Лидия Чарская
Игорь и Милица
(Соколята)
Повесть для юношества из великой европейской войны
Часть I
Глава I
Звук гонга прозвучал над садом и протяжно замер вдали…
И в тот же миг в алом пламени заката, охватившем пожаром старый институтский сад, в его тенистых аллеях замелькали небольшие женские фигуры, устремившиеся на главную площадку, расположенную перед крыльцом.
Второй удар гонга застал воспитанниц уже выстроившимися стройными рядами перед высоким подъездом массивного, величественного здания, с окнами, эффектно озаренными алым румянцем заходящего солнца.
Классная дама в синем платье, с очками да круглом добродушном лице, несколько раз ударила в ладони и, повышая голос, сказала:
— В пары, дети, в пары. Идем к ужину.
Стройно, двумя рядами, двинулись большие и маленькие воспитанницы в длинных форменных платьях, с белыми передниками, покрывающими цветной жесткий камлот с белыми же пелеринками, наброшенными на плечи.
— Прощай до завтра, старый сад!
Полная, русоволосая девушка, находившаяся в последней паре, беспокойно оглянулась назад.
— A где же Милица? Ты не видала ее, Наля?
Высокая шатенка Наля Стремлянова покачала своей миниатюрной головкой.
— Она, кажется, была в беседке на последней аллее. Следовало бы ее позвать. А, впрочем, это дело Нюши. Кому же, как не нашей Гореловой позаботиться о её подруге?.. Боюсь, как бы не досталось Миле… Жаль ее… Она и так ходит какая-то грустная все последнее время.
— A ты думаешь, весело жить на чужбине, да еще тогда, когда её родина переживает такие тревожные дни?
— Ах, все мы оторваны от родных, все мы здесь на той же чужбине, — немного раздраженно произнесла толстушка. — Разве тебе, Налечка, приятно прозябать нынешнее лето в институтской тюрьме? И какое глупое, какое нелепое правило оставлять выпускной класс на все лето в институте якобы для усовершенствования в церковном пении и языках! Многому мы выучимся за три месяца, подумаешь!
И толстенькая Верочка капризно оттопырила губы.
— Ну, не скажи, — начала было её подруга и замолчала, остановившись на полуфразе.
Перед обеими девушками появилась синяя фигура классной дамы, Софьи Никаноровны Кузьмичевой, дежурившей это лето y выпускных.
— Mesdemoiselles, вы не видели Петрович? Где она?
— В самом деле, где же Петрович? Где Милица? — пронеслось по рядам институток.
— В саду её нет, mademoiselle Кузьмичева. Я после первого гонга обежала все аллеи, — поспешила заявить маленькая, черноглазая, черноволосая Ада Зыркова, дежурившая в этот день.
— Не может быть, однако, чтобы она поднялась в такую рань в дортуар, — уже заметно начиная волноваться, сказала наставница.
— Надо спросить Нюшу. Нюша Горелова всегда с Милицей. Попугайчики inséparables, Орест с Пиладом… Спросите Нюшу! — послышалось из передних пар.
Худенькая, стройная, похожая на мальчика, с задорными карими глазами, Нюша в тот же миг предстала перед озабоченным лицом классной дамы.
— Где Петрович? Вы не видели ее? — И глаза из-под очков пытливо и внимательно посмотрели на молодую девушку. Но карие плутоватые глазки последней стойко выдержали этот взгляд.
Хотя Нюша Горелова, закадычная «на жизнь и на смерть» подруга молоденькой сербки Милицы Петрович, могла бы многое что рассказать, но она скорее даст отрезать себе язык, нежели выдаст подругу. Не скажет она, где её Миля, не скажет ни за что!
Потупляются лукавые, бойкие глазки, складываются с самым смиренным видом «коробочкой» руки y талии и, отвешивая низкий реверанс, черненькая Нюша отвечает самым невозмутимым тоном:
— Я не знаю, где Петрович, mademoiselle. Я ничего не знаю…
Глава II
Алый пламень заката все еще купает в своем кровавом зареве сад: и старые липы, и стройные, как свечи, серебристые тополи, и нежные белостволые березки. Волшебными кажутся в этот час краски неба. A пурпуровый диск солнца, как исполинский рубин, готов ежеминутно погаснуть там, позади белой каменной ограды, на меловом фоне которой так вычурно-прихотливо плетет узоры кружево листвы, густо разросшихся вдоль белой стены кустов и деревьев.
Где одна сторона каменной стены встречается, образуя угол, с другой, за плющевой беседкой, в образовавшемся за ней уютном маленьком уголке, за кустами дикого шиповника и волчьей ягоды, — там любимое место Милицы. Они, вместе с Нюшей Гореловой, открыли его. И здесь они проводят большую часть дня, устроившись на толстом корявом суку древней вековой липы. Днем здесь тенисто и не жарко под защитой высокой стены, дающей прохладу вместе со старой липой, гостеприимно разбросавшей свои зеленые объятия, a вечером всегда чудесно-свежо и, главное, пустынно и тихо, вдали от шумного роя подруг, от доброй, но немного скучной m-lle Кузьмичевой, постоянно требующей от воспитанниц неизменной, то французской, то немецкой, болтовни.
Здесь же, среди кустов и зелени, под защитой белой каменной ограды, нет ни милых шаловливых воспитанниц, ни требовательной Кузьмичевой.
Даже свою любимицу Нюшу Горелову отсылает часто отсюда Милица, чтобы, как следует, вдоволь погрезит и помечтать наедине самой с собой.
Ах, она любит эти тихие вечерние часы, эти алые закаты, это горящее гигантским рубином умирающее солнце! Любит — этот бесшумно подкрадывающийся вечер, постепенно выводящий агатовую ночь… Увы, до самой ночи ей здесь нельзя оставаться! С первым ударом вечернего гонга надо прощаться со своей милой засадой и спешить к ужину и к молитве. Какая тоска! Опять шум и гомон веселой девичьей стаи, опять периодические выкрики Кузьмичевой: «Parlez français, mesdemoiselles, mais parlez donc français»,[1] и милые, нежные заботы и расспросы Нюши, от которых ей, Милице Петрович, хочется убежать и скрыться на край света порой.
Побыть бы подольше так, в тишине и покое! Отдаться сладким и грустным мыслям о далекой любимой родине, о том незабвенном и дорогом, что осталось позади, там, далеко, на берегу тихого Дуная и милой Савы.
И особенно теперь, когда темная туча собралась над родной стороной, когда последней угрожает страшная опасность от руки более могущественной и сильной соседки-Австрии, после этого несчастного убийства в Сараеве австрийского наследника престола эрцгерцога Франца Фердинанда,[2] убийства, подготовленного и проведенного какими-то ненавидящими австрийскую власть безумцами, и которое австрийцы целиком приписывают едва ли не всему сербскому народу!
Когда Милица прочла известие об этом роковом убийстве, то пришла в ужасное волнение, точно предчувствуя те последствия, которые повлечет за собой этот роковой случай. Точно кто-то шепнул Милице про эти страшные последствия для её милой родины; кто-то подсказывает ей, что грозная соседка маленькой Сербии, Австрия, придерется к роковому случаю, чтобы извлечь, возможно больше, выгод для себя за счет мирных соседских владений маленького королевства. Как и все её одноплеменники там, далеко, на берегах синего Дуная и Савы, Милица, оторванная уже шесть лет от родины, угадывала со дня Сараевского случая всю неизбежность войны. Когда же появились в газетах несправедливые, жестокие требования, предъявленные ожесточенной Австрией маленькому Сербскому королевству за Сараевское убийство, на которые всё-таки почти согласилась Сербия, и которые, однако, не умиротворили Австрию, — все еще раз поняли, что война неизбежна. Газетное сообщение о предъявленных условиях Сербии Австрией, Милица прочла накануне вместе с подругами после вечерней молитвы и теперь душа молоденькой сербки не находила себе покоя.
Шесть лет тому назад, в силу сложившихся обстоятельств, её тетка, сестра отца и вдова убитого в турецкую войну русского офицера, взяла из родительского дома тогда еще десятилетнюю девочку Милицу и привезла ее в Санкт-Петербург.
Вся семья отставного капитана Петровича, отца Милицы, сражавшегося когда-то против турок в рядах русского войска и раненого турецкой гранатой, оторвавшей ему обе ноги по колено, жила на скромную пенсию главы семейства. Великодушный русский государь повелел всех детей капитана Петровича воспитывать на казенный счет в средних и высших учебных заведениях нашей столицы.
Старшие сестры Милицы, которой еще не было тогда и на свете, Зорка и Селена, теперь уже далеко немолодые женщины, имеющие уже сами взрослых детей, получили образование в петербургских институтах. Старший брат её, Танасио, давно уже поседевший на сербской военной службе, окончил петербургское артиллерийское училище. И ее, маленькую Милицу, родившуюся больше, чем двадцать лет спустя после турецкой войны, тоже отдали в петербургский институт, как только ей исполнилось десять лет от роду.
Из всей семьи только Иоле, маленький сын капитана Петровича, бывший только на год старше Милицы, провел все свое детство на родине, под боком y престарелых родителей. Счастливчик Иоле! Он мог теперь, в это тяжелое время, быть вместе с ними! Мог обсуждать совместно с дорогими стариками грозные обстоятельства, надвигающиеся тучей с австрийского горизонта! A она, Милица, она здесь — одна… Правда, ее любят подруги. Правда, они все здесь так предупредительны и добры к ней. Весь класс носит ее на руках, как говорится, и обращается с ней так чутко и нежно. Но никакие заботы, никакое сердечное расположение этих милых девушек не смогут заменить ей, Милице, хоть один час (хотя бы один только) пребывания её там, на родном берегу тихого Дуная, под родительским кровом милого, маленького, белого домика, среди дорогих, близких сердцу! Вместе бы надеяться и вместе бы горевать с ними в эти грозные и печальные дни! Что-то жгуче-острой волной приливает сейчас к сильно бьющемуся сердцу Милицы. Неудержимая грусть заставляет вдруг забиться сильно-сильно это маленькое встревоженное девичье сердечко. И синие, синие, как воды родной реки, глаза девушки туманятся теперь слезами.
Вот вспыхивает острым воспоминанием мысль… Близким воспоминанием родного прошлого… Дорогие сердцу картины, которых ни даль расстояния, ни время разлуки никогда, никогда не вытеснят y неё из головы…
Вот она, безгранично дорогая сердцу река. Сколько слез народных видели на своем веку эти тихие, безмятежные по виду воды!.. Греки, турки, болгары, австрийцы не однажды проникали сюда, в маленькое королевство, в его столицу, в белый город. На противоположном берегу реки, в какой-нибудь версте расстояния всего лишь от Белграда, стоит могущественная, сильная крепость австрийцев Землин, с дулами орудий, зловеще выглядывающими из амбразур её и направленными на сербскую столицу, утонувшую в зелени изумрудных виноградников и в кущах тенистых каштанов и тутовых садов.
Белые, чистенькие, по большей части одноэтажные домики. Изредка лишь попадаются трехэтажные здания на главной улице и на городской площади. Это — казенные здания, правительственные дома. И роскошный поэтичный парк, разбитый на старых валах крепости, над самым берегом реки.
И большой, красивый королевский дворец «Новый Конак» на улице князя Михаила, с окружающим его нарядным садом…
Неподалеку отсюда кипит ярмарочная площадь. Сюда съезжаются окрестные крестьяне в повозках, запряженных волами. Здесь продают мясо, живность, поросят.
Сколько раз в раннем детстве убегала сюда вместе с Иоле, сопровождая няню Драгу, в утренние, ранние часы Милица! Синий Дунай в эти часы отливал золотом восходящего солнца. Тень бросала на дорогу изысканное кружево рисунка от листвы каштановых и тутовых деревьев. Белые домики города казались такими чистенькими, точно вымытыми чисто-начисто в этот ранний утренний час. И как весело было торговаться и спорит вместе со старой Драгой, с продавцами-крестьянами, не выпускавшими своих трубок изо ртов, под визг поросят, привязанных на веревках к колесам повозок. И потом возвращаться домой, нагруженными покупками и пить горячий турецкий мокко, мастерски приготовленный матерью. A вечером прогулки в тенистых аллеях Калемегдана[3] над тихо катящим свои волны Дунаем. Впереди мать осторожно подвигает вперед кресло отца-калеки; за ними чинно выступают они дети: Иоле и Милица. На ней низка ожерелья из дукатов и праздничное нарядное платье. A маленький Иоле еще наряднее. На нем турецкий костюм: джемадан[4] из алого бархата, суконная тюрче,[5] подбитая мехом, силай.[6] За него заткнуты игрушечный пистолет и ножик с рукояткой из слоновой кости. И поверх этого кожаного пояса другой, еще более широкий — шелковый, с бахромой. Красивые цветные чакширы,[7] на голове щегольская шапочка. Когда-то этот костюм носил их герой-отец, когда был таким же маленьким, как Иоле; потом старший брат артиллерист Танасио, тоже в свою бытность ребенком. Теперь он перешел к Иоле, к красавчику Иоле, любимцу семьи.
Как тяжело было шесть лет тому назад уезжать из дому! Помнит Милица последний вечер дома. Обежала она с Иоле и Драгой улицу князя Михаила в последний раз. Сбегали к самой воде Дуная… Углублялись в тенистые аллеи Калемегдана. Слушали музыку оркестра, особенно четко раздающуюся над водой. Потом последний ужин дома. Ужин за круглым столом, озаренным уютным светом лампы. Вкусная пшенная каша, сдобренная белоснежным свиным салом с тыквой и баклажанами из своего огорода. Потом напутствие отца… Слезы матери… Опять суровые и ласковые в то же время речи родного тато[8] о долге, о прилежании, о благодарности великодушному русскому государю и друзьям русским и, наконец, последняя ночь под домашним кровом… Последняя осенняя ночь, Белградская ночь, с её бархатным небом, с тихим плеском Дуная, с нежным шепотом каштанов и яблонь в саду… И печальные, заплаканные глаза матери y постели… И заглушенный подушкой плач братца Иоле, желавшего показаться во что бы то ни стало «мужчиной» в эти грустные часы, и стойко скрывавшего свои слезы перед разлукой с любимой сестренкой… A там отъезд… Смуглое лицо тети Родайки, её утешения в дороге и тоска по оставшимся дома, злая, гнетущая тоска…
Глава III
— Милица!
— Ты, Нюша?
— Боже мой, Миличка, ты все еще здесь, a тебя там хватились. Ищут. Никому и в голову не пришло, конечно, заглянуть сюда. Кузьмичиха наша волнуется страшно, и, кажется, думает, что ты сбежала совсем. Потеха! Куда скрылась «млада сербка», не знает никто, кроме вашей покорной слуги, конечно. A ты притихла, как мышка, тебе и горя мало. И про Нюшу свою забыла совсем. Хороша, нечего сказать! — и маленькая Горелова укоризненно покачивает головкой.
— A я замечталась опять, Нюша, прости, милая! — Сине-бархатные глаза Милицы теплятся лаской в надвигающихся сумерках июльского вечера; такая же ласковая улыбка, обнажающая крупные, белые, как мыльная пена, зубы девушки, играет сейчас на смуглом, красивом лице, озаренном ею, словно лучом солнца. Так мила и привлекательна сейчас эта серьезная, всегда немного грустная Милица, что Нюша, надувшаяся было на подругу, отнюдь не может больше сердиться на нее и с легким криком бросается на грудь Милицы.
— Я люблю тебя, Милица, люблю, люблю! — горячо и искренно восклицает Нюша. Потом отстраняется от Милицы и смотрит в лицо подруги пытливо и серьезно, не говоря ни слова, несколько секунд.
— A y тебя опять заплаканные глаза, Миля? Ты плакала, да? О чем?
Статная, сильная Петрович на целую голову выше свое маленькой, хрупкой подруги. Она быстро наклоняется к Нюшиному уху и шепчет ей тихо, чуть слышно:
— Молчи, молчи… Если бы твои мать и отец и любимый брат, такой, как Иоле, находились бы так далеко, могла бы ты веселиться без них?
— Упаси, Бог! — с искренним ужасом прерывает ее Нюша.
— Ну, так вот, видишь. Вот почему я и не могу быть веселой сейчас. Однако, пойдем… Боюсь, чтобы не вышло неприятностей на самом деле.
— Вот, когда хватилась! Ах, млада сербка, млада сербка, угомона на тебя нет, — забубнила ворчливым тоном Нюша, заставляя снова проясниться улыбкой строгое и грустное лицо подруги.
Алые краски заката давно погасли. Тихий, прохладный июльский вечер уже сплел над садом прозрачную паутину своих грустных сумерек. В окнах большого здания засветились огни. И Бог знает почему, напомнили эти освещенные окна института другие далекие огни Милице Петрович: золотые огни белградских домов и крепости, и огромного дома скупщины, отраженные черными в вечерний поздний час водами Дуная.
И опять болезненно сжалось сердце острой тоской, тоской по родине. И тяжелый вздох вырвался из груди Милицы.
Ужин был уже кончен, когда обе девушки появились в столовой. Шла вечерняя молитва. M-lle Кузьмичева метнула строгим взором из-под очков в сторону вошедших, но, встретив спокойный и невинный взгляд больших синих глаз Милицы, как-то успокоилась сразу.
Милица Петрович была гордостью и украшением Н-ского института. Училась и вела себя она прекрасно и считалась здесь одной из примерных воспитанниц. Во всяком случае, чего-либо дурного от неё ожидать было никак нельзя, a такой поступок, как самовольное опоздание к ужину и к молитве в летнее каникулярное время считалось далеко не такой уже важной провинностью против институтских правил.
Стройными рядами выстроились институтки около столов, ближайших ко входу в столовую. Остальные столы, дальние, пустовали. Весь институт отсутствовал, разъехавшись на летние вакации, за исключением старшего класса, которому надлежало, согласно старым традициям, проводить лето в учебном заведении для усовершенствования в языках и церковном пении, да еще десятка два воспитанниц младших классов, родители или родственники которых, по домашним обстоятельствам, не могли взять девочек на летнее каникулярное время домой. Огромная полупустая столовая казалась теперь еще больше. С дальнего образа, озаренного тихим мерцанием висячей лампады, кротко сияло ясное лицо Спасителя, благословляющего детей. Сколько раз это божественное лицо приковывало к себе взоры Милицы на вечерней и утренней молитве. Сколько раз ей, еще маленькой седьмушке,[9] потом, позже, воспитаннице-подростку средних классов представлялось, что там, на этой священной картине-образе, находятся и они оба — она и Иоле, её черноглазый братишка, и их обоих, в числе других детей, благословляет Христос.
Со дня своего отъезда из Белграда, Милице ни разу еще не приходилось съездить хотя бы на самое короткое время домой. Все эти шесть лет проводила она каникулы y тети Родайки Петрович, снимавшей на летнее время крошечную избушку-дачу в одной из пригородных деревень. Теперь Иоле уже, конечно, не тот, каким она его помнит, важно выступающим по тенистым аллеям Калемегдана, в его живописном праздничном наряде.
В последнем письме мать писала Милице, что y него уже пробиваются усики и что он делает поразительные успехи в военной школе, на радость им, старикам.
Как скоро промчались, однако, эти шесть лет, несмотря на долгую разлуку! Уже восемнадцатый год пошел Иоле, a ей, Милице, уже стукнуло шестнадцать минувшей весной… Она — почти большая.
… «Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое»… красиво и стройно заканчивает всеобщую молитву хор певчих-институток, прерывая мысли Милицы. И вслед за тем с шумом отодвигаются деревянные скамьи. Институтки снова выстраиваются в пары и направляются к выходу из столовой.
— Миличка!.. Милица!.. Петрович!.. Где ты была, млада сербка? Куда запропастилась, скажи, пожалуйста? Кузьмичиха наша уже заявление в полицию подавать собиралась… Всех сторожей на поиски разослала и сама над ними командование принять уже собралась… Видишь, какой y неё воинственный вид приобрелся сразу. Экспедиционный отряд вышел бы хоть куда!..
О, эта Женя Левидович! Всегда насмешливая, всегда подтрунивающая над всем и над всеми.
Милица хочет ответить однокласснице в том же шутливом тоне и не успевает. Навстречу двум длинным шеренгам воспитанниц, подвигающимся к выходу из столовой, появляется инспектриса Н-ского института, Валерия Дмитриевна Коробова, заменяющая должность уехавшей лечиться на летнее время за границу начальницы. Лицо Валерии Дмитриевны сейчас торжественно и бледно. В руке она держит лист газеты, и пальцы, сжимающие этот лист, заметно дрожат. И так же заметно вздрагивают в волнении сухие старческие губы.
— Дети, — обращается она к остановившимся сразу при её появлении посреди столовой воспитанницам, — дети, то, чего так трепетно ждали эти последние дни на нашей славной родине и в далеком маленьком королевстве Сербии, свершилось. Вы уже знаете, что какие-то злоумышленники в Сараеве, в городе, населенном по большей части славянами и отошедшим несколько лет тому назад от Турции к Австрии вместе со всей Боснией и Герцеговиной, убили австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда и его жену во время их пребывания там. Австрийское правительство, всегда весьма недоброжелательно относившееся к славянам, обвинило теперь в этом убийстве тех, кто совершенно не повинен в ужасном кровавом деле и представило сербскому правительству карающие за это убийство условия, такие несправедливые и жестокие, которые другое государство отвергло бы с негодованием и возмущением. Но Сербия, не желая нарушать мира, вопреки даже чувству своего достоинства, как самостоятельного и независимого государства, все-таки согласилась почти на все эти ужасные требования, кроме одного-двух пунктов… Однако, Австрия, ища во что бы то ни стало разорения своей маленькой соседки, несмотря даже на её уступки, объявила ей войну. И вот, из этой газеты уже известно о нападении австрийцев на сербское судно… О бомбардировке Белграда из крепости Землин, о…
Старая инспектриса смолкает на полуслове. Развернутая газета выскальзывает y неё из рук и с тихим шелестом падает на пол. Отчаянный, душу раздирающий крик проносится в ту же минуту по огромной столовой, и Милица Петрович, лишившись чувств, падает на руки подоспевших к ней подруг.
Глава IV
Рано и бесшумно разошлись в этот вечер по своим углам выпускные институтки. Рано засветились на ночных столиках y постелей огоньки их «собственных» свечей. Девушки собирались в группы на кроватях соседок и вполголоса совещались между собой о наступивших событиях. Говорили тихо, почти шепотом, чтобы не потревожить измученную слезами и горем Милицу Петрович, совместными усилиями подруг уложенную в постель.
Около затихшей, обложенной подушками, молодой сербки оставалась дежурить одна только Нюша Горелова. Она с трогательной заботливостью меняла мокрые, смоченные водой с одеколоном, полотенца на черненькой головке Милицы, давала ей от времени до времени нюхать спирт, поила успокоительными каплями. Она, как и все её одноклассницы, воспротивилась помещению Милицы в лазарет, уверив классную наставницу, уже собравшуюся было отправить туда Милицу, что тут, среди подруг, на людях, молоденькой сербке будет легче переносить её горе. Действительно, горе Милицы было глубоко, и она как бы замерла в нем. Глубокий обморок девушки сменился потрясающими душу слезами.
Молоденькая сербка рыдала так, что вчуже было жалко смотреть на нее. Впрочем, плакала не одна Милица. Глядя на свою любимицу, весь старший класс не мог удержаться от слез. Все знали из рассказов юной сербки о её далекой маленькой родине, такой безобидной и дружественной, о смелом и отважном маленьком народе. Знали и об отце Милицы, старом боевом герое, грудь которого была вся увешена орденами, пожалованными ему еще Императором Александром Вторым. Знали о старшем, уже пожилом, брате Милицы — артиллеристе… И о красавчике, любимце её, мальчике Иоле, которому по карточке и по рассказам, не жалевшей описательных красок Милицы, заочно симпатизировал весь класс. И теперь каждая из этих милых, чутких и отзывчивых девушек отлично сознавала ту огромную опасность, которая грозила всему Белграду, с его жителями, всей маленькой, гордой и прекрасной стране, готовой подняться, как один человек на защиту своей родины, честь которой была так несправедливо оскорблена её жестокой соседкой.
Обычное вечернее шумное движение в дортуарные часы, это лучшее институтское время для юных затворниц, сменилось тихим и бесшумным.
Собиравшиеся в группы институтки толковали сдержанно, тихо волнуясь, строя предположения и тут же разрушая их, споря между собой.
— Теперь и y нас с немцами война неизбежна, потому что Сербию не оставит в такое тяжелое время наш ангел Государь… Это говорил мне мой папа, когда заходил ко мне дня три тому назад. Папа говорил, что германский император Вильгельм непременно станет на сторону своих союзников-австрийцев, — говорила, оживленно жестикулируя, хорошенькая брюнетка Аля Миродай.
— Конечно, за этих противных австрияков заступится Вильгельм, — хорохорилась Зина Любинская, всегда очень интересовавшаяся политикой и прозванная остроумной Женей Левидович «министрам без портфеля» к немалому неудовольствию самой Зины.
— Непременно заступятся друг за друга колбасники! Вот увидите, непременно… — подтвердило еще несколько голосов.
— Тише, mesdam'oчки, тише, Милю разбудите; она только что задремала, бедняжка!
— Как хотите, дети мои, a если это так действительно случится, то я Лизе Кранц с нынешнего дня перестаю симпатизировать и подвергаю ее бойкоту. Ведь она немка! — объявляет маленькая, со вздернутым носиком, блондинка Катя Парфенова.
— Ну и глупо, — вполголоса обрывает ее Наля Стремлянова, насмешливо покачивая головкой, — Лиза Кранц — остзейская немка и наша русская подданная и смешно, право…
— Завтра, mesdames, молебен будет, — перебивая Налю, говорит её подруга Верочка, — молебен о ниспослании победы сербскому оружию, y нас в церкви, я слышала, как инспектриса говорила нашей Кузьмичихе.
— Если будет война y нас с австрийцами и немцами, то моих обоих братьев возьмут: оба — офицеры, — слышится чей-то грустный голосок.
— A y меня папу. Папа полковой командир, — вторит ему другой.
— И мой папа пойдет. Он командует полком, недалеко от австрийской границы. В первую голову пойдет со своими солдатами.
— Господи! Господи! — слышится чей-то тихий подавленный вздох.
И вдруг совсем едва внятное рыдание раздается в дальнем углу дортуара. Это плачет Маша Пронская. Её отец тоже заведует пограничным отрядом таможенников и, наверное, при объявлении войны, первым пойдет в дело. Волнение Маши передается и остальным. Теперь всхлипывания учащаются. То в одном, то в другом уголке длинной, похожей на казарму, комнаты раздаются тихие заглушенные рыдания.
Кружки девушек сближаются теснее. Крепче прижимаются они одна к другой… Прильнув плечом к плечу подруги, тихо, беззвучно плачут они. Нет ни одной из здесь находящихся воспитанниц, y которой не было бы отца, брата или родственника, служащего на военной службе. Даже самые благоразумные и сдержанные повесили сейчас головы. Что-то гнетущее, тяжелое, как тяжелая, свинцовая, предгрозовая туча повисло над всеми этими печально поникшими головками. Разрывались девичьи сердечки, в предчувствии возможных грядущих бедствий. Хотелось каждому из этих юных, затуманенных печалью, существ безудержно заплакать, зарыдать навзрыд, слабо, жалобно, по-детски.
Уже Верочка Иванова, прильнув к своей подруге Нале, задыхается от беззвучных рыданий, a маленькая, жизнерадостная блондинка Парфенова, которая только что собиралась бойкотировать немку Кранц, теперь плачет трогательно и беспомощно, по-детски, тиская мокрыми пальцами смятый в комок носовой платочек. Никто уже не хочет больше слушать друг друга. Все отдались захватившему их порыву. Лишь немногие, сохранившие спокойствие, шепотом утешают подруг, но и эти готовы заразиться всеобщим угнетенным настроением, разрядившимся горькими слезами.
И вот, заглушая неожиданно сразу все эти всхлипывания, весь этот плач, низким грудным голосом заговорила девушка с синими глазами и смуглым, нерусским южным лицом. Когда поднялась со своей постели Милица Петрович; как успела она незаметно приблизиться к самой большой группе воспитанниц, собравшихся y кровати Нали Стремляновой, решительно никто не успел заметить.
И только, когда синие, сейчас заплаканные, с припухшими веками, глаза Милицы обвели собравшихся в кружок девушек, a глубокий, низкий, грудной голос её прозвучал над всеми этими склоненными головками, многие из них опомнились и подняли на говорившую влажные от слез глаза..
— Ты? Миля? Зачем ты встала? Тебе лучше? — полетели отовсюду вопросы.
— Встала затем, чтобы успокоить вас, милые вы мои, — зазвучал снова бархатистыми нотками глубокий голос Милицы, — чтобы сказать вам, что преждевременны ваши слезы. Подтвердить вам то, что я с детских лет слышала от моего отца, старого боевого ветерана, от брата Танасио, офицера и удальца. Русский народ — славный народ. Полки ваши многочисленны, войска так сильны, что никакие австрийцы и немцы вам не могут быть страшны. И ваш великодушный государь двинет эти полки на защиту нашего маленького славянского народа… Я верю, что при помощи русского войска мы победим сильнейшего врага. И мне стыдно сейчас, что я плакала, как маленькая девочка; мне было страшно за Белград, за тато, за милую мамочку, за Иоле, моего любимца… Ведь в них, в наш город направлены теперь австрийские снаряды. Ведь каждый из белградцев, их жены и дети находятся в смертельной опасности сейчас… Но отчаянием и слезами все равно ничему не поможешь… Надо твердо уповать на победу и молиться о ниспослании её. Да, плакать не время… Если бы наш народ был таким же многочисленным, могущественным и сильным, как вы — русские, разве хоть капля сомнения или отчаяния могли бы проникнуть в мою душу, когда я узнала о войне наших с этой жестокой и кровожадной Австрией? — закончила вопросительно свою горячую речь Милица, и обвела теснившихся вокруг неё подруг горячим, сверкающим взглядом.
Её смуглое лицо раскраснелось. Следы недавнего отчаяния и слез уже давно исчезли с него. Их заменила непоколебимая уверенность, сквозившая теперь в каждой черточке этого юного, воодушевленного личика, горячая уверенность в чистоту правого дела, в победу…
И это настроение молоденькой сербки передалась невольно и её юным подругам. Лица девушек прояснились; носовые платки постепенно исчезли и вновь загоревшиеся оживлением синие, серые, карие и черные глазки устремились в смуглое лицо Милицы.
— Она права, млада сербка права, mesdames, — первая подняла голос Наля Стремлянова, — рано еще объявлена, a объявят ее — так разве же не можем мы быть уверены в несомненной победе наших? Ведь, защищая обиженных братьев-славян, поднимет оружие наша милая родина, голубушка-Россия. Так говорили мне мои братья, мой отец, все старшие. Так неужели же Господь не поможет нам победить зазнавшегося врага?
— Победят! Победят! Конечно! — вдохновенно подхватили кругом молодые голоса, — Господь Бог ниспошлет победу тем, кто обижен невинно, чье дело право и честно, иначе не может быть.
В тот же вечер, когда уснули ближайшие соседки по дортуару Милицы и мерное дыхание спящих воспитанниц наполнило тишину огромной спальни, молоденькая сербка вынула из ночного столика, хранившийся там y нее огарок свечи, и из пачки бумаг находящейся тут же, в шкатулке почтовый лист, конверт, дорожную чернильницу и ручку.
Несколькими минутами позже она уже писала при свете огарка под монотонное похрапывание соседок по дортуару, со сжатыми бровями и сосредоточенным лицом.
«Дорогая тетя Родайка!
Ты уже, конечно, знаешь то, что знает весь Петербург, вся Россия, что не замедлит вскоре узнать и вся Европа и весь большой мир. Австрия объявила войну нам — сербам и уже разбойнически напала на нашу дорогую родину. В газетах уже есть слух о бомбардировке Белграда. Что переживают там наши близкие, мы обе можем себе легко представить. И я, оторванная от семьи, находясь от неё так далеко, я не хочу в это тяжелое для нас всех время оставаться вдали от своих. Танасио и Иоле пойдут, конечно, сражаться на ряду с прочими нашими орлами-воинами, но бедный тато-калека и дорогая моя мамочка останутся без поддержки, одни. И я, как дочь их, горячо любящая своих родителей, должна находиться в это тяжелое время около них, поддерживать их бодрость, настроение, a также и ухаживать за нашими ранеными воинами. Я умею накладывать повязки, промывать раны, словом, смогу быть полезной по мере сил и надобности. По крайней мере, приложу к этому все усилия. И ты должна помочь мне осуществить мое желание, тетя Родайка. Ты должна приехать за мной и взять меня из института. Если ты скажешь, что я поеду домой, на родину, в Белград, начальство, конечно, меня не отпустит из страха перед возможной опасностью. Но, тетя Родайка, ты умная и чуткая и ты поймешь, что твоя Милица не сможет сидеть сложа руки здесь, в холе и довольстве, когда каждую минуту её близкие, дорогие её сердцу люди подвергаются смертельной опасности; когда, наконец, там в Белграде, каждая рабочая рука на счету, каждый человек, каждая сестра милосердия, не говоря уже о больших деятелях военного времени. И вот, я решила наравне с другими нашими сербскими девушками и женщинами оказать свою крохотную помощь героям-воинам. Приезжай же за мной, тетя Родайка, и увези меня отсюда; увези покамест к себе домой. Это, право же, не так трудно сделать. Каждая из нас, старшеклассниц, оставшихся на лето в институте, имеет право провести дома или y родственников две-три недели каникул. Воспользуйся этим, тетя Родайка, молю тебя, и, получив это письмо, тотчас же приезжай за любящей тебя твоей
Глава V
Госпожа Родайка Петрович, старая, почтенная, много повидавшая на своем веку женщина, лучше чем кто-либо другой, знала душу своей любимой племянницы Милицы. Знала и то, что с минуты объявления войны Австрией Сербии, молодая девушка не найдет себе ни минуты покоя, находясь вдали от родины и семьи. Знала, что Милица будет порываться всем существом своим ехать в Белград, где находились сейчас в такой опасности все близкие её сердцу; что, все равно, всякие занятия и ученье в институте вылетит y неё из головы и, что самое лучшее будет — это доставить возможность девушке проследовать на родину, где уже были вся её душа, все её мысли. Поэтому тетя Родайка и согласилась, скрепя сердце, на просьбу племянницы. Согласилась пойти на компромисс с собственной совестью и, скрыв от институтского начальства истинную причину отъезда Милицы на каникулы, рискнула взять ее к себе и от себя уже отправить девушку в дальний путь, на её родину, в Белград. Правда, сердце тети Родайки сжималось от страха за участь её любимицы. Старуха отлично сознавала, что не на радость отправит она туда свою Милицу, что пребывание в обстреливаемом тяжелыми австрийскими пушками городе, чрезвычайно опасно для жизни обитателей сербской столицы. Но, с другой стороны, сама глубокая патриотка, тетя Родайка понимала порыв племянницы, сочувствовала ей и не находила в себе силы отказать Милице в её просьбе.
Квартира, занимаемая госпожой Родайкой Петрович, находилась в одном из глухих переулков на окраине города и состояла из трех крошечных комнат, скромно, но чисто меблированных.
В день приезда к ней Милицы, которую тетке удалось взять из института, как будто бы для трехнедельного каникулярного отдыха к себе домой, в это самое утро приезда девушки, был назначен первый день мобилизации в столице.
Уже давно замечала наша доблестная, святая родина недостойные по отношению к ней поступки её ближайших соседей — немцев. Россия была хорошо осведомлена о желании тевтонов, так или иначе, во что бы то ни стало, добиться войны с нами. Целый ряд немецких подпольных интриг доказывал это. Теперь же, после Сараевского убийства, Германия открыто примкнула к Австрии в её враждебных действиях против славянского мира. И вот, хорошо сознавая воинственную политику нашей неспокойной соседки, Россия, во избежание нападения на нас врасплох союзных государств — Германии и Австрии, стала принимать должные меры, чтобы приготовить к возможности такого нападения наше славное войско.
Изо всех городов, сел и деревень обширной матушки-Руси стали стекаться по первому зову правительства молодые и старые запасные солдаты. Они покидали свои семьи, престарелых родителей, жен и детей, бросали полевые работы, оставляя неубранным хлеб на полях, чтобы стать в ряды русских войск, готовившихся к защите чести дорогой России и маленького славянского королевства.
Из окон теткиной квартиры Милице были видны ворота расположенного против них великана-дома, в огромном дворе которого происходил прием и запись части собранных сюда запасных. Там с самого раннего утра кипела жизнь: принимались и распределялись по частям войск офицерами и чиновниками военного ведомства все собравшиеся сюда из близких и дальних городов, сел и деревень уволенные было на мирное время в запас солдатики. Здесь были люди разных слоев общества и профессий. Наряду с хорошо одетыми интеллигентами стояли бедные мужички в лаптях и заплатанных кафтанах. Около купца-торгаша — фабричный работник. Около учителя — бедный каменщик. A y ворот, со стороны улицы, с узелками в руках и с взволнованными лицами ожидали призванных по мобилизации простолюдинов их матери, сестры, жены и дети. Они пришли проводить своих кормильцев, провести последние дни и часы вместе с ними. Женщины смотрели бодро, спокойно. Не слышно было ни жалоб, ни причитаний. Не видно было слез. Даже маленьким детям матери их внушили не плакать при прощании с отцами и старшими братьями. Все, казалось, понимали всю торжественность случая, когда могучая русская армия готовилась к защите своей родины и всего славянства.
Милице, стоявшей y окна, была хорошо видна вся эта картина. Стоял ясный, безоблачный, июльский полдень. Солнце улыбалось светлой, радостной улыбкой. Празднично-нарядное небо ласково голубело с далеких высот. Тети Родайки не было дома. Она ушла за покупками на рынок и никто не мешал Милице делать свои наблюдения из окна.
Вот широко раскрылись ворота знаменательного дома и находившаяся во дворе партия запасных, в сопровождении примкнувших к ней женщин и ребятишек, высыпала на улицу.
«Боже, Царя храни…» затянул неожиданно чей-то высокий голос из толпы призванных.
«Сильный, Державный, царствуй на славу…» подхватили сотни дружных голосов, и могучей волной разлился по улице хорошо знакомый каждому русскому сердцу национальный гимн.
Милица распахнула окно.
Какие бодрые, какие спокойные, какие мужественные y всех этих людей были лица!.. Некоторые из запасных шли по тротуару: проходили мимо её окна так близко, что можно было расслышать обрывки разговоров, долетающие до её ушей.
— Не горюй, Матрена, — утешает бородатый мужик шагающую с ним об руку женщину в платочке, к подолу которой прицепился пятилетний мальчонка с замусоленным бубликом в руке. — До рева ли тут, когда, слышь, вся Русь по призыву царя-батюшки поднимается на защиту славян, да нашей чести! Слышь, нам немцы грозятся… Так надоть их чин-чином встретить, при всей нашей боевой, значит, готовности, времени попусту зря не тратя… Вот и раздумай, голубушка, стоит ли таперича горевать?..
A вот другой запасный, фабричный мастеровой, несет на руках грудного ребенка; за тятькину куртку уцепилась в свою очередь подросток-девочка. За ними шагает с поникшей головой их еще совсем молодая мать.
— Тебе я, Сереженька, две крепких рубахи положила в сумку, да чаю, сахару, да табаку четверку, — с покорным видом перечисляет она, не поднимая на мужа опечаленных глаз.
A вот круглолицый, бойкий парень, по виду приказчик, бережно поддерживая под руку старую мать, говорит внушительно:
— Вы не сумлевайтесь, маменька, молитесь покрепче, да частицу о здравии раба Божьего Дмитрия вынимайте каждое воскресенье. Вот и помилует меня Господь Бог от вражеской пули.
— Буду, Демушка, буду молиться, желанный, — звучит в ответ надтреснутый старческий голос.
— A Белград-то все еще держится, братцы, — говорит кто-то в толпе, когда затихает могучее ура, закончившее спетый гимн. — Экие молодчинищи! Право слово, — молодцы. Сербия-то, ведь, маленькая, крошка, супротив ихней австрийской земли, a какие, братцы мои, орлы, — подтверждает другой голос.
— Что и говорить. Живио им, братцы! Скричим им живио! Всей артелью скричим, — подхватывает третий… И прежде, нежели могла этого ждать стоявшая y окна Милица, могучие перекаты «живио», этого родного её сердцу сербского ура, огласили улицы…
— Живио! — вне себя, вся подавшись вперед, захваченная общим восторгом, крикнула и молодая девушка, с загоревшимся мгновенно взором, с ярко вспыхнувшим румянцем на смуглом лице. Проходившие близко к окну запасные заметили ее, так горячо подхватившую их крик. Высокий, плечистый парень остановился на минуту перед окошком.
— Никак сербка, либо болгарка, барышня, — нерешительно проронил он, глядя в лицо Милицы добрым, сочувственным взглядом.
— Сербка и есть, — подхватил другой — молодой, темноглазый рабочий.
— Вы сербка? — смело обратился он уже непосредственно к Милице.
— Да, да — сербка, — радостно, сияя воодушевленным лицом и блестя глазами, закивала им девушка.
