Во все времена человечество преследовал зловещий призрак энтропии, а в переводе на бытовой язык — страх смерти и хаоса. «Демон Максвелла» Кена Кизи — квинтэссенция честных и нелицеприятных размышлений на эту тему. Эта книга — настоящее откровение о переходе от бунтарских хипповых 60-х к эпохе, ознаменованной глубоким сомнением в достижимости идеалов всеобщего братства и единения.

Кен Кизи

Демон Максвелла

Посвящается Джеду, живущему за рекой

Судья на процессе назвал его Облезлым Галаадом, и позднее, скрываясь в Мексике, он написал следующие строки:

Иметь пять тысяч и остаться с песо,
Лишиться славы и отбросы жрать, —
Хотел бы знать — за коим бесом
Решил я наркоманом стать.

Вчера еще — талант великий,
С которым встрече каждый рад,
Сегодня — беженец безликий,
Он же — Облезлый Галаад.

Не заржавел ли меч, о рыцарь?
Беги, пока хватает сил,
От двух держав тебе не скрыться,
Каким бы ловким ты ни слыл.

Приблизительно так все оно и было.

Освобождение

Я прибыл в полицейский участок округа в своем обычном виде — кожаная куртка, полосатые штаны, ботинки и серебряный свисток на шее. В лагере позволяют ходить в своей одежде. Но здешние полицейские на дух не переносят этого. Лейтенант Гердер оторвался от пишущей машинки, взглянул на меня, и его мертвое лицо еще больше помертвело.

— Ну что, зайчик. Сдавай сюда весь свой хлам.

— Весь? — Обычно заключенным Почетного лагеря доверялось самостоятельно отдавать часы, перочинные ножи и прочие мелочи.

— Весь. Не хватало еще, чтобы ты начал свистеть в разгар ночи.

— Тогда извольте составить полную опись имущества.

Лейтенант награждает меня пронзительным взглядом, берет из стопки бланк и заправляет его в каретку.

— Один свисток, — начинаю перечислять я, снимая с шеи цепочку, — с припаянным к нему серебряным распятием.

Лейтенант не шевелится.

— Губная гармошка, настроена на ми-бемоль.

Лейтенант продолжает смотреть на меня из-за машинки.

— Ну давай, Гердер. Ты хочешь получить весь мой хлам, а я хочу, чтобы все до последней мелочи было описано.

Мы оба прекрасно понимаем, что на самом деле меня интересуют две мои записные книжки.

— Клади все в лоток, — говорит он. — И стаскивай с себя этот маскарадный костюм.

Он выходит из клетки, и я снимаю с себя куртку с бахромой, которую Бигима сделала мне из шкуры лосихи, сбитой Хулиганом на перевале Семи Дьяволов, когда он ехал с зажженными фарами и отказавшими тормозами.

— Клади ее в лоток. Руки на стену, ноги на ширину плеч. — И он ударяет меня ногой под коленку. — Рэк, прикрой меня, пока я шмонаю заключенного.

Меня обыскивают с головы до пят, забирают темные очки, носовой платок, щипчики для ногтей, шариковые ручки и все остальное. Оба моих блокнота завернуты в толстый пергамент, расписанный для меня Фастино во время отвальной. Гердер срывает его, запихивает в корзину для бумаг и швыряет блокноты поверх остальных вещей.

— В соответствии с законом, Гердер, я должен получить опись этого имущества.

— Пока ты находишься у меня, закон для тебя — я, — сообщает лейтенант Гердер.

Он говорит это спокойно и бесстрастно. Просто ставит меня в известность.

— Ну ладно, тогда вы все будете свидетелями, — я достаю из лотка блокноты и показываю их помощнику шерифа Рэку и остальным присутствующим. — Все видели? Два блокнота.

После чего отдаю блокноты Гердеру, который относит их в свою клетку, кладет рядом с печатной машинкой и начинает стучать по клавиатуре, не обращая внимания на излучаемую в его адрес ненависть. Рэк проявляет большую нервозность — вместе со многими из присутствующих ему предстоит вернуться обратно в лагерь, где он будет невооруженным охранником. Сначала, пытаясь умаслить нас, он начинает нам подмигивать, а потом поворачивается ко мне и расплывается в честнейшей доверительной улыбке.

— Так ты хочешь написать книгу об этих шести месяцах, которые провел у нас?

— Думаю, да.

— И будешь публиковать ее в еженедельных приложениях к «Хронике»?

— Надеюсь, что нет. — Еще не хватало, выдавать по три страницы воскресному приложению. — Это будет издано отдельной книгой.

— Боюсь, тебе придется многое изменить... например, имена.

— Ни за что. Разве можно выдумать имена лучше, чем сержант Рэк и лейтенант Гердер?

Пока Рэк обдумывает ответ, Гердер пропихивает ему в окошко бумаги:

— Подпиши.

За отсутствием ручки Рэку приходится воспользоваться одной из моих. Получив подписанные бланки, Гердер вынимает из лотка все мои шмотки и кладет их в пронумерованную картонную коробку, накрывая сверху моей курткой.

— Вот и хорошо. — Он поворачивается к панели дистанционного управления. — Можешь застегнуть штаны и подойди к решетке.

— А мои блокноты?

— В камере есть бумага. Следующий.

Рэк возвращает мне ручку, когда я прохожу мимо, и Гердер оказывается прав: в камере действительно есть бумага. Сиксо тоже уже там. Правда, теперь он в синем комбинезоне вместо ярких слаксов и спортивной куртки, но продолжает вести себя вызывающе, притворяясь крутым:

— А вот и мои котики!

Один за другим в камеру входят заключенные, доставленные Рэком. Все они уже прошли сквозь руки Гердера, лишившего их сигарет, бумаги и всего остального.

— Мне очень жаль, — говорю я.

