который сидит один на террасе, — мол, это от синьора Брандебурга. А когда он возьмет трубку, заговоришь с ним по-итальянски, чтобы выиграть время, что-нибудь вроде: «Ожидайте, соединяю…»

— Он издалека должен звонить, этот тип?

— Нет, он сейчас в Венеции, но это ничего не значит, мы им воспользуемся, только чтобы выиграть десять секунд, вот и все.

— Ну… Обычно ты вынуждаешь меня делать эти глупости в рейсе.

— О'кей. Так ты сделаешь?

У меня впечатление, что его это даже забавляет. Конечно, он скажет «да», но как он это скажет?

— Нет. Нет и нет. Разве что мы договоримся. Это ведь чего-то стоит? Возьмешь себе все мои побудки до Дижона в течение месяца.

— Ладно, но только не завтра.

— О'кей, идет. Спустишься через три минуты. Держи, тебе это понадобится.

Прежде чем выйти, он протягивает мне свое удостоверение проводника. Понял… Уговор так уговор, все честно. В любом случае плата за это недорогая, я ведь завтра увольняюсь.

— Поднимайтесь и кончайте ваши ребячества, сейчас не время. Я отведу вас в другое место. Там тоже будет постель.

— Я есть хочу, — заявляет он, высовывая нос из-под одеяла. — Кажется, меня немного лихорадит.

— Это серьезно?

— Нет, я пока принимаю свое лекарство и сплю. Похоже, в моем теле идет какая-то ужасная борьба…

— Объясните мне это чуть позже. Подъем!

Коридор. У Ришара телефонная трубка в руке.

— За ним уже пошли, — говорит он, — как только подойдет — отчаливайте.

Пантера смотрит, как мы проходим, я даже не знаю, успокаивает ее это или нет. По крайней мере, сегодня она нас избавила от своего излюбленного вопроса: «Е bella Parigi?»

Ришар поднимает руку. Мы бросаемся вперед, опустив голову, я скатываюсь по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки. Жан-Шарль еле за мной поспевает. Снаружи мы делаем крутой вираж, не поворачивая головы к террасе. У нашего хаотического бега дистанция метров пятьдесят — как раз до вокзала. Жан-Шарль вполне понял маневр: едва мы домчались до конца улицы, как он спрятался за углом, чтобы перевести дух.

— Я… я дорого плачу… за каждое усилие.

И тут впервые после десяти секунд беготни — сущий пустяк для двух пацанов и одной рогатки — до меня доходит, что передо мной тело, которое не слишком хорошо функционирует.

— Ну так через две минуты завалитесь на боковую. Уже почти дошли.

В железнодорожном клубе полумрак, а в холле дортуара по-прежнему пусто. Ночных поездов, кроме двести двадцать третьего, не так уж много. Обстановка больничная — белые стены, белые облупившиеся кровати, кувшин с водой. Простыни и одеяла, сложенные квадратиком, добавляют казарменного духу. На вахте все та же маленькая дама, что и раньше, с вязанием в руках и рядом с ведром, пахнущим жавелевой водой. Я прошу Жан-Шарля присесть пока в уголке подальше.

— Французские проводники?

— Да, нас двое.

— Давненько вы не появлялись. Вы разве больше не у Милио?

Превосходный венецианский выговор, чуть жалобный перестук согласных, тоническое ударение неизменно на последнем слоге.

— Нет, знаете, со всеми этими туристами там невозможно выспаться, не то что здесь.

Она делает жест рукой, давая понять, что уж она-то знает. На этот раз мне даже не понадобилось лгать, я слышал от многих коллег, особенно от кондукторов, что они не могут спать в городе и поэтому предпочитают брать койку здесь. Я протягиваю ей два удостоверения, она переписывает их номера. Когда плачу двенадцать тысяч лир, она спрашивает, нужен ли мне дополнительно душ. Нет, спасибо. Комнаты четыре и шесть. Я забираю оба удостоверения, прежде чем она полюбопытствует взглянуть на фото. Тщетная предосторожность. Еще ни разу не видел, чтобы она это сделала.

Пристраиваю соню на койку в четвертом.

— Вот харчи и будильник. Есть кувшин и водопроводный кран. До скорого.

— Сейчас… я хочу позвонить жене… У вас монетки не найдется?

Не успев отказаться, бросаю немного мелочи на тумбочку у изголовья. Потом выхожу, не слушая, что он там бормочет, даже не посмотрев, как он выглядит и есть ли у него температура или нет. Не надо мне слишком в это вникать.

— Где тут найти хорошую маленькую пиццерию? — спрашиваю я у дамы, отложившей свое вязание ради половой тряпки.

— Хорошую? Не знаю. Не тратьте попусту ваши денежки, идите лучше в железнодорожную столовую.

Зачем я об этом спросил? Чтобы оправдать свой слишком поспешный уход? Главное сейчас — не поддаваться разрастающейся паранойе. Но в любом случае я запомню ее совет насчет столовой.

На вокзале нос к носу сталкиваюсь с Восточным экспрессом, уже готовым принять парочки американских пенсионеров. Красный ковер, правда, еще не постелили. Приподнявшись на цыпочках, заглядываю в купе. Сплошное лакированное дерево, изящные кружевные занавески, маленький абажур, распространяющий розовый свет. Бар с пианино. Ресторан. Другие купе. В одном из них вижу молодого человека, с силой трущего оконное стекло.

— Вы говорите по-французски? — спрашиваю я его, задрав голову.

— Я француз.

— Я ваш коллега, проводник СВ. Давно хотел узнать, как тут работается, в люксовых поездах. Стоит оно того?

— Насчет бабок?

— Ну, не только. Насчет самой работы, насчет публики, насчет обстановки вообще.

— Каторга. Лучше оставайся там, где ты есть. А здесь каторга. Куча придурков со своими ярлыками и шляпами. Выкладывают лимон старыми за поездку, а потом никак дрыхнуть не улягутся… усекаешь? У вас там, кстати, места не найдется?

— Ну… завтра освободится одно. Позвони в «Спальные вагоны». С твоим Восточным экспрессом в послужном списке шансы у тебя есть. Так, выходит… туфта все это?

Я думал, он попросит меня повторить.

— Пф… Всегда найдется один не такой дурной, как остальные, который просит показать ему купе Эркюля Пуаро. Это тот же самый, который охотится за русскими шпионами и заставляет пианиста испражняться до двух часов ночи. Я же говорю, оставайся простым проводником, здесь никогда ничего не происходит.

— Пока.

— Пока.

Перед выходом с вокзала замечаю череду телефонных кабинок рядом с газетным киоском. Из-за этого сони меня вдруг охватывает дикое желание позвонить. Кому-нибудь такому, кто мог бы мне помочь. Кате? За два года такое ни разу не случалось. Собственно, мысль звякнуть в Париж свербит у меня в голове с самого утра. Трубка уже в руке. Надо по крайней мере попытаться. Потом увидим, что это даст. Но если я скажу, что телефонограмма за счет получателя, боюсь, связь прервется перед самым моим носом. А мелочи у меня больше нету. Так что спрашиваю себя, а в самом ли деле это удачная мысль. И вешаю трубку.

***

Я возвращаюсь в гостиницу, уткнувшись носом в башмаки и со страхом в животе, не осмеливаясь взглянуть на террасу кафе. Я не отрываю глаз от шахматного рисунка брусчатки улицы Листа-ди-Спанья. Интересно, он все еще на своем наблюдательном пункте? Но теперь ему придется караулить с глубоким внутренним убеждением, что дал провести себя какому-то хитрому малому, а это ему радости не прибавит. Увижусь ли я в поезде с ним или с кем-нибудь еще? Надо рассказать об этом Ришару. И все, все, все остальное. Может, он мне скажет, делаю я глупость или нет.

Пантера по-прежнему торчит за своим столом и вроде пришла в себя. Пока я был в бегах, новой катастрофы не случилось.

— Простите, вы не видели моего друга Ришара?

— Он ушел в химчистку, передать ничего не просил. Скажите, а у вашего парижского друга был багаж?

Я опасаюсь худшего…

— Нет…

— Он ведь больше не вернется? Можно сдать его комнату?

Уфф… я другого ожидал.

— Ну конечно, сдавайте, — говорю я, улыбаясь.

— Тем лучше. Но он съехал, не заплатив.

Не говоря ни слова я достаю свой рулончик и снимаю резинку. Моя подружка может поставить крест на своем подарке.

*

Баиньки, Антуан? Или продержаться начеку до 18.55? Даже до 17.55, потому что я должен приступить к своим обязанностям у вагонной подножки за час до отправления. Ришар только что избежал доброй порции словесного поноса. Он бы меня, без сомнения, обозвал психом. Если все пройдет так, как я предполагаю, возвращение должно быть относительно спокойным. Я для этого сделаю все, что надо. Я кое-чему научился этой ночью.

А пока успею прилечь ненадолго.

*

Паскуды… Болтливые фрицы-паскуды с жирным смехом… Паскудный коридор, паскудный дождь, барабанящий по стеклам. Ришар-паскуда, завалившийся на боковую. И моя пустая комната номер шесть в дортуаре.

— Вот паскуды!..

— Ты что, во сне говоришь?

— Заснешь тут, как же, когда целый автобус с немчурой выгружается.

— Так тебе и надо. Это они мстят. Сколько раз ты целые купе с тевтонами парализовал своим воплем: «Папиир, шнелль!»

— Это же так, смеха ради. Будто тебе самому это не нравилось.

— Ты ведь знаешь, что я об этом думаю. Мне клиенты никогда в тягость не бывают. А с тобой всегда впечатление, будто ты хочешь поквитаться с ними за что-то.

Лампа у изголовья зажжена, он читает книжку, пристроившись на краю постели. Рядом с ним строго вертикально висят на вешалке его брюки с отпаренными стрелками.

— Тот тип из засады свинтил отсюда.

— А?

— Когда я поднимался, его на террасе уже не было.

— Что ты ему сказал по телефону?

— Ничего. Позанимал немного линию, покрутил диск, оно и рассоединилось. Пантера не осмелилась спросить, чего ради я шутку сыграл с кафе напротив.

— Который час?

— Пять.

Одним прыжком я выскакиваю из кровати.

— Не дергайся, у нас еще целый час впереди!

— Только не у меня. Прежде чем идти на перрон, мне надо одну штуку провернуть.

Я обуваюсь, запихиваю свои вещи в сумку и бросаюсь к двери под скептическим взглядом своего приятеля.

— Ты бы хоть соблаговолил сказать, что происходит…

— Не сейчас. Встретимся в поезде, без пяти, ладно?

Все же я успеваю поцеловать его в лоб.

*

Над Листа-ди-Спанья дождь. Вода канала рябит и колышется под винтом причаливающего vaporetto. «Увижу ли я вновь Венецию?» Это последние слова Казановы, погребенного в недрах своей австрийской библиотеки, из фильма Феллини. Увижу ли я вновь Венецию? Думаю, что не скоро. В нынешнем году я не попаду на Карнавал, на Биеналле тоже. Это цена оседлости.

— Не слишком-то вы долго спали… Молодость! — говорит она.

На паркете дортуара ни пылинки, мне стыдно пачкать его своими подошвами. Она даже не ворчит. Я тихонько стучу в дверь номер шесть. Меня приглашают войти.

— Вы уже на ногах? — удивляюсь я.

— Не надо преувеличивать. Я ведь все-таки не полный инвалид!

Если у него хватает сил корчить из себя обиженного, это хороший знак. Впрочем, и лицо у него отдохнувшее, свежее.

— Браво за… это место! Я тут выспался лучше, чем в собственной постели. Вначале мне это немного напомнило Кошен, но потом я полностью восстановил силы. Я поговорил с женой, она меня ждет, я в полной форме! Я все ей расскажу!

— Добрая кровь всегда себя проявит.

Настроение резко упало. Я всего лишь хотел вернуть его на землю. Может, чуть грубовато. Он понял, что слишком уж расслабился, успокоился. Я заметил в его брошенном украдкой взгляде, что он подумал: «Нельзя забывать, что положение слишком серьезно, нельзя заходить слишком далеко», затем, глядя в пол, он спросил, отдохнул ли я сам и что рассчитываю делать. Пока это звучит не слишком искренне.

— Обувайтесь, мы сейчас же уходим.

— Куда? — спрашивает он, по-прежнему не поднимая глаз.

— Туда, куда вы наверняка никогда не вернетесь… В металлические джунгли — густые и запутанные, ржавые и блестящие, где звери пока спят перед ночным походом.

Мои слова его немного пугают, он поднимает голову:

— Это немного… туманно.

— Нет, это всего лишь сортировочная станция.

*

— Слушайте… я больше не могу… по… погодите, дайте отдышаться… Чего ради бежать сломя голову через весь этот бардак! Чего ради… играть в чехарду, прыгая через вагоны…

Он садится на рельсы, высунув язык, раскинув руки, цепляясь за ось старой развалюхи, которая не двигалась с места бог знает сколько лет. Тут я ничего не могу поделать. Двести двадцать второй спит где-то неподалеку, в одном из закоулков сортировочной станции, среди десятков других поездов, находящихся в починке или забытых среди груд железного хлама, наваленного безо всякого логического порядка. Новенькое с иголочки соседствует здесь со старьем, контейнеры с ВС-9, рефрижераторы презрительно поглядывают на почтовые колымаги. Я вынужден еще и еще раз вскарабкиваться на что попало, чтобы с высоты обнаружить наш поезд, и снова спускаться. И все это к великому неудовольствию сони.

— Не знаю, куда они его подевали, место каждый раз меняется. Никакой схемы. Сплошная анархия и бардак. Я же говорил, тут настоящие джунгли.

Он немного отдышался.

— И зачем это надо? — спрашивает он, пожимая плечами.

— Они были тут при прибытии, будут и при отправлении, можете не сомневаться. Но на сей раз они дважды все проверят, проследят каждого, кто садится в мой вагон, а может, и во все вагоны. Так вы идете со мной к этому проклятому поезду или нет?

Он перестает изображать недовольство. На самом деле не в его интересах выводить меня из себя.

— Да… иду…

— Тогда делайте, что вам говорят. Единственный способ — это спрятать вас в моем вагоне еще до того, как поезд придет на вокзал.

Я карабкаюсь на подножку старой машины и бросаю панорамический взгляд поверх нагромождения металла. Двумя путями дальше замечаю вереницу бело-оранжевых вагонов. Может, это то, что нужно?

— Вставайте, мы почти дошли. Прямо за этой серой колымагой наш.

Он идет за мной без возражений. Я вынужден приналечь на четырехгранный ключ, чтобы открыть двери старой серой железяки, которая была когда-то поездом Венеция — Рим. Жан-Шарль испускает вздох облегчения, узнав наш двести двадцать второй. Но его испытания на этом не кончились. Он первым залезает в девяносто шестой вагон.

— Ну, где вы меня теперь устроите? На полке или где-нибудь в вашей кабинке?

Он почти воодушевлен. Когда я покажу ему место, о котором я думаю, эта полуулыбка сползет с его лица.

— В купе нельзя, слишком много народу шляется. А моя кабинка стала довольно подозрительным местом. Я сожалею… Следуйте за мной.

На площадке в другом конце вагона есть что-то вроде закрытого электрощита, небольшой шкафчик, в нижней части которого мы храним маршрутный журнал для записи всех технических неисправностей вагона. В этот отсек помещается разве что бутылка кьянти. Зато верхнее отделение попросторнее, не больше чемодана правда, но при желании туда можно втиснуть и достаточно гибкое человеческое тело. Взрослое.

— Вы… не собираетесь же вы…

— Нет, я не собираюсь, — говорю я. — Это вы туда полезете. Выбирайте. Или туда, или оставайтесь в Венеции.

— Да что же это за ящик такой?

— Честно говоря, никто туда и носа не засовывает. Это хозяйство электриков, ничего больше сказать не могу. Но это единственное подходящее место, которое я знаю. Вам тут надо просидеть всего час-два, самое большее. Как только поезд тронется, я вас отсюда вытащу. Давайте подсажу.

После некоторого колебания он поставил-таки свою ногу на мои переплетенные пальцы. Поднимаясь, задел коленом мой висок.

*

17.45. Холл вокзала. Никогда еще не приходил сюда так рано. Вокруг начинается легкая суматоха: неразборчивые голоса из громкоговорителей, перегруженные табло, служебные автокары, разгоняющие своими гудками пассажиров, толпящихся у начала перрона. Я уже побывал в отделении «Спальных вагонов», чтобы забрать наши схемы. Прогноз в мою пользу. Вагоны заполняются по порядку: девяносто четвертый, Эриков, — полон, следующий, Ришаров, — тоже, а в этой ловушке для идиотов, девяносто шестом, всего двадцать три пассажира, причем все отправляются из Венеции, кроме двух, которые сядут в Милане. По документам — они все сходят в Париже, но со вчерашнего дня это уже ничего не значит. И в любом случае будет чудо, если я смогу поспать сегодня ночью. У меня два свободных купе, мне больше и не надо, одно — для сони, другое — для всяких служивых. Единственное неудобство в том, что мне придется выдержать натиск «подсадных» в Милане, контролеры станут перебрасывать всех неудачников ко мне в девяносто шестой, и я уже предвижу добрый час стояния у открытой двери из-за тех, кто явится ко мне выпрашивать место. Но заполнение может сыграть и в мою пользу. Еще не знаю. Я бы отдал этот треклятый вагон с подвохом любому, кто захочет.

