В «Одиссее» Гомера Пенелопа — дочь спартанского царя Икария, двоюродная сестра Елены Прекрасной — представлена как идеал верной жены. Двадцать долгих лет она дожидается возвращения своего мужа Одиссея с Троянской войны, противостоя домогательствам алчных женихов. В версии Маргарет Этвуд этот древний миф обретает новое звучание. Перед читателем разворачивается история жизни Пенелопы, рассказанная ею самой, — история, полная противоречий и тайн, проникнутая иронией и страстью и представляющая в совершенно неожиданном свете многие привычные нам образы и мотивы античной мифологии.

Мифы

Мифы — это универсальные и вневременные истории, отражающие и формирующие нашу жизнь.

Они повествуют о наших желаниях, о наших страхах и мечтах; сюжеты их напоминают нам о том, что значит быть человеком.

В серии «Мифы» собраны произведения ряда выдающихся писателей, пересказывающих древние мифы на современный лад.

Среди авторов серии — Карен Армстронг, Чинуа Ачебе, Антония С. Байет, Давид Гроссман, Виктор Пелевин, Донна Тарт, Су Тун, Джанет Уинтерсон, Маргарет Этвуд, Али Смит, Милтон Хатум, Нацуо Кирино, Салли Викерс, Дубравка Угрешич и др.

Другие книги

Маргарет Этвуд

Орикс и коростель, 2003

Слепой убийца, 2000

Та самая Грейс, 1996

Невеста-разбойница, 1993

Как выжить в дебрях (сборник рассказов и эссе), 1991

Кошачий глаз, 1988

История служанки, 1985

Телесные повреждения, 1981

Жизнь до человека, 1979

Двуглавые стихи (сборник стихотворений), 1978

Женщина-оракул, 1976

Постижение, 1972

Лакомый кусочек, 1969

Звери в той стране, 1968

Игра вкруговую, 1964

Двуличная Персефона (сборник стихотворений), 1961

Пенелопиада

Посвящается моей семье

Как ты блажен, Одиссей многохитрый,
                   рожденный Лаэртом!
Ты жену приобрел
                   добродетели самой высокой […]
Да! Между смертными
                   слава ее добродетели вечно
Будет сиять на земле.
                   И на полные прелести песни
О Пенелопе разумной
                   певцов вдохновят олимпийцы.

Одиссея, XXIV, 192–198

Так он сказал и, канат корабля
                   черноносого взявши,
Через сарай тот канат перебросил,
                   к столбу привязавши.
После вздернул их вверх,
                   чтоб ногами земли не касались. […]
И под петлями сетей
                   ужасный покой их встречает, —
Так на канате они
                   голова с головою повисли
С жавшими шею петлями,
                   чтоб умерли жалкою смертью.
Ноги подергались их,
                   но не долго, всего лишь мгновенье.

Одиссея, XXII, 465–473

I. Презренное искусство

Теперь, когда я умерла, я знаю все. Я мечтала, что смогу так сказать, но и это мое желание не сбылось, как и многие-многие другие. Несколько ничтожных фактов — вот и все, что я узнала нового. Что и говорить, любопытство утолено, да цена высоковата.

С тех пор как я умерла — стала такой, как теперь: бескостной, безгубой, безгрудой, — я узнала кое-что, о чем предпочла бы не знать, как бывает, когда подслушиваешь под окном или вскрываешь чужие письма. А вы хотели бы читать мысли? Не советую.

Сюда, под землю, каждый приходит с мешком, вроде тех мехов, куда упрятывали ветра, только наши мешки набиты словами — словами, что ты высказал сам; словами, что ты услышал; словами, что были сказаны о тебе. У одних мешки тощие, у других — огромные; мой не так уж и мал, хотя слова в нем большей частью — о моем знаменитом супруге. «Как он водил ее за нос!» — говорят одни. Да, это он умел — водить людей за нос. «И все сошло ему с рук!» Верно, он и это умел — выходить сухим из воды.

Как ему удавалось внушать доверие! Многие верили, что его версия событий и есть истинная — ну, плюс-минус парочка трупов, прекрасных соблазнительниц и одноглазых чудищ. Даже я ему верила — временами. Я знала, что он каверзник и враль, но думала, что уж меня-то он избавит от своих врак и каверз. Или я не хранила ему верность? Или я не ждала столько лет, отвергая все — почти неодолимые — соблазны? И во что я превратилась, когда эта его официальная версия получила признание? В назидательную легенду! В розгу, чтобы учить других женщин! Отчего те не способны на такую преданность, такую надежность, такое самопожертвование, как я? Вот о чем запели все в один голос — все эти рапсоды и сказители. «Не надо мне подражать!» — пытаюсь я докричаться до вас — да, до вас, слышите? Но, когда я силюсь это выкрикнуть, слышно лишь уханье совы.

Само собой, его изворотливость, его лукавство, плутоватость, его… как бы это сказать… неразборчивость в средствах бросались в глаза, но я предпочитала не замечать их. Я держала рот на замке, а если открывала — только чтобы вознести ему хвалы. Я не спорила, не задавала неудобных вопросов, не копала слишком глубоко. В те дни я мечтала о счастливой развязке, а вернейший путь к счастливой развязке — не отпирать дверей и мирно спать, пока бушует буря.

Но, когда буря миновала и жизнь потекла уже не так легендарно, я обнаружила, сколь многие смеются надо мной за глаза, — и как они потешаются, как отпускают шуточки на мой счет, и невинные, и грязные; как из меня лепят сказку, а то и несколько, и совсем не таких, какие мне хотелось бы о себе услышать. Что может женщина поделать с постыдной сплетней, разлетевшейся по свету? Попытайся она оправдаться — и любые ее слова прозвучат подтверждением вины. Так что я предпочла подождать еще.

Но теперь, когда все рассказчики выдохлись, настал мой черед. Теперь я сама расскажу сказку. Решиться на такое мне дорогого стоило: стряпать побасенки — презренное искусство. Забава для старух и бродячих попрошаек, слепых певцов, служанок да детворы — всяких бездельников, которым времени не занимать. Когда-то меня подняли бы на смех, вздумай я строить из себя рапсода: жалкое это зрелище — аристократка, опустившаяся до возни с искусством; но сейчас-то какое мне дело до общественного мнения? Мнения общества, собравшегося здесь, под землей? Мнения теней? Отголосков? Так что решено — я спряду свою нить.

Загвоздка в том, что говорить мне нечем — у меня нет рта. Мне не удастся изъясняться внятно для вашего мира, мира тел, языков и пальцев; да и слушателей у меня по вашу сторону реки раз-два и обчелся. Если кому и под силу уловить случайный шепот, случайный писк, слова мои для них — всего лишь ветер в сухих камышах, голос летучей мыши, мелькнувшей в сумерках, тягостный сон.

Но я всегда была непреклонна. «Терпеливая» — так меня называли. Я доведу свою затею до конца.

II. Партия хора

Пляска с веревками

Служанки мы.
Ты нас убил
несправедливо.

Мы босиком
в петлях плясали
ни за что ни про что.

С каждой богиней,
         царицей и девкой
тешился ты
без разбору.

Меньше стократ
мы совершили —
а ты осудил нас.

Властвовал ты
грозным копьем,
словом хозяйским.

Любовников кровь
мы оттирали
с пола и лавок,
с дверей, со ступеней,
на коленях в воде;
ты стоял и глазел

на ноги наши босые;
ни за что ни про что
тешился нашим страхом,

пил его с наслажденьем.
Рукою взмахнул —
и любовался

нашей последней пляской.
Ни за что ни про что
на смерть осудил нас.

III. Мое детство

С чего же начать? Выбор невелик: или с самого начала, или с чего-то другого. Но всему начало — начало мира, все остальное — лишь последствия; а о том, как начался мир, каждый толкует по-своему, так что начну я, пожалуй, с того, как я родилась.

Отцом моим был Икарий, царь Спарты. Матерью — наяда. Таких полукровок в те времена было пруд пруди; куда ни плюнь — всюду наядины дочки. Впрочем, толика божественной крови в жилах — это не так уж плохо. По крайней мере поначалу.

Когда я была совсем еще крошкой, отец приказал бросить меня в море. При жизни я так не выяснила почему, но теперь подозреваю, что виной всему были слова оракула: жрица объявила, что я сотку отцу погребальное покрывало. Вот он, наверное, и решил, что если убьет меня вовремя, то соткать ему саван будет некому, а значит, он никогда не умрет. Ход рассуждений очевиден. И если так, то отец решил утопить меня, чтобы спастись самому, — вполне понятное побуждение. Но он, видно, ослышался, а может, и сама жрица не разобрала что к чему — боги часто бормочут, как беззубые: не отцу, а свекру должна была я соткать гробовой покров. И если о том и шла речь в пророчестве, то оно воистину сбылось, и в свое время саван для свекра сослужил мне хорошую службу.

Понимаю, что теперь уже не в моде учить девочек рукоделию, но в мои времена, по счастью, дело обстояло иначе. Очень удобно: всегда находилось чем занять руки. Если кто-то отпускал неуместное словечко, всегда можно было притвориться, что ты ничего не слышала. И можно было не отвечать.

Но как знать? Может, никакого пророчества о саване и не было. Может, я его просто выдумала, чтобы было не так обидно. Столько шепотов носится здесь, в темных пещерах и на лугах, что порой не различишь, откуда этот голос — со стороны или у тебя из головы. Насчет головы — это я фигурально. Какие уж тут головы у нас, подземных?..

Впрочем, неважно. Так ли, иначе — меня бросили в море. Помню ли я, как сомкнулись надо мной волны и как воздух вышел из легких? Помню ли колокол, который, говорят, бьет в ушах утопающих? Не помню. Ровным счетом ничего. Но мне потом рассказали, как это было: всегда найдется какая-нибудь служанка или рабыня, старая нянюшка или кумушка, которую хлебом не корми — дай напичкать ребенка сплетнями обо всяких ужасах, что вытворяли с ним родители, когда он по малолетству еще ничего не мог запомнить. Эта история отбила у меня охоту общаться с отцом. Этим случаем — точнее, своей осведомленностью о нем — я и объясняю свою замкнутость и недоверие к людям.

Однако же каким надо быть дураком, чтобы пытаться утопить дочь наяды?! Вода — наша колыбель, наша родная стихия. Плаваем мы не так хорошо, как матери, но держаться на воде можем сколько угодно, а к тому же всегда найдем общий язык с рыбами и морскими птицами. Стая полосатых уток поспешила на помощь и доставила меня к берегу. Что оставалось делать отцу после такого знамения? Он принял меня обратно и дал мне новое имя. После того случая меня стали называть уточкой. А отец, очевидно, усовестился: с тех пор он преисполнился ко мне родительских чувств.

Отвечать ему взаимностью было нелегко. Можете себе представить, как мы с любящим отцом гуляем, держась за ручки, по краю обрыва, по берегу реки или по крепостной стене, а я только и думаю: вот сейчас он как сбросит меня вниз или размозжит голову камнем… Даже просто сохранять спокойствие в таких обстоятельствах — и то была задачка. После этих прогулок я уходила к себе и заливалась слезами. (Раз уж на то пошло, скажу вам сразу: дети наяд вообще ужасно плаксивые. Четверть своей земной жизни, если не больше, я провела в слезах. К счастью, в мое время носили покрывала. Очень удобно, когда нужно скрывать, что глаза у тебя красные и припухшие.)

Моя мать, как и все наяды, была прекрасна, но холодна. У нее были волнистые волосы и ямочки на щеках, а смех — точно зыбь на воде. Она была неуловима. В детстве я нередко пыталась обнять ее, но она всегда уклонялась. Хочется верить, что это она вызвала мне на помощь утиную стаю, но на самом деле — едва ли: она обычно плавала в реке и приглядывала за детьми помладше, а обо мне часто забывала. Если бы отец не велел меня утопить, она, пожалуй, и сама могла бы уронить меня в воду по рассеянности, а то и в порыве раздражения. Она ни на чем не могла сосредоточиться надолго и была невероятно капризна и переменчива.

Итак, вы уже поняли, что я еще в раннем детстве оценила преимущества самостоятельности (если допустить, что таковые у нее есть). Я осознала, что в этом мире я должна заботиться о себе сама. Рассчитывать на поддержку семьи не приходилось.

IV. Партия хора

Детский плач

Причитание

Мы тоже были детьми. Мы тоже не выбирали себе родителей. Нищих родителей, родителей-рабов, родителей — земледельцев и слуг; родителей, которые продали нас; родителей, у которых нас украли. Они, родители наши, не были богами, не были полубогами, нимфами или наядами. Нам, детям, назначили работать во дворце; мы, дети, гнули спину от рассвета до заката. Если нам случалось заплакать, мы утирали слезы. Если нам случалось заснуть, нас будили пинками. Нам говорили, что у нас нет матери. Нам говорили, что у нас нет отца. Нас называли лентяйками. Нас называли грязнулями. Верно, мы были грязны. Грязь была нашей заботой и работой, нашей обязанностью и нашей виной. Грязные девчонки — вот кем мы были. Если хозяин или сын хозяина, гость или сын гостя желал переспать с нами, мы не могли отказать. И не было толку плакать, не было толку ссылаться на боль. А мы были еще детьми. Тяжелее всех приходилось хорошеньким. Мы мололи муку для роскошных свадебных пиршеств, а нас кормили объедками. Мы знали, что для нас свадебного пира не будет никогда и никто не даст за нас богатых даров; наши тела ценились дешево. Но мы тоже хотели петь и плясать, тоже хотели счастья. Повзрослев, мы стали изящны и уклончивы. Мы овладели искусством скрытой издевки. Но уже детьми мы умели и покачивать бедрами, и манить, и подмигивать, и подавать бровями тайные знаки; мы встречались с мальчиками за свинарником — со знатными и незнатными наравне. Мы кувыркались в соломе, в грязи и в навозе, на мягких овечьих шкурах, которые сами же стлали на хозяйское ложе. Мы допивали оставшееся в кубках вино. Подавая пищу, мы тайком плевали на блюда. Между светлым пиршественным залом и темной кухней мы успевали набить рот краденым мясом. По ночам мы вместе смеялись у себя на чердаке. Мы старались урвать от жизни, что только сможем.

V. Асфодели

Как отмечали многие, здесь у нас темно. «Черная Смерть, — говорили они. — Мрачные чертоги Аида». И все в таком духе. Ну да, да, здесь темно, но в этом есть свои преимущества. Например, если встретишь кого-то, с кем не хочешь говорить, всегда можно сделать вид, что ты его не узнала.

Конечно, есть еще поля асфоделей. Если кому нравится, можно бродить и там. Там посветлее, и кое-кому по вкусу эти вечные вялые хороводы, но не стоит обманываться названием. Как же, поля асфоделей, так поэтично! Но вы только вдумайтесь: асфодели, асфодели, асфодели… белые цветочки, вполне симпатичные, но со временем надоедают хуже горькой редьки. Спрашивается, кто мешал разнообразить картину? Расширить цветовую гамму, проложить вьющиеся тропки и аллеи, поставить хоть пару каменных скамей и фонтанов… Ну, на худой конец, добавить гиацинтов. Или чуточку крокусов — я что, многого прошу? Правда, весны у нас тут не бывает, да и вообще с временами года туговато. Хотела бы я знать, кто все это проектировал!

Кстати, я не упоминала, что есть тут тоже нечего, кроме асфоделей?

Ну да что толку жаловаться!

В темных гротах куда лучше. И разговоры там идут поинтереснее, особенно если попадется какой-нибудь мелкий негодяйчик — карманник, биржевой маклер, сутенер. Меня, как и многих девчонок-недотрог, всегда втайне тянуло к таким мужчинам.

Но слишком глубоко я обычно не забираюсь. Там наказывают настоящих злодеев, тех, кто не понес должного наказания при жизни. Слушать эти вопли — выше моих сил. Впрочем, муки здесь только мысленные, тел-то у нас больше нет. Так что боги развлекаются по-своему. Покажут какому-нибудь бедолаге целое пиршество — груды мяса, горы хлеба, целые лозы винограда, — а стоит ему протянуть руку, как тут же все исчезает. Или вот еще — заставят кого-нибудь вкатывать каменную глыбу на отвесный склон. Тоже их любимая шуточка. Меня иногда так и тянет туда, поглубже: вспомнить, что такое настоящий голод, настоящее изнеможение.

Время от времени туманы расступаются и нам удается заглянуть в мир живых. Как будто чуть-чуть протер грязное окно и смотришь в дырочку. А иногда граница вовсе исчезает, и открывается путь наружу. В такие моменты мы все очень волнуемся, и поднимается страшный гвалт.

Проникнуть ненадолго в мир живых можно разными способами. Когда-то бывало так: кто хотел посоветоваться с нами, перерезал глотку овце, корове или свинье и давал крови стечь в яму. Мы чуяли запах и слетались к яме, как мухи на труп. Мы тысячами толпились вокруг этой ямы, щебеча и трепыхаясь, точно смерч опрокинул гигантскую корзину для бумаг, а какой-нибудь доморощенный герой отгонял нас мечом, пока не явится тот, с кем он хотел говорить. И получал пару-тройку невнятных пророчеств: на невнятицу мы были мастера. К чему выкладывать все как на духу? Лучше пусть приходит еще и еще, с новыми овцами, коровами, свиньями, ну и так далее.

Отвесив герою должную меру слов, мы все получали доступ к вожделенной яме, и не стану утверждать, что за столом вели себя прилично. Нет, конечно. Мы толкались и пихались, чавкали и расплескивали угощение, не стесняясь перемазаться до ушей. Но до чего приятно было вновь ощутить, как кровь струится по жилам, которых у нас больше не было, — пусть всего на мгновение!

Иногда нам удавалось являться живым в сновидениях, но это было далеко не так замечательно. А некоторые просто застряли на том берегу реки, потому что их не похоронили как положено. Они оказались ни там ни сям и ужасно из-за этого переживали. Ну и хлопот же с ними было!

Затем, спустя сотни, а может, и тысячи лет — здесь трудно следить за временем, у нас же его попросту нет, — обычаи переменились. Живые перестали заглядывать в подземный мир, а наше скромное обиталище померкло перед заведением поглубже и позрелищней. Огненные рвы, плач и скрежет зубовный, червь неусыпающий и черти с вилами… куда нам было до всех этих спецэффектов!

Но от случая к случаю нас все еще вызывали волшебники и заклинатели — люди, заключившие договор с силами ада, а потом и всякая сошка помельче — столовращатели, медиумы, контактеры и иже с ними. Это было унизительно — ну, когда приходилось материализовываться в меловом круге или посреди обитой бархатом гостиной только потому, что кому-то вздумалось на тебя поглазеть, — но хотя бы позволяло идти в ногу с тем, что происходит в мире все еще живых. Меня, например, очень заинтересовало изобретение электрической лампочки и еще эти теории двадцатого века о превращении материи в энергию. Кое-кто из нас научился проникать в систему эфирных волн, не так давно опоясавшую земной шар, и путешествовать по миру, выглядывая через эти светящиеся плоскости, что ныне служат людям домашними алтарями. Возможно, именно таким способом богам в свое время удавалось являться и исчезать столь стремительно: наверняка у них было в распоряжении нечто подобное.

Меня волшебники вызывали нечасто. Я была знаменита, о да, кто угодно подтвердит, но видеть меня они почему-то не хотели, тогда как моя двоюродная сестрица Елена пользовалась большим спросом. По-моему, это несправедливо: ведь меня нельзя было обвинить ни в чем предосудительном, ни в каких любовных интрижках, а она была сущее позорище. Но, конечно, красоты ей не занимать. Утверждали, что она родилась из яйца — от Зевса, который силой взял ее мать, приняв облик лебедя. Как она этим кичилась, наша Елена! Интересно, кто-нибудь верил по-настоящему в эту байку про лебедя-насильника? Такие сказки в наше время только ленивый не рассказывал. Создавалось впечатление, что боги просто не в силах удержать руки, лапы, клювы или что там у них при себе: только и знают, что насиловать смертных женщин направо и налево.

Одним словом, волшебники желали видеть Елену, и она с удовольствием подчинялась. Ей казалось, что вернулись старые добрые времена, когда все мужчины вокруг на нее таращились. Обычно она являлась в одном из своих троянских нарядов, чересчур разукрашенном, на мой вкус, но chacun a son goût.[1] Она медленно поворачивалась перед потрясенным заклинателем, как она это умела; затем, склонив голову, бросала на него взгляд из-под опущенных век и одаряла своей фирменной призывной улыбкой — и чародей падал к ее ногам. А иногда она приходила в том виде, в каком предстала посреди пылающей Трои перед разъяренным супругом Менелаем, когда тот уже готов был вонзить в нее карающий меч. Она лишь обнажила одну из несравненных своих грудей — и он рухнул на колени, лопоча влюбленную чушь и умоляя вернуться с ним домой, в Спарту.

Что же до меня… конечно, мне говорили, что я красива, — а что еще оставалось, ведь я была царевной, а вскоре стала царицей. Да, уродиной я не была, но на самом деле ничего особенного собой не представляла. Зато я была умна, по тем временам даже очень. Похоже, этим я и прославилась — тем, что была умницей. Этим да моим тканьем, а еще — супружеской верностью и благоразумием.

Будь вы черным магом, рискующим душой ради своего искусства, кого бы вы предпочли призвать: невзрачную, пусть и умную, женушку, которая умела ткать и ни разу не преступила приличия, — или женщину, одурманившую страстью сотни мужчин и погубившую великий город?

И я вас понимаю.

Елене все сошло с рук. Хотела бы я знать почему? Других душили морскими змеями, топили в бушующем море, превращали в пауков и пронзали стрелами за куда более невинные проступки. Кто-то съел чужую корову. Кто-то чем-то похвастался. Ну и все в таком духе. За все неприятности и страдания, которые Елена причинила стольким людям, что и не счесть, она заслуживала по меньшей мере хорошей порки. А не тут-то было.

