Марина Вишневецкая
Кащей и Ягда, или небесные яблоки
Часть первая
ПЛЕННИК, БЕГЛЕЦ, ХРАБРЕЦ
А было это уж так давно, что и вспомнить некому. Одна Фефила это помнит теперь: как Кащей был мал, а мир до того велик — ни глазом, ни мыслью не охватить, как люди были смиренны, а боги за то к ним добры, и как ослушались люди богов, и как этим прогневали их — всё помнит Фефила, по сей день всё, а только никому не расскажет — не сможет, ведь она — зверек бессловесный. Да и как ее норку найти в чистом поле? А только если кому повезет, кто в этом поле ягоды или цветы собирать станет и вдруг увидит на пригорке небольшого, кругленького зверька, пушистого, рыжего, как огонь, с быстрыми пятипалыми лапами, с острыми ушками по бокам, с длинным плоским хвостом и уж до того смышлеными глазками, что посмотрит он в эти глаза, бездонные, рыжие, и без всяких слов обо всем в них прочтет!
Ведь разговаривали же Кащей и Симаргл без помощи слов — долгих семь лет разговаривали. И летали на облаке. И столько еще всего удивительного было в те далекие времена, когда между богами, казалось, воцарился мир вековечный: Перун со своею женою Мокошью занял небо, а Велеса-бога он сверг под землю и позволил ему там царить — все подземное царство отдал Перун богу Велесу, а отца своего Стрибога отправил Перун на покой, а сына своего Симаргла поставил над всеми воинами и мастерами, а брата своего Даждьбога от решения дел людских удалил, единолично хотел править людьми Перун-бог вместе с женою своею Мокошью.
Именно так всё и было. И если кому повезет, кто пойдет в то самое чистое поле за цветами или за ягодами, и увидит на пригорке Фефилу, и в глаза ее умные, рыжие взглянет да как в бездну веков и провалится! И узнает про это про всё — в наимельчайших и достоверных подробностях.
Рождение Жара
1
Река называлась Сныпять. Сели люди на высоком ее берегу лет двадцать назад. Пришли, огляделись, поняли, что надолго, — вот и назвали свое поселение Селищем. Выкопали землянки, глубокие, теплые, несколько бревен и над землей уложили, по углам очаги поставили, кровлю из дерева сделали, а по дереву еще дерн, чуть весна — хорошо, зеленеют крыши. Придет из степи степняк и не разглядит даже, что здесь люди живут. Правда, потом для князя, для Родовита, и его молодой жены Лиски дом построили не в земле — настоящий сложили из бревен княжеский дом. Потому что Перун — на небе, а Родовит — в дому. С неба Перун всё видит, а из высокого дома — князь. Потому что нельзя иначе. Потому что иначе всё ходуном пойдет. Как оно всё ходуном-то ходило старые люди помнят еще, а всех лучше Ляс помнит, струны свои перебирает, на деревяшку натянутые, и рассказывает, и поет, как бог Перун отца своего Стрибога на небе одолевал, а потом и младшего брата, бога Велеса, и от этого ночь повсюду стояла, ровно шесть лун стояла кромешная ночь и только молнии в ней сверкали! И когда отец Родовита, старый князь Богумил, с братом своим, с Родимом, воевал — кому из них здесь, на земле, людьми править, — тоже нисколько не лучше было. Пока не устали Богумил с Родимом друг с дружкой на мечах биться да еще людей на битвы эти поднимать, — больше люди устали, сказали: «Идите-ка вы к богам!» — вот и пошли братья в Священную рощу, чтобы боги их там рассудили. А вернулся из рощи один Богумил.
Давно это было, не здесь, не в Селище еще люди жили. А только запомнилось им с той поры и крепко запомнилось: хорошо, когда на небе — один бог, а в дому — один князь. Теперешний их князь князь Родовит один был у Богумила сын, и у бога Перуна один он был за них, за людей, проситель. И за это люди почитали его не меньше, чем за твердое слово и храброе сердце.
2
Сныпятью их река называлась. Десять лун минуло уже с той поры, как увел Родовит свою дружину за Сныпять, в Дикое поле. А может, и дальше, может, и за Дикое поле увел — не знали этого люди. А только сердца их давно изболелись по мужьям, по отцам, по братьям своим. И когда полетело над Селищем долгожданное «цинь-цинь-цинь!» — из степи полетело — это дозорные первыми возвращающуюся дружину в степи заприметили, — по пальцам пересчитать тех можно было, кто не выбежал на высокий берег реки.
Вот первый палец — княгиня Лиска: никак она не могла из княжеского дома на берег бежать — в горячечных родах лежала. Вот второй палец — Мамушка, нянька ее верная, никак от княгини своей отойти она не могла. Вот третий палец — девочка, четырехлетняя Ягодка, маленькая княжна. Она стояла под домом, слышала, как мама ее, княгиня, стонет, воет, кричит и тоже от этого горько плакала. Вот четвертый палец — девушка Лада, единственная во всем Селище ворожея. Одною рукою она гладила Ягодку по голове, а другою рукою водила над большой деревянной бадьей. Плавали в бадье проросшие зерна. Вот и княгиня Лиска новым ростком сейчас прорастала. Никак не могла Лада на берег бежать — ворожила, зерна кружила рукой, чтобы княгине помочь.
А пятым, кто не пошел к реке, кто и так всё видел с крыши своей травяной — только не знали, спорили люди, каким именно глазом смотрит он в самую суть вещей: левым ли, правым? — левый глаз у него был к людям повернут, а правый только на небо смотрел, — это был Ляс, сказитель, старик, ноги у него уже почти не ходили.
Остальные все были на берегу. Стояли и жадно смотрели, как по желтой, пожухлой степи приближаются к Сныпяти люди, кони, повозки. Впереди всех осанисто, гордо ехал князь Родовит на буланом коне. Уезжали когда — на одних конях были, значит, повозки по дороге нашли, а может быть, у кого и отвоевали. Но про повозки между собой только те рассуждали, у которых ни муж, ни сын, ни брат в поход не ушел. Конечно, им интересно было, с каким гостинцем их князь возвращается.
А те, у которых в дружине был свой, родной человек, те сбились у самого края, чтобы прежде других его — своего разглядеть.
Заяц, мальчишка всего пяти лет, зорче всех оказался. Самым первым стал руку вперед тянуть:
— Вон папка! Живой! — и запрыгал: — Я тут, папка!
А мама его, Веснуха, сначала только глаза свои большие, карие щурила:
— Где? Где?! — а потом вдруг как закричит: — Удал! Удал! — и нитку бусин вдруг с себя сорвала, до того от счастья забылась. Покатились по склону вниз глиняные бусины, до самой реки добежали.
Обмелела в это жаркое лето река. И всадники, и повозки без опасений двинулись по ней вброд. Только князь Родовит приотстал, глаз прищурил, на высокий берег глядит, а княгини Лиски не видит и дочки своей не видит, маленькой Ягодки.
Вдруг по склону стон прокатился. Разом охнули люди. Затрепетало у князя сердце: не по нему ли стон этот? нет ли в дому у него каких ужасных вестей?
А это, оказывается, повозка в реке крениться стала. Бросились ратники со своих коней в воду — руками, плечами ее подпирать. А только всё равно скрипнула, охнула повозка, набок завалилась да и сбросила с себя в воду ткани невиданной в этих местах яркости и красоты, а тонкости и упругости до того небывалой, что даже и вода их почти не брала, так и плыли они по реке, будто большие пятна заката. Разгорелись глаза у женщин. Отлегло у Родовита на сердце. Кивнул он женщинам и их детям кивнул: забирайте, мол, это всё ваше. И вот уже, будто бусины из Веснухиной низки, покатились по склону люди. И вот уже закипела река от их тел. Кто мужей обнимает, кто ткани диковинные к себе прикладывает.
А на самом дне той повозки еще и украшения золотые таились, опустились они в песок, закопались в речное дно. Близко к воде наклонился Заяц, мальчишка лопоухий, шепотом почтительным попросил:
— Река, отдай его мне! — и тогда уже выхватил из речного песка золотой браслет. Звери на нем были изображены, друг друга в схватке обвившие, незнакомые звери, нездешние. Матери браслет протянул: — Мама, это тебе! Это я добыл!
А Веснуха и не расслышала даже. Мужа своего она обнимала, гладила, целовала — Удала.
Мог ли князь Родовит в этом шуме, гомоне, плеске расслышать, как страшно закричала его княгиня — далеко, высоко, там, в дому? А в реке закричала Яся, голову руками обхватила и медленно в реку оседать стала. А сын ее, маленький, смешной, конопатый, — Утей боги назвали, Уткой, значит, когда подрастет, — выскочил из реки и в степь побежал. Видимо, узнали они уже от людей, что Летяй, храбрый, ловкий был воин, не вернется к ним больше. И снова померещилось Родовиту: плачет, стонет в дому его княгинюшка. Приударил он буланого коня плеткой, а конь и не обиделся ничуть, конь лучше хозяина недоброе чуял, и понес своего седока через обмелевшую Сныпять, по высокому склону понес, по опустевшему, светлым воздухом трепетавшему Селищу.
Крики княгини Лиски делались всё слышней. Над бадьей кружила, ворожила девушка Лада, воду в бадье двумя руками мутила. Спрыгнул с коня Родовит и, пока коня своего привязывал, слова ее быстрые разобрал:
— Как ты, Мокошь, богиня, породила Симаргла, в единый миг и с семью мечами, так и княгине нашей дай вмиг родить! И ты Стрибог, ты, который выдохнул Перуна из губ своих, лишь имя его назвал и так породил, и ты помоги.
Изумился князь, взбежал на высокое крыльцо. В свой собственный дом войти захотел, а только дорогу ему Мамушка преградила. Стоит, молчит, не пускает.
— Там жена? — спросил князь.
Спрятала Мамушка глаза в землю:
— Да… Княгинюшка.
— Уезжал, пустая была! — хмуро вымолвил Родовит и опять в дом войти захотел.
А Мамушка только локти расширила — не позволила, залепетала:
— А может, она в речке купалась… Может, рыбку живую ам, и заглотнула ненароком. Родовит!
Вскрикнула тут княгиня Лиска неистово, страшно. Не выдержал, оттолкнул Мамушку князь. В дом вошел, на Ягодку так ни разу и не взглянул. А Ягодка, хоть и было ей четыре лета всего, хоть и не видела она Родовита долгих десять лун, от подола Ладиного отлепилась:
— Папа, — шепнула, — мой папа.
А в ладошке Ягодка немного грязи держала, хотела вместе с Ладой поворожить. Встала на цыпочки, бросила грязь в бадью — так, детское баловство. А только увидела Лада, что из этого баловства вышло, и глаза ее испугом расширились. Не стала тонуть в воде пыль земли, а лишь немного к краям бадьи разбежалась, а потом вдруг сбежалась опять и получилась фигурка: ручки, ножки, как у ребеночка, а вместо личика — морда тянется, змеиная, узкая. Хлопнула Лада двумя ладонями по воде:
— Это не нам, это нашим ворогам!
Полетели во все стороны брызги. С головы до ног Ягодку окатили. Хотела она рассмеяться. А только княгиня Лиска вдруг по-особенному как-то вскрикнула и тихо сделалось. Так тихо, что гомон и смех стал снова слышен с реки. И еще вдруг так ясно, так близко послышалось, как Ляс, старик, струны стал теребить. Следом Мамушка в доме заголосила. Выждал минутку Ляс и на крыше своей запел:
— И родился у Ягодки младший брат,
А у бога, у Велеса, — змеёныш-сын,
А у князя, у Родовита, жена умерла –
Луна белая за черный лес закатилась.
А потом запищал в дому кто-то, будто мышонок придавленный. Конь буланый заржал, рванулся, привязь вырвать хотел. Переглянулись испуганно Ягодка с Ладой, а когда опять на дом посмотрели, стоял на высоком крыльце, как снег, белый князь Родовит. На руках у него в холстине младенец лежал. Только очень уж странный был этот младенец — не кожей, а чешуйками весь покрытый, и не с лицом человеческим, а с длинной мордой. Глаза у морды светились умом, а пасть — не рот был у младенца, а пасть, — немного щерилась, и оттуда виднелись острые зубы.
— А-а-у, — в доме заголосила Мамушка. — Ушла от нас княгинюшка. А-а-у, к Закатной речке ушла… А-а-у, на ту сторону плыть! Не вернется обратно!
Горько заплакала Лада, обняла Ягодку, уткнула ее носом к себе в подол. И девочка тоже тихонько заныла.
Стоял на крыльце Родовит, что делать, не знал. А когда не ведает человек, как ему быть, он идет со своею бедою к богам. Сразу идет, нельзя с бедой медлить. И сбежал с крыльца Родовит, и пошел через княжеский двор, а потом дорогой пошел, которая через Селище вела, пылью от человеческих ног клубилась. Возвращались люди с реки, кто с мужем в обнимку шел, кто с добычей в охапку. А только видели люди, что за диво у князя в холстине лежит, и следом за князем бежали — туда, на поляну, к Перунову дубу.
3
Страшен ли, грозен ли был Велес бог? Был ли он так уж особо уродлив своей хромотой? Или тем он людей устрашал, что след от него на земле, на траве, на снегу оставался — от правой ноги, как от лапы медвежьей, а от левой, как если от кабана. Или страшнее всего человеку казалось громадное его тело, где волосом черным поросшее, а где-то и чешуей?
А только был сейчас Велес среди своих — среди нечисти мелкой, болотной, подземной, такой же лохматой, такой же шершавой как он, длиннолапой, хвостатой, ластоногой — и среди мелочи этой буро-зеленой бог Велес был краше всех. На каменном троне сидел под пещерным, каменным потолком — посреди своего неоглядного подземного царства. Низок был каменный потолок, как иглами, наростами весь пророс. Сутулился Велес, даже когда сидел — по привычке сутулился. Загнал его бог Перун, будто крота, под черную землю. Хромым сделал в нечестном бою. Честно ли это в кромешной тьме камнями с гору величиной кидаться?
Ждал вестей Велес, важных вестей. Княгиня Лиска от него должна была сына родить.
Не усидел он на каменном троне, сгорбился, поднялся… И мелочь буро-зеленая, что возле трона сидела, тоже следом запрыгала.
— Не шушукаться мне! — топнул на них Велес левой своей, копытной ногой.
А они и не шушукались вовсе, так только — перепонками зашелестели. Прислушался Велес: далеко, в каменных переходах вроде бы шорох возник. Гонца ждал подземный бог. Не подземный — под землю загнанный! И дождался его наконец — юркого, на тритона похожего, от быстрого бега то ли взмокшего, то ли мутной слизью покрывшегося. А только когда этот мелкий, зеленый заговорил, щечки свои смешно раздувая, слаще птичьего пения был для Велеса его голосок:
— Видел, видел! Своими глазами. Я в ручье залег. А Родовит его мимо — по селению нес! Сына! Твоего сына, Велес! И до чего же он хорошеньким уродился! Весь, весь в тебя! — и лапками перепончатыми всплеснул.
И от слов этих тысячемордая Велесова свита запрыгала, закувыркалась тоненько заверещала:
— Красавец!
— Богоподобный!
— Народился-таки наконец!
А поверх всего этого визга неслось басовитое, ликующее, Велесово:
— Небожители, трепещите! Он родился, мой сын! Он завоюет для меня землю! Землю и небо!
И обезумевшему от перепадов их голосов эху стало некуда в тесных каменных переходах деться. Стало эхо ронять с потолка камешки и наросты — на головы мелкой нечисти их ронять. И только так понемногу угомонилась писклявая нечисть. Один Велес теперь голосом громыхал:
— Мой! Мой сын! Мой и больше ничей!
И уж так ему под землей стало тесно, как не бывало еще никогда. И пошел бог Велес к подземному озеру — жар, ударивший в голову холодной водой унять, разлечься в темной воде и мечтами о грядущих победах забыться.
4
Летела над Селищем птица воробей. Летела, дивилась: ни души не осталось в Селище, любое зернышко бери, любое семечко хватай. До самого края Селища долетела птица воробей, до поляны, где возле священных камней дуб Перунов стоял. Ах, вот они где, люди все, до последнего малолетнего ребеночка — вокруг черного, мертвого дуба скопились, на князя своего, на Родовита, во все глаза смотрят. И хорошо, пусть стоят, пусть смотрят, птице воробью этого только и надо. Чирк, порх! — и обратно полетел воробей, птица хотя и малая, а смышленая, заприметила она зерно, которое во дворе у Веснухи, у жерновов, лежало, вернулась птица во двор, — хорошо, никто теперь не прогонит.
А дуб этот черный, огромный, мертвый, потому для людей священным был, что молния Перунова в нем побывала — сам бог Перун коснулся его, на три части силой своей расщепил и этим силу свою в нем оставил. С тех пор одному Родовиту дерева этого было касаться дано. Вот и стоял сейчас князь, спиною к дубу прижавшись, силы и мудрости у священного дуба просил, а ребеночка змееморденького перед собой на холстине держал.
Вокруг Родовита люди стояли, молчали в оцепенении, ждали, кто первым осмелится слово сказать. От Яси ждали этого меньше всего. Но вот не вернулся ее Летяй из похода и что ей осталось? Только за Утю, за мальчику своего конопатого, сердцем обмирать. Шагнула Яся вперед и сказала негромко:
— Боимся, беде быть.
И тут же разом другие заговорили. Удал крикнул:
— Почему он не человек?
А Веснуха, жена его, сняла с себя золотой браслет с двумя диковинными зверями и к дубу Перунову кинула:
— Боимся, прогневали мы богов.
И другие женщины тоже стали с себя украшения золотые снимать, которые вот, только что, в реке обрели. Бросили их к корням священного дерева и еще руки о подолы отерли, как после нечистого. А те, которые куски пестрой ткани держали, те и их к дереву побросали.
Молчал Родовит. То людей своих взглядом обводил, то опускал его на ощерившегося младенца. Хотел Родовит все слова выслушать, пусть и самые горькие, потому и молчал.
Слово это — «змеёныш» — первым кузнец Сила сказал. Прибежал с большою корзиною уже после всех, на колени перед Родовитом рухнул:
— Князь-отец! Положи ты змеёныша этого вот в нее, сделай милость! На воду опустим. И пусть себе уплывает — до самой Закатной реки!
И люди тут же слово это подхватили:
— Змеёныш!
— А ведь точно — змеёныш!
И Ягодка, которая чуть в стороне, возле Лады стояла, в Ладин подол головку зарыла, чтобы смеха ее не услышал отец, и прошептала:
— Ну вылитый зми-ионыш!
Выслушал всех Родовит, еще раз на младенца взглянул, которого ему княгинюшка его любимая Лиска вместо себя оставила, прижал младенца к груди покрепче и начал так:
— Когда Велес-бог похитил Мокошь-богиню и она родила от него близнецов — девочку с одним глазом…
— Одноглазую Лихо, — кивнули люди, им ли этого было не знать?
— … и мальчика с волчьей пастью, — властно напомнил им князь.
— Коловула, — весело крикнула Ягодка.
— Коловула, — кивнул ей отец. — Что же? Разве Мокошь их бросила в реку, разве не вскормила их грудью? И разве тот, чье имя вымолвить разом не хватит силы…
— Всемогущий Пе… — благоговейно прошептали мужчины.
— … рун! рун! рун! — шепотом подхватили женщины.
— Разве он проклял этих детей? — уже яростно выкрикнул князь. — Боги дали мне долгожданного сына! Я не к вам с ним пришел, а к Перунову дубу! Я не вас хочу слушать! Я буду слушать богов!
Взглядом призвал Родовит к себе Ладу, и в тот же миг Лада уже возле стояла. Бережно переложил Родовит к ней на руки ребенка, а сам тронул ладонью свой оберег и внутрь Перунова дуба вошел. Наклонился, взял от корней чашу с хмелем — одна Лада знала, какие травки надо собрать и как из травок этих настой сварить, чтобы только немного отпил его Родовит, и стали слышны ему богов голоса.
Вот сделал Родовит один глоток — и люди, что стояли вокруг Перунова дуба, глаза свои крепко закрыли. Вот сделал их князь второй глоток — люди подняли свои головы к небу. Вот третий глоток сделал их князь — взяли люди друг друга за руки, только бы князю помочь волю богов расслышать — и двинулись маленькими шагами по кругу. И вот уже стоны до них донеслись: «Мм-м-м-ы! Ы-ы-ы!» — прежде чем говорить голосами богов всегда стонал Родовит, потом выл, потом внутри священного дерева вздрагивал, бился. И только потом — не всегда, а лишь если была на то воля богов, — начинал разговаривать их голосами.
В этот раз много дольше обычного маялся в дубе Перуновом князь, стенал, выл, хрипел. И наконец-таки тоненько произнес:
— Жа-а? Жа-а-абр?! — а после вдруг как закричал раскатисто, громово: — Жар! Жар! Жар! — И вышел из дерева, градом пота облитый.
Открыли люди глаза — чуть душа в Родовите держалась. А по лицу улыбка плыла, неземная еще, нездешняя:
— Боги сказали: его зовут Жар! Боги не гневаются, — и на траву устало присел.
Первыми дети запрыгали — Утя, Заяц, Щука — и в ладоши забили:
— Боги не гневаются!
А взрослые — те же дети, когда боги с ними заговорят. И взрослые стали в ладоши друг друга бить, весело повторяя:
— Беды не будет!
— Боги дали ему имя!
— Боги не гневаются!
— Хорошее имя «Жар»!
А кузнец Сила на радостях к высокому берегу побежал, корзину свою пустую подальше в Сныпять забросил.
Одна Ягодка со всеми вместе никак обрадоваться не могла. Возле Лады стояла, испуганно на змееныша косилась, когда Родовит подошел к ней:
— Ягодка, дочка! — и ладонь на голову положил. — Ведь это — твой брат. Нам придется… ну да… всегда-всегда хотеть его видеть, — и руку девочкину в свою взял, чтобы она погладила остромордого мальчика.
И Лада ей тоже глазами сказала: не бойся, погладь, — и склонилась к ней вместе с ребеночком. А только Жар в это самое время пасть свою приоткрыл и муху зубами схватил, которая мимо летела.
Взвизгнула Ягодка, руку одернула:
— Не всегда! Не всегда! Никогда! — И убежала к реке.
И с высокого берега стало ей видно, как по воде пустая корзина плывет.
«Лучше бы я в той корзине плыла, — подумала Ягодка. — От такого-то братца!»
А люди шумно и весело разбирали из-под Перунова дуба свои украшения и куски пестрой и легкой ткани — раз уж боги на них ничуть не прогневались.
5
Вот нерешенный вопрос: видели ли люди своих богов? Тот же князь Родовит, когда входил в священное дерево, видел он их или только слышал? Правда ли, что у Перуна усы были еще длинней бороды? Правда ли, что на слух он был туг, оттого что железная колесница в самые уши его гремела? А у Мокоши, правда ли, длинные медвяные волосы сами собой змеились, стоило лишь богине прогневаться, а сарафаны ее полотняные сами собой цвет меняли? Радостная богиня была — и голубела, и желтела материя, а охватит бывало ее печаль — и сарафан на ней в темное тут же окрасится. Да и сарафаны ли были на ней — кто это видел? Высоко, далеко жили боги — в небесном саду. Мокошь веретенное дерево растила да за веретенцами на нем зорко присматривала. Каждое веретенце — жизнь человеческая. Истончится нить — человеку болеть. А совсем перетрется — и нет на земле человека, тогда ему жить уже за Закатной рекой! А кто сильно прогневает Мокошь-богиню, тому она и сама может нить оборвать. Или не может сама? Или у Перуна сначала совета спросит?
Далеко, высоко жили боги. Их сына, Симаргла, юношу о семи мечах, того хоть изредка видели в небе, не все видели — одни лишь наихрабрейшие воины и только лишь в миг самого страшного боя. А Мокошь-богиню, а Перуна-бога видел ли кто? Грохот Перуновой колесницы слышали. И палицы его огненные, которые он с колесницы метал, видели и по многажды раз. А вот усы его серебристые были ли длинней бороды? Не знали, спорили люди. Потому что в небесном саду никому из людей побывать не дано.
Истончилось, оборвалось княгини Лиски веретено, а само ли оно оборвалось или Мокошь оборвала? Тоже спорили люди. А только нет, не рвала ее нити Мокошь, не было ей за что гневаться на молодую княгиню, а что Велес-бог Лиску однажды украл, медведем огромным прикинулся, схватил княгиню в охапку, Мамушка и охнуть не успела, по берегу Сныпяти они шли — разве княгинина в том вина? Это Велес неугомонный снова созорничал!
Подняла Мокошь Лиски, княгини, веретено, немного в руках его подержала да и бросила в небесную реку. По небесному саду еще шире Сныпяти текла голубая река. Смотрела в ее воды богиня Мокошь и знала про всё, что случается у людей. Вынет Мокошь из медвяных волос своих золотой гребень, проведет им по небесной реке, одними губами шепнет:
— Вода туда, вода сюда. Прийди, беда! Уйди, беда! — и вмиг всё увидит.
Вот и сейчас провела она по голубой воде своим гребнем, пошла по голубой воде рябь… А только рассеялась водяные дорожки, увидела Мокошь младенца Жара. На руках его, в белой холстине нес Родовит от Перунова дуба.
И уж так некрасивый этот мальчонка на Велеса был похож, что богиня развеселилась. Низко-низко склонилась к воде:
— Скучно мне, маленький, — прошептала. — Уже нет терпения ждать, когда в этой вечности хоть что-нибудь да случится. Расти не по дням, расти с каждым вздохом, малыш! Разбуди, распали, рассерди этих глиняных человечков!
Не заметила Мокошь, что Перун стоял чуть пониже, коней своих черных из небесной реки поил. Услышал Перун ее шепот, спросил:
— С кем это ты, жена?
Только на миг смутилась богиня, голову от воды повернула:
— С тобой! С кем же еще, мой громовержец?
— А со мной надо громко! Я шепота не разбираю, — не умел лукавить Перун.
Рассмеялась богиня и одежды на ней сделались изумрудными, как иные жуки на земле.
— Я что говорю? А вот мог ли бы ты прогневать людей?! — и опять рассмеялась.
— Я?! Прогневать? — расслышал Перун, а все равно ушам не поверил. — Не люди меня, а я их?
— Да! Да! — весело закивала богиня.
Погладил Перун гриву коню, подумал, плечами пожал:
— Люди не смеют гневаться на богов!
Встала Мокошь с земли, волосами медвяными тряхнула и снова их золотою гребенкою собрала:
— Скучно мне. Ох, и скучно с тобой!
Знала, не расслышит ее Перун. Вот и пусть подумает, что за ним последнее слово осталось. И легко пошла вверх по небесной реке. Там, в верховьях, олени ходили, колокольчиками глиняными звенели — на рогах у них колокольчики эти росли. Если удастся оленя поймать да забраться верхом, весело будет на нем скакать по небесному саду. С дерева жизни яблоко наливное взяла — чем приманить ветвистого зверя будет. И опять про Жара, про младенца Велесова, подумала. К губам золотистое яблоко поднесла и в него улыбнулась. Когда есть чего ждать, — богам, как и людям, всегда от этого хорошо.
Прошли три лета
1
Давно не была у людей Фефила, с тех пор как маленький Жар цапнул ее за хвост, догнал и опять укусил — заскулила Фефила, сложилось в клубок и укатилась обратно — в чистое поле. Больше других людей Фефила с княгиней Лиской дружила. У одной у нее на коленях могла сидеть. Ей одной шерстку свою огненную гладить позволяла. А загрустит Лиска, оттого что князь ее снова в поход ушел, нарвет ей Фефила в поле разных цветов, охапку к ногам ее сложит — и улыбнется княгиня, и станет себе или Ягодке венок из цветов плести. А то и Фефиле маленький, пестрый веночек сплетет, а Ягодка за ней по всему двору носится, одеть его на Фефилу хочет. Только нелепо это зверьку — в венок наряжатся. Спрячется Фефила в высокой траве, а Ягодка от обиды заплачет, ногами затопает, и тогда несет ей Фефила в цепкой лапе гостинец — землянику на веточке. А девочка от этого вот уже и снова смеется.
Три лета не была у людей Фефила. Три лета не было в чистом поле ни ягод, ни зеленой травы. Сушь на земле три лета стояла. Выскочила Фефила из глубокой своей, прохладной норы, сухой стебелек пососала и уж так ей вдруг захотелось на Ягодку посмотреть, подросла ли она, стала ли на княгиню Лиску похожей, — сложилась Фефила в клубок и покатилась по желтой, пожухлой траве. А когда катится надоедало, на задних лапах своих бежала, по-заячьи длинных.
Вот наконец и до Селища добралась. На холмик вскочила, по сторонам огляделась и глазам не поверила: вместо широкой реки, Сныпяти вместо, грязь лежит. И в грязи этой овцы, козы, коровы языками воду выискивают. А люди уже и не ищут воды. Так донную эту грязь бадьями черпают и носят на свои огороды. И там росточки ею обкладывают.
Добежала Фефила до княжеского двора, сухую траву осторожно раздвинула и опять глазам не поверила: до чего же вымахал этот звероподобный Жар за три лета — в половину взрослого человека стал. А ведет себя как младенец, сидит под навесом и ноет:
— Пи-и-ить! Пи-и-ить!
А Мамушка с Ладой при нем с ног уже сбились. Одна у одной козы пустые соски теребит, другая вторую козу напрасно терзает, нацедят в миску по две-три капли и Жару несут. А он слизнет их своим двойным, как у змеи, языком, и снова:
— Еще хочу-у!
Промокнет ему Мамушка тряпочкой пасть, скажет ласково:
— Храни тебя Перун, — и обратно к козе бежит.
Фыркнула на это Фефила и снова двинулась в путь — вниз, по склону, к реке. Через влажное русло брезгливо перебежала. Лапы о сухие травинки обтерла. Стала высохшим камышом пробираться. От пуха его расчихалась: «Пфи, пфи!» — и вот — детские голоса различила. Побежала на них и увидела: Ягодка, Щука, а с ними Утя и Заяц ползают по земле, выдергивают травинки какие-то и корешки их сосут.
— Три лета как с нами живет, и всё сушь! — это Заяц, лопоухий мальчик, сказал.
А Утя лицо свое в конопушках к нему обернул:
— И моя мать так говорит: зря его боги Жаром назвали.
— Они тебя, Утя, забыли позвать на совет и спросить! — это девочка Щука выросла над ковылем и снова на корточки села.
Здесь, за бурыми гребешками, шел у них с Ягодкой совсем другой разговор.
— А еще, когда я стану княгиней, — шепотом Ягодка говорила, — я смогу входить в Перуново дерево!
— И что?! И Перун тебя не убьет?!
— Я же буду княгиней, — смеялась на ее непонятливость Ягодка.
А Щука от этого всей душой обмирала:
— Нет! Я бы всё равно не посмела!
Могла ли Фефила понять их слова? Это еще один нерешенный вопрос. И другой: сколько человеческих слов она понимала? Или она понимала людей по их вздохам, по взглядам, по движениям рук?
Люди знали: боги сотворили Фефилу много раньше людей. Бог Сварог сотворил, одну палочку о другую потер, искорку огненную высек и душу в нее вдохнул. Пусть, мол, причуда эта тоже водится в небесном саду. Но только не прижилась в нем Фефила. А почему? Не знали, спорили люди.
Раздвинул зверек ковыль, увидели его дети, руками всплеснули:
— Фефила! Вернулась! — и сразу все эти споры, которые матери их между собою вели, когда вместе сходились и пряли, — эти споры и дети припомнили.
И пока за Фефилой бежали — потому что она только мордочку им свою из сухой травы показала и неведомо куда понеслась — бежали за нею и тоже, как взрослые, спорили: какая живет в Фефиле душа, звериная, вечная, а может быть, человеческая? И, если эта душа от бога Сварога, зачем она бегает с ней по земле?
А привела их Фефила в глубокий тенистый овраг, весь корнями деревьев проросший — к роднику, о котором дети не знали. И пока они жадно пили холодную воду, и пока, напившись уже, со смехом обливали друг друга, Фефила исчезла. Вот только что на земляном бугорке сидела, а вот ее уже и нету нигде. Напрасно Заяц и Утя искали подземный лаз в извилистых корнях дуба, напрасно Ягодка выскочила на луг и во все стороны прокричала:
— Фефила! Фефила! Я хочу видеть тебя всегда-всегда!
А по дороге домой дети твердо решили, что душа у зверька хотя бы наполовину, а человеческая, и что Фефила поэтому еще обязательно к ним вернется.
2
Волосы у этих людей были густые и черные, как воронье крыло, а глаза у них были сине-серые, как ягода голубика. На груди люди эти носили не железные обереги, а отлитые из золота амулеты. И шлемы их тоже были украшены золотом. Даже кони их на конских своих головах имели солнцем сверкающие налобники. Но больше золота, больше жен своих и детей, эти люди любили степь, простор, ветер в гривах своих коней и лихие набеги. Люди Родовита называли их степняками, а когда брали в плен, то кащеями, но только были черноволосые эти люди беспримерно храбры и в плен попадались на удивление редко.
Тридцать всадников-степняков поили своих коней из обмелевшего озера. А тридцать первым был среди них мальчик от роду всего семи лет. Степняки к нему обращались почтительно: маленький князь. Был этот мальчик сыном их предводителя. В седле он сидел уверенно, на взрослых смотрел дерзко, а на пожилого своего наставника, который следовал за мальчиком по пятам, и с раздражением порою смотрел. На подбородке и на левом плече были у мальчика шрамы — слишком отчаянно он учился владеть саблею и ножом. Но поход этот был у мальчика первым. Семь дней перехода по безводной степи немало его утомили. И поэтому, когда в белом, выцветшем небе он увидел не то мираж, не то полупрозрачное облако, так похожее на огромного воина, обвешенного семью мечами, и увидел, как воин этот своими мечами играет, — не поверил мальчик глазам, он решил, что это ему от усталости примерещилось, и поспешно зажмурился. А когда он снова глаза открыл, Симаргла в небе над ним уже не было. Выдохнул мальчик, ловко спрыгнул с коня и повлек его к светлой озерной воде — хорошо напоить перед оставшимся, последним, самым трудным переходом.
3
Всего три лета прошло, а до чего же состарился Родовит. Русые его волосы стали седыми. Лицо изрубили морщины. А княжеский посох, прежде — только знак его власти — теперь еще был ему и опорой.
Тяжело опирался на посох свой Родовит и вел за собою людей, от княжеского дома их вел на капище, к идолам Перуна и Мокоши. Три лета почти ничего не родила земля. Три лета от бескормицы падал скот. Выживали люди охотой, выживали рыбой в реке. Но когда в последнее это лето пересохла и Сныпять, отчаялся Родовит. Не в первый раз вел он своих людей на поклон к верховным богам. Но в первый раз вел и не знал, слышат ли боги их мольбы, их стоны, их заклинания. Или и вправду Перун стал до того уже на ухо туг, что сколько с земли ни кричи, а до неба не докричишься?
А люди сегодня надеялись больше прежнего: они вели богам небывало тучную жертву, они вели на заклание быка. Вели и надеялись: если и не услышит Перун голосов, то сладостный дым различит непременно. И на коленях стояли, и руки к идолам деревянным тянули, — пока кузнец Сила резал быку яремную вену, — с особенной страстью. Знали люди: любит Перун их страх, хочет видеть их трепет.
А Лада тем временем вынула из принесенной бадьи горсть черной грязи. И обмазала грязью сначала лицо, потом шею. Вынула новую горсть и обмазала ею грудь. И живот, и спину, и ноги, пока не стала от грязи вся черной, и тогда по земле покатилась, будто сама землей сделалась. А Родовит, будто был он уже не князь у людей, а повелитель на небе, стал вокруг Лады ходить и посохом землю вокруг нее протыкать — не посохом будто — будто молниями живыми. И люди упали на землю от страха и благоговения, и спрятали лица в траву, и головы накрыли руками.
И Ягодка тоже, как все, полежала немного, а потом поднялась и решила княгиню Лиску проведать. Высокий курган, в котором лежала княгиня, был близко от капища. И пока не видел никто, пока все на земле лежали, девочка побежала к нему. Спряталась за покатым его холмом и щекой к кургану прижалась:
— Мама, мамочка, — зашептала. — Я вот думаю всё: а кто же из нас двоих будет княжить? Ведь змеёныш… ой, я хотела сказать, мой братец, Жар… Мне очень жаль, мамочка, но он же не совсем человек.
И вдруг кто-то хмыкнул у нее за спиной. Испугалась Ягодка, оглянулась, а там уже Жар стоял. И в его желто-зеленых глазах такая непроглядность была, как если в болото смотришь.
— Не совсем человек, — так сказал. — Не совсем, да. Чуточку зверь! — и вокруг его пасти вдруг струйка огня показалась.
Когда злился Жар, когда собой не владел, стал у него теперь огонь вокруг пасти бывать.
Испугалась, вскочила Ягодка, стала от брата пятиться, а он новой струйкой огня на нее дыхнул — узкой, длинной, и прожег ей подол, и колено немного обжег.
Послюнявила Ягодка ладонь, потерла ею колено и услышала:
— Ягода! Жар! — это Мамушка спохватилась, прибежала пропавших детей искать. Потому что нельзя никому отлучаться, когда люди и боги между собой говорят.
За одну руку Ягодку ухватила, другой рукой Жара взяла и обратно их к капищу повела:
— Как не стыдно! Как можно! Перун видит всё!
Идет Ягодка, чуть хромает, не заплакать старается. А Жар вприпрыжку бежит, на сестру зеленым довольным глазом посматривает.
— Камень, дай огонь! Огонь, выйди из камня! — это кузнец Сила возле жаровни сидел, огонь развести не мог.
Увидел детей Родовит, крикнул:
— Жар! Сынок, пойди, помоги! Ты же можешь!
Вырвал свою руку у Мамушки Жар, грудь от важности выпятил. Подбежал к жаровне, воздуха в себя побольше набрал да как дунул огнем — так поленья и запылали.
Закивал Родовит:
— Спаси тебя бог, сынок!
И люди этому тоже обрадовались, улыбаться змеёнышу стали:
— Храни тебя Перун!
Быстро дым от поленьев до бычьего мяса добрался. Бычье мясо пробрал и вот уже к небу сизым запахом потянулся. Взялись тогда люди за руки и стали маленькими шажками по большому кругу ходить. А внутри этого круга Родовит посохом потрясал:
— Тот, чье имя вымолвить разом не хватит силы! О великий Пе…
— Пе… пе… — затянули мужчины.
— …рун! рун! рун! — с трепетом выдохнули женщины.
И Ягодка вместе с ними, как ни болело колено, потому что иначе нельзя:
— …рун, рун, рун!
— Мы — твои люди! Ты — наш повелитель! Окропи же, омой свою землю! Войди в нее! Осчастливь! — и застыл Родовит, и к небу обе руки воздел, и голову к небу закинул.
4
Видели, нет ли люди своих богов — вот до сих пор нерешенный вопрос. Но в том, что боги своих людей видели и о каждом их шаге знали, нет никакой загадки. И мольбы их слышали, и ароматы их жертвенных приношений вкушали. А безмолвствовали боги оттого, что хотели своих людей испытать. Больше Мокошь хотела, а Перун бывал ее капризам послушен.
Среди небесного сада стоял большой колодец из камня. Не вода в том колодце плескалась — синее небо. А в дни жертвенных приношений, — не синее небо — тучные ароматы. Опустит Мокошь в небесный колодец серебряную бадью, к губам ее поднесет, испробует аромат принесенного в жертву животного и Перуну бадью передаст. Вкусит Перун из бадьи и морщины на суровом его лицо разгладятся.
Было так и сейчас. Сначала из бадьи отведала угощения Мокошь, но все равно сказала с насмешкой:
— Их безропотность не от ума!
Потом вкусил из бадьи Перун. Огладил усы, улыбнулся:
— Безропотность — их лучшая добродетель!
Но Мокошь не унималась, хотя и взяла у него бадью, и с удовольствием снова вкусила:
— Стрибог сотворил их из слишком грубого вещества. Их глиняные головы пусты до трескучего звона! Отчего бы им не пойти и не поклониться Дажьбогу, чтобы он их не жег своими лучами, чтобы остался хоть на день под землей? Отчего бы им к Велесу не пойти и не поклониться: пусть хотя бы болотной воды им дал или речку подземную к ним наверх отпустил… Почему? Потому что глупы!
— Потому что, — рассердился Перун, — они чтут мой закон! Потому что Дажьбог должен быть всякий день в небе, а Велес всякий день под землей! — и бадью у Мокоши не взял — выхватил. Зачерпнул пахучего дыма, отхлебнул его и сказал: — Всё! Больше испытывать Родовита не буду! Нет у меня в Родовите и в его людях сомнения! Так и знай! Моя колесница ржавеет. Мои кони истосковались без ветра! — и так громыхнул бадьей о колодец, что вздрогнула Мокошь.
И люди внизу, на земле, расслышали этот грохот и посмотрели в ясное небо с надеждой — не первый ли это гром?
Закусила губу, обиделась Мокошь, и тут же пряди вокруг лица зазмеились.
А Перун уже твердо вышагивал по небесным пригоркам. Он шел к долине небесной реки. Там паслись его кони, там же стояла и железная колесница.
5
Не ливня страшилась Фефила. От ливня было легко укрыться в норе. Она и сидела сейчас у норы, готовясь в ней пережить непогоду. Черные тучи наползали на синее небо, а сверху, по тучам, уже громыхал в своей колеснице Перун. Но нет, не от близости грозного бога перехватило у Фефилы дыхание. От чего-то другого. Но от чего?
Почему-то дрожало не только небо, дрожала еще и земля. И воздух тоже дрожал и пах чужими конями. Чужими конями и чужими людьми на них! Охнув, — не потому что ливень обрушился сразу, а потому что эти чужие люди были совсем уже близко, — Фефила сорвала лапкой сухую травинку, от волнения перетерла ее в труху и мокрая, всклокоченная, растревоженная, полезла в нору.
Степняки
1
Что было людям всего дороже — что вода с небес текла в их подставленные ладони или — что Перун наконец их расслышал, расслышал и просьбе их внял? На этот вопрос не может быть правильного ответа, потому что неправилен сам этот вопрос. Внял Перун — и хляби разверзлись. Расслышал — и окропил, омыл землю, и вошел, и сделал ее плодовитой. И оттого, что их бог снова был с ними, люди прыгали, точно дети, а дети, будто взрослые люди, падали на мокрую землю, катались по ней и ее целовали. А дождавшись, когда наконец появятся лужи, Заяц, Утя, а следом и Щука, и Ягодка, а следом и Жар стали в них прыгать, весело топать ногами, и даже Удал, даже Яся, даже Сила, кузнец, вскоре последовали за ними — слава Перуну, луж хватило на всех.
Лишь один Родовит стоял неподвижно, опирался на посох и глядел в деревянные лики. В то, как сильно они изменились. Прежде иссохшие, суровые, мрачные, боги смотрели теперь без прежней угрозы. Строгость осталась. Но жесткая складка между бровей Перуна ушла. И у Мокоши то недоброе, что таилось в двух глубоких морщинах у рта, вдруг разгладилось и исчезло.
И впервые за три этих лета ощутил Родовит, что тоска, превратившая его сердце в ком засохшей земли, — по княгине Лиске тоска, — отступает. Не отступает — смягчается. Оттого ли что боги снова были к нему добры? Оттого ли что Ягодка, ловко прыгавшая по лужам вместе с другими детьми, но насколько же их ловчее, лукавее, веселее, прелестнее, каждым движением своим, каждым взглядом повторяла княгиню Лиску? Не взяла она материны черты целиком, как берет их, к примеру, медвежонок у мамы своей, медведицы. Но повадкой, оглядкой, улыбкой и статью была она в мать. И так ему хорошо ее было видеть сейчас, что стоял Родовит и не знал — это ливень один или вместе с ливнем и постыдные слезы плутают в морщинах, сбегаются в бороду. И чтобы постыдное это скорей оборвать, обернулся князь снова к Перуну:
— О ты, — прошептал, — чье имя вымолвить разом не хватит сил, ибо в имени твоем — мощь, а в милости твоей — жизнь, научи, как еще мне благодарить тебя?
А только на том мир стоит, что у каждого племени есть свои боги. И они, как умеют, стараются для своих. А иначе было нельзя объяснить, как смогли степняки обойти все их дозоры.
Страшный крик «степняки» донесся сквозь ливень, сквозь грохот Перуновой колесницы. Дети с женщинами сразу же бросились в лес, как бросались всегда, только слово это заслышав. Крик принесся от Селища. И оттуда же мчался к капищу лошадиный табун. А потом стало видно, что гонит его Ляс, сказитель, почти обезноженный столетний старик. И вместе с ним Дар, гончар, тоже древний, седой, хромоногий. К хвостам нескольких лошадей оказались привязанными мечи, по полдюжины к каждому. Разобрали их во мгновение ока. Вскочили на худосочных коней. И кони, вдруг позабыв про бескормицу, вспомнили радость ветра и круговерть, и отчаянность боя, и понесли своих седоков так быстро, как в три этих лета ни разу еще не носили.
Им вслед, обессиленные, сидящие среди капища, щедро поливаемые дождем, смотрели два старика, Ляс и Дар, а еще смотрели они друг на друга и думали каждый про каждого: «Неужели этот древний старик, который уже и дышит едва, только что мог бежать? Не иначе как Мокошь своей властной рукой держала сейчас его нить».
2
Степняки хотели отбить у людей Родовита скот. За ним и пришли. А при стаде коров оказалась Веснуха, ее был черед в этот день находиться при стаде. Схватили они Веснуху, связали, поперек коня положили — тоже добыча. Все случилось быстро, легко. Предводитель степняков был доволен. Он оглянулся — поодаль, на кустистом пригорке, на небольшом, коренастом коне, сидел его семилетний сын, будущий воин. Сидел неподвижно, непроницаемо, бестревожно, будто варан под палящим солнцем сидел. И только большие его глаза, обычно быстрые, дерзкие, смотрели зачарованно, пылко. Мальчик гордился отцом, он им любовался. И в ответ на это отец ловко, крест-накрест разрубил своей саблей струи дождя.
Первым людей Родовита увидел наставник. Он таился на том же пригорке, в высоких кустах, рядом с маленьким князем. Но смотрел мудрый старик в сторону чистого поля. Оттуда, сделав немалый крюк, воины Родовита неслись сквозь потоки воды, — казалось, что это сама кипящая под ногами их тощих коней стремнина, несет их вперед.
— Эгер герга! — в отчаянии крикнул наставник. — Эгер! Герга! — и приподнялся в седле. Рукой он указывал в сторону чистого поля. Но степняки, как один, посмотрели назад. Они были уверены, что светловолосые люди станут преследовать их со стороны поселения.
— Эгер герга! — в ужасе закричал и маленький князь.
Но прежде, чем степняки, воинов Родовита увидели угнанные коровы. Увидели, в страхе шарахнулись, побежали, ворвались в ряды степняков, смешали их, дерзко прорвали, сбросили двух седоков, а одного из коней оставили со вспоротым брюхом лежать на земле.
Следом обрушились на степняков воины Родовита.
От волнения маленький князь стиснул зубы. Напрасно наставник твердил ему, что пора уходить, спасаться, бежать. Не спасаться надо было — спасать. И увидев, как над отцом занесен страшный железный меч, мальчик крикнул:
— Герга, эндер! — и отец услышал его, от меча увернулся и вот уже сам замахнулся на седого бородача.
Родовита и предводителя степняков бой притиснул друг к другу. И посыпались, полетели во все стороны искры.
То, что Симаргл появился в небе над боем, воинов Родовита удивить не могло. Могло ободрить, могло вдохновить, имей они хотя бы мгновение оторваться от сражения взглядом. Но маленький князь был увиденным потрясен: среди черных грохочущих туч в небе высился юноша и легко играл сразу семью своими мечами. Мальчик не мог отвести от небесного воина взгляда. Напрасно тянул наставник за повод его кряжистого коня, напрасно кричал, что пора уходить, потом будет поздно. Голос наставника доносился до мальчика из далекого далека, будто бы с облака, и напротив, перезвон порхающих в небе мечей звучал совсем близко и казался прекрасной, неслыханной музыкой.