Я еще успеваю выпить кофе в буфете, прямо напротив платформы номер семнадцать. От стойки будет видно, когда придет наш состав. Что не замедляет случиться. Я как раз вылизываю донышко чашки, когда выкатывается двести двадцать второй, и, быть может, из-за выпитого кофе мое сердце вдруг учащает свой бег. Я закуриваю, освобождаю карманы от последних лир, кладу их на стойку и выхожу.

Нет ничего пунктуальнее маленького приступа тахикардии… Внутри что-то стучит и пульсирует, обрывается и миокардирует, и ничего с этим нельзя поделать. Через зал проходит Эрик под ручку со своей невестой.

Розанна тоже провожает меня вечером на Рома-Термини. Мое маленькое римское облачко…

Все ветреные мужья могли бы позавидовать этой нашей легкости. Один день в неделю с любовницей на чужой территории, за тысячу пятьсот километров от своей собственной жизни. Двойная жизнь, две идиллии — такие же параллельные, как рельсы. Можно появиться вместе на террасе какого угодно кафе, можно смело здороваться с соседями по площадке. Малейшие накладки просто исключены. Я покидаю Катю вечером, а на следующее утро Розанна встречает меня с завтраком, душистой ванной и еще теплой постелью. Я привожу ей то, что она просила в прошлый раз, — какую-нибудь безделушку, книгу, духи. Мы проводим день, валяясь в постели, шалим, болтаем всякие глупости. Это очаровательно… Ровно в 17.00 я вновь надеваю галстук, она проверяет мою форму, делая маленькие замечания, и обнимает, чтобы еще хоть немного удержать подле себя. И тут между нами пробегает тоненькая трещинка. Она не осмеливается ничего мне сказать, она знает о Катином существовании, она улыбается, говоря о своем «маленьком парижском вздохе». В смысле сольфеджио, уточняет она. И отмечает в своей записной книжке дату моего следующего приезда в Рим. В сущности, единственное возможное сходство с классическим адюльтером — это грозная ночная проблема. Розанна никогда меня ни о чем не просит, но иногда мечтает о счастье поужинать в городе, сходить в театр и завершить вечер бокалом шампанского около полуночи. Она находит это ужасно парижским. У людей странные штампы. Я твержу ей, что раньше июня это невозможно, потому что только летом у нас появляется добавочный поезд «Неаполь-Экспресс», с которым мы останавливаемся в Риме на двадцать четыре часа. Она вздыхает. На перроне я еще вместе с ней, окруженный ее теплом. Потом поднимаюсь в свой вагон и забываю ее до следующего раза.

— Эрик! Твоя схема у меня! — кричу я.

Он хватает ее, даже не здороваясь, и, как вполне можно было предсказать, бормочет: «А, черт!» Он терпеть не может, чтобы у него было полно, как и я, впрочем.

— Можно уладить, — говорю я. — Извини за вчерашнее, я сам пожалел, что не взял твою Флоренцию. Так с приятелями не поступают… Хочу предложить тебе одну штуку. У меня в девяносто шестом только двадцать три места занято… Можешь взять его себе и устроить себе спокойное возвращение. А я твоим займусь, о'кей?

Удивление. Тень сомнения на лице. Недоверчивость.

— …Ты это предлагаешь, чтобы вину искупить? Не стоит. Оставь свою телегу при себе. Ты ее вчера хотел, ты ее и получил.

Что на меня такое нашло?.. Так, одна идея, не хуже других… Смутная, мимолетная… Мимо… Делать нечего. Стук сердца отдается у меня даже в голове. Только что я пережил миг близости со всей чернотой моей души.

На семнадцатый перрон выплескивается волна пассажиров. Я пытаюсь обогнать ее, чтобы отфильтровать своих клиентов прежде, чем они полезут в вагон. Мезанж уже на своем посту, в фуражке, приветствует меня.

— Загляни ко мне, мальчуган, если все будет спокойно.

— Обязательно! Обязательно загляну. Особенно если все будет спокойно.

Он смеется, не слишком меня понимая. Еще не зная, что я уже включил его в свои планы. В девяносто шестом я прежде всего закрываю межвагонные переходы с обоих концов, равно как и дальнюю дверь, ведущую наружу. А сам помещаюсь у второго входа, рядом со своим купе. Теперь любой субъект, желающий сесть, должен неизбежно пройти мимо меня. Появляется Ришар и без спешки спрашивает у меня свою схему.

— У тебя полно.

— Тем лучше, подсадку к тебе пошлю. А куда ты дел?..

Я обрываю его, ворча. Предпочитаю, чтобы он заткнулся. Он тихонько смеется и идет в свой вагон, потрясая кулаком с оттопыренным вниз пальцем, на манер Цезаря.

Начинает смеркаться, я хочу зайти к себе на секунду, чтобы бросить сумку, но не успеваю. Два силуэта выныривают с двух сторон высокого мраморного блока с вырубленными в нем скамьями и устремляются к обеим дверям моего вагона. Мне достается тот, что в красном анораке. Я стою прислонившись спиной к листовому железу. Не говоря мне ни слова, он исследует глазами содержимое моих купе. В сумерках ему не слишком хорошо видно, и он прислоняется лбом к каждому окну. Он перебрасывается с собеседником двумя-тремя словами, которые я не слышу. Тому удается проникнуть в соседний вагон, но в переходе он натыкается на закрытую дверь. Выяснив, что вагон почти пуст, красный анорак, можно сказать, улыбается мне, затем, скрестив руки, прислоняется к каменной глыбе, словно говоря своим видом: «Мне торопиться некуда».

— Carrozza девяносто шесть?

Да, отвечаю я. Их трое, двое парней и одна девушка, в шерстяных вещах и с сумками через плечо. Я изучаю их билеты с усердием, какого раньше за собой не замечал. «Сотрудники», похоже, знают, что делают, без паники и беспокойства. Ко мне подходит Ришар и не слишком громко сообщает, что с той стороны в окна заглядывает какой-то тип, проверяя одно купе за другим. Меня это удивляет только наполовину, они ведь уже все поняли. Я достаточно заинтригован количеством «сотрудников» в войске Брандебурга. Сколько же их? Пять, пятнадцать, пятнадцать тысяч? Видимо, столько, сколько понадобится. Хорошая организация. Не знаю, что сам смогу противопоставить этому. Разве что хорошее знание железной дороги. Да некоторый талант к импровизации, изощренный за время моих поездок каждодневным потоком абсурдных ситуаций. Почему бы и нет… Постоянная борьба против всего и всех по правилам этого бардака становится второй натурой.

*

18.30. Я на несколько мгновений присаживаюсь на подножку. Только что по всему вокзалу зажглись фонари. «Сотрудники» по-прежнему здесь, они изучают пассажиров еще внимательнее меня. А Латура все нет и нет. Пора бы им сообразить, что я опять сыграл с ними один из своих фокусов. Но никто из них не подошел ко мне и не заговорил. Они предпочитают дождаться отправления. Вот тогда они и бросят мне в лицо все свои угрозы. Вижу вдалеке двух контролеров, останавливающихся перед каждым вагоном. Они выясняют у нас предусмотренное количество пассажиров, чтобы сделать черновые прикидки. Я угодливо сообщаю свою цифру, а заодно предлагаю свободное купе, чтобы они расположились там со своими подсчетами. Они радостно соглашаются, несколько удивленные такой предупредительностью. Надо признать, что обычно мы стараемся выставить их из наших вагонов как можно скорее. Один из них сразу идет на указанное место, а другой продолжает путь к дальним вагонам. С ними я буду спокоен, как минимум, до Милана. Из двух зол…

«Сотрудничек» в анораке улыбается мне уже меньше. Должно быть, принимает меня либо за чокнутого, либо за лицемера, в чем не совсем ошибается. Я выкручиваюсь, как могу.

18.50. Громкоговоритель объявляет отправление. Я насчитал восемнадцать пассажиров, троих не хватает. Это нормальная квота для «неявившихся», как гласит инструкция. Они могут преспокойно сесть в Местре, такое часто случается. Контролеры в последний раз перед свистком отправления мерят шагами перрон. Холодный ветер треплет волосы мне и «сотрудникам».

Я даже не успел заметить, сел ли второй контролер. Толчок, металлический удар в спину на уровне поясницы, и я валюсь на землю.

С подножки спускается еще какой-то тип, новый…

Третий гад, тот самый, которого видел Ришар. Он прячет в карман кастет…

Не знаю, как ему удалось пройти, — наверное, один из контролеров открыл проход через гармошку.

Несмотря на боль, я пытаюсь встать, ощупывая неловкой рукой то место, куда получил удар. Стиснув зубы, вижу две капли крови на кончиках своих пальцев.

Я даже не пытаюсь встать, когда они окружают меня все втроем.

— Куда ты его деееел? — орет один.

— Вы… вы видели, как он садился? — пытаюсь я мямлить меж двух приступов боли.

— Не корчи умника, ты уже поиздевался надо мной сегодня. Два раза подряд — это уже чересчур.

Свисток. Двери хлопают одна за другой, все, кроме моей.

— Вы ищете место или что? — раздается вдруг совсем рядом по-итальянски.

Контролер.

— Но… у меня есть… места!

Трио размыкает кольцо вокруг меня, контролер глядит в панике. Превозмогая невыносимую боль в спине, я пытаюсь разогнуться. Мне надо проглотить мою боль, иначе это сулит неприятности.

— Что происходит? Какие-то проблемы? — спрашивает он.

— Нет… нет… Я поскользнулся… на подножке… — бормочу я, заводя руку за спину.

— А вы тогда что тут втроем делаете? — спрашивает он у остальных.

На какое-то мгновение я испугался, что они сейчас вытащат из шляпы три билета в мой вагон. Что они и есть те трое «неявившихся».

Они смотрят только на меня, и плевать им на то, что может сказать контролер.

— Мы не собирались садиться. Мы хотели только пожелать счастливого пути.

В тот самый миг, когда поезд тронулся, красный анорак собрал своих приспешников у себя по бокам. И словно трехглавый цербер, они пролаяли хором:

— Счастливого пути!

***

Я ложусь животом на кушетку и пытаюсь заставить двигаться свой позвоночник.

Таран. Вот какой штуковиной получил я по спине. Удар сокрушительный, прямо сногсшибательный. После такого девяностоградусный спирт производит впечатление ласки. Мне нужно время, чтобы вернуть себе гибкость. А слишком долго я ждать не могу, мне работать надо, иначе запоздаю со своим планом. Я-то ведь знаю, что соня сложен пополам и засунут в мышеловку… И я пока не могу вытащить его оттуда.

Единственный способ иметь развязанные руки в этом рейсе — это как можно быстрее и лучше делать свою работу проводника. В Местре я принял двух «неявившихся». Для начала я попробовал тихонько ковылять в коридоре. Но, покидая Местре, неожиданно вернул себе часть гибкости. Четверть часа спустя двадцать пробитых билетов и двадцать проверенных паспортов уже лежали в моем шкафчике. Я застал врасплох одного контролера, убедив его проколоть собранные мной билеты, не слишком себя утруждая, чем заслужил изящное прозвище Лампо — молния. Это он мою спину не видел.

Я вполне доволен, что разыграл гостеприимство с этими ребятами, помешанными на конфетти; если тот же номер удастся со швейцарцами и французами, глядишь, все остальное тоже пройдет гладко. Я доставляю им билеты «прямо на дом», что избавляет меня от их визитов в мое купе и шатаний по коридору, но при этом они останутся под рукой или по крайней мере в пределах досягаемости голоса. Удачная затея.

Сейчас не время расслабляться. Когда раздам постельное белье, смогу сделать передышку у Мезанжа. Думаю, что пора вызволять соню. Должно быть, поясница у него в том же состоянии, что и моя. Жду момента, когда площадка освободится.

Он выходит головой вперед и испускает полузадушенный крик, в какой-то невероятно замедленной судороге пытаясь дотянуться ногами до пола. Я придерживаю его за пояс.

— Вы в порядке?

Он с трудом глотает воздух. Ему не удалось сдержать потоотделение. Никогда еще не видел человека, который бы так мало сопротивлялся затхлой атмосфере.

— После отправления всего двадцать минут прошло, а вы уже скисли?

— Это ничего… пройдет… — бормочет он, разминая себе спину.

— Мне жаль… Я долго ломал голову, но другого места тут и вправду нет. Это был единственный способ сесть в двести двадцать второй так, чтобы никто вас не видел. И вот доказательство: они только что тут были втроем, все обшарили. Но так и не догадались, что вы уже были в поезде, когда он подошел к платформе.

Я не говорю ему, что эта веселая компания «сотрудничков» ни минуты не сомневалась, что он тут, и что они размозжили мне хребет на прощание.

— Присядьте пока в первом, мне надо заняться бельем.

Я разбрасываю простыни и подушки по купе, не считая. Закончив раздачу, прошу его посидеть тихонько с полчасика, пока я хожу к Мезанжу.

— Не оставляйте меня одного, Антуан…

Не нравится мне этот его умоляющий тон. У меня впечатление, что он расклеивается все больше и больше. И готов уступить любому, кто решится взять его за шкирку.

— Я скоро.

Заперев дверь на висячий замок, иду предупредить контролера о своей маленькой отлучке к коллеге из восемьдесят девятого. Ему на это по-королевски начхать. На полной скорости пробегаю через вагоны Ришара и Эрика, которые еще только паспорта собирают. Мезанж тоже, урожай у него в фуражке. Большая фуражка для большой головы.

— Какого черта ты тут делаешь, мальчуган?

— Ну… ты же меня сам приглашал!

— Обычно ты являешься, чтобы хлебнуть чего-нибудь, а тут до аперитива еще добрых два часа. У тебя что, вагон пустой?

— Нет, кое-какой народ есть. Но не слишком много. Я не ради выпивки. Ты мне сам нужен.

— Тогда можешь сваливать прямо сейчас. У меня пока свекловодов невпроворот.

— У тебя правда полно?

— Угу, кроме одного купе, до Домо.

Домо, 23.35… Почему бы и нет? Надо только спросить у этого голована. Он разогревает воду большим кипятильником, сунув его в кувшин.

— Кофе перед едой… Совсем клиент разучился жить…. Раньше бы я ни за что не стал подавать кофе в такое время.

— У меня заяц.

Он резко перестает ворчать.

— Докуда?

— Париж.

— Вот дурак, работу хочешь потерять, что ли?

— Я увольняюсь завтра утром, ты сам меня на это надоумил. К тому же тут особый случай, это не из-за денег.

— Невеста твоя?

Странный вопрос. Даже не знаю, что отвечать. Парочка свекловодов является спросить бутылку белого вина «из Междуморья».[30] Мезанж смотрит в погребце, еще одна осталась. «Подайте в купе», — говорит тип. «Охлажденным», — добавляет девица в белой панаме. «Сейчас принесу», — отвечает мой старикан. Вспоминаю, как видел его однажды зимней ночью ползающим на четвереньках по перрону в Модане, собирая снег в ведерко для льда. Тогда из-за мороза трубы полопались, так что не было другого способа подать шампанское охлажденным. В ту ночь я понял, что никогда не стану кондуктором, несмотря на все обещания Лощеного.

Именно этот момент выбирает какой-то лысый и очень вежливый господин, чтобы попросить Мезанжа подать ему коньяку. В большом бокале, если возможно. Тут старик делает паузу. Это уже чересчур.

— Месье, если бы у меня было четыре руки, я бы работал не в «Спальных вагонах», а у Барнума в цирке!

Чуть натянутое молчание. Тип уходит.

— Свекловод… И ты туда же… Чего тебе надо?

— Ты мне хочешь верь, хочешь нет, ладно? Если будешь не согласен, сразу скажи, идет?

— Э, мальчуган, ты нашел не лучший способ попросить об услуге. Выкладывай, тогда и поглядим.

Придется лгать. Я не могу поступить иначе. Это так, и я не в состоянии себе помешать.

— Это один мой друг. Он скоро умрет… Болезнь… Вот он и попросил меня посмотреть перед смертью Венецию. У него ни гроша. И я бы хотел устроить ему еще одну штуку. Чтобы он хоть часть пути проехал в бархатном купе. Глупость, конечно, я знаю, но он об этом так мечтал. Ты же сам знаешь это лучше меня… Он бы никогда не смог себе этого позволить.

Пан или пропал. Я почти хочу закрыть глаза, ожидая приговора. Кровь и стыд бросаются мне в лицо, как тогда, с Эриком. И я искренне себя спрашиваю, не подонок ли я.

— В Домо я его выставлю.

Не знаю, что сказать. Мезанж недоволен. Выглядит даже разочарованным. Он больше не похож на ворчливого мудреца. У него побелело лицо. От презрения.

— Так я… пришлю его к тебе?

— Проваливай.

Я не заставляю повторять себе это дважды. И однако предпочел бы, чтобы он отказался, но сохранил обо мне хорошие воспоминания, когда я брошу лавочку. Как-то он сказал мне, что у него сын моих лет и что он запретил ему работать в «Спальных вагонах», чтобы тот не вошел во вкус. И с тех пор ломает голову, куда бы его пристроить. Того мало что интересует, разве что чуть-чуть информатика. А ему самому не нравится, чтобы его сынишка занимался информатикой. Так что поди знай…

Второй контролер видит, как я проношусь через вагон Эрика, бросает: «Lamро furioso!» У самого Эрика это смеха не вызывает. В девяносто шестом ничего нового, в коридоре студенты. Соня по-прежнему в первом.

