История воспитанника детского дома Женьки по прозвищу Брига полностью основана на реальных событиях. Необыкновенно пронзительная книга об ужасах и счастье детства. Очень личный роман, близкий по духу к признанным шедеврам жанра — романам «Дикая собака Динго», и «Республика ШКИД», напомнит, каково это — смотреть на мир глазами ребенка, искренне плакать и беспричинно смеяться.

Наталья Ковалева

Зима и лето мальчика Женьки

Вместо предисловия

У памяти и боли нет срока давности.

Мне не нравится слово «прототип», но он был. Назвать его как раскрыть секрет фокуса, и я сохраню его имя в тайне, тем более что он не давал мне права писать историю его жизни. Рискнула после его смерти. Сильный, яркий, упрямый. Вечная ему память. Он ушел, не дожив до сорока. Опроверг все законы психологии детдомовцев — и ушел. Будто и приходил только затем, чтобы доказать: у нас есть все. Сила. Слабость. Вера. Все в наших душах. Только часто тело — слишком слабая защита души, и обстоятельства ломают ее, живую и хрупкую.

Я знала его парнем, я знала его мужчиной. О детстве он рассказывал мало; и моя книга — не точная биография, а попытка понять, как рождается характер, где душа берет силу и как не утратить себя, если сберечь невозможно. Я не посвящаю ему эту книгу — нет, он был бы против; я адресую ее своим сыновьям Никите и Алешке: «Растите мужчинами и берегите душу!»

Наталья Ковалева

Глава 1

Женька

Вокзал был почти пустым. Несколько человек дремало на скамейках в ожидании рейса; монотонно громыхали составы, иногда грустным деревенским быком взмыкивал локомотив — и снова все замирало. Тягучий стылый октябрь шагал по городу, серому, грязному и равнодушному. Фонари разделяли пространство на туман и сумрак, и в их люминисцентном свете редкие прохожие казались инопланетянами с мертвенно-фиолетовыми лицами. На бетонной скамейке, возле длинных рядов автоматических камер хранения, Тася покормила его последний раз. Крохотный рот ухватил сосок и мусолил долго, старательно.

— Зачем кормлю? — спросила она сына и бережно отерла со смуглой щеки молочную дорожку. — Да лопай уж, больше не будешь.

Мальчик выпростал крошечную руку из байкового одеяла и внимательно посмотрел на мать.

— Чего расхабариваешься, дурень? Успеешь намерзнуться. Во, глазищи твои черные… Как есть цыганенок! Ничего русского. Папаша и есть. Копия.

Мальчишка отвалился от груди, но взгляда не отвел.

— Ну, че зенки таращишь? — раздраженно проворчала Тася. — Спи уже.

Он все смотрел на мать, наслаждаясь вкусом, теплом и запахом. Он еще не мог разглядеть ее и запомнить, но сладковатый дух материнского молока ухватывал жадно.

— Ну, что, побайкать тебя, что ли? — Тася сняла пуховый полушалок и торопливо укутала сына поверх линялого роддомовского одеяла. «Не по-людски все. Надо хоть как-то назвать его…» — А-а-а, — завела она монотонную песню всех матерей.

Тетка учила: «Ты его не корми: привяжешься». Но Тася, повинуясь мучительному зову налитых грудей, кормила и кормила, боясь даже думать о том, что вот он, выношенный тайком ото всех, рожденный в тяжких муках, ее сын…

— Государство у нас доброе — не пропадет. Ты только отказную напиши: так, мол, и так, с общаги поперли, денег нет, работы. Отказываюсь и все тут. Чтоб по закону, значит…

Тася кивала. Но в нужный момент так и не решилась сказать врачам, что родившийся ребенок, горластый, сильный, здоровый, никому не нужен. «А имя дать надо… Может, как отца… Ромкой?»

Всколыхнулось тайное и жаркое. Тася прикрыла глаза, отгоняя непрошеные чувства.

«Метрик-то не выписала. И хорошо… Запишут как-то. А имя-то надо дать… Имя не рубль. Не обеднею. Можно Юрой назвать». В стареньком доме умершей матери портрет улыбчивого космонавта висел рядом с бабкиной иконой. Тася постаралась вспомнить улыбку Гагарина, но увидела лишь строгие глаза Богородицы и почему-то бабкин платок, стянутый под подбородком.

Сын заснул, согретый родным телом и стареньким полушалком.

— Пора.

Мальчонка посапывал, сжав крохотный, резко очерченный рот. Тасе вдруг захотелось прикоснуться к его губам… отцовским… красивым… и таким маленьким. Она испуганно прикрыла смуглое личико уголком одеяла, положила его на холодную скамью и хотела было идти, но вдруг подумала: «Замерзнет ведь до утра-то…» — и подхватила сверток.

«Плохо без имени-то, не по-людски», — снова подумалось ей.

Тася шла, не осознавая, куда идет, думая лишь о том, чтобы малыш не проснулся, и внезапно увидела ряды автоматических камер хранения. Спаянные ящики под бетонным козырьком, тяжелые открытые дверцы металлических сот.

Сталь резанула холодом. Тася поморщилась и расстегнула пальто.

— Пальто еще укрою, — успокоила она себя, провела ладонью по днищу — рука нащупала открытку.

Тася повертела ее в руке — на черно-белом снимке открыто улыбался лысоватый веселый человек.

— Леонов! — обрадовалась она. — Евгений! — И сунула спящего младенца в металлический ящик.

Потом она долго шарила по карманам в поисках карандаша — нашла наконец и написала на обороте карточки: «Его зовут Женя. Я отказываюсь от него. 4 октября. Настасья Андреева». И, перепугавшись, наглухо закрасила свое имя, бросила открытку рядом со свертком, накрутила рычажки кода, не видя, не запоминая, и захлопнула дверцу.

Внезапно стало совсем легко. Мир, размытый, как на испорченном фотоснимке, вдруг обрел четкость и глубину. Ветер ткнулся за ворот кофточки, и Тася пожалела о снятом пальто. Но прикоснуться к сыну сейчас она не смогла бы ни за что на свете. Гулко ухнул локомотив, фары окрасили тьму оранжевым. Тася поспешила уйти — за грохотом поезда она не услышала, как заплакал сначала тихо, потом все громче и громче и, наконец, отчаянно крохотный человек с красивым именем Евгений. Он кричал, кричал, кричал во всю мощь своих легких, так яростно, что даже стальной гроб камеры хранения не мог заглушить его тоски и удивительной жажды жизни.

Глава 2

Пусть всегда будет мама!

Женьке приснилась шоколадка. Нет, не крохотный батончик, который им давали вчера в честь ноябрьских праздников, а большая — «Аленка», в зеленой бумажке со смеющейся девчонкой на обложке. Он видел такую в продуктовом магазине напротив, когда однажды удрал со двора детдома, не замеченный сторожем и воспитателями. Женька почти дотянулся до нее, но тут воспитательница тряхнула его за плечо:

— Подъем, Бригунец! Подъем! На зарядку!

Женька еще какое-то время сонно протирал глаза; Анна-Ванна уже трясла его соседа, и голос ее дребезжал, как стаканы в кухне.

— Давай быстрее! Опять опоздаем, — потянул его за рукав полосатой пижамы Генка Лобов.

С Лобастиком они приехали вместе из малышового детдома и почему-то первое время спали на одной койке. Это даже удобней было: зимой не так холодно, и можно вволю поболтать под одеялом. А Генка классно страшилки рассказывал про синюю руку, мертвецов; хотя пугало только тогда, давно. Сейчас смешно просто, да и сказано-пересказано все.

Женька опустил босые пятки на холодный пол:

— Я шоколадку во сне видел.

— Ага?

— Ага.

— Съел?

— Нет… не успел.

— Настоящую бы. Старшаки каждый день лопают. Я знаю, — Генка авторитетно щелкнул по кривым зубам. — Зуб даю.

Генка всегда все знал или делал вид, что знает. Однажды рассказал, что надо кровью побрататься — тогда их ни за что по разным детдомам не раскидают, и если усыновлять будут, то непременно обоих в одну семью. Они побратались. Правда, жильную кровь пустить не вышло: очень уж больно стало, но руки ребята себе располосовали будьте-нате. Их тогда здорово взгрела фельдшерица. Дело было сделано! Теперь они с Генкой — кореши по жизни.

Женька потер тоненький шрам у запястья:

— Старшаки много чего едят. Только нам не обломится, — и встал, натягивая треники и застиранную футболку с зайцем.

Картинки уже почти не было видно, но Женька знал, что заяц смеется, а веселая пчела красит ему ухо. Еще он знал, что это картинка из какого-то мультика. Он, правда, не помнил, из какого, ему нравилось само слово «мультики». Круглое и сладкое, как «морские камушки» с изюмом, оно пахло счастьем и белой скатертью, как у тети Зои, которая раньше брала Женьку на пробу в выходные. Но чем-то он ей не приглянулся. А футболка с мультяшным зайцем осталась, и Женька любил ее. Иногда он мечтал, что тетя Зоя вернется, он покажет ей, что сберег подарок, и тогда она точно его возьмет. В мечтах Женька видел, как они сидят за белой скатертью и пьют чай с конфетами, и тетя Зоя гладит его по голове, как тогда… Странно, вкус конфет мальчик уже не помнил, а ласковое прикосновение руки ощущал до сих пор.

— Хочется, да? — участливо спросил Генка.

— Что?

— Шоколадку.

— Перехочется, — хмыкнул Женька. — Ты че копаешься? Ждешь, чтоб дежурный с тапком пришел?

— Не-е-е, — испуганно протянул Генка. — Сегодня Саня Кастаев по зарядке дежурит. У него рука — ух!..

Он дернул узкими плечами и втянул голову так, будто по его спине уже прошелся немилосердный тапок. Кастет бить умел. Его боялись сильнее, чем директора. Владлен Николаевич наорет — и все; ну, в карцер закинет — так это ерунда. Правда, приносят только кашу и чай без сахара, ну и черт с ним, со сладким, конфеты все равно Кастаевской кодле достаются. Зато в карцухе можно валяться на койке сколько хочешь, не ходить на зарядку и в комнате не подметать. Не-ет, Кастет страшнее, он все может: и побить, и космонавтом сделать (это когда под потолок подкидывают, а ловить забывают), или…

Женька вскочил торопливо:

— Кастет нам покажет шоколадку. Пошли, что ли?

— Мне-то что, тебе опять достанется.

— Я крепкий, — успокоил Женька друга, но подумал, что достанется непременно: не любит его Кастет.

Утренний мороз не давал расслабиться. Неровные ряды младшаков тянулись через двор детдома; старшаки выгоняли заспанных мальчишек и девчонок; слышались вскрики и оханья зазевавшихся, звонкий шлепоток оплеух и тапок. Физрук курил в сторонке, болтая с молодой воспитательницей.

Когда все улеглось и ровный строй воспитанников был готов к утренней зарядке, Кастет прошелся вдоль него, подталкивая и подхлестывая тех, кто, как ему казалось, стоит недостаточно ровно. Женька вздрогнул, когда увесистый шлепок пришелся на спину Чухи, Олега Чухнина — мальчишка вскрикнул и тут же получил подзатыльник.

— Это тебе за голос! — хмыкнул Кастет.

Женька напрягся и постарался думать о другом: о белой скатерти и о том, что его обязательно когда-нибудь заберут. И вот когда он вырастет, то встретит и Кастета, и всю его шушеру, и обязательно…Что именно «обязательно», он додумать не успел.

— А это тебе, Цыган, слива! За просто так! — Кастет ущипнул Женьку за тонкую кожу между лопаток, да не простым щипом, а с вывертом.

Куртка не спасла; в глазах потемнело от острой боли. Женька закусил губу, он твердо знал: кричать нельзя, нельзя. В душе взвилась обида, как обычно, бессильная, и оттого еще более горькая.

— И не больно! — крикнул он Кастету.

Этого говорить тоже не следовало, но собственное упрямство не давало пацану безгласно сносить щипки и оплеухи.

— Добьешься, сука, — прошипел Кастет так, что Женьке стало страшно — да так, что терпеть этот страх не было сил.

— А не больно, курица довольна! — Мальчик высунул язык и скорчил уморительную рожицу.

— Ты кого курицей назвал, недоносок?! — Кастет рванул его за плечи.

Женька зажмурился.

— Что там у тебя, Кастаев? — рявкнул физрук.

— Товарищ учитель физкультуры! — бодро отозвался Кастет. — Младшие звенья детского дома имени Антона Семеновича Макаренко на утреннюю гимнастику построены!

— Нале-е-во! — скомандовал физрук.

Строй послушно повернулся.

— Шагом марш! Песню запе-е-вай!

Последнее относилось именно к нему, Женьке. Он начал привычно:

— Солнечный круг, небо вокруг…

— …это рисунок мальчишки, — подхватил строй.

Женька поморщился. Казалось, что песню, звонкую и яркую, разбили на сотню осколков, и теперь они перекатываются не в такт, не к месту. Он попытался вывести ее:

— Нарисовал он на листке…

Но его уже никто не слышал. И Женька обреченно забубнил вместе со всеми, хватая стылый воздух ртом:

— Пусть всегда будет мама, пусть всегда буду я…

Глава 3

Но есть душа!

Женька отчаянно торопился в детдом. Опоздает — к Алене больше не пустят. А Алена Дмитриевна — она такая, такая… ух! как в старом фильме, где у всех людей лица светлые. В пятницу оглушила Женьку неожиданным счастьем:

— Пойдешь ко мне в гости? На выходные?

Женька, ополоумевший от радости, не успел придумать достойного ответа — только закивал, как китайский болванчик. Алена рассмеялась:

— Все ясно. Собирайся.

А что собирать? Все на нем.

Перед торжественной линейкой по случаю открытия учебного года Алена впервые примерила туфли на шпильке. Очень хотелось быть особенно красивой для всех этих одинаковых и таких разных мальчишек и девчонок. Она шагала мимо длинных рядов воспитанников и воспитанниц и улыбалась, а у самого крыльца вдруг рухнула на землю, неловко подвернув ногу. Строй сдержанно хихикнул, Алена попыталась подняться, но подвели каблуки. Тогда и метнулся к ней маленький, худенький, смуглый до черноты мальчишка. Протянул руку:

— Вставайте!

Он смотрел очень серьезно, настороженно, совершенно не по-детски, точно чувствовал опасность и был готов защищаться.

— Здорово я брякнулась? — спросила девушка.

Мальчишка просиял озорной белозубой улыбкой, будто душу свою распахнул доверчиво. Так кулак разжимают, в котором жука держат: на вот тебе небо! Лети!

— Как тебя зовут?

— Женька! — выпалил мальчик, но тут же торопливо поправился: — Воспитанник Бригунец.

Алену, как впрочем, любого новичка, удивляла манера обращаться к детям: «воспитанник такой-то». Само это слово, тяжелое, неподъемное для детского языка, отделяло их от звенящего яркого детства — такого, каким оно представляется начитанным взрослым. Так межа, поросшая бурьяном, отделяет нетронутую зелень лугов от черной пахоты. Мальчик, сам того не зная, разом перемахнул эту границу, и именование себя «воспитанником» уже ничего не изменило.

— Женька, — повторила Алена и поднялась, опершись на неожиданно сильную руку.

Неделю спустя ее вызвали к директору. Владлен Николаевич возвышался над лакированной столешницей, и Алене он показался похожим на гипсовую статую Ильича — такой же массивный, неподвижный и величавый, — и девушка одернула себя, устыдившись.

— Алена Дмитриевна, Бригунец не подарок. Упрям. Наказания, даже карцер, на него никакого действия не оказывают. И если он решил, что небо красное, а земля желтая в синюю клетку, его уже никто не переубедит. Мальчишка, бесспорно, музыкально одарен. Но учится весьма средне, читать не желает, на зарядку опаздывает, на политинформации откровенно спит. Ознакомьтесь, — швырнул он на стол «Личное дело № 1335». — И мой вам совет: не выделяйте никого. Эти дети иначе понимают любовь. Наследственность, знаете ли.

Вместе с дипломом им, выпускникам педагогического института, вручили плакаты. Строгая учительница, вокруг счастливые лица ребятни, такие красивые лица! И надпись: «Всюду светлые, красивые мы сады откроем детские, чтоб веселая, счастливая детвора росла советская!»

Алена понимала, что скорее всего устаревшая наглядная агитация пылилась на складе, занимая место. Вот и нашли повод избавиться, всучив ее будущим историкам, но картинка была исполнена солнца, музыки, счастья — и девушка повесила ее над кроватью.

После разговора с Владленом Николаевичем она написала в углу: «Настоящий педагог не имеет права заводить любимчиков». Поставила восклицательный знак, подумала и добавила еще два.

Утром она улыбалась всем детям совершенно одинаково. А глазами упорно искала Женьку Бригунца.

Женька замер у освещенной витрины универмага. За стеклом застыли манекены: мужчины в костюмах с галстуками, женщины в коротких юбках и пиджаках с немыслимо широкими плечами, в широкополых шляпах. Они напоминали мальчику инопланетян: слишком чистые и красивые для темного городского ноября. Женька представил себе, как однажды он вырастет, заработает много денег и купит Алене и пиджак, и юбку, и шляпу. Наверное, она обрадуется.

— Ну что, погнали? — подмигнул он расплывчатому отражению.

Отражение подмигнуло в ответ, запустило руку за пазуху и поправило под ремнем Аленину книжку.

И когда Женька прикоснулся к гладкому переплету, ему внезапно стало стыдно. Непростой разговор у них вышел в пятницу. Всю дорогу, пока добирались на дребезжащем троллейбусе, и потом, пока шли мимо гаражей и пятиэтажек, он думал, что бы такое сказать Алене, чтоб не показаться ей совсем несмышленым малышом. У взрослых парней разговоры другие. Сказал…

— А я знаю, чего вы одна! — возвестил он, бросая в таз очищенную картофелину.

Алена отвлеклась от приготовления салата и удивленно вскинула брови:

— Ну, и почему же?

И Женька ляпнул:

— Да кто же вас трахнуть решится, вы ж такая, такая… красивая. Таких, поди, и это… нельзя.

Алена как-то сникла и растерянно опустилась на табурет.

— Это у вас «трахнуть» называется?

— Да, — серьезно подтвердил Женька. — Ну, не только так. Много там словечек разных: натянуть, загнуть.

— Загнуть?

— Поиметь, загнать, палку кинуть, — перечислял он самозабвенно.

Хлоп. Теплая ладошка, пахнущая луком, зажала рот накрепко:

— Женечка-а-а! Нельзя так про любовь! Пони-ма-ешь?!

Он вырвался из плена и усмехнулся по-взрослому, как Санька Кастет, когда про такие дела рассказывал:

— Любить? Ха! Пусть Бобик любит, когда ему Жучка не дает, — и для убедительности сплюнул.

— Жень, — робко начала Алена, но мальчика уже несло.

Он смело выкладывал ей все, что знал о любви, услышанное, подслушанное, сотни раз пересказанное старшими младшим, обросшее немыслимыми подробностями, и грязью, тяжелой, как суглинок на проселочной дороге.

— Женя! Стоп! — Алена хлопнула по столу раскрытой ладонью. — Ты не такой. Ты понимать должен. Хотя, что это я — маленький ты еще…

«Маленький?!» — Женька оторопел… Он ведь так старался! Хотел, было, сказать, что он уже сам пробовал, хотя… что врать-то!

Уставился испуганно на Алену. Сейчас она соберет его вещички и…

Девушка отобрала у него нож:

— Сядь. Ты поговорить об этом хочешь? Давай поговорим.

— Чего уж, поговорим… — вяло согласился Женька, понимая и то, что свалял дурака, и то, что отступать некуда — поди, решит Алена, что он трус или так, языком молол; и уверенно продолжил:

— Че не поговорить, раз такой базар сложился. Видал я, как наши тут Катьку Гусеву из десятого класса…

— Женька! — взвилась девушка, и ее глаза, обычно безмятежные, сошлись в узкую презрительную щелку. — Не дело мужику языком трепать! Катьку, Маньку… Видел, слышал. Даже если сам, потому что и сам будешь. Все это нормально, но никогда… — ее указательный палец с розовым ноготком закачался перед глазами оторопевшего Женьки: — Ни-ко-му! Усек?

— Усек. Я ж не знал. Старшие все, кто, кого. Все говорят.

— Дураки потому что, подлецы и негодяи.

— Подлецы? — слово было непривычным, из другого, киношного мира.

— Подонки и трепачи! — отрезала Алена. И осеклась. — И я хороша. Кто им говорил-то? А мамы и папы рядом нет. Да, Жень, ты молодец, что не побоялся.

— Я ничего, я ж не знал… — бормотал мальчик, но Алена уже не слушала.

Она встала и заметалась по комнате, вскидывая руки:

— Господи! Говорить об этом надо. Кричать! Вы же другие, вас любить никто не учил. Никто! Вы же не знаете, что такое любовь! А как знать будете, если вас никто и не любил?! Пришли ненужными, живете ненужные, одинаковые. Курточки одинаковые, стригут одинаково, мыслить учат одинаково. Штампуют, без души, без сердца, только тело. А тело чаще всего грязь и похабщину знает. Но ведь есть же душа? А, Женька, есть душа?

— Есть, — согласился он, не понимая.

— Любовь… Как тебе объяснить-то. Вот ты меня любишь?

— Тебя? — Женька опешил.

Он мучительно вспоминал все, что знал про любовь. У Кольки из девятого класса с Лизкой любовь, так они по всем углам лижутся. Она вроде как залетала от него. Так говорили. Но… Алену?..

— Вас? — поправился Женька. — Нет. Вас — нельзя.

— Не о том я… Прости. Не так, хотя… ты не понимаешь, — девушка задумалась. — Вот представь, мы идем по улице — и хулиганы. Скажем, часики снять захотели…

Женька представил, как Кастет… (почему именно он?) или кто-то похожий на него схватил ее, такую…такую…

— Убью, — выдохнул.

— Видишь! — обрадовалась Алена. — Значит, я тебе небезразлична, так?

— Так!

— А почему?

— Ты добрая… Вы, — опять поправился Женька. — Не орете, к себе пригласили, и красивая… Ну, не знаю я почему… Добрая. По-настоящему. А даже если бы злая… Нет, вы злой быть не можете.

— Не могу! — кивнула девушка, — Я люблю вас. Мне хочется, чтобы вам было хорошо. А любовь — это желание сделать хорошо тому, кого любишь. И знаешь, любовь — это ведь не только поцелуи Вани и Мани. Любят детей, животных. Я вот Дуняху свою люблю, — Алена кивнула на кошку. — Когда она потерялась, я думала, с ума сойду. Все подвалы обошла. Нам в детдоме надо живой уголок.

— Что? — изумился Женька, представив себе оживший движущийся угол.

— Ну, чтоб еж какой-нибудь жил. Кошки, собаки, попугаи. Вы должны учиться любить. Если сейчас не научитесь, потом даже ребенка своего любить не сможете.

— А его всегда любишь? — спросил Женька осторожно.

— Всегда! Когда не любишь, это уже извращение какое-то. Так природой заведено, — уверенно отозвалась Алена и сбилась. — Инстинкт, понимаешь?

— А этот… инстинкт… он что, у всех бывает?

Алена глянула как-то потерянно, а потом случилось чудо. Она шагнула к Женьке и обняла его, прижавшись щекой, и Женька почувствовал, как горячая капля упала ему на макушку. И еще одна, и еще. Он замер, боясь пошевелиться.

— Жень, тебя тоже мать любила, правда, — солгала девушка.

Мальчишка отшатнулся:

— Любила? Да? Чтоб хорошо было — в камеру…

— Ты знаешь?

— А что, тайна?

— Подожди, Жень, ты ведь не знаешь, почему она так. Может, ей жить негде было, есть нечего. Когда один, можно голодать и мерзнуть. А ребенку такой жизни не хочешь. Сам бы сорок раз умер за него. Может, она и отдала тебя, потому что хотела, чтобы ты жил. Понимаешь меня?

Алена говорила так твердо, что и себя почти убедила. Многословно приводила какие-то примеры, спохватывалась: уж очень нереальная вырисовывалась картина. Дурной мамаше хоть какое-то пособие полагалось, а как одиночке, еще доплачивали бы. Рублей семьдесят пять в месяц набежало бы — Аленина зарплата немногим больше.

Но ведь Женька этого не знал. Он слушал внимательно и теребил край клеенки в белых ромашках; нарисованные цветы морщились и коробились.

Перед Женькой как будто распахнулись двери — и там, за ними, было столько солнца, столько неба! Теперь он видел мать совсем другой, не такой, как мамаши, навещавшие его приятелей.

Молодые и потасканные, красивые и не очень, в кургузых пальтишках ли, в ярких ли курточках, а то и в телогрейках, стянутых накрест пуховым платком, — все они были какими-то пришибленными. Виновато топтались в фойе детдома, оставляя мокрые, грязные следы. Женщины приходили и в ясную погоду, но почему-то казалось, что почти всегда за ними тянется цепочка следов.

Обычно Женька прятался на широком каменном подоконнике окна фойе. И мог бы не открывать тяжелых штор, пыльных и плотных — звуки говорили ему о большем, чем картинки.

Тук-тук-тук! — тяжело, с надрывом выводят дамские туфли или сапоги. Значит, на свиданку пошла. Сейчас по коридору этажа пронесется бойкий шлепот детских сандалий или тапочек. Скрипнет дверь, и слишком громко оповестит о своей радости мамаша:

— Сыночка-а-а-а-а!

Каждый раз в эту минуту Женька огорчался — приходили не к нему. Но потом армия звуков вдруг сообщала что-то совсем иное, настораживающее. Двери в гостевой комнате взвизгивали, потом доносилось церемонное:

— Чмок-чмок-чмок.

И всякий раз говорили — пылко, с киношным жаром:

— Я люблю тебя, люблю!

— Ты придешь? — осторожно.

— Приду! Приду!

Шуршал бумажный пакет, сминаемый объятьем двух родственных тел. Пакет со сладким. Карамельки в блеклых обложках, пачки вафель и печенья. Это очень важно, это как доказательство того, о чем говорилось настолько громко, чтоб слышали сотни ушей, незаметных и таких же чутких, как Женькины. Но все слушали слова, а он — звуки.

— Туки-туки-тук, — цокали каблучки, очень легко, очень торопливо. И Женька радовался, что это не его мать почти бежит в двустворчатую пасть парадного входа и пропадает в ней.

Нет, его мать должна прийти совсем иначе, и только однажды. Она войдет уверенно, крепко возьмет его за руку и уже не отпустит. И сладкого не надо, совсем не надо.

— Может, и найдет.

— Может, — согласилась Алена и вспомнила, что Владлен Николаевич строго-настрого запретил возбуждать в детях пустые надежды. Нарушая запрет, продолжила:

— Отказную она не подписала. Тебя усыновить хотели, хватились: нет отказной, написанной по форме. Не поставила мать подпись. Значит, вернуться хотела.

— Подожди! — дошло до Женьки. — Тогда, заяц этот… Значит, я тетьзое понравился, просто, бумаги нет… — он сказал это совсем взрослым тоном. — Бумаги… Я ведь думал, что-то не то сделал. А я не помню почти, маленький был.

— А сейчас ты большой? — улыбнулась Алена.

Мальчишка вскинул серьезные глаза.

— Улыбнись, а? — устало попросила девушка.

Но улыбаться Женька не мог. Он сосредоточенно вспоминал все, сказанное ему той женщиной, лица которой не помнил — только запах и белую скатерть.

— Найдет! — уже уверенно повторил он. — Димку Корчикова мать через сколько забрала? Много прошло. Она папку Димкиного топором зарубила. Ей десять лет дали. А потом вышла и приехала. Корочун же всем говорил, что она заберет, а мы смеялись. И меня заберут.

Женька посмотрел на Алену: та глядела куда-то за окно. Ну да какая разница? Что ж она, врать будет? Учителя не врут.

Перед сном Алена принесла ему книгу, тяжелый и толстый том в серой обложке:

— Мир при-клю-че-ний, — прочел мальчик по слогам (не ладилось у него с учебой). — Два ка-пи-та-на.

— Жень, здесь о любви все. О настоящей, не о такой, как ты думал. Прочти, пожалуйста!

И Женька дал себе слово, что, даже если читать будет скучно-прескучно, книгу он одолеет.

Глава 4

Я — Брига!

— Гляди-ка, у нас Цыган профессором хочет стать. Книжку читает, — Кастет перелистнул «Двух капитанов» послюнявленным пальцем. — Ой, мать моя женщина, книжка-то толстая! «Глубокоуважаемая Мария Васильевна! Спешу сообщить Вам, что Иван Львович жив и здоров. Четыре месяца тому назад я, согласно предписаниям, покинул шхуну, и со мной тринадцать человек команды», — прочитал и сплюнул. — Ну что, много букв знакомых нашел, сучонок?

— Отдай, Саня, а? Отдай! — В глаза Кастету Женька смотреть боялся.

Кинуться бы, впиться зубами в эту руку с черными полосками ногтей, сжимающую Аленин томик. Но не стал: за спиной Кастета маячили Тега и Рыжий, два рослых девятиклассника. И Женька канючил, глядя мимо них в проем окна, за которым потихоньку светало.

Мальчик и не заметил, как пролетела ночь, с головой ушел в книгу. Больше всего ему нравилось, что она написана от первого лица. И можно думать, что будто и он немножко Саня Григорьев, сильный, смелый. Очень смелый. И очень, очень сильный… Только Кастет не Ромашка — он тупее и втихушку пакостить не станет, просто на перо Женьку возьмет или что похуже придумает.

Мальчик дернул плечами: в спальне было холодно, а одеяло Кастет скинул на пол, и Женька сидел перед ним в трусах и в майке. «Бороться и искать, найти и не сдаваться», — не вовремя всплыло в памяти. Что искать? Что найти? И как бороться? Кастет ему с одного удара дух вышибет. Оставалось «не сдаваться». Только это тоже получалось не очень. Женька просто терпел и молчал.

Молчание Кастет ненавидел еще больше, чем попытки дать отпор. В морду заехать — невеликий труд; но как заставить Цыганенка голосить? И не то чтобы Саньке это было очень нужно; но было в Цыгане что-то непонятное. Кастет знал: даже сейчас, канюча, Женька его втайне презирает и главенства не признает. Хотя конфеты отдает безропотно. Сам приносит, с таким видом, будто сладкое ему даром не нужно. Остальные все жмутся, ждут пока он, Саня Кастет, подойдет по-барски, вразвалочку — а куда спешить, — и надеются, что забудет или мимо пройдет. А этот просто отодвигает свою порцию сладкого подальше от миски, равнодушно так. А потом так же спокойно отдает. И улыбается. Улыбается, сука. Так, будто ему, Кастету, одолжение делает: на, мол, возьми, раз уж тебе так надо.

— Фи-у! — книга с размаху улетела в потолок и, упав, распласталась на полу. Обложка — отдельно, остальное — само по себе. Кастет поддел томик носком ботинка, отпечатал след на развороте.

— Ой, простите-извините, — промурлыкал дурашливо. — Замаралась вроде.

Цыган вздрогнул.

— А фонарик у него классный, — подал голос обычно немногословный Тега, разбивая полумрак комнаты ярким лучом.

Три десятка молчаливых свидетелей сжались под байковыми одеялами и, казалось, перестали дышать… Мертвая тишина, тяжелая, до духоты, висела в спальне. Луч метался от одной кровати к другой. Пацаны только крепче зажмуривались. О, если бы они не боялись выдать себя, то, верно, и уши бы заткнули. Генкина койка — рядом; мальчик дрожит под одеялом, обливается липким потом и молчит, молчит.

Женька вдруг вывернулся, рванул на себя ногу Кастета. Тот охнул и свалился всей тяжестью на мальчишку. Женька вырвался — и к книге. Удар под дых остановил его на полдороге. Легкие словно в узел завязались, слезы брызнули из глаз. Женька согнулся пополам, пытаясь хотя бы выдохнуть.

Кастет поднялся не спеша, забрал фонарь. Луч вновь прогулялся по кроватям. Тишина.

— Классный, — поток света Женьке в лицо. — Слышь, урод, это не тот фонарь, что сторож потерял?

— Тот, — хмыкнул Тега. — Не мама же ему привезла.

— Ты что не знаешь, чужое брать нельзя? Бо-бо может быть. А, парни? Бо-бо делать будем?

— Будем! — охотно согласился Рыжий.

— А нафига? — пожал Тега плечами. — Увел — его вещь.

— Хоцца мне так… — Рыжий щелкнул переключателем. Свет стал ярче. — За него можно чирик слупить. Фонарик-то фарцовый. Штатовский. Видишь, вот написано…

Три головы — к металлическому цилиндрику… Женька воспользовался передышкой, схватил «Двух капитанов» — хотел откинуть в сторону, но не успел.

— Сука! Урою, — зашипел Кастет, хватая Женьку.

— Урой… — прохрипел тот в ответ.

Свет резанул по глазам. Ослепленный, Женька не успел закрыться от удара и свалился Кастету под ноги. Тот для надежности заломил мальчику руку, заставил подняться. Женька закусил губу: не кричать, не кричать, не кричать…

— Ты по лицу не бей. Следы останутся, — посоветовал Рыжий.

— Да, хватит уже с него, — Тега поднял растерзанных «Капитанов». — «Далась же она ему! Не рыпался бы», — подумал и отвернулся, чтобы не видеть лица пацана.

По всему выходило, что не по делу к нему Кастет прицепился. Косяков за ним нет.

— Песню запе-вай… — протянул Кастет.

Рыжий заржал так, что фонарик заплясал в его руках, рассекая белесоватую тьму на сотни осколков.

— Ну что, запевала, слова забыл? — Кастет свободной рукой ущипнул Женьку. — Солнечный круг, небо вокруг. Ну…

На минуту повисла тишина. Мучители ждали.

— Сам… пой… сука, — выдохнул Женька, глотая непослушные слезы.

— Дурак! — вырвалось у Теги неожиданно для него самого.

Но Тега тоже бы петь не стал. Он в детдом уже с третьим юношеским разрядом по боксу попал, а это — плюс при любом раскладе.

— Женечка петь не хочет. А что хочет? А?

— Любви и ласки, — ввернул Рыжий.

— Лю-у-у-убви-и-и… — протянул Кастет. — Хочешь, мальчик, я из тебя девочку сделаю?

Тега уставился на Кастета: «На понт берет? Или в самом деле? Дебил, это же…» — он и сам не понимал, противно ему или страшно до тошноты. Он с ними? Или… против них?

— Нет! — рванулся Женька, захлебываясь ужасом. — Не надо! Кастет! Не надо! — Он всхлипнул, срываясь на стон.

Женька слишком ясно понимал: после всего, что произойдет сейчас, не будет его прежнего. Кто-то другой будет, кого даже жалеть никто не решится. Ему казалось, что уши заложило, как под водой. И ничего нет, есть только вода и он. Толща воды, многие метры, не подняться, не выплыть, не выжить…

В полумраке он не видел лица Кастета — если б Рыжий хоть фонарь включил.

— Кастет…

— Кому Кастет, а кому Александр Петрович, — хмыкнул тот довольно. — Давай, Женечка, повторяй: Александр Петрович, я, козел и фраер дешевый, тебя умоляю…

«Повторяй, идиот», — взмолился про себя Тега.

— Александр Петрович, — начал Женька.

Тега выдохнул: прокатит. Но мальчишка замолчал.

— Ну! — толкнул Кастет.

Теге захотелось заорать: «Не дури, пацан, опустят же!» — но он смолчал: тут либо с Кастетом, либо под ним. «Что делает-то, что делает…» — безнадежно мелькнуло в голове, Тега шагнул назад, оперся о спинку соседней кровати… «Глаза бы закрыть. Или бежать на фиг… Или… Да что с Кастетом сделаешь? Не молчи, пацан, не молчи!»

Кастет резко и незаметно для постороннего взгляда ткнул мальчишку под коленку — и Женька рухнул на четвереньки, упершись руками в шершавый пол.

— Опять слова забыл? Я — козел и фраер дешевый…

— Козел и фраер дешевый, — прошептал Тега.

Рыжий включил фонарик. Женька вскинулся, глядя на своего мучителя. Кастет усмехался, оглаживая пуговицы на ширинке. Неторопливо расстегивал и снова застегивал. Его рука двигалась словно сама по себе, уверенная такая, в его, Женькиной, слабости уверенная… Странная и страшная волна поднялась вдруг, сметая и мальчишеский ужас, и боль, и предательское молчание спальни. Ненависть. Ненависть. Ненависть. К кому сильнее, к ним? Или к себе, жалкому, убогому?..

— Иди ты! — отчаянно завопил Женька, вскакивая на ноги.

На миг Кастет застыл. Он всего ожидал, всего, но что сейчас этот салага посмеет его, Кастета, послать?!

— На! — и он с размаху въехал кулаком в упрямые губы.

Во рту у Женьки стало солоно от крови.

— Зуб, падла! — вскрикнул он.

— Падла, тварюга, на троих распялим!

Женька сжал крохотные кулаки.

— Хлебало ему подушкой закрой, — рявкнул Кастет Теге, толкнул Женьку на кровать, стянул с него сатиновые трусы.

— Охренел, Кастет? — Тега дернул приятеля за плечо.

Тот обернулся, отшвырнул руку.

— Это ж Колыма, нафиг, — пробормотал Тега.

— На! — Рыжий сунул ему в руки подушку.

Тега растерялся. Чего бы проще — швырнуть ее на затылок и мордой мальчишку в матрас вдавить; а руки не слушались.

— Не трожь ты его, — почти шепнул Тега. Никто его не услышал.

— Че замер? — Рыжий вырвал подушку — как тонну груза снял, — придавил Женьку к кровати.

Мальчишка взбрыкнул, пытаясь ударить вслепую. Может, начни он сейчас просить, умолять, Кастет бы и сжалился, но Женька молчал, вырываясь, захлебываясь болью и страхом, молчал, молчал. Бился отчаянно, в липкой тишине, и все не верил, что они сделают с ним это, с ним, Женькой Бригунцом.

Возня эта, видимо, прискучила Кастету, он сильнее надавил на подушку. Женьке на миг показалось, что ему в горло кто-то вколачивает тяжелый, острый кусок льда. Лед пополз к сжавшимся в комок легким, разрывая грудь, а потом не стало ничего. Женька не почувствовал, как ослабили подушку, как Кастет шлепнул его по ягодицам, как прошептал даже ласково:

— Тебе понравится, Женечка.

— Почему он не орет? — вырвалось у Теги.

Кастет застыл на долю секунды, охнул испуганно, рывком перевернул мальчика. Тело покорно распласталось на кровати, раскинув ватные руки.