Мне, конечно, до этого дела нет.

Да и не было.

Мне и без того хватало, чем заняться в жизни.

Так что перейдем к рассказу о том, как я вышла замуж.

VI. Мое замужество

Мое замужество подготовили загодя. Так было заведено: если уж устраивали свадьбу, то готовились к ней заранее. Речь не о свадебном платье, цветах, угощении и музыке, хотя и это все тоже было. Это у всех бывает, даже теперь. Нет, я имею в виду подготовку не столь явную.

По старому укладу, свадьбы устраивали только для важных особ, потому что только у важных особ имелось наследство. Все остальное было просто связями разного рода: насилием или совращением, союзами по любви или приключениями на ночь — с богом, выдававшим себя за пастуха, или с пастухом, выдававшим себя за бога. По случаю до подобных интрижек снисходили и богини, забавлявшиеся со смертной плотью, как королева, играющая в доярку, но наградой мужчине становилась ранняя и зачастую жестокая смерть. Бессмертие и смертность не созданы друг для друга: они — как огонь и грязь, только победителем всегда выходит огонь.

Но богов это ничуть не смущало. Им даже нравилось. Любуясь, что творится со смертными от их божественной любви, они покатывались со смеху. Было в них, богах, что-то от детей — и это было отвратительно. Теперь я могу сказать об этом прямо, потому что тела у меня больше нет, страдания плоти мне уже не грозят, да и боги все равно не слушают. Насколько я понимаю, они отправились на покой. В нынешнем мире боги не приходят к людям, как бывало, — разве что если примешь чего-нибудь специального.

О чем это я?.. Ах да, замужество. Замуж выходили, чтобы рожать детей, а дети были не для забавы. Дети были для передачи по наследству всяких полезных вещей. Царств, например, или богатых свадебных подарков, семейных историй и кровных распрей. Через детей заключались союзы; через детей карались обидчики. Родить ребенка — значило впустить в мир новую силу.

Если у вас был враг, стоило перебить всех его сыновей, пусть даже младенцев. Иначе они вырастут, выследят вас и убьют. Если рука не поднималась, можно было, конечно, отослать их прочь под чужим именем или продать в рабство, но все равно не знать вам покоя, пока они живы.

Если у вас не было сыновей, одни дочери, следовало как можно скорее выдать их замуж, чтобы обзавестись внуками. Чем больше рук, способных владеть мечом и копьем, насчитывалось в вашем семействе, тем лучше, ибо все прочие достойные люди вокруг только и делали, что искали предлог напасть на какого-нибудь царя или богача и забрать все, до чего дотянутся, в том числе и людей. Слабость одного властителя означала благоприятный шанс для всех остальных, так что сильные мужчины в каждом доме были на счету.

Поэтому готовить мое замужество начали без промедления, как только время пришло.

При дворе царя Икария, моего отца, еще сохранялся древний обычай состязаться за руку знатной девушки, так сказать, поставленной на кон. Победивший в состязаниях получал невесту и свадьбу, но предполагалось, что он останется жить во дворце тестя, пополняя ряды его мужского потомства. Через брак жених приобретал богатство — золотые кубки, серебряные чаши, лошадей, одежды, оружие — весь этот хлам, который так высоко ценился, когда я была жива. При этом предполагалось, что и его семья передаст семье невесты кучу такого же хлама.

Я называю все это хламом, потому что знаю, что с ним сталось в конечном счете. Все это сгнило под землей или кануло на дно морское, сломалось и было выброшено или пошло в переплавку. А кое-что в итоге очутилось в огромных дворцах, где — как ни странно — нет царей и цариц. Какие-то безобразно одетые люди движутся бесконечной вереницей по залам этих дворцов и пялятся на золотые кубки и серебряные чаши, которыми теперь даже никто не пользуется. Потом они идут на рынок, устроенный там же, во дворце, и покупают изображения этих вещей или их крошечные копии, даже не из золота и серебра. Вот поэтому я и говорю — хлам.

Согласно древнему обычаю, груда сверкающих брачных трофеев оставалась в семье невесты, во дворце ее семьи. Быть может, именно поэтому отец так привязался ко мне, когда не удалось утопить меня в море: ведь где я, там и сокровища.

(И все-таки почему он пытался меня утопить? Этот вопрос до сих пор не дает мне покоя. Версия с саваном меня не устраивает, но верного ответа я так и не нашла — даже здесь. Всякий раз, как я издали замечаю отца, бредущего через луг асфоделей, и пытаюсь догнать его, он торопится прочь, как будто боится взглянуть мне в лицо.

Временами я склонялась к мысли, что я была назначена в жертву морскому богу, жадному до людских жизней. Спасли меня утки, а отец оказался ни при чем — и, видимо, мог заявить, что выполнил свою часть сделки без обмана, а если морской бог не сумел утащить меня на дно и сожрать, такова уж его горькая доля.

Чем больше я раздумываю об этой версии, тем больше она мне нравится. Она похожа на правду.)

Итак, представьте меня неглупой, но вовсе не сногсшибательно красивой девушкой брачного возраста — положим, лет пятнадцати. Вот я выглядываю из окна своей комнаты (а она была на втором этаже дворца) во двор, где собираются участники состязаний — все эти юные, полные надежд соперники за мою руку.

Разумеется, я не вывешиваюсь из окна по пояс. Не ставлю локти на подоконник, точно какая-нибудь девка из простых, и не таращусь без стыда и совести. Нет-нет, я выглядываю украдкой из-под покрывала, из-за занавесок. Нельзя, чтобы все эти молодые люди, почти нагие, увидели мое лицо без покрывала. Служанки наряжали и украшали меня, как могли, певцы сочиняли песни в мою честь («лучезарна, как Афродита», и весь этот обычный трескучий вздор), но я все равно чувствовала себя неуклюжей и жалкой. Юноши во дворе смеялись и шутили — похоже, они совсем не стеснялись друг друга; вверх они не смотрели.

Я знала, что они приехали сюда не за мной, не за Пенелопой-Уточкой. Нет, только за тем, что они получат в придачу ко мне: за родством с царской семьей, за грудой сверкающей дребедени. Ни один мужчина не пойдет на смерть из любви ко мне.

И действительно, ни один не пошел. Не то чтобы мне хотелось толкать их на смерть… Я ведь не пожирательница мужчин, не Сирена, не сестрица Елена, которой нравилось побеждать просто для того, чтобы показать: она это может. Как только мужчина начинал ползать перед ней на брюхе — а много времени на это не требовалось, — она поворачивалась и уходила, даже не удостоив жертву прощальным взглядом, да еще с этим своим беззаботным смешком, словно только что увидела придворного карлика, стоящего на голове для потехи.

Я была доброй девушкой — по крайней мере добрее Елены, так мне казалось. Я знала, что должна буду предложить мужчине что-нибудь вместо красоты. Я была умна, все это говорили (и повторяли так часто, что меня это повергало в уныние), но ум в своей жене мужчина ценит до тех пор, пока держится от нее подальше. А вблизи — что ж, доброту он никогда не отвергнет, даже если ни на что более соблазнительное рассчитывать не придется.

Самым очевидным кандидатом в мужья для меня был какой-нибудь младший сын царя с обширными владениями — возможно, один из сыновей Нестора. Для царя Икария это был бы удачный союз. Разглядывая из-под покрывала молодых людей, топчущихся во дворе, я пыталась угадать, кто из них кто, и решить — просто забавы ради, поскольку выбирать себе мужа в мои привилегии не входило, — кого из них я бы предпочла.

При мне было несколько служанок — меня никогда не оставляли одну, я была в опасности, пока не выйду благополучно замуж: ведь кто знает, не взбредет ли в голову какому-нибудь рьяному охотнику за удачей попытаться соблазнить меня, а то и просто схватить и похитить? Служанки держали меня в курсе дел. Это был неиссякаемый источник всяческих пустяковых сплетен: они были вольны ходить по всему дворцу, рассматривать мужчин, как им заблагорассудится, подслушивать их разговоры, смеяться и шутить с ними, сколько душе угодно: если кто и проберется к ним между ног, до этого никому не было дела.

— А вон тот, с грудью бочкой? Это кто? — спросила я.

— А-а, да это всего-навсего Одиссей, — ответила одна из служанок.

Серьезным претендентом на мою руку он не считался — по крайней мере среди прислуги. Дворец его отца находился на Итаке, каменистом козьем островке; сам же он был одет, как простой мужлан, а держался, словно важная шишка из провинции, и уже успел ввернуть несколько заковыристых фразочек, за которые его записали в чудаки. Другие юноши подшучивали над ним: «Не садитесь играть с Одиссеем, он с Гермесом на короткой ноге». Все равно что прямо сказать: это, мол, плут и вор. Точь-в-точь такая слава ходила за его дедом Автоликом: говорили, он за всю жизнь ни разу не выиграл честно.

— Интересно, быстро ли он бегает? — сказала я.

Кое-где женихи определяли победителя в борьбе, кое-где — в колесничных скачках, но у нас было принято простое состязание в беге.

— Это вряд ли — на таких-то коротких ножках! — ответила служанка не без ехидства.

И верно, ноги у Одиссея были коротковаты в сравнении с туловищем. Пока он сидел, это было незаметно, но тотчас бросалось в глаза, стоило ему подняться.

— Уж вас-то ему нипочем не догнать, — заметила вторая служанка. — Не хотите же вы поутру проснуться в постели сразу с мужем и со стадом Аполлоновых коров!

Это была шутка насчет Гермеса, который совершил первую свою кражу — увел у Аполлона стадо, — едва родившись на свет.

— Ну разве что среди них сыщется бычок, — вмешалась еще одна служанка.

— Или козлик, — подхватила третья. — Крепенький да рогастенький! Нашей маленькой уточке это понравится, ей-ей! Скоро она у нас заблеет козочкой!

— Я бы и сама не прочь, — добавила четвертая. — Лучше уж козлик рогастый, чем эти молокососы.

И служанки расхохотались, зажимая рты ладошками.

Это было унизительно. Я пока еще не понимала грубых шуток и не знала точно, почему они так веселятся, но ясно было, что на мой счет. Однако заставить их замолчать я не могла.

И тут сестрица Елена вплыла в комнату, точно длинношеяя лебедица, которой она себя воображала. Она раскачивала бедрами при ходьбе, стараясь, чтобы все это замечали. Хотя речь шла о моем замужестве, Елена хотела оставаться в центре внимания. Она была прекрасна, как всегда, и даже более того — невыносимо прекрасна. И разряжена по-царски: ее муж Менелай за этим присматривал, а он был богат до невозможности, так что мог себе это позволить. Она взглянула мне в лицо так капризно и чудно, словно кокетничала. Подозреваю, она кокетничала и со своей собакой, и с зеркалом, и с гребнем, и со столбиком кровати. Просто чтобы не терять форму.

— По-моему, из Одиссея получится очень подходящий муж для нашей маленькой уточки, — сказала она. — Ей ведь нравится тихая жизнь. Вот и будет ей тихая жизнь, если он увезет ее на Итаку, как он тут похвалялся. Будет помогать ему коз пасти. Они с Одиссеем по одной мерке скроены. У обоих ножки коротенькие.

Она сказала это легко, как бы невзначай, но самые ее невинные с виду высказывания зачастую оказывались самыми жестокими. Почему красивые люди думают, будто весь мир существует только для того, чтобы их развлекать?

Служанки захихикали. Я пришла в ужас. Я не думала, что у меня такие уж короткие ноги, и представить себе не могла, что Елена обратит на них внимание. Но, когда речь заходила о достоинствах и недостатках чьей-нибудь внешности, мало что ускользало от ее взгляда. Из-за этого она позже и заварила кашу с Парисом: тот ведь был куда красивее тучного рыжего Менелая. Лучшее, что смогли сказать о Менелае певцы, когда начали вставлять его в поэмы, — что у него был зычный голос.

Все служанки уставились на меня, ожидая, что я отвечу. Но Елена умела кого угодно лишить дара речи, и я не была исключением.

— Не огорчайся, сестричка, — продолжала она, похлопав меня по руке. — Ходят слухи, он очень умный. И ты очень умная, мне уже сказали. Значит, ты будешь понимать, что он говорит. Мне вот никогда не удавалось. Как же нам с тобой повезло, что он не выиграл меня!

И она одарила меня снисходительной улыбкой счастливицы, которая имела возможность первой отведать какую-нибудь неаппетитную колбасу, но отвергла ее с презрением. Одиссей был в числе соперников за ее руку и жаждал победы не менее страстно, чем любой мужчина на свете. А теперь ему придется состязаться за второй — в лучшем случае — приз.

Нанеся свой ядовитый укус, Елена нас покинула. Служанки принялись обсуждать ее роскошное ожерелье и сверкающие серьги, совершенство ее носика и изящество ее прически, ее блестящие глаза и безупречный вкус, с которым была выткана кайма ее сияющих одеяний. Как будто меня здесь не было. А ведь это был день моей свадьбы.

Все это было очень тяжело. Я расплакалась, как мне еще нередко предстояло плакать в дальнейшем, и меня уложили в постель.

Так что состязания в беге я пропустила. Победил Одиссей. Хитростью, как я узнала позже. Ему помог брат моего отца, дядя Тиндарей, отец Елены (хотя, как я уже говорила, некоторые утверждали, будто ее отцом на самом деле был Зевс). Он подмешал в вино других женихов какое-то зелье, от которого те стали вялыми, но не слишком, так что сами этого не заметили, а Одиссею дал снадобье с противоположным действием. Насколько я понимаю, это вошло в традицию: такой трюк по сей день проделывают в мире живых перед состязаниями атлетов.

Почему дядя Тиндарей помог моему будущему мужу? Они не были ни друзьями, ни союзниками. Что Тиндарей на этом выгадал? Мой дядя — уж вы мне поверьте — ни за что не стал бы помогать кому-нибудь просто по доброте душевной: такую роскошь мало кто мог себе позволить.

По одной версии, я стала наградой за услугу, которую Одиссей когда-то оказал Тиндарею. Когда шла борьба за Елену и страсти начали накаляться, Одиссей заставил всех соперников поклясться, что они будут защищать того, кто выиграет Елену, если кто-то попытается отнять ее у победителя. Так он восстановил спокойствие, и свадьба Менелая прошла без сучка без задоринки. Должно быть, Одиссей понимал, что ему самому надеяться не на что. Именно тогда — если верить слухам — он и заключил с Тиндареем сделку: он обеспечит лучезарной Елене мирное и весьма выгодное бракосочетание, а взамен получит неказистую Пенелопу.

Но у меня есть другая версия, и вот какая. И Тиндарей, и мой отец Икарий оба были царями Спарты. Им полагалось царствовать по очереди, год — одному, следующий год — другому, и так далее. Но Тиндарей хотел заполучить трон в свое полное распоряжение, что ему впоследствии удалось. Этим можно объяснить, почему он так подробно расспрашивал разных женихов, какие у тех планы и виды на будущее, и узнал, что Одиссей разделяет новомодную идею, что жена должна переселяться в дом мужа, а не наоборот. Тиндарею пришлось бы как нельзя более кстати, если бы я убралась куда-нибудь подальше, — я и сыновья, которых я могу родить. Так у Икария окажется меньше помощников, если дело дойдет до открытой схватки.

Что бы за этим ни стояло, Одиссей сжульничал и выиграл забег. Я видела, с какой коварной улыбкой Елена наблюдала за нашими брачными обрядами. Она думала, что меня сбыли на руки неотесанному болвану, который увезет меня в какую-нибудь унылую глухомань, и это ее вполне устраивало. Она, должно быть, заранее знала, что остальных женихов решено подпоить.

Что же до меня, я едва выдержала всю эту церемонию: жертвоприношение животных, подношения богам, очистительные окропления, возлияния, молитвы и нескончаемые песнопения. Мне было дурно. Я не поднимала глаз на Одиссея и видела только его ноги. «Коротенькие ножки», — приходило мне на ум снова и снова, даже в самые торжественные моменты. Мысль была совершенно неуместная — мелочная и глупая, и от нее так и тянуло хихикнуть, но в свою защиту я могу повторить, что мне тогда было всего пятнадцать.

VII. Шрам

Итак, меня передали с рук на руки Одиссею, точно сверток с мясом. Мясо в золотой упаковке, имейте в виду. Эдакую кровяную колбасу в позолоте.

Но вам это сравнение, должно быть, покажется грубым. Так что позвольте добавить: мясо у нас ценилось очень высоко. Аристократы поглощали его горами: мясо, мясо, мясо… И все, что с ним удосуживались сделать перед едой, — это просто зажарить: наш век не знал кулинарных изысков. Ах да, совсем забыла: был еще хлеб, то есть просто лепешки. Хлеб, хлеб, хлеб. И вино, вино, вино. Время от времени бывали еще фрукты и овощи, но вы об этом, наверное, и не слышали, потому что в песни их вставляли нечасто.

Боги любили мясо не меньше нашего, но от нас не получали ничего, кроме костей и жира, — спасибо Прометею, обвел их вокруг пальца, как детей малых: только круглый дурак купится на мешок с костями, прикрытыми жиром, а Зевс купился; из чего следует, что боги не всегда бывали такими умными, как нам полагалось верить.

Сейчас я мертва, потому и могу это сказать. Раньше я бы не осмелилась. Никогда нельзя было знать наверняка, что кто-нибудь из богов не подслушивает тебя, укрывшись личиной нищего, старого друга или чужеземца. Верно, что временами меня брало сомнение: а существуют ли они на самом деле, эти боги? Но при жизни я считала за благо не рисковать.

На свадебном пиру всего было вдосталь: и огромные блестящие жиром куски мяса, и огромные горы душистого хлеба, и не менее огромные кувшины сладкого вина. Гости так обжирались, что удивительно, как они не лопнули прямо за столом. Ничто так не разжигает аппетит, как дармовое угощение; позже я убедилась в этом на опыте.

В те времена ели руками. Зубам доставалась нелегкая работенка, но все равно так было лучше: никаких ножей и вилок — и никакого соблазна ткнуть ими в сотрапезника, который тебе чем-нибудь досадил. На всякой свадьбе, предваряемой состязаниями, неизбежно случаются гости, разочарованные поражением; но на моем брачном пиру не вышел из себя ни один неудачливый жених. Если б они проиграли торги за лошадь, шуму и то было бы больше.

Вино подали слишком крепкое, и многие захмелели. Даже мой отец, царь Икарий, напился пьяным. Он подозревал, что Тиндарей и Одиссей сыграли с ним шутку. Он почти не сомневался, что они сплутовали, но не мог понять, каким именно образом; это его бесило, а от вина он разошелся еще пуще и отпустил несколько обидных замечаний насчет дедушек и бабушек кое-кого из гостей. Но он был царь, так что до поединков дело не дошло.

Одиссей оставался трезвым. Он умел делать вид, что пьет очень много, на самом деле даже не прикладываясь к чаше. Позже он сказал мне: если мужчине — ну вот как ему — приходится брать умом, то ум нужно всегда держать наготове и чтобы он всегда был острым, как топор или меч. Только дураки, сказал он, похваляются тем, сколько они могут выпить. Из-за этого начинаются состязания, кто кого перепьет, человек расслабляется и теряет бдительность, а тут-то враг и может нанести ему удар.

Что до меня, я была не в силах проглотить ни кусочка. Я слишком волновалась. Я сидела, закутанная в свадебное покрывало, и едва осмеливалась украдкой бросить взгляд на Одиссея. Я не сомневалась, что он разочаруется во мне, как только поднимет это покрывало и увидит, что скрывается под плащом, поясом и переливчатым хитоном, в которые меня вырядили. Но он не смотрел на меня; на меня вообще никто не смотрел. Все пялились на Елену, которая расточала ослепительные улыбки направо и налево, не обделяя ни одного из мужчин. Она умела улыбаться так, что каждому начинало казаться, будто она тайно влюблена в него одного.

Полагаю, мне повезло, что Елена отвлекала на себя всеобщее внимание: благодаря этому никто не замечал меня, никто не видел, как я дрожу и стесняюсь. Я не просто волновалась — мне было по-настоящему страшно. Служанки мне все уши прожужжали рассказами о том, что мне придется вынести в первую брачную ночь, — как меня взрежут, точно землю плугом, и как это будет больно и унизительно.

Что же до моей матери, она оставила на время свои дельфиньи пляски, чтобы почтить присутствием мою свадьбу, за что я была ей далеко не столь благодарна, как следовало бы. В холодно-синем одеянии она сидела на троне рядом с моим отцом, и у ног ее мало-помалу скапливалась лужица. Она обратилась ко мне с напутственной речью, пока служанки в очередной раз переменяли мой наряд, однако в ее словах я не нашла утешения. Одни скользкие намеки, ничего больше; а впрочем, все наяды скользкие.

Вот что она сказала:

— Вода не сопротивляется. Вода течет. Когда погружаешь в нее руку, чувствуешь только ласку. Вода — не сплошная стена, она никого не остановит. Но она всегда пробьется туда, куда захочет, и в конечном счете ничто перед ней не устоит. Вода терпелива. Капля камень точит. Помни об этом, дитя мое. Помни, что наполовину ты — вода. Если не сможешь сломить преграду, обойди ее. Вода это может.

После обрядов и пиршеств нас повели в спальню — как было заведено, устроили шествие с факелами, пошлыми шутками и пьяными воплями. Ложе украсили венками, порог обрызгали водой, совершили возлияния. У дверей поставили сторожа, чтобы невеста не сбежала в ужасе от жениха, а ее подружки не выломали дверь и не пришли ей на выручку, услышав крики. Все это была игра: разыгрывали похищение невесты, а первую брачную ночь представляли как узаконенное изнасилование. Инсценировались борьба и победа, торжество над поверженным противником и убийство. Предполагалось море крови.