— Так живио и вам! Да здравствует Сербия! Да здравствует король Петр и королевич Александр! Живио! Живио! Живио! — подхватил пожилой, хорошо одетый запасный.
— Да здравствует Россия! Боже, храни русского царя! — дрогнувшим голосом крикнула в ответ им Милица и махнула платком, высоко поднятым над головой. — Ура русскому царю, ура!
— Ура! — подхватили ближайшие ряды запасных и их жен и даже маленькие дети.
И снова торжественно и гордо зазвучали победные звуки русского национального гимна.
* * *
Когда тетя Родайка вернулась из лавок, она не узнала Милицы, казавшейся такой озабоченной, печальной и угнетенной в это утро.
— Я видала нынче русских героев, тетя Родайка: настоящих героев. Они готовы защищать своих более слабых по численности славянских братьев не на жизнь, a на смерть защищать! О, тетя, — захлебываясь от восторга, говорила она, это — орлы! Это титаны. Титаны-богатыри, говорю я тебе! Сколько в них спокойствия и уверенности в своем праве. Сколько мужества и великодушия, если бы ты знала, — и Милица наскоро передала старухе вынесенные ею впечатления сегодняшнего утра.
A вечером она провожала своих одноплеменников сербских офицеров, уезжавших на театр военных действий. Провожала их не одна Милица. Провожал чуть ли не весь Петроград, собравшийся бесчисленной толпой манифестантов изо всех углов столицы. Эта огромная толпа народа запрудила Невский, двигаясь по направлению Николаевского вокзала, откуда должны были отправиться на родину сербский полковник Михайлевич и капитан Львович,[10] жившие до сих пор в России. Милица, на имеющиеся y неё жалкие копейки, купила цветов и, прижимая к своей груди нежную белую лилию и две пахучие алые розы, пробралась на вокзал.
Здесь, затерянная в толпе, прислонившись к стене платформы, она издали следила большими пламенными глазами за чествованием русскими манифестантами её одноплеменников-сербов. Ей было видно, как толпа на руках внесла обоих офицеров на дебаркадер под крики «живио» и под пение сербского гимна.
Смуглые, загорелые, со смелыми открытыми лицами, сербы улыбались, блестя глазами, сверкая белыми зубами, крича в ответ русской толпе:
— Ура! Да здравствует император Николай, да здравствует Россия!
Их качали без конца, забрасывали цветами. Огромные букеты и маленькие букетики дождем падали к их ногам… Офицеры налету подхватывали их… Улыбались снова, кивали головами направо и налево и снова кричали «ура».
Под звуки народного гимна русская учащаяся молодежь с горящими воодушевлением лицами по несла их к вагону.
— Дорогу, господа, дорогу! — выбиваясь из сил, кричали студенты, поддерживавшие порядок на платформе. И толпа беспрекословно раздавалась на обе стороны, образуя проход.
— Счастливый путь! Дай Бог успеха вашему оружию! Помогай вам Бог! — раздавались то и дело то здесь, то там взволнованные голоса. И снова все слилось в воодушевленных «ура» и «живио», соединенных вместе.
Тогда один из сербских офицеров сделал движение рукой, призывая к молчанию толпу. И когда все стихло на дебаркадере вокзала, капитан Львович начал:
— Наше маленькое королевство счастливо иметь такую великодушную и могучую сестру, дорогую каждому нашему сербскому сердцу — Россию. Ваша святая родина — покровительница наша, — горячо и искренно срывалось с губ оратора: — и наш храбрый народ, готовый биться до последних сил с таким сильным и кровожадным врагом, как Австрия, верит и знает, что его старшая сестра вместе с её великим царем, могучим императором русским, придет к ней на помощь… Верит тому, что славный народ русский не даст в обиду своих славянских братьев и поможет отразить нам, сербам, занесенный над нашими головами вражеский меч. Боже, храни русского царя и великую Россию, нашу старшую сестру. Ура!
Едва только успел договорить свое последнее слово капитан Львович, как десяток тысяч голосов мощно запел национальный гимн. И снова дождь цветов посыпался на оратора…
Милица поднялась на цыпочки, с трудом подняла руку, в которой осторожно до сих пор сжимала нежные стебли купленных ею цветов и, взмахнув ими, бросила свой скромный букетик в ту сторону, где под пение гимна толпа качала на руках сербских офицеров. И того, чего вовсе не ожидала Милица, на что не смела надеяться даже, случилось вслед за этим. Розы рассыпались, не долетев по назначению, тогда как нежный белый цветок лилии упал прямо на грудь капитана Львовича. Офицер подхватил его и быстро повернул голову в ту сторону, откуда прилетел к нему этот белый цветок. И в ту же минуту глаза его, обежавшие толпу, остановились на смуглом лице Милицы… Встретясь с этими горящими воодушевлением и восторгом глазами, молодой офицер узнал по смуглому лицу и по исключительному воодушевлению свою одноплеменницу и, махнув цветком в сторону Милицы, тотчас же осторожно и нежно прижал к своим губам его белые лепестки. A огромная толпа по-прежнему гремела «ура» и «живио»… Гремела до тех пор, пока не отошел от платформы поезд, увозивший героев, защитников маленькой Сербии, на их многострадальную родину, к возможной смерти, к бесспорной славе…
* * *
Теплый июльский вечер. В маленькой квартирке тети Родайки жарко, почти душно, несмотря на раскрытые настежь окна.
Только что возвратившаяся с вокзала Милица, волнуясь и сверкая глазами, передает тетке все происходившее там…
— Завтра же, завтра отправь меня на родину, тетя, — заканчивает она свой рассказ горячей мольбой. — Я не могу оставаться здесь дольше. Каждый лишний день, проведенный тут, делает меня преступницей, тетя… Там, на родине нашей, уже кипит война… сражаются наши братья-сербы. Может, и Иоле уже принял свое первое боевое крещенье… A наши женщины в Белграде трудятся в госпиталях, помогая раненым, перевязывая их раны… Я не могу оставаться здесь дольше, пойми меня, тетя, не могу сидеть сложа руки… Нет, нет… Милая, голубушка, отправь меня завтра же домой. Ты же обещала, сама обещала мне это…
И черные глаза Милицы впиваются в лицо старой сербки молящим взглядом. Тетя Родайка с минуту молча смотрит на племянницу… О, как знакомо ей это юное, воодушевленное лицо! Лет около сорока тому назад, такие же глаза сверкали подобным же страстным воодушевлением. И такие же точно пылкие речи слышала она от своего брата Данилы. Тогда разгорался пожар освободительной войны… Русские витязи стали за свободу Болгарии, теснимой турецкой силой… И в рядах этих витязей сражались и сербы и брат её Данило. То было давно… Чуть ли не четыре десятка лет минуло с того времени. И теперь такое же время повторяется, но только не сам Данило, a сыновья его, вместо престарелого калеки отца, идут отстаивать свободу, честь и благо дорогой родины… И эта девочка спешит им на помощь… Что же?.. Бог ей в помощь, пусть едет… Она, тетя Родайка, сама бы поехала туда охотно ходить за искалеченными воинами, перевязывать их раны… Да стара она стала… Не вынести ей труда… Пускай же заменит ее Милица. Молодость, силы, энергия — все дано этой девушке, дочери героя… Так пускай же она и использует свои силы на помощь родной стране!
Резкий звонок, раздавшийся в прихожей, заставляет старую госпожу Родайку Петрович вздрогнуть от неожиданности.
— Поди, Милица, открой — приказывает она племяннице, a сама с тревогой смотрит на дверь.
— Кто там, Милица?
— Почтальон, тетечка, почтальон, и голос Милицы заметно вздрагивает, повторяя это слово.
— Откуда письмо, девочка?
Но ответа нет. Только слышно шуршанье бумаги в прихожей. Очевидно, Милица читает письмо… Что же она медлит, однако? Почему не возвращается в маленькую, уютную столовую? Что с ней? Тетя Родайка, начиная волноваться, невольно поднимается со стула и идет узнать, в чем дело.
В крошечной прихожей темно. Но не настолько темно, чтобы нельзя было различить белую, как известковая стена, Милицу, её испуганно-страдальческие глаза и скорбное выражение на юном, за минуту еще до этого таком спокойном личике.
— Что с тобой, девочка, что?
Но Милица не в силах ответить. Только протягивает тетке дрожащей рукой письмо. Сама же, прислонившись к стене, глухо, беззвучно рыдает, сотрясаясь всем телом.
Тетя Родайка, сама страшно волнуясь, едва находит в себе силы открыть футляр с очками, надеть последние, подойти к окну и прочесть крупным, мужским почерком набросанные строки.
Письмо из Белграда. Сам капитан Данило на этот раз пишет дочери.
«Жива была,[11] любимая моя дочка, Милица. Хвала Господу Вседержителю, твои мать, братья, сестры и калека-батька твой здоровы, да помилует нас Бог. A вот великое злонесчастье пришло к нам, дочка. Проклятые австрияки бьют наш Белград. Пушками бьют со своего берега из Землина и с судов на Дунае и Саве. Многие здания уже попорчены их снарядами, так что и узнать нельзя. Многих людей они загубили здесь, злодеи. То и дело ждем — нагрянут следом за канонадой и сами сюда. Наш храбрый королевич, храни его Силы Небесные на многие годы, он — витязь славный, скликает уже наших юнаков-богатырей. Всюду спешно идут приготовления к защите. Набираются войска, дружины храбрецов. Танасио получил тяжелую батарею, a Иоле-орленок вышел из училища к нему в часть. Мать слезами обливалась, благословляя свое сокровище, a все-таки отпустила с охотой общего нашего любимца. Пусть защищает родину святую и знамена нашего короля Петра. Эх, кабы не был я сам калекой, не сидел бы чурбаном неподвижным, прикованным к креслу, до самой смерти, — не поглядел бы на свои шестьдесят пять лет: тряхнул бы стариной и как бил когда-то турку, так и австрияка негодящего пошел бы бить. A теперь сиди неподвижно, да слушай, как рушатся дома нашего города от вражьих снарядов, да стонут раненые, да плачут жены и дети убитых. A за нас ты не бойся, Милка, — как начинают бомбардировку вороги, уходим в землянку, что на краю сада, где сохраняем припасы, да яблоки зимой. Там безопасно. И сестры твои Зорка и Селена с детьми туда же приходят. Только ты не вздумай проситься к нам. Живи покуда в России. Живи там и молись за нас, дочка, особенно за Иоле, соколенка нашего, за храбреца Танасио, за всех. Вот тебе мой приказ и мое отчее благословение. A теперь будьте здоровы с сестрой Родайкой. Мать кланяется и молит Бога за вас. Так помни же, дочка, и думать не смей на родину возвращаться, пока длится военная страда. Забот да горя и без тебя здесь немало y нас.
— Пропало, все пропало — беззвучно прошептали губы Милицы, и слезы крупными каплями потекли по её щекам, пока тетка читала вслух роковые строки. Ta только покачала седой головой.
— Горе-то, горе какое! В огне наш город! В опасности родина… Что ж будешь делать, — надо смириться, детка. И тебе тоже смириться надо. Отец правду пишет: куда тебе ехать сейчас? Читала письмо? Город бомбардируется… Кругом неприятели… Попадешься им в руки — не пощадят…
— Но Иоле, тетя Родайка, мой Иоле! Ведь сражается он? Ведь без меня его убить могут, — в тоске и ужасе шептала Милица.
— A поможешь ты ему? Спасешь его от смерти, если будешь там? Сможешь во время битвы защитить его? — сурово допытывалась y племянницы старуха Петрович. — То-то и есть, девочка. Так лучше смирись. Ничем тебе нельзя помочь в деле страшном. A здесь, по крайней мере, никто не помешает тебе за него молиться… К тому же и тут, в России, можно принести пользу нашей родине. Шей с подругами белье для раненых, для витязей-бойцов; работайте вместе. Много бедных солдат одеть надо. Вот и потрудитесь с подругами в досужее время. На днях я отвезу тебя в институт, и будешь ты там под надежной защитой, пока война длится, — закончила уже ласковым тоном тетя Родайка, и погладила прильнувшую к ней черненькую головку и залитую горячими слезами щеку Милицы.
Ta только горько улыбнулась в ответ на эти слова.
— Ехать в институт! Сидеть в довольстве, холе и спокойствии, когда милый Иоле, отец, мать, Танасио, все любимые, все дорогие сердцу и самый город родной, и самое отечество выносят такое страданье, такой ужас! Когда, может быть, любимец-братишка давно уже лежит с неприятельской пулей в груди, a дом их обращен в развалины, a старик-отец… страшно подумать даже… О, Боже Всесильный и Всемогущий! Как будет жить с такими мыслями она, Милица? Как станет работать, шить белье, учиться, когда на душе её — буря и ад?… Но отец писал: нельзя ей возвращаться теперь на родину, когда там кипит и пылает война и она, Милица, никогда не дерзнет его ослушаться… Но как ей жить, однако, теперь? Как вернуться в институтские стены и наслаждаться удобствами, комфортом и радостями ранней юности, когда родной её сердцу народ, a с ним и все её близкие терпят лютые невзгоды, переживая все ужасы войны?..
Глава VI
— Взгляни на звезды, Танасио! Взгляни на звезды! Смотри, сколько их! Каждый раз, что я поднимаю глаза к небу, мне вспоминается наша старая Драга; она говорит, что звезды — это фонари, зажженные на переправах по пути к морю, отделяющему от нас райскую гору, где находятся наши праведники со святым Саввой[12] во главе. Право же, y старой Драги душа по…
Молодой артиллерийский офицерик, находившийся в палатке вместе с пожилым капитаном, начальником батареи, не договорил начатой фразы и замер на месте.
Где-то близко-близко, словно под самым ухом y него тяжело ахнула пушка, и грозный снаряд её с грохотом и треском разорвался в нескольких аршинах расстояния позади палатки. В ту же минуту яркий, нащупывающий темноту сноп прожектора осветил местность, расстилаясь фантастически-красивой дорогой поперек реки.
Пожилой, с седеющими висками офицер с юношеской легкостью вскочил с походной постели.
— Ну, брат Иоле, держи ухо востро. О сне теперь нечего и думать. Неприятель открыл, очевидно, позиции нашей батареи и будет теперь сыпать по ним даже ночью, без передышки, пользуясь прожектором и с Землина, и с парохода, что вторые сутки снует тут, по близости наших берегов. По крайней мере, вот этот снаряд прилетел к нам не с берега. Знаю это по силе удара. — И с этими словами капитан Танасио Петрович вышел из палатки. Его младший брат Иоле, только что выпущенный в подпоручики этим летом, юноша по восемнадцатому году, поспешил следом за ним. Сноп света из прожектора, направленный с реки, в тот же миг снова осветил берег Дуная с вырытыми на нем в одном месте траншеями, где чудесно укрытая от глаз неприятеля, хозяйничавшего y себя в крепости Землине в версте расстояния через реку, на противоположном берегу Дуная, находилась сербская батарея.
Осветил он и мужественное, с заметно тронутыми серебром кудрями, лицо Танасио и юные, прекрасные, с горящими отвагой глазами, черты Иоле.
И опять ахнула тяжелая пушка… Теперь снаряд упал почти рядом с крайним орудием сербской батареи и один из находившихся около зарядного ящика артиллеристов, их числа орудийной прислуги, тяжело охнув, стал медленно опускаться на землю. Несчастному снесло половину плеча и руку осколком снаряда. Иоле вздрогнул всем телом и метнулся, было, вперед:
— Разреши мне, Танасио, разреши мне ответить им тем же. Неужели же оставить не отомщенной смерть этого храбреца? — горячо заметил юноша, хватая за руку старшего брата. Он был взволнован и весь трясся, как в лихорадке. Черные глаза его так и горели, так и сверкали в темноте.
Но капитан Петрович опустил руку на плечо брата.
— Господин подпоручик, — произнес он официальным тоном, — я попрошу вас сохранять спокойствие, столь драгоценное качество на войне. Никаких выступлений боевого характера быть не должно и не может. Когда придет время, я первый прикажу вам сделать это.
И он отвернулся от молоденького офицерика и пошел отдавать приказание своим юнакам.[13]
Иоле сконфуженный остался на месте. Он понял, чего хотел от него старший брат. О, он тысячу раз прав этот мужественный, храбрый, испытанный смельчак, Танасио! Если только возможно завидовать тем, кого любишь, то он, Иоле, готов завидовать старшему брату, его храбрости, выдержке, стойкости и уму. И он стал смотреть ему вслед с нескрываемым восторгом. Чудесно прилаженный и укрытый со стороны реки костер, освещает лицо Танасио, его мужественную фигуру. Вот он распоряжается насчет носилок, вот помогает поднять тяжелораненого и, наклонившись к нему, оказывает своему подчиненному первую помощь. A он — Иоле, не умеет так поступать… У него кипит душа и сердце так и прыгает при первых боевых звуках. Только два месяца тому назад его поздравили с офицерскими погонами, а, между тем, ему кажется, что с той поры прошла целая вечность. Сколько событий пролетело с тех пор! Торжественный день выпуска. Поздравление их, вновь произведенных офицеров, королевичем Александром, славным доблестным королевичем, которого все юнаки, все войско любит поголовно, и за которого в огонь и воду пойдут они все, как и за самого престарелого короля Петра. Присяга в его присутствии… Потом, Сараевское убийство… Потом предъявление ноты, объявление войны одновременно с разбойным нападением на Белград. Благословение его матерью образком святого Саввы… Поучения отца… Письмо от Милицы, от милой, дорогой сестры, с которой его разлучила судьба, но с которой он не прерывал переписки и которую любит так братски-нежно! И вот, он на батареях, под начальством брата. Он давно выбрал этот род оружия для себя. Его старый отец — артиллерист, Танасио тоже… И он, Иоле, хочет идти по их стопам. Но до сих пор ему еще не удалось отличиться. A между тем, вся душа его так жаждет подвига, так кипит желанием сделать что-нибудь особенное, исключительное для дорогой родины, даже если надо было бы пожертвовать жизнью для того. При одной мысли только о возможности такого подвига, Иоле весь закипает восторгом, весь горит… Но пока, увы! Не предвидится еще и возможности такого случая… Правда, всего несколько дней только, как бомбардируют Белград. И самое жаркое еще y них всех впереди… И он, Иоле, будет молить святого Савву, чье святое изображение носит он на груди, доставить ему возможность стать участником того жаркого, славного, что неминуемо должно совершиться под южным небом его дорогой страны. Он взглянул наверх… Какая ночь!.. Теплая, бархатная, благовонная… И потому-то хочется молиться, глядя на золотые звезды! Вспоминается еще раз старая Драга… Её наивная легенда. Потом глаза сестры Милицы, такие же горящие, как эти звезды. И снова мысль послушно и капризно перебегает с них к бомбардировке австрийцами родного города. Многие дома уже разрушены в нем. Его собственная милая семья, семья Иоле, не выходит из погреба-землянки, вырытой в глубине сада. И мысли об отце и матери, переносящих всевозможные волнения, беспокойства и неудобства, благодаря тем же ненавистным врагам, не выходят из головы Иоле. Его руки невольно сжимаются в кулаки, его глаза, устремленные в ту сторону, где должен находиться Землин и вражеское судно на реке, посылающее из своих пушек гибель обывателям и зданиям Белграда, горят злым огнем. О, если бы броситься туда с храбрыми юнаками, взять неприятельские батареи, заставить замолчать австрийские пушки! Но там их много, этих ненавистных защитников Землина!.. Вдесятеро больше, чем здешних, славных сербских юнаков. И…
Опять обрывается мысль Иоле. Тяжелый снаряд шлепается близко, срезает, словно подкашивает, прибрежное тутовое дерево и зарывается воронкой в землю, обсыпав юношу целым фонтаном взброшенного кверху песку и земли. Иоле с засыпанными глазами падает на траву, как подкошенный.
— Что с тобой, ты ранен? — подскочив к младшему брату, забыв всякую начальническую официальность, взволнованно кричит старший.
— Нет, нет, голубчик Танасио, успокойся, — снова быстро вскакивая на ноги и, протирая глаза, произнес молоденький офицерик.
Бледный, взволнованный капитан Петрович по хлопал по плечу брата, чтобы не дать ему заметить свое волнение и полушутливо проговорил по адресу Иоле: — Приучайся, приучайся, привыкай к боевым неожиданностям и невзгодам, мой сокол. Ну, вот и принял первое боевое крещение, не огнем, a песком…
A сердце сжималось в это самое время страхом за жизнь младшего братишки. Ведь красавчик Иоле был любимцем семьи! Ведь, не приведи Господь, убьют Иоле, старуха-мать с ума сойдет от горя, и не захочет без него жить!.. — вихрем проносится жуткая мысль в мозгу боевого героя. Потом приходит на ум её недавняя просьба, просьба взволнованной, любящей матери-старухи.
— Танасио, сокол мой, — шептала она, отправляя на позиции обоих братьев, — береги брата, помни, Иоле, должен…
Она не договорила тогда и залилась слезами. И тогда же, он, капитан Танасио Петрович старший дал ей торжественно слово беречь брата, насколько это возможно только в боевом чаду. И вот, как на зло, австрийцы открыли их убежище и, не глядя на ночь, стали сыпать сюда снарядами из своих смертоносных орудий. Снова заиграл прожектор, обнимая своим ярким светом реку, и капитан Петрович увидел совсем ясно, как днем, большое неприятельское судно, находившееся в какой-нибудь полуверсте от берега. На борту этого судна находилось несколько орудий, которые и засыпали снарядами ту часть берега, где находились траншеи. Отвечать на них батарейным огнем капитан Петрович положительно не мог. Открыть огонь значило бы обнаружить точное присутствие на берегу сербских пушек и дать возможность более верного прицела врагу. Другое дело, если бы можно было заставить замолчать австрийские орудия без единого выстрела со своей стороны. Совсем забывшись под впечатлением охватившего его волнения, капитан Танасио произнес вслух эту мысль. Юный Иоле стоял подле брата. Дрожь невольного восторга охватила юношу.
— Танасио, — прошептал он тихо и сразу же замолчал, осекся, — господин капитан, — после новой продолжительной паузы прозвучал его дрогнувший голос, — господин капитан! Если вы будете выкликать охотников для ночной разведки, умоляю вас, не забыть среди их имен имя подпоручика Иоле Петровича — твоего брата, брат Танасио, твоего брата… — заключил еще более взволнованно и пылко молодой офицер.
Капитан Петрович при слабом отблеске костра успел разглядеть горящие глаза Иоле, его воодушевленное лицо и молящую улыбку. Неизъяснимое чувство любви, жалости и сознания своего братского долга захватили этого пожилого офицера. Он понял, чего хотел Иоле, этот молодой орленок, горячий, смелый и отважный, достойный сын своего отца. Он понял, что юноша трепетал при одной мысли о возможности подобраться к неприятельскому судну и в отчаянном бою заставить замолчать австрийские пушки.
Сам капитан Танасио слышал это желание из уст Иоле нынче не однажды в продолжение последнего дня, когда вражеские снаряды сыпались на их берег. И вот сейчас он снова молит его о том же. Безумно отважный мальчик! И ведь он смог бы с горстью храбрецов кинуться на прекрасно вооруженный военный пароход неприятеля и, несмотря на численность последнего, заставить принять штыковой бой!
Но он-то, Танасио, не безумец и должен охранять брата, должен избегать давать ему опасные поручения. Ведь он поклялся в этом старухе-матери. И сдержит во что бы то ни стало данную клятву.
Капитан Танасио внимательно и зорко глядит на брата, глядит минуту, другую, третью. Потом говорит сдержанным, но твердым, не допускающим возражение, голосом: — Нет, подпоручик Иоле Петрович, на этот раз нам не потребуется услуги охотников. Было бы слишком безрассудно посылать людей на верную смерть…
Все душнее, все жарче дышит благовонная ночь юга. Нестерпимо пахнут цветы в королевском саду, и нет-нет душистая волна роз и магнолий потянется со стороны дворца к южному берегу. Уже давно замолчали неприятельские пушки на вражеском судне, и полная тишина воцарилась теперь над опустевшим со дня начала бомбардировки городом.
— Ненадолго замолчали они, юнаки, — говорил, укладываясь на землю для короткого отдыха, старый серб-артиллерист, работавший еще в русско-турецкую войну вместе с капитаном, теперь старым калекой, Данилой Петровичем, — утром опять загремят, разбойники!
Остальные солдаты не могли не согласиться с ним. Каждый из них знал отлично о той горячке, которая ждала их на рассвете. Из Землина аккуратно каждый день летели теперь на почти что беззащитный город снаряды; a тут еще новый враг, военное судно, хорошо вооруженное тяжелыми пушками, слало им в свою очередь непрошенные гостинцы со стороны реки, пользуясь тем, что защитники Белграда не успели вооружиться как следует, не ожидая такого стремительного начала военных действий. Слишком мало было батарей на берегу Белграда, чтобы отплачивать в том же количестве, в той же силе неприятелю. Вся артиллерия, за небольшим исключением, имевшаяся налицо в городе, была отправлена на другие пункты.
И никто из малочисленных защитников города не предугадал неожиданного появления неприятельского судна близ Белграда. Для всех это был очень тяжелый сюрприз.
* * *
Юному Иоле не спалось в эту ночь в его палатке. Он то прислушивался к храпу Танасио, разбитого усталостью до полусмерти, и потому умудрившегося уснуть сразу, как только прекратилась неприятельская пальба; то, приподняв голову с подушки, всматривался в далекое бархатное небо, испещренное миллионом звезд, глядевшее в узкий просвет палатки. И все думал и думал о неприятельском судне. Думал о том, сколько людей еще перебьют австрийские снаряды, пока свои родные сербские пушки не пустят ко дну дерзкий пароход. И почему Танасио не решается принять более крутые меры? Почему? — мысленно допытывался юноша.
Вдруг словно горячая волна обдала все существо Иоле. Он вспомнил, что где-то читал, еще в детстве, как один витязь-юнак привел в негодность вражеские орудия, пробравшись в неприятельский лагерь и этим оказал незаменимую услугу своему войску. Что если и он — Иоле?..
Танасио не решается произвести открытого нападения; он бережет людей, дорожит своей батареей. A против той мысли, которая явилась в голову Иоле, конечно, он не станет, не должен возражать. Да и рассказывать ему ничего не надо. Ведь если идти на этот отчаянный шаг, Иоле не нужно помощников-юнаков. Он справится и без них, конечно, один. Ах, если бы удалось ему только!
Теперь он уже думает об этом, как о давно решенном деле. Быстро и легко соскакивает Иоле со своей койки и выходит за дверь.
Танасио спит. Его люди тоже. Завтра, лишь только проснется солнце, они снова вскочат на ноги, чтобы с достоинством принять вызов врага. Орудийная прислуга устроилась за щитами на земле. Только часовые медленно прохаживаются вдоль по траншеям. Один из них узнал в темноте Иоле, и отдал ему честь. Юноша махнул рукой и прошел дальше к самому берегу, к самой воде Дуная. Здесь y небольшой бухты они часто в детстве покупали рыбу со старой Драгой и с сестрой Милицей… Где-то она? На миг мысли Иоле перелетают к младшей сестренке. Мелькает её образ, её задумчивые глаза, слышится её милый грудной голос. На минуту юношу захватывает нежность и сладкая тоска по сестре. Но это только на минуту, не дольше. Он встряхивает головой, выпрямляет плечи. — Как она будет гордиться мной, если мне удастся… — говорит он сам себе и, не доканчивает своей мысли. Быстро отстегивает кобуру с револьвером Иоле и прилаживает ее на спине. Засовывает короткий кинжал за пазуху. Подтягивает крепче ремень оружия и быстро, в два-три прыжка, кидается в кусты, растущие y самого берега…
Теперь вода реки чернеет всего только в нескольких шагах от него. Иоле приподнимает фуражку, и трижды осеняет себя крестным знамением. Потом вынимает из-за ворота образок Св. Саввы, благословение матери, и целует его… Еще и еще… Минутное колебание… Легкий быстрый скачок, и холодная вода в одно мгновенье принимает в свои хрустальные объятия юношу.
Иоле с детства умеет плавать, как рыба. Он и y себя в военном училище славился всегда, как прекрасный пловец. К тому же он достаточно вынослив и силен для такого спорта.
После знойной июльской ночи, студеная вода реки словно обжигает юношу. Но это только в первый момент. Не проходит и пяти минут, как её колючие волны, плавно расступающиеся под ударами его рук, перестают источать этот холод. Юноша плывет легко и свободно, по направлению к черному чудовищу, которое еще час тому назад, как бы шутя и издеваясь над небольшой частью защитников побережья, слала к ним гибель и смерть из своих гаубиц.
Военное судно находится в какой-нибудь полуверсте от берега. Иоле знает отлично его расположение, знает, что неподалеку от него торчит остов недавно затонувшего их же сербского небольшого парохода. Лишь бы добраться до него, a там, после короткого отдыха, куда легче будет плыть дальше. Напрягая мускулы, изо всех сил гребя руками, Иоле подвигается вперед. В ночной темноте ни зги не видно. Но видеть что-либо и не надо Иоле: местоположение неприятельского судна он изучил прекрасно, со дня его появления здесь. Все ближе и ближе подплывает он к «врагу». Все укорачивается расстояние между ним и «австрийцем». И это как раз во время, как раз кстати, потому что руки юного пловца уже начинают неметь; немеют и усталые ноги. Теперь Иоле почти натыкается на что-то твердое и большое, что, как огромная чудовищная рыба, торчит из воды. Слава Господу Богу и святому Савве, покровителю их храброго народа! Он y затонувшего сербского пароходика. Сильным движением хватается Иоле за борт его, и на мгновенье застывает в сознании короткого, но чрезвычайно приятного отдыха. Сейчас он весь отдается охватившему его покой, все еще держась за борт затопленного суденышка. Затем, делает невероятное усилие над собой и, поднявшись на мускулах, перебрасывает свое тело на борт его, вернее, на небольшую часть палубы, не залитую водой. Сейчас на корме парохода он быстро сбрасывает с себя верхнюю одежду и, оставшись в одном нижнем платье, выдергивает из ножен небольшой кинжал. Теперь револьвер в кобуре прикреплен к спине Иоле. Кинжал же он держит во рту; сабля оставлена за ненужностью… Еще небольшая минута отдыха и, перекрестившись, юноша снова погружается в холодные воды реки…
* * *
На борту неприятельского судна царит полная тишина. Утомленные непрерывной работой, люди спят сейчас крепким, оживляющим и бодрящим тело и душу сном. Четыре тяжелые орудия, гремевшие непрерывно по белградскому берегу, сейчас как будто отдыхают тоже. Орудийная прислуга спит на палубе, неподалеку от них. Бодрствуют одни лишь часовые… Иоле слышит их четкие и мерные шаги. Привычным ухом различает только двух бодрствующих караульных. Вот один, ближайший, приостановился… Должно быть, услышал плеск воды y борта и прислушивается к нему. И в темноте южной ночи звучит его голос, полный тревоги и беспокойства.
— Wer da?[14]
Иоле замирает на мгновенье… Что делать теперь? Если смолчать, австриец поднимет тревогу, пальбу… И тогда несдобровать ему, Иоле. Жаль жизни, конечно, жаль старой матери, отца и Милицы, для которых его гибель будет отчаянным горем, но еще жальче не довести до конца начатое предприятие, предприятие, от которого зависит хоть некоторое благополучие их отряда и сотни человеческих жизней будут спасены. Ведь с рассветом снова заговорят проклятые австрийские пушки, опять запрыгают снаряды по берегу, опять станут вырывать горстями людей из рядов славных защитников города. Нет, нет, необходимо пресечь это сразу. Отчаяние придает новые силы и энергию Иоле. Быстрая, лукавая и безумно-смелая мысль вдруг внезапно осеняет его мозг.
Какое счастье, что старая мать так заботилась о них со дней детства! Она, точно предчувствуя всю грядущую пользу знания языков для своих детей, учила и его, Иоле, и Милицу говорить по-французски и по-немецки. Особенно последним наречием Иоле владеет в совершенстве. И сейчас, в эти роковые минуты жизни, решает воспользоваться им. До смешного ясен и прост пришедший ему сейчас в голову план. Ну да, конечно, необходимо, прежде всего, чтобы неприятельский часовой принял его за австрийского дезертира и помог ему взобраться на палубу. A там уже, он, Иоле, сумеет справиться с ним. Нет ничего легче изобразить из себя блудного сына австрийской армии, раскаявшегося и возвращающегося на лоно родины. Да, да, он так и сделает сейчас. И не медля ни минуты, юноша на новый окрик часового: кто же там? Будут ли мне отвечать? спешит произнести взволнованным голосом, совершенно чисто и правильно отвечая по-немецки:
— Das bin ich…[15] Я вернулся… я не могу больше… Пусть расстреливают меня… Все же лучше погибнуть от родной пули, нежели спасаться, укрываясь, как заяц во вражеской земле… Выкиньте мне канат, я умираю от голода, усталости и тоски.
Голос Иоле, действительно, похож теперь на голос умирающего. В нем дрожат искренние ноты тревоги… Должно быть, эта тревога более всего остального и убеждает неприятельского матроса в искренности юноши.
— Не ты ли это, Карл? — звучит уже много тише голос австрийца. — Я так и знал, что ты вернешься, рано или поздно, товарищ… Так-то лучше, поверь… Долг перед родиной должен был заставить тебя раскаяться в таком поступке. Вот, получай, однако… Бросаю тебе канат… Ловишь? Поймал? Прекрасно?.. Спеши же… Да тише. Не то проснутся наши и развязка наступит раньше, нежели ты этого ожидаешь, друг.[16]
Сейчас Иоле готов задохнуться от неожиданного счастья. Этот невидимый часовой, очевидно, принимает его за какого-то беглого солдата Карла. О, как хорошо складываются обстоятельства до сих пор! Сама судьба, само небо вмешалось как будто в опасное предприятие Иоле и дает ему возможность проникнуть так просто на борт неприятельского судна… в Легкий всплеск воды подле самой его руки дает знать Иоле, что веревка уже брошена… Вот конец её… Его пальцы ловко подхватывают его… Так же быстро Иоле работает теперь обеими руками, поднимаясь на палубу, как до этого работал ими, плывя в холодной пучине по направлению австрийского судна. Вот все ближе и ближе подвигается он к цели. У самого борта его ждет неприятельский часовой. Он стоит y самого края палубы и, сильно наклонившись вперед, — весь внимание, зрение и слух. Еще минута, один коротенький миг, и голова Иоле показывается над палубой… За головой плечи, спина и руки…
— Ну, вот ты снова с нами, Карл… что… — начинает тем же шопотом часовой и не доканчивает начатой фразы. С легкостью и быстротой дикой кошки Иоле бросается с поднятым кинжалом ему на грудь. Тихий, чуть внятный стон и австриец медленно опускается на доски палубы, подхваченный ловкими руками Иоле.
Не теряя ни минуты, юноша быстро раздевает поверженного им врага… Снимает с него мундир, сапоги, кепи и также быстро надевает все это на свое собственное мокрое тело и белье. Потом отталкивает убитого в сторону и, взяв его ружье в руки, замирает с ним на несколько минут… Другой часовой в эту минуту приближается к Иоле. Надо, во что бы то ни стало, усыпить его бдительность, сыграть роль только что погибшего австрийца. К счастью, этот второй часовой не доходит до той части палубы, где только что бесшумно произошла катастрофа. Удаляющиеся шаги его наглядно доказывают это.
Иоле прислушивается еще несколько минут, потом, быстро и ловко лавируя между спящей орудийной прислугой, ползет по доскам палубы туда, где находятся грозные источники смерти. Его руки сами натыкаются на холодные остовы неприятельских пушек. Слава Господу и его святым, он, Иоле, y цели сейчас!
С нечеловеческой энергией, в полной темноте, действуя осторожно, ощупью и насколько возможно бесшумно, Иоле отвинчивает замок первого ближайшего к нему орудия.
Покончив с первым, также быстро и все также ползком перекидывается ко второму. Теперь сложив оба в уголку палубы, Иоле ползет к третьему, находящемуся несколько в стороне от других, прислушиваясь в то же время и к могучему храпу орудийной прислуги и к шагам второго часового, снова приближающимся к нему. На секунду он приостанавливает свою бесшумную, лихорадочную работу… Часовой уже в нескольких шагах от него. Трепеща всем телом, Иоле выжидает его приближения… Подпускает его к себе чуть ли не вплотную… Минута… вторая… третья… Легкий стук выпавшего из рук ружья, и солдат валится на палубу, не успев произнести ни слова…
Еще недолгая упорная работа, несколько томительных минут её, и все четыре замка австрийских пушек находятся теперь в руках Иоле. Все также лихорадочно-быстро он привязывает их к концу каната, чтобы не производить шума при резком бросании их с палубы и тихо-тихо погружает канат с замками за борт, в воду.
Теперь остается только последовать вслед за ними. Огромная по трудности работа совершена. Часть неприятельских пушек, громивших их берег, замолчала, благодаря ему, Иоле, надолго, может быть, навсегда.
Теперь туда… в обратный путь, скорее, скорее!..
Но что это? Иоле слышит чей-то резкий голос, окликающий его в темноте. Неужели третий часовой, которого он не приметил прежде? Или это проснулся кто-то из орудийной прислуги? Не все ли равно, кто! Опасность налицо и нечего о ней рассуждать дольше! Отвечать опасно. Иоле отлично понимает это… С быстротой, свойственной ему, он бросается к борту… Секунда, одна секунда задержки только и, быстро сбросив с ног неприятельские сапоги, юноша турманом летит в темную пучину реки…
В тот же миг сухой короткий треск раздается y него за спиной… За ним еще один, еще и еще… И громкий крик на палубе, крик, призывающий к тревоге, будит ночную тишину.
Теперь сухие короткие выстрелы трещат, не умолкая… Пули проносятся со своим характерным жужжанием над самой головой Иоле… Но он мало обращает внимания на них. Перерезав предварительно канат своим кинжалом, тот самый канат, к концу которого прикреплены драгоценные, добытые им трофеи — четыре замка от неприятельских пушек и, держа его в крепко стиснутых зубах, Иоле плывет обратно, лихорадочно быстро перебирая руками. Вот уже скоро и затонувшее судно, находящееся на полпути между ним и родным берегом. Вдруг ослепительный свет прожектора осветил реку.
— Кончено, — промелькнуло в тот же миг в голове Иоле, — кончено, теперь им ничего не стоит пристрелить меня, как птицу… Слава Богу еще, что удалось довершить до конца задуманный план. Благодарю Тебя, Господи, что привел меня послужить милой родине, святому делу её защиты! И Иоле молниеносно прошептал молитву. Новый залп винтовок… И новый град пуль рассыпался над рекой, шлепаясь о загоревшуюся теперь под светом прожектора её поверхность. Несколько пуль упало в воду y самого лица Иоле… К счастью, затонувшее судно было теперь лишь в двух саженях от него и обессиленный юноша быстро метнулся под его прикрытие…
* * *
Когда чуть живой от усталости, чудом избежавший смерти, Иоле очутился снова среди своих на родном берегу, первое лицо, бросившееся ему на глаза среди окруживших солдат его батареи, было лицо старшего брата, с застывшим на нем выражением тупого, беспросветного отчаяния.
— Иоле, маленький Иоле! Что ты сделал со мной! — прошептал дрогнувшим голосом капитан Петрович, открывая объятия младшему брату.
Полумертвый от пережитых впечатлений, юноша молча притянул к ногам Танасио прикрепленные к канату замки и произнес, собрав последние силы:
— Вот, господин капитан… Я исполнил свой долг… «Они», те, которые там, на середине реки, они поневоле должны молчать с той минуты… Вот замки, господин капитан… от всех четырех орудий… A теперь разрешите мне пойти отдохнуть до утра… в палатку… Я немного устал…
Капитан Петрович взглянул на брата неподдающимся описанию взглядом и дрогнувшим голосом произнес:
— Ступайте, подпоручик. Вы заслужили по праву этот отдых… Вы заслужили и большее… Но не в моих силах наградить вас… препровожу донесение о вашей беззаветной храбрости завтра же в штаб армии… A теперь, — тут Танасио понизил голос до шепота, чтобы не быть услышанным сбившимися вокруг них в кучку артиллеристами, — a теперь, мой Иоле, мой отважный герой-орленок — обними меня…
Глава VII
— Завтра отвезу тебя в твое гнездышко, моя птичка! — ласково сказала тетя Родайка пригорюнившейся y окна Милице.
— Все равно теперь уж. Туда ли, здесь ли оставаться, раз нельзя на родину, — апатично отозвалась ей в ответ девушка.
Но ехать ей не пришлось. Наступило завтра, и новые события наступили вместе с ним.
Стояло яркое, радостное июльское утро. Еще накануне этого дня пробежали смутные слухи о событиях огромной важности в городе. И вся столица встрепенулась, как один человек.
Германия объявила войну России. В это самое утро и появился в печати Высочайший манифест о ней к народу. Зазвучали колокола в церквах и соборах. Шумные толпы залили улицы. Всюду на углах их и перекрестках собирались группы оживленно беседующих мужчин и женщин. Толковали горячо и громко о надвигающихся грозных событиях. Произносилось имя Верховного Главнокомандующего Великого князя Николая Николаевича, назначенного Государем. Шли бурные толки о вероломных претензиях германского и австрийского монархов. A огромный Исаакиевский колокол все гудел и гудел, не переставая. Отошла Достойная, пропели последние тропари, и народ валом повалил на площадь. В одно мгновение ока там образовалась огромная, пестрая толпа народа. Появились национальные и сербские флаги. Заколыхались знамена с надписями на них: «Да здравствует Россия!», «Да здравствует Сербия!»