— Руки прочь от Дебори,—предупреждает их Сиксо. — Он страшен в гневе.

И тут же доносится звон ключей.

— Дебори! К тебе Дагз!

Дверь распахивается, я выхожу и иду вдоль ряда камер в приемную. Там за столом уже сидит Дагз, осуществляющий надзор за условно осужденными. Перед ним рядом с судебными документами лежат мои блокноты. Дагз отрывается от бумаг и поднимает голову.

— Я вижу, ты вел себя вполне прилично, — замечает он.

— Я — хороший.

Дагз закрывает папку.

— Как ты думаешь, к полуночи кто-нибудь за тобой приедет?

— Может, кто-нибудь из родственников.

— Из Орегона?

— По крайней мере, я надеюсь на это.

— Кто-нибудь из родственников. — Он устремляет на меня взгляд профессионального полицейского — в меру сочувствующий, в меру откровенный. — Приношу свои соболезнования по поводу отца.

— Очень тронут.

— Из-за них судья Риллинг и вынес такое решение.

— Я знаю.

Еще в течение некоторого времени он читает мне лекцию о вреде ля-ля-ля, и я даю ему договорить до конца. Наконец он встает, обходит стол и протягивает мне руку:

— Ну ладно. Только не пропусти утреннее заседание в понедельник, если хочешь, чтобы тебя отпустили на поруки в Орегон.

— Обязательно буду.

— Я тебя провожу.

По дороге в камеру он спрашивает о моих тюремных записях и о том, когда они выйдут. Когда будут закончены, — отвечаю я. И когда это может произойти? Когда все будет закончено. Собираюсь ли я описать сегодняшнюю беседу? Да, и сегодняшнюю, и судебное заседание на прошлой неделе — все.

— Дебори! — окликает меня Сиксо через решетку. — И еще вставь в свою долбаную книгу, как меня оторвали от общества и в течение пяти с половиной месяцев заставили играть здесь в пинокль с местным начальством. И всякий раз, когда у этих бугаев заканчиваются сигареты, кто-нибудь из них интересуется: «А какие сигареты курит Сиксо? „Винстон»? Вот пусть и гонит!» Это честно, старик, или как? Но им меня не сломить! Анджело Сиксо все перенесет.

Некоторые чуваки так умеют жаловаться, что в их устах жалоба звучит похвальбой.

Дверь за мной закрывают, и Дагз уходит. Сиксо садится. Он мотает уже второй срок. А некоторые сидят и по три раза. Тех, кого выпускают на поруки, называют краткосрочниками. Но иногда малый срок отсидеть сложнее, чем большой. И у многих краткосрочников едет крыша, или они сбегают.

Лучше сидеть тихо. Этому и посвящены мои записи.

Заключенные всё прибывают. Кто-то кричит:

— Окститесь, ребята, здесь уже ногу поставить негде!

Сжимается пространство, пухнет время.
Забита камера: ни охнуть, ни вздохнуть.
Преступника печален путь —
Влачит своей он жизни бремя.

За стенкой стук костяшек домино,
Уже три дня я должен быть свободен,
Но вертухаям это все равно,
Для них я ни на что не годен.

Сегодня? Завтра? В Рождество?
Когда меня отпустят кровопийцы?
Ведь я же, право, не убийца,
К чему им это торжество?

Один стукач донос состряпал
И коноплю у нас нашел,
С собой полицию привел,
И на меня властям накапал.

Не помогли мои уловки,
И здравый смысл не уберег,
И недостало мне сноровки,
И я спасти себя не смог.

Как рыбу, на крючок поймали,
И я перед судом предстал.
Вершитель судеб срок мне дал,
Меня достойно наказали.

Но к черту Джонсона, Вьетнам,
И пацифистов, и вендетты!
Долой постыдные наветы!
Свободу всем — и вам и нам!

Лежит мой палец на курке,
И я есмь лезвие свободы.
Лассо звенит в моей руке,
Я все освобожу народы.

Без двадцати двенадцать меня вывели из камеры, отдали мне мою одежду, свисток и губную гармошку и отвели в помещение, где уже сидел один краткосрочник — рыжий с проседью чувак лет шестидесяти.

— Фредди, на выход! Я готов! — повторял он, расхаживая взад-вперед по тесной каморке, то поднимая, то опуская старомодную подставку для чистки обуви, битком набитую личными вещами. На нем был потертый черный костюм, белая рубашка и темно-бордовый галстук. Ботинки ослепительно блестели.

— Ты за что?

— За траву. А ты?

— Я замахнулся ножом на шурина, а моя старуха вызвала полицию. Мы даже и подраться не успели. Впрочем, я не жалуюсь. Главное, чтобы мне не вставляли палки в колеса.

Он поставил свою подставку, глотнул кофе и снова поднял ее.

— Вот так-то, сэр!

— Желаю вам успеха, — откликнулся я.

— И тебе того же. Плевать я хотел. Я даже похудел здесь. Познакомился с хорошими ребятами...

В помещение заходит молодой чернокожий заключенный и передает ему клочок бумаги с записанными на нем цифрами.

— Надеюсь, я разберу твой почерк,— замечает старик.

— Я специально написал покрупнее. Не забудь, папаша. Позвони ей, как только окажешься рядом с телефоном, и скажи, что ее Песик все еще подтявкивает.

— Ладно-ладно, обязательно.

— Спасибо, папаша. Удачи тебе.

Как только пацан выходит, старик рвет бумажку и бросает обрывки в писсуар.

— Несчастный бродяга. Как видишь, придурков здесь тоже предостаточно. — Он снова ставит свой ящик и начинает на ходу потирать руки. — Вечер еще только начинается. Главное — успеть на автобус. Сколько сейчас времени?

— На моих ровно двенадцать. За мной должны приехать, так что мы можем вас подкинуть.