— В туалет его тащи, — просипел Кастет.

Вода… вода… вода… Женька разлепил тяжелые веки.

— Жив, сука! — рявкнул Рыжий и подавился воплем: пятерня Кастета с хода запечатала ему рот.

Женька мотнул головой, отгоняя бордовый туман. Кастет почти миролюбиво фыркнул:

— Оклемался?

Даже губы растянул в улыбочке. Женька молчал; рука повисла плетью. Попробовал двинуться, но плечо свело, мальчик взвыл. Босой, голый — это он? Он, Женька Бригунец? И тут же жарко и горько, до бешенства долбанул стыд, бессильный, а оттого еще более жгучий. Мальчик хотел закричать: «Да пошел ты!» — но вышел то ли клекот, то ли бульканье.

Женька сполз на мокрые каменные плиты пола. Его не держали, стояли вокруг. Кастет даже папиросу достал, закурил. Женька натянул майку на коленки, сжался — не от страха, от гадливости, от омерзения к самому себе. «Я, козел и фраер дешевый», — отдалось в голове.

— Не вышло любви у нас Женечка-а-а, — протянул Кастет, ткнув мальчика ногой в бок. — Не плачь, милая-я-я, еще успеем. — И заржал громко, вольно.

«Нельзя сидеть, плакать нельзя», — скомандовал себе Женька.

Он поднялся — хотелось гордо, а вышло совсем плохо — пошатнулся, схватился за раковину и закричал от боли, и не смог сдержать слез. Кастет игриво шлепнул мальчика по ягодицам:

— Не скучай, Женечка…

И накатило страшное, непонятное, чего не было отродясь и чему Женька еще не знал имени, ненависть, как она есть, вперемешку со стыдом, страхом, бессилием. Мальчик скатал во рту комок слюны с кровью пополам и харкнул в смеющуюся рожу.

В коридоре было тихо. Тега прислонил пацана к стенке — тот сполз. Тега присел на корточки, прислушался — дышит.

Защищать пацана было бессмысленно. Кастет его все равно отымеет, если захочет, Теге вмешиваться не с руки. А он встрял, оторвал Кастета от избитого, полуживого Женьки. Зачем? И что теперь с ним делать? Не дай Боже воспетка пойдет, встрянет же. Черт. Ну, да не бросать же здесь. Хоть в комнату закинуть. Утром будет видно, что к чему, главное, чтоб пацан молчал.

Брига очнулся от дикого крика Генки. Тот бессмысленно вопил, стоя во весь рост на кровати: «А-а-а-а-а-а!»

Крик захлебнулся, зажатый ладонью Теги. Но на первом этаже уже зашевелились воспитатели.

Тега метнулся к дверям:

— Молчи, Женечка, а то вон, его распялим, — кивнул на Генку.

Женька лихорадочно попробовал натянуть трусы, боль свела левую руку и часть спины, мальчик застонал, рванул неподдающуюся одежду.

В комнате зашевелились, ожили. Солдатиком вскочил на койке Олежка Чухнин, точно нехотя вылез из под одеяла Санька Солдатов, оперся на руку Мишка Рузанов, вытянул тощую шею Карим Радаев — один за одним, мальчишки выныривали наружу. Они уставились на измочаленного Женьку так, что тому не спрятаться было от этих взглядов. Смотрели то ли с жалостью, то ли с омерзением — Женька чувствовал себя отравленным и грязным.

— Ну, что шары выкатили? — крикнул он зло.

Ему не ответили. Женька заозирался, догадываясь, о чем они сейчас думают. Но еще надеялся, что, может, ему показалось, ведь ничего же не было. Но Карим уронил осторожно:

— Ты это спи… а?

Остальные будто только этого и ждали.

— Же-е-ень, — протянул Генка. — Ты не сдавай их. Они же меня, как тебя.

— Что меня? — озлился Женька. — Ну, что меня?

— Сам знаешь. Ты не думай Жень, мы никому…

Загудели, придвинулись ближе, разглядывали, как диковинную зверушку, пристально, точно перед ними уже был не Женька Бригунец, а кто-то совсем другой и незнакомый, и как обращаться с этим новым существом мальчишки пока не знали. Но прикасались опасливо, точно замараться боялись:

— А сильно больно? — в упор спросил Карим вдруг, с любопытством спросил, острым, назойливым.

Ровный гул утих.

Женька не ответил. Карим шмыгнул носом и настойчиво переспросил:

— Ну, скажи, там же теперь порвано, да? А, Женьк?

Родное имя остро ударило. Женя, Женечкаа-а-а. Он не Женька, он Женечка-а-а! Сотни раз слышанное, единственное, что передала ему мать, поскупившаяся на все остальное. Красивое, сильное мужское имя — Евгений, Женька, — кровавой слизью сворачивалось на губах, жгло каждую клеточку изломанного тела, рвалось с серых скомканных простыней, кричало предательским молчанием друзей, всех, кому доверял, и кто так легко позволил его сломать. Имя само стало злом и болью, липким страхом и унижением. И не сдерживаясь, во всю силу здоровой руки, ударил в остренькое лицо Карима.

— Я не Жень, — сначала тихо, а потом во всю мощь легких рявкнул мальчишка: — Я не Женька!

И ждал уже, что сейчас навалятся, но от него отшатнулись растерянно, даже Карим не ответил. А Женьке вроде и хотелось, чтоб кинулись, чтоб попробовали сейчас, и тогда, тогда он доказал бы, доказал бы, что не было ни черта, что не так-то просто его опустить…

— Слышали все? Я не Женя!

— А кто ты? — только и спросили.

— Я? — мальчик лихорадочно перебрал в памяти все слышанные чужие имена, потому что своего у него уже не было. Только фамилия, вписанная в свидетельство случайно, просто потому что ее носил нашедший его в свинцовом гробу камеры. Звучная фамилия — Бригунец. Как всплеск воды на перекате, как звон серебряных звезд, как бряцанье рыцарских шпор.

— Я — Бригунец. Я — Брига!

Брига. Бригантина. Синее море смеется под солнцем, и у горизонта паруса, белые, как надежды. И нет уже кораблю хода в узенькую, темную бухту, пусть шторм, пусть ветер, пусть хлещет в паруса шалый ливень. Но теперь — нет, бригантине нет хода назад. Бригантина. Брига.

И пацан почти пропел, точно примеряя новое имя, и вдруг захохотал истерически, на надрыве: «Брига! Суки, съели? Я Брига. Брига. Не Женечка-а-а!»

Не было в нем в тот момент ни боли, ни страха, ни жалости к самому себе. Было только решение, простое и страшное: он убьет Кастета. Как он это сделает, Брига еще не решил. На миг прислушался к себе и удивился тоже на миг: он совсем не боялся Кастета, в нем умер тот молчаливый пацаненок, страшащийся подать голос. Нет. Он теперь Брига! Другой. Веселый и смелый.

Генка глянул на кровать, на простынь, щедро измазанную кровью, и вдруг всхлипнул раз, другой…

— Не сдавай, а? — прижался мокрым от слез лицом к руке друга.

Брига вдруг сообразил, что Генка все еще сидит на полу, и потянул мальчика вверх.

— Встань, Генка, хватит. Не сдам. А ты не бойся, не надо бояться.

Ему стало остро жалко их, запуганных и маленьких. Брига не осознавал, что ростом он ниже многих и младше доброй половины. Но зато твердо знал, что теперь он не боится. И еще то, что выхода у него теперь нет. Или он Кастета, или, или…

— Я убью его, — тихо сказал Женька.

Услышал только Генка и испуганно уставился на друга.

— Да как же?.. Он же…

— Кащей Бессмертный! — хохотнул Брига. — Слово. Убью.

— Кого? — устало бросил Олег.

— Кастета.

Короткий смешок прокатился по спальне.

— Валяй, — согласились вяло.

И потянулись по кроватям, будто и не было ничего.

Глава 5

Две правды

«Мы не должны допустить, чтобы этот случай стал достоянием гласности, — негромко повторил Владлен Николаевич. — Однако мы должны разобраться, как такое случилось, что нашего воспитанника…» Директор пожевал нечто незримое, и последнее слово скользнуло под ноги. Никто его не услышал. Но все поняли, о чем речь. Месяц коллектив лихорадило от министерской проверки. Люди в кашемировых пиджаках уже начали улыбаться, принимать нехитрые знаки внимания. И статус школы образцового порядка был совсем уже близок. Давно были закуплены продукты к итоговому банкету. Но если только…

Это «только» зависло над длинным столом директора, как облако серого дыма. Оно разъедало глаза и пугало близостью огня.

Педагоги не рисковали переговариваться, и тщательно отводили глаза.

Завуч монотонно катала по столу импортную ручку. Ушла в непомерно большой ворот пушистого свитера худенькая учительница биологии. На рыхлых щеках старшего воспитателя расцветали алыми маками яркие пятна.

— Анна Егоровна, что вы имеете сообщить по поводу инцидента? — Голос директора был строгим и суровым, и, пожалуй, даже чересчур грозным.

— Я? — старший воспитатель испуганно захлопала ресницами. — Тогда Ольга Станиславовна дежурила. Добросовестный педагог. Не было нареканий… Ничего не слышала… кто же знал?.. — говорила она все тише и тише и под конец перешла на еле слышный шепот. — Мы ж не знали, что его…ну… попытаются… — пятна проступили ярче.

Директор пожал плечами:

— А вы должны были знать! Вы воспитатели. Вы в детских душах обязаны читать, как в открытой книге. Лариса Сергеевна!

— Я! — чертиком из табакерки выскочила завуч.

Директор поморщился досадливо:

— Излагайте!

— Я думаю, что все… несколько преувеличено. Сам факт не был подтвержден официальной медициной. Возможно, Нине Афанасьевне показалось. Я думаю, товарищи, надо занести в протокол, что имели место побои.

— Какой протокол-то? — опешила секретарь Катенька. — Сказали же: ничего не писать! Я и не пишу.

Директор впервые улыбнулся. Катенька у всех вызывала улыбку, круглолицая, румяная, как матрешка. Августовское яблоко, полное сладкого сока.

— Все правильно, Катень… Катерина Андреевна. Протокола не надо. Сейчас любой слух может бросить… — Он на миг замешкался, соображая, говорил ли уже про тень и семью, но закончил: — Способен бросить тень на доброе имя дружной семьи.

— Семьи! — усмехнулась Алена.

С той самой минуты, как Женьку перевели в лазарет, она пыталась узнать, что произошло, но никто ничего не знал или не хотел говорить. Алена видела мальчика мельком, через стеклянную дверь, успела разглядеть разбитые губы и поначалу не понимала, почему ее не пускают к ребенку. Драки в детдоме — дело обычное. Потом поползли страшные слухи. Кто первым сказал жуткое слово «изнасиловали», Алена уже не помнила; а может, и не говорил никто, сама свела в одно целое мозаику детдомовских сплетен.

Старенький фельдшер Нина Афанасьевна нашла ее в кабинете истории только нынче утром и, пряча глаза, сказала:

— Я продержу его недели две в лазарете, а потом добивайтесь перевода в областной детдом.

— Почему в область? — удивилась Алена.

Нина Афанасьевна посмотрела на нее, как на несмышленыша, и очень четко выговорила:

— Педерастия, девочка, — а воспитанники воспринимают произошедшее именно так, — особый случай. Слухи о таком разносятся быстро. Куда бы Бригунец ни прибыл у нас в районе, о нем сразу все все узнают. Детдом, милая, та же зона: здесь выживает сильнейший. Слабого просто забьют.

Алену как черной пеленой накрыло. Жуткое слово «педерастия» никак не вязалось ни с детьми, ни тем более с ее Женькой. Она впервые не могла сообразить, что делать, и почему-то тупо накручивала на карандаш и без того размочаленные углы карты шведской войны. По зеленому полю в густом мареве слез расползались синие и красные стрелки.

— Пойдемте, я дам вам корвалол, — сказала фельдшер. — Возьмите себя в руки. Необходимо защитить пацана.

— Может, вы ошиблись? — без особой надежды прошептала девушка, сжимая лекарство с удушливо-мятным запахом.

— Характерных травм заднего прохода я не обнаружила. Самого факта насилия, скорее всего, не было. Но кто ему поверит? Я могу прилепить справку об этом Бригунцу на лоб, но сути уже не поменяешь. Очень трудно переубедить детей. Очень. Ваш Женька скоро будет есть в углу и спать в коридоре. Да, вероятно, мальчик отбивался, я не могу объяснить, что им помешало. Мальчика надо в провинцию. Подальше отсюда. Сейчас тут будут изо всех сил заметать следы. Признать, что ему нужна помощь — значит признать, что произошло чепэ. Два года назад такое было в Барковском детском доме, но, к счастью, мальчика очень быстро усыновили.

— А если этих… насильников… найти, как-то изолировать? Это же кто-то из старших.

— Вы думаете, этим защитите пацана? — усмехнулась Нина Афанасьевна.

Алена мотнула головой.

— Да и не назовет он никого, и никто не назовет. Страх закрывает рты надежнее любого замка, — Нина Афанасьевна мягко сжала руки Алены:

— Пейте лекарство. Я вправила ему вывих предплечья — мне пришлось, хирургу его показывать было нельзя. Недельки через две парень физически будет здоров. Но психика непредсказуема. Как она отреагирует, никто не знает. Хотите к нему?

— Нет! — испуганно вскрикнула Алена.

Она понимала, что сейчас нужна Женьке как никто другой, точнее, никто, кроме нее, ему и не нужен. Но не представляла себе, как войдет к нему и, главное, о чем будет говорить.

Нина Афанасьевна покачала головой:

— Мне казалось, он вам дорог.

И открыла дверь, давая понять, что разговор окончен.

— Что? — переспросил директор. — Вы что-то хотите сказать?

Вот уже два часа он ждал от учительницы взрыва эмоций, слез, обвинений, но та не сказала ни слова. И даже позы не сменила, точно окаменев на стуле. Алена поднялась и, впервые за долгий педсовет, обвела взглядом коллег.

— В доброй семье, Владлен Николаевич, детей не насилуют, — произнесла она негромко, но очень внятно.

Владлен оглянулся, будто кто-то посторонний мог услышать ее слова, но за спиной никого не было.

— Прекратите, Алена Дмитриевна, насилия не было, — приглушил густой бас директор. — Я прощаю вашу несдержанность, прекрасно понимая Ваше особенное отношение к Бригунцу. Что, кстати, непозволительно для педагога. Я делаю скидку на возраст, эмоциональность и…

Алена договорить не дала:

— Особое отношение непозволительно? Ему сейчас нужно это «особое отношение»! Он ребенок! Насилие даже для взрослого тяжело. А ребенку оно калечит психику. Не-о-бра-ти-мо! Послушайте, нам читали лекции по психологии. Я знаю…

— Что-о-о?! — поднялся из-за большого стола директор и привычно глянул вниз, на свое отражение в полированной столешнице. — Бригунец забудет все, едва заживут его болячки!

— Болячки! — Алена сжала руки в кулаки. — Они не заживут, когда вот так… Вы что, не понимаете?! Правда, не понимаете?! Мне Михеич рассказывал…

— О да! Сторож — большой специалист в педагогике, — проронила завуч Лариса Сергеевна.

Педсовет забурлил. Всем давно было ясно: эти реплики, про семью, про доброе имя — красивая форма простых и жутких для каждого слов. Их положение — под угрозой. Пусть места лишатся не они, а директор. Но ведь сработались уже. Новый начальник — новые проблемы. Нельзя же ради одного мальчишки ставить под угрозу благополучие всего коллектива!

Алена поправила очки. Ей надо было собраться с духом, надо было сказать главное. И она почти закричала через этот гвалт:

— Конечно, сторож не специалист в педагогике, но он знает, что происходит после того, как человека опустят.

Да, Михеич так и сказал. Никогда ранее Алена не слышала этого слова, а ведь оно было очень точным: опустят на самое дно, в самую мерзость и зловонную жижу человеческих помоев макнут.

— Оставьте жаргон! — рявкнул директор. — Я не вижу причин для паники!

Он торопливо дернул ящик стола и швырнул с глухим стуком увесистый альбом, в солидном кожаном переплете.

— Вот смотрите, тут наша история. Детдому имени Макаренко 30 лет. И за это время ни одного чепэ. Ни одного! Чего вы хотите? Скандала? Или вы о директорском кресле мечтаете?

Алена мечтала не о директорском кресле. Она мечтала пробиться к Женьке. И ненавидела себя за минутную слабость. Еще хотела, чтобы они поняли: Бригунец не один, у него есть она, Алена. Ну и пусть все остальные против, пусть и самой ей страшно вот так стоять сейчас, глядя в эти пустые лица. Пусть! Алена вцепилась руками в край стола, точно гладкая крышка на четырех массивных ножках была единственным другом.

— Я не могу без жаргона, это ведь из зоны пришло, — попыталась она еще что-то втолковать, достучаться хоть до одной души.

— При чем тут зона? Это разовый случай! — не выдержала завуч, непривычно быстро выкатывая гладкие фразы. — Они советские дети. Их воспитало наше государство. А советская система воспитания…

— Но зэков тоже когда-то воспитывали в нашем государстве! — закричала Алена.

— До сих пор устои советской педагогики не вызвали сомнений ни у кого… — вопросительно взглянула на директора Лариса Сергеевна.

Директор послушно подхватил:

— Мы добивались права носить имя Антона Семеновича Макаренко, потому что понимаем: есть коллектив, и его интересы — единственное, что имеет значение. Если каждый начнет ставить свои интересы превыше общественных… — Владлен Николаевич многозначительно замолчал.

Алена хотела сказать что-то очень правильное, верное, но слова крошились, как отсыревший мел:

— Женька же человек! Человек! И если они, ублюдки, попытались, то мы-то почему так? Мы же взрослые, мы сильнее, мы можем сделать что-то… что-то…

— Ублюдки? Вы сказали — ублюдки? А мне казалось, что вы любите детей, — усмехнулся директор. — Вашей любви только на Бригунца хватает? Даже пугает такая пристрастная любовь. Мне страшно подумать, что было бы, если бы ему было лет шестнадцать…

Алена не сразу поняла, в чем ее обвинили. Только когда схлынул одобряющий гул, она осознала: ее в лицо обвинили в непотребстве.

— Вы что?! Вы считаете?.. Да нет же, нет! Женя, он, просто… Я… Я люблю его… То есть тут другое… Просто…

— Просто, Алена Дмитриевна, вы завели любимчика. Причем противоположного пола, — вставила Лариса Сергеевна.

— Да! И это уже повод для дисциплинарного взыскания. Сложившиеся устои и правила поведения педагогов запрещают выделять кого-либо. Вас, кажется, я предупреждал, — директор победно глянул на девушку.

— Я думаю, Алена Дмитриевна все поняла, — Лариса Сергеевна излишне бережно обняла девушку за плечи и попыталась усадить на стул.

Алена скинула холодные руки:

— Я не буду молчать! Не буду!

И опрометью кинулась из кабинета. Дверь, подхваченная сквозняком, оглушительно хлопнула.

Владлен Николаевич догнал девушку в гардеробной:

— Алена Дмитриевна, я хочу услышать ваши условия.

— Условия? — спросила Алена, путаясь в рукавах пальто.

— Я прагматичный человек и понимаю: мальчик вам очень дорог. И чтобы все это осталось между нами…

Пока он подбирал слова, Алена представила, с какой скоростью одолел два лестничных пролета этот прагматичный увесистый человек. По круглому лицу директора, по широким порам лба сползали капельки пота. Он выдернул из кармана серого пиджака аккуратно сложенный платок и протер лоб, но под глазами осталось влажно, и казалось, что директор плачет.

— Я хочу, чтобы наказали виновных.

— Да молчит ваш Бригунец! Молчит! Он даже на имя свое не отзывается.

— На имя? Почему?

— Очередная блажь. Придумал себе кличку, — пожал плечами Владлен Николаевич. — Давайте поговорим где-нибудь в другом месте. Хоть в спортзале.

Алена, не дожидаясь приглашения, устроилась на груде матов. Директор тяжело опустился рядом:

— Алена, вы не сможете его усыновить. Но забрать на все лето — пожалуйста. Прямо сейчас. Мы переведем его в 4 класс. К сентябрю все забудется, как страшный сон.

— Это на всю жизнь. Его в область переводить надо, чтоб ни одна живая душа не узнала.

Владлен Николаевич вздохнул: если бы все было так просто! В городе-то с переводом намучаешься. Нужны веские основания. Очень веские. На последнем совещании в гороно просили уплотнить комнаты. Как уплотнять? У него по тридцать человек в спальнях! Все мыслимые и немыслимые нормы уже нарушены, благо СЭС глаза закрывает. А детей не убывает. Мир рехнулся. Бабы спятили: рожают, бросают. Перевести! Куда?

— В школу дураков… — хмыкнул он вслух невеселым мыслям.

— Что?

— Я говорю, осуществить перевод можно только в школу для умственно отсталых детей. Обычные детдома переполнены. Здания строились еще в пятидесятых, тогда не предполагали такого наплыва отказников. Иные и вовсе размещены в приспособленных помещениях. Государство, конечно, делает все возможное, но построить новые пока не в силах.

— Женю? В спецшколу?! — Алена не верила своим ушам.

— Да. Подготовим документы. Оценки у него далеки от отличных. Поведение опять же… Медицинская комиссия особо не приглядывается. Достаточно наших справок. Так что считайте, мы договорились. Если вас устраивает такой вариант, ради Бога — с сентября ваш Бригунец будет учиться в другом месте. Возможно, там мальчику будет лучше.

— Он же нормальный!

— Вы утверждаете или спрашиваете? Если спрашиваете, я отвечу. Их нормальность, равно, как и ненормальность, весьма относительна. Это в войну в детдом попадали сироты из семей с прекрасной наследственностью. Сейчас, извините, контингент другой. Вы бы отказались от ребенка?

— Нет, — Алена еще не понимала, куда он клонит.

— Вот! Потому что вы нормальный, ответственный гражданин нашего общества. Ваш ребенок будет полноценным. А отказники — это мина замедленного действия. Наследственность. Пьяное зачатие. Случайные связи. Наше воспитание не восполняет в полном объеме то, что дается ребенку в семье. Отсюда и подобные инциденты. В конце концов, они всего лишь стая, которую мы приводим в более или менее цивилизованное состояние. В Союзе шестнадцать процентов бездетных пар. Но очереди на усыновление я не вижу. А когда находятся желающие, они копаются в детях, как в овощах на рынке. Из пяти принятых в семьи одного непременно вернут. Алена Дмитриевна, не идеализируйте Бригунца! Поверьте, когда вырастет, он станет вторым Кастаевым. Мальчишка достаточно упрям, дерзок и независим для этого.

— Кастаевым? — Алена опешила. Сколько раз она собиралась рассказать директору о том, что происходит за завтраком, на зарядке, а он, оказывается, все знал. Но если знал, то почему?..

— Вы хотите спросить, почему я до сих пор не принял никаких мер по отношению к Кастаеву? Да не смотрите вы так! — Владлен Николаевич говорил уверенно и вместе с тем проникновенно, ему самому нравился взятый тон. — Кастаев вечен! У меня шестьсот воспитанников. И двадцать четыре педагога. По три десятка душ на каждого. Если уделять хотя бы по полчаса одному, получается, что пятнадцать часов в сутки мы должны находиться здесь. Но что такое полчаса? И без внутренней иерархии, а она складывается в каждом подобном воспитательном учреждении, мы бы просто не справились. Дисциплина держится на Кастаевых. А мы уже руководим ими. Система отлажена. Хотя сбои и бывают. Наказать его можно, но как это сделать, чтобы не нарушить иерархии? Слабого вожака стая не признает. Заметьте, Алена, я с вами откровенен.

Девушка качнулась вперед и по-детски обхватила коленки.

— И жду того же от вас, — продолжил директор. — Чего вы хотите? Добавить часы? Прекрасно! С сентября вы будете работать на полторы ставки. Выделить квартиру? Я поставлю вопрос в горсовете. У вас, кажется, диплом с отличием? Значит, свободное распределение? И детдом наш вы выбрали сами. Надо ценить, — директор усмехнулся. — Души прекрасные порывы…. Не молчите, моя милая.

Владлен чиркнул зажигалкой и затянулся:

— С вашего позволения.

А чего хотела Алена?

Она хотела, чтоб директор замолчал. И еще встать и выйти. Но продолжала сидеть на жестких брезентовых матах, обхватив колени. Наверное, Владлен Николаевич говорил верные слова, и здешние дети не были ангелочками с крыльями. Только каждый из них — немножко Женька. Разве мог он быть волчонком, миной замедленного действия, дикарем, из которого нельзя вырастить человека, можно лишь придать цивилизованный вид? Да даже Кастет — наверняка и у него в душе было что-то светлое, только никто не потрудился это найти, а сейчас было уже поздно.

— Так что мы решим, Алена Дмитриевна?

— Я хочу, чтобы его перевели в другой детдом, — упрямо повторила девушка.

— Опять двадцать пять. Я не знаю, как бороться с вашим упорством. Понимаю, юношеский максимализм. Я сам таким был четверть века назад. Я тоже спасал мир и каждого обездоленного ребенка.

— Вы?! — усмехнулась Алена.

— Я. Потом сел в это кресло. — Владлен привычно хлопнул по подлокотникам, и рука глухо шлепнула по матам.

Ему стало досадно: где-то в пяти кварталах отсюда был дом, ужин, горячий душ, а он сидел чуть ли не на полу и доказывал капризной девчонке очевидные вещи. Он не мог думать о каждом воспитаннике, физически не мог. И можно ли вообще быть хорошим для всех? Сама система воспитания изначально не была гуманной: эти общие спальни, эта полная изолированность от нормальной жизни. Когда-то Владлен Николаевич предлагал создать на базе их детдома иную модель воспитания. Он даже пытался найти братьев и сестер своих воспитанников, чтобы объединить их под одной крышей. Тогда у детей была бы хотя бы иллюзия семьи. Идею зарубили, а она была хороша: комнаты на шестерых воспитанников, естественная забота старших о младших, сохранение внутрисемейных связей, дополнительные часы по ведению домашнего хозяйства, приусадебный комплекс, возможность трудового воспитания… Ах, какая была идея!.. Ее посчитали бредовой. Владлен и сейчас помнит строки приказа: «Объявить выговор за недоверие к системе государственного воспитания».

— Ах! — он махнул рукой. — Хотел бы я вернуться к этому разговору через двадцать лет. Так что вам надо? Я еще не услышал от вас, чем я могу вам помочь. И выслушайте один совет: Кастаев заканчивает обучение. Здесь пробудет до сентября — и в училище. Кто там придет за ним? Скорее всего Тюгаев, возможно, Вольский. Хотя, хотя… Ладно. С ними я поговорю, они не допустят травли. Вы же этого боитесь? Ну?

— Да, — проронила Алена.

— Так вот завтра вы можете забрать своего Бригунца на все лето. Полгода достаточный срок, чтобы все забылось. А на следующий год возьмете руководство в его классе. Будет у вас на глазах. Выходные и праздники тоже в Вашем распоряжении. Ради Бога, играйтесь!

— Я не играюсь, — возразила девушка.

— Конечно, конечно, — поспешно согласился директор. — Полторы ставки и квартира, как я сказал, но Бригунец останется здесь. И сор из избы мы выметать не будем. В конце концов, этим вы себе же и навредите. Скандалистов нигде не любят, Алена Дмитриевна. Так что?

— Мне нужно направление в секцию бокса и музыкальную школу.

— О, Боже мой! Детдомовских детей не любят в городских секциях. Я попробую договориться. Что-то еще?

— Не надо квартиры и дополнительных часов.

— Алена Дмитриевна! Я-то вас взрослым человеком считал. Но как хотите. Вы арендуете жилье? И за сколько, если не секрет?

— Двадцать пять рублей плюс квартплата.

— И получаете сто десять. На что живете? Одним словом, милая, потом пеняйте на себя. У нас в городе очередь на жилье тянется десятилетиями. Завтра забирайте своего драгоценного Бригунца, если Нина Афанасьевна позволит.

Владлен направился к выходу:

— Подождите! — окликнула Алена.

— Да?

— Мы должны принять его кличку или что он там придумал. Это важно. Новое имя — новая жизнь.

— Новая жизнь? Вы еще и суеверны! — директор поддел носком начищенных туфель старый лыжный ботинок и откинул его в угол спортзала. — Я скажу, чтоб к нему обращались по фамилии. На нее он откликается. А вам замуж надо и своих нарожать. Чужие дети — это чужие дети. Будете уходить — выключите свет.

Алена кивнула. Ее душило тихое отчаянье, хотелось плакать. Но она почему-то подобрала лыжный ботинок, небрежно откинутый директором, и занесла в раздевалку. И обрадовалась, когда на полке, с рядом изношенной обувью нашла ему пару. Она старательно протерла ботинки ладонью, поставила особняком, в стороне от других:

— Так-то лучше, — сказала им, разбитым.

Ботинки промолчали в ответ.

Глава 6

И каменеет душа

В лазарете остро пахло валерьянкой и хлоркой. Ядовитый запах пропитал здесь все: и кабинет врача, и маленькую палату на две кровати. Здесь редко кто лежал так долго, как Брига — обычно не больше трех дней. Для внезапных вспышек чесотки или ветрянки в детдоме был изолятор. В лазарете же сидели простудившиеся или те, кто пережидал выходные, чтобы в понедельник отправиться в городскую больницу. Впрочем, Брига и не лежал. Он ходил из угла в угол. Плечо уже не болело. У него вообще ничего не болело, только там, где под рубашкой колотилось сердце, засел тягучий комок. Но он уйдет, как только… Брига опять зашагал из угла в угол. Он даже рад был своему одиночеству и тому, что Нина Афанасьевна не дежурит, как положено, у постели больного. Он не нуждался в няньках. Ему нужно было время подумать. И Брига думал. Его мысли складывались в голове в черно-белые картинки, похожие на кадры кинохроники. Он очень четко представлял себе, как в упор стреляет в Кастета или всаживает нож ему под ребро, но потом внезапно осознавал, что ни ножа, ни пистолета в детдоме не достанет. Это приводило мальчика в отчаянье. Он понимал, что Кастет должен заплатить по полной программе, а если счета меж ними не будет, то прохода не дадут.

Эти мысли Брига не шокировали. Он даже понять не мог, насколько дикими и противоестественными они были для одиннадцатилетнего мальчика. В другой, не в этой, жизни, где белые скатерти, добрые родители, чаи по вечерам, поцелуй на ночь, пацаны мечтают о велосипеде и о том, чтобы лето никогда не кончалось. Брига так не жил никогда и поэтому мечтал только о том, чтобы увидеть, как заплещется страх в ненавистных глазах, и о том, как нажмет на спусковой крючок. Красиво, как в фильме про ковбоев. Хотя понятно, что пистолета ему не видать. Вот если украсть на кухне нож! Или гвоздь заточить…

Когда в замочной скважине повернулся ключ, Брига метнулся на кровать и отвернулся к стене. Видеть он никого не хотел. К нему многие приходили за эти пять дней. Был директор. Он долго откашливался, как перед микрофоном на торжественных линейках, а потом выдавил только:

— Как здоровье, Женя?

Мальчик оборвал его:

— Я не Женя, я Брига…

На этом разговор и кончился. Директор еще какое-то время посидел на краю его кровати, попытался что-то сказать, но Брига молчал, внимательно изучая стену. Местами краска отстала, и из-под ядовитой зелени выглядывала известь. Брига еще в первый вечер пребывания здесь придумал себе забаву: он отковыривал краску, превращая белые «лужицы» в «озера и моря». И пока Владлен Николаевич выталкивал неловкие фразы, Брига настойчиво ковырял ногтем стену. Директор ушел, пожав плечами.

Затем заглянула завуч Лариса Сергеевна с редким лакомством — апельсинами. Они пахли так, что еще несколько дней назад Брига схватил бы оранжевое чудо с жадностью, а сейчас равнодушно смахнул в ящик тумбочки. Кажется, даже вечно каменная Лариса удивилась.

— Ты что же, не хочешь апельсинов? — спросила она и так резко поправила на носу очки, что они вжались в переносицу.

— Нет, — просто ответил он.

— Тебя хорошо кормят?

Брига задумался — он и не замечал, что ел в эти дни, — и согласно кивнул.

— Сладкое дают?

— Дают, — соврал Брига.

— Если скучно, я распоряжусь, завтра сюда телевизор перенесут из учительской.

Лариса сидела на стуле прямая, как палка.

— Не скучно.

— Я хочу узнать… — завуч покашляла в кулак. — Кто это сделал?

— Сам упал.

— Я не про руку.

— А про что? — Брига простодушно распахнул глаза.

Лариса взгляда не выдержала.

— Бедный мальчик, — пробормотала она и отвернулась.

Брига с облегчением вздохнул, когда завуч ушла, осторожно прикрыв за собой дверь. Порой он прислушивался к себе и удивлялся странной пустоте, такой беспросветной, такой бесчувственной. Иногда, правда, просыпалось что-то неясное, заставляющее душу болеть тупо, как заживающий синяк. В такие минуты он старательно, как ученик, решающий сложную задачу, начинал думать о том, что нож можно стырить на кухне, а можно и у Михеича из сторожки. В конце концов, увел же он фонарик! С ножом, конечно, труднее будет: фонарик-то у Михеича на виду был, а лезвие придется поискать.

Бриге было хорошо в своем одиночестве, он никого не хотел видеть, никого… Но ключ повернулся.

— Алена! — радостно ахнула детская еще душа из-под равнодушия, опустошенности и ровной безнадеги. Даже руки радостно взмыли — обнять, прижаться…

— Женечка! — сорвалось с губ Алены.

Радость погасла в темных глазах мальчишки стремительно, как зимний закат. Выцветала открытая щербатая улыбка, уступая место каменному спокойствию. Не знай Алена Женьки раньше, она бы решила то же самое, что и все, кто видел его в эти дни, и также многозначительно покрутила бы пальцем у виска. Взгляд мальчика, обычно живой, озорной и внимательный, замер неподвижно, точно за плечом девушки была не белая дверь в кабинет медика, а безоглядная степь, и смотрел Женька, не видя, за что зацепиться в пустоте. Так старательно смотрел, что даже рот приоткрыл.

— Женя! — испуганно окликнула девушка.

Бриге впервые за эти дни захотелось спрятаться под одеяло. Алена смотрела на него с таким неприкрытым страхом и сочувствием, что где-то внизу живота сладко и болезненно заворочалась слабость, поднялась к самому горлу, и в носу предательски защипало. Брига не выдержал и зарылся лицом в серую наволочку с черным клеймом. Он не будет больше плакать. Не бу-дет!

— Хороший мой! — теплая Аленина ладошка опустилась на стриженный затылок. — Хороший… Сволочи! Господи, какие же они сволочи!

Руки ее побежали нежно по голове, по худым плечам, опять метнулись к голове, родные, добрые.

— Я заберу тебя сегодня, сегодня. Это все пройдет. Вот увидишь, увидишь.

Она и сама уже плакала.

— Заберешь? — Брига скинул кроткие руки и сел в кровати. — Заберешь?

— Да, — кивнула она головой — На все лето. Поедем в деревню, там мама у меня…

— Нет! — рявкнул Брига. — Нет!

— Что?! — Алена растерялась.

Она почему-то даже не сомневалась, что Женя непременно обрадуется. Но он сидел перед ней, глядя мимо, и упрямо повторял:

— Нет! Нет! Нет!

— Женя, почему? Там хорошо! Там забудешь все.

— Потому, — усмехнулся мальчишка.

Что он мог ответить? Что уезжать ему нельзя, потому что он должен убить Кастета? Что все забыть не выйдет и что он слово дал? И если окажется треплом, ему тогда тот же Генка сможет в миску плюнуть, и он, Брига, это съест. Потому надо или молчать, или делать, что сказал. Разве можно было такое знать Алене? Разве можно так ее пугать?

Услужливое воображение нарисовало Женьке, как бледнеет милое Аленино лицо, опускаются плечи в полосатой кофточке, она плачет, плачет… и что тогда делать? Накатило знакомое отчаянье. Женьке ужасно хотелось встать и оставить этот чертов детдом, — и уехать на все лето с Аленой. Видеть, говорить, смеяться, книги читать — как хорошо, как просто! Только потом все равно возвращаться.

— Да пошла ты… — Брига заорал так резко, что сам испугался собственного голоса, осипшего, жестяного, срывающегося на визг. — Все! Все! Все! Пошли. С жалостью своей. Добрые! Да? Пожалели, да?

Алена отшатнулась. А Брига кричал, не выбирая слов, матерясь нещадно и неумело.

— Женя… Женя… — попыталась она успокоить его.

— Что — Женя?! Я не Женя! Пошла ты… Пошла…

— Алена Дмитриевна! — в дверной проем вломился перепуганный Владлен Николаевич. — Оставьте его. Не дай Бог!

Бриге показалось, что директор даже перекрестился. Он слышал, как удаляются звуки: тяжелые шаги директора и перестук Алениных каблуков, — и вспомнил, какая радость захлестывала его на уроках, когда по коридору звонко цокали эти каблучки. Его Алена… Теперь она уже никогда… Женька со всей силы долбанул кулаком по зеленой стене. Слез не было. Привычная пустота сковала душу. Брига вытянулся на кровати, слизывая кровь с разбитых костяшек.

В учительской, на первом этаже, навзрыд плакала Алена, все повторяя и повторяя:

— Ему плохо! Понимаете? Плохо! Ему очень плохо!.. Я его по имени назвала. А он не принимает имени. Ему очень важно, чтобы имя его забыли.

Владлен Николаевич подносил к ее глазам синий клетчатый платок и гудел:

— Если мы скатимся до кличек, Алена Дмитриевна, детдом превратится в зону. Нам же надо сохранять принятые правила… Непреложный устав человеческих отношений… Дружная семья.

Круглые слова ударялись в стену и отскакивали, никого не задевая.

Глава 7

Ночка темная, финский нож

Нож — самодельный, с хлипкой рукояткой — Брига добыл неожиданно легко. Укрепил его куском изоленты, заточил — и оружие вышло хоть куда. «Хрясь!» — звучно входил он в картошку, украденную на кухне. Проникнуть туда было несложно: замок гвоздем вскрыл — и айда. А картоха — вот она, в ящике, а в баке еще и чищенная на утро. Но зачем Бриге чищеная? И конфеты ему ни к чему, хотя хотелось, ой как хотелось. Но это было уже воровство. А картошка — это не кража совсем, это для дела. «Хрясь!» — ножик в глазастый клубень. «Хрясь!» А перед глазами лицо Кастетово, с узким, щелочкой, ртом и глазами, перепуганными насмерть. Хрясь! — под ребро или в горло. Приговорил его Брига. Все. Мысль эта кружила голову горячим и сладким хмелем. И в кухню забираться было забавно и страшно — ах, хорошо!