A толпа манифестантов все росла и росла с каждой минутой, с каждой секундой. Вдруг стройно и звонко запели молодые, сильные голоса. Их подхватили другие, и волной покатился национальный гимн по залитым знойным июльским солнцем улицам.
Милица вместе с тетей Родайкой, отстояв обедню и молебен в соборе, вышла на церковную паперть в тесных рядах толпы. Её глаза всегда задумчивые, с затаенной в них грустью, сейчас светились радостными огнями, вызванными всеобщим подъемом и воодушевлением. Её губы улыбались. Рука, крепко прижимавшая к себе руку тети Родайки, заметно дрожала.
И вот, подобно легкому ропоту прибившегося к берегу вала, пронеслись по толпе крылатые слова…
— Государь в Зимнем Дворце… Государь покажется нынче народу…
Что-то необъяснимое произошло вслед за этим. Громовое ура загремело по всей улице… Сильнее заколыхались флаги и знамена над головами манифестантов, и сами манифестанты, почти бегом, направились ко дворцу. Те, что сходили с паперти, хлынули на улицу, унося за собой целые потоки народа. Точно какие-то невидимые крылья подхватили Милицу и разъединили ее с её спутницей. Девушка не успела произнести ни слова, как очутилась далеко-далеко от тети Родайки, потерявшей ее в толпе.
— Ура! Ko дворцу!.. Да здравствует Государь Император!.. — кричали до хрипоты манифестанты, и снова стройным хором понеслось навстречу небу и солнцу, белым облакам и колокольному звону «Боже, Царя храни»…
* * *
Милица опомнилась только на площади перед колоссальным зданием дворца. Теперь многотысячная толпа народа заливала эту площадь… На балконах, в окнах, даже на крышах домов копошились люди… Над Зимним Дворцом развевался Императорский штандарт. Золотом отливало его желтое поле и как-то особенно ярко и знаменательно выделялся изображенный на нем двуглавый орел. Тихо шелестели и самодельные знамена, и стройно колыхались над толпой национальные на высоких древках флаги. A над дворцом и площадью безмятежно синело жаркое июльское небо и золотое солнце радостно смеялось среди синих небес. Двери балкона во дворце были раскрыты настежь и каким-то многообещающим казался народу их широкий просвет.
— Государь выйдет на балкон! — снова пронеслось животрепещущей вестью в народе. И теснее сдвинулись его и без того тесные ряды. Высоко, в голубое пространство уходила гранитная Александровская колонна — символ победы и славы могучего русского воинства. Как-то невольно глаза обращались к ней и приходили в голову мысли о новой победе, о новой славе.
Милица, сдавленная со всех сторон толпой, большими влажными глазами оглядывала ближайшие к ней лица. Она всегда любила русских, не отделяя их от своих единоплеменников. Но сегодня, охваченная одним и тем же патриотическим подъемом вместе с ними, она чувствовала к ним какое-то особенно теплое и хорошее чувство. О, как все они были ей дороги сейчас! Как признательна была её душа братьям этих людей, тем славным воинам-богатырям, готовым бесстрашно отдать свои жизни ради защиты угнетенных славянских братьев. A Государь? Неужели она Его увидит нынче? Эта мысль показалась до того несбыточной девушке, что она даже боялась подолгу останавливаться на ней. A между тем кругом все говорили решительно и громко о том, что Государь Император появится на балконе… Вопрос во времени только. Может быть в часах, может быть в минутах. Вот неожиданно громче и оживленнее загудели Исаакиевские колокола. Им отозвался гулкий перезвон на колокольне Казанского Собора и неожиданно, все покрывая на миг своим грозным раскатом, прогремела с Петропавловской крепости первая пушка… За ней другая… третья… Колокола замолкли… Теперь уже определенно через некоторый промежуток времени ахали мощными вздохами жерла орудий… И когда последний удар раскатился где-то далеко, далеко за рекой, вся площадь запела снова народный гимн. С последним словом его, с последним звуком, покрытым новым могучим ура, что-то необычайное произошло на площади. Как один человек, опустилась огромная, многочисленная толпа на колени… Полетели шапки вверх и замелькали в воздухе платки… Просветленные, словно солнечными лучами пронизанные, лица обратились к балкону… И влажные глаза впились в темнейщий просвет дворцовых дверей…
Милица взглянула туда же и сердце её дрогнуло, и заколотилось в груди бурно, бурно…
На балкон, в сопровождении Государыни Императрицы, выходил Тот, от Кого зависела и честь, и мощь, и слава великой родины русского народа…
Глава VIII
Глазами, полными восторга, впилась Милица Петрович в знакомые всему европейскому миру черты русского Царя… A толпа в эти минуты неистово гремела свое могучее «ура» то и дело чередующееся с исполнением гимна. Было хорошо видно каждому находившемуся здесь, на площади, взволнованное лицо Монарха. Государь был тронут, казалось, проявлением этой любви к себе своего народа. Он опустил голову… Точно приветствовал, в свою очередь, в лице собравшейся здесь, перед Его дворцом, толпы всю могучую, всю славную Россию… Бесконечно трогательно было это движение Державного Отца-Царя под непрерывные клики бешено ликующего сына-народа, рвавшиеся из самых недр, казалось, народных сердец. Так длилось несколько минут, пролетевших одним быстрым светлым мгновением. Коленопреклоненная толпа слала могучее «ура» своему Государю, a Он — тихо, взволнованный и потрясенный, стоял перед ней со склоненной головой.
Потом все сразу исчезло, как быстрое видение, как яркий сон…
Императорская Чета проследовала во дворцовые внутренние покои. Балкон опустел, но народ еще долго не расходился с площади.
* * *
Государь ушел с балкона, a могучее «ура» все гремело и перекатывалось с одного конца площади на другой…
Милица медлила, оставаясь в толпе. Ей как-то не хотелось уходить отсюда, где все еще переживалась недавняя картина общения Царя с его народом. Это общение глубоко потрясло девушку. Она сама не заметила, как непроизвольные тихие слезы катились y неё из глаз и, надрывая свой нежный девичий голос, она кричала вместе с толпой «ура», вся захваченная небывалым энтузиазмом.
Забыта была тетя Родайка, от которой она отбилась в толпе y собора… Забыто на миг тяжелое разочарование невозможности уехать к себе на родину… Только и было сейчас думы, что о Нем, Государе, Державном Отце могучей страны и о самой стране, о милой России, которой она, Милица, теперь же, не задумываясь ни на минуту, отдала бы жизнь… О, если бы она могла умереть за них обоих, если б могла!
Она так задумалась, так ушла в свои мысли в эти минуты, что и не чувствовала, не замечала даже, как ее толкали со всех сторон. До ушей её доносились отрывки разговоров, теснившейся повсюду на площади толпы… Машинально прислушивалась к ним молодая девушка, как во сне, как сквозь легкое забытье.
Вдруг она вздрагивает, поднимает голову… Слушает внимательно, напряженно. Между нервными, взволнованными голосами, полными радостного возбуждения, особенно выделяется один. И этот молодой, радостно возбужденный, голос говорит:
— Вот, увидели Его и еще отраднее на душе стало… Действительно, отраднее и легче. Ведь от него зависит теперь наша слава и честь… и защита, и оплот несчастных сербов. И если суждено пасть Белграду, то маленький народ может быть спокоен: он все-таки будет отомщен.
«Пасть Белграду?»
Вся кровь отливает от лица Милицы и оно делается бледным, смертельно бледным, как снег… Не помня себя, бросается она вслед за говорящим… Перед ней юное, совсем еще юное лицо… Серые глаза мечут искры воодушевления из-под черных решительных бровей. Еще совсем детские губы улыбаются добродушно-счастливой улыбкой и густой румянец покрывает нежные щеки, тронутые первым пушком. Юноша сильно жестикулирует левой рукой, тогда как правая крепко сжимает древко знамени, на котором выведено крупными буквами по национальным цветам поля: «Боже, Царя храни». Одет он в форму среднеучебного заведения, и гимназическая синяя фуражка чуть сдвинута y него на темя. Из-под неё выбиваются кудрявые русые пряди позолоченных солнцем волос. Юноша невысок, но строен. Ему смело можно дать шестнадцать-семнадцать лет по росту, тогда как совсем детское лицо говорит о более раннем возрасте. Минута размышления, и, не помня себя, Милица бросается к юному знаменосцу.
— Почему вы так уверены в том, что Белград должен погибнуть? Почему вы сомневаетесь в победе сербов? — бросает она срывающимся голосом и, сама того не замечая, теребит гимназиста за рукав его куртки.
— Да потому хотя бы, что эти негодные австрияки опять громят его своими пушками, — горячо срывается с губ юноши, — и не сегодня, завтра он будет в конец разрушен. Дай только Бог, чтобы наш Государь, чтобы мы… чтобы вся Россия…
Юноша не доканчивает. С тихим стоном Милица закрывает лицо руками.
— Бедная родина. Несчастный город… Отец, мать… Иоле… Что будет с ними? A она, Милица, здесь — так далеко от них… Так ужасно далеко, бессильная помочь им, не имея возможности быть хоть немного полезной её дорогим близким, не будучи в состоянии даже умереть вместе с ними.
Сама того не сознавая, она говорит это вслух дрожащим, срывающимся голосом. И слезы, одна за другой, капают y неё из глаз, катятся по щекам и смачивают прижатые к лицу пальцы. Юноша-знаменосец передает свое знамя одному из своих спутников и, подойдя к девушке, спрашивает теплым, полным участия голосом:
— Так вы?..
— Сербка, — с достоинством отвечает та.
Теперь тонкие, смоченные слезами пальцы не закрывают больше её лица. Бледное, с горящими, как синие звезды, глазами, оно сейчас полно невыразимого отчаяния и тоски. Кругом них толпа сгущается; все ближайшие к ним соседи принимают живейшее участие в этом искреннем порыве горя молодой девушки.
— Вы сербка? Давно приехали с вашей родины? Когда поедете обратно? Передайте вашим львам, чтобы они мужались… Скоро идем на помощь к ним. Русские не оставят без помощи своих младших братьев. Рано же приходить в отчаяние и терять надежду. Где вы живете, скажите? Мы доведем вас до дому. Вы же едва держитесь на ногах…
Милица не может ответить ни слова на эти простые, хорошие, полные участия и несущие ей такое облегчение слова. Не может сказать ни того, кто она, ни где живет. Легкая краска покрывает до сих пор бледные, без признака румянца, щеки… Она молчит, не зная, что отвечать, — робкая и смущенная, как маленькая девочка… Тогда юноша-гимназист первый приходит к ней на помощь. Энергичным движением он берет её руку в свою и говорит решительным тоном:
— Вы в таком состоянии, что не сможете ни в каком случае добраться до дома одна и я провожу вас, если позволите. Левицкий, отнесите знамя к нам на квартиру, я вам поручаю его, — обращается он тут же к товарищу-реалисту, находящемуся рядом с ним.
Милица смотрит на юношу благодарными глазами. Его энергичное, открытое лицо, умный, честный взгляд больших серых глаз и эта добродушная, детская улыбка — сразу располагают ее в пользу юноши.
— Идем, — говорит он тоном, не допускающим возражений и энергично пробивает себе и своей спутнице дорогу в толпе.
— Да, — спохватившись обращается он к ней снова, не переставая работать локтями и плечами: — совсем из головы выскочило, надо же мне вам представиться. Так вот: меня зовут Горей… То есть, Игорем, виноват. Игорь Корелин, ученик седьмого класса Н-ой гимназии, имей от роду шестнадцать с половиной лет. Как видите, все в порядке. A теперь, куда прикажете вас довести?
Милица назвала улицу.
— Батюшки, как далеко! — искренно испугался её новый знакомый. — Вот что мне пришло в голову: зайдем сначала в Александровский сквер. Вы отдохнете там немного на скамейке, a затем тронемся дальше. Идет?
Милица молча кивнула в знак согласия головой, и молодежь направилась к тенистым аллеям сквера, гостеприимно издали предлагающим им свою тень. Недалеко от скамьи, на которую они опустились, тихо журчал фонтан, рассеивая вокруг себя приятную свежесть. Игорь Корелин сбросил фуражку и вытер вспотевшее от зноя лицо носовым платком.
— Ну, а теперь рассказывайте, как и когда вы, — сербка по рождению, — попали сюда, в наши палестины, — обратился он к своей спутнице, — а я весь внимание и слух.
Что-то было такое в тоне и голосе юноши, в его серых глазах, то серьезных, то полных юмора, что внушило сразу доверие Милице. И, не колеблясь ни минуты, она рассказала ему все без утайки, начиная со своего приезда в Россию и кончая своим желанием поехать на родину, тихонько от институтского начальства, чтобы принести хотя бы относительную помощь своему народу. Рассказала и то, что отец самым энергичным образом запретил ей делать это. Сдержанная, всегда замкнутая в себе, Милица сама не могла понять, что случилось с ней сегодня: никогда еще в жизни не была они ни с кем так откровенна, как сейчас. Юноша выслушал ее очень внимательно. Ни одно слово, казалось, не миновало ушей Игоря. А глаза его то и дело меняли свое выражение во все время этого рассказа, как будто он переживал сам все то, что переживала Милица. Когда девушка замолчала, Игорь долго сидел, не произнося ни слова. Потянулись долгие минуты. По-прежнему по близости тихо роптал фонтан, слышались голоса играющих детей, громкие окрики нянек. С улицы доносились сюда звонки и своеобразное завывание трамваев, то и дело вспыхивающее то здесь, то там и перемешивающееся со звуками гимна.
Игорь невольно взглянул в сторону, потом перевел глаза на Милицу.
— Спасибо вам за откровенность, — мягко прозвучал его голос — поверьте, я сумей ее оценить и отплачу вам, если позволите, тем же… Вот, видите ли… вы — сербка, я — русский, но чувство у нас должно быть одно, хорошее, общеславянское чувство любви к родине. И порывы одни и те же. Ведь и я тоже собрался, как узнаете сейчас, принести посильную помощь моей родине и уже отчасти выполнил задуманный мной план. Я хочу ехать на войну, на самые поля битв, на театр военных действий. Я хочу воевать с врагами моего отечества, хочу отдат себя всего святому делу защиты чести моей родины. Разумеется, в гимназии не должны знать об этом, а то не отпустят или, что еще хуже, вернут с дороги. Что же касается дома, то там я и скрывать не стану моего плана. Родители у меня умерли давно. Живу я на иждивении сестры — фельдшерицы одной из наших городских больниц, которая, при первых же слухах о возможности войны только, поступила в один из формирующихся отрядов Красного Креста и не сегодня-завтра отправится в действующую армию. Ольга, сестра моя, рассудительная женщина и ей я мог откровенно признаться во всем: так, мол, и так, Ольга, отпусти меня на войну добровольцем; мне уже пошел семнадцатый год, стреляю я в цель весьма недурно, попадаю, видите ли, в спичечную коробку на расстоянии пятидесяти шагов. А насчет разведочной службы (в строй меня, по всей вероятности, не примут, по молодости лет), у меня, как ни совестно хвалить собственную персону, уйма таланта. А не отпустишь меня добром, говорю ей, сбегу все равно потихоньку. Стыдно как-то бездействовать, когда наши солдатики запасные семьи свои, жен и детей оставляют и идут жертвовать своей жизнью родине за нас всех. А мы большие, сильные сидеть будем здесь, сложа руки и все наше воодушевление выражать одними непрерывными манифестациями, да пением гимна. Я понимаю, если бы у меня были отец, мать, родные, близкие — я не заикнулся бы им о моем желании и остался бы дома оберегать и лелеять их покой. Но, повторяю вам, я — круглый сирота… Значит, если со мной произойдет что-либо, — никто не станет оплакивать меня здесь. Вот, взвесив все это, я и пошел к знакомому офицеру и умолил его взять меня, хотя бы в качестве разведчика при его роте, на передовые позиции в действующую армию, куда они и отправляются завтра утром. Он долго не соглашался, этот милый капитан. Трудно было, до чертиков, уломать его. Зато я едва с ума не спятил от восторга, когда он, наконец, изрек свое согласие, переговорив предварительно с моей сестрой и поставив мне целый список условий. До сих пор ног под собой не чую от радости…
— Счастливец! Да, вы — счастливец, — вырвалось непроизвольно и тихо из груди Милицы. И вдруг неожиданная, острая и яркая мысль жалом впилась в её мозг: «что, если»…
Этот славный Игорь — само воплощение благородства и, разумеется, он сделает все зависящее от него, чтобы устроить благосостояние и счастье другому. А что касается её, то она, Милица, может быть, не счастлива, нет, а спокойна, хотя бы только в том случае разве, если ей представится хоть какая-нибудь возможность принести пользу своей работой, своим присутствием, своей жизнью, наконец, если это понадобится там, на театре военных действий. Не все ли равно, будет ли это в Сербии или в России? Общее святое славянское дело связывает обе эти страны: большую, могучую славную Русь и храбрую, маленькую Сербию. Ведь готовы же славные русские богатыри защитить их меньшого брата — отважный сербский народ. Так почему же ей, Милице, не отдать всю себя на служение её второй святой родине — России? Здесь, если нельзя там, у себя на родине, поступит она в сестры милосердия, как эта неведомая ей еще, но уже близкая и родная по духу, сестра Игоря — Ольга… Да, да, она попросит своего неожиданного нового знакомого отвести ее к ней… к этой Ольге и та укажет ей путь, как ей устроиться в качестве сестры милосердия в действующую армию, на войну. И волнуясь и радуясь, Милица тотчас передала своему собеседнику то, что было у неё на душе в эти минуты.
Тот выслушал девушку. Потом покачал головой.
— Нет, родная, это не подойдет, — начал он мягко и задушевно. — В сестры не возьмут без тщательного, специального обучения, без подготовки. Месяцев восемь надо будет усидчиво заниматься при одной из общин прежде, чем попасть на войну, да еще вряд ли примут такую молоденькую, как вы…
— Восемь месяцев, — прошептала с упавшим сердцем Милица. — Но, ведь, это, это… Она не договорила. Волна безысходного отчаяния затопила снова её душу.
Серой, беспросветной и унылой снова показалась жизнь.
— Горя, — прошептала она с тупой тоской в голосе, — если бы вы знали, как я несчастна!..
Но и без её признания Игорь видел это. Понял по её потупленным глазам, по этому упавшему голосу. Ему стало бесконечно жаль молоденькую сербку, которую он так понимал душой, понимал её разочарование и печаль и, нимало не думая о том, какое впечатление могли произвести на девушку его слова, Игорь произнес с досадой:
— Как жалко, что вы не мальчишка, право. Что не умеете стрелять… что…
Милица вздрогнула.
— Кто вам сказал, что я не умей стрелять? — спросила она, вся вспыхнув, — вы ошибаетесь! Мой отец, старый герой Балканской войны, обучил меня и брата Иоле стрелять в цель с самого раннего возраста. А старший брат Танасио посадил нас впервые на лошадь, когда нам было только по семи-восьми лет. С тех пор мы постоянно ездили дома верхом и стреляли из маленького монте-кристо… К тому же я и Иоле учились в детстве и фехтованию на крошечных рапирах. Правда, целых шесть лет я не практиковалась, живя в четырех стенах в институте, но те два года учения, в особенности стрельбы в цель, по всей вероятности, не пропали даром. К тому же, у меня от природы меткий глаз и верная рука, — страстно заключила Милица, невольно смущаясь под упорным взглядом своего собеседника, который не спускал с неё глаз во все время, пока она говорила.
— Ура! — неожиданно крикнул Игорь и так громко, что находившиеся по близости их в саду гуляющие повернули головы в сторону скамьи, на которой они сидели. Впрочем, это «ура» как нельзя более пришлось кстати. Толпа манифестантов на улице, как раз в это время закончила только что пение гимна и подхватила торжествующий возглас, раздавшийся так неожиданно в саду.
— Ура! — повторил уже тихо еще раз Игорь, когда затихли восторженные клики народа — ура, наше дело в шляпе! И я ручаюсь вам, что вы тоже попадете на войну.
— На войну? — боясь поверить своему счастью, пролепетала дрогнувшими губами Милица.
— Ну да, конечно, — уже радостно бросал ей её собеседник. — Ну да, если только вы доверитесь мне и абсолютно точно будете исполнять каждое мое слово.
Не будучи в состоянии ответить что-либо, она только молча кивнула головой. Все больше и больше доверия с каждой минутой пробуждал к себе этот мальчик с его открытым смелым лицом и умными честными глазами. И не колеблясь ни минуты, после недолгого молчания, Милица отвечала ему:
— Я не знаю, куда вы будете стараться устроить меня, Горя, но повторяю вам еще раз, что с одинаковым восторгом я стану ухаживать за вашими ранеными воинами, с тем же восторгом буду производить разведки, или участвовать в самом бою в числе ваших стрелков…
Она сказала это с таким видом, что Игорю Корелину осталось только протянуть ей руку и крепко пожать холодные от волнения пальцы девушки.
— Так, значит, союзники? — весело обратился он к своей новой знакомой.
— Союзники! — серьезно и бодро отвечала Милица.
— Ну, а теперь идем. Только чур при условии, повторяю, исполнят слепо каждое мое слово. Поверьте, ничему дурному я вас не научу. А также попрошу вас говорить окружающим только то, что я буду вам советовать, не правда ли?
— О, да, конечно!
— Ну, вот и прекрасно. Как ваше имя, позвольте узнать? Вы еще не назвали себя, милая барышня.
— Милица Петрович. Милей зовут меня подруги…
— О, только не Миля, ради Бога. Это звучит как-то по-немецки, а я, простите меня, этих животных выносить не могу, — с комическим ужасом закричал юноша. — Уж позвольте вас называть по-русски, Милой? Можно?
— Разумеется, можно. Да меня так и дома зовут.
— Вот и великолепно. Так идем, Милочка. Прежде всего к нам. Ведь если вы хотите завтра со мной ехать на театр военных действий, вы не должны заглядывать ни под каким видом домой.
— Конечно, — подумав минутку, ответила девушка. — Конечно, не должна.
В голове Милицы промелькнул в этот миг образ тети Родайки, пронеслась мысль о тревоге старухи, о страхе её, — неизбежном спутнике исчезновения племянницы. Ей стало жаль тетку, но тотчас же Милица постаралась заглушит это чувство в себе. «Отправлю ей записку, что жива, здорова и попрошу не тревожиться за меня» — решила она тут же, — А, главное, попрошу ее не искать меня.
— Конечно, домой я уже они вернусь, — еще раз твердо и решительно подтвердила, обращаясь к Корелину, Милица.
— Прекрасно! Значит до утра вы пробудете y нас. Сестра Ольга проводит нынешнюю ночь на дежурстве в больнице и вернется лишь завтра к полудню. Мы уже простились с ней и она благословила меня на войну маленьким образком. Она меня очень любит и так трогательно молила капитана Любавина беречь меня. Теперь y нас в квартире находится только одна глухая кухарка Авдотья и при некоторой доле старания вам вполне можно избегнуть встречи с ней, Таким образом, вас никто не заметит и вы спокойно проведете ночь y нас. Я раздобуду вам новую, более удобную одежду. Ведь вы ничего не имеете против того, чтобы вместо Милицы Петрович стать Митей Агариным, например? Или чем-нибудь в этом роде? И распроститься вот с этими роскошными черными волосами? — с легкой улыбкой спросил Игорь, указывая на пышную густую косу Милицы.
— Боже мой! Не только волосы, самую голову свою охотно дам я отрезать, если бы это принесло пользу моим обеим родинам, — прошептала так тихо Милица, что собеседник её едва смог расслышат последние слова.
Потом они оба поднялись со скамьи и бодро зашагали по направлению Васильевского Острова, где в одной из отдаленных линий находилась скромная квартирка Ольги Корелиной; приютившая под кровом своим и её юного брата, — Горю.
Глава IX
Раннее солнечное утро застало Милицу погруженной в глубокий, безмятежный сон.
Маленькая комнатка, где она спала, выходила единственным своим окном на двор огромного дома, похожий скорее не на двор, a на глубокий колодец. Но яркое июльское солнышко сумело пробиться и в эту щель и заглянуло в крошечную комнатку… Теперь оно играло на черных волосах Милицы и на её нежном, смуглом лице.
В дверь постучали, но девушка и не подумала проснуться от этого стука. Она так сладко грезила во сне…
Ей снился Белград: то в развалинах вместо домов, весь затянутый пороховым дымом и залитый кровью, то прежний, светлый, белый, радостный город, весь погруженный в яркую зелень своих садов. Они с Иоле снова маленькие дети и играют на набережной родного Дуная, наклоняются к самой воде и следят жадными глазами за быстрыми, юркими движёниями крошечных рыбок. На Иоле его турецкий праздничный наряд и алая феска. В руках ведерко с бесчисленным множеством крошечных рыб. A рядом пристань. Около неё стоит пароход. Иоле показывает на него пальцем Милице и говорит, сверкая черными глазками: «Давай играть, Милка, ты будешь турецкая принцесса, которая бежит и спасается на своем судне от козней злого султана, a я какой-нибудь знатный бей-паша, который обязательно тебя спасет… Хочешь?» — «Хочу!» соглашается она без малейшего колебания во сне. — «В таком случае надо тебе вбежать на сходни», торопливо бросает Иоле и первый мчится вперед. Но как раз в эту минуту пароход отчаливает от пристани, вспенивая колесом воду. Иоле разгневан, Иоле в бешенстве. Как смели они не подождать его, когда он хотел изобразить знатного бея-пашу, уезжающего на пароходе? И он сердито стучит ведерком по перилам пристани. От этого необузданного движения рыбки выскакивают из ведерка и попадают в родную стихию. Но Иоле не замечает этого и продолжает стучать, стучать, стучать… О, милый Иоле, как забавен он в этом наряде и алой феске, с шелковой кистью, болтающейся y него за ухом. Милица блаженно улыбается своему виденью. A стук продолжается между тем, усиливаясь с каждой минутой.
— Иоле, милый Иоле. Это ты? — сквозь сон спрашивает девушка, позабыв о времени и месте, спросонья. И внезапно открывает глаза. Перед ней незнакомая крошечная комнатка. Масса солнца и света. В окно смотрит с крыши труба соседнего дома и кусок голубого неба над ней. A в дверь все стучат и стучат упорно…
— Иоле? — все еще спросонок спрашивает Милица.
— Какой там Иоле? Не Иоле, a Игорь, с вашего позволения. Ну, и спите же вы! Я уже около четверти часа бомбардирую вашу дверь, a вы и ухом не ведете. Приоткройте на секунду, Мила, я принес вам все необходимое… Получайте, дорогой товарищ…
Голос Игоря Корелина звучит бодро, весело, громко. Он доволен собой, как никогда: ему все удалось добыть в это утро, пока Милица отдыхала, погруженная в сон.
— Вот, держите…
Дверь приоткрывается на секунду и в образовавшуюся щель её просовывается небольшой сверток белья и платья. Потом она захлопывается снова.
Здесь все найдете, все, товарищ, до ножниц включительно, — звучит снова веселый, жизнерадостный голос за стеной.
— Да, да, благодарю вас, Горя, я уж разберусь, — волнуясь, посылает по его адресу девушка.
Быстрыми руками развязывает она узел. В нем черная гимназическая куртка, штаны, спортсменская кепка и высокие сапоги с чуть покривившимися каблуками. В какие-нибудь четверть часа она преображается до неузнаваемости. Над скромной кроватью Игоря, уступленной хозяином гостье на эту ночь, висит зеркало. Девушка быстро распускает перед ним свои иссиня-черные косы. Еще минута, и иссиня-черные пряди мягких, пушистых волос покрывают пол крошечной комнатки. A еще через небольшой промежуток времени из двери Гориной спальни выходит сухопарый и стройный мальчик-подросток в черном костюме и в спортсменской кепке, с такими синими, синими, как васильки, глазами.
— Ну, вот… Ну, вот и прекрасно, — говорит Игорь Милице в то время, как он и девушка шагают по бесконечным улицам столицы. — Ей-Богу же, все выходит куда лучше, нежели я ожидал… Браво, Милочка, браво! Чудесный мальчуган из вас вышел. Только, чур, помнить хорошенько: вы — Митя Агарин, паренек, недавно окончивший городское училище, круглый сирота и мой друг и приятель. A теперь забудьте, как можно скорее, ваше прежнее имя, фамилию…
— Только не родину! Ни моего народа, ни моей родины я не забуду никогда!
— Вот чудная, право. Да кто же вам говорит, чтобы вы забыли их? Напротив. Я хлопочу совсем о другом. Боюсь, признаться, как бы вы не ахнули ненароком вашей тайны. Эти несчастные окончания женского рода: «забыла», «ходила», «позвала», — могут погубить все наше дело, голубчик вы мой. Стоит вам только обмолвиться одним ничтожным словом и тогда — пиши пропало, прости наше предприятие: препроводят рабу Божию Милицу на место её постоянного жительства, a раба Божие Игоря запрут под замок, чтобы сам он на войну не бегал, да и других в этом направлении не смущал. Тем более, надо вам сказать, наш капитан ой-ой какой бедовый. За версту чует, где что неладно. Честное слово. Так с ним-то ухо востро надо держать. Сумеете ли, Мила?
— Постараюсь…
— Ну, то-то же. A теперь маршируем вон по тому направлению. Не устанете?
— О, нет.
— Молодчинище! Ей-Богу же, вы молодец. Кто скажет, что вы… что ты… Ведь вы ничего не имеете, если я буду вам говорить «ты», чтобы убить малейшие подозрения? По крайней мере тогда, когда мы будем не одни?
— Ну, конечно же, конечно, Горя.
— Вот мы и пришли.
Потянулись длинные заборы и каменные здания казарм. Около одного из них Игорь остановился. Молодой дневальный маячил y ворот с ружьем в руках.
— Скажи, голубчик, как пройти к капитану третьей роты Любавину? — обратился к нему юноша.
Солдатик весьма обстоятельно пояснил дорогу.
— Ну, коллега, айда вперед! — весело крикнул Корелин, обращаясь к своей спутнице.
Быстро перебирая ногами в высоких походных сапогах, данных ей её новым приятелем, зашагала по двору Милица, стараясь изо всех сил идти в ногу со своим спутником.
Посреди двора, на огромном плацу, стояли, сидели и лежали уже одетые в полную походную амуницию солдаты. Несколько человек офицеров, мало отличающихся по форме одежды от нижних чинов, находились тут же. Ружья, составленные в козла, занимали часть плаца.
— Вот это и есть тот самый батальон, в состав которого входит наша рота, — произнес Игорь вполголоса, направляя свои стопы к небольшого роста офицеру, одетому в солдатскую шинель с фуражкой на голове защитного цвета. На боку y офицера висела сабля; револьвер, вложенный в кобуру, был прикреплен y пояса. Он отдавал какие-то приказания вытянувшемуся перед ним в струнку солдату.
— Честь имей явиться, господин капитан! — вытягиваясь рядом с солдатом и тоже прикладывая руку к козырьку, отрапортовал молодой Корелин.
Сосредоточенное лицо капитана прояснилось сразу; энергичные глаза его ласково блеснули юноше.
— Ага, уже пришли? Хвалю. Прекрасно. Аккуратность на службе — первый залог успеха. A это кто же с вами? Славный мальчуган. Родственник? Пришел проводить юного солдатика на войну? — бросив беглый взгляд в сторону Милицы, спросил капитан Любавин.
Ta, вспыхнув до ушей, опустила глаза.
На одно мгновение опустились и серые правдивые глаза Игоря. Но вот он поднял их снова, и, смело глядя в лицо своему новому начальнику, проговорил, понижая голос:
— Могу я просить вас на две минуты разговора без свидетелей, господин капитан?
Тот удивленно вскинул глазами на юношу.
— Но, кажется, y нас давным-давно улажены все наши дела с вами, Корелин… — начал было офицер.
— На одну минуту, господин капитан, только на одну минуту… — взмолился Игорь.
Что-то было такое в его молящем голосе и взволнованном лице, что капитан, немного подумав, уступил юноше.
— Хотите здесь или пройдем ко мне на квартиру?
— Если разрешите, то к вам, господин капитан…
— Хорошо.
— Разрешите пройти с нами и моему товарищу? Дело, касается, собственно говоря, только его…
Капитан опять быстро взглянул на Милицу и в голове его бегло промелькнула мысль: «Что надо от меня этому ребенку? Какое-такое y него может быть дело ко мне? A славный парнишка, что и говорить! Глаза смелые, смелые, хорошие глаза»…
— Идем все трое… Что будешь делать с вами, коли с боя берете! — засмеялся Любавин и пошел вперед, указывая дорогу своим спутникам.
В его крошечной холостой квартире хозяйничал, делая последние приготовления к отъезду, денщик. Посреди миниатюрной прихожей стоял уже совсем уложенный чемодан, a из походного тюка торчал своим никелированным носом чайник.
— Ну-с, я слушаю вас. В чем дело? — присаживаясь тут же, на подоконник, и жестом руки приказав солдату выйти, произнес, обращаясь к своим гостям, капитан Любавин.
Тогда Игорь выступил вперед.
— Вы были так добры, господин капитан, так великодушны, приняв меня к себе в роту и согласившись взят меня с собой в поход… Довершите же ваше благодеяние, возьмите и его… Тут Игорь мотнул головой в сторону Милицы. — Это мой товарищ детства, мы вместе росли с ним и за него я ручаюсь, как за самого себя. Он сирота круглый, y него нет ни родных, ни родственников. Кончил в этом году городское училище, а на дальнейшее образование нет средств.
— Как кончил училище? — удивился капитан. — Да сколько же тебе лет, мальчуган? — неожиданно обратился он к Милице.
— Шестнадцать… — дрогнувшими звуками отвечал робкий голос.
— Неужели? Уже шестнадцать? A я думал…
— Мы ровесники с ним! — спешно ронял слово за словом Игорь, торопясь договорить, как можно скорее, самую суть дела, и страшно волнуясь, что он не успеет этого сделать. — Митя — серб по национальности, серб и круглый сирота… Понимаете? Сирота. И, если его убьют, никто не будет по нем тосковать и плакать. Господин капитан, я умоляю вас взять его с собой. Если он еще слишком молод на ваш взгляд для того, чтобы сражаться в рядах ваших храбрецов-солдат, то определите его в разведчики. Говорят, y наших врагов намереваются служить в скаутах или разведчиках даже тринадцатилетние малыши. A Мите Агарину, как и мне, уже давно стукнуло шестнадцать. К тому же, он прекрасно ездит верхом и еще лучше того стреляет из револьвера и винтовки… Вы не раскаетесь, взяв его, уверяю вас, господин капитан!
— Гм! Гм! Серб, вы говорите? Бывший ученик городского училища… Круглый сирота?.. Прекрасно ездит верхом и стреляет?.. Как все это странно… — размышлял вслух капитан Любавин, поглядывая на Милицу, и вдруг обращаясь уже непосредственно к ней, произнес коротко:
— Дай мне взглянут на твои бумаги, мальчуган.
Девушка помертвела. Какие бумаги, какие документы могла она ему показать? Все её документы находились в канцелярии Н-ского института. И даже, если бы они были при ней, разве она могла бы предъявить их своему будущему начальству? То краснея, то бледнея, стояла она, как уличенная преступница перед капитаном.
Растерялся на этот раз даже и Игорь, втайне досадуя и проклиная себя за свою оплошность. Как мог он упустить такое важное обстоятельство из вида! Непростительная рассеянность с его стороны! С минуту он молчал, как убитый, не зная, как выйти из беды.
Еще сильнее отчаяние заговорило в душе Милицы.
— Все погибло, — вихрем пронеслось y неё в мозгу. — Не возьмет, не примет теперь ни за что на свете!
И с последним усилием утопающего, хватающегося за соломинку, она заговорила, умоляющими глазами глядя на все еще подозрительно поглядывающего на нее капитана:
— Ради Бога, ради всего для вас святого и дорогого возьмите меня с собой… У меня нет никаких документов нет ни метрического свидетельства, ни паспорта… Но неужели из-за них, из-за этой простой формальности вы лишите меня возможности принести хотя бы крошечную пользу моей второй родине России?.. Я не могу сидеть здесь, сложа руки, когда там будут драться за честь нашей общей родины храбрые русские витязи-богатыри! Не могу оставаться безучастно… безучастным… — густо краснея за свою обмолвку, поправилась она вовремя, — когда там, y меня на моей родине, разрушается родной город, наша прекрасная столица Белград… Когда мои братья-сербы проливают свою кровь за свободу нашей храброй, маленькой, героической родины. Так неужели же я, сильный, здоровый юноша, могу сидеть теперь дома и довольствоваться только чтением газетных известий, приходящих к нам с театра военных действий? Нет, воля ваша, я не способен на это, господин капитан. И если вы отказываетесь взят меня с собой, со своей ротой, я, все равно, убегу на войну и примкну к какой-нибудь другой части. И это истинная правда, как перед Богом! Я исполню все то, что говорю.
Нежный, молодой контральто Милицы звучит горячо, искренно, с захватывающим волнением. Синие глаза мечут пламя. Обычно смугло-бледные щеки пылают сейчас ярким румянцем. Резко сдвигаются в одну линию черные брови и упрямая вертикальная черточка прорезывает лоб, упрямая маленькая черточка, появляющаяся y неё всегда в минуты исключительного волнения.
Её горячая искренность, её неподдельное воодушевление и страстный порыв невольно подействовали на её слушателя и прежние намерения капитана поколебались. В его мозгу зародились новые, иные мысли.
О, эти славянские дети! С молоком кормилиц всосали они в себя эти высокие порывы души, беззаветную смелость и самоотречение, которые выступили теперь во всей их красоте. Какую эпоху, какое время они все сейчас переживают! Сама война родит героев, и выводит витязей богатырей с самых юных лет… О каких документах будет он еще говорить? Какие бумаги нужны еще ему — капитану Любавину, чтобы дать возможность отличиться или умереть этому смуглому ребенку с глазами, как васильки? Да разве не было примеров в прошлом тому, что в военное время преступников отпускали на свободу и принимали в ряды армии, чтобы дать им возможность геройскими подвигами самоотвержения загладить самую жестокую вину? И этот мальчик, скромный и тихий, как девушка, с его чистыми глазами и открытым лицом, мог ли он быть преступником или темной личностью? И потом, вдобавок ко всему, он — сирота, значит, снимается ответственность перед семьей на случай возможного с ним несчастья. Кроме того, он, капитан Любавин, прикажет своим людям беречь их, насколько это возможно только в военное время, от страшных боевых случайностей. Да, решено. Этого синеглазого смелого мальчугана он тоже возьмет с собой.
Сам капитан Любавин был еще молод. Его относительно солидный чин и знаменательный крестик Георгия, который он носил на груди, были приобретены им еще в Японскую кампанию, где он отличился в рядах армии, будучи совсем еще юным офицером. И горячий порыв обоих юношей-подростков тронул его до глубины души, найдя в нем, молодом и горячем воине, полное сочувствие.
— Клименко! — неожиданно крикнул капитан, приоткрыв в соседнюю комнату дверь.
Небольшого роста, тщедушный солдатик, со вздернутым, настоящим русским носом и веснушчатым лицом, вырос перед ним, словно из-под земли.
— Чего изволите, ваше высокоблагородие?
— Вот в чем дело, братец. Сбегай ты в нашу роту, да кликни сюда Онуфриева, — приказал капитан.
Не прошло и трех минут, как через порог капитанской квартиры перешагнул бравый, рослый солдат-пехотинец.
— Видишь этих молодцов, Онуфриев? — обратился к солдату Любавин. — Они идут при нашей роте в поход. Так вот тебе их поручаю. Заботься о них, потому, сам видишь, как они молоды оба. Так вот, равно они мои родные братья, кровные, так о них и пекись. Понял?
— Так точно, ваше высокоблагородие, понял! — гаркнул солдат.
— A сейчас раздобудь ты им рубахи да штаны защитного цвета, спроси y каптенармуса, мои не подойдут, да фуражки две запасные из третьей роты захвати тоже. И еще фельдфебелю скажи: нужны де две винтовки и патроны… Шинели на месте найдем. Ступай.
— Слушаю, ваше высокоблагородие! — и бравый солдатик исчез также быстро, как и появился.
Не слушая выражений признательности со стороны чуть не прыгавшей от радости молодежи, Павел Павлович Любавин поспешил снова на плац.
— Переоденьтесь живее и ступайте на молебен. Будут кропить полк святой водой, — донесся до Игоря и Милицы откуда-то уже издали его громкий, привычный к командованию голос.
— Ну, что, довольны своей судьбой? — лишь только заглохли шаги капитана за дверью, обратился Корелин к девушке.
Ta вскинула на юношу ярко горевшие неподдельным восторгом глазами.
