Нилин Павел

Пятно

Павел Нилин

Пятно

Никто из товарищей не мог бы в точности сказать, где вырос и где оставил семью этот невзрачный на вид, неразговорчивый, тихий и как будто застенчивый Антон Барыкин.

Никто не помнит теперь, когда и откуда пришел он сюда, в это стрелковое подразделение, которым командует капитан Князев.

Никто, впрочем, никогда и не спрашивал его об этом. Как-то так не удавалось спросить.

И он сам никого ни о чем не спрашивал.

В землянке в краткие паузы между боями он сидел всегда в сторонке, вечно занятый починкой своих штанов или прилаживанием часто рвущихся ремней на вещевом мешке.

Писем он никому никогда не писал. И неизвестно было, грамотен ли он.

Газет и книг в его руках никто не видел.

А когда с ним разговаривал заместитель политрука, он на все вопросы отвечал кратко и неохотно, уклончиво.

Бывают такие скрытные, тихие люди.

Но когда начинался бой, человек этот немедленно преображался, становился подвижным и цепким и лез в самое пекло, будто специально отыскивал для себя наиболее трудное положение в этой достаточно трудной и тяжелой войне.

И заметно было, что драться он умеет, что в боевом азарте он не теряет головы и смелость его постоянно сочетается со сноровкой и ловкостью и природным неистребимым лукавством.

Однажды зимой он прыгнул во время боя в глубокий немецкий окоп, где сидели на соломе два солдата и офицер.

Двух солдат, растерявшихся, должно быть, от неожиданности, он заколол штыком.

А офицер, не растерявшись, выбил у него из рук винтовку, свалил его, подмял под себя и стал душить.

Офицер был крупный, тяжелый и толстый, - может быть, больше оттого, что надел из-за невыносимых холодов сверху шинели дамскую беличью шубу.

Видно, и дама, носившая когда-то эту шубу, была не из мелких.

Маленький Барыкин совсем было исчез под грузной тушей офицера.

Но через мгновение офицер вдруг всхлипнул, дернулся и свалился в мокрую солому, устилавшую глубокий немецкий окоп.

Оказывается, Барыкин, полузадушенный, отыскал под беличьей шубой офицерский кинжал и сквозь сложную броню из шинели, мундира и теплой старушечьей вязанки пропорол офицеру брюхо.

В другой раз Барыкин оказался наедине с тяжелым немецким танком, прорвавшим наше боевое охранение.

Похоже было, что Барыкина больше нет. Может, танк уже раздавил его.

Но вдруг танк рванулся назад, подпрыгнул и закрутился, и тогда стало ясно, что боец тут, живой и здоровый. Он только прижался к снегу в своем белом маскировочном халате.

Вот он, чуть различимый на снегу, подползает к танку...

Много разного можно рассказать про Барыкина.

Всю зиму батальон под командой капитана Князева, как вся армия наша, начавшая наступление, шел в метель и в мороз по глубоким снегам, пробирался ползком в дыму жгучей поземки, часами и сутками лежал под открытым небом, на обледеневшем снегу, блокируя и атакуя узлы немецкого сопротивления.

И под ураганным огнем противника, под кваканье, и клекот, и визг немецких мин батальон входил в новые, отбитые у немца деревни, где над теплым пепелищем, над развалинами больниц и школ, над опаленными кустами фруктовых садов еще качаются тени повешенных, и плачут осиротевшие дети, и причитают древние старухи, призывая бога в свидетели неслыханных злодеяний немца.

Никогда не забыть этих зрелищ. Даже самые отсталые бойцы, охваченные гневом, становятся героями, рвутся вперед, забывая об усталости.

Выносливостью и даже смелостью теперь, пожалуй, нелегко удивить.

И все-таки Барыкин, рядовой, невзрачный на вид красноармеец, именно этим удивляет многих.

А совсем недавно, вот на этих днях, в апреле, он, казалось, сам превзошел себя.

Немцы пошли в контратаку, чтобы способом этим удержать укрепленный пункт, за который уже сутки шел упорный бой.