— Премного благодарен. Ровно двенадцать? Ну и наплевать. Все равно у нас ничего нет, кроме времени. Так за что, ты говоришь, тебя посадили?

— Хранение и разведение.

— Стыд и срам — за какую-то траву, подаренную нам Господом! Если бы Он не хотел, чтобы она росла, Он бы не дал нам ее семян. И сколько они тебе дали?

— Полгода тюрьмы, пятьсот долларов штрафа и еще три года условно.

— Вот сволочи.

— Но я уже свое отсидел.

— Догадываюсь. Только время... — он снова отхлебывает остывший кофе, — и... я готов.

Он ставит чашку на скамейку и снова поднимает свой ящик.

— Франклин! — доносится до нас голос. — Уильям О.

— Готов, начальник! Уже иду!

Я остаюсь один и допиваю остатки кофе из его чашки. С трубы свисает пластиковый мешок, в котором хранился его костюм, на полу валяется синий комбинезон. Одежда для призраков. Я тоже готов. Все документы заполнены.

— Дебори! Девлин И.

— Иду!

Блокноты мне так и не вернули.

Дебоширка Джун

...ее всегда приглашали на всякие мероприятия. Она появилась утром вместе со своим стариком по имени Хьюб, который, как выяснилось, сидел вместе со мной в тюрьме. Знаменит тем, что растянул двухмесячный срок, полученный за нарушение порядка, на два года, так как отказывался от каких бы то ни было сделок с властью. Гордится своей репутацией и клянется, что с насилием покончено — никаких потасовок, никакой выпивки.

Джун привезла его рано утром из Калифорнии к нам на ферму, полагая, что мы сможем оказать на него умиротворяющее воздействие. Ее «нова» заглохла на дороге перед самым поворотом к дому. И оба, запинаясь, принялись что-то бормотать в свое оправдание. Лицо Джун заливала краска, огромные татуированные руки Хьюба мяли друг друга, как мастифы на ринге.

Мы поговорили о ранних заморозках и несозревших помидорах, некоторые из которых дозревают на подоконниках, если туда падает солнце. Я посоветовал им воспользоваться нашей машиной и салазками, чтобы стащить их тачку с дороги. И они двинулись прочь — Джун впереди, с сумкой, при каждом шаге ударявшейся о ее угловатые колени. Я почему-то вспомнил Стейнбека, тридцатые годы и написанные от руки объявления, которые приклеены ко всем кассовым аппаратам окрути: «Чеки обналичиваются только на стоимость покупки!»

У посеребренного изморозью поля останавливается первый школьный автобус, и из него выходит Калеб, прямо напротив того места, где впритык стоят наши с Хьюбом драндулеты. Дети в окнах показывают пацифистские знаки, вероятно реагируя на внешность Джун.

Мимо проезжает сосед — тот, который богатенький, с состоятельными родственниками и ранчо вместо фермы. Он сидит за рулем новенького темно-бордового «мустанга».

Раздается лязг металла, и я слышу, как машины заворачивают на дорожку, ведущую к дому.

Калеб приносит почту — счета, рекламные бюллетени и книгу в твердом переплете «Любовь к родине», написанную каким-то знаменитым подвижником, имя которого мне ничего не говорит. Сомневаюсь, что кто-нибудь может научить меня любить родину.

Солнечные лучи просачиваются сквозь сентябрьскую дымку, освещая оживленную деятельность. Откуда-то сверху доносится шум пролетающего самолета, и пшеничные зерна наливаются золотом.

Потом прибывает следующий автобус со старшеклассниками, из которого выходят Квистон и Шерри. Калеб бежит им навстречу, размахивая над головой золотым колоском:

— А вы еще не знаете, к нам приехала Джун со своим Громилой!

День матери, 1969 год

Квистон

Она вышла из леса, и теперь, я думаю, ее надо как-то назвать.

Папа тоже размышляет над этим.

Это — девочка, и мне кажется, ей подошло бы имя Фалина. Шерри говорит: «Класссно!»

Мы с Калебом и Шерри поим ее в саду теплой водичкой из бутылочки. А папа собирается нас снимать и суетится со штативом, подыскивая место без тени. По-моему, она выглядит потрясающе, когда прыгает на солнце по мягким желтым зарослям горчицы. Я начинаю думать о звериной пушистости и о быстро проходящем времени, а также о том, как здорово будет потом собрать все фотографии, где будет видно, как мы росли вместе с ней и со всеми коровами, собаками, утками, гусями, голубями и павлинами, котами, лошадьми, цыплятами и пчелами, вместе с попугаем Рамиочо, вороном Василием, осликом Дженни и остальными ребятами.

Фотоаппарат включается, и папа снимает сначала, как мы с Калебом кормим ее, а потом, как Шерри плетет венок и надевает ей на шею — теперь она настоящая принцесса Фалина. Потом появляется самосвал Доббса, битком набитый его детьми и компостом, заказанным мамой.

Мы все едем на мамин огород, и от нас начинает разить как от команды ассенизаторов. И папа еще снимает, как мы лопатами разгружаем компост. А потом, как мы стоим с лопатами и метлами на плечах. Потом он снимает куриц, выстроившихся у изгороди, как для классной фотографии, и еще Стюарта, который задает жару доббсовскому псу Килрою. А затем ему приходит в голову закончить пленку съемкой лошадей на дальнем поле.

— Квистон, — говорит он, — запри всех этих собак в сарай, чтобы они не приставали к олененку.

После того как собаки заперты, мы забираемся в кузов самосвала, который ни разу не поднимался с тех пор, как Доббс приладил его к машине, и отправляемся на пастбище. Я, Калеб, все доббсовские дети и Шерри, зажимающая нос, чтобы не чувствовать запаха. Когда мы проезжаем мимо сада, я вижу, что она все еще там, где мы ее оставили, — в зарослях горчицы за трактором. Она стоит с высоко поднятой головой, как настоящая принцесса, в своем венке из ромашек и васильков.