— Как благодарить вас уже и не знаю, глубоким, прочувственным голосом проронила она. — Но думаю, что сам Господь Бог сделает это лучше и мудрее, нежели я, Горя…
Часть II
Глава I
Сырое, промозглое осеннее утро. С самого рассвета моросит мелкий, нудный, пронизывающий дождь. Хмуро повисло над землей серое, все затянутое свинцовой пеленой небо. В выбоинах, поросших травой, в придорожных рвах и канавах — всюду лужи и ручьи. Печально поникшие стоят с заметно поредевшей листвой деревья: багряные клены, червонно-желтые березы, янтарно-золотые липы. В солнечное погожее утро на фоне голубого неба, они должны казаться прекрасными, но сейчас не то, — сейчас они, как нищие странники, застигнутые в пути непогодой, прикрытые кое-как разноцветным рубищем, протягивают за подаянием свои мокрые ветви-руки. Хороши еще только вечнозеленые ели и сосны. На их тонких острых иглах, как жемчужины, дрожат крупные дождевые слезы; их изумрудная хвоя всегда пышна и свежа.
Маленький отряд расположился невдалеке от лесной опушки. Серые солдатские шинели разостланы на мокрой траве; на этих несложных постелях покоятся мирным сном солдатики. Несколько часовых маячат под прикрытием леса, охраняя их сон.
Всю ночь, пользуясь темнотой, шли они, пробираясь лесной дорогой к позициям уже нащупанного врага. Дошли почти до самой опушки. Лес поредел, за ним потянулось все в кочках и небольших холмиках-буграх огромное поле. По ту сторону этого широкого пустыря, уходя своей стрельчатой верхушкой, подернутой дымкой дождевого тумана, высился белый далекий костел. К нему жались со всех сторон, как дети к матери, домишки-избы небольшого галицийского селения.
Начальнику отряда, высланного вперед командиром корпуса, приказано было занять эту деревушку. Не было ни малейшего сомнения в том, что австрийцы находились в селении, но в какую силу можно было насчитывать засевшего там неприятеля, этого не знал ни сам капитан Любавин, приблизившийся под прикрытием леса первым со своей ротой к передовым позициям врага, и никто из его команды.
За эти последние полтора месяца войны немало пришлось пережить не только России, но и доброй половине европейских государств, застигнутых боевой страдой.
Двадцатого июля 1914 года, тотчас же по объявлении войны нам Германией, вышел Высочайший манифест царя к народу.
В этом манифесте говорилось о несправедливом и жестоком поступке Австрии с Сербией, о бомбардировке беззащитной столицы Сербии Белграда, о том, что недостойный поступок австрийцев заставил Россию, единую по вере и крови со славянскими народами, предложить Австрии свое посредничество — уладить дело её с Сербией миром. Но Австрия отвергла это посредничество, отвергла этот мир. Тогда, в силу создавшихся условий, предусматривая стремление Австрии, a главным образом, её союзницы Германии, постоянного врага и завистницы российской мощи, наша славная родина во избежание такого же нападения и на её невооруженные пределы, решила приготовиться и достойным образом встретить нападение соединенного врага. Наше войско и флот спешно мобилизовались. Вильгельм II, император германский, человек, которому лавры действительно гениального Наполеона и его мировые победы не давали спать, открыто и дерзко выступил с унизительнейшим для нашего дорогого отечества требованием разоружиться. И тотчас же за этим на следующий день последовал со стороны Германии новый, дерзко брошенный нам боевой вызов. Перчатка, кинутая Германией, вернее, ненасытным, жаждущим мировых завоеваний, Вильгельмом была с достоинством поднята Россией, и кровавый пожар войны запылал.
Нечего и говорить, что к Германии присоединилась и её союзница-единомышленница Австрия.
Наши верные, славные и доблестные союзницы-друзья Франция и Англия открыто стали на сторону русского народа, могущественной русской нации.
Едва только прозвучал боевой клич германских народов, как последние не замедлили вторгнуться в пограничные, соседние с Пруссией, русские города и местечки, не успевшие вооружиться, благодаря чрезвычайной стремительности вражеского нападения, и предали их разрушению и грабежу. Сотни несчастных мирных жителей пострадали при этом: их мучили, убивали, расстреливали, уводили в плен, не считаясь ни с полом, ни с возрастом. Особенно пострадали при нашествии тевтонской орды наши города: Калиш, Ченстохов и другие. В то же время немецкие крейсера подвергли бомбардировке мирное, беззащитное побережье Либавы. Но Вильгельму Второму мало было этих дешевых, ничего не стоящих побед над невооруженными русскими пунктами. Захотелось большего, захотелось уподобиться тому же гениальнейшему полководцу мира — Наполеону. Его боевые грезы разгорались, воспламенялись с каждым часом все ярче, все сильнее… Ему уже мерещился успешный, славный поход во Францию. Взятие Парижа. Водружение тевтонских знамен над городами и креитостями французской республики. Но чтобы попасть во Францию, германским войскам прежде всего необходимо было перейти территорию маленького Бельгийского королевства, находящегося между ними, и крошечного герцогства Люксембургского. Маленькая же Бельгия была вне военного положения и вторгаться в её пределы вооруженному войску, без объявления войны по законам было нельзя. Однако, Вильгельм пренебрег всемирными законами и ворвался со своими войсками в маленькое Бельгийское королевство и герцогство Люксембургское в надежде на то, что маленькое королевство не посмеет противостать огромной, могущественной Германской империи и пропустит через свою территорию её вооруженные, направленные во Францию войска. Но маленькая, героическая и гордая Бельгийская страна, во главе с её доблестным королем-героем Альбертом Первым возмутилась против такого насилия и поднялась вся на защиту своей национальной чести во главе со своим королем-героем.
Теперь каждому шагу тевтонского нашествия предшествовали кровопролитные бои с доблестным бельгийским войском. С оружием в руках встречали они насильников. Началась неравная борьба: маленький бельгийский народ, заливая свои мирные поля кровью, всячески старался приостановить дерзкий наплыв огромной тевтонской орды.
В этом неравном бою проявилась еще раз во всей её неприглядности хищная, варварски-жестокая и некультурная природа германской нации. Как дикие звери, набрасывались они на ни в чем неповинного противника, жестоко расправляясь с мирными жителями, тысячами замучивая и расстреливая их, сжигая их селения, разрушая дома, грабя имущества, опустошая их поля и нивы.
Они уничтожали целые города, не считаясь с редкими произведениями красоты и искусства, громя своими разрушительными снарядами великолепные памятники старины. Так погиб старинный бельгийский город Лувен с его классической библиотекой, хранившейся в здании университета. Был занят без боя и полуразрушенный Брюссель, пышная по своей архитектуре с последними сооружениями чудес техники и искусства XX века, столица Бельгии. Была осаждена старинная боевая крепость Льеж, геройски выдерживавшая осаду и в последнюю минуту взорвавшая своими руками свой последний уцелевший форт. После долгих боев, после отступления на север бельгийской армии, много уже позднее, был занят и Антверпен: последний большой город-крепость, где сосредоточилось войско, народ и правительство разоренной Бельгии.
Но несмотря на гибель своих прекрасных и цветущих городов, доблестная бельгийская армия, предводительствуемая самим королем-героем, все еще стойко дралась с наседающим на нее со всех сторон вдесятеро сильнейшим врагом. Тем временем и во Франции шла та же борьба, та же кровавая распря. Нескольким немецким корпусам удалось проникнуть на французскую территорию.
Немцы вытеснили сравнительно слабый отряд французов из Эльзас-Лотарингии и двинулись дальше, в глубь страны. Здесь повторилась та же история, что и в Бельгии. Разрушается прекрасный, наполненный лучшими произведениями искусства, замок Шантильи. A несколько позднее, громится и разрушается теми же гигантскими немецкими сорокадюймовыми снарядами один из величайших по красоте и старинной готической архитектуре Реймсский собор.
A немцы стремятся все дальше и дальше к самому Парижу, в самое сердце Франции. Они обходят его широким обходом. Генеральное сражение происходит на линии Контейн ле Бедуэн, Mo, Сезан, Верден и Витри. В то же время французский главнокомандующий генерал Жоффр обходит правый фланг германской армии и заставляет ее очистить Лилль. Но германцы, тем не менее, все-таки подвигаются к Парижу. Они теперь всего в сорока верстах от него. Уже французское правительство перевезло в Бордо все свои документы, деньги и архивы, уже приняли меры к охранению парижских памятников искусства, могущих пострадать от немецких бомб, как неожиданно наступающие на Париж немецкие войска отступили.
Большую часть их германское правительство отозвало на восточный фронт, давая этим возможность Франции, Англии и Бельгии несколько отдохнуть от беспрестанных боев и собраться с силами.
Пока славное Бельгийское королевство так героически защищало честь и имущество своего маленького народа, пока Франция всячески противодействовала дерзкому вторжению тевтонских варваров в свою доблестную страну, a могущественный флот Англии, высадив на союзных франко-бельгийских территориях свой десанты, разыскивал и забирал или уничтожал немецкие крейсера, миноноски, пароходы и торговые суда; в то время храбрецы-сербы и черногорцы y себя на юге мужественно отстаивали свои земли от разбойничьего нападения австрийцев, уже проникших туда, — Россия, великая славная Россия, с присущей ей героизмом, двинула в Восточную Пруссию и Галицию свои могучие, непобедимые полки. Город загородом, местечко за местечком брались с боя нашими славными чудо-богатырями, этими скромными героями-солдатиками, кавалерами-пехотинцами, казаками! Уже завеяли русские знамена на неприятельской территории. Уже был взят целый ряд городов. Уже славные, старинные, русские города Львов и Галич, исконные владения древнерусской Галицкой земли, томившиеся шестьсот лет под иноземным владычеством, были взяты нами, отняты y австрийцев и присоединены к Российской монархии. A за ними еще много других галицийских городов, селений и местечек отошли к нашей могучей родине. Успех русских в Галиции и Восточной Пруссии испугал немцев, хозяйничавших на западе. И вот, император Вильгельм приказывает большей части своих войск покинут Францию и Бельгию и всей силой обрушиться на русские героические армии, так успешно орудующие в Галиции и Восточной Пруссии.
Это новое решение дало возможность нашим друзьям-французам, англичанам и бельгийцам успешнее бороться с его ослабленным по количеству врагом. Великодушная, отважная и рыцарски-смелая Россия пришла на помощь своим союзникам, избавляя их от большей части воюющего с ними врага и принимая на себя, своей собственной грудью, удар, направленный было в их сторону. Но этот удар не поколебал мощную, богатырски-смелую армию наших героев, чудо-богатырей. Их не смутило количество огромной, обращенной теперь на них германской армии.
И все-таки доблестно шли их завоевания, особенно на галицийском театре военных действий, против соединенных сил Австрии и явившихся к ней с запада на подмогу немцев.
* * *
Павел Павлович Любавин проснулся еще засветло и вышел из своей землянки.
По-прежнему тяжелым, свинцовым пологом висело над землей небо. По-прежнему сеял, как сквозь сито, мелкий, нудный, неприятный дождик. Вдали, сквозь просвет деревьев, темнело своими мокрыми буграми и кочками поле. A еще дальше, в каких-нибудь двух верстах расстояний, белело занятое неприятелем селение. Там, в этом селении, ждала Любавина с его командой либо победа, либо смерть в лице невыясненного еще по количеству врага.
Пехотный полк, где служил Павел Павлович Любавин, совершал свои операции в Галиции, где, преследуя разбитые корпуса австрийцев, бегущие в беспорядке вглубь страны, шел чуть ли не в самой главе русской галицийской армии. Впереди его полка, то и дело уклоняясь на много верст вправо и влево, ехали разве одни только казачьи разъезды, всюду нащупывающие врага.
Проснувшись нынче раньше, чем следовало, Павел Павлович сделал обход своей роте, находившейся в секрете. Он испытывал тайное беспокойство. Находившийся впереди и занимавший соседнее селение неприятель не мог не волновать капитана. Их полк остался далеко позади на расстоянии добрых трех переходов. С ним же была только всего одна рота и с этой ротой надо было справиться с неведомым по количеству сил врагом. Было над чем призадуматься даже такому испытанному в военном деле человеку, каким совершенно справедливо считался капитан Любавин. Выгодные позиции, занятые австрийцами, неизвестное количество неприятеля, — все это осложняло задачу. Да и разгулявшаяся непогода далеко не способствовала приятному расположению духа.
Прикрываясь пальто, надетым в накидку, Павел Павлович медленным шагом обходил позицию. Всюду под деревьями, на подостланных шинелях, спали солдаты. Любавин вглядывался в их загорелые лица, полные безответной покорности судьбе, в эти, с виду такие невзрачные, простодушные лица, но принадлежащие тем серым, незаметным героям, от которых зависели теперь судьбы России. И, глядя на них, Любавин думал:
— Вызвать из числа их охотников на разведку никоим образом нельзя: к деревне ведет только один пут открытым полем и всякий, даже невооруженный глаз, сможет заметить с неприятельских позиций пробирающегося на разведки полем солдата. Открытый со всех сторон пустырь в данном случае портит все дело: среди его крошечных, непрерывной цепью убегающих вдаль холмов могла разве только спрятаться и то ползком самая миниатюрная по росту человеческая фигура. И, как на зло, до самого селения не встречалось ни единого куста, ни единого деревца во всем поле, и уж подавно казаку-разведчику не было бы здесь места.
Вдруг Любавин, проходивший мимо кучки спящих, приостановился на минуту. Немного в стороне от остальных солдат его роты, под навесом старой, совсем позолоченной рукой осени липы лежал Онуфриев. Положив под голову вместо подушки походную сумку, он храпел богатырским храпом, прикрыв грудь одной половиной шинели; под другой же её половиной спал, подложив под голову мокрую от сырости руку, черноволосый мальчуган на разостланном под ним на сыром мхе войлоке. A прислонившись головой к его коленям, ровно и сонно дышал другой юноша, с виду постарше, с низко нахлобученной на лицо фуражкой.
Любавин остановился над младшим из мальчиков, казавшимся двенадцатилетним ребенком. Это была Милица Петрович, или Митя Агарин, юный разведчик роты Н-ского пехотного полка, как ее звали не подозревавшие истины офицеры и однополчане-солдаты.
Со дня своего причисления к первой роте Н-ского стрелкового полка Милица и не отстававший от неё ни на шаг Игорь Корелин уже оказали немало драгоценных услуг приютившей их части. Юные солдатики-разведчики то и дело отправлялись на разведки «нащупывать» врага по общепринятому военному выражению. Правда, в настоящем рукопашном деле им еще не приходилось быть, зато сколько раз Милица и Игорь помогали засевшим в окопах стрелкам их роты, поднося им патроны и боевые снаряды под градом пуль, под адский вой разрывающейся шрапнели. A те многие разы, что ловкие и проворные солдатики-дети подкрадывались и подползали к самым неприятельским позициям, там, где трудно было бы пробраться вполне взрослому человеку, — приносили незаменимые, драгоценные сведения о расположении врага своему начальству.
Все это сразу припомнил, стоя над спящей Милицей капитан Любавин и мысль воспользоваться снова услугой этих «дитятей», как называли этих двух юных разведчиков в их отряде, осенила голову их начальника. Разумеется, то, чего не сделают взрослые — сделают эти дети. Они незаметнее, чем кто-либо другой, проникнут в селение и разведают о числе неприятельских сил. Только бы дать им отоспаться хорошенько, запастись свежими силами и бодростью духа, так необходимыми в это тяжелое боевое время.
И, порешив на этом, капитан Любавин отошел от спящих и зашагал далее.
Глава II
Без обычной веселой суеты поднимались в это утро солдаты. Ни единого громкого слова не было произнесено ими, ни единого костра не было разложено на лесной поляне: ветер дул в сторону деревни, занятой неприятелем, запах гари и дыма и громкая речь могли быть замеченными австрийцами.
Милица и Игорь проснулись одними из первых. Взяв огромные чайники y солдат, они побежали с ними наперегонки к лесному ручью, протекавшему по близости стоянки.
Онуфриев, как заправский дядька, следивший за обоими с самого начала похода, заворчал было им вслед:
— Вы куды, пострелята? Без вас не справимся, что ли? Угомона на тя нету, право слово, нету… Вот пожалуюсь капитану, так…
Но молодежь только фыркнула в ответ на эти слова. Со дня похода оба, и Игорь и Милица, чувствовали себя прекрасно, Последнюю только заметно беспокоили вести о её родине, доходившие со значительным опозданием сюда через посредство газет, пересылаемых на передовые позиции. Правда, эти вести говорили о мужественных победах сербов.
Особенно порадовало девушку известие о полном разгроме австрийского корпуса под Шабацем. Но постоянное возобновление бомбардировки Белграда и полное неведение того, что происходило в родимой семье, сильно тревожили Милицу. Тревога эта еще усугублялась мыслью о том, что скажет отец, когда узнает об её исчезновении. Ведь он, запрещая дочери возвращение в грозное боевое время на родину, не имел в виду, что девушка, оставаясь на чужбине, предпримет еще более рискованный шаг. Но и тут Милица утешала себя мыслью, что, когда, даст Бог, окончится со славой для русско-сербского союзнического оружия война и вернется она домой, — отец, узнав побуждение, толкнувшее ее на поле военных действий, не станет бранить и упрекать свою Милицу… Не хватит y него духа бранить ее и упрекать. Еще несколько волновала девушку её тайна.
Милица опасалась, чтобы как-нибудь не открылась она, чтобы не узнали в роте, что она — не мальчик-разведчик, a убежавшая воспитанница одного из Петроградских учебных заведений. За эти два месяца постоянного пребывания на чистом воздухе, частых ночевок на голой земле ив лесу, в поле, в окопах, иногда залитых водой или в дымной курной крестьянской избе, за время нередких недоеданий и недосыпаний в походе, нежная девичья кожа на лице и руках Милицы огрубела, потрескалась и потемнела, a синие глаза приняли новое настойчивое, упорное выражение, — сам взгляд их стал похож на взгляд молодого соколенка, выслеживающего добычу; a первое боевое крещение, первая, a за ней и последующие стычки провели неизгладимую борозду в душе девушки и согнали с лица её всякую женственность, заменив ее настоящей мужской чертой решимости и отваги.
Мечась с быстротой стрелы по окопам, над которыми выли снаряды, с оглушительным треском рвалась шрапнель, или жужжали, как шмели, неприятельские пули, Милица разносила патроны солдатикам или воду для питья в манерках, помогала делать перевязки оставшимся в строю раненым, каждую минуту чувствуя себя бок обок со смертью.
Эта постоянная близость к возможной каждую минуту смерти и придала какую-то несвойственную ей суровость, замкнутость и безразличие к опасности всему её еще далеко не установившемуся полудетскому существу. И синие глаза девушки, еще по-детски пухлые губы и все лицо её выражали теперь полную готовность умереть каждую минуту, если только смерть её смогла бы принести хотя крошечную пользу дорогой славянской земле.
Игорь часто поглядывал на свою юную спутницу с выражением затаенной тревоги. Он успел крепко привязаться к Милице за эти полтора месяца походной жизни, полной тревог и неожиданностей на каждом шагу. И сейчас, в это ненастное осеннее утро, она как-то особенно сильно пробуждала в нем его заботливость и опасения за нее: ведь она была девушка, почти девушка-ребенок, a между тем, какие чисто мужские обязанности ей часто, за неимением лишних рук, приходилось нести на себе! Вот и сейчас, сгибаясь под тяжестью огромного чайника, перегнувшего на сторону её тонкий девичий стан, еле переступает она к месту ротной стоянки.
— Дай, Мила, я помогу тебе, — убедившись в том, что солдаты далеко и его никто не услышит, произнес шопотом Игорь.
Они давно уже перешли «на ты» и чувствовали себя так свободно и хорошо в присутствии друг друга, точно были знакомы не в продолжении полутора месяца только, a на протяжении по крайней мере долгого десятка лет.
Но Милица только упрямо повела в ответ на его слова плечами.
— Нет, нет! На это-то сил y меня хватит вполне. — И вся подтянувшись, она бодрее зашагала назад к позициям.
Чудесно укрытая от глаз неприятеля лесной чащей, рота теперь, как один человек, вся уже была на ногах. Солдатики, освежившиеся y ручья, вытащили сухари из походных сумок и за невозможностью распить горяченького чайку, запивали их ключевой водой из манерок.
Присев к тому кружку, где находился Онуфриев, Игорь и Милица с аппетитом, свойственным разве только молодости, уписывали за обе щеки черные солдатские сухари, запивая их водой.
— Што, дите, — обратился к Милице молодой быстроглазый солдатик Кирпиченко, — небось, пища-то наша больно по нутру пришлась? Поди-ка послащее тебе щиколаду буде? А?
Милица только усмехнулась в ответ.
— Шоколадом-то и дома, когда можно, полакомишься, a вот такой сухарь — редкий гостинец, — бойко отвечала она.
— A ты дите наше не смущай, — поднял голос Онуфриев, — они y нас за милую душу и к сухарю и к сырой водице ключевой, во как, привыкли… Послушай, дите, — обратился он уже непосредственно к Милице, — припасена y меня бутылочка молока в сумке, старая галичанка дала, как мимо деревни ихней проходили… Так выпей, малыш, на доброе здоровье.
И Онуфриев, иначе не называвший Милицу, как дите или малышем, к немалому её смущению, несмотря на все протесты девушки, уверяющей солдата, что она «во как сыта, по самое горло», — протянул ей бутылку, до горлышка наполненную белой влагой.
— Что вы! Что вы! — краснея, как зарево, протестовала она. — Не ребенок же я малый, в самом деле, чтобы молоко пить, когда все другие…
— Правильно! Молодец Агарин! — весело подхватил Игорь, беглым смеющимся взглядом взглянув на своего друга.
Онуфриев спрятал снова бутылку, недовольный настойчивостью «дите».
— Эх, братцы, кабы теперича огонек вздуть да похлебать щец, што ли! — произнес румяный здоровяк-солдатик из мелких купеческих сынков, по фамилии Петровский.
— Как бы не так! До щец ли топерича! Ишь што выдумал. Да «ен» тебе таких щец покажет, что только держись, — сурово усмехнулся другой, Перцов. — Може его в той деревне видимо невидимо. Живо это на конях налетит туча тучей и…
— А мы его на штык, братцы… Страсть как он этта штыка не любит, — подхватил снова краснощекий Петровский.
— Што и говорить! Уж немец относительно штыка куда как жидок, a австрияк так и подавно тому… Как это скомандуют «в штыки!», так он за триста шагов живым манером, поминай его как звали, и побегит… Либо пардону запросит… платком махать зачнет, заместо белого флага.
— Да, бегать он больно горазд…
— Лихо бегает, што и говорить…
— Намедни…
— A што, братцы, когда полдничать нынче станем? — снова повысил голос краснощекий солдатик.
— Эх, тебе бы только о полднике думать… Вишь щеки-то на батькиных хлебах надул, — заворчал снова Онуфриев, недоброжелательно поглядывая на купеческого сынка. — Ладно, брат, будь без сумленья, наешься вволю, обед нас нынче ждет аховый, самому кайзеру Вильгельму да императору Францу впору: на первое тебе суп с вражецкими пулями заместо клецок дадут, a на второе тебе под красным соусом гранаты… A на третье мелкий горошек, самый сладкий, из пулемета так посыпет, что страсть! Этоль тебе не обед? A ты щей, глупый, простых щей просишь.
Солдаты сдержанно засмеялись на эту шутку и тут же осеклись и вскочили, увидя приближающегося к ним Любавина.
Капитан быстрым взглядом окинул всю группу и глаза его задержались на двух юных разведчиках роты. Его взгляд с секунду ласкал детей, потом он проговорил, обращаясь ко всем солдатикам:
— Братцы, неприятель, как вам известно, находится всего в какой-нибудь версте расстояния от нас. Благодаря дальней молодецкой разведке казачьего разъезда, мы знаем об его местонахождении, теперь же необходимо узнать и численность нашего врага! Охотников произвести разведку не вызываю на этот раз, потому что заранее определил уже кого отправить. Там, где трудно пробраться незамеченным взрослому человеку, там нет ничего легче проскользнуть ребенку. Димитрий Агарин, тебя назначаю пробраться в деревню, узнать численность и части неприятеля и тотчас явиться с донесением ко мне, — обращаясь к Милице, закончил свою речь капитан Любавин.
Ta вздрогнула от неожиданной радости. Наконец-то ей поручили, непосредственно ей, крупное, большое дело! Ведь она так дорожила даваемыми ей редкими поручениями начальства. Ей и так постоянно казалось, что слишком уже мало приносит она пользы своей службой отряду, замечая с досадой и горечью, что ее щадят в виду её молодости и всячески охраняют от опасности. Поэтому, новое, сложное и довольно опасное для жизни поручение привело девушку в необычайный восторг.
— Так понял меня? Надо проползти по земле до самой деревни, забраться в первую же свободную от неприятельского постоя хату, расспросить обо всем крестьян, разумеется, в том случае только, если будет видно, что они на нашей стороне и, возможно больше выведав о неприятеле, тем же путем возвратиться сюда. Понял меня? — коротко и веско бросал Любавин.
— Так точно, понял, господин капитан! — прикладывая руку к козырьку фуражки, бойко отвечала сияющая Милица.
В ту же минуту Игорь выступил вперед.
— A меня за что изволили обидеть, господин капитан? — произнес он дрогнувшим голосом. — Не помешает ведь делу, если пойду и я вместе с Митей?.. Ведь два глаза хорошо, a четыре, пожалуй, и совсем чудесно. Правда, Митя Агарин много меньше меня ростом, но ведь и я не богатырь… A вместе, вдвоем, нам куда сподручнее будет произвести разведку; по крайней мере, если понадобится, с двух концов деревни сразу ее и сможем произвести… — волнуясь и всячески стараясь скрыть это волнение, говорил Игорь.
— A ведь мальчик прав, — произнес подошедший подпоручик Гардин, особенно сердечно относившийся к детям. Он сам был недавно выпущен из училища и весь так и пылал жаждой подвига, бредя жаркими схватками и боями.
С ним подошел и поручик Шеншин, его старший сослуживец-товарищ. Они заговорили тихо все трое, вполголоса совещаясь между собой, но до ушей всевидящего и всеслышащего Любавина дошел и этот шепот.
— Действительно, он прав, Саша, — живо обратился к юному офицеру Любавин, — и в деревню можно смело командировать обоих ребят.
Игорь, услыша это, весь так и просиял улыбкой.
— Прикажете идти? — все еще держа руку под козырек, осведомился он, едва удерживаясь от совсем уже ребяческого желания запрыгать от восторга. О, он готов был сейчас броситься на шей этому славному капитану за данное разрешение: ведь таким образом Милица не будет одна и он сможет охранять девушку от всяких случайностей каждую минуту.
— Ну, ступайте с Богом. Только помните: первое условие — не горячиться, второе — быть внимательным и начеку каждую секунду, каждый миг. A главное, поосторожнее с жителями: ведь они все-таки принадлежат к австро-венгерским народам и хотя все симпатии галичан на стороне нас — победителей, a все же надо держать с ними ухо востро.
— Так точно, все исполним в точности, господин капитан! — в два голоса ответили Игорь и Милица.
— Ну, с Богом, соколята. Вот вам на счастье моя рука.
И капитан Любавин пожал маленькие, но сильные руки молодежи. Те горячо ответили на это пожатие со вспыхнувшими от счастья глазами и уже собирались идти, как неожиданно, точно из-под земли, вырос пёред ними Онуфриев.
— Ваше высокоблагородие, дозвольте сказать, так что никак невозможно дите наших в этом самом настоящем их виде отпущать на разведку… — произнес он взволнованным голосом.
— В каком таком виде?
Капитан Любавин, a за ним и остальные офицеры и солдаты невольно оглядели костюмы обоих «дите».
На обоих были надеты штаны и рубашки защитного цвета; на головах — фуражки зеленовато-серые, какие носят наши воины в походное время.
— A ведь Онуфриев прав. Действительно, в этом виде нельзя их отпускать; придется раздобыть платье галицийских крестьян на всякий случай. Молодец Онуфриев, доглядел-таки, истинное слово, доглядел.
— Рад стараться, ваше высокоблагородие! — отрапортовал бравый солдат, вытягиваясь в струнку перед начальством.
— A ты уж не припас ли чего-нибудь подходящего? — живо заинтересовался Любавин.
— Так точно, припас, ваше высокоблагородие. Есть y нас две ситцевые рубахи да штаны старые плисовые, перешить бы их только малость. Вот насчет шапок, ваше высокоблагородие, так действительно плохо. Шапок y нас вольных нет. Да и то впору сказать: так что, ваше высокоблагородие, шапок и не надо вовсе, потому как они могут завсегда за парнишек деревенских сойтить; a те зачастую и вовсе без шапок ходят, — обстоятельно и подробно объяснил Онуфриев.
— Экий молодчинище! Вот и впрямь надоумил. Право, молодец, — хлопнув по плечу солдата, еще раз похвалил его Павел Павлович.
И новое «рад стараться» вырвалось из молодецкой груди.
A часом позднее, одетые в ситцевые, крестьянские, изрядно помятые рубахи и наскоро перешитые ими штаны, доставшиеся солдатикам после поимки двух австрийских шпионов, простоволосые, с умышленно растрепанными головами и Бог весть откуда добытыми онучами, Игорь и Милица, стараясь производить возможно менее шума, извиваясь, как змеи между буграми и холмиками, тянувшимися цепью вплоть до самой деревни, занятой неприятелем, выползли на поле-пустырь, из-под прикрытья лесной опушки. Несколько пар вооруженных биноклями глаз трепетно следили за этими чуть заметными, быстро подвигавшимися вперед фигурками…
Глава III
Лес остался далеко позади, когда неожиданно перестал моросить дождь и выглянуло солнце.
Милица, ползшая позади Игоря, взглянула на небо. Кое-где сквозь далеко еще не исчезнувшую с него серую пелену проглядывали, как оконца огромного заоблачного терема, ярко-синие кусочки лазури. От золотых солнечных брызг заиграли дождевые капли, словно сверкающие, бесценные бриллианты в зеленом мху и невысокой траве. A впереди расстилалось огромное, вздутое буграми и холмиками поле.
Оба, Игорь и Милица, ползли теперь между ними, почти не отделяясь от земли. Там, далеко впереди, маячившая стрельчатая колокольня костела, казалось, медленно, чуть заметно, но неустанно плыла навстречу к ним. И белые домики селения плыли заодно с ней. Постепенно стали намечаться копошившиеся на единственной улице селения люди, потом задвигались и более крупные фигуры. То были лошади неприятельского отряда, засевшего там.
— Зато, по крайней мере, нет пушек — и то хлеб, — шепотом, оборачивая голову назад, проговорил Игорь, наблюдавший издали картину неприятельской стоянки.
— Стало быть, там один кавалерийский отряд… без артиллерии… прекрасно.
Сразу за кочковатым пустырем y самого селения начиналось картофельное поле.
— Вот куда бы добраться, под прикрытие гряд… — невольно подумала Милица.
И словно угадывая её мысль, Игорь снова заговорил, поворачивая к ней голову:
— Как только доползем до картофеля — дело в шляпе. Пока остановимся немного передохнуть. Кстати, Онуфриев, чудак эдакий, сунул мне плитку шоколада в последнюю минуту, говорит, будто господа офицеры «заместо чарки водки» ему поднесли. Да сочиняет, конечно… Себя обобрал, свою порцию отдал. Сестра ротного целый пуд махорки да несколько фунтов шоколада для солдат прислала. Эх, хорошо иметь такую сестру на родине, Мила!
— Митя, — серьезно поправила своего друга Милица. — Страшно боюсь всегда, чтобы ты не назвал меня как-нибудь моим настоящим именем в присутствии посторонних. Тогда — конец: узнают, что я девушка и вернут домой.
— Слушаю, ваше высокоблагородие. Так точно, буду помнить ваш приказ, — шутливо произнес, отдавая ей честь, Игорь.
Милица невольно улыбнулась.
— Ну, a теперь отдохнули, так и дальше ползем, — с наполненным шоколадом ртом скомандовал юноша.
Снова поползли, шурша, как змеи, в траве. От сырости и недавнего дождя неприятно прилипала к ногам мокрая одежда; отяжелели промокшие до нитки онучи… Солнце, разгоревшееся пожаром на небе, сильно припекало непокрытые головы.
Милица с невольной улыбкой подумала о том, как удивились бы все её одноклассницы-подруги, знакомые и родные, если бы узнали, как она проводит сейчас эти часы. A кстати, что они думают о ней и об её исчезновении? Конечно, больше всех волнуется и мучится тетя Родайка. Бедной старухе приходится хуже, нежели всем остальным. Какой ответ она будет давать её, Милициному, отцу и матери? Бедный отец! Бедная мать! Много горьких слез прольют её старички, прежде чем узнают, куда девалась их Милица. Но зато потом, о! Милица это знает, наверное, и отец, и Танасио, и милый Иоле поймут и простят ее. Простит и старая мать, когда подробно изложит им Милица все до последней своей мысли, до последнего своего желания. Только бы остаться в живых, только бы пощадила ее вражеская пуля…
Эти мысли всецело захватывают сейчас все существо девушки. Её губы невольно улыбаются при мысли о возможности доведения до конца начатого ей дела. Да, когда по окончании войны, она, даст Бог, вернется под родную кровлю, как обнимет старого отца, как скажет, целуя его старую, седую голову:
— Ты же знаешь меня, тато!.. Я — твоя дочь. Бог перелил мне твою кровь в мои жилы и не могла я, дочь солдата-воина, оставаться в бездействии, когда…
— Тише… Во имя Бога остановись, Милица… — неожиданно услышала девушка тревожный шепот Игоря, раздавшийся впереди и почти одновременно с этим различила чутким ухом раздавшийся невдалеке топот многих конских копыт. Где-то, как будто, совсем близко от них заржала лошадь. Незаметно среди воспоминаний и грез, охвативших её юную голову, проползла Милица весь положенный путь до самого селения. Теперь белый костел и крестьянские избы находились от них всего на протяжении какой-нибудь сотни шагов. Но то, что увидела девушка там впереди — на площадке костела, едва не вырвало крика ужаса из её груди. У самой паперти храма росли деревья: два старые каштана, почти что обнаженные от листвы и к стволу обоих было привязано по человеку… Белые рубахи этих несчастных были сплошь залиты кровью и в нескольких местах тела зияли страшные следы сабельных ударов.
На сучке одного из деревьев болтался повешенный за шею третий несчастный… A белые домики и костел, казавшиеся такими чистенькими и красивыми издали, вблизи представляли из себя одни жалкие груды развалин… Следы пожарища и разрушения виднелись повсюду… Уцелели только несколько изб, но и те стояли с разбитыми стеклами в окнах и с сорванными с петель дверьми. По единственной улице и на площади селения шныряли неприятельские солдаты. То были гусары одного из венгерских полков. Их пестрые, яркие мундиры, щедро украшенные мишурой, так и искрились на солнце. На дворах покинутых или просто изгнанных отсюда жителей стояли привязанные лошади. A небольшая группа неприятельского патруля ехала по полю как раз навстречу юным разведчикам.
Милица, пораженная страшным зрелищем, открывшимся на площади y костела, не поняла даже в первую минуту грозившей им в лице приближавшегося кавалерийского взвода опасности. То и дело глаза её направлялись в сторону полуразрушенного селения, приковываясь взглядом к страшной площадке.
Игорь тоже, очевидно, заметил всадников. Он стал заметно бледнее и казался очень встревоженным, когда, повернув голову в сторону Милицы, еще тише, чем прежде, шепнул ей побелевшими от волнения губами:
— Ради Бога, не двигайся дальше… Прижмись к земле и молчи… Дай проехать этим негодяям, иначе мы погибли…
A расшитые золотом пестрые мундиры все приближались и приближались к ним… Уж был ясно слышен лошадиный топот и громкий говор неприятеля с его типичным акцентом… Грубый смех то и дело звучал в отряде. Потянуло в воздухе сигарным дымом. Очевидно, кавалерийский неприятельский разъезд ехал без начальника, потому что солдаты держались вполне свободно.
Теперь Игорь и Милица совсем плотно прилегли к влажной траве, затаив дыхание, не делая ни малейшего движения. У обоих было спрятано на всякий случай по револьверу в кармане. Павел Павлович Любавин снабдил молодежь этим оружием еще при самом начале похода про всякий случай.
Сейчас венгерские гусары были совсем близко от них. Можно было разглядеть даже лицо каждого из них. Сердце застучало в груди Милицы сильнее; она услышала его удары и инстинктивно прижала к нему ладонь… Теперь разъезд был всего в нескольких шагах от них… Вот свободно уже различает девушка черные усы, высокую шапку и пронырливые, из стороны в сторону бегающие глазки передового гусара. Больше того, Милице кажется, что и он заметил ее и Игоря, притаившихся за крошечным холмиком, позади целого ряда бугров и кочек.
Маленькие глазки венгерца подозрительно остановились как раз на том месте, где схоронились они, припав к самой земле. Неожиданно он дал шпоры коню и, крикнув что-то остальным шести всадникам, составлявшим отряд, промчался вперед. Чудесный, породистый конь, отливавший золотом, нервно перебирая тонкими, словно выточенными ногами, был теперь в каких-нибудь пяти шагах от Милицы.
— Если они откроют наше присутствие здесь, то, конечно, не пощадят и убьют, — вихрем пронеслась мысль в разгоряченном мозгу девушки.
Она еще раз взглянула по направлению костела. Увидела огромные каштаны, троих замученных, и задрожала всем телом. Разумеется, их с Игорем не пощадят неприятельские солдаты!.. Может быть такую же участь уготовят и им. Не так уж наивны они, чтобы не догадаться, в чем дело и, конечно, не поцеремонятся с ними и повесят их, как шпионов-сыщиков.
Ну что же, значит такова судьба. Жаль только, что даром пропадет их молодая жизнь и не успеют, не смогут они до конца довести так блестяще начатую разведку. Она посмотрела на Игоря. Он лежал, как мертвый, без единого движения, почти слившись с землей.
A золотисто-гнедой конь все приближался к ним, красиво лавируя между буграми поля… Вот он занес ногу чуть ли не над самой головой Милицы и прошел мимо неё так близко, что задел тот самый холмик, за которым ни живы, ни мертвы лежали они оба. За ним промелькнуло еще несколько конских ног, и венгерские гусары медленно, шаг за шагом, проехали мимо, продолжая дымить зловонными сигарами и о чем-то оживленно болтать между собой.
— Слава тебе, Господи! — прошептал Игорь и перекрестился.
— Воистину спас Господь! — отозвалась таким же шопотом Милица.
— Ну, a теперь, не теряя времени, ползем дальше, — с капельками пота, выступившими от волнения на лбу и с тревожно блестевшими глазами скомандовал молодой Корелин.
Глава IV
Кончился огромный пустырь с его волнообразной поверхностью, началось обширное, засеянное картофелем, поле.
Скорчившись в три погибели, до рези в спине, до боли в теле пробирались теперь между грядами Игорь и Милица. Каждый новый десяток шагов приближал их к деревне. Все ближе и ближе подплывал полуразваленный костел, обгоревшие и разрушенные снарядами или пожаром домики.
— Ты видишь ту крайнюю избушку на самом конце селения? Туда и пойдем… Назовемся беглецами из соседней деревни… Авось сойдет… A y хозяев расспросим со всевозможными предосторожностями, сколько «их» тут, куда и когда выступают… — зашептал Игорь, на минуту останавливаясь и припадая между гряд.
Милица в знак своей полной солидарности со своим спутником только молча кивнула головой, и оба поспешили дальше.
Ha самом краю деревни стояла как-то в стороне от других маленькая полуразвалившаяся избенка. Часть крыши её была снесена, белые стены закопчены дымом; стекла повыбиты в оконцах, a дверь, сорванная с петель и расщепленная на куски, валялась тут же y покосившегося крылечка.
— Ну, благословясь, айда туда, — прошептал снова Игорь и, уже выпрямившись во весь рост, бодро зашагал между грядами к избушке.
Милица последовала за ним.
Домик или, вернее, остатки домика, куда они шли, примыкал к огородному полю. Дальше, по ту сторону дороги, шло самое селение. Там хозяйничали всюду неприятельские солдаты. У колодца поили лошадей. Картинно-нарядные всадники то и дело пролетали с одного конца улицы на другой. Но самих крестьян, настоящих, законных хозяев деревни, нигде не было видно. Как будто все село вымерло, или все его обыватели были перебиты, либо угнаны в плен.
Взойдя по исковерканному пожаром или орудийными снарядами крылечку, Игорь и Милица очутились в небольшой горенке с огромной печью в углу. В другом углу висело распятие, украшенное засохшим венком из полевых цветов. Часть потолка отсутствовала совсем и кусок голубого неба глядел внутрь избушки. Там не было ни души. Уставшие до полусмерти, оба юные разведчики опустились на лавку.
— Что теперь делать? Как и y кого разузнать о расположении и числе неприятеля? — вслух подумал Игорь.
Милица молча пожала плечами. Её глаза беспокойно оглядывали внутренность избушки. Разумеется, здесь хозяйничал неприятель: об этом ясно свидетельствовали выдвинутые, пустые ящики комода и взломанный сундук, зиявший своей опустошенной, как и комод, внутренностью и опрокинутые кринки из-под молока, валявшиеся на полу, посреди горницы. Каким-то чудом только не было унесено тряпье с высоких нар, находившихся под потолком, или, вернее, под тем местом, где должен был быть потолок, теперь отсутствующий.