После того как контратака была сбита и наша пехота продвинулась вперед, с правого фланга, почти в тылу у наступающих, неожиданно заговорили три немецких замаскированных пулемета.

Опасность для нашей пехоты была велика.

И тут Барыкин обратил на себя всеобщее внимание.

Под пулеметным огнем, не ожидая приказаний, он быстро пополз в сторону, прорывая в глубоком снегу узенькую траншею.

Вскоре за ним поползли еще три бойца.

Но догнать его было нелегко. Он полз, как ящерица, сердито орудуя руками и ногами.

Минут через пять все услышали взрыв гранаты. Потом второй, третий. После этого раздались еще пять или шесть взрывов, но главное уже было сделано Барыкиным.

Пулеметы замолчали после трех взрывов.

Пехота снова двинулась вперед.

И Барыкин поспешно догонял наступающих, оставляя позади себя на зернистом, предвесеннем снегу крупные пятна крови.

А вечером, когда немецкие глубокие блиндажи были заняты нашей пехотой, молчаливый этот человек, отказавшийся пойти в медсанбат, перевязанный, сидел, по своему обыкновению, в углу на бревнышке и, как всегда, был занят починкой обмундирования.

Но теперь уже все разговоры были сосредоточены вокруг него, и многие спрашивали, как он чувствует себя. Не лучше ли ему все-таки сходить в медсанбат?

Барыкин сдержанно отвечал, что все у него в порядке, что пули только поцарапали его и каску помяли, а так все в порядке.

Вспомнили, что Барыкин уже был представлен раньше к медали "За отвагу". И теперь говорили, что, когда он будет получать медаль, ему, наверно, тут же вручат и орден, потому что лейтенант уже доложил про него капитану Князеву. А капитан Князев человек внимательный и давно знает про Барыкина.

Может, Барыкину даже звание присвоят.

- Будешь, Барыкин, у нас сержантом...

Барыкин вдруг улыбнулся.

- А вы согласны, чтоб я был?

- Ну что ж. Очень приятно! Человек ты смелый, деловой...

Приходили из соседнего взвода и даже из третьей роты приходили спрашивать: что за парень тут, такой отчаянный, у них во втором взводе?

Последним в этот вечер пришел сержант-сибиряк Афанасий Балахонов. Он сказал, что сибиряки тоже удивились.

Ну, один пулемет заглушить - это понятно. И два - тоже, однако, можно, если они рядом. Но чтобы три пулемета станковых один человек заглушил, этого еще, однако, не было. И главное - быстро, вот что любо-дорого! Можно считать - это просто геройство. Привет такому товарищу!

Барыкин по-девичьи конфузливо опустил глаза. Похвала сибиряков, видимо, тронула его.

Ведь теперь все знают, что за парни сибиряки. Похвала сибиряков стоит многого.

Но, похвалив, Балахонов не уходил. Он присел рядом с героем и, приглядываясь к нему, стал расспрашивать обо всем.

Потом он сказал:

- Я тебя, парень, где-то, однако, видел.

- Не знаю, где, - сказал Барыкин.

- И голос мне твой знакомый, - задумчиво произнес сержант.

И вдруг при этих словах в памяти двух людей, может быть одновременно, возникло Минское шоссе не то в октябре, не то в ноябре. Дождь, и снег, и снова дождь. И опять снег. Зима и осень и снова зима. И туман, ползущий из леса. А где-то вдалеке бухают пушки.

По шоссе вывозили раненых. А навстречу им двигалась колонна грузовиков, в которых ехали на фронт сибиряки.

На короткое время два потока сблизились, задержались по какой-то причине. Может, там бомбы упали с двух сторон.

Идущие в бой расспрашивали вышедших из боя о немце. Немец остервенело рвался к Москве. Он, говорили, уже прорвал передний край нашей обороны. Свежие бойцы закуривали и с тревогой ждали встречи с немцем. Не понятно еще было, где и когда эта встреча произойдет. Где он сейчас, немец?

В это время из тумана вышел небольшого роста человек в измятой пилотке и в шинели, подпоясанный не ремнем, а обрывком провода.

- Разрешите, товарищи, и мне закурить, - сказал он. - Как пострадавшему бойцу.