Как только дверь за нами затворили, Одиссей взял меня за руку и усадил на ложе.

— Забудь все, что тебе говорили, — прошептал он. — Я не сделаю тебе больно, разве что чуть-чуть. Но нам обоим будет лучше, если ты сумеешь притвориться. Мне сказали, ты умная девушка. Сможешь крикнуть несколько раз погромче? Они подслушивают под дверью. Этого им хватит. Они оставят нас в покое, и у нас будет время спокойно поговорить и стать друзьями.

В этом был один из главных секретов его красноречия: он умел убедить другого человека, что перед ними стоит общее препятствие и, чтобы преодолеть его, нужно объединить усилия. Он почти кого угодно мог склонить к сотрудничеству, втянуть в такой маленький заговор на двоих. В этом ему не было равных, и на этот счет легенды не лгут. Кстати, голос у него был чудесный: глубокий и звучный. Так что я, разумеется, его послушалась.

Какое-то время спустя я обнаружила, что Одиссей не из тех мужчин, что спешат отвернуться и захрапеть, сделав свое дело. С этой мужской привычкой я, конечно, не была знакома на собственном опыте, но, как уже говорилось, я не пропускала мимо ушей, о чем болтают служанки. Нет, Одиссей хотел поговорить, а поскольку рассказчик он был великолепный, я слушала с удовольствием. По-моему, именно это он ценил во мне больше всего: то, что я могла оценить по достоинству его рассказы. Многие недооценивают этот женский талант.

Мне представилась возможность заметить длинный шрам у него на бедре, и Одиссей стал рассказывать мне, откуда тот взялся. Как я уже упоминала, он был внуком Автолика, который утверждал, будто его отец — сам Гермес. Возможно, это был такой способ заявить: я, мол, хитрый старый обманщик, вор и плут, и во всем этом мне сопутствует удача.

Автолик был отцом матери Одиссея, Антиклеи, которая вышла замуж за Лаэрта, царя Итаки, и, следовательно, стала теперь моей свекровью. Насчет Антиклеи ходили сплетни, что ее когда-то соблазнил Сизиф, который, дескать, и стал отцом Одиссея. Но мне в это слабо верится: не могу представить, что кому-нибудь захотелось бы соблазнить Антиклею. Это все равно что попытаться соблазнить корабль. Но покамест просто запомним эту версию.

Сизиф был настолько хитроумным, что, как говорят, дважды умудрился обмануть Смерть: в первый раз он обманом заманил владыку Аида в оковы, а во второй — упросил Персефону отпустить его на время из подземного мира, потому что его не похоронили должным образом и он не мог переправиться через Стикс к остальным покойникам. Поэтому если предположить, что Антиклея и впрямь изменила мужу, то Одиссей унаследовал хитрость и коварство по обеим линиям.

Так или иначе, однажды дед Автолик (который, кстати сказать, и нарек его именем Одиссей) пригласил внука на гору Парнас за дарами, обещанными ему при рождении. Одиссей приехал и отправился с сыновьями Автолика на охоту на вепря. Вепрь оказался на редкость свирепым: он-то и ранил его в бедро, наградив этим шрамом.

В том, как Одиссей рассказывал эту историю, было нечто такое, из-за чего я заподозрила: он что-то недоговаривает. Почему вепрь напал только на Одиссея, а остальных не тронул? Может быть, они знали, где логово этого вепря, и заманили родича в ловушку? Может быть, Одиссея хотели погубить, чтобы хитрецу Автолику не пришлось расставаться с обещанными дарами? Все может быть.

Мне было приятно думать, что так оно и было. Приятно было думать, что меня с мужем связывает кое-что общее: мы оба едва не погибли в юности от рук своих родичей. Тем больше оснований для нас держаться заодно и не спешить довериться кому-то другому.

В ответ на историю о шраме я поведала Одиссею, как меня чуть не утопили и как меня спасли утки. Он заинтересовался, стал расспрашивать и посочувствовал — короче говоря, сделал все, что требуется от хорошего слушателя.

— Бедная моя уточка, — сказал он, поглаживая меня. — Не огорчайся. Я бы ни за что не бросил такую прелестную девочку в море.

Тут я еще немного поплакала, но была утешена так, как это уместно для первой брачной ночи.

Вот так мы с Одиссеем и проснулись поутру друзьями, как он и обещал. Впрочем, точнее будет сказать, что у меня пробудились к Одиссею дружеские чувства — и даже более того, любовь и страсть; а он вел себя так, будто отвечал взаимностью. Это не одно и то же.

Прошло несколько дней, и Одиссей объявил, что намерен увезти меня со всем моим приданым к себе на Итаку. Мой отец был раздосадован и сказал, что предпочел бы соблюсти старинный обычай; это означало, что его куда больше устроило бы, останься мы оба со всем новообретенным богатством у него во дворце. Но нас поддержал дядя Тиндарей, чьим зятем, мужем Елены, был могущественный Менелай, так что Икарию пришлось отступиться.

Вы, наверное, слыхали о том, что мой отец бежал вслед за нашей колесницей и умолял меня не уезжать, а Одиссей тогда спросил, еду ли я на Итаку по доброй воле или хочу на самом деле остаться с отцом. Рассказывают, что в ответ я лишь опустила на лицо покрывало, ибо скромность не позволила мне открыто заявить о своем влечении к мужу, и что позднее изваяли статую, в которой я олицетворяла добродетель Скромности.

В этой сказке есть доля правды. Но покрывало я опустила лишь для того, чтобы не заметили, как я смеюсь. Согласитесь, трудно не посмеяться над отцом, который когда-то бросил дочку в море, а теперь бежит за ней по дороге с криками «Не уезжай!».

Остаться я совсем не хотела. Мне не терпелось вырваться наконец из родственных объятий спартанского двора. Я была там не так уж счастлива и теперь больше всего на свете хотела начать новую жизнь.

VIII. Партия хора

Если б была я богатой царевной

Народная песня, исполняется служанками в сопровождении скрипки, аккордеона и свистульки

Первая служанка:

О, если б была я богатой царевной,
Любила б героя и ввек не старела!
О, если бы взял меня в жены герой,
Была б я свободной и ввек молодой!

Хор:

Плыви ж, госпожа, на ревущей волне —
Темна, как могила, вода в глубине.
Твой синий кораблик подхватит волна —
Хранит нас от смерти надежда одна.

Вторая служанка:

Подай-принеси, повинуйся, служа:
«Да-да, господин» и «Нет-нет, госпожа».
С улыбкой киваю, и слезы скрываю,
И мягкое ложе другим застилаю.

Третья служанка:

Пророки и боги, молю, помогите,
Младого героя за мною пришлите!
Но знаю — напрасно спасителя жду:
В трудах я состарюсь и в землю сойду.

Хор:

Плыви ж, госпожа, на ревущей волне —
Темна, как могила, вода в глубине.
Твой синий кораблик подхватит волна —
Хранит нас от смерти надежда одна.

Все служанки делают реверанс.

Меланфо Нежные Щечки

(обходит зрителей со шляпой):

Спасибо, сударь. Благодарствую. Спасибо. Спасибо. Спасибо.

IX. Доверенная наседка

Плавание в Итаку оказалось долгим и страшным, да еще и тошнотворным, по крайней мере для меня лично. Я или лежала пластом, или меня выворачивало, а иногда — и то и другое разом, и так продолжалось большую часть времени. Может быть, я возненавидела море из-за того происшествия в детстве, а может, морской бог Посейдон все еще злился, что тогда не смог меня сожрать.

Так что мне было не до небесных и облачных красот, которые живописал Одиссей, когда изредка заглядывал меня проведать. Почти все время он проводил или на носу корабля, вглядываясь в даль (как я это себе представляла) соколиным взором, дабы вовремя примечать рифы, морских змей и прочие опасности, или у кормила, или еще где-нибудь, откуда управляют судном, — как это делается, я не знала, поскольку до сих пор ни разу в жизни не всходила на борт корабля.

Со дня нашей свадьбы я прониклась к Одиссею огромным уважением, чрезвычайно им восхищалась и воображала его чуть ли не всемогущим (не забывайте, мне было всего пятнадцать), а потому доверяла ему безраздельно и не сомневалась, что такой великий мореход, как он, непременно доставит нас на Итаку в целости и сохранности.

И в конце концов мы действительно добрались до Итаки и вошли в гавань, окруженную крутыми скалистыми утесами. Должно быть, там выставили дозорных и зажгли маяки, чтобы оповестить всех о нашем прибытии, потому что на берегу уже толпился народ. Звучали приветственные крики, и все толкались, пытаясь пробиться в первые ряды, пока мне помогали сойти на берег: люди хотели взглянуть на меня — увидеть своими глазами, что Одиссей преуспел в своей затее и привез домой знатную невесту с прилагающимися к ней драгоценными подарками.

Ночью устроили пир для городской знати. Я вышла к гостям в сверкающем покрывале, в одном из лучших вышитых хитонов, которые привезла с собой, и в сопровождении служанки, которую я также взяла из отцовского дома. Эту служанку отец подарил мне на свадьбу; ее звали Акторида, и она была совсем не рада, что оказалась вместе со мной на Итаке. Ей не хотелось расставаться с роскошью спартанского дворца и со всеми своими подругами-служанками, и я ее не виню. Она была уже далеко не молода: даже моему отцу хватило ума не посылать со мной цветущую юную девицу, возможную соперницу за благосклонность Одиссея, — тем более что в ее обязанности входило стоять по ночам на страже у дверей нашей спальни и не допускать, чтобы нам кто-нибудь мешал. Долго она не прожила. После ее смерти я осталась на Итаке одна-одинешенька — чужеземка среди чужих мне людей.

В те первые дни я часто плакала украдкой. Я старалась скрыть свое уныние от Одиссея — не хотела, чтобы он счел меня неблагодарной. А он оставался все таким же внимательным и заботливым, как и вначале, хотя обращался со мной как с ребенком. Я много раз замечала, как он смотрит на меня изучающе, склонив голову и подперев рукой подбородок, точно во мне крылась какая-то загадка; но вскоре я поняла, что это у него такая привычка — он изучал всех.

Однажды он сказал мне, что в каждом человеке есть потайная дверца, ведущая прямиком к сердцу, и что для него отыскать ручку этой дверцы — вопрос чести. Ибо сердце — это и ключ, и замок, а тому, кто сможет властвовать над сердцами людей и познает их тайны, недалеко и до власти над самими Пряхами и нитью своей собственной жизни. Это не значит, поспешил добавить он, что человеку такое под силу. Даже боги, сказал он, уступают в могуществе Неотвратимым Сестрам. Он не называл их по имени и сплюнул, чтоб не накликать беду, а я содрогнулась, представив себе, как они сидят в своей мрачной пещере, прядут наши жизни, отмеряют и перерезают нить.

— А к моему сердцу тайная дверь тоже есть? — спросила я, надеясь, что это прозвучит мило и кокетливо. — Ты уже нашел ее?

Одиссей лишь улыбнулся:

— Тебе судить.

— А к твоему сердцу тоже есть дверь? — продолжала расспрашивать я. — А ключ я подобрала?

Стыдно вспомнить, каким жеманным тоном я это произнесла: точь-в-точь, как Елена, когда она обхаживала очередного мужчину. Но Одиссей уже отвернулся и смотрел в окно.

— Корабль вошел в гавань, — сказал он. — Я его не знаю. — Он нахмурился.

— Ждешь новостей? — спросила я.

— Я всегда жду новостей, — ответил он.

Итака оказалась отнюдь не райским уголком. Погода часто стояла ветреная, холодная; то и дело шли дожди. Местная знать была убогим сбродом по сравнению с теми аристократами, к обществу которых я привыкла, а дворец трудно было назвать большим, хотя нам места хватало.

Скал и коз тут и впрямь было предостаточно, как мне и говорили дома. Но, кроме того, имелись коровы, овцы и свиньи, было зерно для выпечки хлеба, а в должную пору появлялись груши, яблоки и фиги, так что еды всегда хватало, и со временем я привыкла к новому месту. К тому же быть женой Одиссея оказалось совсем неплохо. Все вокруг взирали на него с почтением, и многие обращались за советом и помощью. Кое-кто даже приплывал издалека, чтобы с ним посоветоваться: о нем ходила слава как о человеке, способном развязать любой запутанный узел, хотя подчас и затягивая при этом другой, еще более запутанный.

Его родители, Лаэрт и Антиклея, в то время еще жили во дворце; мать тогда еще не скончалась от тоски по сыну, все никак не возвращавшемуся с войны, и, как я подозреваю, от разлития желчи, а отец еще не перебрался с отчаяния из дворца в простую хижину и не предался тяжкому труду земледельца. Все это случилось позже, когда Одиссей покинул нас на много лет, но в ту пору ничто не предвещало подобного поворота событий.

Свекровь мне досталась строгая. Она приняла меня, как полагалось, но не одобрила, и это трудно было не заметить. Она то и дело повторяла, что я слишком молода. Одиссей сухо отвечал, что со временем это пройдет.

Но больше всего неприятностей мне поначалу доставляла бывшая няня Одиссея, Эвриклея. По ее собственным словам, все ее уважали, потому что она заслуживала доверия, как никто другой. Она служила царскому дому верой и правдой с тех пор, как ее купил отец Одиссея, а он, дескать, ценил ее так высоко, что даже ни разу не переспал с нею. «Подумать только, это с рабыней-то! — квохтала она, захлебываясь от восторга. — А ведь я тогда была прехорошенькая!» Служанки потом объяснили мне, что Лаэрт воздерживался не из уважения к Эвриклее, а из страха перед женой, которая бы его поедом заела, вздумай он взять наложницу. «Наша Антиклея и Гелиосу бы яйца отморозила», — добавила одна. Я понимала, что должна упрекнуть ее за дерзость, но не могла удержаться от смеха.

Эвриклея сочла своим долгом взять меня под свое крылышко. Она водила меня по дворцу, все показывала и приговаривала при всяком удобном случае: «Вот так у нас тут заведено». Мне приходилось благодарить ее, и не только на словах, но и от души, ибо нет ничего досаднее, чем повести себя неподобающим образом, выказав невежество в местных обычаях. Следует ли прикрывать рот, когда смеешься; по каким случаям принято надевать покрывало и должно ли оно скрывать все лицо; как часто положено принимать ванну — во всех этих тонкостях Эвриклея не знала себе равных. Это было замечательно, потому что моя свекровь Антиклея, которой следовало бы самой позаботиться о моем воспитании, лишь молча дожидалась, пока невестка в очередной раз оконфузится, и ни словом не удосуживалась указать на мой промах — только смотрела с кислой улыбочкой, как я выставляю себя дурой. Она была довольна, что Одиссей отхватил такой жирный кусок — спартанские царевны на дороге не валяются, — но, по-моему, ее бы куда больше устроило, если б я умерла от морской болезни по дороге на Итаку и Одиссей вернулся домой с брачными дарами, но без жены. Если Антиклея и обращалась ко мне, то лишь со словами: «Что-то ты неважно выглядишь».

Поэтому я по возможности избегала ее и предпочитала общество Эвриклеи: та, по крайней мере, относилась ко мне доброжелательно. Она оказалась настоящим кладезем сведений обо всех знатных семействах в округе и поведала великое множество позорных тайн, которые впоследствии мне весьма пригодились.

Эвриклея болтала без умолку, и ни одна живая душа на свете не была осведомлена об Одиссее в таких подробностях, как она. Она досконально знала, что ему нравится, а что нет, и как с ним лучше обращаться, ибо кто же, как не она, лелеяла его на своей груди, ходила за ним во младенчестве и заботилась о нем в детские годы. Помогать ему с омовениями, умащать маслом его плечи, готовить ему завтрак, следить за сохранностью всех его ценных вещей, подбирать для него одежду и так далее — все это были ее привилегии. На мою долю не оставалось ничего. Я не могла оказать мужу даже самой мелкой услуги: стоило мне попытаться исполнить хоть какую-нибудь из всех этих мелких обязанностей жены — Эвриклея уже была тут как тут, чтобы в очередной раз сообщить мне, что Одиссею это не понравится. Даже одежда, которую я для него выбирала, никуда не годилась: то слишком легкая, то слишком тяжелая, то слишком грубая, то слишком тонкая. «Для управляющего сойдет, — говорила она, — но не для Одиссея».

Тем не менее она была по-своему добра ко мне. «Надо бы вам жирок нагулять, — повторяла она. — Тут-то и родите Одиссею сына, славного да крепкого! Вот ваше дело, а все остальное уж оставьте мне». И поскольку изо всех, кто меня окружал, она была единственной, с кем хоть о чем-то можно было поговорить, — кроме самого Одиссея, конечно, — я со временем приняла ее.

Помощь ее оказалась бесценной, когда родился Телемах. Не упомянуть об этом было бы бесчестно. Она возносила молитвы Артемиде, когда я от боли не могла произнести ни слова; она держала меня за руки и промокала губкой мой лоб; она приняла новорожденного, омыла его и тепло укутала. Если она в чем-то и разбиралась по-настоящему (как она все время твердила мне), так это в младенцах. Она говорила с ними на особом языке — языке бессмыслицы. «Утти-у! — ворковала она над Телемахом, вытирая его после купания. — Гули-вули-пу!» Неприятно было представлять, что мой Одиссей — с его гордо выпяченной грудью и звучным голосом, со всем его красноречием, ясным умом и благородством — когда-то вот так же лежал у нее на руках и слушал, как она с ним сюсюкает.

Но досадовать на заботу, которой она окружила Телемаха, я не могла. Она восторгалась им безгранично. Можно было подумать, она сама его родила.

Одиссей был мною доволен. А как же иначе? «Елена до сих пор не родила сына», — сказал он. Мне бы следовало обрадоваться. Я и обрадовалась. Но с другой стороны… почему он до сих пор думал о Елене? Или, быть может, он думал о ней всегда?

X. Партия хора

Рождение Телемаха

Идиллия

Девять месяцев плыл он
по морям винно-красным
              материнского чрева.
Из пещеры чудовищной Ночи,
              от сна и тревожных видений
плыл он в темном челне —
              сам в себе, точно в лодочке утлой.
Средь опасностей многих он плыл
              чрез бескрайние воды утробы
из далекой пещеры, где Три Роковые Сестры,
погруженные в труд рукоделья,
нити жизни мужской выпрядают,
              и мерят, и режут, как срок подойдет,
и с такими же нитями женских судеб
              воедино сплетают.

Так и мы — те двенадцать,
              кому от руки его пасть предстояло
по жестокому слову отца его, — так же и мы
плыли сами в себе, точно в темных
              и хрупких лодчонках,
по морям беспокойным во чреве
              своих матерей,
что едва ковыляли
              на сбитых, опухших ногах
              под тяжелою ношей, —
не цариц, а безродных невольниц:
ту купили, ту приняли в дар,
              ту с войны привели
              или выкрали у бедняков.

Девять месяцев минуло —
к берегу мы подошли,
              как и он, в тот же час,
и причалили, точно как он,
              и вдохнули воздух чужбины.
Мы младенцами были, как он,
              и кричали, как всякий младенец,
и, как он, беззащитны мы были,
              но только стократ беззащитней:
ибо он появился на свет долгожданным,
              а нас не желали.
Мать его породила
              наследника царского рода,
              а матери наши
просто дали приплод —
              опростались, как всякая живность
жеребится, ягнится, щенится, телится,
              выводит цыплят и приносит помет.
У него был отец;
              мы же невесть откуда взялись —
словно крокус иль роза,
              а то еще как воробей,
              что родится из грязи.

Наши судьбы сплелись с судьбою его воедино.
Был он малым ребенком — и мы
так же были детьми и росли,
              как и он, но иначе:
как игрушки его и зверушки,
              сестрички его понарошку,
              подружки по играм.
Мы смеялись, как он, и резвились, как он,
              хоть и были
голоднее, чем он, и смуглее,
              в веснушках от солнца,
              без мяса к обеду.
Он считал нас по праву своими,
              зачем бы ему ни сгодились:
оберечь, накормить его, вымыть его,
              позабавить,
укачать-усыпить его в утлых лодчонках
              собственных тел.

Мы не знали, играя с ним там,
              на прибрежных песках
каменистого козьего острова, нашей Итаки,
что ему суждено обернуться для нас
              хладнооким убийцей.
Если б знали —
              решились бы мы утопить его сразу?
Ибо дети не знают пощады,
              и каждому хочется жить.

Нас — двенадцать, а он был один.
              Отчего ж не решиться?
Нам достало б минуты;
              никто б ничего не заметил.
Удержали б головку его, еще без вины,
              под водою
ручки маленьких нянек —
              пока еще тоже невинных.
Мы б остались ни в чем не повинны
              в глазах господина:
мы б сказали — волна виновата.
              Смогли б или нет?
Но об этом спросите Сестер, что прядут
              лабиринт свой кровавый,
воедино сплетая мужские и женские судьбы:
ведомо им лишь одним,
как могло б измениться течение жизни,
ведомы им лишь одним
наши сердца.
А от нас не дождетесь ответа.

XI. Елена разрушает мою жизнь

Со временем я привыкла к новому дому, хотя власти в нем у меня было немного: Эвриклея и моя свекровь заправляли всеми домашними делами и принимали все решения по хозяйству. Одиссей, естественно, управлял царством, а его отец Лаэрт время от времени вмешивался, то оспаривая, то поддерживая решения сына. Как обычно, все в этом семействе соперничали за то, чье слово имеет больший вес. И соглашались между собой только в одном: уж никак не мое.

Особенно тяжело приходилось за обедом. Слишком много было при итакийском дворе подводных течений, слишком много обид и затаенного недовольства со стороны мужчин и слишком много тягостных умолчаний в связи с моей свекровью. Если я пыталась заговорить с ней, она отвечала, но никогда не глядела мне в лицо, а обращалась к скамеечке для ног или к столу. И ответы ее неизменно были жесткими и рублеными, как и подобало при беседе с мебелью.