Картины, одна ужасней другой, проносились тем временем перед глазами наставника и — оставались невидимыми для его семилетнего ученика. Вот кузнец Сила размахнулся и от плеча до самого пояса разрубил черноволосого воина — и кольчуга была ему, силачу, не помеха! А вот и степняк изловчился — прямо в глаз угодил стрелой Кореню, мальчишке почти, внуку старого гончара. Спрятал Корень свое лицо в руки, и между дрожащими пальцами темная кровь засочилась. А вот в самой гуще сражения Удал закричал — бешено, дико — увидел, как конь с седоком уносит в степь привязанную к седлу Веснуху, и закричал. И, дорогу себе прорубив, — будто просеку положив, — пустил своего коня следом. Вот настиг уже, меч уже вонзил в степняка. И руку уже протянул, коснулся Веснухи, но споткнулся конь под Удалом, угодила в ногу коню перистая стрела. Поскользнулся конь на мокрой земле, рухнул на землю с него Удал. От отчаяния на груди рубаху рванул, побежал по жидкой земле, да разве своими ногами догонишь? Рыжий конь уносил от него степняка, уносил его меч — он торчал у всадника между ребер, — и Веснуху его уносил, она поперек седла привязанная лежала. Вернулся Удал и в отчаянии стал поднимать с земли своего подраненного коня. За поводья сначала тащил, а потом и руками жилистыми приподнимал, как жеребенка малого…
Опомнился маленький князь, когда закричал отец. Опомнился, отвел от Симаргла почти невидящий взгляд… Отец кричал, казалось, не ртом, а кроваво распахнутым горлом, и сползал с коня вниз. Дождь усилился. Но и слезы тоже не давали мальчику видеть, что происходит с отцом там, на черной земле. Чей-то конь проскакал по его груди. Чьи-то руки — свои, в черных кожаных перетяжках — подхватили, поволокли — не отца, уже только тело. И тогда маленький князь закричал — более не имело смысла таиться — он хотел быть убитым немедленно, здесь, сейчас, как отец. Он кричал, не видя вокруг уже ничего — ни того, как стремительно уносились прочь степняки, ни того, как погиб его верный наставник, схватившись с Калиной, братом Кореня, старшим внуком старого гончара.
Он кричал, а маленький кряжистый конь уносил его прочь. И его не убили. Его даже не взяли в плен. Кто знает, быть может, конь нашел бы дорогу к их дому. Ливень больше не лил. Солнце медленно опускалось в бурый, запекшийся возле края неба закат. Конь уверенно шел по влажной земле, когда встретился мальчику в чистом поле взмыленный всадник — из чужаков, в ошметках рубахи. Конь под ним заметно хромал. Это Удал возвращался после напрасной погони. Не догнал он Веснуху, не спас. И когда вдруг увидел перед собою мальчишку — степняка, в этом не было у Удала сомнений, — подхватил его, как зайчонка, за шиворот:
— У, мразь степная! — рубаху дорвал на себе, хотел уже было мальчишку связать, а у того нож за поясом оказался. Пришлось еще с ним на земле повозиться, руку поранить, пока нож отбирал. Да и после рычал мальчишка, кусался — до того был упорный, не сразу себя дал связать. А только бросил Удал его поперек своего коня, усмехнулся:
— Лежи тихо, кащей!
А мальчишка ему на это:
— Йор кащей!
Потому что это и степняки понимали: кащей — пленник значит.
Кащей и Ягда
1
Не для сна была эта ночь. Даже коровы и те уснуть не могли после нечаянного своего сражения со степняками, стояли в хлеву и били копытами. И кони спали тоже не все, а те, что в стойлах уснули всё же, ржали во сне, храпели и ширили ноздри. А о людях нечего и говорить — ни один в эту ночь глаз не сомкнул. Кто раны свои лечил заговорами и отварами, кто лечить помогал, кто о подвигах своих в пятый раз с одного и того же места рассказывал, а кто рассказ этот с жадностью слушал. Хотя все: и кто слушал, и кто говорил, знали — самые лучшие об их победе слова, не к ним — к Лясу придут. Да ведь этого же еще было ждать нужно!
И дети по лавкам своим ворочались, тоже не спали, мальчишку из степняков забыть не могли. Засадили мальчишку этого в деревянную клетку, кур из нее в сарайчик выгнали, а мальчишку вместо них засадили. Цепь к ноге приковали — точно не убежит. Это Заяц так думал, сын Удала. Потому что Удал сам кащея на цепь сажал. И потом еще долго, дотемна, с Родовитом в дому княжеском разговаривал. Заяц знает о чем: чтоб степняшку на мать его, на Веснуху, сменять. Только для этого целый отряд снаряжать пришлось бы. Так ему Родовит про это сказал, а еще он сказал, что нельзя сейчас этого делать: от бескормицы люди и кони слабы. Нет, нельзя им такими в Дикое поле соваться!
Потому и Удал в эту ночь не спал, думал, Веснуху-то все равно выручать было надо. А как?
И Утя с Ясей не спали. Лучину жгли, Летяя, отца вспоминали, какой он у них храбрый воин был. И сегодня будь он со всеми в бою, он бы один половину врагов положил. Это Утя так говорил. А Яся не спорила, гладила своего конопатого мальчика, у него даже на затылке конопушки сидели — густо, затейливо, как на перепелином яйце, — гладила Яся ему рыжий затылок, улыбалась, кивала.
А Ягодка у себя на лавке оттого не могла уснуть, что в жизни своей не видела такого черноволосого, такого дерзкого и, по всему видно было, храброго мальчика. А еще оттого, что если Удал его заберет и на Веснуху сменяет, то всё — больше Ягодка никогда его не увидит.
Мальчик в клетке тоже не спал. От земли тянуло холодом и дождем. В животе было пусто. Куриный помет лепился повсюду — к полу, к прутьям, к коже его штанов, и в помете торчали мелкие перья. Луна, как отрубленная голова, лежала в черной траве. И так же кругло и ярко светились перед его глазами лица светловолосых мужчин, — один из них бился с его отцом, но кто? Вечером светловолосые воины приходили в княжеский двор и толпились вокруг, и руки совали в клетку, чтобы потрогать его, а многие — чтобы щипнуть. Женщины были немного добрей, они щупали его жесткие, черные волосы, и дивились им, кажется, больше всего остального. Да и что же еще остального в нем теперь оставалось? Шлем забрали, кольчугу сорвали, нож отняли! Отца убили… И чтоб не заплакать, мальчик стал думать о девочке, княжеской дочке, — он подумал, что надо бы ей сказать — но как? — что он тоже маленький князь, а еще он подумал, что девочка эта вчера была к нему всех добрей: взрослым, конечно, она запретить не могла, но детям его обижать не давала, отталкивала их от клетки, а одного, самого злого и страшного — с пастью, как у змеи и с раздвоенным языком, — когда тот стал целить в него из лука, толкнула на землю, а лук изломала.
Дверь над высоким крыльцом приоткрылась. И эта самая девочка в белой рубахе до пят выскользнула из нее на крыльцо. Тихонько, морщась от скрипа, спустилась вниз по ступеням. И побежала к нему через двор, вся быстрая, легкая — будто танец Симаргла. И мальчик подумал: да, боги и люди, которые служат этим богам, всегда между собою похожи.
А девочка уже опустилась у клетки прямо на сырую траву. И протянула ему еду, завернутую в холстину. Тихо сказала:
— Это еда — сыр! А это еда — хлеб! Ну? Говори! Еда сыр!
Мальчик молчал. Тряпицу положил на колени, а всё, что нашел в ней, стал рвать на куски и засовывать в рот.
Девочка оказалась упрямой, с каждым новым куском говорила:
— Это — еда хлеб! Ну? Говори! Это — еда сыр!
Мальчик молча жевал. Ягодка было уже решила обидеться, потом передумала, положила ладошку себе на грудь, важно сказала:
— Это — Ягода.
И мальчик с полным ртом повторил:
— Ягда.
— Не Ягда, а Ягода! Ну? Говори!
— Ну, говоры! Ягда! — и мальчик ей улыбнулся.
Улыбка у него была до того белозубой, что светила ярче луны. Но на словах все равно получилось обидно. И девочка хмуро сказала:
— Если я Ягда, то ты — Кащей!
И улыбка у мальчика сразу погасла:
— Йор Кащей!
— Йор Кащей? Значит, йор Ягда!
И дерзкий мальчик со взрослым шрамом на подбородке вдруг покорно сказал:
— Качшей… Говоры! Ну? Качшей!
— Кащей, — очень тихо сказала девочка. — Кащей и Ягда.
2
И Ляс в эту ночь тоже не спал. Ляс и не ложился спать в эту ночь — в доме, на лавке сидел, на коленях гусли держал. Он предчувствовал: скоро с неба станут слетаться слова. И чтобы их приманить, струны трогал. Слова, они ведь на звон прилетают, как птицы на подброшенное зерно. Так полночи и просидел, глаз не смыкая, — и не зря. Под самое утро слова объявились.
Первым — после Ляса, конечно, — их услышал Удал. Не улежал, затемно поднялся и, когда шел мимо Лясова дома, вдруг услышал: старик поет — хрипло, неспешно — будто каждое слово на ощупь пробует губами и языком:
— Князя пою, чья храбрость
С Симаргловой разве сравнится!
Имя ему Родовит боги дали не зря.
Род его славен в веках и от вепря ведется, –
Вепря, в которого обернулся Перун,
Велеса-бога разя.
А другие слова Удал не расслышал уже — в чистое поле спешил. До поляны с Перуновым дубом добежал, и оттуда крикнул по-птичьи:
— Кра! Кур-курра!
И в ответ ему из-за Сныпяти донеслось:
— Цва! Цва-цва!
Это значило: у дозорных для него были вести. И помчался Удал вниз по склону, речку, узкую, мелкую, только-только водой зашуршавшую, в четыре прыжка одолел. Свистнул:
— Цвить-цвюить!
Это значило: стойте там, я иду!
3
Вот вопрос: для чего живут боги? Конечно, никому из людей Родовита не мог придти в голову этот вопрос. Каждому из его людей было ясно: боги живут потому, что не могут не жить. Боги — это и есть сама жизнь, ее, жизни, парящее вещество, вдохи, выдохи, и они же — клетка в груди, из которой эти вдохи-выдохи вылетают.
Ну а боги — они задавались подобным вопросом? Или жизнь, не имеющая конца, не имеет и цели? Придет время и задумается над этим вопросом Симаргл, предложит порассуждать об этом выросшему Кащею… И ничего утешительного для богов в рассуждении этом он не найдет.
А вот Мокошь только бы рассмеялась, залилась, как тысяча глиняных колокольчиков на ветвистых оленьих рогах, услышь она эти Кащеевы глупости. Боги живут для себя, люди живут для богов, для того живут, чтобы богов потешать, — в этом Мокошь не сомневалась. И чтобы новая, высмотренная ею в грядущем потеха — с сыном Велеса от земной женщины Лиски — зря не томила, не заставляла себя ждать понапрасну, Мокошь отправилась к Лихо и Коловулу.
Это были рожденные ею от Велеса близнецы, между собою ни в чем не похожие, вечно с друг другом ссорящиеся, друг без друга и дня не живущие — одноглазая великанша Лихо и Коловул, огромный и диковатый юноша с парой волчьих клыков, а в иные часы — просто волк, матерый, огромный, отличить его от других — а Коловул любил вдруг смешаться со стаей, убежать на утес и долго, протяжно, вместе о всеми выть на луну, — отличить его было легко по пучкам белой шерсти, торчавшим из холки и еще вокруг шеи.
Жили Лихо и Коловул в пещере у водопада. У них были овцы. У них была речка и горное озеро, полное рыбы. Если бы они не ленились и отправлялись на охоту в горы, они бы могли добыть себе горных туров. А если бы не ленились и спускались поближе к людям, то и коров могли бы легко добыть. Мокошь знала: только они увидят ее, снова примутся ныть, особенно Лихо, как скудно их пропитание, как трудно им оно достается, — то ли дело жить в небесном саду, вкушать приношения из каменного колодца и яблоки с дерева жизни, — а ведь они не людишки какие-нибудь, они — дети богов.
Думала, с этого и начнут близнецы. А они повзрослели, оказывается. У них другое было уже на уме. Завалив вход в пещеру громадным камнем, Лихо уперлась в него и кричала:
— Не возьмешь?
— Не возьму! — из пещеры рычал Коловул и по хриплому голосу было слышно, что и он упирается в камень.
— Не возьмешь, не выпущу! — пыхтела великанша и на глаз свой дула единственный, он у нее по середине лба находился, чтобы волосы взмокшие с глаза согнать.
— А не выпустишь, как же я эта… возьму? — в голосе Коловула послышалась хитрость.
А Лихо поверила:
— Возьмешь, не обманешь? — и отпустила огромный валун. И так он стремительно на нее покатился, прямо в горное озеро и столкнул.
Плюхнулась великанша в холодную воду:
— Мама родная!
Тут как раз Мокошь и вышла из водопада:
— Доченька, что с тобой?
— Ма-ма-а-а! — великанша завыла, ручищами по воде забила, к берегу поплыла. — Коловул меня в жены не хочет брать!
Добежал до каменного берега Коловул, в воду свесился:
— Я лучше совсем волком стану! — рыкнул, и завертелся, и вправду серым волком с белым загривком стал.
Рассердилась Мокошь, ухватила сына за белый загривок:
— Одни глупости на уме! — и так тряхнула его, что вернулся сыну человеческий облик.
А потом золотую гребенку из волос своих вынула, бросила ее на каменный берег — и не гребенка от этого раскололась, камень трещину дал. А из трещины вышел родник. Подняла Мокошь гребень, по роднику поводила:
— Вода туда, вода сюда, приди, беда, уйди, беда!
Подплыла к роднику Лихо, ручищами за каменный берег схватилась, подбежал к роднику Коловул, над волшебной водою склонился: что за диво такое? В роднике — мальчик не мальчик, существо, пасть с зубами, из пасти двойной язык то и дело проглядывает. Глазам не поверили близнецы, на мать оба смотрят.
— Брат у вас народился! От Велеса и земной женщины — младший брат! Пойдешь, Коловул, к людям! Из дома мальчишку выманишь! И к Велесу в топь отведешь!
— А зачем ему к Велесу? — это Лихо спросила, из воды выбираясь.
Помедлила Мокошь, потом улыбнулась:
— В небесном саду жить хочешь?
— Ну?
— Вот и присматривай за своим младшим братцем. Он когда подрастет, о, он и тебя, и всех нас порадует! — и к водопаду попятилась.
Хотели у нее близнецы еще спросить, а только не любила их мать лишних расспросов. Вошла в водопад и исчезла в нем, будто сама водой стала. Тогда кинулись близнецы к роднику, братца своего рассмотреть получше, а только так, где родник был, одна трещина в камне осталась.
— Хочешь жить в небесном саду? — Лихо у брата спросила.
Коловул подумал, кивнул:
— Хочу. К нему луна близко, — а потом подумал еще: — А только ведь мать все равно выть не даст!
Разбежался и прыгнул в озеро. И в нем за сверкающей, быстрой рыбой погнался. А Лихо отжала подол и сказала:
— Нет, в небесном саду хорошо! Уж до того хорошо, что и выть не захочешь.
4
Кто спал в эту ночь, кто не спал, а перед самым рассветом, как тому и положено быть, все водою омылись и на крыши свои взошли. Общая это забота — Дажьбога будить. А то как заспится, забудется под землею Дажьбог да и не погонит белых своих коней на небо. Не понесут белые кони золотую ладью. Не усядется в ней Дажьбог и своим светоносным щитом землю не озарит. Нельзя допустить такое! Самым первым на крышу взбирается князь Родовит, кланяется небольшому, из дерева вырезанному Дажьбогу, сердцем и голосом просит:
— Пробудись, отче, поднимись, Дажьбог!
И люди на крышах своих домов, все как один, руки протягивают к засветлевшему краю неба:
— Если не мы, кто тебя разбудит? Если не ты, кто вдохнет в нас силу?
И, расслышав их громогласную просьбу, торопит солнечный бог своих белых коней. Все светлее делается на небе. А только людям еще немного тревожно. Пока не увидят они каймы сверкающего щита, так и будут руки с мольбою тянуть:
— Пробудись, отче! Поднимись, Дажьбог!
И вот наконец первый луч над землею увидят, радостью озарятся и закричат:
— А-а-у! Дажь! А-а-у! Бог!
От этих криков даже птицы в деревьях смолкают. Даже птицам их радость кажется мимолетной рядом с истинной, человеческой, чудотворной.
Как могли не проснуться от неистовых этих криков дети — Кащей и Ягда? Увидел с крыши их Родовит, брови нахмурил. Мальчик в клетке куриной спал, девочка — на траве, возле клетки. И во сне они почему-то за руки держались.
И змеёныш это тоже увидел с крыльца. И вокруг в его пасти огонь заиграл.
И Удал это тоже увидел, он в это время в княжеский двор входил вместе с Калиной, с внуком старого гончара. Калина сегодня был ночью в дозоре. Как вошел Удал, сразу крикнул:
— Я забираю степняшку!
Подошел Родовит к краю крыши, сказал:
— Добра тебе в это утро, Удал! Кажется, я еще у людей своих князь!
Тут и дети от их голосов проснулись. Крикнул дочери Родовит:
— И тебе добра, Ягодка! А теперь иди в дом!
А девочка сонной рукой волосы со лба убрала:
— Меня Ягдой зовут. Все запомнили?
А Калина с тревогой сказал:
— Князь-отец, ночью к нам степняки подходили! Близко! Падаль в поле искали.
И Удал подхватил:
— Важный, видно, мальчишка. Если они, за мертвым за ним вернуться не побоялись! — и в клетку руку просунул, за волосы Кащея схватил. — Мой он пленник! Отдай его мне!
Тут и Жар с крыльца закричал:
— Степняшку на падаль!
А Ягда подбежала к Удалу:
— Когда я буду княгиней, я посажу тебя в клетку! И тоже за волосы стану таскать!
Подумал Удал немного, решил смирением князя пронять, рухнул посреди двора на колени, голову опустил. И Калина тоже с ним рядом.
Вышел тут Родовит на крыльцо, посохом громыхнул о деревянные доски:
— Сам пойдешь к степнякам, Удал?
Ободрился Удал:
— Вон Калина со мной пойдет!
Горячо закивал Калина. Но только снова ударил князь посохом о крыльцо:
— Нет, — сказал. — Не пущу! Пока что я у людей моих князь! Пока что мне за их жизни перед богами ответ держать! И Веснуху не возвратите! И сами домой не вернетесь! — развернулся и в дом вошел.
Выдохнула Ягда, заулыбалась. Увидел ее улыбку Кащей, подумал: видимо, теперь по-хорошему его судьба разрешится.
А Жар, на эту их переглядку глядя, ноздри чешуйчатые раздвинул:
— Когда я буду князь, — и вниз с крыльца побежал, к клетке приблизился. — Когда я буду князь! — это он для Ягды одной кричал, а пламя из пасти его вылетало: — Буду тебя, тебя в клетке держать! За то, что ты степняков, врагов любишь! Ты!.. — и до того разошелся уже — целый столб пламени изрыгнул.
Занялась деревянная клетка — как соломинка в засуху занялась. Шарахнулся в клетке Кащей, а цепь его далеко не пускает. Вскрикнула Ягда:
— Мамушка! Ключ! Скорей!
Удал с Калиной к бадье с водой бросились, в которой Лада обычно гадала. Подтащили к клетке бадью, стали огонь заливать. Тут и Мамушка с ключом прибежала. А только из клетки дым, чад валит, близко не подойдешь.
Подбежал Удал, выхватил у Мамушки ключ — в самое пекло полез. А когда мальчишку из пламени вынул, когда его легкое тело опять на своих руках ощутил — как вчера, когда в поле его вязал, — только нет, не по-вчерашнему вовсе посмотрел на него, осторожно на траву положил, крикнул Ягде:
— Ладу зови. Вон как пожегся.
А у Ягды голос пропал. И все силы пропали. Села рядом в траву, только слезы катятся по лицу. А когда вернулся к ней голос, спросила:
— Он живой?
— Он живучий! — и опять Удал его на руки подхватил, сам решил к Ладе в дом отнести.
5
А Жар уже далеко был от княжеского двора. Через Селище змееныш бежал, а куда бежал, сам не знал. Знал одно: если степняшка сгорел, ему, Жару, не поздоровится. Засадит его в холодный, темный погреб отец. А уж сердобольная Мамушка с Ладой какой-нибудь наговор совершат и порчу на него наведут… И чтобы опередить их, чтобы от них защититься, выбежал в поле Жар и к кургану княгини Лиски свернул.
Добежал до кургана, припал к нему ухом, послушал, не заговорит ли с ним мать первой, — нет, молчала земля, тогда Жар начал так:
— Зачем ты меня родила уродом? Зачем родила и бросила? Они меня гладят по голове, а сами боятся, что у них от этого бородавки вылезут! А ты бы меня иначе, ты бы ласково гладила, да? — И опять ухом землю послушал. — Плохо мне, мама. Мамочка, они все меня обижают! Наведи на них порчу из-под земли! На Ладу, на Мамушку и на Ягоду тоже! Пусть она… пусть она…
Не успел Жар придумать для сестры наказания, — потому что всем телом своим звериным вдруг страх ощутил. Вскочил он с земли, оглянулся и обмер — из ближайших кустов смотрела в него пара глаз, как железные наконечники, острых. Вскрикнул змеёныш и побежал. Хотел в Селище ринуться. А только волк — и до чего же огромный, с белым густым загривком, — в три прыжка отрезал ему путь домой. На тропе сел, ощерился, клыками острыми лязгнул.
Что было делать Жару? Облился он потом и на нетвердых ногах в лес побежал.
6
Долго бежал змеёныш по лесу. Всё страшнее, всё гуще делался лес. А если и видел он между деревьями слабый просвет и к просвету сворачивал, тут как тут серый волк перед ним вырастал и рычал, и снова гнал его в самую чащу.
Вот и новый просвет — между громадными черными елями. Уже без надежды кинулся к нему Жар… Осмотрелся — нет волка. И обрадовался, на светлое побежал. Вот и синее небо над головой.
А только небо хотя и светлело, земля под ногами все жиже, все неуверенней делалась. Пробежал по ней Жар еще немного, глядит, одни кочки вокруг. Да это ведь топь. Велесова, должно быть! И вот уже ногу стало страшно поставить — только ряска да пузыри кругом.
Замер Жар, скосил глаза к небу:
— Мама княгиня, папа князь, кто-нибудь! Заберите меня отсюдова!
И услышал вдруг:
— До чего же он видный!
— Красавец!
— Богоподобный!
Вниз глаза опустил, — а вся топь существами неведомыми покрыта, как пузырями раздутыми. Один пузырь на тритона похож, другой на жабу, третий на ящерку… И все радуются ему, все лепечут:
— Долгожданный!
— Сам пришел!
— По папе истосковался!
— А-а-а! — закричал от ужаса Жар, пошатнулся.
А зеленая нечисть чуть не в ладоши бьет:
— Кричи, кричи, маленький!
— От радости как не кричать?
Не удержался Жар на ногах, с кочки в самую жижу сверзился. Облепила его вязкая топь, стала с чавканьем вниз утягивать. Как ни бился, как ни барахтался в ней змеёныш — всё, померк над ним белый свет.
Не знал Жар, не помнил, надолго ли памяти он лишился. А только открыл глаза, видит: он уже под землей, в озере теплом лежит, а вокруг та же нечисть суетится, старается, кто рубаху ему отмывает от тины, кто его самого водой поливает. И все как один говорят ему: «богоподобный», а иные и «богоравный».
А потом вдруг притихла нечисть. Тяжелая поступь послышалась. Оглянулся змеёныш и вскрикнул — такое громадное, волосатое, хромоногое существо к нему близилось, только Велесом и можно было его назвать. Хотел Жар подальше отплыть, а Велес ему:
— Ну, здравствуй, сынок, — и руки свои волосатые тянет.
И дотянулся-таки, выхватил из воды, лапами шерстяными обтер и понес по длинному каменному коридору. И пока нес, как грудного младенца, по голове его гладил, в лоб целовал, к сердцу притискивал, и говорил, без умолку говорил про то, что конец их разлуке пришел, и ведь что удивительно: сам к нему в гости сыночек пожаловал, вот и свиделись наконец! И в тронную залу его торжественно внес. И усадил на маленький каменный трон. А сам рядом, на огромный уселся.
— Разве мой отец — ты? — от волнения пламенем Жар дыхнул. — Поклянись Перуном!
— Я? Перуном? — осклабился Велес. — Ах-ха-ха! А Велесом можно?
И нечисть подземная из щелей свесилась тысячемордо и подхихикивать стала. Заметалось под гулкими сводами эхо. Топнул Велес своей левой, кабаньей ногой:
— Цыть, позорные! — и змеёнышу подмигнул: — Клянусь Велесом!
Поерзал на каменном троне Жар и не сразу спросил:
— Что же это выходит? Выходит, я — тоже немного бог?
— Немного! Но и немало! — так Велес ему сказал и трон ближе к себе пододвинул.
— А богом быть для чего? — и с тоской огляделся змеёныш, и в сумерках, в сырости, в бесконечности подземелья себя ощутив, вдруг заныл: — Чтобы вечно жить здесь?! Я домой хочу!
— Не спеши, погости у отца!
— А обратно ты меня точно отпустишь?
— Отпущу!
— Поклянись Перуном!
Тут уж Велес обиделся, подскочил, хромоного забегал:
— Да отчего же Перуном? Что вам хорошего сделал этот злодей? Мне-то, сынок, ты можешь честно сказать! Ведь он — злой?
Помолчал Жар:
— Ну да, злой! Его все боятся!
— А я… Я был добрым, добрейшим! Я позволял людям всё! Грех не грех, если Велес твой бог!
— Грех не грех, — Жар зачарованно повторил.
— Запомни, малыш! Когда станешь князем…
— Князем? Я? Нет! Ягода мне не даст!
А Велес уже откуда-то выхватил небольшой оберег из железа и на шею змеёнышу стал его одевать. Только широкая, крепкая была у змеёныша шея, тесно стало ему в чужом обереге. Хотел он сорвать… А Велес руки его поймал:
— Нет уж терпи! Хочешь княжить — терпи! Это — матери твоей оберег, Лиски, княгини! Она мне сама его в память о нашей встрече дала! — и к носу глаза почему-то скосил. — Скажешь так: спускался под землю, там встретил мать. Оберег получил от нее!
И увидев, как потрясен всем услышанным Жар, подмигнул ему и в ладоши три раза хлопнул.
Услышала нечисть эти хлопки и тут же с деревянными чашами повалила, угощение на согнутых спинах понесла. В одной чаше змеи клубились, в другой — раки и крабы клешнями дрались, в третьей — земляные черви сплетались и расплетались. И чаш этих было бессчетно. Облизнулся Жар двойным языком, ведь всё это были его любимые кушанья. И Велес их тоже стал жадно за обе щеки уплетать. Тут уж Жар поверил бесповоротно: не Родовит — Велес ему отец.
Беглец и пленник
1
Нельзя человеку без дела. И если семь лет от роду человеку, ему тоже без дела никак нельзя. А почему, это и детям известно: ночью к ленивому волк Коловул придет, может просто за бок укусить, а может и в лес унести.
Щука Мамушке помогала горох лущить. А только увидела со двора, что Ягда по Селищу с Кащеем идет, не выдержала и бросилась следом. И Утя, он тоже матери помогал: Яся тяжелые жернова вращала, а он в них зерно подсыпал, — но увидел через плетень, что Ягда и мальчик из степняков по Селищу рядом бредут, что руки у мальчика лопухом и еще тряпицами перевязаны, — разгорелись у Ути глаза, бросил он матери помогать и через плетень перемахнул.
А Заяц вместе с Удалом посреди своего двора стрелы перебирал, наконечники проверял, не надо ли их к кузнецу снести да получше их заострить — вдруг передумает Родовит, вдруг отпустит Удала с Кащеем в Дикое поле. Глядит, а степняшка-то мимо двора их идет! Выскочил на дорогу Заяц, стал у Щуки и Ути спрашивать, чего это он на воле гуляет? Но только не знали этого Щука с Утей, на расстоянии от Ягды с Кащеем держались. Тогда и Заяц тоже стал крадучись рядом с ними идти.
Вот дошли Ягда с Кащеем до кузницы. Увидел мальчик, как ловко Сила молотом по мечу раскаленному бьет и сразу Симаргла вспомнил. Выхватил из плетня сразу несколько прутьев и стал ими, будто Симаргл мечами своими, играть. Потом в небо рукой указал:
— Ягда! Говоры! Ну? Говоры!
А только девочка удивленно плечами пожала:
— Это — растение палка. Это шатер — небо.
— Шатиор, — шепотом повторил Кащей, отбросил прутья и за Ягдой покорно пошел.
Вот дошли они до Лясова дома. Сказитель, как водится, на зеленой крыше сидел, струны пальцами трогал.
— Это человек — Ляс, — сказала Ягда Кащею. — Левым глазом он касается нас, а правым — богов!
Но Кащей не смотрел на Ляса. Обожженные утром руки снова заныли, и он стал ими взмахивать, от дуновения ветра становилось немного легче. А когда он пустился вприпрыжку, боль почти унялась.
— Убежит, — сказала испуганно Щука.
— Пусть только попробует! — хмыкнул Заяц.
А Кащей все пылил по дороге. Вот уже добежал до Перунова дуба.
— Стой! — Ягда следом бежала. — Это наше священное дерево! Когда я стану княгиней, я буду входить в него! И слушать волю богов! И разговаривать с ними. Смотри на меня! Вот так!
И замерла на мгновение, и, поймав наконец взгляд Кащея, запрыгала, забесновалась:
— И-и-и! А-а-а! Вуа-ва! Там внутри, понимаешь?
Кащей удивленно пожал плечами. Потом оглянулся, на большом сером камне в двух шага от себя он увидел бога с семью мечами и опять закричал:
— Говоры! Ну? Говоры!
Подбежал, схватил Ягду за руку, потащил к священному камню:
— Говоры, Ягда! Ну?!
— А-а, это — Симаргл! — улыбнулась мальчику Ягда.
— Сымарыгыл, — шепотом повторил Кащей.
— Сын Мокоши и того, чье имя вымолвить разом…
Но Кащей ее больше не слушал. Он закинул голову в небо:
— Сымарыгл…
В небе плыли белые облака. И тогда Кащей сам стал танцующим богом. Он запрыгнул на камень, он стал играть воображаемыми мечами, — и это у него получалось так легко, так стремительно, так похоже, что даже Щука, даже Утя и Заяц с почтением притихли вдали.
С камня Кащею была хорошо видна степь. Она начиналась сразу же за рекой. А там, в восьми переходах отсюда, был дом, а в нем мать, две старших сестры и два младших брата.
— Эр-бегер, — сами шепнули губы. — Мой шатиор — там! — а потом он что-то гортанное крикнул, чтобы себя подбодрить, и бросился к склону, и от волнения оступился, и уже кубарем полетел вниз к реке.
— Кащей! Стой! Нельзя! — от бессилия Ягда била руками колени.
А мальчик уже плыл через реку. А Ягда уже плакала в голос:
— Что ты сделал? Дурак! Что теперь будет?!
Щука, Утя и Заяц, обгоняя друг друга, бежали обратно. Заяц был всех быстрее. Он первым ворвался в Селище с криком:
— Степняшка сбежал! Отец! Степняшка сбежал!
Конь стоял у Удала все эти дни наготове. Только вскочить на него осталось, только ласковым словом ободрить. Доскакал до реки Удал: надо же, какой прыткий мальчишка, — лишь черная точка виднелась в степи — будто маковое зерно над травою неслось. Поднялся Удал в стременах, крикнул по-птичьи:
— Фью-фью-фья! Кра-кура!
И дозорные поняли: надо ловить беглеца. И послали Удалу свой звонкий ответ:
— Цвинь-цвиуть! Цвиуить-цвинь!
Значит, тоже уже беглеца разглядели. А только не закатилось бы маковое это зерно в какую расщелинку! И пустил Удал своего коня осторожно, по склону, а потом уже по степи — во всю прыть.
2
Вот и еще один не разрешенный людьми вопрос: для чего было Мокоши видеть грядущее — чтобы успеть его изменить или чтобы смиренно принять? Но разве способны к смирению боги? Или перед неизбежностью рока смиряются и они? Не знали, спорили люди. И когда Лада над бадей с водою склонялась, будущее надеясь в ней различить, опасались люди: не прогневается ли на это богиня — одной Мокоши в будущее смотреть дано — и спешили они Мокошь задобрить, пучки льна для нее вязали и в дар ей несли или пряжи немного, которой до рассвета напряли.
Одна Мокошь среди всех остальных богов даром предвидения владела. Оттого и Перун ее опасался порой. Опасался, что знает Мокошь такое, чего и ему, громовержцу, знать не дано. А только всё ли в грядущем и Мокоши было открыто? Или только Стрибог, при начале мира стоявший, знал и начало его, и конец? Одному ему было видеть дано все верхние звезды, что плавали над землей, и всё неоглядное море — оно называлось Нижним — в котором, будто желток в белке, парила земля. А Мокоши? Ей, быть может, досталось видеть не море, а лужицу только? Не знали, спорили люди.
А ведь и правда: Мокошь, чтобы в грядущее заглянуть, в лужицу — в след от копытца смотрела. Пробежит небесный олень, рассеется звон его колокольчиков, затянется след небесной водой, склонится над следом Мокошь, шепнет сокровенно: «Меси, вода! Неси года!» — да и увидит уже не свое отражение, будущее увидит.
На этот раз Мокоши захотелось заглянуть в грядущее Жара и Ягоды. Узнать, кто из них станет княжить, кому из них посох от Родовита достанется. А только увидела Мокошь не то, о чем у небесной воды спросила. В копытце привиделся ей мальчишка из степняков, подросший, ловко размахивающий мечом — мечом норовящий Жара проткнуть! И вот уже ранящий Жара!
— В грядущее смотришь? — это Перун к ней приблизился и ревниво спросил. — И что же там видишь?
Встала Мокошь с земли, улыбнулась, поправила волосы, чтоб не змеились:
— Дождь вижу! Скоро дождь на земле пойдет!
И рассмеялся Перун:
— А ведь правда! Как в воду глядела! — и руку ей протянул. — А хочешь вместе, жена, прокатимся на колеснице?
— Ты же знаешь, у меня от ее грохота уши болят! — и попятилась. И складки одежд своих расправить решала, и увидела: стали они сурового, темного, будто железного цвета.
Побаивался ее, такую, Перун:
— Ну как знаешь, — сказал. — А мне людей Родовита еще побаловать хочется! — и присвистнул, чтобы кони его уже ждали. И в долину небесной реки широко зашагал.
А Мокошь задумалась, на цветистый пригорок присела. Ей не нравилось будущее из лужицы от копытца! И с пригорка сбежав, смерчем сделалась Мокошь. Оторвалась от небесного сада и над землей понеслась.
3
Снова сидел Кащей на цепи. С тех пор как настиг его в чистом поле Удал, жить Кащею в кузнице определили. И чтобы ел он свой хлеб не зря, велели во всем кузнецу помогать.
В кузнице было жарко, как дома, в степи. И оружие в могучей руке кузнеца тоже, как дома, быстро и ярко сверкало. Только вот цепь на ноге была, будто на звере диком. Мешала, гремела, дальше двери не пускала. То и дело на дверь оглядывался Кащей, Ягду ждал. Еду ему Ягда носила. Хотелось мальчику думать: он не Ягды, он только еды дожидается. И еще ждет того, как весело ему девочка скажет: «Это еда — сыр, это еда — хлеб!»
А Ягда, чтобы просто и весело это сказать, сейчас возле кузницы, на траве сидела и говорила себе, что нельзя ей войти и заплакать, оттого что Кащей — на цепи. Говорила себе: он сам виноват!
На небе опять хорошо, черно, густо тучи сходились. Встала Ягда с земли. Увидела: возле самого края земли смерч несется. А может быть, и не смерч — может, это Мокошь-богиня спешила куда-то. Так подумала Ягда. И чтобы в кузницу легче было войти, смерчу до земли поклонилась: «Помоги мне, Мокошь-богиня!» И с улыбкой вошла.
Кащей раздувал мехи. В отблесках пламени волосы были у него по-особенному черны, и глаза по-особенному, как река в жаркий день, синели. И улыбка — он так и вспыхнул улыбкой, только Ягду увидел — была еще белозубей, чем прежде.
— Поклянись, что ты больше не убежишь! — сказала вдруг Ягда и протянула холстину. В холстине был увязаны хлеб и горшок с молоком. — Тогда я опять попрошу за тебя отца.
Кащей взял холстину, глазами у Силы спросил: а поесть можно?
— Поешь, тоже надо! — словами ответил кузнец.
И усевшись на пол, Кащей развязал большой узел. Отпил из горшка, стал жадно ломать хлеб.
— Поклянись, что ты больше не убежишь! — уже с гневом сказала Ягда.
Кащей покачал головой:
— Мой шатиор там! Клянусь! — и ладонью накрыл свой золотой амулет: — Качшей убежишь!
Ярче огня полыхнули у Ягды щеки. Выбежала она из кузницы, от обиды себя не помня. И так вовремя, так хорошо остудил ее с неба сильный и благодатный, с горошину, дождь.
4
Лихо и Коловул играли в «умри-отомри». Великанша сидела над озером, на огромном, треснувшем камне, а у нее за спиной резвился, прыгал, гонялся за толстым своим хвостом Коловул. Но волком он был недолго. Из шерсти, как круглый лесной орех выступает из скорлупы, вдруг проявилось лицо, а из передних лап руки.
— Умри! — грянула в этот миг великанша и обернулась. И зашлась басовитым, грудным смехом. Ничего не видела она в жизни смешнее этого недоволка.
Обиделся, хотел зарычать Коловул, а только ртом зарычишь разве?
— Отомри! — со смехом позволила Лихо.
И Коловул стремительно сделался снова волком. И с рыком бросился к Лихо, куснул ее выше локтя.
— Ты чего? — великанша вскочила, обхватила ручищами Коловулову шею. И вот они уже по траве покатились. То Коловул клыками ее хватал, то Лихо его руками одолевала. И не заметили оба, как смерч принесся на их поляну. И как из смерча Мокошь шагнула. Улышали только:
— Всё забавляетесь?! А у людишек чужак! Сильный, опасный!
Встала Лихо с травы, подол отряхнула:
— Мамочка, о… Какие у тебя сегодня глаза! Будто ты в будущее смотрела!
— Да! — Мокошь крикнула. — Я смотрела!
— И меня научи! Я тоже хочу! — это Лихо заныла.
А Коловул, чтобы мать не трясла его за загривок, сам завертелся волчком и сделался человеком. А голосом еще хриплым, звериным протяжно сказал:
— И что там увидела?
Мокошь выхватила из волос свой гребень, бросила его оземь. И прямо среди травы родник вдруг забил. Склонилась над ним богиня.
— Вода, туда, вода сюда, — зашептала.
И близнецы тоже с волнением подошли. Они думали будущее покажет им мать. Но нет, в грядущее Мокошь никого не пускала. Показала им Мокошь лишь нынешнего Кащея — в кузнице мальчишка сидел, хлеб жевал, молоко допивал из горшка.
— Детеныш, — умилилась вдруг Лихо.
А Мокошь сказала:
— Этот детеныш не должен стать взрослым! — и гребенку из травы подняла. И тут же заглох родник, даже мокрой травы по себе не оставил.
— Умри и не отомри? — спросил Коловул.
Мокошь понятливости его улыбнулась.
— Не медлите! Отправляйтесь к людям сейчас же!
И чтобы избавить себя от лишних вопросов, закружилась, опять стала смерчем и понеслась вдоль ущелья, обрушивая вниз камни, легко на лету их ловя и унося за собой.
Возвращение Жара
1
Семь дней и ночей не видели люди Жара. Казалось, и птицы его не видели, и звери лесные. Семь дней по лесам, по полям люди Родовита бродили, змеёнышевы следы искали, каждому встречному зверю в глаза заглянуть норовили: а вдруг что и знает зверь о пропавшем ребенке, вдруг взглядом своим разумным и расскажет о нем? Не знали звери, молчали птицы. Потом за капищем, возле кургана следы Коловула — мощные, волчьи, когтистые — вдруг разглядели. Стали думать: не Коловул ли унес княжьего сына? Дети между собою твердо решили, что Коловул, точно он — ленивее Жара не было никого во всем Селище. А взрослые копья, стрелы стали острить, чтобы с ними в предгорье идти — отбивать у Коловула змеёныша. Семь ночей Лада с Мамушкой над бадьей ворожили — на пряже, на воске, на шерсти овечьей — и всякий раз у них одно выходило: змеёныш вернется сам!
Так и случилось. Сам Жар пришел. Вернее, это он в Селище вошел уже сам. А от топи и почти до самого дома его буро-зеленая нечисть вела, прыгала, квакала, кувыркалась — дорогу к дому показывала. А только селение вдали проступило, и сгинула нечисть — вмиг, будто плевок на воде.
Вечерело. Кто скотину с выпаса гнал, кто еще на огороде работал. А старый гончар поставил в печку последний горшок. Тут Калина во двор и вбежал, с ног его чуть не сбил:
— Дед! Жар вернулся!
И Корень, младший Калинов брат, который левого глаза лишился, со степняками воюя, прямо подпрыгнул от радости:
— Слава Перуну! — повязку к глазу получше приладил и со двора побежал.
А только было к княжескому двору уже и не подступиться. Всё Селище кругом княжеского двора в четыре ряда теснилось.
На высоком крыльце стол стоял. За столом Родовит сидел, а напротив него — змееныш. Их слова были людям едва слышны. Но уж те, которые доносились, люди жадно друг другу передавали.
— Он под землю спускался!
— Говорит, своими глазами мать видел!
— Да ты что?! — и дальше по кругу неслось. — Слышь? Он Лиску видал! Княгинюшку!
А за столом, на высоком крыльце, разговор уже вперед двинулся.
— Ну и что же там под землею? — это князь с волнением вопрошал. — Поля, да? На них овцы пасутся?
Жар курицу ел, глотал ее вместе с костями и полной пастью ворчал:
— Ну да, поля!
— Жар, сынок! А еще что-нибудь — о княгине… Хоть полсловечка.
— Еще? Велела тебя обнять. Да я уже всё и сказал! Оберег свой дала! Папа, я семь дней не евши!
И Родовит — от потрясения чуть не плача:
— Ты ешь, ешь, сынок! А что… Лиска пьет из своего любимого кубка? Я его сам уложил… ей, с собой!
— Ну да, пьет! — кивнул лениво змеёныш и вдруг ощутил, что глаза у него к носу сильно косят.
— Серебряный кубок… поверху такое плетение у него… и в драгоценных каменьях весь, да?
— Сказал уже! Пьет! — и пастью в миску зарылся, потому что глаза у него совсем к переносью сошлись.
А по плотному кругу людей кочевала новая весть:
— Пьет! Из кубка! Который ей князь уложил!
— Жар этот кубок в руках держал!
Яся Утю приподняла, чтобы Утя своими глазами увидел Жара, который вернулся к ним невредимым оттуда, откуда живыми не возвращаются никогда. А только тяжелым стал Утя. Быстро устали у Яси руки. И мальчика Корень себе на на закорки пересадил.
Вот уже новую миску с новой курицей Мамушка перед Жаром поставила. А Родовит ее еще ближе к змеенышу пододвинул:
— А мне княгинюшка ничего не просила сказать?
— Как не просила? Просила! — и пока две ноги куриных разом жевал, шепеляво рассказывал: — Береги, говорит, Родовит, моего любимого Жарушку, наследника моего, говорит, и ни в чем ему не перечь!
Ягда со Щукой во дворе, у амбара стояли, во все глаза на змееныша смотрели, во все уши слова его слушали.
— Как бы я тоже хотела к бабуле под землю спуститься, — это Щука негромко сказала. — Репы бы пареной ей снесла. Она, знаешь, как репу любила?
Ничего не ответила Ягда. Топнула только ногой, кулачки свои стиснула и прочь, через задний двор, на улицу побежала.
Один Утя ей вслед смотрел, когда она по дороге неслась. А потом, когда бежала она к кургану, еще Ляс с крыши своей смотрел, струны негромко перебирал:
— И была у княгини Ягодка-дочь,
Ягодка-дочь да змеёныш-сын.
А у князя была только Ягодка-дочь,
А змеёныш-сын был приемыш-сын.
Да не ведал князь, как ненастной порой
Похитил княгинюшку грозный Велес-бог.
Только лишний раз поминать его страх,
А не то, что о нем долгий сказ вести…
Пел старик одному себе — кто еще в такое поверить мог?
2
Выбежала в поле Ягда, увидела возле леса медведицу с медвежонком, поклонилась им до земли, как еще мама, княгиня Лиска, учила:
— Здравствуй, хозяйка леса… И хозяйкин сын тоже! Вырастешь, хозяином станешь.
И медведица ей тоже как будто кивнула. И сына в лес увела.
А Ягда подбежала к кургану, щекой прижалась к траве.
— Мама, — сказала, — мамочка! Что же ты делаешь? — послушала, не будет ли ей ответа, нет, молчала земля. — Мама, скажи, это правда — что Жар говорит? Получается, ты его княжить благословила? Он Кащея живым чуть не сжег! Он злой! — и опять кулачки в сердцах сжала да так, что в каждом клок вырванной с корнем травы оказался. — Я прошу тебя! Позови его снова! Скажи ему, что ты передумала! А не то я убегу к степнякам! Вместе с Кащеем! И ты будешь одна! Здесь! Тебе даже не с кем будет поговорить!
Ягда уже захлебывалась слезами, когда с вершины кургана послышался чей-то вздох. Девочка подняла глаза и увидела: там сидела Фефила. Лапками она теребила травинку и сокрушенно вздыхала.
Но Ягде было уже все равно, на кого закричать:
— Не смотри на меня так! Ты тоже меня бросила! Подумаешь, змеёныша испугалась! Как будто бы мне с ним не страшно! Еще как страшно! Зачем вы все, все, все покинули меня? — и села в траву, и лицо уронила в ладони.
Фефила легко скатилась с кургана. А у Ягдиных ног распрямилась, положила ей мордочку на колени, как только одной княгине Лиске клала.
Погладила ее Ягда и жалобно всхлипнула:
— Фефила, пожалуйста, попроси кого-нибудь из богов… я не знаю, кто из них тебе ближе… чтобы хотя бы Кащей меня не оставил!
Но зверек в ответ только вздохнул. Неужели не хуже Мокоши грядущее видел?
3
Ночью темно везде, даже в кузнице. Потому что меха спят. Горн спит. И огонь в горне тоже спит. Лишь на рассвете кузнец Сила придет — станет в горне огонь будить.
Сидел на овечьей шкуре Кащей, фигурку из хлеба на ощупь лепил. На ощупь она красивая, стройная вышла. И тогда дал ей имя Кащей.
— Ягда! — одними губами сказал, и рядом на шкуру с собой положил, и, как мама ему перед сном говорила, этой хлебной фигурке тихо сказал: — Маас дентын!
А когда провалился в сон, снова битву увидел: как искры сыпались из сабель с мечами, как кровь из шеи отцовой лилась, как он с коня падать стал, — и от крика — отца, а еще своего — заметался, проснулся. И уже до рассвета заснуть не смог.
Хвала и воля
1
Праздники к людям Родовита всегда в одно время приходят — с пробуждением медведя в лесу, с птиц прилетом, с макушкой лета, с собранным урожаем.
Только один праздник в Селище в любое время случиться мог — праздник новой Лясовой песни. Как только слетались к сказителю все слова, а все звуки на струнах его, будто птицы, усаживались — лишь тронет он струны — и снимутся правильным клином, — оставляли люди работу, к Лясову дому спешили. Плетень и деревья вокруг тряпицами пестрыми украшали — на память себе узелки завязывали, чтобы Лясовы слова новые не забыть. А только никто из них — Ляс один — помнил все свои песни от слова до слова.
Новой песни — про то, как степняков они одолели, коварных, дерзких, жестоких, в падаль их превратили, обратно в Дикое поле загнали — ждали от Ляса, как не ждали уже давно.
Привязывали к плетню тряпицы и спрашивали нетерпеливо:
— А про меня, Ляс, прилетели к тебе слова? — это Калина кричал. — Как я одним копьем сразу двух! Так, вот так, а потом как вот так! — и чуть плетень не свалил, руками махая.
Улыбнулся с крыши старик:
— И про тебя прилетели!
— Папа, а про тебя тоже будут слова? — это Заяц Удала за руку потряс.
Ничего не ответил Удал, молча синюю тряпочку к дереву привязал: какие слова про него могут быть, раз не достиг, не вернул он Веснухи?
А тем временем в лучших своих одеждах двигались к Лясову дому Родовит, опираясь на посох, Ягда и Жар. Следом Лада и Мамушка семенили. Широко шагал Родовит. Не терпелось ему новую песню услышать.
Сто шагов оставалось до Лясова дома, не больше. Как раз мимо кузницы они шли. И увидели: бык на дороге лежит — отдыхает в тени рябины, траву лениво жует, хвостом оводов отгоняет. Обойди его Жар стороной, не затронь его криком: «Встань и уйди!» — может быть, ничего бы и не случилось. Но как вкопанный встал на дороге Жар:
— Прочь! — закричал. — Это я иду! Слушать песни про наши победы!
Оглянулся бык. Даже жевать перестал, так удивил его этот мальчишка.
А у Жара от злости уже искры в пасти играли:
— Кому сказано?! Прочь!
Бык лежал и смотрел исподлобья. Потому что рога опустил.
— Жар, не надо, — это Ягда сказала.
И Мамушка попросила:
— Жар, давай обойдем!
Но глаза у змеёныша вдруг наполнились красной злобой, казалось, огонь бушевал уже в них. Казалось, он вырывается не из одной только пасти.
Сначала огонь лизнул быку темя, потом полоснул ему бок. Обожженная шерсть задымилась. С диким ревом вскочил бык с земли. От боли его задние ноги взлетели в воздух прежде передних. Приземлившись, бык дернул ногами опять и двинулся на людей. Но пока он еще не решил, кого боднуть первым.