Вдруг Милица вздрогнула и инстинктивно схватила за руку Игоря.
— Что такое? — проронил тот выхватывая револьвер.
Ho девушка знаком попросила его молчать. Одной рукой она все еще продолжала держать его за руку, другой указывала куда-то наверх, в дальний угол, на нары. Тряпье на нарах шевелилось…
Затаив дыхание, Игорь и Милица ждали, что будет дальше.
И вот, из-под вороха старой одежды показалась русая голова, и бледное до синевы, как y мертвеца, лицо, сведенное судорогой нечеловеческого ужаса, выглянуло из-под лохмотьев.
Это была совсем юная девушка, вернее, девочка-подросток четырнадцати-пятнадцати лет.
— Матка Боска![17] — прошептала она, едва выговаривая слова от страха и волнения на том смешанном полу-русском полу-польском наречии, на котором говорят крестьяне этого края. — Матерь Божие! Слава Иисусу! Это вы! A я уж боялась, что вернулись опять наши злодеи…
— Какие злодеи? — в один голос вырвалось y Игоря и Милицы.
— Венгерцы… гусары…. Будь они прокляты… Казни их Господь наш страшной карой… Нагрянули, как коршуны, вчера перед ночью, кричат: «где козя»? Казаки, значит, русские, так они называют казаков ваших… «Прячете козей… за это расплатитесь, изменники»… Да как зачали палить из ружей по деревне, а потом с двух концов и подожгли… Батьку угнали… Сказали, что к самому начальнику отведут… Сестру Анусю тоже куда-то утащили… Мы с дедкой вдвоем в погребе притаились… Дедку-то пулей ранили в самую грудь… Ах, ты Господи, Иисусе Сладчайший! Матерь Святая, Госпожа Богородица! Дедко сам не свой… За батю боязно, да и рана болит… Стонет на все подполье, того и гляди приманит стонами снова окаянных, придут опять, тогда несдобровать нам всем. От них злодеев не жди пощады. Вон, сказывают, старосту повесили и двух его помощников расстреляли за то, что денег не дал им… Злые, голодные понаскакали, все казаков опасались, засады… Всю деревню обстреливали, посулили и вовсе спалить, ежели им к полудню не насбираем хлеба. Ровно с врагами поступили. A какие мы им враги? Ту же веру держим, тому же императору служим. A они на своих напали за то только, что покажись им, что прячем мы казаков.
Девочка успела рассказать все это, сползая с нар и стоя теперь вся трепещущая, испуганная и взволнованная перед Игорем и Милицей. Огромные, разлившиеся во весь глаз, зрачки её говорили о том ужасе, который только что пережило это юное создание. A откуда-то снизу, из-под пола, доносились глухие, протяжные стоны. Очевидно, то стонал раненый старик-дед.
Милица смотрела с таким участием на бедную маленькую крестьянку, что та, встретив добрый сочувственный взгляд больших синих глаз, вся встрепенулась и подалась вперед к ней навстречу.
— Как тебя зовут? — спросила молоденькую галичанку Милица.
Ta сразу поняла вопрос, сделанный на не совсем непривычном ей великорусском наречии и улыбнулась доверчиво сквозь слезы.
— Маринка… — было ответом.
— Ну, вот что, Маринка, — произнес Игорь, кладя руку на плечо девочки, карие глаза которой были все еще полны слез, — вот что, Маринка, постарайся понять меня: ведь ты хочешь, конечно, чтобы отыскался твой отец и Ануся, a для этого надо, чтобы пришли русские и освободили их от наших общих врагов. Ведь вот австрийцы поступили с вами, как злодеи и разбойники, несмотря на то, что ты, твоя семья и вся эта деревня принадлежите к их государству. Они должны были охранять вас, a они…
— О, они изверги! Они кричали, что мы предатели, что нас всех надо перевешать и нашу деревню спалить дотла, потому что мы, галичане, держим сторону русских и хотя и молимся в костеле по-католически, но укрываем «козей» y себя в домах. И расправились с нашими людьми ни за что, ни про что, казнив их невинных…
И, говоря это, Маринка заплакала снова.
— Я ненавижу их… — прошептала она через минуту, утирая слезы и сверкая разгоревшимися глазенками. — Русские добрые, русские не трогают мирных крестьян, не требуют y них харчей и грошей насильно, a эти, эти…
— Послушай, девочка, ты бы хотела помочь русским наказать злодеев, которые увели, неизвестно куда, твоего отца и сестру и ранили деда? — снова прерывая ее, спросил Игорь.
— О! — сверкнув глазами, могла только произнести Маринка.
— Тогда вот что… Скажи, нет ли у вас такого места, откуда можно было бы, оставаясь в безопасности, увидеть и пересчитать всех австрийских солдат, которые стоят сейчас здесь, в деревне?
Маринка задумалась на мгновенье, наморщила лоб, нахмурила брови… И вдруг загорелое лицо её просияло.
— Вот что… Я проведу вас на колокольню… Она, слава Иисусу, уцелела, хотя купол костела и обгорел. A с колокольни все видать, как на ладони, все дворы, все хаты… Пойдем…
Она решительно протянула одну руку Игорю, другую Милице, прошептав: «Зараз проведу, Матка Боска и Иисус Единый да помогут нам».
Глава V
Маринка не солгала. Уже с верхних ступенек высокой винтовой лестницы можно было видеть все, что происходило в селении. Задворками, густой чащей яблоневых и сливовых деревьев, провела она своих новых знакомых к костелу. Божий храм чудом сохранился на половину от пожара: в то врёмя как рухнул весь купол, загоревшийся, очевидно, от ближайших изб, крошечная колокольня уцелела, одиноко уходя своим стрельчатым верхом в небо, как бы жалуясь ему на жестокую несправедливость людей, допустивших врагов разрушить дом Божий.
Молодые люди взобрались по шатким ступеням наверх.
Игорь долго стоял и смотрел в захваченный им с собой бинокль. Отсюда, сверху, была видна внутренность каждого двора селения. В этих бедных, мирных до сих пор крестьянских избенках, откуда бежали испуганные насмерть жители, теперь всюду копошились австрийские кавалеристы. Игорь и Милица могли подсчитать количество каждой неприятельской группы, расположившёйся на улицах и дворах, a также и приблизительное число всадников по их лошадям, привязанным тут же во дворах, покинутых обывателями. В какие-нибудь полчаса, прячась за колонной колокольни, они успели разузнать все.
— Здесь находится, по моему счету, не больше одного эскадрона, — произнесла Милица, тщательно обегая вооруженными биноклем глазами каждый двор, каждую группу расположившихся на улице неприятельских гусар.
— Верно. Я насчитал столько же. Ну, a теперь с Богом назад.
И Игорь, очень довольный результатом разведки, стал спускаться с колокольни. Он словно вырос на целую голову в эти минуты. Безгранично приятное чувство удовлетворенности живительным потоком хлынуло ему в душу. Сознание наполовину исполненного поручения несказанно радовало его. Как славно сумели они вдвоем с этой милой, смелой Милицей произвести трудную, сложную разведку, большую часть возложенной на них серьезной задачи. Если бы привел Господь так же удачно выполнить и другую… Если бы им успеть незамеченными вовремя добраться до леса и благополучно доставить капитану Любавину добытые ими драгоценные сведения!
Он взглянул на свою спутницу. Спускаясь по узеньким винтообразным ступеням колокольни, молодая девушка хранила на лице своем то же спокойствие, ту же уверенность в благополучный исход начатого предприятия.
— Ах, славная Милица! — подумал Игорь. — Действительно, родиться ей надо было бы мальчишкой, a не девушкой: сколько в ней смелости и неженской отваги!
Между тем они сошли на землю и снова направились к знакомой уже избушке.
Маринка первая вошла на крыльцо, отворила дверь и, неожиданно вскрикнув, отступила назад, похолодев от испуга.
Четыре рослые неприятельские гусара находились в избе… Двое из них держали едва стоявшего на ногах от слабости старика в разорванной в лохмотья рубахе, с простреленной грудью, о чем свидетельствовала залитая кровью повязка, и с рукой, болтавшейся на перевязи. Солдаты допытывались чего-то y несчастного хозяина избушки, на что последний отвечал лишь одними только жалобными, протяжными стонами… Двое других палашами ворошили бедные одежды, разбросанные на нарах, в тайной надежде поживиться хоть чем-нибудь на чужой счет.
Первой мыслью Игоря, увидевшего солдат, было схватить за руку Милицу и кинуться со всех ног вместе с ней за порог избы. Но в тот же миг эта мысль показалась ему дикой, безумной. Было невозможно бежать теперь: гусары могли нагнать их в несколько минут на своих быстроногих, чистокровных конях. Напротив, они должны были во что бы то ни стало сохранить возможно большее спокойствие, делая вид, что пришли сюда, зная, кто находится здесь в избе. Могли же они быть крестьянскими подростками из соседней деревни, случайно забежавшими сюда, или же вернувшимися назад в свою деревню детьми убежавших и Бог весть, где укрывшихся крестьян. Разумеется, за них они всегда смогут сойти, он и Милица…
Едва только успел незаметно шепнуть это Милице Игорь, как один из гусар, поглощенный до этой минуты ревизией тряпья на нарах, спрыгнул на пол и быстро проговорил что-то своему товарищу, не спуская глаз с молодых людей. И оба, гремя шпорами и стуча грубыми подкованными сапогами, шагнули навстречу остановившимся на пороге Игорю и Милице.
— Вы откуда? — крикнул на галицийском наречии, обращаясь к первому, огромного роста гусар.
Тот понял его вопрос, но не сумел на него ответить. Заговорить же с ним по-русски было более нежели рискованно сейчас, галицийским же наречием, так сходным с нашим языком, молодой Корелин не владел вовсе. Приходилось молчать. Тогда один из неприятельских кавалеристов наклонился к другому и произнес что-то, отчего глаза последнего окинули молодых людей пытливым, пронизывающим взглядом. Тот же гусар, который только что говорил по-галицийски, подошел ближе.
— Отвечайте же! Или y вас язык отнялся со страха? Кто вы такие? Говорите скорее… Все здешние разбежались, как кошки… A чего боятся? Войска его величества нашего славного императора воюют только с врагами и наказывают только тех, кто заслуживает кары… И если три изменника, которые остались там на площади пришли к справедливому для них концу, — это еще не значит, что должно разбегаться все глупое мужичье при встрече с нами… A впрочем, что я толкую с ребятами-молокососами… Эй, вы, отвечайте же, кто вы и откуда? Не видали ли «козей» по дороге, когда шли сюда? Да отвечайте же, говорят вам, — совсем неожиданно раздражаясь и повышая голос, гаркнул гусар.
Игорь и Милица молча переглянулись. Положение с каждой минутой создавалось много труднее и опаснее, нежели они могли этого раньше ожидать. Если бы они умели говорить хоть немного по-польски или тем смешанным языком, каким объяснялась Маринка, — нечего было бы и сомневаться в спасении. A сейчас оба они были бессильны выпутаться из нагрянувшей беды.
С невольной тревогой взглянул Игорь на девушку. Милица была очень бледна, но решительность и спокойствие разливались по её смуглому личику.
Между тем, старик, дед Маринки, едва державшийся на ногах от слабости, вдруг тяжело рухнул на колени.
— Пустите меня. Отпустите нас с внучкой, добрые господа, на волю… Мы ничем не виноваты… Видит Иисус и Его Святая Матерь — ничем. Мы не изменники, мы не предатели и почитаем как и вы, нашего общего доброго монарха… — лепетал он, едва ворочая от слабости языком.
— Молчи, старина! — прикрикнул на него высокий венгерец. — Не скули, и без тебя тошно. Ты же ни больше, ни меньше виноват, чем вся твоя деревня. Какие же вы верные слуги нашего государя всемилостивейшего Франца-Иосифа, когда скрываете казаков y себя в селении, изменяя своей родине и служа за гроши проклятым руссам!
— Не скрывали мы, видит Бог, не скрывали… — лепетал старик. — И не изменяли мы нашему императору… — шепнул он, собрав последние силы.
Но венгерцы не слушали его; они быстро-быстро лопотали что-то между собой, перебивая друг друга.
Игорь, воспользовавшись суматохой, наклонился к уху Милицы и успел прошептать ей:
— Если одного из нас схватят, другой должен бежать туда… елико возможно скорее, к нашим… Слышишь?
— Слышу.
— Бежать… ползти… Я не знаю что, но рота должна узнать итоги наших разведок и, как можно, скорей…
Милица хотела ответить, но отчаянный плач Маринки, рванувшейся к деду, заставил обернуться в её сторону молодую девушку.
Двое солдат тащили куда-то старого галичанина, приговаривая что-то на своем непонятном для молодых людей языке. В эту минуту двое других бросились к ним. Огромный венгерец, объяснявшийся по-галицийски, подскочил к Игорю и изо всей силы тряхнул его за плечо.
— Что же, развяжется y тебя, наконец, язык, мальчишка? Ответишь ты мне, наконец, откуда пришел и где видал по дороге русских? — гаркнул он, снова переходя на общее галицийское наречие и, так как юноша все еще продолжал молчать, венгерец стал трясти его сильнее и крепче.
От этого движения спрятанный на груди y Игоря бинокль выскочил и с грохотом упал на пол.
— Ба! Это что за штучка? Тэ-тэ-тэ-тэ… — не то удивленно, не то насмешливо протянул гусар, подымая с пола вещицу. И вдруг лицо его приняло торжествующее выражение.
— Да вы никак шпионы? — захихикал он торжествующим, противным смехом. — Вот оно что! Ну, что ж, золотки мои, не погневайтесь, a необходимо мне вас обыскать.
И прежде чем Игорь успел опомниться, он стоял уже между двумя венгерскими солдатами, которые быстро и ловко обшаривали его карманы… Но юноша не думал о себе. Видя, что дело наполовину проиграно, он все же нашел возможность крикнуть Милице:
— Беги, спасайся! Скажи нашим все, что успели узнать… Беги, пока тебя не схватили!..
Последние слова девушка уже поймала набегу… С быстротой стрелы рванулась она за порог двери, едва не сбив с ног других двух гусар, ведших на допрос деда Маринки, чуть передвигавшего ноги, за которым следовала рыдающая внучка. Не дав им опомниться, Милица, проскочив мимо них, вихрем понеслась по направлению картофельного поля…
Солдаты кричали ей что-то в след, чего она не хотела да и не могла расслышать. Теперь она неслась, как ветер, едва касаясь ногами земли. Когда ошалевшие от неожиданности гусары, бросив посреди двора старого галичанина, надоумились кинуться за ней вдогонку, — Милица уже была y знакомых гряд.
На минуту она приостановилась.
— Что это? Послышалось ей или нет?
Где-то близко-близко от неё раздалось протяжное, радостное конское ржание. Так и есть: отбившаяся от деревни лошадь, мирно пощипывая траву, бродила между гряд, наслаждаясь своей нечаянной свободой. Чудесный, гнедой масти, породистый конек, отливающий червонным золотом на солнце, как ни в чем не бывало, пасся на свободе.
В один миг девушка была подле него. Она схватила лошадь за повод, вскочила ей на спину, обмотала длинный поводной ремень вокруг руки и сильно ударила каблуками крутые бока лошади.
Конь, почуявший на спине чужого всадника, рванулся, было, в сторону деревни, но Милица, быстро соображая, что надо делать, как будто осененная каким-то вдохновением свыше, выхватила из кармана револьвер и выстрелила на воздух y самого уха лошади с той самой стороны, где находилось селение и куда гнедой красавец вздумал, было, направить свой бег.
Теперь лошадь, как безумная, шарахнулась в сторону. Тогда Милица повторила маневр и выстрелила таким же образом и во второй раз под самое ухо коня. Точно дух беснования овладел лошадью. В диком испуге она рванулась вперед и помчалась стрелой по полю, топча гряды, без пути и дороги, в каком-то бешеном стремлении к спасению.
Милица знала, чувствовала, что погоня не замедлит помчаться за ней. Она уже слышала ответные выстрелы за своей спиной, слышала поднявшуюся сразу позади неё в селении суматоху и характерное гиканье, подбадривающее коней. Её лошадь, прекрасный быстроногий скакун, мчал ее с поразительной быстротой, возбуждаемый выстрелами через каждый определенный промежуток времени раздававшийся y него под ухом.
Милица держала одной рукой револьвер, другой изо всех сил вцепилась в гриву коня. Никогда не ездившая без седла, она каждую минуту рисковала быть сброшенной на землю. A тут еще все явственнее и отчетливее раздавался шум и топот за её спиной: ржание, громкие крики погони, полные угроз и опять топот и опять крики, от которых звенело в ушах, a сердце колотилось в груди, как пойманная птица. Вдруг ближе затрещали выстрелы позади неё, один, другой, третий… и уже без счета зажужжали пули… Одна из них просвистела над самой её головой, другая слегка царапнула золотистый круп лошади. Но это не остановило испуганного животного. Оно точно одичало от испуга и еще с большей стремительностью понеслось по направлению леса. Вся мысль Милицы теперь сводилась к одному: скакать и скакать до последних сил, во что бы то ни стало домчаться до русских позиций, донести собранные сведения о сделанной разведке капитану и умолить его, умолить на коленях спешит на выручку Игоря… Не теряя ни одной минуты, спешить с ротой к нему…
A погоня между тем не отставала ни на шаг, ни на пол шага даже… Расстояние между преследователями и Милицей не увеличивалось, a уменьшалось теперь с каждым мигом. Уже можно было различить отдельные слова, и будь они произнесены по-русски, девушка, конечно, не замедлила бы разобрать их, так близко находились от неё говорившие. Нельзя было только оглянуться назад, чтобы узнать, сколько всадников скачет за ней… По количеству пуль, жужжавших над её головой, можно было судить, что их не двое и не трое, a несколько человек, может быт, полувзвод, может быть меньше, может быть больше. Синие глаза девушки поднялись к небу.
«Боже Великий, спаси и помилуй меня! Ради блага другого, ради несчастного Игоря, дай возможность уйти, ускакать от погони»…
И каблуки грубых походных сапог Милицы снова изо всей силы забились о крутые бока коня. Тот все усиливал, все ускорял свой бег.
Вот он, наконец, лес, таинственный и молчаливый. Слава Всевышнему! Сейчас она в нем. Неприятель отстал, наконец; должно быть, побоялся засады, остановился и совещается прежде, чем въехать в лес. Зато там, впереди, за стволами деревьев, мелькают знакомые фигуры в одеждах защитного цвета… Вон и землянки и окопы… Наконец-то! Благодарение Господу! Всевышний помог ей благополучно добраться до них…
* * *
Осадив чуть ни на всем скаку вспененного коня, Милица вернее скатилась, нежели соскочила на землю. В тот же миг ее окружили свои солдаты-стрелки, подхватили на руки и спустили на землю.
— Ай да, Митенька, ай да, молодец дите!. Откуда ж ты это коня раздобыл, да еще красавца такого? Да неужели y «ево» из-под носа убрал? Ай да, молодчинище, с прибылью тебя, Митенька! A где же Корелин? Неужто ж, о Господи…
Ближе всех притиснувшийся к коню солдатик не договорил и перекрестился. И глаза всех остальных однополчан теперь буквально впились в лицо Милицы.
Ta, едва ворочая языком от волнения и усталости, нашла еще в себе силы чуть внятно произнести:
— Ведите меня к капитану… Надо сказать… надо донести… Разведку удалось произвести… Один эскадрон всего…. Венгерские гусары… Полка эрцгерцога Фердинанда… Вторые сутки на постое… Подожгли свою же деревню, подозревая жителей в укрывательстве наших казаков… Ждут подкрепления, чтобы идти дальше… Но Горя, Горя!.. Его схватили, как шпиона… мне удалось убежать, умчаться на их коне, a он…
Милица не договорила и схватилась за голову.
Онуфриев пробрался к ней, гладил её волосы и говорил ворчливо, покачивая головой:
— Эх, дите малое уходили… Дьяволы, a не люди… Гнались-то, почитай, за две версты… Нам-то видно было да стрелять нельзя: несподручно открывать прикрытие. Ну, да никто, как Бог. A Гореньку вызволим… Нечего и говорить, что не оставим. Наш капитан не таковский, чтобы не выручить. И взашей накладет обидчикам так тебе любо, что только держись! Идем к нему, дите. Давай, снесу на руках за милую душу.
И прежде, чем могла ответит что-либо Милица, бравый солдат подхватил ее, как перышко, на руки и понес к офицерской землянке.
Но Любавин со своими офицерами, наблюдавший бешеную скачку по полю юного разведчика, уже сам спешил к ним навстречу.
Тем же трепетным срывающимся голосом Милица сделала ему донесение.
— Добрались туда благополучно… Сделали с колокольни разведку… Численность — один эскадрон всего, венгерские гусары. Полк эрцгерцога Фердинанда. Разогнали жителей селения, навели панику, троих казнили, заподозрив в укрывательстве казаков. Горю схватили, тоже взяли под подозрение… Он же, Димитрий Агарин, успел убежать… К счастью, лошадь нашел, отбившуюся от места постоя и вот Бог привел…
Милица едва докончила свою речь, задохнувшись от волнения. И вдруг, взглянув на внимательно слушавшего ее капитана, рухнула перед ним на колени.
— Ради Бога, ради всего святого, спасите Горю… Выручите его, выручите его!.. — трепетно и взволнованно срывалось с её губ. — Он — герой, он послал меня, тогда как сам… О, спасите его, спасите, пока он жив, пока его не расстреляли, не повесили, не запытали…
И слезы градом хлынули из её глаз.
Капитан Любавин был потрясен до глубины души этим порывом. Он положил руку на плечо своего юного разведчика. Неизъяснимое выражение радостной гордости легло на его мужественные черты. Он окинул взглядом толпившихся кругом него офицеров и произнес с глубоким волнением в голосе, обращаясь к Милице:
— Ты оправдал все мои ожидания, мальчуган… Я доволен тобой… Дай мне от души пожать тебе руку, маленький герой… A насчет твоего друга не беспокойся, мы поспешим ему на выручку и Господь поможет нам спасти его… Сведения, которые ты принес нынче, драгоценны, они открывают нам путь к дальнейшему. От своевременного занятия той деревушки, где вы оба, ты и твой товарищ, сделали такую блестящую разведку, зависит многое… Ваш подвиг не останется без награды. Я представлю вас обоих к ней и…
— О, что касается меня, то лучшей наградой будет спасение Игоря!.. — вырвалось новым горячим порывом из груди Милицы.
— Повторяю, я сделаю все, что могу, для его спасения, — подтвердил снова капитан Любавин и стал отдавать приказания толпившимся вокруг него офицерам и солдатам.
Милица была как во сне. Офицеры подходили к ней, жали ей руку, гладили ее по голове. Солдатики смотрели на нее с братской гордостью. Они в действительности гордились своими юными разведчиками, не жалевшими своей жизни во имя службы для родины. Особенно был доволен Онуфриев.
— Мал золотник, да дорог, — говорил он, собираясь вместе со всей ротой к предстоявшему им в сумерки «делу», в то время, как Милица сидела, измученная до полусмерти и, не будучи в состоянии задремать, среди муки неизвестности за участь Игоря, пользовалась временным физическим покоем.
— Вот вам и дите несмышленое! A как дело-то оборудовал, хошь и взрослому в пример. Небось, наш генерал Егорья за такое дело пожалует. И разведку сделал, и коня из-под носа y этих ротозеев сцапал, и от погони ушел… A самого от земли не видать.
— Конь-то хорош больно, — похваливали солдаты.
— Да, уж что и говорить. Не конь, a брыльянт. Небось, за такого коня пятьсот целкачей отвалить надо.
— Подымай выше! Чего пятьсот — тыщу.
— Митенька, a Митенька, ты бы поел, дите, y котла. А? Хошь и не горячие щи нынче хлебаем, по тому случаю, что приманивать «его» на огонь не годится, a все же говядинки я тебе, да хлебца припас, — упрашивал Онуфриев Милицу, с грустно-поникшей головой сидевшую под тенью старого дуба.
Ta только молча отрицательно покачала головой.
— Разве могу я есть, Иван Афанасьевич, когда Горя, может быть, умирает в этот миг? — с горечью вырвалось y неё.
— Ну, вот! Так вот тебе и умирает сейчас. Типун тебе на язык! Да полно тебе, парень, не накликай зря, не каркай ты, ради Бога… У самого нутро выворотило, видит Бог… Уж, кажись, доведется коли нашего дите Гореньку живым раздобыть, да самому живу остаться, из похода вернусь, — к Скорбящей пешком пойду, либо в Колпино к Святителю Николаю Угоднику, полпудовую свечу поставлю, лишь бы Он, Милостивец, Горю нашего сохранил.
И незаметно от Милицы солдатик смахнул выступившие y него на глазах слезинки.
Глава VI
Быстро и бесшумно падала на землю темная осенняя ночь… Постепенно заволакивалась непроницаемой густой пеленой природа.
В некоторых домиках галицийского селения, чудом уцелевших от пожара, зажглись приветливые огоньки. Австрийцы как будто еще и не думали о ночном отдыхе. Всеми правдами и неправдами раздобыли они в единственном разгромленном ими бедном шинке вина к ужину, и теперь, наевшись досыта и опохмелившись в достаточной мере, собирались в кружки на дворах и в избах, вели беззаботные беседы, то и дело прерываемые нетрезвыми выкриками, песнями и пьяным смехом.
Эти выкрики и смех доходили до ушей Игоря Корелина. Он сидел под замком в одной из таких уцелевших избушек. У дверей стоял на страже неприятельский солдат. У единственного оконца горницы, выходившего на задворки, торчала голова другого гусара в высокой шапке. Наскучившись стоять на одном месте, венгерец порой прохаживался по крошечному дворику, и его высокая шапка то и дело мелькала мимо окна, за которым томился Игорь. Свет фонаря, горевшего снаружи y двери домика, скупо освещал внутренность избы, разграбленной бесцеремонными австрийцами и совершенно пустой. С часа его заключения сюда юноша переживал невыносимую муку. Связанный по рукам и ногам, избитый схватившими его неприятельскими солдатами, Игорь менее всего думал о причиненных ему физических страданиях. Больше, о, несказанно больше, тревожило и угнетало его полное неведение об участи Милицы. Как удалось добраться ей до своих позиций? И не настигла ли ее неприятельская пуля в пути? Что ее не вернули назад, в этом Игорь был убежден, но он не мог поручиться за то, что девушка не лежит мертвая среди кочек и бугров огромного пустыря. Весьма могло случиться, что гусары настигли ее и уложили на месте.
При одной мысли об этом, душа юноши болезненно ныла и сердце сжималось в жалкий маленький комок.
A ночь по-прежнему бесшумно сгущалась над землей, черная, беспросветная ночь. Перестал маячить часовой y окошка и остался дремать, стоя y косяка. Но крики на деревне не утихали, напротив, чем дальше придвигалось ночное время, тем громче и разнузданнее делались они. Вот как будто стихли на минуту… И снова подхватило несколько десятков, сотен голосов какое-то приветствие, не то ура, не то виват, разлившееся лавиной над селением. Караульный гусар y окна внезапно очнулся и стал беспокойно оправляться, то и дело поглядывая сквозь стекло к Игорю, во внутренность избы. В тот же миг юный пленник услышал топот нескольких сотен лошадиных копыт по деревенской улице, и двор его импровизированной тюрьмы сразу осветился.
Невольно содрогнулся Игорь, увидя этот свет, услыша лошадиный топот. Теперь не было уже никакого сомнения в том, что в селение вступали новые неприятельские части. В голове юноши мелькнула жуткая мысль, что если даже донесение Милицы уже сделано, если она и успела благополучно добраться до их роты, то донесение это теперь теряло все свое значение и ценность. О приходе новых сил и, главное, о количестве их не мог уже разузнать капитан Любавин. И если его рота бросится на деревню, как смогут справиться две сотни людей с втрое, вчетверо, по всей вероятности, сильнейшим врагом?
Эта мысль не давала теперь покоя юноше. Лежа в углу на ворохе соломы и прислушиваясь к тому, что происходило за стеной избушки, он ломал голову, как найти способ помочь делу. Но делать было нечего, никакого выхода он придумать не мог. Неожиданно раздались шаги нескольких человек, входивших на крыльцо его «тюрьмы», зазвенели шпоры и сдержанный гул голосов загудел на дворе и под дверью, в сенях.
Игорь притаился в темноте, напряженно слушая, ловя каждый звук, долетающий извне. Шаги зазвучали теперь y самого порога горницы. С протяжным звоном повернулся ключ в замке, и яркий свет фонаря ударил прямо в лицо Игорю.
Двое неприятельских солдат стояли на пороге горницы. Один из них был тот самый гигант-венгерец, говоривший по-галицийски, что первый схватил его.
— Ступай до пана полковника, к допросу зовут, — грубо хватая за плечо Игоря и заставив его подняться на ноги, бросил он на своем ломаном языке.
Другой гусар схватил юношу за другое плечо и саблей перерезал веревки, стягивавшие ему ноги. Стуча сапогами и гремя шпорами, они потащили его на крыльцо. Этот двор был освещен по-прежнему пылающим по середине его костром. В оконцах соседнего домика, примыкавшего к этому двору, светились яркие огни.
— Ступай, ступай! — прикрикнул на замешкавшегося было Игоря венгерец и, подтолкнув юношу вперед, ударил его плашмя саблей по спине.
В домике, куда вошли Игорь и его два стража, в просторной горнице находилось несколько гусарских офицеров того же полка, к которому принадлежал и огромный солдат-кавалерист и его товарищи.
Впереди всех, с завитыми кверху à la Вильгельм усами сидел пожилой полковник, с заметной проседью в гладко причесанных на пробор волосах. Около него вертелось несколько молодых офицеров. Совсем юный офицерик с безусым лицом писал на конце стола какую-то бумагу.
Когда Игорь перешагнул между двумя караульными солдатами порог этой комнаты и остановился y двери, лица всех присутствовавших с самым живым любопытством обратились к нему. Полковник нахмурился и покрутил кончики торчавших кверху усов. С минуту он смотрел на Игоря выпуклыми, бесцветными глазами и его, мало подходившее под общий тип находившихся здесь, лицо приняло суровое, жесткое выражение.
— Вы говорите по-немецки? — бросил он через плечо Игорю, чертя что-то карандашом на лежащем перед ним листе бумаги.
— Господи, да ведь он — типичный пруссак! — вихрем пронеслось в голове юноши и он сразу вспомнил то обстоятельство, о котором давно уже ходили слухи в русской армии: немецкий император Вильгельм, после целого ряда пережитых его армией неудач на восточном и западном фронтах в борьбе с нашими и союзными войсками, послал целые корпуса в Галицию на помощь австрийцам, терпевшим еще большие неудачи против русского войска. Знал и то, что командование многих австрийских и венгерских частей перешло в руки немцев. И сейчас типичный представитель таких командиров из пруссаков сидел перед ним, небрежно окидывая его через плечо косым, недоброжелательным взглядом..
В гимназии Игорь учился немецкому языку и умел довольно сносно объясняться по-немецки. Поэтому на заданный ему полковником вопрос он ответил спокойно:
— Да, я немного говорю на вашем языке.
— Ага, великолепно! Это много облегчит нашу задачу. Теперь извольте мне отвечать безо всяких уверток и лукавств. Помните, что от вашего ответа будет зависеть не только благополучие ваше, но и самая жизнь. Итак, я хочу знать, где русские?
Лишь только он успел договорить последнее слово, как все офицеры, сколько их было в избе, снова впились в лицо Игоря жадными, любопытными глазами. Даже самый молодой из них, по всей вероятности, только что выпущенный в полк, безусый юноша-гусар, бросил писать бумагу и, покусывая карандаш, смотрел на Игоря горящим тем же любопытством взором.
С минуту Игорь молчал. Спокойно и невозмутимо было его бледное лицо; смело смотрели в глаза врагу серые глаза отважного юноши.
Очевидно пауза показалась слишком продолжительной немцу, потому что он снова нетерпеливо крикнул, топнув ногой:
— Ну же, отвечайте, или вы оглохли, где русские, где казаки?
Игорь чуть усмехнулся. Еще помолчал и, также смело глядя в самую середину выпуклых, округлившихся от злости глаз пруссака, произнес раздельно, отчеканивая каждое слово:
— Праздный вопрос, господин полковник, потому что я думаю, вы сами лучше меня знаете, где находятся сейчас наши славные, доблестные войска, и не имеет смысла еще раз напоминать вам и про их героическое вступление в Восточную Пруссию и ив Галицию… Или вы желаете услышать еще раз про славное занятие нашими чудо-богатырями древних городов Галича и Львова, или про преследование ими вашей разбитой австро-венгерской армии, отступающей перед славным русским оружием? Вы спрашиваете, где русские? Всюду, где только можно: они за вами, они справа и слева от вас, они, как буря, как пламя, от которого суждено погибнуть вам и…
— Довольно, или я заставлю замолчать вас силой! — гаркнул на всю горницу взбешенный немец.
Он был страшен. Его лицо все залилось багровой краской, покраснел даже кончик носа, подбородок и толстая, короткая апоплексическая шея. Казалось, что он вот-вот задохнется сейчас. Офицеры, окружавшие его, тоже с не меньшим негодованием смотрели на Игоря.
Потянулась новая пауза. Она показалась бесконечной. Молоденький офицер-гусар успел принести откуда-то добытый им стакан с водой и подал его своему начальнику. Тот залпом осушил его и, успокоясь немного, заговорил, снова обращаясь к Игорю:
— Послушайте, всем нам хорошо известно, что вы переодетый шпион и вместе с вашим младшим товарищем, так же как и вы безусым мальчишкой, пробрались на наши позиции… Вам нечего повторять, конечно, о той участи, которая ожидает вас, как шпиона. Ну, так вот что: мне жаль вас… Вы еще так молоды, совсем еще мальчик… Вся жизнь, казалось бы, y вас впереди и мне думается, вам не легко будет так рано расстаться с ней… А наш добрый старый император великодушен, и я принимаю на себя риск его именем даровать вам прощение, если вы укажете нам местонахождение ваших войск и ближайшие их к нашей армии позиции.
Все это полковник произнес одним духом, все также неспокойно, нервно покручивая кончики усов.
Игорь дослушал его до конца и с тем же бледным, но спокойным лицом произнес без малейшей заминки:
— Позвольте вам задать в свою очередь вопрос, господин полковник. Вы не забыли, что я русский и что в жилах моих течет настоящая славянская кровь?.. A среди людей моего племени вообще, и русских в особенности не было еще ни одного изменника и предателя, уверяю вас, и никакие угрозы и никакие награды не заставят меня сказать вам того, что вы так пламенно желали бы от меня услышат. Подвергайте меня хотя бы даже пытке, но я буду молчать.
— О, да, ты будешь молчать, скверный мальчишка, будешь молчать поневоле! — загремел немец и так сильно ударил рукой по столу, что стоявшая тут же на столе лампа едва не упала на пол.
— Ты будешь молчать поневоле, потому что… Повесить его! — крикнул он и, отвернувшись от Игоря, стал что-то писать на листе бумаги.
Два солдата-венгерца снова схватили за плечи юношу и, грубо толкая его, поволокли куда-то.
Глава VII
Машинально, как автомат, подвигался Игорь вперед, подчиняясь уводившим его людям. Число их утроилось с минуты выхода их из избы. Теперь его окружали, вместо трех, уже шест венгерских кавалеристов. Они шли по ярко освещенной кострами деревенской улице. Всюду y огня сидели и лежали солдаты. Привязанные к деревьям или стреноженные кони мирно паслись, пощипывая траву. Залитые мишурным шитьем мундиры гусар ярко горели при свете костров; их загорелые лица были сосредоточены и суровы. Разбитым доблестной русской армией и отступающим в глубь страны австрийским войскам днем и ночью мерещились повсюду казаки. И сейчас, сидя y костров, пережевывая куски мяса, конфискованного ими y жителей селения и запивая их деревенским пивом, гусары, то и дело, зорко вглядывались в темноту ночи, в ту сторону, где чернел огромный пустырь, прилегавший к далеком лесу.
Маленький отряд довел Игоря до самой площади костела. Здесь тоже был разложен костер, и несколько неприятельских солдат негромко беседовали между собой. Озаренные светом догорающего топлива, страшными призраками, исчадиями ада казались трупы несчастных крестьян, все еще не убранные их палачами.
— Камрад, куда вы? — услышал Игорь немецкий окрик y костра, сделанный одним из солдат.
— Поймали шпиона! — крикнул также по-немецки один из ведущих Игоря гусар.
— Ха-ха-ха! — раскатился первый голос грубым смехом. — Чего другого, a этого добра y них сколько хочешь… Если бы нам давали на день столько кружек пива, сколько приходится перевешивать этих собак, то, право же, война казалась бы довольно-таки сносной забавой.
И отпустив свою тяжеловесную остроту, немец развалился на своей шинели y костра.
Маленький отряд прошел дальше. Игорь взглянул на небо. Оно казалось сейчас куском черного бархата, раскинутого над землей. Ни месяца, ни звезд не было видно. Чем-то траурно-мрачным и безнадежно-угрюмым веяло от этих далеких мглистых высот.
— И в такую темную беспросветную ночь я должен буду умереть! — подумал юноша, — и никто из близких не примет моего вздоха.
Сердце его сжалось. Как будто холодные пальцы какого-то страшного чудовища стиснули его. Заныла на миг душа… До боли захотелось радости и жизни; предстал на одно мгновенье знакомый образ, блеснули близко-близко синие задумчивые глаза, мелькнула черная до синевы головка и тихая улыбка засияла где-то там, далеко…
— Милица, милая Милица… — прошептали невольно губы юноши. — Если ты жива, если тебе удалось вернуться к нашим, помолись за меня. Я исполнил свой долг, долг маленького русского солдата, свой скромный крошечный долг. Если же ты убита и лежишь там на черном пустыре, то скоро, скоро мы соединимся уже навек с тобой. Ведь я успел так крепко полюбить тебя, Милица, родная моя. Полюбить, как сестру Ольгу, как покойную мамочку. Нет, больше их, люблю тебя, как единственного моего милого друга на земле. Помолись же за меня, Милочка, родная… Живая или мертвая помолись — все равно!
— Стоп! — громко крикнул главный караульный Игоря, огромный венгерец, и снова дернул изо всей силы юношу за плечо.
Тот невольно остановился. Остановились и солдаты. Теперь они находились посреди сельской площади. Страшные деревья с их подневольными жуткими мертвыми сторожами были теперь всего в десяти шагах от них. Белело рядом изуродованное пожаром здание костела. Неожиданно Игорь заметил нерешительно топтавшуюся в стороне фигуру того самого молоденького офицера, который писал бумагу в избе. Несколько шагов в сторону приговоренного, и офицерик очутился перед ним.
— Послушайте, заговорил он быстро-быстро и тихо, по-немецки, не желая быть, очевидно, услышанным солдатами, из которых некоторые были немцы или австрийцы, и понимали этот язык.
— Послушайте, вы молоды, также молоды, как и я, еще моложе меня, пожалуй. A я люблю жизнь и солнце и моих родителей, которые остались в Пеште… Послушайте, полковнику жаль вас, вашу молодость… Он послал меня к вам предупредить вас, что отменит казнь, если вы скажете нам, где находятся сейчас ваши передовые отряды.
И глаза молодого гусара с выражением настойчивой просьбы обратились в лицо Игоря.
Тот вспыхнул, помедлил минуту и, странно улыбнувшись, произнес:
— Я буду чрезвычайно счастлив, господин лейтенант, если вы прикажете развязать мне руки, потому что я не злодей и не преступник, да и тем, насколько я знаю, дают некоторую свободу перед казнью. Так вот, пожалуйста, прикажите меня развязать. A еще передайте вашему полковнику, пославшему вас, что вероятно он имеет превратное мнение о нас, русских. Еще раз повторяю, изменников и предателей еще не было среди нас никого и никогда!
— Так вот вы как! Развяжите его, — мог только произнести с растерянным видом юноша-офицер. И когда руки Игоря были освобождены от веревок, махнул своей саблей.
Тот же огромный венгерец подскочил к Игорю. При свете костра юноша заметил в его руках веревку. На минуту легкий трепет охватили тело молодого Корелина и холодный пот выступил y него на лбу. Он невольно подался вперед и схватил за руку венгерца-офицера. Тот отдернул от него обшлаг своего мундира, точно обожженный этим прикосновением.
— Послушайте, — взволнованно заговорил Игорь, — я прошу вас об одном… Я не шпион, a только разведчик, и не заслуживаю той позорной казни, которой вы хотите подвергнуть меня… Каждый истинный сын отечества поступил бы на моем месте так же, как и я. Это не преступление, a исполнение долга… Послушайте, господин лейтенант, неужели вы не можете дать своего начальнического приказа, и велеть меня расстрелять, как солдата, a не как преступника, предателя, или шпиона?
Игорь смолк и выжидательно смотрел в лицо юного венгерца, на котором сейчас играли отблески костра.
Юному офицерику как будто польстила просьба приговоренного. Еще бы! К нему обращались как к начальнику, власть имущему и от которого зависит назначить род казни этому несчастному. И в сущности, не все ли равно, как уничтожить шпиона, пойманного на месте преступления? Конечно, следовало бы жалеть заряды на таких людей, но с ним его револьвер и…
Гусар взглянул на Игоря, в его спокойное, бледное лицо, в открытые мужественные глаза, смело смотревшие в глаза смерти, и внезапное раздражение охватило все его существо.