Вскоре я поняла, что благоразумнее будет держаться в стороне от дворцовой жизни и ограничиться заботами о Телемахе, насколько позволяла Эвриклея. «Вы и сами еще почитай что дитя, — говорила она, отнимая у меня младенца. — Дайте-ка я присмотрю за нашим милым малюткой. А вы ступайте, развлекитесь».

Но я не знала, чем мне развлечься. О том, чтобы бродить по скалам или по берегу в одиночестве, словно какая-нибудь девчонка из бедняков или рабыня, не могло быть и речи: выходя из дворца, я брала с собой двух служанок (мне нужно было поддерживать репутацию, а за репутацией жены царя всегда следили самым пристальным образом), но они держались в нескольких шагах позади меня, как того требовали приличия. Шествуя в своих разноцветных одеяниях, я чувствовала себя призовой лошадью на параде: моряки пялились на меня во все глаза, а горожанки перешептывались. Подруги моего возраста и одного со мной положения у меня не было, так что эти прогулки не приносили особого удовольствия и со временем становились все реже.

Иногда я сидела во дворе, пряла шерсть и прислушивалась к доносившемуся из пристроек смеху и пению служанок, занятых домашними делами. Если шел дождь, я перебиралась со своей пряжей на женскую половину дворца. Там, по крайней мере, я была не одна: несколько служанок постоянно работали за прялками. Кстати говоря, прясть мне нравилось. Это было медленное, размеренное и успокаивающее занятие, и, когда я бралась за него, никто, даже свекровь, не мог обвинить меня, что я сижу сложа руки. Правда, она и так не говорила ни слова, но я-то понимаю, что такое молчаливый упрек.

Много времени я проводила в наших покоях — нашей с Одиссеем общей спальне. Спальня была хорошая, с видом на море, хотя и не такая роскошная, как мои покои дома, в Спарте. Одиссей соорудил особое ложе, один из столбов которого был вырезан из ствола оливы, вросшей корнями в землю. Так, сказал он, никто не сможет его передвинуть, что предвещает счастье ребенку, зачатому на этом ложе. Это хранилось в величайшей тайне: никто не знал об этом, кроме Одиссея, Акториды (которая к тому времени уже умерла) и меня самой. Если пойдут слухи об этом столбе, сказал Одиссей с притворной угрозой, он поймет, что я ему изменила, а тогда — и он нахмурился словно бы игриво — от него пощады не жди: он изрубит меня на кусочки или повесит на стропильной балке.

Я сделала вид, что испугалась, и сказала, что мне никогда и в голову не придет предать его несравненный столб.

А на самом деле я испугалась по-настоящему.

И все-таки именно на этом ложе мы проводили лучшие часы своей жизни. Отдыхая от любовных игр, Одиссей всегда заводил со мной беседу. Он поведал мне немало историй: и о себе самом — о своих охотничьих подвигах и набегах на чужие владения, о своем чудесном луке, который не может натянуть никто, кроме него, и о том, как ему благоволит богиня Афина за изобретательность и искусство менять обличье и строить хитроумные планы; и о многом другом — о том, как на род Атрея пало проклятие, как Персей получил от Аида шлем-невидимку и отрубил голову чудовищной Горгоне, и как достославные Тезей и Пейрифой похитили мою двоюродную сестру Елену, когда той не было еще и двенадцати лет, и решили определить по жребию, кто из них возьмет ее в жены, когда она войдет в возраст. Тезей не взял ее силой только потому, что она была еще ребенком, — по крайней мере так утверждало предание. Два ее брата пошли на Афины войной, захватили город и спасли сестру.

Эту последнюю историю я уже знала: мне рассказывала ее сама Елена. Но в ее версии все выглядело несколько по-иному. Красота Елены якобы внушала Тезею и Пейрифою такое благоговение, что при виде ее они всякий раз едва не лишались чувств и могли только молить о прощении за дерзость, обнимая ее колени. Больше всего в этой истории ей нравилось то, что обе стороны в Афинской войне понесли много потерь: все эти смерти Елена считала данью своей красоте. Печально, но факт: люди так часто ее превозносили и так щедро осыпали дарами и похвалами, что она безнадежно зазналась. Она решила, что вправе делать все, что ей заблагорассудится — точь-в-точь как боги, с которыми, по ее убеждению, она состояла в столь близком родстве.

Я часто думала: если бы Елена не раздулась до такой степени от тщеславия, быть может, нам и не пришлось бы претерпеть все эти страдания и скорби, которые она навлекла на нас своим себялюбием и безумной похотью. Почему она не могла жить как все? Но нет — жить как все было бы скучно, а Елену снедали амбиции. Она хотела прославиться. Она мечтала выделиться из толпы.

Телемаху исполнился год, когда разразилась беда. И все из-за Елены — как теперь известно всему миру.

О надвигающейся катастрофе мы впервые услышали от капитана спартанского судна, зашедшего в нашу гавань. Он обходил окрестные острова, покупая и продавая рабов и, как полагалось гостям определенного статуса, мог рассчитывать на наше гостеприимство: мы пригласили его отобедать и переночевать под нашим кровом. Такие посетители всегда доставляли свежие новости: кто умер, кто родился, кто недавно сочетался браком, кто кого убил в поединке, кто принес своего ребенка в жертву кому-нибудь из богов. Но этот капитан явился с поистине неслыханной вестью.

Елена, поведал он, сбежала с троянским царевичем. Следовало полагать, этот юноша — Парис, один из младших сыновей царя Приама, — был весьма хорош собой. Любовь вспыхнула с первого взгляда. Все девять дней пиршества — Менелай не поскупился уважить высокого гостя — Парис и Елена пожирали друг друга глазами за спиной Менелая, но тот ничего не замечал. По мне, так ничего удивительного: он был толстокожий и тупой, как пробка. Наверняка он не ублажал тщеславие Елены должным образом, так что она только и дожидалась того, кто оценит ее по достоинству. Затем Менелай уехал на чьи-то похороны, а влюбленная парочка попросту нагрузила корабль Париса золотом и серебром под завязку и была такова.

И теперь Менелай рвал и метал. Не отставал от него и брат Агамемнон — блюститель семейной чести. Они отправили в Трою послов с требованием вернуть Елену и награбленное добро, но послы вернулись ни с чем. Парис и коварная Елена посмеялись над ними с высоких стен Трои. «Это было нечто!» — воскликнул наш гость с видимым удовольствием: как и все мы, он не прочь был позлорадствовать, когда сильные мира сего садились в лужу. «Только об этом теперь и говорят», — добавил он.

Выслушав капитана, Одиссей побледнел как полотно, но не сказал ни слова. Только ночью он объяснил мне, что его так обеспокоило:

— Мы все принесли клятву, — сказал он. — Мы поклялись на жертвенном коне, рассеченном на части, а это клятва могущественная. Каждого из тех, кто дал ее, теперь призовут на защиту чести Менелая — всем придется плыть в Трою и отвоевывать Елену.

А это будет нелегко, добавил он. Троя очень сильна, это куда более крепкий орешек, чем Афины в то время, когда их с той же целью разгромили братья Елены.

Я едва удержалась, чтобы не сказать, что Елену следовало держать под замком в сундуке в темном погребе, потому что она — ходячая отрава. Вместо этого я спросила:

— Ты поедешь?

Мысль о том, что мне придется остаться на Итаке без Одиссея, была нестерпима. Что за радость — жить одной в этом неприветливом дворце? Одной — в смысле без друзей и сторонников. И не будет больше ночных услад — того единственного, что помогало мне сносить властные замашки Эвриклеи и леденящее душу молчание свекрови.

— Я дал клятву, — сказал Одиссей. — Мало того, я сам придумал всю эту затею с клятвой. Теперь мне нелегко будет выкрутиться.

Тем не менее он попытался. Когда объявились Агамемнон и Менелай (им пришлось приехать собственнолично) со своим верным сторонником Паламедом, который, в отличие от этих двоих, был далеко не глуп, Одиссей встретил их в полной готовности. Заранее распустив слухи о том, что он повредился в уме, он напялил дурацкую крестьянскую шапку, запряг в плуг вола и осла и пошел пахать поле, засевая его солью. Я думала, что поступаю очень хитро, предложив гостям лично проводить их на поле, где они смогут воочию наблюдать это плачевное зрелище.

— Вот увидите, — сказала я, всхлипывая. — Он больше не узнает ни меня, ни даже нашего маленького сына!

И взяла ребенка с собой — для пущей убедительности.

Так Паламед и вывел Одиссея на чистую воду: он выхватил Телемаха из моих рук и положил его на землю прямо перед упряжкой. Одиссею пришлось остановиться, чтобы не погубить сына.

А это означало, что теперь расставания не избежать.

Наши гости польстили Одиссею, рассказав об оракуле, объявившем, что без его помощи взять Трою не удастся. После этого он, естественно, не стал медлить со сборами. А кто из нас устоял бы перед соблазном прослыть незаменимым?

XII. Ожидание

Что я могу сказать о следующих десяти годах? Одиссей уплыл в Трою. Я осталась на Итаке. Солнце вставало, совершало свой дневной круг и садилось. Лишь изредка я думала о нем как о пламенной колеснице Гелиоса. То же и луна — всходила и заходила, убывала и вновь росла. Лишь изредка я думала о ней как о серебряной ладье Артемиды. Весна и лето, осень и зима сменяли друг друга в назначенный им черед. Довольно часто дул ветер. Телемах становился старше год от года, ел много мяса, и все его баловали.

До нас доходили известия о том, как продвигается осада Трои: когда лучше, когда хуже. Рапсоды пели песни о славных героях — Ахилле, Агамемноне, Аяксе, Менелае, Гекторе, Энее и прочих. Мне до них не было дела: я ждала вестей только об Одиссее. Когда же он вернется и развеет мою скуку? Его имя тоже упоминалось в песнях, и я наслаждалась такими мгновениями. То он выступал с воодушевляющей речью, то примирял поссорившихся царей, то выдумывал какую-нибудь поразительную уловку, то давал мудрый совет, а то под видом беглого раба пробирался в Трою, чтобы переговорить с Еленой, которая, как утверждалось в песне, собственноручно его омыла и умастила благовониями.

Этот эпизод меня радовал меньше прочих.

И вот рапсоды воспели вершину его хитроумия: деревянного пустотелого коня с воинами во чреве. И тогда — весть промчалась молнией от маяка к маяку — Троя пала. Рассказывали о страшной резне и грабежах в захваченном городе. Кровь текла рекой по улицам, небо над дворцом полыхало пламенем; ни в чем не повинных мальчиков сбрасывали со скалы; троянских женщин увели в плен, не пощадив и дочерей царя Приама. А затем наконец прибыла долгожданная весть: греческие суда отплыли на родину.

И на этом все.

День за днем я поднималась на крышу дворца и смотрела на гавань. И день за днем — ничего. Иногда приходили другие корабли — но не тот, который я так ждала.

Другие мореходы приносили слухи и сплетни. Одиссей и его матросы напились допьяна в первом же порту, и команда взбунтовалась, рассказывали одни; нет, возражали другие, они поели какого-то волшебного растения и лишились памяти, но Одиссей их спас, велев связать и перенести на корабль. Одиссей сразился с одноглазым циклопом-великаном, утверждали некоторые; да ничего подобного, возмущались другие, то был всего-навсего одноглазый хозяин какой-то таверны, а драка вышла из-за того, что ему отказались заплатить. Нескольких матросов сожрали людоеды, говорили одни; нет же, настаивали другие, то была обычная потасовка — всего лишь откушенные уши и расквашенные носы, да кое-кого под шумок пырнули кинжалом. Одиссей гостит у богини на зачарованном острове, повествовали одни; она превратила его матросов в свиней (проще простого, на мой взгляд), но затем вернула им прежний облик, ибо влюбилась в Одиссея и теперь потчует его неслыханными яствами, которые готовит собственными бессмертными ручками, а каждую ночь они предаются неистовым любовным утехам; все это выдумки, отмахивались другие, просто-напросто он заглянул в дорогой бордель и поразвлекся с хозяйкой.

Ясное дело, рапсоды ловили эти россказни налету и приукрашали их, как только умели. В моем присутствии всегда исполнялись самые благородные версии — те, в которых Одиссей представал умным, смелым и находчивым победителем невиданных чудовищ и возлюбленным богинь. Единственная причина, по которой он до сих пор не вернулся домой, заключалась в том, что ему препятствует некий бог (согласно некоторым версиям — морской бог Посейдон) — отец изувеченного Одиссеем циклопа. Или даже несколько богов сразу. Или Сестры-Пряхи. Или еще кто-нибудь. Ибо не может быть сомнений — намекали рапсоды, желая польстить мне, — что лишь могучая божественная сила способна помешать моему супругу устремиться в объятия любящей — и любимой — жены.

Чем красочнее они все это живописали, тем более щедрых даров ожидали от меня в награду. И я никогда не скупилась. Даже явный вымысел — и то хоть какое-то утешение, если больше утешиться нечем.

Моя свекровь умерла. Лицо ее покрылось морщинами, как иссохшая, растрескавшаяся грязь. Тщетное ожидание свело ее в могилу — она скончалась в уверенности, что Одиссей никогда не вернется. По ее мнению, в этом была виновата не Елена, а я: зачем я тогда вынесла младенца на поле?! Старуха Эвриклея одряхлела. Мой свекор Лаэрт тоже сильно сдал. Он утратил всякий интерес к дворцовой жизни и перебрался в хижину близ одного из своих садов, где нередко можно было заметить, как он ковыляет в отрепьях между грушевыми деревьями, что-то бормоча себе под нос. Я подозревала, что он тронулся умом.

Теперь я одна управляла всеми обширными владениями Одиссея. В детстве, при спартанском дворе, меня никто не готовил к такому будущему. Считалось, что царевне работать не пристало. Мать, хотя и была царицей, ничему не могла меня научить. Она не жаловала блюда, подававшиеся на стол во дворце, — главным образом здоровенные ломти мяса; самое большее, что она могла съесть, — это рыбешку-другую с гарниром из морских водорослей. Она ела рыбу сырой, сперва откусывая голову, и я всякий раз завороженно смотрела, как она это делает. Я вам не говорила, что зубы у нее были мелкие и острые?

Раздавать приказы рабам и назначать наказания она не любила, хотя могла попросту убить без предупреждения того, кто ее раздражал: она никак не могла понять, что невольники — это ценное имущество. Прясть и ткать она даже не пыталась. «Слишком много узелков, — говорила она. — Паучья работа. Пускай этим Арахна занимается». Что же до надзора за кладовыми, винными погребами и, по ее выражению, «золотыми игрушками смертных», хранившимися в огромных сокровищницах дворца, то ей становилось смешно от одной этой мысли. «Наяды умеют считать только до трех, — говорила она. — Рыба ходит косяками, а не по спискам. Одна рыба, две рыбы, три рыбы, еще рыба, много рыб! Вот как мы их считаем! — И разражалась зыбким серебристым смехом. — Мы, бессмертные, не такие скупердяи. Мы не копим сокровища. Это же бессмысленно!» И шла окунуться в дворцовый фонтан или исчезала на много дней — уходила в море шутить с дельфинами и разыгрывать устриц.

Поэтому на Итаке мне пришлось учиться с азов. Поначалу мне мешала Эвриклея, которая хотела сама всем распоряжаться, но в конце концов поняла, что работы по хозяйству невпроворот даже для такой хлопотливой наседки, как она. С годами я начала составлять описи имущества (где рабы, там и воровство, за ними всегда нужен глаз да глаз) и раздавать указания кухаркам, а также пряхам и ткачихам — одежда для рабов была грубая, но и она со временем ветшала. Помолом зерна занимались рабы, стоящие на самой низкой ступени невольничьей иерархии. Их держали под замком в особой пристройке, куда обычно отправляли за какие-нибудь проступки; нередко между ними вспыхивали ссоры, так что мне приходилось бдительно следить за малейшими признаками вражды и предотвращать беспорядки.

Мужчинам-рабам не полагалось спать с рабынями без разрешения. Из-за этого тоже случались неприятности. Иногда кто-нибудь влюблялся и начинал ревновать — ну точь-в-точь, как знатные господа, — и всякий раз возникала опасность, что добром это не кончится. Если доходило до крайностей, я, разумеется, продавала смутьянов. Но если от подобной связи рождалась здоровая, красивая девочка, я обычно оставляла ее себе и воспитывала сама, чтобы из нее выросла изысканная и приятная служанка. Наверное, я слишком баловала этих детей. По крайней мере, Эвриклея так говорила.

Одной из них была Меланфо Нежные Щечки.

С помощью дворцового управляющего я закупала припасы и вскоре прослыла рачительной хозяйкой, искусной в торговом деле. С помощью надсмотрщика я следила за тем, как обстоят дела на пашнях и пастбищах, и старалась учиться, особое внимание уделяя науке разведения скота и ее всевозможным тонкостям — например, как не позволить свинье сожрать свой приплод. Набравшись опыта, я стала находить удовольствие в разговорах на эти неблагородные и грязные темы. Мне очень льстило, когда свинопас приходил ко мне за советом.

Моя стратегия заключалась в том, чтобы приумножить имущество Одиссея: вернувшись, он увидит, что у него всего стало больше, чем было, — больше овец, больше коров, больше свиней, больше засеянных полей, больше рабов. Мне явственно рисовалась картина, как Одиссей возвращается, а я — с приличествующей женщине скромностью — показываю ему, как хорошо я справлялась с делами, которые обычно считаются по плечу только мужчине. Как я разумно всем управляла. От его имени, конечно. Только ради него. Как он просияет от радости! Как он будет мною доволен! «Ты стоишь тысячи Елен!» — скажет он. Наверняка так и скажет. И заключит меня в нежные объятия.

Несмотря на все эти хлопоты и обязанности, я чувствовала себя очень одинокой. Где мне было взять мудрых советчиков? На кого я могла положиться, кроме себя самой? Я не раз засыпала в слезах или проводила ночи в молитвах к богам: или верните мне моего любимого мужа, или даруйте мне быструю смерть! Эвриклея готовила для меня успокаивающие ванны и снотворные напитки, но сама при этом ухитрялась раздражать меня еще больше. У нее была докучная манера повторять пословицы и присказки, призванные поддержать во мне бодрость духа и усердие в трудах:

Та, что день-деньской рыдает,
За обедом голодает.

Или:

Та, что плачет без конца,
Не отведает мясца.

Или вот еще:

Хозяйка ленится — рабы обнаглели:
Приказов не слышат, гуляют без дела,
Воруют, плутуют, блудят и грубят.
Плетей пожалеешь — испортишь раба!

Ну и все в том же духе. Будь я помоложе, я бы ее отшлепала.

Однако ее увещевания не пропали втуне: по крайней мере днем мне удавалось казаться бодрой и полной надежд — если не для себя самой, то хотя бы для Телемаха. Я рассказывала ему об Одиссее: какой он могучий воин, как он умен и красив и как все будет замечательно, когда он наконец вернется домой.

Как жена (или вдова?) столь знаменитого человека, я привлекала к себе все больше любопытства: чужеземные суда приходили все чаще и чаще и приносили новые слухи. Кое-кто пытался прощупать почву: если выяснится, что Одиссей, не приведи боги, все-таки умер, не окажусь ли я снова на выданье? Со всеми моими сокровищами. Я пропускала эти намеки мимо ушей, поскольку вести о моем муже по-прежнему приходили — хоть и сомнительные, но все же вести.

Одиссей побывал в Стране Мертвых, где совещался с духами, говорили одни. Нет, он всего-навсего переночевал в какой-то старой мрачной пещере, полной летучих мышей, возражали другие. Он велел матросам запечатать уши воском, рассказывал кто-то, и так сумел проплыть мимо Сирен — полуптиц-полуженщин, что заманивали мореходов к себе на остров и пожирали; сам же Одиссей приказал привязать себя к мачте, чтобы услышать их неотразимое пение, но не поддаться соблазну прыгнуть за борт. Нет, утверждали другие, он всего лишь посетил публичный дом на Сицилии: тамошние куртизанки славятся своими музыкальными талантами и причудливыми нарядами из перьев.

Я не знала, чему верить. Иногда мне казалось, что рассказчик просто сочиняет байки, чтобы меня напугать и увидеть, как мои глаза наполнятся слезами. Кое-кто находит особое удовольствие в том, чтобы мучить беззащитных.

Впрочем, любые сплетни был и лучше, чем ничего, — так что я жадно выслушивала всех, кто являлся с новостями. Но еще через несколько лет прекратились и сплетни: Одиссей словно бесследно исчез с лица земли.

XIII. Партия хора

Лукавый капитан[2]

Матросская песня, исполняется двенадцатью служанками в матросских костюмчиках

И вот лукавый Одиссей
              домой из дальних стран
Пустился в путь, добычей горд,
              удачей сыт и пьян:
Самой Афины как-никак
              любимый мальчуган —
За плутовство, за воровство,
              за все свои уловки.

Сперва пришел он к берегам,
              где лотосы цвели,
И нам казалось — не найти
              прекраснее земли,
Но капитан велел опять
              взойти на корабли,
А кто упрямился, того
              втащили на веревке.

Достался кое-кто из нас
              циклопу на обед,
И был в отместку ослеплен
              ужасный людоед.
«Никем» назвался наш герой,
              но во хмелю побед
Не утерпел: «Я — Одиссей!
              Я в мире самый ловкий!»

И ополчился на него
              свирепый бог морей
И вспять погнал его суда
              десницею своей.
Ну что ж ты ветры не сдержал,
              речистый Одиссей?
А говорят — не видел свет
              искусней морехода!

Так будь здоров, наш капитан!
              Тебе не занемочь
Ни в штиль, ни в шторм, ни в тихий день,
              ни в грозовую ночь,
Ни на груди морских наяд,
              куда б и мы не прочь
Прилечь, как ты, наш удалец,
              отважный и свободный!