Лошади при виде такого количества гостей приходят в возбуждение. И папа снимает, как они со своенравным видом носятся по зеленому ковру. Он снимает до тех пор, пока у него не кончается пленка, потом убирает фотоаппарат в чехол и достает ведро с зерном. Несколько раз он встряхивает его, чтобы лошади поняли, что оно не пустое, а потом направляется к боковым воротам. Он хочет увести их с главного пастбища, чтобы потом на нем еще можно было собрать сено. Но лошади идти не желают. Жеребцы Дикий Фырк и Джонни толкаются и покусывают друг друга. Как пацаны в раздевалке, — говорит папа. Дикий Фырк — аппалачский жеребец, которого бросили у нас проезжие прошлой осенью, и он будет принадлежать мне, если я докажу, что могу как следует за ним ухаживать.

— Его мать — белоглазая кобыла — наблюдает за своим сыном. Смотрит, как тот отдает дань увлечениям молодости, — говорит Доббс. Потом она поворачивается и идет к воротам, где папа трясет своим ведром. Дикий Фырк следует за ней, а за ним — ослик Дженни. Упрямый и близорукий мерин Джонни — последний. Нам довольно долго приходится за ним носиться, пока мы не подгоняем его достаточно близко к остальным лошадям. Только тогда он различает сыплющееся из ведра зерно и переходит на галоп.

Папа говорит, что Джонни напоминает ему старого гордого техасского рейнджера, который всегда добивается своего и никогда не берет подачек. Но теперь Джонни постарел и в конце концов таки устремляется к ведру.

Дженни бочком продвигается к зерну, оттесняя всех крупом.

— Как уличная проститутка, — говорит Доббс. Шерри отправляется домой. Калеб с детьми Доббса носятся в клевере за садовыми змеями. Я возвращаюсь обратно в кабину, устроившись между Доббсом и папой. У ограды кораля, прямо рядом с быком Абдуллой стоит Дебоширка Джун в одной ночной рубашке. Оба с хмурым видом смотрят на пастбище, словно чем-то недовольны.

— Какое варварство, Хьюберт, — говорит папа как бы от лица Джун. — Чудовищная жестокость! Мне от этого просто плохо становится!

— Я понимаю, о чем ты, — отвечает Доббс от лица быка и Хьюберта, — но в этой кровожадной стране ничего другого не остается.

Папа смеется. Снобы всегда вызывают у него смех. Мы въезжаем во двор, я вылезаю из кабины и закрываю ворота. Джун встает на нижнюю планку изгороди и, нахмурившись, смотрит, как Дикий Фырк наскакивает сзади на Дженни. Дженни брыкается и пытается увернуться.

— Эй, ребята, — говорит папа, — я не понимаю, чем вы там занимаетесь.

Мы прикручиваем шланг, включаем насос и едем обратно мимо ульев. Вчерашний рой, жужжа и колыхаясь в меркнущем свете, по-прежнему висит на ветке, как виноградная гроздь. Солнце почти зашло за голую вершину Нибо. Папа встает на самосвал и кричит, чтобы все возвращались — меньше чем через час у дяди Бадди в городе начинается «Звездный путь».

— Через час? — откликается мама из сада. — А через полчаса не хочешь?

Доббс кладет в кузов несколько тюков, чтобы можно было сидеть, и зовет Микки. Шерри идет за домашним заданием, чтобы взять его с собой к бабушке и дедушке. Калеб, Луиза и Мей отправляются выпускать собак. Я, опередив папу, несусь в сад, чтобы завести олененка в дом на ночь.

Но с ней что-то случилось. Она на том же месте, где мы ее оставили, но голова ее как-то повернута. Венок свалился, и мордочка выглядит очень странно. Это не сонливость и не обезвоживание, как было у нее несколько дней тому назад после поноса. Я подбегаю, чтобы поднять ее, и голова у нее падает. Папа! Он уже бежит.

— Черт! Собаки таки до нее добрались!

— Я их запер.

— Может, это соседский пес!

— Кажется, папа, у нее сломан позвоночник! Может, мы ее переехали, когда возвращались с пастбища?

— Вряд ли, — отвечает папа. — Я видел ее, когда мы ехали через сад, с ней все было в порядке.

— Значит, все дело в солнце! Мама предупреждала. Ей нельзя быть на солнце!

— Ты думаешь? Но она не так уж долго была на солнце... вряд ли.

И действительно, дело не в этом. Папа берет ее на руки, выносит из сада и идет за амбар к бетонному зернохранилищу, не потому, что там живут Джун с Хьюбертом, а просто потому, что это самое прохладное место. Помещение кажется маленьким и захламленным — хлама в нем раз в десять больше по сравнению с тем временем, когда в нем жили мы, а нас было шестеро! Папа расчищает место, берет полусдутый матрас и кладет ее. Народу становится все больше, и я залезаю на цементную полку, на которой когда-то спал. Все суетятся вокруг олененка. Дыхание ее становится все более хриплым, по телу прокатываются судороги. Они начинаются с крапчатого хвостика, потом пробегают по позвоночнику и добираются до груди. Мама приносит молоко, которое она заморозила после того, как у Красотки умер теленок, а я пытаюсь молиться. Но я по-прежнему вижу, как жизнь колотится в грудную клетку олененка, словно пытаясь вырваться наружу.

Вернувшийся с работы Хьюберт начинает материться, так как на самом деле это он нашел олененка, когда заготавливал дрова. Он решил, что олениха убита каким-нибудь браконьером, и забрал сиротку с собой. Увидев олененка на матрасе, он, взревев, швыряет в стену свою клетчатую коробку для ланча и падает на колени. Не переставая сыпать проклятьями, он елозит огромными грубыми руками по ногам. Потом дотрагивается до олененка. Тот выгибается, почувствовав прикосновение, и обмякает. А Хьюб все продолжает ругаться.