Главное теперь было не показывать виду до времени. Пусть глаза отводят, пусть шепчутся за спиной. Вон, Пусть Генка с соседней койки ушел, и все-то бочком, бочком мимо. И кодла кастетовская вдогонку ржет. Пу-у-усть.

— Хрясь! — нож в картошку. Белеет Кастет — и на пол. Молчит обалдевший Рыжий. Тишина. Тишина. Это вам за Женечку. За Женечку. А так что ж, все как всегда. И на зарядке голосок к небу:

— Всем, всем на большой планете людям войны не нужны…

Еще и на линейке спел. Зал был полон, переполнен, и сцена с обшарпанным полом, и Кастет во втором ряду, шестой слева. Рубашечка белая, ворот распахнут и видно, как острый кадык торчит. Вот в этот-то кадык — хрясь! — чтоб кровью умылся… А пока чисто и звонко:

— Школьные годы чудесные!

Лето за окнами раннее, юное, в запахе клейких тополиных листочков и сирени. Вон как раздухарились густые ее заросли, усыпанные сиреневым облаком цветов, и запах волной, тягучий, жаркий. Лето! Брига упрямо сжимает губы в белую полоску. Летят деньки, как в горячке.

Женька не замечал их бега — и не слышал ничего, и не видел, ждал только случая, чтоб все, все видели. Он не Женечка, он — Брига!

Алена смотрела горько, но он проходил мимо. Ни к чему ей было знать.

Однажды ночью пошел дождь. Брига лежал и слушал.

— Хватит ждать! Хватит ждать! Хватит ждать! — стучали капли.

Окно бы открыть, чтобы холодные капли — в лицо, а потом по шее, по груди. И футболка насквозь.

Женька вспомнил песню, что спьяну пел Михеич:

Было два товарища,
Было два товарища:
Ночка черная,
Финский нож…

И тихо засмеялся: ночка темная — вот она, а что нож не финский — ерунда. Брига сунул руку под подушку, нащупал рукоятку — гладкая, ровная.

— Пора-пора-пора! — выстукивал дождь.

Ночка темная, финский нож. Ночка темная…

— Пора! — прошептал себе Женька.

Пол холодил босые пятки. В коридоре никого не было. Желтый свет ламп, тусклых, болезненно чахлых; тень рядом считала шаги, длинная, рослая, не то что сам Брига. Сорок шагов до спальни старших. Койка Кастета третья справа от входа. Только б дверь не скрипнула… Или скрипнула? Третья койка. Третья койка. Дождь все идет.

Через спальню к окну. Раз, два, три. Душно как! Дождь. Дождь. Капли бы по лицу. Душно Бриге. Руки горячечно то сожмут рукоять, то ослабят. Хорошо, что штор нет. У Алены шторы плотные. Там темно. Здесь видно. Душно. Ночка темная. Финский нож. А куда бить-то? Куда? Кастет во сне губами чмокает. Конфеты, поди, жрет, сволочь. Свернулся, гад. Ненависть. Жарко до пота. Душно. Душно. Дождь бы. Рука вверх. И дрожь до плеча. Кастет на койке повернулся. Надо в горло или под ребро. Целься точнее, Брига! Целься! Вот она, шея-то. Не промахнешься. Взмах короткий. Как в картошку… Как в картошку.

Почему он закрыл глаза? По-че-му?!

— Ты?! — Кастет зажал рукой раненое плечо.

Нож валялся в трех шагах от Женьки. Сам выронил или Кастет вырвал?

— Ты?!

На соседних койках завозились. Кто-то сел. На Бригу вдруг навалилась странная слабость, его замутило. И чудное дело: точно легче стало, ни горячки, ни дрожи — только усталость. Такая, что ноги сами подогнулись.

— Ты? — почему-то теперь шепотом выдохнул Кастет.

— Кастет? Ты что? — спросил Рыжий и — кому-то: — Свет вруби!

И завертелось.

— Сука!

— Саня! Сильно?!

— Тварь…

— За медичкой сбегать?

— Плечо, фигня.

— Дайте поспать!

— Что, утро уже?

— Ни хрена…

Странно, но Женьку пока никто не трогал — все столпились вокруг Кастета.

— Ремнем стяни.

— Держи.

Быстро все. Дождь идет. Дождь. Женька сполз на пол. Все равно. И что будет — тоже все равно. Кастет молчит. Он же убить должен, должен… Женька потянулся за ножом. А кровь теплая. И липкая. Блевануть бы. Почему Кастет молчит?

— Беги, дурак, — услышал Женька чей-то шепот, обернулся на голос — Тега. Чудно: ему-то что?

— Урод! — Рыжий прочухался, схватил Бригу за грудки, поднял с пола рывком.

— Оставь его! — Кастет пришел в себя. — Чем ты меня?

Брига протянул нож. Кастет хмыкнул:

— Перо-о-о!.. Поди, на помойке нашел?

И, шутя, сунул Женьке нож под горло. А ножу что, его кто взял, тот и хозяин.

— Ночью-то чего? Не по-пацански, — прошелестел Кастет. — Ты днем смоги, чтоб в глаза смотреть.

Брига пожал плечами.

— На! — хмыкнул Кастет, отдавая нож Женьке.

— Кастет, охренел?

— Тихо! Все отошли! Меня щас Женечка резать будет.

Брига в глаза глянул. Там не страх — любопытство Валяй, мышонок подопытный, удиви лаборантов, чтобы обалдели все. Но ладонь ватная, как кто кости вынул. Нож еле сжал. Страх? Нет. Мерзость, мерзость, будто жабу рукой раздавил.

— Бей! — Тега Бригу за плечи. — Бей!

— Женечка-а-а! — Кастет майку оттянул вниз, обнажив левый сосок. — Сюда давай. А? Слабо нам? Чего тогда шел? Соску-уучился?

Заржали все, талдыча вразнобой:

— Соскучился!

— Приласкай, Кастет!

— Помочь надо?

И Кастет заржал взахлеб. Тогда Брига и ударил. Через силу, через тошноту, через мерзость, через себя самого. Кастет захлебнулся смехом и побелел. И упала тишина, такая, что было слышно каждую каплю дождя:

— Туки-туки-туки-тук.

И опять:

— Туки-туки-туки-тук.

— Медичку… сдохну… — хрипнул Кастет. И из-под пальцев у него лилась кровь, кровь.

Тега шагнул вперед.

— Не сдохнешь, — хмыкнул. — По ребру пошло.

И громче:

— Тихо! Пацан, нож возьми. Выкинешь.

Тега торопился: поднял злополучный нож с пола, вернул Бриге.

— Выкинешь, — повторил он. — Кто что брякнет — сам язык вырву.

Если бы Тегу спросили, почему он вступился за малолетку, он и сам бы, пожалуй, не ответил. Сказал бы разве что: «Чудной пацаненок».

— Медичку-у-у! — Кастет скорчился от боли. — Хреново, суки-и-и-и!

— Че, хреново, Кастет? Фигня! Иди, пацан, и умойся.

Брига повернулся к двери — перед ним молча расступились. Только Рыжий прошипел в спину:

— После поговорим, Женечка-а-а…

— Я не Женечка! — развернулся мальчик, крепко сжимая окровавленный нож.

Он шагнул к Рыжему; тот отшатнулся.

— Я — Брига!

Рыжий промолчал, только Кастет взвыл:

— Зовите Нину-у-у, твари!

Тега мальчишку в коридор вытолкнул. Нож забрал.

— Куда ты его?

— На хрен. Пальчики на нем. Выкину. Книжки про ментов надо читать.

И за руку до туалета. Кран открыл:

— Майку стирай, дурень.

Брига послушно дернул ее через голову. И теплый запах крови хватанул ноздрями, как волчонок. Тошнота прорвалась, выворачивая желудок. Склонился он над пахнущим хлором и нечистотами унитазом. И отпустило вдруг, точно с блевотиной вышло из него все напряжение последних месяцев. Брига сел на стульчак и заплакал, не стыдясь. Всхлипывал, вытирал щеки ладонью, еще не отмытой от чужой крови. Тега прислушался, постоял рядом — и отошел на цыпочках к ровному ряду умывальников, сунул старенькую майку под холодную воду. Кровь расплывалась, втягиваясь в слив грязно-розовой водой. Мальчишка все всхлипывал, горько, обиженно, совершенно по-детски. От этого у Теги странно свербило в душе, как будто там бегал неведомый таракан.

— Слышь! — окликнул он наконец. — Ты не страдай, что так все. Это ж первый раз. В первый раз все так, наверное. — Тега хотел сказать, что он и сам еще никого, но не стал.

Брига вытер слезы и натянул мокрую майку.

— Нормалек все, Тега!

Теге что-то доброе сказать хотелось, слов подобрать никак не мог, но выдавил-таки:

— Сейчас Кастет уйдет. Мой верх будет. Я твоих не трону.

Бриге вдруг смертельно захотелось спать. Глаза слипались, рот драла зевота.

— Иди, помрет Кастет, — досадливо протянул он.

— Жалко, что ли? — удивился Тега.

— Так живой, поди.

— Живо-о-ой… — насмешливо протянул парень, — А ты, мертвый, что ли? Ты за дело его. Не жалей. Ты сейчас в спальню дуй. Тебя видел кто-нибудь?

— Нет, — мотнул головой Брига.

— Добро. И не говори. Сами узнают. И это, поосторожнее… Кастет своего не упустит.

Брига опять кивнул.

— Ментам не сдадим, — улыбнулся Тега. — Завтра такое начнется! Эх, Женька.

— Я не… — привычно начал пацан.

— Брига, Брига, — торопливо поправился Тега. — Дай пять!

Брига сжал протянутую ладонь — холодную, видимо, от стылой воды, в которой Тега стирал Женькину майку.

Глава 8

Свет мой, зеркальце, скажи!

Нина Афанасьевна затянулась и выпустила струйку дыма. Ее желтоватые пальцы крепко держали мундштук темного дерева, такой старый, что золотая окантовка на нем уже почти истерлась. И длинная темная сигарета, и побитый жизнью мундштук напоминали свою хозяйку, сухонькую, со смешными букольками давно устаревшей прически. — Я думаю, Алена, что знаю, кто ранил Кастаева. И пока кто-нибудь случайно не проговорился, вам нужно увезти мальчика. Сейчас милиция плотно возьмется за детдом. Будем надеяться, что они устанут копать, а Кастет, Кастаев, не скажет ничего из страха, что всплывет предыстория. Но увезите мальчика.

Алена понимающе кивала. В ее голове не укладывалось самое важное: ее Женька пытался убить человека. Да, не вышло; но ведь хотел! Ее Женька, тоненький мальчик с живыми глазами. Алена понимала почему. Но мысль о том, что он сознательно шел убивать, казалась абсурдной.

— Что я ему скажу? — попыталась улыбнуться Алена, но губы странно искривились, и улыбки не вышло.

— Скажите, что любите его, что он молодец, что поступил по-мужски…

— Молодец?!

— Да, молодец, — твердо повторила пожилая дама. — Он мужчина, которому не оставили выбора. Да к черту сопли! Все, увозите мальчишку. Я скажу директору, что вчера вы забрали мальчика без разрешения. И быстрее, мне надо сигнализировать о ЧП, — Нина Афанасьевна дернула уголками губ и со злостью вдавила окурок в пепельницу. — Тебе, возможно, взыскание вынесут, но это же не смертельно.

— А рана?

— Пустяк, заштопают и все. Только историю замять не удастся. Не смотрите на меня так испуганно — будем надеяться, что Кастет — не дурак, и сам себя топить не будет. Все, бегом!

— Тук, тук, тук! — звонкие каблучки пронеслись по коридору. Поморщившись, Алена скинула босоножки, чтобы не шуметь.

Брига спал. Не метался, не всхлипывал, не вздрагивал, крепко спал, как после тяжелой работы, когда намаешься так, что все тело — один бесконечный гуд. Ноги, руки, голова. К черту! ничего нет — есть только усталость. И благо высшее — кровать. Сны, как густой туман: вроде видишь что-то, а что?

Алена минуты три не решалась прикоснуться к нему, а потом тихонько коснулась плеча:

— Жень… Брига, Брига!

Мальчишка только губами зачмокал — хорошо ему было там, во сне. Девушка тряхнула сильнее:

— Вставай…

Женька даже глаз не открыл.

Там, у крыльца, ожидало такси, и тикал счетчик: плюс двадцать пять копеек, плюс двадцать пять. Сколько уже минут перетекло в рубли? И хватит ли последнего червонца? «Не о том думаю», — одернула себя Алена и затрясла спящего мальчика:

— Вставай, вставай!

Мальчишка разлепил сонные глаза. И точно водой окатили:

— Ты чего? Ты как?

— Тс-с-с! — палец к губам. — Одевайся!

Брига спросонок понял не сразу, но послушно натянул штаны и сунул ноги в кеды.

— Куда мы? — спросил уже в коридоре.

— Ко мне. Так надо. Сейчас здесь такое начнется…

«А-а-а-а, значит, знает Алена», — подумал Брига, и от этой мысли стало неловко.

Алена распахнула заднюю дверь машины, подсадила Женьку.

— Вы хоть обуйтесь, а то неудобно же ехать, — хмыкнул водитель. — Воруете его, что ль?

— Ага, — серьезно кивнула девушка, но водитель принял ее слова за шутку и хмыкнул:

— Они что, в цене теперь? А то и я парочку прихвачу…

— В цене, — отозвалась Алена, пытаясь застегнуть ремешок босоножек.

Хвостик никак не находил пряжку, в салоне было темно и тесно — и девушка мысленно плюнула, оставив босоножки расстегнутыми.

Ей вдруг вспомнилось лицо председателя комиссии по распределению, удивленное, даже ошарашенное:

— В детдом? Вы хорошо подумали? У вас свободное распределение, вас с радостью примет любая школа города — а вы хотите работать в детдоме? — Вдруг резко закашлялась их классная… А председатель, старенький и лысоватый, затараторил бодро:

— Благородное решение настоящей комсомолки. Советская молодежь никогда не искала легких дорог. Только так нам удалось поднять Комсомольск-на-Амуре, Днепрогэс, Магнитку. Кто там следующий? Заходите!

Господи, каким же тогда все казалось простым! Стать частью хорошего коллектива одного из лучших детдомов, согревать одинокие сердца. Тогда Алена не очень четко представляла свое будущее — видела только общие контуры, как силуэты в туманном зеркале: дом, полный детских голосов; мудрых педагогов; глаза мальчишек и девчонок, в которых зажигаются счастливые огоньки. А она рассказывает им про Днепрогэс, Магнитку, Комсомольск-на-Амуре — и спасает их от одиночества. Хотя какое одиночество в большой и дружной семье?

Зеркало ли треснуло, или его попросту выкинули, сменив на новое. И режет теперь стекло правду-матку. Нет никакой семьи. Здесь ее Бригу, ее Бригу…

Женька сонно ткнулся головой в плечо Алены, пробормотал что-то. Маленький мальчик, взявший нож, чтобы убить. «Ему не оставили выбора». Ягненок, кинувшийся на волка — или волчонок, научившийся убивать? Кто он, Брига?

Мальчишка устроился поудобнее, засопел. Алене хотелось разглядеть его лицо, сотни раз виденное. Острые скулы, упрямый подбородок, жесткая линия рта. «Ему не оставили выбора». А выбор должен быть всегда. Если его нет, то можно идти только напролом, через каменную стену упрямым лбом. За болью приходит злость, затем рождается ненависть. Мальчик с окровавленным ножом.

«Тварь я дрожащая или право имею?» — всплыло некстати. Федор Михайлович, что вы там писали о слезе ребенка? Слезы — это очищение. «Поплачь — и Бог простит» — так Алене мама говорила.

Брига не плакал. Нет, Федор Михайлович, это не страшно, если дети плачут. Ведь когда человек плачет, он еще верит, что его спасут, что ему помогут. Когда вера кончается, дети берут в руки нож. Дружная семья. Без права на надежду. И не спасла Алена никого. Вот разве Бригу — от большой и дружной семьи. Да и его она украла только на лето. Потом вернет в ту же семью с теми же законами.

Девушку захлестывало бессилие, ей хотелось взвыть от отчаянья. Что ей делать, куда идти? «Свет мой, зеркальце скажи!»

Машина остановилась.

— С вас семь пятьдесят. Это еще по-божески! — подмигнул таксист.

Алена растормошила сонного Женьку. Он виновато улыбнулся и потер кулаком глаза.

— Быстро доехали, да? А на автобусе долго.

— Долго, — эхом отозвалась Алена и подала водителю мятую десятку. Еще какое-то время ждала сдачи, но такси сорвалось с места и пропало в море ночных огней.

Глава 9

Одинокая бродит гармонь

Под ногами у Бриги был Енисей. Мощный, особенно широкий здесь, на повороте, где вода казалась бесконечной и ярко-синей, и на горизонте сливалась с таким же синим августовским небом. Женька, всякий раз ныряя, зажмуривал глаза, и представлял, что входит в небо; и облака вразлет, брызгами, и солнце рябью, и Алена смотрит — это последнее было очень важным. Алена смотрела так, точно мальчишка и в самом деле входил не в воду, а в небо; и нельзя было отвести от него взгляда: вдруг не вынырнет, останется парить где-то там, среди рваных облаков? Брига замирал на миг на самом краю вышки, тонкое, смуглое до темной бронзы тело еще какой-то миг балансировало на краешке доски и вдруг, оторвавшись, врывалось в синее, мощное, чуть ленивое полотно Енисея. За ним, ломаясь рябью, смыкались облака.

За лето он так легко научился плавать и нырять, не обращая внимания на погоду, что иногда Алене казалось, будто ее Брига — человек-амфибия, рожденный в воде. Можно было уже понять, что на реке ему ничего не грозит, но Алена всякий раз шла на берег, точно одно ее присутствие могло уберечь его от бед. И знала, что Женька замрет на краю вышки и оглянется на нее. И если бы он однажды не обернулся, девушка испугалась бы: а не обидела ли она чем упрямого мальчишку?

Женька вынырнул, отфыркиваясь:

— Я сегодня дольше, заметила? Заметила?

— Заметила! — согласилась Алена, хотя время всякий раз останавливалась, едва за смуглым телом расходились круги. Ее охватывал страх: Енисей, конечно, батюшка, но кто знает, что у него на уме?

— Алена! А я смогу долго, как ихтиандр? — Мальчишка поднимался по крутому берегу, и песок осыпался под ногами.

— Ихтиандр? — Алена уже жалела, что подсунула ему книгу про человека-амфибию: Женька любую фантастику с ходу рвался превратить в реальность.

— Ага! Так у него жабры были… — победно возвестил Брига, не дожидаясь подтверждения, и, клацая зубами, ринулся к деревянному, наспех сколоченному трамплину. — Я еще дольше смогу! — прокричал на ходу.

— Куда?! — всполошилась Алена. — Губы посинели уже! Хватит!

Но Брига легко мчался к крутому яру, сминая белые и розовые головки тысячелистника.

— Брига! — заголосила Алена, но Женька уже взлетел на трамплин и закачался на самом краешке, чтоб войти в воду дугой. — Ни черта не боится! — вздохнула девушка почти восхищенно.

Но Женька вдруг замер, постоял еще — и совсем неожиданно сел на хлипкие доски, спустив ноги, точно прислушиваясь к чему-то. Алена напрягла слух. В прозрачном вечернем воздухе гулко щелкал пастуший кнут, монотонно перекликались коровы, изредка взлаивали собаки, ревел шустрый мотоцикл, лишенный глушителя ради форса. Звуки, звуки, звуки…

— Слышишь? — обернулся Женька.

— Что?

— Музыка, — и замолчал.

Алена снова вслушалась в пеструю многоголосицу деревенского вечера. Действительно, где-то на краю села всхлипывала гармонь — неровно, неуверенно. Гармонист будто пробовал инструмент, не зная еще, на что он способен.

— Чудно! — пожала она плечами — Это кто же у нас играет?

Девушке казалось, что гармонь перевелась уже, исчезла, как вид и класс недолговечный. А она вот вдруг подала голос. Перебиваемый сотнями шумов, он то терялся, то проявлялся снова, ломкий, хрупкий. И было слышно, как кто-то играет до боли знакомое… Что?

Брига вдруг вскочил на ноги и принялся старательно раскачивать трамплин. Миг — и ушел в вечереющее, подернутое сизой дымкой небо. Волны плеснулись, пошли круги.

Вынырнул мальчишка уже далеко от берега и перевернулся на спину. Он и не старался плыть, боясь разбить хрупкое наваждение звуков. Просто плавно скользил по течению, не сопротивляясь, и слушал, слушал. Вода несла его, ласково покачивая, к песчаному берегу. И с каждым плеском волны все отчетливее становился голос далекой гармони.

Алена торопливо сбежала вниз. Брига уже выбрался на отмель и улегся на песчаное дно. Тут же стайка нахальных мальков ткнулась ему в ноги, щекоча и дразня. Обычно Женька начинал смешную и бесполезную игру, хватая шустрых рыбок руками, но, сколько бы он ни шлепал по воде, как бы ни замирал, мальки оказывались хитрее: рыбешки ускользали невредимые, и через миг эта же или другая стайка вновь набрасывалась на босые ноги.

Но сейчас мальчишка просто вытянулся у самого берега и ушел в слух. Мелодию почти не забивали бесконечно-привычные звуки. Она развернулась над деревней светлой, грустной пеленой. Женька сложил руки под подбородком и совершенно затих, досадуя даже на сонный плеск волн. Где-то под сердцем щемило сладко и чуть болезненно.

— Одинокая бродит гармонь… — само собой подхватила Алена мотив.

Брига поморщился: голос был лишним, чужим. Ему вдруг ужасно захотелось, чтоб гармонь развернулась и заполнила собой и берег, и широкую ленту реки, и весь мир.

Но гармонист смолк. Женька вздохнул и хотел уже было вскочить, как невидимые пальцы вновь побежали по клавишам. Музыка взметнулась живо, лихо, отчаянно, так отчаянно, что даже здесь, где она была еле уловима, хотелось подхватить разухабистый мотив. И Алена невольно повела ритм, отстукивая его носками босоножек. Брига улыбнулся:

— Класс, да?

— Ага! Это вроде «Сибирская подгорная». Я точно не скажу.

— И не говори, — согласился Брига. — Все равно класс!

Теперь улыбнулась Алена.

Мальчик слышал только незамысловатую мелодию плясовой — ему хотелось встать и пройти колесом или вдруг взбить речной песок босыми пятками. Или… Ай! Черт! Он перевернулся на спину и раскинул руки:

— Класс!

— В краю магнолий плещет море! — резануло с яра.

Пестрая компания поселковой молодежи привычно устраивалась на ежевечерние посиделки. Кассетник ревел хрипловато, ухая на басах. Карамельный мотивчик лупил децибелами, смывая хрупкий голос гармони, гоня его прочь.

— Козлы! — взорвался Брига.

Он попытался различить легкую мелодию сквозь это уханье, но не услышал.

— Ален, а кто это так? На гармошке, — Женька растянул воображаемые мехи.

— Мама скажет. Я тут уже и половины не знаю. А уезжала в институт — на гармони никто не играл.

— Почему? — удивился Брига.

— Немодно стало. Вот гитаристов много было. А на гармони, может, старики… кто еще? Но ведь старики не вечные. Выбирайся из воды, идем домой, синий вон весь.

— Немо-о-одно, — протянул Брига и сузил глаза. — Мода — это про одежду, гармонь-то тут при чем?

Кажется, он впервые не поверил Алене. Вечер внезапно опустел; казалось, даже вечный Енисей поблек и утратил свою величавость. Раздолбанный кассетник все так же выплевывал последний шлягер в небо.

— А это модно? — усмехнулся Брига.

— Это — да, — печально подтвердила Алена.

Ее сейчас никто не заставил бы признаться, что еще пару месяцев назад она с удовольствием слушала эту песенку.

— Дурацкая мода! — отрезал Женька.

Глава 10

Тихо в лесу…

Эту ночь Брига почти не спал, все боялся проспать, упустить стадо, и блажного Костика, и гармонь вместе с ним. Просыпался и долго ждал, когда из старых ходиков выскочит хрипучая кукушка и начнет — три раза ку-ку, четыре, пять…

Вот Анна Егоровна зашевелилась, зашаркала по дому, скрипуче отозвались половицы.

— Да чего ты поднялась, мама? Я подою… — это Алена.

Когда она загремит подойником, значит, пора вставать и ему.

— А сможешь? — удивилась Алена, когда Женька первый раз схватился за прут выгнать корову.

Брига растерялся: а правда — сможет? А ну как заартачится Красавка? И что тогда? Будет стоять как дурак…

— Чего не смочь-то? — откликнулась Анна Егоровна, — Красавка и сама дорогу знает. Пусть ужо, раз парнишке хочется. Это хорошо, что за дело хватается. Вы ж там из них байбаков неумелых растите. Было тут, приезжали двое на картошку в совхоз, намучились мы с ними. Ни копарулю держать, ни клубень обтереть — как есть, с землей, в ведро кидают. Не столь вырыли, сколь зарыли. Иди, сынок, а если что, ты ее прутом шугани. Не бей, покажи, она прут-то помнит.

Брига кивнул и солидно, не торопясь, погнал Красавку по длинной улице. Утро шагало по Сосновке, звенящее, ясное, прохладное еще. Гулко бряцали ботала у коров на шее, перекликались хозяйки:

— Утро доброе, Семеновна!

— И тебе доброе! Слышь, что-то мою Зорю, кто-то сглазил. Не пошепчешь ли?

— Пошепчу. Молодые-то твои приехали?

— Какое там!

— Привет, бабоньки!

— Привет тебе — от штиблет. А нам — здравствуйте.

— А ты чего сам-то гонишь, жену бережешь?

— Рожать в город увез.

— Рожать? И чего?

— Поеду сегодня, узнаю.

— Куда он погонит-то нынче, в Черемошном логу совсем траву повыбили. Ты б ему сказал.

— А то Костик сам без ума! Сколько пас, не жаловались.

Бригу разглядывали долго, с интересом, перешептывались, но заговорить так никто и не решился. А Брига был бы не прочь поболтать — любил он это дело, хоть и редко доводилось поговорить с незнакомыми. Но бабоньки молчали и лишь приглядывались.

Женька отмахал за стадом километров пять, пригибаясь в траве, прячась за кустами. И вздохнул с облегчением, когда Костик остановил свою рогатую гвардию на берегу Енисея, в низинке. Брига скользнул по мокрой от росы траве к зарослям ивняка и удобно устроился в развилке. Отсюда и стадо было видно, и он был незаметен.

— Блажной, — повторил Брига и задумался.

По словам Анны Егоровны получалось, что на гармони вчера играл Костик, деревенский пастух. Что такое «блажной», Женька понял не совсем, но уяснил: это вроде как больной, только неизлечимый, не опасный и не заразный. На всякий случай мальчик решил близко к Костику не подходить.

Пастух, почему-то в зимней шапке и в лаковых туфлях с обрезанными носами, пару раз проходил совсем рядом. И тогда Женька замирал, прижимаясь к шероховатой прохладной коре ивы. Иногда за шиворот падали какие-то капли. Он сначала удивился и даже глаза к небу поднял: а не затаилась ли там туча? Но небо было синее, роса давно высохла, а капли все равно падали.

— Ишь ты, — Брига вдруг заметил белую пенистую жидкость на узких листьях. — Плюется, что ли?

От этой мысли он почувствовал себя непрошеным гостем, которого все вокруг стремятся прогнать; но уходить Брига не хотел. Вчера Анна Егоровна сказала, что, когда коровы наедятся и забьются в воду от паута[1], Костя непременно заиграет. Можно и не проверять. Если запела гармонь, значит стадо в реке, за ним следить особо не надо. Корова не дура, на быстрину сама не полезет и на берег не пойдет, пока гнус не притихнет и жара не спадет.

Но время шло, а пастух не брался за инструмент. Гармошка, бережно завернутая в светлую тряпицу, стояла на проплешине — сухом островке, где, верно, раньше разводили костер. Коровы все жевали и жевали. Брига подивился тому, как они похожи на детдомовскую повариху тетю Валю: такие же большие, с грустными глазами, все время что-то жующие. Жевали они даже тогда, когда ложились в траву. Правда, Костя им лежать не давал: хлопал по шее и что-то наговаривал, и те вставали. А Брига ждал, когда же коровам надоест жевать и они полезут в реку. Но они и близко к воде не подходили. Костик не давал коровам расходиться, щелкал бичом. Женька всякий раз вздрагивал, представляя себе, как больно такой штукой — и по коже. Коровы, по-видимому, тоже это знали и покорно возвращались к стаду.

Время текло медленно, как вода из старого умывальника: кап-кап-кап… Солнце карабкалось все выше и уже начинало припекать. Но Бриге было светло и радостно, особенно когда он смотрел на гармонь, аккуратно завернутую в тряпицу. Вчера на реке он и сам не мог понять, что с ним случилось; но душа от музыки вдруг зашлась сладко-сладко, как бывало, когда Женька думал о матери и о том, как она заберет его из детдома. Мечты эти кружили голову, а в груди точно раскрывался цветок и начинал сладко щекотать всеми лепестками. Тогда Бриге хотелось и смеяться, и плакать одновременно. Только он уже очень давно ничего подобного не чувствовал. А вчера это ощущение внезапно вернулось. Стоял Женька там, на самом верху, над бесконечной гладью реки, и пошелохнуться боялся: а вдруг музыка вспорхнет и улетит?

К полудню солнце поднялось высоко и палило уже, как печь, в которой Анна Егоровна печет булочки. Только к печи-то можно и не подходить, а от солнца куда денешься? Ноги у Женьки затекли от долгого сидения в одной позе и теперь ровным счетом ничего не чувствовали, а когда он пытался распрямить их, точно сотни маленьких иголочек впивались в мышцы. Уже и тень кустов не спасала от жуткой духоты. И мальчик все удивлялся: а как там Костя со своими коровами, неужели им совсем не жарко? Вот если бы он сам, Брига, там травку щипал, уж точно плюнул бы на всю эту канитель и забился бы в реку по самые ноздри.

Где-то часам к двум Брига потерял всякое чувство реальности, он даже и бега времени не замечал, в голове сонно кружилась вчерашняя мелодия, а радости уже и не было. Но он знал, что все равно дождется, назло всему. Мальчик прислонился к теплому зеленовато-серому стволу, пахнущему почему-то деревенской баней, и закрыл глаза.

Ему виделся детдом и лицо Кастета, и Алена, распахнувшая объятья, зовущая… Женька хотел было кинуться к ней, как вдруг что-то ухнуло, совсем рядом, в двух шагах, и Кастет заорал:

— Куда, сука, прешь?!

Брига проснулся. Он все так же сидел на шероховатом стволе, непонятно почему не упав во сне. Истошно вопил Костик, голос его то рвался, звенел, то гыркал басовито, то взвивался фальцетом:

— Куда, сука, прешь? Стой! Стой милая! Малина, Малина, тпр-у-у, дура!

Пастух метался по поляне, нелепо вскидывая руки — беспомощный, худой, в дурацких лаковых штиблетах. На него мощно и неотвратимо надвигалось стадо, подгоняемое стайкой пацанов. Костик кричал, мальчишки улюлюкали. Задрав хвосты неслись телки; вяло, точно нехотя, бежали коровы… И вся эта масса перла на растерянного Костика.

Женьке почему-то почудилось, что сейчас они сметут и пастуха, и гармонь, сиротливо белеющую на проплешине. Он и подумать не успел, как уже слетел с привычного места. Не замечая боли в затекших конечностях, помчался к гармони — и когда схватил ее, вдруг понял, что ноги-то не слушаются. Мальчик сел на траву. Время внезапно замедлилось, точно кто-то прокручивал перед Женькой киноролик в замедленном режиме. Кричал Костик. Улюлюкали мальчишки. Неслись коровы. На него, Бригу, неслись. А он встать не мог. Вот когда Брига перепугался. А что думать-то? Лицом вниз — и гармошку собой прикрыть…

Глаз он не поднял, лежал неловко на гармошке и чувствовал, как гулко ухает земля, как дрожит она от тяжелого топота копыт, и даже не сразу понял, что все уже закончилось.

— Нет, не стоптали… — произнес кто-то сверху.

Женька открыл глаза, стыдясь минутной слабости. Брига вскочил на ноги и сжал кулаки…

— Живой?

— Угу.

Стайка мальчишек окружила его, поодаль стоял Костик. Коровы тяжело поводили боками уже в реке. Костик опасливо озирался. Он топтался на месте, смешно вытягивая шею, поглядывал на мальчишек, окруживших Бригу. А Женька торчал в кольце осады. И так же, как Костик, не знал, чего ждать.

— Это Егоровны внук.

— Не, не внук, он сирота вроде…

— Не помяли тебя?

— Да, если б помяли, не встал бы.

Брига шмыгнул носом и подивился: откуда в середине лета сопли-то? «Если что, главное вон того высокого под дых. И сразу, который в кепке, ногой… Не, троих не сделаю», — мелькало в голове.

Но мальчишки, похоже, драться не собирались, хотя разглядывали Бригу с тем деревенским беспардонным любопытством, которое может задеть постороннего человека и уж точно озадачит того, кто не рос в деревне. Брига вытянулся в струнку; кулаки, точно заклинило — попробуй пальцы расцепи, не сразу и выйдет.

— А ты детдомовский? — спросил вдруг рослый пацан.

— Ну, — настороженно согласился Брига.

— Не нукай, не запряг. А что, мамка и батя умерли?

— Почему умерли? — ответил за Женьку худенький мальчишка в голубой рубахе, такой аккуратной, что казалось немыслимым, что он пару минут назад мчался вприпрыжку за стадом. — Так бывает, что мать сама бросает.

— Мать-то? А не завираешь? — процедил невысокий коренастый пацан и шмыгнул носом.

— А мне что завирать? Я по телику видел. Показывали. И мама сказала, что их топить надо, как сучек. А что? Раз родила, воспитывай!

Высокий авторитетно добавил:

— В детдоме, поди, не сахар! — и тут же спросил: — Вас там хоть кормят?

Женька внезапно почувствовал себя манекеном на витрине, дивом дивным вроде червяка с двумя головами. Его разглядывали с таким же удивлением, с таким же холодным интересом.

— Кормят.

— А чем?

— Что есть, тем и кормят. Тебе-то что?

— А Колян у нас пожрать любит. Вот и доколупался. Меня Димка зовут! — протянул руку паренек в голубой рубахе.

— Брига! — пожал горячую ладонь Женька.

— Это по какому будет? Ну, ты же нерусский?

— Русский.

— А, кликуха! — догадался рослый. — А имя-то есть?

— Нету! — отрезал Брига.

— Ну и черт с ним! — неожиданно легко согласился паренек — Я — Колян.

Он потер ладошку об штаны, заметно вытянувшиеся на коленках, и ухватил Женькину ладонь.

— Вовка, — просто отрекомендовался коренастый, усаживаясь на траву.

— Садись, в ногах правды нет, — Димка потянул Бригу за штанину.

— А в заднице ее навалом? — подавился коротким смешком Колян.

— Так говорят, — серьезно пояснил ему приятель.

— Говоря-а-ат. Димдым у нас умный. Он же председателя сын, — усмехнулся Колька.

— Почему Димдым? — вырвалось у Женьки.

— И отличник. Зубрила…

— Димка Дымов. Ничего я не зубрила, а отличник, потому что уроки учу. И книги читаю, — обиделся Димка.

— Ага, книги! Мать-то — завуч, вот и отличник.

Димка насупился. По всему видно, что Колька его постоянно дразнил, и достало это Димку до печенок.

— Я тоже книги люблю, — миролюбиво заметил Брига, — про приключения.

— Книги на раскурку хорошо. Курнем? — Колька хлопнул себя по карману и ловко выбил мятую пачку «Примы».

Приятели покосились. Димка и вовсе отвернулся.

— Зассали, девчонки!

— Давай, — проглотил комок Брига. Он еще ни разу не курил, но очень уж не хотелось быть девчонкой.

— Мужик, — одобрительно заметил Колян и поднес спичку.

Брига затянулся. Дым оказался кисловатым, едким, горьким, перехватил горло, и Брига чудом не закашлялся. Отвернулся, чтоб Колян не заметил выступивших слез.

«И ничего сложного», — подумал, отгоняя навалившуюся тошноту.

Брига курил, старательно выпуская дым, но так красиво, как у Кольки, у него все равно не получалось. Колька дым колечками пускал; они выскакивали сначала махонькие, а потом все расплывались, расплывались…

— По второй? — поинтересовался Колян.

— Давай, — хрипанул Брига, удивляясь севшему голосу.

Колян вдруг заржал, запрокинув голову:

— А не вырвет? Хорош. Ты нормальный пацан, только курево нефиг переводить. Вон, крапивку натри и балуйся.

Бриге вдруг стало ужасно стыдно и за себя, и за то, что не отказался, как мальчишки. Вроде как маленький, выпендрился, чтоб сопляком не посчитали. Брига склонил голову и глянул из-под сдвинутых бровей.

— Давай вторую или что, зажмотил? Так нефиг и предлагать.

Колян хмыкнул, чиркнул спичкой и стал молча наблюдать, как Брига курит, давясь горьким дымом. Упорно курит до еле заметного бычка. Окурок Брига постарался отшвырнуть щелчком, как делал Кастет. Получилось вроде неплохо.

— Молото-о-ок! — проронил Колян. — Может, стыкнемся?

— Что? — сквозь звон в голове и наплывающую муть спросил Брига.

— На кулаках. По-честному, один на один.

Брига встал, но земля вдруг качнулась под ним. Мальчик едва не упал, но Колян ловко его подхватил.

— Я первый раз тоже так… Так что? Стыкнемся?

— Он сирота, — тихо сказал Вовка. — Мне мать его не велела бить.

— Стыкнемся! — взвился Брига. — Ничего не сирота. Нормально все. Пошли?

— Не сирота? А кто у тебя есть-то? — удивился Димка.

Брига задумался: а кто у него есть?

— Алена, — ответил уверенно.

— Она тебе что, мать или батя? — хихикнул Вовка.

— Сестра.

— И когда ж тебя тетя Аня выродить успела? — снова заржал Колька.

— Так бывает. Названая сестра, — подсказал все знающий Димка.

— Во-во, названая… — благодарно согласился Брига и добавил развязно: — Так что? Идем, что ли?

Колька башкой мотнул.

— Не-е. Я так, на зуб тебя пробовал. Нормальный пацан ты, не ссыкач. Вечером приходи на поляну в лапту играть. После коров.