— Вставайте. Пойдете в восемьдесят девятый вагон, увидите там стюарда в коричневом костюме, большеголовый такой, он устроит вас в одно из своих купе до итальянской границы. Незадолго перед тем я за вами приду.

— Но… как же я пойду туда совсем один?

— Уж постарайтесь. Главное, не провалиться между вагонами. Их всего семь. До скорого.

Я выглядываю наружу, прежде чем выпустить его. Студенты решили заморить червячка прямо в коридоре, лицом к сумеречному пейзажу, усеянному красными точками, мерцающими вдалеке. Жан-Шарль немного колеблется. Жалобно смотрит на меня, потом нехотя идет в девяносто пятый.

Свободен. До одиннадцати часов вечера. Всего лишь чуть-чуть нормальности, а у меня уже прояснилось в голове, возвращаются привычные жесты, я начинаю думать о Париже и о том первом, что сделаю завтра сразу после увольнения. Съезжу куда-нибудь с Катей на выходные. Чтобы мягко сообщить ей новость о ее возвращении на работу. На неопределенное время. На меня пока, в смысле доставки пищевых продуктов в гнездо, рассчитывать не приходится. В крайнем случае выведу разок в театр. Там поглядим.

У меня есть время. Много. Весь день я пытался просчитать, по каким возможным сценариям Брандебург попробует заполучить обратно своего подопытного кролика. Потому что он по-прежнему ему нужен, и он наверняка использует другие приманки, другие угрозы и свой единственный шанс поймать его до Валлорба. Стало быть, мне надо остерегаться швейцарских паспортов, волнообразных акцентов и непредвиденных посадок после Домо. Усевшись в кресло, я кладу себе на колени пачку паспортов и начинаю их перелистывать один за другим.

Ни одного швейцарца, немного итальянцев, несколько французов, среди которых один врач, а это всегда может пригодиться. Люблю иметь врача под рукой, пользы от них гораздо больше, чем от священников. Порой случались такие ночки, когда я дорого бы дал, чтобы найти хоть одного, лишь бы самому не ставить диагноз. Единственный раз, когда у меня ехала беременная женщина, с ней обморок случился, а я чуть не последовал за нею.

Я не слишком-то продвинулся, даже наоборот. Только зря теряю свое время на дурацкие домыслы, вместо того чтобы поспать до Милана. Времени в обрез, едва-едва чтобы успеть задремать. Никто об этом ничего не узнает.

*

Все об этом подумали. Надоедливые пассажиры, видя, как я зеваю, тру глаза, смущенно извинялись. Коллеги сбывали мне свои излишки, контролеры вежливо подсовывали подсадных, на которых я таращился мутным взглядом, прежде чем продать место. Тем не менее мне удалось сохранить свободными оба купе. Пять остановок за два с половиной часа, причем одну из них я вроде бы прозевал, Верону кажется, и это добрый знак. Сейчас 21.50, и мы прибываем в Милан, так что в моих интересах иметь ясную голову, у меня тут двое пассажиров по брони. Поезд проезжает через пригородные новостройки, которые ночью похожи на мое представление о Лас-Вегасе — мигающие неоновые огни, билдинги, теннисные корты, освещенные даже зимой, и целый лес гигантских труб.

— Эй, Антуан… Сегодня твой черед идти!

Ришар влетает стрелой, улыбаясь до ушей. Поезд только что остановился на вокзале.

— Куда это?

— Как куда? В тратторию, кретин!

А… дьявольщина… Про это я тоже забыл. В Милане, во время сцепки двух составов, один из нас бегает в маленький ресторанчик, расположенный в трехстах метрах от вокзала, и возвращается с горячей пиццей и холодным вином. В последний раз я уже чем-то отговаривался, чтобы не ходить.

— Извини, — говорю я, — мне сейчас нельзя отлучаться. Двое клиентов должны сесть, да я и не голоден.

— Черт бы тебя подрал! Я уже вторую неделю подряд туда таскаюсь!

Горстка людей толкается, чтобы пролезть в мой вагон. Прежде чем они уцепятся за поручень, я кричу, что сесть могут только пассажиры с броней, остальным придется искать место во флорентийском составе. Молодая женщина размахивает кусочком белого картона. Я помогаю ей подняться, остальные хнычут, но я хлопаю дверью.

— Место четырнадцать, первое купе. Там уже есть двое. Дайте мне ваш билет и паспорт и заполните таможенный листок. Если меня не будет, суньте его под дверь, и спокойной ночи.

Ришар наступает мне на ногу и корчит какую-то непонятную гримасу.

Девушка входит в коридор.

— Рехнулся, что ли? Ты ее видел? Класс! Думаешь, такая попала бы ко мне? Как же, дудки, изо всех нас она достается самому вредному и сварливому! Ты хоть на ноги ее посмотрел?

Я и лицо-то ее толком не разглядел, вот как она меня взволновала. Тут Ришар прав, я единственный проводник в мире, который может говорить с пассажиром и при этом даже не заметить, какого он пола, мужского или женского.

— Слушай… Антуан, давай без глупостей, за тобой ведь должок. Не будь гадом, сделай что-нибудь. Или ты мне больше не друг и на мою помощь можешь не рассчитывать… Это не шантаж, а всего лишь угроза. Ладно, я сбегаю за жратвой, но ты в лепешку расшибись, чтобы ее пригласить. Сделай это ради меня.

У меня нет ни желания, ни сил, чтобы заниматься подобными глупостями. Мои интрижки с девицами закончились уже давным-давно. К тому же он отлично знает, что сейчас у меня проблемы из-за Жан-Шарля, сам видел, как я суечусь и выдумываю всякие нелепости.

Да, но… Не вижу, как отказать ему в чем-либо… пусть даже это каприз, пусть даже в самый неподходящий момент, пусть даже моя голова забита сейчас совсем другими вещами. К тому же тут и дела-то всего на полчаса: она ест с нами, затем они вместе сваливают, если придет такая охота.

— Попытаюсь… Я же говорю: попытаюсь. Так что, если она откажется, ты мне комедию не устраивай.

— Клянусь! — кричит он, целуя меня в щеку. — Можешь просить у меня что хочешь, Антуан. Что хочешь!

— О таких словах всегда потом жалеют. Устроимся в десятом. И пошевеливайся, ты уже добрых три минуты потерял. Представь только, что в траттории очередь. Вдруг без тебя уедем? Что мне тогда с девчонкой делать? Хорош я тогда буду с этим приглашением к ужину.

Второй из ожидаемых пассажиров прибывает через гармошку и протягивает мне свою броню. Мужчина лет пятидесяти, вежливый, собой красавец и, похоже, привычный к этой процедуре. Не говоря ни слова, он отдает мне свой паспорт с билетом внутри, заполняет формуляр, пристроившись в уголке у окна, и проходит на свое двадцать второе место, не спрашивая, где оно находится. Паспорт французский, профессия: режиссер. Еще один, которого нет в Ларуссе.

Заявляются новые контролеры и спрашивают количество. Двое по брони в Милане, шестеро подсадных, один неявившийся в Венеции, итого: двадцать восемь. Они заодно интересуются, где тут у меня свободное купе, о котором говорили коллеги. Хорошая новость. Они собираются остаться там до Домо. Прежде чем отправиться туда, один из них выглядывает в коридор, затем оборачивается ко мне и с чуть смущенной улыбкой просит принять меры. Быстро смекаю почему. Перед дверью восьмого купе — лужа блевотины. Ничего хуже в коридоре случиться не может. Меня уже самого тошнит. О том, чтобы самому подтирать, и речи быть не может. Схватив две грязные простыни, я прыгаю с гримасой отвращения внутрь восьмого купе. Это молодой француз, едущий с двумя своими ребятишками. У одного из них он держит руку на лбу. Мальчуган мертвенно-бледен.

— Заболел?

— Э… не знаю, кажется, у него температура.

Тревога. Отец становится таким же мертвенно-бледным, как и сын.

— Извините за то, что в коридоре. Не успел донести его до туалета.

— Неважно. Может, объелся чем-нибудь. В его возрасте это обычно шоколад.

— Быть может… Это моя вина, никогда на такие вещи не обращаю внимания. Наверное, мне придется сойти, вдруг это серьезно.

Мне из-за него не по себе. Я и в самом деле не знаю, что значит иметь ребенка.

— Погодите. Пусть он полежит пока, тут рядом есть врач. А вы тем временем подотрите в коридоре вот этим.

Он безропотно подчиняется. При слове «врач» его лицо просветлело.

Сегодня вечером обошлось без беременных, зато у малявки худо с печенью. Всякий раз, когда у меня появляется врач, я заставляю его вкалывать. Он сидит в своем купе рядом с дверью. В руках книжка.

— Хм… Добрый вечер. Вы ведь врач, верно?

— Откуда вы знаете?

— Ну… прочитал в вашем паспорте, когда убирал его на место. Тут рядом один мальчишка приболел, так что было бы очень любезно с вашей стороны, если бы вы подошли взглянуть…

Он несколько удивлен, но не говорит ни слова. В конце концов, это ведь его работа, он обязан выполнять ее повсюду, где его только об этом попросят. Как настоящий профессионал, он хватает свой саквояж с багажной сетки и следует за мной.

— Это ваши инструменты? Они у вас всегда с собой?

— Да, часто. Я ведь не в отпуске. И это доказательство.

Кисло-сладко. Предпочитаю оставить его наедине с малышом, пока отец продолжает возить тряпкой по полу. Устанавливаю полки пенсионерам и влюбленным из девятого. Двое болтливых американцев предлагают мне кока-колы, студенты спрашивают, не знаю ли я какой-нибудь славный и недорогой отель в Париже. Я стучусь в стекло первого и делаю девушке знак выйти. Да, да, вы, не озирайтесь по сторонам, я именно к вам обращаюсь.

— Вы уже поели?

— Простите?.. Э… нет…

Она и вправду хорошенькая. Брюнетка с черными глазами, волосы прямые, остриженные под Луизу Брукс, веснушки. Совсем не в моем вкусе, но хорошенькая. Вид у нее — будто с Луны свалилась, почти как врач. Терпеть не могу такие дела, это же смешно, я вообще не умею девиц клеить, а еще того меньше — для кого-то другого. Я все готов был вообразить, садясь в двести двадцать второй, но только не то, что буду кокетничать вместо Ришара. Не могу дождаться завтрашнего утра.

— Это очень удачно, нам с коллегой очень хотелось бы пригласить вас поужинать с нами.

Если это приглашение, то трудно сделать хуже. Настоящее пугало.

— С удовольствием.

— …

— Я согласна. Где это?

— В… десятом купе, в той стороне. Сразу же после отправления поезда…

Она снова садится, покуда я еще трепыхаюсь какое-то время с другой стороны стекла. Она мне даже улыбнулась. То-то Ришар будет доволен. Особенно если она продолжит улыбаться мне вот так. Пора бы ему и вернуться, а не то я через две минуты дерну стоп-кран. В восьмом, похоже, дело улаживается, особенно рядом, в коридоре, где от рвоты не осталось и следа. Отец снова обрел человеческое лицо и жмет руку врачу, который по-прежнему не улыбается.

— Дайте ему одну капсулу, — говорит он, вынимая флакон из своей сумочки. — До завтрашнего утра пусть побудет натощак.

— Извините меня за беспокойство, — говорю я.

— Меня это не побеспокоило. Скоро отправляемся?

Он кладет на место стетоскоп и похлопывает мальчугана по плечу, улыбнувшись в первый раз.

— Прямо сейчас. Хм, а скажите, вы терапевт?

— Нет, я работаю в одной клинике в Бангкоке. Я специалист по тропической медицине. Вы не могли бы разбудить меня перед Дижоном?

— Конечно. За полчаса. И еще раз спасибо.

Свисток. Первый рывок. Черт побери, Ришар!

— Ну что, есть будем? — говорит он прямо за моей спиной, с пластиковыми пакетами в руках.

Остается только закрыть мою кабинку на висячий замок, и мы устраиваемся на пикник — стаканы, салфетки, приборы, штопор.

— Ну как? Уговорил?

— Может, это и не совсем то слово, но, думаю, она придет.

— Йеееееее!

Три обжигающе горячие пиццы. Без анчоусов, зато с целым лотком fritto misto.[31] Ко мне возвращается голод. Завтра же приглашу Катю в ресторан. Девица робко заглядывает в купе. Ришар вскакивает на задние лапки и приветствует ее с немалой торжественностью. Протокольный обмен именами, ее зовут Изабель. И она, похоже, собирается испортить мне этот единственный и крохотный приятный момент: Ришар будет без остановки нести чепуху, она будет беспрерывно сыпать вопросами, а я даже не смогу распустить пояс. Она скрещивает ноги и ест свою порцию пиццы очень элегантно, едва прикасаясь к ней губами. А у Ришара подбородок уже весь в масле. Я забиваюсь в уголок возле окна и посвящаю свое внимание пейзажу, неразличимому, впрочем, сквозь толщу сумерек. Ришар при каждом новом анекдоте ловит мой одобрительный взгляд, но я ничего не подтверждаю и остаюсь безучастным. У нее веснушки аж до самых лодыжек… Кусочек кальмара между большим и указательным пальцами, салфетка, деликатно прижатая к уголкам губ. Между двумя глотками она что-то спрашивает насчет нашей потрясающей работы, как же, новые горизонты, бегство от повседневности и все такое прочее. Она напоминает мне того журналиста из «Актюэль», которого мы терпели на «Палатино» и туда, и обратно. Он называл это репортажем в естественной среде… Нам даже кажется, что она волнуется за нас, — все эти таможни, все эти люди, вся эта ответственность и т. д.

— А жулики или бандиты вам попадаются? Или просто навязчивые любопытные люди?

«Особенно во время еды», — с трудом подавил я. Ришар потихоньку к ней пододвигается и вовсю расписывает чудовищные опасности, которым мы себя подвергаем. Немного смутившись, она отодвигается от него. Самое странное в том, что мое молчание ее, кажется, беспокоит. Она уже неоднократно пыталась втянуть меня в беседу.

— А с вашим другом разве никогда ничего не случается?

— О, это старый брюзга. Я его очень люблю, но он настоящий медведь.

Она не перестает мне улыбаться, а мне как-то не по себе из-за моего друга. Почему я? Почему я должен преодолевать столько препятствий в течение последних двадцати четырех часов? Все ошибаются, все сталкиваются лбами, и никто не идет туда, куда надо. Похоже, что это вообще характеризует человека. Не знаю, чего она хочет, но она это плохо выражает, ни малейшего внимания Ришару, который пытается подлить ей вина, не говоря уже об этой ее манере незаметно завладевать все большей и большей территорией на банкетке, где я сижу. Я на своего коллегу даже взглянуть не осмеливаюсь.

Вдруг он резко поднимается и швыряет свой кусок пиццы в мусорную корзину. Это он на меня злится.

— Ну ладно, Антуан… оставляю тебя убрать со стола, а я отсюда сам уберусь. А?.. Пока, приятель. До свидания, Изабель.

— Слушай, останься! Ты ведь даже вино свое не допил! Некуда тебе пока спешить!

Делать нечего. Ушел. С горечью. Будто это я виноват. А он мне, боюсь, скоро понадобится. Плохой расклад.

— Расскажите еще об этих ночах напролет в поездах.

У меня кошмар или это цитата из Дюрас?[32] Я уже не знаю ни что делать, ни что говорить, поэтому мямлю какие-то банальности, как вчера, когда соня задал мне тот же вопрос. И так же, как и вчера, я думаю о чем-то другом. О встречах в поездах, об их подсознательном значении, проявившемся в искренности, о том, что они были просто подарены мне. Во всем этом, конечно, повинна ночь. Вспоминаю ту женщину, которая все глаза себе проплакала в объятиях любовника на перроне Рома-Термини. А тот — карикатурный Latin Lover в белой рубашке, распахнутой на груди, с какой-то висюлькой на цепочке, брюки в обтяжку. Тип, какие тысячами попадаются на террасах кафе возле Пантеона. Она плакала, сжимая его в своих объятиях изо всех сил, а он с важным, покровительственным лицом посмеивался над таким обилием лиризма. Настоящий профи. «Хватит плакать, я тебя люблю, скоро буду в Париже». Поезд отходит, рыдания удваиваются, она смотрит на меня, как бы признавая свои слезы, как бы давая мне понять, что боль не позволит ей сейчас заполнить таможенный листок, эту ничтожную бумажку. Я уважаю ее горе и тихонько ухожу. Четыре часа спустя я возвращаюсь за листком. Она сидит рядом с каким-то молодым парнем, большим краснобаем и записным остряком к тому же, если судить по взрывам ее смеха и обмену улыбками. На следующее утро обнаруживаю их в столовке.

Перед ними чашки с кофе, их губы нежны, кончики пальцев соприкасаются мягко и интимно. 10.06, прибытие на Лионский вокзал. Она пробегает несколько метров по перрону, ища кого-то взглядом, и падает в объятия мужчины, который обхватывает ее за талию и крутит вокруг себя.