И только ветер поутих —
              уж новая беда:
Для лестригонов-дикарей
              что гости — то еда,
И многих спутников своих
              оставил навсегда
В гостях на этом берегу
              наш воин благородный.

Нам остров чудный хлевом стал
              по прихоти Борея,
Там превратила нас в свиней
              волшебница Цирцея.
Но хитроумный Одиссей
              стократ ее мудрее:
Он пил, он мял ее постель
              и ел ее еду.

Так будь здоров, наш Одиссей,
              наш мудрый капитан!
Куда бы ни занес тебя
              безбрежный океан,
Не дом родной тебя манит,
              а бури и туман.
Чудак? Пожалуй! Но хитрец —
              злодеям на беду.

На Остров Мертвых он приплыл
              и к берегу пристал,
Наполнив яму кровью, ждал
              и духов отгонял,
Пока Тиресий, вещий муж
              ответ ему не дал.
Как знать, меня он навестит,
              когда в Аид сойду?

Затем побаловать свой слух
              задумал Одиссей —
Едва в могилу не попал
              из перьев и костей.
Да, только чудом избежал
              он птичкиных когтей,
Но голос сладостный Сирен
              услышал он один.

Герой наш Сциллу обошел,
              Харибду миновал, Преодолел водоворот
              меж смертоносных скал,
Начхал на Посейдона он,
              как тот ни бушевал, —
Наш хитроумный Одиссей,
              Лаэрта блудный сын.

Хоть говорил нам капитан,
              что Гелиос гневлив,
Сожрали мы чужих быков,
              о страхе позабыв,
И наказал нас вздорный бог,
              в пучине утопив.
До острова Калипсо
              доплыл лишь Одиссей.

Семь долгих лет наш капитан
              богиню ублажал,
Покуда не построил плот
              и в море не сбежал.
Проснулся он на берегу,
              где пыл его восстал
При виде Навсикаи
              и легконогих дев.
Потом о странствиях своих рассказывал герой.
Кто знает, правду говорил
иль привирал порой?
Никто не ведает, что нам
припасено Судьбой, —
Никто, и даже Одиссей, лукавый лицедей!

Так будь здоров, наш капитан,
              куда бы ты ни плыл!
Земель ты много исходил,
              морей избороздил,
Но все ж, в отличие от нас,
              Аид не угодил.
Теперь прощайте! Будем ждать
              хороших новостей.

XIV. Женихи набивают брюхо

В один прекрасный день — если это был день, конечно, — я гуляла по лугам, пощипывая асфодели, и вдруг наткнулась на Антиноя. Он обычно щеголяет в лучшем плаще и хитоне, с золотыми пряжками и прочим, напустив на себя воинственный и надменный вид и отталкивая прочь с дороги встречных духов, но при виде меня тотчас принимает облик трупа, залитого кровью и с торчащей из шеи стрелой.

Антиной первым из женихов пал от руки Одиссея. Спектакль со стрелой он затевает мне в упрек, но мне и дела нет. Этот тип как был при жизни ходячей чумой, так и остался.

— Приветствую, Антиной, — сказала я. — Вынул бы ты эту стрелу, что ли.

— Это стрела моей любви, о божественная Пенелопа, о прекраснейшая и разумнейшая из жен, — ответил он. — Хоть она и пущена из лука славного Одиссея, но жестоким лучником, направившим ее в цель, был сам Купидон. Я ношу ее в память о той великой страсти, что я питал к тебе и унес с собою в могилу.

Трепать языком в таком духе он мог до бесконечности: сказывалась практика, которой при жизни ему хватало.

— Ладно тебе, Антиной, — перебила я. — Мы мертвы. Что толку нести всю эту чушь? Здесь ты этим ничего не добьешься. Все и так знают, какой ты лицемер, — нет нужды лишний раз это доказывать. Так что будь паинькой, убери стрелу. Она тебе не к лицу.

Он бросил на меня печальный взгляд — глаза у него были как у побитого спаниеля.

— При жизни беспощадная, безжалостна и в смерти, — вздохнул он.

Но стрела исчезла и пятна крови тоже, и зеленовато-бледное лицо вновь стало нормального цвета.

— Спасибо, — сказала я. — Так лучше. Теперь мы можем поговорить как друзья, и, как друг, объясни мне наконец: почему вы, женихи, рисковали жизнью, так возмутительно обращаясь со мной и Одиссеем, и не однажды, не дважды, а долгие годы? Ведь вас предупреждали. Прорицатели предсказывали, что вас постигнет беда, и сам Зевс посылал птичьи знамения и вещие раскаты грома.

Антиной вздохнул.

— Боги желали нашей гибели, — ответил он.

— Это обычная отговорка для всех, кто плохо себя ведет, — возразила я. — Скажи мне правду. Моя божественная красота туг ни при чем. К концу этой истории мне стукнуло тридцать пять, заботы и слезы состарили меня до времени, и мы с тобой оба прекрасно помним, что я уже тогда раздалась в талии. Когда Одиссей отплыл в Трою, вы, женихи, еще и на свет не родились или были младенцами, как мой сын Телемах, во всяком случае детьми, так что я в прямом смысле слова вам в матери годилась. Вы расписывали в красках, как при виде меня у вас подгибаются колени и как вы мечтаете, чтобы я делила с вами ложе и рожала вам детей, хотя отлично знали, что я уже вышла из детородного возраста.

— Ну, парочку щенков из тебя еще можно было выжать, — съязвил Антиной, с трудом подавив самодовольную ухмылку.

— Вот, уже ближе к истине, — кивнула я. — Предпочитаю честные ответы. Итак, чего вы добивались на самом деле?

— Того, что хранилось в твоей сокровищнице, чего же еще, — ответил он. — Не говоря уже о царстве. — На сей раз ему хватило наглости рассмеяться в открытую. — Какой юноша откажется жениться на богатой и прославленной вдове? Говорят, вдовы с ума сходят от похоти, особенно если муж покинул их или умер так давно, как было с тобой. До Елены тебе, конечно, далеко, но уж с этим мы бы как-нибудь разобрались. Ночью все кошки серы. А то, что ты была старше нас лет на двадцать, — это даже к лучшему: ты умерла бы первой, а нет, так мы бы подсобили, и какая юная красавица-царевна не почла бы тогда за счастье осчастливить богатого вдовца? Ты ведь не думала, что мы и в самом деле по тебе сохнем? Личиком ты не вышла, что греха таить, но ума тебе всегда было не занимать.

Разумеется, я покривила душой, когда сказала, что предпочитаю честные ответы: никто этого не любит, особенно если правда оказывается столь нелестной.

— Благодарю за откровенность, — холодно промолвила я. — Какое это, должно быть, облегчение: наконец-то высказать то, что так долго приходилось скрывать. Можешь вернуть стрелу на место. Если честно, я чуть не прыгаю от радости всякий раз, как вижу ее в твоей лживой прожорливой глотке.

Женихи появились на сцене не сразу. В первые девять или десять лет после отъезда Одиссея мы знали, где он, — естественно, под Троей, — и были уверены, что он жив. Нет, они осадили дворец не раньше, чем огонек надежды замигал и начал угасать. Сперва прибыло всего пятеро, но очень скоро женихов стало десять, а там и пятьдесят. Дальше — больше: никто не хотел пропустить дармовое угощение и брачную лотерею. Точь-в-точь стервятники, заприметившие дохлую корову: сначала один спустится, потом второй, а там, глядишь, уже и со всей округи слетелись.

Они попросту приходили во дворец и объявляли себя моими гостями — а мне ничего не оставалось, как исполнять роль радушной хозяйки. Пользуясь моей слабостью и тем, что некому было встать на мою защиту, они без зазрения совести опустошали наши загоны и кладовые, собственноручно забивали скот, вместе со своими слугами жарили мясо, помыкали моими служанками и щипали их за ляжки, словно у себя дома. И жрали в три горла, я только диву давалась, как в них столько влезало, — будто у них брюхо аж до пяток. Казалось, каждый только и думает, как перещеголять остальных в обжорстве: они надеялись, что угроза нищеты заставит меня сдаться, и горы мяса, груды лепешек и реки вина исчезали в их бездонной пасти, точно сама земля каждый день разверзалась и поглощала мое добро. Заявляя, что будут продолжать в том же духе, пока я не выберу одного из них в мужья, они перемежали свои попойки и пирушки идиотскими речами во славу моей ослепительной красоты, совершенства и мудрости.

Не стану притворяться, будто это не доставляло мне известного удовольствия. Доброе слово и кошке приятно, даже если не веришь ему ни на йоту. Но я старалась смотреть на все это фиглярство как на театр. Какие еще сравнения они изобретут? Который из них убедительнее прочих притворится, что при виде меня едва не лишился чувств от восторга? Время от времени я — в сопровождении двух служанок — выходила в зал, где они пировали: просто чтобы полюбоваться, как они будут лезть из шкуры вон. По части хороших манер обычно побеждал Амфином, хотя он был далеко не самым рьяным. Не скрою, иногда я задумывалась, с кем из них я предпочла бы разделить ложе, если уж до этого дойдет.

А потом служанки рассказывали, как женихи прохаживаются на мой счет, когда я не слышу. Подслушивать моим девушкам не составляло труда: они ведь прислуживали за столом, подавали мясо и вино.

И что же говорили женихи обо мне за глаза? Приведу несколько примеров. «Первый приз — неделя в постели с Пенелопой, второй приз — две недели в постели с Пенелопой». «С лица воды не пить! Просто зажмурься и представь, что ты с Еленой, — уж это-то вольет бронзы в твое копьецо, ха-ха!» «Когда же эта старая сука решится?» «Прикончим ее щенка, избавимся от него, пока не подрос, — этот маленький ублюдок начинает действовать мне на нервы!» «А кто мешает одному из нас просто завалить эту старую стерву и взять свое?» «Нет, ребята, это не по правилам. С победителя всем причитается, или вы уже забыли наш уговор? В этом деле мы все заодно: победа или смерть! Одному из нас — победа, а Пенелопе — смерть: кто победит, должен затрахать ее до смерти, ха-ха-ха!»

Иногда я подозревала, что служанки кое-что присочиняют сами — просто забавы ради или чтобы меня подразнить. Казалось, им нравилось пересказывать мне все эти мерзости — особенно когда я ударялась в слезы и взывала к сероокой Афине: пусть вернет мне Одиссея и положит конец моим страданиям. Тогда и они могли разрыдаться в голос, поплакать и попричитать, попотчевать меня успокоительными напитками. Для них это было облегчение.

Эвриклея особенно усердствовала в пересказе пакостных сплетен, не разбирая, правда то или выдумки. Скорее всего, она старалась ожесточить меня и настроить против женихов с их пылкими мольбами, чтобы я хранила верность мужу до последнего вздоха. Она ведь в Одиссее души не чаяла.

Что я могла поделать с этим распоясавшимся аристократическим отребьем? Они были так молоды и довольны собой, что все призывы к милосердию, все просьбы образумиться, все угрозы и обещания расправы пропадали втуне. Ни один не внял моим увещеваниям: никто не хотел выставить себя на посмешище и прослыть трусом. Обращаться за помощью к их родителям не имело смысла: ведь вся эта затея с жениховством была только на руку их родным. Телемах был еще слишком мал, чтобы выступить против них, да и в любом случае он был один, а их — сто двенадцать или сто восемь, а может, сто двадцать — такая собралась орава, что я уж и не упомню сколько. Мужчины, которые могли бы сохранить верность Одиссею, уплыли с ним на войну, а те, которые в других обстоятельствах могли бы принять мою сторону, только тряслись от страха перед этой толпой нахлебников.

Если бы я попыталась разогнать всех этих незваных женихов или запереться от них во дворце, стало бы только хуже. Тогда они показали бы свое настоящее лицо и взяли бы силой то, чего надеялись добиться уговорами. Я была дочерью наяды и хорошо помнила материнский совет. «Будь как вода, — твердила я себе. — Не пытайся с ними бороться. Если они попробуют схватить тебя — просочись между пальцами. Ты не можешь их сломить — так обойди их!»

Поэтому я делала вид, что принимаю их ухаживания благосклонно. Я даже поощряла то одного, то другого, посылала им тайные записки. Но не уставала повторять, что решусь выбрать кого-либо из них не раньше, чем уверюсь окончательно, что Одиссей не вернется уже никогда.

XV. Саван

Месяц от месяца становилось все хуже. Я целые дни проводила в своих покоях — не в нашей с Одиссеем спальне, нет, это было бы невыносимо, а в своей собственной комнате, на женской половине. Я лежала в постели, плакала и билась над вопросом, что же мне делать. Выходить за кого-то из этих малолетних хамов я, само собой, не собиралась. Но Телемах подрастал — он в общем-то был ненамного моложе моих женихов — и уже посматривал на меня косо: ему казалось, это я виновата в том, что его наследство уходит в их бездонные глотки.

Насколько было бы проще, если бы я просто собралась и уехала к отцу, царю Икарию, в Спарту… Но по доброй воле я ни за что бы на это не решилась: еще не хватало, чтобы меня снова бросили в море! Телемах поначалу думал, что мое возвращение под родительский кров было бы для него лично неплохим выходом, но потом он все как следует подсчитал и понял: со мной отправится в Спарту и мое приданое, то есть львиная доля золота и серебра из дворцовой сокровищницы. А если я останусь на Итаке и выйду за одного из этих благородных щенков, тот станет царем и его отчимом, и Телемах вынужден будет ему подчиняться. Тоже не лучший вариант — попасть в подчинение к молокососу немногим его старше.

Самым удобным выходом для Телемаха стала бы моя смерть — но только при условии, что сам он остался бы ни при чем. Поступи он так, как Орест, — но, в отличие от Ореста, безо всякой веской причины, — его покарали бы Эринии, ужасные, змеевласые, с собачьими головами и крыльями, как у летучих мышей; они гнали бы его с шипением и лаем, терзали бы его без устали своими бичами и в конце концов свели бы с ума. И поскольку он убил бы меня хладнокровно и предумышленно, да еще из самых низменных побуждений — ради богатства, его не согласились бы очистить от вины ни в одном святилище: он так и погиб бы оскверненным, в муках и неистовстве безумия.

Жизнь матери священна. Священна, даже если мать дурно себя ведет, — вспомните Клитемнестру, мою двоюродную сестру, эту бесчестную развратницу, мужеубийцу, истязательницу собственных детей; а уж сказать, что я дурно себя вела, ни у кого бы язык не повернулся. Но это не значит, что мне приятно было ловить на себе досадливые взгляды Телемаха и слышать хмурое раздражение в его односложных ответах.

Когда женихи только приступили к осаде, я напомнила им предсказание оракула о том, что рано или поздно Одиссей все-таки вернется. Но он все не возвращался, год проходил за годом, и вера в предсказание мало-помалу слабела. Возможно, его истолковали неверно, заявляли женихи; и впрямь, оракулы славились своей двусмысленностью. Даже я начала сомневаться и в конце концов согласилась признать — по крайней мере на словах, — что Одиссей, скорее всего, мертв. Однако дух его так и не явился мне во сне, как подобало бы. Мне не верилось, что он не исхитрится послать мне весточку из царства теней, если все же угодит ко двору Аида.

Я по-прежнему искала способ отсрочить решающий день так, чтобы женихи не разозлились всерьез. И наконец придумала план. Рассказывая об этом позже, я говорила, что меня надоумила сама Афина, богиня ткачества; быть может, так оно и было на самом деле, — но в любом случае, приписывая свою затею божественному вдохновению, заранее ограждаешь себя и от обвинений в гордыне, если все удастся, и от осуждения, если ничего не выйдет.

Итак, вот что я сделала. Я натянула большое полотно на свой ткацкий станок и объявила, что это будет саван для моего свекра Лаэрта, ибо негоже мне оставить его на случай смерти без погребальных пелен, приличествующих царю. До тех пор, пока я не окончу этот священный труд, о новой свадьбе не может быть и речи, но как только саван будет соткан, я тотчас изберу счастливца из числа моих нетерпеливых ухажеров.

(Лаэрту, кстати сказать, моя затея пришлась не по вкусу: прослышав о ней, он стал обходить дворец десятой дорогой. Что, если кто-то из ухажеров окажется настолько нетерпелив, что попросту поторопит его в могилу? Тогда погребение уже не отложишь, готов саван или нет, а значит, и у меня не останется отговорок, чтобы оттягивать свадьбу.)

Возражать против моего решения никто не посмел — настолько оно было благочестиво. Целыми днями я трудилась у станка, усердно пряла и приговаривала с грустью: «Этот саван скорее подошел бы мне, чем Лаэрту! О я несчастная! Боги обрекли меня на жизнь, что хуже смерти!» Но каждую ночь я распускала все, что успела соткать за день, так что полотно не становилось длиннее ни на палец.

В помощницы себе я выбрала двенадцать служанок — самых младших, тех, которые всю свою жизнь прожили при мне. Я купила или выменяла их еще совсем маленькими, привела во дворец и приставила к Телемаху, чтобы ему было с кем играть. Я сама обучила их всему необходимому. То были славные девочки, живые и веселые; пожалуй, чересчур шумные и смешливые, как и все служанки по молодости лет, — но меня развлекала их болтовня и нравилось слушать, как они поют. Голоса у них были приятные, у всех до единой, и хорошо поставленные — об этом я тоже позаботилась.

Никому во дворце я не доверяла так, как этим девочкам. Три с лишним года они помогали мне распускать мое тканье — за накрепко запертой дверью, глубокой ночью, при свете факелов. И хотя мы были очень осторожны и говорили только шепотом, в этих ночных бдениях было нечто праздничное, даже радостное и беззаботное. Меланфо Нежные Щечки приносила всякие лакомства, чтобы нам было чем перекусить за работой: винные ягоды, лепешки, вымоченные в меду, а в зимнюю пору — подогретое вино. Уничтожая плоды моих дневных трудов, мы рассказывали друг другу сказки, перешучивались и играли в загадки. В мерцающем свете смягчались и преображались наши лица, сглаживались дневные повадки. Мы стали почти как сестры. От недосыпа у нас появились темные круги под глазами, но каждое утро мы весело переглядывались, как заговорщицы, и тайком пожимали друг другу руки. В каждом их «Да, госпожа» и «Нет, госпожа» сквозил затаенный смех, как будто уже ни я, ни они сами не могли всерьез считать себя простыми рабынями.

Как ни печально, одна из них выдала тайну моего бесконечного тканья. Уверена, что это произошло случайно: молодые так беспечны! Должно быть, она ненароком обронила лишнее словечко или намек. Кто именно проговорился, я не знаю до сих пор: здесь, среди теней, они все держатся вместе, а стоит мне приблизиться — тотчас бегут прочь. Они меня сторонятся, как будто это я причинила им зло. А ведь я бы ни за что на свете их не обидела и, будь моя воля, не допустила бы того, что случилось.

Дело в том, что, строго говоря, тайна вышла на свет по моей собственной вине. Я велела моим двенадцати служаночкам — самым прелестным, самым обольстительным! — следить за женихами и держаться к ним поближе, пуская в ход все свое очарование. Никто не знал о моем распоряжении, кроме меня самой и этих служанок. Я не доверилась даже Эвриклее… теперь-то я понимаю, что это была грубая ошибка.

Затея плохо кончилась. Нескольких девочек изнасиловали, а остальные не устояли перед соблазном или благоразумно предпочли уступить домогательствам.

Для мужчин, гостивших в большом доме или во дворце, спать со служанками было в порядке вещей. Радушные хозяева нередко предлагали гостям рабынь для ночных забав. Но ни один гость не имел права развлекаться со служанками без разрешения хозяина — такой поступок приравнивался к воровству.

Однако в нашем доме не было хозяина. Так что женихи угощались прелестями рабынь так же беззастенчиво, как и мясом наших овец, свиней, коров и коз. Похоже, им и в голову не приходило, что они нарушают приличия.

Я утешала моих девочек, как могла. Они чувствовали за собой вину, и приходилось их успокаивать, да еще и выхаживать тех, которые подверглись насилию. Я препоручила это Эвриклее. Она кляла женихов, купала служанок и в утешение умащала их моим оливковым маслом с благовониями. Она исправно выполняла все, что от нее требовалось, но при этом не уставала ворчать. Должно быть, ее раздражало, что я благоволю этим девочкам. Она все твердила, что я их слишком балую, — того и гляди, начнут задирать нос.

— Ничего страшного, — говорила я служанкам. — Вы должны притворяться, что влюблены в них. Если они решат, что вы с ними заодно, то станут все вам рассказывать, и мы будем знать, что у них на уме. Этим вы хорошо послужите своему хозяину, и он будет очень доволен вами, когда вернется домой.

И они успокаивались.

Чтобы никто не заподозрил служанок в притворстве, я велела им отзываться непочтительно и грубо обо мне и Телемахе, как и об Одиссее. Они охотно втянулись в игру. Особенно ловко управлялась Меланфо Нежные Щечки — ей доставляло немало удовольствия придумывать всякие ехидные замечания на мой счет. В самом деле, разве это не прелестно, когда есть возможность соединить в одном действии послушание и бунт?

Впрочем, не стану утверждать, что это была только игра. Несколько служанок по-настоящему влюбились в мужчин, которые так бессовестно их использовали. Они думали, я ничего не замечаю, но я все прекрасно знала. Однако я не держала на них зла. Они ведь были так юны и неопытны, да и не каждая рабыня на Итаке могла похвастаться, что приглянулась молодому аристократу.

И самое главное — никакая влюбленность, никакие ночные похождения не мешали им по-прежнему доносить до моих ушей все полезные сведения, какие только удавалось добыть.

Только по недомыслию я полагала, что действую очень умно. Теперь я вижу, что поступала опрометчиво и сама навлекла на моих девочек беду. Но в свое оправдание могу сказать, что времени у меня было в обрез, я начинала отчаиваться и понимала, что должна обвести женихов вокруг пальца во что бы то ни стало.