— А вы чего коров-то погнали? — вспомнил Женька. — Помешали вам, что ли?

— Почему помешали? — хором спросили Вовка и Колян.

— Я им говорил, что нехорошо это, — вздохнул Димка.

— Говорил, а сам тоже гнал? — пожал плечами Брига.

— Дак ржачно же!!! — воскликнул Колян — Костик же дурак… Мы как из пугача пальнули, он голову зажал, орет, как крол под ножом. Ду-у-урак!

— Блажной, — поправил Брига.

— У-у-у, ты, как старуха, говоришь. Блажной… сейчас такого слова нет, — фыркнул Колька.

— Дурак, он и есть дурак, — согласился Вовчик. — С коровами разговаривает. Ага! Не брешу. Сам видел. Он соседскую Ночку за шею обнял и чего-то ей в ухо. Смешной, растянет свою гармошку и плачет.

Мальчишки, не сговариваясь, глянули на гармошку и так же враз кинулись к ней:

— Смотри!

Рванули прочь тряпицу, грубо, резко растянули меха. Гармошка взвизгнула, как собачонка от пинка, зашлась воем на низких басовых нотах. Пастух закричал что-то непонятное, кинулся к мальчишкам и… замер, прижав к груди кулаки. У Бриги вдруг перед глазами встала белеющая вырванным переплетом книга, и грязный Кастетов ботинок на ее странице. Захотелось вырвать инструмент из мальчишечьих рук, но как с тремя-то сладить?

— Дай, гармонь. Че покажу… — лениво произнес он.

— На! — хмыкнул Колька и подал небрежно за одну ручку.

Брига подхватил инструмент, свернул осторожно — гармошка благодарно прогудела в ответ, — застегнул ремешок.

— Не вы положили, не вы возьмете, — бросил Брига. — Усекли? — И, минуя ошалевшую троицу, шагнул к Костику, всем существом ожидая, что сейчас нагонят, ударят, отнимут:

— Возьми. Твоя же, — протянул гармонь пастуху.

Тот вытянул руки, отчего рукава кургузого пиджачишки задрались почти до локтей, обнажая вздувшиеся узловатые вены, изработанные пальцы шевельнулись, будто клавиши гладили. Узкое рябое лицо Костика болезненно скривилось. «А он старый, — подумал Женька. — Чего же его все Костиком-то?»

— Возьми, — сказал вслух, сделав шаг навстречу.

Костик жадно схватил гармонь и вдруг кинулся бежать, странно припадая на ногу. Впрочем, тут же зацепился за поднявшийся из земли тугой ивовый корень и растянулся, уронив гармошку — и скользнул к ней на животе и упал всем телом, только руками голову прикрыл. Залопотал что-то жалобное, бессвязное.

Женьку в жар кинуло, поднялось из души острое: жалость, злость, стыд, боль, все… «Я — козел и фраер дешевый, вас, Александр Петрович, умоляю…» — вспомнилась рожа Кастета. И будто Брига сейчас тоже чуть-чуть Кастет. Погано, блин!

Костик оглянулся и втянул голову в плечи. Женька присел рядом, осторожно прикоснулся к его руке.

— Дядя Костя! Я это… не хотел. Ты не бойся, а?

Несуразным казалось, Женьке, что Костик — взрослый, старый даже, как их сторож Михеич, человек, — валяется тут и бьется в страхе, перед ним, Бригой. Женька попытался поднять пастуха, но Костик опять тяжело рухнул, прикрывая собой гармошку. Мальчишки захохотали, Брига рванулся к ним:

— Если хоть раз еще…

— И что? — хмыкнул Колян.

— Урою. По одному выловлю и урою, — и ляпнул вовсе немыслимое: — Одного на перо посадил. Не веришь, Алену спроси. Она меня сюда от ментов увезла.

— На перо? — не понял Димка.

— Подрезал, что ли? — ошалело спросил Колян.

— Подрезал, — и сунул руку в пустой карман. — Попробовать хочешь?

— Ты шизик! — вырвалось у Вовчика.

— Мы, детдомовские, такие.

Брига, четко не осознавая, бил наверняка, по страху перед незнакомым и неизвестным. А и правда, кто их знает, этих детдомовских? А вдруг они и вовсе без царя в голове?

Пацаны застыли, испуганно.

— Костика не трогать! Он подо мной ходит, — авторитетно заявил Брига, даже не соображая, что несет околесицу.

Колян кивнул головой:

— Не будем. А тебя посадят, да?

— А мне в зоне, что в доме… Не впервой, поди.

— Разве маленьких садят? — удивился Димка.

— Смотря за что, — сказал Вовчик и добавил уважительно: — За мокруху — да. То-то ты на стадо полез. Рисковый…

Димка добавил не к месту:

— Мне домой надо, я пойду?

— Иди, — кивнул головой Брига.

Теперь ему и самому стало стыдно своего вранья. Но Костик все еще лежал в траве, и деревенские никуда не делись.

Колян вложил в руку Женьки мятую пачку «Примы»:

— Возьми. И это… давай корешиться?

— На поляну приходи, — добавил Вовчик.

Димка промолчал. От его молчания Женьке совсем дурно стало.

Когда мальчишеские фигурки растаяли в мареве синего неба и бесконечных лугов, тянувшихся до самой Сосновки, Брига осторожно подошел к пастуху. Тот все так же лежал, вздрагивая всем телом, как от невидимых ударов. Не зная, что делать, Женька сел рядом и неловко, как маленького, погладил его по голове:

— Дядь Костя, ушли они. Они больше не будут…

Костик приподнял лицо, на морщинистых щеках, измазанных в земле, предательски блеснули дорожки слез. Женька повторил виновато:

— Не будут они. Правда. Не надо бояться.

— Не надо? — доверчиво спросил пастух.

— Нет.

Пастух сел и жадно покосился на пачку папирос торчащую из кармана:

— Костик курить хочет…

— А? На! — Женька протянул ему пачку.

Костик осторожно вытащил папиросу:

— Можно?

— Угу, дядь Костя, а за что они так тебя?

— Злые, — вздохнул тот. — Костик плакал, — и прижал Женькину ладошку к мокрому лицу.

Брига отер его слезы и опять погладил по голове, теперь ему казалось, что говорит он не со взрослым, а с малышом совсем.

— Костик хороший, — всхлипнул пастух.

— Хороший.

И замолчали оба, пока пастух курил и бережно обтирал гармонь.

— Кури! — вдруг предложил Костик.

— Не-а, — мотнул головой Брига. — Себе возьми. Я бы пожрал…

Костик вскочил проворно на ноги, метнулся к мешку, вытряхнул его у Женькиных ног.

— Ешь. Вку-у-усно, — Костик блаженно зажмурил глаза и протянул Женьке лепешку и кусок мяса.

Ели оба молча, жадно запивая чуть кислящим молоком. И когда насытились, Брига осмелел:

— Дядя Костя…

— Костик, — поправил его пастух, — Костик ма-а-аленький.

— Костик, — принял правила игры Брига. — Сыграй, а?

— Сы-гра-а-ай? Музыку-у-у? — Лицо пастуха просияло, точно этой минуты он ждал всю свою жизнь, изломанную, злую.

— Ага, — в ответ просиял Брига. Сердце мальчишки сладко сжалось.

Бережно, как спящего ребенка, Костик взял гармонь. И над неторопливо жующими коровами, ленивым Енисеем, бесконечным полям поплыл вальс. Если бы Женька знал, он бы сказал: «На сопках Маньчжурии». Но Женька названия не знал, потому подумал изумленно: «Тихо в лесу, ку-ку». В памяти всплыли сотни раз слышанные и точно никакого отношения к этой вот широте, простору, напевности не имевшие слова пошленькой песенки. Они так же не подходили к музыке, как не подходило слово «жизнь» к Женькиному существованию. Как не годилось детское имя «Костик» старому музыканту с грустными глазами. Теперь в них не было ни страха, ни унизительной мольбы — только свет, будто видел пастух что-то важное, чего никто другой ни узреть, ни понять не могут. А он, Костик, может об этом сыграть. И старые пальцы бежали по клавишам.

Бриге стало удивительно спокойно. Он растянулся на траве и закрыл глаза. Музыка величаво наплывала, живой водой смывая усталость, злость, стыд, жалость. Жить было просто и хорошо…

Глава 11

И дары волхвы принесли…

Приближалась осень. Брига не очень понимал, почему ее называют золотой: она катилась, сизая, серая, с бесконечно нудными днями. Алена вдруг притихла. Она осторожно наливала мальчику чай, осторожно заговаривала с ним о книгах, о музыке… Она боялась неизбежного: однажды надо будет сказать Женьке о том, что пора возвращаться в детдом. Алена, наверное, думала, что все эти страхи она прячет очень усердно, и никто их не видит. Но Женька все подмечал. И каждое утро, мучая себя, смотрел, как Анна Егоровна старательно подгибает под черную резинку календарный листочек. Да, она не обрывала его, а именно подгибала. Черная полоска перерезала еще один счастливый день, ломая его как раз посередине. Брига жалел, что нельзя увеличить количество этих листочков до бесконечности, чтобы всегда длился дождливый август, чтобы всегда шел дождь, монотонно выливая потоки воды на деревенские крыши. Бриге нравился дождь. И если бы не эта черная резинка, неумолимо перечеркивающая дни его жизни, все непременно было бы хорошо. Но однажды утром с календаря жестоко глянуло двадцать девятое августа. Это значило, что завтра нужно уезжать.

— Я к Костику, — бросил Женька, натягивая куртку.

За лето он из нее изрядно вырос. Он вообще сильно переменился. Отросшие волосы вились беспорядочно, сбиваясь в плотную копну, о которую ломались самые крепкие расчески — не выдержала даже массажная щетка. Единственный способ борьбы с непокорными кудрями был дедовский: смазать маслом и потом разодрать. Брига терпеливо выносил парикмахерские экзекуции, но, если б не протесты Анны Егоровны, сбрил бы давно всю красу под ноль. Так было привычнее и удобнее, да и все равно в детдоме остригут.

— К мангазине? — спросил Брига друга, пританцовывавшего на месте от нетерпения.

Мангазина — огромный колхозный склад — стоял поодаль от села. Когда-то еще давно купец поставил себе амбар — основательно, на века. Мощно выпирали тяжеленные венцы, уходили ввысь ладно подогнанные, наглухо срубленные в пазы лиственничные кругляши. Потолок из плах — на века! И крыша железом крытая, да так, что ни одной щелочки. Купца уже давно в живых нет, а амбар стоит. Они повсюду стоят в селах — на Енисее, Оби, Абакане… Уже владельцев нет — смело революцией, гражданской войной, коллективизацией, — а амбары стоят.

Кто теперь скажет, почему их прозвали «мангазина»? Прижилось словечко. Веяло от него чем-то таинственным. Да и сама мангазина манила сельских мальчишек. Напрасно вешали на ее двери амбарный замок старинной ковки, напрасно ставили плотный двухметровый забор. С упорством талой воды пробивали пацаны путь к складу, под самые балки забитому тюками с овечьей шерстью. На этих тюках было удобно резаться в карты, в казаки-разбойники играть, да просто пережидать дождь до прихода деревенского стада. А если еще кто приносил кассетник, обычно раздолбанный вхламину, то становилось и вовсе весело. Ночью мангазину занимали влюбленные парочки. В праздники там скрывались мужики с заветной бутылочкой. И все до единого знали про лаз в зарослях лопуха и конопли. Лег на брюхо, скользнул под венцы — и вот тебе мангазина.

Брига так и сделал: вниз — и внутрь. Дождь остался снаружи. Костик сначала пропихнул гармонь. Он сегодня выходной: за стадом другой смотрит.

Брига вытащил из-за пазухи серый кулек газетной бумаги и развернул.

— Сахар! — зажмурился Костик.

И Брига зажмурился. Ему до чертиков нравилось смотреть на то, как Костик радуется уворованным у тети Ани кусочкам рафинада. Нравилось смотреть, как растягивается в широкой улыбке рот; как аккуратно, точно немыслимое чудо, пастух берет белые кусочки и как сосет потом, долго смакуя, сладко причмокивая. Бригу это удивляло: ведь кусать рафинад гораздо вкуснее. Так они и лопали сахар вдвоем: один — причмокивая, другой — сочно хрустя. Когда оставался последний белый кубик, Костик спохватывался и протягивал его Женьке на открытой ладони, подносил к губам — так обычно кормят с руки лошадей и коров. Среди людей у сельского пастуха друзей не водилось — откуда ему было знать, как угощают человека? Женька не брезговал и брал с ладони губами последний, а потому самый сладкий, сахарок и хрустел.

— Вку-у-усно? — блаженно спрашивал Костик.

— Угу, — отвечал Брига.

Сахар пах табаком, потому что курил Костик часто — угощали его сельские жители, не скупясь, и наливали тоже. Когда Костик напивался, начинал плакать, кривя губы, как маленькие дети: не от боли, а просто от вселенской обиды. Брига в такие минуты жалел Костика до острой пронзительной тоски под сердцем и все не понимал, зачем же выносят ему эти шкалики, стопочки и чекушки?

Деньгами Косте платили редко. В те дни, когда кто-нибудь совал пастуху в ладонь мятый рубль или — неслыханное богатство — зеленую «трешку», Костик чувствовал себя к сказочным богачом и тратил деньги, не скупясь. Первым делом покупал карамельки — «Дунькину радость», и раздавал ее ребятне и собакам. Затаривался дешевым табаком и тоже был готов щедро отполовинить. Казалось, в те сладкие моменты он всему миру показывал: смотрите — у Костика деньги есть. Точно несчастный рубль на миг делал пастуха равным всем тем, на кого он обычно смотрел снизу вверх. Говорили, что Костику была положена пенсия по инвалидности, но все деньги получала его старшая сестра, у которой пастух время от времени столовался и ночевал.

Все эти подробности Женька, конечно, знал: тетя Аня рассказывала, и все вздыхала, и все твердила:

— Его пожалеть — Божье дело.

И Женька жалел.

Брига растянулся на тюке и прислушался к шуму дождя. Костик затянулся едкой «Примой». Курил он сладко, долго.

— Дай курнуть? — попросил Женька.

Бриге не нравился вкус папирос, но нравилось, как потом кружится голова и все вокруг становится немножечко нереальным. Звуки вдруг отдаляются, да и весь мир отходит в сторону. Жаль только, что это быстро проходит. Брига затянулся, закрыл глаза и представил себе, что плывет на плоту, и река качает его, качает…

Сквозь шум дождя вдруг отчетливо донесся коровий рев — не мычанье, а отчаянный вопль, — и тут же оборвался. Костик вдруг рухнул рядом на тюк и зажал уши, что-то залопотал, завсхлипывал. Брига не испугался: Костик же, как малыш, то плачет, то хохочет. Подождал. Пастух отпустил уши и замолотил кулаками по серому тюку бестолково и отчаянно.

— Ну, ты что? — отшвырнул бычок Брига.

— Вербу закололи-и-и. Костик плачет…

— Жалко?

— Жалко. У Вербы молоко сладкое-е. Она вот тут со звездочкой, — и Костик желтым от табака пальцем ткнул себя в лоб, морщинистый, с прилипшей прядью седых волос.

Брига кивнул головой, для него все коровы были одинаковы.

— А чего ее закололи-то? — спросил, чтобы не молчать.

— Талон получили.

Еще непонятнее стало. Какой талон? Почему из-за него корову режут?

— На машину денег надо, — пояснил пастух и потянулся к гармони.

Добавил, набрасывая изношенную лямку на плечо:

— Вербу сдадут, машину купят и будут ездить. Тр-р-р-р-р! — Затарахтел губами, вышло не смешно, да он и не хотел рассмешить — он объяснял. — Жалко Вербу. Костик у нее молоко сосал. Она стоит и ни ножкой не дернет. Трр-р-р-р… — затарахтел опять и побежал с гармошкой на плече.

Пятачок узкий, вокруг — стеной тюки; Костик, как карусельная лошадка, — возле них, по кругу, гармонь бьется на тощем животе.

— Тр-р-р-р-р…

Остановился, склонил голову на бок:

— Му-у-у-у! — замычал протяжно — и рухнул на земляной пол, закатив глаза. Все, «умер» Костик. Гармонь на живот — шмяк! Усталые руки ожили, вслепую дотянулись до круглых клавиш, побежали по ним. Что-то жалостливое, грустное, протяжное…

Женька подпер щеку чумазым кулаком. Мелодия у Костика выходила странная, неровная: она то плакала горько, то взвывала истошно, до визга, то вдруг басовито выговаривала кому-то незримому. Что играл? Неясно, свое что-то; попроси потом Костика повторить — не сможет. Женьке под этот плач думалось о том, что завтра уезжать, что Алена ходит хмурая и Анна Егоровна как-то совсем по-особому к нему относится: так больного любят и берегут до пронзительной тоски в глазах, только в глазах, а на словах — ни-ни… Каждое утро бодро так:

— Вставай, чумазей, опять вчера улягся, пятки не отмыв?

Мыл Брига ноги, мыл. Мог бы — давно бы кожу с пяток содрал. Но Анна Егоровна все равно говорила про пятки и то ворчала, то вдруг обнимала и молчала долго-долго. От этого становилось совсем грустно, и Брига рад был заняться каким-нибудь делом: за водой ли сбегать к колонке, куриц ли покормить — вырывался из кольца полных рук, таких нежных, таких ласковых, что всякий раз разреветься хотелось.

Нет, Брига не боялся возвращаться; но на сердце было тяжело.

— А мне скоро в детдом надо, — сказал Женька, чтобы не держать в себе слова.

Костик открыл глаза. Гармонь перестала плакать.

— Брига едет?

— Едет, — вздохнул.

— Не надо ехать. Костик скучать будет.

Брига отмолчался. Скучать он и сам будет. Дождь забарабанил по крыше сильнее…

— А не ехать?

— Не выйдет. Сыграй лучше… ту, — и Брига засвистел «В Кейптаунском порту».

Черт знает где ее подцепил Костик, но разудалый мотивчик пришелся Женьке по душе. Он только злился, что Костик слов не знает.

Пастух покорно растянул гармошку и шарахнул звонко, разухабисто. Брига защелкал пальцами в такт. Дождь задробил по крыше. Веселье… Завтра утром застучат колеса электрички, и поедет Брига в свой детдом. Останется Костик один… Ах, как весело! Твистовая мелодия режет свое: «Где можно без труда добыть себе и женщин и вина», — сбиваясь, фальшивя… ну, не ложится она на полированные Костиными пальцами клавиши! Костик хмурится, но по третьему кругу:

— В Кейптаунском порту, с пробоиной в борту…

Где он, этот порт? Что такое такелаж? Да к черту «Жаннетту», с пробоиной ее или чем там!.. Цыганочка с выходом. Чисто так, лукаво, жарко, маняще… Женька замер. Ворохнулась в душе силища, неуемная, темная, как прокопченные ветрами стены… И ноги пошли в замысловатых коленцах. Гармонь нервно, рвано — и ноги так же… Точно не сам, точно за него кто-то выдает… И — ха! Вдруг коряво, хлопая по голенищам несуществующих сапог, грудь колесом, упрямый подбородок вверх. Так их, так! И замереть бы надо: ведь не плясал отродясь, — а он вон пляшет, пляшет! Цыганское неистовство, всей мощью, жаром в кучерявую голову… И уже все равно, и Костик слез не вытирает, знай наяривает. Пляшет Брига, пляшет, точно хочет выплясать всю свою тоску, вбить ее в земляной пол, как тысячи тысяч его соплеменников до него, кочевое шалое племя, вечно презираемое, вечно гонимое, но живучее, гордое…

Гармонь вдруг вскрикнула и смолкла. Костик вытер лицо тыльной стороной ладони. И только тут Брига понял, что и с него течет; слизнул с губы соленую каплю. Пот? Слезы?

— Иди! — Костик рукой поманил, а глаза распахнуты, и в них потолок с мощными балками, тюки и изумление такое, точно вот жемчужину нашел — и что с ней теперь делать?

Брига присел рядом. Костик скинул потрепанный ремень с плеча и передал гармошку Бриге. Сам и лямку накинул. Женька замер от сладкой тяжести. Костик положил его руки на круглые клавиши, осторожно, каждый палец.

— Нет… — мотнул Женька головой, хотел инструмент пастуху передать, но тот рявкнул, зычно:

— Бери!!! Вот так, — и переставил Женькины пальцы.

— Так? — спросил Брига и повторил нехитрое упражнение.

— Ага! — вторую руку на басы. — Тяни.

Потянул — и чудо! Отозвалась гармошка. Вроде как частушечный перебор затеяла, корявенько, затянуто, потому обиделась и замолчала.

— Еще! — скомандовал Костик.

Брига покорно повторил. Гармонь не заупрямилась, не сбилась. «Раз, два, три», — почему-то просчитал Женька.

— Еще!

А потом вновь пальцы переставил. Теперь счет пошел подолее.

— Еще! — настойчиво потребовал Костик, и Брига опять провел по клавишам.

И показалось ему, что сейчас он совершил какой-то небывалый подвиг, и теперь все должно перемениться. Точно от нескольких этих нот мир перевернулся, и нет больше детдома, и тоски нет. Пробовал Женька снова и снова, и гармонь отвечала… Разве не чудо?

Костик смеялся. Нет, у Бриги не получалось заливисто, лихо, как у пастуха. Но ведь если прислушаться, уже и подпеть можно? Теперь уже Женька твердил:

— Еще, — не замечая, как начинают ныть мышцы: не по возрасту гармошка-то, тяжеловата оказалась.

И Костик в какой уже раз переставлял Женькины пальцы. Бриге казалось, будто он уже это умел, только забыл, а теперь вспоминает. И в который раз начинал частушки. Это ничего, что на одной стороне… он сможет, он будет играть, как Костик!

Тут Женька замер от собственной смелости. Мысль показалась даже нереальной. Но пальцы выдали покорно:

— Эх, чтоб твою мать, бабушка Лукерья!
И давно волосьев нет — навтыкала перья!

Костик пел, будто неверные Женькины пальцы правил. Брига морщился — и опять…

* * *

— Брига! Брига-а-а-а! Женя-а-а-а!!! — неслось над селом.

Так ищут, зазывая призывно, заблудившегося теленка. Алена металась по Сосновке и корила себя, что не доглядела, не заметила, куда рванул Брига. У магазина его не было, на промокшей от дождя поляне — тоже. И Димка, и Колян в один голос подтвердили, что сегодня Брига не приходил и куда пойдет, не сказал. Да только верить-то мальчишкам… И Алена металась. Со старого зонта лились потоки воды, по подолу светло-серого плаща растекались темные пятна, сливаясь в одну сплошную полосу. Алена пожалела, что рванула за мальчишкой в галошах, не надев сапог: вода стыло хлюпала под пятками, мокрая шерсть носков раздражала неимоверно. Алена остановилась у забора сельского клуба и скинула резиновые боты, стянула носок и, стоя на одной ноге, тщательно его отжала. Потянулась за вторым… И услышала гармонь — резковатые, неверные звуки.

Так Алена и шла до края села, сжимая в руке вязаный носок и хлюпая дождевой водой. У мангазины остановилась. Давным-давно, еще в детстве, она легко пробиралась на склад через лаз в лопухах и коноплянике.

И сейчас — на живот; в ямке, протертой поколениями ребят — вода; ах! — и Алена уже внутри, в мангазине.

Чадил цигаркой Костик, тянул меха гармони Женька, ее Женька, бесконечно счастливый. И все, что могло быть светлого, ясного, детского на его смуглой физиономии, уже было. Брига смотрел открыто и светло. Ни он, ни Костик даже не заметили, как появилась Алена, как встала с пола, перемазанная грязью, мокрая, отряхивая дождь с длинных волос.

— Пора собираться, — сказала она, понимая, что это приговор.

Вздрогнули оба: и Костик, и Брига. Женька прижал к себе гармошку, точно хотел закрыться ею от Алены. Девушка свела брови:

— Завтра едем, надо собрать вещи.

Грязь капала темными каплями с подола на земляной пол. И ногу в мокром носке хотелось почесать. Брига покорно снял лямку с плеча, не споря, — и к Алене: голову в плечи, улыбка погасла… Алена молча положила руку ему на плечо, хотела прижать, но испугалась, что измажет. А Женька у самого лаза обернулся, вскинул смуглую руку:

— Пока, Костик!

Пастух промолчал.

Наружу выбрались тем же путем. Дождь не замирал ни на минуту. Алена распахнула зонтик, притянула к себе мальчишку. Женька напрягся, хотел сказать, что не попрощался с Костиком по-людски, но промолчал. На перегоне просигналила электричка и пронеслась, сияя огнями.

— Идем! — повторила Алена, ненавидя себя.

Так и шли до двора молча: она под зонтом, а Брига позади. Мальчишке не хотелось думать о завтрашнем. Он просто тупо считал капли, которые прыгали вниз с края зонтика: раз, раз, раз. Зависнет на самом краешке, оттолкнется — и вниз.

У калитки Алена остановилась: внезапно ей показалось, что Брига всхлипывает; но Женька только шмыгал носом.

— Жень… Брига… Я понимаю, — начала она, но мальчишка рванул на себя калитку.

— Не говори! — почти заорал и рванулся на крыльцо.

— Брига… Брига-а-а-а!!!! — раздалось вдруг протяжное.

— Костик, — выдохнули хором Алена и Женька.

Пастух мчался по потокам воды, тяжко бухая ногами, и прижимал к груди гармонь, прикрытую пиджаком.

— Брига-а-а-а!!! — вопил он истошно.

Женька соскочил с крыльца и распахнул калитку:

— Костик!

Пастух добежал и встал, тяжело дыша; его худые плечи ходили ходуном.

— Стой, Брига… — выдохнул он. — На! — и он рванул с плеч гармошку.

Ахнула Алена, ахнул Брига.

— На! У Костика другая есть! — соврал пастух, и глаза его сияли так, будто и правда у Костика было великое множество гармошек.

Брига заслонился ладошкой, как от яркого света. А Костик подал ему гармошку на вытянутых руках, как величайшую драгоценность:

— На!!!

— Нет… — неуверенно отступил Брига.

— Нет! — встала перед Костиком Алена. — Это дорогой подарок, мы не можем…

Пастух ее отодвинул, и к Женьке:

— На!!! — губы его кривились, то ли от обиды, то ли жаль ему было расставаться с гармошкой.

Женька замер: если Костик отдает, значит, не надо ему? Нет! Выходит, ему надо, чтобы Брига взял? Гармошка, гармошка, чудо лаковое, звонкоголосое…

— Кость, а ты?

— Я? У меня — во! — засмеялся пастух, проводя худой ладонью по горлу.

Алена сдалась. Новая такая гармошка стоила шестьдесят семь рублей, но это была почти вся зарплата, это было очень дорого. Но Костик все протягивал гармонь, а Брига уже не мог уйти, точно инструмент с тремя рядами черно-белых кнопок соединил их крепко-накрепко.

— Бери, — вдруг тихо сказали за спиной Алены.

Анна Егоровна зажгла свет на крыльце, и сумерки окружили дом плотной завесой, только у самого крыльца остался кружок света, в котором сейчас стояли Костик с гармонью, Брига и Алена.

— От души дает, бери, — повторила она. — Кабы не от сердца, не отдал бы. Спасибо, Костик, за подарок, — и она поклонилась до земли. — Проходите в дом, чего под дождем-то?

Женька протянул руки и удивился, что они дрожат; ему даже стало немного стыдно: наверное, надо было бы солидней себя вести, вот как Анна Егоровна. Но Брига не знал таких слов, а просто принял сладкую тяжесть инструмента и торопливо укутал его курточкой. Алена хотела подхватить гармошку, но Брига отодвинул ее руки в сторону и занес инструмент в горницу.

В сенях Анна Егоровна уговаривала Костика выпить чаю; тот отнекивался и порывался уйти. Алена стояла рядом, привалившись к косяку плечом. Женька раскутал гармонь, она тускло блеснула. Мальчишка на миг забыл обо всем: о Костике, об отъезде, о злосчастном календаре с черной резинкой… Обернулся к Алене и похвастался, забыв про всякую солидность:

— А я уже частушки на ней могу!

Алена кивнула. Далеко за селом прогрохотала очередная электричка. И тут же Костик прокричал снаружи — наглухо закрытое окно не сдержало его голоса:

— Пока, Брига! Пока! Костик скучать будет!!!

Женька рванулся на крыльцо, но пастух уже растаял в густых лиловых сумерках.

— Ишь че, — вздохнула Анна Егоровна, — Костик-то! Дурачок блажной, а умнее нас будет… Гармошку-то? Вот теперь будет парнишке радость. Ишь как, ровно солнышко из-за пазухи вынул!

Из горницы донесся рваный частушечный перебор. Брига пробовал клавиши. Над селом притих дождь, и на лоскутке очистившегося неба среди бесконечных туч показалась крохотная звезда, первая за всю череду нудных дождливых ночей.

Глава 12

Повезло

— Безусловно, способности есть, безусловно, — профессор (почему-то Алене хотелось называть его так: наверное, из-за бородки клинышком и круглых очков, похожих на старинное пенсне) отстучал пальцами сложный ритм. — Слух есть, но главное — у него удивительное чувство ритма. У-ди-вительное. Сколько, говорите, он занимается самостоятельно?

— Год назад ему наш деревенский пастух показал, как играть частушки. И потом еще, осенью, на гармошке учил, и этим летом.

— На баяне, — поправил профессор. — Гармонь и баян — разные инструменты, вы должны бы это знать. Год. Замечательно! Вы как-то контролировали режим занятий, периодичность?

— Нет, Женя сам. А периодичность… какая там периодичность. Гармошка, баян то есть, у меня в кабинете стоит, и, когда время есть, он играет. Я не умею, я не могу контролировать.

Профессор покачал головой:

— Вы хотите сказать, что он учился сам, не зная нотной грамоты? На слух? И вальсы, и плясовую? За год?

— Он с пластинки учил. У меня есть пластинка с вальсами. Духовой оркестр.

— Духовой оркестр! Пластинка! — усмехнулся профессор. — Нет, меня не способности удивляют, хотя он, безусловно, одаренный мальчик. Меня поражает его трудолюбие. Вы знаете, талант — ничто без усидчивости, без упорства. Да, трудяга, не без способностей… Техника — дело наживное.

Профессор задумался, простучал по столешнице.

— Любой педагог был бы рад работать с трудолюбивым и способным учеником. Любой. Скажите, почему вы его не усыновите? Я могу точно сказать, что через пятнадцать лет вы будете гордиться им. Из него можно вырастить музыканта.

Алена вздохнула:

— Отказной нет. А у меня нет своей жилплощади, и я не замужем. Одним словом, исключено.

— Да. Говорите, год он ежедневно сам садится за инструмент?

— Не совсем ежедневно, но часто.

— Да. Часто. Часто.

В тесном кабинете детской музыкальной школы опять воцарилась тишина. Профессор откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Он мог бы вырастить музыканта. Мальчик перспективный и… бесперспективный. За год обычные ученики только привыкают к инструменту, разучивают что-нибудь несложное. А этот мальчишка… сколько ему там? С семидесятого… Тринадцать. Есть или будет. Способный и упорный. С таким можно работать.

Профессор резко встал, заходил по кабинету, поправил тяжелые, местами выгоревшие малиновые шторы. За окном, в парке на лавочке, сидела крохотная фигурка, чуть побольше инструмента, слишком громоздкого, слишком тяжелого. Черт возьми! Сирота. Круглый сирота. Бессмысленно убивать время, силы, чтобы воспитать еще одного штукатура с музыкальным образованием. Детдомовцев не спрашивают, кем они хотят стать. Их просто отправляют в местное ПТУ. Не у каждого хватит сил продолжить потом музыкальное образование. Они плывут по течению или тонут. Против течения идти непросто, когда за спиной нет тыла — нет семьи, которая будет кормить, поить, оплачивать репетиторов, следить за режимом занятий и за тем, чтобы молодые и такие естественные желания веселиться, целовать девушек, пить вино, ходить на танцы — не вылились в бесконечный праздник жизни, который может закончиться в ЛТП или колонии. Далекая фигурка обхватила инструмент, точно стараясь прикрыть его от ветра. Мальчик хорош. Профессор видел эти беглые пальчики, эти глаза, в которых была музыка. Сколько раз ему приходилось встречать музыкантов с потрясающей техникой и совсем не музыкантов. Мальчик с головой уходил в эти свои вальсы. Духовой оркестр, пластинка, пастух какой-то… Господи, как иногда слепа судьба!

— И почему он детдомовский?..

— Мать бросила, — пожала плечами Алена.

— А вы знаете, это странно. Я немало общался с цыганами: они не бросают детей. У них нет сирот. Парадоксальный народ.

— Да?

— Да. Хотя почему я решил, что он цыган? Возможно, дитя интернациональной дружбы. Его отцом мог быть молдаванин, хакас, украинец, кто угодно, даже испанец. Не исключено. Странно: жить — и не знать, к какой культуре ты принадлежишь. Без корней…

— Профессор, я могу приплачивать вам за занятия с Женей.

— Что? — Седые брови удивленно поднялись.

— Я могу вам платить. Хоть сколько-то… Возьмите его!

Алена всхлипнула раз, другой — и разрыдалась. Она уже год обивала пороги музыкальных школ. Шесть в городе, две в пригороде. Восьмерка, рухнувшая на выпуклый бок и превратившаяся в знак бесконечности, лента Мебиуса, каменная, необъятная, как Великая Китайская стена. Можно ли пробить камень? Музыкальные школы должны работать на результат. Их ученики должны поступать в музучилища. Детдом имени Макаренко гарантировать поступление воспитанника в музыкальное училище не мог. Четкий конвейер получения заветного среднего образования работал без сбоев: школа — ПТУ — большая жизнь. В системе государственного воспитания не было места талантливым сиротам.

Профессор изумленно молчал. Менее всего склонный к сантиментам, он привык к слезам и просьбам мамочек. Но время — товар драгоценный, его стоит тратить, только если есть надежда на будущее. Девушка все всхлипывала и говорила, говорила. И этот мальчишка, да… очень талантливый. Черт возьми, откуда это чувство вины?

— Мне приходилось заниматься с детдомовцами, — заговорил наконец профессор. — Я тратил на них годы! А их отправляли в СПТУ. Из пяти человек никто, понимаете, никто не остался в музыке! У меня так мало времени. Мне уже не двадцать пять, — музыкант посмотрел на девушку так, будто ждал от нее ответа, который устроил бы его самого.

Алена внезапно замолчала и как-то поникла, точно враз обессилев. Ссутулились плечи, потухли глаза, даже уголки губ опустились безвольно.

— Я поняла, поняла.

Суетливо нашарила в сумочке платок, попробовала вытереть глаза.

— Можно я скажу ему, что вы хотели, очень хотели взять, но мест у вас уже нет? Вы ему сами скажете, что он может, что нельзя бросать. Скажете?

Профессор налил ей воды и кивнул.

— Зовите, — и добавил: — Пусть захватит инструмент.

«Дурак», — укорил сам себя.

Одинокая фигурка молча погладила бок баяна.

* * *

Брига минут сорок сидел в парке. Он дважды успел покурить и сейчас пересчитал папиросы — оставалось одиннадцать, — и задумался: свистнуть вторую пачку, пожалуй, не выйдет. Эта досталась Женьке совершенно неожиданно: физрук оставил в раздевалке.

Неважно. Важным было то, что музыкалка Женьке не светила. Он слышал разговор Алены и Владлена сегодня утром. Но пошел на прослушивание — так больше, для Алены. Чудная она! Ведь знает, что детдомовские там не нужны, но потащила. Ну и пусть не берут, гармошка есть — сам научится.

Женька погладил старенький баян. Алена купила ему чехол для инструмента. Теперь баян не мерз, и не было нужды заворачивать его в кусок старой портьеры. Здорово! Женька притянул к себе инструмент. Пальцы закололо. Так было всегда, когда он брал баян: пальцы будто зудели. Сегодня рано утром по радио передавали музыку — Женька запомнил название, красивое такое, не наше, нерусское, «Кумпарсита», и музыка не наша, другая. Если попросить Алену, может, купит пластинку. И он, Брига, разучит ее, хотя музыка трудная. От нее в голове возникали яркие картинки: море синее-синее, песок желтый-желтый, и что-то красное, непременно красное. Может, цветы или женщина в красном платье… Женьке было интересно, отчего одни мелодии просто звучат, как шум улицы, а другие расцветают яркими пятнами, сливающимися в картины.

Тополиный лист упал на скамейку. Брига машинально поднял его. Желтый, с тонкими зелеными прожилками. А еще была музыка, которой не было. Она начинала звучать в голове как бы сама по себе, никем не придуманная, и если бы Женька играл лучше, непременно бы ее подхватил. Иногда он позволял музыке звучать, даже напевал негромко, когда никто не слышал. Потому что, если бы кто-нибудь из пацанов узнал про музыку в голове…

Брига сплюнул под ноги. Музыка… Год назад он вернулся в этот город, прижимая к груди гармошку. Почему-то тогда он верил, что гармонь спасет его, прикроет лакированным боком. Не спасла. Но как же с ней было хорошо: вроде как стены раздвинулись — и города больше нет, и детдома — ничего, только музыка и он. Да и не надо его спасать, сам прорвется, не малолетка уже.

И все-таки плохо, что Тега уходит в этом году. С ним спокойнее. Чудно получается: он ведь опасался старшаков, знал, что Рыжий попытается наехать — а вот они как раз и не трогали. Это свои! — Брига долбанул по скамье кулаком — свои пацаны зубы скалили! Он вспомнил, как враз опустело несколько коек рядом. Алена как-то рассказывала, что у индусов были неприкасаемые, целая каста — так вот Брига сидел в этой касте по самую макушку. С ним никто не садился за один стол — этого даже Тега изменить не мог. Хотя то, что Бригу не трогали, было его заслугой. Но ведь не будешь вечно прятаться за его спиной.

Три дня назад Брига врезал Кольке Дронину. Хорошо врезал. Он вспомнил, как резко въехал Кольке поддых и потом по шее; как загнулся Дронин, захватал воздух ртом, точно рыба на берегу. Из-за одного только слова. И с этим словом Бриге жить до конца детдома — значит, еще пятый, шестой, седьмой, восьмой классы. Четыре года. А потом куда? Какая разница, вон хоть в фазанку, потом в армию, а потом он уже взрослым станет, и никто ему ничего не скажет, ни одна сука ему в спину кукарекать не посмеет. И не потому, что Тега башку отвернет, а потому, что и сам Брига сможет за себя постоять. Надо только Тегу попросить еще пару приемов показать. Брига соскочил с холодной скамейки и резко лупанул воздух жестким кулаком: раз, еще раз, теперь ногой, с поворотом… и с размаху шлепнулся на землю. У него еще не выходило так ловко, как у Теги — ну да получится! Он все равно стал сильнее, вон и подтягивается уже двенадцать раз легко, а если через жилу, то и шестнадцать может. Физрук хвалит. Брига улыбнулся в серое сентябрьское небо. Ничего, ничего он еще докажет, всем докажет…

— Брига! — махнула рукой Алена.