Лада с Мамушкой побежали по дороге обратно, закрывая ладонями рот, — чтобы визг не привлек быка к ним. Жар легко перепрыгнул через ближайший плетень. И вот, выбирая теперь между Ягдой и Родовитом, бык пучил глаза, бык ими дико вращал. Родовит схватил Ягду за руку, спрятал девочку за спину, тихо сказал:
— Быстро! Через плетень!
Ягда спросила:
— А ты? Давай вместе!
— Я потом, за тобой! — обещал Родовит, спиной тесня дочку к плетню.
И услышал: Ляс ударил по струнам. А потом и свой голос в помощь ему послал:
— Князя пою, чья храбрость
С Симаргловой разве сравнится!
Имя ему Родовит боги дали не зря.
Род его славен в веках и от вепря ведется, –
Вепря, в которого обернулся Перун,
Велеса-бога разя.
Ободрился словами этими князь. Будто копье, посох в быка метнул. Камень с земли поднял и его в быка бросил. Но обожженного, от боли ревущего зверя этим было уже не унять. Стал пятиться князь, увидел над головою ветку рябины, подпрыгнул, сначала только повис, а там и ногами смог за нее ухватиться. И еще чуть повыше забрался. А только в ярости своей бык с разбега ударил головою о ствол. Сотряслось, чуть не рухнуло дерево.
Хорошо из кузницы в этот миг кузнец Сила с раскаленным мечом выскочил. Хорошо от Лясова дома уже люди бежали. Колья выдернули из плетня, князя своего неслись выручать.
Отпрыгнул от дерева бык, грозно ноздрями дыхнул и сначала на кузнеца побежал. Едва успел Сила обратно в кузницу заскочить. Развернулся бык, толпа кольями ощетинилась, — и бросился на толпу. Не ожидали, шарахнулись люди. Кто метнул в быка кол, а кто и с собой унес. Далеко отбежали люди, стали снова с силами собираться. А только бык развернулся и опять к дереву двинулся, и опять стал биться головою о ствол — будто плод переспелый, князя с ветки сбить норовил.
И тогда из кузницы вышел Кащей. Сам, должно быть, клещами вырвал цепь из земли — потому что она за его ногою тянулась. Постоял, присвистнул негромко, дождался, когда бык к нему обернется, и короткими, медленными шагами — медленнее уже не бывает — двинулся прямо к быку.
Люди охнули. Ягда, высунувшись из-за плетня, закричала:
— Убьет! Это зверь — бык!
Но Кащей, ничего не слыша, а видя лишь растревоженный бычий взгляд, осторожно скользил по земле, как по бревнышку над стремниной. На его раскрытой ладони лежал темно-белый, сверкающий слиток. Бык дернул ноздрями, тяжело развернулся и двинулся к мальчику. Их разделяли всего четыре… а теперь вот лишь два звериных прыжка. И Ягда зажмурилась. А когда она снова открыла глаза, бык стоял уже возле Кащею и лизал языком белый слиток у него на ладони.
— Это еда — сол, — говорил ему шепотом мальчик и пятился.
Бык охотно ступал за ним. А когда они наконец исчезли за кузницей, люди с кольям и без кольев помогли Родовиту спрыгнуть с ветки, подвели его к посоху, он валялся в пыли, но никто, кроме князя, не смел к нему прикоснуться.
— Жара в погреб! — только и мог поначалу вымолвить Родовит, и уже потом, оглядевшись, ударив посохом оземь: — Хвала Перуну! Его ждет тучная жертва.
— И Кащею, — крикнула Ягда из-за плетня. — Кащею тоже хвала!
— Кащею хвала и воля, — так сказал Родовит.
И Ягда в смятении поняла: воля — значит, разлука.
2
Тяжело было Лихо пробираться вниз в узком ущелье. Задом пятилась, нетвердой ногою камни толкала. И падали камни в холодную, солнца не знавшую глубину, грохот и гул порождая. Вместе с гулом и грохотом, к небу стоны великанши летели:
— Ой, мама! Ой, мамочка! Зазря не убиться бы мне!
И на Коловула глазом своим единственным озиралась. Легко — волком несся вниз Коловул. Только что на ближнем уступе сидел, ягоду волчью щипал, а теперь он вон уже где — до сумерек не догонишь. И толкнула Лихо ногою камень побольше, чтобы не слишком спешил ее брат. И хорошо, метко толкнула — завалила Коловулу дорогу. А другие камни, которые сами вниз понеслись, хвост ему придавали.
Ощерился, зарычал на сестру Коловул. А ей только этого и хотелось.
— Не рычи! — закричала. — Я тебе не жена! Женишься, вот тогда и рычи сколько хочешь!
И крик ее новый камнепад породил. Вжался в уступ Коловул, долго, до сумерек ждал. А когда наконец дождался, когда Лихо ногу свою рядом с ним на камень тяжело опустила, за ляжку ее укусил, жестоко — до крови. А Лихо ручищами брату в горло вцепилась. От страха и боли захрипел Коловул. И покатились они в обнимку по склону — быстро до дна добрались.
3
Ночь не спал Родовит, ворочался, думал: одного ли Кащея в степь отпустить или Удала с Калиной с ним вместе послать, вдруг и правда Веснуху вернут — на мальчишку сменяют? Хорошо, если так. А если оба пропадут ни за что? Без их рук, без их храбрых сердец трудно придется Селищу. И еще вспомнил князь то, о чем вспоминать много лет избегал: как отец его Богумил и отец Удала Родим в рощу Священную вместе пошли — у богов спросить, кому из них княжить. А вернулся из рощи один Богумил. Как ответ богов это поняли люди. Но когда умирал Богумил — Родовиту свой посох передал, а с посохом вместе и свой рассказ — видно, камень с души снять хотел, чтобы легче лодчонка по Закатной реке скользила. Рассказал ему Богумил, что не боги решили, кому из двух братьев княжить — острый нож Богумилов решил. Он его тайно в сапожок положил, когда в рощу Священную собирался. Семнадцать лет тогда Родовиту было. Ох и горько он плакал, от отца его тайну узнав. И потом, когда тризну Богумилу справляли, люди думали: по отцу так ужасно убивается Родовит. А он сразу по ним двоим горевал, он и дядю, Родима, оплакивал — в десять лет с опозданием — веселого, молодого, беспечного, охотника, лучше которого не сыскать, а уж песельника какого — вот кто все до единой Лясовы песни знал и на праздниках пел!.. Сам хотел Родовит после тризны княжеский посох Удалу отдать. День хотел, два хотел, а потом и раздумал. Потому что, кто знает, как рассудили бы боги, не возьми с собой ножика Богумил? Да и людям как можно было это всё объяснить? Люди уже величали князем его, Родовита, величали с радостью и почтением. А Удал весь в отца пошел — ну охотник, ну песельник…
И в конце этой ночи так решил Родовит: нет, Калину нельзя отпускать, и в дозоре он нужен, и лес теснить скоро. А Удал пусть хотя бы себе самому князем будет. Хочет ехать с Кащеем один — путь ему и дорога!
4
Было это невиданно, чтоб степняка допустили к разговору князя с богами. А только сам этого Родовит пожелал. Ходил между священных камней и Кащея водил за собой. Потому что он у богов сегодня для Кащея удачи просил. Камню каждому кланялся: помоги Кащею, Дажьбог! и ты, Мокошь! и ты Стрибог, помоги, пошли ему попутного ветра! И мальчишке упрямую шею рукой гнул. Не хотел Кащей признавать чужих, нестепняцких богов. А только увидел на камне Симаргла, и сам на колени упал. Воин воина видит издалека, так Родовит про это решил. И рядом с ним на колени встал: и ты, Симаргл, береги в пути маленького этого храбреца.
Чуть поодаль, возле Перунова дуба, Ягда стояла. С Кащея глаз не сводила. Тут же и Лада с Мамушкой были, тоже с Кащеем проститься пришли. Стояли, переговаривались негромко: столько дней пути впереди, а прокормит ли степь? Но на том сошлись, что хороший Удал охотник, лучшего во всем Селище нет. А вот и сам он на сивом своем коне подскакал. Второго, кряжистого, Кащеева, рядом вел, за повод держал. Прищурился на коне Удал:
— А что это там степняшка? Наших богов поганит?
— Этот не испоганит, — Мамушка за Кащея вступилась.
А Ягда сказала:
— Удал! А если ты не найдешь степняков?!
— Как не найду?! — и нарочно, чтоб удаль свою показать, коня на дыбы поднял. — До Закатной речки доеду! Под землю пойду! Да я за свою Веснуху!
— А я — за Кащея! Смотри мне! — строго сказала девочка, оглянулась, Кащей по-прежнему перед Симаргловым камнем стоял, и вдруг сорвалась, побежала — только пятки сверкали — в Селище.
И когда Кащей с колен поднялся, когда он увидел, что это за Ягдой дорога пылит, у него от обиды слезы сверкнули. А все-таки он решил не спешить, когда шел от священных камней, и возле коня он тоже немного помедлил, и вскочив на него, снова в сторону Селища посмотрел. Нет, не пылила уже пустая дорога.
В знак прощания Родовит и Мамушка с Ладой подняли обе руки. Шесть ладоней вслед Кащею смотрели. Шесть не восемь. И когда они Сныпять с Удалом пересекли и Кащей опять оглянулся — шесть, не восемь ладоней прощально высились ему вслед. А потом и эти шесть опустились. А потом и Селище под зелень крыш своих травяных и деревьев ушло, как и не было его вовсе.
5
Ягда неслась по Селищу на буланом отцовом коне. Утя чуть с яблони не свалился, когда увидел такое. И старый гончар Дар — он как раз в это время горшку горло узил — увидел девочку на коне и горлышко набекрень повернул.
Лада, Мамушка и Родовит тем временем от священных камней возвращались. Уже половину пути до дома княжеского прошли… Смотрят, Ягда на них несется.
Закричал Родовит:
— Стой, Ягода! Ты куда?
— Меня зовут Ягда! — и проскакала мимо.
— Чтоб до Перуновых столбов и обратно! — и посохом для острастки ей вслед потряс.
В молчании прошли немного, только кузницу миновали — а Мамушка от новой уже печали руками всплеснула. Дым над княжеским домом стоял. Не иначе, погреб горел, в который Жар под замок был посажен после распри своей с быком.
— А-у-у! — заголосила. — Ведь ребеночек там! — и первой к дому рванулась.
Следом Лада бежала. За ними тяжело шагал Родовит. Потому и последним пришел на свой задний двор. Корень, случившийся неподалеку, вместе с Ладой и Мамушкой уже вытащили обгоревшего Жара, уже уложили его на траву. И теперь с примочками хлопотали. А Мамушка еще и вздыхала:
— Никак нельзя ему среди дерева жить. Он только попереживает немного, так сразу огонь из него!
И Корень тоже с чувством сказал:
— Хорошо бы домик ему из железа. А лучше еще из камня сложить! Он ведь опора наша, разве не так, князь-отец? Он перед богами теперь наш первый заступник!
Удивился этим словам Родовит:
— Все ли люди так говорят?
Корень выпалил:
— Все! Отчего же не все? Если боги его не убили за то, что он в земли мертвых спускался! Вот как боги им дорожат! — и чтоб делом слова свои подкрепить, до земли змеенышу поклонился.
Поразили эти слова Родовита. А только в новый миг еще большее удивление всех, кто был на заднем дворе, ожидало. Лишь сейчас бездыханный, вдруг забился, задергался Жар и стал выползать из зеленоватой своей, чешуйчатой кожи. Голый, липкий весь выполз. По траве покатался и на ноги встал. Зевнул во всю пасть, потянулся и кожу, которая вместе с одежкой снялась, стал ногами за спину отбрасывать. Охнула Мамушка:
— Надо же! Он еще на полголовы подрос!
А Лада сказала со вздохом:
— Ему всё на пользу!
— Прикройте его! — крикнул женщинам Родовит. — Как-никак человек, не зверь! — и к дому пошел. И в перила крыльца лбом уперся. И повторил сам себе: «Как-никак человек». И подумал: а если обидится Жар на эти его слова? Да что же ему теперь малолетнего сына боятся? И про ножик вдруг вспомнил, не про отцов, не про Богумилов, — нет, упаси Перун, часто тот нож вспоминать! — про другой, который Удал у Кащея отнял. И так захотелось вдруг князю в руках его подержать, его красотой успокоиться, затейливыми золотыми животными на его рукояти глаза и пальцы потешить. И взошел Родовит на крыльцо, и долго в том сундуке искал, в котором у него и другое оружие, в битвах добытые, сохранялось. А только не было в нем Кащеева ножика, как ни смотрел. Ягода, не иначе, вот сейчас его, вместе с буланым конем забрала. Не девчонка — огонь! И снова про Жара с тоскою подумал.
6
А все-таки были Лихо и Коловул близнецами, в одной утробе носила их мать. И хоть жестоко бывало они дрались, а раны вместе себе заживляли. Вот и теперь сидели они тени в огромных камней — люди их Перуновыми столбами прозвали — и сначала лизал Коловул свои раны, а после и Лиховы языком шершавым лечил. А она его в благодарность то по загривку белому гладила, то за ушами чесала. Хоть и скрывал, а любил эти нежности Коловул. И потихоньку урчал, и даже руку ей, будто случайно, нет-нет, да полизывал.
От Сныпяти приближались к камням Удал, Ягда, Кащей. От смущения, а может, и от печали всю дорогу дети ехали молча.
— Всё, прощайтесь! — сказал Удал. — Ягде обратно пора!
А девочка только вздернула подбородок:
— Кащей, это — Перуновы столбы! Когда тот, чье имя вымолвить разом не хватит сил, прогонял Велеса с неба, он эти камни бросал ему вслед! И самым большим, вон тем, левым, в ногу ему угодил! С тех пор Велес хромой! Удал! Пожалуйста, поскачи немного без нас! — и остановила коня.
И Кащей тоже остановил своего. Не сразу, на Удала с оглядкой, вынула Ягда из-за пазухи нож:
— На! Спрячь скорей! Чтобы он не забрал!
Мальчик вспыхнул белозубой улыбкой. Коснулся ножа губами и лишь после этого сунул его под одежду.
Что-то зашелестело в траве. Ягда было подумала, что Фефила, что вот ведь какая удача — она сможет Кащею ее показать! А это был еж, и он очень спешил убраться из-под копыт. А все-таки Ягда велела себе улыбнуться:
— Твои боги, наверно, лучше моих. Видишь, всё по-твоему вышло!
А Кащей мотнул головой, растопырил семь пальцев:
— Один лето, два лето… Столько летов уйдет, ты и я — один шатиор!
— Там? — она удивленно кивнула в сторону Дикого поля. — Ты меня украдешь?
— Украдешь! — и он снял с себя амулет.
И она тоже стянула с себя оберег. Не спеша, чтобы вышло как можно торжественней, они обменялись дарами. Надели их на себя.
— Сымарглом клянусь! — и Кащей девочкин оберег ладонью прижал.
— Украдешь, как Веснуху? — вдруг вспомнила Ягда. — И коров наших угонишь? И людей наших убьешь?!
— Это кто? — увидел Кащей на траве мертвую птицу и рукой показал.
— Это — падаль, — сказала девочка.
— Мой отец — падаль! Кто его падаль сделал?! — вдруг крикнул Кащей.
И Ягда тоже в ответ закричала:
— Это вы, вы, степняшки, напали на нас!
Нечего было Кащею на это ответить. Только поднять коня на дыбы, только пообещать:
— И опять нападу! И опять украду! — и помчаться вслед за Удалом.
Ягда глотала слезы обиды. А рукой она прижимала к груди его амулет. И пока ехала к дому, руки так и не отняла.
Первым запах двух приближавшихся всадников почуял волк Коловул. Белая шерсть у него на загривке встала дыбом. И Лихо тоже принюхалась: дух был чужой! Уж не тот ли самый детеныш из чужаков к ним сейчас приближался?
Коловул незаметно выглянул из-за камней, обернулся и великанше кивнул.
В небе и облачка не было. Только жаворонок в самой его вышине висел и звенел. Только стрижи, как степняцкие сабли, пересекали пути друг друга.
Короткие тени коней и их всадников едва заметно теребили ковыль, будто Лихо — шерсть Коловулу.
А она и вправду ее теребила сейчас свободной рукой. А другой, несвободной, искала для чужого детеныша камень побольше.
Но никто бы из них не мог угадать, чем кончится эта встреча — ни те, кто, таясь за камнями, ее ожидал, ни те, кто открыто и беззаботно к этим камням приближался.
Часть вторая
БОГИ И ИХ ЛЮДИ
Вот еще один трудный вопрос: что такое судьба человека и только ли Мокошь была над ней властна? Люди думали: да, одна только Мокошь. Подойдет она к веретенному дереву, веретенце на нем подкрутит — и задурит человек, закуролесит, себя забудет, а подкрутит она веретенце в другую сторону — и на подвиги станет охочь человек, и от работы его калачом не отвадишь. А столкнет Мокошь два веретенца, пусть даже и ненароком столкнет, так, заденет случайно — и всё, люди эти на целую жизнь могут врагами сделаться. А если свяжет чьи нити богиня — этим людям уж точно друг без друга не жить. Потому что такая теперь им судьба. И детям так всегда объясняли, и в песнях так пели. Но самые чуткие из людей примечали: над иными богиня как будто бы и не властна. А вслух боялись сказать. Потому что не знали, в догадках терялись: кто же над ними и властен тогда? Ведь совсем без опеки нельзя человеку. На том и земля стоит: люди богов своих чтут, боги их судьбы вершат. Но если не Мокошь вершит, тогда кто?
А вот мы это сейчас и узнаем — то узнаем, чего никогда уже не узнать в ту пору живущим. То узнаем, что знает теперь одна лишь Фефила. Конечно, зверек она бессловесный. Ну да что же? А мы в чистое поле пойдем, станем звать ее, в каждой норке станем высматривать, на бугорке каждом выглядывать — и отыщем в конце-то концов, и в глаза ее рыжие, бездонные взглянем. И прочтем в них…
Но обо всем по порядку.
Похищение Кащея
1
Кони первыми почуяли близнецов. Те еще из-за камней не вышли, а кони уже пятиться стали, а потом и на задние ноги от ужаса приседать. Натянул поводья Удал — нет, не слушает его конь. И Кащеев конь тоже седока своего не послушал, хотя и шепнул ему мальчик в ухо:
— Эрден, хар! — самое заповедное слово шепнул.
Проверил Удал меч — на месте. Проверил колчан со стрелами — на боку, лук рукою нашел. Потому что не мог конь его ни с того ни с сего заблажить. На мальчишку взглянул — видно, вместе им с врагом неведомым биться. Ко всему, казалось, готов был Удал.
Но вот вымахнул этот враг из-за огромных камней, и дрогнуло его сердце. Волк размером с коня на пути их сидел — так, по крайней мере, показалось Удалу — и уж точно размером с коня одноглазая великанша. И бабища эта еще и камень над головою держала — да ведь это же одноглазая Лихо и брат ее Коловул! — сдернул Удал лук с плеча, прошептал стреле:
— Стрела, попади! — а только не послушалась Удала стрела. А может быть, и рука не послушалась.
А еще под Удалом дрогнул конь, потом на дыбы встал — хорошо еще седока с себя не смахнул! — и понес его прочь с диким ржанием. Вслед Удалу валун полетел, который Лихо в руках держала. И такая силища была у нее в руках, что отскочил от земли этот камень и вверх полетел, снова упал и опять отскочил!
А Коловул уже сзади, с хвоста, коня Кащеева сторожил. Носом чуял: молодая конина, редкое угощение будет.
Шагнула Лихо к коню. За шиворот мальчишку стянула, поднесла его к глазу поближе:
— Детеныш! — сказала. — Надо же, какой мелкий! — и к груди необъятной прижала. — Вот бы был у меня сыночек! Вот бы я его козням-розням учила!
Но извернулся в руке у нее Кащей, ножом великанше палец проткнул. Вскрикнула Лихо и зашвырнула его на огромные камни. Так Кащей оказался на узком уступе. Три шага влево, три шага вправо, а внизу — клыкастая пасть уже слюною исходит.
Полизала великанша порезанный палец и новый камень с земли подняла.
— Умри и не отомри! — так сказала.
Вжался в каменную стену Кащей. Вниз прыгать — в пасть прямиком. Здесь оставаться — как муху, камень его размозжит. Не ожидал он, что выпрыгнет снизу волк, а все же успел, полоснул по черной губе ножом. А что после случилось, мальчик понять не успел. Вместо двух великанов себя самого вдруг увидел. Как такое могло быть? А ведь было. Волосы черные, всклокоченные — его. И лицо раскрасневшееся, от сражения взмокшее — тоже его, вот оно — руку лишь протяни. И чтобы наваждение это развеять, протянул и коснулся рукой — металла холодного, звонкого, на земле небывалого. И поднял кверху глаза. Над Кащеем стоял Симаргл, уперев в землю меч — этим мечом Кащея и заслонив, и три шага влево закрыв и три шага вправо — настолько огромен был этот меч. Что же сказать о том, кто его носил, кто легко им играл? Вблизи он как будто был весь из света, но не того, который до рези слепит, а того, который глаза насыщает, как вода в жаркий день насыщает гортань, как материнское молоко насыщает и светится — светится и потом, у младенца внутри. И от близости непривычного этого света голова у мальчика закружилась, он не видел уже ни Симаргла, ни себя самого — он лежал на уступе без чувств.
Лихо давно уже выронила валун, которым замахивалась на Кащея. Как только Симаргла увидела над собой, так за спину камень и обронила. Только Коловул еще щерится продолжал. И тогда Симаргл поднес к его носу свой меч — не тот, за которым Кащей лежал, а второй. Их ведь было всего семь у Симаргла. Еще пять мечей за поясом юного бога висели. Зарычал Коловул, а все же от колкого холода возле носа, возле губы распоротой вздрогнул, попятился. И Лихо тоже назад шагнула, и уже потом со всех ног побежала. И волк Коловул — большими прыжками за ней.
Прощально заржав, от страшного волка подальше ринулся по степи маленький кряжистый конь.
2
Люди, как всегда в этот час, на крышах своих домов стояли, с Дажьбогом прощались. Чтобы знал, чтобы видел Дажьбог, как они его ждут, чтобы завтра не задержался он под землей, не заспался в подземной своей пещере. И потому раскатисто, громко кричал ему вслед Родовит:
— Твой путь под землей да будет прямым и недолгим!
— Да будет так! Так и будет! — заклинали Дажьбога люди.
Но уже не все заклинали. Иные на Удала смотрели. Как конь Удалов своего седока по Селищу нес. Сидел на коне Удал как-то странно, безмысленно, будто не он конем правил, а конь его сам, как дров вязанку, привез. А ведь все так и было. Вращал глазами Удал, а что конь его уже возле родного плетня стоит, в толк взять не мог. Выскочил с их двора Заяц.
— Папа, папа! — кричит.
А Удал ни гу-гу. Так вязанкою дров и свалился на землю. И долго еще люди его водой поливали, пока он снова глаза открыл. Открыть-то открыл, а говорить все равно не в силах. Тогда его под руки взяли, на княжеский двор повели. Может, хоть Родовиту что скажет. Может, Лада с его немотой совладает.
Вот и месяц на небе взошел. Вот уже и полнеба лемехом своим пропахал. Хлопочет Лада, старается, петухом над Удаловой головой водит, бессчетно заговоры бормочет. Голосисто петух поет. А Удал всё молчит, только глаза таращит.
Тут же, рядом, к амбару прижавшись, Ягда сидит. Сколько ни гнал ее спать Родовит, не пошла. Какой сон, пока не расскажет Удал, что с Кащеем? Возле Ягды Заяц от ночного холода зубами стучит, слезы по лицу кулаком размазывает.
Вот уже Мамушка и другого петуха Ладе несет. Вот и Ягда под амбаром не усидела, подбежала к Удалу:
— Говори! Ну? Говори! — и за рубаху его затрясла, чуть не порвала.
Вот уже и вторую часть неба месяц перепахал. Задремали возле амбара дети, накрыла их Мамушка шкурой, а сама третьего петуха Ладе несет. Еще голосистее первых двух петушок оказался. А как молчал Удал, так и молчит. Мычит иногда, а сказать не может.
На третьем петухе Родовит из дома спустился. Светлело уже вокруг. Только в кустах и деревьях густилась еще, пряталась тьма.
— Боги меня надоумили! — тихо сказал Родовит, чтоб Ягду не разбудить. — Он Лихо видел.
А Мамушка с Ладой как закричат:
— А ведь и вправду!
— На кого одноглазая взглянет, тому как землей рот набьет!
Проснулись от этих криков дети, глазами сонными хлопают. А Мамушка уже в ухо Удалу орет:
— Лихо! Да? Ты встретил Лихо, Удал?
Подскочила Ягда с земли, видит: кивает Удал и трясется — весь как дерево в бурю. И лавка тоже под ним дрожит.
Когда они были совсем несмышлеными — Заяц, Ягодка, Утя, Щука — то шептались от взрослых тайком: вот бы к той пещере пробраться и Лихо своими глазами увидеть, надо только в глаз ее не смотреть и всё тогда хорошо обойдется! Заплакала Ягда, какими же они глупыми были, и в дом заплаканная вошла. Вдруг слышит впотьмах:
— Сестренка, а я ведь могу твоему горю помочь!
Обернулась, Жар в углу, на постели сидит. Спросила с надеждой:
— Помочь? Но как?
— Мы поженимся! И ты забудешь Кащея!
— Вот дурак! — и топнула на брата ногой. — Злой дурак! — и выбежала из дома.
— Нет, я просто немного бог! — улыбнулся змеёныш. — Немного, но и не мало.
И воздух в обе ноздри втянул. Ему нравилась свежесть, которую Ягда всегда приносила с собой.
3
Широко поднимаясь по горным плато, будто по каменным ступеням шагая, держал Симаргл за перевязь свой щит, — а в щите, точно в люльке, лежал забывшийся мальчик.
Сколько времени с того дня пробежало? Не знал Симаргл. Боги плохо чувствуют время. Боги ведь не считают восходов. А Кащей этого и подавно не знал. Но вот открыл он в одно прекрасное утро глаза, — а утро это и в самом деле было одним из самых прекрасных в его недолгой пока, пока еще не бессмертной жизни — и увидел близко-близко над своей головой облака, а чуть дальше — дышавшие холодом ледники. Щит Симаргла — в этот миг он всё вспомнил и обо всем догадался — был огромен. Щит был почти что размером с шатер, в котором Кащей жил с отцом, матерью, двумя старшими сестрами и двумя младшими братьями. Изнутри этот щит был обтянут белой кожей, мягкой, сверкающей, так что мальчик мог себя в нем почувствовать еще и песчинкой, угодившей вовнутрь перламутровой раковины, — иными словами сказать: будущею жемчужиной. Но он не был самонадеян. Напротив. Выбравшись из щита на каменное плато и увидев вдали Симаргла, Кащей почувствовал робость, которой не чувствовал еще никогда. Маленький мальчик из степняков — что он скажет этому чужому и прекрасному богу? О чем попросит? Ведь боги существуют именно для того, чтобы их о чем-то просить! Но о чем? Чего ему хочется больше всего? И Кащей с изумлением понял: видеть Симаргла всегда-всегда. Потому что свет, который шел от юного бога, приковывал взгляд и больше не отпускал.
Ноги сами повлекли Кащея вперед — очень медленно, как после тяжелой болезни. Симаргл, сидевший на самом краю плато, оказывается, лепил облака. Пар к нему поднимался откуда-то снизу — наверное, от горячих источников. Нет, сейчас ему было мешать нельзя. И на полпути мальчик замер. И услышал:
«Кащей, ты хорошо отдохнул?»
«Хорошо! — ответил мальчик и ощутил, что говорит без помощи горла и языка, и, чтобы это проверить, добавил: — Значит, это ты делаешь облака?»
И тогда Симаргл к нему обернулся:
«Да! А мой отец делает тучи и огненные стрелы для них!»
Бог тоже говорил без помощи слов! И Кащей удивленно спросил:
«А мы сейчас на каком языке разговариваем?»
И услышал в ответ:
«На языке понимания».
И спросил:
«Тучи нужны для дождя. А облака — для чего?»
«На них уплывают души погибших воинов».
«Ты знаешь… да? Ты знаешь, где сейчас мой отец?» — воскликнул Кащей.
«Да, знаю!» — кивнул Симаргл.
«Если знаешь, скажи!»
«Сейчас я скажу тебе только одно: ты будешь воином. Храбрым. Может быть, самым храбрым на свете…»
Мальчик крикнул, хотя и без голоса, а всё равно вышло громко:
«И я погибну в сражении, да? И увижу отца?»
Симаргл улыбнулся:
«Будущее — за облаками».
«Но боги-то его знают!» — не унимался Кащей.
Вместо слов Симаргл поднялся и из-за пояса вынул один из своих мечей.
В новый миг этот меч лежал уже перед Кащеем. Большой, а все же — это было невероятно! — мальчику соразмерный.
«Бери же! Он твой!» — улыбнулся Симаргл.
«А ты? Тебе, наверно, нельзя без седьмого? — от волнения мальчик не сразу нашел за поясом нож. Нашел, прикоснулся к нему губами. — Это тебе! Держи!» — и запустил свой нож по каменному плато, точно по глади воды плоский маленький камень. И Симаргл подхватил его и — это снова было невероятно! — поднял в воздух сияющий меч. И звери, в смертельной схватке обвившие его рукоять, размером были теперь не меньше настоящих барса и тура.
И Кащей тоже поднял свой новый меч. И подбросил его, и стал рубить воздух, и горячо восклицать — он ведь был еще только семилетним мальчишкой:
— Вот тебе! Это за моего отца! И тебе! И тебе! — И делал новые выпады, на смерть разя врагов. — А Ягду через седло — вот так! И в степь!
Голос Симаргла был спокоен и строг:
«Я дал тебе меч не для мести».
«Не для мести?» — мальчик решил, что ослышался.
«Меч для мести — в руке у бога».
«Значит, ты… — и Кащей попятился, набираясь храбрости, чтобы сказать: — Ты не мой бог тогда!»
И ужаснулся, когда это услышал. И опустил меч на плато, и побежал, сам не зная куда, уже горлом, уже губами крича:
— Я должен им отомстить! Я же для этого стану самым храбрым на свете! Наши боги учат нас так! А они не глупее тебя!
И добежал до края плато, и увидел: дальше бежать уже некуда. Бездна зияла возле самых Кащеевых ног. И тогда мальчик двинулся в бездну — по отвесной стене. Сначала нога легко находила опору, порою размером не больше ступни… Но вот нога заскользила по отвесному камню и зависла над пустотой. Теперь он лепился к скале, будто случайно проросший росток. Только корней, чтобы лепиться, у мальчика не было.
Щит Симаргла спустился за ним почти в то же мгновение. Мальчик поднял глаза. Юный бог улыбнулся:
«Нам нужно еще о многом поговорить».
Над бездной висеть было страшно. И все-таки мальчик немного помедлил. Вздохнул. А потом прыгнул в щит, словно бы в колыбель. И она закачалась и медленно двинулась вверх.
«Люди просят богов обо всем! — плыл и думал Кащей. — Обо всем, чего только желают! А прощения? Почему они никогда не просят у них прощения?»
Но когда он увидел Симаргла близко-близко перед собой, у него это сделать тоже не получилось.
Родовит в западне
1
Из леса казалось, что это — пожар. Фефила так и подумала: снова змееныш набедокурил. А когда подбежала поближе, поняла: это люди теснят лес под новую пашню — сжигают его, потом станут корни из земли корчевать… Но сначала люди кланялись каждому дереву:
— Дух дерева, уйди! Дух дерева, не мсти! — это Лада так говорила и птиц выпускала из клетки, чтобы души деревьев задобрить.
Птичек этих в силки наловили дети. И теперь стояли и спорили: чья синица? Щука кричала: моя! А Уте казалось, что нет, что синица эта его. И так они громко трещали — громче птиц. Кореню даже шикнуть на них пришлось. Вместе с Ладой поклоны деревьям клал и Корень, потому что его звали так. И людям казалось: значит, его мольбы скорее до деревьев дойдут.
Жар был тоже тут — как без него при пожаре? Ходил и деревья огненным языком поджигал. И Ладу с Коренем торопил: нечего, хватит с духами разговаривать. Если и стоит кому поклоны класть, так это Велесу, несправедливо в темницу земли заточенному, а только и в этой темнице Велес лучший из всех богов! — так говорил змеёныш и себя еще больше словами этими распалял, и еще от этого яростнее деревья палил.
Пугали людей эти слова. Но больше слов их пугало, что слушает их Родовит, на посох свой опирается, хмурится, а молчит.
А Жар уже шел к ним по пепелищу босыми ногами — и ничего ему не делалось от горячих углей! — шел и кричал:
— Грех не грех, если Велес — твой бог!
— Мой бог тот, — выдохнул Родовит и посохом о землю ударил, — чье имя вымолвить разом не хватит сил!
— А с тобой, отец, — это Жар ему бросил при всех, — у нас еще будет вдвоем разговор!
И снова ахнули люди, потому что потупился, промолчал князь-отец. И снова подумали люди: не потому ли, что Жар невредимым оттуда вернулся, откуда живыми не возвращаются?
А Фефила чихнула — это ветер дым до нее от пожара донес, — и прочь, на княжеский двор побежала.
Который уж день Ягда в постели лежала: то забудется, то глаза ненадолго откроет… С тех пор, как вернулся Удал — вот с той самой ночи. И в рот еды не брала, совсем никакой. Потому и несла ей Фефила из леса голубику, морошку, а еще малины последней — пестрая, вкусная вышла охапка.
Перед высоким крыльцом Фефила всегда робела — трудно было зверьку карабкаться на крыльцо. А тут как раз Мамушка шла по двору, увидала Фефилу, за шкирку ее ухватила:
— Может, твоего хоть немного поест! — и в дом понесла.
Очень этого не любила Фефила, чтобы ее таскали вот так. Фыркала она на это обычно, задними лапами воздух царапала. А тут и не охнула даже — только бы девочку увидеть скорей.
А Ягда опять в забытьи лежала. Ржаные волосы разметались, щеки маком горят. А пальцы крепко чужой амулет держали. Увидела это Мамушка, руками всплеснула:
— Такую нечисть… И надо же было — на себя! А от него-то, может, и вся напасть! — и пальцы девочкины бросилась разжимать.
Не отпускала девочка амулет. Только проснулась от Мамушкиных стараний, села на тюфячке и еще теснее к себе чужой оберег прижала. А потом подняла его, к самым глазам поднесла… А были на том амулете две неподвижных скрещенных сабли, а еще вниз свисали пять вертких ножиков, небольших — с ноготок. И вот зазвенели вдруг эти подвески-ножи. А может быть, просто руки у девочки дрогнули? А может быть, это издалека звон пришел — может, Ляс струны тронул?
А только вскочила Ягда:
— Я знаю! Я теперь знаю! Он жив!
И мимо Фефилы к двери на нетвердых ногах побрела. А вниз по крыльцу уже почти и бежала. Степунка ей нужно было увидеть. И вестью этой с ним поделиться.
После того, как Удал бессловесным вернулся, на другое же утро, прибился к их табуну Кащеев маленький конь. И Ягда его Степунком назвала, и себе его попросила. Теперь Степунок в конюшне стоял рядом с буланым, отцовым. Увидел он девочку и негромко заржал. А Ягда за шею его обхватила:
— Он жив! Слышишь? Жив!
А маленький кряжистый конь посмотрел на нее умным глазом и словно сказал: конечно, уж я-то знаю!
2
Вот будто бы наипростейший вопрос: для чего живут люди? Не степняки — что мы знаем о них? И не ладейные люди, хотя о них мы кое-что еще и узнаем. Нет, хорошо уже нам знакомые люди из Селища: вот они — для чего? Для Родовита и в самом деле проще этого вопроса было не отыскать. Хрупок мир, неустойчива, ускользающа мера тьмы и света, ночи и дня, тепла и мороза, суши и ливня, голода и избытка, черноты земли и белизны облаков — вот между ними человек и поставлен, чтобы меру эту хранить. А еще — для чего бы? И потому когда среди ночи вдруг разбудил его Жар и повел для разговора вдвоем на капище, к идолам Перуна и Мокоши, быстрым шагом повел — быстрее, чем мог Родовит, и когда по дороге снова стал про Велеса говорить… Что же, подумал на это князь, а ведь Жар тоже прав: если между землею и небом стоит человек — значит, и между Велесом и Перуном. Значит, Велеса тоже нельзя забывать. Идол Велеса был — хороший, большой, деревянный! Он на подходе к топи стоял. И когда разливалась топь, ходили к этому идолу люди — просили Велеса воды унять. А потом свалился в топь идол, не к кому стало ходить… Да и сушь вон сколько стояла. Велесом разве детей теперь только пугали. Или болезни, немочи разные отсылали: иди, мол, к Велесу под ребро! Тяжело, надолго задумался Родовит, пока они с Жаром до капища шли.
А только когда пришли они темной ночью на капище и когда объявил ему Жар, что теперь у них Велес должен быть первым богом над всеми другими богами, а идолов Мокоши и Перуна убрать надо с капища, а еще лучше сжечь и золою новую пашню присыпать, не поверил ушам Родовит, осторожно сказал:
— Мой сын, рожденный лучшей из женщин…
А Жар будто этого только и ждал.
— Да, — сказал, — кстати! О маминой воле! Ты не забыл? Или я забыл тебе это сказать? Одним словом, отец, твой княжеский посох… ты ведь стар уже… должен мне перейти! — и не дав Родовиту опомниться: — А чтобы Ягода не осталась в обиде… Я так думаю… Я женюсь на ней, вот.
Родовит опустился на землю. Потрогал рукой росистые травы и теплу росы удивился. Еще холоднее росы была сейчас у Родовит рука.
— Сын мой! А все-таки вы с Ягодой — брат и сестра! — голос у князя дрогнул.
— Совсем ты ослаб, отец! А потому мы больше тянуть не будем! Завтра же скажешь людям о нашей помолвке! А не то…
— А не то? — эхом ответил князь.
— Идолов этих твоих подпалю, как сухую траву! — и по черной земле струйку огня гулять отпустил.
Обернулся к Перуну и Мокоши Родовит — тяжело, хмуро чернели боги, а лики их струйку земного огня отражали — будто молниями лики их передергивались.
— Надо спросить у богов, — тихо сказал Родовит.
— Я у них уже спрашивал! — хмыкнул Жар.
— Как ты смел?!
— Ладно, отец, ты устал! Отдыхай! Ночь до утра — вся твоя! — и обратно, к дому большими шагами пошел.
А что из-под ног у него во мраке выпрыгивало: может, ящерицы, лягушки, а может, и Велес нечисть свою наушничать подослал, — Жар не знал, наступил какому-то мелкому гаду на хвост, ногою покрепче прижал:
— Скажешь Велесу: завтра — моя помолвка! — а потом уже отпустил.
3
Слово свое Жар сдержал — лишь до утра дал отдохнуть Родовиту. А утром один из мечей вынул из сундука и стал им фигурки богов колоть — все подряд, которые в углу, возле постели Родовита стояли. Колол и приговаривал:
— Кому княжить? Мне! Кому Ягоду в жены брать? Мне! Кому княжить? Мне! Кому Ягоду в жены брать? — и так, пока всех богов в мелкую щепку не изрубил.
Закрыл лицо рукой Родовит и горько заплакал. А Ягде заплакать было никак нельзя. Потому что все невесты перед свадьбою плачут. Так уж заведено — с беззаботными своими годами прощаются. Нет, не плакала Ягда, сухими глазами на Жара смотрела. А думала про корзину, в которую Жара хотели было уже положить и вниз пустить по реке — давно, когда он родился только, — а потом спросили совета богов и корзину пустою в реку забросили.
И когда подошел к Родовиту Жар, ногами затопал: «Собирай людей! Назначай помолвку!» — Ягда знала уже, что будет делать.
Вдали от дома, вблизи от дома
1
Хорошо, безлунная выдалась ночь. Только вот идти приходилось на ощупь. Утя с Зайцем, пока лодку несли на себе, три раза на землю с ней падали. Лодочку эту еще Летяй, Утин отец, своими руками выдолбил. И как ни горько Уте было с ней расставаться, а Ягодке он не мог отказать — он это только недавно понял — ну вот ни в чем.
Ягда и Щука ждали мальчиков на берегу. Хорошо, конечно, что темная выдалась ночь, а только всё время приходилось попискивать — тоненько, чтобы на мышек выходило похоже, чтобы мальчики их нашли. Потому что по-птичьи кричать было никак нельзя — тогда бы дозорные спохватились, а может, и хуже того — всё Селище поднялось. Попискивали, зябко ежились. А потом Щука тихонько вздохнула:
— Нет, я бы так никогда не смогла. Там же земля степняков! А потом? Вдруг земля совсем кончится! И как свалишься за ее край!
— И свалюсь, — устало сказала Ягда. — Всё лучше помолвки этой!
Она о стольком сегодня уже передумать успела, что никакие Щукины страхи не могли ее испугать.
— Ты к Степунку не забывай, заходи, — попросила. — Он любит, когда с ним разговаривают.
— А он что? — удивилась Щука, громко, во весь голос: — Он разве понимает по-нашему?
Поэтому мальчики их и нашли. Сначала лодчонку вперед толкнули, а потом сами со склона съехали. С земли поднялись, отряхнулись, и молча стоят. Потому что Утя от слов боялся расплакаться. А Заяц, с тех пор как Удала словам учить стал — всякий день по четырем-пяти новым — себя уже взрослым почувствовал и попусту слов не ронял.
И тогда Ягда решила сказать — так сказать, чтобы всем запомнилась эта минута.
— Внуки вепря! — и помолчала. — А ведь я была бы вам хорошей княгиней.
И Утя сразу захлюпал носом и молчком сунул ей в руку весло. А Заяц сказал наконец:
— Береги тебя Перун!
И Щука добавила:
— И Мокошь храни, и Дажьбог, и Стрибог тоже!
— Лодку на воду! — повелела Ягда.
И мальчики подтолкнули долбленку в реку. Ягда в нее уселась, в ноги поставила мешочек с орехами и сушеными ягодами, на плечи набросила покрывало из беличьих шкурок. Потом оттолкнулась веслом. И всё — кругом была лишь вода и ночь. И были они одинаково черного цвета.
— Мы будем ждать тебя всегда-всегда! — это был Утин всхлип, но как же он был уже далеко.
Ночью было невозможно представить, что вокруг — еще знакомые берега. Потому что ночь незнакомым делает всё. Сам себе человек среди ночи и то почти незнаком. Бесстрашной девочкой была Ягда, но это — среди дня. А сейчас, чем уже становилась река, чем ниже склонялись над нею ивы, вдруг хлесткими ветками ударяли в лицо, тем делалось ей страшнее. А когда на небе появилась луна — девочка так ждала ее мерного света! — прежде невидимые деревья превратились в чудовищ. И каждое норовило ее испугать: или бросившись с шумом к воде, или только лишь корень свой скрюченный к девочке протянув, будто огромную волосатую лапу. А еще деревья зачем-то ухали разными птичьими голосами. Или жутко подмигивали светляками. Иногда над самой ее головой проносились летучие мыши. Или кто-то вдруг сильно толкал лодку снизу — хорошо, если дух реки, а ведь это могли быть и души утопленников…
В утренних сумерках река ненадолго сделалась шире. А потом — была ли это все та же Сныпять, понятная и прозрачная, поспешающая, но медленно, как говорил про нее Родовит, и Ягду учил в каждом деле вести себя так же? — или это была уже совсем другая река? — и тогда, как было к ней обращаться, чтобы ее унять? — на рассвете эта чужая река сделалась уже невозможно узкой и быстрой. Река стала вертеть лодчонку, будто осиновый лист. А потом — так лошадиная кожа передергивается и сбрасывает с себя ненужного овода — чужая река подбросила лодку. И Ягда оказалась в воде.
— Что я тебе сделала? Я даже не знаю твоего имени! — в отчаянии кричала девочка и боролась с холодной и вздорной рекой. — Корень дуба! — хорошо хоть это имя она знала и вовремя назвала. Корень дуба был в этот миг над самой ее головой. Девочка за него ухватилась и что было сил стала вытаскивать из реки всю себя. Получилось! Она оседлала огромное, при свете утра уже нисколько нестрашное корневище и увидела: чужая река уносила прочь ее лодку. А рыжее беличье покрывало сначала долго кружила на месте, а потом, наигравшись, утащила на дно.
2
Чтобы лететь на облаке, надо быть легче ветра. «Как такое возможно? — с перехваченным горлом думал Кащей, а потом думал так: — Рядом с Симарглом и не такое возможно». Ведь они же уже летели! Лежали на облаке, как мальчишки лежат на плоту и рассматривают водоросли, рачков, рыбешек. Только вместо водорослей под ними едва заметно колыхались леса.
«Здесь люди уже не живут, — как обычно, без помощи голоса говорил Кащею Симаргл. — Здесь живут только духи вод и деревьев».
«Эти духи живут вечно, как боги?»
«Нет, они, как и люди, рождаются и умирают».
«А тогда для чего они? — почему-то разволновался Кащей. — И вообще, всё-всё остальное, кроме богов, всё, что исчезнет, — зачем?»
«Сначала спроси у себя: зачем то, что никуда не девается, не исчезает: камни, боги или небесный камень — луна?»
«Но это же ясно! — Кащей перестал смотреть вниз, он сел, обхватил руками колени. — Чтобы жить всегда! Вечно!»
«Жить и не изменяться?» — в улыбке Симаргла ему послышалось сожаление.
«Люди… и особенно дети, да? Они могут становиться другими! Лучшими, сильными!.. Да?!» — от волнения мальчик вскочил.
«Жить и небесное делать земным, понимаешь? Пусть на короткий миг. А все-таки это чудо! И оно непосильно богам».
Кащей не был уверен, что понял услышанное. Что такое небесное? Облако? Вот устанет оно, приляжет на землю и станет земною росой. Нет, Симаргл говорил не об этом. Он о том говорил, что может сам человек. Человек — даже бог не может. Но что?
«Не спеши! — улыбнулся Симаргл. — Однажды настанет день, и ты это поймешь».
А Кащей от смущения, оттого, что он весь был для юного бога прозрачен — как бывают прозрачны только мальки! — снова улегся на облако. Из зеленых, багряных и желтых деревьев вытекала река, мускулистая, быстрая. На своем узком хребте она несла небольшую лодчонку. И, увидев ее, Кащей почему-то разволновался, спросил:
«А боги… Симаргл! Они, ну… влюбляются — как люди или как дети?»
«Да… Но люди и дети о любви знаю больше богов. Много больше! Потому я и дал тебе этот меч… Меч-разящий-во-имя-любви!».
«Это правда? — мальчик был изумлен. — Это и есть его имя? — и увидев вдруг Ягду так близко перед собой, как если бы она была рядом, на облаке, жалобно попросил: — Симаргл! А сейчас не смотри в мои мысли!»
«Хорошо!» — улыбнулся Симаргл. Он прошелся по облаку. Взбил его там, взбил здесь. Оглядел, остался доволен.
А Кащей вдруг увидел: пустая лодчонка попала в водоворот, закружилась в нем и исчезла, точно в змеиной пасти.
3
— Мамушка, накрой! — во сне бормотала Ягда, ежилась, нащупывала рукой покрывало… И вдруг проснулась, и всё поняла: она спала в дупле дуба. Был уже яркий день. Но одежда на ней до сих пор не просохла.
С черной ветки на Ягду смотрела белка. В лапе у нее был орех.
— Дай мне, — попросила девочка. — Я есть хочу! Очень! — и протянула руку.
Но белка повернулась к ней пышным хвостом, тряхнула им и убежала.
«Медведя с волком тем более ни о чем не попросишь», — подумала Ягда и с тоской поняла, кто на всем белом свете на зов ее, может быть, и отзовется.
— Хворости-напасти! — и высунулась из дупла. — Заберите меня поскорей! — и увидела: на земле, в прошлогодней бурой листве, лежит оброненный белкой орех.
4
Чем суше, чем ниже делались внизу травы, тем сильнее сжималось у мальчика сердце. Облако двигалось над землею так низко, что даже сусликов можно было в траве различить. Они стояли на холмиках и тянули мордочки вверх. Неужели они тоже могли видеть Кащея? А потом внизу заклубилось овечье стадо — будто облако отразилось в реке. А потом зароился табун темно-серых коней. И сердце Кащея сжалось еще сильнее.
— Мой шатер! — вдруг выкрикнул мальчик голосом и губами. И осекся.
Среди дюжины островерхих шатров, так похожих на степняцкие шлемы, их шатер был самым большим и красивым. Возле шатра Локпаса и Арти, две его старших сестры, доили коз.
— Моя мать! — снова крикнул Кащей. С другой стороны шатра его мать, взяв за руки младших братьев, кружили их над землей. — Отпусти меня! Я хочу слышать их смех!
«Они уверены в том, что ты мертв, — в голосе юного бога не было сожаления. — Они уверены в том, что ты уже не станешь другим!»
— Отпусти меня! — гневно сказал Кащей.
«Для того мы и здесь, — согласился Симаргл и не сразу добавил: — Чтобы ты всё решил сам!»
— Я решил! — закричал Кащей и приблизился к краю облака.