С тех пор я сомневаюсь. Я сомневаюсь во всем, что может походить на внешнее проявление того, что называют искренностью. Смех, слезы, волнение, театр, чувства — все это мне кажется несколько преувеличенным. Не слишком разумным. Как эта Изабель, непохожая на ту, другую, быть может, но которая тоже не внушает мне никакого доверия. Сам не знаю почему.

— Надо сдавать экзамены, проходить стажировку, вы ведь должны быть готовы к любым неожиданностям, верно?

Не ко всем, увы.

— Это как в любой работе — теория учится за два дня. В матчасти я разбираюсь хуже, чем машинист, не так, как контролер, в проверке билетов и не как кондуктор в обслуживании клиентов. Но я понимаю больше, чем машинист, в проверке билетов, больше, чем кондуктор, в матчасти и больше, чем контролер, в обслуге. Но вас это и вправду интересует или вы просто спать не хотите?

— Нет… я… вам это мешает?..

Я не отвечаю. Нет, спасибо, я сам справлюсь. Нет, мне еще надо закончить работу. Не знаю, что мне отвечать на ваши вопросы. Впрочем, обычно это парни задают вопросы девушкам.

Она выходит в коридор, идет, оборачиваясь время от времени, и исчезает наконец в своем купе. Сейчас 23.00, и я не замедлю избавить Мезанжа от этого тюка с грязным бельем, который только и делает, что дрыхнет.

*

Поезд оживлен больше, чем вчера. Возвращение в Париж всегда оставляет у меня это впечатление, но статистика утверждает обратное. В любом случае первый класс полон, Т-2 занимают влюбленные парочки — свадебное путешествие в Венецию всегда пользуется успехом. Большая голова Мезанжа видна издалека. Он беседует с соней, сидя на откидной койке и держа стакан в руке. Мне даже показалось, что я тут липший, когда Мезанж удрученно сказал: «А мой-то вообще дурья башка!» Я догадался, о чем они толкуют. Сведите двух отцов вместе, а дальше все пойдет само собой. В любом случае я рад, что они поладили.

— А, это ты…

Они прощаются, Жан-Шарль рассыпается в благодарностях, другой скромничает: до скорого, кто знает, а почему бы и нет и т. д. Высоко подняв голову, даже не поглядев на меня, соня идет в сторону девяносто шестого, будто так и надо. Мезанж пропускает мои «спасибо» мимо ушей и хватает меня за руку:

— Ладно тебе, дурень. Незачем было врать.

Я резко вырываюсь и выхожу из вагона не оборачиваясь.

— Что вы ему наплели?

— Да ничего… Я ему ни слова не сказал о себе и о нашей поездке. Я говорил только о своих ребятишках.

Должно быть, оно само крутилось в его большой башке, и он понял, не понимая. Теперь-то он знает наверняка, что я обманщик, который без колебаний все силы положит, лишь бы добиться своего. Он и не подозревает, насколько я был близок к правде.

— Я ве-ли-ко-леп-но провел время. Эти «Синглы»… Потрясающе! Я спал в настоящей постели, на настоящем матрасе. Теперь мне гораздо лучше понятна репутация «Спальных вагонов». На обычной полке этого не поймешь: чтобы на ней выспаться, надо быть факиром. Все равно что сравнить тюфяк в ночлежке и многокомнатный номер в «Хилтоне». А ваш друг, кондуктор, какой стиль! Он наливал мне вино в бокал с белой салфеткой через руку.

Ничего не говорить. Заткнуться. Если я выскажусь, то с помощью оплеухи.

— Я не могу постоянно повторять одно и то же. Сейчас будет таможня, контролеры устроятся рядом, и вы даже носа наружу не высунете.

— А кстати, Антуан, по поводу носа, вы не находите, что здесь немного припахивает объедками?

На этот раз он хватил лишнего. Я уже не могу притвориться, будто ничего не слышал.

— Заткнитесь, Латур, заткните ваш фонтан!

Скрестив руки, он пожимает плечами.

— Ладно, очень даже хорошо, я понял. С тех пор как я видел кондуктора за работой, я уяснил себе кое-что насчет проводников. Это так же, как с постелью и полкой, — ничего общего. Ах… рассказывайте мне теперь о вежливости проводников!

Я закусываю губу, вторую.

— А вежливость неизлечимо больного — это почаще менять повязки!

Я выхожу, не видя его реакции. Мне немного жаль. Тем хуже. На крышке бельевого бака я по порядку раскладываю билеты и паспорта, чтобы упростить и ускорить работу таможенников и прочих надсмотрщиков. Ни в коем случае тут не проветривать, чтобы они ощутили смутное неудобство. В конце коридора Изабель, прижавшись лбом к стеклу, изредка бросает в мою сторону взгляд и улыбку. Настырная. Паспорт французский, моментальное фото ее только портит, фамилия: Бидо, профессия: переводчица. В конце концов, это тоже может пригодиться.

23.30. Осталось всего пять минут. Контролеры готовятся уступить место своим швейцарским преемникам. Беззаботность тушуется пред лицом строгости. Скоро я пожалею о них — полуостровных пофигистах.

Жан-Шарль стелет одеяло и кладет подушку на верхнюю полку. Его лицо уже изменилось, черты снова обрисовали ту же вымученную маску, словно все вдруг опять вернулось ему в память. Наверное, я к этому тоже руку приложил.

— Извините меня за то, что наговорил вам давеча. Хм… вам удастся заснуть на заурядной полке?

— Думаю, да… Не беспокойтесь. Завтра утром я уже буду со своими детьми, так что мне надо быть в форме, выглядеть получше.

— Вам их не хватает?

— И да, и нет… Знаете, дети ведь всегда немного с тобой. Много разъезжаешь с ними. Когда-нибудь вы сами это поймете. Как только они достигают возраста, чтобы слушать всякие истории, начинаешь мысленно брать их с собой…

— Сделайте еще одного. Начиная с трех — половинный тариф.

«Вы сами поймете…» было лишним. Терпеть не могу и презираю нравоучительную зрелость.

Лучше мне побыть у себя, с сигаретой в зубах, в одиночестве и спокойствии.

Странно… Я даже не обеспокоен приближением этой вереницы фуражек. Вчера обмирал от страха при виде униформы, а сегодня гляжу на них как на заводных паяцев, роботов — запрограммированных, пунктуальных и не слишком надоедливых. Постепенно до меня доходит, что опасность и в самом деле понятие относительное. Как ее переживают каскадеры, продавцы наркотиков, подрывники: пресыщенно? рутинно? отстраненно? Хотел бы я знать.

*

«Все в порядке?» — спрашивает швейцарец. У итальянцев сердитый вид, и голова занята чем-то другим. Они припорошены снегом; выглянув в окно, я обнаружил, что перрон весь белый. Я спросил, можно ли уже кататься на лыжах, но они ответили, что нет, не в этом году, хотя, может быть, остается маленький шанс в феврале. На обратном пути «Галилео» делает остановку на пограничном посту в Бриге. Однажды ночью они высадили там какого-то панка с розовым гребнем, банкой пива в руке и цепями на шее, в одной футболке, исполосованной бритвой. Тоже в январе. Один из швейцарцев попросил у меня в порядке одолжения одеяло, чтобы набросить ему на плечи. Тоже был отцом, надо думать.

Вскоре после отправления ко мне подходит швейцарский контролер. Я с лицемерной улыбкой предлагаю ему свободное купе. Он не говоря ни слова и безо всякого энтузиазма снимает свой пластиковый дождевик.

— Можно его тут повесить? — спрашивает он, встряхивая эту мокрую штуку.

Конечно, с удовольствием, и не только ваш, но и вашего коллеги. Клянусь, что в последний раз любезничаю с чинушей.

Четверть часа спустя он появляется вновь, сухой, как удар дубины.

— Ты готов?

— Э…да.

Осторожнее с этим типом. Его манера спрашивать «ты готов?» пробудила во мне чувство вины. Пытаюсь вспомнить, не надувал ли я его уже, во флорентийском.

— Двадцать девять пассажиров, так?

— …

Проклятье…

Второй раз за две ночи.

Я только что попался, как новичок, — он пересчитал всех пассажиров по головам.

Включая соню. А у меня всего двадцать восемь билетов. Вчера я хотя бы мог дать подходящее объяснение.

— Двадцать девять, верно?

Вынужден ответить «да», иначе он потребовал бы, чтобы я сам пересчитал их в его присутствии, и тогда он своими глазами увидел бы безбилетника. Я только что ляпнул распрекрасную глупость.

— Ладно, начали. (Один… два…)

При каждом новом билете я могу прочесть цифру по его губам. Это слишком глупо. Добраться досюда и дать поймать себя на такой мелочи, на таком ничтожном пустяке… Надо срочно что-то говорить.

— Слушайте, я в этом году собираюсь провести отпуск в Женеве, что если мне поехать этим же самым поездом, а пересадку сделать только в Лозанне?

— Лозанна — Женева, в 5.25, самый ранний. (Шесть… семь…)

Это известно заранее, «не хватает одного билета!». Мне придется отвести его к Жан-Шарлю, а нелегальный проезд — это явное нарушение, он потребует удостоверение личности, которого у того нет… А таможенники еще в поезде.

— Значит, сойдя с двести двадцать второго в 0.44, я сажусь на этот в 5.25?

— Да, тысяча шестьдесят восьмой… (… Тринадцать… четырнадцать…)

Никак его не сбить, этого надутого индюка. Они ко мне подослали мутанта какого-то.

— Вы от Лозаннского вокзала?

— Да.

— А какой там телефон? На тот случай, если расписание изменится.

— 25-80-20-20. (…Семнадцать… восемнадцать…)

Он покрепче меня, этот говнюк. Вчерашнего-то я бы заморочил в два счета, но этот — стреляный воробей, на нем и не такие, как я, ломали себе зубы.

— Слушайте, у меня таблица валютного обмена трехнедельной давности. Это я к тому, что неохота переплачивать из собственного кармана. Когда я продаю место, у меня швейцарский франк идет по 3.49, если я ту же сумму переведу в лиры, то сколько это будет?

— Курс сейчас 3,61, в твоих франках это… 75,81. Если за полку берешь 21 швейцарский франк, то с лирой по 0,0043 это нам даст 17 630 лир. Можешь округлить до 17 700. (Двадцать три… двадцать четыре…)

Все. Все пропало. Он подходит к концу.

— Кстати, по поводу франка, это правда, что вы, швейцарцы, тоже присоединитесь к европейской валютной «змее»?[33]

— Чтооо?

Он резко вздернул голову, словно получил сзади по шее. Посмотрел на меня с беспокойным любопытством, с каким заглядывают в клетку ярмарочного урода.

— Шутишь, что ли? Какая еще «змея»? Это у вас во Франции такое болтают? Что это вообще такое — Европа? С вашей-то лирой? С вашим французским франком? Пускай она за хвост себя кусает, ваша змея. Вот в девяносто втором смеху-то будет…

— А ваша Конфедерация долго сможет продержаться?

Он разражается хохотом. Несколько мгновений мы пребываем в неподвижности. Выходя, он цедит сквозь зубы два-три неразборчивых слова, которые я не могу повторить. Не могу удержаться от вздоха облегчения. Я даже что-то вроде удовольствия испытал. И однако это же было так очевидно. Чем можно пронять швейцарца? Есть только один способ — задеть его нейтралитет.

Уфф…

Совершенно необходимо рассказать это Жан-Шарлю, если, конечно, у него осталась хоть капля юмора в этот час ночи.

Струйка крови стекает у него с подбородка на адамово яблоко. Я попятился. Он лежит носом кверху, открыв рот.

— Что с вами?

— Hoc, — булькает он. — Бывает вдруг, что течет вот так, ни с того ни с сего… У вас есть платок?

Чистая наволочка. Предпочитаю, чтобы он сделал это сам. Однако с виду кровь у него такая же, как у всех прочих.

— Вам слишком жарко? У меня отопление включено до упора.

— Нет, я не знаю, из-за чего это случается. Не прикасайтесь к каплям на полке, я сам все сделаю, сейчас…

Из его ноздрей брызнуло, когда он дернулся от боли, вцепившись руками в живот. Он мучится. Стук колес глохнет у меня в ушах, я стою здесь столбом, холодею и не знаю, что делать. Что там говорится в книжонке о предотвращении несчастных случаев?

— Э, э… только без глупостей… что надо делать?

— Ничего… Думаю, это что-то с головой… Обычно у меня никогда не болит живот…

Это случилось с ним, едва он оказался в девяносто шестом. У Мезанжа он сиял здоровьем. В голове тут дело или нет, но только не могу я оставить его в таком состоянии. Он постоянно твердит, что лишь получил отсрочку, да и одних его намеков на «потом» вполне достаточно, чтобы нагнать страху на ответственного за спальный вагон.

— Я же говорю вам, это пустяки.

— Ну так перестаньте это говорить, особенно хватаясь за живот.

Мне так же худо, как и ему.

Лекарь. Если я сейчас же его не позову, то рискую жалеть об этом всю жизнь. До этого момента все шло еще туда-сюда — потливость, сонливость…

Но когда из носа хлещет кровь и брюхо от боли сводит, тут я не чувствую себя способным взять на себя ответственность.

— Жан-Шарль, тут есть врач. Я за ним сбегаю.

— Ну нет! Нечего решать за меня! Никто не знает, что со мной такое, он тоже ничего не поймет. Только профессор Лафай…

— Вчера, кажется, вы окончательно решили обойтись без его услуг?

Не слушая его больше, иду в шестое, где врач все еще не спит. И это избавляет меня еще от одной неприятной обязанности. Сперва он скажет, что я злоупотребляю его отзывчивостью, но, когда увидит соню, все поймет. Двое пенсионеров лежат к нему лицом, но не спят.

— Вы, наверное, решите, что это я нарочно, но только я опять нуждаюсь в ваших услугах.

Никакой реакции, немой взгляд, странная неподвижность. Затем, очень быстро, он захлопывает свою книгу, гасит ночник и выходит, с сумкой в руке, с желчным выражением на лице, быть может давая понять, что его потревожили, не знаю. Главное, что он все-таки пошел.

Жан-Шарль по-прежнему лежит лицом вверх, закрыв заляпанной кровью наволочкой нижнюю часть лица.

— Но я же говорю, это пустяки!

Врач вроде не очень удивлен и начинает осмотр, которому Жан-Шарль отдается, не слишком сопротивляясь.

— В каком месте живота вы чувствуете боль?

Они ведут диалог жестами и взглядом. Не похоже, что Жан-Шарль решился заговорить о своей болезни.

— Вы принимаете сейчас какое-нибудь лекарство?

Опять колебание.

— Да, он принимает пилюли строго по часам, покажите их, Жан-Шарль.

Моя мать постоянно твердит, что нельзя лгать врачам и адвокатам. При этом за всю свою жизнь она ни одного адвоката не видела. А я спрашиваю себя по поводу лжи, действительно ли я ее сын.

Ворча, он достает свой пузырек. Врач хватает его быстрым жестом и надолго прилипает взглядом к этикетке.

— Это вам ничего не скажет, у меня редкая болезнь!

— Можно подумать, вы этим гордитесь, — замечаю я раздраженно.

Лекарь словно возвращается на землю.

— Ладно, слушайте, я не специалист, но одно могу точно сказать: вам надо прекращать эту поездку. Эти пилюли… это ведь экспериментальное лечение, верно? И по-настоящему никто не знает их побочных эффектов, да? Быть может, ваши боли вызваны именно ими, но это еще не самое серьезное. Больше всего я опасаюсь внутреннего кровотечения. Какая у нас следующая остановка?

— Лозанна.

— Его надо немедленно там госпитализировать. Все, что я сейчас могу сделать, это инъекцию, чтобы он расслабился на час или два, совершенно необходимо избежать новых спазмов.

Он поясняет все это мне, будто я его опекун.

— Укол! Нельзя! Сам профессор этим занимается, что вы в этом смыслите, а вдруг от укола мне будет больше вреда, чем пользы? Вы ведь не знаете, что со мной!

— …Синдром Госсажа?

Легкое обалдение на лице больного.

— Это написано на этикетке вашего пузырька, — поясняет лекарь. — Вот, советую вам принять это внутривенно, прежде чем сойти.

— Послушайте, доктор, я еще не уверен, что сойду, честно говоря, думаю, ничего из этого не выйдет. В любом случае об уколе и речи быть не может.

Врач смущен так же, как и я.

— Доктор… тут несколько особый случай. Этого господина в данный момент не должно быть в поезде. У него неприятности, ему приходится избегать Швейцарии, чтобы как можно скорее добраться до Франции. Нельзя ли как-нибудь обойтись без того, чтобы сходить?

— Нет. Оставаясь здесь, он слишком рискует. Где я могу помыть руки?

— В туалете, сразу налево.

Он закрывает свой саквояжик и выходит с ним вместе.

— Я могу пока его подержать, — предлагаю я.

— А?.. Мою сумку? Нет, благодарю, мне нужно дезинфицирующее средство.

Едва он вышел, как Жан-Шарль посмотрел на меня, скривившись:

— Вы не находите его странным?

— Его-то? Ну… нет.

— Знаете, меня осматривали тысячи раз, а он… не знаю… как-то я его не почувствовал…

Не дав ему закончить, я выхожу из его купе и вхожу в свое, бесшумно. Соня зародил сомнение в мою душу. Это стало следствием череды мелких деталей, ведущих к чему-то пока неуловимому.