— О, эти русские! Откуда в них эта несокрушимая сила? Даже дети их не боятся смерти, пренебрегая ей… До которых же пор будет помогать им, однако же, судьба? Они победоносно вошли в их землю, защищая сербов, которых Австрия решила наказать за Сараевское убийство… И побеждают их славные австро-венгерские полки, разбивая их на каждом шагу… Они не боятся ничего, лезут под самые дула орудий, врываются в окопы под дождем пуль. Они, как демоны, появляются всюду, не щадя своей жизни, с их ужасными штыками, сея гибель и смерть на каждом шагу. Нет, чем менее щадить их, тем будет лучше. И этот дьяволенок заслуживает веревки или пули больше, чем кто-либо другой, — с тем же раздражением подумал молодой венгерец и, повинуясь мелькнувшему в его мозгу решению, поднял револьвер.
Тем временем, Игорь, отведенный неприятельским солдатом к какому-то полуразрушенному забору, одиноко торчавшему остатками своих столбов, вздрогнул при виде целившего в него офицера.
В один миг, в одну секунду промелькнула перед ним с быстротой молнии все небольшое прошлое его жизни: потеря родителей… заботы о нем сестры… гимназия, встреча с Милицей… их совместный побег на войну, совместная же разведочная служба… И опять Милица, милая Милица, с её замкнутым, серьезным не по летам лицом, с её синими глазами, и задумчивыми и энергичными в одно и то же время.
— Прощай, Мила, я…
Игорь не договорил. Грянул выстрел. За ним другой, третий… И, странное дело, не он, Игорь Корелин, a молоденький венгерский гусар грохнулся на землю, выронив из рук револьвер. Загремели, затрещали следом за первым и вторым и… другие выстрелы… Защелкали своим своеобразным щелканьем винтовки… Гусары рванулись куда-то в темноту и в тот же миг отпрянули с ужасом назад, крича во все горло:
— Казаки! Казаки! Казаки!..
Но то были не казаки. Рота капитана Любавина, предупрежденная и осведомленная со слов Милицы о положении неприятельских сил, обложила деревню и со всех сторон обрушилась на ничего не подозревавшего врага.
Благодаря темноте непроглядной ночи, людям капитана Любавина удалось блестяще выполнить задуманный их начальником план: рота подобралась к деревне и обложила ее со всех сторон; но обо всем этом Игорь узнал уже много позже, a пока он видел только, как обезумевшие от неожиданности гусары метались по всей деревне, разыскивая своих коней. Русские пули настигали их всюду… Следом за упавшим молодым офицером-гусаром грохнулся и огромный венгерец с пробитой пулей головой. За ним повалились еще двое… Трое других караульных метнулись, было, к юноше, сабля одного из них повисла уже над его головой, но в тот же миг выскочившие из-за ближайшей избы несколько русских стрелков, словно выросших из-под земли, ударили на венгерцев, и те, побросав оружие, кинулись врассыпную…
— Ур-р-ра! — пронеслось победным, громовым кликом по всей деревне, и лихие удальцы-пехотинцы бросились в штыки на совершенно обезумевшего врага.
* * *
— Живо наше дите, слава Тебе, Господи, живо! — трепетным голосом говорил Онуфриев, кидаясь к Игорю и обнимая не менее его взволнованного юношу.
— Слава Тебе, Создателю, как есть вовремя поспели! A все он, Митенька, кабы не пришел он вовремя…
— Да разве Мила… то есть, Митя жив? — вцепившись пальцами в рукава солдатской шинели, чуть ли не в голос крикнул Игорь.
Но вместо ответа что-то милое, что-то бесконечно дорогое и близкое вынырнуло откуда-то и прильнуло к груди обезумевшего от счастья юноши черной головкой.
— Это я, Горя! Это я… — зашептал, смеясь и плача знакомый голос; и Милица, то трепетно проводила руками по бледным щекам Игоря, то снова припадала к его груди головой.
— Жив… Жив… О, милый, славный Горя! — Сколько тебе пришлось пережить за эти ужасные часы плена, — шептала она взволнованным голосом.
A кругом валились последние солдаты разбитого наголову неприятельского отряда. Слышались стоны раненых, крики сдающихся на милость победителей. Уже там и тут махали белые платки, сигнализируя сдачу, и молодой подпоручик Гардин вел целую толпу разоруженных его бравыми солдатиками военнопленных.
A когда погасла последняя вспышка битвы, Онуфриев передал Игорю и Милице приказание капитана Любавина немедленно явиться к нему.
В той самой избе, где за час до этого сидел грозный немец-полковник и венгерские офицеры, его помощники, делая допрос Игорю Корелину, в этой самой избушке, на пороге её, встретил обоих молодых людей улыбающийся и довольный Павел Павлович Любавин.
— Ну, дети, спасибо! И за разведку и за храбрость и самоотвержение. Горжусь, что такие соколята служат под моим начальством. От имени командующего передаю вам это… Носите с достоинством, служите так же, как служили до сих пор, верой и правдой царю и отечеству… A теперь, обнимите меня оба, юные герои..
Не слыша ног под собой, не видя ничего, кроме двух маленьких крестиков-орденов, которые протягивал им капитан, Игорь и Милица подняли дрожащие руки им навстречу. Но чья-то рука со стороны отвела их трепетные пальцы и сам капитан Любавин приколол по очереди к груди каждого из них по знаку отличия, мечтать о котором они не смели даже в самых дерзновенных грезах. Потом Павел Павлович обнял их по очереди. Обняли их, поздравляя, и другие офицеры роты, a дожидавшийся в сенях их выхода Онуфриев, чуть не плача от радости, загреб обоих в свои мощные, солдатские объятия, поцеловал трижды, словно христосуясь в Светлый праздник, и тут же наставил отеческим тоном:
— Как эт-то закончится война, так Иоанну-Воину беспременно отслужите молебен. Он выручил, никто как он, батюшка, укрыл, под своим Святым стягом. Ему и помолитесь, A теперича марш к ротному котлу, небось живот-то подвело y Гориньки в австрицком плене. Не больно-то разносолами кормили колбасники. Да и не до еды было, небось, как потащили к ответу? — расспрашивал Игоря заботливый солдат.
— Ничего не дали за весь день, ни куска хлеба, — признался тот, уже весело смеясь счастливым смехом.
— Ишь ты, помирать, значит, с пустым брюхом наказали, — заметил простоватый румяный Петровский, когда Игорь и Милица уселись y костра, где разогревался ротный ужин.
— A тебе беспременно, чтобы помирать наевшись до отвала, с полным брюхом! — захохотали его ротные товарищи.
— Все ж таки повеселее будет так-то, — не смущаясь, резонировал тот.
— Ешьте, ешьте, чего стали, — подбодрял Онуфриев сидевших в кругу солдат, за общим котлом, Игоря и Милицу.
Теперь повсюду, на площадях и на улицах, весело пылали такие костры. Рота, успевшая отдохнуть и оправиться после удачного дела, с аппетитом уписывала горячие щи и кашу, сваренную на походной кухне и теперь разогретую на пылающем костре. Пламя костров освещало знакомые загорелые лица, лица, ставшие уже бесконечно дорогими обоим юным разведчикам за совместно проведенное с солдатиками время похода. Тесно прижавшись один к другому, Игорь и Милица слушали, как скромные серые герои не хитро рассказывали про только что блестяще выигранное дело.
— Вижу эт-то я, целится он, да прямо в дите наше, — бросал, тщательно обирая кашу из деревянной ложки, бравый пехотинец, — нет, думаю, врешь, не убьешь, сами с усами, да как его ахну, так, братцы, сразу его наповал…
— Лихо. A ведь сам он дите наше ладил прикончить… Ишь ты… честь честью, не поручил солдатам своим. Ишь живодер… Право, живодер… Не гляди, что молод… Вот и получил свое, по делам и заслуга.
— Пленные-то, пленные, уморушка, братцы, так и твердят все одно без устали: — A вы не «козя» будете? Нне козя?
— Страх, как они наших казаков эт-то не любят.
— Трусливый народ, что и говорит.
— Подикось, пожалуй, и дите нашего больно испужались, коли шестеро держали заместо двоих.
— Что дите? Дите — герой. Его следовает бояться. Вон какое отличие получили наши дите, — с заметной гордостью, ласково поглядывая на сидевших рядом Игоря и Милицу, говорил Онуфриев.
A ночь уже шла на убыль… Прояснялись заметно далекие небеса. Блеклыми, неяркими стали теперь пятна костров на просветлевшем фоне. Забрезжило утро.
Подобрав раненых и похоронив убитых, солдаты спали теперь мирным сном, укутавшись с головой в свои шинели, Белым призраком казался в надвигающемся бледном рассвете высокий костел с прогоревшей крышей. Жертвы австрийского бесчинства давно были убраны и зарыты в общей братской могиле.
Все спало кругом. Только бодрствовали часовые, напряженно и чутко внимая предутренней тишине.
A Игорь и Милица все еще не спали… Юная сербка, прижавшись к плечу своего товарища и друга, смотрела ему в лицо преданным, ласковым взглядом и трепетным шопотом говорила ему:
— Ты знаешь, Горя, когда они утром гнались за мной и когда я видела, что смерть неизбежна, я как-то вся отупела вдруг… Застыла вся… Не было жаль ни себя, ни своей жизни, ни Иоле, ни отца с матерью. И только страстно жаждала одного — исполнить до конца возложенное на меня поручение, какой бы то ни было ценой, исполнить, довести его до конца… И вот, свершилось: Бог мне дал больше того, чем просила моя душа. О, Горя, все это похоже на сказку! Эти похвалы капитана… Эта высокая награда… A главное ты… Твое спасение, в котором я отчаивалась уже…
И синие глаза девушки снова с бесконечной преданностью заглянули в лицо Игоря.
Он ответил ей тем же добрым, полным сочувствия и преданности, взглядом.
— Знаешь ли, Мила, кто явился ко мне тогда, когда я переживал последние минуты перед казнью? — дрогнувшим голосом спросил он, после короткой паузы, девушку.
— Не знаю, Горя… Твоя сестра Ольга, может быть? кто-нибудь из друзей? покойная мама? — нерешительно, вопросом на вопрос, отвечала своему другу Милица.
— Нет, не они, a ты, ты, Мила… Это была ты… В ту минуту, когда я почувствовал, что жизнь кончается, что я умру, погибну, расстрелянный этими людьми — передо мной предстал, как живой, твой милый образ… И тогда я понял, что ты — самое дорогое для меня существо в мире и что я люблю тебя, как самого дорогого друга на земле, как самую дорогую сестру… И я никогда, никогда не забуду этой минуты, Милочка… Никогда не забуду…
— Я тоже никогда не забуду этих жутких часов страха и ужаса за твою жизнь…
И Милица крепко сжала руку своего товарища. Он отвечал таким же крепким пожатием.
A восток побелел еще заметнее… Через несколько часов должен был наступит рассвет нового утра и вместе с ним новый день с его новыми случайностями, с его радостями и печалями, так неизбежно чередующимися на войне.
Глава VIII
Боже Сильный, Ты спасаешь нас от злобы и врагов
И народ свой сохраняешь от злых бед и злых оков,
И твоей великой славой осчастливлен весь народ.
Боже Сильный! Боже Правый! Сохрани Ты сербский род.[18]
Далеко, далеко разносится стройный, мелодичный напев гимна… Бодрыми звучными голосами подхватывают его быстрым, легким аллюром спешащие вперед юнакские храбрые дружины… Сильные мужские голоса с каким-то захватывающим выражением, глубоким и прочувственным, произносят эти хорошо знакомые каждому сербскому сердцу слова народной песни-молитвы. И кажется, будто сама природа, само пышное утро южной осени прислушивается к этому могучему напеву. Чудесно оно, нынче — это свежее осеннее утро! Мягко и ласково синеет там, вдали высокое небо. Еще по-летнему крепко нагревает землю золотое солнышко. Под сенью могучих дубов, густым лесом по широкой дороге движутся сербские полки: конница, пехота, артиллерия. Легкие и изящные полевые орудия быстро скользят наравне с войском.
Там, по выходе из леса, лежат кукурузные поля, с четырехаршинною кукурузой, которая может свободно скрыть всадника вместе с конем. Этим пользуются отряды разведчиков. Смелые юнаки-кавалеристы уже пробрались в кукурузные поля и, благодаря прекрасному прикрытию, сумели подойти к самому лагерю австрийцев, успевших переброситься через Дрин и проникнут в Сербскую землю. Восемь австрийских корпусов начали со дня объявления войны Сербии орудовать против последней. С объявлением Австрией войны России, два корпуса были отозваны в Галицию, но и оставшееся здесь число австрийского войска во много раз превосходит своей численностью храброй маленькой сербской армии.
Однако, несмотря на свое превосходство, австрийцы не спешили вторгнуться в пределы Сербии. Несколько раз пытались они переправиться через Дунай и Саву, но каждый раз были доблестно отражаемы сербскими удальцами.
Взбешенные после каждой такой неудачи, они приступали всякий раз к новой бомбардировке Белграда, наполовину обратившей этот красивый город в дымящиеся развалины.
Но вот, узнав о том, что все внимание сербов приковано к северным границам королевства, командующий австрийской армией на юге, генерал Франк, собрал огромные силы на реке Дрине, y впадения её в Саву, переправился через Дрин и направился к Вальеву, — намереваясь захватить северо-западные владения Сербии.
Тогда главнокомандующий сербской армией, престолонаследник сербский и старший сын престарелого короля Петра, королевич Александр, быстро двинул навстречу дерзкому врагу свои отважные дружины. Но чтобы перебросить с одного пункта королевства на другой славные сербские войска потребовалось немало времени. И пока, пользуясь сетью дорог, переправлялись с севера на запад королевства его храбрые защитники, передовой отряд их укороченным путем и форсированным маршем быстро подвигался навстречу огромной австрийской армии. Этому передовому отряду было приказано задержать, насколько возможно, наступление австрийцев, пока не подоспеет и не сосредоточится на Дрине все юнакское войско под личным начальством самого королевича. Вот этот-то отряд, углубившийся в чащу дубового леса, с пением народного гимна и спешил навстречу дерзким и незваным гостям…
* * *
— A теперь смолкните, юнаки! «Он» близко… — послышался голос одного из командиров, обращенный к отряду. И словно по мановению волшебного жезла оборвалась песня в передних частях войска… Там, позади вспыхивало еще местами: — «Боже Сильный, Ты спасаешь нас от злобы и врагов…» — и тотчас же гасла, оборванная наполуслове.
Между тем лес стал заметно редеть. В просветы деревьев засверкало что-то синее, отливающее серебром.
— Река! — послышалось в рядах солдат, и их загорелые, мужественные лица оживились.
Молодой артиллерийский офицерик с крестом Георгия на груди, ехавший верхом рядом с легкой батареей полевых орудий, осадил своего гнедого жеребца и дал проехать мимо себя всем шестнадцати орудиям своей части. Солдаты орудийной прислуги этой батареи выглядели как нельзя более бодро и весело. По возбужденно блестящим глазам, по уверенным движениям, по выражению этих смелых, загорелых лиц, молоденький поручик Иоле Петрович понял, что батарея, которою командовал его брат капитан Танасио Петрович, готова достойно встретиться лицом к лицу с наступающим врагом.
Пропустив мимо себя орудия, Иоле с радостным и легким чувством поскакал вперед. Впереди батареи ехал его брат Танасио. Лицо пожилого капитана было, как всегда, озабочено и сурово. Брови нахмурены, губы сжаты. Впрочем, нынче эти брови показались Иоле более нахмуренными, нежели обыкновенно. Иоле видел ясно, что тревожные думы осаждают голову брата. Ему стало бесконечно жаль его. Захотелось приласкать этого закаленного, сурового воина, который так мастерски умел владеть собою и своим настроением.
Иоле знал, что y Танасио не может быть легко на сердце. Ведь дома y брата осталась любимая жена Милена и четверо мал мала меньше ребят, его, Иолиных, племянников и племянниц. A ведь, Бог знает, что ожидало их отряд впереди… Бог знает, сколько пройдет еще времени, пока подоспеет к ним на помощь сербское войско. И как долго придется принимать своей грудью удары многочисленного врага!
— Танасио, — произнес Иоле, подскакивая на всем ходу к брату, — как ты думаешь, Танасио, «они» уже близко? Да?
Когда братья были наедине друг с другом, Иоле разрешено было звать старшего по имени и на «ты». В присутствии же подчиненных они не допускали никогда этой вольности. Тут уже не было места «Танасио» и «Иоле»; тут были «господин капитан» и «господин поручик», произведенный в этот чин за храброе дело похищения орудийных замков на австрийском пароходе.
Теперь же, широко пользуясь тем, что орудийная прислуга не может их слышать, Иоле заговорил быстро-быстро, обращаясь к брату:
— Как ты думаешь, Танасио, скоро мы столкнемся с ними?
— Скорее, чем ты это предполагаешь, молодой орленок! — отвечал тот.
— Но, Танасио… Ты как будто не рад предстоящему бою? — не унимался Иоле.
Старший Петрович взглянул на младшего.
— Ты подумал, прежде чем сказал это, мой сокол?
— О, Танасио! — горячо вырвалось из груди Иоле, — о, Танасио, о храбрости твоей знаем не только мы, простые смертные, но и Его Величество король и Его Высочество наш славный королевич Александр. A об юнаках наших нечего и говорить. Каждый из них взял за поговорку: храбр, как капитан Танасио Петрович. Так они все говорят. Но, должно быть, впереди ждет нас слишком непосильная задача. Да, они слишком многочисленны, да, Танасио, их тысячи тысяч, тогда как нас… И оттого ты так задумчив, дорогой брат.
— Молчи, Иоле, молчи! — прошептал Танасио, и рука его, державшая повод, дрогнула едва заметно. — Я жалею об одном, мой сокол, я жалею о том, что взял тебя с собою, может быть, на верную смерть.
И произнеся роковое слово, капитан Танасио до боли закусил губы.
Иоле вспыхнул. Подтянулся в седле, выпрямился, словно вырос на целую голову всей своей еще по-юношески тонкой и стройной фигурой.
— Капитан Танасио Петрович, — отчеканивая каждое слово, произнес веско и значительно молодой офицер: — я в неоплатном долгу перед родиной и моим королем… И если мне суждено погибнуть — я сделаю это, славя мою героическую маленькую родину со счастливой улыбкой на устах!
Глава IX
Они шли, вернее, катились синей могучей лавиной. Синие куртки, синие штаны, синие головные уборы…
A за ними далеко — синяя же река. И над ними синело все в осенних мягких тонах высокое небо… Они были еще там, далеко, в нескольких верстах от позиций, занятых передовым сербским отрядом, но по этой медленно придвигающейся огромной массе артиллерии, пехоты и конницы можно было угадать, какая страшная сила готовилась обрушиться на ничтожный по численности сербский передовой отряд.
Лихие юнаки-кавалеристы разбросались далеко вперед, производя разведку; спешно росли окопы и устраивалась в них стрелковая пехота… Артиллерию уставили в траншеях на горе… Высокая, с крутым обвалом на противоположной от неприятеля стороне, она, эта гора, вдавалась в небольшое, но глубокое озеро. Ha краю высокого берега поставили орудия батареи капитана Петровича. Вооруженный биноклем, Иоле, давно уже спешившийся, бродил между пушками и орудийной прислугой. Танасио делал спешные записи плана местности в свою записную книжку. Откуда-то издали доносились короткие единичные выстрелы винтовок. Это сербские разведчики сталкивались с австрийскими кавалеристами, разбросавшими во все стороны свои конные отряды.
Золотое солнце вспыхнуло в последний раз алым пожаром на небе и погрузило свой огненный шар в мгновенно посиневшие воды Дрина.
И, словно приветствуя этот алый закат, прогудела первая дальнобойная австрийская гаубица.
За первой неприятельской пушкой прогремела вторая… И, точно спеша и перебивая одна другую, мощными, страшными ударами загудели орудия со всего австрийского фронта.
Последний придвинулся значительно ближе к сербским позициям. Теперь уже можно было простым, не вооруженным биноклем, глазом, рассмотреть его конные и пешие части. Можно было различить, как огромная синяя лавина закопошилась, окапываясь на выбранных ей позициях. Стали поминутно теперь показываться то здесь, то там белые облачка разрывающейся австрийской шрапнели… Все чаще и чаще запрыгали тяжелые снаряды, воронкой разворачивая землю и с оглушительным грохотом и треском разлетались фонтаном осколки. Несколько таких снарядов упало неподалеку от траншей, занятых батареей капитана Петровича. Тяжелое, громыхающее плюханье возвестило капитана о близости такого снаряда и, едва успели его люди укрыться за тяжелыми металлическими щитами, как страшный снаряд разорвался в самом сердце траншеи, повредив две батарейные полевые пушки.
— К орудиям! — скомандовал Танасио и первый взял y ближайшей к нему пушки прицел.
— С Богом, пли!
Загремели хором легкие полевые орудия… Следом за ними загудели и тяжелые пушки в соседних с горными позициями траншеях.
Им, с утроенным ожесточением, отвечали австрийские мортиры и гаубицы, защелкали, затрещали пулеметы и целый дождь свинца полился на головы передового сербского отряда, защищающего свои позиции.
Поняли ли австрийцы или они угадали о малочисленности противника, но только орудия их теперь ахали непрерывно, a синяя лавина перекатывалась все чаще и чаще, все ближе и ближе передвигая свои окопы к сербским позициям.
Бледный, сосредоточенный стоял на вышке горы капитан Танасио, руководя прицелами своей батареи. Между выстрелами орудий он то и дело подносил бинокль к глазам, зорко оглядывая ведущую от леса, среди кукурузных полей, дорогу, По этому пути должно было подойти к ним давно и страстно, ожидаемое войско королевича.
Вдруг он вздрогнул.
— Танасио, они открыли наши траншеи и сыпят сюда непрерывно! Гляди! — услышал отважный капитан голос брата и, бледный, без кровинки в лице, Иоле предстал перед ним.
— Четыре наши орудия уже погублены… орудийная прислуга успела смениться три раза… У трех пушек отбиты замки… О, Танасио! Если бы можно было броситься в штыки на этих проклятых! — заключил взволнованный Иоле дрожащим голосом.
— Ты обезумел, мальчик; две тысячи — против сорока тысяч! Нет, соколенок, мы не смеем дарить им свою жизнь, a с ней и занятые позиции… Надо держаться, пока не придут наши… Надо удержать наши траншеи до появления славного юнакского войска… Удержать — чего бы это нам ни стоило.
Капитан Танасио хотел прибавить что-то, но вдруг замолк на полуслове.
Тяжело рухнул огромный снаряд и разорвался совсем близко от них, застилая все черным, густым дымом.
За ним упал по соседству второй, a через минуту и третий. Теперь аккуратно, через каждый определенный срок, ложились, взрывая фонтаны земли, травы, песка и каменьев зарывающиеся глубоко воронкой в почву и разворачивающие ее вместе с деревьями и кустами, снаряды.
Дым не рассеивался ни на минуту. В его густых облаках работали теперь сербские артиллеристы.
Все меньшее и меньшее число сербских орудий отвечало неумолкавшим тяжелым австрийским пушкам. И соседняя с батареей Петровича артиллерийская часть тоже значительно понизила свой грозный голос.
Но вот почему-то замолкли сразу дальнобойные и мелкие орудия на австрийском фронте. Прекратила и свой непрерывный, жужжащий вой неприятельская шрапнель.
Дым понемногу стал рассеиваться… Но то, что увидели храбрецы-сербы сквозь эти рассеявшиеся остатки дыма, заставило невольно дрогнуть их мужественные сердца.
Австрийские орудия прекратили артиллерийскую дуэль, но зато синяя лавина кавалерии и пехоты с диким, потрясающим криком неслась прямо на сербские позиции…
К Танасио Петровичу подлетел на взмыленном коне весь потный и запыленный ординарец генерала:
— Господин капитан… Его Превосходительство приказал держаться и держаться… Чтобы до последней возможности, до последнего орудия…
— Сколько y вас их осталось сейчас? — трепетным голосом спрашивал Петровича молоденький адъютант начальника отряда.
— Увы, господин поручик, только два, — получился лаконический ответ.
— Все равно! Генерал приказал держаться. Разведчики донесли только что, что наши недалеко.
— Слава Господу… Скажите генералу, что если понадобится, мы умрем на своем посту, но в плен, во всяком случае, не сдадимся и не сдадим оставшихся орудий, клянусь!
До ушей Иоле долетел этот отважный ответ, достойный его героя-брата. Юноша весь загорелся, весь ожил, услыша его. Глаза его сверкнули, как раскаленные уголья. Он бросился с криком «живио» к двум уцелевшим от австрийских снарядов орудиям, с оставшейся y них в живых батарейной прислугой и в последний раз скомандовал: пли! В последний раз, потому что передовые части синей лавины уже докатились до подножия горы, занятой их батареей и сейчас ожесточенно дрались с пехотинцами-юнаками, защищавшими там внизу гору.
Иоле быстро вынул из кобуры револьвер и послал несколько выстрелов туда, в самую гущу синих мундиров и синих кэпи. Потом снова кинулся к орудиям и стал наводит одно из них на ряды приближавшихся швабов.
Тут же, рядом, Танасио работал y другого…
— Бери прицел вернее, Иоле, — хриплым голосом крикнул старший Петрович и поднял руку… Грянул выстрел, но не пушечный, a короткий, трескучий, ружейный… И капитан Танасио, взмахнув руками, грохнулся о землю с простреленной головою.
Иоле скорее угадал, нежели увидел смерть брата… Больно-больно сжалось его сердце и слезы на миг увлажнили глаза… Но горевать было некогда…
Синяя лавина, уничтожив защитников сербских траншей, уже вкатывалась на гору, уже вливалась в голову батареи…
На миг ужас сковал душу Иоле жуткими, ледяными оковами… Он уже видел озверевшие, ожесточенные лица передовых неприятельских солдат. Они со штыками наперевес уже ворвались на гору.
— Сдавайтесь! Сдавайтесь! — закричал ломанным сербским языком ведущий нападение австрийский офицер.
На миг все заволокло туманом в глазах Иоле… В этом тумане он только смутно различил перебитые свои батарейные орудия; трупы погибшей на своем посту орудийной прислуги и две еще целые и невредимые пушки, оставшиеся чудом неиспорченными под огнем неприятельских орудий. Быстрая мысль вихрем осенила молодую голову Иоле.
Эта мысль шепнула ему, как избежать возможности захвата ненавистными швабами этих двух yцелевших орудий.
И вот, отважный юноша решился. Он кинул взглядом в сторону сраженного насмерть Танасио.
Капитан Петрович старший лежал распростертый y колеса одного из своих орудий. Алая струйка крови тоненькой лентой пересекала его лоб.
Уже успевшие остеклеть широко раскрытые глаза были обращены в небо…
— Прощай, бедный, дорогой Танасио, — прошептал Иоле; — иду, мой герой-брат, следом за тобою.
И юноша, осенив себя крестным знаменем, рванулся к обоим уцелевшим орудиям, стоявшим одно близ другого. Это было как раз вовремя, потому что австрийцы уже с оглушительными криками, со штыками наперевес, ворвались в сербские траншеи. Грянул револьверный выстрел и над самой головою Иоле прожужжала неприятельская пуля…
— Сдавайтесь же, черт вас возьми, наконец! — закричал в бешенстве бегущий прямо на него, Иоле, офицер-австриец.
Но юноша знал, что ему надо было теперь делать. С быстротою стрелы подкатил он одно из уцелевших орудий на самый край обрыва и изо всей силы толкнул его вниз. Миг… и, перекувыркиваясь в воздухе, небольшая полевая пушка стремительно понеслась в озеро. Плеск воды, короткий и быстрый и новое торжествующее «живио» Иоле привело в бешенство не ожидавших ничего подобного швабов. Грянул новый выстрел… Лицо Иоле исказилось страданием. Пуля ударила ему в грудь… Но он не обратил внимания на рану… Со сверхъестественной силою, истекающий кровью, юноша бросился ко второму орудию и, прежде нежели налетевшие на батарей швабы, могли сделать с ним что-либо, Иоле вместе с орудием покатился с обрыва вниз…
В последнюю минуту в сознании юноши промелькнула, как вихрь, четко и ясно недавно пережитая им счастливая картина: когда королевич Александр, отличивший его, повесил ему на грудь перед всем фронтом драгоценный крестик Георгия и поздравил его поручиком в награду за то ночное дело… Потом промелькнуло залитое слезами лицо матери, благословляющей и целующей его перед походом, и черты отца-калеки в кресле, и глаза Милицы, далекой Милицы, которая будет, конечно, поминать в своих молитвах погибшего солдатской смертью его, — Иоле…
И с этой последней мгновенной мыслью Иоле вместе с исковерканным при падении орудием погрузился в холодные волны…
В тот же миг оглушительное торжествующее «живио» послышалось со стороны кукурузного поля и дороги и в последнем освещении вечерних сумерек показались свежие дружины юнакского войска…
Это королевич Александр спешил на выручку своему передовому отряду, ведя свои новые доблестные полки.
Эти полки разбили на голову швабские легионы и перешли в наступление в восточной Славонии.
Под отчаянно смелым натиском немногочисленного героического сербского войска австрийцы принуждены были отступить, обратиться в позорное бегство.
Но Иоле не дожил до этой славной победы родного юнакского войска. Под холодным покровом глубокого озера, рядом с исковерканными пушками, молодецки спасенными им от рук неприятеля, покоился Иоле, покоился сном героя, погибшего за честь и свободу своей милой родины…
Часть III
Глава I
Снова темная, угрюмая ночь веяла над землей. Снова непроглядным черным пологом повисло безбрежное таинственное небо. Ни признака сияния ласкового месяца; ни единой, радостно мигающей золотой звездочки не видно на его черном, как сажа, поле.
Мертвая тишина царит на русских позициях. Вот уже несколько дней подряд наши славные войска ведут успешные преследования отступающей вглубь страны австрийской армии. Постепенно, шаг за шагом, отбивает y швабов наша доблестная галицийская армия шестьсот лет томившуюся под иноземным игом древнерусскую Галичину. Передовые русские отряды, казаки-разведчики и стрелковая пехота, находящаяся во главе нашей армии, ушли далеко вперед, преследуя по пятам неприятеля. Но вот, y самого берега реки к отступающим австрийцам подоспел их резерв на помощь, и неприятель приостановился, чтобы укрепиться на высоком холме y берега и стал возводить высокие, трехъярусные укрепления. Здесь были установлены на скорую руку батареи, тяжелые пушки-гаубицы и пулеметы. Делалось это с той целью, чтобы, когда большая часть отступающей неприятельской армии переправится через реку, другая, засевшая на горе, в окопах часть её должна прикрыть эту переправу, осыпая наседавшие на её арьергард русские авангардные отряды градом пуль и снарядов.
Одному из этих наших отрядов-преследователей, вырвавшемуся далеко вперед от целого корпуса, удалось подойти чуть ли не к самой переправе, — от нее отделяли наших всего какие-нибудь полверсты или около этого. Вот на этих-то смельчаков нескольких рот стрелковой пехоты и сыпался не переставая дождь свинца и град снарядов с занятой неприятелем, чрезвычайно удобной на горе позиции.
Весь последний день прошел тревожно. С самого раннего утра до быстрых и темных сумерек гремела не умолкая неприятельская канонада. Ей отвечали с русских позиций пулеметным и ружейным огнем. От непрерывной орудийной пальбы, казалось, сотрясалась земля. То и дело показывались то здесь, то там, белые облачка, и с воем, свистом и треском рвалась над нашими окопами неприятельская шрапнель. Щелкали в ответ сухие ружейные выстрелы, безостановочно гремели дружные залпы, трещали пулеметы. Прилегавшая к русским позициям местность была сплошь покрыта болотом, на вязкой почве которого не было никакой возможности уставить тяжелых орудий, чтобы принять с равной силой вызов неприятельских батарей. Поневоле приходилось ограничиваться одной ружейной и пулеметной стрельбой. С наступлением ночи, наконец, замолчали смертоносные орудия на горе. Замолчала и ответная ружейная стрельба на наших позициях. Измученные в обоих лагерях люди могли передохнуть до наступления рассвета.
Павел Павлович Любавин, находившийся со своей ротой вместе с другими тремя ротами Н-ского стрелкового полка на передовых позициях, прежде, нежели позволить себе воспользоваться коротким отдыхом, обошел окопы, где находились его стрелки.
Павел Павлович был сильно встревожен убылью людей в свой команде, каждый солдат которой был ему дорог, как родной брат. Невеселые мысли устало кружились в его измученной голове. На завтра было необходимо ударить в штыки на неприятеля, засевшего на вершине горы со своей артиллерией. Это было далеко не легким делом, a с точки зрения опытного офицера, пожалуй, даже и невозможным, ввиду полного отсутствия на нашей стороне орудий, которые облегчили бы штыковую атаку. A так, при настоящем положении дела, героям-солдатикам придется перебегать все огромное поле, отделяющее их от австрийцев, под градом снарядов, и вряд ли достигнут они при таких обстоятельствах хоть сколько-нибудь благоприятного результата. Необходимо было, значит, нынче же ночью просить подкрепления y главного начальства в виде хотя бы одной батареи тяжелых орудий. Но прежде всего должно было найти такое удобное для её постановки место, откуда можно было бы более или менее безнаказанно разить неприятельские орудия на горе.
Еще задолго до наступления сумерек, Павел Павлович вызвал охотников разыскать такую удобную позицию. Вызвалась, как один человек, вся рота. Вызвались вместе с ней и двое ротных «детей», юные разведчики Корелин и Агарин. И опять Павел Павлович решил командировать на разведку «детей», повторяя себе чуть ли не в сотый раз, что там, где трудно было бы пробраться взрослому человеку, может незаметно проскользнуть подросток.
Часа два тому назад молодежь пустилась в свое опасное предприятие, захватив с собой небольшой ручной фонарь-прожектор. Павел Павлович обходил свою команду и участь ротных «детей» не могла не тревожить молодого офицера. Он знал, что вся окружающая местность кишит австрийскими разъездами, что повсюду шмыгают их разведчики и каждую минуту отважные дети могут наскочить на такой неприятельский отряд. Правда, их костюм, крестьянское платье двух галицийских парнишек и непроглядная темнота ночи много облегчали им задачу да и на быстроту коня, захваченного y венгерцев этим молодчиной Агариным, как иначе Любавин теперь не называл Милицу, можно было положиться вполне. A все-таки, кто знает, чем могло кончиться такое опасное предприятие, надежду на благоприятный исход которого можно было возложить на одного Бога?
С прежними нерадостными думами обходил окопы капитан. Здесь всюду еще светились огоньки, несмотря на позднее время. Прознав о предстоящем им на утро штыковом бое, солдатики-пехотинцы деятельно готовились к нему. Кое-кто из них мылся у протекавшего тут же рядом болотного ручья; кто менял белье, кто точил штык или чистил ружье, немало поработавшее за день. A в одном углу ротный парикмахер, попросту взятый из Петроградской парикмахерской подмастерье-брадобрей, из запасных солдат, усердно работал бритвой, тщательно уничтожая отросшую на щеках и подбородках своих соратников щетину. Кто царапал письмо на родину. Может быть, прощальное письмо. Было что-то трогательное, за сердце хватающее в этом приготовлении к смерти «на всякий случай» русского солдата. Раненых в перестрелке еще засветло санитары вынесли из окопов на носилках. Убитых подобрали и схоронили в одной общей братской могиле. Но живые по-прежнему были бодры и сильны духом, той неуязвимой бодростью и силой, на которую так способен наш исключительный герой — русский солдат.
Проходя по окопам, Павел Павлович еще раз мог воочию убедиться в этом. Весь долгий нынешний боевой день, соседство смерти и гибель многих товарищей не отразились на бодрости духа этих чудо-богатырей. Невольно замедлял шаг Любавин, приостанавливаясь около отдельных групп, мирно беседовавших между собой, устроившись на ночь в вырытых в земле углублениях, на подостланных серых шинелях, и прислушивался к этим беседам. В одной из таких групп разговор вертелся вокруг сегодняшнего боя. Кто-то перечислял по именам погибших нынче под огнем неприятельских батарей товарищей.
— A Клементьев? — спрашивал с тревожной интонацией молодой голос.
— Приказал долго жить, — отвечал другой.
— A Перчин?
— Убит.
— A Куренков?
— При мне отнесли на пункту санитары.
— A Ловчиков, Ваня?
— Разнесло на мелкие кусочки снарядом так, что и косточек было не собрать.
— A Петрушка Кудрявцев, братцы?
— Тоже готов, никак…
— Ранили его под конец дня, сам видел.
— A то и убили, никак?
— На перекличке не было, стало быть, убили.
— Помяни Господи его душеньку во Царствии Небесном. Славный парень был, веселый, дошлый.
— Что это вы, братцы? Бога вы побойтесь! Ай никак живого хоронить вздумали? — И ротный весельчак-балагур и красавец Петр Кудрявцев, всеобщий любимец, вынырнул откуда-то из черноты ночи на огонек фонаря.
— Петрушка и то… Глянь, братцы, он самый… Ах, штоб тебя! Гляди, живехонек! — несказанно обрадовались своему любимцу солдаты.
— A што мне деется? — весело отозвался Петр, беспечно тряхнув головой, через которую шла во весь лоб окровавленная повязка, полу прикрытая кое-как нахлобученной на нее фуражкой. — Эвона осколком малость чарапнула да вот пальцы попортило тоже. — Тут Петрушка вытянул левую руку, изуродованную отсутствием четырех суставов и представляющую из себя теперь обрубок, тщательно обмотанный бинтом. — Да вот привел так Господь, поднадул-таки я ево, братцы… — хитро ухмыляясь и прищуривая глаза в ту сторону, где в темноте грозно прятались молчаливые неприятельские батареи. — Он меня, значит, напрямик в башку целил, a я ему левую рученку, не будь глуп, для услады, возьми да и подставь. Ну, малость дал побаловаться, отвести душу, подарил ему их…
— Кого подарил-то, болтун?
— Да пальцы-то… Ничего не поделаешь с ним, братцы… Палит издали, проклятый, во как палит. Так нешто пуля-то али снаряд тебе разбирает, где голова, где тебе руки… A уж жаркое нынче дело было, что и говорить. У кумы на именинах такого веселья не было. Хошь орешков — он тебе орешков даст, досыта, сколько влезет, из пулемета знай получай, на радостях, a захочешь арбуза, либо дыни…
— Что это, Кудрявцев, y тебя кровь на повязке выступила? — неожиданно, словно из-под земли вырастая перед стрелками, спросил незаметно подошедший к ним Любавин.
Те вскочили на ноги, при виде начальника, и вытянулись в струнку.
— Лежи, лежи, братцы, отдыхай, — поспешил успокоить их Павел Павлович и опять обратился к общему любимцу заметно тревожным голосом:
— Ты в голову ранен, Кудрявцев? И в руку тоже?
— Так точно, ваше высокоблагородие, — бодро, почти весело отозвался Петруша. — A только, дозвольте доложить, не рана это совсем, а, к слову сказать, не стоящее дело, одна хонфузия. Так что, ваше высокоблагородие, осколком одним пальцы, значит, отхватило, a другим по лбу сконтузило как есть малость.
— Так тебе перевязку надо сделать, настоящую перевязку в полевом лазарете… Ты что же это, братец мой, не пошел? — все больше и больше волнуясь, говорил Павел Павлович.
— Да так, што, дозвольте, ваше высокоблагородие, к слову сказать, недосуг было — подсобляли санитарам раненых таскать.
— Что? Таскать раненых, когда сам ранен? — совсем уже встревожился капитан. — Да ты на себя погляди, братец. Ведь лица на тебе нет… Кто тебе перевязку делал?
— Так что, Иваненко, ваше высокоблагородие. Иваненко Хфедор, нашего взвода. И кровь унял и землицей присыпал и все, как есть полагается…
— Ступай, ступай на перевязочный пункт в полевой лазарет… — начальническим тоном, повышая голос, приказал Любавин.
— Слушаю, ваше высокоблагородие! — отрапортовал Кудрявцев. Сделал уже поворот налево кругом, и вдруг замялся.
— Ну, чего же ты стал? Понял, что тебе велено?
— Так точно, понял… — прозвучал не прежний бодрый и веселый, a убитый голос. И вдруг трепетно и смущенно взмолился красавец-солдат:
— Ваше высокоблагородие… дозвольте к слову сказать… дозвольте, ваше высокоблагородие, мне здеся на позициях остаться. Ведь ежели мне, то есть на пункту иттить, так с пункты шабаш уж значит, не скоро и выпустят, лежи, стало быть, на койке и встать не моги, ровно дите малое. A на завтра ведь дело, ваше высокоблагородие, назначено, «ево» из окопов с горы вышибать… Так как же это мне, стало быть, ваше высокоблагородие, без пользы оставаться… Выйдет, будто эт-то я за флангом, ваше высокоблагородие, за негодностью оставлен, потому, как рана y меня сущая чарапина, a не рана, совсем плевое дело, не стоящее как есть. Так что дозвольте же не иттить на пункту, ваше высокоблагородие… Окажите Божицкую милость, дозвольте остаться. Ведь ежели левая рука попорчена, правой я вот как штыком за милую душу володеть могу…
Голос солдата дрогнул при последних словах. Немая мольба отразилась теперь и в его больших, глубоко запавших в орбитах глазах, в каждой черточке его осунувшегося лица.