Когда вышла на свет уловка с саваном, женихи вломились в мои покои посреди ночи и застигли меня за работой. Они разозлились не на шутку — не в последнюю очередь из-за того, что их перехитрила женщина, — и закатили страшный скандал. Мне пришлось поклясться, что я закончу работу так быстро, как только смогу, после чего безотлагательно изберу одного из них в мужья.

Этот саван стал притчей во языцех. «Пенелопина паутина», — говорили обо всяком деле, которое по неведомым причинам никак не удается довести до конца. Это словечко — «паутина» — мне не нравилось. Если мой саван — паутина, то, выходит, я — паук. Но у меня и в мыслях не было заманивать мужчин в свои сети — наоборот, я лишь пыталась не угодить в сети, расставленные для меня.

XVI. Дурные сны

И началось самое тяжкое из моих испытаний. Я плакала так безутешно, что, казалось, вот-вот превращусь в источник или реку, как в древних легендах. Сколько я ни молилась, сколько ни приносила жертв, сколько ни высматривала знамений, Одиссей все не возвращался. Вдобавок Телемаху уже не терпелось начать распоряжаться в доме самостоятельно. Двадцать лет я управляла дворцовыми делами почти в одиночку, но теперь он захотел утвердить свое право на власть и перехватить бразды правления. Он буянил в пиршественном зале, выступая против женихов так безрассудно, что я не сомневалась: еще немного — и их терпение лопнет. Я чувствовала, что Телемаха, как и всякого юнца в его возрасте, так и тянет ввязаться в какую-нибудь рискованную авантюру.

Так и случилось. Он улизнул с Итаки на одном из кораблей — отправился на поиски известий об отце, не удосужившись даже спросить у меня совета. Но я не могла позволить себе поддаться обиде: служанки донесли мне, что женихи, прознав о дерзкой выходке моего сына, тоже снарядили корабль и устроили засаду, чтобы напасть на него и убить на обратном пути.

Песни не лгут — глашатай Медонт тоже поведал мне об этом заговоре. Просто служанки успели раньше. И мне пришлось разыграть удивление, так как иначе Медонт — который не держался ничьей стороны — понял бы, что у меня есть свои осведомители.

Я заломила руки, и рухнула как подкошенная, и принялась плакать и голосить, и все служанки — и двенадцать моих любимиц, и остальные — подхватили мои причитания. Я осыпала их упреками, негодуя на то, что они скрыли от меня отъезд сына и не остановили его. И тут эта докучная старая наседка, Эвриклея, созналась, что вся вина лежит на ней одной: только она помогала Телемаху со сборами, а остальные ни при чем. Но все будет хорошо, поспешила добавить она: ведь боги справедливы.

Я хотела ответить, что до сих пор этого не замечала, — но сдержалась.

Когда становится совсем плохо — еще одна слезинка, и я в самом деле растекусь лужей, — мне, по счастью, всегда удается уснуть. А когда я засыпаю, я вижу сны. Та ночь выдалась щедрой на сны, как никогда. Вы нигде не прочтете о них — я не рассказывала их ни одной живой душе. Мне снилось, как циклопы размозжили Одиссею голову и пожирают его мозги; потом — как он прыгает за борт и плывет к сиренам, а те все поют чарующе, как мои сладкоголосые служанки, но уже тянут к нему свои жадные когти и вот-вот разорвут его на клочки; потом — как он наслаждается в объятиях прекрасной богини. Затем богиня превратилась в Елену и со злобной ухмылочкой уставилась на меня поверх голого Одиссеева плеча. Этот последний кошмар меня доконал. Я проснулась и взмолилась всем богам: пусть это будет лживый сон, из тех, что Морфей высылает из своей пещеры через врата слоновой кости, а не вещий, из тех, которые он шлет через роговые врата.

Затем я снова уснула и наконец-то увидела утешительный сон. Его я не стала скрывать; быть может, он вам известен. Мне привиделась моя сестра Ифтима, которая была намного старше меня, так что я почти ее не помнила; она давным-давно вышла замуж и уехала в далекие края. Ифтима вошла в спальню, встала у постели и объявила, что ее прислала ко мне сама Афина, ибо боги не желают моих страданий. По велению Афины она возвестила, что Телемах вернется целым и невредимым.

Но, когда я спросила ее об Одиссее — жив тот или мертв, — она молча повернулась и выскользнула из спальни.

Так-то боги не желают моих страданий? Они только и знают, что издеваться. Швырять в меня камнями, точно в бродячую собаку, или поджигать хвост на потеху. На что им жир и кости жертвенных животных? Им подавай наши страдания.

XVII. Партия хора

Грезы[3]

Единственный наш отдых — это сон:
Лишь ночью забываем о трудах,
Лишь ночью нас никто не заставляет
Заботиться о наших господах.

Во сне тобой никто не помыкает,
Никто подол не станет задирать,
И никакой болван, повеса пьяный
Не смеет за бока тебя хватать.

Лишь сны для нас отрада и спасенье,
Во снах Морфей нашептывает нам,
Как ласковый Зефир, Астрея сын свободный,
Челны златые гонит по волнам.

В туниках алых по морю плывем
Мы в тех челнах, прекрасны и беспечны,

И доблестных мужей лобзаем мы,
И ласкам предаемся бесконечным.

Спешат челны по голубым волнам,
В веселье и забавах жизнь течет.
Так незаметно день сменяет ночь,
Мгновенье Сна дарует жизни год.

Здесь лишь любовь — единственный закон,
Нет слез, нет боли в веке золотом,
Селену здесь сменяет Гелиос,
И меркнет грусть, сраженная добром.

Но утро снова пробуждает нас,
И снова Клото нить свою прядет,
И снова мы в заботах и трудах
Бессильны злой судьбы нарушить ход.

XVIII. Вести о Елене

Телемах избежал засады — скорее по чистому везению, чем из предусмотрительности, — и действительно вернулся домой в добром здравии. Я встретила его со слезами радости, и все служанки тоже расплакались. Стыдно сознаться, но это не помешало мне тут же накинуться на моего единственного сына с упреками:

— У тебя мозгов — как у тритона! — бушевала я. — Как ты посмел просто взять корабль и сбежать, даже не спросив разрешения? Ты еще сущий ребенок! Ты ни разу в жизни не командовал кораблем! Тебя сто раз могли убить! И как бы я после этого смотрела в глаза твоему отцу, когда он вернется? Он сказал бы, что я во всем виновата, я недоглядела! — И так далее, в том же духе.

Я просчиталась: не стоило этого говорить. Телемах закусил удила. Он давно уже не ребенок, заявил он, а настоящий мужчина: ведь он вернулся целым и невредимым, а значит, все сделал правильно. Он не обязан мне подчиняться, добавил он, и не нуждается ни в чьем разрешении на то, чтобы взять корабль — часть его законного наследства, между прочим. Вот только где оно, его наследство? Я не смогла его защитить. Это из-за меня женихи истребляют его добро! Никто, кроме него, и пальцем не шевельнул — только он один отважился пуститься на розыски отца. Отец бы гордился им по праву: он, Телемах, показал, на что он способен! Наконец-то он выбрался из-под женской пяты, а это кое-чего да стоит, ведь все женщины повинуются только чувствам, а ни рассудка, ни здравого смысла в них отродясь не было.

Говоря о женщинах, он имел в виду меня. Да как он посмел назвать свою мать просто «женщиной»?!

Что мне оставалось, как не удариться в слезы?

Разумеется, я выдала ему все положенные «и-это-вся-твоя-благодарность», «ты-себе-не-представляешь-через-что-я-прошла-ради-тебя», «ни-одной-женщине-не-под-силу-сносить-такие-страдания» и «лучше-бы-я-сразу-наложила-на-себя-руки». Но, по-моему, он слышал это не впервые. Насупившись и скрестив руки на груди, он всем своим видом показывал, как он раздражен и только и ждет, когда я умолкну.

Потом мы помирились. Служанки приготовили для Телемаха отличную ванну. Они оттерли его как следует и переодели в чистое, а потом накрыли на стол для него и двоих друзей, приглашенных с ним отобедать, — их звали Пирей и Феоклимен. Итакиец Пирей ходил в плавание вместе с моим сыном. Я решила побеседовать с ним и потолковать с его родителями: мол, сынок у них совсем от рук отбился. Феоклимен был чужеземцем. На первый взгляд он казался славным юношей, но я взяла на заметку разузнать, что смогу, о его происхождении: мальчишке в возрасте Телемаха ничего не стоит связаться с дурной компанией.

Телемах набросился на еду и вино, как волк, а мне оставалось только сокрушаться, что я так и не научила его хорошим манерам. Не подумайте — я пыталась, еще и как. Но стоило мне сделать ему замечание, как вмешивалась эта старая курица Эвриклея: «Будет тебе, девочка моя, дай маленькому покушать всласть! Подрастет — научится еще всему, куда спешить-то?» — и все в том же роде, до бесконечности.

— Согнешь росток — и дерево кривое вырастет, — возражала я.

— Вот именно! — кудахтала она в ответ. — Мы же не станем гнуть наш маленький росточек, верно? Ой, нетушки-нетушки-нет! Мы же хотим, чтобы он вырос пряменький да высокенький! Чтобы мясцо ему впрок пошло! А тут противная мамочка все ворчит да ворчит, только расстраивает нашего маленького!

Тут служанки начинали хихикать и подкладывать ему добавки, приговаривая, какой он милый малыш.

Одним словом, избаловали его донельзя.

Когда с угощением было покончено, я принялась расспрашивать Телемаха и его гостей о путешествии. Удалось ли узнать что-нибудь об Одиссее? Не напрасно ли мой сын затеял всю эту авантюру? И если хоть что-нибудь прояснилось, не соблаговолит ли он поделиться со мной известиями?

Как видите, я еще не вполне оттаяла. Нелегко это — потерпеть поражение в споре с собственным сыном. Стоит ему стать на голову выше тебя, как у матери не остается ничего, кроме морального авторитета, — а с таким оружием нечего и надеяться на победу.

Но ответ Телемаха меня, по правде сказать, поразил. Заглянув сперва к царю Нестору, который не смог поведать ему ничего нового, мой сын отправился прямиком к Менелаю. К самому Менелаю. К Менелаю-богачу, Менелаю-тупице, Менелаю-горлодеру, Менелаю-рогоносцу, мужу Елены — моей двоюродной сестрицы, Елены прекрасной, этой ядовитой суки, из-за которой на меня обрушились все несчастья.

— А Елену ты видел? — спросила я сдавленным голосом.

— О да! — отвечал он. — Она угостила нас на славу.

И пошел нести какой-то вздор о Морском Старце и о том, как Менелай узнал от этого престарелого скользкого господина, что одна прекрасная богиня держит Одиссея в заточении на своем острове и заставляет заниматься с ней любовью все ночи напролет.

Все эти байки об одной прекрасной богине мне уже оскомину набили.

— А Елена-то как? — спросила я.

— Да вроде ничего, — отвечал Телемах. — Только и разговоров было, что о Троянской войне. Крутая вышла драчка, ничего не скажешь! Кровь ручьями, кишки наружу, только успевай мечом отмахиваться… и отец мой там отличился… Ну, потом эти старые вояки разнюнились, но Елена велела подлить всем вина, и уж тут-то пошло веселье!

— Да нет, — перебила я, — ты мне скажи, как она выглядит?

— Блещет, как златая Афродита, — отвечал он. — Только представь, я ведь ее своими глазами видел! Ну, то есть она ведь такая знаменитая… вошла в историю и все такое прочее… Точь-в-точь такая, как о ней рассказывают! Даже еще лучше. — И он смущенно улыбнулся.

— Теперь-то она, должно быть, немного постарела, — намекнула я, стараясь держать себя в руках. Ну не может Елена до сих пор блистать, как златая Афродита! Это было бы противоестественно!

— Гм… ну, да, — пробормотал мой сын. И тут наконец дала о себе знать та незримая связь, что всегда соединяет мать и сына, выросшего без отца. Телемах взглянул на меня и прочел по лицу мои чувства. — Она и вправду старая, — заверил он. — Куда старше тебя. Поистаскалась. Сморщенная вся, как старый гриб, — добавил он. — И зубы у нее желтые. И повыпадали почти все. Это она уже потом показалась красивой, когда мы перебрали малость на пиру.

Я понимала, что он лжет, но, честно сказать, меня растрогала эта ложь во спасение. Не зря же передо мной сидел правнук Автолика, слывшего другом Гермеса, плута из плутов, и сын коварного Одиссея, столь щедрого на выдумки и медовые речи, того самого Одиссея, что был способен обвести вокруг пальца любого мужчину и облапошить любую женщину. Может быть, и его, потомка этих хитрецов, боги не обделили хитроумием.

— Спасибо за все, что ты рассказал мне, сынок, — промолвила я. — Я тебе очень благодарна. Пойду пожертвую богам корзину пшеницы и помолюсь о благополучном возвращении твоего отца.

Так я и сделала.

XIX. Крик радости

Кто сказал, что от молитв бывает хоть какой-то прок? А, с другой стороны, кто посмеет заявить, что толку от них никакого? Воображаю, как эти проказливые боги слоняются по Олимпу и бултыхаются в амброзии и нектаре, упиваясь дымом жертвенных костей и жира, — точь-в-точь десятилетние ребятишки, которым времени не занимать, да еще и больная кошка для забав подвернулась. «Ну, кому из них сегодня, так и быть, ответим на молитву? — спрашивают они друг друга. — Может, бросим кости? Этому — надежда, этому — отчаяние, а во-он той девице, пожалуй, подпортим жизнь: проберусь-ка я к ней в постель в образе лангуста!» По-моему, они просто бесились со скуки.

Двадцать лет все мои молитвы оставались без ответа. Но в тот день боги наконец меня услышали. Только я совершила привычный ритуал и пролила привычные слезы, как во двор вошел Одиссей собственной персоной.

Он шел медленно, шаркающей походкой — но это, естественно, была часть маскарада. Ничего другого я от него и не ожидала. Судя по всему, он оценил обстановку во дворце и уже все знал о женихах: и о том, как они расхищают его добро, и об их попытке убить его сына, и о том, что они спят с его служанками и намереваются отнять у него жену. Приняв все это к сведению, он заключил, что войти во дворец с гордо поднятой головой, объявить себя Одиссеем и велеть незваным гостям убираться подобру-поздорову было бы неразумно. Женихи разделались бы с ним в два счета.

Поэтому Одиссей явился под видом грязного старого попрошайки. Можно было положиться на то, что женихи понятия не имели, как он выглядит: когда он отплыл на войну, иные из них еще на свет не родились, да и остальные были совсем детьми. Маскарад был сработан на совесть (я понадеялась, что морщины и лысина не настоящие, а тоже часть личины), но при виде бочкообразной груди и коротких ног я сразу же заподозрила истину, а когда до меня дошел слух, что пришелец сломал шею своему воинственно настроенному собрату-нищему, подозрения переросли в уверенность. Это было очень в его духе: если нужно, он мог действовать исподтишка, но никогда не избегал открытого столкновения, если был уверен в победе.

Я не подала виду, что обо всем догадалась. Иначе я навлекла бы на него беду. Кроме того, если мужчина гордится своим искусством маскировки, то со стороны жены было бы глупостью показать, что она его раскусила: мешать мужчине наслаждаться собственным хитроумием вообще неразумно.

Телемаха отец посвятил в свои планы — это я тоже сразу заметила. По натуре Телемах был таким же коварным интриганом, как и его родитель, но ему в этом деле недоставало опыта и мастерства. Представляя мне мнимого нищего, он переминался с ноги на ногу, запинался и отводил взгляд, чем тотчас себя и выдал.

Впрочем, представил он его далеко не сразу. Первые несколько часов Одиссей изучал обстановку во дворце, кротко снося все насмешки и оскорбления женихов, швырявших в него, чем подвернется под руку. К несчастью, я не могла предупредить служанок, и они продолжали грубить Телемаху и вместе с женихами осыпали пришельца насмешками. Как мне рассказывали, особенно усердствовала Меланфо Нежные Щечки. Я решила, что вмешаюсь, когда придет время, и объясню Одиссею, что девушки всего лишь исполняли мои указания.

Вечером я встретилась с мнимым нищим в опустевшем пиршественном зале. Он утверждал, что принес известия об Одиссее, — и действительно, сплел правдоподобную байку, после чего заверил меня, что Одиссей скоро вернется. Я заплакала и сказала, что мне в это уже не верится: слишком уж многие странники говорили мне то же самое на протяжении стольких лет. Я живописала во всех подробностях мои страдания и тоску по мужу, надеясь, что сейчас, под личиной бездомного скитальца, он легче поверит мне, чем потом, когда откроет свое истинное лицо.

Затем я потешила его самолюбие, обратившись к нему за советом. Я сказала, что приняла решение вынести в пиршественный зал большой лук Одиссея — тот самый, из которого он мог всем на удивление пустить стрелу через двенадцать колец на рукоятях двенадцати боевых топоров, — и предложить женихам повторить такой выстрел, объявив, что выйду замуж за того, кому это удастся. Так или иначе, но этим я положу конец невыносимой ситуации, в которой оказалась. Сказав это, я спросила пришельца, какого он мнения о моем плане.

Он ответил, что это отличная идея.

В песнях утверждается, будто возвращение Одиссея и моя затея с состязанием в стрельбе совпали по чистой случайности — или по божественному замыслу, как выражались в то время рапсоды. Что ж, теперь вы знаете, как обстояло дело в действительности. Я знала, что совершить такой выстрел не сможет никто, кроме Одиссея. И знала, что этот нищий не кто иной, как Одиссей. Так что случайность тут ни при чем. Я все подстроила нарочно.

Разоткровенничавшись с этим убогим бродягой, я рассказала ему свой сон. Сон о стаде белых гусей — хороших, славных гусей, просто загляденье. Мне приснилось, как они, довольные, расхаживают по двору и клюют зерна. И вдруг с неба спустился огромный кривоклювый орел и перебил их всех до единого, а я залилась слезами и все никак не могла успокоиться.

Одиссей-нищий истолковал мне этот сон: орел — это мой муж, а гуси — женихи, которых он вскоре и перебьет. Но ни о кривом клюве орла, ни о том, как я любовалась гусями, ни о том, какое горе охватило меня при их гибели, он не сказал ни слова.

Как выяснилось, Одиссей ошибся. Орлом и впрямь оказался он сам, но гуси означали вовсе не женихов. Гуси — это были мои двенадцать служанок, в чем мне вскоре и пришлось убедиться, к бесконечному моему сожалению.

Дальше случилось то, о чем немало сказано в песнях. Я велела служанкам омыть ноги Одиссею-попрошайке, но он отказался, заявив, что позволит подобное только той, кто не станет насмехаться над уродством и немощью его ног. Тогда я предложила ему помощь старой Эвриклеи, чьи ноги наверняка не менее безобразны, чем его. Бурча себе под нос, Эвриклея взялась за дело. Она и не подозревала, какую ловушку я для нее расставила. Но очень скоро она заметила тот самый длинный шрам на бедре, который столько раз видела, омывая ноги Одиссею. Тут она испустила крик радости и опрокинула лохань с водой, а Одиссей, испугавшись разоблачения, схватил ее за горло и чуть не придушил.

В песнях говорится, что я ничего не заметила: меня якобы отвлекла Афина. Стыд вам и позор, если вы в это поверили! На самом деле я отвернулась от этой парочки, чтобы они не заметили, как я беззвучно смеюсь над успехом моей маленькой хитрости.

XX. Гнусная клевета

Настало время разобраться с гнусной клеветой на мой счет, которую повторяют вот уже пару-тройку тысячелетий. Все это — наглая ложь. Многие говорят: мол, нет дыма без огня, но это и за аргумент-то считать совестно. Кто из нас не сталкивался со сплетнями, которые на поверку оказывались чистейшим вымыслом? Вот так обстоит дело и здесь.

Хотелось бы раз и навсегда отделаться от этих облыжных обвинений. Обвиняют меня, собственно говоря, в прелюбодействе и разврате. Говорят, будто я спала с Амфиномом, самым учтивым из женихов. Рапсоды поют, что я находила в его речах удовольствие. По крайней мере, они казались мне приятными в сравнении с речами остальных женихов — это правда. Но от подобного удовольствия до постели — долгий путь. Правда и то, что я водила женихов за нос и кое-кому из них втайне раздавала обещания, но это была часть стратегии. Своей мнимой благосклонностью я, среди прочего, побуждала их расщедриться на дорогие подарки — хоть какое-то возмещение всему, что они съели и прокутили. И не забывайте, что мое поведение лично наблюдал и одобрил сам Одиссей.

Самая возмутительная версия — что я переспала со всеми женихами по очереди, со всей сотней, а потом родила великого бога Пана. Это кем же надо быть, чтобы поверить в такое чудовищное вранье? Попадаются песни, на которые не стоит даже тратить дыхание.

Одни ссылаются на то, что моя свекровь Антиклея ни словом не обмолвилась о женихах, когда Одиссей беседовал с ее духом на Острове мертвых. Мои обвинители принимают это за аргумент: ведь если бы она упомянула о женихах, пришлось бы сообщить и о моей неверности. Возможно, она была бы не прочь заронить зерно сомнения в душу Одиссея. Но вы же знаете, как она ко мне относилась: скорее всего, она просто не сочла мои беды достойными упоминания.

Другие находят подозрительным, что я не выгнала или не подвергла наказанию бесстыдных служанок или хотя бы не заперла их в пристройке, приставив к жерновам, — из этого делают вывод, что я и сама предавалась распутству, точь-в-точь, как они. Но об этом я уже достаточно сказала.