Видно было, что он не ранен, но винтовки у него не было и с пилотки сорвана звездочка.

- Винтовка-то у тебя где? - спросили его.

- Винтовка? - повторил этот странный человек. И вдруг озлился. - Вы, наверное, еще там не бывали! Вот как побываете, как он вас трепанет, тогда вспомните царя Давида и всю кротость его...

И, как рыба на берегу, открывал рот, заросший давно не бритой щетиной.

- Дурак! - сказал ему раненый. - Это ж сибиряки. Чего ты их пугаешь? Чего ты агитацию тут разводишь, гад?

А один сибиряк брезгливо взял странного этого человека за шиворот и спихнул с обочины в кювет, заваленный грязным снегом.

- Что ж на русского хуже, чем на немца, бросаетесь? - закричал этот странный человек, снова выползая на шоссе.

- Какой ты русский! - сдержав ярость, сказал ему сибиряк, спихнувший его. - Ты чурка с глазами. Я таких русских из глины мог делать. По три копейки за штуку. Руки только марать не хочу, а пулю жалко...

И странный человек ушел в туман.

Барыкин отпираться не стал. Он признался, что все примерно так и было тогда, в начале зимы.

Он был напуган, отстал от своей части, потерялся в лесу. Пошел в Москву. Говорил людям - вышел, мол, из окружения.

Народ жалел его. Угощали, потчевали чем придется. Одна баба пяток яиц ему дала. Дома, может, у нее дети, а она ему пяток яиц даром.

- На, пожалуйста, дорогой товарищ, ежели ты наш защитник, красный армеец. У меня свой мужик там мается. Или уже нету его в живых... Помяни его. Больше подать нечего.

Было стыдно Барыкину, но яйца он взял и пошел по Москве, разглядывая ее во всех подробностях.

А подробности жизни московской тогда были у всех на виду.

День и ночь ревели и выли над Москвой тревожные сирены, извещая народ о налетах немецких самолетов. И два раза Барыкин был свидетелем бомбежки, когда рушились высоченные здания и пылали пожары от зажигательных бомб.

Москвичи тушили пожары. И женщины, и старики, и дети хлопотали вокруг жарко полыхающих домов, подносили воду, песок.

А Барыкин, как посторонний, шел по Москве, омраченной ужасным горем. Он и был посторонним в этом великом городе, куда попал впервые в эти печальные дни.

Дети и жена его остались на Урале, в Пышме. И он подумывал: уж не поехать ли ему домой? Тем более многие тогда уезжали из Москвы. И не в сторону фронта, а на восток, в глубинные районы страны, не затронутые войной.

По асфальту московских улиц днем и ночью катились грузовики, доверху наполненные домашним скарбом, тюфяками и чемоданами, узлами и бельем и детскими колясками.

"Может, и мне, - думал Барыкин, - попроситься на какой-нибудь грузовик? Авось не сгонят. А не то можно протиснуться в вагон отходящего поезда. В сумятице-то этакой, пожалуй, и не разберут, кто я, откуда взялся и куда и зачем еду. Глядишь, дня за три и до дома доберусь. Баба до смерти будет рада".

Думая так, он все шел и шел по Москве, приглядываясь к потревоженной московской жизни. И все не решался попроситься на грузовик. Отчего-то не решался. Что-то удерживало его.

Уже в сумерках он забрел в захламленный двор где-то близ Москворецкого моста, поискал во дворе уборную. Не нашел. И побрел в соседний двор, еще больше замусоренный.

Тут у ворот его встретил древний старик, указал ему проход в нужное место, а потом спросил, не с фронта ли он.

- С фронта, - откровенно сознался Барыкин. - С самого, можно сказать, Западного фронта.

- Ну как там? - поинтересовался старик. - Скоро ли мы его обратно погоним?

И тут отчего-то смутился Барыкин. Не посмел он почему-то сказать старику, что дела наши на фронте до крайности неважны, что противник теснит нас со страшной силой. Хотя об этом уже сообщалось по радио и в газетах писалось со всей почти что откровенностью.