Олененку становится все хуже. Дыхание затрудняется. Даже на таком расстоянии я слышу, как клокочет у нее в груди. Мама говорит, что это жидкость в легких. Пневмония.

Папа и Хьюб поочередно приподнимают ее тело, чтобы жидкость могла выйти наружу. Из ее ноздрей выступает серебристо-серая слизь. Грудная клетка сотрясается все реже, а блеск черных глаз начинает постепенно меркнуть. Потом, выгнувшись, она издает слабый крик, напоминающий мне звук дедушкиного охотничьего свистка, в который он дует в темноте, пытаясь приманить лису, рысь или кугуара.

Хьюб продолжает пыхтеть и тужиться. Олененок начинает распухать на глазах. Папа смотрит на это еще в течение некоторого времени, а потом говорит: «Брось, Хьюб, она умерла». Хьюб замирает, они с папой кладут ее на пол, и из нее с каким-то противоестественным звуком выходит воздух. Как из губной гармошки Калеба.

Шерри и Джун заполняют ящик из-под яблок лепестками роз и цветами клевера. Мама отыскивает у себя кусок китайского шелка. У насоса собрались все коровы и лошади. Поверх могилы мы ставим большой круглый валун, который мама нашла на реке. Еще до того как мы появились на свет. Папа играет на флейте, Доббс — на губной гармошке, а Джун на ксилофоне, который подарила мне бабушка Уиттиер. Потом Хьюб зажимает между ладоней травинку и дует — она издает точно такой же звук, как олененок перед смертью, — и на этом похороны заканчиваются.

Таким образом, мы остались без «Звездного пути», воскресного ужина, поездки к бабушке с дедушкой и всего остального. Вместо этого папа решил нас постричь. Легли все рано. А на следующее утро, когда вокруг еще стоял туман, с пруда донесся громкий лай. Мама сказала: «Заканчивайте завтракать и собирайтесь, а я схожу и посмотрю, в чем там дело». Она выходит на улицу и устремляется по направлению к дымке. Хьюб встает из-за стола и, потягивая кофе, подходит к окну, но потом лай обрывается, и он возвращается обратно. Джун ставит на стол его коробку с ланчем, и Хьюб тяжело вздыхает. Сначала мне кажется, что он снова разразится руганью, но в этот момент возвращается мама со Стюартом и Лансом. Они прыгают вокруг нее, пытаясь дотянуться до пятигаллонового ведра для ловли пескарей. Мама вся раскраснелась от возбуждения.

«Я сначала решила, что это жаба, которую изуродовала наша старая цапля, — говорит она. — Но когда подошла ближе, то увидела, что она покрыта шерстью! Стюарт лает, а она плавает. Я кричу Стюарту: „Нельзя! Фу!» И тут она как набросится! И я, не успев сообразить, что к чему, поймала ее в ведро».

Это огромная мешетчатая крыса, противная как черт. Передние зубы — как два ржавых долота. Она стоит в ведре на задних лапах и рявкает на нас через край. Хьюб берет ведро, наклоняется и скалится с не менее страшным видом. Пару минут они щелкают друг на друга зубами, а потом Хьюб открывает свою коробку для ланча и запихивает туда крысу — прямо рядом с термосом, бутербродами и яблоком.

— Выпущу ее на лесосеке, — замечает Хьюб и улыбается, повернувшись к Джун.

— Смотри, не перепутай ее с бутербродом, — ухмыляется Джун. — А то еще съешь крысу!

— Во будет классно! — откликается Шерри, как это умеет только она, и выходит из дома ждать автобуса.

— Правда, классно! — подхватывает Калеб.

— Автобус! — кричит мама. — Квистон, ты сделал домашнее задание? Калеб, где твои ботинки?!

Хьюб благодарит всех за завтрак и обещает быть внимательным.

Я не знаю, что я буду отвечать на тему «Чем я помог маме в День матери».

Автомобилист за границей

В ПЛАЗЕ

...цветы гибискуса, как толстые мексиканские генералы в своих багряно-зеленых мундирах, шмякаются на камни и бетонные скамейки, нарядные, безвольные и слишком разморенные солнцем, чтобы вернуться к высокому статусу своих ветвей. Возможно, они попробуют это сделать позднее. Но сейчас — сиеста...

— Куда это годится! — кричит седой, коротко стриженный американец, приехавший из Портленда, — его лицо пятидесятилетнего мужчины покрыто потом, а новенький додж «поляро» стоит за тягачом, доставившим его к Управлению дальнобойным транспортом. — Пять тысяч миль — и три замены!

Стоя в Пуэрто-Санкто в Мексике, он адресует свою филиппику в Таксон, штат Аризона, где приобрел последнюю коробку передач. Предыдущая была куплена в Оровилле, Калифорния, где он расплатился без возражений, так как при такой нагрузке она имела все основания полететь. Но потом в Таксоне, а теперь еще одна — меньше чем через неделю! Это уже многовато.

— Это ни к черту не годится! Я вытащу эту проклятую штуковину и отправлю вам обратно первым же поездом, который будет идти в ту сторону! Надеюсь, вы будете действовать с такой же поспешностью. И надеюсь вовремя получить от вас новую коробку, чтобы мы могли успеть на фестиваль в Гвадалахару через неделю! Не понимаю, как можно так работать!

О чем он умалчивает, так это о том, что тащит за собой трейлер длиной в двадцать четыре фута.

— Я уже десять лет езжу на «додже». Не стану я портить свои с ним отношения из-за какой-то ерунды!

Он бросает трубку и поворачивается ко мне, так как я являюсь его ближайшим слушателем.