Павел Павлович взглянул в эти словно увеличившиеся на похудевшем лице глаза и махнул рукой.
— Что мне делать с тобой, оставайся, будь по-твоему, коли говоришь, что не чувствуешь боли. Только перевязку я тебе сам переделаю. Давай сюда руку, молодчинище…
И вынув из походной сумки, имеющийся при каждом воине, марли, ваты и бинт для перевязки, капитан Любавин энергично и ловко принялся перебинтовывать руку солдату, в то время, как в голове его замелькала взволнованная мысль:
— Господи! И откуда они берутся такие герои! Помогать носить таких же раненых, как и сам он, на перевязочный пункт… В виду предстоящего боя отказываться от услуг лазарета, чтобы только иметь возможность участвовать в нем… Да как же не побеждать после этого славному русскому воинству с такими встречающимися на каждом шагу героями, чудо-богатырями!
И Павел Павлович, окончив перевязку, неожиданно обнял раненого и крепко поцеловал его.
Глава II
— Боже мой, какая темень. Ни зги не видать!
— Да. И что досаднее всего — нельзя воспользоваться прожектором.
— Скоро кончится лес и, если мы встретим холмы за опушкой, значит, дело в шляпе…
— A ты замечаешь, «там» все тихо… И плеска воды не слышно даже… Удивительно странно, за ночь могли бы переправиться без помехи скорее, нежели днем. A может быть, казаки пошли обходом и зашли им в тыл?
— Ну, нет, тогда бы «те» палить начали. A вот вернее всего то, что мы сами удалились от реки. Ведь лес за болотом шел в сторону от их позиций.
— A знаешь, Горя, мне почему-то кажется, что там за лесом должны быть непременно холмы, и если не такие большие, как тот высокий на берегу реки, занятый ими, то, может быть…
— Тише, тише… Как будто сюда идут… Слышишь, трещат сухие сучья?
И как бы в подтверждение слов Игоря, произнесенных быстрым и тихим шепотом, конь-венгерец, на спине которого они сидели оба, Милица и Игорь, повел беспокойно ушами, насторожился и издал короткое, нетерпеливое ржание.
Молодые люди замерли на минуту, чутко прислушиваясь, не шевелясь, почти не дыша… Но никто не отозвался на неожиданно раздавшееся лошадиное ржание. По-видимому, в лесу все было по-прежнему тихо и спокойно. Вероятно, сама собой упавшая с дерева ветка произвела этот легкий шум, встревоживший молодежь.
Убедившись в этом, Игорь, сидевший впереди Милицы, и правивший лошадью, переложил поводья в левую руку в то время, как правой вынул из-за пазухи небольшой электрический ручной прожектор-фонарь. Сказочно причудливый свет этого крошечного прожектора на миг прорезал острой полосой лесную дорогу с её рядами пожелтевших и обнаженных деревьев. Почти голые, по-осеннему, стояли деревья, протягивая к всадникам свои длинные сучья-руки. Дорога с её узкой лентой, покрытая опавшей с деревьев листвой, казалась при свете какой-то причудливой пестрой змеей, убегавшей в глубь леса. Снова исчез беглый свет ручного фонаря и снова все погрузилось в прежнюю мглу. Снова быстрой иноходью побежал статный венгерец, перебирая тонкими породистыми ногами.
Постепенно стали редеть деревья. Потянуло откуда-то холодом, и всадники выехали в открытое поле. Теперь под копытами венгерца уже не плюхала, как прежде, болотная почва. Твердый, крепкий грунт сменил прежнюю кочковатую, неровную, болотистую поверхность. Мало-помалу бег коня замедлился, и сидевшие на его спине юные разведчики заметили, что как будто путь их начинает подниматься в гору…
— Ура! — радостным шопотом произнес Игорь. — Ура, Мила! Там холмы впереди или гора, не знаю… И как раз на месте приходится… Если установит здесь батареи, они будут бить без промаха по тем неприятельским злодейкам, причинившим столько непоправимого вреда нашим окопам за минувший день. Теперь только остается добраться до этой горы или до этого холма и тщательно произвести её разведку. A там во весь дух мчаться обратно к капитану с донесением.
— Как жаль, что нельзя снова воспользоваться твоим лилипутом-прожектором, — произнесла с сожалением Милица.
— Да, это рискованно, потому что мы, по-видимому, находимся среди открытой со всех сторон лесной местности… Разумеется, неприятеля здесь нет, все они сосредоточены на переправе под прикрытием своих гаубиц и мортир, a все-таки, кто поручится, что где-нибудь поблизости не шатаются их разъезды…
— A все-таки рано или поздно нам придется осветит местность, чтобы воочию убедиться в наличности холма.
— Да, но уже много позже, когда мы заметим, что поднимаемся выше…
— A разве ты не чувствуешь этого уже и сейчас?
Действительно, лошадь пошла тише, сильно забирая передними ногами, как будто поднимаясь в гору. Все стройное тело животного вытянулось, голова приподнялась на гибкой, высокой шее.
— Нет слов, мы поднимаемся в гору… Ясно, как Божий день. И теперь, когда это уже не подлежит ни малейшему сомнению, я снова прибегну к помощи нашего сообщника, — согласился сейчас и Игорь, снова вынимая из-за пазухи фонарь-прожектор.
И опять волшебный сноп света упал на дорогу и стал нащупывать лежащую впереди и сбоку неё беспросветную мглу. Там, подальше, посреди поля, лежал действительно высокий пригорок, обросший мелким, по земле стелющимся кустарником. Сбоку, поближе к лесу, темнело какое-то здание, не то сарай, не то пустой амбар, одиноко стоявший в поле. Между пригорком-холмом, тянувшимся на протяжении доброй четверти версты и сараем, к которому прилегала небольшая рощица, было расстояние всего в сотни три шагов.
Все это одним взглядом успели окинуть юные разведчики. И успокоились сразу. Все было как нельзя лучше замечено ими. Наличие холма, открытого разведкой, могла дать в ближайшем будущем блестящие результаты. Отсюда, с этого холма, вся река, a следовательно и переправа через нее австрийцев, открывалась, конечно, как на ладони.
Игорю захотелось закричат от радости. Он схватил за руку Милицу и крепко сжал её пальцы.
— Ну, скажи, Милочка, ну разве мы с тобой после этого не молод…
Он не договорил. Короткий сухой треск, протрещавший со стороны противоположной лесу, со стороны реки, очевидно, заставил его смолкнут на полуслове. За ним другой, третий, четвертый выстрел… Целый ряд таких выстрелов обрушился сразу на головы юных всадников. Вдруг Игорь вздрогнул: он почувствовал, как конвульсивно сжали его руку пальцы сидевшей позади него девушки, и как она тяжело опустилась головой ему на плечо.
— Милица… Мила… что с тобой? Что случилось? — тревожно забросал ее юноша вопросами.
С минуту не было ответа, только слышалось тяжелое, прерывистое дыхание y самого лица Игоря, под самым его ухом.
— Мила… Милочка, что ты? Да ответь же! Ради Бога, ответь.
Но она могла ответить далеко не сразу… Снова судорожно сжали пальцы юноши её тонкие, хрупкие пальчики. И после минутной паузы её спутник расслышал слабый, упавший до шепота, голосок Милицы:
— Я ранена, Горя… Я, кажется, ранена. Страшная боль в плече…
Новый треск винтовок со стороны реки покрыл речь девушки. Теперь над самым ухом Игоря прожужжало несколько пуль. Снова вспыхнули огоньки по ту сторону поля, недалеко от реки и снова затрещали выстрелы, зажужжали пули. Уже не было никакого сомнения в том, что свет фонаря-прожектора привлек внимание ближайшего, находившегося в этой местности, неприятельского отряда. Австрийцы начали наугад пальбу из своих винтовок, и Милица оказалась раненой именно такой шальной пулей, посланной впотьмах наудачу в темноту.
В первую же минуту, убедившись в этом, Игорь почувствовал ледяной холод во всем теле. Он смертельно испугался за своего друга. Холодные мурашки забегали по спине и липкие капли пота внезапно выступили на лбу юноши… Что, если Мила умирает? Что, если шальная пуля сразила ее на смерть? Он по-прежнему чувствовал на своем плече заметно отяжелевшую головку девушки, и сердце его сжалось больнее…
Под сыпавшимся теперь вокруг них дождем пулями, юноша быстро обернулся к Милице и, собрав все свои силы, осторожно приподнял ее над седлом и перенес через себя. Теперь её отяжелевшая головка упала ему на грудь. Безжизненно повисли вдоль тела её ослабевшие руки. Не обращая внимания на свистевшие, то и дело, кругом пули, Игорь заботливо склонился над ней и, скорее угадывая, нежели видя в кромешной тьме её бледное, помертвевшее личико, прошептал прерывисто и тревожно:
— Мила, Милочка… Скажи мне, ты очень страдаешь? Тебе очень больно, родная?
Его ухо почти касалось её губ, из которых теперь вырывалось учащенное, тяжелое дыхание. Её тело трепетало и дрожало от мучительной боли. Что-то липкое, горячее и густое капало на руку Игоря, которой он нежно поддерживал ее y плеча.
— Кровь! — подсказала юноше ужасная мысль. Вдруг тихий стон, вырвавшийся с губ Милицы, достиг до его ушей.
— Горя… я не могу, Горя… не могу ехать так дальше… Каждый шаг лошади отдается мне в рану… Оставь меня… Скачи один… Передай про результат разведки капитану… Я не могу с тобой… Мне больно, Игорь… Мне смертельно больно… Сними меня с седла.
И новый стон, вырвавшийся сквозь стиснутые зубы, заставил снова задрожать Игоря с головы до ног. С добрую минуту длилась эта нестерпимая мука, мука страха и опасения за близкое, дорогое существо среди непроглядной тьмы под дождем ружейных выстрелов, не умолкавших теперь ни на минуту. И опять приоткрылись с трудом пышущие теперь зноем губы Милицы и она зашептала:
— Игорь… Дорогой друг мой… Еще раз прошу, оставь меня… Я не могу ехать с тобой… Это вызывает такие адские муки в раненом плече!.. Каждый шаг лошади, каждое сотрясение… Горя… Добрый, славный Горя, поезжай один… Наш венгерец домчит тебя быстро до окопов… Довези меня только хотя бы до того здания или до рощи, которые мы видели при свете на краю поля… Потом, утром ты приедешь за мной снова… Да, Горя, так надо… Ты должен так поступить…
— Мила… Детка, родная! Что ты говоришь, голубчик ты мой? Оставить тебя одну, раненую, без помощи, когда каждую минуту могут появиться, нагрянуть сюда австрийские разъезды, те самые, может быть, что сыплят теперь в нас этими ужасными пулями! Нет, Мила, проси и требуй от меня, чего хочешь, но только не этого, ради Бога!
Опять грянул ружейный выстрел над самой головой лошади. Гнедой красавец-конь испуганно шарахнулся в сторону. Тихий, медлительный стон вырвался снова из уст Милицы, стон, потрясший все существо Игоря, наполнивший его сердце острой мукой жалости и страха. И опять слабый голос Милицы зазвенел ему на ухо.
— Ты видишь, какие страдания… Какие нечеловеческие страдания я должна переносить… Не упорствуй же, голубчик… Ради Бога, исполни же мою просьбу. A сам поспеши… Каждая минута, каждая секунда дорога, бесценна… Нельзя терять ни капли времени… Мы на войне, Игорь, и долг перед царем и родиной мы должны свято выполнить прежде всего… Ведь от этой разведки зависит спасение жизни многих людей! Ты знаешь это!
— Долг перед царем и родиной… — как эхо, повторил юноша. — Да, она права, эта славная, смелая, великодушная девочка… Она безусловно права… Прежде всего он солдат, он — русский, и все личные переживания, все личные волнения должны заглохнуть и отойти на второй план, пока он не выполнит того, что должен выполнить в силу своего долга… До рассвета остается еще много часов, он успеет дать возможность капитану послать за ближайшими батареями. Только надо спешить, не медля ни минуты. Мила права… Иначе, без прикрытия, потери людей, бросившихся завтра в штыковой бой под огнем неприятельских орудий, будут неисчислимы. Необходимо предотвратить это… Необходимо сделать все возможное, чтобы сохранить сотни, тысячи жизней. A для этого необходимо пожертвовать своими личными опасениями и страхами за жизнь дорогого существа…
Игорь колебался недолго. Недолго боролись два чувства в душе отважного, стойкого юноши. Долг чести с личным чувством беззаветной привязанности к своему другу Милице — голос долга заглушил другой голос. И снова едва слышно он произнес:
— Хорошо, Мила, я сделаю так, как ты этого просишь. Я отвезу тебя и положу в том сарайчике. Бог милостив, авось они туда не нагрянут. Только прежде, чем скакать без тебя дальше, позволь мне перевязать твою рану, благо все необходимое нас надоумило захватит с собой.
Глава III
A выстрелы, между тем, не прекращались ни на одну минуту… Правда, временами они меняли свое направление и раздавались то справа, то слева. Очевидно, неприятель, заподозривший присутствие более или менее значительного русского разъезда, старался нащупать его местонахождение в глубокой, непроницаемой мгле.
Наугад, помня расположение сарайчика, открытого ими при помощи фонаря-прожектора, Игорь направил туда коня, и в несколько минут они достигли его ветхих, полуразвалившихся стен. В той же абсолютной темноте, сняв со всевозможными осторожностями с седла Милицу, с полубесчувственной девушкой на руках, Игорь ощупью нашел дверь и вошел в сараи.
Запах мокрого сена, очевидно, собранного сюда с полей крестьянами ближайшего селения и заметно тронутого осенними дождями, давал себя чувствовать. Досадуя на то, что нельзя было зажечь фонаря без того, чтобы привлечь на себя внимание врага, Игорь, сгибаясь под тяжестью своей ноши, побрел наудачу в глубину сарайчика и, споткнувшись, неожиданно упал в мягкое, еще влажное сено. Не теряя ни минуты, он нащупал огромный стог сена, доходящий почти до самого потолка постройки. Вздох облегчения вырвался из груди юноши. Мелькнула мысль о том, что, если выкопать глубокую нору в сене и спрятать туда Милицу, то даже если бы в этот одинокий сеновал и заглянула неприятельская разведка, то ни в коем случае она не открыла бы здесь присутствия девушки. Но прежде всего необходимо было перевязать ей рану.
Опустив на сено полубесчувственную теперь девушку, он вернулся наружу и, захватив повод лошади, привязал последнюю к двери сарая. Затем снова прошел во внутренность сарайчика и, сняв с себя кафтан, накрылся им с головой. Грубое крестьянское сукно казалось непроницаемым.
Тут Игорь вынул из кармана коробок со спичками и чиркнул одну из них, тщательно ограждая ее со всех сторон полами кафтана. Слабый огонек осветил внутренность помещения. То был действительно сеновал, наполненный до верха гнилым сеном, основательно промоченным. Очевидно, бежавшие из покинутой соседней деревни жители наскоро запрятали его сюда. Но менее всего думал сейчас об этом юноша.
Перед ним лежала полубесчувственная Милица. Черные, длинные, точно бархатные ресницы бросали резкую тень на смертельно-бледные щеки девушки. Запекшиеся губки выбрасывали тяжелое, прерывистое дыхание. Из плеча, сквозь небольшое отверстие, пробитого пулей кафтана, быстро стекала густая алая полоска крови, смачивая собой рукав грубой крестьянской одежды Милицы. Прежде всего Игорь вынул складной нож из кармана и взрезал при помощи его рукав кафтана, и тотчас же его глазам представилось окровавленное плечо девушки. Было необходимо промыть рану, но об этом нечего было и думать: ни одной капли воды не было под рукой. Пришлось довольствоваться одной перевязкой. Быстро и ловко работая в темноте, только изредка освещая раненое место вспыхивающими и тотчас же гаснущими спичками, Игорь прежде всего обтер кровь при помощи имевшейся y него на всякий случай ваты и марли, потом крепко забинтовал рану. По-видимому, перевязка принесла сразу некоторое облегчение раненой, потому что Милица слабо зашевелилась сначала, потом чуть застонала и, наконец, спросила шепотом, открывая глаза:
— Как! Ты еще здесь, Горя?
— Здесь, детка моя, здесь. Около тебя твой преданный друг и товарищ, родная… — прозвучало немедленным ответом на её слова.
— Спеши же, голубчик, чтобы не было поздно… Тебе надо спешить… — начиная уже волноваться, снова произнесла раненая.
— Да, родненькая, я сейчас поскачу и к утру буду обратно… Для тебя же я вырою в сене норку и никакой, даст Бог, неприятельский разъезд не найдет тебя здесь.
И говоря это, Игорь все так же быстро разворотил стог сена в углу сарая. Получился действительно род норы, куда он бережно перенес и положил Милицу.
— Лучше тебе, родная? Мягче тебе здесь?
— Да… Не беспокойся обо мне, и поезжай с Богом… Я только устала… Боли же не чувствую почти совсем; вероятно, эта рана навылет, и не представляет собой никакой опасности. Уверяю тебя… Только бы не двигаться и хорошенько отдохнуть и заснуть до твоего возвращения.
— Ну, Христос с тобой. До свиданья, до утра. Ты слышишь, уже затихли выстрелы? Теперь я за тебя спокоен. Думаю, что все обойдется благополучно. Я еду. Дай мне пожать твою лапку на счастье. До свиданья пока.
На минутку снова чиркнула спичка, и Игорь увидел снова бледное, измученное страданием личико, улыбавшееся ему слабой улыбкой. Маленькая, тоненькая рука протянулась к нему навстречу. Он пожал горячие пальцы этой руки, потом поднес их к губам и, наклонившись к самому лицу Милицы, перекрестил ее и коснулся губами горячего лба девушки. Потом, тщательно прикрыв нору в сене другой охапкой его, и оставив лишь небольшое отверстие сбоку для воздуха, он, почти успокоенный, вышел из сарая, плотно прикрыв за собой дверь.
Отвязать лошадь, вскочить в седло и дать сразу полный аллюр коню было для Игоря делом одной минуты. Быстроногий венгерец понес его с места бешеным галопом по старой, уже знакомой дороге, ведущей к русским позициям среди редкого болотистого леса.
Выстрелы давно затихли, не замечалось больше никакой тревоги, И мучительное беспокойство за Милицу как-то сразу погасло в душе юноши. Теперь все его желания, все мысли сводились к одному: достигнуть возможно скорее русских окопов, сделать доклад капитану о произведенной разведке и во весь дух мчаться обратно за его другом-Милицей, которая отдохнет, может быть, и за время его отсутствия, действительно, отоспится.
Глава IV
И он не ошибся в своем расчете. Не успел еще доскакать и до лесной опушки Игорь, как незаметно подкравшийся сон тяжело опустился на веки раненой девушки. Искусно забинтованное плечо почти не давало себя чувствовать сейчас. Было даже, как будто, хорошо и приятно лежать, так, молча, в тиши, без всякого движения, среди целого моря мягкого душистого сена, совершенно сухого внутри. Не долго боролась с обволакивающей ее со всех сторон дремой Милица и, устроившись поудобнее, завела глаза.
* * *
Она не помнила, долго ли, коротко ли продолжался ее сон, бесспорно, живительный и крепкий. Девушка проснулась внезапно от говора нескольких грубых голосов, звучавших, как ей показалось, над самой ее головой. Обеспокоенная этим шумом, Милица чуть раздвинула сено перед собой и выглянула через образовавшееся в нем отверстие.
И в ту же секунду отпрянула назад, подавив в себе крик испуга, готовый уже, было, сорваться с ее губ. Пятеро неприятельских солдат-австрийцев сидели и лежали посреди сарая вокруг небольшого ручного фонаря, поставленного перед ними на земле, На них были синие мундиры и высокие кепи на головах. Их исхудалые, обветренные и покрасневшие от холода лица казались озлобленными, сердитыми. Сурово смотрели усталые, запавшие глубоко в орбитах глаза.
Трое старших, один рыжий, с коротко остриженной щетиной и съехавшей на бок кепи, другой, черный, с испорченным оспой лицом, солдат и третий, совсем тощий, как скелет, белокурый, покуривали зловонные грошовые сигары, лежа на сене. Двое других, сидевшие в стороне — курили короткие трубки. Эти двое были еще очень молоды, особенно один из них, худенький и тонкий, совсем мальчик, с открытым, тоже немало уставшим и осунувшимся лицом, казавшимся, впрочем, гораздо менее озлобленным и сердитым, нежели y всех остальных. Его серые глаза смотрели не то задумчиво, не то грустно, и взгляд этих глаз, машинально блуждавший по стенам сарая, говорил о невеселых думах, наполнявших, по-видимому, сейчас эту юную голову.
Брошенные тут же винтовки и сумки с патронами да и самые позы австрийцев, комфортабельно расположившихся на отдых людей, говорили за то, что они пришли сюда не на минуту, a пробудут здесь, по всей вероятности, всю долгую ночь.
Эта мысль не оставляла Милицы, пока она разглядывала нежданных гостей, заставляя несказанно волноваться девушку. Ведь Игорь мог сюда вернуться каждую минуту и тогда бедному мальчику не миновать плена. И при одной только мысли о такой участи для своего верного товарища, сердце Милицы обливалось кровью. Было еще тяжелее оттого, что ей не представлялось никакой возможности предотвратить опасность.
— Господи, хотя бы уснули они! — с тоской говорила самой себе девушка, — тогда я постараюсь проскользнуть мимо них сонных и сумею, выбравшись из сарая, предупредить Игоря, захватив его на дороге. Но хватит ли y меня на это сил?
Она попробовала пошевелиться. Осторожно двинула рукой. Потрогала раненое плечо. Оно еще сильно болело, но уже далеко не так сильно, как прежде и двигаться ползком девушка могла, несмотря на эту рану. Значит, с этой стороны дело обстояло вполне благополучно. Оставалось только дождаться, пока не заснут непрошеные гости, и тогда уже со всевозможными предосторожностями попробовать выбраться из сарая. Но к несчастью, неприятельские солдаты, казалось, менее всего были склонны думать о сне… Рыжий притянул к себе сумку и, покопавшись в ней, вытащил оттуда небольшую бутылку.
— Вот, — произнес он на хорошо понятном Милице немецком языке, которым говорят и швабы, — вот выловил нынче из погреба пана Разеловича, что расстреляли нынче за чрезмерную приверженность к русским. Пана-то расстреляли, a погреба его да и всю усадьбу отдали нам в добычу. Что касается меня, то я там немало поживился и тем и другим… A уж насчет этого коньяка не погневитесь, коллеги, остатки..
И, сбив очень ловко концом своей сабли горлышко бутылки, он первый приложился к ней и стал тянуть из нее жадно, не отрывая губ. Выпив большую часть содержимого, он передал полуопорожненную бутылку ближайшему соседу. Тот тоже отпил немалую толику и сунул бутылку дальше соседу. Пятый солдат, которому осталось вина только на донышке, сердито брякнул пустой бутылкой об пол, предварительно поднеся ее к самому фонарю.
— Ничего нет больше, — проворчал он, кидая на своих соратников недоброжелательные взгляды. — Да и какое вино полезет на пустой желудок? Вот уже скоро двое суток, как y меня не было во рту ни хлеба, ни галет, питался кое-как и кое-чем. A все эти дьяволы русские виноваты — куда ни взглянешь, всюду они так и лезут отовсюду. На плечах наших врываются в укрепления и окопы.
— Это оттого, что сам сатана со всей своей гвардией помогает им! — захохотал грубым, резким хохотом рыжий солдат, на голодный желудок которого уже, очевидно, начинал действовать выпитый коньяк.
— Не люблю я их казаков особенно, — растягиваясь поудобнее на сене, ввязался в разговор третий. — Как звери какие-то влетят, врежутся нарубят, наколят и умчатся, словно шальные. Ничего не боятся, проклятые. Жизнь свою в копейку ценят.
— Это потому, что они очень храбры, — произнес юноша с задумчивыми глазами, сидевший в стороне и не принимавший участия в угощении рыжего.
— Однако, вы, коллега, того, знаете, полегче, не очень-то хвалите наших врагов, — сердито проворчал рыжий. — Не больно-то это патриотично, с вашего позволенья.
— Да я их и не хвалю вовсе. Я воздаю только должное их храбрости, про которую наслышана, я думаю, вся Европа.
— Тысяча дьяволов! И целуйтесь с вашими казаками и с вашей Европой, — неожиданно завопил рябой австрияк, и с такой силой хватил концом сабли по остаткам бутылки, что стекло, разбившееся на крошечные кусочки, разлетелось фонтаном во все стороны.
— Потише, коллега, потише, — остановил его рыжий.
Тот вскинул на товарища злые, угрюмые глаза.
— Вам хорошо говорить потише, — заворчал он, — вы основательно подкрепились в погребах расстрелянного пана, a каково-то мне, а? Во всяком случае, будь проклят тот, кто нарушил наш покой, бродя здесь с ручным прожектором. Бьюсь об заклад, что это был какой-нибудь шпион-галичанин, выслеживающий наши позиций, и попадись мне только этот молодчик, я вымещу на его шкуре и это бесцельное шатанье наше за ним и это ночное бодрствование в сырой скверной дыре! — уже совершенно оживившись, заключил рябой.
— Ну, что касается до бодрствования, то на это я вовсе сейчас неспособен. Поступайте, как знаете, детки мои, a я слуга покорный, маяться больше не желаю.
И, завернувшись в свою шинель с головой, рыжий австриец, находившийся, очевидно, в более благодушном настроении, нежели остальные его товарищи, благодаря выпитому коньяку, комфортабельно развалился на сене, посреди сарая. Его примеру последовал и другой, за ним и третий солдат.
— Это единственная умная мысль за всю нашу беседу, должен сознаться, — пробурчал и рябой австрияк, и вскоре его могучий храп оповестил остальных товарищей о самом основательном сне их собрата по оружию.
Очень скоро заснул и державшийся все время как-то в стороне от других и молодой австриец. Теперь все пятеро неприятельских солдат крепко спали, похрапывая, не только на весь сарай, но пожалуй что и на все поле.
— Пора… — сказала себе самой лежавшая без малейшего движения до этой минуты Милица и стала медленно выползать из своей «норы». Она слышала от слова до слова весь разговор австрийцев. Из него ей стало ясно, как день, что никого другого, как ее и Игоря, искали неприятельские разведчики, потревоженные светом их фонаря-прожектора y подножия холма. И поймай они теперь ее или Горю, им бы несдобровать обоим.
Солдаты голодны и озлоблены до последней степени, к тому же они сочтут их за шпионов и прости, прощай тогда их юная жизнь! Значит, необходимо во что бы то ни стало уйти отсюда, бежать и скрыться тотчас же… Бежать навстречу Игорю и сейчас же вместе с ним мчаться к своим, под надежную защиту своей роты, ставшей за короткое время такой близкой и родной.
И, не откладывая ни на один миг своего намерения, Милица осторожно выползла из своей засады и стараясь, почти не отрываться телом от земли, стала медленно, чуть заметно подвигаться к выходу из сарая, мимо спящих солдат. Крепко забинтованное плечо как будто онемело на время, и молодая девушка почти не чувствовала в нем никакой боли сейчас. A короткий, далеко не продолжительный сон, влил некоторый приток сил в ее ослабевшее тело и позволил ей двигаться вперед без прежней боли. Вот уже вся она показалась наружу. A приютивший ее так гостеприимно стог сена оказался уже на сравнительно порядочном расстоянии за ее спиной. Всего два-три аршина оставалось теперь между ней и дверью сарая. Еще несколько усилий, — и она на свободе.
Но как раз между выходом и все так же медленно и бесшумно подвигающейся к нему Милицей, раскинувшись беспорядочной группой, спали неприятельские солдаты. Надо было во что бы то ни стало, бесшумнее и быстрее миновать освещенное место, или же, что было еще лучше, протянуть руку и потушит фонарь.
Разумеется, в абсолютной темноте будет много удобнее проделать всю эту операцию, — промелькнуло новое решение в голове молодой девушки, и она не долго думая, порывисто протянула руку к фонарю.
Протянула и отдернула ее тотчас же назад с глухим, страдальческим криком. Невероятная боль в раненом плече, вдруг прорезавшая, как ножом, пораженное место, заставила вырваться этот стон из горла Милицы.
Как ни тих был этот крик, тем не менее, он долетел до ушей одного из спящих австрийцев.
— Wer da?[19] — услышала злой спросонья окрик Милица и замерла без движения, обливаясь холодным потом, совсем плотно приникнув к земле.
В ту же минуту кто-то тяжело поднялся на ноги за ее спиной, свет фонаря неожиданно запрыгал по сараю и сразу ударил ей прямо в лицо. И одновременно с этим громкий хохот грубо разразился над ее головой.
— Ба! Вот-то не было печали! Мальчишка-галичанин! Ты откуда? — прозвучал над головой.
Милицы уже знакомый ей голос рыжего австрияка, и прежде чем она могла опомниться и успеть вскочить на ноги, две руки подхватили ее, вскинули на воздухе и с грубой силой поставили на землю.
— Эй, вы, сони! — повысил он голос, обращаясь по адресу остальных спящих товарищей, — продерите глаза, не видите, разве? Я поймал шпиона… Просыпайтесь живее, сонные кроты!
Глава V
Все четверо остальных вскочили на ноги, как по команде, заспанные, злые на то, что потревожили не в пору их сон. Они окружили Милицу и смотрели на нее, выпучив глаза. Рыжий австриец снова схватил ее за руку и стал допрашивать:
— Ты откуда? Из какой деревни? За кем шпионил? Что удалось разведать? Ты, что ли, разгуливал здесь с фонарем? Отвечай же, если не хочешь быть повешенным тотчас же на первом суку без суда и расправы.
И, так как бледная, без кровинки в лице Милица стояла молча, не произнося ни слова, к ней подскочил другой солдат и, в свою очередь толкнув ее в спину, произнес с насмешливой улыбкой, заглянув ей в лицо:
— Слушай, мальчуган, ты, говоря по совести, отвечай-ка уж лучше. Не выгодно тебе, клянусь Мадонной, ссориться с нами. Поймали мы тебя на самом месте преступления, так уж все улики, значит, налицо и тебе не миновать петли, если не принесешь чистосердечного признания, и не расскажешь нам зачем пожаловал сюда, и что тебе удалось узнать и разведать.
— Да, что вы, Шварц, пристали к мальчугану, когда он вовсе вас, может быть, и не понимает даже, — неожиданно вмешался в разговор тот самый, державшийся особняком, юный солдат, который привлек на себя с первой же минуты внимание Милицы.
— По-нашему не понимает? Гм! — отвечал рябой. — Ну, в таком случае, это несколько меняет дело… Вы сами галичанин, Грацановский, и сумеете допросить, конечно, этого маленького бездельника на вашем варварском языке.
— Что вы хотите этим сказать, Шварц? — грозно нахмурился тот, кого звали Грацановским.
— Не больше того, что уже сказал, милейший. Не придирайтесь же к словам, коллега, если не хотите, чтобы я расправился тотчас же с вашим соплеменником по-свойски. Ну же, приступайте, что ли, вам говорят, — грубо заключил свою речь рябой австриец.
Полным презрения взглядом молодой Грацановский смерил обидчика, потом обратился к Милице на смешанном, странно звучавшем, наречии Галицкого края.
— Послушай, мальчуган, от твоего ответа будет зависит жизнь или смерть. Но для того, чтобы надеяться на первую, ты должен отвечать на все наши вопросы самым чистосердечным образом. Понял меня?
— Понял, — едва не вырвалось из груди Милицы, но она вовремя спохватилась и сжала губы. Как молния мелькнула в ее голове мысль что самое лучшее, что будет при ее теперешнем положении — это молчание. Ведь по-галицийски говорить она не умеет, и лишь понимает этот язык с грехом пополам. Если же она обнаружит знание немецкого языка, то этим попадет, конечно, еще в большую беду; уж тогда-то ее примут за шпиона наверняка, потому что, какой же крестьянский подросток из Галицийского края, не зная своего родного языка, будет знать немецкий? Разумеется, всего лучше будет молчать.
По-прежнему бледная и потрясенная стояла она посреди окружавших ее солдат. Сердце шибко-шибко колотилось теперь в груди Милицы. Страх за Игоря, за возможность его появления здесь каждую минуту, почти лишал ее сознания, холодя кровь в жилах. Чутким ухом она неустанно прислушивалась к малейшему шороху, раздававшемуся за стеной сарая, стараясь уловит среди ночных звуков знакомый ей топот коня.
A ночь уже таяла понемногу и смутно намечался на востоке слабый рассвет.
Между тем, двое озлобленных на нее за это упорное молчание австрийцев после короткой паузы снова приступили к расспросам. Особенно усердствовал рябой солдат с исключительным, казалось, недоброжелательством относившийся к Милице.
— Ну, что же, долго нам еще тебя умаливать? Развяжешь ли ты, наконец, свой скверный язык? — крикнул он и изо всей силы ударил прикладом ружья о землю.
Милица вздрогнула от этого неожиданного грубого движения и подняла на него испуганные глаза. Но ни одним словом не отозвалась на эту выходку.
Тогда рыжий, указывая на нее пальцем, проговорил, отчеканивая каждое слово:
— И о чем тут разговаривать долго, я не понимаю. Мальчишку поймали с поличным. Ясно, как день, он шпионил за нами. Да и видно по всему, что он переодетый барчонок: ишь руки y него какие нежные, без единой мозоли, барчонок и есть, видать сразу. Много их развелось, таких барчат-шпионов, которые помогают на каждом шагу проклятым русским. Ну, a раз шпион — y нас суд короткий: расстрелять и баста.
— Расстрелять! Расстрелять, понятно, и без промедления! — подхватили и остальные солдаты.
Милица невольно похолодела от этих криков. Неужели же они убьют ее, приведут в исполнение их страшную угрозу? Она дышала теперь тяжело и неровно; ей не хватало воздуху в груди. Страдальческими глазами обвела девушка мучителей и неожиданно остановилась взглядом на лице молодого солдата-галичанина. Их глаза встретились и на минуту юноша опустил свои. В следующий же миг он поднял их снова и заговорил, обращаясь к остальным:
— Как можем мы расстрелять мальчика, почти ребенка, да еще без всякого суда и разрешения начальства? Смотрите, не влетело бы нам!
— Вот тебе раз! Что это вам пришла за ерунда в голову, мой милейший коллега, — загоготал своим грубым, резким смехом рябой австриец. — Да сами-то мы не начальники здесь разве, если желаете знать? В этом сарае, по крайней мере?
— A все-таки неудобно как-то. И что касается меня, то я ради общего же блага посоветовал бы отложит это дело до утра. A утром отвести мальчика прямо к лейтенанту фон Шульцу.
И, произнеся эти слова, Грацановский снова взглянул на Милицу беглым взглядом. Робкая надежда шевельнулась в сердце последней. Она инстинктивно почувствовала, что молодой солдат на ее стороне и слабая краска румянца окрасила ее щеки.
Вдруг рябой австриец тяжело бросился в сено, сладко зевнул во весь рот и, потягиваясь, протянул внезапно размякшим голосом.
— И то правда: расстрелять его мы всегда успеем, a сейчас, ей Богу же, чертовски хочется спать. Свяжите мальчишку и пусть ждет своей участи до рассвета. Но что хотите, a не к каким лейтенантам фон Шульцам, по-моему, не стоит его тащить, управимся и своими силами, право, нечего из-за такой мелюзги беспокоить господина лейтенанта.
И прежде чем могла опомниться Милица, двое солдат схватили ее и крепко скрутили ей, Бог весть откуда взявшимися, веревками руки и ноги. Третий, так грубо и резко толкнул ее, что она не устояла на связанных ногах и, потеряв равновесие, тяжело упала на землю
* * *
Теперь крепко связанная по рукам и ногам Милица лежала в тесном кругу ее врагов. Веревки до страшной боли перетягивали ее суставы, врезаясь в тело. Все члены ее затекли и онемели. A в открытую дверь сарая понемногу уже врывался серый белесоватый рассвет, предвестник скорого утра. Все настойчивее, все яснее прорывала ночную мглу его резкая полоса на востоке.
Без дум, без надежд, без желаний лежала девушка, машинально прислушиваясь к богатырскому храпу солдат. Ни страха, ни муки не испытывала она сейчас. Впереди было все так ясно и определенно…
С наступлением утра ее расстреляют эти спящие, пока что, мирным сном звери. И это было именно то, в чем она уже не могла сомневаться ни под каким видом. О, она была готова хоть сейчас расстаться с жизнью. Ведь ее смерть спасет Игоря от несчастья. Он, конечно, услышит выстрелы с дороги, и вернется сюда уже не один, a со значительной частью русских солдат-храбрецов, которые и перехватают неприятеля, накрыв его здесь. О собственной жизни Милица как будто и не жалела вовсе. Ей было все как-то безразлично сейчас. Тупое, холодное равнодушие застилало сознание… Какой-то туман заволакивал мысли и снова, после долгого промежутка времени, ныло раненое плечо. Какие-то уродливые кошмарные образы всплывали поминутно в мозгу мешая сосредоточиться мыслям… Цепенело усталое и неподвижное тело… Сознание то уходило, то возвращалось к ней снова, выводя и прогоняя неясные, жуткие видения…
* * *
И вот в одно из таких мгновений она ясно почувствовала, что отделяется от земли. Чьи-то сильные руки поднимают ее с сена… Ее отяжелевшая голова опускается на чье-то плечо… Сквозь полусознание мелькают лица спящих австрийцев перед глазами… Бледный свет фонаря слабо мигает, борясь с серым рассветом раннего утра… Вдруг, свежая, холодная струя воздуха врывается ей в легкие, приятно холодит голову, будит сознание, бодрит тело, и Милица приподнимает с трудом веки, сделав невероятное усилие над собой.
Нет никаких сомнений, она вне сарая. Ни спящих солдат, ни бледного фонаря нет уже перед ней. В серых сумерках осеннего утра слабо намечается поле… Там справа холм, гора, вернее, открытая ими, ей и Игорем, нынче ночью. Но она пуста, увы! На ней нет и признака русских батарей… Значит, не успел Игорь, значит…
A впереди лес, болотистый лес, который они проскакали в сумерки с тем же милым Игорем на лихом «венгерце». Но куда же и кто ее несет, несет прямо по направлению леса и русских позиций?
С трудом она поворачивает голову. Перед ней мелькает знакомое, едва обозначающееся в первых проблесках утра молодое лицо, задумчивые глаза, угрюмо сдвинутые брови, ввалившиеся щеки… И что-то с силой ударяет в самое сердце Милицу… Неужели же она спасена? Усталый мозг делает усилие понять, припомнить… Конечно так: она знает его, своего спасителя. Это — молодой галичанин, бесспорно он… И как бы в подтверждение своих догадок, она слышит тихий, чуть слышный шепот:
— Не бойтесь ничего. Я вас не выдам… Вы вне опасности. Донесу до леса и оставлю на опушке. Спешите до рассвета достичь ваших окопов. Да не смотрите на меня с таким испугом. Я — Грацановский, галичанин, поляк, принужденный стать в ряды ненавистных мне швабов против единокровных братьев-славян. Принужденный потому только, что имел несчастье родиться в стране, подначальной австрийскому императору. Но клянусь моей славянской кровью, я еще ни разу не разрядил винтовки с целью убийства одного из братьев-русских или поляков Российской Польши. И я жду только мгновенья, когда победят русские орлы… Жду с замиранием сердца.
— О, вы великодушны! Вы спасли мне жизнь, — перебила Милица юношу, глядя признательными глазами ему в лицо.
— Не благодарите меня. Каждый на моем месте сделал бы то же самое. В этом нет никакой заслуги. Вы сможете, однако, идти? Дайте я опущу вас на землю и обрежу эти ужасные веревки. Вот так.
И говоря это, юный солдат выхватил саблю из ножен и одним осторожным движением ее освободил перетянутые тонкой, впивающейся в тело, бечевкой ноги Милицы, другим таким же быстрым и таким же осторожным движением он освободил ее руки.
Девушка с наслаждением расправила закоченевшие члены. Счастливое сознание того, что она снова свободна, что может идти к своим, захватило всю ее неудержимым потоком. И виновник этого счастья, этой свободы являлся великодушный неприятельский солдат, рисковавший, может быть, собственной жизнью, спасая ее. Ведь узнай кто-либо из оставшихся там, в сарае, его однополчан об его поступке, разумеется ему несдобровать: сочли бы за изменника и предали бы полевому суду, то есть расстреляли бы без сожаленья. A он не побоялся ничего и смело пришел к ней на помощь.
Все это Милица поняла прекрасно и, желая еще раз от всего сердца поблагодарит благородного юношу, живо обернулась к нему с протянутой рукой.
Каково же было ее удивление, когда она не нашла уже подле себя молодого галичанина. Только легкий шум удаляющихся шагов и треск сухих веток под ногами возвестили девушке о его спешном исчезновении.