Но когда его мать, кружившая младших братьев, со смехом запрокинула к небу лицо — он в испуге отпрянул. Помолчал, обернулся к Симарглу:
«Хорошо, что я видел их, — и опять помолчал. — А теперь я хочу стать другим… Я хочу попробовать стать другим. Лучшим, да? Ты мне в этом поможешь?»
Вниз Кащей уже не смотрел.
5
Такого чужого, такого непроходимого леса Ягда в жизни своей не встречала. Ели нарочно, только чтобы ее не пустить, широко топырили лапы. Но девочка упрямо их раздвигала, поднимала их шишки, вылущивала орешки. А поваленные деревья она жалела, их точно так же, как и ее, вырвало из родной земли с корнем. И когда Ягда через эти деревья перелезала или когда проползала под их корявыми животами, она гладила их пожухлый лишайник или мягкий, прохладный мох.
К мухоморам руки тянулись сами. Но девочка говорила себе:
— Не ешь, Ягда! Это — лихова сыпь. И это не ешь! Это же бледная немочь.
Бледной немочью в Селище называли поганки. Но однажды ей повезло встретить орешник. И еще — холодный, вкусный родник. И еще на узкой тропе — вепря.
— Пращур, не тронь меня! — и едва успела отпрыгнуть.
И вепрь пробежал и не тронул ее. Ей опять повезло. Потом идти стало легче, начались папоротники. И хотя они были с размером с Ягду, а иные и много выше ее, девочке нравилось словно бы плыть в этом тихом, зеленом мареве.
И потом этом в мареве кто-то громко чихнул. Ягда испуганно остановилась. А потом кто-то тоненько фыркнул. И девочка догадалась:
— Фефила?! — и замерла. — Фефила! Я здесь!
Но папоротники, будто инеевые узоры, застыли в безмолвии.
— Я здесь, — и чтобы голос ее был слышней, девочка подняла его к небу: — Возле кривой сосны!
С нижней ветки сосны на Ягду смотрела Фефила. В ее ясных рыжих глазах сверкала решимость. Даже ее спокойные длинные ушки стояли теперь торчком. Ну что ж, раз зверек всё решил за нее, устало подумала девочка, остается лишь двинуться следом.
Между папоротниками Фефила катилась легким пушистым клубком. А по бурелому прыгала точно белка. Лес опять стал мрачней. И Ягде было все труднее за ней поспевать. Опять приходилось пролезать под поваленными деревьями и пугаться их корневищ, похожих на косматых, вставших на задние лапы медведей. В быстро сгущавшихся сумерках даже лесные поляны бросали Ягде под ноги то ежа, то корягу, похожую на змею. А ноги у девочки уже заплетались. И когда вдали она различила: «Ягода! Ягода!» — буркнула из одной лишь привычки:
— Меня зовут Ягда! — и закричала в ответ: — Я здесь!
Люди с факелами и маленькая девочка без ничего, без сил, без надежды, устремились навстречу друг другу. А потом земля куда-то ушла из-под ног, ветки больно полоснули лицо. Девочка закричала… И свалилась на дно охотничьей ямы-ловушки.
— Доченька! — задыхаясь, звал Родовит.
А над ямой уже мелькали смутные, неразличимые лица.
— Родная! — князь упал на колени. — Ты меня видишь?
И тут же лицо Родовита с двух сторон осветили факелы.
— Вижу, — хмуро сказала Ягда.
— Хватайся! — крикнули голоса, и связанная из чьих-то рубах веревка заколыхалась перед самым ее лицом.
Ягда не шевельнулась.
— Твой брат согласился отложить вашу свадьбу! — с волнением вымолвил Родовит.
— На сколько?! — строго спросила Ягда.
— На целых семь лет!
«Семь лет, — подумала Ягда. — Меня уже здесь через семь лет не будет! Меня Кащей украдет!» — вздохнула, подпрыгнула и покрепче вцепилась в веревку.
Прошли семь лет
1
Как это много — целых семь лет — ощутили не только люди. Впервые это почувствовали и их боги. Изменился порядок жизни, а вместе с ним и порядок слов. «Боги и их люди», — прежде в Селище так говорили. А теперь от Жара, от Зайца, от Кореня, а еще от тех, кто следом за ними родился и за эти годы подрос, можно было услышать: «Люди и их боги». Или еще более невероятное: «Родовит и его боги… Родовит и эти его боги!»
— Они требуют от вас слишком много усилий, молитв, жертв — эти боги! — объяснял людям Жар. — А Велес ждет от вас одного. Так поднатужимся! А уж он за это — сторицей!..
Выходило, по словам Жара, так, что Велес ждал от людей пустяка — семи лет их жизни, только семи, — Жар все рассчитал. За эти семь лет люди были должны вытесать идола Велеса — из камня, который Жар выбрал сам. Это был один из самых больших камней, нагромождение которых люди звали Перуновыми столбами. В пять человеческих ростов был этот валун. И чтобы сдвинуть его и дотащить до берега Сныпяти — место для идола Жар определил на низком, левом, заливном берегу — людям пришлось научиться плести уже не веревки, а верви, толщиной с две руки, и верви эти смолою деревьев скреплять. Людям пришлось догадаться, а случилось это только на третий год, что волоком камень этот далеко не утащишь, что бревна нужны — огромные, гладкие бревна, а камень надо устроить поверх… Однако и эта затея, забравшая столько сил — и столько рук от посевов, от грядок, от охоты, от ловли рыбы! — едва не закончилась гладомором, а камень так и оставила посреди степи. И тогда смешливый и конопатый Утя придумал, что делать эту работу надо зимой: снег на всем долгом пути убрать, на кострах растопить, дорогу залить водой, получившийся лед скребками и новой водою сровнять — так сровнять, чтобы сверкал степняцкою саблей, и уж тогда поднатужиться, вервями себя обмотать, крикнуть: «И ух, вон дух!» — да и катить валун себе в удовольствие. А еще Утя придумал, что можно коней и быков запрячь, вот только ноги бы им в железо обуть, чтобы по льду не скользили. Но сколько о том ни размышлял кузнец Сила, как можно копыто в железо одеть, так ничего придумать не смог. И людям самим на себе пришлось камень по льду волочь. Как людям шипы из железа к ногам приделать, это Сила быстро сообразил. А только ведь и на льду работа эта в удовольствие не была. От мороза дыхания не хватало, от жизни впроголодь — сил. Но нерадивых Жар огненным языком погонял, радивым молочные реки сулил, которые пока еще под землею текут вместе со своими кисельными берегами, — Жар, когда спускался под землю, их видел! — а вот отпустит Велес реки эти из-под земли, и новая жизнь у людей начнется. А то, что глаза свои зеленовато-болотные Жар при этом к носу косил, радивые тем объясняли, что устает он больше других и от усталости взгляда уже не держит. Нерадивые же все чаще на Родовита смотрели, волю богов услышать надеялись — привыкли люди, что боги с ними его, Родовита, голосом говорят, — утешения ждали, упрека, проклятия, кровавому поту своему оправдания, — что угодно услышать готовы были! А только князь их в землю смотрел. Засохшим стручком изогнулся за эти годы их князь.
И тому уже рад-радешенек был Родовит, что Жар про свадьбу с сестрою молчит. Что посоха княжеского не касается. А уж за то, что идолов Перуна и Мокоши языком своим огненным не поджег, — за это князь и в ноги готов ему был поклониться. На две головы теперь возвышался Жар над любым из самых крепких мужчин. Что ему было всё по-своему сделать? А он нет, он разрешал Родовиту и жертвы богам приносить, и в дуб Перунов входить, вопросы богам задавать. Он только всем остальным запретил быть при этом. Сказал: и того довольно, что за вас Родовит надрывается, а вы делом, вы идолом Велеса занимайтесь.
В последние два года, когда валун уже до Сныпяти доволокли, половина мужчин каменотесами сделалась — камень бессмысленный стали в идола превращать. Как пашню грачи, тесно его обсели, и ну стараться. Иногда выходил Родовит на высокий берег реки, на их старания посмотреть. И люди тогда, как один, головы выворачивали — тоже на князя глядели. Ждали, многие еще очень ждали, что он посохом по земле громыхнет и криком, как молнией, воздух насытит: «Разрази всех Перун!» Но ждали напрасно. Вот уже в ноги себе смотрел Родовит. А вот и прочь с высокого берега шел.
2
И еще один до сих пор не решенный вопрос: чем жили боги, что их вечность питало? Разве не золотистые яблоки с дерева жизни? Разве не дух жертвенных приношений, который им Родовит теперь реже, теперь в одиночестве, а все-таки возносил? Не могли же зависеть боги от порядка человеческих слов! Или все же могли и жили именно этим порядком? Мы не знаем на этот вопрос ответа. Но нам достоверно известно: еще перед тем, как идолы Перуна и Мокоши были Жаром дотла сожжены, оба бога ощутили недомогание. Это было невероятно. Это было впервые в их жизни. Мокошь склонилась над следом копытца оленя, но дождаться, когда след заполнит вода, не смогла. Звон глиняных колокольчиков показался ей звоном в ушах. Голова закружилась. Богиня с волнением опустилась в траву. Вновь склонилась над следом, а перед глазами плыл у нее туман. Получалось, что будущее, — в которое ей сейчас заглянуть было необходимо, — так и будет сокрытым. Родовит устал уже ждать от богини ответа, как ему быть, если Жар снова заговорит о свадьбе с Ягдой, сестрой.
А Мокошь ответа на этот вопрос дать никак не могла. Мокошь чуяла: что-то важное, не для людишечек только — это бы пусть! — для богов что-то необычайное, судьбоносное в свадьбе этой таится. И не знала, связывать или не связывать две их нити. Часто в будущее глядела — пока еще могла заглянуть. Но одно выплывало в копытце: вот пришла ей охота смерчем взлететь, а у нее ничего не выходит!
И в это же самое время Перун, бивший молотом по остриям своих молний, ощутил укол в месте, которое у людей называется сердцем. Это был сильнейший укол. Выронил Перун молот, ухватился за наковальню. И хотя вскоре боль отпустила, удивление ею осталось.
Они встретились возле дерева жизни. Они оба к нему, не сговариваясь, с разных сторон небесного сада пришли. Сели рядышком, прислонились к стволу. Золотистые яблоки сами падали в их подставленные ладони. Они ели их жадно, как дети едят, залезшие в чужой сад. А потом богиня сказала:
— О мой громовержец! А не созвать ли нам богов на совет? Симаргла. Дажьбога. И Стрибога, его тоже.
— Отец слишком стар! — хмуро сказал Перун.
— Вот и Жар на земле говорит сейчас ровно то же — про Родовита.
Но Перун ее не услышал или услышать не захотел.
— Симаргл слишком юн! Дажьбог? Я не помню, чтобы он хоть однажды сказал дельное слово.
Медвяные пряди Мокоши не зазмеились, даже у прядей не было нынче сил. И все же богиня привычным движением согнала их с лица:
— Люди делают идола Велесу! И представь, из того самого камня, которым ты сделал его хромым!
Но вместо гнева — а Мокошь так ждала его гнева, ярости, бешенства — громовержец вдруг улыбнулся:
— Из того самого камня? Бедный Велес! Какая злая насмешка.
Или он научился у Мокоши свои мысли таить? Взгляд свой, по крайней мере, он прятал сейчас в золотистое яблоко. И богине вдруг стало по-настоящему страшно — жить и не читать его мыслей, жить и не знать грядущего!
3
Сказать, что в свои четырнадцать лет Ягда была хороша — ничего не сказать. Назло Жару она мазала лицо сажей, а в иные дни и наоборот, посыпала мукой — чтобы он вот так не глазел, чтобы ноздри свои чешуйчатые вслед ей не ширил. А только из черной сажи глаза ее еще ярче, еще васильковей блестели. А из-под белой муки румянец все равно выбивался, и был он сквозь белую эту изморозь, еще желаннее, будто солнце зимой.
Людей она не стеснялась. Ей все равно было, что будут люди о ней говорить — люди, которые стали Жару послушней скотины. А собственного отца, который из страха Жару во всем уступал, Ягда и вовсе ни в чем не смущалась. Однажды спросил у нее Родовит:
— Доченька, а если все же снова Жар о свадьбе заговорит…
А она и вопроса его не дослушала:
— Отравлю! — так сказала. — В лес ему пойду за улитками и за земляными червями, в крошево их с бледной немочью изрублю. И скормлю!
И такая в ней ярость была, такая решимость, — замолчал Родовит. Оробел ей сказать: неужели ты брата родного?.. И опять отца своего, Богумила, припомнил. И еще тягостней замолчал.
Когда идола Велеса поднимали — казалось не вервями, жилами собственными тянут люди его с земли — одна только Ягда на это смотреть не пришла. Родовит — тот на крышу хотя бы полез. А так все сошлись: кто не тянул, тот бревнами с трех сторон подпирал. А те, кто не подпирал, криками помогали:
— И ух, вон дух! И ух, за двух!
А кто и так помогать не хотел, старых своих богов опасаясь, всё равно тут стоял, на диво это глядел, гадал, выдержат ли, не порвутся ли верви. И втайне-то, может, всем сердцем желал: пусть не выдержат, пусть порвутся! Но только втайне, молчком. А ведь Жара и не было рядом. Утя работою руководил, всё прикинул, всё сам рассчитал — видно, хотел поскорее Уткою называться.
А только сел в свою ямищу каменный истукан, — хорошо, основательно сел — люди его со всех сторон еще немного землей прикопали, и уже озираться стали: где же все-таки Жар? — наверно, подумали, он сейчас на высоком склоне появится, может быть, даже и княжеским посохом им оттуда махнет… А такое на том берегу увидели вдруг, что и на ногах не все устояли. Первой Мамушка на колени упала, следом Удал, и кузнец Сила, и гончар Дар, и Калина, старший его внук, рядом с дедушкой опустился. А потом опомнились люди и через Сныпять вброд двинулись. Потому что идолы их богов, Перуна и Мокоши, горели на капище.
И Ягда — как же злилась она потом, что позволила, будто мотылька на огонь, приманить себя этим! — а только ноги сами ее из дома на капище понесли. Закричал Родовит на крыше — она и кинулась. Близко было бежать, раньше всех прибежала. А Жар, должно быть, и это предусмотрел. Ухватил ее за руку огромной своей ручищей:
— Вот! — сказал. — И прошли, сестренка, семь лет. Пора на свадьбу людей созывать.
Что было Ягде ответить? Первое, что нашлось:
— Без благословения отца не пойду!
Ухмыльнулся Жар:
— Этот-то? Этот благословит! А хочешь, к Велесу в топь на руках тебя отнесу! И Велес благословит! — И легко, как соломинку, ее на руки подхватил.
А люди, которые с того берега наконец до капища добежали, увидели догоравших своих богов, и снова многие на колени упали. А только Жар, должно быть, и это заранее угадал.
— Храни вас Велес, — сказал. — Так вы, что же, про нашу свадьбу уже все знаете?
Зарычала, забилась Ягда от бессильного гнева. А Жар ее только еще теснее прижал:
— Невесте положено перед свадьбой поплакать немного. Ну всё! Поднимайтесь с колен! Еще успеете нас поздравить!
И прочь большими шагами пошел и Ягду с собой унес. Заплакала Мамушка — громко заплакала, без боязни, — потому что увидела вдруг: вот так же точно и Велес княгиню Лиску в лес от нее уносил. И девочку, Ягодку свою, отбивать побежала. А Жар и сам ее на землю уже опустил. А Мамушке подбежавшей так сказал:
— Три дня вам на слезы. А там уже — свадьба!
Долго еще, дотемна, люди по пепелищу ходили. На угольки с тоскою смотрели, их к себе прижимали. Кто посмелее был, говорил:
— Накажи нас, Перун!
Лада так говорила. Удал говорил. И Яся. И гончар. И кузнец. Всех и не назовешь.
И Родовит — он на крыше дома стоял, и всё видел, и плакал без слез — тоже безмолвно кричал в небеса: «Мой бог! Сделай же что-нибудь!»
Время действий
1
Как будто снова у людей порядок слов изменился: не вы наши боги, а мы ваши люди. Мы — люди вот таких-то богов. И даже Жар — от кого всех меньше этого ждать приходилось — и тот смирением и трепетом переполнился. Но Жар, понятное дело, перед кем — перед отцом своим, Велесом. И почему — это тоже нетрудно понять. Кожей, нюхом своим звериным ощутил змий, лишь только идолов деревянных сжег, — как же он между людей одинок. Одна детвора голопузая целиком, потрохами была за него. Детвору он в поход повести обещал, земли дальние показать, богатств несметных в этих землях набрать… А взрослые то ли верили в его молочные реки, то ли из страха вид делали, будто верят.
Только луна взошла, полная, крупная, жирная, как улитка, облизнулся на небо Жар и в лес отправился, в топь дорогу искать. Не одну жаба окликнул — с десяток, не меньше — пока на нечисть Велесову напал. А уж та его к топи и привела в сизых сумерках.
Шум и грохот возле топи стоял. И земля неприятно под ногами ходила. Качались за топью вековые деревья и с гулом обрушивались. И эхо этот гул умножало. Оробел Жар. За толстый ствол ухватился. Позвал осторожно:
— Отец!
И тут уж гул с грохотом стал к нему приближаться. Велес это, оказывается, вокруг топи бродил. Телом застывшим, силою пробудившейся играл. Развел ручищами две черных ели до неба.
— Сынок! — закричал. — Я знал! Знал, что придешь!
Конечно, нечисть уже ему донесла про каменного истукана, и про свадьбу тоже весть на хвосте принесла. А только Жар еще теснее к стволу прижался:
— Отец, — сказал, — ненавидит она меня. Отец, что мне делать?!
— А ты не спеши! Ты к ногам ее землю всю положи, потом небо присовокупь! Сынок! Все только еще начинается!
— А люди? — с тоскою припомнил Жар. — И люди не любят. Совсем!
— Людей на недокорме держи! У них любовь либо от страха, либо от недокорма бывает! А чуть их прикормишь, чуть по шерстке погладишь, — вот тут у вас и начнется любовь!
— А-а, — кивнул Жар и снова про страшное вспомнил. — А ночью, отец, грозы стал бояться! И как! Не сплю, в потолок смотрю — жду!
— Да что ты, сынок! Разве Перун теперь тот? Ко мне его сила отходит! Скоро вся уже отойдет! — и елки за две макушки колючие ухватил да и выдернул из земли, будто морковки. — А Перун и до колесницы своей вряд ли дошкандыбает!
И от радостной этой вести засветилась глазами и тоненько захихикала топь.
— Цыть, позорные! — не зло, весело Велес прикрикнул. — Давайте-ка! Подарки тащите для жениха!
И ведь понесли, тут же в очередь встали — людям, подумал Жар, такое бы послушание! — и к ногам его складывать стали богатства земли: слитки золота, изумруды, сапфиры и еще такие каменья, которых он и названья не знал. И так хорошо журчали при этом:
— Повелителю! Князю! Богоравному!
— Богоподобному мужу! И его несравненной жене!
— Тому, кто возведет нас на небеса!
— Герою! Воину! Продолжателю рода!
Людей бы этим словам обучить.
А Велес еще и невесте дар преподнес. В коробочке из черненого серебра мазь чудодейственная лежала.
— Чтоб не обжег Ягодку сгоряча, — и подмигнул. — А обмажешь заранее и огонь ее не возьмет!
С полным коробом Жар от топи шагал и с таким теплом, разлитым внутри, которое у человека бывает, когда он после чужбины снова дома окажется.
2
Разволновался, расчувствовался Жар, и огонька в черном лесу не заметил, хоть и близко, а мимо прошел.
А были у маленького костра Ягда, Лада и Щука. За руки взявшись, ходили вокруг — то по солнцу, то против солнца. И так своим делом были увлечены, что тоже не приметили Жара. Сначала в огонь смотрели, а после — на большую луну. Как в миске застынет в мороз молоко — такая луна над их головами стояла. Всех богов просили, огонь и холод в помощники призывали, а потом и землю, и воду, и ветер — и их просили Ягде помочь, немочь на Жара наслать, в топь его завести, Коловула на него навести! До рассвета за Ладою повторяли:
— И ты могучий, и ты гремучий! Порази змия Жара, как ты Велеса поразил.
И много еще всего! А уже на рассвете когда костерок присыпали, ногами его притоптывали — так говорили:
— Сокройся, жар, в землю, навеки!
И от долгой бессонной ночи на траву присели без сил. Сами у Ягды глаза закрылись. А только вдруг затрясла ее Лада… Смотрит девочка, Фефила на поляне сидит — в котомочке ее роется. Котомочку эту, небольшую, размером с ладонь, за поясом Ягда всегда носила. А тут сняла ее, чтоб ворожить не мешала.
Прыснула Щука: что за зверек такой, что за причуда! А Ягда уже догадалась, только поверить боится. Встала с земли, позвала тихонько:
— Фефила!
Молчит, копошится зверек. Тогда спросила чуть громче:
— Фефила! Он жив?!
Вместо ответа зверек фигурку хлебную вынул. Она в котомке, в шерсть обернутая, лежала. Ее Кащей девочке подарил — давно, когда в кузнице жил. Схватила эту фигурку Фефила лапкой своей, хоть и маленькой, а пятипалой, и понеслась без оглядки. Только фыркала часто и шерсткой подергивала — уж слишком много было в это утро росы.
— Жив! Жив! Жив! — закричала Ягда.
И вышло это так радостно, так по-птичьи, что целый лес трелями отозвался. А в степи дозорные закричали:
— Вжи! Вжи! Вжи!
Это значило: мы на месте, не спим, службу несем.
3
Долго Фефила вдоль речки бежала, шумной, быстрой, которая из холодного озера вниз текла, никак не могла найти переправы. Вот и опять травинки раздвинула, — не учуяла, не расслышала впопыхах — а перед ней, на другом берегу Лихо сидела. Рыбу из речки ручищей выхватывала, точно медведица. Поглядела глазом своим суровым:
— Что, Фефилка? Страшишься меня?!
Только фыркнула на это Фефила.
— Совсем не страшишься? — в воду шагнула и за шкирку зверька подняла. — А детенышем моим хочешь быть? Я бы тебя козням-розням учила!
Не ответил зверек, но смотрел на Лихо недобро.
— Ах, не хочешь! Тогда молись своему звериному богу! Вон брат у меня голодный с охоты вернулся! — и к пещере зверька понесла.
А там и правда волк Коловул сидел, старую кость догрызал.
Обвисла Фефила, даже воздух задними лапами перестала царапать. А только вдруг разомкнулась сама собою у великанши рука:
— Мамочка, ой! Кто это тебя так?
Потому что Мокошь недалеко от пещеры стояла. Волосы у богини висели безжизненно, а подол был порван в разных местах.
— Надоело смерчем носиться, — так ответила мать. — Решила пешком, по горам к вам придти! — и рухнула на траву.
Переглянулись Лихо и Коловул. Что-то не так было в этих словах.
— Может, рыбы с нами поешь? — осторожно Лихо спросила. — Я вон корзину целую набрала.
— Рыбы? — брезгливо спросила богиня да и сказала вдруг: — А, пожалуй, поем.
Тут уж Лихо и Коловул даже переглядываться не стали. Ясно сделалось близнецам: с матерью их приключилась беда.
4
Волосы черные, как воронье крыло, теперь были у Кащея до плеч. А глаза сине-серые, как голубика, оттого что семь лет отражали они ледники и сверканье мечей, стали как будто немного светлее. Его детские шрамы — на плече и на подбородке — затянулись, а новых не появилось, хотя не было дня, чтобы Кащей не сражался с Симарглом. Юный бог был настолько уверен в ученике, что порой пускал в ход сразу все семь мечей. Или делал иначе: исчезал в одном месте и неожиданно появлялся в другом — бывало и прямо за спиной у Кащея. Но его ученик был настолько умел, что смутить его ничто уже не могло. Двенадцать снежков, стремительно, один за другим бросал перед ним Симаргл, и ровно в двенадцать Кащей успевал выпустить стрелы. Выпустить и во все двенадцать попасть!
Вот и сейчас он целил из лука в коршуна, парящего над ущельем. А коршун этот когтями, глазом и клювом целил в какого-то небольшого зверька, прижавшегося к отвесному склону. Как могло занести туда эту пушную зверюшку, мальчик не понимал. И ждал: быть может, у коршуна хватит благоразумия… Нет, не хватило! Коршун ринулся вниз.
Фефила, — а это она висела на отвесной скале, — закрыла глаза. А когда их открыла — от легкого дуновения ветра — коршун, пронзенный стрелой, как раз летел мимо, и глаз его еще жил, крылья еще пытались раскрыться. Фефила охнула, в бездну смотреть себе запретила и снова двинулась вверх.
Когда она наконец добралась до плато, оказалось: Кащей стоит на руках у самого его края. Как всегда в этот утренний час — как его научил Симаргл. И чтобы мальчика не испугать — на самом деле ей было страшно смотреть на него самой! — она села на камень, уставилась в небо и стала ждать. А оттого что ждать было нельзя, решительно некогда было ждать, задними лапами забарабанила по плато.
Это было очень забавно. Кащей не выдержал, прыснул. А ровно через мгновение он был уже возле. Спросил у зверька по привычке, без помощи губ:
«Это ты висел там, на скале?»
Но вместо ответа Фефила протянула раскрытую лапу. В ней лежала фигурка из хлебного мякиша. Не узнать ее было нельзя.
— Ягда? — крикнул он голосом. — С ней что-то случилось?
В рыжих, горящих глазах был ответ. И тогда Кащей закружил по плато:
«Симаргл!»
Взял свой меч. Добежал до самого края:
«Симаргл!»
И уже со зверьком на плечах, потому что короткой дороги вниз Фефила не знала, — снова горлом и голосом — пусть хоть эхо до него донесет:
— Симаргл! Прости меня!
А эхо, как будто его не расслышав, носилось среди вершин и кричало:
«Расти меня! Симаргл! Расти меня!»
«Ты уже вырос!» — улыбнулся Симаргл. Он умывался снегом на самой дальней вершине, и все-таки, чуть прищурившись, разглядел бегущего вниз по каменной тропке Кащея.
5
К свадьбе Жар обложил каждый двор данью — но какой? — уполовинить в каждом дворе зерно и скотину решил, а шкурок лисьих, беличьих, заячьих, столько снести назначил, сколько охотник и за год не принесет. И даже про украшение золотые припомнил, которые Родовит с дружиной добыл — в тот год, когда Жара еще и на свете не было, когда его только еще носила княгиня Лиска. Все их Ягде в подарок принести повелел.
А волю его по Селищу Утка с Зайцем носили. Про Утку что сказать? У него день с того начинался: увидит он Ягду сегодня хоть мельком, хоть сажей, хоть мукою присыпанную, или зря день пройдет? И кончался день тоже так: если не видел он Ягды, то и понять не мог, а зачем просыпался. А что он у Жара во всем был левой рукой, — потому что правой рукой был все-таки Заяц, — и что он Ягду этим только против себя распалял, Утка знал, всякий день в глазах ее это видел… И плакал от этого по ночам. А днем его снова камень огромный манил. Не потому что тот богом Велесом станет. А потому что он, Утка, может такое придумать, что и взрослому не под силу уму.
А Заяц нет, Заяц мало что выдумать мог. А взрослых собой удивлять ему еще больше Утки хотелось. Вот он и стал у Жара правой рукой. Утка в землю смотрел, когда говорил: «С вашего двора Жар на свадьбу назначил три овцы, десять кур…» — и конопушки на нем разгорались, как ягоды на рябине. А Заяц — тот важно вперед выступал. «И смотрите мне, — так говорил, — Жар не любит шутить!»
А к Лясу за новой песней идти Утка и совсем застеснялся. Семь лет как Ляс песен не пел. Старые петь ему Жар запретил. А новые песни не прилетали.
А теперь Жар сказал так: «Дух из старика вон, а чтобы свадебная песня была!» — Утке и Зайцу сказал. И к Лясу отправил. А только Утка с полдороги сбежал. Сказал, что он лучше столы пойдет строить. На высоком берегу Сныпяти столы уже для свадьбы сбивали. Вот туда и ринулся Утка. Один Заяц к Лясу пришел.
Возле дома старик сидел. Жар на крыше ему сидеть запретил. Увидел он Зайца, струны рукою тронул, чтобы Зайцу неловко было под стройную музыку слова нестройные говорить. А только Зайцу и музыка была не помеха, если его молодой князь послал! Всё сказал Лясу, что Жар велел. А старик на это вдруг так по струнам ударил — и как не порвал? и сила откуда взялась? — а запел высоко, звонко — до Сныпяти слышно было:
— Улетели все слова на небо,
Упорхнули за черным дымом вслед!
Присели слова на белое облако.
Сами буду слова себе песни петь.
Что им люди, стыд потерявшие?
Вздрогнули от этого люди — и те, что столы на берегу сбивали, и те, что скотину свою к Жару на двор вели. Те, что столы сбивали, молотки уже бросить хотели. А те, что скотину вели, уже обратно ее разворачивать стали. Вот такое над Селищем мгновение повисло. И в тишине слышно стало, как Жар на Мамушку за что-то рычит — может, она червей ему не тех принесла… Страшен был этот рык. И снова молотки на берегу застучали. И скотина тоже на княжеский двор продолжила путь.
— Завтра опять приду, — это Заяц Лясу сказал. — Да не всё ли тебе равно, старик, Перун или Велес? Правильно? Лишь бы скотина бы не падала! Да дождь бы шел! Да в поход бы скорей!
Правым глазом своим Ляс по небу порыскал, а потом опять струны пальцами подцепил:
— И гнев падет! И дождь пойдет!
И скотина падет! И беда придет!
Схватился Заяц за гусли, вырвать у старика их хотел:
— Дай мне! Пусть ко мне слова прилетают!
А только жилистый старик оказался, на землю с Зайцем упал, а гусли не отпустил. Так Заяц ни с чем от него и ушел. С царапиной на руке и с репьями в рубахе.
И словно бы ничего не случилось, не сдвинулось в Селище. А только ночью достали люди из горшков угольки, которые они с капища третьего дня принесли, и снова стали им слова говорить. И в словах этих было: Перун, Мокошь, мы — ваши люди!
Кащей возвращается
1
Что знала Мокошь о том, как люди с угольками среди ночи шептались, если она и гребня ни разу не вынула из волос? А так — всё больше возле пещеры бродила, смотрела, как Коловул волком носится — отставших овец к стаду гонит, как Лихо штаны ему костяною иголкою чинит, как рыба в озере круги ртом пускает, а над водою стрекозы виснут, на рыб пучеглазо глядят — даже забавней еще, чем в небесном саду! Нет, не могла знать Мокошь о том, как люди с угольками шептались. А только и волосы ее медвяные снова кольцами собрались, и одежды опять стройными складками вокруг ног заходили. И даже стало казаться богине, что снова сможет она смерчем над землей закружить. А все-таки пробу эту отложила до ночи. Улягутся дети, вот тогда и рискнет.
А пока вечер был. Мокошь с близнецами возле костра сидела. Но рыбы снова не ела, снова морщилась — не нравился Мокоши ее дух. А близнецы опять между собой переглядывались. Два дня прожила у них мать, а зачем заявилась, так и не обмолвилась словом. Печеная, вкусная рыба карп изо рта у Лихо торчала, когда Мокошь спросила вдруг:
— Вы Симаргла давно не видели?
И подавилась рыбою Лихо, надолго закашлялась: значит, вот зачем мать к ним явилась — за загривки их да за волосы трепать — раз они не убили тогда чужого детеныша. А Коловул, хотя и человеком сидел, рыбу с прутика зубами снимал, — зарычал, только имя Симаргла услышал.
— Надо богов на совет собирать! — так вдруг Мокошь сказала. — А не то нас людишки, глядишь, и со света сживут!
Округлился у Лихо глаз: как такое быть может? И на брата взглянула, а он и не слушал уже разговора. Он на кусты с тревогой смотрел. Что-то там в черноте шевелилось. И ринулся на четвереньках, на бегу уже волком делаясь…
— Зайца сейчас принесет, — догадалась вдруг Лихо.
Затрещали кусты. И пропал Коловул. Точно, зайца погнал.
— Мама, может, хоть зайца поешь? — и, увидев, как снова Мокошь морщит лицо, насупилась великанша: — Конечно! Яблок небесных у нас здесь нету! А за зайцем еще полночи побегать надо! — и даже заплакать хотела, потому что опять лишь одною собою была полна и довольна их мать.
А в кустах-то не заяц — Фефила в кустах сидела. Приманила она Коловула шерсткой, запахом, а еще глазами во тьме нарочно моргала. Увлекла его за собой по тропинке, вдоль речки, мимо камня большого заставила пробежать. А на камне этом Кащей стоял. Прыгнул он Коловулу на спину, одной рукой за загривок его ухватил, другой — меч Симарглов к горлу приставил:
— Так и беги, — сказал, — за зверьком, как бежал. Нельзя нам сегодня медлить!
А чтобы бежать веселее было, дождь вдруг с неба полил.
2
Радостно было Перуну гнать по небу свою колесницу. Как только прошла его слабость, — а уж он и подавно про угольки, про шепот посреди ночи: «Перун, Мокошь, мы — ваши люди» не знал, — а все же слабость его вдруг прошла. Накатили веселость и злость. А потом они вместе в ярость слились, как огонь и железо вместе сливаются, чтобы молния из них вышла. И коней своих черных с белыми гривами не жалел, жестоко бичом погонял. Вот бы не молнией, вот бы копытом в лоб угодить этому каменному истукану.
Проснулись люди, заслышали звук колесницы, выбежали из домов. Стоят, в черное небо смотрят: бич над конями сверкает. И с трепетом стали ждать: вот сейчас! вот разгонится только и молнии из колчана станет метать!
И он тоже их видел, задравших головы к небу, — видел в редких разрывах туч — только взглядов их потрясенных, испуганных, благоговейных не различал, а не то бы еще пожалел. И первую молнию в Сныпять метнул. Но люди поняли: это он в идола Велеса метил, просто слишком уж быстро кони несли. Вторую молнию он в корову послал, отбилась она от стада, возле каменного истукана на ночлег опустилась… И опять догадались люди: промахнулся их громовержец, это он снова в ненавистного идола хотел угодить. А колесница с грохотом уже дальше неслась. Стали молнии лес поражать — видно, в топь теперь метил Перун, и на крыши люди полезли увидеть получше — точно ли в топь. И когда уже были на крышах, тут заметили только: дом Удала горит. И его поразил Перун твердой своей рукой. Всем остальным в назидание! И трепет людей охватил: а как загорится все Селище? Хорошо ветра в ту ночь не было вовсе. Хорошо ливень не утихал. Прибежали люди к Удалу, топорами, бадьями, лопатами стали огонь отсекать. И добро помогли из амбара спасти, и скотину из хлева вывести. А только от дома Удалова все равно одни головешки остались — всем остальным в научение.
И понурили головы люди. И пошли по скользкой дороге — к домам своим невредимым. Шли, и думали: вот, снова стал с ними Перун говорить — не с одним Родовитом, а с ними со всеми, — снова бьет громовержец и милует, бьет их и милует своей могучей рукой. И не знали люди, до рассвета гадали: как же быть им теперь с последней Жаровой волей? Заяц с Уткой ее на закате в каждый дом принесли: всех домашних божков — Перуна, Мокоши, Дажьбога, Симаргла, Сварога и Стрибога тоже — завтра утром доставить на княжеский двор. А зачем? И надолго ли? И как же можно без них?
А Яся, когда со двора все ушли, подошла к Удалу, глаза опустила, сказала:
— А вы теперь с Зайцем живите у нас.
И Удал ей ответил на это:
— Придется. Раз уж Перун так ссудил.
Потому что Яся давно по Удалу вздыхала. А и Удалу уж сколько можно быть одному?
И когда они тоже по мокрой дороге пошли, и у них было чувство: это бог их, Перун, судьбу их решил, а Мокошь узнает про это и свяжет их нити.
3
Там, где был неглубокий овраг, теперь поток из камней и грязи бежал. Хотела его перепрыгнуть Фефила, а поскользнулась. Хорошо куст шиповника из потока торчал — только самой уже верхушкой. Плюхнулась на него Фефила, в колючие ветки вцепилась, а что делать дальше, не знает. То одну лапу выдернет из воды, то другую. Все шумнее, все выше вокруг поток. Любая волна с головою зверька накрыть может, любой камень в воду столкнет.
Доскакал до оврага и Коловул. А дальше нести Кащея не хочет. Тоже воды с камнями боится. Упирается, рычит сквозь одышку. Только тут Кащей Фефилу заметил, а она уже мордочку вверх задрала — наполовину ее уже водой затопило.
Спрыгнул тогда на землю Кащей, в поток бросился. Ухватился за куст. Сдернул с него зверька. На плечи себе посадил. А куст отпустить не решается, унесет ведь стремнина. И Коловул за спиною рычит: и хочется ему обидчику отомстить, и страшно в бурную воду прыгать. Развернулся к волку Кащей, меч к самому его носу поставил… А волк осклабился только. Ждать решил Коловул, когда схлынет вода. Сел на задние лапы, шерсть дыбом поставил, клыки обнажил, глазища разжег, чтобы жутко мальчишке было, а уж зверюшка эта коварная ему б за шиворот намочила! И от радости, что всё так и будет, на улыбку похоже ощерился Коловул.
А только недолго он так улыбался. Поток с собою дерево разломленное принес. Сначала Кащей зверька на него усадил, а потом и сам на ствол могучий забрался.
Зарычал им вслед Коловул. Даже в воду от злости сунулся. И отпрыгнул — мутный поток землю, ветви, деревья нес. И хоть ливень уже стихал, а вода в стремнине еще прибывала. Задрал Коловул морду к небу, увидел луну среди туч — будто глаз сестренкин, жалея его, смотрел. И завыл, и воем стал глазу ее говорить, что подрос ненавистный чужой детеныш, что чудовищные порядки с собою в их землю принес, что теперь им обоим не знать покоя — пока они этого чужаку до смерти не изведут.
До рассвета Фефила глаз не сомкнула, шерстку мокрую перебирала, встречным ветром ее сушила. А к рассвету опять на пушистый шар похожею стала.
На рассвете поток вынес их дерево в реку. И по тому, как спокойно зверек озирался, как уверенно всматривался вперед, Кащей понял, что река эта — Сныпять. Только в верховье были у нее другие, незнакомые берега — и слева, и справа крутые, высокие, от самой воды поросшие лесом. А потом, когда левый берег стал делаться ниже и вот уже вовсе сравнялся с рекой, стал травяным, заливным, увидел на нем Кащей незнакомого идола из огромного, темного камня и растерялся: куда же это привела их река?
А умный зверек не без ужаса сунул в воду передние лапы и стал суетливо грести, чтобы дерево к берегу поскорей развернуть.
Свадьба Жара и Ягды
1
Вот и еще один, только на первый взгляд, разрешимый вопрос: всякий ли праздник для человека — праздник? Неужели и свадьба брата с сестрой? Неужели и расставание Родовита с княжеским посохом? Неужели и молнии в эту ночь, и сгоревший Удалов дом, и сам грохот Перуновой колесницы, еще у всех стоявший в ушах, чувство праздника не истребили, не притупили хотя бы?
Если на Селище птицей воробьем посмотреть, — в этот двор залететь, над тем пронестись, — праздник, большой, небывалый, в Селище затевался. Возле столов, сбитых на берегу, в огромных чанах еда варилась. А только и детвора зря тут толклась, напрасно запахами себя распаляла. Большой деревянной ложкой от чанов их Мамушка отгоняла. Воробью уж точно нечего было ждать. Дальше можно было лететь. А дальше, у самой воды, люди делали плот, молотками стучали, цветами его украшали — не было здесь еды. Дальше? Дальше был княжеский двор. Хорошо его знал воробей. Тут уж всегда можно было чем-нибудь поживиться. Но только не в праздник да еще такой большой, как сейчас.
Сейчас посреди двора Жар стоял, в три огромных корзины домашних божков укладывал. А люди несли ему их еще и еще. Потому что Заяц и Утка на рассвете опять все дома обежали, сказали: кто домашних божков не сдаст, не будет тому на празднике места, и в дружине молодого князя не будет, и в сердце молодого князя не будет. А кто половину домашних божков приносил — с надеждой: может, Жар и не заметит, — тем молодой князь снова велел за ними идти. «Всех, всех, — говорил, — мне в подарок на свадьбу несите!»
А птица воробей уже дальше летела. Увидела: Ягда из леса большую корзину несет, еловыми лапами всю накрытую. Потом увидела: Заяц с Уткой возле плетня сидят. Оба в рубахах нарядных. Заяц в свирельку изо всей силы дует. А следом тягуче поет:
— Пусть Велес вам пошлет много детей!
А Утка ему:
— Нет… Не те слова!
Как раз перед ними лепешка коровья лежала. Расхрабрилась птица, хоть лепешкой присела себя прикормить. А Заяц опять завыл:
— Пусть князь и княгиня, как брат и сестра!
А Утка на это:
— Они брат с сестрою и есть! Нет, Заяц, не летят к тебе те слова. Не нравишься, видно, ты им!
Вспыхнул Заяц, свирельку от себя отшвырнул и прямо ею в воробья угодил. Хорошо еще не до смерти зашиб. Взлетела голодная птица, а одно крыло толково расправить не может. Так неровно и полетела — поскорее прочь от праздника этого.
Мимо Зайца и Утки Ягда с большой корзиной прошла. Оглянулась, вздохнула:
— Вы Фефилы не видели?
И когда они головой покачали, дальше корзину поволокла. И Утке тогда еще грустней сделалось. Выхватил он из лепехи свирель, об колено ее сломал:
— И нечего песни тут петь! Дурным голосом! Вон воробей от них и тот заболел! — И руки в коровьем помете о рубаху нарядную вытер.
Всё теперь, не в чем было ему на свадьбу идти. Вот и пошел Утка, сам не зная куда.
2
Когда Жар увидел через окно большую корзину, он решил: это Ягда улиток ему в лесу собрала. И Ягдин голос про то же звонко сказал:
— Улитки, черви, личинки… Всё, что он любит. Уж вы постарайтесь!
Жар высунулся в окно, и Ягда ему улыбнулась. И Лада, корзину беря, сказала с широкой улыбкой:
— Уж мы постараемся! — и на задний двор корзину поволокла.
Жар был тронут. Все складывалось куда лучше, чем он ожидал. Только одна у Жара осталась забота: уговорить Родовита торжественно, при всех людях, на берегу, передать ему княжеский посох. Но Родовит впился в посох, как клещ. Три дня и три ночи кряду — с тех пор, как сгорели на капище идолы, — Родовит сидел дома, в темном углу. Есть не ел, спать не спал. Но за посох держался крепко.
И снова, оконный ставень прикрыв, Жар склонился над князем:
— Благословляю! Неужели это трудно сказать? Именем Велеса! Всего три слова. Велеса! Именем! Благословляю! А посох я сам у тебя заберу.
Родовит заскрипел зубами. Или это руки его еще крепче в посох впились?
— Велес бог сильных и дерзких! — выкрикнул Жар и полумрак трескучими искрами осветил.
— А Перун — он всем бог… Слабым тоже, — вдруг просипел Родовит.
— Послушным он бог! И жалким — как ты!
На это смог Родовит только лишь прохрипеть:
— Про… про… прок…. Про… кли… наю!
Это слово отобрало у него последние силы. Глаза у князя закрылись, онемевшие пальцы разжались. Жар выхватил из них посох. Осклабился:
— Ладно, отец. Ты пока отдыхай! — и снова ставень открыл.
Через княжеский двор катился рыжий клубок. Похоже, это была Фефила. И хоть зверушку эту, ни на что не похожую, Жар едва выносил, но Ягду она забавляла… Вот и сейчас Ягда неслась за ней со всех ног — красивая, легкая, быстрая, нарядная, как никогда, — его сестра и невеста. И растроганный ее счастьем, именно перед свадьбой так ярко, так искренне в ней полыхнувшим, Жар стоял, опирался на княжеский посох и с волнением смотрел Ягде вслед.
3
Священные камни со всех сторон заросли высокой травой. И чтобы найти изображение Симаргла, сначала Кащею пришлось раздвинуть ее там и тут, потом начать вырывать… Да что же случилось здесь с ними со всеми за эти семь лет? И с Ягдой? Неужели и с ней что-то тоже случилось? Прикоснувшись ладонью к Симарглу, — такому ненастоящему, застывшему, прирученному, а все-таки и из камня лучившему свет, — Кащей попросил его: дай мне принять ее всякой, любой, вот такой, какая придет… и даже — забывшей тебя! Он еще постоял на коленях, а когда поднялся, дорога уже пылила. По дороге бежала высокая, незнакомая, ладная девочка. Девушка… Ягда бежала к нему по дороге! Ржаная коса распустилась и волосы, как в рассказах Симаргла про Мокошь, клубились возле лица. И одежды — Кащею хотелось так думать! — от счастья тоже меняли цвет. Никогда он не видел Ягду в таком неистовом голубом.
— Кащей! — это был ее крик. И он был уже здесь. Он коснулся его лица. И лицо в ответ полыхнуло. А горло и губы ничего в ответ не смогли. А глаза увидели только васильковый и маковый цвет. Хотя Ягда была уже рядом.
— Вот! — сказала она и из-под рубахи вынула его амулет.
— Он хранил тебя? — хрипло спросил Кащей.
— Нет! — ответила Ягда. — Это я хранила его!
— Ты хочешь его вернуть?
Она промолчала, она что-то пыталась достать из небольшой холщовой котомки. Достала. Это был серебряный с чернью ларец.
— Вот! — открыла. — Пфу! Как топью-то от него несет! Ты сейчас этой мазью себя натрешь! Всего! И волосы тоже! А если останется, и одежду!
— Зачем?
— Для меня. Чтобы цел был и невредим. Для меня!
«Для тебя», — без голоса согласился Кащей. Он понял только сейчас: она не хочет вернуть ему амулет. И только сейчас нашел силы увидеть, что васильковое на ее лице — это сияющие глаза, а маковое — это волнение и радость.
Фефила, сидевшая в высокой траве неподалеку, хотела и не могла убежать. Стыдила себя, торопила, гнала. Но никуда не девалась. Ей было именно здесь, в пяти шагах от их ног, хорошо. Даже лучше, чем хорошо. Даже лучше, чем лучше… Не было да и не могло у зверька быть для этого слов. Их ведь и у людей в такие минуты почти никогда не бывает.
4
И снова мы зададим себе этот вопрос: всякий ли праздник для человека — праздник? Неужели и свадьба брата с сестрой? Неужели и расставание Родовита с княжеским посохом? А может быть, человеку достаточно принарядиться, и увидеть вокруг таких же нарядных людей, и тесно встать с ними рядом? Потому что если на берег всем Селищем выйти — тесно всем будет на берегу. И волнение станет не только по воздуху течь — от плеча к плечу станет передаваться. А может быть, тесно-тесно встав на одном берегу, а на другом — свой труд семилетний увидев, и свой страх, и свой пот, и свой гладомор, а все-таки и рук своих грандиозное детище, нельзя в этот миг от волнения не забыться, а это волнение, это легкое забытье праздник и есть?
Вот тех же Удала и Ясю возьмем. Рядом стоят они на берегу. Шеи тянут, на плот приближающийся с невестою и женихом смотрят. И видят: Ягда на нем красотою цветет, нарядом лазоревым, золотыми браслетами, Жар — ростом нечеловеческим, силою небывалой. Княжеский посох теперь — в его могучей руке, а за поясом — меч Родовита. И от волнения замирает у Яси сердце. Красиво, плавно идет сверху плот, весь цветами украшенный. Заяц, Калина и Корень стоят по его краям, в реку шесты суют, от дна речного отталкиваются. И Удал тоже вдруг сознает: величественная минута, небывалое зрелище! И находит Ясину руку Удал и сжимает ее, чтобы без слов свою зачарованность ей передать.
Вот возьмем гончара Дара. Поначалу он хмурился. Уж ему, старику, всегда не по сердцу был этот злобный, зверомордый уродец. Но вот ударяет Жар княжеским посохом, но вот внучок его, Корень, торжественно провозглашает: «Священный брак сейчас совершится! Всё нечистое прочь!» — и корзины с их домашними идолами, три широких корзины опускаются на воду — и чувствует Дар в ногах дрожь, в руках трепет… А праздник ли, ужас ли это, — он не знает и сам.
Плывут, уплывают домашние их божки. Стон прокатывается по высокому склону. Но даже если и Силу возьмем! Вот кузнец губу закусил. Вот брови нахмурил, вот из-под них, из-под сдвинутых, смотрит невозвратным корзинам вслед. Но слышит кузнец: «Священный брак сейчас совершится!» Но видит: плот от середины реки торжественно к каменному истукану сворачивает, Заяц, Калина и Корень шестами его туда направляют, а Лада со Щукой ему навстречу идут, цветы и зерна в воду бросают, — и ком волнения у Силы в горле встает.
А даже и Ладу со Щукой взять. Уж они-то, из лиховой сыпи и бледной немочи жуткое варево приготовив, чтобы на свадьбе Жару подать, вот они видят, как важно он шествует мимо них, — на поклон каменному истукану невесту свою ведет, — видят, как золотые браслеты от запястья и до локтя горят на его невесте, как только щит Дажьбогов может гореть, — и чувствуют: трепет сам подгибает у них колени. И слышат, как Жар громогласно кричит: «Жертвы, жертвы хочу! Отцу своему, богу Велесу!» — и благоговение гнет их головы и колени.