— Надеюсь, теперь эти грязные обезьяны в Таксоне зашевелятся, а, как думаешь, Рыжий? — Он склоняется ко мне, как будто мы с ним старые знакомые. — На самом деле они не так уж плохи. И вряд ли мне удастся найти здесь механика, который хоть отчасти бы походил на этих аризонских парней.

Это доказательство превосходства янки наполняет его такой любовью к соотечественникам, что он даже не обращает внимания на мою щетину.

— А как тебя зовут, Рыжий? Ты чем-то похож на моего старшего сына, если тебя побрить.

— Дебори, — отвечаю я, пожимая его протянутую руку. — Девлин Дебори.

— И что тебя привело в эту глушь, Дев? Сейчас попробую догадаться. Ты, наверное, фотограф-натуралист. Я видел, как ты снимал эти опавшие цветы.

— Ничего похожего, — отвечаю я. — Да и фотоаппарат-то не мой. Мне его отец дал. Я в прошлом году приезжал сюда вместе с ним и с братом, и мы не сделали ни одного снимка.

— Так теперь он послал тебя, чтобы ты привез ему недостающие воспоминания? Наверное, это место произвело на него гораздо более сильное впечатление, чем на меня.

— Опять ошибочка. Он послал меня сюда за прыгающими бобами.

— Прыгающими бобами?

— Мексиканскими прыгающими бобами. В прошлом году он познакомился здесь с механиком, который занимается разведением прыгающих бобов, и купил их у него на сто баксов.

— Прыгающих бобов?

— Пять галлонов. Он хочет вставлять по бобу в каждую кварту своего мороженого, чтобы привлечь покупателя. У нас есть маслобойня и молочная ферма.

— Как тебя, Дебри? Типа — заросли? — он подмигивает, давая мне понять, что это шутка.

Он смеется.

— Но ты все равно напоминаешь мне моего сына. Может, зайдем в бар после того, как ты позвонишь? И проверим, не напоминаю ли я тебе твоего старика.

Он снова подмигивает и направляется к гостинице, с проказливым видом приветствуя остальных туристов, дожидающихся возможности связаться с домом.

Я обнаруживаю его у бассейна сидящим под зонтиком. Вид у него уже не такой уверенный, и теперь он размышляет, не следовало ли вместе с коробкой передач затребовать хорошего американского механика — он мог бы оплатить ему дорогу, а потом потребовать компенсацию у фирмы. Я замечаю, что среди мексиканцев тоже есть хорошие механики. Он признает, что кое-что они безусловно должны уметь, чтобы разъезжать на своих подержанных автомобилях, но разве они могут разбираться в современных автоматических коробках передач? Он снимает солнцезащитные очки и снова переходит на доверительный тон:

— Можно найти самого лучшего карбюраторщика, поручить ему дело, в котором он не разбирается, и ни к чему, кроме неприятностей, это не приведет. Уж ты мне поверь...

Эта неопровержимая истина плюс спиртное несколько улучшают его настроение. После второго стакана сиграма с севен-апом на его лицо возвращается ухмылка, а резкие нотки паники из голоса исчезают. К концу третьего стакана он разражается лекцией о подстерегающих человека на тернистом жизненном пути бедах, причиной которых, по большей части, являются некомпетентные оболтусы, сующиеся не в свое дело. Они-то и становятся источником бесчисленных неприятностей. Чтобы прервать его тираду, я задаю ему совершенно невинный вопрос — один ли он путешествует? Он как-то странно прищуривает глаз, окидывает взглядом мою бороду и рюкзак и с подозрительным видом сообщает, что с ним жена.

У меня от удивления отвисает челюсть — он решил, что я намекаю на то, что его жена и является источником неприятностей, и тем самым пытаюсь бросить тень на членов его семьи! «Ну и ну!», — думаю я и, чтобы успокоить его, замечаю, что я бы тоже хотел, чтобы со мной были моя жена и дети. Он все с тем же недоверчивым видом выясняет, сколько у меня детей и сколько им лет. Я сообщаю ему это. Он спрашивает, где они, и я отвечаю: «В школе...»

— Если бы я не уезжал отсюда, они бы обязательно ко мне прилетели. Иногда для расширения кругозора школу можно и пропустить, правда?

— Точно, — это заявление восстанавливает между нами полное согласие. — Жаль, моя жена не понимала этого, когда наши дети были маленькими! У нее на все был ответ: «Только после того, как они получат образование!»

Мне показалось, что он снова начнет погружаться в уныние, но он распрямил плечи и чокнулся со мной.

— Это хорошо. Рыжий, что вы с братом ездили сюда вместе с отцом. — Он искренне радуется тому, что я оказался не каким-нибудь хиппи, а приличным американским парнем, уважающим своего отца. Он ерзает в кресле и с величественным видом подзывает официанта, чтобы тот повторил, и побыстрее.

— Стоит начать смущаться, и тебя обдерут как липку, — снова подмигивая, доверительно сообщает он.

Он расплывается в улыбке, и на какое-то мгновение приоткрывшийся глаз кажется асимметричным по сравнению с другим.

— Как липку! — повторяет он, и глазное яблоко встает на место.

К моменту, когда появляется официант, тик уже заканчивается, и на его уверенном лице снова расцветает лукавая улыбка. Но открывшаяся на мгновение щель дала мне возможность заглянуть внутрь, и, боже, какой там оказался страх! Перед чем? Трудно сказать. Но уж точно он боялся не меня. И не многочисленных бед, поджидающих его на тернистом жизненном пути, и даже не перспективы остаться без машины в этой дикой стране.

И когда я сейчас разглядываю проявленные фотографии и вспоминаю эту мимолетную картину его личной бездны, открывшейся мне на мгновение, я начинаю думать, что это был страх перед надвигающимся Апокалипсисом.

ЕГО ЖЕНА

Жена Автомобилиста немного младше его — то есть когда она заканчивала среднюю школу, он, наверное, уже был футбольным героем в полном расцвете сил.