Труднее опровергнуть обвинителей, ссылающихся на то, что Одиссей не открылся мне сразу же по возвращении. Говорят, он не доверял мне и хотел сперва посмотреть, не устраиваю ли я оргии во дворце. Но на самом деле он боялся, что я не сдержу слезы радости и тем самым выдам его с головой. Спросите, почему на время избиения женихов он запер меня вместе с другими женщинами на женской половине дворца? И почему прибег не к моей помощи, а к услугам старой Эвриклеи? Да потому, что он хорошо меня знал, — знал, какое у меня нежное сердце, и помнил о моей привычке чуть что разражаться слезами и падать без чувств. Он просто хотел избавить меня от опасности и неприглядного зрелища бойни. По-моему, ничем другим его поведение не объяснить.

Если бы мой муж услышал эти мерзкие сплетни при жизни, кое-кто лишился бы языка. Но что толку сожалеть об упущенных возможностях?!

XXI. Партия хора

Злоключения Пенелопы[4]

Драма

Исполняется служанками

Пролог

Меланфо Нежные Щечки:

Близка кровавая и мрачная развязка.
Нет, мой рассказ не вымысел, не сказка,
Увы, история здесь несколько иная —
Богиня Сплетня ветрена бывает.
Идет молва, что Пенелопе Благонравной
В любовных схватках не нашлось бы равных
И что, скрывая страсть
              за всхлипами и стоном,
Она делила ложе с Амфиномом.
И говорят, такого не бывало,
Чтобы постель ее подолгу пустовала.
В те дни ходил по Итаке слушок,
Что козлоногий Пан — ее сынок.
Где ложь? Где правда? Не дано нам знать.
Так не пора ли занавес поднять?

Эвриклея

(исполняется служанкой):

Дитя любимое! Беда! Беда!
Хозяин здесь! И он спешит сюда.

Пенелопа

(исполняется служанкой):

Ах, это муж мой! Я его узнала!..
По кривым ногам.

Эвриклея:

И этот шрам его… Проклятие богам!

Пенелопа:

Ах, нянюшка, пропала я, пропала.
Я похоть не сдержала от тоски.
Но я же целый век ткала и распускала!
Теперь изрубит, изверг, на куски.
Пока он кувыркался там
              то с нимфой, то с красоткой,
Мне что, свой долг блюсти,
              овечке кроткой?
Пока он ублажал богинь и девок жадных,
Мне сохнуть, как изюм,
              на лозах виноградных?

Эвриклея:

Пока работал ткацкий твой станок
И нить Судьбы зловещей Мойры пряли,
Красавчик распускал твой поясок.
В постели, милая, вы тело ублажали.
И вот любезный наш явился муженек…
Такой развязки мы не ожидали!

Пенелопа:

Ах, милый Амфином,
              беги, дружок, беги!
По тайной лестнице нам
              не впервой спускаться,
Я ж косы распущу, одежды разорву,
Притворной скорби стану предаваться.
Зови служанок, нянюшка,
              пусть уберут вино
И грусть изобразят, как им и подобает.
Да, кстати, Эвриклеюшка, скажи,
Кто из служанок нашу тайну знает?

Эвриклея:

Лишь те двенадцать знают, госпожа,
Которые грешить вам помогали,
Лишь те, кто похотливых женихов
К постели темной ночью провожали,
Те, кто преступный путь им освещал,
Кто занавесь задергивал над ложем…
Конечно, те еще, что обиходят дом,
Они наверняка все знают тоже.
Но, деточка, они должны молчать,
Не дай им боги мужу проболтаться,
И мы должны быстрей им рот заткнуть
И очень, очень, очень постараться!

Пенелопа:

Ох, нянюшка любимая! Спаси,
Спаси меня, родная Эвриклея!
Ведь речь идет не только обо мне,
Здесь мужа честь задета, Одиссея.
Его своим кормила молоком,
Он грудь твою сосал, мальчишка гадкий,
(Тогда она роскошною была,
А ныне погляди — сплошные складки),
Тебе одной мой муженек поверит.
Пожалуй, на служанок укажи.
Ступай, ступай! Я приберусь немного,
А ты его за дверью придержи.
Скажи ему, что соблазнить бесстыдниц
Нахалам не составило труда,
Что следует их наказать примерно,
А лучше бы в Аид отправить навсегда.

Эвриклея:

Девицам рты заткнем,
              отправим их в Гадес,
Тем самым соблюдя наш общий интерес.

Пенелопа:

Пусть подвиг верности
              супружеской моей
Отныне всем в пример приводит Одиссей.
Но женихи с посулами идут,
              нам нужно поспешать,
Пожалуй, мне пора нахалов в шею гнать.

Хор

(исполняется под чечетку):

Все свалим на служанок,
              они попались в сеть,
Придется им в петельке
              немного повисеть!
Ну, вздернем их — и баста!
Недолго им терпеть.

Пускай они в петельке немного отдохнут,
Подрыгают ногами и сразу же уснут!
Подумаешь, навечно…
Зато не предадут.
Все свалим на служанок,
              распутниц молодых,
Повесим ненадолго и позабудем их!
Девиц на свете много,
Найдем себе других.

Все делают реверанс.

XXII. Елена совершает омовение

Я бродила среди асфоделей, размышляя о былом, как вдруг заметила Елену, неторопливо плывущую мне навстречу. За ней, как всегда, следовала целая толпа духов-мужчин, трепетавших от предвкушения. Она не удостаивала их ни единым взглядом, хотя и прекрасно знала, что они рядом. Она и при жизни чуяла близость мужчины затылком — уж не знаю, по запаху там или как.

— Привет, сестрица-уточка, — с обычной снисходительной благосклонностью обратилась она ко мне. — Я собираюсь совершить омовение. Присоединишься?

— Мы же теперь духи, Елена! — воскликнула я с надеждой, что моя гримаса сойдет за улыбку. — У духов нет тела. Грязь к ним не пристает. Им не нужно никаких омовений.

— Но я всегда совершала омовения исключительно в духовных целях, — возразила Елена, выкатив на меня свои прекрасные очи. — Они так меня успокаивали среди всей этой суматохи! Ты не представляешь, как это утомительно, когда за тебя год за годом сражаются толпы мужчин! Божественная красота — поистине тяжкое бремя! Какое счастье, что тебе не пришлось сносить еще и это — вдобавок ко всем твоим бедам!

Я сделала вид, что не уловила насмешки.

— Собираешься снять свои духовные одеяния? — спросила я.

— Все мы наслышаны о твоей легендарной скромности, Пенелопа, — отвечала она. — Не сомневаюсь: если ты все-таки соберешься совершить омовение, то уж непременно останешься в одежде, как, наверное, поступала и при жизни. Увы, — тут она улыбнулась, — скромность не вошла в число даров, врученных мне смехолюбивой Афродитой! Я предпочитаю купаться без одежд, даже теперь, когда стала духом.

— Тогда понятно, почему собралась такая толпа, — отозвалась я несколько резковато.

— А разве их больше обычного? — удивилась Елена, с невинным видом вздернув бровь. — Ох уж эти мужчины, вечно их целая орда! Никогда не считала сколько. Но ведь они все погибли за меня… ну, то есть из-за меня… И мне кажется, я обязана как-то их отблагодарить.

— Пускай хоть одним глазком взглянут на то, чего не получили при жизни? — уточнила я.

— Желание не умирает вместе с телом, — сказала Елена. — Другое дело — способность его утолить. Но, знаешь, они так приободряются при виде моих прелестей! Бедные мои барашки!

— Видимо, это придает смысл их существованию, — подхватила я.

— Ну вот, ты все поняла! — обрадовалась Елена. — Лучше поздно, чем никогда, разве нет?

— Это ты о чем? О моей понятливости или о твоей подачке этим покойникам, охочим до голых титек?

— Совести у тебя нет! — возмутилась Елена. — То, что мы здесь больше не можем этого… ну, сама понимаешь… короче, это еще не повод обозлиться на весь свет. И тем более не повод говорить пошлости! Кое у кого из нас щедрое сердце. Кое-кто из нас готов делиться всем, что имеет, с теми, кому не так повезло.

— Значит, кровь на твоих руках вопиет к раскаянию? — спросила я. — Фигурально выражаясь, разумеется. Пытаешься расплатиться за все эти горы трупов? А я и не знала, что ты способна испытывать чувство вины.

Это наконец вывело ее из себя. Между ее бровями показалась крошечная складочка негодования.

— Скажи-ка мне, уточка, а сколько мужчин Одиссей угробил из-за тебя?

— Довольно много, — кивнула я.

Точное число ей было известно: она давно уже натешилась мыслью, что это сущий пустяк по сравнению с грудами тел, наваленных под дверью ее спальни.

— Зависит от того, что понимать под словом «много», — сказала Елена. — Но все равно это хорошо. Не сомневаюсь, что от этого ты почувствовала себя более важной персоной. Может, даже более привлекательной. — Она растянула губы в улыбке. — Ладно, уточка, мне пора. Еще увидимся. Скушай асфодельчик.

И она поплыла прочь, а следом потянулась и вся ее свита, колышущаяся от возбуждения.

XXIII. Как Одиссей и Телемах разделались со служанками

Резню я проспала. Спросите, как это мне удалось? Подозреваю, Эвриклея подсыпала что-то в мой обычный успокоительный напиток, чтобы я, упаси боги, не вмешалась и не расстроила ненароком все планы. Впрочем, вмешаться я бы и так не смогла при всем желании: Одиссей позаботился о том, чтобы всех женщин надежно заперли на женской половине.

Остальное я узнала со слов Эвриклеи: та охотно рассказывала обо всем происшедшем любому, кто пожелает слушать. Сначала Одиссей — все еще переодетый нищим — дождался, пока Телемах установит двенадцать топоров, а женихи вдоволь намаются с его знаменитым луком. Затем он сам взялся за лук, пустил стрелу через двенадцать колец (и тем самым во второй раз победил в состязании за мою руку), той же стрелой пронзил горло Антиною, после чего явил свое истинное лицо и нашпиговал женихов стрелами, а потом добил мечом и копьем. Правда, ему помогали Телемах и два верных пастуха, но это не умаляет его подвига. У женихов было несколько копий и мечей, которые пронес в пиршественный зал изменник-козопас Меланфий, но никакое оружие не помогло им избежать справедливой судьбы.

Эвриклея рассказала мне, как женщины дрожали за запертой дверью, прислушиваясь к доносящимся из залы крикам, треску ломающихся скамей и столов и стонам умирающих. А потом она живописала тот кошмар, который Одиссей с Телемахом учинили после сражения.

Одиссей призвал ее и велел назвать тех служанок, которые, по его выражению, «порочили его честь». Он заставил этих девушек вынести во двор тела женихов, — среди которых были и тела их возлюбленных, — а затем оттереть полы от крови и грязи и вымыть дочиста уцелевшие столы и скамьи.

Затем, продолжала Эвриклея, он приказал Телемаху изрубить служанок мечом на куски. Но мой сын, стремясь показать отцу, что он уже взрослый и у него есть свое мнение, — в таком уж он был возрасте, — предпочел казнить девушек другим способом: он повесил их на корабельном канате, всех вряд.

Покончив с этим, сообщила Эвриклея, не скрывая злорадной усмешки, Одиссей и Телемах отсекли этому гнусному козопасу Меланфию уши, нос и детородные части и бросили их псам, не обращая внимания на вопли обезумевшего от боли страдальца.

— Нужно было примерно наказать его, — пояснила Эвриклея. — Другим наука будет.

— Но кого из служанок… — выдавила я, уже обливаясь слезами, — … кого из служанок они повесили?

— Госпожа моя, девочка моя милая, — зачастила Эвриклея, предчувствуя мое недовольство, — он же сначала хотел всех перебить! Пришлось уж мне выбирать, а иначе всем бы конец пришел!

— Кого? — повторила я, пытаясь взять себя в руки.

— Всего двенадцать, — пробормотала она. — Тех, что дерзили. Тех, что передо мной драли нос. Меланфо Нежные Щечки и ее товарок… всех этих негодниц. Всех этих шлюх поганых.

— Значит, тех, над которыми надругались? — воскликнула я. — Самых молоденьких? Самых красивых?

Моих лазутчиц в стане женихов, добавила я про себя. Моих помощниц, трудившихся вместе со мной по ночам над этим злосчастным саваном. Моих белоснежных гусочек. Заряночек моих, моих голубок…

Кого мне было винить, как не себя? Я ведь не посвятила ее в свои планы.

— Да они же совсем распоясались! — принялась оправдываться Эвриклея. — Ни к чему царю Одиссею такие наглые рабыни. Все равно он никогда не смог бы им доверять. Ну же, девочка моя, давайте спустимся в залу. Муженек ваш там уже ждет не дождется.

Что мне оставалось? Моих милых девочек уже было не вернуть — никакими слезами, никакими стенаниями. Я прикусила язык. Странно, что язык еще уцелел, — столько раз мне приходилось его прикусывать за все эти годы.

Со смертью не поспоришь, сказала я себе. Помолюсь за них, принесу жертвы их бедным душенькам. Но только втайне, а не то Одиссей заподозрит в предательстве и меня.

Не исключаю, что на самом деле все могло быть еще ужаснее. Что, если Эвриклея прознала о моем договоре со служанками — о том, что я велела им шпионить за женихами и притворяться их сообщницами? Что, если она указала Одиссею на них от досады, что я скрыла от нее свою затею, и от страха утратить свое звание вернейшей из рабынь?

Но мне так и не выпало случая допросить ее с пристрастием — даже здесь, под землей. Она вечно нянчится с какими-то мертвыми младенцами — у нее их десятка полтора на руках. Радуется, небось, что уж они-то никогда не вырастут. Всякий раз, как я подхожу к ней и пытаюсь завести разговор, она отвечает одно и то же: «Не сейчас, девочка моя. Видите, у меня все руки заняты! Ох, да вы только взгляните, какие они пусечки-лапочки! У-тю-тю-шеньки мои!.. У-тю-тю!..»

Так я ничего и не выяснила.

XXIV. Партия хора

Лекция по антропологии

Исполняется служанками

О чем говорит человеку образованному наше число, число служанок, то есть число двенадцать? Двенадцать апостолов… Двенадцать дней святок… Правильно, а еще? Так и есть: двенадцать месяцев. А о чем говорит человеку образованному слово «месяц»? Будьте так любезны? Да, пожалуйста… вы, сэр, в заднем ряду… И вы совершенно правы! Месяц, как всем известно, связан с циклом луны. И вовсе не случайно, о нет, совсем не случайно нас оказалось именно двенадцать: не одиннадцать, не тринадцать, и, уж конечно, не те вошедшие в пословицу семь нянек.

Ибо мы не просто служанки. Не просто рабыни, не просто прислужницы. О нет! У нас было предназначение куда более высокое! Что, если мы не просто двенадцать девушек, но двенадцать дев? Двенадцать лунных дев, спутниц Артемиды, девственной, но смертоносной богини луны? Что, если мы — ритуальные жертвы и посвященные жрицы богини: сперва мы исполнили свою роль в оргиастических обрядах, отдаваясь женихам, затем очистились, омывшись кровью принесенных в жертву мужчин (о, целые горы трупов! какие великие почести воздали нашей богине!), и вновь стали девственными, как вернула себе невинность сама Артемида, омывшись в ручье, окрашенном кровью Актеона? И что, если затем, повинуясь необходимости, мы добровольно принесли себя в жертву — исполнили обряд новолуния, с тем чтобы начался новый цикл и в небесах опять засеребрилась юная богиня-луна? Чем мы хуже Ифигении, которой возносят хвалы за преданность и бескорыстие?

С подобным истолкованием нетрудно связать (простите нам невольный каламбур) корабельный канат, на котором нас повесили, ибо новорожденный месяц — это челн. А лук, сыгравший в этой истории столь заметную роль? Что это, как не изогнутый лук Артемиды — луны на исходе? Пущенная из него стрела пролетает через двенадцать — снова двенадцать! — колец. Через двенадцать петель на рукоятках боевых топоров — круглых, лунообразных петель! А само повешение? Человеку образованному смысл повешения более чем очевиден. Между небом и землей, связанные в единую цепь пуповиной корабельного каната — символом моря, повинующегося луне! О, сколько подсказок! Не может быть, чтобы все они ускользнули от бдительного ока исследователя!

Вы хотели что-то добавить, сэр? Да, вы, в заднем ряду?.. Совершенно верно, лунных месяцев в году действительно тринадцать, а значит, и нас должно было быть тринадцать. И на этом основании вы заявляете — и весьма, смеем заметить, самоуверенно, — что наша гипотеза неверна, ибо нас было всего двенадцать. Но не спешите, подумайте как следует… и вы поймете, что в действительности нас было тринадцать! Тринадцатой была наша верховная жрица, воплощение самой Артемиды. Не кто иной, как… о да! Царица Пенелопа!

Таким образом, насилие над нами и последующее повешение вполне могут символизировать свержение матрилинейного лунного культа группой мужчин-пришельцев — варваров, поклоняющихся богу-отцу. А затем их предводитель — не кто иной, как Одиссей, — утвердил свою власть, взяв в жены нашу верховную жрицу — Пенелопу.

Нет, сэр, позвольте с вами не согласиться, что наша теория — беспочвенный феминистский вздор. Ваше нежелание делать достоянием гласности подобные вещи вполне понятно: в насилии и убийстве ничего приятного нет. Но события такого рода происходили на всей территории Средиземноморья, о чем неоднократно свидетельствовали данные раскопок на местах доисторических поселений.

Далее, вышеупомянутые топоры, столь характерным образом не использовавшиеся как оружие в битве, последовавшей за состязанием (каковой факт не получил удовлетворительного объяснения за все три тысячи лет), суть не что иное, как ритуальные двойные топоры-лабрисы, связанные с минойским культом Богини-Матери. Эти топоры служили для отсечения головы царя по прошествии годичного срока его правления — тринадцати лунных месяцев! Но вот взбунтовавшийся царь берется за лук Богини и выпускает из него стрелу через кольца принадлежащих ей топоров, орудий жизни и смерти, дабы заявить о своем превосходстве над нею. Какое чудовищное святотатство! Схожим образом патриархальный пенис проникает в одностороннем порядке в… Впрочем, не будем отвлекаться.

В матриархальном обществе также могли устраивать состязания в стрельбе из лука, однако они проводились по строгим правилам. Победителя провозглашали ритуальным царем, а по истечении года его предавали смерти через повешение: вспомните образ Повешенного, сохранившийся ныне только на одной из карт колоды Таро. Кроме того, он лишался детородных органов, как трутень, сочетавшийся браком с пчелиной маткой. Оба символических акта — повешение и отсечение гениталий — должны были обеспечить богатый урожай на будущий год. Но бунтарь Одиссей отказался принять смерть по окончании законного срока. Жаждая продлить свою жизнь и правление, он подыскал себе замену. Половые органы отсекли не ему, а козопасу Меланфию. А в петлях вместо него сплясали мы, двенадцать лунных дев.

Но и на этом наши аргументы далеко не исчерпываются. Не хотите ли взглянуть на образцы вазописи и некоторые культовые предметы, использовавшиеся в поклонении Богине? Нет? Ну, как угодно. Человеку образованному не стоит принимать нашу историю слишком уж близко к сердцу. Не стоит представлять нас настоящими девушками из плоти и крови; не стоит задумываться о боли и несправедливости, которую мы претерпели. Это было бы слишком огорчительно. Забудьте обо всех этих грязных подробностях. Считайте нас просто символом. К реальности мы имеем такое же условное отношение, как и деньги.

XXV. Каменное сердце

Спускаясь по лестнице, я мысленно перебирала варианты. Я сделала вид, что не поверила Эвриклее, когда та сказала, что убийца женихов — действительно сам Одиссей. «А вдруг это самозванец? — возразила я. — Откуда нам знать, как выглядит Одиссей теперь, после двадцати лет разлуки?» Конечно же, меня волновало и то, какой предстану я в его глазах. Когда он покидал Итаку, я была еще совсем молоденькой, а теперь превратилась в зрелую мать семейства. Он будет разочарован.

Пусть подождет, решила я. Я достаточно томилась в ожидании, так пусть теперь немного потерпит и он. Кроме того, мне нужно было время, чтобы совладать со своими чувствами, со скорбью, охватившей меня при известии о гибели моих несчастных служанок.

Так что, войдя в зал и увидев его сидящим там на скамье, я не вымолвила ни слова. Телемах не терял времени зря: он тотчас набросился на меня с упреками, заявив, что я могла бы оказать отцу и более радушный прием. «Каменное сердце!» — презрительно добавил он. Представляю, какая радужная картинка рисовалась его воображению: отец и сын, оба уже зрелые мужи, стоят по обе руки от меня с видом петухов, обороняющих родной курятник. Разумеется, я желала ему только добра: он был моим сыном, и я надеялась, что в свое время он преуспеет и как правитель, и как воин, и в любом деле, за какое только пожелает взяться. Но в то мгновение я пожалела, что не случилось второй Троянской войны: отослать бы его туда и избавиться от всей этой докуки! Когда у мальчишек начинает пробиваться борода, они бывают совершенно невыносимы.

Однако за упрек в жестокосердии я ухватилась с радостью — так будет легче убедить Одиссея, что я не бросалась на шею каждому пришельцу, которому достанет наглости выдать себя за него. Я смерила его равнодушным взглядом и заявила, что у меня не укладывается в голове, что этот грязный, окровавленный оборванец и есть мой красавец-супруг, в царственных одеяниях покидавший наш остров двадцать лет назад.

Одиссей только усмехнулся. Он уже предвкушал восторженную сцену узнавания, особенно тот момент, когда я воскликну: «Так это и вправду ты! Какой потрясающий маскарад!» — и упаду в его объятия. Затем он отлучился принять ванну — давно пора было! А когда вернулся, переодетый в чистое и пахнущий куда лучше, чем перед уходом, я не удержалась и решила подшутить над ним еще раз, напоследок. Я велела Эвриклее вынести ложе из спальни Одиссея и постелить пришельцу в других покоях.