Небольшого бычка, приготовленного для жертвы, держал за рога некий отрок — его волосы были скрыты цветами, плечи, на удивление, широки — Жар не узнал его со спины и заорал ему, безымянному:
— Ну же! Эй, ты! Вали его! Режь! Закалывай! Я жертвы, жертвы хочу!
Отрок же, отпустив вдруг быка, поднял с земли не нож, но сверкающий меч. Жар попятился. Жар схватился за свой, Родовитов… Ягда бросилась в воду.
А Корень тем временем на плоту начал было и в третий раз: «Священный брак сейчас…» И осекся. Потому что и Корень увидел теперь незнакомого отрока. Сбросил отрок цветы со своих волос и чернее древесного угля они у него оказались.
— Кто ты, дерзкий чужак? — крикнул Жар.
— Клянусь Симарглом, чужак здесь ты! — был ответ.
— Я здесь князь! Я здесь милую и казню! — и из пасти уже посыпались искры. — Вот тебя, к примеру, казню! И не медля! Вместо быка пожертвую Велесу!
Люди застыли в оцепенении. И даже появление Родовита — его Мамушка под руку привела, не смог усидеть в дому несчастный старик, — люди едва ли заметили. Люди даже не расступились. И Мамушке их пришлось теснить голосом и рукой. Все взгляды, и мысли, и чувства были там — у подножия громадного истукана.
Жар выдохнул струйку огня, сначала примериваясь, а потом уже с яростью окатил чужака… И тот вспыхнул весь, сразу, будто сухой осиновый лист. Первой вскрикнула Ягда. Она стояла по пояс в реке. Потом закричали Лада и Щука и тоже бросились в Сныпять.
Чужак же в столбе ниспадающего огня стоял невредимо. Не просто стоял. Он шел, нацелив свой меч на их молодого князя. А Жар, их огнедышащий Жар, испуганно пятился. Вот он отбросил свой княжеский посох… Вот снова пламенем обдал чужака и сделал робкий выпад мечом.
А все-таки люди с надеждой вздохнули. Мечи зазвенели. Еще дважды скрестились. И Жар закричал. Меч горящего юноши ранил его в плечо. Жар схватился за рану. Вместо крови сквозь пальцы его засочилось густая, буро-зеленая жижа…
— Не человек, — выдохнул Корень.
И Заяц, стоявший с ним на плоту, испуганно повторил:
— Не человек!
А Жар уже бежал от реки, от горящего чужака, от людей, от Селища прочь. И от ужаса, и от боли, и от пережитого позора он опять изрыгал огонь. И вот уже только по вспышкам в степи можно было его различить.
А когда вспомнили люди о чужаке — должен же был он в конце-то концов сгореть! — их ожидало еще одно потрясение. Он стоял по пояс в воде, широкоплечий, черноволосый, и даже рубахе его от огня не сделалось ничего… Рядом с ним была Ягда. И Ягда держала его за обе руки.
— Кто этот юноша? — в тишине звеняще спросил Родовит.
И Мамушка робко сказала:
— Уж не наш ли это степняшка?
— Степняшка? — от волнения у князя и силы взялись: — Чужак?! Приведите его ко мне! — закричал. — И посох! Где мой княжеский посох?!
Но люди, за семь этих лет уже позабывшие, что и голос у Родовита есть, люди, за один только день так много всего пережившие, с места не двинулись. Они напряженно смотрели, как бредут от них по воде Ягда и, да, конечно, теперь они тоже узнали его — подросший Кащей. Ягда стаскивала с себя золотые браслеты и швыряла их то на берег, то прямо в воду — как будто это репейник был, к юбке приставший. А Кащей свой сияющий меч нес на правом плече, будто не меч это был, а коромысло. И люди будто бы в спину им не смотрели — всё Селище, как один человек, — вот так легко шли они по воде. А потом и прочь от воды. Будто праздник, который так невиданно начинался, был им обоим не праздник.
Много разного у людей в головах заклубилось. Но слово «чужой», и слово «чужак», и еще слово «чуждый», как птенец в скорлупу, застучало в каждый висок.
А потом опять случилось невиданное — вот ведь сколько всего может вынести один день! — по Сныпяти вдруг пошла большая волна. И шла она снизу вверх — шла против течения.
Первым Утя эту волну увидел. Он ниже всех по реке стоял, отмывал свою праздничную рубаху, чтобы Яся не заругала. За первой волной вторая была волна, а на третьей волне корзины с их домашними идолами лежали. Вверх по Сныпяти плыли корзины. И Утя от изумления так на берег и сел.
А потом, как корзины домой плывут, Ляс с крыши своей увидел. Левым глазом увидел. А правым он на Симаргла смотрел. Юный бог удобно лежал на облаке, белом, длинном, на лебяжье перо похожем, и дул, что было силы дул на их Сныпять. А ведь богом ветра он не был. И, значит, было это ему нелегко.
А все-таки все три корзины до Селища добрались. И люди на склоне, когда увидели их, закричали сначала без слов и без мыслей.
— Аа-а! — кричали они и еще: — О-о-о! И-и-и!
И за волосы себя при этом хватали. А иные стали в ногах слабеть и на колени валиться.
Самым первым князь Родовит смог слово сказать.
— Простили! — и от волнения задохнулся. — Боги простили нас! Жалких, неблагодарных!
И люди тоже тогда закричали словами:
— Простили! Простили! — и вниз, к реке, горохом посыпались.
И закипела от тел их Сныпять. Каждый первым хотел к возвращенным идолам прикоснуться, к губам поднести, к сердцу прижать. И князю своему, Родовиту, их показать:
— Дажьбог! Простил!
— Симаргл! Простил!
— Князь-отец! И Мокошь простила!
— Родовит! Смотри! И Стрибог простил!
Его люди снова были его людьми. И взирая с высокого берега на их взволнованное кишение, — так рыба в неводе ходит, горя чешуей, — Родовит снова был своим людям князем. Стоял и блаженно решал: какого бога прежде благодарить? «И неужели, — подумал вдруг, — еще и степняшку благодарить придется? Благодарить? Но за что?!» И увидел, как Заяц, Калина и Корень на том берегу возле посоха княжеского стоят, но касаться не смеют. Стоят, смотрят и радуются, что посох княжеский невредим.
— Плот! — властно сказал он Мамушке. — Мне нужно на плот!
И пальцы его, будто по жерлам свирели, забегали — пальцы его, казалось, держали уже, ласкали и стискивали отнятый, обретенный княжеский посох.
Часть третья
ПОЮЩАЯ СТЕНА
Разве это не боги поделили мир на своих и чужих? Своим дали все лучшее: луга, леса, реку. В реке рыбу дали, в лесах зверя, грибы, ягоды, мед. А под пашню хоть луг бери, хоть леса опушку, а хоть и заметно лес потесни — всё твое, куда уже лучше? А если даже и страшное взять — Лихо и Коловула — разве можно их было с кем-нибудь из чужих сравнить — да вот с теми же степняками хотя бы? Никогда еще Лихо и Коловул не умыкали людей. Ну овцу, ну козу еще крали. А чтобы корову — такого не помнили и старики. Свои были Лихо и Коловул, хоть и страшные, а свои. Потому что так боги устроили: чтобы с любыми своими можно было бы жить бок о бок. Ну помолчал Удал после того, как Лихо увидел, а потом ведь снова Заяц его говорить научил. И еще: Удал ведь не только слова позабыл, он и тоску свою по Веснухе после встречи той стал забывать. Нет лиха без добра, люди не зря говорят. Вот и выходит: свое, хоть и страшное, — как горячее молоко. А чужое — всё кипяток. Волосы, как воронье крыло, глаз жгут. Имя чужое «Кащей» слух обжигает. А то, что он Жара чуть не убил — сына их князя и самого уже князя почти — мысль обжигает и как — нестерпимо.
А если на мысль эту всё же подуть и дальше ее немного подумать, тут ждет человека новый ожог, потому что ведь не один Кащей к ним явился. Это он с виду только один. А какие боги пришли вместе с ним? Чужие боги — всегда злые боги. Потому что пекутся они об одних лишь своих. Люди видели, как они для Кащея старались — в огне ему не дали сгореть! Значит, страшная у этих богов была сила. Кипяток, а не сила! И кто только создал таких богов? Но перед этим неразрешимым вопросом отступала, робела мысль. Даже мысль князя их, Родовита. А уж Заяц, Утка и Щука, как ни бились над этой загадкой, а так и отпустили ее невидимой струйкой над Селищем плыть — другие умы собою тревожить. А сами опять думать принялись про Кащея: для чего бы это он к ним заявился, и почему это он с мечом, а не с саблей степняцкой, и как это он дерзнул на их Жара руку поднять?
Зеленые яблоки ели и говорили: «Вот, сидим, рассуждаем, почти как боги!» А у самих скулы сводило от кислого. А ближе к ночи заболели и животы.
Время клятв
1
Когда Мокошь увидела, что ее сын развалился, будто мальчишка, на облаке, дует на Сныпять и гонит по ней то ли лодочки, то ли просто волну — она толком и разглядеть не успела, а уже растревожилась. Если еще и Симаргл станет мешаться в людские дела, всё совсем пойдет кувырком. И когда подошла к нему, улыбнулась:
— Здравствуй, сын! Что это ты — в игрушки играешь?
А он вдруг смутился, вскочил:
— Я не играю. Я как будто… живу!
Прямотою он был в отца. И Мокошь насторожилась:
— Живешь? Но боги не могут жить. Боги вечно присутствуют, — ведь она говорила это ему всегда, с младенчества говорила. И вот опять приходилось, как маленького, брать его за руку и вести, и наставлять: — Сейчас, например, твое присутствие необходимо в небесном саду.
По облакам, как по быстрым льдинам, идти было весело. А внизу, там, под ними, точно так же держась за руки, шли Кащей с Ягдой. Симаргл заметил их краем глаза, а потом они скрылись в лесу.
— Понимаешь, я сейчас сам как будто этот мальчишка. Я здесь и там… Это чувство ни на что не похоже! — Симаргл волновался, и это тревожило Мокошь.
— Боги не чувствуют. Боги действуют! — и она даже за руку его, будто маленького, одернула.
А он и этого не заметил:
— Это чувство похоже… на жизнь! Вот!
И когда облака уперлись в скалистый утес, Мокошь решила, что отведет его к веретенному дереву. А там и узнает, что за мальчишка такой помутил его разум. Пусть сын покажет его веретенце! По веретенцу можно многое угадать. И пока шли по саду, высматривала Перуна. Мокоши не хотелось, чтоб громовержец ей помешал.
Черные ветви веретенного дерева были покрыты нежно-зеленой листвой. И листва эта не росла, не дряхлела, не опадала — вместо листвы это делали пестрые веретенца.
Дав сыну немного полюбоваться удивительным этим деревом, Мокошь с улыбкою начала:
— А теперь, сын, рассказывай! Что за мальчишка? Где тут у нас его маленькое веретено?
— Его веретенца здесь нет.
— Нет веретенца?! — не поверила Мокошь. — Быть не может! Вон их здесь сколько! — и замолчала, и увидев, как быстро темнеет подол, заходила, играя плотными складками, и всё наконец поняла: это был тот самый детеныш, чужак! Значит, Лихо и Коловул его не убили! И сказала с улыбкой: — Ах, нет веретенца! И только поэтому ты полагаешь, что я над его судьбой уже и не властна?!
А Симаргл помолчал и сказал:
— Я хочу, чтоб он властвовал над своею судьбою сам.
— Сам? — вскричала богиня. — Но так не бывает!
— Так не бывало, — согласился Симаргл. — Но тебе ведь всегда хотелось чего-нибудь небывалого!
Мокошь вскинула брови: как он знает ее! Как умело на струнках ее играет. И не придумав, что сразу на это ответить, завертела под руку попавшееся веретено. А потом уже только заметила: это было веретено Родовита, вот и славно, пусть вертится, не пора ли? И нашла, наконец, что сказать:
— Говоришь, небывалое ждет? Хорошо! Но тогда поклянись, что и ты в судьбу его вмешиваться не станешь! Что бы ни было! Поклянись! — и услышав тяжелую поступь Перуна, сына заторопила: — Клянись же!
Было видно, Симарглу не просто на это решиться. И все-таки он сказал:
— Да. Клянусь! Именем моего отца…
И следом послышалось громовое:
— Да тут, я вижу, совет богов! А почему без меня? — Перун рассмеялся, обнял жену и сына, он давно не видел их рядом.
А потом они вместе сидели под деревом жизни и ели его золотистые яблоки. Перун и Симаргл рассуждали о тучах и облаках, молниях и мечах, конях, упряжи, колесницах. А Мокошь сначала просто скучала, а потом вдруг почувствовала, что скучает нетерпеливо. И удивилась, и поняла: отныне она скучает в предчувствии небывалого.
2
Фефила считала, что охраняет детей. Для нее они были, конечно же, дети, допоздна задержавшиеся в лесу. И куда бы они ни шли, куда бы в бездумном своем говорении ни сворачивали, она катилась за ними следом или же пробиралась в высокой траве, — всегда на почтительном расстоянии… Но оттого, что расстояние это ей все время хотелось нарушить, а больше всего хотелось свернуться клубком и лежать у самых их ног, потому что она ведь помнила, как от этого хорошо, — от этого лучше, чем хорошо, да от этого лучше, чем лучше! — Фефилу одолевали сомнения: а все-таки, что она делает здесь — охраняет детей или бродит за ними в свое удовольствие? И если только лишь в удовольствие, не честнее, не вежливее ли поскорей укатиться отсюда в нору?
Но вот Ягда с Кащеем дошли уже до Священной рощи, и Фефила помчалась наперерез. Она и лапки уже собралась растопырить. А Ягда сама спохватилась:
— Кащей… Дальше тебе нельзя! Наши боги за это могут убить.
— За что? — не понял Кащей.
Роща, в которой деревья росли так редко, что каждое вырастало, как человек в лучший миг своей жизни, в бою, например, — во всю мощь, во всю стать, во всю ширь, — открылась им в теплых закатных лучах.
— Входить в Священную рощу можно только отцу! А еще… — Ягда храбро шагнула вперед, чуть помедлила, а потом побежала: — Можно! Можно! Мне тоже! Потому что теперь я уж точно буду княгиней!
И касаясь неохватных деревьев, будто играя с ними в пятнашки, она то скрывалась за их стволами, то допрыгивала до их первых ветвей, то убегала в такую даль, что у Кащея сердце сжималось: темнеет уже, не потеряться бы! И Фефила тоже на это вздыхала: вечера ведь в лесу не бывает. В лесу только день бывает и ночь.
— Ягда! — крикнул с тревогой Кащей.
А из рощи вдруг донеслось едва слышное:
— Кукушка, скажи мне! А долго я буду княгиней?
И то ли кукушка закуковала, то ли филин заухал, отсюда было не разобрать. Но только слушала Ягда долго, потом закричала:
— Ого! Ого-го! — и снова спросила — Кукушка, кукушка! А с Кащеем мы сколько лет будем вместе?
И тихо стало в лесу. Так тихо, что слышно было, как Сныпять где-то в потемках течет.
— Мы будем вместе всегда! — одними губами сказал Кащей.
А Ягда — всем голосом — не ему, притихшей кукушке:
— Неправда! Долго! Всегда-всегда! Клянусь Перуном!
А он опять — одними губами:
— Клянусь Симарглом.
И только рыба на это в реке отозвалась негромким плеском. И только Фефила — озабоченным вздохом. Потому что вечера в лесу не бывает. Только день бывает в лесу, а потом сразу ночь.
3
До густой темноты Жар бежал и снова в отчаянии брел по степи. В ярости жег траву, рубил мечом головы одуванчиков, а ногами топтал всё, что не успевало из-под них увернуться — цикад, кузнечиков, ящериц, змей. Буро-зеленая жижа продолжила из раны сочиться. Он зажимал ее подорожником, лизал двойным языком. И упрямо шел, сам не зная куда.
Три лягушки кричали ему: «Богоравный!» — потому что лягушками не были, потому что их Велес послал Жару вслед. Но Жар и за ними погнался, и их бы растоптал непременно, а не растоптал бы, так заживо сжег, а только ночь опустилась на степь. Языками огня змий лишь дорогу себе освещал. Но была ли дорога эта прямой или ярость и боль вели его, точно водит корову по пашне, он не знал. И когда позади себя топот ног различил, от которого тяжело сотрясалась земля, ужаснулся — решил, что во тьме сам на Селище вышел, сам людей огнем приманил. И теперь, кто только может бежать, все несутся за ним — с мечами и вилами. И рванулся вперед. А только и топот в силе прибавил. И с топотом вместе вдруг голоса понеслись:
— Жар, братец! Стой!
— Мы родня! Мы свои! — голоса, от которых дрожь пробирала — незнакомые, будто из звериной утробы несущиеся.
А потом догнали и повалили — кто-то сверху упал, а кто-то за ноги дернул и меч отобрал. И еще — видно, знали повадки его — пасть схватили ручищей, чтобы он не то что огня, даже искры не выронил. Крепко, мертво держали. А говорили, как пели:
— Жар, кровиночка, брат! Папа устал уже за тобой гонцов посылать! — хоть и бас был, а будто женский.
И следом мужской, но будто и волчий немного:
— Велес не любит шутить! Сам пойдешь или в зубах тебя отнести?
— М-м-м-м! — мычал, потому что пасть его, как и прежде, держали.
Видно, Лихо держала. А может, и Коловул. Жар уже догадался — по словам, по повадкам, по запаху волчьему — что за родня облегла его с двух сторон. И когда с земли его поднимала, — все-таки Лихо, должно быть, и на руках по степи понесла, — пасть ему стиснула еще крепче. А говорила с душой:
— Братец мой! Маленький мой! Вот ведь как свидеться довелось!
Но слаще, чем Лиховы, были для Жара слова Коловула — все звезды им были свидетели, все цикады в степи:
— Клянусь Велесом, теперь на Кащея вместе пойдем!
И Жар тогда тоже поклясться решил. А вышло только:
— Му-гу! Му-му-гу!
И от обиды заплакал. Да так горячо, что Лихо слезами обжег. И руки обжег ей, и грудь. И она его бросила на траву:
— Ну-ка, утрись!
А он и в траву горючие слезы лил — шипела от них трава — про то лил, что в эту бесценную ночь, черненную, как серебро, изумрудами звезд всю до края осыпанную, не он нес невесту свою на руках, а его, побежденного и бессильного, тащила степью рукастая великанша — в топь, в черноту земли, Велесу под ребро! Вот и снова с земли его ухватила:
— Ну? Утерся? — и дальше поволокла.
Перун на небе, Родовит в дому
1
Семь лет поднимался над краем земли Дажьбог молитвами лишь одного Родовита. Семь лет лишь один Родовит провожал ладью его на закате, руки к нему тянул — один за всё Селище — и говорил: «Твой путь под землей да будет прямым и недолгим!» Казалось, привыкли к этому люди. Казалось уже: и хорошо, раз один управляется старый князь. А вот убежал от них Жар, обронил в траву княжеский посох — он не посох, в глазах людей, он себя уронил, — силой, страстью, словами, обещаниями необычайными поманил их, как огоньки на болоте манят, а сами в топь, на погибель ведут, — и очнулись вдруг люди. Только вечер пришел, а они уже и очнулись. И сами на крыши свои взошли. И увидели, Родовит их — уже на крыше. И тоже руки стали к горящему краю неба тянуть, и голоса вслед ладье уплывающей слать:
— О Дажьбог! Вернешься ли ты опять?
— Возвращайся! В тебе наша сила!
И увидел на крышах людей своих Родовит, и к ним обернулся:
— Внуки вепря! — воскликнул.
И слезы на глазах людей проступили. Давно, и не сказать, как давно, они не были внуками вепря, хотя были ими всегда и, значит, жили с собою в разлуке.
И опять громче прежнего возгласил Родовит:
— Внуки вепря!
И кончилась их разлука с собою. А когда он сказал им: «Дажьбог вернется! Он обещал!» — закричали люди на крышах да так, будто растили в себе этот крик все семь лет:
— Он вернется! — кричали. — Внуки вепря! Он нам обещал!
И все птицы, которые на деревьях сидели, от этого крика в небо взвились, и свой взволнованный крик лучезарному богу послали. И показалось вдруг Родовиту: отныне так будет всегда. Отныне не птицы только, и звери тоже с богами научаться говорить. И каждое зернышко, в землю брошенное, выберется из-под земли уже не само, а со своей молчаливой молитвою — и в рост небывалый пойдет!.. Вот такой это был удивительный вечер. Но всякий вечер сменяет ночь. А ночью в дом стучит неизвестность. Бывает рукой человека стучит, а бывает и тишиной, которая больше стука пугает. Тихо было в дому. Потому что Жар убежал. А Ягда в дом до поздней этой поры не вернулась.
Не спал Родовит, с Мамушкой возле лучины сидел. Шагов легких дочкиных ждал. А вместо них топот ног во дворе расслышал. Вышел на крыльцо Родовит, а во дворе Заяц с Уткой запыхавшиеся стоят. Говорят, что, мол, яблок в лесу зеленых объелись, на поляне, которая от рощи Священной недалеко, а потом им двоим животы прихватило, а с ними вместе Щука еще была, и вот они, значит, от Щуки подальше в лес побежали с животами своими больными…
— Хватит про животы! — громыхнул Родовит.
А Заяц тогда поклонился:
— Князь-отец! Теперь ведь у нас ты опять князь-отец? Тебе первому правду и знать. Как Ягда с Кащеем в лес пошла! На ночь глядя! И не вернулась! Мы с Уткой своими глазами видели!
И Утка на это — сопя:
— Убить его мало!
— Место сможете показать? — спросил Родовит и, когда закивали оба, так сказал: — Собирайте людей!
А Заяц с Уткой за семь-то лет привыкли дворы обегать. И бросились со всех ног. Вот уже и голоса повсюду послышались. Вот и факелы тут и там зажигаться стали. Спешили люди на зов Родовита, к княжескому дому бежали. И вдруг слышно им стало, как струны звенят. Потому что к Лясу бывало слова и среди ночи слетались. Не удивились этому люди. А вот чтобы голосом он своим ночь пополам разрезал, такого не было никогда. Остановились от этого. Головы повернули. Громко пел Ляс. Не пел — гремел:
— Вы видели храбрость и верность!
Вы видели это!
Вы трогали это глазами.
Ничто под небом не вечно –
Вы трогали вечность глазами!
И если вам скажут однажды:
«Ничто под небом не вечно»,
Скажите в ответ на это:
«Мы видели храбрость и верность.
Мы сами видели это!»
Через все Селище голос его летел. И Заяц спросил Удала:
— Пап, про что это он?
И Утка спросил у Яси, она тут же стояла:
— Он это про что?
А взрослые переглянулись между собою так, словно Заяц и Утка сами еще невзрослыми были. И Яся сказала:
— Про Ягодку нашу… и про Кащея.
А потом голос Ляса и до княжеского крыльца долетел. И Мамушка вслед Родовиту нарочно слова нараспев повторила:
— Мы видели храбрость и верность! Мы сами видели это!
Ударил на это князь посохом оземь.
— Время — ночь! — так сказал. — Не время для песен!
И разом затихло Селище. И люди и факелы в сторону леса двинулись. Утка и Заяц людей за собой вели.
2
И опять повторим мы прежний вопрос: так ли уж страшен был Велес-бог? А ответим, а увидим впервые: как же страшен, до какой же неистовой силы ужасен, грозен и отвратителен! Дети его — все трое, и сами ведь не из робких — сидели в углу его каменной залы и трепетали. А нечисть тысячемордая, та и вовсе в щели забилась. Потому что метался Велес, визжал, на четыре конечности опускался и с рыком кидался на Жара, а то вдруг неистово распрямлялся и своды хребтом сокрушал. И падали камни, и дрожь по всему подземелью бежала.
— Как мог тебя, полубога, одолеть какой-то мальчишка? Как?! Отвечай! — и в Жара когтями ткнул, едва их в живот не вогнал.
Охнул Жар, совсем в камень вжался:
— А ты накажи их! Отец! Ты на них гладомор пошли! Сможешь, нет?!
— Это я не смогу?! — и от ярости искры из глаз и из шкуры Велесовой посыпались. — Уморить! Иссушить! Истребить! Всё могу! Но заставить их полюбить меня… полюбить всеми своими недолгими потрохами… мог лишь ты!
— А я и опять смогу! — взвизгнул вдруг Жар и глаза к носу немного скосил. — Отец! Клянусь Велесом! Я смогу! А ты… Ты только убей Кащея!
— Сам пойдешь и убьешь! — и всеми когтями подцепил-таки Жара, к глазам своим выпученным поднес: — Недобог! Недочеловек!
Тут и Лихо тело свое затекшее от стены отлепила и выдохнула негромко:
— Это уж точно, что недобог!
И тогда Коловул — он юношей волосатым, лохматым, громадным рядом с Лихо сидел — тоже голос свой осторожный подал:
— А уж до человека ему…
— Нишкните, оба! — топнул Велес на них своей кабаньей ногой и Жара к самому носу поднес: — Сам пойдешь и убьешь! Вот за это они тебя и полюбят! И я тоже тебя тогда полюблю. А пока — прочь отсюда!
И от себя отшвырнул, подбежал и еще подтолкнул — целой своей, медвежьей ногой. А уж дальше, по гулким каменным коридорам, Жар сам пробирался. Сначала на четвереньках — и хорошо, что на них. Велес вслед ему меч Родовитов метнул. Над самой макушкой у Жара меч пролетел. А когда уже до поворота добрался, тогда распрямился Жар и на ногах побежал — лишь на самую малость от страха подогнутых. А все равно заметила это нечисть, заверещала, захихикала вслед:
— Не трусь, богоравненький!
— Спинку-то распрями, бесподобненький!
«Чужие! Родня называется! А до чего же они все чужие! — с тоской думал Жар. — Даже люди их лучше! Даже Перун — и тот лучше! Как это Родовит говорил? Перун — бог всех, слабых тоже! Вот чьим бы сыном мне было родиться!»
И опять страшно, дико вздрогнуло подземелье. Может, Велес теперь близнецов поносил, а может, и мысль крамольную Жарову угадал? И прикусил змий раздвоенный свой язык и еще быстрее прочь ринулся.
3
Эту засидку Фефила нашла, когда в лесу темнеть уже стало. На берегу Сныпяти ясень высокий рос. И положили люди в его ветвях, как будто гнездо — из веток небольшое убежище. Давно положили, когда еще Селища не было, когда еще отец Богумила, Владей, князем был и люди здесь жили — от ясеня этого невдалеке. А засидка нужна была для дозорных. В ней и шкуры медвежьи лежали с той самой поры. Знала Фефила, куда детей привести на ночь глядя. Первым Кащей по веткам полез, оглянулся — Ягде помочь, а она ему в ловкости и нисколько не уступает. Так в засидку и забрались. Они, по лесу пока ходили, только и говорили друг другу: «Ой, сойка, смотри!» — «А это след вепря, нашего пращура! Мы не только ему, мы и следу его поклониться должны!» — «Ягда, а это какая ягода?» — «Эта ягода — волчья ягода. Ее один Коловул может есть. А остальным от нее — беда!» И что от лиховой сыпи беда человеку и от немочи бледной, тоже не знал Кащей. Как маленькому, надо было всё ему объяснять. А Ягда и рада была. Потому что о том, что на сердце лежало, она лишь кукушке в Священной роще сказать могла.
А в засидке, когда ни соек, ни ягод, ни звериных следов вокруг, только листья и звезды сквозь них, только глаза и губы напротив, разговаривать трудно стало — о пустяках, уж по крайней мере. И Ягда в шкуру медвежью закуталась и спросила:
— Ты пришел, чтобы меня украсть? Или чтобы остаться с нами?
— Твой отец не хочет меня, — ответил Кащей.
— Разве он это тебе сказал?
— Этот голос был у него внутри.
— И-и-и! — изумилась Ягда. — Да ты же колдун! Ты слышишь и те голоса, что внутри?
Кащей немного подумал:
— Нет. Не всегда. Иногда.
— Погоди! Мне кажется, я сейчас тоже слышу! Он там, у тебя внутри! — и коснулась его рукой. Хотела коснуться, а уткнулась в свой оберег. — Кащей! Ты хочешь остаться с нами! И княжить вместе со мной!
— Я хочу, чтобы Жар больше уже никогда к вам… сюда…
Ягда вздрогнула:
— Жар? — потому что там далеко, на земле, за деревьями, ей огонь померещился. — Там, смотри! Это — Жар! Почему ты его не убил?! Где твой меч? Нет, лучше ляжем на дно. А если он дерево подожжет? Храни нас Перун!
И Фефила, почуяв недоброе, по стволу в засидку взбежала. Шерстку вздыбила, уши тоже. Но увидела: дети в гнезде, как птенцы, притаились — и успокоилась уже было. А тут голоса раздались, а потом и огни зароились, потому что не Жар это был. Казалось, всё Селище с места снялось и на все голоса закричало:
— Ягда! Ты где?
— Ягда!
— Мы знаем, ты где-то здесь!
И Родовита голос был тут, среди многих:
— Ягда! Если ты отзовешься, я дарую Кащею жизнь!
И в то же мгновение Ягда свесилась из засидки:
— Это он даровал всем вам жизнь! Вашу прежнюю добрую жизнь! Жизнь без всякого Жара!
Три десятка огней, круживших по лесу и берегу, на короткий миг замерли, будто задумались об услышанном, а потом к дереву заспешили. Так огни по реке текут во время девичьих гаданий и — начинают кружиться, если встречают водоворот. И сейчас они тоже кружились внизу. Жуть брала в это круговращенье смотреть. Но Ягда смотрела. И жадно слушала голоса.
— Жар — он князю нашему сын! — этого голоса не узнала.
— И тебе брат родной! — это Удал закричал.
— Нам степняшка за Жара ответит! — Зайца был голос.
— Меч на княжьего сына поднять! — это Утка кричал.
— Пусть боги решают Кащею судьбу! — а это был Сила.
После всех громыхнул Родовит:
— Время — ночь! — и тихо стало в лесу, даже Сныпять примолкла. — Дочь, спускайся!
А потом опять заплескалась река, нельзя ей долго не течь. А потом и Ягда намолчалась — сказала:
— Я буду с Кащеем жить здесь! Хотите, чтоб я от голода не умерла, носите сюда еду! А не хотите…
И тут ее руку накрыл своею Кащей. И рядом с Ягдою встал.
— Родовит! Внуки вепря! — его голос дрожал, как у Ляса струна, когда еще все слова не слетелись. — Князь-отец! Внуки вепря! — и тверже, уверенней голос стал. — Ягда спустится к вам сейчас. Жар? Он тоже обязательно к вам вернется! А мою судьбу, да, вы правы, — я на вашей земле — решать вам и вашим богам.
Ягда крикнула:
— Нет! Что ты делаешь? Ты их не знаешь!
А Корень с Калиной уже карабкались по стволу. И Заяц с Удалом, чтобы помочь, если что, своими мечами, лезли вверх по соседнему дереву.
4
Странная в Селище наступила пора. Если взглядом воробья посмотреть, — только залечил он немного крыло, так снова в Селище прилетел — жизнь будто к прежнему повернула и медленно, правильно потекла. На капище идолы Перуна и Мокоши — только с виду новые, а в остальном такие же ровно, как прежде, — головы высят. И люди снова им жертвы несут, а дети дары — хлеба кусочки, колосья ржаные. Лучше праздника стало здесь воробью.
И дом на дворе у Удала — не скажешь, что только недавно сгорел, — стоит, бревнышками отесанными сверкает, травяною крышею шелестит. Всем миром помогали Удалу — наказал ведь его Перун в назидание всем — вот и старались все вместе, лучше прежнего дом построили, чтобы и Ясе с Уткой в нем тоже жить. И тут воробей пировал. Всех, кто строил, Яся хлебом кормила, лепехами, пирогами. И птице крошек перепало бессчетно.
Если на Селище воробьем посмотреть: хорошая в нем теперь, правильная шла жизнь. И даже погреба возле, на заднем дворе у князя — никогда здесь прежде еды не лежало! — стало можно кашу найти. Потому что в погребе Ягда сидела, а Мамушка с Ладой сюда ей носили еду. А Ягды еды не брала. И воробей — разумная птица — стал теперь и сюда прилетать.
А только, может быть, одному воробью всё по душе было в Селище. На жизнь остальных посмотреть — только с виду она спокойно текла. А так — возвращения Жара теперь люди ждали, и гнева его, и ярости огнедышащей. Чтобы первую ярость унять, Кащея в клетке, на берегу реки, под охраной держали. Сам Родовит его туда на цепь посадил. А для чего бы еще? Вот люди между собой и решили: станет Жар из-за Сныпяти возвращаться, тут Кащея ему и метнут, как дикому зверю мяса кусок — так первая Жарова ярость, глядишь, и уймется. А только что они будут делать со второй его яростью? А что — с третьей? Терялись люди в догадках. Иные уже до того потерялись, что к Родовиту стали ходить — гончар Дар приходил, и Сила, кузнец, и Яся тайком от Удала, — говорили, что надо бы выпустить из клетки Кащея и сияющий меч обратно ему отдать. Потому что, кроме Кащея, справиться с Жаром и некому больше. Вот такая в Селище наступила пора. Слушал гостей Родовит, посох свой княжеский, будто стручок недоспелый, ладонями тер, раскатывал, разминал. Потому что не знал Родовит, как ему быть, и что людям пришедшим ответить, и долго ли Ягодке его бедной в холодном погребе жить. А выпусти Ягду — побежит Кащея спасать! Вот такая в Селище наступила пора. А боги — сколько ни спрашивал он у них про степняшку — не отвечали, молчали боги. Хуже этого времени не бывает у человека — когда боги его молчат. Раз молчат, значит, человек ими оставлен. А на время ли он оставлен? Страшно вымолвить: не навсегда ли? В такую пору это — неразрешимый вопрос.
Затуманился у Родовита взгляд. И поступь — вернулась уже к Родовиту почти былая поступь его — опять семенящей походкой сделалась. И посох снова ему первой опорой стал. Таким вот беспомощным Заяц с Уткой его и нашли. Им Мамушка нашептала тайком ото всех к кургану княгини Лиски бежать. Вот здесь, у кургана, они его и увидели. Ходил семеня Родовит, а приметил их — из последних сил приосанился. И так им сказал:
— Ягодке нашей поскорее достойного мужа надо бы! Вот об этом мой к вам разговор.
Холод у Утки по спине пробежал, а в лицо пот ударил. И на траву рухнул Утка, лоб в землю упер.
— Ягодке… мужем… — а больше и не сказал ничего, горло засохло.
А Заяц тоже подумал: Ягодке мужем…. скорее уж он, Заяц, быть должен, дедом его был Родим, брат Богумила — дядя родной Родовитов! И плюхнулся на колени с Уткою рядом. Только сказать ничего не успел. Потому что опять говорил Родовит:
— Вот и хочу вас послать вверх по Сныпяти. А потом Сныпять кончится, озеро будет. В озеро не входите, берите левей… Туда берите, куда мох у деревьев глядит. Вот туда же и вам — волоком семь дней пути. А потом другую реку увидите — по ней и ходят ладейные люди. Волосы у них белые, а брови с ресницами и того белей. Этим людям скажете так: есть у нашего князя, у Родовита, для сына вашего князя невеста.
Утка снова голову спрятал в траву. Только приподнял ее и снова запрятал. Пот теперь со слезами вместе бежал — сначала на лоб, а потом уже в землю.
— Потом скажете про богов. Боги наши — Перун, Мокошь, Стрибог, Дажьбог, Сварог, Симаргл, Велес. Еще скажете: много у Родовита белки, зайца, лисицы в лесах, меда бессчетно, ягод, грибов, а уж сколько рыбы в реке… Потом еще так скажите: у князя нашего, у Родовита, дед был, звали Владей, а у деда сестра была — Мила, так вот эту сестру ладейные люди засватали и к брату тогдашнего князя в жены взяли. Так что, сами видите, не чужие мы с той поры. А только с собой свою дочку вам Родовит не отдаст! Он княжьего сына сюда зовет княжить. Всё запомнили?
Утка с Зайцем кивнули.
— Тайно к ним поплывете — ночью, на лодке-долбленке. У них-то, вы сами увидите, такие ладьи, что… ох! — вздохнул Родовит. — А только нам такие и ни к чему. Они-то в них и по морю ходят.
— По морю? — Заяц уже и забыл, что женихом себя чуть не счел. Зайцу уже до моря дойти хотелось, а не дойти, так хоть на людей посмотреть, которые море это своими глазами видят. — Сегодня же и поплывем, да, князь-отец?
А Утка утер рукою лицо и тоже сказал:
— Помоги нам, Стрибог!
Доволен был Родовит, что в них не ошибся, что оба готовностью так и горят. Согнулся, рукою коснулся кургана:
— Мама Ягодкина, княгиня Лиска, вас тоже на это благословляет! — А потом перстень княжеский с пальца снял. — Ладейному князю покажете. От Милы, сестры Владея, у них такой же быть должен!
А когда убежали Утка и Заяц — лодку, оружие, еду для дальней дороги готовить, — снова задумался Родовит: не Утка с Зайцем — два меча из дружины его убежали. А что как завтра объявится Жар? И что же — к Кащею идти на поклон? И неужели же с помощью чужака против сына родного обороняться?
Тяжелая дума, бывает, сильнее камня к земле гнет. Шаг ступил Родовит, второй шаг ступил, а дальше идти не может. Так до самого вечера на кургане и просидел, пока Мамушка с Ладой не кинулись — побежали князя искать. Прибежали, а он траву шелковистую гладит:
— Неужели, моя княгинюшка, скоро свидеться суждено? А знаешь, я бы немного повременил. Ягодку нам бы сначала замуж отдать!
Свое и чужое
1
В этот день Удалу очередь вышла возле клетки с Кащеем сидеть. Взял он свирельку с собой. Шел и думал: уж лучше коров бы пасти, всё дело повеселей, чем сиднем возле степняшки сидеть. А только много всего удивительного в этот день увидеть ему довелось. Оказалось, что ходит к Кащею старый бык — всякий день к клетке его подходит — тот самый, которому Жар когда-то шкуру поджег, а тот от боли и ярости чуть Родовита с рябины не скинул. Быку этому Ягда жизнь даровала, — за то, что Кащея не тронул. И вот ведь: узнал он степняшку, что ли? Каждый день шел к Сныпяти на водопой и к клетке сворачивал. И голову свою ему подставлял, а Кащей ее гладил, почесывал, в ухо ему слова какие-то говорил. Своими глазами видел это Удал. И Фефила опять же — вот на что зверек своенравный! — три раза за день к нему прибегала: то ягод на веточке принесла, то просто в ногах у Кащея сидела, мордочкой к ним прижималась, а то он ей мякиш от хлеба дал, слепил из него фигурку и дал, а Фефила схватила фигурку и убежала. А еще приводила Лада к нему Степунка. И тоже, оказывается, всякий день приводила. Потому что почуял кряжистый конь, что близко его хозяин. И уж такое стал в конюшне творить, так с привязи рваться, что сам Родовит разрешил: ладно, сказал, пусть видятся лучше, чем он конюшню мне разнесет.
А только вечер спустился — дети к клетке сбежались. И опять удивился Удал: оказалось, что дети здесь всякий вечер проводят. Мечи сюда деревянные тащат, луки со стрелами. И Кащей их из клетки сражаться учит. А то и сам берет в руку меч — коротенький, деревянный, и уж так им ловко играет — у мальчишек глаза горят. И они потом с новой страстью между собою дерутся, и с охотою новой, и с новым уменьем.
Смотрел на это Удал, чесал себе темя, а потом и затылок чесал — никак в толк взять не мог: если степняшка — чужак, то зачем ему это? И вообще, какой из него чужак, если он им ставит в пример Симаргла? А про Мокошь с Перуном так складно рассказывает, что детвора и дышать боится — только бы слова не пропустить. Долго, до темноты, думал об этом Удал. А когда убежали мальчишки и Кащей попросил научить его на свирели играть, вдруг Удала и осенило: своим Кащей хочет им сделаться — с потрохами своим. А потом на Ягде жениться, а потом посох княжеский отобрать. А потом без всякого боя и отдать степнякам их Селище, до седьмого колена их данниками степняцкими сделать.
Потянулся к свирели Кащей, а Удал его хлоп по руке:
— Это — наша свирель. Не тебе в нее дуть! — и с земли поднялся, и к скорей к Родовиту пошел — опасениями своими делиться.
И уж так был ими взволнован Удал, что бежал вдоль реки, а плеска и не услышал.
А еще потому он его не расслышал, что тихо, тайно Заяц с Уткой гребли. Как им велел Родовит — темноты кромешной дождавшись. Ягде плыли достойного мужа искать. А Ясе сказали, что будто бы в лес идут, на охоту, надолго, а вернутся и не знают когда — когда уже лист желтым станет.
2
А только напрасно так торопился Удал. Мамушка его и на порог не пустила:
— Плох Родовит… Уж до того плох! — и слезы стала с лица вытирать. И дверь за Удалом закрыв, опять разрыдалась.
Горше всего было Мамушке то, что это ведь по ее вине хрипел сейчас Родовит, к речке Закатной от них спешил. Одна надежда на Мокошь была. А вторая надежда — на Ладу. Суетилась Лада, настоями Родовита поила, голову его седую держала и заговор над ней говорила. А Мамушка что могла? Только задвинуть подальше короб этот злосчастный с каменьями несусветными!
В подпол сегодня за квасом для князя полезла да с лестницы и свалилась, да так в этот короб вдруг головой и воткнулась. Чувствует, топью несет. Вот и подумала: дай-ка, вытащу к свету поближе, рассмотрю, что за диво. А потом они с Ладой по всей округе Родовита искали. А потом домой его привели. Тут и князь это диво увидел: никогда еще в княжеском доме таких богатых камней не бывало. И хоть плох уже был Родовит, а все же посохом об пол брякнул:
— Что за диво? Откуда?
Заплакала Мамушка, закричала:
— Не знаю! Не знаю! Хоть убей… не скажу!
Вот как вышло: проговорилась. А Родовит ее за руку хвать:
— Чего ты не скажешь? — и так посмотрел — на колени в испуге упала.
— Князь-отец… А-а-а-у! Надо мне было прежде княгинюшки умереть…
Думала, он хоть поплакать ей даст. А он нет — посохом пригрозил:
— Говори, всё как было!
А только и самого уже ноги не держат. Рядом с Мамушкой на пол сел, глазом горящим в короб уперся. Жилы синие вздулись, всё лицо обхватили — будто корни трав уже вокруг обвились. Страшно сделалось Мамушке. Вот от страха и рассказала, что знала: и как костяной ягоды княгинюшке захотелось, и как они с нею вдоль речки к лесу пошли, и как из леса как будто бы медвежонок выбежал и ласкаться к княгинюшке стал, а потом вдруг медведем огромным сделался, подхватил он княгинюшку на руки и в темный лес поволок… А только когда на следы его Мамушка посмотрела: один был медвежий след, а другой-то — кабаний! А потом, страшно вымолвить, Жар народился. И, видимо, тайно от всех к Велесу бегать повадился, потому что одежка его порой топью пованивать стала… Вот откудова и каменья, должно быть!
— Жар — сын Велеса? — прохрипел Родовит.
Думала Мамушка: он убьет ее. Посохом стукнет по голове — вот такие были у князя глаза. А только вдруг застонал Родовит и на пол валиться стал. Завыла, запричитала Мамушка:
— А-а-а-у! Укрепи, Мокошь, его нить! — и Ладу искать побежала.
На Ладу и Мокошь теперь вся надежда была.
3
А на рассвете Ягду из погреба без разрешения пришлось отпустить. Не у кого Мамушке было теперь спросить разрешения.
— А-а-а-у! Отходит от нас князь-отец! Отплывает! — и ключ в замке повернула.
А Ягда только на волю выбралась, сразу и закричала:
— Где он?
Заплакала Мамушка:
— На постели лежит… В дому…
А Ягда:
— Кащей! Где Кащей? — и зачем-то фигурку из хлеба ей показала.
А потом всё же в дом побежала. Мамушка поняла это так, что с князем проститься. А только Ягда княжеский посох взяла и с ним через двор понеслась.
Всплеснула руками Мамушка:
— А-а-а-у! — заголосила. — Князь-отец, не уплывай от нас. А-а-а-у! Переплывает! Через Закатную реку.
Выбежали на улицу люди в рубахах одних — кто в чем спал. На княжеский дом с испугом глядят. А женщины и выть уже потихонечку стали:
— А-а-а-у! Не уплывай, князь-отец!
Вдруг видят, Ягда дорогой бежит, посохом Родовитовым потрясает, а сама босая, простоволосая. Подбежала к Роске, жене Калины:
— Где Кащей? Говори!
А Роска только громче заплакала:
— А-а-а-у! Князь-отец!
Тогда Ягда к Кореню бросилась. Потом до кузницы добежала:
— Где Кащей? Сила, хоть ты… — и посохом оземь ударила, потому что не было у нее больше слов.
А Сила уже ей сказал, что в клетке Кащей — на берегу. И оттого, что в клетке, и оттого, что живой, охнула Ягда и к Сныпяти со всех ног побежала.
Возле клетки старый гончар лежал. Он под утро Удала сменил, прилег на песок и уснул. А Кащей, видно, только-только проснулся. И такая улыбка была у него на лице, будто видел он удивительный сон…
Ягда бросилась к клетке, посох в землю воткнула.
— Дар сказал, что научит меня из глины лепить горшки! — и опять улыбнулся, и руки к ней протянул.
А Ягда пальцы свои и его покрепче сплела.
— Совсем как тогда, — сказала. — Ты помнишь?
«Это еда — сыр», — он ответил сначала без губ, а уже потом спохватился:
— Это еда — хлеб! Говори! Ну? Говори!
Нет, говорить ничего не хотелось, а лишь стоять, друг за друга держаться — только бы их не разлучили опять. И в глаза друг другу смотреть. Так Мокошь, должно быть, в след копытца глядит — будущее узнаёт… «А только в этих синих глазах куда больше увидеть можно!» — это Ягда подумала и спохватилась. И за посох снова взялась:
— Дар! Эй! Просыпайся!
А когда очнулся старик, так сказала:
— Теперь я здесь милую и казню. И волю дарую! Ключ у тебя? Открывай!
Дар с земли поднялся:
— Почему это? А Родовит?
И как раз до реки уже донеслось:
— А-а-ау! Не уплывай, князь-отец!
И тихонько заплакал старый гончар, и лицо руками закрыл:
— Не уплывай!
А потом снял с груди своей ключ — он у него на веревке висел. Сгорбился больше прежнего и поплелся домой.
Время озарений
1
Стояла Мокошь у веретенного дерева, держала в руке Родовитово веретено. Смотрела, как нить истончилась, — чуть шевельни рукой и порвется. А шевельнуть ли, порвать ли, не знала. Хотелось Мокоши лишь одного небывалого — того, которое ей Симаргл обещал. А приблизит ли небывалое Родовитова смерть или же отдалит? А вдруг и вовсе его отменит? Что-то внутри ее говорило: и вовсе отменит! Говорило: пусть еще поживет Родовит! Ягда, Жар, Родовит и Кащей — от кого же еще небывалого ждать? И зевнула, подумав: «Не от Перуна же в самом-то деле!» И быстрыми пальцами Родовитову нить в истончившемся месте разорвала и тут же связала.
Ну вот, а теперь в ожидании небывалого можно было и смерчем по степи пронестись. А можно было и мимо топи! И увидев, как расцветился ее наряд в голубое и желтое, рассмеялась:
— Не мимо топи! Нет! Через топь!
И сначала волосы взвихрила, а потом, уже на бегу, и подол. А потом всю себя, и возле самого края сада, на высоком каменистом уступе, смерчем сделалась, и запела — уж так ей было сегодня легко! — и ведь знала: пугает людей это «у-у-у!» — а пелось само, низко, густо:
— У-у-у-у! — и ниже еще: — У-гу-гу!
И когда в топь ворвалась, когда чуть не всю ее вобрала в себя вместе с Велесовой перепуганной нечистью, поносилась с нею над лесом, тысячемордое это полчище на елки и сосны поразбросала, свое «у-у-у» на грохочущее сменила:
— Аха-ха!
Тут и Велес из топи вылез. Потому что не было больше топи. Так, на дне только жижи немного плескалось. А возле — просека ровным кругом легла.
— Что творишь? — закричал. — Или мне от вас и под землею уже не будет покоя?
— А ты не сиди под землею! — захохотала. — Хочешь, с собою возьму полетать?
— Ты возьмешь! — и лохматую грудь почесал. — Поносишь, поносишь и бросишь!
— Одному тебе, что ли, можно? Ах-ха-ха! Сторицею отплачу! — и еще одну просеку с грохотом проложила — прямую на этот раз, потому что прочь улетая.
Зарычал Велес вслед, кулачищами воздух потряс и вырос над лесом. И в ярости принялся те деревья валить, до которых Мокошь не дотянулась. Рвал их с корнем, отбрасывал и кричал:
— Отомщу! Отомщу! Отомщу! И уже знаю, как!