Перескакивая через ступеньки, Женька понесся к ней.

— Баян возьми… — а глаза красные-красные, и по щеке черная дорожка.

С баяном через ступеньки не поскачешь.

— Ты ревела?

Алена мотнула головой.

— Не ври, Ален, вижу же… Что, не взяли?

— Идем к Алексею Игоревичу.

— Зачем? Сплясать, если только… Идем домой, а? — попросил Женька, но покорно поплелся за девушкой.

Алексей Игоревич сплясать не попросил, инструмент расчехлил, на звук попробовал, поморщился, но махнул рукой:

— Ладно, «Тула» тоже инструмент неплохой, звук есть. Старенький, но пойдет, пойдет пока. По воскресеньям будете привозить ко мне. В школу не возьму. Пропустит хоть одно занятие без уважительной причины — считайте, уговора не было. Да, и еще, я не профессор. Зовите меня Алексей Игоревич.

Алена прикрыла рот ладошкой и покраснела.

В коридоре вкусно пахнущая женщина вдруг схватила ее за рукав.

— Скажите, это же сам Андрейченко, да?

— Алексей Игоревич…

— Он вашего мальчика взял?

— Сказал, чтоб приводила по воскресеньям.

— К нему?

— К нему.

Женщина подняла глаза к небу.

— А сколько он берет за уроки?

— Да ничего он не берет, — виновато вздохнула Алена. — Ничего.

— Лучший педагог города! — дама шагнула к Алене, как будто обнять хотела. — Вам повезло! У вас мальчик талантливый!

— Я не знаю…

— А что тут знать? — возмутилась дама. — Сам Андрейченко взял!

— Он, видать, важная птица, — усмехнулся Брига на улице. — Мне вроде как повезло.

Алена кивнула:

— Повезло.

Глава 13

Хорошая штука — траур!

Шум, гам, суматоха: старшаки с завхозом поехали за еловыми ветками, Лариса Сергеевна с физруком поставили в холле портрет мордастого дядьки Брежнева, перечеркнутый с уголка черной ленточкой, рядом установили флаги — комсомольский, пионерский, — и огромное знамя, которое раньше хранилось в кладовке у завхоза, на случай демонстрации. Почетный караул меняют каждые пятнадцать минут. Все честь по чести, пионерам даже парадную форму выдали. Правда, не сразу: сначала завуч Лариса Сергеевна и пионервожатая Катенька долго спорили, надо парадку или нет, ведь не праздник, траур же. Потом решили облачить девчонок в юбки и белые блузки, а мальчишек обязали только обычные рубахи сменить на белые. Женька был рад: он терпеть не мог парадку с идиотской пилоткой, которая все время сползала набок. Его в общей суете особо не задействовали, и он слонялся по кипящему муравейнику без дела. А вокруг все бегали почти радостно: смерть Брежнева здорово разнообразила обычный распорядок жизни.

Еще утром их воспитательница с умильно-трагическим лицом сообщила:

— Сегодня ночью скончался Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев.

Никто с ходу и не понял, что делать, радоваться или огорчаться, но она добавила:

— На всей территории Советского Союза траур, приспущены государственные знамена, отменены праздники, в школах объявлен трехдневные каникулы…

И тут все разом гаркнули:

— Ура!

Ленаванна покраснела, закашлялась и прошипела:

— Тихо, тихо, идиоты!

Ребята примолкли, но тут же басовое «ура» донеслось из комнат старших.

— Сбор в актовом зале через десять минут. Зарядки не будет, — вздохнула воспитательница.

Второй раз «ура» уже никто не крикнул, радовались про себя, но Ленаванна обреченно махнула рукой и хлопнула дверью.

В актовом зале воспитанникам долго рассказывали про светлый путь Леонида Ильича и про то, что все они должны быть счастливы, их детство под мудрым руководством партии обеспечено; чем именно — Брига прослушал. Зато понял, что в Италии много беспризорников и им негде жить, они предоставлены сами себе. «Там тепло, там апельсины растут на деревьях, можно и на улице жить», — подумал он без тени сочувствия несчастным итальянским детям.

Женьке привиделось море — огромное, до горизонта, синее-синее, — и жаркое солнце. Горло перехватило чуть не до слез: воля… Брига одернул себя: еду всегда найти можно, но в мороз без крыши над головой — смерть. Надо переждать сумрачную зиму, а тогда уж… Женька глянул на окна, затянутые искристым узором. Суровый выдался ноябрь. Утром, когда ребят выгоняли на зарядку, холод пробирал до костей; но все быстро согревались, после пары кругов по полю хотелось скинуть курточку. Совсем неожиданно Брига нашел для себя радость: взять да и подтянуться больше всех; ему вообще нравилось опережать других во всем, в чем только получалось. Любить его от этого больше не стали, но всякий раз Брига чувствовал сладкое и одновременно едкое чувство победы. Ее ни с кем нельзя было разделить, но ею можно было ткнуть в ухмыляющиеся морды.

— Всенародный траур стал символом скорби и печали по безвременно покинувшему нас верному сыну партии, мудрому руководителю, — директор перелистнул наскоро исписанные странички тетради. — И пусть ваши успехи в учебе, стремление стать настоящими гражданами советского общества…

Рядом пацаненок лет семи зашептал что-то притулившемуся к стене товарищу. «Сейчас на него кто-нибудь из середняков шикнет», — подумал Брига. Он и сам был середняком, но ему по рангу не положено было шикать. «Малявка, видать, из новеньких, законов не знает. Молчать надо. Молчать. Это первое, чему здесь учат…» Мальчишка, отчаявшись растормошить приятеля, уставился ни с того ни с сего на Бригу. Женька отвернулся: не полез бы с вопросами…

От прикосновения вздрогнул.

— А вы не знаете, что такое символ?

— Что? — переспросил Брига.

— Символ…

— Заткнись, — шепнул зло.

Мордашка у пацаненка сморщилась виновато, пролепетал:

— Извините…

Бриге стало не по себе: «Ишь ты, на «вы»… домашний, что ли? Задолбят здесь на хрен…»

— Бригунец! — голос Владлена враз стал зычным. — Бригунец!

Повторил и замолчал.

«Ну, Бригунец, а дальше-то что?» — хмыкнул про себя Женька.

— Хорошо, что здесь. Хорошо. Задержись. И как бы нам не было тяжело переживать эту утрату, вы должны еще сильнее сплотить свои ряды и помнить, что от вас, пионеров и комсомольцев, ваши старшие товарищи, коммунисты, ждут солидарности и понимания.

Зал вяло зааплодировал.

— Подойди к музыкальному руководителю, — парой минут позже распорядился директор. — Значит, запомни: «Партия — наш рулевой» надо выучить немедленно и спеть. Завтра будет инспектор из гороно. Учи. В смене караула не участвуй. Скажешь Катерине Андреевне, чтобы освободила. Все. Иди.

Брига летел по лестнице, взятый под мышки всеми ветрами. Класс! В карауле лапу не тянуть. Подарок! Хорошая штука — траур. А песня что? Песня — дело плевое».

Музрук, позевывая, долго рылся в объемной синей папке: искал текст и ноты. Нашел.

— Проиграть? — потянулся к старому роялю.

С Бригунцом он работать любил: парень подхватывал мелодию на лету. Правда, и ошибки повторял так же в точности.

— Может, с пластинки? — предложил Брига.

— Давай с пластинки, — вяло согласился музрук.

Воспитанники звали его Музаком. Смешно получалось: музрук Музак. От него за километр несло лавровым листом. Старшаки тоже, когда водку надыбают, лаврушкой зажирают. Хотя ни фига не помогает. Все равно воняет.

Пластинка хрипела, и игла периодически подскакивала — тогда басовитый певец взвизгивал, — но мотив Женька разобрал. Со словами было хуже. Брига расправил бумагу на коленке: сто сорок пятая копия со сто сорок седьмой, фиолетовые от вышарканной копирки буквы были едва видны. «Алекс — Юстасу, блин».

— Ты, где непонятно, ручкой пропиши, — привычно посоветовал Музак.

— Пропеть?

— Не надо. Я в тебя верю, — Музак картинно откинул реденькие волосы со лба. — Иди.

— Говорят, инспектор будет… — и не то чтобы пропеть хотелось, но так для пущей уверенности.

— Бригуне-е-ец, — протянул музрук, — искусство должно быть выше чинов. Ясно?

Женька все же пропел — не Музаку, так, сам себе; она оказалась тянучей, долгой, вроде каната с тяжелым грузом. На пластинке нормально звучало, особенно припев, где хор. А у Бриги получилось высоко-высоко, и песня качалась, точно клоун на ходулях в цирке: здоровый, а толкни — и завалится. Брига попробовал взять пониже, но дыхалки не хватило, захлебнулся как раз на словах про надежду и силу… «Пусть, как есть, — решил. — Еще и текст этот, по смыслу буквы вставил, а так оно или нет?»

Инспектор нагрянул через два дня. В ожидании его визита портрет не убирали, караул печатал шаг как умел, руки тянулись в пионерском салюте. Отсалютовавшие тихо матерились в туалете, разминая затекшие руки. Катенька поминутно трогала крохотные ушки пальчиками, смоченными в резковатых духах. В рекреации стойко благоухало смоляными еловыми ветками, сыростью, потом ароматом «Майского ландыша».

По случаю визита высокого гостя детдом, точнее, средние и старшие классы собрали возле мордастого вождя пролетариата, строго глядевшего из багетной рамы. Владлен Николаевич повторил речь, уже сказанную в день кончины дорогого Леонида Ильича. Женская часть педагогического коллектива прослезилась, мужчины сурово промолчали.

Бриге вспомнилась сказка, с которой приезжали шефы, артисты какого-то театра. Аленушка там также слезы лила, изящно промокая их кружевным платочком. И богатырь был точь-в-точь как их физрук сегодня, и брови так же сводил. Вот если бы ему еще воскликнуть: «Ах ты, идолище поганое!»

— А теперь наш воспитанник Евгений Бригунец исполнит песню композитора Матвея Блантера…

«Какого Блантера?! — успел подумать Брига. — На пластинке вроде грузин был!»

Но Музак уже вскинул руки над клавишами и замер, творчески печальный, только пальцы трясутся, да лавровым листом воняет более обычного.

Женька взялся за микрофон, единственный, а потому заезженный донельзя. Тот отчаянно зафонил. Музак испуганно обернулся, но Брига уже начал:

— Слава борцам, что за правду вставали!

Музак дернулся: по всему выходило, что тональность, взятая им, на порядок ниже звонкого мальчишеского голоса. Нервные пальцы скакнули через ряд клавишей и кинулись догонять удравшую песню. Брига подождал, промычал, типа так задумано. И подхватил уже в такт с Музаком:

— Партию нашу они создавали…

И чуть не подавился: перенервничавший музыкальный руководитель играл что угодно, только не вариант, предложенный Женьке к изучению. Мелодия скакала теперь чересчур высоко, печальной торжественности не было и в помине. И Брига радостно вывел уже на пределе:

Под солнцем Родины мы крепнем год от года,
Мы беззаветно делу Ленина верны.

Микрофону такие высоты и не снились; он завизжал, инструктор брезгливо задергал бровями, но директор застыл истуканом со скорбной миной, только коленкой дергая в такт шустрой мелодии. Все вроде утряслось, но тут Брига начал второй куплет:

— Партия наши народы споила…

Музак вдруг замер.

— Сплотила! — зашипел, забыв про пианино.

Инструктор поперхнулся. Грохнул смехом строй детдомовцев.

— В братский единый союз трудовой, — невозмутимо пропел Брига.

— Хватит! Хватит! — взвыл инструктор. — Ты нарочно? Да? Вы слышали? Да?

У Владлена по шее пошли алые пятна, но он спросил безмятежно:

— Что, Александр Викторович?

— Партия наши народы споила! — рявкнул инструктор.

— Правда?

Строй воспитанников уже не ржал — он гоготал, бушевал, хрипел… Перепуганные воспитатели метались, успокаивая детей. Но по рядам от понявших к непонявшим пошла гулять случайная, невольная шутка; кто-то остроумный сходу добавил еще две строчки, заменив «братский единый союз» на совершенно нецензурное.

Инструктор сорвался с места, следом засеменил Владлен Николаевич, обернулся на ходу, выразительно кивнул в сторону Бриги. Женька понял: карцера не избежать.

Карцер по науке назывался «комнатой временной изоляции». Ох, как бы удивился Брига, да и остальные дети, узнай они, что цель этой комнаты — помочь перевозбужденным воспитанникам привести свое психическое состояние в норму. Видимо, именно с этой целью окно здесь закрасили темно-зеленым, точно в женской бане, и наглухо зарешетили. Сквозь него даже солнечный свет казался призрачным, точно прошедшим сквозь толщу воды; может, поэтому, а может, из-за невыводимой плесени на сырых стенах, остряки звали карцер аквариумом. Сегодня рыбкой работал Брига. Вторая койка пустовала, впрочем, узник был несказанно рад этому. Обычно ее временно занимал кто-либо из старшаков, и забрасывали его для посильного вразумления провинившегося середняка или младшака старым дедовским способом. Следы таких бесед не сходили долго, но с воспитателей взятки гладки, ну, поссорились дети, что с них взять.

Впрочем, Бригу не трогали: брезговали. Он был вне закона, вне общего стада. Ох, как ему хотелось, чтоб кто-нибудь не выдержал — кинулся драться, разбил бы стеклянный колпак отчуждения. Но нет, не разбил бы… Колпак поднялся и похоронил бы обоих. Неприкасаемые…

На ум пришел пацаненок, славный такой:

— А что такое символ?

— Символ, блин… Это такая фигня, на которую все смотрят и думают о чем-то ином. Вот я пацан, вроде Брига, а на самом деле — символ полного дерьма. И ты меня не трожь — замажешься, вонять будет.

Брига перевернулся на спину, закинув руки под голову (подушек в карцере не было, простыней тоже — только матрас и байковое одеяло). «А что такое символ?» — мальчишка смотрел доверчиво, у новичков всегда такие глаза. Но ничего, поживет, будет глядеть по-другому. Вот пару раз середняки погоняют, Рыжий врежет…

«А интересно, — подумал Брига. — Когда-нибудь так будет, чтоб не били совсем? Как в Алениных книжках… Как там? Один за всех, и все за одного. Мсье д’Артаньян, я вызываю вас на дуэль! Я приношу извинения, если погибну ранее, чем смогу сразиться с вами. Один за всех, и все за одного. Один против всех. И все на одного. Наверное, если кто-то взял бы да и сказал: «Я больше не буду бить младших!», то старшаки точно его бы отлупили. А младшаки смотрели бы. А может, не смотрели бы… Может. Надо подумать».

Брига закачался на пружинистой сетке, мурлыча под нос:

— Партия наши народы споила…

И далее, согласно вольному детдомовскому переводу.

Глава 14

И десять копеек сдачи

Алексей Игоревич курил нервно, жадно. Брига проглотил слюну. У него было еще четыре «Беломорины», но ведь пока до них доберешься…

— С начала проиграть?

— Не стоит. Не стоит. Ты сегодня ел?

— Ел, — сказал торопливо.

Он мог бы ухватиться за предложение, пустить слезу: мол, с карцухи, хлеб и вода… С кем-то другим — да, легко! А с Алексеем Игоревичем — не мог.

— А почему спросили-то? — поинтересовался Женька.

— Я хочу понять, что у тебя в голове, что? Там должна быть музыка, но там что-то другое и, видимо, крайне важное. Я не хотел тебя обидеть. Но если ты голоден, то мне тебя проще накормить, чем впустую терять время…

— А почему голоден-то? Жрал я сегодня эту… толченку и котлеты.

Алексей Игоревич промолчал. То, что мальчишка весь в своих мыслях, он понял, но расспрашивать не стал: знал и то, что ничем не сможет помочь, и то, что мальчик все равно ничего не расскажет, пока сам не захочет.

— Пойдем-ка чай пить!

В просторной квартире Алексея Игоревича все стены были увешаны грамотами и фотографиями. Вот сам педагог; вот мальчишки с баянами. Пацаны чуток постарше Бриги, затянутые в хвостатые фраки, с бабочками на горле. Они наверно не витали в облаках, не думали о котлетах, серьезные ребята…

— Алексей Игоревич!

— Слушаю! — отозвался преподаватель уже из кухни.

— А почему вы решили, что я о своем думаю?

— Я не решил — я знаю. А если б и не знал, баян бы рассказал: он ведь чувствует все, понимаешь? Он живой, он дышит. Вот смотри, сколько есть инструментов различных: струнные, клавишные, духовые, — но дышат только баян, гармонь, аккордеон. Вот сколько лет живу, столько и удивляюсь. Да, живой. Ты вот сегодня все верно делал, но — как бы тебе объяснить? — схематически, что ли… То есть заученно. Вот в «Дождике» через терцию скаканул — и не заметил. А дождик у нас легкий, летний дождик, не надо его превращать в снегопад. А раз к низам потянуло, значит, и мысли тяжелые… Верно, Бриг?

Так музыкант называл мальчика — Женька напоминал ему маленький кораблик, летящий под всеми парусами по огромному морю. И не было у Алексея Игоревича уверенности в том, что Бриг не свернет в тесную бухту или не сгинет в волнах.

— Сдал меня баян с потрохами! — рассмеялся мальчишка.

— Можно и так сказать. Надеюсь, мы не будем ему за это темную устраивать?

— Нет! — Бриге вдруг очень понравилась мысль, что баян живой; он будто и сам давно знал об этом, да забыл.

— А сахар-то у нас кончился, молодой человек, — озадаченно проговорил Алексей Игоревич. — Сбегаешь?

Брига кивнул головой. Хватанул рубль, довольный возможностью хоть чем-то отблагодарить… и замер.

— А…а… не боитесь?

— Чего? — у преподавателя дрогнула в руках вазочка с печеньем.

— Что я с вашим рублем удеру?

«Шутит, что ли?»

Но Бриг смотрел настороженно.

«Что происходит в этой душе, чистой душе, что он сам себе и всему миру доверять боится? Железный молох, перемалывающий души, — вот что такое твой детдом», — подумал Алексей Игоревич, захотелось приподнять упрямую голову мальчишки и заглянуть, что там на самом донышке глаз.

— Я понял. Да. То есть нет. Видишь ли, во-первых, у меня не было причин тебе не доверять, а во-вторых, рубль не такие великие деньги, чтобы ты рисковал из-за них потерять мое уважение. Так?

Брига посмотрел на музыканта снизу вверх, в упор:

— Зря я спросил?

— Нет, отчего же. Иногда лучше спросить прямо, чем сомневаться. Давай, друг, поторапливайся. Не мне же, старику, мчаться.

Женьке захотелось кинуться к Алексею Игоревичу, обнять его, но он сдержался и рванул в коридор. Летел вниз по лестнице, сжимая в кармане желтоватую бумажку с носатой единицей, и было ему стыдно и хорошо. «Хотя почему стыдно? Сказано же: лучше спросить. Просто-то все как!»

Улица дохнула морозно. По аллее до гастронома было всего ничего, легконогому две минуты бега. Женька несся, обгоняя спешащих прохожих, и успевал подбегать к густым шарам заснеженных кустов, дергать шероховатые ветки и отскакивать из-под снежного душа. В душе светило солнце, над головой распахнулось зимнее небо; рубль в кармане грел пальто, как пуховый шарф.

У входа в гастроном Женька остановился, поправил одежду. «Чего так расскакался? Не десять лет уже!» — но солидности хватило на три шага, от двери к прилавку.

— Мне килограмм сахара, — улыбнулся он, переводя дыхание.

Тетка за прилавком, рослая, необъятная, в высоком колпаке с сероватым кружевом, зевнула:

— Рафина-а-ад-песо-о-о-к?..

Именно так «рафинадпесок». Нос у нее был мясистый, и сама она была мрачнее тучи. Женька улыбнулся от души, на весь свет, промороженный, выстуженный ноябрем.

— Песок, но рафинадный.

Тетка сморщилась, как клюквенного киселя столовского хватанула.

— Ой, не пудри мозги, чего тебе?

— Песок сахáрный. Из Сахары песок.

И тут же представил, как лежит он горами, желтый-желтый песок, привезенный из далекой пустыни, где вечная жара и только верблюды ходят туда-сюда — и внезапно подмигнул тетке, сам от себя не ожидая. Та растянула губы, сведенные в куриную гузку.

— Сахáрный так сахáрный. Девяносто копеек с тебя, шутничок. Ох, вырастет — держитесь, девки!

И вдруг потянулась к Женьке, к самому его уху, разлив тяжелую грудь по прилавку:

— А краснеть-то отвыкай, симпатишный, не любят девки стыдливых. Отвыкнешь?

— Постараюсь, — хмыкнул Брига; но где-то внизу живота сладко екнуло от сомнительного комплимента.

— Ишь, постарается он!

Тетка насыпала сахар, откидывая влажные комки, и все улыбалась. За Женькой встала очередь: старичок в сером пальтишке, дамочка какая-то. Брига вытащил рубль, разгладил на ладошке…

— Бригунец!

Брига машинально втянул голову в плечи. Ларисин голос трудно было не узнать — звенящий, дребезжащий, как пустые стаканы на разносе в столовой. Завуч протирала платком запотевшие очки. «Надо же: без очков, что ли, разглядела?» — удивился Брига.

— Обождите! — властно сказала завуч продавщице. У той рука с совком над пакетом застыла.

И громко спросила у Бриги:

— Ты где деньги взял?

— Алексей Игоревич дал, за сахаром сбегать.

Лариса Сергеевна знала, что деньги у детдомовцев бывают в трех случаях: если кто из родни привезет, и, несмотря на запрет, спрячет; если выпросят у кого; или если украдут.

Женька покраснел: и не виноват был, а чувствовал себя, будто его за руку в чужом кармане поймали.

— Это не мои деньги… — пробормотал мальчик.

— Ясно, что не твои. Давай сюда рубль, разберемся!

— А что разбираться, — протянула продавщица. — Если бы украл, он бы не сахар брал, а конфеты или сигареты клянчил. Я таких сразу вижу. Так будете платить?

Женька с надеждой глянул на завуча. Но Лариса Сергеевна проглотила замечание продавщицы, как удав кролика, даже выщипанной бровью не повела.

— Отдай мне рубль, — произнесла она четко.

— Не дам! — выпалил Брига.

Лариса на миг замерла.

— Что значит «не дам»?

— Господи, да не крал он их, говорю же! — всплеснула руками продавщица. — Пятнадцать лет в торговле — уж я-то знаю! Так что с сахаром?

— В торговле, но не в системе государственного воспитания, — отчеканила завуч, плотно прижала очки к переносице и пояснила громким шепотом: — Он из детдома — это особый контингент…

— Да уж вижу, что не из академии, — завелась продавщица. — Ручки-то уберите, женщина, раз я сказала, что он не крал! Давай, малец, твой рубль…

Брига протянул купюру, но Ларица сцапала ее — и в кошелек:

— Уберите ваш сахар!

Ненависть безудержно захлестывала мальчика — до спазма в горле. Он сжал кулаки и, как Алена учила, начал считать про себя: «Один, два, три, четыре…»

— Бери, малец! — Тетка отправила кулек в серой бумаге через прилавок.

— Мы не собираемся за него платить! — взвизгнула завуч.

«Пять, шесть, семь…»

— А и не плати! — уперла руки в бока продавщица — Не обеднею, поди!

— Не задерживайте очередь! — вяло запротестовал кто-то сзади.

— И десять копеек сдачи! — победно выкрикнула продавщица, шмякнув гривенник на прилавок. — Что ли не знаю я таких? Да я сама казенная! Ин-ку-ба-тор-ская!

— Не знаете! Вот он, — Лариса тряхнула мальчишку за плечо, — человека чуть не убил. А вы говорите…

Брига резко рванулся и с размаха швырнул пакет в лицо Ларисе.

Куда он летел? От кого бежал? Просто мчался наугад сквозь торопливо сгущающиеся сумерки. И когда перед глазами вырос знакомый высоченный забор с рядом пятиконечных звездочек на пиках, удивился: ведь не в детдом спешил, нет. Или ноги дорогу знают?

Мальчик опустился на скамейку: «Алексей Игоревич ждет. “У меня не было поводов тебе не доверять”. Теперь будут. Уже и Алена, небось, пришла». Женька думал о том, что сейчас в доме учителя — суматоха: до гастронома рукой подать, а сколько он уже шастает. Назад идти — как? Ни денег, ни сахара. «Ладно, до утра Лариса не успеет рассказать… А завтра надо будет где-то деньги искать. Только бы пораньше улизнуть с зарядки. Потом хрен уйдешь: закроют в карцер дня на три как минимум». Женьке вспомнилось пораженное Ларисино лицо. «Может, и на пять. А ведь нельзя в детдом, — кольнуло вдруг. — Нельзя».

Глава 15

Вопрос времени

Владлен чертил звездочки и пирамидки. Острые, угловатые, неровные, они теснились на странице дорогого, презентованного на юбилей блокнота в кожаном переплете, лезли за золотые межи полей: им было тесно на одном листочке. Но директору то ли жаль было дорогой бумаги, то ли лень было перевернуть страницу — он просто водил тяжелой ручкой, прокладывая все новые линии, не думая, потому что даже думать было страшно. Он не обладал замечательным наивом Алены и знал, что не сегодня — завтра ему позвонят, и сухой металлический голос сообщит, что предположительно тела воспитанников детского дома обнаружены — какая разница где? В коллекторе, под мостом, в подвале, в кочегарке… где бы ни нашли. Потом будет опознание, серую простынь сдернут с посиневшего детского лица, а потом начнется самое страшное: судилища. Гороно, Крайоно… оно, оно. Исполкомы всех мастей и рангов, городской, краевой, все эти партийные рожи. Поэтапное четвертование на всех ступенях власти. За что? За то, что нет и быть не может силы, которая удержала бы «бегунков» на коротком поводке? Или, скорее, за то, что не удалось скрыть факт побега?

«Они бегут всегда, всегда… кто-нибудь куда-нибудь, не ведая страха. Впрочем, есть ли у них мозги, чтоб испугаться? Только какая-то волчья тоска, непонятная темная… Говоришь с ними, а глаза пустые — у всех до одного. Точно им и взгляды выдавали, как одежду, одинаковые, лишь бы по размеру подошли. На воспитанниц и воспитанников. А за глазами этими — что? Знать бы их мысли… Хотя — зачем?»

Зачем Владлену было знать, из-за чего Бригунец сорвался зимой? И более того, зачем прихватил с собой Савченко? И зачем Савченко пошел с Бригунцом, если бежать им было некуда, родственников в городе не было ни у того, ни у другого? Обычно дети срывались к тетям, дядям, мамашам, если вдруг узнавали, что те объявились. Впрочем, и просто так ни к кому тоже бежали. Но летом, черт возьми, летом! Когда можно было спать под кустом в парке или товарняком махнуть в соседний Иркутск. Понятно, что ехали детдомовцы в Москву, всегда в Москву, а снимали их с поезда в Иркутске, Абакане, Чите… Даже из Владивостока возвращали. «Детдомовцы — башка забита мечтами. Здесь каждый о себе придумает сказку, поверит в нее и попрется потом вдогонку за фантазиями».

Бегунков обычно возвращали. Смертей не было точно. Вот в Прилужском детдоме — да! И Владлен хорошо помнил, как слетела с поста отличница народного образования Мила Георгиевна Бессонова, не смог помочь даже ее супруг, второй секретарь райкома. И где сейчас Мила? Яркая была бабенка, стальная. Говорят, где-то в школе учительствует, а ведь ей тогда такую карьеру прочили… На побеги глаза закрывают, а вот гибели — не прощают. «Все лучшее — детям. Страна счастливого детства… Черт!» — Владлен с треском рванул изрисованную страницу. «Моя судьба — только вопрос времени».

* * *

Брига торопливо прикрыл дверь в подвал: драгоценное тепло выходило слишком быстро, а ночь предстояла длинная. Давно сдохли батарейки в фонарике, а лампочку тут никто, похоже, не вкручивал. Все освещение — тусклые оконца, затянутые пылью и паутиной. Впрочем, иногда и их хотелось заколотить чем-нибудь плотно, чтоб ветер не хлестал в щели.

Вадик спал, притулившись к теплым трубам. Даже не проснулся, когда Брига подоткнул под бок украденное с веревки покрывало.

На другой же день после побега они проели Вадькины пятьдесят копеек: купили пирожков и мороженого — захотелось слопать холодный брикетик. Они лизали его по очереди и смеялись. А потом время остановилось. Сначала дико хотелось есть. Нашли за трубами кусочки хлеба, шкурки от колбасы, очистки сначала выкинули, а хлеб размочили в талой воде и съели. Потом слопали и шкурки. Сколько еще прошло? Ночи четыре или пять? Они спали урывками, просыпаясь от запаха пищи, который исчезал, едва мальчики открывали глаза.

Вадька как-то притих, и на Бригу напала странная апатия. Хотелось спать — и все. И он спал. Пока не понял, что однажды может совсем не проснуться. Тогда он впервые украл пакетики с супом с лотка в универмаге. Это оказалось неожиданно легко, Брига даже не понял, как ухватил и сунул их в карман. Один съел тут же, за порогом гастронома, слизывая с ладони приправу и сухие вермишелевые звездочки. Воровал и потом. Только Вадьке почему-то так и не сказал, откуда берутся яблоки, консервы, пряники…

Однажды везуха кончилась. Продавщицы стали крайне подозрительны. Сегодня целый час крутился у хлебных полок, а они не сводили с него глаз.

Брига вынул из-за пазухи две булочки — весь улов за день. Мягкие, сахарные; даже помятые, они благоухали сытостью, теплом и уютом. Брига уже поднес было румяный бочок к губам, но спохватился: если сейчас съесть, завтра можно захлебнуться слюной, пока Вадька будет уплетать свою. Мальчишка вздохнул и сунул булки за трубу. Здесь они подсохнут, но зато мыши до них точно не доберутся. А если и доберутся, то к утру можно раздобыть что-нибудь свеженькое, посытнее крохотных булочек. Надо только сообразить, из чего сделать такой длинный нож или что-то типа косы, только маленькой, на длинной ручке.

Брига точно помнил, что где-то за ящиком валялась рейка. Пожалуй, она была коротковата для задуманного, но выбора не было. Он закрепил на рейке перочинный нож, примотав его куском проволоки. Орудие не внушало доверия: очень уж хлипкое; но рискнуть следовало.

За тяжелой дверью подвала его вновь обнял холодный ноябрьский воздух; впрочем, Женька этого не заметил. Все, о чем он сейчас думал, — вывешенная за окно пятиэтажки сумка-авоська, а в ней — кусок мяса, упаковка пельменей и рыба. Целый клад. Брига сунул ненадежный резак в рукав куртки. Теперь рука не гнулась, но и оружие было незаметно.

Два квартала он одолел быстро, даже замерзнуть не успел. Голову кружило страхом, азартом, стыдом… Впрочем, стыда в этом месиве было совсем немного: очень есть хотелось. Пятиэтажная коробка светилась редкими огнями, мигали голубые и розовые окна; хозяева заветной авоськи еще не спали. Выше висела еще одна заманчивая сеточка, но до нее надо было идти по карнизу третьего этажа. Брига прикинул: если загремит на утоптанный снег, костей, может, и не переломает, но мало точно не покажется.

Походил вокруг да около, присмотрелся. В голове его внезапно образовалась пронзительная ясность, и страха не было, только азарт, как на уроках физкультуры. Быстрее, выше, сильнее… А окно как назло светилось. Подышал бы на ладошки (руки мерзли), да резак в рукаве мешал.

Брига притулился в тени, чтобы не бросаться в глаза. Людей почти не было; еще час назад суетились и шумели, магазины призывно сияли витринами, люди шли туда и сюда. Новый год близился: надо было достать, купить, урвать. А после семи вечера всех как корова языком слизала. «Сидят, небось, на кухнях чай пьют» — внезапно Бригу разозлила эта мысль. Мчится мимо радостный поезд и в вагонах хохочут, спят, едят… едят, черт возьми! А он, Брига, стоит в стороне, и никому до этого дела нет.

Никогда еще не чувствовал он себя таким ненужным. Даже в детдоме, под стеклянным колпаком презрения, он все равно был кому-то дорог: Алене, Алексею Игоревичу. И ведь ему хватало этой малости, он не хотел бежать, не думал даже. «Лариса, сучка, Лариса!..» — Брига сжал кулаки. Получалось, что его ломали дважды: первый раз — Кастет, второй — Лариса. Как кольцо вокруг сжимали. Сначала друзей отняли, а теперь и Алену, и Алексея Игоревича, и музыку. Пальцы мальчика привычно шевельнулись; на миг ему показалось, что сейчас басом откликнутся баянные клавиши…

Стучит себе длинный поезд. Там ржут и масло жрут, а его, Бригу, вышвырнули на ходу и забыли. Вадька сам прыгнул с поезда.

Женька прикрыл глаза: ему вспомнилось, как плутал он тогда по темным улицам, не зная, куда деться, как набрел на этот подвал и как перепугался, когда в тяжелую дверь скользнула маленькая фигурка.

— Можно, я с вами останусь?

«С вами»… А Женька пацана — кулаком в лицо, точно не пацаненок перед ним стоял, а все то, из-за чего он бежал в темную ноябрьскую ночь. Вадик даже не прикрылся — только зажмурился. Кровь сразу хлынула из носа. Мальчишка запрокинул голову. Бригу как водой окатили: кого он бьет-то? Этого задохлика?

Спали вдвоем у теплых труб. Утром Брига пытался втолковать Вадику:

— Нельзя тебе со мной!

— Почему?!

И не смог Женька сказать пацану, что если поймают их, то Вадьке в детдоме прохода не будет. Это ж все надо было с самого начала, с той ночи, рассказывать… Но кто такое сможет рассказать о себе?

Теперь и возвращаться стало некуда.

Облюбованное окошко вдруг открылось — не широко, но так, чтобы рука прошла. Кто-то невидимый уверенно нащупал авоську и втянул ее в комнату. Холодное черное небо с редкими звездами с размаху легло на плечи Женьки. Брига сел в холодный снег, выдернул из рукава ненужный резак, отшвырнул прочь. Хотелось разреветься, но он вытянулся на снегу во весь рост, отгоняя слезы.

Гудели редкие машины, из открытых форточек отрывисто доносилась речь, где-то мурлыкала музыка. Брига зажмурился, поплыл в потоке звуков, ловя ритм, собирая в кучу разбежавшиеся мысли. На весь день у них завтра были только две булочки. Добыть еду днем не выйдет. Брига вообще не знал, что будет завтра. Значит, надо было лезть на третий этаж.

Глава 16

Здравствуй, Дедушка Мороз!

Когда-то давным-давно Вадик больше всего боялся ночи. Мама придумала способ бороться с налетавшими непонятно откуда страхами. Она включала ночник, похожий на аленький цветочек. Мама объяснила, что это лотос и что индусы верят: он оберегает от бед и приносит счастье. Странно, но тогда Вадик не знал, что такое «счастье». Когда оно приходит каждый день, ты привыкаешь и думаешь, что так положено и так будет всегда. И когда однажды мама и папа не пришли ночевать, Вадику казалось, что это самая страшная ночь, надо ее просто пережить, а утром папа пропоет над самым ухом:

— Вставай, не спи, кудрявая!

И мама скажет, что завтрак остывает.

А разбудила мальчика соседка. Вадик не очень хорошо понимал, что происходит, когда его повезли в больницу к маме. Какая-то незнакомая, отстраненная, в проводках, точно робот из фантастического фильма, она ничего не говорила, только хрипела. Наверное, дурацкая трубка, что шла от гудящей машины прямо маме в горло, не давала ей говорить. Но почему мама даже глаз не открыла? Не подмигнула, как обычно? И где папа?

Потом Вадика спрашивали что-то о родственниках, а он никак не мог вспомнить адрес дяди Андрея из Владивостока — они ездили туда с отцом на летние каникулы. А когда вспомнил, оказалось, что Андрей вовсе не брат отцу. И строгая женщина в пиджаке как у мамы сказала: надо вспомнить о всех дальних родственниках, потому что ни бабушки, ни дедушки у тебя нет. И если родня не отыщется, тебя сдадут в детский дом.

Вадик честно старался вспомнить.

А потом привезли родителей. Чужие, отстраненные, странно вытянувшиеся, они лежали рядом на диване. И Вадик знал, что они умерли, но не верил в это. Разве может так быть, чтобы их не стало? А как же он? Вадик даже пару раз потрогал отца за плечо — холодное и непривычно твердое, будто у гипсовой статуи футболиста в парке. Мальчик хотел и маму погладить, но тут заголосила соседка тетя Маша, и Вадика увели. Его поили какими то желтыми таблетками, от которых все время хотелось спать. И когда мальчика посадили в грузовую машину с двумя гробами, он ехал через весь город и очень хотел проснуться. Директор папиного завода очень долго что-то говорил. Все всхлипывали, гладили Вадика по голове. А потом сначала папу, а после и маму закрыли красными крышками. Неопрятный мужик спросил:

— Что, заколачивать?

И тут мальчик закричал, зажал уши, потому что хором застучали молотки, и стучали они по его, Вадькиной голове. Да, да! Он так и кричал:

— Не бейте! Мне больно!

Чья-то рука ткнула его носом в живот, пахнущий духами и котлетами. Вадик вырвался и что было сил укусил кого-то за палец. К нему кинулись — и схватили бы, но мальчик замер на самом краю ямы с гробами и закричал:

— Не трогайте меня! Я все папке расскажу!

Он до сих пор очень ясно помнит эти застывшие лица. А вот больницу и странных врачей, задающих глупые вопросы, уже не так четко. Словно в тумане… Однажды утром он проснулся и понял, что родителей больше нет. Вдруг стало так пусто, что даже слез не было. По привычке он еще говорил всем, что его обязательно заберут родители, а потом спросил врача:

— Меня отсюда в детдом отправят?

И врач почему-то радостно улыбнулся:

— Скорее всего, да.

Вадик даже не испугался, только подумал: «Как папа…»

Отец часто вспоминал про детдом в маленьком селе. По словам отца выходило, что жилось там классно. Ловили рыбу, картошку пекли, ходили за грибами, еще искали сокровища какого-то хана. Вадик слушал и думал, что у его папки было очень интересное детство. И теперь у него будет такое же.