Она, похоже, своего расцвета так и не дождалась, но, кажется, ее это не тревожит. У нее задумчивый вид, но она не производит впечатления человека, размышляющего о мелочах.

Она идет босиком по каменистой кромке океана, держа в каждой руке по черной босоножке. Она не думает о том, что выпила слишком много рома. Она не думает о своей педикюрше и своих ногах.

Она останавливается на берегу Рио-Санкто и смотрит, как золотистая вода, сверкая, устремляется к океану. В нескольких десятках ярдов от нее вверх по течению между огромных валунов женщины стирают и развешивают белье на кустах. Она смотрит на то, как они наклоняются и выпрямляются в своих мокрых платьях, перепрыгивают через камни, удерживая на головах огромные тюки, и оставляют за собой легкие и изящные, как перышки, следы, но она не думает: «До чего же мы неправильно живем, если для того, чтобы осмелиться пройти мимо, нам надо надираться до поросячьего визга». Нет, пока она еще так не думает. Она в первый раз вышла в город после того, как их сюда прибуксировали. Не задается она и вопросом, когда же она успела так подурнеть? Тогда, когда тайком залезала в холодильник, поедая гораздо больше, чем было положено семилетней девочке, или после школы, когда надела на кривые передние зубы эти неудобные коронки? Она еще не спрашивает себя о том, когда она успела присоединиться ко всем этим механическим уродам.

Лодыжки напоминают ей о пройденном расстоянии. Оно достаточно велико для того, чтобы вечером снова разболелась спина. Она смотрит на свои ноги, и они кажутся ей какими-то мертвыми существами, выброшенными на берег приливом. Она заставляет себя поднять голову и снова смотрит на прачек, пока это не становится навязчивым, после чего разворачивается и пускается в обратный путь, размышляя: «Ну, к этому времени, насколько я его знаю, он или дозвонился, или вовсе раздумал это делать». С высоко поднятым подбородком она пересекает золотистую границу и не думает: «Все равно они меня видели. Они знают, что мы — нечисть, которой теперь дозволяется общаться с нормальными людьми, потому что им делают прививки, чтобы они не заразились».

— А если он еще занят, пойду схожу в другую гостиницу. — Имея в виду бар. — Посмотрю, какие там люди. — Имея в виду других американцев.

ЕГО СОБАКА

Автомобилисту приходится подниматься по крутому заросшему склону, чтобы отыскать человека, который, по словам Уолли Блюма, сможет снять коробку передач. Ему приходится взять с собой собаку. Пса, старого далматина, страдающего люмбаго, зовут Чиф. Оставить его одного в гостинице невозможно. Мексиканский воздух оказывает на его мочевой пузырь такое же влияние, как на глаз Автомобилиста. И тот, и другой начинают действовать бесконтрольно. В знакомом трейлере Чиф ведет себя так же ответственно, как дома, но стоит ему войти в гостиницу, как он начинает поднимать ногу через каждые три ступени. А ругань только усугубляет положение.

— Бедняга нервничает, — это после того, как Чиф описал два детских праздничных набора, купленных женой Автомобилиста для внуков.

— Не надо было его брать с собой, — это уже жена. — Надо было устроить его в собачью гостиницу.

— Я тебе говорил, что не оставлю его с чужими, — отвечает Автомобилист.

И вот Чифу приходится подниматься по склону.

КРУТОЙ ЗАРОСШИЙ СКЛОН

План, нарисованный Уолли Блюмом, заставляет Автомобилиста и его любимца двигаться вверх по узким мощеным улочкам, на которых между выбоинами маневрируют грузовики... потом по извилистым мощеным переулкам, по которым можно проехать только на велосипеде... и наконец по еще более узким каньонам, настолько круто уходящим вверх, что по ним невозможно проехать ни на одном средстве передвижения.

По ним передвигаются лишь ослики, груженные песком и цементом, доставляя строительные материалы на стройки, кипящие по всему склону. На горах мусора спят рабочие, располагаясь головой вверх параллельно склону; если они попробуют лечь иначе, то попросту скатятся вниз.

Когда американец с собакой достигает места, указанного на схеме, в глазах у него уже плавают мухи, а из Чифа вместо мочи струится пыль. Автомобилист вытирает пот со лба и входит в прохладный дворик, затененный спаянными кое-как ржавыми капотами и крышками от багажников, прибитыми к пальмовым стволам.

ЭЛЬ МЕКАНИКО ФАНТАСТИКО

Посередине четырехметровой площадки, покрытой дерном, возлежит огромная свинья, которую сосут столь же крупные поросята. Она поворачивает голову, чтобы взглянуть на посетителей, и хрюкает. Чиф рычит и занимает пространство между свиньей и своим заморгавшим хозяином.

За низенькой, увитой виноградом дверцей раздается какое-то шуршание. Хижина настолько мала, что с легкостью поместилась бы в трейлер американца, и еще место для свиньи осталось бы. Из хижины, обмахиваясь сухой маисовой лепешкой, появляется человек. Он в два раза меньше Автомобилиста и вдвое младше. Мгновение он щурится от яркого света, а потом прикрывает глаза лепешкой:

— Добрый день.

— Добрый день, — отвечает Автомобилист, промакивая лицо. — Жарко. Мучо жарко.

— Я немного могу по-английски, — говорит Эль меканико фантастико.

Автомобилист вспоминает, что где-то читал о том, откуда взялось это выражение.

— Слава тебе Господи, — произносит он и пускается в объяснения сути своей просьбы. Механик слушает его, не опуская лепешку. Свинья взирает на Чифа со сладострастной насмешкой. Через двор ковыляет ослик. Из хижины появляются маленькие дети — они прижимаются к отцовским ногам, пока тот внимает рассказу Автомобилиста о предательстве механиков.