И на верхушке сосны родную буро-зеленую мордочку вдруг приметив, ей в ухо шепнул:
— Озарило меня! Зови всех!
И понеслось, и закружилось над лесом, и еще долго носилось с ветки на ветку:
— Его озарило! Опять!
— Эй! Сюда!
— Смотрите! Смотрите! Он опять озаренный!
2
Пока Заяц с Уткой вверх по Сныпяти плыли, пока веслами до кровавых мозолей махали, Утка устройство придумал сделать, когда они возвратятся домой: чтобы весло не в руке держать, а гвоздик в него воткнуть и чтоб оно на гвозде ходило. А Заяц всё в толк никак взять не мог: как же оно тогда двигаться будет, если к лодке его прибить? Часть пути об этом проговорили. А еще часть — про Жара. Когда он вернется, отберет ли посох у Родовита или сам ему Родовит княжеский посох отдаст. И что же они тогда с женихом из ладейных людей делать будут? Сам жених будет делать что, когда Жар на него огнем дунет? И почему это боги молчат, когда у людей такое творится? Когда до богов добрались, особенно горячо спорить стали. Заяц считал, что надо было и дальше молиться лишь Велесу одному, потому что по сути своей ближе к Велесу человек. Не зря же и человек — на земле, и Велес тут — возле. Человеку победокурить охота, и Велес то Мокошь у Перуна похитит, то топь свою чуть не до Селища разольет, а то и землю начнет так качать, что сердце, кажется, прямо под ноги ухнет. А раз Велес и сам такой, значит, он человека быстрее поймет и простит.
А Утка — нет. Теперь Утка снова за Перуна и Мокошь стоял. Они хотя высоко, хотя далеко и человек с ними пусть почти ни в чем и не схож, а вот же, а все-таки… А все-таки вот!
— Что все-таки вот? — Заяц уже из себя выходил.
А Утка слов никак подобрать не мог. Посмотрел вокруг, какие высокие берега вдоль Сныпяти стали и как деревья бегут по ним вверх, к небу тянутся… Веслом по воде от волненья ударил:
— А я себе, может быть, крылья сделаю! У гусей и уток перьев надергаю, к тонким веточкам прицеплю… И тоже ближе к ним стану!
Долго Заяц смеялся, такое услышав, — до самого озера, про которое им Родовит говорил, чтобы они в него не входили. И тогда они зацепили лодку веревками и по траве за собою поволокли. По высокой траве — тяжело тащить было, быстро проголодались. И тут как раз плеск в камышах раздался. Сдернули они с себя луки — птицы набить захотели. Подкрались поближе к озеру, тихонько вошли в камыши, постояли, раздвинули их… А вместо птицы прямо перед собою одноглазую великаншу увидели — как она с сопеньем одежку стирала. И закричали, и бросились прочь:
— А-а-а! Пронеси!
— Чур меня!
А великанша хмыкнула только:
— Будете знать, что есть Лихо! — и снова о камень рубаху тереть принялась.
А Утка с Зайцем отбежали немного, в траву закопались и так до темна в ней лежали, шелохнуться страшились, а не то что друг другу голос подать. А когда уже крепко стемнело, поползли потихоньку — по волнистой траве, как по бурному морю поплыли, — за лодку схватились, отдышались немного, веревки в траве отыскали и дальше лодку поволокли.
3
Страшен ли, грозен ли был Велес-бог? Теперь для нас это — решенный вопрос. Видели, знаем: и страшен, и грозен. А жалостлив ли, а сердоболен хотя бы к собственным детям? И коршун когтистый, и волк зубастый своего детеныша приласкает. Говорили, будто и Коловул с какой-то волчицей волчаток полдюжины нажил. Сам скажет Лихо, что на охоту идет, а нет, к волчаткам своим бежит — накормить, поиграть. А как же иначе? Или Велес иначе мог?
Нам одно достоверно известно: только выгнал он Жара, тут же Лихо и Коловула следом послал. Велел найти его, рану ему залечить, в пещере своей дать на время приют… А вот из жалости ли, из нежности ли отцовской Велес так поступил или был у него свой на Жара расчет, этого даже и близнецы не знали. А только сделали всё, как отец им велел.
Это ведь Жару Лихо рубаху стирала, когда Утка с Зайцем сунулись в камыши. Стирала и думала — потому и пугать их толком не стала — чем же младшему братцу помочь. А вот выкрикнул Утка, да как хорошо, как истошно: «Чур меня!» — и осенило тут Лихо. Выкрутила она рубаху и побежала к пещере скорей. Чур — это пращур ведь значит. Вот пускай Родовит и поможет им с чужаком, с подросшим детенышем совладать. И Перун пусть поможет. Пусть все помогают! И два раза чуть не упала, бежала пока, потому что про ноги, про землю под ними — про всё на свете забыла, так новой мыслью упоена была. А когда в упоении еще и глаз свой к небу скосила, то все-таки рухнула, но хорошо, что возле пещеры уже и что не камень, овца подвернулась — вот и обрушилась на овцу. А потом заставила Коловула из волка юношей сделаться, чтобы не про охоту, не про волчиц разных думал, а жадно внимал. И Жару сказала: мол, хватит жевать, дело важное, а главное — верное дело!
— Раз Кащея огонь не берет…
А Коловул тут прибавил:
— Его и страх не берет!
— Значит, — Лихо сказала, — его Перун приберет! Молнию ему в самое темя втемяшит!
И до того ей стало от этой шутки смешно, что за бока ухватилась, а все равно ходили бока, и всё ее тело большое так на земле и подпрыгивало. И оба брата тогда с надеждой заулыбались, а потом и смеяться стали за нею вслед. Только бы Лихо им поскорее сказала, что за верное дело им предстоит.
— Ну так вот, — огляделась сестра, головы их взяла за затылки и к себе притянула. И шепотом им в два уха: так, мол, сказала и так…
Скоро и мы тайну эту узнаем. И если кому-то глупой бабищей Лихо казалась, могущей только камни швырять, да рыбу из речки хватать, да в жены проситься, — нет, убедимся: не так-то уж Лихо была и проста.
А если потом и вздохнула украдкой: «И умна! И хитра! И сильна! А не любит меня Коловул!» — то при этом и не заплакала даже. Настолько своей новой мыслью озарена была.
4
А в Селище вот что происходило. Ягда с княжеским посохом между домами расхаживать стала. На рассвете Дажьбога с крыши встречала. Днем в Священное дерево входила и слышали люди: о чем-то спрашивает она у богов. Выудила из Сныпяти золотые браслеты, которыми Жар ее к свадьбе украсил, и по дворам понесла. А если кто свой браслет обратно брать не хотел, — Жара, видимо, все еще опасался, — посохом по земле ударяла. Но только не говорила уже: «Я здесь княгиня!» А так говорила:
— Мне здесь княжить! Мне отбирать, мне даровать.
Потому что Родовит на постели лежал. Был миг, показалось: всё, оборвала Мокошь его нить! А вот миг этот минул, и легче вдруг стало. И силы стали не быстро, а все-таки каждый день прибывать.
Яся всякое утро на капище бегала. Перуна и Мокошь просила, чтобы они Утю в темном лесу берегли и Зайца тоже, чтобы злого зверя с пути их убрали, а незлого оставили — чтобы они обратно с богатой добычей пришли.
А Кащей вдруг гончарным делом увлекся. Так во дворе у Дара дни напролет и сидел. Поначалу учился только. А потом на своем настаивать стал. Такие горшки решил делать, каких Дар и не видел-то никогда, их и горшками-то уже назвать трудно было: горло узкое, сами в боках широкие, а где дно должно быть — там почти острие. Глины бессчетно извел. Хорошо еще, Корень с Калиной не отказывались ее из-за речки носить. Горшки-то у Кащея поющими получались. Свистнешь в них, и звон стоит — долго. А только Кащей говорил: нет, недолго, надо, чтобы дольше еще! И то шире им горлышки делал, то немного сужал бока… Интересно было на руки его смотреть, — выше локтя испачканные, а такие проворные! — и как лицо у него при этом немного светилось. И люди даже стали работу бросать, чтобы возле плетня постоять, поглядеть, над чем это там степняшка колдует. Но для чего ему эти горшки и куда их такая страшная прорва, угадать не могли. И у Корнея, и у Калины потихоньку выспрашивали. А те отвечали только: «Для сохранности Селища!» Большего, видно, и сами не знали.
А вечерами — должно быть, для той же сохранности — Кащей на поляне с мальчишками занимался. Теперь не только уже с мальцами — со всеми, кто захотел научиться вот так же ловко, как он, управляться с мечом. И из лука в яблоки попадать без всякого промаха — хоть бы три человека, а хоть бы и шесть эти яблоки друг за другом бросали. А Ягда стояла немного поодаль и им любовалась. А Кащей только краем глаза следил: где маковое, где васильковое? — там! И стрелы его от этого еще веселей звенели.
А вечером, когда шли они посидеть у реки или в степь уносились — он на своем Степунке, а она на отцовом, буланом, — люди смотрели им вслед, и не знали, что же им думать про это. Само за них думалось, само в голове вертелось: «И если вам скажут однажды: ничто под небом не вечно… Скажите в ответ на это: мы видели храбрость и верность, мы сами видели это!»
И вздрагивали от слов этих люди, пугались, не понимали, как могут эти слова вместе с другими ужиться — про Родовитову храбрость, про внуков вепря, которые степняков одолели и дальше их будут одолевать — всегда!
А потом обратно скакали Ягда с Кащеем или, за руки взявшись, неспешно шли от реки — такие оба лучистые, как будто бы солнце и месяц нашли на небе друг друга и вот — теперь рядом плывут. А только ведь каждый знает: нет, этому быть невозможно. Так думали люди, когда вслед им смотрели, и Лясову песню про них старались больше не вспоминать.
Стена поет, люди кричат
1
Вот и еще один трудный вопрос: сколько правды вынести человеку по силам и сколько к правде этой лучше прибавить лжи — для самого человека лучше, потому что слаб человек, суетен и пуглив? Так уж совпало в ту дождливую ночь: Родовит на постели лежал и думал об этом, а Лихо и Коловул по степи к нему шли и тоже об этом лишь между собой рассуждали.
Лихо и Коловул шли к Родовиту сказать, что смерть за ним скоро придет, если он не пошлет Кащея в небесный сад за небесными яблоками. Шли и не знали: а вдруг само слово «смерть» Родовита убьет? Сколько правды ему сказать и сколько лжи к ней прибавить? Сказать, что вообще никогда не умрет, исполни Кащей его волю? А вдруг его старое сердце и радости этой не стерпит? Шли, поскальзывались на мокрой траве да еще овцу по очереди тащили — то Коловул в зубах, то Лихо у себя на загривке. И так решили в конце-то концов: говорить как наитие подскажет.
И Родовит в эту ночь не спал, слушал дождь, как он по листьям стучит, как по Сныпяти бьет, будто люди ладейные — веслами. И не знал, и раздумывал: вот приедет ладейного князя сын, и сколько же правды ему сказать — про Жара, который вот-вот вернется, и про Кащея, с которым Ягда ведь может и убежать? И Ягде сколько еще неправды к горькой правде подмешивать можно? Всякий день она к нему прибегала, всякий день для себя и Кащея благословения просила. А Родовит ей одно отвечал: вот поправлюсь, вот встану с постели… А молчком прибавлял: вот только княжеский посох у тебя отберу, дрянь-девчонка… огонь-девчонка!
И еще — далеко Родовитова мысль унеслась — если уж меру между правдой и ложью искать, и ему не открыли боги всей правды. Сколько ни спрашивал он у них, кем доводился Кащею главный над степняками, которого в том бою зарубил Родовит, горло мечом ему разрубил, и закричало от боли и ужаса горло, — дядей был он Кащею, старшим другом, а может быть, и отцом? — не отвечали на это боги. И страшно делалось Родовиту, особенно ночью вдруг делалось страшно: он, Родовит, об этом ведать не ведает, а степняшка всё знает, живет среди них и молчит. Благословения ждет и молчит!
И еще дальше, дальше мысль Родовита неслась — до кукушки самой довспоминался! Когда отец его, Богумил, к Закатной речке отправился, а перед тем рассказал ему, что не боги решили, кому из них с братом править, а нож в сапожке за них рассудил, — вот и эту правду кому из его людей выдержать было по силам? — и Родовит-то под ней не сломался едва! — и пошел он в Священную рощу, кости Родима искать. Десять лет они возле ясеня Родовита прождали. Нашел он их, закопал. А потом на тот ясень кукушка присела. И спросил у нее Родовит — молодой был тогда, чуть Ягды постарше, бесконечная жизнь мерещилась впереди — скажи, мол, кукушка, сколько жить мне на свете. И ответ ее сосчитал, и запомнил, крепко его запомнил. И вот — ничего не осталось ему — все лета, что кукушка ссудила, вышли уже.
А дождь всё сильнее шел. И ветер всё яростней листьями на деревьях, травой на крыше шумел, когда вдруг оконце открылось, — Родовит на ветер подумал. А подняться с постели и закрыть его не было сил. И вздохнул. А в следующее мгновение голова в окне появилась — лохматая, мокрая, клыкастая.
— Спишь? — сказала. — Не спи! — и в голосе рык показался.
— Я не сплю, — сказал Родовит. — А ты кто?
— Я? Скажи, ты смерти боишься?
Помолчал Родовит, вздохнул:
— Значит… ты — моя смерть?
Не понравилось Коловулу, что голос у старика тревожный.
— Смерть, не смерть… — чтоб не слишком его испугать, так сказал. — А завтра и смерть придти может!
— Завтра?! — на локтях привстал Родовит, а только сил у него совсем было мало и обратно упал на постель. — Нет! Не завтра! Перуном молю! Повремени!
Испугался тут Коловул, что старик захрипит… Закричал:
— Родовит! Эй! Не бойся! Кащей поможет тебе!
Не поверил ушам старый князь:
— Кто? Кащей?
— А больше и некому! Больше и нет у тебя смельчаков. Только он согласится в небесный сад забраться!
— В сад? В небесный? — и опять попытался привстать на локтях.
— Пусть Кащей тебе принесет из этого сада два яблока с дерева жизни. Первое яблоко съешь и сильно болеть станешь! А второе только на самую малость надкусишь и всё — тут же бессмертным сделаешься!
Выдохнул Родовит:
— А-а-а! Бессмертным… Не может этого быть!
— А овца может влезть в окно к человеку? — и исчезла в окне лохматая голова, а вместо нее голова овцы появилась. Забеляла да и ввалилась вся, да и забегала по полу: стук, стук, стук.
Обхватил свою голову Родовит: кто это был? что это было? Правильно близнецы рассудили: если люди и видели Коловула, то только волком с белым загривком, а юношей-великаном, а человеком лохматым и сам Родовит его не узнал! Хихикнули они под окном, как блеет овца, недолго послушали и поскорее прочь побежали. Хорошо, что дождь только сильнее стал — слижет все их следы.
А Родовит лежал, на овцу смотрел — как глаза у нее на висках о тайне мерцают, как клубится черная шерсть, будто ночь, будто смерть. И так овце говорил:
— Кто бы ты ни была… кто бы тебя ни принес… а Кащея я отошлю! С чем бы он ни вернулся… А хотя бы и совсем не вернулся…
— Бе! — сказала на это овца.
— Да! — себя подбодрил Родовит и потом лишь услышал, что вышло: бе-да. И испуганно повторил: — Беда? — и на пальце, с которого перстень снял, пустоту обнаружил, а потом в ней надежду нашел: ничего, ничего, вот приедут ладейные люди, а Кащея-то здесь и не будет… Хорошо. Хорошо!
А на это овца пробежала по дому, вернулась к его постели и совсем уж истошно сказала:
— Бе! Бе?
2
После ночного дождя день стоял вымытый, свежий. С раннего утра Ягда со Щукой и Корень с Калиной, а главным у них был, конечно, Кащей, трудились на берегу. Все горшки, которые и горшками-то не назовешь, сюда принесли. И теперь высокий, почти что отвесный берег реки лопатками небольшими копали, ямки в нем делали, а в ямки эти вставляли горшки — заостренным донцем вовнутрь. Только горлышки чуть наружу торчали. И они их сначала землей укрепляли, а потом еще воском вокруг. Воск на железной сковороде Щука плавила над костром и в маленькие бадейки его наливала. А Ягда, Кащей, Калина и Корень эти бадейки на шею себе за веревку подвешивали и снова к стене земляной бежали. И, как пауки по ней, быстро, ловко туда-сюда ползали.
А люди стояли внизу и смотрели. И понять ничего не могли. А с другого берега Сныпяти каменный Велес на это смотрел. И хотя проходила уже у людей опаска, а все же они с тревогой оглядывались и на него.
А потом чихнул вдруг Удал. И стена, горшками набитая, отозвалась на это: «Чхи! Чхи! Чхи!» — да так громко, протяжно, как будто запела. Ахнули от удивления люди:
— А-а-а!
А иные и от испуга:
— И-и-и!
А стена, словно было ей в радость, подхватила напевно: «А-а-а! И-и-и!»
И тогда, чтобы больше стену не беспокоить, люди рты руками себе прикрыли. Только Удал вдруг сказал:
— Что же теперь и чихнуть нельзя будет?
А когда отгремела, ответно отпела стена, Кащей обернулся и крикнул с обрыва:
— Нет, Удал! Днем мы будем горшки затыкать! А вот ночью они будут нас сторожить! Ночью…
Но тут его имя издалека донеслось. И все обернулись. Это Мамушка берегом к ним бежала:
— Кащей! Тебя князь-отец зовет!
И опять повторила стена всё — слово в слово. И еще один раз повторила. И Мамушка от испуга за сердце взялась. А люди смотрели на Мамушку и уже улыбались, а многие и смеялись уже. И с ними вместе смеялась и веселилась стена.
Только Ягда насторожилась:
— Зачем зовет? Для чего? — и спрыгнула вниз, и за посох на всякий случай взялась. — Одного Кащея зовет? Без меня?
И Кащей тоже спрыгнул на берег. Крикнул:
— Мамушка! Я иду! — и руки Ягды коснулся. — Я скоро вернусь!
Негромко он это, едва слышно сказал. А стена еще музыку в этих словах различила. И зашептала протяжно: «Я скоро вернусь! Я скоро вернусь!»
Улыбались на это люди, кивали. Нравилась им стена, которая будет их защищать. Только Мамушка головой покачала:
— Ох, скоро ли?
И стена повторила с тревогой: «Ох! Скоро ли, скоро ли?! Ох!»
Вскинула Ягда брови, ударила посохом оземь и за Кащеем вслед побежала.
3
Столько нечисти Велес за Жаром ни разу не посылал. Этой нечистью три болота можно было набить и еще бы немного осталось. Окружили его в чистом поле тысячемордо, буро-зелеными тушками переливаются, кишат, шагу ступить не дают.
А Жар в Селище шел. Не шел, можно сказать, бежал. Как только узнал от Лихо и Коловула, что хорошо, чуть не до смерти они Родовита пугнули, — наверняка он теперь Кащея на растерзанье к Перуну пошлет! — тут же в родное селение и кинулся. Чтобы неподалеку быть. Чтобы уход Кащея приметить. А уйдет, а ускачет злодей — и снова свадьбу играть будет можно. Потому что истосковался по Ягодке Жар. Сам от себя такого не ожидал. А вот пожил он в пещере с близнецами, с их овцами чуть не вповалку поспал, надышался и Коловуловым волчьим духом, и Лиховым потом прогорклым — и так уж захотелось ему снова свежесть вдохнуть, которую Ягда с собой всегда приносила. Что ни час прибавлялась в нем эта тоска.
И вот — до Селища только полдня оставалось, уже и столбы Перуновы высились невдалеке — и надо же: нечисть кругом обсела, шагу ступить не дает. Жар от ярости даже меч Родовитов из-за пояса выхватил:
— Прочь с дороги! Кому сказал? Не до вас!
А нечисть насупилась — тоже, видно, характер имела — сидит и молчит. А потом на ящерицу похожая ротик свой приоткрыла:
— Неужели по головам пойдешь?
— И пойду! — закричал. — И по тушкам паленым пойду!
Оживилась тут нечисть, заверещала:
— Какой бессердечный!
— Жестокий ведь до чего!
— Тебя нам и надо!
— Зачем? — нахмурился Жар.
И тогда тысячемордое это воинство вдруг запрыгало разом всё, будто камень с неба в болото свалился:
— К Дажьбогу пойдем!
— Полезем!
— В бездну нижнюю прыгнем!
— Нам Велес велел!
— И тебя велел взять с собой!
— В нижнюю бездну!
Вспомнил Жар, как Велес на них кричал, и решил попробовать тоже:
— Цыть, позорные! Нишкните! — и увидел, что помогает, — притихли. И еще ногой на них топнул: — Вот женюсь на Ягде, тогда и пойдем! Может, и прыгнем даже. Но сначала женюсь! Так Велесу и передайте!
И от голоса властного, и от знакомой повадки сникла нечисть, попятилась. А Жар меч Родовитов за пояс сунул и важно между ними пошел. И с гордостью шепот за спиною услышал:
— А все-таки богоравный! Что там ни говори!
— А я и не говорю!
— Ну вот и помалкивай!
4
Торопил Родовит Кащея. И дня одного на сборы ему не давал. Говорил: чем быстрее отправишься, тем скорее вернешься. Говорил: как только два яблока с дерева жизни мне принесешь, в тот же час получите с Ягдой мое родительское благословение. Не бывает благословения без испытания!
— Не бывает, — соглашался Кащей.
И лишь просил Родовита вернуть ему меч и коня, Степунка. И Ягде позволить его проводить до столбов Перуновых, как тогда — как когда-то.
А Родовит с подушек на это довольно кивал:
— Все три просьбы твои исполню! А ты уж мою исполни единственную! — и улыбался Кащею.
А Кащей в первый раз улыбнулся тогда, когда в сундуке Родовита меч свой увидел. Не улыбнулся — весь просиял — или это сиянье меча на смуглом его лице отразилось? Будто горные ледники, так сверкал его меч. Будто улыбка Симаргла. И Кащей губами коснулся меча. И когда на крыльцо они с Ягдою вышли, еще раз с волнением коснулся.
Всё не понравилось Ягде — и голос отца, холодный, скрипучий, и свет из глаз — белый и колкий, и улыбка его, не округлая, щедрая — спелым колосом, а прямая и быстрая — разящей стрелой.
— Не пущу! Никакого благословения не хочу! Не пущу! Нельзя человеку в небесный сад! Боги накажут! — так сначала сказала — на высоком крыльце, а потом, когда они до конюшни дошли: — Послушай, он что же… наесться этими яблоками и будет жить вечно? — и потом, когда торбу с овсом на Степунка одевала: — А мы ему этих яблок не отдадим! — и когда гриву ему на прощанье чесала: — Кащей! Поклянемся друг другу, что яблоки эти сами съедим! — и обернулась, и строго в глаза посмотрела.
— Но он же без яблок благословения не даст!
— А он и с яблоками не даст! Послушай! А мы их подменим! Он разве был в небесном саду? Никогда ни один человек там не был! Что дадим отцу, то и съест!
— Нет! Ты шутишь! — и осторожно ее волос коснулся, живых, подвижных, волнистых. А глаза у Ягды были цвета небесной реки — наверно, наверняка. И он сказал без голоса и без губ: «В твоих глазах вечность — без всяких яблок!»
А Ягда словно бы услыхала:
— Без тебя мне не нужно вечности!
И он тоже ответил голосом и губами:
— Без тебя мне не нужно и дня!
Сначала им показалось, что это вздохнул Степунок, что он по дальней дороге истосковался. А потом, когда вздох повторился и они обернулись — это было невероятно: на спине Степунка сидела Фефила, серьезная и нахохленная. Двумя пятипалыми лапками она держала поводья.
— Фефила поедет со мной? — улыбнулся Кащей.
И Ягда радостно закричала:
— Фефила! Ты знаешь туда дорогу? Ну, конечно, ты же в этом саду родилась!
Вместо ответа зверек снова вздохнул: дети есть дети, они радуются всему — тому, что сейчас им рядом скакать — пускай так недолго… А им кажется: долго! разлука еще не скоро! И похлопывая коней, и забираясь на них, и вот уже проносясь через Селище, они радуются и спешат, навстречу сами не зная чему.
5
Жар их увидел издалека, и коней их узнал — Степунка и отцова, буланого — и в высокой траве притаился. Если от ярости искры сами собой из пасти не выскочат, значит, не выдаст себя ничем. Отсидится в траве, отлежится, червей и личинок наковыряет и ближе к ночи дальше пойдет. В Селище Жар решил среди ночи войти, так надежнее будет. И опять выглянул из травы.
Вот они и остановили коней. Ягодкина красота далеко, аж досюда, видна — удивился Жар, — так горит, будто маков цвет. До того горит, что Кащей от нее рукой заслонился, дальше ехать не может. Долго они на конях друг возле друга стояли. А потом протянули друг к другу руки и головами тоже потянулись как будто — что такое? зачем? — полыхнула у Жара пасть, пришлось опять повалиться в траву, пришлось свою пасть покрепче руками сцепить. А когда отлежался в траве, от ярости отдышался, выглянул — всё, разъехались наконец. Ягда в Селище понеслась. А Кащея и след простыл. А не простыл — не беда, к ночи точно простынет. И упал в траву Жар, теперь уже не от страха, руки блаженно раскинул, стал в небо смотреть. А только пусто там было. Так пусто, что и поверить нельзя, будто есть, кроме Велеса, и другие боги. Вон стрижи точно есть и ласточки двоехвостые тоже… И зевнул Жар, а после вздремнул, и до тех пор проспал, пока первые звезды не появились. А тогда уже потянулся, освежился ночною росой и в Селище двинулся. Дорогу искать совсем просто стало, только ноздрями води и след не теряй — конский, тяжелый, и Ягодкин, свежий. Быстро шел, иногда бежал, так домой попасть не терпелось. И дышал от этого всё трудней и трудней.
Высокий берег реки — снизу до верха горшками набитый, — издалека одышку его различил. Жар дыхнет и стена в ответ. Змий решил, что дозорные это, вот и крикнул негромко:
— Эй, там, в дозоре! Это — свои!
А стена, будто этого и ждала, затвердила на все лады: «Там, в дозоре! Это — свои?! Эй! Свои?!»
— Говорю же, свои! — обиделся Жар. — Это я, ваш князь возвратился! — и к берегу Сныпяти подбежал.
А над Селищем понеслось уже грозное Жарово: «Это я, ваш князь, возвратился! Это я!..»
Заметался в постели своей Родовит:
— Где Кащей?
А Мамушка лепетала спросонья:
— Сам его же и отослал, князь-отец!
А Ягда уже бежала по Селищу в одной холщовой рубахе. И люди тоже уже выскакивали из домов. У кого меч был в руке, у кого копье, лук и стрелы. Сами не знали еще, зачем их с собой захватили. А только когда на берег высокий выбежали и Жара у Велесова истукана глазами нашли, — как пот прошибает, так ярость людей прошибла. И они закричали:
— Не плыви! Там и стой!
А только Жар все равно шагнул на свадебный плот. Все три шеста в руку сгреб — на плоту они невредимо лежали — и вот уже стал от берега отплывать. И люди тогда опять ему закричали:
— Не хотим тебя больше!
— Не князь ты нам!
— Выгнал тебя степняшка, мы и вздохнули!
А Жар шесты в дно речное упер и глаза узить стал. Людей на берегу высоком высматривать: кто какие слова говорит, кого мечом за них наказать, а кого и огнем, — дайте только доплыть! Нет, не смог различить. Одно видел: плотно, стеной сплошною стоят, как на свадьбе его стояли. И закричал:
— Священный брак уже совершился!
И многократное эхо под небеса понеслось: «Священный брак уже совершился!»
— Слышите? — закричал. — Это боги мне вторят!
И опять приумножилось: «Это боги мне вторят!» И от этого вовсе уже осмелев:
— Я хочу говорить со своею сестрой и женой!
И тогда из-за спин Ягда вышла. При свете луны ее красота совсем другою была — не той, что при свете дня. Как белое облако в черной ночи лучилась ее красота.
— Ягодка! — так Жар сказал и добавил негромко: — Я по тебе скучал…
И когда над водой отзвенело, отшептало, отшелестело: «Я по тебе скучал!» — Ягда крикнула:
— Уплывай! Не муж ты мне и никто! Уплывай по добру, по здорову! Туда, куда наших идолов сплавить хотел!
И люди тоже, как эхо, загомонили:
— Уплывай!
— Река тебя унеси!
И затрясся от ярости Жар. От бессилия и от ярости. И огонь сам из пасти его рваться стал. И тогда он выхватил первый шест, и поджег его, и в высокий берег метнул. И от ужаса ахнули люди, шарахнулись, некоторые и побежали уже. А Жар и второй шест поджег, снова бросил не целя — в них во всех, ненавистных, вздорных, предавших:
— Велес вас разрази!
И попал — на ком-то зажглась рубаха. И голос чей-то от боли завыл.
А под Селищем будто бездна разверзлась, будто из преисподней неслось и неслось: «Велес вас разрази!» И притихли от ужаса люди, и еще от края попятились.
— Внуки вепря! — это Ягдин был крик. — Или нет у вас копий и стрел? Или Перун вам не бог?
— Внуки вепря! — это голос Ляса издалека, с крыши его зазвенел — зазвенел громче струн.
— Внуки вепря! Или Перун вам не бог?
Или в бой не водил вас Симаргл?
Или ваши сердца одряхлели без битв?
Или князь ваш давно уже не Родовит?
Или дед у него не бесстрашный Владей?
Или славные дни миновали?
Каждый слышал: эти слова слетаются к Лясу прямо сейчас, оттого-то так радостен его голос, оттого струны его звенят, будто вот-вот порвутся. Тетива на их луках должна так от радости трепетать и стрелы вот так же в полете звенеть! И волнение охватило людей, не дослушали они до конца новой песни — снова к обрыву ринулись. И хотя Жар поджег и третий свой шест, стоял на плоту и целил то в одного из них, то в другого, не дрогнул никто. Первым Сила стал в Жара стрелы пускать, а потом и Удал, а потом и все остальные. И даже ребятки, пяти-семи лет, которых Кащей стрелять научил, и те от взрослых не отставали.
А только стрелы Жар на лету поджигал, в воздухе стрелы, как мошкара над костром, горели и опадали. А те, которые и попадали в него, толстую Жарову кожу царапали только. И тогда размахнулся кузнец, прошептал:
— Симаргл, помоги! — и бросил в него копье.
И Удал метнул. И у Калины тоже в руке копье оказалось. А Корень у Дара, у деда своего, копье отобрал и тоже в змия послал.
Чье из них угодило ему в бедро? Потом долго спорили люди. А мальчишки, чтобы спор их решить, долго в Сныпять ныряли, три копья из реки принесли. Дар, Удал и кузнец в них признали свои. Значит, это Калины копье Жара пронзило. А только это узналось потом. Сейчас, среди ночи, каждый из четырех криком победу справлял.
А пятым, кто громче всех закричал, Жар был. От боли кричал, от бессилия, от ярости и обиды. Так кричал, что плот под ним закачался. Так кричал, что стена его крик устала и повторять. Или плот его от стены далеко уже был? Уносила Жара река — прочь уносила, как люди ее и просили.
А теперь люди молили своих богов — о том их молили, чтобы боги не вернули им Жара — как идолов их домашних однажды вернули. Смотрели вслед Жару, видели, как он меч Родовитов из-за пояса вынул и древко копья пытается отпилить, — потому что острый, с углами был наконечник, если его обратно тянуть, можно и не вынести боли! — смотрели на это и снова богов просили: только бы вспять Сныпять не потекла, только бы не вернула им змия!
А когда прошел у людей первый страх, а может быть, и не прошел, а они прогнать его захотели — храбростью, решимостью, отчаянностью своей — бросились люди с обрыва вниз, в самую воду, молча бросились — поющей стене и вторить нечему было, только плеск воды умножать, потому что люди уже, как один, все плыли Сныпяти поперек. И сначала руками землю копать под каменным идолом принялись, а потом и лопаты, и веревки откуда-то появились. Мальчишки быстро вскарабкались по огромному идолу вверх, петлю на шею ему одели. И тогда уже разнеслось:
— И ух! Вон дух! И ух! За двух!
И стена, чтобы людям помочь, чтобы силы их поберечь — трудно это — огромный камень тянуть — громче громкого затвердила: «И ух! Вон дух! За двух! И ух!»
И рухнул на землю каменный истукан. И в потемках сам будто землею сделался. Столько сил на него положили люди, столько ума и стараний, недоедали, недосыпали, ноги-руки себе морозили, а вот стояли теперь вокруг и только легкость внутри себя ощущали, легкость и радость, будто бы это он застил собой весь белый свет. А теперь некому его застить стало.
— Хвала Перуну!
— Хвала Мокоши!
— И Дажьбогу! И Симарглу хвала! — так говорили люди, и били друг друга в ладоши, и смеялись, как дети, а дети, как взрослые точно, ударяли друг друга в ладони и тоже смеялись.
— Внуки вепря! — это Ягда с высокого берега закричала и луна отогнала прочь тучку, чтобы всю ее осветить. — Я люблю вас! И я горжусь вами, внуки вепря! И клянусь быть вам доброй княгиней!
И люди в ответ закричали:
— И пусть Родовит живет до ста лет!
— И пусть боги пошлют тебе доброго жениха!
А Родовит услышал, как эхо носило над Селищем, и над домом, и дальше, дальше на капище понесло: «И пусть Родовит живет до ста лет! И пусть боги пошлют тебе доброго жениха!» — услышал это и силы в себе ощутил. И велел, чтобы Мамушка его до посоха довела. А когда уж за посох свой княжеский ухватился, спину выпрямил и ощутил: «Всё, теперь буду жить! И Утку с Зайцем, и ладейных людей теперь уже точно дождусь».
Вниз по реке, вверх по реке
1
Вот о чем нам почти ничего неизвестно — о духах деревьев и вод. Мы даже не знаем, как правильно их называть: духами или душами? А быть может, были у них и свои имена? Духа Сныпяти, например, называли — кто называл? а другие духи! — Хладом, Строгом, Текучим, Донником, Водоросом или, может быть, Сны, просто Сны? Нет, об этом нам ничего неизвестно.
Потому мы не можем уверенно это сказать, а все-таки кажется нам: дух реки нарочно влек Жаров плот ровно той же дорогой, которой семь лет назад он влек небольшую долбленную лодку с маленькой Ягдой. А духи деревьев, так пугавшие девочку уханьем сов и нависшими над рекою корнями, — те же самые духи помогшие выбраться ей из реки, — Жару не помогали нарочно. Потому что в ярости Жар рубил корневища мечом, потому что сам его крик «Именем Велеса проклинаю!» был отвратителен и духу реки, и духам деревьев.
И когда на рассвете река разлилась, — после ночи порогов, круговерчений, прыжков на плоту, от каждого из которых наконечник копья зарывался в рану все глубже, — когда Жару наконец показалось, что сейчас, вот сейчас его ждет хоть какой-то покой, дух реки рассудил по-иному. Мы отважимся предположить: просто-напросто дух реки захотел избавить от Жара свою оживленную рыбами воду, свои населенные птицами берега — себя самого, прозрачность свою избавить от ноши, которая духу реки была отвратительна и тяжела. И вот уже властный поток потащил Жаров плот к вертящейся водной воронке, и бросил его в нее. Как ни старался Жар удержаться за бревна, у него это не получилось. Водоворот разлучил его с плотом, потом с ним столкнул, оглушил и захлебывающегося, и уже почти бездыханного, утянул на самое дно. Но и на дне своем дух реки Жара не потерпел. Новый поток захватил его и понес к узкой расщелине. Здесь часть воды убегала под землю, и туда же вместе с быстрой водой обрушился Жар.
От удара о каменный пол он опомнился, вместе с водой сплюнул водоросли и придонный песок. А когда отдышался, когда чуть привык к темноте и попробовал оглядеться, на стене различил большеротую ящерку.
— Что, не чаял увидеться? — и она усмехнулась. — Говорил тебе Велес! Звал!
— Звал. Да, звал, — Жар попробовал сесть, стерпеть боль и хоть чуточку оглядеться. — Вот я к вам и пришел!
Он уже был уверен: вокруг — незнакомый ему коридор бесконечного Велесова подземелья.
— Ой! Мы будто не знаем! — нечисть снова хихикнула: — И куда же тебе угодили копьем — в пах, в бедро?
— Вездесущая зырь! — так от ярости закричал. — Гнусь вынюхивающая! — и вскочил, дотянуться хотел, сдернуть с камня и задушить.
А только вскочил слишком резко и наконечник с такою уж силою впился ему в бедро — прямо в кость, показалось, — крикнул от боли Жар и разом всех чувств лишился. И не услышал, как большеротая, с ящеркой схожая нечисть, прыгнув ему на живот, радостно заверещала:
— Он здесь! Его водой принесло! Все сюда!
2
В верховьях Сныпяти деревья уже желтеть принялись.
Грустно ли было Кащею, тревожно ли, а быть может, и радостно выше и выше по склону реки на своем Степунке взбираться? Ведь сказал же ему Родовит: чем раньше уедешь, тем скорее вернешься. И значит, чем дальше он был от Ягды, на самом деле, тем ближе к ней был. Фефила бежала среди берез, показывала дорогу. Но там, где земля была устлана рыжей листвой, различить ее стало почти невозможно. И тогда она принималась свистеть — оказалось, не хуже дозорных умела! — и Кащей стал посвистывать ей в ответ. И теперь даже в сумерках, даже в потемках кромешных они уже не терялись.
Вот и сейчас «финь! финь! финь!» к нему через рощу неслось. Но Кащей и не слышал этого будто. Он смотрел с высокого склона на Сныпять, как светла, как быстра была здесь река и даже прыгучей, как барс, вдруг ему показалась. Нет, течение было ровным, а на барса она походила потому лишь, что пестрые листья несла на своей спине а, может быть, потому еще, что берег свой выгибала с кошачьей повадкой. А дальше за берегом до самого горизонта лес простирался, будто яркий ковер, такой красоты и затейливости — ни одна мастерица такой не смогла бы придумать. А все-таки чем-то похожий ковер в шатре его деда лежал, отца его матери…
Напрасно Фефила звенела: «Финь! Финь!» Далеко взгляд Кащея унесся, а мысль уж в такую ринулась даль — как и вернуться оттуда ей было? А только увидел Кащей вдалеке лодку будто… Присмотрелся, не лодка это была. Когда Симаргл про ладью Дажьбога рассказывал, которую белые кони по небу несут, когда на снегу острием меча ее рисовал, вот такое же чудо и выходило. Но эта ладья плыла по реке и чем-то щетинилась будто. Набрался терпения Кащей, подплыла поближе ладья — и весла увидел, множество весел. Не менее десяти насчитал с каждой из двух сторон. И свистнул Фефиле, и вниз, обратно по склону пустил Степунка.
И когда уже возле самой воды оказался, не знал, удивляться больше чему: высокому носу, который любую волну победит, или ладно изогнутым доскам. Уж так они были друг к другу подогнаны, будто перья у птицы! Или искусной резьбе — повсюду искусной, но особенно на носу: и всадников тут, и лучников разглядел… И поднял с почтением свой лучезарный меч. И тогда на высоком носу огромного человека увидел с белыми волосами и бровями тоже настолько уж белыми, что казалось: нет у него ни ресниц, ни бровей. И когда надел человек этот шлем — небольшим и округлым он оказался — в самом центре его, надо лбом знак власти Кащей разглядел: два скрещенных топорика, а над ними — летящая птица. И князю ладейному со Степунка поклонился. А тот зычно крикнул — казалось, в ответ:
— Уоле! Инту!
На самом же деле, совсем о другом князь ладейный кричал. Но чтобы это понять, нам нужно на недолгое время назад вернуться. И увидеть притаившихся на корме Утку с Зайцем, как они в небольшие узкие прорези на Кащея тайком глядят. И услышать, как между собою сначала, а потом и с одним из ладейных перешептываются о том, что вот: хорошо бы чудесный, сияющий меч отобрать у Кащея. Для князя ладейного, Инвара, отобрать — лучшей добычи ему не сыскать в целом свете. Непобедимого змия, изрыгающего огонь, этим мечом Кащей одолел. А между собою, без слов, одной переглядкой Заяц с Уткой еще и о том говорили, что только увидит Ягда у князя ладейного меч и всё, и навек Кащея ждать перестанет. Как только до Инвара весть о чудесном мече донеслась, дал он команду к берегу поворачивать. И тогда уже шлем на себя с птицей ястребом и топориками надел. И крикнул людям своим — не Кащею:
— Уоле! Инту!
Воинственно крикнул. Но уж слишком красивой была ладья, и корма у нее тоже вся покрыта резьбой оказалось, но иной, без людей — узорной, затейливой… И соскочив со своего Степунка, побежал Кащей ближе ладью рассмотреть, и как весла в ней интересно устроены.
А ладья только ткнулась носом в песок, и будто дерево листьями, тут же людьми и осыпалась. Эти люди держали мечи свои наготове, и были эти мечи много длиннее его сияющего меча. И шлемы были на них, и кольчуги… И так они быстро расположились вокруг, что Кащей и опомниться не успел.
А опомнился — люди ладейные кругом большим стояли, а в середине этого круга был он. Озирался, хотел угадать, откуда первый будет удар.
— Кащей! Отдай меч и беги! — это Утка не выдержал, сжалился, свесился из-за кормы, но Заяц быстро его за рубаху схватил — обратно на дно утянул. И опять тихо стало. И в тишине вдруг расслышал Кащей звон мечей, негромкий, нездешний. И поднял к небу глаза, и там Симаргла увидел. Юный бог играл сразу всеми своими мечами, и руки Кащея невольно принялись жесты его повторять. И стал над Кащеем летать, вращаться, кружить сияющий меч. И это увидев, ладейные люди с опаской переглянулись. Но крикнул князь Инвар с высокой ладьи:
— Инту! Труалис!
И тогда с трех разных сторон двинулись на Кащея трое ладейных. Меч первого сразу же разлетелся на части. Меч второго от этого дрогнул, и Кащей его с легкостью выбил из нетвердой руки. Биться с третьим Кащею понравилось даже — храбрым, непредсказуемым был этот воин. И лицо его узкое, и несуетная повадка лишь решимость собой выражали. От одного из его ударов чудом и ускользнул — не было на Кащее кольчуги, Ягдин оберег его спас — по нему скользнул острием длинный меч. И другой удар был бы всем хорош, а только успел, увернулся Кащей и ответный нанес удар — в ногу воину угодил. И попятился, и захромал сразу воин, и из круга вприпрыжку бежал.
— Уоле! Киилу! — крикнул в ярости Инвар, но с ладьи не сошел.
Его люди не шелохнулись.
— Уоле киилу! — выкрикнул князь и совсем уже грозно: — Яаус!
И тогда белобрысые бородачи двинулись на Кащея все разом.
— Яаус! — покрикивали они, подбадривая себя и друг друга.
Но решимости не было в их глазах и в их шаге, коротком и осторожном. А все-таки всё теснее сходилось вокруг Кащея кольцо. И значит, ему приходилось всё чаще оглядываться, всё быстрее, едва уже не волчком, вертеться и выпады делать…
Утка двадцать ладейных в сужающемся кругу насчитал, и от страха зажмурился. А потом вдруг услышал незнакомое, странное: «Финь! Финь-финь!» И опять к узкой щели приник. И увидел: круг ладейных людей разорвал Степунок. Но не сам, на загривке его Фефила сидела, в лапах крепко натянутые поводья держала и нарочно вздымала коня на дыбы. И шарахались от копыт его белобородые люди. И шлемы теряли, а иные даже мечи. Но мечи растерять им еще и Кащей помогал. Звонко, храбро он с ними рубился. А уж стремительно до того, что казалось: семируким он был и в каждой своей руке держал по мечу. А только иные ладейные тоже смелеть уже стали. Если смелостью можно это назвать, когда двадцать бросаются на одного. Всё трудней приходилось Кащею. Увидел он рядом с собой Степунка и вскочил на него. Быстро перехватил у Фефилы поводья…
Ахнул Заяц:
— Уйдет ведь! И меч унесет!
А Утка сказал:
— Пусть ладейные скажут спасибо, что живы остались! Знай наших!
— Кого это «наших»?! — и Заяц его за грудки ухватил.
И точно, подрались бы, уже и по дну покатились, а только сильно качнулась ладья — это воины Инвара снова в нее забирались — от стыда в красных пятнах. А вместе с оброненными мечами и шлемами, оберег с собой принесли. Посмотрели Заяц и Утка, а оберег-то был Ягдин — с рогами оленьими и веретенцем под ними — соскользнул он с Кащея во время битвы. И выпросил Заяц его у ладейных людей. И когда на себя его надевал, Утке весело подмигнул: пусть не меч, пусть ее оберег хотя бы, а будет, будет что Ягодке показать!
А Утка на это даже не улыбнулся, он опять вслед Кащею из щели ладейной смотрел, как тот на коне вверх по склону взбирался. И думал — не за себя, за Ягду как будто: конечно, один он на свете такой безоглядный, бесстрашный, вот что ему ни скажи, всё исполнит! И нос конопатый нахмурил, так захотелось ему угадать: куда это Ягда Кащея послала — уж не с близнецами ли воевать? Близко, Утка своими глазами видел, как близко от этого места была их пещера! Не Коловула ли шкурой надумала Ягда устлать свое брачное ложе? И от обиды заплакал: это — наш Коловул! А потом позабыл, с чего начал, и в доски ладейные слезы о том уже лил, что это Ягодка — наша, и нечего, нечего ее белобрысому Инвару отдавать!
А когда отплыла немного ладья и Утка, уже не таясь, с кормы на склон посмотрел — пуст был склон и почти что прозрачен. Всё свое золото, что ли, к ногам Кащеевым обронил?
3
И Симаргл тоже вслед Кащею смотрел, когда ему Мокошь с соседнего облака вдруг сказала:
— Так-то, сын, ты клятвы свои исполняешь?
— Я? — смутился Симаргл. — Нет… Кащей справился бы и без меня.
— Тогда для чего эти танцы на облаке? Ты же слово мне дал не вмешиваться в его судьбу! — и подула на волосы, заслонившие вдруг лицо.
А волосы не унимались, волосы смерчем хотели взвиться и звали ее за собой. Тогда Мокошь собрала их гребнем, ощутила его в руке да и вспомнила кстати:
— Сколько я ни смотрела в грядущее, тьма в грядущем стоит! Даже в небесном саду — кромешная тьма! — и подол, который тоже взвихриться захотел, руками ударила. — Что ты знаешь об этом? Или это — то самое небывалое, которое ты мне пообещал?!
— Нет, — сказал удивленно Симаргл. — Я ведь не знаю грядущего…
— Смотри мне! — а гнев уже снова волосы и одежды кружил, и она поддалась ему, завертелась, взвилась. — Всё равно ведь всё вызнаю! — Сделалась легким вихрем сначала, а потом и смерчем уже. — У-у-у! У-гу-гу! — и Сныпять, как плугом, вспорола.
Увидели люди ладейные смерч за собой — неужели им новое испытание? Стали богов своих о пощаде молить. И, видимо, вняли им боги — прочь от реки, по высокому склону вихрь гудящий понесся. А ладью лишь большая волна подтолкнула, и еще одна, и еще. Но для ладьи их, настоящее море знавшей, только в радость веселая эта качка была.
Часть четвертая
НЕБЕСНЫЕ ЯБЛОКИ
С чего начинается ослушание — вот интересный вопрос! — уж не с того ли, что боги решают не вмешиваться в судьбу человека? Или только лишь ненадолго смолкают? Или сам человек по слабости, по болезни — как Родовит, например, — перестает задавать им вопросы — на очень короткое время перестает! — а из этого что получается? Вот уже и небесных яблок человеку охота. Раньше только Лихо и Коловул мечтали о них да и то сказать: так, вполсилы мечтали — больше Лихо мечтала, чтобы мать обидой своей уколоть. Ну и Велес, конечно, — не столько о яблоках, сколько о саде небесном — и мечту свою приближал! Так на то он и бог — а какой, всем известно, — чтобы дерзкое измышлять. Но Родовит, князь, всегда себя почитавший человеком Перуна и Мокоши, он-то как размечтаться о яблоках этих мог?
А вот — размечтался и не на шутку. Дажьбога встречал, на капище шел, Перуну и Мокоши молитву творил и в это же самое время мыслью своей отлетал: ну мало ли что, а вдруг этот храбрый, проворный степняшка и вправду небесных яблок ему принесет? И что же в этом плохого? Да ничего. Просто он, Родовит, будет править своими людьми всегда. Вечно будет: Перун на небе, а Родовит в дому — всё равно не найти его людям лучшего князя!