Вадик поплотнее завернулся в покрывало и прислушался: тихо, только монотонно где-то капает вода. И вот ведь странно: он лежит сейчас в темноте и совсем не боится ее. Кроме темноты, есть еще голод, мороз и страх того, что их найдут и опять отправят в детдом. А это куда ужасней темноты.

А Брига все не шел…

Мальчик попытался заснуть, но в животе беспрестанно урчало, а рот наполняла липкая слюна. Надо было подойти к крану, выпить воды. Это Брига научил, что, если очень хочется есть, надо напиться воды. Так можно обмануть голод и даже заснуть. Только если сейчас откинуть одеяло, то тепло ускользнет и, пока нагреешь постель, вода уже перестанет действовать.

И потом… вдруг Брига принесет нормальной еды? Вадик улыбнулся. Мама ни за что не назвала бы нормальной едой сухие пакеты, брикеты с киселем, булочки и хлеб. «Раз в сутки суп должен быть в желудке» — так говорила мама.

Но где же Брига достанет суп? Его не украдешь…

Вадька сглотнул слюну и подумал, что чем старше становится человек, тем больше вокруг него тайн, будто он сам себя настоящего уже боится. Вот и Брига никогда не скажет, что ворует, и его с собой не берет. А ведь Вадик совсем не против. Нет, он, конечно, знает: воровать плохо. Но разве умереть — хорошо? И потом, он же сам убежал с Бригой, и все трудности хочет делить поровну. Как папа говорил: вдвоем горе — меньше, а радость — больше. Но Брига все равно уходил один, не понимая, что сидеть и ждать — страшно и стыдно. «А что там с ним? Может, уже арестовали? Тогда… тогда наверное посадят». От этой мысли Вадика прошиб пот. «Надо искать, искать, искать!» Вскочил и замер. «Где искать-то?»

* * *

— Стой, сучонок! — ударил в спину снежок. — Слазь!

Брига даже не успел испугаться и смотрел сверху на мужика у подъезда. Тот одной рукой держал сумку, а другую, сжатую в кулак, воздевал к небу. Все преимущества были на стороне мужика. Даже если Брига сейчас спрыгнет, тот все равно его сграбастает. «Менты и детдом… да черт бы с ним! Вадька в подвале один».

Брига устроился на холодной лестнице, втиснувшись между перекладинами, и помахал противнику рукой:

— Не-а! Мне и тут неплохо.

Мужик задрал голову так, будто Брига не между третьим и вторым торчал, а уже к холодным звездам поднялся и прокричал:

— Стрешневы-ы-ы-ы! Стрешневы-ы-ы-ы!

Бригу как холодной водой окатило. «Если эти самые Стрешневы проснутся…» Он помотал головой, отгоняя ненужный страх. Мужику никто не ответил. Мальчишка огляделся. «Заманить бы его на лестницу…»

— Колобок! Колобок! Ты от дедушки ушел! Ты от бабушки ушел! — пропел Женька звонко.

Сверху противник и впрямь казался колобком: маленький, кругленький, пни — и покатится.

— Ах ты… — заругался Колобок и тряхнул пожарную лестницу.

«Тряси, тряси, дядя!» — Брига оторвал руки от перил и показал неприличный жест:

— Накоси — выкуси и оближи!

Колобок вдруг скинул пальто и рывком взлетел через две ступеньки.

— Ой, дядечка, ой, миленький, не лезь, мне страшно! — дурашливо загундосил Брига.

Мужик промолчал и еще быстрее заработал руками. Брига подпустил его поближе.

— Ой, колобок, боюсь-боюсь-боюсь! — завопил тоненько.

Мужик погрозил кулаком. Женька качнул ногой над запрокинутым искаженным лицом, привстал на ступеньке…

— Пока, Колобок! — и изо всех сил оттолкнулся от стены.

Ветер ударил в уши. Сердце — ах! — в голодное пузо. Приземлился на руки. У самого лица упала матерчатая объемная сумка. Женька жадно схватил ее — тяжелая! — и припустился со всех ног.

— Гнида! Босóта! — неслось в спину.

«А ведь не прыгнешь, дядя!» — подумал победно Брига.

К подвалу мчался, петляя, как заяц от гончих, ныряя в темные проходные дворы, пробегая узкими переулочками, перерезая широкие проспекты, перескакивая ограждения. Мчался уже от удали и шалого охотничьего счастья: сумел добыть! Что было в сумке — он не знал, но не пустая, не пустая!

У знакомого козырька Брига остановился, приосанился, переводя дух.

— Эй, Малой! Вадька! Гуляем! — крикнул.

Распахнул дверь — тишина. Гулкая. Мертвая. Чужая.

— Вадька! — Брига рванулся к «ложу» у трубы теплотрассы.

Ворох воняющего гнилью тряпья был пуст.

— Вадька! Вадька! — в ночную тьму.

«Если менты, то не ушли бы, меня бы ждали. Сам, сам. Куда?»

Вверх по ступенькам к ночному небу. Наугад в проулок… И остановился. «Нет, так не найти. Надо поразмыслить. Думает, что я у гастронома пасусь», — и Женька рванул туда.

Гастроном темной коробкой высился на углу улицы, возле него никого не было. Женька помчался обратно, к подвалу, надеясь, что Вадик вернулся, но — нет.

Лбом к холодному кирпичу: думай, голова, думай!

И вдруг — показалось? Померещилось? Женька замер, боясь дышать. Редкие машины — мимо. Пощелкивает фонарь, точно уже устал светить и вот-вот взорвется. Тополя шумят ровненько, провода гудят… Вот! Всхлип, тихий такой, не всхлип — почти дыхание. Еще… еще.

— Вадик! — позвал негромко.

— Брига! — метнулось радостно, звонко. — Брига!

Мальчик налетел на Бригу, как наскучавшаяся собачонка, ткнулся носом. Заплакал.

— Я думал, думал… Я к милиции ходил. Не бросай меня больше, Брига! Я с тобой. С тобой ходить буду, а?

— Дуралей! — улыбнулся Женька снисходительно, — Маленький ты еще. Вот подрастешь…

И только тут заметил: пацан стоит в одних носках.

— Ботинки где? Ты ж замерзнешь!

— Не нашел, — виновато шмыгнул носом мальчишка.

— Я их наверх поставил, — вспомнил Брига. — Чтоб прогрелись. Держись за шею.

И засопел: маленький, маленький, а тяжелый!

— Новый год скоро, — почему-то шепнул Вадик.

Брига ответил уже в подвале, растирая заледеневшие ноги мальчика:

— Это что же, мы тут больше месяца болтаемся?

— Да. А у меня подарка нету…

— Сам ты как подарок, — и вспомнил про брошенную в спешке сумку.

Тряхнул ее за углы — посыпались, полетели свертки, банки. Две головы сошлись над негаданным богатством.

— Колбаса! — ахнули мальчики.

— А это… — силился Брига прочесть название плоской баночки.

— Шпроты, — объяснил Вадька. — Видать, где-то заказ давали.

— Какой заказ?

— Продуктовый. Папа тоже перед праздниками приносил. Ему положено было, как руководящему составу. Еще сгущенка там должна быть, балык и конфеты… — судорожно зачастил пацаненок перебирая банки и свертки…

Брига свысока усмехнулся:

— Конфеты! Сладкое бы все тебе! Малой.

— Смотри! — оторопело произнес Вадик, держа в руке мужское портмоне. — Это откуда?

— От Деда Мороза. Сам говоришь, Новый год…

Глава 17

Да будет воля Твоя!

— Голубушка! Голубушка! Ну что же вы! Так нельзя. Я не думаю, что Бриг… Вы же его знаете. Этот мальчишка так просто не сгинет — найдется, всенепременно найдется! — Алексей Игоревич суетился, впуская нежданную гостью.

Алена появилась на пороге внезапно, перепуганная, опухшая от слез, усталая и замерзшая. «Утешить… А чем?» — и музыкант говорил ненужные, пустые слова:

— Найдется, найдется… Всенепременно!

«Всенепременно… Непременно все. Зима в Сибири — не шутка. Неделю морозы за тридцать. Рождественские или крещенские? Какая разница, морозы…»

— Скорее всего, нашел где-то теплое местечко и отсиживается. Давайте вытрем слезы и выпьем чаю. У меня по случаю есть коньячок. В некотором роде, трофейный… Я изъял его у своего ученика, а он все никак не заберет. Сейчас в чай… Вы знаете, с этим коньяком был презабавнейший случай. К тому же сейчас заметно потеплело…

Морозы не стояли — висели острым колющим туманом, оседали на ресницах, склеивающихся вмиг. И как назло дул хиус[2] — занудливый, пронзительный, всюду проникающий ветер, пробирающий до костей. «Мороз и хиус — страшная смесь. Страшная. Если бы хиус мог зазвучать, это была бы бесконечная пронзительная си верхней октавы. Что же сказать тебе, девочка?»

* * *

Брига снова и снова трогал горячий Вадькин лоб. С утра мальчишка еще разговаривал, даже смеялся; доел кусочек шоколадки, оставшийся от негаданного новогоднего подарка.

Бриге на миг показалось, что они победят и эту новую напасть. Ну, что такое простуда? Он вот сто раз простывал. Даст медичка таблетку — и все в порядке. Таблетку… где бы ее взять-то?

Вадька застонал:

— Брига, Брига-а-а, пить хочу! Хочу-у-у!

Женька метнулся к запасам воды, серой, грязной, из растопленного городского снега. В темном подвале, где переплетались трубы отопления, и в каждой струилась жидкость, воду достать было труднее всего. В детдоме Брига даже не задумывался, как трудно без нее обойтись. А тут…

В консервной банке воды оставалось на пару глотков. Брига вылил ее в кружку, осторожно приподнял голову Вадику:

— Пей!

Вадька смотрел незряче, будто сизый морозный туман навсегда поселился в синих глазах. Жадно глотнул, откинулся без сил.

Вода кончилась.

* * *

Алена всхлипнула и сжала ладонями хрупкий фарфор чайной чашечки.

— Вы мне не верите? — Алексей Игоревич коснулся плеча девушки.

— Верю?… Да. Да. Конечно… — и она опять заплакала.

— Пейте, вам обязательно надо согреться.

Алена покорно кивнула, отхлебнула, но руки дрогнули и чай потек по пальцам. Девушка удивилась: «Он должен быть горячим, а я не чувствую…»

Алексей Игоревич покачал головой и достал из буфета стопку.

— Ерунда этот чай, пошлейшая китайская выдумка. Мы начнем с коньяка. По-русски. Знаете, русский народ ни одно дело не начинает, не обмыв. Совершенно правильно, между прочим. Алкоголь способствует…

Усмешка на девичьих губах скользнула, едкая такая и горькая, что слова вдруг стали неподъемно-тяжелыми и замерли у губ:

— Вы ведь сами не верите, да?

«Чем дальше живешь, тем меньше сил верить в чудеса», — промолчал Алексей Игоревич. Алая полоска в термометре за окном стойко держалась на минус тридцати двух. «Вряд ли они еще живы, надо это признать».

* * *

— Гляди, что принес! — Женька уже было поднес мальчишке кружку с енисейской студеной водой — и остановился: водица-то — ух! Пока тащил ее через несколько кварталов, успела льдом затянуться. Но зато чистая-чистая!

— Погоди, сейчас согрею чуток. Холоднющая!

Вадька молчал, даже глаз не открыл. «Сколько же меня не было? Час, полтора? Заснул?»

Брига прислушался. Дышал малой тяжко, с каким-то хрипом и свистом. Тихонько толкнул Вадика в плечо — тот даже глаз не открыл.

— Вадька! Вадька! — позвал тревожно.

Брига вгляделся в бледное лицо. Плотно сжатые веки вздрагивали. Губы точно куржаком[3] обметало. Как-то остро выступили подбородок и нос, будто за эти два дня болезнь выпила из Вадика последние соки. Лоб сухой, горячий — такой горячий, что Женькина ладошка, застывшая от студеной воды и колкого хиуза, вмиг согрелась. А Вадька даже не вздрогнул.

Бриге стало жутко. До тошноты, до липкого пота, как никогда прежде. Он вздрогнул, зубы отозвались предательской дробью. Женька зажмурился, пытаясь прогнать страх, но кольнуло: «Сейчас открою глаза, а Вадька уже того…» — и он схватил мальчишку за плечи и что было сил тряхнул, заорал во всю глотку:

— Вадька! Вадька-а-а-а!

* * *

— У вас глаза больные, усталые… Вы тоже не спали? — Алена не отводила взгляда от музыканта.

Тот отвернулся, потянулся за коньяком, плеснул в стопку.

— Значит, думаете, что искать уже без толку, да?

«Что ей ответить? Скажу «без толку» — и рухнет над Бригом тьма. Да, пожалуй, так. Пока веришь…»

— Старый никчемный романтик…

— Что? — Девушка замерла.

Алексей Игоревич взял ее мягко за руку:

— Когда вы пришли, я обрадовался. И знаете почему? Веры у меня и в самом деле осталось на донышке. Крестьянский прагматизм — а я из деревенских, — уверяет меня, что ждать и искать уже бесполезно. Наши морозы и этот хиуз… Сколько надо голодному воробышку, чтоб замерзнуть? Но, Алена, не сочтите меня за дурака… Та половинка души, что досталась мне от матери-дворянки, надеется на чудо. Нет, даже верит в него. И я склонен думать, что мамина половинка права, потому что этой половинкой я чувствую музыку. Понимаете, конечно, это абсурд, но…

Алена молча опрокинула в себя стопку. Коньяк не обжег, как бывало обычно, у него просто не было вкуса.

— Не абсурд. Я поняла. Надо верить в чудо. Я уже пробовала молиться. Я помню только первые строчки… — Алена прикрыла глаза и старательно, как на уроке литературы, процитировала: — Отче наш, иже еси на небесех… Иже еси на небесех…

— Да приидет царствие Твое… — подсказал Алексей Игоревич.

— Да будет воля Твоя! — обрадованно выкрикнула Алена. — Да! Там были слова такие: да будет воля Твоя… Воля Твоя!

Вскочила и заметалась по кухне. Алексей Игоревич покачал головой.

— Воля Твоя… Алена! Я рос совсем иначе, чем вы. В 1937 взяли отца. Он верил, да. Верил. Алена, вы понимаете? Мама очень боялась. У нас не молились. Хлеб наш насущный… Я не помню… Не помню.

* * *

— Брига! Брига! — хрипнул Вадька. — Не тряси!

— Глаза, глаза не закрывай! — Брига двумя пальцами раздвинул непокорные веки. — Смотри! Смотри!

— Не закрываю… тихо. Я буду… смотреть. Я…. буду.

Перед глазами мальчика плыл и качался подвал, бледное Женькино лицо. «Надо смотреть, смотреть…»

— Ты не умрешь? — беспомощно вырвалось у Бриги.

Вадик не понял вопроса, но кивнул чуть заметно.

— Не умрешь? Скажи!

— Что? — через силу открывая глаза.

«Умрешь… как мама, как отец…»

— Мама… — улыбнулся. — Мама!

Брига, не сдерживаясь, заплакал.

* * *

Тоненькие пальцы впились в виски, побелели в костяшках.

— Хлеб наш насущный, насущный… — по щекам слезы. — Господи, как там дальше? Господи. Я должна вспомнить. Мы должны!!!

Но Алексей Игоревич вспомнил только, как бабушка спускала иконы в погреб, а потом лазила туда молиться большая, грузная. И Алеше тогда казалось, что однажды ступеньки рухнут. Сказал о том, но бабушка кротко перекрестилась: «Все в руце Божьей».

— Да, да… да! Все в Его воле. Господи, я комсомолка, да… Вы верите? Как хорошо, что верите. Я не знаю, не знаю. Но мне кажется: все не просто так. Мальчишка этот, эти дети, они как ангелы, кроткие ангелы.

— Скорее уж великомученики, — отозвался музыкант. — Я посмотрю в литературных источниках, в энциклопедии.

— В Большой и Советской, — всхлипнула девушка. — Дашь нам есть. Да, хлеб наш насущный дашь нам есть.

— Днесь, то есть на день, это церковно-славянский, — поправил. — Даждь нам днесь.

Надо же, вспомнил! На миг стало легко и радостно, будто эта строчка и в самом деле…Хотя…

— Хлеб наш насущный даждь нам днесь! — выкрикнул.

Алена не удивилась. Она лихорадочно записывала слова на этикетке от коньяка.

* * *

— Вадька, Вадька, чем тебя лечили? Чем? — Брига опять немилосердно тряс Вадика, его голова беспомощно моталась. — Вспомни! Ты же домашний, ты же помнишь!

Кричал Брига громко, но перед глазами Вадика качался бесконечный туман, в нем так хотелось захлебнуться, лечь на самое дно и уже не выплывать. Кажется, где-то в тумане были мама и папа. Оставалось только заснуть…

— Слышь, как я без тебя! Как?

Да, он один совсем. В подвале и еды уже нет…

— Какие надо таблетки?

Если бы Вадик сейчас сказал хоть одно название, Брига, не задумываясь, выбил бы окно в соседней аптеке. А так, даже если выбьет, что брать-то? Какие они бывают, эти лекарства? Медичка давала их без обложки, противные, после них вода отдавала чем-то сладким и мерзким.

— Вспомни! — взмолился.

Туман перед глазами Вадика дрогнул, отступая на миг. Мама не давала таблетки: она боялась, она обтирала…

— Водкой — выдохнул еле слышно.

— Водкой?! — Брига опешил.

* * *

— Вот! Это то, что помню я. Вы тоже должны написать, что помните. Вместе у нас должна получиться молитва. Ну, давайте! — Она передала карандаш музыканту, и тот машинально взял.

— Это же?.. — вскинул уже полустершийся грифель к бровям.

— Косметический. Какая разница? Надо подточить.

— Подождите… — вчитался в неровные строчки. — Вот здесь: «И оставь нам долги наши, но не оставь нас во искушении». Кажется, так… Но последние строчки я не помню… И последние ли они?

— Да будет воля Твоя. Надо просто повторить: да будет воля Твоя…

— Конечно, если Господь есть…

— Есть!

— Да, да, конечно… Он так примет, главное от души. Я так думаю, что Господь не учитель и двойку за неверный текст… Алена! Господи, я так хочу, Господи, помоги!

Алена уже не слушала. Она исступленно твердила, неверно, неточно, мешая в кучу слова двух языков.

— Отче наш, иже еси на небесех. Да приидет воля Твоя… Да пребудет царствие Твое. Хлеб наш насущный… Господи, помоги ему, Господи… Отче наш иже еси на небесех…

Алексей Игоревич перекрестился широко. И тихо повторил:

— Да будет воля Твоя…

* * *

Шампанское пенилось на чумазой ладони, пахло непривычно, чуть кисловато и сладко — шлеп на худую Вадькину грудь… Опять на ладонь. Ах, как кстати, что не выкинули, не вылили, что даже и не открыли! Пузатая бутылка — вот и все, что осталось от рога изобилия в матерчатой сумке. Эх, жаль, половина пролилась на пол, а так бы больше было.

Женька перевернул отяжелевшее тело на живот и плеснул щедрой горстью. Вадик застонал, зябко втянул голову в плечи, но терпел, терпел…

Опять холодной рукой к горячему телу. От руки по давно не мытой спине — белые полосы.

— Сейчас, сейчас, — бормотал Брига и сам себя не слышал.

Опять на спину… Шипело и таяло шампанское. В пропыленных окнах неотвратимо сгущалась тьма. Свет фонарей серебрил морозные узоры.

* * *

Алена ходила по квартире, как маятник в старинных часах. Алексей Игоревич метался за ней, не отставая.

— Отче наш еже еси на небесех… Отче наш еже еси на небесех…

Губы твердили заученно, выдохом горьким, выдохом светлым:

— Да будет воля Твоя!

Алена вдруг замерла перед наряженной елкой, блестящей, рождественской…

— Сегодня какое? — хрипло спросила она. — Число какое?

— Шестое.

На коленки тяжело:

— Да будет воля Твоя, Господи!

Алексей Игоревич хотел удержать, не смог. Опустился рядом:

— Да будет воля Твоя!

* * *

— Холодно… — капризно бормочет Вадик. — Холодно…

Брига стянул свитер через голову. Приподнял тяжелое тело, одел, как куклу: свитер, обе куртки (и свою, и Вадькину), потом закутал неловко в одеяло. Лицо у мальчишки было в капельках пота. «Плохо или хорошо?»

Холод нырнул под майку; Женька обхватил плечи руками: «Ничего, не маленький, не замерзну».

— Малой, ты как?

— М-м-м… — промычал Вадик сонно.

В гостиной елка до потолка. Мама сейчас глаза ему развяжет, а там подарок… Солдатики… нет, луноход, настоящий на батарейках… Тепло… тепло…

Брига вытянулся рядом, обхватил крепко. Вдвоем теплее. Ничего, ничего. Все будет хорошо.

* * *

— Да святится имя Твое. Да приидет царствие Твое…

Два голоса к потолку в трещинках, как к небу. И звезда на елке алая, пятиконечная. Но звезда…

— Помоги, Господи…

Глава 18

Прочь, наваждение!

Весна нагрянула вдруг, никого не спрашивая, спорая, шалая, не по-сибирски теплая. Уже в феврале снег почти сошел, а в марте распушилась верба. Куст, усыпанный барашками, Брига обнаружил совершенно случайно на городской свалке. Нещадно обломанная, объеденная вездесущими козами городских окраин, она мало напоминала своих деревенских сородичей. Те росли себе, где положено — на берегу неторопливого Енисея, — а потому были пышнотелыми, важными, солидными. А эта пышностью не отличалась. Искореженные ветки тянулись к небу, часть ствола с зеленовато-коричневой корой белела свежей раной. Кто-то у самого корня ободрал кору по кольцу, отсекая ход сокам.

В середине марта весну точно надломили: она занедужила, потянуло сиверком, ветер сразу стал промозглым и жестким. А верба цвела, и так буйно, точно понимала, что второй весны в ее искалеченной жизни может уже и не быть.

Брига закрыл глаза и прижался к шероховатой коре. Обмозговать надо, обдумать. События последних месяцев менялись, как картинки в калейдоскопе. К худу или к добру, кто скажет?

Однажды утром дверь в подвал беспардонно распахнулась, тревожа сырой весенней стылостью. В проеме стоял мальчишка. Две пары глаз уставились на непрошеного гостя. Казалось, тот и сам слегка ошалел от встречи. Модная, но изрядно замусоленная «аляска» болталась на пацане, как белье на веревке. «Классная куртеха! Если молнию застегнуть до самого носа, ни один ветер не пробьет. Не то что моя — пиджак с пуговицами на рыбьем меху», — подумал Брига.

— Привет, паря, — хмыкнул Брига, нащупывая нож.

— Привет, — незнакомец прошел по-хозяйски к перевернутому ящику, заменяющему стол. — Давно тут кукуете?

Владька вытаращился спросонок. «Случись что, он не помощник. Его еще от слабости мотает. Всю зиму проболел. И даже не то чтобы сильно, а так, хандрил. Все лежал и в потолок смотрел. Поесть — и то приходилось заставлять».

— Всю зиму.

— Первый раз подорвались? — оценил паренек.

— Первый.

— Из какого детдома?

— Из Макаренского.

«Ох, и тощий он, и бледный, как кипяченое молоко, — до синевы. А глаза — шнырь-шнырь! точно вся сила только в глазах и осталась».

— Сам-то откуда?

— Из Барков.

Брига присвистнул. Про детдом в Барках старшие рассказывали ужасы: туда вроде сплавляли самых отъявленных бегунков. И чуть что — в психушку. И школа там только для дураков. И забор колючей проволокой обнесен.

Ха! Удар поддых заставил Женьку сложиться пополам. Шустрые руки незнакомца с легкостью вырвали нож из кармана Бриги.

— Зубами-то не щелкай, если перо щупаешь, — захохотал пришелец. — Держи! И не теряй.

Складень приземлился у самых ног.

— В руки дай, — распрямился Брига.

— В руки, так в руки. Не гордые, — дурашливо ответил и склонился парень.

Женька размахнулся, ударил его ребром ладони по шее — и тут же осел: гость въехал головой ему в живот.

— Да не дергайся! Я таких троих — на одну руку. Не драться пришел. Нож-то на! Фигня перо. Шамовка есть? Со вчера не ел.

Вадька вытащил кусок хлеба и две селедочные головы — Брига и рта разинуть не успел.

Ел незнакомец жадно, старательно обсасывая каждую косточку. Мальчики смотрели, как их завтрак уплывает безвозвратно. Поев, незваный гость нарочито громко рыгнул:

— Ща бы водочкой додавить. Курева нету?

Брига мотнул головой:

— На, Белморкэ´мел! Затягивайся…

Женька уже успел забыть вкус папирос: тут бы хоть еду найти. Его шатнуло с отвычки, и мальчик притулился к стеночке.

— Меня Беня зовут.

— Брига. А что ж так, Беня? Как барана в деревне.

Беня насупился, но на миг; потом расхохотался и подмигнул, застучал пальцами по ящику-столу.

— Это наш литератор так прозвал, в Барках. Беня Крик. Был такой бандюк давно, еще до войны. Он все у богатых отбирал и бедным раздавал. Про него даже писатель какой-то писал. Не помню. Давай краба! Не журись! Я над вами шефство беру.

Вадька неожиданно вклинился:

— А если нам не нужно ваше шефство?

Беня не смутился:

— Надо, надо, сами не знаете! Ты вот первый раз травку нюхаешь, а мне уже не привыкать. Три года в бегах живу. С Барков два раза бегал.

— А про колючку правда? — не утерпел Женька.

— Правда. Пацана как зовешь?

— Малой.

— Так и будет. Пусть он водички наберет пока. Пойдем-ка! Надо шамовки и курева раздобыть. Я без него опухну. По дороге перетрещим. А подвальчик я еще в прошлый раз застолбил. Тихо тут.

Трещал вообще-то один Брига. Беня слушал молча, и только когда Брига рассказал про сумку, бросил почти ему с завистью:

— Подфартило! Но ты на фарт не рассчитывай, он в нашем деле — не главное.

— А что главное?

— Голова. И бегать быстро уметь. Научу еще. Сеточки срезать — навару почти ничего. Лучше на колхозном рынке пастись. Только меня там знают как облупленного. На том и сыграем. Как в нотах, чики-пуки.

— По нотам, — поправил Брига и чуть не взвыл: ярко встали перед глазами нотные листы с чередой значков.

За эти месяцы он ни разу не вспомнил о нотах. Музыка вдруг отошла на второй план. А тут до боли захотелось коснуться клавиш, растянуть тяжелые меха непослушными пальцами. Брига мотнул головой, отгоняя непрошеные мысли.

— Ты че, зассал? — толкнул плечом Беня.

— Ну, нафиг!

— Да ладно, не втирай! По первому разу все боятся. Ты со мной. Не трухай.

Беня топал впереди, поминутно подтягивая длинные рукава куртки. Нырял в городскую толпу, как опытный пловец — в море. Страха в нем не было — видно, воровство стало для парня привычным делом.

«Три года в бегах, — подумал Брига уважительно, а потом — с надеждой: — Может, и нас не найдут?»

На рынке суетились, гомонили, толпились вокруг прилавков. Брига топал меж рядами: с одной стороны — столы с лотками, с другой — ящики, все, как и говорил Беня. За ящиками торгаши почти не следили — успеть бы народ отоварить. Коробки и кошельки с мелочью продавцы держали под рукой — под прилавком. И все казалось простым; а все равно Бригу душил страх. Он знал: здесь, если поймают на краже, уделают так, что мама не горюй. В магазине просто ментов вызвали бы, а тут сам милиции ждать будешь, как избавителей. Брига не рискнул бы сунуться сюда в одиночку. В ящиках алели яблоки, персики манили ворсистым бочком, мед в банках золотился на солнце — слюну хоть полотенцем вытирай. Брига шел за синей «аляской» и следил: с кем Беня разговор начнет. Его тут точно знали как облупленного: тетка в сером фартуке поверх телогрейки легла грудью на лоток, пацан что-то брякнул, продавщица взвилась:

— Ты, гопота, мне поговори, поговори! Сразу участкового позову.

Беня тормознул возле солидного грузина:

— Эй, Гоги, почем виноград?

— А ты что, брать будешь? — настороженно спросил тот.

«Надо же, чисто говорит!» — удивился Брига.

Глаза заметили: коробочка с мятыми рублями в коробке, в прилавке, крупные купюры грузин кладет в карман. Беня велел фруктов не брать, только деньги. А хотелось, ой, как хотелось!

А Беня вел свою игру: лениво ковырялся в дальнем лотке. Вот сделает к нему Гоги шаг — можно будет увести коробочку с рублями. Брига повернулся спиной к грузину: мясо вроде разглядывает, а глазом-то косит. Гоги стоял как приклеенный.

— Гнилья-то понакидал! — нарочито громко проговорил Беня.

Грузин застыл. Беня чуть не по локоть запустил руки в лоток.

— Ты пальцы убери! Денег нет — товар не порть. Проходи!

— За просмотр у нас денег не берут.

За спиной у Бени зароптала очередь:

— Парень, ты брать будешь?

А он только того и ждал.

— А ты будешь гнилье это хавать? Народ, на вас тут бабки рубят и фуфло пихают.

Народ заинтересованно подтянулся. Беня поймал волну и вещал возле прилавка:

— Кавказня! Везде окопалась, ступить некуда. В магазине цена тому винограду полтинник за кэгэ. А у него? Люди! А? Он же его небось марганцем накачивает. Вот у него он и красный такой, спелый… А? В марте, да?

Толпа на миг онемела. Потом прорвало:

— Ты не берешь — отойди.

— Почто марганцем-то?

— Это что марганцовкой, что ли? Она ж ядовитая!

— Да отойди ты от прилавка, босяк!

Беня вдруг хватанул ягоду, выдавил на ладонь.

— Вот смотрите, я ж говорю марганцовка!

— Та не может того быть! Люди, яка така маргинцовка? — спросила полная тетка.

— А не веришь — на, попробуй! — Беня сунул ладошку под нос хохлушке.

Тетка шарахнулась:

— Та хиба я дурнее тебя? Бачу, шо маргинцовка, — и затопала прочь.

— В самом деле марганцовка, простите? — тронула ее за рукав бабулька в смешных очочках.

— А то! — ответил за хохлушку Беня, демонстрируя всем желающим свою ладошку, испачканную виноградным соком.

Очередь начала рассасываться. Маловеры и сомневающиеся жужжали напряженно и вразнобой, угрожающе. Нюхали сок с чумазой ладони, смотрели, однако попробовать никто не решался. Невозмутимый Гоги не выдержал. Обо всем забыв, рванул по долгому ряду остановить, спасти если не выручку, так хоть репутацию.

Вот тут Брига и метнулся. Миг — и коробка с рублями оказалась в его кармане. И чудно: не заметил никто.

— Гдэ, щенок, марганцовка? Гляди: вот, ем! Сам ем! — сбиваясь на акцент, кричал Гоги.

Краем глаза Брига заметил, как продавец сунул в рот горсть винограда и заработал челюстями. Мальчик, не торопясь, пошел к выходу. Сердце билось о ребра пойманной птицей: «Сейчас схватят, сейчас спохватятся! Хочется сорваться, но Беня четко сказал: «Пока шухер не заметишь, не беги. А то махом поймут. Но и не тяни. Понял?»

На улице Женька не выдержал, помчался со всех ног к парку. Отдыхиваясь, устроился на лавочке. Теперь ждать…

Оголтело горланили воробьи, возвещая конец долгой голодной зимы. Брига пошарил в кармане, нащупал крошки. Еще вчера он сам слизал бы их с ладони, все до последней. А сейчас разбогател.

Женька швырнул крошки воробьям и вытащил коробочку. Рубли, трешки, полтинники. Считал старательно, шевеля губами. Выходило двадцать восемь рублей. Мальчик присвистнул: в том «дедморозовском» кошельке пятнадцать было. «Эх, житуха!»

Воробьи, потрепанные, едва выжившие, шумно дрались у самых ног, норовили урвать кусок больше. И Брига подумал, что сейчас запросто можно схватить любую из птиц и раздавить. Они не боятся или не понимают, что рядом то ли смерть, то ли жизнь сытая. Пошарил в кармане, но крошек больше не было.

— Ну, сколь надыбали? — шлепнулся рядом Беня.

— Вот! — протянул мятые купюры.

— Тут все? Нигде не заныкал?

— Нет.

— Верю, верю, — и благожелательно похлопал Женьку по плечу. — Получается, малому треха, мне пятнадцать, тебе чирик.

— Интересно поделил. Это почему мне чирик?

Беня откинул с лица капюшон:

— Мне как пострадавшему…

Подвижная его физиономия с одного бока неумолимо заплывала фиолетово-синим.

— И во, смотри!

Во рту зияла дыра.

— Больно? — участливо спросил Брига.

— Больнее бывало. Меня в Стакане нефоры отделали. Вот где месиловка была.

— В каком стакане? — не понял Брига.

— А толкучка, где всякая шваль собирается: рокеры, панки. Они гопников страсть как не любят. А я тут еще одного нагрел. Короче, месили будь здоров. Да я крепкий. Врач в больнице так и сказала: удивительно живучий организм.

«Живучий организм» сплюнул кровь.

— Рванем до магазина?

— Давай! — радостно согласился Брига.

Вдруг им в спину ударила музыка. Женька даже не сразу понял, откуда она ворвалась, требовательно и властно, но мелодию узнал сразу. Над весенним парком, над черным перекрестием ветвей, над ноздреватым снегом, дерущимися воробьями, над головами людей медленно и величаво плыл вальс «На сопках Маньчжурии». Брига подхватил мелодию: таа-ам — тададам, тай-тададам, там-там…

— Идем, че замер?

— Музыка! — улыбнулся Брига.

— А, духовой оркестр репетирует. Сейчас всю весну дудеть будут. Рано они начали.

Беня говорил что-то еще, но Бриге уже не важно было, откуда взялся вальс, знакомый до сладкой боли. Музыка кружила, ласково выговаривала, касалась взлохмаченных волос Женьки — и у того слезы выступили на глазах от нежности. Ему виделась Алена; солнечный берег реки; Алексей Игоревич, склонившийся над нотной тетрадью; Костик, Анна Егоровна, скрестившая руки на груди…

— Ты больной или как? — настойчиво толкнул его Беня.

Под ногами хлюпал расчавканный снег, в грязи копошились воробьи, выбирая остатки крошек. Мартовский ветер зябко и влажно рвался под хлипкую куртку. Брига ссутулился, втянул руки в рукава:

— Идем, идем. Замерз я, как цуцик.

— Сейчас подправим! Возьмем «Агдам Петровича» и согреемся.

— Что возьмем?

— «Агдам», чудик.

— А-а-а, — протянул Брига и уверенно зашагал к выходу.

Вслед мальчику бессильно неслась знакомая мелодия. Женька прибавил шаг. Прочь, наваждение!

Глава 19

Я верю во вчера

Ветер свежий — мягкой лапой; хотелось расстегнуть куртку и подставить ему грудь. Брига устроился у любимой вербы. Хорошо было сидеть тут, на солнцепеке. Весна! Город в преддверии майских демонстраций оделся в алое и золотое. На главной площади красили серебрянкой облупившегося за зиму Ильича. И только свалка оставалась неизменной: вечные кучи мусора и неистребимый запах гнили, сырости, безнадеги.

— Значит, идем? — теребил Беня. — Без бабок кранты.

— Кранты. А ты уверен? Выгорит?

— Выгорит. Затяг оставить?

При мысли о папиросе мальчика замутило. Кажется, перебрали вчера…

— Не надо.

— Хорошо, — вздохнул Беня. — Я без курева не могу.

Его левый глаз, изуродованный в драке, постоянно слезился, и казалось, что Беня оплакивает свою безнадежно прокуренную жизнь. Брига гонял мысли в отупевшей голове: и страшно было, и заманчиво.

— Да не трясись ты, — убеждал Беня. — Ты ж малолетка: если и поймают, ничего не будет. Тебе четырнадцати нет? Нет! Ну, в детдом опять вернут. Не уйдешь, что ли? Да и не поймают. А я там все просмотрел: магазинчик незаметненький, и амбразура без решетки.

— Что без решетки?

— Окошко, где товар принимают. Темный! Короче, зырь сюда: замок вскрою, а ты внутрь, там по ходу сообразишь; главное к кассе выйти, они выручку, поди, не каждый день сдают, а в конце недели. Это в больших магазинах каждый день, а в таких…

— Ты тоже в форточку пройдешь.

— Привет, мне ж четырнадцать, статья. А ты — в самый раз.

С тех пор, как появился Беня, жизнь беглецов сумасшедше завертелась. Брига и пришелец много хохотали, много пили, шакалили, выпрашивая деньги у сердобольных старух, дерзко шатались по улицам, швыряя в спину прохожим нецензурщину и пошлости. Не прятались, не таились, мельтешили на глазах сотен людей, не шарахались в сторону от серых мундиров. Острое чувство победы, опасности щекотало нервы, отдавалось в каждой клеточке тела. Вот вам, не взяли, не заметили. Свобода! Воля!

Воровать стало легко. Брига и сам удивлялся, как просто Беня избавил его от переживаний. Увести у зазевавшегося чемодан на вокзале? Забава! Идешь себе ангелочком мимо кресел в зале ожидания; ага, сумочка сбоку! Теперь не оплошать: пока Беня зубы заговаривает, подхватить, стать тенью, раствориться в толпе. Куда Беня пристраивал шмотки, Брига не знал, но кое-что доставалось и им — например, вот эта куртка, новая, фирменная.

Опытный Беня, изучая лейблы, говорил:

— Глянь-ка, «Chery», это тебе брат не «Большевичка», это — фарца.

Брига уже знал, что такое фарца: все, что не в Союзе сделано. И даже понимал, почему Беня, потроша чемоданы, всякий раз счастливо присвистывает, когда натыкается на шмотки с непонятными буквами на ярлыке. Непомерно здоровые джинсы он скинул на толкучке за сотню. Брига раньше и в руках не держал такой купюры.

Впрочем, чаще в чемоданах был обычный набор командировочных: пара рубах, свитерок, сверток с едой. Но Беня говорил, что фарт и не должен баловать каждый день, а то расслабишься.

А Вадька, бывало, сводил белесые брови к переносице и молчал. А Брига не докапывался: что с него взять — малой! Не понимает: что из горла не вырвешь, то другой сожрет.

— Так что? Или страшно?

— Давай, — кивнул Брига. — Магазин так магазин.

— Заметано! Как стемнеет, пойдем.