Синдром, укол, этот выход в Лозанне, саквояж. Я запираюсь четырехгранным ключом и гашу свет. Затем как можно медленнее опускаюсь на колени, чтобы приникнуть глазом к «телику», просверленному в перегородке, отделяющей туалет от моего купе. Давненько я не принимал эту позу.

Ничего особенного. Его колени, ручка саквояжа, звук льющейся воды. Это длится добрую минуту, ничего нового в кадре не появляется. Затем его рука кладет в сумку какую-то бутылку и достает оттуда плоскую металлическую коробочку, он наклоняется, открывает ее, это футляр со шприцем; похоже, ему чего-то не хватает, он нашаривает ампулу, видимо с сывороткой. Выпрямляется, я больше ничего не вижу, затем бросает что-то в корзину. Думаю, он заполнил шприц. Кладет обратно металлическую коробочку, потом достает другой предмет, цилиндрический, выглядящий довольно тяжелым. Держит его на ладони и что-то ищет. Похоже, нашел.

Пистолет.

Уперевшись коленом в пол, он навинчивает глушитель на ствол.

Затем кладет его во внутренний карман, закрывает свою сумку и готовится выйти.

Какая-то неподвижность парализовала мне руки… Нельзя, чтобы он вернулся в десятое.

Ни в коем случае.

Я наверняка что-нибудь придумаю. Он знает, что я знаю. Брякает туалетная защелка, и я устремляюсь наружу. Боюсь только, чтобы лицо меня не выдало.

— Э, доктор, я не говорю слишком громко, чтобы… вы же понимаете… Загляните в мое купе, я должен вам кое-что сказать по поводу…

Он ничего не подозревает и проходит первым. Едва увидев его спину, я задираю свое колено как можно выше и, распрямив ногу, толкаю его в поясницу. Он налетает лбом на стекло с размаху, я захлопываю дверь за собой и бросаюсь на него всем своим весом, молотя кулаками по морде. Я вкладываю в удары все силы, он брыкается подо мной, я колочу его, как только могу, все время в одно и то же место, по левой стороне лица. Он не издает ни звука, слышен только глухой стук моих кулаков по его черепу. Его руки ускользают от меня.

Меня катапультирует, и я оказываюсь на полу.

Я даже не успел встать, лишь чуть приподнял голову, как ствол уперся мне между глаз.

— Оставайтесь на полу.

Я слышу вдалеке сирену поезда, который встретится с нами через несколько секунд. Своей свободной рукой он ощупывает себе левую скулу.

— Вам надо было послушать меня. Всего один успокаивающий укол, на тот случай, если он вдруг заупрямится. На выходе с вокзала ждет машина «скорой помощи». Нам вовсе ни к чему оставлять после себя труп. Ни ваш, ни его. Во что вы вмешиваетесь?

Уже в третий раз слышу я этот вопрос.

— И вы сможете насильно удержать его в Швейцарии?

Без ответа.

На какой-то миг я подумал, что сам виноват. Все моя злополучная привычка задействовать медиков в своем вагоне.

— Вы действительно врач или убийца?

Смех. Почти искренний.

— Твердят ведь постоянно, что крайности сходятся… Я действительно врач. Брандебургу как раз понадобился специалист, чтобы наложить руку на Латура, его держиморды вчера ничего толком не сделали. Отчасти из-за вас, как мне сказали. К тому же Латуром только врач может заниматься. И вмешаться, если потребуется. Вы сами действовали довольно умело, как мне показалось, но что бы вы стали делать, случись у него обморок или кровотечение, как могли бы оказать ему медицинскую помощь? О его здоровье мы заботимся гораздо больше, чем вы. Тут он прав.

— Эти боли в животе, что это?

— То, что я сказал, наверняка из-за пилюль. А насчет кровотечения из носа не думаю, чтобы было что-то серьезное. Чуть больше разволновался по мере приближения к Лозанне. Или к Парижу, кто знает.

Его скула потихоньку начинает отливать фиолетовым. Он садится в мое кресло, повернувшись на три четверти, ни на секунду не переставая держать меня на прицеле. Кончиками пальцев оглаживает себе щеку.

— Скула уже изменила цвет? Вы не пожалели сил…

— А этим вы тоже пользуетесь как врач? — спросил я, показывая на оружие.

— Я очень хорошо умею с ним обращаться, но свою жизнь рассказывать вам не собираюсь.

Какая-то напряженность сквозит в его взгляде.

— Возвращаемся, эту штуку я держу в кармане, палец на спуске, — говорит он с оружием в руке. — Что бы ни случилось до Лозанны, вы неизменно улыбаетесь и по возможности не выходите из купе.

— А если контролеры?

— Ну… тогда выйдете, конечно. Я останусь с Латуром. Иными словами, мы с ним двое пассажиров, которым вы симпатизируете. С вами ведь такое случается?

— Редко.

— В Лозанне мы берем больного на себя, и вы больше ничем не занимаетесь. Это цена вашей шкуры.

Он делает мне знак выходить. Жан-Шарль ничего не понимает. В нескольких словах я объясняю ему ситуацию, но легкая лиловость на лице врача — гораздо лучший аргумент. Мало-помалу он понимает новый расклад. Странно, столбняка с ним при этом не случилось, как можно было бы предположить.

— И вы сами привели его ко мне?

Я ничего не отвечаю. Просто так.

— А вы там, вы же врач, неужели вы могли бы выстрелить в человека?

Тот тоже ничего не отвечает.

— У доктора осталось лишь самое смутное воспоминание о клятве Гиппократа, да?

Никакого ответа. Если Жан-Шарль что-то затевает, ему лучше поторопиться, сейчас 2.00, в Лозанну мы прибываем через двадцать минут. Лично у меня нет никакого желания корчить из себя героя и устраивать какую-нибудь глупую выходку, которая может обойтись мне очень дорого. Во имя чего и какой ценой? Я сделал все, что мог, мне не в чем себя упрекнуть, я до конца исчерпал свои возможности. Против пушки я ничего не могу поделать.

Кто-то тихонько стучит в стекло из коридора. Лекарь спокойно, без паники встает, Жан-Шарль вздрагивает.

— Откройте, посмотрите, кто там, но не выходите, если это не контролеры.

Медленно, не делая резких движений, я приоткрываю дверь.

— Так вот где вы прячетесь!

Я получаю легкий удар в лодыжку — это лекарь хочет взглянуть, кто стучал. Я приоткрываю дверь чуть больше, и он обнаруживает улыбающееся, усыпанное веснушками лицо. Лучше бы ей уйти — быстро, как можно быстрее.

— Вы тут салон устроили? — говорит она игриво. — У меня в купе так храпят, что никак не заснуть. Впрочем, спать мне совершенно не хочется!

— Говорите чуть потише, — откликаюсь я, — не все ведь в вашем положении.

Сваливай… Да сваливай же ты!

— Я не могу даже ночник зажечь, чтобы почитать немного. Можно мне войти?

— Барышня, мне надо поговорить с…

Лекарь даже фразу свою не успел закончить, как она сама себя пригласила; веселая, настырная, она входит в купе, слегка меня отодвинув. Бросает: «Добрый вечер» — и пожимает руку Жан-Шарлю, затем, протянув ладонь, поворачивается к лекарю:

— Добрый вечер…

Маленький секундный пробел. Короткое мгновение, когда никто никуда не двигался. Я ждал, что руки их вот-вот соприкоснутся, но они все медлили, и я не понимал почему. Я даже сказал себе, что, может, надо бы что-нибудь сделать, но не посмел.

Загипнотизированный, с пустотой в мозгах, я увидел, как девица схватила голову лекаря и ударила ею о свое колено.

Тот свалился на пол. Жан-Шарль вскрикнул. Из-за пояса джинсов она вытащила пистолет, и врач почувствовал его прижатым к своей шее. Она рявкнула приказ, вытащила у него пушку из кармана и протянула мне. Все это за две секунды.

— Вы. Спрячьте это куда-нибудь.

Взяв эту штуковину в руки, я стою как болван.

— Да пошевеливайтесь же! Сделайте хотя бы то, что вам говорят!

Подчиняюсь. Не возражая, не понимая. Прежде чем выйти, я рассеянно выглянул в коридор, затем спрятал эту штуку в своем купе под креслом. Почему туда? Туда или в какое другое место — какая разница… Лишь бы на виду не валялась.

Из своей сумочки она достает две пары наручников, будто это дамские украшения. Жан-Шарль берет одну пару и пристально разглядывает, будто ювелир. Другую пару она протягивает мне:

— Пристегните его к чему-нибудь, только не к воздуху. Так, чтобы он смог сидеть.

На моих часах 2.07. Никто не осмеливается произнести ни слова, даже она. Врач медленно двигает челюстями. Мне бы такой удар все зубы переломал. Из-за судорожной боли во внутренностях не могу ни говорить, ни спрашивать. Отныне все происходит без моего участия, и я испытываю почти успокоение при мысли, что кто-то другой взял на себя ответственность.

— Как вы себя чувствуете? — спрашивает она у Жан-Шарля, не сводя с лекаря глаз.

— Не знаю… я… кто вы?

— Брандебург будет в Лозанне? — спрашивает она у лекаря. Тот не отвечает. — Вы, проводник, принесите мне его паспорт.

***

Она быстро его перелистывает.

— Вы не постоянно работаете на него. Вашего имени нет ни в одной картотеке, ваше лицо тоже мне ни о чем не говорит.

— Да кто вы такая, черт подери! — нервничает Жан-Шарль.

— Я скорей на вашей стороне, вам этого достаточно? Я тут пытаюсь расхлебать ваши глупости, уж простите за выражение. Броситься в пасть к Брандебургу… Вы бы хоть справки навели о том, чем этот господин занимается. Вы ведь продали свою шкуру всего лишь посреднику и при этом еще надеялись на что-то хорошее?

— Посредник…

Врач не говорит ни слова и смотрит в окно.

— Да, посредник. Брокер, если предпочитаете.

— Только и всего?..

— Как же, еще торговец кровью. Спросите у господина, что напротив вас, он вам сообщит все подробности по поводу Брандебурга и его треста.

Но врач замкнулся в молчании, откуда его ничем не выманить. Мы хором просим девицу продолжать.

— Посредник живет за счет торговли кровью, сначала он высасывает ее из третьего мира, из всей Южной Америки, а потом крупными партиями продает в богатые страны, или туда, где воюют, или предприятиям фармацевтической промышленности. Красный Крест не всегда справляется, а крови вечно не хватает. Все идет в дело: замороженная кровь, подвергнутая сублимационной сушке, иногда со сроком больше чем двухлетней давности. Сто раз мы пытались поймать за руку его и нескольких других, но в своих сделках он никогда лично не участвует, поэтому всегда выходил сухим из воды. Именно он превратил Швейцарию в международный центр подпольной торговли кровью. Этот господин напротив наверняка в курсе.

Невозмутимый врач, похоже, поглощен холмистой ночью за окном, снегом да горящими огоньками вокзалов, через которые мы проносимся.

— Брандебург там будет? — снова спрашивает она, не надеясь на ответ.

— Кто это «мы»? На кого вы работаете? — В первый раз врач открывает рот. При этом улыбается.

— ВОЗ.[34] Они там слишком много о себе возомнили. Агенты, револьверы, разветвленная сеть… Вы неплохо оснащены.

Жан-Шарль нервничает, а я готов все бросить и выйти из игры. Идите вы все куда подальше…

— Что это такое, ВОЗ?

Жан-Шарль выглядит почти заинтересованным, а девица смотрит на него как на инопланетянина.

— Нет, но… вы это серьезно? Вы что, никогда не слыхали о Всемирной организации здравоохранения? А я еще спрашивала себя, почему общественное мнение так неповоротливо… Я делом Брандебурга занимаюсь уже два года, но сегодня ночью я его не упущу. Лично он никогда не участвует, весь год торчит в своих кабинетах с секретаршами, и если нынче сам погнался за вами через всю Европу, господин Латур, то, значит, вы для него жирный куш. Мне профессор Лафай объяснил, что вы… в общем…

— Что я дорого стою? Скажите это. Вы знаете Лафая?

— Это он связался с нами. Вы позвонили жене, она обратилась к нему, а уж он отправил SOS нам. Мы были единственные, кто мог вмешаться так быстро. Надо было решиться за два часа. Мне оставляли выбор. Для нас это единственный и последний шанс взять Брандебурга с поличным. Но сперва я должна сама увидеться с ним, развязать языки его подручным, вынудить их дать показания.

— Показания?.. — переспрашивает лекарь. — Вы шутите?

— Нет, и я рассчитываю на вас, это ваш последний шанс. В настоящий момент я ничего не могу сделать — ни остановить поезд, ни обратиться к властям. Я должна ждать, пока сядет Брандебург. И речи быть не может, чтобы снова затевать судебный процесс, основываясь на одних косвенных доказательствах: он может позволить себе лучших адвокатов и никто не захочет попусту устраивать ему неприятности. Так что поразмыслите. К чему вам его покрывать?

Тут я чувствую себя вынужденным сказать кое-что. Словно мне внезапно захотелось им напомнить, что хозяин тут все-таки я.

— Не знаю, что вы об этом думаете, мадам… в общем мадам из общественного здравоохранения, но мне сдается, что было бы лучше убрать Латура в какое-нибудь другое место, понадежнее. Нельзя его оставлять среди всего этого.

— Вы… вы знаете, куда его можно спрятать?

— А не спросить ли вам мое мнение? — вопит соня.

— Думаю, что смогу найти ему что-нибудь подходящее. Вставайте, Латур. Обещаю вам, что это последнее переселение в рейсе. Вы даже сможете поспать.

— С меня довольно. Где это?

— Сами увидите, предпочитаю не говорить это при нем… — говорю я, показывая на лекаря. — А вы, общественное здравоохранение, оставайтесь здесь, вместе с вашим свидетелем.

— Нечего мне приказывать.

В ней не осталось ничего от недавней кокетливой девушки. Теперь она похожа скорей на старую закаленную бандершу.

— Раньше вы не были такой занудой. Еще совсем недавно.

— Ах да… Неужто вы и в самом деле решили, будто я увиваюсь за вами ради ваших прекрасных глаз и жирного теста? А этот нелепый ужин! То, что вы пытались ухлестывать за мной, просто избавило меня от поисков повода для сближения, вот и все.

— А почему вы просто не пришли ко мне и не представились? Я ведь не из шайки Брандебурга.

— Я не знала этого, пока не села в поезд. Он ведь мог вас подкупить, убедить по-хорошему доставить его добро в Лозанну под самым носом у таможни. И к тому же никто не понимал вашей игры.

— Моей чего?

— Латур звонит своей жене, говоря ей, что ошибся, что его швейцарские друзья уголовники, что он возвращается в Париж тем же поездом и что там есть некто, кто заботится о нем, кто-то из поездного персонала. Что мы должны были понять, по-вашему? Кто такой этот «покровитель»? На кого он работает? И почему?

— Ладно, мы уже тормозим. Пойду отведу Латура и вернусь.

Со стороны Жан-Шарля пассивное сопротивление. Он бормочет что-то невнятное и не совсем любезное.

— Идите умойтесь, — говорю я ему, показывая на туалет.

Я вытираю несколько засохших потеков крови на его подбородке. Контролеры куда-то делись из своего купе, но оставили там свои плащи и портфели.

— Что вы сказали вашей жене? Обо мне.

— Да так, ничего… Намекнул всего лишь об одном молодом парне, который согласился сопровождать меня. Она спросила, мол, это из-за денег? Я сказал, что нет. И все.

Как это у него просто получается…

Ришар не спит. Он курит, глядя на снег через широко открытое окно.

— Привет, — говорит он, не удивившись. Довольно мрачно.

— Ты на меня все из-за той девицы дуешься? Нет, слушай, погоди, ты же не знаешь… Эта баба, на самом деле она…

И надо же было этому случиться. Именно сейчас. Мне некогда объяснять ему. Он мне больше не доверяет. Жан-Шарль кладет мне руку на плечо. И, не пытаясь от нее избавиться, я опускаю голову.

— Господин Ришар, вы меня не знаете, мы встретились в несколько странных обстоятельствах… Все это ваш друг сделал ради меня, это из-за меня он так хлопотал… Если бы вы согласились меня выслушать… Быть может, все могло бы немного проясниться… Слишком глупо терять друга по недоразумению.

Не спрашивая ничьего разрешения, он входит в купе, бормоча какие-то обрывки слов, и садится в кресло. Ришар поворачивается ко мне:

— И давно ты его терпишь? Это из-за него ты носишься как угорелый?

Я резко оборачиваюсь к соне, услышав с его стороны какой-то металлический звук. Он облегченно вскрикивает и, едва я успел что-либо сообразить, выбрасывает ключ в окно. Под нашим окаменевшим взглядом.

— Вот так, спокойно! Теперь Брандебург с его шайкой и клещами меня отсюда не вытащит! Давайте приходите, я жду!

Потрясение.

Ришар смотрит на меня — оторопело, недоверчиво. Соня совсем спятил. Пристегнул себя наручниками к оконному поручню. И глядит на нас восторженно, как победитель…

Наконец Ришар обретает дар речи:

— Но… как же я… как же мне быть… с контролерами… таможней?..