А о Ягде что и сказать? Когда Жара река унесла, когда Велеса хмурым его, бестрепетным каменным ликом прямо в мокрый песок уложили, у нее и мыслей иных не осталось: только бы невредимым вернулся Кащей, только бы яблоки из небесного сада принес. Не потому, что вечно княжить хотела. Нет. Вечно хотела любить, как Перун жену свою Мокошь, как Лихо близнеца своего Коловула…
И тут возникает не менее трудный вопрос: желание вечного бренному человеку уж не сами ли боги внушают — вечной жизнью своей? И не следом ли за внушенным этим желанием к человеку и ослушание приходит? Эти вопросы Симаргл себе задавал, с тревогой в сердце Кащея читая. Нет, не Кащея вину, а свою он искал — в том, что есть, в том, что может еще случиться… Или всё-таки не случится? Путь-то длинный к небесному саду — успеет, одумается Кащей или Симарглу, быть может, его образумить удастся?
Нет, не ведают боги грядущего. Страшно вымолвить, даже и Мокошь дальше следа от копытца не видит. Тьму в нем видит, а кто ее замышляет, не знает!
Так и ткется из ослушания и незнания жизнь людей и богов — неразрывная жизнь — как холстина из утка и основы.
Мы забыли любовь — ее пеструю нить. На холстине незнания и ослушания вышивает любовь затейливый свой узор. Быстро нить за иглою бежит. Чья игла? Кащея и Лихо. А нить? Нить, конечно же, Ягдина — с ее ладного веретенца.
Немного осталось еще подождать, и увидим тогда весь узор — целиком.
Боги действуют
1
Быть может, от пережитого, а может, и просто срок подошел, а только у Жара новая линька случилась. Нечисть его на себе тысячеспинно несла, уже в тронную залу его, бесчувственного, вносила, уже и Велес с трона каменного приподнялся — и что же тут началось! — судороги, рывки, дрожь по всему Жарову телу и хрипы из глотки, и с хрипами вместе искры. Даже Велес растерянность ощутил. А о нечисти что говорить? По углам разбежалась и в щели забилась.
На полу теперь корчился змий. Корчился или кончался? Вот уже и вся кожа на нем будто волною пошла. И пламя из пасти не красным, а сизым сделалось. С ужасом Велес теперь на это смотрел. И как ни хочется нам снова прежним вопросом задаться: любил ли Велес хотя бы детей своих? — лучше мы этот вопрос отставим. Уж слишком неправдоподобным может быть на него ответ. Мучился Велес, на мучения Жара смотрел и мучился сам — что правда, то правда. Но мучился тем лишь, что Жар ему уже не помощник больше. А как же без Жара? Новый Велесов замысел овладения небом — смелый, дерзкий, стремительный, грандиозный — был без Жаровой помощи вряд ли осуществим.
— Ну же, сынок! Или, может, тебя водою облить? — и отвращение пересилив, над Жаром склонился. — Или ты меня испугался? А я и не страшный совсем. Я же тебе отец!
И тут почти невозможное началось, даже Велес попятился. Там, где темя у Жара было, кожа надорвалась и стала с него сползать всё убыстряющимися рывками. Или нет, это сам он стал выползать из нее, мутной слизью покрытый, а под слизью была чешуя и какая-то новая, не знакомая Велесу, еще более острая морда. После нескольких быстрый рывков, после катания по полу и последней, мучительной судороги Жар от прежней кожи своей наконец-то избавился. Приподнялся на четвереньки, передернул всем телом, стряхнул с себя слизь… И тогда на руках и ногах у него — там, где пальцы вчера еще были, — стали когти заметны и между ними зеленые перепонки. А когда Жар на ноги вдруг поднялся или, будет теперь вернее сказать, на задние лапы — ахнул Велес
— Сыночек! Вот это громадность! А оскал! До чего же оскал у тебя теперь необъятный!
А Жар, немного опомнившись, тому перво-наперво удивился, что головой он почти упирается в потолок. На цыпочки встал и уперся.
— Ну вот, — изумленно сказал, — теперь меня точно не победить!
— Тебя и меня! Сынок! — крикнул Велес и лапищей волосатой сына похлопал. Нарочно похлопал так, что в другой бы раз и свалил. А нет, теперь устоял его сын да еще отца в ответ приударил — Велес не крякнул едва. Сдержался, сказал: — Ты теперь отдыхай, отъедайся. Спи вволю. А после будет у нас разговор!
— Мы подумаем, как отомстить за меня, да, отец?
— Аха-ха! — и почти не хромая, Велес к трону пошел, и легко запрыгнул в него, до того был взволнован. — Мы подумаем, о путешествии к Нижнему морю! О необъятности мира, который объять дано только нам!
— Но сначала, отец, мы должны разразить людей! Замучить их гладомором, падежом коров… А еще сотрясением земли! Отец, ты же можешь!
— Не спеши, сын. Сначала мы выбросим из небесного сада этого длинноусого и глухого метателя молний! А Мокошь похитим…
— И Ягду! — с волнением выкрикнул Жар и — чтобы волнение унять: — И Щуку похитим, и Ладу! Всех, всех, кого захотим!
— Ты вырос, сынок! — и Велес трижды хлопнул в ладоши. — Кормить тебя надо теперь за троих.
И тут же забегала нечисть, засуетилась — были, видимо, в боковом коридоре запасы — и вот уже на согнутых спинах блюда с любимым Жаровым лакомством понесла. Копошились на блюдах черви, личинки, улитки, раки, норовя на каменный пол соскользнуть. А Жар их раздвоенным языком и на полу доставал. На четвереньках стоять ему теперь даже удобнее было.
Молчком это Велес отметил — с неприязнью вначале, а после подумал: «Для замысла моего небывалого это ведь даже и хорошо!»
2
В последнее время слишком уж часто Мокошь смерчем носилась — не могла себе места найти в небесном саду. Это и люди приметили и между собой обсуждали, тревожились, а иные и к Ладе спешили, чтобы Лада им погадала: не прогневали ли они Мокошь-богиню чем? Чаще всех Яся гадать ходила — так за Утку и Зайца страшилась. И Роска, Калины жена, чуть не всякий день приходила, потому что первенца своего ждала. А если Мокошь во гневе будет, кто же в родах тогда поможет, кто младенца приветит — нить на новое веретенце натянет?
А Родовит сам с собой, без Лады, так решил: жертвы Мокоши и Перуну надо удвоить. Он-то знал, чем богиню прогневать мог!
И все-таки — что же Мокошь? Себе она свой непокой хоть чем-нибудь объясняла? Грядущего ли страшилась, небывалого ли ждала? Или будет вернее сказать: не ждала уже — рыскала, высматривала повсюду? Вот вспорола Сныпяти брюхо, как ножом по рыбине серебристой прошлась, чуть икры из ладейных людей на берег на наметала — а зачем? Вот заметила на березовом склоне Кащея, и ему вдогон понеслась. Обогнула Кащея, подхватила Фефилу — неприметного в рыжей листве, маленького зверька — вихрями ее стиснула, будто зернышко жерновами, потерла да и выбросила — в болото хотела забросить, но промахнулась — на вершине высокой осины очутился зверек. Не любила Мокошь Фефилу, всегда не любила, потому что не знала о ней ничего: ни вода небесной реки, ни след от копытца про Фефилу не говорили. Сколько в них ни гляди, а не видно там было ее!
И когда с неподвластным этим созданием наконец-то разобралась, обратила свой взгляд на Кащея. И хотя обещала Симарглу не вмешиваться в его судьбу, — но Симаргл свое слово уже ведь нарушил! — вот и ей захотелось, раз нельзя подкрутить веретенце, самого его подхватить, завертеть… Или нет, веселее забаву придумала Мокошь — перед самою мордой его коня ком из рыжей листвы слепила и кубарем к близнецам его погнала! И уж так от него боялись отстать оба — и конь, и Кащей — хохотала из смерча Мокошь — так неслись за ним во всю прыть, что опомнились только возле самой пещеры, когда черные волны овец их со всех сторон окружили и стремительно повлекли в кромешную тьму. А Лихо увидела только, что за гость к ним пожаловал, и невод из рук обронила, и гостя нежданного побежала встречать. А Коловул кругами уже носился и овцам своим с рычанием помогал.
Тут и оставила Мокошь Кащея — своим близнецам на забаву — а что дальше делать, не знала — чем бы можно еще непокой свой унять. И домчавшись до неба, стала в клочья рвать облака. А потом уселась на самом пологом и снова богиней сделалась — ясноглазой, пышноволосой, нарядной. Обхватила руками колени да и подумала вдруг: отчего же так весело ей и так страшно? И разве может быть разом и страшно, и весело? Может! Так было уже однажды, когда Велес ее похищал. И предчувствие — да? неужели? — все одежды ее вмиг окрасило в алое и лиловое.
3
А в Селище желтый лист уже все деревья обвесил. А где не был он желтым, был багряным, был рдяным, был золотым… Яся все глаза проглядела — так Утку и Зайца с охоты ждала. Удал уже сколько раз в лес ближний ходил, он и в дальний лес собирался, но туда дела не пускали. А вернее сказать: Родовит. Он теперь всякий день жертвы богам приносил. А тверже руки, чем у Силы с Удалом, не было в Селище ни у кого.
О судьбе кудрявой черной овцы, которая той ненастной, ни на что не похожей ночью сначала в окне показалась, а потом и по дому княжескому засеменила, копытцами застучала, Родовит теперь думал дни напролет. Овца эта в клетке жила, в которой когда-то Кащея держали. И стоило Родовиту мимо клетки пройти, так сразу овца и кричала:
— Бе! — и замолкала на миг, как будто от Родовита ответа ждала, а не дождавшись, опять вопрошала: — Бе?
И тогда Родовит помимо воли своей отвечал:
— Да.
И оттого, что опять выходило: «бе-да» — вздрагивал старый князь. Потому что беды отовсюду ждать можно было. От Утки и Зайца — что не вернутся; а если вернутся, от Ягды тогда — что не примет она ладейного жениха; от Жара — что явится снова да еще Велеса ярость на Селище наведет; а уж какой беды можно было ждать от Кащея, от гнева богов за него — Родовит и подумать страшился… В конце концов так решил старый князь: беду эту надо против овцы повернуть. Беда, говоришь? Вот и будет беда на черную твою голову. В жертву решил Родовит принести злую вещунью — Перуну и Мокоши.
Утро было. Туман над землею стоял — густой, непроглядный. В молоке этом даже овца не черной, а серой была. А если на пять шагов отойти, и белой уже овца становилась. Даже огонь, который Сила развел, серым пеплом казался покрытый. А идолов среди капища словно и не было вовсе. И потому Родовит прямо к ним подошел, уж если глазами нельзя — руками к богам прикоснуться. Овцу Удал на плечах держал. И он же должен был горло ей перерезать. А только послышалось за спиною у Родовита: «Бе!» А потом сразу крики Удаловы:
— Стой! Нельзя! Куда побежала? Боги обидятся!
И всё. Тихо стало над капищем. Только слышно, как Сила с Удалом в белом месиве носятся. А овца себя даже вздохом не выдала. Смешалась с туманом, будто творог с молоком.
— О Мокошь! И ты, чье имя вымолвить разом не хватит сил! — так начал в отчаянии князь и показалось ему, будто гром покатился в ответ — от реки покатился. А потом уже понял: нет, не гром. Это — весельный плеск стена поющая отразила, и умножила, и над Селищем понесла. И тогда закричал Родовит:
— Боги вняли моей мольбе!
И кузнеца с Удалом позвал, велел поскорее на берег себя отнести. Ногами бежать ни сил, ни терпения не было. И торопил их дорогой. А только зря торопил, если даже не видно было, куда и ногу поставить.
Лишь по плеску воды угадал Родовит, что вот она, Сныпять, наконец уже рядом. Лишь по дыханию и по шепоту робкому понял: люди на берегу высоком стоят, много людей — всё Селище, значит. Стоят и не дышат почти, себя потому что выдать бояться, и слушают, как стена умножает незнакомую речь.
«Милто! — шепчет стена. — Отие! — шепчет. — Васарис!»
Потому что люди там, на воде, тоже шепчутся, громкий голос страшатся подать.
И тогда оперся о посох свой Родовит и крикнул что было силы:
— Гости ладейные, дорогие! Вы ли это?
А из белого марева вдруг в ответ понеслось:
— Они самые! Кто же еще?
Яся прежде других догадалась: это Зайца был голос. И закричала:
— Заяц! А Утя?! Он там, с тобой?
— Там я! Тут! Не ори! — точно, Утин был крик.
И когда стена его повторила, Яся без памяти рада была, что еще и еще его голос услышать можно. И заплакала от волнения:
— Сыночек! А что же ты делаешь там?
— Мам…. Мы тут… ну это… для Ягды жениха привезли.
«Для Ягды жениха привезли!» — повторила стена. И еще раз, и снова: «Для Ягды жениха привезли!»
— Какого еще жениха? — это Ягдин был голос — удивленный, негромкий.
А потом слышно стало, как большая ладья носом в берег уткнулась. И от этого люди на ней с волнением загомонили:
— Илеэ каалту! Дйинстур!
И стена растерялась, не знала, что раньше и повторять: слова непонятные, или, может быть, топот тяжелых ног, или звонкий шелест кольчуг? Всё смешало гулкое эхо.
И опять страх и ропот в людей Родовита проник. А тут еще Ягда опомнилась, голос ее громким сделался, будто бы грозным даже:
— Я спрашиваю, какого вы мне привезли жениха?!
И Корень с Калиной по берегу заметались:
— Князь-отец! Не за мечами ли нам податься?!
— Слышно — железо на них гремит!
— Нет, нет! Нет! — из непроглядности возопил Родовит. — Ладейные гости — добрые гости! Князь Родовит приветствует их! И люди Перуна и Мокоши тоже!
— Да, тоже! Приветствуем! — загомонили на склоне, сначала негромко, а потом всё решительней, всё смелей, чтобы страх свой прогнать. — Ладейные гости — добрые гости!
Быть может, дыхание людей, их взмахи и голоса чуть отогнали туман, а может быть, это и ветер подул. А только увидели люди вдруг — как месяц видишь сквозь быстрое облако — чудо, какого не видели прежде, — похожее именно что на месяц небесный.
— Ладья?! — первой Щука вдруг догадалась.
А после уже понеслось:
— Какая! Гляди ты!
— А весел-то сколько!
— Мам, это вправду ладья?
— Ой! Ой! А по дереву-то, смотри, прямо как вышито!
А ладейные люди на берег уже забирались, высокие, бородатые, в кольчугах, в шлемах округлых. А мечи на них были уж такой опасной длины, что даже Сила, кузнец, глаз свой с тревогой прищурил.
— Ладейные гости — желанные гости! — поклонился им Родовит.
И люди им тоже тогда старательно кланяться стали.
Одна Ягда бесстрашно вдоль них побежала, Утку в хвосте у пришельцев нашла, за руку его ухватила:
— Зачем вы их привезли? Зачем мне ладейный жених?
Утка прежде глаза опустил, а после ответил негромко:
— Потому что Кащей, получается… ну, что он не вернется уже. Но ты лучше про это у Зайца спроси! Ага…Точно лучше.
И Ягда, себя не помня, бросилась Зайца искать, и руками людей раздвигала, как воду во сне, когда в проруби тонешь, а вода тебе всплыть не дает.
4
Кто мог подумать, что из Велесова подземелья есть к Нижнему морю лаз? И что лаз это так походит на колодец без дна? И что Велес заставит Жара по мокрым каменным стенам карабкаться вниз? Но так и не скажет: а долго ли — день, ночь или бессчетность дней и ночей?
То ли страх его, то ли скуку развеять — вместе с Жаром Велес и нечисть послал. «Самых храбрых, — сказал, — с тобой посылаю. Береги их! За каждую мне ответишь!»
А как же было за них отвечать, когда трое почти на одно лицо оказались, а двое других хотя между собой и разнились, а только по именам их запомнить было никак нельзя. Сколько Жар ни твердил себе: Лохма, Тыря, Шня, Волокуша, Хлобысть, — но понять, кто же Лохма из них, если все они безволосы, не мог. Если каждой, когда она шмякалась на уступ, так и хотелось крикнуть: «Хлобысть!» Если на Тырю сразу две отзывались!
Но эта забота была не заботой, а так — отвлечением от страха, от пота холодного, от бурчания в животе… Или все-таки Велес дал ему нечисть с собой, чтобы голод в далекой дороге унять? Нет, сказал же: «За каждую мне ответишь».
Время в черном бездонном колодце никуда не текло, не девалось, не прибывало. И поэтому мысли не уходили, не приносились другие, а вертелись все те же: далеко ли до дна? не на погибель ли Велес его послал? и удастся ли, неужели удастся невероятная эта затея?
Вместо времени здесь бежала вода — там и тут звенящими струйками, а то и на голову вдруг обрушивалась — подземная, ледяная. Жар каждый раз от этого вскрикивал, а кто-то из нечисти — кажется, все-таки Шня, — следом насмешливо фыркал. И ведь не цыкнешь, за жабры не схватишь! Потому что нечисть выше Жара ползла — потому что он пламенем путь освещал. Пустит вниз пару огненных струек и уже хоть немного ясней, куда ставить заднюю лапу. И еще ведь болело бедро. Наконечник копья ушел из него вместе с линькой, а вот память в теле осталась. Только вздрогнет на скользком камне ладонь, только уйдет из под задней лапы уступ, и вместе со страхом, боль в бедро возвращалась. Но уж лучше было о боли думать, даже о людях, его предавших, даже о Ягде ему прокричавшей ему: «Не муж ты мне и никто!» — чем с ужасом понимать: не будет у этой бездны конца, выдумал Велес, нет никакого Нижнего моря!
И тут мимо Жара с тоненьким писком нечисть вниз пронеслась — оступилась, должно быть. И вот летела теперь, верещала… Но длилось это недолго. Снизу послышалось вдруг: хлобысть! Но не о камень хлобысть, а шумно и хлестко — о воду. И прочая нечисть тоже это расслышала, залепетала:
— Скоро! Скоро уже!
— Цыть, позорные! — шепотом крикнул Жар. — Ведь разбудим же!
Потому что лаз этот прямо к пещере Дажьбога вел. Потому что Велес велел в тишине ползти, не шептаться. Но сверху опять долетело:
— Давай тоже! И мы!
— Я боюсь!
— А зажмурься!
И с тоненьким визгом возле него пронеслись — все четыре. Он их по плескам считал: плюх, плюх, плюх… И опять же: хлобысть!
А когда обернулся Жар, чтобы вниз посмотреть, — точно, воду увидел. Темную, но не черную! Это Велес его научил: если будет вода хоть немного светлеть — а она всё светлей и светлей становилась! — значит, скоро в пещеру примчится Дажьбог — после долгого дня отдохнуть.
И еще посветлело немного вокруг. И нога — или все-таки задняя лапа? — от волнения соскользнула с уступа и тоже вниз — в хлесткую воду его увлекла.
Люди чувствуют и действуют
1
Чужое чужому рознь! Да и не были им ладейные люди совсем уж чужими, если Мила, родная сестра Родовитова деда, замуж к людям ладейным ушла. И, значит, детей родила. И внуки ее, а может быть, уже правнуки даже — вот они, в чудной ладье к ним приплыли. А то почему бы еще самый славный из них был не с белыми волосами, а с русыми? А другой был и ростом, и голосом, и повадкой, на кузнеца их, Силу, похож. А третий вообще их слова понимал — значит, Мила его научила! И при князе он был его правой рукой, говорил: «Зтой! Кудйа? Пропузтьи! Этйа кньязь!» — потому что в тумане, конечно, столпились люди, шеи тянули, а то и толкали друг друга. Как на ладейного князя было не посмотреть? И до чего же видным он оказался. Ростом был чуть не с Жара! А лицом и улыбкой совсем человек, разве шлем на нем был не такой, как на всех, а клейменный двумя топорами и птицей. Жалко только, что очень он быстро с Родовитом вместе ушел. И еще со вторым из ладейных — люди так его и прозвали: Зтой-Кудйа.
А когда разошелся туман, вот тогда они остальных разглядели — пока те место себе для стоянки ходили искать — и по Селищу, и вокруг по полянам. А потом еще к лесу пошли, веток еловых себе нарубили, а потом на высокий берег вернулись и стали на нем шалаши возводить. Должно быть, поближе к ладье своей быть хотели — и ночью, и днем.
Только речь их чужая немного смущала людей. И что сами они высокие очень и получается так, что все время сверху глядят. И что только сложили себе шалаши, снова в лес без всякого спроса пошли — теперь уже на охоту. А другие выплыли на середину реки и без спроса свой невод в воду закинули. Но только и их понять было надо: изголодались, должно быть, в пути. А Родовит так сказал Ладе с Мамушкой, а за ними уже и все повторять принялись: это Симаргл, не иначе, людей ладейный прислал. Потому-то они и воины все на подбор! Потому-то, чтоб были они невредимы, Симаргл их ладью своим облаком скрыл, будто птенчика — белым яйцом. Одна Ягда этому не поверила. Не будет, сказала, Симаргл против воли ей жениха присылать! А она его не об этом совсем просила.
И до чего же смышленая девушка Ягда была — Зайцу тоже ведь не поверила, будто Кащей уже никогда не вернется. Хотя Заяц ей и оберег показал, и сказал, что нашли его возле пещеры, где Коловул и Лихо живут, где и другие волки стаями бродят, — и не соврал ведь почти! — а только после нашла Ягда Утку и его всё заставила повторить: где нашли, как, кто первым увидел, утро ли было, вечер, дождик ли шел… Послушала Ягда Утку да и сказала: «В другой раз когда врать соберетесь, вы между собой сговоритесь сначала!» А потом еще, к вечеру ближе, нарочно Утку у шалашей ладейных нашла, отозвала в сторонку, спросила:
— Ты Щуку любишь?
— Нет, — сказал и глаза опустил. — Щуку нет… Ее не люблю.
— Вот и славно! Когда стану княгиней, непременно на Щуке тебя женю!
Покраснел Утка с конопушками вместе:
— Это, Ягда, как боги скажут…
— А вот так вот и скажут! — и рукой стала в воздухе посох искать, а когда не нашла его, то ногой ударила оземь. И потом заметила только, что ладейный жених на нее стоит и глядит. Не глядит, сразу видно — любуется ею, потому что во гневе Ягда еще лучше была. И глаза у нее, и щеки еще ярче горели, а уж волосы вихрились и разбегались, будто поле спелое на ветру.
Это Мамушка гостя к ней привела. Поклонилась, точно уже княгине, сказала:
— Ягодка, не откажи! Князь-отец тебе очень уж просит князю ладейному, Инвару, Селище показать.
— Инвару… Зелижче… — так повторил, и зубы свои большущие показал. Полон рот у Инвара зубов оказался. Подумала Ягда: лучше бы не улыбался, — а словами сказала:
— Зелижче? Покаджу!
И Мамушка лицо руками прикрыла, потому что нехорошо это было — при госте смеяться. И Утке с Зайцем было это нехорошо. А только прыснули оба. И Инвар от этого тоже развеселился, в ответ еще больше зубов показал.
Ну и ладно, подумала Ягда, отчего бы в самом-то деле человеку из такого уж далека, который и море своими глазами видел, а Селища вот не видел ни разу, родного селения не показать? И повела его — Утка с Зайцем, конечно, следом за ними пошли — к кузнице для начала:
— Это — кузница! — и рукою взмахнула. — Ее первый огонь бог Сварог раздувал! — потом дальше, к дому Дара пошли. — Здесь живет старый Дар. Он гончар. Его пращура сам Симаргл горшки лепить научил! — а когда до Лясова дома дошли, старику поклонилась: — А это — сказитель наш, Ляс. Правым глазом он видит богов. Если он не поет, то боги скучают. А люди не помнят, для чего и живут.
— Длья! Чьего! — улыбнулся ей Инвар и волосы Ягдины тронул. — Ягда… Ваша нивиэста. Инвар и Ягда! — и руки не убрал.
И тогда Ягда тоже сделала вид, что хочет князя погладить. Коснулась его бороды да вдруг и вырвала белую прядь.
— И-у! — больно Инвару было. Так за щеку схватился, точно зуб у него заболел.
А Ягда прядь его намотала на палец и громко, никого не стесняясь, сказала:
— Разрази тебя лихоманка, как Перун Велеса разразил!
Испугались Утка и Заяц, что обидится гость. А ладейный князь, лишь прошла его боль, еще ласковее на Ягду взглянул. Он-то подумал: такой у здешних людей обычай — волосами перед свадьбой меняться. Подошел к ней поближе и дернул из косы волосок.
Чем бы кончилось всё, не ударь Ляс по струнам? Оттолкнула бы Ягда гостя, убежала бы прочь — что напрасно гадать? Ляс на крыше, под низким небом сидел — тесно стало словам между Лясом и небом, так запел он — и дрогнуло сердце у Ягды, а ноги в землю будто вросли.
— Не пожалеют боги человека,
Когда надумают его образумить.
И человек богов не пожалеет,
Когда запретного достичь захочет.
У Перуна — черные кони.
У Дажьбога — белые кони.
Отчего они бегут по кругу?
Люди даже этого не знают.
А достичь запретного стремятся.
И в пути себя самих теряют.
Слезы стояли в глазах у Ягды. Инвар подумал: да, печальную песню спел им старик — о том, должно быть, как грустно невесте с подругами расставаться. На своем языке он таких песен несколько знал. А Утка с Зайцем переглянулись и плечами пожали: и о чем была эта песня — одному Лясу известно.
А Роска, жена Калины, стирала одежду в реке — оглянулась с мостков, нет, подумала, не про нее это песня. Она не запретного хочет, а того лишь, чтобы у них с Калиной сын родился смышленым и смелым.
Только Ягда одна угадала: о ней, о Кащее поет старик. И еще угадала: значит, жив Кащей, точно жив! И к отцу побежала — Инвар, Утка и Заяц удивленно ей вслед смотрели — не пылили сырая дорога, скорее, бежать не давала. А Ягда назло ей бежала, чтобы отцу так сказать: «Погостили и честь знать пора! Я не невеста ладейному князю! А он мне тем более не жених! Ты же сам дал слово Кащею! И потом: как же яблоки? Как же твоя вечная жизнь?!»
Только знала, что Родовит ей ответит — что Кащей не вернется, что Заяц и Утка тому доказательство твердое привезли… И споткнулась. И на дороге возле Удалова дома упала. В самую грязь угодила со своей душегреечкой вместе, которую еще Лиска, княгиня, сшила и нарядным узором украсила… И подумала: вот ведь какая примета плохая! Но плакать себе запретила. А Яся уже со двора ей бежала помочь.
2
Когда рыжий клубок, который Фефилой казался, вдруг рассыпался комом пожухлой листвы, когда черные волны овец Степунка со всех сторон окружили, а Коловул с рычанием заметался, загоняя в пещеру овец, — не овец торопил он, врага своего в ловушку, — оглянулся Кащей, увидел, что Лихо от озера тоже к нему бежит, и шепнул Степунку:
— Ничего… Не беда! Без испытания не бывает благословения.
И заржал в ответ Степунок. И в голосе его столько тревоги было, что овцы заблеяли следом и от страха быстрее вперед устремились — и коня, и Кащея на нем вместе с собой увлекли. А как только они оказались в пещере, в самом дальнем ее, непроглядном углу, Лихо что же осталось — лишь следом за ними вбежать, поплевать на свои мозолистые ручищи и в пещеру вход завалить. Для этого и лежал от входа неподалеку громадный валун.
— Вот, — сказала, — теперь будешь знать, что есть Лихо!
А снаружи Коловул зарычал:
— И что есть Коловул!
А Лихо еще закруглила:
— И что ест Коловул! Кащеев он точно ест!
И близнецы засмеялись. И снова тревожно заржал Степунок. А Кащей вдруг сказал:
— А я ведь, Лихо, давно встречи с тобой искал!
— С кем? Со мной? — Лихо смех оборвала и лучину от другой, догоравшей лучины, зажгла.
— Я ведь знаю твою беду…
— Ты — беда моя! — крикнула великанша. — Братьев моих обижал, унижал! Всё! Не жить тебе больше! — и лучину пока в расщелину каменную вставляла, говорила: — Беду мне придумал! Ну надо же…
— Не придумал! — и спрыгнул с коня, и чтоб в глаз ей опасный не посмотреть, стал овец вокруг гладить, им в морды заглядывать. — А беда твоя в том, что не любит тебя Коловул!
— Ишь! — воскликнула Лихо. — Много ты понимаешь! — и камень с земли подняла. — Много знаешь ты очень! — и на Кащея с ним двинулась.
— Знаю столько, что и тебя смогу удивить! — торопился Кащей, остановок между словами не делал. — Знаю даже про те времена, когда вас с Коловулом еще и на свете не было!
Озадачилась Лихо:
— Да ну? — и на миг идти перестала.
— Про то даже знаю, как выгнал Перун отца своего, Стрибога, из небесного сада! Прежде всех остальных богов отца родного изгнал — за то, что Стрибог хотел править вечно. А дети его давно уже подросли.
— Не части! Помедленней говори! — так Лихо сказала и камень свой обронила, на кучу шерсти уселась. — Ну? Дальше что было?
А Кащей ведь и дальше не хуже знал. Ему Симаргл сколько раз истории эти рассказывал! Взял Кащей за рога барана, чтобы только барану в глаза смотреть, и опять рассказывать стал:
— Было так: все Стрибоговы сыновья — и Перун, и Дажьбог, и Велес, — сговорились между собой и вышли против отца. Изумился Стрибог, закричал: «Что же, теперь и богу нельзя вечно править?» А только в ответ из лука Дажьбога уже золотые стрелы неслись, Перуновы молнии серебро уже извергали, а Велес горящие головни из очага клещами выхватывал и в Стрибога метал! И не представить теперь, какое сияние тогда дни и ночи в небе стояло! А когда отца победили, поделили они отцовых коней: Перуну черные с белой гривой достались — быстрые самые, Дажьбогу — белые, легкие и крылатые, будто птицы. А Велесу не досталось коней…
— Почему это? — крикнула Лихо.
— И тогда от обиды Велес отцовых коров угнал, сколько было их — целое стадо!
— И это — по справедливости! Что, скажешь: нет?!
А Кащей — не оглянуться бы только, — еще крепче барана за рога ухватил:
— Будешь мешать, рассказывать перестану!
— Я не мешаю! — обиделась Лихо и, чтобы занять себя чем-то, иглу костяную на юбке нашла, вынула и подол подшивать себе стала. — Кому я могу тут мешать? Тихо шью…
— Вот и шей! — так Кащей ей сказал и дальше рассказ свой повел: — Узнал Перун про коров, которых Велес украл, и стал за коров воевать. А Дажьбог не то что бы сторону Велеса взял, но и биться с братом родным не хотел. И за это прогнал Перун его с неба под землю — шесть лун над землей кромешная ночь стояла — только молнии в ней сверкали, и носился Велес в промозглой тьме — не видя, не зная, куда же от молний скрыться. Пока лаз в земле не нашел. И под землю полез.
Горько Лихо вздохнула, но голоса не подала.
— Так и остался Перун один в небесном саду. И Мокошь — сестра ведь у братьев была, ее Мокошью звали… Сестра, на которую все три брата с надеждой смотрели, ответного чувства в ее волооких глазах искали… Мокошь тоже Перуну досталась.
— Не навсегда! Папа наш ее после украл! И тоже по справедливости это! — И опять за камень взялась. — Ну? Что ли, всё рассказал?
— Вроде всё, — согласился Кащей. — Хотел еще про твою беду… А ты слушать не хочешь.
— Ну давай. Только быстро. А то Коловул у меня голодный с утра! — и опять хихикнула грозно.
— Почему так все братья Мокоши домогались?
— И почему?
— А потому что Мокошь два волооких глаза имела! А у тебя он один! Поэтому и не любит тебя Коловул! И в жены тебя не берет! Хотел я помочь тебе в этой беде…
Лихо крикнула:
— Как?
— От вола тебе глаз второй переставить…
— Так мне что… за волом сейчас сбегать? — и камень опять из руки уронила.
— За волом далеко. Меня без тебя Коловул задерет…
— Задерет! Неужели не задерет?
— А давай я тебе от коня своего глаз поставлю!
— Больно это, небось!
— Нет, не бойся. Я тебя руки-ноги свяжу.
— Только смотри, чтоб покрепче! — И за веревкой пошла, и рык Коловулов за камнем услышав, крикнула брату: — А ты охолонь пока. Дело у нас.
И когда с веревкой вернулась, даже глаз свой огромный прикрыла — ничем не хотела Кащею мешать.
Только, видимо, Коловул почуял недоброе. С рычанием из волка юношей сделался.
— Лихо! Лихо! — и валун стал толкать. — Ты это… Не верь ему! Кащею верить нельзя!
Встрепенулась от страха Лихо. Огромный свой глаз распахнула. Отшатнулся Кащей, отвернулся, меч свой выхватил и не глядя, а так, наугад голову великанше пронзил. И когда уже меч вынимал, только тут и увидел — глаза единственного Лихо лишилась.
Как же страшно кричала она от ужаса и от боли — дрожь по телу Кащею пошла. А по пещере бежал уже Коловул. Откатил огромный валун, увидел окровавленный меч и на Кащея с рычанием ринулся.
Отступил Кащей на полшага, на камень ногою попал. Тут его Лихо ручищей и ухватила, и хоть связаны были у великанши руки, умудрилась в спину Кащею иглу свою костяную воткнуть. Боль такая была, словно самое сердце пронзила.
Когда бы не Степунок, плохо Кащею пришлось. Вздыбился конь, заржал и овец, которые в угол его зажали, теперь на Лихо и Коловолу погнал. Потому и вырвался из ручищ великанши Кащей. Потому и не смог Коловул до него дотянуться. Овцы теперь между ними ходили черной плотной волной. А потом закружились овцы и прочь из пещеры пошли. И Степунок с ними вместе. И Кащей, потому что успел на коня своего вскочить.
Миг оставался им до желанного освобождения! Вот и пещера была уже позади, и водопад, вот и озеро впереди заблестело… А только снова волком сделался Коловул. В три прыжка нагнал Степунка и Кащея зубами с него стащил. Вот они по земле уже покатились. Чьи руки, чьи когти, чьи зубы сильней? До меча Кащею было не дотянуться. И тогда он руками схватил и стал разрывать волчью пасть. Когти могучего волка, казалось, повсюду в тело его впились. И всё же Кащей пересилил, перетерпел. И вот уже стал от боли сипеть Коловул, а потом и попискивать, точно волчонок… Пощады, должно быть, просил. Даже когти в лапы вобрал… И Кащей отпустил его и ногой от себя оттолкнул. И тогда вдруг услышал: «Финь! Финь! Финь!» — и в небо взглянул — ну конечно, это была Фефила.
Она сидела на склоне горы так высоко, что казалось — на облаке. В лапах держала Фефила камень и так настойчиво повторяла: «Финь! Финь-финь-финь!» — что Кащей наконец ее понял и стал от сипевшего волка из последних сил отползать. Степунок шел с ним рядом. Иногда подгибал передние ноги. Но Кащей, истекающий кровью, только гладил коня. Забраться ему на спину у него уже не было сил.
Должно быть, это обнадежило Коловула. Волк перестал сипеть, из пасти опять засочилась слюна. И вот он уже подобрался, готовясь к прыжку. Хвост с торжеством закруглился… И тогда-то с вершины горы вниз ринулся камень — один, небольшой, но так ловко Фефилой отправленный, что следом за ним покатились еще и еще. И вот уже два десятка огромных камней легли друг на друга и встали между Кащеем и волком — стеной. Невысокой, остроугольной. И пока Коловул размышлял, как ему, обессиленному, будет легче через нее перебраться, Кащей отдышался… И когда Степунок вновь опустился с ним рядом, смог — с трудом, а все-таки смог — на него с земли перебраться. И даже присвистнул негромко:
— Финь! Финь!
И тогда за спиной у него опять начался камнепад. А потом глаза сами закрылись, только руки привычно сжимали поводья. А потом, должно быть, пришло забытье. Он не чувствовал даже рук.
4
Вот уже Инвар в дому их сидел. А Родовит и не знал, чем еще его угостить. Потчевал князя ладейного и перепелом, и куропаткой, и зайцем, и мясо лося на вертеле для него запекли, и медвежатины в особом, Мамушкой выдуманном посоле, из погреба для него достали. Жадно ел Инвар — за четверых. И еще ему помогал Здой-Кудйа. А Ягда с ним рядом сидела. Кусок ей в горло не шел. Всё казалось, что амулет Кащеев сам собой о чем-то тревожном звенит. Вот и сидела не шелохнувшись. А только ножики с ноготок все равно как будто точили себя друг о друга. Накрыла их Ягда ладонью, а они и под нею дрожали.
Родовит же по-своему это истолковал. Так решил, что смирилась с судьбою его строптивая дочь. А потом и лучше решил, что это она князю Инвару так сердечность свою выражает. И пальцем Зайца и Утку к себе подозвал — оба они в углу для поручений стояли — и шепотом их зачем-то в подпол отправил. А только вернулись они — от запаха фыркнула Ягда — с тем самым ларцом, который Жар перед свадьбой из топи принес.
И вот принялся Родовит один за другим из ларца доставать каменья. Таких драгоценных, большущих таких Инвар в жизни своей не видел, должно быть. Разгорелись у ладейного князя глаза. И слова на чужом языке теперь из него вылетали так стремительно, словно крики из птиц. А потом, от волнения и вовсе забывшись, Ягду жирной рукой за подбородок схватил.
— Ваша нивиэста, — пропел. — Ты-ы-ы!
И в ярости Ягда вскочила:
— Отец! Я умею слышать и те голоса, что внутри! — и не зная, что делать с яростью дальше, тоже схватила Инвара за подбородок: — Голос, который таится там, за большими зубами, говорит сейчас: я хочу все шкуры всех ваших зверей из леса! я хочу всю рыбу из вашей реки! я хочу, чтобы все ваши боги были у меня на посылках!..
— Замолчи! — зло сказал Родовит. — Сколько прикажешь ждать твоего Кащея?
— Три луны я еще проживу без него… А потом все равно уплыву к Закатной реке!
Утка с Зайцем стояли, вздохнуть боялись. Здой-Кудйа говорил что-то Инвару в самое ухо… А Ягда из дома уже бежала, а потом со двора… И когда к поющей стене прибежала закричала да так, чтобы слышно было в горах:
— Кащей! Я люблю тебя! Я буду ждать тебя всегда-всегда!
И эхо радостно и протяжно умножило этот крик: «Кащей!» И еще раз: «Кащей!» А следом неслось уже: «Я люблю тебя!» И еще раз и снова… А после: «Всегда-всегда-всегда!»
И тогда от своих костров, разведенных на берегу, стали ладейные люди к Ягде сбегаться. Шумно с криком бежали, потому что огнем они только руки себе согревали, а тела они согревали медовухой и брагой. И мечами своими стали горшки в стене разбивать. А другие их из стены вырывали сначала, а потом уже били о землю, а потом и ногами крошили еще.
— Нет! Вы не смеете! — это Ягда кричала и хватала их за руки. — Я здесь скоро буду княгиней!
Но эхо уже не вторило ей. И голос срывался. Без эха голос хрипел и дрожал, как без перьев петух.
С вершины обрыва на Ягду Инвар смотрел — с недоброй улыбкой, а потом еще руку свою на рукоять меча положил. Зтой-Кудйа, должно быть, уже до последнего слова пересказал ему то, что Ягда отцу за столом прокричала. И голос, живший у ладейного князя внутри, теперь отвечал ей на это: да, я хочу и зверей, и каменья, и рыбу, и тебя, непокорную, вздорную и красивую, тоже хочу, и всё это скоро неминуемо станет моим. А чтобы у Ягды не осталось в этом сомнений, Инвар поднял обе руки. Это значило: он одобряет своих людей. И люди его в ответ яростно закричали:
— Инвари! Оле-туоле! — и стали в небо горшечные черепки, подкручивая, бросать. И с хохотом их старались ловить. А потом и со смехом друг в друга швыряли.
Вверх — к богам, вниз — к богам
1
Должно быть, это ему приснилось — будто ветер голос Ягды принес, но слов он не разобрал, а только в их звуках тревогу расслышал… А когда он открыл глаза, вокруг него были снежные шапки гор. Он лежал на ковре из пестрого мха, а чуть ниже петлял и прыгал с камня на камень ручей. Не иначе, в это тихое место его принес Степунок… А когда привстал на локтях, вдруг увидел Симаргла. Юный бог от ручья нес воду в ладонях. А потом этой колкой водой Кащеевы раны омыл. А потом — ведь откуда-то знал про нее! — вытянул из-под левой лопатки костяную иглу.
«Почему мне совсем не больно?» — удивился Кащей и увидел, что раны — они ведь только что еще ныли — почти затянулись.
«Потому что помочь я могу тебе только этим», — без обычной своей улыбки ответил Симаргл.
Мягкий свет, всегда от него исходивший, был сегодня чуть сумрачней.
«Ягде что-то грозит?» — догадался Кащей. И ее оберега на груди не найдя, закричал уже голосом:
— Ягде что-то грозит?
И испуганно сел. И увидел неподалеку, на камне, Фефилу. Зверек делал вид, что разгрызает шиповник, что их разговора не слышит… Но ушки Фефилы поникли, а кончик хвоста тревожно по камню петлял.
«То, что грозит человеку, живет у него внутри», — тихо сказал Симаргл.
«Внутри?» — удивился Кащей и еще раз взглянул на чудом зажившие раны.
«Здесь! — юный бог коснулся его груди. — Где обитает твоя решимость».
«Сорвать небесные яблоки?» — честно спросил Кащей.
«Нарушить запреты богов», — кивнул Симаргл.
«Да. Да! Нарушить! Но ты же меня не выдашь?» — и Кащей улыбнулся.
«Человеку нельзя вечно жить на земле!»
«Почему?!»
«Потому что он перестанет быть человеком! Потому что в его глазах будет больше холода, чем…»
«Но Симаргл! — силы мальчика прибывали так быстро, что на месте было не усидеть: — Ты же всегда меня понимал!» — и поднял с земли свой меч, и обрадовался тому, как снова крепка рука. И поднес меч к губам. И лицо его отразило сияние. И в сиянии отразилось. Что-то было в синих его глазах, чего он и в самом деле не помнил в них прежде… Но Ягда ждала. И раздумывать лишний миг было уже нельзя.
— Неужели это так трудно понять? — крикнул он голосом и губами. — Ягда хочет не вечно жить, а вечно любить! Как никто! Как еще никогда!
«И ты тоже этого хочешь?»
Кащей заходил по мягкой, мшистой поляне, нога утопала в ней, словно мысль в этом мучительном разговоре.
— Да, хочу! — закричал, только бы поскорее его прекратить.
«Когда любишь, уже прикасаешься к вечности».
— Прикасаешься?! — губы Кащея растянула усмешка.
«Хорошо, я скажу. Не хотел говорить, но скажу, — голос юного бога стал звенящ и прозрачен. — Ты уже живешь после жизни. Этот мох — он впитал едва ли не всю твою кровь!»
«Ты вернул меня к жизни?» — обернулся Кащей.
«Да… Я снова нарушил клятву не вмешиваться в твою судьбу».
— Симаргл! — Кащей растерялся, но лишь на мгновение. — Я потом смогу тебя как-то отблагодарить?
«Вернись на землю. Сейчас. Ты сейчас нужен Ягде!»
— Отступившийся? Ничего не сумевший? Такой я не нужен даже себе самому! — и свистом позвал Степунка.
Но первой на свист подбежала Фефила. В ее рыжих глазах как будто была мольба, а в пятипалой раскрытой лапе лежала красная, островерхая ягода, словно капелька крови, словно Фефила хотела ему сказать — но что? — что шиповник много вкуснее небесных яблок?
А потом от ручья прибежал Степунок. И Кащей так легко вскочил на него, что снова с волнением обернулся:
— Я твой вечный должник! Симаргл! Слышишь? Вечный!
И Фефила, виновато взглянув на Симаргла, побежала их догонять.
Юный бог, обхватив колени, неотрывно смотрел им вслед. «Я ему не сказал! Почему я ему не сказал? Есть клятвы бессмысленные, беспощадные, вздорные — есть клятвы, которые следует нарушать!» — а рука его гладила и сжимала нежный мох, а потом ершистый и ломкий ягель, пока не нашла костяную иглу. В пальцах бога была она разве чуть больше соринки. Но он не отбросил ее, не сдул. Ведь это была игла, в которой еще миг назад жила смерть этого маленького и упрямого храбреца — смерть, пронзившая его прямо в сердце.
2
То, что ладейные люди возле леса поймали овцу, кудрявую, черную, то и дело «бе» говорящую — которую он Перуну и Мокоши в жертву предназначал! — и сказали, что к свадьбе ее зарежут, — это стерпел еще Родовит. Сходил на капище, попросил у богов прощения… Но когда Здой-Кудйа и еще трое беловолосых убитого вепря из леса мимо дома его понесли, от ужаса онемел старый князь. Стоял, за посох держался.
— Пра… пра… — как рыба на сковородке, рот бессмысленно открывал.
И вот уже люди его, увидевши это, к дому княжескому сбегаться стали:
— Пращура нашего!
— Ладейные! Изверги!
— Князь-отец! Что творят?
— Убили!
И вот так друг за другом все селение в княжеский двор прибежало. Тесно встали, попятился Родовит от их гнева. На крыльцо высокое поднялся. А люди не унимались, кричали:
— Козу увели!
— Двух кур унесли!
— Чем они степняков-то лучше?
— Пусть свадьбу справляют уже наконец и уплывают обратно! — это Корень кричал, а Калина:
— Корову у них вчера еле с братом отбили!
— Вы-то — корову! А мы — Владу, сестру!
И Роска вдруг — громче всех:
— Терпения, князь-отец, больше нашего нету!
Ягда в доме таилась. Их крики про свадьбу услышала и ждала теперь, что же скажет отец.
Молчал Родовит. Смотрел на людей своих, на их ярость и лиц знакомых будто не узнавал. А люди его все отчаяннее кричали:
— Волю богов знать хотим! — это Дар от плетня.
И Яся — уже от крыльца:
— Боимся! Что нам за пращура будет!
И Удал рядом с ней незнакомо шею набычил:
— Пусть про свадьбу ответят! Благословляют они или нет!
— Или зря мы ладейных-то кормим! — это Сила сказал.
И вот уже на крыльцо вступили. И вот уже руки к старому князю стали тянуть — никогда еще не было среди них самовольства такого! — к Перунову дубу Родовита решили нести, потому что их князь давно в него не входил — у Перуна и Мокоши ответов не спрашивал. Это Удал кузнецу говорил! И еще:
— На берег носили его? А теперь и к богам отнесем!
Прижался к двери своей Родовит, княжеский посох, как меч, вперед выставил. Уж его-то они не посмеют коснуться.
— Прочь с крыльца! — закричал.
И попятились Сила с Удалом.
— Я пока еще у вас князь! Мне решать, когда вопрошать богов и о чем! — и с яростью посохом о крыльцо ударил. Потому что люди его этот звук после грома небесного над собою главным считали.
Вот и сейчас смутились и отступили немного:
— Прости, князь-отец!
— Свадьбе быть! — не сказал, проорал. — Боги только и ждут этой свадьбы! И жертвы невиданной ждут! Сердце вепря — лучшая жертва богам!
И решил про себя, если спросят: разве можно вепря нам убивать? — скажет так: нам нельзя, а чужим он — не пращур.
Нет, молчали в смятении люди. И когда со двора расходились, потому что он крикнул им: «Или дел у вас нет по дворам? Или на свадьбу с пустыми руками придете?» — не улыбались друг другу, как прежде, не говорили, ликуя: «Боги не сердятся! Боги простили!» И не били друг друга в ладоши. Молча шли и понуро. Прежде такими не знал людей своих Родовит. Но и себя ведь такого, который с богами говорить избегает — из-за мальчишки, из-за степняшки какого-то, потому лишь, что слабость имел за яблоками его небесными отослать — и себя ведь такого не знал старый князь.
Стоял на крыльце, в дом войти не решался. В дому его Ягда ждала. Наверняка ведь про свадьбу расслышала, не могла не расслышать — и что же теперь, сядет в лодку-долбленку и вниз по реке уплывет? Или в лес убежит и там в яме жить станет? Маленькой, она ведь в яме звериной ждать своего Кащея хотела. И тогда уже ничего не боялась. А теперь одна Мокошь лишь ведает, что еще его дочь учудит.
И, легка на помине, Ягда дверь дома толкнула — так толкнула, когда бы не посох, с крыльца улетел Родовит. А другой рукой он еще за перила схватился. Стоял, дыхание ловил — уходило и не сразу к нему возвращалось дыхание. Так и дети, подумал вдруг, выдыхаешь их, дышишь ими с такою радостью и любовью, а они… а она — вот куда она унеслась?
А вскоре уже и увидел — по берегу Ягда ходила, горшечные черепки, которые от стены поющей остались, с земли поднимала, разглядывала, бросала, другие с земли брала… А потом вдруг черные пятна, как осы, если близко к гнезду подойти, зароились перед глазами, ухватился за дверь Родовит:
— Мамушка! Мамушка! — крикнул. И, уже на нее опираясь, до постели своей дошел. — Скоро свадьбе быть, — так сказал. — Что там есть у меня в сундуке понарядней?