Беня засвистел что-то разухабистое. Брига попытался разобрать, но у приятеля совершенно не было слуха: Беня и «Мурку» пел так, что мелодию можно было узнать только по словам. «Да и черт с ней, с музыкой. Кореш он надежный, вот что главное». Вдруг шевельнулось знобящее: «А если бы он знал, что про меня говорили в детдоме?» — но Женька отогнал эту мысль: «Беня не продаст, он пацан серьезный».

До вечера ребята толклись в Стакане — так назывался пятачок на пересечении помпезного проспекта Ленина, сплошь утыканного монументальными лозунгами, и неприметной улочки имени полководца Суворова. Давным-давно там был пустырь, его готовили под застройку: то ли дворец молодежи хотели сделать, то ли школу какую-то, уже не ясно. Пока же Стакан, неблагоустроенный, неухоженный, зиял, как космическая дыра, бурно зарастая крапивой и едкой полынью. Торчали непонятно кем установленные деревянные неказистые лавки и бетонные плиты, приспособленные под сидячие места (завезли да забыли). Рядом был винный магазин, «стекляшка»; через дорогу — кинотеатр «Ударник»; более чем удачное место для собраний неорганизованной, а точнее, самоорганизованной молодежи.

Еще на подходе Брига уловил тягучую знойную мелодию. Значит, неформалы уже там. Кассеты гоняют. Честно говоря, Брига не понимал и не разделял ненависти Бени к «тусовке», которая каждый вечер обживала Стакан.

— Когда я был с ребятами с Большой Речки, мы этих патлатиков стригли и так уделывали! — прошептал Беня, раскладывая камни по карманам.

Детдомовцы подошли ближе к битникам и нырнули за гараж.

— С большеречинскими, да. Там парни — сила! Их все боятся: и рощевские, и космосовские, и раздольненские. Нефоры против них — так, на ладонь положить и размазать.

— А че теперь не с ними?

— Меня в Барки отправили — коротко отрезал Беня и взвесил камень на ладошке. — Шарманку зыришь?

— Угу.

Стоит себе магнитофон на плите, вышвыривает в небо что-то, ухающее басами.

— Заложимся на «рыбеху», что с одного удара сшибу?

Брига прикинул расстояние: далековато. А так хорошо просматривается, камню ничья спина не мешает. Можно в самую середку, да далеко.

— Заложимся.

Шлепнули по рукам. Беня прицелился. Фиу! — просвистел камень, магнитофон кувыркнулся с плиты.

— Ноги! — взвизгнул Беня.

Брига рванул с места — и упал лицом в майскую лужу, сдирая кожу на руках о крошево песка. Тяжелый ботинок ударил его под ребра. Дыхание свело, завязало в узел. Надо было выдохнуть, резко, через боль. Чья-то сильная рука схватила Женьку за шкирку, как щенка, и подняла из лужи.

Глаза в глаза — темная ярость.

— Сучонок!

Удар в лицо — Женька захлебнулся кровью. Ворот куртки тугой петлей в горло. Кнопка металлом — в подбородок.

— Михей, что с мафоном?

«Что с Беней?!»

— Суки, блин! Гопота драная!

Бригу волоком тащили по асфальту.

— Иди, иди, тварь…

В кольцо взяли. Не амбалы, но целая толпа. Сердце в комок, ухает в горле.

Женька сжался упругой пружиной.

— Сейчас приложить? Или разглядеть?

— Разгляди, — хрипнул кто-то.

Бригину физиономию взяли за подбородок.

— Опаньки! Цыган?

Брига обалдело пожал плечами.

— Чувак, не врубаешься? Цыган?

— Не знаю.

— Ясен арафат. Мама с папой не знакомилась.

— Отстань от него, — сказал кто-то негромко. — Цела шарманка.

Брига кинул взгляд на заступника: рослый, волосы длиннющие. «Неудобно, наверное, с такими», — подумал мальчик, шмыгая кровью. Парень сухо щелкнул клавишей магнитофона — и внезапно все отступило: злобные лица, боль в левом боку. Куда-то в небо уплывала мелодия, легкая, как семена одуванчиков; мужской голос мягко выговаривал незнакомые слова. От них веяло чем-то очень далеким, реальным, но нездешним…

— Приятель твой где?

Хрипловато, не как обычно, звучала гитара. Гитара, другая гитара. И музыка другая. Но такая…

Кровь тонкой струйкой текла из носа на куртку, Брига не пытался ее остановить — только слушал грустный голос. Но мелодия как-то резко оборвалась, будто человек не допел.

— Это кто? — спросил Брига ошалело.

— Ты дурку-то не гони, — длинноволосый устроился поудобнее на плите, сжал плечи. — С которым вы тут камушки кидали.

— Я не про то. Поет кто?

— Меломан! — взорвалась гоготом толпа.

Длинноволосый хмыкнул:

— Битлы. Ты не виляй. Найти его где?

— Битлы, — улыбнулся Женька.

— Ты чему лыбу давишь? — ткнули его в бок, в тот самый, куда пришелся ботинок.

Брига скривился.

— Оставьте. И платок ему дай, — длинноволосый приложил тряпицу к носу мальчика. — Голову запрокинь.

Брига покорно поднял глаза к небу. Парень навис над ним — да какой парень! Уже совсем взрослый мужик.

— Дружка ты не сдашь. Так?

— Угу, — хмуро подтвердил Брига.

— А тебе, значит, песня понравилась?

— Ну…

— Зачем тогда камнем? — незнакомец усмехнулся. — Для улучшения восприятия?

Брига и сам не знал, зачем; но когда кидали…

— Тогда песни не было.

Тусовка дружно заржала. Женька и сам понимал, что сморозил глупость. Но если б зазвучала эта песня тогда, если бы… То что? Схватил бы Беню за руку? Брига насупился. Может быть; а может, и нет. Что толку об этом думать? И разговор складывался дурацкий — а Женька не любил чувствовать себя глупо. И эти битники странные какие-то: они ж ему шею свернуть должны. «Бить не будут», — мелькнуло обнадеживающе — и Женька удивился тому, что почти не думал об этом. Как зазвучали «Битлы», так и забыл обо всем.

— А что они поют, Битлы ваши?

Длинноволосый улыбнулся по-доброму.

— Зацепило? Они много о чем поют. Тебя что интересует?

Брига неожиданно с легкостью насвистел мотив.

— Ты смотри, Пол: не слажал, а? — невысокий паренек, чуток старше Бриги, толкнул длинноволосого кулаком в плечо.

— Не слажал. Тебе музыкой заниматься надо. Слух есть.

— Я… — начал было радостно: мол, занимается, и давно, — и смолчал.

Музыка — это было Женькино самое сокровенное. Он Вадьке, и то не сказал. Старая верба знала, как Брига выл в небо, как выстукивал на корявом стволе привычные ритмы вальсов, полек, и как пальцы бежали по невидимым клавишам баяна. Музыка ушла от него. За рубль ушла. А теперь…

— Теперь я нуждаюсь в месте, чтобы скрыться. О, я верю во вчера! — Пол задумчиво глянул куда-то, где в сплетении городских улиц суетился вечный муравейник и повторил: — О, я верю во вчера.

Брига вскинул брови: «Откуда этот знает?»

— Йестедей — вчера, — пояснил битник. — Вот про вчера и поют. Вчера может быть лучше, чем завтра, но не наоборот. Шуруй до дома. Или где вы там обретаетесь.

Неумолимо надвигался вечер. Брига плелся сквозь сгущающиеся сумерки, в гудящей голове свербило: «О, я верю во вчера!» Да, в завтра верить — кто его знает, что там будет? А вчера… Брига передернул плечами. Застрял он между днями. Нет у него прошлого и будущего, есть только сегодня.

Сегодня они должны бомбануть магазин. Город засветил окошки. До подвала было рукой подать. От поворота, через четыре дома, а если направо, на Комсомольскую, то через квартал — пятиэтажка. «Третье окно, второй этаж. Алексей Игоревич, небось, тоже уже свет включил. А может, играет… На минуточку бы, только одним глазком: вдруг форточка открыта? Баян…»

Глава 20

Это твой мир!

— Вызывай Аллу, ее клиент! Пусть оформляет, — рослый мент швырнул Бригу на заднее сиденье желтого уазика. — Второй ушел. Но ничего, этот выведет. Обнаглели малолетки! Мать-то знает, чем ты тут промышляешь?

— Какая мать! — бросил водила. — У него на морде написано: детдомовец. Так?

Он выдал все это, даже не повернув головы, не отрывая взгляда от зеркала над лобовым стеклом. В узкой полоске стекла были видны только глаза и козырек фуражки водителя, но Бригу этот взгляд будто прожег насквозь. «Тупо вляпались. Что же будет теперь? Что же будет?» Под ложечкой засосало.

— Нет, — попытался соврать. — На спор залез. Родители есть, они…

— Да брось ты, — миролюбиво протянул водила. — С какого детдома? Молчишь? Ясно, ладно. Алла Дементьевна разберется. Хотя… постой!

Водила дернул крышку бардачка.

— Ну-ка, дружок, морду подыми!

Брига опустил подбородок к груди.

— Чернявый ты наш. Ориентировочки на тебя есть. Знакомая физиономия. Да подними голову! — впился жесткими пальцами.

Брига дернулся, попытался прикрыться руками, стянутыми узкими браслетами наручников, но без толку. Мент разглядывал внимательно, точно хотел запомнить на всю жизнь. Лицо у него было веснушчатое, а глаза белые, такие жуткие, что в них страшно было смотреть.

— Аллу вызвал?

Водила дернулся.

— Сейчас.

— Давай без самодеятельности. Звездочки уже слетели раз? Умник. И следи! Они ушлые…

— Куда он в браслетах, — возразил водитель, но к рации все же склонился.

Брига вздохнул. Черная коробка с непонятными рычажками и кнопками механически свистела, звуки колко сыпались за шиворот. Мальчика трясло то ли от страха, то ли от стыда, то ли от этого бульканья и хрипа.

— Техника, блин, на грани фантастики. С автомата проще дозвониться, — проворчал водитель.

«Думать надо, как и что, думать! Только бы справиться с этой трясучкой. Руки связали», — Женька вздрогнул, вспомнив, как сухо щелкнули наручники. Даже когда гоняли по всему магазину, как зайца, и когда нашли его, сжавшегося в шкафчике со швабрами и ведрами, не боялся. А когда наручники… «Черт! Теперь дверь точно не открыть…» — Женька толкнул ее плечом, просто чтобы проверить — и сердце обдало жаром: машину не закрыли. «Стоп! Спокойно!» Брига опасливо покосился на спину водителя — тот воевал с рацией, — и подвинулся к двери машины.

— Стой! — заорали менты; но было поздно.

Свист в ушах. Крики в ночном воздухе. В арку, а там — площадь.

Женька пробежал через нее, заметный, уязвимый, как муравей на ладони. Мчался, неловко раскачиваясь, прижав к груди скованные руки.

Трудно. Тяжелые шаги за спиной. Рядом, рядом! В подворотню. Улица. Машина. Тормоза взвизгнули. Очумелое лицо шофера. В толпу на тротуаре. Затеряться, затеряться бы. В боку колет. Парни навстречу. Не держите-е-е!

Не держали. Расступились.

— Да е!.. — Женька не обернулся, не увидел, как преследователь растянулся от подножки.

Брига не бежал — летел, едва касаясь.

Алексей Игоревич торопливо сунул ноги в тапки. Звонок кричал беспрестанно: раз, другой, третий.

— Кто там? — и, не дожидаясь ответа, распахнул дверь. — Бриг?!

Мальчишка тяжело осел на пол у порога.

«Жив! Господи, слава Тебе! Жив! Наручники?» — тяжело и памятно накатила тревожная духота, горькая и глухая.

Пятьдесят первый год, нотные листы на полу комнатки в коммуналке: «Вы играли джаз?»

Нет, он не играл. Он слушал. Он баянист. Две ночи без воды, еды и сна. Последнее мучительнее всего. Да… Язык поленом во рту, резь в глазах… Оське Мальковскому тогда сломали пальцы… Насколько же они были старше? Милость небес — всего лишь ссылка. Всего лишь Сибирь. Спивающийся Ося…

«Если сейчас позвонят, надо говорить очень спокойно — нет, к сожалению, не видел Бригунца с прошлой осени. Во что же ты вляпался, мальчик? Но жив! Жив!» — Алексей Игоревич сжал сухие пальцы в кулак.

— Я не хочу в тюрьму, — вдруг всхлипнул Бриг, умоляюще глядя на Алексея Игоревича. — Не хочу!

«Украл? Убил? Что бы там ни было. Он ребенок. У меня связи…»

— Подожди, не высовывайся, — приказал педагог. — Я сейчас.

Брига сжался в комок на полу — больше не встать. Ног нет, рук нет — тела нет. Есть только мертвое бессилие. Закрыть глаза и спать. Как спокойно! Все, он дома. Спать…

— Держи на память… — улыбчивый мужичок подмигнул Бриге, показывая кольца наручников.

Женька размял запястья.

— Что скажешь, Николай? — спросил Алексей Игоревич.

Николай прикусил, пожевал ус, хитровато стрельнул глазом:

— Значит так, Лексей Игорич. Если менты запалили, будет шмон по всему городу. Найдут — и по этапу. На Колыму лес рубить. Лет на десять. Это ж не на кармане взяли. Это уже грабеж. По другой статье идет. Точно. Так что увозите. Хоть сколько-то на свободе поживет.

У Женьки перехватило дыхание. «Хоть сколько-то на свободе… Мама! Мамочка! Какая мама? — Брига опустил голову, чтобы никто не увидел его слез. — Вот как, значит? Вот как…» — он не испугался, он заледенел от ужаса.

— Спасибо, Коля, я подумаю, — проговорил музыкант. — Подумаю. Сколько я тебе должен?

Коля дернул щекой:

— Стопку налейте. Это вам так. Должок у меня, помните?

На кухне круг от абажура, на столе наручники. Бриге было стыдно глядеть в глаза Алексея Игоревича, но как было не посмотреть, в последний-то раз перед тюрягой! «А там бить будут?»

Николай опрокинул стопку, зажевал колбасой.

— Давай-ка по второй, — налил музыкант. — За успех нашего безнадежного. Увезу я его. А там…

— А там пусть сам дураком не будет, — хмыкнул Николай. — Ты, пацан, дурилкой-то мозгуй. Туда легко. Оттуда — трудно. Вход — рупь, выход — жизнь. Ученичок ваш?

Алексей Игоревич вздохнул.

— Так вот, — продолжил мужчина. — На шконку приземлишься, не до музыки будет. Даже на малолетке. Сыграют там тебе комаринскую на ребрах. И вот когда ты будешь обоссанный матрас от боли жрать, тогда тебе твой приют раем покажется, да поздно. Думай!

А Брига не думал. Сейчас понял, что никогда об этом не думал. Жил, как в тумане — не видел ничего и на шаг вперед. Красовался, как прыщ на морде. Докрасовался.

— Меня посадят, да?

— А то! Ты ж не морковку на огороде тырил, — Николай вздохнул.

— Помойся иди, — сказал негромко Алексей Игоревич. — И ногти подстриги. К инструменту не пущу таким.

— К инструменту? — Брига аж побелел. — А как же музыка? Там же…

— Иди мойся!

Брига поплелся в ванную, включил воду и всхлипнул. Страшно!

— Коля, ты сможешь узнать, что там по этому ограблению, много шума или так? — понизив голос, спросил Алексей Игоревич совсем другим тоном.

Коля выпил еще, поскреб пятерней небритую щеку.

— А что узнавать? У нас на той неделе ювелирторг обнесли. И вроде, как ментов горком за грудки взял. А горком, может, кто и повыше теребит. Ментам сейчас не до овощного. И не унесли пацаны ничего. Их сейчас если и будут искать, то чтобы в детдом сдать. Срока не будет. На учет поставят. Так думаю. Это я его пугал тут. Лезут пацаны, лезут. И я так же, эх, а теперь вот…

Николай махнул рукой и засобирался. На пороге вдруг выложил:

— По-доброму, его бы в детдом вернуть. Какая-никакая, а крыша над головой, хоть на строителя выучат. А в бегах, Алексей Игоревич, он другому научится: в форточки лазить и по карманам шнырять. И рано или поздно загремит. Таких нет, чтобы не попадались. Мозги-то ему прочистите. Всыпать бы ему, не жалея. Такой вам мой совет.

Алексей Игоревич бережно снял баян с антресолей. Брига распахнул глаза, протянул ладошки, отшорканные до розовой кожицы, подхватил инструмент, радуясь родной тяжести.

Меха растянуть, каждую кнопочку приласкать. Баян! Вот запричитать бы над ним, как голосила мать Нинки Лобовой, когда забирала ее, нараспев, навзрыд, не сдерживаясь. Щекой к прохладной поверхности. Увидеть полинявшие розовые меха. Пальцами сейчас, сейчас… «Скучал? Я тоже, я тоже», — торопится Брига.

Руки были как деревянные. Вроде сто раз играл, знал, как это делать, а пальцы точно резинкой стянули.

Неровно баян выводил, картаво. Душа кричала — инструмент оглох. Баян, обычно дышащий с Бригой в унисон, не откликался, нет, — покорялся безнадежно. Выталкивал механически звуки, давился ими, выкрикивал, как пьяная торговка на базаре — без толку, без лада, без строя. Точно не нужны были ему Бригины руки — чужие, забытые.

Брига разозлился на себя: сам ведь бросил баян, предал его. Вот вернулся, а поздно. Разве предательство прощают? Алексей Игоревич морщится. А времени в обрез. Только надышаться бы! И опять в подвал… Вадька там. Если Беня не пришел, как он один, как?

— Да, друг, запустил, основательно! Можно сказать, что все с начала надо начинать. Вот что, любезный, не мучай инструмент, ложись спать. И подумай на сон грядущий, нужна тебе музыка или нет?

«Спать, здесь? А Вадька как?»

— Не могу я. Мне назад надо…

Учитель перебил резко:

— Жаль! Я думал, что ты все-таки музыкант, — и властно положил руку на глянцевый бок баяна.

Женька прижал к себе инструмент. «Еще чуть-чуть, еще немного, а потом и… Нет, нельзя, нельзя! Как же мы друг без друга?»

— Я с собой его возьму. Можно?

Алексей Игоревич вдавил очки в переносицу:

— В подвал? В сырость? Ты решил убить инструмент? Нет, дружок. Хочешь себя гробить — твое право, а чем баян провинился? Извини, Бриг, но мы можем только своей жизнью распоряжаться, понимаешь? Чужой — нет!

«Нет, значит». Женька поставил инструмент на пол — баян обиженно всхлипнул, — и снова подхватил:

— Алексей Игоревич! Я только еще чуть-чуть… Хотя бы гаммы… Можно? И уйду.

«Нет, не уйдешь. Ах ты, кораблик! Гаммы. Ты же их терпеть не мог. Обнять бы тебя, уставшего, издерганного. Мальчик, мальчик, тебе бы заснуть сейчас! А ты вот впился в инструмент и никакой силой не оторвать».

— Оставайся, завтра с утра позанимаешься. Сегодня я не вижу смысла. Если ты, действительно, музыкант.

— Да не могу я остаться!

— Что? — педагог нахмурился. — Бриг, вот ты и ответил! Тебе не музыка нужна. Тебе нужна свобода по чужим карманам лазить. Это легко — плыть по течению. Музыка работы требует, души. Все! Уходи! А я ведь думал… Иди!

Брига открыл дверь в ночь, в непроглядную тьму. «Схватить бы его за плечо… Но мальчик сам должен решить». Алексей Игоревич смотрел, как Брига тяжело считает ступени, точно его рваные ботинки становятся все тяжелее.

— Да почему же легко?! — вдруг крикнул мальчик, обернувшись. — Почему? Я не хочу туда, не хочу! Мне надо! Надо! Там Вадька! Вы же сами сказали: мы не можем чужой жизнью распоряжаться. А я уже распорядился. Там Вадька! Я хочу музыку! Хочу! Но не могу я! — и рванул вниз по лестнице.

«Господи, старый дурак! Как же я сразу не понял: не бросит этот мальчик друга. Себя сломает, жизнь загубит, талант — талант, вот что главное! — но не бросит».

— Бриг! Стой!

Алексей Игоревич суетливо побежал следом, досадуя на шлепанцы, на одышку, на ушедшую молодость. «Неужели не остановится?»

— Бриг! Возьми! Возьми баян.

Брига встал как вкопанный, не веря своим ушам. Алексей Игоревич медленно спустился к нему.

— Можно, да? Правда? Баян?!

Музыкант обнял мальчишку. Левая рука онемела. Сердце гулко стучало: «Догнал, слава Тебе, Господи! Валидола бы теперь…»

— Ты объясни мне, как найти твоего Вадьку. И давай домой. Я приведу его. Потом придумаю, куда вас. Ты должен заниматься, должен, Бриг! Да ты и сам уже не сможешь без баяна… Может, и не понял еще, но музыка — это твой мир. Это вот тут, — учитель постучал ладонью по груди. — От этого никуда.

— Понял, — глухо уронил мальчишка. — Я понял.

Глава 21

Утро нежности

«Карусель, карусель, карусель… То ли название пьесы, то ли жизнь его. Ах, эти переходы от низких, басовых к высоким нотам! Вверх, вниз и по кругу. Русские горки в городском парке. Темп не держит. Да, не держит. Впрочем, Бриг всегда спешит, всегда все себе усложняет. Но сделай сейчас замечание — не услышит. Голову к плечу, пальцы бегут, бегут, кажется, даже не смотрит в ноты, — Алексей Игоревич поморщился, но не остановил парня. Ему нравилось стремление Бриги взять на себя больше, чем можно вынести. — Тревожная у него карусель выходит, тревожная. Все к низам куда-то, на басы. Осенняя, ноябрьская карусель, а за окном июнь».

— Это что? — тронул его Беня за плечо.

Алексей Игоревич вздрогнул, обернулся — в руках беспризорника была странная загогулина на хрустальной подставке.

— Камертон.

— А он дорогой?

Алексей Игоревич улыбнулся:

— Да, очень. Мне его подарил ученик, Толя Варганян. Самое удивительное, что это его приз, кубок. Знак его победы. Он мне сказал: «Вы — человек-камертон. Нотка ля первой октавы». Да, выше оценки я не знал, — он бережно взял камертон из рук Бени.

— Нота ля… — вдруг подал голос Бриг. — Верно!

— Не совсем так. Людей-эталонов не бывает. Человек устроен сложнее камертона. И так ли хороши идеалы? Вот смотри, этот камертон серебряный. Понимаешь, я всегда считал серебро, уж не знаю почему, эталоном металлов. Два эталона в одном, а инструменты по нему не настроишь. Не тот звук. Лучший камертон все же из стали. Вот и выходит, что он, с практической точки зрения, бесполезен.

— Ничего не понял! — выпалил Беня. — Как так бесполезный? Знаете, сколько серебро стоит? Ну, не как золото, конечно, а все равно бы много дали…

— Ой, брат! — засмеялся Алексей Игоревич. — Если с этой позиции, то ты и вовсе ничего не стоишь. Тебя продать не выйдет, так? А вот представь, что кто-то Бриге тому же вывалит сейчас машину золота и скажет, что тебя надо зарезать. Как думаешь, что он сделает?

Беня глянул исподлобья, промолчал. Зато Брига залился серебряным смехом:

— Получается, что Беня дороже, чем грузовик с золотом, а? Но продать его точно некому. Кто ж его добровольно купит?

Теперь хохотали уже втроем. Смех рассыпался по теплым солнечным квадратам на стареньком паласе. «Хороший сегодня денек, яркий. И надо бы шторы задернуть, а не хочется — гуляй, солнце!»

Мелодично отозвался звонок. Брига замолчал, напрягся.

— Раз, два, три… и один короткий, — отсчитал Алексей Игоревич. — Свои! Иди, открывай, Олюшка молоко привезла, — и с хитрым прищуром посмотрел на мальчишку.

Брига заалел, как яблоко осенью. Девчонка из пригорода, что вот уже три года возила музыканту молоко, творог и сметану, внезапно расцвела из неприметной толстушки в красавицу. «Изумительная девочка, всегда несущая с собой запах первого снега, прелесть подснежника, робкой ранней зорьки — все краски нетронутой житейской грязью юности, — и доверчивость души, в которую еще не удосужились плюнуть пустобрехи и покорители… Красавица? Вот Бриг, может быть, сто раз уже сравнение подобрал, а я слишком стар, чтобы правильно ее увидеть», — подумал Алексей Игоревич, а вслух сказал:

— Иди! Нехорошо заставлять девушку ждать.

— Сами! Мне заниматься надо, — Женька метнулся в комнату, прикрылся инструментом.

— Ха! Пойдет он! Втрескался Брига! — Беня неторопливо двинулся в прихожую. — Привет! Че, наша мама пришла, молока принесла?

На миг музыканту стало досадно: Беня не робел, банку подхватил, подмигнул игриво.

— Здравствуйте! — проговорила Олюшка, скользнув в тесную кухню.

«Веснушки на круглом носике и те светятся, а глазищи!» — Алексей Игоревич давно понял, что, если хочет Господь совершить чудо, то красок не жалеет.

— Алексей Игоревич! Я к Вам, а там такое, такое! Все за город едут. Народа на вокзале! Мы с мамой еле протолкались. А вы не едете на дачу? Мама на рынке осталась, а я у вас побуду, можно? — и без перехода: — Бриг-то где?

Женька втянул голову. «Откликнись, дуралей!»

— Не слышишь? — Беня фыркнул.

Алексей Игоревич точно знал, что девчонка шагнет сейчас в комнату и застынет у косяка. А потом будет потихонечку к окну добираться — пока не устроится у самых ног Брига. И опять один будет играть, а другая молчать. До тех пор, покуда в дверь требовательно не затрезвонит мать, громкоголосая, рослая, полногрудая и хамоватая. «Неужели Олюшка подрастет и вот так же обабится?»

За тот месяц, что мальчишки жили в его тесной квартирке, все оставалось неизменным. С той самой минуты, как Оля и Женька столкнулись в дверях и оба ойкнули, и пунцовые пятна пошли по худым подростковым шеям и по-детски округлым щекам. Алексей Игоревич все ждал, когда же они заговорят. Но они молчали, да так красноречиво, что сам воздух нагревался от их безмолвия. Алексей Игоревич, удивляясь сам себе, глядя на хрупкую девичью фигурку и путающегося в нотах Бригу, начал скидывать в нотную тетрадь легкие знаки. «Давненько не писал, а тут вот… Старый дурак, разнежился, а мальчишек-то увозить надо! Уже и соседи косятся, и миф о племянниках не выдерживает никакой критики. Откуда у меня, заброшенного в суровый этот край с пронизанного мелодиями белых ночей Питера, могут тут быть племянники? Да еще такие разные. Увозить, да. Хотя бы на дачу, да и это тупик». Алексей Игоревич знал, что вернуть детей в детдом не сможет. Он даже Алене, измотанной бесплодными поисками, не сказал, что мальчики у него. Сказал только, что приходил Брига, что живы… Хотел, но Алена бросила:

— Надо их искать. Мальчику нужно образование.

«Значит, опять казенные харчи. И все, что пережил Бриг, опять ему в лицо ткнуть. Нет, пока лето, а там видно будет».

— Все! — победоносно возвестил Вадик. — Идите есть! Картошка готова. Алексей Игорич! Я ее, как Вы, сделал: сверху маслом! Язык проглотите!

Да, разномастная троица, поселившаяся в холостяцкой квартире музыканта, заставила уравновешенный метроном его жизни стучать отчаянно, в немыслимо рваном ритме, все нарушая и все ломая. Но — великий Бог! — как же все наполнилось звуками, красками, эмоциями, на которые старик считал себя уже не способным. Вот, теперь он пьесу пишет, надо же! Ведь думал, что его композиторство накрыли тяжелой мраморной плитой с надписью: «Андрейченко Вера Ивановна». Да нет, даже раньше, когда он смог сказать в трубку телефона:

— Я не смогу сегодня работать. Вера умерла, — и удивился, как точно он определил свое состояние: Вера умерла. Вера!

Алексей Игоревич вдруг представил себе жену в ее китайском халате с несуществующими птицами и три мальчишеских головы, склоненных к тарелкам. Это то, о чем она всегда мечтала: дети, много детей. «С твоим несносным характером». Вот, теперь есть. И с характером.

— Стареешь ты, брат! Сентиментальным становишься, — сказал сам себе, потом позвал Бригу: — Иди есть, музыкант! И даму свою зови.

Мальчишка налег на клавиши так яростно, что инструмент вдруг выдал несвойственную ему фиоритуру. «Нет, не сядет сейчас Бриг за один стол с Олюшкой. И Олюшка, пожалуй, тоже. Оставить их надо. Оставить все, как есть. Пусть звучат себе». И метроном мечется, отстукивает, очень уж быстро.

А пьесу он назовет «Утро нежности».

Глава 22

БЗД

— Пчела! — Женька подскочил на немыслимую высоту и сжал опухающую от немилосердного жала ладонь.

Ольга залилась колокольчиком:

— Ты как мячик!

Не ждал он ее сегодня. Нет, не так: он всегда ее ждал. И даже если знал точно: вот, сегодня Олюшка принесет молоко ровно в час дня, — ждал еще сильнее. Открывал глаза, едва горизонт начинал бледнеть, и до назначенного часа ходил в радостном волнении: она придет. Женьке хотелось плакать и смеяться, но разве можно было делать это одновременно? И Брига молча мерил шагами дорожки заросшего сада или тропинку к Енисею. От дачи до реки и от реки до дачи. Сто двадцать восемь шагов туда, сто двадцать восемь обратно.

Когда тоска становилась такой горячей, что казалось, еще миг — и она насквозь прожжет душу и вывалится через нагрудный карман рубахи, — Брига тихонько начинал петь. Он скидывал в кучу все нежные слова, которые знал или придумал. Одной мелодии у песни не было — каждый раз получалась новая. Вот с утра сегодня привязалась какая-то уж очень шалая. Но как ни пытался парень ее запомнить, повторить, слова и мотив растворялись, едва у калитки звенело:

— Здравствуйте-е-е!

Последний слог Олюшка чуть тянула, и Бриге казалось, что она и сама всегда чутьчуть поет. Впрочем, даже если бы не тянула, все равно Олюшка вся была как музыка. Парень подбирал сравнения, но ничего точнее «музыки» не находилось. Олюшка, Оленька, Олечка! С ней так легко было смеяться, быть немыслимо сильным, ничего и никого не бояться и играть — ах как легко! Тяжелый баян с руки на руку — перышком! Вот только говорить было трудно. Хотелось одно сказать, а губы выталкивали совсем другое. Или вовсе молчали.

— Покажи! — Олюшка требовательно потянула его руку к себе, разжала ладонь. — Больно?

— Да ну тебя! — Брига рванул кисть, но пальцы у девчонки были цепкие.

— Не дергайся, жало у тебя, дурной! Сейчас вытащу.

Брига зажмурился не от страха — от удовольствия. Ольга пыталась ухватить жало пальцами, но оно ускользало. Ладонь Бриги горела, а от пальцев девушки было так щекотно — аж мурашки по телу. Олюшка хмурилась. Брига смотрел на аккуратный пробор, на поникшую ромашку над ухом, и на треугольник белой кожи там, где разбегались косы. «Шея загорела, а этот лоскуточек нет». Женька сглотнул: так ему внезапно захотелось провести рукой по волосам Оли и коснуться незагорелого уголка, чуть-чуть совсем — может, Олюшка и не заметит… Брига глаза закрыл, вдохнул судорожно. А девчонка вдруг к руке склонилась. Ее губы задели кожу влажным прикосновением, Женька вздрогнул.

— Все! — пробормотала Оля, не разжимая рта, и сплюнула. — Я его зубами. Теперь болеть не будет.

И замолчала. «Близко, ой, близко!» — Брига втянул носом молочный запах. Голова кругом. Глаза, губы ее. Рядом. Слишком близко. Брига, сам не понимая, что творит, рванул девчонку за плечи, под платьем крепенькая грудь, жарко, жарко… Ткнулся неумело, не в губы — мимо. Аж шатнуло: страх, нежность, что там еще? Вцепился что было сил. Она замерла безвольно — только ладони сжала в кулак. Сколько держал ее, уже не сопротивляющуюся? Вечность? Секунду?

— Пусти… — прошептала девушка испуганно. — Больно!

Руки сами разжались. Олюшка рванулась птахой с ладони. Калитка резко громыхнула. В голове у Женьки шумело, точно волна отступала…

«Дурак! — вдруг дошло до него. — Она больше не вернется!»

— Оля! Оля! — он хотел догнать, объяснить, что не хотел — само все, само.

Они мчались по улице, не разбирая, по лужам, мимо удивленных соседей, распугивая важных кур. Оля замешкалась было у своих ворот, поворачивая тяжелое кольцо — Женьке показалось, что вот сейчас он ее нагонит. Но ворота захлопнулись перед его носом.

— О-о-оль… — позвал он жалобно, но в ответ услышал только перестук туфелек по ступеням…

Женька постоял у ворот, слушая, как хрипло лает цепной кобель и квохчут растревоженные куры. Наваливалось отчаянье; парень долбанул кулаком по доскам.

Калитка распахнулась.

— Что тебе, кавалер? — спросила Ольгина мать, уперев руки в бока. — Обидел девку? Прилетела — лица нет. Жди теперь, когда охолонится. Эх, молодые! Что наговорил-то?

Брига пожал плечами: «Если бы наговорил!..»

Домой он плелся, будто сто тонн груза тащил на себе. «Ну, нафига? Что на меня нашло? Теперь она точно не вернется. А как же я без нее? — он обернулся. — Вон их дом. Не дом — рыцарский замок: ворота разве на танке прошибешь…» Непрошенно всплыло: упругие, как мячик для лапты, девчоночьи груди. Щеки, залившиеся алой краской.

Женька сгреб снизу вверх пырей на обочине. На ладони остались мятые листья, горсть невызревших семян и след от укуса. «Да прошибу я эти ворота. Только как?»

— Че? Замацать хотел?

— Не… он поцеловал? Да?

Над калиткой торчали две любопытные головы. Брига прошел мимо приятелей. Вадька с Беней тянулись за ним.

— И че? Долбанула?

— Обиделась?

— Ни фига, ломается!

— Ага, а что бежала так?

И в голос:

— Брига!

— Да пошли вы!..

Он валялся на траве, тупо пялился в небо. Музыка не звучала, не пелось. Брига все пытался понять, что ему теперь делать, но, когда Олюшка сказала «больно», внутри у него что-то оборвалось. И теперь тянуло и ныло: больно, Олюшка, больно! Странно он стал к девчонкам относиться. Раньше и не замечал их, а тут пригляделся — и оказалось, что они существа иного порядка, вроде инопланетян: вроде такие же, а совершенно другие. Прикоснуться страшно. В мыслях Бриги царила сумятица. Когда он в детстве слушал рассказы старшаков, все было понятно. «Если встретился ты с бабой, дураком не будь, и одной рукой за ляжку, а другой…» Но это же не про нее! Она не баба… Она — Олюшка. Только бы пришла, ни за что он больше не прикоснется. Будет сидеть и смотреть в глаза. Какой же он осел!

— Дурак ты, Брига! — Беня протянул папиросу. — То два месяца как БЗД ходил, то кинулся. Стручок созрел?

Вадька плюхнулся рядом:

— Как кто?

— Баран замедленного действия. Тормоз, короче, — охотно пояснил Беня. — Засосал ее, что ли?

Брига чуть не взвыл.

— Отвали! — он ткнул кулаком в сырую землю.

— Я-то отвалю. Только она не наши телки. За конфету не даст. Надо на любовь крутить.

— Папа, когда мама сердилась, песню ей пел, про ветку сирени, — проговорил Вадик. — Красивую. И цветы всегда дарил. У нас магазин рядом был.

— Во! — обрадовался Беня. — Малой, и то понимает. Надо тоже там цветочки, песенки, стишки. Поплывет, еще как! А потом можешь и делом заняться, — и парень усмехнулся.

Не понравилась Бриге его ухмылка, но что-то было в словах Бени, что-то очень верное. Женька вспомнил ромашку в тугой косе. «Точно, Оля вечно в косы пихает то листок, то веточку, а чаще ромашки и одуванчики. Значит, любит их…»

— М-да, забойная чикса твоя Олька! — Беня шевельнул пальцами, как будто сжал мячик. — Не тушуйся. Сама не прибежит — мы поможем.

Брига глянул на Беню. Тот улыбался чему-то своему.

— Цветов у Алексей Игорича нет, — вздохнул Малой, белесые брови поднялись горьким домиком.

Беня и Брига засмеялись, как по команде:

— А мы их тоже в магазине купим. В бесплатном…

Все вдруг показалось таким простым, что душа Женьки взмыла, расправила крылья, размечталась.

— Цветочки? — Брига отшвырнул окурок. — Будет ей целый стог всяких разных!

— Че, пошли по дачам? Пристреляемся? — Беня на пятке и уже бежать готов.

— Давай. А как стемнеет…

— Заметано.

Ладошки сошлись в воздухе, звонко шлепнули. Эх, хорошо, когда есть кореш!

Глава 23

Одно слово

— Ты сердечком, сердечком, и типа стрелу в него. Девкам такое нравится, — распоряжался Беня, пока Брига возился с копной изрядно помятых цветов.

Зудели ноги, обожженные крапивой, и Женька приплясывал, то и дело почесывая их друг о дружку. Темнота была густой, как черничный кисель.

— Слышь! — хохотал Беня. — Ты старайся, а то задница получится.

Брига прыснул в кулак.

— Темно же!

Чудно: никто из дачников даже не пошевелился, пока парни лазили по огородам. Да и сейчас даже кобель Барановых спал. Днем голосил, как оглашенный, а тут замолчал.

— ЯТЛ напиши, — командовал Беня.

— Что?

— Я тебя люблю, ручник!

Хорошо, что Беня не видел, как вдруг покраснел Брига. Два стрельчатых гладиолуса сошлись макушками в «Л». Женьке захотелось завопить эти три слова так, чтобы эхо пошло по всей деревне, а потом мчаться, мчаться, даже не от собак, а просто так, чтобы выплеснуть невесть откуда взявшуюся силу.

— Наперегонки! — толкнул он приятеля и полетел по спящей улице, выстукивая шустрыми пятками: люб-лю-люб-лю-люб-лю!

Перемахнул через калитку и распластался у крыльца. Сверху щучкой свалился Беня.

— Втюрился!

— Иди ты! — захохотал Женька, сбрасывая его с себя.

Ага, шиш скинешь, Бенька впился дикой кошкой, локоть в горло.