Не хотел почему-то Барыкин прямо подтверждать эти скорбные сведения и неожиданно, даже для самого себя неожиданно, сказал:

- Да ведь, видишь ли, отец, больно коротко и крепко он нас взял спервоначалу. Пушек у него больше, что ли. И опять же танки. И эти... самолеты.

- А где же наши-то самолеты и наши танки? - гневно и требовательно спросил старик, будто Барыкин отвечает перед ним за всю войну, за весь ход военных действий и за несчастья, выпавшие на нашу долю. - Где же наши-то пушки?

И Барыкин, опять же неожиданно для себя, вдруг почувствовал перед стариком свою ответственность. Он почувствовал вдруг, что на нем, Барыкине, казенная шинель с лычками, с пуговицами и пилотка, правда, не пригодная уже для зимнего сезона, ее давно бы надо заменить шапкой. Но все равно он находится сейчас в военном обмундировании и должен разговаривать с гражданским стариком как военный, поскольку он так строго его спрашивает.

- Видишь ли, - опять сказал Барыкин, будто оправдываясь, - мы его сейчас, немца, вроде как заманываем в глубину, потому что он напал на нас почти что врасплох. А потом уж есть такой замысел шарахнуть его как следует...

- Ну, до какой же поры мы его будем заманывать? - возмутился старик. Он, считай, уже под самую Москву подступил...

- Ничего, ничего, отец, будет время - мы шарахнем его! - бодро заверил старика Барыкин. И опять удивился собственной бодрости. И зачем-то еще приврал, что есть уже особый, секретный приказ от самого главного шарахнуть немца под самой Москвой, шарахнуть так, чтоб от него только шкурка осталась чертям на шапку. - Вот такие дела, отец. А сам я лично нахожусь в отлучке по особому распоряжению. Завтра должен явиться в штаб. И сейчас гляжу, где бы мне тут временно переночевать до утра, дабы я мог явиться в штаб в полной воинской сохранности и в хорошем виде...

Старик пригласил его к себе.

Старик нарезал ему небольшими ломтями кирпичик черного хлеба, налил чаю, но сам есть хлеб не стал, а только прихлебывал чай и глядел, как жадно ест этот проголодавшийся боец. И по глазам стариковским было видно, что хлеба он и сам сейчас поел бы с величайшим наслаждением, но хлеба мало и боец-то едва ли поест досыта.

Во время чаепития пришла немолодая женщина, должно быть, дочь старика. Она вежливо, но не очень любезно поздоровалась с бойцом и сразу стала искать что-то в соседнем закутке. Потом позвала туда старика. И Барыкин слышал, как она спросила строго:

- Где тут, папаша, хлеб? Я приносила... Не могу найти. Четыреста граммов хлеба...

- Угостил я, - сказал старик. - Понимаешь, неловко было, я угостил. Вон докушивает он его.

- Да вы что же думаете-то, папаша? - почти вскрикнула дочь. - Ведь Нюшка еще должна прийти. И дети еще не кормлены. Вы не маленький все-таки...

Барыкин потянул было остаток хлеба в рот и задержал руку на полпути, услышав эти слова.

- Не реви, - сказал старик дочери. - Это боец. Он с самого фронта. Мы обязаны. Он весь трясется, хочет есть...

- И я трясусь! - почти заплакала дочь. - У меня с утра ни росинки во рту. И Нюшка. Она кровь пошла сдавать. А детям я чего скажу?

- Не реви, - опять попросил старик. - Человек с фронта, не жравши. И я сам ни крошечки не съел...

Барыкину хотелось убежать из этого дома, хотелось сгинуть, провалиться сквозь пол. Но из закутка вышел старик и сказал:

- Да ты кушай, пей, не стесняйся. Это для нас большая честь, что к нам защитник наш зашел. У меня два сына на войне и зять. Разве я не понимаю...

И тотчас в доме появилась худенькая девушка лет шестнадцати в серой латаной телогрейке. Барыкин без объяснения понял, что это и есть Нюшка. Поздоровавшись с бойцом, она прошла в закуток и сразу же стала громко плакать там.