Поезд резко тормозит. На этот раз мы влипли по-настоящему. Даже не знаю, что сказать Ришару, он ни на что не реагирует, — видимо, мне придется вернуться к себе. Мы въезжаем на Лозаннский вокзал.

— Контролеры у тебя уже были? Не бойся, с таможней что-нибудь придумаем, спрячем его под одеялами, что ли, или давай объединимся — ты отнесешь свои паспорта ко мне, будто на мне сразу два вагона, там видно будет, найдем какое-нибудь решение… Ты извини…

У меня нет времени, не сейчас, мне стыдно. Я сгладил все промахи этого придурка сони, но это уже чересчур, он ни секунды не поколебался сунуть моего единственного друга в дерьмо, так же как и меня вчера. Но я-то уже начал привыкать к этому.

Я вновь в коридоре девяносто шестого, контролеров все еще нет, но я не сомневаюсь, что они зайдут с перрона после свистка к отправлению. Лекарь по-прежнему в оковах, смотрит, прищурившись, на соседний путь, где стоит какой-то поезд, вдоль которого мы двигаемся.

— Сколько времени стоим? — спрашивает меня девица в возбуждении.

— Две минуты.

— Две!

Ну да, две, и никогда ничего не происходит между 2.23 и 2.25 в Лозанне. Две минуты. Это даже слишком.

Остановка почти чистая, всего два маленьких рывка. Обледенелый перрон, снег валит густо и блестит в отсветах фонаря.

Мне страшно. Мне надо помочиться. Прямо жжет.

Правда. Я умоляю поезд, машиниста, Бога. Я не останусь здесь.

Все летит кувырком, внутри у меня раскаленные потроха, я не понимаю, что делаю здесь. Неужели они будут настолько глупы…

Две минуты. Теперь уже меньше. Одна?.. Отходим? Нет еще? Я иду по коридору, все быстрее и быстрее, девица кричит, чтобы я остановился, но я не могу, я бегу в другой вагон, потом в следующий, потом еще в два или три, пока не окажусь…

Пока не окажусь у Мезанжа.

Тут-то он и выскочил. Я уже шагнул в девяностый. Он расставил руки, и я тотчас же узнал его глаза — злые и напористые.

Американец…

Он хотел наброситься на меня, и я закричал. Яростно уцепился за ближайшую дверь, справа, выходящую не на перрон, а на пути, заорал, получив еще один сокрушительный удар в спину, и треснулся головой о корпус снаружи. Мои руки попытались ухватиться за металлический косяк, он прыгнул мне на щиколотки, я завопил и позволил своему телу соскользнуть на землю, впечатавшись физиономией в гравий. В метре от своего глаза я увидел рельс и перекатился к нему поближе, чтобы забиться под брюхо соседнего поезда, съежиться там в комок.

А потом я почувствовал толчки в животе: он ворчал, запрещая мне сдерживать его, затем резко наподдал; я прижался черепом к ржавому металлу и изверг из себя густую струю блевотины. Она разлетелась вблизи моего лица. Локоть у меня подвернулся, и я упал на живот. Все вокруг почернело еще больше. Я оставил борьбу.

Отдохни немного. Никто за тобой сюда не полезет. Боль в голове постепенно пройдет, если ты не будешь двигаться. Оставь свои руки в покое, они тоже к тебе вернутся мало-помалу.

*

Шум, что-то вроде грозы. Он заставил меня открыть глаза после забвения, показавшегося мне вечностью. Я приподнял голову и успел разглядеть, как удаляется, исчезает последний вагон моего поезда, терзая рельсы с невыносимым металлическим визгом. До меня еще не совсем дошло, что уходит он без меня. Я остался лежать без движения, скрючившись между двух шпал. Затем холод вернул мне сознание. Я увидел теплый парок, поднимающийся от желтоватой лужицы рядом со мной. Вторая минута закончилась здесь, и прошла она без меня. В километре от меня, быть может.

Боль сверлит мой череп. На какую-то секунду мне показалось, что мое тело не следует за мной, что оно отвердело, замерзло. Но вроде бы все шевелится, я проверяю кости, почти одну за одной. Нигде не болит, только в местах ушибов, но ничего не сломано. Остается голова, но там тоже все цело, надо верить. Наполовину ползком мне удалось выбраться из-под вагона под лавину снежных хлопьев. Я взбираюсь на платформу, лодыжки немного побаливают. Я могу выпрямиться и воспринимаю это как победу. Без единого зрителя. Напрасно я кручу головой во все стороны, вокруг ни души. Ничего, кроме двух гигантских гусениц, белые перроны, несколько отпечатков ног на снегу, но никого, с кем можно было бы переброситься парой слов. Я на Лозаннском вокзале. Под холодным пушистым дождем. Один. Живой.

Словно прогуливаясь, бреду я к голове перрона, без спешки и без определенной цели. Для того лишь, чтобы укрыться. Попутно делаю движения для восстановления гибкости, разминаю себе затылок и колено. Наконец водитель автокара заметил издалека мою странную гимнастику. На больших часах в центре зала 23.31. Железные шторы опущены везде, даже у стойки буфета. Это мертвый час. Я рассеянно ищу зал ожидания и не нахожу. Должен же быть здесь этот хренов начальник этого хренова вокзала, как и повсюду, даже ночью. Даже в Ларош-Мижене есть, я его знаю. Однако Лозанна-то побольше будет. Я отряхиваю свой блейзер, чтобы избавиться от снега на плечах. Внезапно меня пробирает дрожь, я боюсь, как бы не простудиться. Не хватает еще здоровье тут оставить, это было бы совсем уж глупо. Вдруг оказалось, что мне больше не надо подавать заявление об уходе и участок Париж — Лион — Марсель обойдется впредь без моих услуг; потерять свой поезд посреди рейса — такое бывает редко и никогда не прощается.

Освещенный зал тянется вдоль платформы «А». Наверняка он там, этот начальник. Я ведь даже не знаю, чего просить у него, денег у меня нету, ничего нету, кроме форменного блейзера, форменных брюк да значка «Спальных вагонов».

Три типа в униформе, из которых двое сидят лицом друг к другу, облокотившись на стол, а третий прохаживается с каким-то списком в руках и фуражкой на голове. Я медленно вхожу, понурив голову, с довольно несчастным видом. Главное, не забыть обращаться к ним «шеф», это всегда хорошо принимается среди железнодорожников. Жарко здесь. Я бы охотно прикорнул малость, если бы они мне предложили какой-нибудь скромный тюфячок.

Молчание.

*

— Я с двести двадцать второго, шеф. Пришлось сойти на минутку, и вот… Вот, чего там… Остался на перроне.

Легкое обалдение. Они фыркают со смеху, подходят ко мне.

— И как же это тебе удалось?

— А насчет втыка не боишься?..

— Это ж надо было постараться, малыш!

Готово, я маленькая ночная хохма, ходячий анекдот, явившийся как раз вовремя, чтобы помочь справиться с холодом, сном и скукой. Всегда приятно узнать, что в этот ночной час есть кто-то, кому еще хуже, чем тебе, несмотря на твою резервную вахту вдали от родного очага. Я тоже бывал в резервных бригадах, так что немного их понимаю. Они продолжают беззлобно посмеиваться, это смех старшего над промашкой младшего. Быть может, я узнаю наконец сегодня ночью, не просто ли распространенная это химера, знаменитая железнодорожная солидарность, о которой мне твердят с самого начала. Меня убеждали, что она существует. Что даже на Суматре, на какой-нибудь узкоколейке, я никогда не буду ровней другим пассажирам. Когда я еду к своему приятелю в Бордо, мне достаточно лишь показать свое удостоверение, чтобы найти место в служебном купе контролеров.

Посмотрим. В любом случае я знаю, что на Лионский вокзал к 8.19 мне не попасть. Может, это и к лучшему.

— Когда ближайший на Париж?

— Зимой только четыреста двадцать четвертый в 7.32. Будешь у начальства на ковре часиков в 11…

— В 11.24, — уточняет другой.

Больше мне торопиться некуда. Тот, со списком, смеется все веселее и веселее:

— Если бы у Хертца было открыто… с кем-нибудь из его ребят ты бы сделал по автотрассе в среднем двести десять в час и приехал бы одновременно с твоим двести двадцать вторым. У нас дороги бесплатные.

Очень смешно.

— Ты что, Мишель, не видишь, что он в отчаянии? Э, малыш, тебя с работы турнут, да?

— Ну… шансы есть.

Вот это довод шокирующий. Профессиональная ошибка, безработица, нищета, деградация, самоубийство. Для швейцарца это наверняка логическая цепочка.

Старший, со списком, глядит в окно, потом на табло позади своей стойки:

— Эй, ребята, а может, с почтовым попробовать?

— Разве он еще не ушел?

— А ты хоть раз видел, чтобы он дважды ушел в одно и то же время? По логике-то ему отходить в тридцать одну минуту. Но с этой гнилой погодой даже не видать, у перрона он еще или нет… Взгляни-ка, Мишель.

Я был бы весьма не прочь, чтобы мне объяснили. Мишель оборачивается ко мне и хватает за плечи:

— У тебя две минуты, малыш. Платформа «J». Расскажи им свою байку. Жми давай!

— Да куда жать-то?

— К почтовому! Он идет твоим же маршрутом. Когда он будет в Воллорбе, Этьен?

— Если график выдержит, то в 3.10. А мой уходит оттуда в 3.20…

Я не верю. Это невозможно. Не верю.

— Он что, ракета «Ариан», ваш почтовый?

— Да нет, просто французский скорый. Никогда о таких не слыхал? Так, может, ты все-таки доставишь мне удовольствие, сбегаешь к платформе «J»?

— У тебя еще есть шанс не вылететь с работы.

Я уже не знаю, что делать, они меня пугают, я чувствую себя целой футбольной командой, на которую орут болельщики. Все трое вопят как оглашенные, нагоняя на меня страху:

— Жми давай!

Ни жив ни мертв, я вылетаю, словно буйнопомешанный, и устраиваю забег к платформе «J». Там вижу лимонно-желтый скорый, всего лишь локомотив с вагоном, да троих каких-то типов, заканчивающих грузить почтовые мешки почти в полной темноте. Это французы, озябшие и совершенно проснувшиеся. Они слушают мою байку, как говорит Мишель, и она вовсе не вызывает у них смеха. Я показываю свое удостоверение, но они на него даже не смотрят. И тогда я вываливаю все, что накопилось на сердце, с яростью отчаяния. Тут до них сразу доходит, что я искренен, что последнее, что они могут сделать, — это оставить меня тут, в Лозанне, в то время как я с такой силой хочу вернуться к себе. Они почти не открывают рта, только говорят, чтобы я садился. А это понятно и без долгих разговоров. Мне никогда не надо лгать, вещи ведь говорят сами за себя, если их излагать без прикрас. Совершенно выдохшийся, я залезаю в вагон. Слезы волной подкатывают к глазам: от удивления, от холода, от бега, от спешки, от откровенности — от всего понемногу. Я забываюсь, приткнувшись между двумя мешками, сунув голову меж колен. Я подниму ее только после отправления.

Странно видеть пустой вагон, словно ангар, — одни только мешки штабелями да стеллажи с ячейками для сортировки почты вдоль стен. Как только поезд трогается, они принимаются за работу, все трое, усевшись вокруг груды писем в добром метре от ячеек. На меня никто не обращает внимания, и я пододвигаюсь поближе, чтобы посмотреть, как они это делают. У каждого по пачке писем в руке, и они раскидывают их по ячейкам всего лишь легким движением большого пальца, что-то вроде щелчка. От одной до двух секунд на письмо. У меня желание расспросить их поподробнее насчет этой техники броска, но боюсь нарушить ритм. Слышно только «зип, зип»… Лучше уж сидеть тише воды, ниже травы. Всего полчаса назад какой-то лекарь тыкал в меня своей пушкой, а теперь вот я сижу тише воды, ниже травы в почтовом вагоне, догоняющем мой девяносто шестой. Это свое возвращение я сохраню про себя, Катя ничего не узнает. Нечего рассказывать.

Мне протягивают бутылку кальвадоса, для согрева видимо. Два-три глотка. Обжигает, но нужное действие оказывает. До чего же лаконичны эти ребята с почтовой сортировки, ни на что не отвлекаются. Мне странно самому оказаться в заячьей шкуре, даже как-то не по себе. Чувствуешь себя лишним, не знаешь, куда себя деть, боишься быть в тягость. Теперь-то я немного лучше понимаю, почему у сони все время был этот притворно-виноватый вид. Его глухой стыд от навязывания собственной особы. Мне понятно также и его желание переложить ответственность на других, на тех, кто имеет к этому привычку.

Сейчас ровно 2.55. Если все шло как надо, то мы уже обогнали двести двадцать второй. Будь тут окно, я бы нервничал, ожидая этого момента. Я бы, конечно, мало что увидел — секундная вспышка, сотня окон, слившихся в одно. Я бы прищурился, пытаясь разглядеть чье-нибудь знакомое лицо, чью-нибудь позу. Что там новенького, у этой банды психов, которые не спрашивают ничьего разрешения, вламываясь к вам со своей засевшей в башке идеей? В Валлорбе поглядим: если все пройдет нормально, я должен буду присоединиться к ним прямо во время визита таможенников, и, может, эти тоже вмешаются manu militari.[35] В конце концов, это ведь контрабанда и незаконный переход границы — банальная история. Пускай-ка наведут порядок. Останавливаемся. Уже.

— Это граница? — спрашиваю я.

— Нет пока. Мы в Ла-Сарразе.

«Ла» что? Ла-Сарраз?

— Мы второй месяц делаем тут маленькую техническую остановку, надо подцепить еще два вагона. Это до середины февраля продлится.

— Но… стоим долго?

— Нет, четверть часика. Тебе когда надо быть в Валлорбе?

Кто-то желает мне зла. Это Бог на меня злится. Другого объяснения не вижу. Он меня то бросает, то подбирает, гонит то туда, то обратно. Издевается надо мной, черт подери. Проклятье!

— Но не могу же я торчать на вашем почтовике, который останавливается каждые двадцать минут! Это идиотизм!

— Эй, потише, мы тебя взяли, потому что ты сказал, что здорово влип. Я понимаю твои заботы, но мы-то тут при чем?

— Сколько тут до границы?

— Километров двадцать. С меня довольно.

— Вокзал в Ла-Сарразе есть?

— Совсем маленький. Сроду там никого не видел, но есть.

Я иду к нему, протянув руку. Он советует мне остаться: вдруг мой поезд запоздает из-за снега, вдруг таможенники провозятся дольше обычного, или вдруг сцепка окончится быстрее. Слишком много всяких «вдруг».

— Пешком ты далеко не уйдешь. Оставайся лучше с нами.

Я хватаю его руку почти силой и благодарю. Поговори мы с ним чуть дольше, я бы назначил ему встречу на Лионском вокзале, чтобы заклясть судьбу. Но, чтобы не дразнить ее, я ничего не сказал.

Я пробежал по путям несколько сотен метров, наугад, прыгая через рельсы и шпалы, и наконец увидел вокзал, мертвый, без света, почти погребенный под снегом. Мои мокасины и низ брюк промокли насквозь, мне жарко, я обливаюсь потом и чувствую, как рубашка примерзает к спине. Завтра поглядим. Катя меня полечит, а уж я не буду вылезать из постели. На вокзале ничего. Это даже и не вокзал вовсе, а всего лишь стрелочный перевод с домиком без часов. Внутрь никак не войти, хотя бы ради того, чтобы выбраться из этого снега, в котором я увязаю по колено. Я снова бросаюсь вперед, огибаю хибарку и обнаруживаю крошечную площадь, едва освещенную; несколько машин на стоянке да еще более мертвое кафе. Сразу за кафе различаю неясное движение, свет, идущий словно из-под земли. Какой-то тип в красной меховой куртке орудует штыковой лопатой, разгребая снег вокруг приземистой тумбы, возможно электрораспределителя, толком не могу рассмотреть. Но стоило мне появиться, как он застыл, замахнувшись своим орудием. Видимо, решил, что я хочу на него напасть. Он как-то странно вскрикнул, от испуга конечно, но все-таки как-то странно…

— Наззз… Назззад!!!

— Нет! Я не… бросьте вашу штуку!

Наконец я различаю его лицо, его глаза. Но самое заметное, пожалуй, это нос. Лопата остается занесенной вверх еще одну секунду, затем он с грохотом опускает ее на тумбу.

У меня перехватило дыхание. С бешено колотящимся сердцем я медленно отступаю на два шага.

— Ничего у вас со мной не выйдет!!!.. Месть!.. Я им ток отрублю, вот увидите!.. Я их ненавижу!

Он яростно пыхтит над тумбой, но ему удается лишь поцарапать металл. Так что поправочка. Ничего он не раскапывает. Он занимается вандализмом. Пьян в стельку. Меня, из-за моего блейзера с синим галстуком, видимо, принял за полицейского. В его нынешнем состоянии это вполне возможно. Уж не знаю, за что он так обозлился на свою общину, да мне и плевать.

— Я не из полиции, я ищу такси до Валлорба, мне надо мой поезд догнать, двенадцать минут осталось, там три человека в смертельной опасности, а тут еще таможня, и еще врачи всякие, и еще фармацевтическая промышленность, провались оно все в задницу! Двенадцать минут! И двадцать километров!