— Сдаешься?

Брига перевернул его на живот и ударил головой в зубы, вскочил:

— На тебе! — рубанул ладонью по сгибу локтя, показывая неприличный жест.

— Спать идите, — зевнул Вадик, дожидавшийся парней на крыльце. — Завтра Алексей Игоревич приедет…

— Сегодня, Малой, — взъерошил его волосы Брига. — Уже утро почти! — Женьке захотелось обнять мальчишку, но он сдержался и проскользнул в дом.

— Я ж говорю: втюрился! — констатировал Беня.

* * *

— Брига! Брига! Брига! Там, там… Иди, иди! — Вадька, захлебываясь словами, тянул друга с кровати.

В полусне Брига перевернулся на бок.

— Там Ольгу твою мать бьет! Иди! — ударил Вадька в бок.

— Что? Ольгу?!

Брига наперекосяк захлестнул пуговицы рубахи и выбежал наружу.

У ворот Барановых собралась целая толпа, слышался гул голосов, и сквозь него тоненькое:

— Мама-а-а, я не буду, не буду!

Как камень в воду, Брига разрезал сгрудившихся. «Олюшка!»

Ремень хлестко прохаживался по худым девчоночьим плечам.

— Не бери чужого! Не бери! И кавалерам своим…

Брига цапнул кожаную змею:

— Не трожь!

Олюшка даже не подняла головы. Лежала, сжавшись в серой пыли, среди раздавленных цветов, подол сарафанчика задрался, на запретно-белом багровели следы ударов.

— Я! Это я! — закричал Женька

* * *

— Куда он ломанулся? — зевнул Беня.

Вадька всхлипнул:

— Ольгу мать за цветы лупи-и-ит!

— Сдаст, сука. А ты-то что сопли развел? Тебя, что ли, лупят?

Парень неторопливо оделся: «А пусть докажет. Не был, не видел, за руку не схватили».

— Воды дай! — крикнул Малому, но тот точно оглох.

За калитку Беня не пошел — прислушался: «Вроде сюда не ломятся…»

* * *

Брига машинально намотал на кисть вырванный ремень, умело, бляхой кверху.

— Женишо-о-ок, — протянула Ольгина мать — Ударишь, может, тещеньку?

— А такой и ударит. Ишь, зенками зыркает! — подхватила тощая рослая баба.

— А пусть попробует, — уперла руки в боки «тещенька» — и пошла вперед, как крейсер «Аврора».

Женька отступил, и еще на шаг. В спину как бульдозером толкнули — и парень упал лицом в Ольгины колени.

— Не бейте его! — взвилась девчонка — Мама! Мама! — прильнула закрыть, уберечь. — Не хотел он!

Бабы онемели на миг — так, что внезапно стало слышно проезжающую мимо электричку.

— Не хоте-е-ел?! А в огород я лазила? Он те гряды копал? Все в кашу! Где капуста? Где свекла?

— Если бы рвал! С корнем драл!

— Спустить бы штаны и вложить хорошо, раз дядя ума не даст, — вынесла вердикт мать.

— А ты бы следила за девкой, Аглая! Притащит в подоле…

— Женилка не выросла брюхатить, — отозвалась Ольгина мамаша, но на дочь зыркнула. — А ты брысь домой! Вечером еще отец всыплет.

Олюшка все сжимала дурную Бригину голову.

— Отцепись от него, бесстыжая! — размахнулась мать, думая ударить дочь.

Брига подставил плечо, ступор будто рукой сняло.

— Бежим! — и он рванул к реке, утаскивая за собой ничего не понимающую Олюшку.

— Куда? Куда?! Сучка-а-а! — неслось им вслед.

Женька срезал по проулку к косе, и влетев в стылую воду, понял: погони нет. Разжал вспотевшую ладонь:

— Больно? — спросил виновато.

Олюшка опустилась на желтый песок и заплакала. Тоненькие плечи, иссеченные ремнем, ходили ходуном. Брига хотел отвести глаза от сходящихся крест-накрест вспухших следов — и не мог. Разве этого он хотел? Разве этого?

Он зачерпнул воды, осторожно вылил на Олины плечи:

— Надо холодное, Оль, легче будет.

Девушка не ответила, только вздрогнула. Так Брига и лил ей на плечи енисейскую благодать.

А девчонка все не унималась: плакала, подвывала тоненько, поводя плечами.

Брига коснулся растрепанных кос:

— Прости!

Ольга встрепенулась, прижала ладошку к горячей щеке.

— Бриг… Я… сказать должна… я… люблю тебя. Наверное, — прошептала, глянула снизу вверх беспомощно, растерянно.

Женькино сердце свело сладчайшей судорогой — не выдохнуть; так и застыл.

— Оль…

Девушка не отвела взгляда.

— Не наверное. Совсем не наверное.

«Любит… Да разве меня можно любить?»

— Меня?

Олюшка кивнула головой. Счастье с размаху рухнуло на плечи, придавив Женьку к земле.

— Оля… я тоже… Оля!

Девушка ткнулась ему в плечо.

— Бриг, ты… — сбилась было, но выдохнула разом, торопливо. — Ты поцелуй меня! — и вскинула лицо с дорожками слез по запыленным щекам. Ресницы покорно легли на щеки. — Как вчера… — пролепетала.

Брига накрыл вздрагивающие губы, чувствуя, как его охватывает радостное, жаркое, незнакомое. Даже не целовал, а держал бережно ее уста в своих, боясь пошевелиться. Девушка сама отстранилась.

— Вот как, значит… Я не целовалась еще. Я с тобой хотела. Теперь меня первым никто не поцелует! Никто! А второй — это уже…

Бригу кольнула ревность:

— А второму я башку оторву, — уверенно пообещал он. — Ты моя теперь!

Но Олюшка отскочила в сторону.

— Бриг! Стой, где стоишь! Я сказать должна. Я, правда, правда, правда тебя люблю. И может, никогда никого любить не буду. Только нельзя нам дружить!

— С чего бы это? — Женька шагнул к девушке, хотел прижаться к ней, но Оля выставила руки перед собой, как бы защищаясь.

— Нельзя! Мама никогда не разрешит! Ты если любишь, обещай! Обещаешь?

Брига кивнул.

— Не приходи больше. И я не приду. Понимаешь, Бриг, понимаешь… — начала вдруг торопливо отступать Олюшка, все также держа перед собой вытянутые руки. — Ты… ты…

В два прыжка Брига оказался рядом, обхватил, привлек к себе.

— Не надо, Бригушка… Не надо. Мне еще вечером от отца попадет, — Оля повела плечами. — Ну, зачем ты, зачем? Цветы эти дурацкие… А теперь для всех ты вор! Понимаешь? Вор!

Сто раз примеряемое слово, которым Женька порой гордился, слово, которое никогда и бранью не считал, рухнуло между ними, размазывая парня осенней мухой по стеклу, в кашу, вдребезги, ломая, выворачивая.

Олюшка не убегала — уходила, но не догнать ее было, не вернуть.

Глава 24

Счастливый случай

На даче у Андрейченко опять всхлипнул баян. Музыка заструилась тонким ручьем. Олюшка прислушалась: в последнее время Брига все что-то грустное играл, будто забыл веселые песни. От этих песен ей хотелось не плакать — реветь. Конечно, можно было зайти в горницу, включить магнитофон — у него две большие колонки, они любую музыку заглушат. Только ведь ей хотелось стоять и чувствовать, как замирает сердце, так нежно, так ласково, так волнующе и так стыдно. Олюшка думала о Бриге. О том, как дрожали его губы, теплые и совсем не слюнявые, как Нинка рассказывала. И язык он ей в рот не пихал. Ольга обхватила плечи руками. Всякий раз, как она вспоминала тот поцелуй — ее душа словно таяла и обдавала жаром тело. Девушка чувствовала плечи Бриги под своими пальцами, даже покалывало, как тогда. Глаза закрыть — и будто не уходила с берега.

— Кур накормила? — Мать выплеснула помои под ноги Оле так, что та едва успела отскочить. — Вот-вот, прыгай шустрее. Замечталась? Иди еще воду с картошки отлей — отец скоро вернется, — и сделай толченку. Да сливок налей! Прошлый раз на молоке сделала?

— На молоке, — припомнила Оля.

— Вот, отец пустое-то не любит есть. Сливок возьми.

Олюшка нехотя зашла в дом. Мелодия ткнулась в закрытую дверь и затихла.

— А ты все ноешь, Брига? Хорош сопли жевать, ты вот че скажи: ты тут надолго решил осесть?

Брига пожал плечами.

— Плюнь и разотри.

— На что?

— На то самое.

— Плюнул уже, — соврал Брига.

Но разве Беню проведешь? Парень только хмыкнул в ответ. «Он вообще странный какой-то стал последнее время, — подумал Брига. — Все вроде хорошо, а его будто тоска какая-то гложет: ходит злой, словно пиявку проглотил, а запить не дали. Устроился на заборе, уставился в одну точку и что-то свое думает. Сейчас сорвется и метаться начнет».

Но Беня не сорвался. Он замер:

— Слышишь, гудит?

«Опять поезд. Нашел же забаву — поезда слушать».

— Ну, а дальше?

— Московский попер… Вагончики мягкие, люкс, — причмокнул Беня.

Особенно парня восхищали скорые поезда, их гудки он угадывал безошибочно. И даже зачем-то раздобыл расписание.

Брига не верил, что Беня хоть раз видел эти мягкие люксовые вагончики изнутри. Если и катался, то на товарняках и не дальше Тайшета. Но Беня порассказать любил и, даже пойманный на вранье, стоял на своем. Брига уже и не спорил.

— Эх, мы с корешем раз в Сочи рванули. У нас тогда филок был полный карман. Хазу одну бомбанули. Все в полном шоколаде. Гостинка там в десять этажей, пальмы кругом…. И все на инглише шпарят.

— Почему на инглише? — удивился Брига.

— Деревня! Это че тебе, Мухосранск какойнить?! Это Сочи! А если бы не втюрился, торчал бы тут?

Такого вопроса Брига не ожидал. И брякнул невразумительно:

— Ну, прям-таки!

— Понял, — улыбнулся Беня.

От улыбочки этой Бриге стало не по себе.

Отец мог бы и не сигналить: Олюшка его машину из всех колхозных узнавала по звуку мотора, который не лаял, как у дяди Гоши, и не фырчал, как у Андрюхи, а ровненько так урчал. Отец был лучшим водителем в колхозе. Олюшка всякий раз, проходя мимо доски почета у колхозной конторы, искала глазами фотографию отца. Он улыбался с карточки «С ударников берем пример!». Обидно только было, что под стекло попал дождь и карточка с одного боку размылась. Уже три года такая висела.

Девушка выдернула тяжелый железный шкворень и прыгнула на подножку грузовика, вцепилась в зеркало и кузов. Отец только головой покачал. Так и въехала.

— Беги к маме, шоферочка, пусть ключи от погреба даст. Дробленки привез.

— А в погреб-то зачем? Прокиснет в сарае, что ли?

— Береженого Бог бережет.

Мать торопливо кинулась, на ходу обтирая руки фартуком, засуетилась. Лязгнул замок погреба.

— Сколько привез?

— Сегодня — три. На телятник возили. Вот если б на свинарник, можно и побольше.

— Алеша, дай-ка хоть подавать буду!

Отец отмахнулся:

— Сам! Иди-ка, глянь, не увидел бы кто.

Мать суетливо кинулась к воротам, приговаривая что-то, замерла, смешно вытянув шею. «Как курица», — подумалось Ольге, и девушка тут же одернула себя: «Нехорошо так про мать!»

— Да нету никого на улице! — крикнула она маме. — Кто там днем будет? На покосе все.

— Не ори, — шикнула мать. — Не свое, поди, грузим.

Олюшка хотела ответить, что не орала, но вдруг вырвалось:

— Ворованное.

И ей стало нестерпимо больно. Раньше она никогда не думала, как живут родители. Все по кругу, все привычно. Так положено. А тут ее ошарашило догадкой. Будто никогда не знала, откуда берется дробленка, зерно, что за бензин в бочке. И все остальное.

Оля оглядела двор. Вспомнила, как ночью мотались за соломой, мать и батя кидали споро, сноровисто, а она светила. Выходит, красть помогала.

Родители то ли не услышали, то ли мимо ушей пропустили. Девушка постояла, наблюдая, как отец выгоняет машину за ворота.

— И мы, выходит, воруем?

Мать обернулась на ходу:

— Три мешка, что ли? Воруют вагонами.

— А цветы, мама, цветы — это вагон?

— Какие цветы-то?

— Да те, которые Брига принес, мама. Это воруют, а зерно нет?

— Вспомнила бабка, как девкой была. Иди помидоры собери.

— Мама!

— Что «мама»? Прут взять?

— Бери что хочешь, а только не вор он, мама!

И вдруг так легко стало, так радостно, что даже прут оказался не страшен. Оля улыбнулась в синее небо:

— Я все равно с ним дружить буду! И рви ты сама свои помидоры!

К воротам она пошла не торопясь и даже ждала, что тяжелая рука опустится на спину. Вот тогда она повернется и перехватит ее, как Брига, и — глаза в глаза, больше никогда себя ударить не позволит! Никому!

Комарье раззуделось не по времени. Беня шлепнул себя по щеке: «Обычно к вечеру начинается, а тут до сумерек еще, как до Китая пешком, солнце высоко стоит».

Неделю было так жарко, что мальчишки успели загореть, облезть и опять забронзоветь свежим загаром. Сегодня с утра жара стала вязкой, влажной, тяжелой, не спасало и купание. Только выйдешь на берег — а уже снова в липком поте. Вот и комарье. «Будет дождь, будет. С одной стороны, хорошо, что тут, на даче, ментов в округе нет, искать никто не догадается, с другой — надоело картошку одну жрать. И курева нет. Даже бычки все вышли». Беня пробовал растирать сухие табачные листы — не то. «И Брига ходит, словно пыльным мешком пристукнутый: то улыбается, как дурачок, то молчит, то клавиши давит. И потрепаться не с кем. А самое поганое, что ему тут все нравится. Или не нравится, а будто он не видит ничего. Мы ж тут как в тюрьме: «не так говоришь», «куда пошел», «почему руки не мыл», «возьми почитай книжку», «спать ложись поздно». Нет, конечно, препод этот молодец, что не сдал. Но хватит уже строить — не малолетки, без советов обойдемся. А главное — время-то уходит! Сейчас бы окопаться где-нибудь, чтобы на зиму, хотя бы подвал застолбить. Ну, не век же тут сидеть! Вон Алеша уже начинает петь, что надо учиться, что, типа, без школы никак. Срок нашей вольнице — до первого сентября, а Брига не видит… малахольный, блин!» Беня в сердцах пнул ведро из-под картошки.

— Ты не пинай, — откликнулся Малой. — Твоя очередь в погреб лезть и чистить.

«Утекать надо отсюда. Задолбало».

Ольга обернулась у самых ворот. Мать так и застыла соляным столбом. Жалко ее стало и обидно до слез. Мать сама сто раз говорила, что Олюшка — надежда ее, что дочь у нее одна, что она ради дочери на все готова. Но если так, почему не видит и не понимает? И врать зачем?

— Далеко собралась? — остановил отец.

Ольга только улыбнулась. Шла не огородами — улицей, не прячась. Вот зайдет сейчас и скажет:

— Здравствуй, Брига!

Что будет дальше, никак не рисовалось. Только улыбка его, распахнутая в синее небо. Перед калиткой Оля вдруг спохватилась, что даже в зеркало на себя не глянула, а ведь пока с картошкой возилась, гряды полола, измазалась… «И волосы грязные — фу!» — Она достала из кармашка маленькое зеркальце — так и есть! Присела на корточки, плюнула на подол и давай оттирать полосы от грязных пальцев на щеках. Старательно терла. «Хорошо, что косу заплела — вроде нормально».

Беня хотел войти в дом, но вдруг за забором мелькнула знакомая голова. Он скользнул на цыпочках к изгороди, приник к щели. «Не привиделось: точно Ольга. Сидит на корточках, трет подолом лицо. Коленки мелькнут — скроются, мелькнут — скроются. Хорошие коленочки, аж в животе что-то екнуло. Значит, сбежала от мамки. К Бриге намылилась. Запала, значит, девочка». Беня потянулся уже к запору на воротах — всполошить сейчас, чтоб ойкнула и подскочила. И внезапно понял: «Если Брига сейчас с ней снюхается, сидеть нам тут до морковкина заговенья. А так, вот он, ответ на задачку о большой и чистой любви». Беня прислушался: Брига все полировал клавиши. «Ну-ну, пусть играет, гармонист». Беня, уже не скрываясь, распахнул калитку. «Здравствуй, счастливый случай! Теперь дураком не быть — и все выйдет».

Глава 25

А гром грохотал…

— Не могла она так, не могла! — Брига вопил в небо и дурел от боли. — Не могла, не могла…

«А почему не могла? Кто я? Что я? А она кто?!» — Брига сгреб в горсть речной песок и что было сил швырнул в реку. По воде пошли круги. «И чего я тут тухлой селедкой валяюсь, сопли пузырями? Надо встать сейчас и идти, идти».

Чего он так на речку-то рванул? Вспомнил Бенины глаза, виноватые, юлящие:

— Не, я, конечно, не пойду, оно мне надо? Свиданка, типа любовь до гроба. Я сказал, что мы друзей не меняем на шалав.

Грязное слово резануло слух. «Да, не меняем. Они, видать, меняют».

Брига рванулся к тарзанке, ухватился двумя руками, и как был в одежде — в воду. Нырнул глубоко, до шума в ушах. Омут. Дна нет. И пока не закололо в груди, держал дыхание зубами. «Ух!» — наверх из-под толщи воды. Над головой — небо. Из-за горбатой спины Саян видна туча, черная, как Бригино настроение. Еще только нос показала, и неясно: может, мимо пройдет, а может, и шарахнет.

«Что там Беня мурлыкал? В десять вечера? У лодок? Что ж она места другого не придумала? Или всех туда водит?» — Женька стянул футболку, скрутил, что было сил; вода полилась потоком. «Ничего, подожду, а на свиданку Беня пойдет».

* * *

— Что ты, одурела? — Мать металась за Олей. — Подумай, сколько у тебя таких будет!

«Ж-ж-ж-ж-ж-ж-ж», — ровно, как осенняя муха. Даже в крик не срывается: «Ж-ж-ж-ж-ж-ж». Олюшка не слушала — пела. Ей казалось, что вот сейчас она взлетит, перестав цепляться за землю.

Часы на стене тикали, отмеряя время до встречи. «Быстрее, быстрее, милые!»

Ольга в эти дни и не видела, и не слышала, и не чувствовала; спроси, что делала — не вспомнит. Сегодня только и ожила. «Брига будет ждать. Брига! Не надо слов, мама!»

— Да пойми, глупая! Ты же очумелая сейчас. Так бывает, я знаю.

Теперь мама не жужжала, а чуть подвывала.

— Я за твоего отца так же вылетела: подружки еще в школу бегали, а я уже тебя таскала. Ольга! Не хочу тебе такого, донюшка-а-а!

Олюшка знала, все уже раз сто слышала. Она остановилась у огромного трюмо и улыбнулась сама себе. Красивая! Все-таки красивая!

— Олька! Городские — ушлые, ты не смотри, что маленький вроде. Как он тебя тогда прижал-то? По-мужичьи.

Ольга вспомнила и заалела. Приложила руки к горячим щекам.

— Дура! — взвилась мать, вцепилась в дверные косяки. — Не пущу-у-у-у-у!

* * *

Картошка прилипла ко дну сковородки. Беня попытался отодрать ее — и бросил: «Да черт с ней! Кухарить не нанимался. И так сожрут. Алексей Игоревич все в своих бумагах сидит, что-то строчит. Вот тоже чудик: ничего не видит и не слышит. Недоделанные они с Бригой какие-то. Поймали стих — и понеслись, хоть пожар будь — не заметят. А и хорошо: тут такие дела! — Беня улыбнулся, скинул сковороду с плиты. — Теперь главное, чтобы Ольга на свиданку пришла. Если на лодки сядет, то можно со спины зайти, потом главное покрепче и взасос сразу: дыхалку перехватит — не заорет…»

Он думал так: девке наговорит, что, мол, случайно в нее врезался. Может, еще и понравится. Брига без тормозов, он и не станет разбираться, что к чему. Дернется, будет сопли на кулак мотать — тут и брать его тепленького.

— Готово уже? — Вадик втянул запах. — Вроде подгорела?

— Не нравится, так не ешь: найдется кому схавать.

— Ты Бригу не видел?

— Я его пасу?

— Убежал и баян бросил. Еле доволок. Там дождь собирается.

— Дождь? Хреново!

«Не надо нам сейчас сырости: еще не придет, коза».

* * *

— Чего орем, девоньки? — Отец вошел в дом, как всегда, с улыбкой.

Ольга в ответ просияла.

— Вот! — победно возвестила мать. — Отец-то тебе небось скажет.

— От двери-то отойди. Прилипла, что ли? Доча, поесть дай!

Он ел жадно: наработался.

— Гроза вроде собралась, — произнес наконец. — Дожди занудят, работы не будет. На ремонт встану.

«Про грозу это он так, для начала», — мелькнуло в голове матери, и она откликнулась торопливо:

— Да и засуха, Леш, тоже надоела. Пшеница на Марьиной сопке совсем сомлела.

— Там склон не солнечный, так что терпит еще, — отец оперся темными от въевшегося мазута руками в стол. — Что тут у вас? Война?

Мать вздохнула:

— Пусть сама скажет. Стыд отморозила девка. И мы ей не указ.

Ольга разглядывала выщербленную ножкой стола половицу, чувствуя, как краснеет. И не виновата, вроде, а все равно…

— Ну! — поторопил отец.

Кукушка в ходиках ожила и врезала отрывистое «ку-ку» в плотную тишину.

«Один. Два. Три… Девять», — посчитала Ольга машинально.

— К черномазому рвется, — фыркнула мать. — Дыра перезрела!

— Думай, что несешь, — оборвал отец.

— Рвусь, — тихо проронила девчонка. — Папа, я правда рвусь.

— Это который цветы, что ли, повыдергал? — отец усмехнулся в усы. — Иди, невеста.

— Куда пойдет? К ворью? — вскрикнула мать так пронзительно, что Ольга сжалась.

— Папа, папка! Если он — вор, тогда и мы все воры… Папа!

Отец кашлянул сухо:

— Иди, доча, да смотри: дождь.

Ольга не дослушала — как была босая, кинулась вон. Спохватилась, только открывая ворота. На цыпочках назад — к крыльцу.

— Ты что же делаешь-то? Что? — взвился тонко-тонко голос матери.

— Алина, сколько я для тебя тех цветов потаскал? Тут стонали все, — ровно басил батя.

— Да, что ж цветы, что ты к ним прицепился? — голос матери наливался металлом, тяжелел. — Какой из него жених, Леша? Голь! Господи прости, учитель в одних штанах всю жизнь, и этот…

— Я тоже не жених был, а живем, — рубанул отец, громыхнул чем-то тяжело. Болезненно отозвались дребезжащие кружки.

— А как живем? Как?!

Ольга подхватила босоножки и побежала прочь.

* * *

Больше всего на свете Брига сейчас хотел бы иметь обычные наручные часы, чтобы точно знать, сколько еще ждать. В дом идти не хотелось и спрашивать — тоже. «Скорей бы, скорей бы, скорей бы!» Он торопил время, гнал, как ленивую лошадь, хлестал злостью. Душа металась, как по черно-белым клавишам, взлетала до пронзительного «си»:

— Не могл-а-а-а-а-а!

Скатывалась до низов, к гудящему неотвратимому «до»:

— Мо-о-о-о-о-огла!

Ему хотелось за инструмент — рвануть меха, вылить злость, тоску, то, чему и названия еще не знал. Женька ударил кулаком по твердой земле раз, другой. «Выбить бы, выбить бы все раздирающее, острое, горькое, выкрикнуть, выдохнуть… — Он прижался к прогретой земле щекой. — Надо ждать».

— Ну пошли, что ли. Аль заснул? — насмешливо протянул Беня. — Уже десять, да я сейчас туда сгонял: ждет у лодок.

Брига задохнулся:

— Жде-о-от?

— А то! Все они сначала сохнут, потом… — Беня булькнул что-то невнятное.

Топали через сумерки, белесоватые еще, прозрачные.

— Куда летишь-то? — едва поспевал Беня. — Думашь, уйдет? Не-ет. Ты с крутяка зайди и в кустах жди. Сам увидишь.

* * *

Олюшка зябко повела плечами, опасливо взглянула на небо: половину его затянуло густой пеленой. Ветер сырой лапой обхватил голые коленки. «Надо было бы хоть кофту накинуть, да разве думала тогда?» Край тучи, такой тяжелый, что все небо сразу стало ниже, угрожающе омывали молнии. И гром, пока еле слышный, теребил барабан, будто горох по нему катал.

Холодало. Ольга все оглядывалась на крутяк: не идет ли Брига. «Может, и правда, Алексей Игоревич не пустил? Сейчас дождь рванет», — подумала тоскливо и поняла: все равно будет ждать. И не держит никто, а точно привязали к берегу, к лодкам, приковали мучительным и радостным томлением.

* * *

Брига смотрел, как Беня крался по склону, точно в чужой огород, мягко, по-кошачьи. Олюшка кидала камешки. Брига мог бы сосчитать, сколько серых голышей ушло в воду, бултых — и ничего, кроме тьмы и холода.

Беня подошел совсем близко. Женька затаил дыхание. Не камешек, а его самого взяли в кулак, высоко над землей. Сердце заколотилось о ребра. И… ничего, кроме падения с головой, свистящего ветра и темного сырого холода. Девичьи руки, обхватившие шею — не его шею.

* * *

Чужие цепкие руки уверенно держали ее. Одна клешня репьем — в узел кос, вторая — на талию. Губы впились до боли. «Господи, Господи!» — мелькнуло отчаянно в голове девушки. И громыхнуло совсем близко, раскатисто, точно отрабатывая звук «р». Первые тяжелые капли, пытаясь пробиться через жесткую корку прибрежного ила, пометили его россыпью точек и запятых. Беня дернулся, на миг выпустив теплый затылок. Девушка вывернулась ужом — и рванула вверх по откосу. Беня не догонял, а только смеялся.

Ольга подняла взгляд и увидела коренастую фигурку, мчащуюся по горе, по самому крутяку, отчего казалось, что мальчишка бежит не по земле, а по стремительно чернеющему небу.

— Брига! Брига!

Она не кричала — молила на выдохе в грозовое небо. Оно ответило ослепительной вспышкой и сразу зарокотало долго, страшно.

— Бр-р-р-р-р-ига-а-а-а-а-а!

Женька не услышал — почувствовал всей кожей, повернулся на пятке. Обман, нет? Но не прочь надо бежать, а к ней, к ней!

Ноги подвели, скользнули по мокрой траве — он скатился на спине, цепляя ребрами острые камни.

— Больно? Брига! Бришенька!

Оля провела мокрой ладошкой по щекам парня.

— Жень, хороший мой, хороший, я к тебе, тебе… — и что-то птичье, невнятное, немыслимо испуганное, нежное, ласковое.

Брига оттолкнул ее:

— Нормально все. Подержи!

Сунул ей куртку — и к лодкам. Беня ждал спокойно, не дергаясь.

Брига махнул кулаком со всей дури, мотнул головой и поймал удар слева, тяжело ухнул в ил двумя руками. Вскочил, ненавидя себя: не падать, только не падать! Парни закружились в вечном танце ненависти и ревности: заходили по кругу без слов, сжав кулаки, боясь хоть на миг упустить противника.

Олюшка понимала: нельзя сейчас ни кричать, ни между ними кидаться. А хотелось заорать на весь белый свет и прикрыть собой Женьку. Но она присела на корточки, не замечая расходящегося дождя, и вцепилась в траву руками, вырвала ее с корнем, разрезая пальцы жесткими листьями. Во тьме, обступившей так, что трудно было дышать, не то что разглядеть две сцепившиеся фигуры, она молилась на короткие вспышки молний. И то ли дождь тек по щекам, то ли слезы.

Ноги скользили, утрамбовывая расползающийся ил. Парни дрались молча. Все было сказано. И нельзя было уступить, нельзя! Оба уже хрипели от усталости, от клокочущей ненависти, но еще хлестко били друг друга, еще держались на ногах, то принимая, то уходя от удара. Еще миг — и пойдет в ход все, за что рука зацепиться. Из разбитого носа — кровь, втягивать без толку.

Вдруг долбануло совсем рядом. Молния вошла в песок между мальчишками. Женька заметил очумело: земля в ее свете казалась нереально зеленой, какой-то химической.

Парни отскочили друг от друга.

— Сука! — ругнулся Беня. — Из-за шалашовки эт..

Не договорил — загнулся от удара в бок и плашмя упал в ил, хватая воздух распахнутым ртом.

Брига бил, бил, бил. Беня беспомощно пытался отползти к лодкам. Брига подгонял его ногами, уже не сопротивляющегося.

— Брига, хватит, — сипел бывший дружок.

Но Брига не слышал. Олюшка как из-под земли выросла:

— Стой! Женечка-а-а-а! Стой! — Сжалась в комочек, точно от него, от Бриги, заслоняясь:

— Ты не такой, не такой…

«Не такой…» Женька внезапно услышал, увидел, почувствовал: хлещущий дождь, шум реки, особенно громкий в свалившемся на него бессилии. Брига отер кровь. Беня лежал, зажав голову руками, и всхлипывал, как кто-то другой, трусливый и слабый.

— Заберешь шмотки — и катись отсюда! — выдохнул Брига и пошел устало, не оборачиваясь.

Женька точно знал, что враг его все также пластом валяется под покатым бортом старой лодки. И еще знал, что Олюшка идет следом.

Глава 26

Десять дней до начала дороги

— Бриг, ты понимаешь, что нельзя так? — вздохнул Алексей Игоревич.

Он все пытался заглянуть в глаза мальчишке, но Брига отводил взгляд, показывая всем своим видом: «Будет так, как я сказал, потому что я так сказал. И нечего болтать попусту».

С той минуты, как в доме, где в эту ночь никто так и не уснул, появился Беня, Брига не проронил ни слова. Он даже позы не изменил: так и стоял, прислонившись к косяку, и напряженно наблюдал, как суетится Беня, засовывая свои вещи в рюкзак. Алексею Игоревичу вдруг показалось, что Брига стал выше ростом, будто эта ночь сделала его старше. Точно все детское, что жило в нем до сей поры, стерлось, резче и злее проступили скулы, а у губ залегла характерная горькая складка. Такая обычно появляется у людей, мало улыбающихся, но умеющих скрывать свое понимание мира за усмешкой, которую многие считают высокомерной. Алексею Игоревичу подумалось, что это несомненный признак силы — вот так взять да и спрятать душу за еле заметным движением губ. Но к добру или к худу эта сила?

Беня с надеждой взглянул на учителя. Брига нетерпеливо повел плечом, и Беня опять зашнырял по комнате в поисках давно уже собранных вещей. То, что мальчишки подрались, было очевидно. Сколько раз на памяти учителя они схватывались, казалось бы, с нешуточной яростью, а через десять минут уже мирно трепались на своем полуязыке-полущебете. Нет, музыканта никогда не радовала эта дружба. Если уж честно, он и дружбой это не называл: так могут срастись воедино стволы ели и березы, если капризной судьбе взбрело в голову швырнуть рядом два разных семечка. Они тянутся к свету изо всех сил и где-то даже помогают друг другу, укрывая от солнца, но приходит пора и одно из деревьев неминуемо гибнет. Людям проще: они просто могут оторваться друг от друга. С болью, с кровью, с муками, но оторваться. И надо бы радоваться тому случаю, что развел их тропинки, но Алексей Игоревич, сам себя не понимая, жалел сейчас шмыгающего Беню и в который раз бесполезно начинал:

— Мальчики, я хочу знать…

И понимал: они его не слышат и, кажется, даже не видят. Впрочем, не только его. Беня обреченно обвел взглядом комнату, ожидая даже не понимания, а хотя бы жалости. Брига усмехнулся; отвела глаза Олюшка. Вадик, ничего не понимающий и потому испуганный, захлопал ресницами. Алексей Игоревич осознавал, что сейчас он выставляет ребенка за дверь, в предрассветную мглистую сырость, на улицу. Но понимал, что, оставь он Беню — за дверь шагнет Бриг.

Беня оглушительно захлопнул дверь. С потолка отвалился кусок штукатурки, обнажив темное перехлестье дранки, неровные края коричневой корки, торчащую солому. Почему-то вспомнилось некстати, что вот надо бы дом перештукатурить.

— Куда он теперь? — выдохнула Олюшка. — Без денег-то…

Все обернулись на нее. Алексей Игоревич открыл тяжелый ящик комода, выхватил остававшийся червонец и выскочил на улицу.

Беня неторопливо шагал в никуда. Со стороны могло показаться, что парень просто прогуливается спозаранку, даже плечи распрямил, точно свалившаяся свобода, запах улицы, перекличка ночных поездов вернула прежнего Беню. И он шагал уверенно, чуток расслабленно, ровно настолько, чтоб никто не понял, в какую передрягу он только что попал.

«Да пошли они все!» — сказал он себе.

— Беня! — Алексей Игоревич поймал себя на мысли, что впервые произнес его кличку.

Все это время он никак не звал парня и испытывал при нем странную неловкость. Да, сейчас старик был благодарен мальчишке: он снял эту неловкость. Больше не надо было настороженно приглядываться, прислушиваться и ждать беды. Алексей Игоревич даже не счел унизительным, что Беня не замедлил шага и заставил догонять себя.

Учитель поравнялся с парнем только у вагончика, который гордо именовали вокзалом. Беня опустился на лавку:

— Че надо? — бросил исподлобья.

Бене захотелось, чтобы старик стал уговаривать его вернуться. С каким наслаждением он послал бы его куда подальше! Воздух свободы волновал беглеца. Теперь не надо было мыть руки, чистить зубы скрипучим порошком, следить за словами, чтобы не выскользнул в неурочное время колючий мат, и ложиться спать вовремя… Ну нет, назад Бене не хотелось — но пусть старик попросит!

— Вот деньги, возьми, — проговорил старик, пытаясь отдышаться. — Я ничем больше…

— Бабки? — опешил Беня, соображая, стоит ли брать.

По всему выходило, что надо оттолкнуть. Но какой же дурак от дармового отказывается? Он протянул цепкую лапу.

— Сколько? Чирик? И на том спасибо.

Алексей Игоревич потоптался еще на месте, хотел сказать что-то ободряющее, но Беня отвернулся и засвистел фальшиво.

— Взял бабки? — спросил Брига, пристально глядя в окно.

— Взял.

— Так я и знал.

Говорить было не о чем. Все сидели неподвижно, странно опустошенные. Только Вадька бессмысленно качался на сетке кровати, и она откликалась ржавым фальцетом.

— Ольга-а-а-а! Ольга-а-а-а! — раздалось вдруг так резко, что все вздрогнули.

— Мама! — испуганно ахнула девушка.

И никто больше не успел заволноваться — да и сил больше не было чувствовать что-то. На визжащую, как поросенок под ножом мясника, Алину смотрели равнодушно. И только когда она скаканула не по весу шустро к дочери, Алексей Игоревич произнес:

— Сядь, Алина!

И так спокойно это было сказано, что тетка и в самом деле замерла и даже присела было на стул, но тут же взвыла:

— Это ты сядешь! Сводник старый! Она же у меня не тронутая еще, ребено-о-о-ок.! — и кинулась к Бриге, взметнула перед глазами скрюченные пальцы. — Думаешь, городской, так все можно? Можно? Она одна у меня-а-а-а!

— И у меня, — отвел Брига от лица пятипалую угрозу.

— У тебя-а-а-а? — перешла на свистящий шепот мать. — Да ты выучись сначала, щенок!

— И выучусь, — хмыкнул Брига и вдруг застыл, даже рот приоткрыл; легко метнулась вверх черная крутая бровь…

Он обернулся на Вадика, потом на Алексея Игоревича.

— Ну, тогда и получишь ее, — отрезала Алина.

Ее ладонь с силой стукнулась о лакированный бок баяна.

— Инструмент! — поморщился Алексей Игоревич. — Ради Бога!

Брига, кажется, даже не расслышал последних слов, он вдруг очень явственно понял, что ему придется выучиться. Не было у него другого выхода.

Час назад он безоговорочно выгнал за порог не дружка, и не врага, и не случайного попутчика. Да! Он выгнал прежнюю жизнь со всей ее свободой, страхами, хождением по острому краю, со всем тем, от чего дни, даже полуголодные, приобретали особую окраску и особое звучание, притягательное, острое, сладкое. Как сквозь крашеное окошко общественной бани, попытался он разглядеть, от чего отказался, но видел лишь грязные потеки и разводы. Точно ночь отсекла все, что было, и остался лишь круг света под тряпичным абажуром, Оленькино лицо, покрасневшие глаза учителя, встревоженная мордашка Вадика и темный глянец баяна. Настоящее. А все прочее было игрой, пустой детской забавой.

— Выучусь, — сказал Женька твердо.

Олюшка, покорно уходящая вслед за матерью, резко развернулась. Она хотела что-то сказать, однако Алина дернула ее за руку. Но взгляд девушки… В нем было столько веры, страха, нежности, что слова были не нужны.

Брига все же пошел следом за ними в сени и на крыльцо, и долго смотрел вслед.

Молочный туман заливал деревню, сквозь него кое-где мелькали огоньки теплых окон, еле заметные за влажной пеленой. Но уже наползало утро, густое, как деревенские сливки, ленивое, сонное. Брига жадно втянул свежий холодный воздух. Сейчас, когда никто его уже не слышал, он повторил, словно заклиная себя: «Выучусь! Выучусь!»

Хорошо, что ни Алексей Игоревич, ни Вадька не вышли на крыльцо, и какое-то время Брига мог не объяснять, что стоит за семью звуками, сорвавшимися с губ случайно, но ставшими теперь девизом и планом: «Выу-чу-сь!»

Брига еще не хотел думать о том, что ждет его за порогом стремительно гаснущего лета. Он смотрел, как проступают сквозь туман макушки сосен, как одно за другим загораются темные окна, как мирно и тихо начинается день, и старательно считал.

Ему оставалось еще десять дней лета. Десять дней и ночей. Этого должно хватить, чтобы надышаться теплом, решить, что делать с Вадиком, как рассказать и объяснить все Алексею Игоревичу. Десять дней тишины до возвращения в детдом. До начала долгой дороги, которую он должен пройти.

© Ковалева Н. В., 2011

© ООО «Издательство Астрель», 2011

Овод (
Зимний ветер (
em