3
Что знали люди про Нижнее море? Была ли вода в нем пресной, солоноватой или, быть может, соленой настолько, что лучистая белая кромка, которая солнечный щит окружала, именно солью этой была? Не знали, спорили люди. Кончалось ли Нижнее море хоть где-нибудь, хоть одной из своих сторон и, если кончалось, то где? Склонялись к тому, что нигде не кончалось. А рыбы в этом море водились? А может быть, в нем водились иные, диковинные, на земле неведомые существа? О том не знали люди, терялись в догадках. А штормы, а ураганы, по этому морю носились? Всего вероятнее, нет, — так считали, — а иначе, как бы ладья Дажьбога всякую ночь благополучно его миновала! Вернее про Нижнее море сказать: всякий день. Ведь когда на земле наступала тьма, волны Нижнего моря освещались щитом Дажьбога — и как! — сверкали в них, полыхали, горели. Когда бы у трех крылатых коней от трудного дня не слипались глаза, кто знает, не слепотой ли для них обернулось безудержное это сияние? Но кони давно уже по привычке несли к пещере ладью — от усталости смежив веки. Накрывшийся лучезарным щитом в ладье бестревожно дремал Дажьбог.
Жару главное убедиться было, что — бестревожно. Ради этого три лишних дня он в воде просидел, за громадным камнем таясь. Повадки коней наблюдал, привычки Дажьбога, но всякий раз повторялось всё то же: ладья заплывала в пещеру, Дажьбог распрягал коней, и кони, точно белые птицы, вымахивали из пещеры, а что было дальше, только по шуму их крыльев и звону копыт угадать было можно. И Жару мерещилось: вот они плавно кружат над морем, вот бьют копытами о скалу, а вот уже и увесисто располагаются на уступах, что-то щиплют там и, жуя, засыпают.
И тогда Жар выглядывал из-за камня, и к сиянью щита привыкал. И мучительно думал: когда, в какой миг ему лучше всего начинать — когда сон Дажьбога наиболее крепок или все-таки утром, потому что крылатые кони утром снова будут запряжены? А потом его мысль уносилась к небесному саду. И к тому, как недолго теперь оставалось до власти над миром, над Ягдой, над Родовитом, над теми, кто стрелы в него пускал, над тем, кто копьем в него угодил — до власти и мести им всем — мучительной, медленной, беспощадной. И от нетерпения ронял слюну, и сощуренным взглядом к щиту Дажьбога примеривался.
4
Лада и Щука не знали, зачем они делают это: топят воск на огне и в него отжимают из клюквы сок. Это Ягда велела им ровно столько сока отжать, чтобы цвет у горячего этого варева получился, как будто у спелого яблока.
Сама она тут же, в углу сарая, сидела, с черепками разбитых горшков возилась. Подбирала их с пола, прикладывала друг к другу, отбрасывала, новые черепки находила и ни слова не говорила. Только палочкой вдруг брала у них воска немного и склеить старалась два черепка. И Ладу просила тогда наговор сотворить — на любовь наговор этот говорится! — чтобы как две нити в одну сплелись, так две судьбы в одну слились… И еще от себя добавляла: «И два черепка друг с другом срослись!» Переглядывалась Щука и Лада, ничего понять не могли. А спросить не решались — уж такою решимостью полыхало у Ягды лицо.
А как только понравился Ягде цвет, который из воска и сока у них получился: «Всё, хватит!» — сказала и из сарая их погнала. Только прежде клятву взяла у них — страшную клятву — если проговорятся, чем занимались, — а чем? они и не знали ведь, чем! — всё равно, что им будет за это, и их детям, и внукам тоже: всех раздерет Коловул, а Велес их клочья в топь утащит.
Звезды на небе уже горели, когда Лада и Щука во двор на цыпочках вышли. Увидели звезды, и показалось им: это глаза Коловула отовсюду за ними следят. Увидели в небе луну и охнули — будто вперилась в них сестра его, великанша. И домой уже без оглядки бежали. И песни, которые от ладейных костров над селением неслись, тоже им воем волка казались.
А Ягде только того и хотелось. И еще — чтобы никто ей теперь не мешал. Взяла с огня ковшик, налила горячего красноватого воска в небольшой округлый горшочек, который в конце концов из пяти черепков слепила… Воску дала хорошенько остыть — от нетерпения золотой амулет к горячим щекам прижимая, и к губам, и ко лбу, — а когда воск застыл наконец, с волнением от него черепки отломила… И всё получилось! У нее на ладони лежало красное, круглое яблоко. Только швы чуть-чуть затереть, а потом черенок в него вставить! И за новое яблоко принялась. И сказала:
— Симаргл! Помоги!
5
Звезды и над горами уже висели. А Кащей ни коню, ни себе отдыха не давал. Всё уже и уже становилась тропа, всё отвеснее громоздились над нею скалы. Кащей впереди теперь шел, Степунка за собою тащил — уставать стал прежде неутомимый конь, не привык он к горам, все четыре ноги в камень мог упереть и — ни шагу! А третьей за ними Фефила плелась, а где и карабкалась, а где и опасливо прыгала с камня на камень. Бездна рядом всё время чернела. А за первым же перевалом открывался тот самый, заветный уступ, по которому — если тесно к скале прижиматься, потому что он был не шире ступни, — можно было за день до утеса добраться. А за этим утесом сад небесный и был. Он этим утесом и начинался. И вздохнула Фефила, потому что устала, как никогда. И увидела прямо перед собою: в расщелину угодила нога Степунка и застряла в ней. А потом вдруг рванулась, поскользнулась на камне, поползла по тропе… Потерял равновесие Степунок, и уже второе его копыто прямо к бездне скользило. Передние ноги рванулись, и тело рванулось от пропасти — прочь, ввысь — судорогой всех жил. И Кащей уже спохватился — что было силы коня за поводья тащил. А только задние ноги над бездной уже повисли. Но и тогда удержать коня своего пытался Кащей, от усилия криком зайдясь. Еще миг — и вместе с конем в пропасть Кащей бы летел… И — коня отпустил. И пока его ржание над горами стояло — эхо длило и длило его — ни звука, ни вздоха Кащей не исторг.
А потом стало тихо — так тихо, что слышно было, как на Фефиле шерстка дрожит. И Кащей ей сказал:
— Он был лучшим конем на свете.
А Фефила смогла наконец вздохнуть горячо, с завыванием, и уселась на камень, и лапками голову обхватила. И тогда Кащей тоже сел. И сказал, чтобы вдруг не заплакать:
— Он только ростом не вышел. Потому и достался когда-то мне.
А Фефила снова вздохнула, пересела поближе и прижалась к Кащею.
— У отца было двести сорок коней. И сто кобылиц. — Он гладил ей шерстку. И пальцы его дрожали. — Степунка тогда звали еще Нэнгиер, а его отца — Нэнгиеркан, а его мать — Алтэмаур, и она была дочерью Алтуркана Несравненного, на котором мой дед обходил всех других скакунов. А погиб Алутркан, когда дед захотел перепрыгнуть на нем через очень высокий костер. И не смог, отступил, разогнался и снова не смог! И сердце коня разорвалось, оно не вынесло этого. Нэнгиер… Степунок… Он погиб потому же? Я хотел от него невозможного! Да?
А Фефила вдруг поднялась, как будто бы даже встала на цыпочки, и посмотрела Кащею в глаза.
— Я хочу невозможного и от тебя? Ты должна возвращаться? — и спрятал лицо в ее шерстке. — Ты — лучший на свете зверь. Добрый, верный и храбрый.
— Финь! Финь! Финь! — отозвалась Фефила.
А Кащей и не знал, что свист может полниться нежностью и тоской.
Время — ночь
1
Вот еще один непростой вопрос: долго ли может прожить человек, не разговаривая со своими богами? Разве само вещество человеческой жизни этим молчанием не истребится? И не лучше ли с самой горькой, постыдной правдой к своим богам обратиться? Вот о чем размышлял Родовит. А сил встать с постели и к Перунову дубу двинуться не было.
Ночь стояла, холодная, ясная. Через окошко луна белоглазо смотрела, когда скрипнула дверь, а потом половица. Это Ягда к постели его подошла.
— Спишь? Не спишь? — и голос волнение выдал.
— Не сплю, — сказал Родовит и посох глазами нашел. Всегда ему было спокойней, если посох был рядом.
— Отец! Фефила вернулась! — так Ягда сказала. — Она раньше Кащея…Что-то, видно, его задержало! — и вдруг протянула к нему две руки, и в каждой лежало по красному яблоку.
В лунном ли свете они так лучились, сами ли исторгали неяркий свой свет? От изумления сел Родовит… И чтобы к яблокам тут же не потянуться, княжеский перстень на пальце своем ухватил — тот самый перстень, по которому Инвар родню в них признал и от самого моря к ним прибыл.
— Ну же, отец! — и Ягда немного попятилась. — Видишь? Кащей всё исполнил! Теперь свою клятву должен сдержать и ты!
— Я не клялся ему ни богами, ни пращурами, — так сказал Родовит, взгляда от яблок не отводя, а пальцев не отнимая от перстня. — Он степняшка! Он тебе не жених! А внукам вепря не князь!
— Ты не хочешь бессмертия? — и спрятала яблоки за спину, и увидев, как судорожно сглотнул Родовит, усмехнулась: — Я знаю, ты хочешь!
— Где Фефила? — вдруг крикнул князь.
— Убежала, — Ягда пожала плечами.
— А где Кащей? Или боги его уже покарали?! — Дотянувшись до посоха, Родовит охнул, скрючился, снова охнул, а все-таки поднялся.
— Отец! Прогони ладейного князя! — ее голос дрожал, а с ним и ладони, а с ними вместе и яблоки, и покачивались, и краснобоко мерцали. — Отец! Ты же сам отправил Кащея за ними!
— Я устал… я очень устал жить, — вдруг сказал Родовит так просто, так тихо, словно себе самому.
И Ягда поверила. И от отчаяния, от бессмысленности всех их с Кащеем стараний забылась, стиснула яблоки — пальцы стали крошить мягкий воск — закричала:
— Он всё равно меня украдет! И у тебя украдет! И у ладейного жениха украдет! — и выбежала из дома.
2
Хлобысть, Волокуша и Тыря были все на одно лицо, только зеленые бородавки росли у них в разных местах — так друг друга они, должно быть, и различали — а Жар, как и прежде, не мог… И не знал, и в сомнениях терялся, кого же потом к ответу призвать, кого взять за шкирку и Велесу предъявить! То ли Тыря, то ли Хлобысть, а может быть, и Волокуша — с тремя бородавками возле дырочек носа — Жару твердо сказала:
— Мы подсмотрели! Мы поняли, как коней запрягать!
Жар спросил еще:
— Точно ли поняли?!
И на это уже закивали все трое. И которая с бородавками возле выпученных зеленых глаз, так сказала:
— Ты главное — заглотни! Про остальное не думай!
И Жар им поверил. Конечно, на спящего нападать — безопасней. И выглянул из-за камня. От нестерпимого света зажмурился. И на запах, на ощупь к ладье небыстро пошел — чтобы плеском Дажьбога не разбудить. И пока пробирался, пасть руками тянул — вниз и вверх, и во все возможные стороны. А когда острый свет и сквозь веки уже совсем нестерпимо ударил, догадался — пора. И солнечный щит когтями нашел и стал на него свою пасть потихоньку натягивать.
И в пещере от этого делалось, видимо, всё темней и темней, потому что дрогнули Жаровы веки и сами собою раскрылись. И глаза на дне неглубокой ладьи спящего бога нашли. В белых одеждах он был, с золотыми кудрями, но главное — не такой уж большой, как это в ярком свете казалось. И поднатужился Жар, щит получше в себя заглотнул… И губами сначала одежды втянул, а потом и Дажьбога всего, и руками еще поглубже в глотку засунул.
Всё померкло вокруг. Лишь из Жаровой пасти теперь пробивался слабый свет. И тогда Шня и Лохма радостно заверещали:
— Велес! Велес! У нас всё готово!
И что-то громадное, грузное показалось из лаза, и шмякнулось в воду, и весело закричало:
— Не вижу! А ну-ка, сынок, посвети!
И Жар тогда снова открыл свою пасть. И в ослепительно хлынувшем свете увидел: вот отец широко идет по воде и решительно залезает в ладью, вот нечисть откуда-то сверху, со скал, с криками гонит сонных коней… Белые кони мечутся по пещере, крыльями задевая то камни, то воду. Велес кричит:
— Шня! Хлобысть! Запрягай!
А нечисть носится по воде, выспрашивая друг у друга:
— А упряжь? Где упряжь?
— Главное — это узда и удила!
— Знаю и без тебя!
— Ну так где же они?
А кони с тревожным ржанием уже вылетали наружу. И как-то их было над морем, во тьме кромешной ловить? Велес вздыбился, ухватил одного за копыто:
— Тпру! Стоять! — и коня на себя потянул. — Всех сейчас прокляну! Всех лягушками сделаю!
От проглоченного, а еще, должно быть, от страха Жару сделалось нечем дышать.
— Это Тыря, — икая, сказал. — И Хлобысть… и… и… Волокуша! Это их лягушками надо! — и с испугом подумал: они же и так на лягушек похожи — кого же тогда в лягушку-то превращать?
И увидел, как быстро и как умело запрягает отец единственного коня. И хлебнув от икоты пещерной воды, Жар к ладье заспешил. Не умчался бы Велес один, без него! И на дно деревянной ладьи тяжело повалился.
— Пасть открой! — это Велес ему прокричал. — Может, кони на свет прилетят!
И впадая в дремоту — слишком много пережито было им в эти дни! — Жар зевнул, на миг захлебнулся светом и в кромешный сон провалился.
3
Ночь стояла над Селищем. И луна закатилась. Только звезды на небе мерцали. Как сказать, сколько времени в небе стояла ночь, если люди по солнечному щиту Дажьбога время свое отмеряли? Сто тысяч пустых петушиных криков в небе стояла ночь. В небе и на земле — сто тысяч напрасных мыков коровьих. Потому что мычали коровы, давно их было доить пора. Тысячу тысяч криков в небе стояла ночь:
— Если не ты, кто вдохнет в нас силу? Дажьбог, если не ты…
Все люди на крышах домов стояли. Все дети стояли в своих дворах. Руки к черному краю неба тянули. Ежились, мерзли, хотя и тулупы из шкур звериных надели. Страх людей поразил. Сколько страх этот длился? Как время страха измерить без солнечного щита? И как пережить этот страх, если нету ему ни конца, ни даже и середины?
Петухи не пели уже, а натужно сипели. И Родовитов голос на крыше был тоже больше на хриплый шепот похож:
— Если не ты, о, Дажьбог, кто озарит нас светом? Если не я… — так губы вдруг сами сказали: — То кто же еще во всем виноват? — и осел старый князь на сухую траву своей крыши, и пальцы его в ней растерянно запетляли.
Знал, всегда это знал Родовит: для того человек между землею и небом поставлен, чтобы меру хранить — тьмы и света, тепла и мороза, суши и влаги, голода и избытка, веселья и страха. Своей чистотою хранить и своим послушанием. А теперь вот нарушилась мера. Не нарушилась — он эту меру разрушил. И взглянув на людей — будто черные тени уже на том, на другом берегу Закатной реки, люди его стояли, и руки свои вздымали, и голоса осевшие слали уже без надежды почти, — прошептал Родовит:
— О Дажьбог, возьми мою жизнь. А им верни жизни!.. — и студеные слезы, как изморозь по траве, по щекам его побежали. И услышал вдруг:
— Эй, ладейные! Вы куда? — это Мамушка с крыши амбара кричала.
Слух напряг и тогда различил, что по склону ладейные люди бегут. И овцу с собою уносят — черную, будто ночь.
— Бе, — кричала овца, а потом вопрошала: —Бе? Бе?
Люди же молча в ладью забирались, а другие в Сныпять ее толкали. И вот уже дружно весла вздымали и воду бурлили.
А люди с домов им кричали вдогонку:
— И нашу беду с собой увозите!
— И больше не возвращайтесь!
— Убили, злодеи, пращура и бежать?!
— Здой-Кудйа! Ты скажи им! Ты всё им скажи!
И вдруг Ягдин голос послышался — радостный, будто нездешний:
— Дажьбог! Пусть они далеко уплывут! Дай нам долгую ночь! Чтобы они не вернулись!
Рядом с Мамушкой дочка его стояла. Рук молитвенно не тянула — кулачки к краю неба бросала. Что же выйдет из нее за княгиня? И прикрыл глаза свои Родовит: что же будет с людьми его без него?
4
Ночь и в небесном саду недвижимо стояла. Долго ли, очень ли долго — как и сказать, если времени боги не знают? Тысячу криков стояла: «Да кончится ли когда-нибудь эта ночь?!» — так Мокошь кричала и гребнем своим золотым по небесной реке проводила. А только видела в черной воде тьму и тьму.
Тысячу бадей ночь над садом стояла. Из небесной реки воду носил Перун и на камни ее раскаленные выливал. И из белого пара и черного дыма от очага тучи делал. Растерян был бесконечностью этой ночи Перун, взбудоражен и яростен. И в неистовсте в черно-серое месиво дул — густые, грозные улетали на небо тучи. И опять за водой с серебряною бадьею спешил. И с горечью думал: так вот что случается, когда люди с богами перестают говорить, когда молча им жертвы приносят, а советов не ждут, а сердец им не открывают — меркнет от этого белый свет! И снова на раскаленные камни воду швырял. И снова к реке небесной спешил:
— Что, Мокошь, совсем ничего не видно?
А Мокошь лицо к воде наклонила так близко, как будто из речки пила. И вдруг зашептала:
— Велес… Милый! Да это же ты!
— Там — Велес? — воскликнул Перун.
И Мокошь испуганный взгляд от небесной реки подняла:
— Не кричи на меня, — так почему-то сказала. — В этой темени разве что-нибудь разглядишь? — и плечами пожала, и гребенку мокрую отряхнув, стала волосы собирать, разгулялись, завились у Мокоши ее волосы медвяные. — Невозможно такое! Никогда не бывало такого! — а руки держали уже непослушный подол.
— Что такое? Чего не бывало? — и поспешно проверил колчан на боку, и уже на бегу прокричал:
— Прокачусь-ка с дозором! — и когда очага уже мимо бежал: — Ты и в след от копытца еще посмотри!
Усмехнулась богиня:
— Еще посмотрю! — и опять над водою склонилась: — Велес, миленький! — зашептала. — Ты опять за мной, сумасброд? — и смех ее колокольчиком отозвался.
Это олень к небесной реке подбежал и тревожно зафыркал, и копытом о берег ударил.
— Испугался? Не бойся! — И опять рассмеялась богиня: — Небывалое лишь поначалу страшит!
5
Он расстался с Фефилой возле этой отвесной стены. По уступу шириною в ладонь надо было вдоль бездны пройти до утеса — по уступу, который лишь изредка обрывался. И тогда приходилось карабкаться вверх и с опаской искать босою ногою опору. Полпути он прошел уже — в полной тьме. А потом на него вдруг обрушился ливень. Молнии засверкали и загремели так близко, что от них разом сделалось больно и глазам, и ушам. Он решил: это всё оттого, что Перун его видит. И уступ, и скалу поливает немилосердно лишь затем, чтобы он поскользнулся, как Степунок… А потом Кащей запретил себе думать о Перуне, о Ягде — о чем бы то ни было. Пусть думают руки, пусть думают ноги, пусть думают кончики пальцев — о камне, о маленьком деревце — ухватиться ли за него, — о корне, который с ним рядом — надежен ли он…
И грохот послышался где-то над головой. Но не Перуновой колесницы — а гулкий, сухой, деревянный. И голоса донеслись — с той, другой стороны ущелья:
— Н-но! Н-но! Задери тебя, Коловул! — незнакомый и грозный. — Ну всё! Вылезай!
И жалобный, ноющий:
— Я тоже на небо хочу! — этот голос Кащей слышал прежде.
И снова рокочущий:
— Надо было коней ловить! А не дрыхнуть без задних ног! Я кому сказал, вылезай!
И Жар — потому что Кащей вдруг узнал его — это был голос Жара, гнусаво запричитал:
— Мы же ехали! Мы же вместе летели… Мы же столько уже пролетели!
— Не летели мы, а тащились! А теперь конь и вовсе устал! Легко ли нести одному всех троих?!
«Троих? — удивился Кащей. — А кто же там третий? И отчего он молчит?»
А потом тот, рокочущий, видимо, просто вытолкнул Жара на камни и бичом просвистел, и опять закричал:
— Пасть закрой! Пока по ней не шарахнул Перун!
И тогда Кащей наконец оглянулся: будто солнечный луч вдруг над бездной сверкнул. И исчез. И во тьме виден был только белый крылатый конь, за собою ладью уносящий…
«Значит, вот оно что! — с изумлением понял Кащей и снова сказал себе: —Только не думать. Пусть думают руки и пальцы» — и медленно двинулся дальше почти по отвесной скале.
Велес вместо Дажьбога
1
Даже в родимом сумеречном краю не помнил князь Инвар такой непроглядной ночи, даже в хмуром, бушующем море — такой отчаянной непогоды. Весла били не по воде, а по крошеву из дождя, града и тонкого льда, хотя лед еще прежде вёсел разбивал нос ладьи. Но проходило мгновенье, и снова лед сковывал реку, и каждый новый рывок давался людям его с неимоверным трудом.
О том, что солнце не стало всходить над этой чужой и враждебной землей именно в день объявления его свадьбы, Инвар больше не думал. Он истово верил, что там, над его родными просторами, над каменным домом, где ждут его старшие братья и мать, солнце встало уже давно — пусть лишь над самым краем земли — но доброе, теплое, ясноглазое — появилось и осветило милые сердцу холмы, и морские заливы, а за ними — капища из камней. Надо только скорее добраться до них! А если лед станет толще, то волоком к дому тащить ладью. От молний, которые вспыхивали в ночи, так часто, как билось у Инвара сердце, — сердце ладейного князя билось еще быстрей. И молнии, будто боялись отстать, загорались всё яростнее и неистовее.
Быть в грозу на воде — ничего нет на свете опаснее этого. Разве Инвар не знал? Разве люди его не знали? Но никто из них не просил переждать непогоду в лесу, сложить шалаши, у костров обогреться — все в едином желании прочь от этой земли устремлялись. И в придачу к ней не хотели ни дичи в лесу, ни бесценных каменьев, ни красавицы Ягды! И каждому Инвар по бочке хмеля из погреба выкатить пообещал, если руки их новой силы веслам прибавят.
И чтобы себя подбодрить и грохот неба унять, дружно ответили князю ладейные люди:
— Суянус витсарис! Инвари! Оле-туоле!
И словно бы в море, волна на борт накатила и бросила людям колкую крошку в лицо, а люди от этого еще веселей закричали:
— Оле-туоле!
Потому что им вдруг показалось, что вот он, их берег родимый — пять весельных взмахов осталось. Ну может быть, семь или десять. И ярость их вместе с радостью новым криком под небо взвилась:
— Тааду ниду! Ниду нуоди!
Из дупла высокого вяза вслед ладейным Фефила смотрела — продрогшая и промокшая — шерстку лапами перебирала. Крики их слушала, громыханье Перуновой колесницы… И Ягодкин голос боялась в них различить. И глаза свои рыжие напрягала: не похитили ли ее девочку чужеземные люди? Потому что ведь Лиска, княгинюшка, дочку свою кому завещала? Родовиту и ей, длиннохвостому, рыжему, маленькому зверьку — рожденному искоркой и дыханием бога. А вот: не смогла она детям помочь! И дрожь волною по шерстке прошла. И выбравшись из дупла, — пусть ливень, пусть град, ну так что же? — Фефила помчалась по берегу Сныпяти — так стремительно, будто хотела ее обогнать.
2
Весело было Перуну с дозором нестись. То стрелу ввысь послать, то палицу вдруг по тучам вприпрыжку пустить. И за край заглянуть, и леса осветить, донага раздеваемые дождем, и реки, и ручейки, от ливня реками ставшие. И обратно коней развернуть и увидеть в коротком разрыве небес: белый конь — почему-то один! — и ладья без Дажьбога. Мрак царил над ладьей. Мрак и чье-то громадное, волосатое тело. «Велес», — вспомнилось вдруг.
— Велес! Ты? — он уже громыхал, и дыбил коней, и вверх уводил их по тучам, чтобы было удобнее целить. — Где Дажьбог? Где мой брат?! — и выхватил из колчана стрелу.
А в ответ лишь тревожно заржал белый конь. И сверкающий бич — обычно Дажьбог погонял им крылатую тройку — вдруг мелькнул возле самых железных колес, а потом и коней стал хлестать по ногам, по бокам…
Ужаснулись Перуновы кони чужого бича, так нежданно настигшего их, и в испуге с места сорвались — так стремительно, что упал громовержец. Палицу кинуть хотел, не успел — хорошо еще за поводья схватился.
И тогда только Велес свой голос рокочущий подал:
— Вот, Перун! Твой черед наступил охрометь! А потом под землею ослепнуть! — и на брата бичом замахнулся, и хохот его, будто черные молнии, небо пронзил.
А Перун поднимался уже, тянул на себя поводья. И вот уже снова в своей колеснице стоял, и в Велеса целил. И палицу бросил. А только бичом раскрошил ее Велес на тысячу ослепительных искр. И новую палицу искрошил. И хохот его до небесного сада донесся:
— Дажьбог повержен! Теперь, Перун, твой черед!
И Мокошь — только бы небывалое это побоище мгновение за мгновением разглядеть — добежала до самого края небесного сада. И дерево обняла — только бы смерчем не закружиться:
— О мои боги! — шепнула. — Как вы оба прекрасны! Вечность бы целую только на вас и смотреть!
И даже шагов за спиной своей не различила — быстрых, скользящих. Это Кащей по небесным пригоркам к дереву жизни спешил.
3
Если на Селище птицей взглянуть, воробьем, продрогшим, дождем и градом побитым, — из-под стрехи Лясова дома что же увидеть-то можно? Тьму, которую то и дело молнии разрывают. И в ярких этих разрывах людей различить, как тесно они друг к другу прижались, такие же, как и он, — насквозь мокрые, жалкие, ветром со всех сторон обдуваемые, косым дождем заливаемые. Им бы под крыши свои поскорее бежать, им бы хлеба с сыром поесть, а что не доели, то на крыльцо положить! — нет, стоят вокруг Лясова дома, головы к небу задрали — на молнии неотрывно глядят.
Если на Селище воробьем посмотреть, иного и не увидишь. Даже Ляса на крыше своей не увидишь, промерзшего до костей, а только про холод давно позабывшего — рвущего струны гуслей разбухших. Потому не звенели — гудели и ухали струны. Голос Ляса звенел за себя и за них:
— Вот вторую стрелу в него мечет Перун!
Но хитер и силен еще Велес-бог.
Он бичом ударяет чужих коней,
Под откос колесницу пустить норовит!
И услышав такое, выдыхают с ужасом люди. А дети реветь принимаются. И Роска, Калины жена, стоит, за большой живот держится и о том горько плачет, что ей сына рожать, а как же рожать, когда ночь без конца, когда Велес Перуна вот-вот одолеет!
И Яся не знает, где слезы, где дождь. И Сила с Удалом не знают. И Заяц, и Утка. И Ягда не знает, — она с ними рядом стоит. Один Ляс в этот миг знает всё, видит всё. И поет, и струны гулкие треплет:
— Кони в страхе храпят, кони прочь несут
Колесницу железную и ее седока.
Что напрасно о третьей стреле жалеть?
В бездну черную третья стрела легла.
Если на Селище воробьем посмотреть, только рты кричащие в этот миг и увидишь.
— А-а-а! — от ужаса и тоски.
— И-и-и! — от горечи и тревоги.
А если вылететь из-под стрехи — голодно воробью, нет больше мочи терпеть! — и до княжеского двора, поднатужившись, среди ливня пробиться — и под стреху амбара влететь… Оглянуться на чавканье мокрой земли и увидеть: неспешно идет по двору Родовит — а только нестрашный он, потому что усталый и старый, и пусть себе мимо идет — и заветную щелочку наконец отыскать и юркнуть в нее, и забыться в тепле… Но от голода забудешься разве? И сначала зарыться в зерно, его уймища здесь, и наесться им до икоты, а тогда уж забыться… А только и от икоты забудешься разве? И вылететь в ночь, и по старой привычке к реке полететь — чтоб у берега, между досок мостков, немного воды поклевать… И увидеть такое — это даже и воробью диковинным показалось — как посох в высокий берег воткнув, старый князь вниз по мокрому склону съезжает — так дети зимою по снегу на досках и на дощечках скользят — а он вот по грязи… И входит в разбухшую реку. Входит и говорит:
— О мои боги! Я — ваш человек, — и руками тонкий лед разбивает. — Перуна и Мокоши человек. Дажьбога, Сварога, Симаргла, Стрибога и Велеса, — и плечами теснит уже ломкий лед, и, прежде чем в Сныпяти скрыться совсем, так еще говорит: — Быть может, о боги, эта жертва смягчит вас…
Слов негромких не различал воробей, а всё-таки над мостками взвился и понял: он ужасное видел сейчас! И людям весть об этом понес, и еще дорогою верещал:
— Чирк! Чирк! Чирк! — и когда до людей долетел тоже: — Чирк! — закричал им. — Чирик!
Но потерялся голос его в человеческом шуме.
Ляс не пел уже, Ляс гремел:
— Лишь девятой стреле врага поразить.
И люди стенали в ответ:
— Перун! Возьми нашу силу!
А Ляс — уже громче грома ревел:
— Вот по небу летит она, брызжа огнем…
А люди, уже и не слушая дальше:
— Хвала Перуну!
— Перуну слава!
И от гомона этого неумолчного воробей опять под Лясову стреху забился — раз не нужна была людям его ужасная весть — раз у них радость случилась всех страшных вестей поважнее. И нахохлился. И в крыло сытым клювом уткнулся. И сквозь сон еще слышал:
— Хвала и слава тебе, Перун!
4
— А-а-а! — это Мокошь кричала, как Мамушка или Щука могли на земле закричать. А она у края небесного сада стояла, а всё равно: — А-а-а! — кричала и следом от ужаса: — И-и-и!
Потому что видела: вот сейчас железная колесница столкнется с деревянной ладьей и та разлетится на части!.. Но Перун успел, развернул коней, и ладья уцелела. А вот Велес в ней пошатнулся, не устоял… И тогда громовержец подхватил его за грудки и к небу сначала поднял, а потом уже в черную бездну швырнул, и молнию следом послал — насквозь молния Велеса-бога пронзила.
— О-о-о! — кричал он, и падал, и снова кричал: — О, проклятье!
И удар тяжелого тела о камни из бездны донесся, и следом — мучительный стон.
— У-у-у! — завыла богиня, и смерчем хотела стать, и к Велесу ринуться, в пропасть, а потом убрала с лица волосы да и вдруг расхотела. Потому что железную колесницу прямо перед собою увидела. И в ней — победителя, вседержителя, громовержца. Борода и усы его развевались, как тучи, глаза, будто звезды, сияли, а голос был грому подобен:
— Что, испугалась, жена? Не бойся! Велес снова повержен!
И вот уже дальше неукротимые, разгоряченные кони его повлекли. И Мокошь с волнением вслед им смотрела. И повторяла вместе с рокочущим эхом:
— Велес повержен, повержен, повержен… И что же из этого? Разве не вечность у нас впереди?
«Велес повержен!» — эхом над садом небесным неслось. И вдогонку — из бездны: «Жар, сын, не верь! Я еще не повержен! Я не повержен, пока сражаешься ты!»
«Так вот оно что!» — Кащей уже веретенное дерево миновал — всё в нежно-зеленой листве и разной величины веретенцах. И снова подумал про Жара, про Велеса, про Дажьбога: «Значит, вот оно что!» — и думать себе запретил. И в то же мгновение во мраке увидел сияние. Оно было слабым, едва ощутимым — золотое сияние яблок — когда он был маленьким, этот же ровный и мягкий свет исходил от Симаргла… И у мальчика не осталось сомнений: перед ним было дерево жизни. И он потянулся к ветвям. А дотянуться не смог. Казалось, что ветви нарочно от рук ускользают. Он потянулся еще раз, а дерево точно на цыпочки встало… И тогда он поправил на поясе меч, подпрыгнул, покрепче схватился за ствол. И ствол задрожал — чтобы сбросить его? А может быть, дереву стало страшно от близости человека? Но сейчас за Кащея думали ноги, глаза и пальцы. И вот уже первое яблоко, теплое, полупрозрачное, лежало в его руке и освещало ладонь. И еще потянулся, и быстро сорвал второе. И спрыгнул на землю — на небо он спрыгнул! И от этого голова на миг закружилась. И он снова себе сказал: не думать! — и пошел, а потом побежал.
Большое, тяжелое веретено, упавшее с веретенного дерева, было белым, а может быть, и седым. Упало и покатилось с пригорка в небесную реку. Не думать! — и все-таки вслед ему посмотрел, и дальше помчался, и возле небесного очага увидел оленя. А колокольчиков на его рогах не заметил. И, яблоки сунув за пазуху, осторожно к оленю подкрался. И стремительно на него вскочил, и обнял за шею.
— Ты только меня через бездну перенеси! — прошептал. — Мы только с тобою поможем Дажьбогу!
И фыркнул олень, и тряхнул головой, и помчал его… Звон, какой оглушительный звон понесся в это мгновенье над садом!
Кащей — бессмертный
1
Распахнутой пастью Жар в бездну светил. Стоял на самом ее краю и потерянно бормотал:
— Отец, ты там как? А мне… мне что здесь? Что мне делать?
И поднял от бездны полный отчаянья взгляд. И Кащея на высоком утесе увидел. Он на олене небесном сидел. Или был он только ужасным видением? И раскрыв пасть пошире, Жар обоих их выхватил из темноты. И оба прищурились так, как видения щурится не умеют!
— Ты?! Живой? — с яростью крикнул Жар.
— Я, живой, — хмуро ответил Кащей.
В заливающем его свете он всё равно был как на ладони — у бога, у этой огромной скалы. И шепнул едва слышно оленю на ухо:
— Прыгни, ну же! Ты ведь небесный!
Но олень лишь испуганно ширил ноздри, и мотал головой, и звенел, и звенел…
— Человек! — это Мокошь кричала, садом небесным несясь: — Перун! Здесь был человек! — И выбежав на утес, и увидев Кащея: — Он здесь! Человек! Как дерзнул ты быть здесь?
И громовержец — над бездной зависнув в своей колеснице:
— Человек? Невозможно! Невероятно!
— Небывало! — воскликнула Мокошь. — Он похитил небесные яблоки!
— Ты похитил небесные яблоки? — пророкотал громовержец.
И Кащей вдруг увидел: они у него под рубахой светились!
— Аха-ха! Молодчина! Похитил! — это Велес из бездны стенал.
— Он похитил их, — голос Симаргла сначала послышался издалека. Юный бог шел по тучам — нет, он по тучам бежал, перепрыгивал с края на край, раздвигал их руками. — Он похитил их, да. Отец! Но вину эту он попробует искупить.
И один из своих мечей — с золотыми зверями на рукояти — перебросил над бездной.
Меч лежал теперь будто узкий сияющий мост. Лишь Кащей понимал, почему, для чего. И олень понимал, и тревожно прядал ушами, и испуганно пятился. И тогда Кащей с него соскочил, и попробовав холод меча босою ногой, осторожно шагнул и двинулся между двух его лезвий небольшими шагами.
— Эту вину искупить невозможно! — так воскликнул Перун.
А Мокошь зло обернулась к Симарглу:
— Видишь, сын, что бывает, когда боги не вмешиваются в человеческую судьбу!
И Перун — от гнева тряхнув колесницу:
— Его ожидает жестокая кара.
И Мокошь — от гнева тряхнув головой:
— О мой громовержец! Хотя бы в его наказание ты мне позволишь вмешаться?
— Он твой! — так ответил Перун и руку над бездной простер.
И кони благоговейно заржали.
— Отец, — не без робости начал Симаргл, но увидев, как храбро шагает над пропастью мальчик, своей робости устыдился. И голос его окреп: — Он похитил небесные яблоки не для того, чтобы вечно жить на земле… А для того, чтобы вечно любить.
Мокошь вскинула брови:
— Ах, любить! Значит, кары достойны двое!
— Нет! — воскликнул Кащей и возле самого лезвия пошатнулся. И руки раскинул, и на ногах устоял. — Виноват я один! — и снова двинулся дальше.
Меч теперь становился всё уже. А движения Кащея — всё решительней и быстрей. Даже Мокошь залюбовалась. Семь шагов оставалось ему до каменного плато, где во тьме притаился, притих, пасть свою стиснув когтями, Жар.
И Кащей закричал:
— Змеёныш! Ты отпустишь Дажьбога сам? Или я должен ему помочь? — и шагнул на плато, и из-за пояса выхватил меч.
— Дажьбогу? — изумленно промолвил Перун.
И Мокошь:
— Дажьбогу? Помочь? Что говорит этот смертный? Он смеет думать, что богу возможно помочь?! Что жалкий, маленький человек…
Но свет, вдруг полыхнувший из Жаровой пасти, был так неистов, что Мокошь вдруг всё поняла. И в смятении умолкла.
Кроме света, из Жаровой пасти пробивался еще и огонь. Из пасти и из ноздрей. Но Кащей упрямо к нему приближался. И в ослепительном солнечном свете казался всё меньше, все беззащитней. И все-таки не Кащей — Жар от страха сначала попятился, заметался на четвереньках, а потом встал на задние лапы, прижался к скале и от отчания выдохнул пламя.
Огонь уже охватил на Кащее рубаху, когда его меч дотянулся до Жарова живота и вспорол его. Солнечный свет — не лучом, а светящимся шаром — вдруг озарил всё вокруг, а потом и затмил скалы, бездну, железную колесницу. И Перун, с ликованьем прищурившись, крикнул:
— Дажьбог! Как я счастлив!
Но даже и сам громовержец был в ослепительном этом сиянии едва различим. Что же сказать о спасенном Дажьбоге? Угадать его было можно лишь по краям его белых одежд, казалось, сотканных только из света. И по зычному голосу:
— Мокошь! Перун! Это было так нестерпимо… Но что это было?!
Мокошь хмуро молчала. Она смотрела на поверженного Кащея. Даже Жар, кричащий и корчащийся от боли, богиню не занимал. Лишь недвижимый Кащей притягивал ее взор.
— Он мертв! — сказала она наконец с горечью, но без всякого сострадания. — Зачем же так быстро он мертв? А как же мое наказание?
— Он жив, — едва слышно промолвил Симаргл. — Он неподвижен от боли…
— Жив? — улыбнулась богиня и одежды на ней разукрасились в бронзу и медь. — Жив! Ну что ж! Значит, целую вечность нас будет ждать небывалое.
И смех ее в бездну сорвался, и Велеса там растревожил:
— Он всё еще жив! О проклятье! — и тело свое большое, и камни ворочать стал.
И Мокошь в ответ — со смехом:
— Жив, словно мертв! Аха-ха-ха! Мертв, словно жив!
2
Даже самой холодной зимой не стоял над Селищем такой лютый мороз. У костров грелись дети. Но не прыгали через огонь, как любили когда-то: кто выше, кто дальше? Нет, лишь топтались молчком и уныло сопели. А взрослые снова были на крышах. Снова руки к черному краю неба тянули и уже безголосо почти, губами лишь заклинали: «О Дажьбог!»
Неужели услышал и внял? Поначалу им показалось: это снова молния полыхнула. Необычайная, невероятная — от края земли и до края. До того ослепительно яркая, что иные от ужаса закричали, а иные от страха и навзничь упали, лица спрятали в заиндевелой траве. Лишь Ягда стояла на княжеской крыше и посохом потрясала:
— О Дажьбог! Ты внял! Ты услышал! В тебе наша сила!
И крик ее вместе с неисчезающим светом людей ободрил. И лица их от холодной травы отлепились, и взгляды — счастливые, неотрывные, слезные, — обратились к Дажьбогу. Но рты не могли еще отыскать нужных слов. И рты их в смятеньи кричали:
— А-а-а! И-и-и! — и опять громче прежнего: — И-и-и! А-а-а! О-о-о!
Лишь Ягда одна говорила за них и посох свой к небу тянула:
— О Дажьбог! Ты с нами! Ты внял!
И Роска на крыше своей закричала от радости и от боли. И за живот огромный схватилась. И стала Калине на руки оседать. И он ее в дом поскорее понес. И Лада и Мамушка, только увидели это, — скорей помогать побежали.
И птицы на голых деревьях очнулись, опомнились и запели. А следом за ними и петухи по дворам. И лед на реке затрещал. И капель зазвенела. И в доме Калины и Роски вдруг раскричался младенец. И людям на крышах казалось, он тоже кричит, как они: «А-а-а! И-и-и! О-о-о!» — он о том же самом кричит, что большего счастья не надо желать, большего счастья и не бывает — глаза распахнуть и увидеть вокруг белый свет.
3
Облако пролетело уже над Перуновыми столбами. А Кащей повторял лишь одно:
— А потом? Что было дальше?
И Симаргл отвечал ему голосом и губами, потому что иначе Кащей почему-то не понимал:
— Белый конь прилетел на свист. Дажьбог сел в ладью. И уплыл.
— А потом?
— А потом оказалось, что корчится Жар не только от боли… Что он пытается сбросить с себя свою старую кожу. И когда ему это наконец удалось, он стал еще больше и даже еще…
— Почему ты никак не скажешь о главном? — и Кащей кулаками ударил по облаку, и почти стариковская складка пролегла между черных его бровей.
— Да, ты прав, — и Симаргл на мгновение умолк, он искал в себе силы, искал слова и не сразу их находил. — Потом Перун стал хвалить твою беспримерную храбрость… И просить, чтобы Мокошь смягчилась. А она рассмеялась на это…
— Рассмеялась? — с волнением крикнул Кащей.
— А потом даровала тебе бессмертие.
— Значит, я никогда не умру? — и вскочил, и клок облака сжал.
— Всё и так, и не так, — негромко ответил Симаргл.
— Я умру или нет?!
— Потом она прошептала: «Чуть не забыла! Да! В придачу к бессмертию я дарую ему еще и безлюбие. Я лишаю Кащея дара любви! — И опять рассмеялась: — Я лишаю дара любви их обоих! Кащея и Ягду».
— Но причем здесь любовь? — рассердился Кащей.
— Ягде Мокошь ссудила жить у Закатной реки. Не сейчас, а когда ее нить совсем истончится. Между землею живых и землею мертвых. Быть в этом пограничье хозяйкой. Летать…
— Как птица? — удивился Кащей.
— Как сама Мокошь почти. И всех собой устрашать!
— Как Мокошь, — хмуро промолвил Кащей. — А я? Говори же: я буду бессмертным? Как Мокошь, как ты… Как другие боги!
— Нет, не как боги. Иначе, — терпеливо сказал Симаргл. — Твоя смерть… у тебя ведь не было веретенца… и поэтому твоя смерть будет жить в костяной игле. В той, в которой она однажды уже таилась.
— Почему моя смерть? — изумился Кащей. — Я бессмертный! Ты же сам мне это сказал!
— Ты бессмертный, покуда…
— Покуда?!
— Покуда игла хранится в яйце. А яйцо — в корнях дуба. И любой, кто отыщет это яйцо и сломает иглу… этим самым тебя убьет.
— Нет, — воскликнул Кащей и, выхватив меч, стал крушить уступы и выпуклости белобокого облака. — Нет! Нет! Нет! Какое же это бессмертие?! — и упал, и зарылся лицом в пушистую белизну.
А Симаргл вдруг увидел: на Сныпяти тронулся лед. И мальчишки, такие же точно, каким был его семилетний Кащей, с беззаботной отвагою прыгают с льдины на льдину. А взрослые люди — казалось, всё Селище разом — за Ягдой спешат — к Перунову дубу. А вот и мальчишки уже карабкаются на берег и следом бегут. И Симаргл улыбнулся:
— Там Ягда — внизу! Посмотри! Она стала княгиней!
Кащей приподнялся и сел. Лицо его было белее, чем облако:
— Не отвлекайся! Ты сказал: моя смерть живет в корнях дуба! Где он, этот дуб?!
— Человеку этого лучше не знать.
— Нет, Симаргл! Ты не путай меня с людьми. Я-то буду бессмертным! Ради этого только и стоит жить! Я буду свой дуб охранять. Днем и ночью!
— Мокошь этого и хотела, — с грустью сказал Симаргл.
А Кащей рассмеялся:
— Вот видишь! Значит, всё так и будет!
Там, внизу, на залитой солнцем поляне, люди встали широким кругом возле священного дерева, взялись за руки, закинули головы к небу.
— Почему ты всё время смотришь по сторонам? — с досадой воскликнул Кащей. — Где мой дуб? И когда же мы наконец до него долетим?
— Дуб растет на Лысой горе. Отсюда до него три дня пути.
— А нельзя ли быстрее? — с тревогой спросил Кащей.
И Симаргл покачал головой, и устало прикрыл глаза. И сказал без голоса и без губ: «Мокошь и для меня придумала наказание. Мое имя однажды покинет меня. Будто крик от губ отлетит… И останется в памяти у людей только слово. А что за Симаргл такой — человек ли, крылатый ли зверь, неужели же бог?..» И взглянул на Кащея. Мальчик спал, растянувшись на облаке.
И Симаргл осторожно коснулся рукою его едва затянувшихся ран. И раны сначала покрылись рубцами, а потом и вовсе исчезли.
4
Тень от облака затянула поляну и священное дерево. И люди, хотя они и ходили по кругу маленькими приставными шажками, хотя их глаза и были закрыты, эту тень на себе ощутили и на миг опечалились. И услышали хриплое, незнакомое Ягдино: «Зыр? Зри? Зор?» — и опять обнадежились.
А потом из Перунова дуба вышла уставшая Ягда. Боги с ней говорили, боги их не покинули. И ухватилась за посох, и недобро взглянула на облако: оно было одно в целом небе, во всей его сини и шири, а нависло над ними, над ней! — так взглянула, словно взглядом хотела прогнать. Чуть помедлила и прогнала. И вместе с хлынувшим солнечным светом звонко провозгласила:
— Боги дали мальчику имя! Боги сказали: звать его Зорий!
И Калина, державший однодневного мальчика на руках и Роска, стоявшая рядом, слез сдержать не смогли:
— Зорий! Зоренька! Зорька!
— Потому что на зорьке родился! Вот они его так и назвали!
И люди вокруг них открыли глаза и стали бить друг друга в ладоши — Яся Силу, а после Удала, Лада — Щуку, а Мамушка Зайца. Били и радостно восклицали:
— Боги дали мальчику имя!
— Хорошее имя — Зорий!
— Боги больше не сердятся!
— Больше беды не будет!
А дети стояли вокруг и их слова повторяли. И от радости прыгали, и тоже в ладоши друг друга били. И всё бы было совсем как прежде, если бы Ляс на крыше не зазвенел. Близко была его крыша к священной поляне. Каждое слово сюда долетало:
— Любовь нам дают бессмертные боги.
С любовью и мы на время бессмертны.
А большего не дано человеку.
О лучшем он и мечтать не смеет.
Оттого ли он пел, что слова вдруг сами слетелись? Или Зорию однодневному счастья этим желал? Удивились, не поняли люди. А Ягда ударила посохом оземь:
— Что такое? — вскричала. — Не время для песен! Время пряжу прясть. Время холстину ткать! Время лес на дрова рубить!
Вот какая вышла из Ягды княгиня — складка поперек лба легла, две складки у рта. И к Зайцу, и к Утке стремительно двинулась.
— Лед сойдет когда весь, в лодку сядете, — так сказала. — До ладейных людей доплывете, — и амулет Кащеев с шеи своей сняла. — Инвару в ноги поклонитесь. Скажете: Ягда два золотых одинаковых перстня иметь с ним желает! А не поймет, тогда скажете так: Ягда в князья его хочет. Для людей своих лучшего князя ей всё равно не найти!
— Твой голос, а воля — богов! — так Заяц с поклоном ответил.
А Утка сначала вспотел от волнения, пот вытер ладонью:
— А для тебя? Он что теперь — лучший и для тебя?
— Вы и я — разве не есть одно? — и волосы, на лицо набежавшие, решительно убрала. — А только скажете Инвару так: пусть приплывает один! Нам нахлебников его здесь не надо. Свои ратники есть! — и Утке золотой амулет протянула. — А если в Дикое поле захочет…
— В поход? — это Заяц с мечтою спросил. — Степняков воевать?
— Ягда — рядом с ним будет на буланом коне! — так сказала княгиня и большими шагами прочь от них по дороге пошла.
А Фефила — она на пригорке неподалеку сидела, шерстку теплым лучам подставляла, — девочкин взгляд всё хотела поймать. Но как ни старалась, а не смогла. И на белое облако стала смотреть, как оно уплывало от Селища дальше и дальше. И снова на Ягду — она уходила по черной дороге. И снова на облако. И вздохнула, а получилось, что свистнула: «Финь! Финь! Финь!» Но некому было на свист ее оглянуться. И сначала пошла не спеша, а потом побежала, а в чистом поле и рыжим клубком покатилась. Норку свою отыскала. Сухую травинку сломила, лапками быстрыми перетерла и еще дунуть на одуванчик решила. Дунешь, бывало, по осени на один, а новой весной уже вырастет целое желтое поле! Огляделась по сторонам, — никаких у нее забот на земле не осталось… Уши прижала, чтоб не мешали, да и полезла в нору.