— Благословляю тебя! Благословляю всем моим сердцем, всем существом моим, чуткий, добрый, благородный юноша! — мысленно послала вслед ушедшему растроганная и потрясенная Милица.
A кругом нее уже теснился лес, весь изрытый болотами, засеянный сплошь мелкими кустарниками, испещренный кочками и канавами на каждом шагу. Заметно намечались уже в приближающихся медленными шагами бледных утренних осенних сумерках деревья.
Смутно помня дорогу к русским позициям, Милица, не теряя времени, поплелась по ней. Отекшие от бечевок ноги все еще не могли служить ей, как следует. Да и общая слабость мешала быстро и бодро подвигаться вперед. К тому же, раненое плечо ныло все нестерпимее, все больнее и по-прежнему каждый шаг, каждое движение девушки болезненно отзывались в ране, и по-прежнему туманились и неясно кружились мысли, и прежняя странная тяжесть наполняла голову. С трудом передвигая ноги, она подвигалась вперед.
Сырой утренний туман стлался на несколько вершков от земли, пронизывая девушку насквозь своей нездоровой влагой. Начиналась лихорадка. Дробно стучали зубы Милицы в то время, как все тело горело точно в огне. И сама радость избавления от смерти, заполнившая ее еще в первую минуту свободы, теперь исчезла, померкла. Она делала страшные усилия над собой, чтобы подвигаться вперед в то время, как чуткое, напряженное ухо то и дело прислушивалось к окружающей лесной тишине.
Все казалось, что вот-вот раздастся поблизости лошадиный топот и она увидит скачущего к ней на «венгерце» Игоря. Но прежняя тишина царила кругом. A силы Милицы все падали и падали с каждым шагом. Голова кружилась сильнее, лихорадка усиливалась с каждой минутой. Острые, ледяные струйки холода пронизывали насквозь, Дрожа и стуча зубами, она, потеряв последние силы, прислонилась к стволу дерева, не будучи в состоянии идти далее.
И почти в ту же самую минуту страшный удар неожиданно потряс Землю. За ним другой, третий… И скоро весь лес задрожал от пушечной канонады. В мозгу Милицы мелькнуло последней сознательной мыслью:
— Это австрийские орудия бьют по нашим. Наши идут в атаку… Господи, помоги им!
И она, обессиленная в конец, медленно опустилась на мокрую траву.
Глава VI
Прежней дорогой, все тем же бешеным аллюром домчался Игорь Корелин до русских позиций еще задолго до утреннего рассвета. Солдатики спали богатырским сном под прикрытием своих окопов. Только наряды часовых маячили вдоль линии русских позиций.
Не доезжая нескольких шагов до землянки, в которой находились офицеры его роты, Игорь осадил взмыленного венгерца и соскочил на землю.
— Кто тут? — послышался голос Павла Павловича Любавина, и через минуту небольшая, плотная фигура офицера выросла перед юношей в темноте.
Игорь подробно и обстоятельно доложил о результате ночной разведки.
— Прекрасно! Прекрасно! Весьма ценные сведения… Молодчинище! — дружески потрепав его по плечу, произнес капитан. — A теперь еще одна услуга, мой мальчик. Вы поскачете к генералу и попросите доставить тотчас же самым ускоренным образом орудия на тот, открытый вашей разведкой, холм. Ну, с Богом. Ведь ваш конь еще не утомился, я полагаю?
— Никак нет, господин капитан.
— И вы твердо помните положение холма?
— Так точно.
— Так поезжайте же скорее и возвращайтесь сюда снова. Мне необходимо знать что мне ответит наш генерал. Подождите, я вам дам записку.
Любавин исчез на минуту в глубине землянки, где скоро засветился огонек… Вскоре он появился снова перед Игорем и протянул тому какую-то бумажку. Игорь тщательно спрятал ее y себя на груди.
— Я посылаю снова вас, потому что не могу послать никого из солдат: каждый штык на счету, каждая рука дорога при данном положении дела… — произнес он не без некоторого волнения в голосе. — На рассвете должен произойти штыковой бой… Возвращайтесь же скорее. Я должен вас видеть здесь до наступления утра. И не вздумайте провожать к горе артиллерию. Я им точно описал путь к ней со слов вашего донесения; они сами найдут дорогу; вы будете нужнее здесь. Ну, Господь с вами. Живо возвращайтесь ко мне, мой мальчик.
Игорю оставалось только повиноваться в то время, как сердце его сжалось в комочек, лишь только он услышал отданный ему новый приказ, новое поручение, благодаря которому отлагалась на неопределенное время его поездка за раненой Милицей.
Сначала он страшно обрадовался, что его командируют к генералу. Юноша помнил прекрасно, что сарай, в котором он оставил раненую девушку, находился всего в какой-нибудь полуверсте от горы. Стало быть он, служа проводником командируемой туда батарее и доведя артиллеристов до холма, найдет возможность завернуть по дороге за дорогой раненой. И вот новое разочарование! Капитан Любавин требовал его обратно сюда. И впервые недоброе чувство шевельнулось на миг в сердце Игоря.
— Почему Любавин даже не спросил про Милицу? Почему не поинтересовался судьбой второго своего юного разведчика? Господи, до чего ожесточает людей война! До чего она делает людей бесчувственными к чужому горю! — пронеслось было в мозгу Игоря, но он тотчас же отогнал от себя эту мысль. Он понял, что голова Павла Павловича кипела теперь заботами о предстоящем бое, работала над всевозможными комбинациями, как лучше и при том жалея людей выбить неприятеля из его позиций. И, разумеется, ему было не до других. Разумеется, он мог в эти минуты забыть даже о существовании второго своего разведчика, успокаивал себя Игорь.
Теперь он снова стрелой несся по пути к деревне, находившейся в нескольких верстах отсюда и занятой штабом отряда. Ночь уже начинала понемногу таять, выводя первый рассвет раннего утра.
— Милица… Мила… Что-то сейчас с тобой? Как-то ты себя чувствуешь, как переносишь свою рану? — проносилось так же быстро, под стать бегу лошади, в голове юноши. — Скорее бы уж, скорее бы сдать поручение, привезти ответ и мчаться, мчаться за ней, — болезненно горело тревожной мыслью y него в мозгу.
Все остальное промелькнуло так быстро, что Игорь не успел и опомниться. Казаки встретили юношу на полпути к селению, занятом штабом корпуса, и проводили его к генералу. Потом спешно поднялась орудийная прислуга и, поставив на моторы и автобусы пушки и пулеметы, быстрым ходом выкатили из деревни. Впрочем, конца сборов Игорь уже не видал. Он спешил обратно к окопам. Как во сне пронеслось перед ним умное, энергичное лицо встретившего его генерала, героя, отличившегося уже во многих боях, его добродушно-простая, ясная улыбка, которой он подарил юношу, окинув взглядом вошедшего в избу Игоря.
— Доброволец разведчик? Такой юный? Сколько же лет? Всего семнадцать? Хвалю. Молодец. И уже кавалером почетного ордена? Горжусь юным героем, служащим y меня под начальством. Спасибо, голубчик!
И он отечески потрепал по плечу Игоря. Потом наклонился к нему и поцеловал его.
В другое время юноша пришел бы в неописуемый восторг от этой похвалы и ласки заслуженного боевого генерала. Теперь он лишь смущенно улыбался в ответ, и лишь только ему вручили записку, вскочил на лошадь и помчался в обратный путь, то и дело пришпоривая измученного «венгерца».
Уже заметно рассветало, когда усталый конь домчал его снова до его роты к русским передовым окопам.
Еще не доезжая до них с полверсты расстояния, Игорь услышал первый выстрел неприятельской батареи. Там, на стороне австрийцев, снова замелькали огни. Следом за первым ударом пушки прогремел второй и третий… Потом еще и еще… Без числа и счета… Теперь уже безостановочно гремела канонада, раздавались те самые удары, что слышала в лесу Милица. Что-то тяжело, с оглушительным гулом плюхнуло на землю позади Игоря и страшный треск разорвавшегося снаряда, рассыпавшегося сотнями осколков, раздался всего в нескольких аршинах позади него. Лошадь рванулась в сторону, встала на дыбы и вдруг неудержимой стрелой, как дикая, понеслась по пути к окопам.
* * *
Следом за пушечными выстрелами, за гулом и треском разрывающихся снарядов, засвистела, завыла шрапнель, затрещали пулеметы, зажужжали пули. В прояснившейся дали, в первых проблесках рассвета то и дело теперь вспыхивали огни… Бело-розовые облачка австрийской шрапнели поминутно взлетали к небу над русскими окопами.
Смелее, ярче наметилось утро. А вместе с ним сильнее загремела канонада неприятельских батарей. Снова задрожала земля от непрерывных громыханий пушек. Чаще, нежели накануне, тяжело шлепались снаряды впереди и сзади русских окопов, засыпая их градом осколков. Иные попадали по назначению, всюду сея гибель и смерть, десятками и сотнями выводя людей из строя. Серые, скромные герои умирали геройски под адский гул рвущихся гранат, под треск пулеметов и рев шрапнели. Все чаще и чаще появлялись теперь санитары с носилками и выносили из окопов раненых и убитых. Стоны страдальцев непрерывно заглушались адским гулом пальбы и ружейного треска.
Игорь, бледный, нахмуренный и сурово сосредоточенный, с крепко стиснутыми зубами, перебегал от одной группы солдат к другой, всюду поспевая, всюду оказывая помощь.
— Испить бы малость… — просит вспотевший в непрерывной работе стрелок, утирая левой рукой пот, обильно струившийся с лица, a правой пристраивая винтовку на валу окопа.
Едва дослушав последнее слово, Игорь захватил находившийся тут же чайник и помчался к канаве, наполненной дождевой водой; почерпнув ее, он вернулся в окоп и подал воду солдатику.
— Спаси тя Христос, паренек. Истинно ублаготворил душеньку, — духом осушая чайник, поблагодарил тот.
— Заряди-ка запасную, дите, — просит другой, протягивая ему винтовку.
С тем же сосредоточенным лицом юноша под тучей жужжащих над его головой пуль заряжает ружья. И среди всей этой непрерывной горячки, работы в пекле самого ада, в соседстве смерти, он не перестает думать о Милице ни на один миг.
Разнося питье и патроны, заряжая ружья, помогая перевязывать раны, юноша томился непрерывной мукой страха за участь раненого друга, ехать к ней сейчас нечего было и думать: пули тучами носились над полем; тяжелые снаряды неприятельских гаубиц то и дело ложились здесь и там, вырывая воронками землю, осыпая дождем осколков все пространство, отделяющее два неприятельских отряда один от другого.
Да к тому же не на чем было и ехать теперь.
Венгерец, разнесенный на части шальной шрапнелью, давно уже исчез с лица земли. Пробираться же медленно ползком под этим свинцовым градом взяло бы немало времени. Теперь же каждая минута была дорога. A между тем раненая и беспомощная Милица могла уже давно умереть. — «Я виноват, я виноват. И буду виноват один в ее гибели. Потому что, сам толкнул ее, слабую девушку, на этот тяжелый боевой путь. И нет мне прощения», терзался ежеминутно бедный юноша. Да и не одного Игоря тревожила участь его друга.
Солдаты то и дело, несмотря на горячку боя, осведомлялись о втором «дите». Онуфриев, тот несколько раз заставлял повторит Игоря рассказ обо всем происшедшем с «младшеньким разведчиком», как он называл иногда Милицу или Митю Агарина, и этими расспросами еще более бередил душу Игоря. Чтобы забыться хот немного, юноша хватал винтовку, проворно заряжал ее и посылал пулю за пулей туда, вдаль, где намечались при свете молодого утра синие мундиры и металлические каски немцев, соединившихся с их верными союзниками.
* * *
A бой все разгорался с каждой минутой…
— Эй, братцы, тяжко… — срывается где-то близко, совсем близко по соседству с Игорем, и молоденький, безусый солдатик валится, как подкошенный, выронив из рук ружье.
Игорь бросает винтовку и стремительно кидается к раненому. Быстрыми, ловкими руками открывает он походную сумку стрелка, достает из нее пакет с перевязочными средствами и живо делает перевязку, предварительно взрезав рукав рубахи, прикрывающей окровавленные лохмотья того, что за минуту до этого носило название человеческой руки. Потом бежит разыскивать санитаров, сдает им раненого и снова возвращается на свое место. И снова хватается за ружье… О, сколько времени пройдет, пока не окончится эта неравная борьба наших чудо-богатырей с вдвое сильнейшим врагом и он получит возможность отправиться туда, где его ждет раненая Милица… Бедная детка! Вероятно она думает, что он, Игорь, или сам погиб, или вовсе забыл и думать про нее в пылу, в горячке сражения. Ведь непрерывный гул пальбы наверное разбудил ее. Ах, если бы она могла знать и ведать, в каком аду кромешном он находится сейчас!
И как бы в подтверждение его мыслей где-то рядом, совсем близко, за окопом с оглушительным треском разрывается снова тяжелый снаряд, и тысяча осколков взлетает на воздух. Густой черный дым на время застилает все кругом. Когда он рассеивается, Игорь видит: глубоко в землю уходит воронко образное отверстие, вырытое снарядом; ближайшие деревья выворочены с корнями… Камни, находившиеся на краю окопа, с силой отброшены дальше. Кто-то глухо стонет подле, и четыре изуродованные человеческие тела слабо барахтаются на земле… На плечо потрясенного Игоря опускается загрубелая, мозолистая рука Онуфриева.
— Ступай, дите, ступай… Не равен час, и тебя пристукнет, — сурово говорит он, нахмурив брови.
К месту катастрофы спешит Любавин.
— Санитаров! Носилки! — слышится знакомый охрипший среди этого ада голос офицера, и он первый наклоняется к ближайшему раненому солдату.
Глава VII
— Ишь, шельмы, как есть на прицел в нашу сторону берут, — весело бросает Петруша Кудрявцев, без устали работая винтовкой.
— И то, дяденьки, на прицел, Ишь баню задали, синие черти!
— A ты что ж это кланяешься все, братец? Вишь ты, y нас он какой: перед кажинной пулей приседает, — насмешливо проронил Онуфриев по адресу молодого купеческого сынка Петровского, который, действительно, приникал к земле под пролетавшими над его головой пулями и снарядами.
— Не больно-то лебези перед ней, братец. Кланяйся не кланяйся, a она все свое возьмет, — поддерживал Онуфриева и Кудрявцев.
— Береженого Бог бере… — начал было третий солдатик и не договорив, распластал руки и тяжело грохнулся навзничь.
— Царствие небесное, готов… На месте. Эх, жаль, хороший человек был: вот тоже кланялся парень, a она свое взяла, — сокрушались товарищи.
— A и впрямь, братцы, в нашу сторону заладили палить проклятые. Выбить бы их скореича, a то скольки они нам народу перепортят. Страсть!
— Смотри братцы, опять «чемодан» летит.[20]
— И то «чемодан». Ну, с таким чемоданом далеко не уедешь.
— Ло-жи-ись! — пронеслось по окопу, и едва только люди успели принять команду, как тяжелый снаряд неприятельской гаубицы снова пролетел над их головами и грохнулся позади окопа, роя воронкой землю и сыпля градом осколков, разлетающихся во все стороны.
— Эх, в штыки бы! — послышался чей-то неуверенный голос.
— Нельзя, покудова приказа нет… Вишь капитан сюда бежит. Небось сказано будет, когда придет время.
И время пришло.
Сосредоточенный; и суровый явился Любавин перед солдатиками-стрелками своей роты и бодро крикнул:
— Ну, братцы, дождались… С Богом вперед, в штыки…
* * *
Игорю казалось, что он видит сон, кошмарный и жуткий. До сих пор юноше не приходилось еще участвовать в штыковом бою. Это было его первое штыковое крещение, первый рукопашный боевой опыт. Стремительно выскочив из окопов, стрелки спешно строились в ряды и, штыки наперевес, устремились с оглушительным «ура», по направлению неприятельских окопов.
По-прежнему зловеще навстречу им гремела канонада, трещали пулеметы и выла шрапнель. Где-то впереди мелькали синие мундиры, кепи австрийцев и медные каски подоспевшего к ним на помощь немецкого отряда.
Капитан Любавин первый, махая шашкой, с револьвером наготове, кинулся впереди своих солдат… Стрелки с грозным раскатистым «ура» ринулись следом за своим ротным.
Как в тумане, промелькнуло перед Игорем загорелое лицо Онуфриева, с сурово сжатыми губами, выплыло на миг и скрылось в целом море огня и дыма.
— Куда! Назад! Убьют! Зря пропадешь, дите… — донеслось до слуха юноши, и снова ахнули неприятельские батареи, вырывая целые ряды серых героев отважно спешивших навстречу смерти. И снова все утонуло в застлавшем поле пороховом дыму.
Вдруг какая-то сила, казалось, подхватила и понесла юношу, сила, которой он не мог уже противиться никоим образом. Он бежал вместе с ротой, бежал со штыком наперевес захваченной им из окопа винтовки и кричал вместе с другими до хрипоты «ура», заглушаемое непрерывной пальбой с неприятельской батареи.
Вот рассеялись клубы дыма и навстречу бегущим по направлению австрийских траншей стрелкам ринулись синие мундиры австрийцев… Вот они ближе… ближе… Уже хорошо видны закаменевшие в выражении животного ужаса лица передовых рядов, сбившейся в тесную кучу неприятельской пехоты. Высокий, худой, на длинных, как жерди, ногах, австриец, размахивая саблей, первым подскочил к капитану Любавину. Грянул короткий револьверный выстрел, и в ту же секунду, выпустив из рук оружие, австриец грохнулся на землю, как-то нелепо подвернув под себя ноги.
Потом все закружилось и завертелось в какой-то сплошной хаотической пляске, пляске смерти, боевого исступления и торжества… Вдруг, совершенно неожиданно, заголосили русские пушки со стороны холма, подоспевшие как раз вовремя, к самому разгару боя. Пороховым дымом окутались верхушки деревьев. Грянули снова ответные выстрелы неприятельских орудий, и когда снова рассеялся дым, Игорь, работавший штыком бок обок с Онуфриевым, увидел воочию, как первые ряды их полка сомкнулись грудь с грудью с неприятельскими батальонами. Оглушительное «ура» слилось с каким-то диким протяжным воем… Выкрикивались проклятия… Лязгало железо… Слышались стоны… И опять бешеное «ура» загремело с потрясающей силой…
Сжатый наступающими на него со всех сторон неприятельскими солдатами, капитан Любавин отбивался от них револьвером и саблей. Прогремели один за другим еще несколько выстрелов.
Еще один последний и… оружие было выбито из рук Павла Павловича налетевшим на него солдатом-немцем.
— Братцы, не выдавай капитана! — завопил Онуфриев и поднял на штык угрожавшего капитану тевтона.
Тут же мелькнул с обнаженной саблей подпоручик Гордин, отчаянно отбивавшийся от кучи наседавших на него врагов. Потом и Гордин исчез в общей свалке… Мелькнул снова Онуфриев и тоже исчез куда-то.
Игорь Корелин продолжал взмахивать штыком без передышки. Его сильные руки работали без устали. Ловкий, проворный, он избегал направленных на него ударов и поспевал всюду, где шел самый ожесточенный бой. Вдруг, находившийся все время неподалеку от Любавина, он потерял последнего из вида. Ужас сковал сердце юноши.
— Братцы, да где же наш капитан? — хотел он крикнуть ближайшим солдатам и в ту же минуту два дюжие австрийца наскочили на него. Уже блеснуло лезвие сабли над головой юноши, но чья-то быстрая рука изо всей силы ткнула штыком в одного из нападавших и тот, обливаясь кровью, упал в общую кучу раненых и убитых.
— Ловко! Знай наших! Коси дальше! — прозвучал голос Петра Кудрявцева и он бросился в самую гущу отчаянно сопротивлявшихся врагов.
Но вот снова с горы из-за леса, занятого теперь русскими батареями, грянули русские пушки. Они словно вдохнули новую бодрость в русских богатырей. Теперь могучее «ура» полилось уже далеко впереди, над самыми неприятельскими окопами. Австрийцы и немцы беспорядочно отступали, бросая орудия и снаряды, бросая винтовки, сабли и патронные ящики. На одних передках орудий улепетывала батарейная прислуга, спасаясь беспорядочным бегством.
Продолжая вместе с другими кричать «ура» изо всей силы своих легких, Игорь вбежал на неприятельский редут в первых рядах молодцов-солдатиков, где уже к ужасу разбитого неприятеля победоносно и грозно поднялось русское знамя…
Глава VIII
Как-то сразу подоспели, сгустились на небе тучи и стал накрапывать мелкий осенний дождь. Этот холодный осенний дождь привел в чувство забывшуюся Милицу. Она с удивлением открыла глаза.
— Где я? — с трудом соображала девушка.
Спереди и сзади густели кусты и деревья. A над ними стоном стояла орудийная пальба. То и дело снаряды сносили верхушки деревьев, вырывали с корнем березы и липы… Слышались раскаты грозного «ура» в промежутках между пальбой. Потом все стихло постепенно, воцарилась относительная тишина, только победные крики время от времени вспыхивали в стороне неприятельских траншей.
Милица попробовала приподняться, встать на ноги. Положительно она была в силах сделать это, хотя и с большим трудом. Сон или долгое забытье подкрепили девушку. Боли в плече почти не чувствовалось сейчас, но зато мучительно горела и ныла голова… И тело было, как в огне. Медленно, шаг за шагом двигалась она теперь вдоль по пролеску.
По-прежнему моросивший холодный дождь приятно освежал горевшую голову. Небольшой болотистый лесок стал заметно редеть. Все менее слышным становился шум битвы. Удалялось громовое «ура», треск ружейных выстрелов и беспорядочный гул погони.
— Сражение выиграно, но кем, кем? — мучительно допытывался усталый мозг девушки.
И с трудом отвечали на это отяжелевшие мысли:
— Конечно, нашими… Конечно, русскими… Иначе разве могло так победоносно звучать это радостное торжествующее «ура»?..
Вскоре и вовсе поредел пролесок. Огромное поле расстилалось теперь перед глазами девушки. Она окинула все его пространство и замерла при виде знакомой, но всегда одинаково тяжелой картины, к которой никогда не может привыкнуть ни один даже самый здоровый и крепкий нервами человек. Все огромное пространство этого поля было покрыто убитыми, Их еще не успели подобрать разгоряченные преследованием победители. Откуда-то уже издали гремели теперь ликующие крики и шум погони. Австрийские редуты были разрушены и пусты… Словно вихрь, пронеслась по ним геройская часть храбрецов, смыла их и помчалась дальше.
Милица медленно, шаг за шагом, стала обходить лежавшие тут и там распростертые тела убитых, вглядывалась в каждое, с затаенным страхом отыскивая знакомые черты. Помимо своей роты, она, как и Игорь, знала многих солдат их полка. Многим писала на родину письма, многим оказывала мелкие услуги. И сейчас с трепетом и страхом склонялась над каждым убитым, ждала и боялась узнать в них знакомые лица своих приятелей.
Подходя все ближе и ближе к неприятельским траншеям, Милица наклонялась все чаще над распростертыми на земле фигурами. Пробитые штыками тела, оторванные руки и ноги, разорванные на части снарядами, — все это заставляло содрогаться на каждом шагу Милицу. A мысль в разгоряченной от лихорадочного жара голове твердила монотонно, выстукивая каким-то назойливым молотом все одно и то же:
— Где Игорь? Что с ним? Жив ли? Убит ли? Ранен? Что с ним? Отчего не приехал за мной? Значит убит, убит, убит…
Болезненное состояние, жар и полу притупленное благодаря ему сознание, как-то мешали ей глубоко и вдумчиво отнестись к своему несчастью. Прежнее тупое равнодушие и апатия постепенно овладевали ей… Болезнь делала свое дело… Горела голова… Озноб сотрясал все тело… И ни одной ясной последовательной мысли не оставалось, казалось, в мозгу.
Вдруг Милица насторожилась. Странная картина представилась ее глазам. У самой траншеи, y первого окопа неприятеля она увидела нечто такое жуткое, что сразу привело ее в себя. Она увидела, как один из лежавших тут неприятельских солдат, которого она сочла мертвым в первую минуту, вдруг приподнялся и пополз по направлению лежащего неподалеку от него русского офицера. Держа в зубах саблю, медленно и осторожно полз немец. Вот он почти достиг русского.
Последний как раз слабо застонал в эту минуту и сделал чуть заметное движение.
Что-то знакомое показалось Милице в бледноме тще этого офицера… Знакомое и дорогое… Да ведь это капитан Любавин! Это Павел Павлович! — подсказал ей внутренний голос. Неужели он опасно ранен? Может быть смертельно? Но почему же он здесь лежит?.. Вот он движется… Вот опять… Действительно, в эту минуту приподнялась окровавленная голова и снова тяжело опустилась на землю…
A немец все приближался и приближался по направлению беспомощно распростертого Павла Павловича. Теперь он вынул саблю изо рта и опираясь на нее, стал тяжело приподниматься на ноги. Вот он поднялся с трудом и шагнул еще и еще раз к Любавину. Вот порылся в кобуре, достал оттуда револьвер и стал целить прямо в грудь русскому офицеру.
— Спасите капитана! Спасите! Его хотят предательски убит! — крикнула вне себя Милица и, собрав все имевшиеся y нее силенки, рванулась вперед.
Не ожидавший ничего подобного, немец дрогнул и выронил из рук револьвер.
Этим воспользовался лежавший по соседству с офицером солдат. Он приподнялся на руках, и прежде, нежели убийца успел отпрянуть, грянул ружейный выстрел, и коварный тевтон растянулся на земле с простреленной головой.
— Онуфриев! Дядя Онуфриев! — узнав солдата, закричала Милица, стремительно бросаясь к раненому.
— Митенька! Дите милое! Да откуда же это тебя Господ принес? A мы уж думали промеж себя: сгинул, погиб, помер наш Митенька. Горя и то сам не свой был, — ронял дрожащим голосом Онуфриев.
— Так значит жив и Горя? Жив и не ранен? — вся так и встрепенулась Милица.
— Жив, жив наш дите, Горенька, милостью Божией жив. Сам видал, как соколом взлетел он одним из первых на неприятельские укрепления. Молодец, герой, что и говорить. A вот капитан-то, ж приведи Господь, никак Богу душу отдать собирается?
И Онуфриев шопотом произнеся эти слова, с тревогой склонился над тяжело раненым Любавиным.
— Что, ему плохо? — трепетно осведомилась Милица. — A вы-то сами, Онуфриев, как вы-то себя чувствуете? Ах, как хорошо, что вы успели убить этого злодея, не то… — лихорадочно говорила девушка.
— Не я, a ты, дите, меня опередил, — отмахивался Онуфриев. — Кабы не ты, — капут, смерть была бы нашему начальнику, отцу родному. Потому, шибко он ранен в ногу и в голову. Ему бы с извергом этим и подавно не справиться. A ты подоспел, и несчастью помешал. Так крикнул, что, кажись, мертвого бы разбудил своим криком…
— Ну, a вы? Вы сами-то опасно ранены, Онуфриев?
— A кто ee знает, опасно либо нет. Видать, не опасно, коль смог зашибить злодея-немца. Да и то сказать про нашего брата: умрешь — не дорого возьмешь. Начальников вот куда жальчее, господ офицеров. Помочь бы надо нашему капитану, авось не поздно, отнести бы его на перевязочный пункт.
— Боже мой! Да ведь это невозможно! Вы сами ранены, a y меня не хватит на это силы, — убитым тоном произнесла Милица.
— A вот попробуем… Ваше высокоблагородие, a ваше высокоблагородие, произнес, уже обращаясь непосредственно к офицеру, Онуфриев, — дозвольте вас потревожить… На пункт, значит, отнести. Видимо еще не приспели санитары. А, пока что, мы и сами справимся. Обопритесь на меня, ваше высокоблагородие, обхватите за шею, я вас и приподниму, склоняясь над раненым, говорил Онуфриев.
Но, капитан Любавин, казалось, и не слышал того, что говорил ему солдатик. Он только тихо, протяжно стонал в ответ на слова верного рядового. Тогда Онуфриев обратился к Милице:
— Ты вот что, пособи мне, дите. Я присяду на корточки, благо рана-то y меня в боку, так ништо ей — дозволяет, a ты руки-то их высокоблагородия мне вокруг шеи накинь, да винтовку подай мне мою, на нее опираться стану. Вот и ладное дело, как-нибудь справимся вдвоем.
Действительно, справились. И не как-нибудь, a очень успешно и быстро. При помощи Милицы, Онуфриев, сам раненый в бок осколком шрапнели, с трудом взвалил себе на плечи капитана и потащил его по полю. Милица, поддерживая сзади раненого офицера, не отставала от него ни на один шаг. Стиснув зубы, чтобы не застонать от боли, Онуфриев весь согнувшись в три погибели, едва не падая под тяжестью ноши, едва передвигал ноги. Капитан Любавин был в полном забытьи. Он стонал все слабее и глуше и, наконец, совершенно замолк.
— Никак помер? — испуганно прошептал Онуфриев, и вдруг сам зашатался. Алой струей брызнула кровь из раны в боку и, не поддержи его вовремя под руку Милица, герой-солдат упал бы вместе со своей ношей на землю.
— Постой, дай отдышаться и пойдем с Богом далее… — тяжело переводя дух, произнес он, зажимая кровоточащий бок выхваченным из кармана платком.
Передохнули немного. Милица перевязала рану солдату и снова поплелись дальше… Уже на полдороге встретили их санитары с носилками. На одни положили капитана, на другие — солдата, который всячески отнекивался и открещивался от такого недостойного, по его мнению, способа передвижения. Милица, измученная лихорадкой и жаром, пошла было подле своего приятеля. Пройдя несколько шагов, она остановилась. Туман застлал ей зрение… Небо, как будто, низко-низко опустилось над ее головой, a красные круги плыли перед глазами… Словно что-то толкнуло ее в одну сторону, потом в другую…
Сопровождавший носилки санитар подхватил ее вовремя, и она тяжело повисла у него на руках…
* * *
Опять странное оцепенение сковало девушку. Как будто, горячие, клокочущие пеной волны закачали, забаюкали ее, поднимая на своих пенящихся гребнях… Как будто где-то близко-близко запело и зарокотало море… Или это не шум прибоя, этот плеск? Нет, то стоны раненых… стоны, доносящиеся отовсюду.
Полевой лазарет разбил свою палатку под гостеприимным кровом галицийской деревни. Наскоро вымыты сулемой стены… Всюду белые, как снег, столы… Свежие койки с чистым бельем… Заново наложенные повязки. Здесь перевязывают, оперируют и эвакуируют раненых дальше туда, где будут их лечить уже обстоятельно и упорно.
Милица больна; ее рана загноилась… Опасность заражения крови… Она бредит и стонет. Игорь, навещающий своего товарища и друга, каждый раз в отчаянии уходит отсюда. Она не узнает его… Не узнает никого: ни капитана, находящегося тут же рядом, на соседней койке и потерявшего ногу, отнятую у него по колено, ни Онуфриева, своего верного дядьку, другого соседа по койке.
Минутами, впадая в забытье, Милица бредит своей родиной, Дунаем и Савой, юным храбрецом Иоле отличающимся на родных полях. Или зовет Игоря протяжно, упорно, тоненьким слабым голосом, совсем беспомощным, как y маленького дитяти. Игорь почти не отходит от нее. Уходит и возвращается к ее койке снова. Он взял короткий отпуск y начальства, заступившего выбывшего из строя Любавина и, благодаря временному затишью на полях сражения, может побыть некоторое время y постели своего друга. На душе несчастного мальчика черно, как в могиле все эти дни. Нет минуты, чтобы раскаяние не щемило его сердце, — жестокое раскаяние в том, что он способствовал побегу Милицы на войну. Теперь вот она, — раненая, больная, жестоко расплачивается за этот побег.
— О, Милица, Милица! — шепчет он в тоске, вглядываясь в изменившееся до неузнаваемости лицо девушки. — Я виноват, целиком один я виноват в твоей гибели, в твоей болезни… Ведь не послушай я тебя даже и тогда на разведке и привези, несмотря на все твои мольбы и стоны, в полевой лазарет, не пришлось бы тебе оставаться без помощи одной в пустом сарае целую долгую ночь, способствующую ухудшению раны… A долг службы! A необходимость исполнить данное начальством поручение? — поднимался тут же протестующий в душе Игоря голос совести, совершенно заглушая недавние укоры.
И опять юная душа мечется в смертельной тоске и унынии и всевозможные тяжелые мысли преследуют Игоря, не давая ему ни на минуту покоя.
Между тем, полк его выступает дальше, и обычная работа разведчика зовет его снова в строй. Положение же Милицы еще далеко не выяснено и внушает серьезные опасения. Ее отправляют со всевозможными предосторожностями в один из госпиталей взятого y австрийцев древнерусского города, одного из главных городов Галицийской земли. В последний раз, скрепя сердце, склонился над постелью больной Игорь… В последний раз перекрестил дрожащей рукой все еще не пришедшую в сознание больную… В последний раз поцеловал ее горячий, раскаленный лоб, шепнув чуть слышно:
— Прощай, моя Мила… Прощай, дорогой товарищ… Бог знает, увидимся ли мы с тобой когда-нибудь?
Глава IX
Большой красивый город. Чистые улицы. Бегающие там и тут трамваи. Повсюду военные, повсюду солдаты. Любопытная толпа горожан, снующая по бульвару и по тротуарам, несмотря ни на какую погоду. То и дело проезжают автомобили, приспособленные для раненых. На каждом шагу встречаются здания со значками госпиталей и лазаретов Красного Креста.
В одном из таких госпиталей, в белой, чистой, просторной горнице лежит Милица. Ее осунувшееся за долгие мучительные дни болезни личико кажется неживым. Синие тени легли под глазами… Кожа пожелтела и потрескалась от жара. Она по большей части находится в забытьи. Мимо ее койки медленно, чуть слышно проходят сестрицы. Иногда задерживаются, смотрят в лицо, ставят термометр, измеряющий температуру, перебинтовывают рану, впрыскивают больной под кожу морфий…
Нынче девятый день болезни. Ждут поворота на улучшение и доктора и сестры. Одна из них, молодая, бледная, с серыми умными глазами и открытым лицом, с особенной заботой и нежностью ухаживает за ней. В кармане этой сестрицы имеется письмо, в котором близкий, родной человек в кратких словах описывает всю захватывающую повесть Милицы. Здесь уже знают, что она девушка, служившая в разведчиках, получившая знак отличия за удачно выполненную задачу. Но имя ее неизвестно никому, кроме одной только разве этой сероглазой сестрицы, что бережет и лелеет ее, как родную сестру… Но сероглазая сестрица в этом отношении нема, как рыба, и не поделится ни с кем тайной Милицы, которую свято хранит в тайниках души…
* * *
В одно студеное сентябрьское утро синие глаза молодой сербки широко раскрываются и смотрят впервые за все время болезни сознательным, ясным взглядом. Раскрываются еще шире, встретясь с другими глазами, полными готовности пожертвовать собой для других. И вдруг вспыхивают неожиданной радостью.
— Игорь! — шепчет Милица. — Милый Игорь, как я счастлива увидеть тебя!
— Не Игорь, a Ольга… Ольга Корелина, родная сестра Гори, — отвечает ласковый голос, и нежные мягкие руки сестры милосердия любовно и ласково гладят юную черненькую головку, резко выделяющуюся среди белых наволочек. — Милая девушка, я знаю все… Вам не имеет смысла скрывать от меня что-либо… — звучит так ласково и просто голос Ольги Корелиной.
Она — вылитый портрет брата и не мудрено, что Милица приняла ее за него. Те же честные открытые глаза, смелые и живые, то же благородное умное лицо. Да, такой довериться можно. А слова исповеди, самой искренней, самой горячей рвутся из сердца Милицы.
Сегодня она чувствует сама начало своего выздоровления… Ей лучше, заметно лучше, так пусть же ей дадут говорить… О, как она несчастна! Она слабенькая, ничтожная, хрупкая девочка и больше ничего. A между тем, y нее были такие смелые замыслы, такие идеи! И вот, какая-то ничтожная рана, рана навылет шальной пулей и она уже больна, уже расклеилась по всем швам, и должна лежать недели, когда другие проливают свою кровь за честь родины. Разве не горько это, разве не тяжело?
И, говоря это, Милица плачет, как маленькое дитя, по-детски же кулаком утирая глаза. Ее нервы стали никуда негодными за последнее время… Эти ужасы войны совсем развинтили ее.
Сестра Ольга смотрит на нее добрыми, умными глазами.
— Милая детка, — говорит она, все еще любовно гладя короткие иссиня-черные волосы больной, — природа распорядилась человечеством как нельзя более мудро. Она щедро наделила мужчин силой, выносливостью и упорством среди военной бури особенно. Зато нам, женщинам, дала другое: мужество в иной работе, нежность и мягкосердечие. Милая Милица, зачем вам было насиловать свою женскую природу и выбирать себе подвиг, по которому безусловно не может и не должна идти женщина, на который y нее не хватит сил? Нельзя идти против природы, дорогое дитя. Я знаю, что вы ответите мне: что вы горите жаждой принести пользу человечеству, что были и исторические примеры, когда женщины сражались в боях… Кавалерист девица Надежда Дурова, например. Но ведь это было исключение, и Дурова с колыбели привыкла к звукам трубы и походной жизни. Вы же могли бы достигнуть желаемого и иным путем. Разве не принесли бы вы еще и большую пользу хотя бы здесь, ухаживая за ранеными, нежели там, на полях сражения, где нужны не женская выносливость и силы? Кончайте ваше образование, вступайте хотя бы на тот путь, на который вступила я. Тут вы будете полезнее и нужнее… A там предоставьте дело мужчинам, рожденным уже воинами, борцами, по большей части, согласно их природе. Каждому — свое. A теперь, постарайтесь уснуть и подкрепите ваши силы. Вам предстоит через несколько дней долгий путь в Петроград.
* * *
Вот он снова этот сад частью с пожелтевшей, частью с опавшей листвой. Вот они снова старые клены, разрумяненные багровой краской румянца красавицы-осени — янтарно-желтые березы. Старый милый сад, здравствуй! Здравствуйте и вы, последние дни бабьего лета с вашими студеными утренниками и полдневным солнцем!
Милица уже с неделю, как снова в институтских стенах. Тетя Родайка ни словом не обмолвилась про тайну своей племянницы и никто не знает о том, где провела эти полтора месяца смелая девушка. Тетя Родайка, великодушнейшая из женщин всего мира, сообщила начальству о серьезной болезни племянницы, протекавшей с самого июля под ее кровлей. И никто не осмелился заподозрить в неискренности старую сербку, Этой невинной ложью добрая тетя Родайка спасла племянницу. Скрыла она поступок племянницы не только от начальства девушки, но и от ее семьи. По получении письма Милицы перед бегством ее на театр военных действий, старуха сразу поняла и оценила благородный порыв юной племянницы и в тайне своего сердца не осудила ее. Ведь в жилах Милицы Петрович текла кровь сербских храбрецов-юнаков, кровь ее отца-героя, ее братьев, отличающихся в битвах на полях родной страны. И тетя Родайка, сама выросшая среди этой героической семьи, может быт, будь она моложе, поступила бы так же. Она не искала Милицу, не посылала в погоню за ней. Она с растерзанным страданиями сердцем предпочла терпеливо ждать ее возвращения или чего-нибудь худшего, на что она не посмела бы и роптать.
Но когда больная, слабая, чуть державшаяся на ногах; Милица предстала перед лицом тетки, та с рыданием обняла племянницу и взяла с нее слово, что та не повторит более своего безумного поступка.
И племянница дала это слово своей старой тетке. Милица поняла, убедилась теперь воочию, что не слабым женщинам нести все тяготы бранного дела. Другие идеалы манили ее теперь. Ей мерещились новые цели, новые достижения. Слова Ольги Корелиной глубоко запали в юную душу. Да, она кончит курс, выйдет из института и будет учиться новому захватывающему делу… Делу ухода за больными и ранеными так же, как Ольга, отдавшая себя этому служению, как много тысяч других славных, мужественных, русских женщин и девушек. И в долгие часы уединения, особенно здесь, в последней аллее институтского сада, на своем любимом месте, вдали от тех, от кого так ревниво прячет она свою тайну, как прячет и бесценный знак отличия y себя на груди, Милица, содрогаясь, припоминает все подробности пережитых ей ужасов на войне…
Это случается особенно тогда, когда тетя Родайка приносит девушке письма из действующей армии, где ее друг Игорь с успехом продолжает подвизаться на поприще разведчика. Письма его полны самыми подробными описаниями новых боев. Вот тогда и воскресают снова и встают перед девушкой картины недавнего пережитого… Иногда это пережитое кажется сном… И только маленький орден-крестик, привешенный на шейную цепочку и спрятанный за сорочку, эта святая драгоценная реликвия, — служит наглядным доказательством тому, что не сном, a истинной действительностью было все пережитое Милицей…
A война все кипит, все пылает своим кровавым полымем. Все идут и идут на защиту правого дела могучие русские дружины, смелая и непоколебимая мужественная армия и бесстрашно рвутся вперед на врагов отечества наши славные герои — чудо-богатыри!
Помоги же им и правому делу, Великий Боже!..