Он останавливается, вылупляет глаза и окидывает меня взглядом от ног до макушки. То ли это из-за моей злости, то ли из-за бессвязных речей, но у меня впечатление, будто он разом протрезвел.

— Д-двадцать один… А такси в этой дурацкой дыре нету. Зато у меня машина есть. С-сколько там у вас времени?

3.09 на моих часах.

— Теперь уже меньше двенадцати. Одиннадцать минут осталось.

— Не двигайтесь!

Он идет, немного покачиваясь, к площади, открывает одну из машин, припаркованных на стоянке перед кафе, и подъезжает на ней ко мне. Я не знаю, во что сажусь, мне неизвестна ни марка этой колымаги, ни количество алкоголя в крови ее водителя. Я едва успеваю просунуться внутрь, как он жмет на газ до отказа. Мотор зловеще рычит, колеса буксуют.

— Одиннадцать?.. Я и за меньшее доезжал, правда без снега!

— Э… для начала включите ваши фары.

— Не глупо!

Я пристегнул ремни и закрыл глаза. В моем теперешнем состоянии лучше поберечь рассудок. Не желаю видеть ни несущейся на меня дороги, ни вытаращенных глаз этого психа. Я только слышу его отрыжку да пьяные восклицания. Быть может, от радости. Я чувствую, что мы едем быстро, наверняка даже чересчур, и снова вспоминаю низкий профиль сони, лицемерную улыбку Изабели, глаза американца, стоическую маску врача. Я несколько раз чихнул, чувствуя, как к ломоте в затылке и пояснице добавляется грипп. Этак и до горячки недалеко. Завтра — теплая постель.

Машина замедляет ход. Я открываю глаза. Псих решил притормозить на въезде в город. Оживление сознания? Рефлекс? Он резко останавливается:

— Ну, сколько?

— Это уже вокзал?

— Там, сразу направо, так сколько?

3.18.

— Девять минут.

Победный вопль. У меня остаются еще две, так что успеваю сказать ему пару слов.

— Как вас зовут?

— Ги. Ги Эно.

— Вы в Ла-Сарразе живете?

— Да.

— Ну так вы обо мне еще услышите, Ги Эно из Ла-Сарраза. И вот еще что, с лопатой у вас ничего не выйдет. Попробуйте ледорубом.

Я хлопаю дверцей и, не оборачиваясь, мчусь к вокзалу. Он довольно оживлен и хорошо освещен. На пограничном посту лучше не бежать, я перехожу на шаг. У первой же форменной фуражки спрашиваю про двести двадцать второй. Тот все еще у перрона, но я уже слышу свисток, делать нечего — опять несусь вскачь, какой-то пассажир шарахается с моего пути, поезд вздрагивает от первого рывка, хлопают двери, второй свисток, я взлетаю на ближайшую подножку и борюсь с дверью, пытаясь открыть ее, не имея почти опоры, на платформе слышен крик, я наконец подтягиваюсь на руках и забрасываю одну ногу внутрь. Теперь другая нога, вот и готово. Дверь мягко закрывается сама собой, едва поезд отошел от перрона. В 3.20.

Да. Теперь я могу присесть на несколько минут и отдышаться, ни о чем не думая. Но если немного пренебречь своими служебными обязанностями, это вполне можно сделать у Мезанжа, он всего в двух вагонах отсюда и никогда не спит перед второй таможней. С того момента как поезд тронулся, я испытываю нечто вроде успокоения, какое-то глубокое утешение, и не только потому, что мне удалось догнать свой поезд после дикой скачки. Это ощущение мне хорошо знакомо, оно посещает меня при каждом возвращении. Когда я говорю об этом сладостном миге в Париже, меня никто не понимает.

Мы только что въехали во Францию.

И ксенофобия тут вовсе ни при чем, просто это знак возвращения домой. Моим друзьям никак не удается понять, что для меня сесть в поезд — все равно что для них сесть в метро. А я знаю не так уж много людей, которым понравилось бы проспать в метро две ночи подряд.

Мезанж раскладывает одеяло на своей откидной полке. В его коридоре пусто, а на площадке громоздятся коробки с бутылками.

— Умеешь ты выбрать время. Вечно ему не спится. И как тебя угораздило прийти с этой стороны?

— Долго объяснять. Можно присесть на пару минут?

— Нет, я попробую вздремнуть немного перед Дижоном. У меня там двое сходят. Я-то ведь сам их бужу, не то что вы, проводники. Похоже, вы им просто даете будильник, и они сами приходят за своими бумагами. Верно это?

— Нет, не совсем. Бумаги лучше отдать сразу после таможни. И сказать, чтобы припрятали будильник где-нибудь в купе, незачем его к нам заносить.

— Ну вы даете, ребята… Если бы в наше время кто-то сделал такое…

— Про ваше время рассказывают, что кондукторы тогда даже за жалованьем не приходили, потому что чаевые перекрывали его раз в двадцать. Это правда?

— Правда, в некоторые месяцы. Слушай, дать тебе полотенце?

Я мокрый с головы до ног, ботинки выглядят так, будто из разваренного картона, с пиджака капает на коричневое ковровое покрытие. К тому же размокла моя последняя сигарета. Старикан угощает меня своей.

— Вон он! Точно он! — слышу я в глубине вагона.

Мы оба поворачиваем голову, и Мезанж приказывает контролерам снизить тон. Те вваливаются в коридор, даже не здороваясь.

— Это ты из девяносто шестого?

— Да.

— Ну так ты созрел для рапорта. Давай-ка твой номер.

— Э, постойте, что я такого сделал?

Будто я сам не знаю. Очень мне к лицу изображать оскорбленную невинность. Он достает бланк и ручку.

— Тебя уже полчаса ищут, таможенники развопились, три пассажира место искали, хорошо хоть твой напарник тебя выручил, а ты в это время шляешься по первому классу. Издеваешься над нами, что ли? Давай номер…

— 825424.

Мезанж пробует вступиться за меня. Он тоже умеет врать. Но тут это не помогает. Меня так и подмывает сказать им, что они зря тратят свое время, что их рапорт окажется в мусорном ведре, потому что я увольняюсь. Но не хочется подливать масло в огонь.

Он читает мне обвинительный акт, а я даже не пытаюсь отпираться.

— Твои билеты прокомпостированы, можешь отправляться спать.

Я покидаю их, всех троих. Вяло. Еще не знаю, что обнаружу по возвращении. Моим вагоном занялся Ришар, как мы всегда делаем, когда кто-то из нас наклюкается по дороге. В любом случае ему пришлось обосноваться в моей кабинке из-за этого придурка Латура в наручниках… Мой коллега наверняка спрашивает себя, куда это я запропастился. А остальные, интересно, остались в поезде? Показал ли Брандебург свой нос в Лозанне? В одном я уверен, в том, что они доехали до Валлорба, потому что на перроне в Лозанне никого не было. Хотелось бы мне поглядеть, какие они рожи состроили, увидев прикованного соню.

Я захожу в свой вагон. Какая-то молодая женщина стучится в мою дверь, и меня охватывает тревога при мысли о том, что она собирается мне объявить.

— А, вот вы где… Я зашла предупредить вас, что схожу в Дижоне.

— Это все? То есть я хочу сказать, все в порядке?

— Ну… Да. Было чуточку прохладно в моем купе, но все остальное в порядке.

Она улыбается мне и идет спать. Дверь моего купе полуоткрыта, все бумаги на месте, ничто вроде не тронуто. В десятом ничего нельзя рассмотреть: шторы опущены и свет, похоже, погашен. Как можно тише я приоткрываю дверь на два сантиметра. Там кромешная тьма, поэтому я приоткрываю пошире и нащупываю выключатель. Лекарь там, по-прежнему пленник, свет заставляет его щуриться. Мне незачем с ним говорить, задавать вопросы, на которые он не ответит.

— Брандебург в поезде, и он не один. Советую вам меня освободить.

— А Латур?

— Не знаю.

— Вы думаете, вашему хозяину удастся протащить его обратно через границу?

— Не думаю. Но это уже не важно. Если швейцарцы его не получат, то и французы тоже. Уж вы мне поверьте.

Понимаю. Это логично. Законы рынка. Я закрываю дверь четырехгранным ключом.

У Ришара закрыто. Стучу. Он не отвечает безумно долго. Может, заснул?

— Кто там?

— Я.

Молчание.

Мы впервые говорим через дверь.

— Можно войти? Всего на пару минут!

— Нет. Зайди за мной после Дижона, вместе сходим в «Гриль-экспресс». Спокойной ночи.

А?.. Никогда не слышал, чтобы он говорил «Гриль-экспресс». Между собой мы всегда зовем его «столовкой». К тому же на «Галилео» на обратном пути его никогда не бывает.

***

Для меня-то все идет хорошо, я мог бы спокойно дождаться Парижа, запершись в своем купе. Сам я больше не сижу в дерьме. Я туда засунул Ришара вместо себя. Он там не один и попытался мне на это намекнуть. Это означало: сделай что-нибудь, придумай. Соня, врачи без границ, всемирное здравоохранение вполне могут катиться куда подальше, все они не стоят и волоска с головы моего друга. Никогда. И ведь именно из-за меня он оказался вместе с этими психами, это единственное, за что я отвечаю на этом поезде. Если с ним что-нибудь случится, на что я буду похож — теперь, на улице, в жизни?

Я скоро приду, только заскочу к себе и сразу же вернусь, парень. Пушка по-прежнему на месте, и это логично: никто ведь не видел, как я ее туда прятал, так что удивляться нечему. Она вдруг кажется мне гораздо более легкой и удобной. Это не так плохо, как говорят, это всего лишь кусок металла, рукоятка которого отлично ложится в ладонь, она для того и сделана, а с этой штукой на конце нечего бояться, что разбудишь тут кого-нибудь. Очень все хорошо продумано. Я беру микрофон. Второй раз за две ночи. Рекорд.

«Проводника девяносто пятого вагона просят срочно пройти к голове поезда. Спасибо. Проводника девяносто пятого вагона просят срочно пройти к голове поезда. Спасибо».

Я открываю дверь десятого. Лекарь вздрагивает, видя пистолет и мой оскал.

— Я вас всех тут порешу! Всех!

Выходя в коридор, едва успеваю спрятать пистолет под пиджаком. Двери тамбуров распахиваются у меня на пути, я сжимаю рукоятку в кулаке. Они обязаны будут выпустить его после объявления. Не знаю, кто там с ним. Не понимаю, почему они не сошли. Быть может, мне было бы лучше дождаться Доля? Дверь не открывается безумно долго. Там какие-то колебания и переговоры. Наконец появляется Ришар с носовым платком у виска и слезами на глазах. Меня он не видит. Затаившись в углу площадки, я потихоньку скольжу к нему, прижав палец к губам.

Он поколебался секунду, затем сделал мне знак уходить. Я схватил его за рукав и увлек за собой.

— Есть там внутри высокий такой белобрысый тип?

Утвердительный кивок головой.

— Где он?

— Слева, на моей кушетке. У девицы нож к горлу приставлен.

Я задумался на миг, как все эти люди смогли поместиться в столь малом пространстве. Но хоть это место и самое тесное, однако также и наиболее надежное, когда контролеры и таможенники уже прошли. После французской границы больше никто не потревожит. Разве что какой-нибудь мнительный пассажир побоится проспать свою остановку. Если я буду слишком долго раздумывать — все пропало. По положению квадратика в замке вижу, что они закрылись изнутри. Левой рукой вставляю ключ, правой вытаскиваю свой пугач. Посмотрим, способен ли я на одновременное движение обеих рук. Нет у меня привычки входить к приятелю как вор. И еще того меньше — как убийца.

Никогда еще защелка не производила столько шума под моей рукой. Я ускорил движение и бросился вперед, на тела, не различая лиц, сметая все на своем пути. Вся куча-мала отлетела к окну, я схватил чьи-то руки, чтобы освободить левую сторону кушетки, чья-то голова попыталась втиснуться между стенкой и баком, я заорал, держа палец на спуске и уперев дуло в белокурые волосы. Брандебург вскрикнул, и все застыло.

Наконец я смог разглядеть окружающее уголком глаза. Соня по-прежнему тут, прикован к оконному поручню. У него опять потекло из носа. Девица распластана на полу, под коленом американца. Его нож готов вонзиться ей в горло. Из кармана его куртки торчит револьвер. А Брандебург тут, под дулом моего, не осмеливаясь поднять голову.

Американец не шелохнулся, его нож до сих пор сохраняет все тот же угол. Я чуть нервно толкаю Брандебурга стволом в висок:

— Велите ему отпустить ее и сесть на ее место. На пол.

Они меняются местами, она забирает у него свою хлопушку, и это словно возвращает ей дар речи.

— Ладно, Брандебургом я сама займусь, а вы найдите что-нибудь, чтобы связать второго, и еще чистый носовой платок для Латура.

— …Вам что, опять покомандовать захотелось, да? На вашем месте я бы свои фразы заканчивал «слушаюсь» и «будет исполнено».

Она затыкается на секунду. Не похоже, что последние минуты, которые она провела здесь, слишком уж ее задели. Никогда не встречал таких баб. Это совсем не то что Беттина, но я спрашиваю себя, стоит ли одно другого.

— Мне жаль.

— Расскажите-ка нам лучше о продолжении событий, вы ведь получили то, что хотели? — спрашиваю я.

— И главное — на французской территории. Он больше уже не в своей вотчине, неужели вы не понимаете, какая это удача… — говорит она.

— Нет, мне на это плевать. Все, что я хочу выяснить, — это остановим мы поезд или нет.

Жан-Шарль немедленно возражает, жестами и невразумительными стенаниями.

— Вашего мнения я не спрашивал, — замечаю я.

— Ни в коем случае! Где мы тут остановимся? Прямо в горах, меж двух туннелей? В Доле? Полиция нас два дня продержит, а когда я к себе домой попаду? Антуан, вы же обещали домой меня отвезти… Домой!

Его случай меня больше не интересует. Но он не совсем неправ. Если мы ничего не скажем контролерам, то наверняка будем на Лионском вокзале в 8.19. Я выберусь на пути, свалю потихоньку и отправлюсь к себе в постель. За мной придут, конечно, заставят давать показания, вынудят уволиться, но не сразу.

— Он отчасти прав, — говорит девица. — Что мне, по-вашему, делать в Юрских горах? Они тут только волынку будут тянуть… А в Париже у нас есть отделение ВОЗ, которое сразу может вмешаться. Они уже предупреждены.

Ладно, если все согласны, то оставим их при себе.

*

Я предложил поместить Брандебурга с его американцем в десятом купе девяносто шестого вагона, но девица предпочла разделить их, по крайней мере биг-босса и врача, чтобы помешать им общаться между собой. По правде сказать, я не слишком хорошо понял почему. Мне это только лишних хлопот добавило. Поскольку Жан-Шарля никуда переместить невозможно, то кабинку Ришара придется закрыть под предлогом каких-нибудь технических причин, вроде разбитого окна. Напротив сони пристегнем наручниками Брандебурга. Американец отправится к врачу, в десятое, тоже с наручниками на руках. Еще надо устроить, чтобы контролеры держались подальше от девяносто шестого. Хотя сейчас это уже не так важно. Когда они узнают, что творилось в двести двадцать втором под самым их носом, то сами рискуют схлопотать рапорт.

— Вы что, собираетесь оставить меня с этой сволочью? — кричит соня.

— Вот именно, — отвечаю я. — Сможете теперь лучше познакомиться.

В какой-то миг я остаюсь наедине с ними обоими, сидящими лицом к лицу, каждый прикован напротив другого. И это почти смешно. Хорошенький поединок в перспективе. Жан-Шарль разоряется вовсю, так громко, что я прошу его снизить тон, чтобы он не разбудил соседей. Он продолжает шипеть оскорбления, что делает сцену довольно нелепой.

— Подонок… Это моей кровью ты торговать хотел? Моей! Мерзавец… Мерзавец!

Мне расхотелось улыбаться. Это изрыгание хулы, эта злоба в глазах… Не думал, что он способен на такое. Тот не говорит ничего и только слушает.

— Теперь меня Франция будет обхаживать. Я подопытный кролик? Ладно, очень хорошо, но я предпочитаю свою собственную клетку той, которую вы мне посулили. Теперь мной будет заниматься французское государство!

Наконец Брандебург решается ответить. Очень медленно.

— Французское государство? Шутить изволите… Вам просто не известно истинное положение дел. Это война, господин Латур, и вы на передовой. Думаете, вы в безопасности по эту сторону границы? Заблуждение. Вы никогда больше не будете в безопасности и нигде. Если вас не получил я, то и никто не получит… Найти вас будет даже слишком просто. А я, как всегда, выйду сухим из воды… Это всего лишь вопрос времени. Вы стоите слишком дорого, вас непременно отыщут, но где тогда будет французское государство?

Жан-Шарль застывает на какой-то миг. Он ошеломлен.

А я закрываю купе на ключ и висячий замок. Я и без того слышал чересчур много. Пусть сами между собой разбираются.

*

Я долго искал Ришара и нашел наконец, осаждаемого контролерами, которые всенепременно желали знать, зачем его вызывали по радио среди ночи. Я все взял на себя, выдав это за шутку в духе: смешно ведь разбудить коллегу среди ночи, чтобы он спросонья протопал через десять вагонов. Они отметили это в своем рапорте как лишний штрих к перечню моих гнусностей: «Использует громкую связь в личных и весьма сомнительных целях, нарушая сон пассажиров». Если бы они только знали, насколько это напрасный труд.