Вы, должно быть, помните, что столб этого ложа был вырезан из ствола дерева, так и не выкорчеванного из земли. Никто об этом не знал, кроме меня, самого Одиссея и моей давным-давно умершей служанки Акториды.

Решив, что кто-то посмел срубить столь милый его сердцу столб, Одиссей пришел в ярость. Только тогда я наконец поддалась и разыграла долгожданную сцену узнавания. Я пролила положенную меру слез, заключила его в объятия и объявила, что он прошел испытание столбом: теперь у меня не осталось ни тени сомнения.

И вот мы улеглись на то самое ложе, где провели столько блаженных часов в первое время после свадьбы, когда Елене еще не стукнуло в голову сбежать с Парисом, разжечь пожар войны и навлечь на мой дом беду и разорение. Было уже темно, и меня это порадовало: в полумраке не так бросалось в глаза, что оба мы постарели.

— Мы уже не первой молодости, — заметила я.

— Мы такие, какие мы есть, — сказал Одиссей.

Чуть позже, насладившись друг другом, мы вспомнили свой давний обычай — рассказывать истории на сон грядущий. Одиссей поведал мне о своих странствиях и злоключениях — благородные версии, с чудовищами и богинями, а не те, непотребные, со шлюхами и хозяевами таверн. Он вспомнил всевозможные хитрости, к которым ему приходилось прибегать; вспомнил вымышленные имена, которыми назывался в пути (больше всего мне понравилось, как он представился циклопу именем «Никто», хотя потом испортил все дело, не удержавшись от похвальбы), и всяческие байки, которые плел о себе, чтобы остаться неузнанным. Я, в свою очередь, рассказала о женихах, о своей затее с саваном для Лаэрта и о том, как я водила женихов за нос, исподтишка поощряя то одного, то другого и стравливая их между собой.

Тогда он сказал, как он по мне соскучился, как тосковал по мне даже в объятиях белоруких богинь; а я сказала, сколько слез я пролила за двадцать лет разлуки и как непреклонно хранила ему верность, даже не помышляя разделить с другим мужчиной это просторное ложе с его чудесным столбом.

Так мы и встретились снова — как пара отъявленных вралей, даже не скрывающих друг от друга свой опыт в искусстве лжи. Непонятно, как нам при этом удалось друг другу поверить.

Но мы поверили.

Ну, по крайней мере, заверили в этом друг друга.

Не успев вернуться, Одиссей снова нас покинул. Он сказал, что, как ни тяжело ему вновь расставаться с родным очагом, но судьба толкает его в дорогу. Дух прорицателя Тиресия открыл ему, что во искупление грехов он должен будет отправиться в путь с веслом на плече и зайти так далеко от моря, чтобы местные жители приняли его весло за лопату. Только этим он сможет очиститься от пролитой крови женихов, оградить себя от их мстительных духов и не менее мстительных родичей, а заодно умилостивить бога морей Посейдона, который все еще не простил Одиссея за ослепление его сына-циклопа.

Это прозвучало очень правдоподобно. Как и все его истории.

XXVI. Партия хора

Суд над Одиссеем

Расшифровка видеозаписи, выполненной служанками

Адвокат: Ваша честь, позвольте мне заявить о полной невиновности моего подзащитного — легендарного Одиссея, героя безупречной репутации, который предстал сегодня перед вами по обвинению в массовом убийстве. Имел ли он право перебить стрелами и копьями (не станем сейчас подробно задерживаться на способах и орудиях умерщвления) сто двадцать — плюс-минус дюжину — юношей благородного происхождения, которые, подчеркну особо, расточали его съестные припасы, докучали его жене и замышляли убить его сына и занять его трон? Мой уважаемый коллега утверждает, что ни одно из последних соображений не может послужить к оправданию Одиссея, поскольку молодые люди отнюдь не заслуживали смерти только за то, что позволили себе некоторые вольности.

Кроме того, прозвучало утверждение, что самому Одиссею либо его наследнику и правопреемнику была предложена материальная компенсация за расхищенные съестные припасы, каковое предложение следовало принять и уладить спор мирным путем. Однако эту компенсацию предложили те самые молодые люди, которые до тех пор, невзирая на все увещевания, так и не пожелали умерить свои ненасытные аппетиты, не говоря уже о том, чтобы встать на защиту чести Одиссея и его семьи. В его отсутствие они, напротив, попирали его честь и притесняли его домочадцев. Так возможно ли было положиться на их честное слово? Мог ли человек здравомыслящий рассчитывать, что они отдадут хоть одного быка из всех обещанных стад?

Далее, прошу обратить внимание, насколько неравными были силы сторон. Сто двадцать — плюс-минус дюжина — к одному… пусть даже, с некоторой натяжкой, к четырем, поскольку у Одиссея были сообщники, как именует последних мой коллега. На его стороне выступали двое слуг, не обученных ратному делу, и один родственник, едва достигший совершеннолетия. Что мешало этим благородным молодым людям заключить с Одиссеем договор, а после, усыпив его бдительность, проникнуть в его покои под покровом тьмы и коварно умертвить? Воспользовавшись единственной возможностью, которую предоставила ему Судьба, наш высокочтимый клиент Одиссей действовал сугубо в рамках самообороны, на каковом основании мы просим высокий суд о прекращении дела.

Судья: Я склонен прислушаться к вашему мнению.

Адвокат: Благодарю вас, ваша честь.

Судья: Что там за беспорядки в задних рядах? Соблюдайте регламент, дамы! Довольно выставлять себя на посмешище! Приведите одежду в порядок! Снимите с шеи эти веревки! Сядьте и успокойтесь!

Служанки: Вы забыли о нас! А как же наш иск? Не дайте убийце уйти безнаказанным! Он нас повесил! Двенадцать молодых девушек! Ни за что ни про что!

Судья (адвокату): Это другое обвинение. Строго говоря, следовало бы провести отдельное разбирательство. Но, поскольку эти два дела очевидным образом тесно связаны, я готов выслушать ваши аргументы прямо сейчас. Что вы можете сказать в защиту вашего клиента?

Адвокат: Он действовал в рамках своих полномочий, ваша честь. Это были его рабыни.

Судья: Тем не менее он не мог так поступить без причины. Даже рабов нельзя убивать из одной только прихоти. Эти девицы совершили проступок, заслуживающий казни через повешение?

Адвокат: Они вступили в недозволенную интимную связь.

Судья: Гм-м-м… понимаю. С кем они вступили в связь?

Адвокат: С врагами моего подзащитного, ваша честь. С теми самыми, кто покушался на его жену, не говоря уже о его жизни.

Судья: Полагаю, это были самые молодые рабыни во дворце?

Адвокат: Да, разумеется. Самые миловидные и самые привлекательные. По большей части.

(С заднего ряда доносится саркастический смех служанок.)

Судья (перелистывая «Одиссею»): Здесь, в этой книге… Эту книгу, несмотря на ярко выраженную аморальную направленность и явный переизбыток сцен насилия и секса, мы должны принимать во внимание как основной источник по рассматриваемому делу… Итак, в этой книге написано черным по белому… так-так, вот оно. Песнь двадцать вторая. Здесь говорится, что служанки подверглись насилию. Женихи их изнасиловали. Никто этому не воспрепятствовал. Кроме того, утверждается, что женихи использовали упомянутых девиц в своих гнусных целях. Вашему клиенту все это было известно: здесь эти сведения излагаются от его лица. Напрашивается вывод, что служанок взяли силой и никто их не защитил. Так ли это?

Адвокат: Не знаю, меня при этом не было, ваша честь. Все это происходило за три-четыре тысячи лет до моего рождения.

Судья: Да, проблема налицо. Пригласите свидетельницу Пенелопу.

Пенелопа: Я спала, ваша честь. В то время я вообще часто спала. Могу только пересказать, что они сами говорили.

Судья: Кто «они»?

Пенелопа: Служанки, ваша честь.

Судья: Они говорили, что их изнасиловали?

Пенелопа: Э-э-э… да, ваша честь. По существу, да.

Судья: И вы им поверили?

Пенелопа: Да, ваша честь. То есть мне это казалось правдоподобным.

Судья: Насколько я понимаю, они нередко вели себя вызывающе?

Пенелопа: Да, ваша честь, но…

Судья: Но вы их не наказывали, и они продолжали прислуживать вам как ни в чем не бывало?

Пенелопа: Я хорошо знала их, ваша честь. Они мне нравились. Некоторых из них я, можно сказать, сама вырастила и воспитала. Они стали мне как дочери… своих-то дочерей у меня не было… (Пускает слезу.) Я так им сочувствовала! Но всех служанок рано или поздно кто-нибудь насилует — как ни прискорбно, во дворцах такое случается на каждом шагу. С точки зрения Одиссея, плохо было не то, что их изнасиловали. Плохо было то, что их изнасиловали без разрешения.

Судья (с трудом сдерживая смех): Прошу прощения, мадам, но что, по-вашему, значит «изнасиловать»? О каком разрешении тут может быть речь?

Адвокат: Без разрешения их господина, ваша честь.

Судья: А! Понятно. Но их господин в то время отсутствовал. Таким образом, служанкам пришлось спать с женихами по той причине, что иначе их бы все равно изнасиловали, и притом куда менее приятным способом?

Адвокат: Не понимаю, какое это имеет отношение к делу, ваша честь.

Судья (с усмешкой): Очевидно, ваш клиент тоже не понимает. Однако ваш клиент жил совсем в другую эпоху. В те времена были приняты иные нормы поведения. Будет досадно, если этот прискорбный, но несущественный инцидент ляжет пятном на его репутацию, в других отношениях совершенно безупречную. И не хотелось бы, чтобы меня обвинили в анахронизме. Так что я объявляю о прекращении дела.

Служанки: Мы требуем справедливости! Мы требуем возмездия! Кровь вопиет к отмщению! Мы призываем Гневных богинь!

Появляются двенадцать эриний. У них змеи вместо волос, песьи головы и крылья, как у летучих мышей. Эринии принюхиваются.

Служанки: О Гневные, о Фурии, вы — последняя наша надежда! Накажите преступника, отомстите за нас! Встаньте на защиту тех, кто при жизни был беззащитен! Летите за Одиссеем повсюду, куда бы он ни пошел! От селенья к селенью, из жизни в жизнь, какой бы личиной он ни прикрылся, какое бы обличье ни принял, — травите его! Гоните его! Идите за ним по пятам на земле, и в Аиде, и где бы он ни пытался укрыться — в песнях и драмах, в фолиантах и диссертациях, в примечаниях и приложениях! Являйтесь ему в нашем обличье, в обличье наших истерзанных трупов! И пусть он нигде не найдет покоя!

Эринии поворачиваются к Одиссею. Глаза их вспыхивают красным огнем.

Адвокат: Взываю к сероокой Афине Палладе, бессмертной дочери Зевса! О богиня, защити права собственности и право человека быть хозяином в собственном доме! Окутай облаком моего подзащитного и унеси его прочь!

Судья: Что происходит? Регламент! Регламент! Это судебное заседание двадцать первого века! Эй, вы там, слезьте с потолка! Прекратите шипеть и гавкать! Мадам, прикройте грудь и опустите копье! Откуда взялось это облако? Полиция! Где полиция? Где обвиняемый? Да куда же все подевались?!

XXVII. Семейная жизнь в Аиде

На днях я заглядывала в ваш мир через глаза контактерши, вошедшей в транс. Ее клиентка хотела посоветоваться со своим покойным бойфрендом, стоит ли продавать квартиру, но вместо бойфренда им досталась я. Не вижу ничего плохого в том, чтобы воспользоваться случаем. Не так уж часто мне удается проникнуть в мир живых.

Да простят меня те, чьими телами я пользуюсь, но все же никак не пойму: почему живые постоянно докучают мертвым? Постоянно, из века в век, — меняются только методы. Не то чтобы я особенно скучала по сивиллам с их золотыми ветвями, подначивающим всяких выскочек спускаться сюда и тревожить тени расспросами о будущем, — но сивиллы хотя бы соблюдали приличия. У сменивших их магов и заклинателей с манерами было похуже, но и они, по крайней мере, относились к делу с должной серьезностью.

А весь этот современный сброд настолько банален, что вообще не заслуживает внимания. Интересуются ценами на бирже, мировой политикой, собственным здоровьем и тому подобной ерундой. Кроме того, они жаждут общаться с какими-то покойниками, о которых мы и понятия не имеем. Кто такая эта Мэрилин, о которой они все толкуют? Кто такой этот Адольф? Жалко тратить время и силы на подобных людишек: проку от них никакого, одно раздражение.

Но, только подглядывая в эти узенькие замочные скважины, я могу следить за Одиссеем в те времена, когда он не торчит здесь, под землей, в своем обычном облике.

Надеюсь, правила вам известны. При желании мы можем переродиться и начать новую жизнь, но сперва должны испить из реки забвения, чтобы стереть из памяти все прошлые жизни. С теоретической точки зрения все обстоит именно так, но, как и все теории, это лишь теория. Река забвения не всегда действует, как ей положено. Многие так ничего и не забывают. Поговаривают, что где-то здесь течет и другая река — река памяти. Но лично мне она не попадалась.

Елена неоднократно выбиралась на «экскурсии», как она это называла. «Ну и здорово же я повеселилась!» — этими словами она всякий раз начинала отчет о своих похождениях. Затем она живописала во всех подробностях свои последние победы и последние капризы переменчивой моды. Это от нее я узнала о мушках и солнечных зонтиках, о турнюрах и туфлях на высоких каблуках, о корсетах и бикини, об аэробике, пирсинге и липосакции. Потом Елена толкала речь о том, какой она была гадкой, какой фурор она произвела и скольких мужчин довела до ручки. Она сокрушала империи и не уставала об этом напоминать.

— Насколько мне известно, всю историю с Троянской войной теперь трактуют по-новому, — сказала я ей как-то раз, просто чтобы сбить с нее спесь. — Теперь утверждают, будто ты — всего лишь миф. Будто вся каша заварилась из-за торговых путей. Так теперь говорят ученые.

— Ох, Пенелопа, ну почему ты до сих пор мне завидуешь! — воскликнула она в ответ. — Разве мы не можем наконец стать друзьями? Почему бы тебе не составить мне компанию, когда я в следующий раз выберусь в мир живых? Подадимся с тобой вместе в Лас-Вегас! Закатим девичник! О, я и забыла… Это же не в твоем стиле. Ты предпочла бы еще разок сыграть в верную женушку за прялкой. Ужас какой! Я, наверное, так никогда не смогу. Умерла бы со скуки! А вот ты всегда была домоседкой.

Да, она права. Я никогда не стану пить из реки забвения. Не вижу в этом ни малейшего смысла. Нет, не так. Смысл-то я вижу, но не хочу рисковать. В прошлой жизни на мою долю выпало немало тягот, но где гарантия, что в следующий раз окажется лучше? Даже при моих скудных источниках информации ясно как день, что мир не стал безопаснее, чем в мое время, — напротив, горя и страданий в нем теперь гораздо больше. Что же до природы человека — она не стала благородней ни на йоту.

Но Одиссею это не помеха. Время от времени он заглядывает к нам ненадолго, притворяется, что рад меня видеть, и повторяет, что семейная жизнь — это единственное, о чем он всегда мечтал, каких бы пленительных красоток он ни заваливал в постель и какие бы удивительные приключения ни подбрасывала ему судьба. Мы мирно прогуливаемся рука об руку, пощипываем асфодели, пересказываем старые истории. Он сообщает мне последние новости о Телемахе (он теперь член парламента, так держать, сынок!). Но стоит мне только расслабиться, стоит почувствовать, что я готова простить ему все и принять его таким, как есть, стоит поверить, что на сей раз он не лжет, — как он опять мчится испить из Леты, чтобы родиться вновь.

Но он вовсе не лжет. Он действительно хочет быть со мной. Он плачет, когда говорит об этом. Но всякий раз какая-то сила разлучает нас вновь.

Я даже знаю какая. Это все служанки. Он еще издали замечает, как они направляются в нашу сторону. И ему становится не по себе. Он просто места себе не находит. Они причиняют ему боль. Ему хочется оказаться где угодно, лишь бы подальше от них. Кем угодно, только бы не собой.

Он побывал французским генералом и монгольским завоевателем, американским магнатом и охотником за головами на Борнео. Он побывал кинозвездой, изобретателем и рекламным агентом. Каждый раз все кончалось плохо: самоубийством или несчастным случаем, гибелью в битве или от рук наемного убийцы. И он снова возвращался ко мне.

— Ну почему вы не оставите его в покое? — кричу я служанкам. Приходится кричать, потому что они не подпускают меня близко. — Довольно уже, хватит! Он искупил свою вину, он вознес за вас молитвы, он очистился от греха!

— Нам этого мало! — доносится в ответ.

— Что еще вам от него нужно? — спрашиваю я, уже не сдерживая слез. — Скажите мне, умоляю!

Но они поворачиваются и убегают.

Не убегают, нет — уносятся прочь. Не перебирая ногами. Ноги их все еще пляшут последний танец, не касаясь земли.

XXVIII. Партия хора

Мы идем за тобой по пятам

Любовная песня

Эй! Эге-гей! Господин Никто! Господин Без Имени! Господин Мастер Иллюзий! Господин Ловкая Рука, внук воров и лжецов!

Мы тоже здесь — мы, безымянные. Тоже безымянные, как и ты. Покрытые позором — не по своей вине. Те, на кого указали. Принесенные в жертву.

Девчонки на побегушках, румяные девицы, сочные хохотуньи, щекастые потаскушки, юные оттиральщицы кровавых следов.

Да, это мы — все двенадцать. Двенадцать луновидных задниц, двенадцать аппетитных ротиков, двадцать четыре титьки, мягких, точно подушки, двадцать четыре ножки, дрыгающиеся над землей.

Помнишь нас? Ясное дело, помнишь! Мы подавали тебе воду для рук, мы омывали твои ноги, мы стирали твое белье, мы умащали маслом твои плечи, мы смеялись твоим шуткам, мы мололи твое зерно, мы стелили тебе уютную постель.

А ты повесил нас — развешал, как тряпье на веревке. Вот потеха! Как мы брыкались напоследок! И до чего же добродетельным ты себя чувствовал, до чего же праведным и чистым — теперь, когда избавился разом от всех этих пухлых крошек, от этих грязных девчонок, засевших у тебя в голове!

Надо было хотя бы похоронить нас по-человечески. Надо было совершить нам возлияния. Надо было молить нас о прощении.

А теперь тебе никогда от нас не избавиться. Ни в земной жизни, ни в загробной, ни в одной из всех твоих новых жизней.

Мы узнаем тебя под любой личиной. Какой бы путь ты ни избрал, мы настигнем тебя. На путях света ли, на путях тьмы, — двенадцать служанок идут за тобой по пятам неотступно. Мы вечно тянемся за тобой следом, дымным шлейфом, длинным хвостом, тяжким, как память, легким, как воздух: двенадцать обвинений. Ноги не могут коснуться земли, руки связаны за спиной. Высунутые языки, выпученные глаза. Песни, навсегда застрявшие в горле.

За что ты убил нас? Чем мы тебе так не угодили? Ты до сих пор не ответил на этот вопрос.

От злости? С досады? Во имя чести?

Эй, господин Умник, господин Праведник, господин Образ Божий, господин Судья! Обернись, взгляни через плечо! Мы здесь, мы рядом, мы идем за тобой по пятам — близко-близко, как губы для поцелуя, как собственная твоя кожа — вплотную.

Мы ведь служанки. Мы здесь, чтобы служить тебе. Мы будем служить тебе верой и правдой. Мы никогда тебя не покинем, мы будем следовать за тобою, как тень, неслышно и неотвязно. Славные, веселые служаночки — все двенадцать в ряд.

XXIX. Посылка[5]

Мы — тени без имени,
в вечном кружении,
без лиц и без памяти.
Мы — лишь отражения.
Любовь предана

там, где правит измена,
и выхода нет нам
Из мрачного плена.
Мы — тени без голоса,
Во мраке плывем.

Мы знаем: ты здесь,
И тебя мы зовем…
Здесь, в мрачном Аиде,
Тебя мы найдем…

Найде-о-м…
Найде-о-м…
Найде-о-о-м…

Служанки расправляют крылья и улетают прочь в облике сов.

Примечания

При работе над «Пенелопиадой» я опиралась главным образом на «Одиссею» Гомера в издании «Пенгвин Классикс», в переводе Э. В. Рье (1991).

Незаменимым источником информации оказались для меня «Мифы Древней Греции» Роберта Грейвса (издательство «Пенгвин»). Оттуда я почерпнула сведения о происхождении Пенелопы и ее родственных связях (в частности, о том, что Елена приходилась ей двоюродной сестрой), а также многое другое, включая и версии, предполагающие ее неверность (см. разделы 160 и 171). Грейвсу я обязана и трактовкой образа Пенелопы как верховной жрицы в культе Богини, хотя, как ни странно, он не обращает внимания на значение чисел двенадцать и тринадцать в связи со злополучными служанками. Грейвс приводит ссылки на источники различных версий мифа — труды Геродота, Павсания, Аполлодора, Гигина и многих других авторов.

Некоторые полезные сведения (в особенности о Гермесе) я нашла также в «Гомеровских гимнах», а книга Льюиса Хайда «Мир сотворили трикстеры» несколько прояснила для меня личность Одиссея.

«Хор служанок» представляет собой отсылку к хору древнегреческой трагедии. По обычаю, представление открывали сатирические сценки, пародирующие сюжет исполнявшегося следом действа.

«О вкусах не спорят»
Пер. с англ. А. Блейз и И. Блейза.
Пер. с англ. И. Блейза.
Пер. с англ. И. Блейза.
Пер. с англ. И. Блейза.