Барыкину подумалось, что она плачет, узнав о том, что он съел хлеб. Но она плакала, должно быть, о другом и сквозь плач все время повторяла:

- Уйду на фронт! Уйду на фронт! Вот завтра же уйду...

- Да полно, будет реветь-то, не корова! - прикрикнул на нее старик. Не взяли - значит, завтра возьмут...

- Не возьмут, - откликнулась из закутка девушка. - Прямо сказали: "Не приходи, не нужно".

- Ну, это уж глупость! - возмутился старик. - Как это не нужно? Человек сдает свою кровь, значит, должны уважить. Это ж мы не для своего удовольствия, а для фронта...

- Не нужно, говорят, - повторила девушка. - Считают, что я больно худенькая. У Ксеньки Дерягиной взяли, а у меня нет. И еще доктор смеется, говорит: "Тебе самой, в твой организм, надо бы добавить крови..."

- Ну ладно, погоди, - попытался успокоить девушку старик. - Подожди, подрасти...

- А я не хочу ждать! - еще сильнее заплакала девушка. - Вот завтра возьму и уйду на фронт...

"Она - на фронт, а я - с фронта", - уныло подумал Барыкин и осторожно отодвинул кусочек хлеба, как бы оберегая себя от соблазна.

Этот недоеденный кусочек хлеба старшая дочь старика вскоре разделила на три дольки. Две из них достались мальчику и девочке, вернувшимся с улицы. А третью дольку получила Нюшка, все еще плакавшая в закутке на сундуке. И слышно было, как сундук поскрипывает под ней.

Дети, стеснившись в углу, не торопясь ели хлеб и молча, не мигая, смотрели на бойца, сидевшего за столом.

Будто старик нарочно выставил тут для показа бойца, сбежавшего с фронта.

Утром, еще до света, Барыкин, переночевавший на полу, хотел уйти. Но старшая дочь старика неожиданно задержала его, попросив подождать до завтрака. Через часок откроют булочную, и она покормит его. Пусть он не стесняется. У них в семействе у всех есть хлебные карточки, и они получают хлеб. Правда, вчера им не хватило хлеба, но вообще-то обижаться не на кого, - война. И они очень рады, что к ним зашел боец.

Барыкин, однако, не стал ждать утра. Ушел.

Он еще с полдня побродил по Москве, полный тяжелых раздумий и прямо-таки смертной тоски, какой, наверное, не испытать больше во всю жизнь...

- "Чурка с глазами", сказал ты про меня тогда, на шоссейке, - напомнил Барыкин сержанту Балахонову. - Может, я действительно как чурка тогда был. Все русские как русские, а я - как чурка. Подумал я, подумал и пошел обратно на фронт. Ну куда ж было деваться-то мне?

Вот тут Барыкин и принял, как говорят старухи, всю казнь господню. Шел он на фронт, а его не пускали. Говорил в сердцах постовому на шоссе:

- Ведь я не на свадьбу иду, на войну. Чего ты меня задерживаешь?

А постовой говорит:

- Мы на войну тоже не всех пускаем. Проверить тебя надо, что ты есть за человек и откуда...

Приблудился все-таки Барыкин к одной части, показал документы, объяснил, что, мол, так и так, из окружения, мол, с трудом вышел. Время было горячее, приняли его. Да так и остался тут.

Балахонов долго слушал его, потом признался:

- А я, знаешь, тоже тогда затосковал. "Почему, - думал я, - на него пулю пожалел? Казнить надо таких людей, которые с испугу могут все на свете продать". А ты, однако, вон, гляди, какой! Действуешь. Сердце просто радуется. Ведь ты кровью своей, как я понимаю, смываешь с себя пятно... Звать-то тебя как?

- Антон Иваныч.

- Ну, действуй, Антон Иваныч, на счастье, - сказал, протянув ему руку, сержант Афанасий Балахонов. - Желаю быть с тобой знакомый...

И Барыкин заметно повеселел от этих слов.

Он, оказывается, не от природы угрюмый и тихий. Он от смертной тоски своей, от пятна на совести стал угрюмым.

А на самом-то деле он веселый, Антон Барыкин.

Западный фронт, апрель 1942 г.