*

Мы с Ришаром вернулись к себе. Девица стоит в коридоре девяносто шестого и спать идти отказывается. В такое время Жан-Шарль, наверное, всерьез жалеет, что выбросил ключ. Но что сделано, то сделано. Я оставил ему немного воды для его пилюли.

Я собираюсь найти себе где-нибудь место, в моей кабинке меня Ришар подменит.

Кое-что я ему объяснил. Вроде он мне доверяет, несмотря на весь этот бардак, мою ложь и удары, которые он получил по физиономии. «Хотя как можно мне доверять?» — спросил я его. Он мне сказал, что это не сегодня началось, и напомнил один случай, который совершенно вылетел у меня из головы. Дело было в рождественскую ночь, он тогда врубил на весь поезд реквием Форе[36] ради праздничка, и это не понравилось начальнику поезда, швейцарцу, который втемяшил себе в башку устроить парню неприятности. Вроде бы я тоже тогда все взял на себя, потому что Ришар запаниковал при мысли, что вылетит с работы, на которую едва успел устроиться. Затем я вроде поил того швейцарца кактусовой водкой до самой Лозанны. Ничегошеньки об этом не помню, — должно быть, тоже был совершенно пьян.

Но мало-помалу тот вечер вернулся в мою память. Я тогда еще спер свисток у швейцарца, чтобы помешать ему объявить отправление с перрона в Лозанне, и все это ради того, чтобы подольше полюбоваться, как он поет и пляшет в коридоре.

Вот было наслаждение.

*

Сон у меня такой легкий, что я смог самостоятельно разбудить пассажирку перед Дижоном, без всяких усилий и не испортив себе настроения. Изабель оставила свой сторожевой пост, чтобы рухнуть на полку в четвертом. Я-то заранее знал, что она сломается. Как и все.

Стоило поспать, и я восстановил былую форму, как в те времена, когда между двумя рейсами мне случалось вставлять еще один, сверхурочный, для личных надобностей. Три поездки туда-обратно за одну неделю… Не вечно же юности длиться. Я всего лишь немного отяжелел, но все хорошо, даже грипп отвязался. В течение этих тридцати шести часов я спал только урывками — беспокойно, мало и как бы проваливаясь. Ничего серьезного.

Сейчас 7.45, и мы прибываем через каких-нибудь полчаса. День еще не занялся. Все паспорта и билеты розданы. Я заглядываю к Ришару в кабинку, у него уже термос в руке, это пантера вчера его наполнила. Только ему удается снискать милости такого рода.

— Куда в следующий раз, Ришар?

— Флоренция.

— Ах да, верно… Еще одна подходящая причина, чтобы уволиться.

— Вот заладил! И вообще, что ты имеешь против этого города, во всем мире полно людей, которые только и мечтают туда попасть, да никогда не попадают.

— Знаю… Но видишь ли… Как по-твоему, почему такой парень, как Данте, вынужден был уйти в изгнание? И почему написал книжку про Ад? Думаешь, это случайно?

— Понятия не имею… Что я об этом должен думать, по-твоему? Да и ты из-за этого не обязан увольняться.

— Я сегодня утром завязываю. Кончено.

Выйдя помочиться, я заметил в коридоре Изабель, еще не совсем проснувшуюся. Я сделал ей знак присоединяться к нам. Перед сортиром ждут три человека, в том числе мужская половина четы из девятого купе. Я прохожу перед ним со своим особым видом «по службе вне очереди», но он меня останавливает:

— Там внутри моя жена… она не торопится… дома это всегда проблема.

Мы ждем немного, но бабенка действительно не торопится. Меня даже подмывает попросить Ришара, чтобы он глянул в «телик» — узнать, какого рожна она там делает.

— Поторопись, дорогая!

Я не говорю ничего, жду, но чувствую, что еще чуть-чуть, и буду очень зол на него. Я почти обеспокоен. Приступ… или что-нибудь такое. Я стучу как сумасшедший, увещевая ее как-нибудь отреагировать. И спустя три секунды она выходит, свежая, расфуфыренная и удивленная такой суетой.

— Вы! Не знаю, что вы там делали, но, учитывая время, которое на это ушло, надеюсь, оно того стоило!

Я отливаю, не защелкнув дверь, и, взбешенный, выхожу под их изумленными взглядами.

— Нет, Ришар, клянусь, я не могу больше… эта работа, эти люди… слишком много людей… Мне больше мужества не хватает. Баста. Видишь ли, я все спрашиваю себя, может, этот Ги Эно прав?

— Кто это?

К нам присоединяется Изабель, и Ришар наливает ей чашку кофе, заодно уступая часть кушетки.

— Я не устояла… — говорит она, протирая глаза. — Всего два часика. У меня еще ноги болят…

— Вы где живете? — спрашивает Ришар.

— В настоящее время мотаюсь туда-сюда между Италией и Швейцарией. После суда над Брандебургом попрошу вернуть меня в Париж. А вы оба парижане?

— Мы жители приграничья. Единственные в Иль-де-Франсе.

Она не совсем поняла, но это чистая правда. Между двумя глотками кофе она смотрит на меня своими припухшими со сна глазами. Если я попытаюсь прочитать ее мысли, то обнаружу лишь смущенное сомнение да любопытство, барахтающееся в ее затуманенном мозгу. За одну-две ночи взгляд на меня меняется.

— Я еще спрашиваю себя… почему… почему вы…

— Почему что? Латур? Это и впрямь всех допекает, — говорю я, осклабившись. — Хотя, если подумать хорошенько, я ведь только делал свою работу. Во-первых, оберегать сон пассажиров. Во-вторых, доставить их по назначению. Все остальное касается одного меня, и не скрою от вас, с риском разочаровать международное общественное мнение и здравоохранение, что действовал я из чистого эгоизма.

Это ее не удовлетворило.

— А если я задам вам тот же вопрос? — продолжаю я.

Она колеблется. Зевает и улыбается одновременно.

— Действительно. Объяснять было бы слишком долго. Скажем, что… «кровь — это жизнь, а жизнь не продается». Лозунг…

Неплохо. Если все начнут следовать этой миленькой формуле, конца-края этому не будет.

— Кстати, — говорю, — раз я тут со специалистом… Вчера спросил у одного швейцарского контролера, почему на его флаге красный крест.

— Потому что Швейцария долго была штаб-квартирой Красного Креста. Во время последней войны они поставляли кровь воюющим сторонам. Это давняя традиция. Из-за нее появились меркантильные склонности. И моя работа. Вот так.

*

8.02. Приближаемся к Мелёну. Обожаю этот момент. Настоящее удовольствие — эта череда маленьких пригородных вокзальчиков с ожидающими людьми. Я всегда воображаю их унылыми, смирившимися с судьбой. Предел — это когда проезжаем Шарантонский мост: прямо под нами, на национальном шоссе, всегда уже пробка. Один только этот образ тусклой и вымученной действительности вдохновляет нас на следующий флорентийский рейс. Я и работу-то свою выбрал, чтобы бежать от всего этого. И это была потрясающая работа, я ни о чем не жалею. Но сегодня утром я не позволю себя поймать. Посмотрим где-нибудь в другом месте.

— Ладно, я вас оставляю, пойду взгляну, как там соня.

— Соня?

— Латур, я хочу сказать. Может, ему нужно что-нибудь — поболтать немного, чтобы отвлечься от своих судорог.

Пассажиры начинают загромождать коридор своим багажом. Все они снова обрели свои лица, свои жесты. Они готовы встретить во всеоружии пятницу двадцать третьего января в Париже. Я колеблюсь, прежде чем заглянуть к врачу и америкашке. День занимается, и я не прочь уступить это кому-нибудь другому.

После секунды пустоты, бесчувствия я грохнул кулаком по стеклу. Раздалось глухое «бум!», заставившее выскочить Изабель и Ришара.

Весь коридор уставился на меня. У Изабель вырвался крик, когда она увидела валяющиеся на полу наручники лекаря, выпачканные каким-то беловатым вязким веществом и с крохотными лоскутками кожного покрова на браслетах.

Американец здесь, по-прежнему привязанный к кушетке. Его глаза обращены к нам, но во взгляде ни горечи, ни торжества.

— Это невозможно… он же не мог… — бормочет Изабель, беря браслет в руки. — О нет! Как он…

— Заткнитесь! — ору я. — Вы же сами видите, что он смылся. Ему как-то удалось вытащить руку, так что попытайтесь усвоить это, вместо того чтобы впадать в экстаз.

Изабель поворачивается к американцу и спрашивает у него объяснений, запинаясь, но тот никак не реагирует.

Я оставил саквояжик в багажной сетке, теперь мы находим его на нижней полке, открытым, металлическая коробочка вынута, шприц валяется на полу рядом с маленькой лужицей и баночкой из-под какой-то мази.

— Он же врач, — говорю я. — Он же врач… он себе укол сделал.

— Обезболивающее средство… Анестезировал себе всю кисть!

— А затем стал давить и тянуть, как безумный, нажимая на правую руку левой.

Мой желудок опять просыпается, стоит мне подумать о том ужасе, который он должен был пережить, часами разминая и тиская свою ладонь, пока та не стала мягкой и безжизненной, он, быть может, и до перелома до давил, обдирая о металл кожу, смазанную вазелином. Настоящая работа профессионала. Сперва-то он ничего не должен был чувствовать. И все это под взглядом того, второго. Американца.

Что может заставить человека подвергнуться такой пытке?.. Тюрьма? Может, он уже знавал ее, тюрьму. Наверняка это достаточная причина. Два часа усилий — и почти увечье, лишь бы избежать этого. Не зря твердят, что человеческое тело — материя эластичная.

Я поворачиваюсь к американцу и, ни слова не говоря, отвешиваю ему удар кулаком сверху вниз. Некрасиво бить связанного человека.

— Где он?

Он отказывается говорить что бы то ни было. Я мог бы лупить его часами напролет — проку не будет…

Смотрю на свои часы. 8.10. Проезжаем Вильнев-Сен-Жорж и его сортировочную станцию. Меньше двадцати трех километров осталось. Мы почти на месте. Я уже начинаю сожалеть о нашем решении, принятом сегодня ночью. Надо было все остановить и избавиться от этих троих психов. У одного из них теперь развязаны руки.

— Куда вы? — спрашивает Изабель.

— Догадайтесь.

Я мчусь в девяносто пятый, к Латуру. Висячий замок по-прежнему на месте. Я испускаю вздох облегчения. Врач тут не побывал. Я открываю.

Жан-Шарль медленно, как автомат, поворачивает ко мне голову.

И тут я вижу.

Перед ним, налившись всей своей тяжестью, висит на наручнике тело Брандебурга. Его голова, свесившись вперед, почти касается колен сони.

Я медленно наклоняюсь к телу. Глаза вытаращены, рот разинут, а шея…

Шея перечеркнута толстой лилово-черной полосой.

— Теперь-то французское государство обо мне позаботится…

Его глаза мокры от слез, которые не текут. Мертвец и безумец.

Я подхожу к нему и заговариваю мягко, словно с ребенком:

— …Мы были… Вы были почти дома…

— Я был вынужден. Он бы никогда не оставил меня в покое…

Я больше не знаю, что сказать. Не хочу больше встречаться взглядом ни с мертвым, ни с живым.

— Вы умрете за решеткой.

— За решеткой? Из-за этой сволочи? Посмотрим… Я убил международного жулика… А Франции нужна моя кровь… ВОЗ за меня вступится… На самом деле никто не заинтересован в огласке… И потом… не посадят же они меня в тюрьму… умирающего…

Я молчу.

Несколько мгновений смотрю в окно на плывущие дома ближайшего предместья.

Затем выхожу, прикрыв рот рукой.

8.12, должны проехать Шарантонский мост. По коридору становится трудно идти. Итальянская пара спрашивает меня, где им найти обменный пункт. В глубине замечаю Изабель, которая поднимается на цыпочки, чтобы лучше меня видеть. Она спрашивает глазами, я в ответ делаю знак рукой. Надо ей сказать. Я медлю какое-то мгновение, умоляя сам не знаю кого остановить поезд.

И вдруг она исчезла, словно ее резко затащили в купе.

Я почувствовал, как ярость заполнила все мое тело. С избытком. И ринулся вперед, все сметая на своем пути. Какая-то женщина упала, Ришар окаменел в моей кабинке, не осмелившись сказать мне ни слова, я сунул руку в свою сумку, порылся и вытащил пушку с глушителем, которую припрятал, ожидая, пока у меня ее потребуют. Когда я выскочил в коридор, все эти люди увидели ее и хором закричали. Я открыл четвертое — они дрались на полу, у врача в руке была какая-то блестящая штука, маленькое лезвие, он лежал сверху и уже высвободил одно колено, чтобы встать, уже замахнулся лезвием, и тогда я сунул глушитель ему под колено… И выстрелил.

Чтобы не слышать их криков, я зажал уши руками. Он выгнулся в тишине и рухнул на пол.

Ее лицо искажено ненавистью. Она пытается вылезти из-под этого неподвижного тела. Поезд остановился, я подумал было, что это из-за меня.

Мы всего лишь прибыли на вокзал.

Я закрываю глаза, ожидая, когда он снова тронется потихоньку к своему перрону. Темно, но я чувствую, догадываюсь, что он движется вдоль платформы номер два. Он дотягивает до самого вокзального навеса. И наконец застывает.

*

Коридор опустел без меня. Я увидел пистолет в своей руке и бросил его на пол. Надо взять свою сумку, прежде чем сойти. Я осматриваю свое купе, изучаю, наверняка в последний раз, бельевой бак, в который приходится нагнуться, чтобы достать оттуда последние чистые простыни, проверяю ящик для паспортов, кушетку для спокойных и бессонных ночей. Мои ноги дрожат на подножке. Из-за всех этих спешащих людей у меня немного кружится голова.

Женский голос, доносящийся из всех громкоговорителей.

Я ступаю ногой на твердую землю.

Коллеги с флорентийского, проходя мимо, хлопают меня по плечу. Я улыбаюсь. Свежий ветерок ласкает мне шею, и я неловко иду вперед, до самого вокзала.

Люди обнимаются, ищут друг друга, обгоняют меня, спускаясь под землю, к метро и такси.

До станции Сен-Поль две остановки, потом немного ходьбы, и я окажусь на улице Тюренн. Пойду пешком. Рядом с кафе, прямо под рестораном «Синий поезд», вижу стоящих Ришара и Эрика. У меня впечатление, что они меня ждут. Стоит мне подойти, как они умолкают. Ришар не осмеливается ни на слово, ни на жест. Эрик слегка пятится назад. Я немного раздумываю, задрав нос кверху.

Затем неуверенно лезу к себе в сумку, роюсь там и достаю мягкий комок. Белый. Эрик заинтригованно смотрит на меня. Встревоженно. Чтобы он понял наконец, что это такое, я разделяю его надвое, на две шелковые перчатки. И запихиваю их в верхний карман его блейзера.

— На, держи. И больше не злись на меня за тот вечер в среду.

Под куполом тихо.

Я взглянул на выход «Дальние линии» и направился в ту сторону.

Вы говорите по-итальянски? (итал.).
Итальянцы делают это лучше (англ.).
Тупик (англ.).
Уходите! Знаете, я работаю на этих траханых поездах за четыре тысячи пятьсот траханых франков в месяц… Так что убирайтесь отсюда немедленно. Ясно? (англ.).
Вы не хотите неприятностей, но сами на них напрашиваетесь (англ.).
Приношение по обету — картина или табличка с выражением благодарности, вывешиваемая в церкви (лат.).
Намек на известную народную песенку с припевом: «Рядом с моей блондинкой так хорошо мне спать». (Здесь и далее ком. пер.)
Государственных железных дорог (итал.).
Кускус — марокканское блюдо.
Вы понимаете? (англ.).
Нет денег? Сколько? (англ.).
Семьдесят два, но вам надо пройти в следующий вагон, девяносто пятый, потому что тут у меня места нет (англ.).
Я сейчас принесу ваш рюкзак. Постарайтесь заснуть (англ.).
Аквавит — шведская водка.
Опасно высовываться (итал.).
Сладкая жизнь (итал.).
Десятое купе (итал.).
Как матч? (итал.).
Чтоб мне пропасть… вам, французам, точно везет… (итал.).
Ладно, хватит… (итал.).
Прошу, спасибо (итал.).
Он в порядке (англ.).
Это ничего (англ.).
Вас не хотят убивать, вас отпустят через несколько минут (англ.).
Больница в Париже, носит имя своего основателя, священника Жака Дени Кошена (1726–1783).
Да, да, не беспокойтесь (итал.).
Что случилось? (итал.).
При игре в скопу («метла» по-итальянски) используются не совсем обычные карты, напоминающие карты «таро».
Мест нет (итал.).
Винодельческий район между реками Гаронна и Дордонь.
Жареное рыбное ассорти (итал.).
Маргерит Дюрас — современная французская писательница.
Система соотношений между валютами стран ЕЭС.
Всемирная организация здравоохранения.
Вооруженной рукой (лат.).
Габриель Форе, французский композитор (1845–1924).