Когда история начинает клониться к завершению, Эль меканико фантастико спрашивает:

— И что вы хотите от меня чтобы я сделал?

— Чтобы вы спустились к гаражу, в который его поставили, и вынули коробку передач, тогда я смогу отправить ее в Таксон. Понимаете?

— Си. Понимаю, — отвечает механик. — А почему вы не хотите, чтобы это сделали механики из большого гаража?

— Потому что они не станут ничего делать до понедельника.

— А вы так спешите, что не можете подождать до понедельника?

— Я уже позвонил в Таксон и сказал, что в понедельник они получат коробку. Я люблю все решать не отходя от кассы. Понимаете?

— Си. Понимаю, — говорит механик, снова принимаясь обмахиваться лепешкой. — Хоккей. Я спущусь завтра утром и выну коробку.

— А сегодня нельзя? Я бы хотел отправить ее с первым же поездом.

— Понимаю, — отвечает мексиканец. — Хоккей. Сейчас возьму инструменты и возьму напрокат ослика.

— Ослика?

— У Эрнеста Диаса. Чтобы спустить на нем инструменты. В большом гараже механики запирают свои инструменты в металлический ящик.

— Понятно, — говорит Автомобилист, прикидывая, во что ему обойдутся работа, инструменты и ослик.

Вдруг поднимается целое облако пыли, из которого доносится истошный визг и рычание. Это зашедший рыжий боров обнаружил, что Чиф строит глазки его даме сердца. Когда их растаскивают в разные стороны, у Чифа уже разодрано ухо, и к тому же он лишился двух клыков, застрявших в непробиваемой шкуре борова.

Но это еще не самое страшное. Обрушившийся на него вес оказался слишком большим, и у него отказывают задние ноги. Что-то, вероятно, сместилось. И его приходится везти вниз на спине второго ослика. От тряски все вновь становится на место, так что к вечеру он уже может ходить, однако навсегда лишается способности поднимать заднюю ногу.

СНОВА ОН И ЕГО ЖЕНА

К этому времени они живут здесь уже неделю. Они едут на юг во взятой напрокат «тойоте» с открытым верхом. Левая задняя фара полетела несколько миль назад. Запасной нет. Из пробитого шланга радиатора валит пар, так что дорога едва видна.

— Ты будешь и дальше так ехать? — наконец интересуется его жена.

— Я верну эту развалину сукиному сыну, который дал мне ее напрокат, и скажу, чтобы он запихал этот кусок дерьма себе в задницу!

— Тогда высади меня с собакой у Блюма, если ты собираешься... когда мы подъедем.

Она не договаривает — если ты собираешься устраивать сцены. Она и без того уже сыта накаленной атмосферой.

ЕГО ДРУЗЬЯ

Автомобилист пропускает дневную почту и клянется себе закончить письмо к сестре до того, как почта откроется после сиесты. Он сидит один, не считая Чифа, на вилле Блюма. Пес, высунув язык, лежит на плетеном коврике. Уолли Блюм на пляже занимается серфингом. Куда ушла его жена с Бетти Блюм, Автомобилист не знает.

Гасьенда Блюмов расположена не в Ущелье гринго, а на городских склонах. На уровне окна находится двор противоположной хижины, в котором играют три маленькие девочки, время от времени посылающие ему улыбки через узкий уличный каньон. Они кричат ему: «Привет, мистер» и снова, хихикая, скрываются за манговым деревом.

Это дерево представляет собой культурный центр для всей округи. В его тени играют дети. В его ветвях снуют птицы. В его корнях роются две свиньи и целая стая куриц. Самых разнообразных — тощих и лысых, осторожных и задиристых. Единственное, что их объединяет, так это независимость и полная ненужность.

Автомобилист наблюдает за ними с легким отвращением. Какой от них толк? Они слишком худосочны для того, чтобы их съесть, и слишком болезненны, чтобы нестись. Для чего они нужны? И вдохновленный их полной непригодностью, он погружается в письмо:

«Дорогая сестренка! Ты себе представить не можешь, куда мы попали! В этой стране люди настолько бедны, что даже не в состоянии осознать собственное невежество, и настолько невежественны, что не ощущают собственной бедности. Знаешь, что бы я сделал, если бы был мексиканцем? Я бы напал на Соединенные Штаты, чтобы потом воспользоваться гуманитарной помощью (ха-ха!). А если начистоту, то такого я не ожидал».

Зеленое манго отскакивает от оконной решетки, что вызывает новый взрыв хохота. Он со вздохом перечитывает последнюю строчку и откладывает шариковую ручку. От всей души хотел бы, чтобы ты это увидела собственными глазами. Он допивает свои две «семерки» и чувствует, как его обволакивает приятное уныние. Пикантное ощущение.

Откуда-то неподалеку раздаются звуки аккордеона, исполняющего мелодию песни, которая была популярна в Америке несколько лет тому назад. Какие там слова? Ля-ля-ля, ля-ля-ля, мы бились насмерть, но не победили... Да-да, именно так. Такие были времена, такое было время...

Пикантность уступает место меланхолии, которая в свою очередь переходит в ностальгию, чуть не доводящую его до пьяных слез. Он со вздохом берет ручку и возвращается к письму:

«Я часто тебя вспоминаю, старушка. Помнишь, как папа возил нас в Йеллоустоун и как это было здорово? Каким все казалось красочным и красивым? Какими гордыми мы себя чувствовали? После окончания Депрессии мы были первыми детьми, чей отец мог позволить себе такое путешествие. Нынче все изменилось и, увы, не в лучшую сторону. К примеру, могу рассказать о том, как ездил к Дарольду в Беркли. Ты даже представить себе не можешь, во что превратился приличный университетский городок с тех пор, как мы были там в 62-м году на русско-американской встрече...»

Он снова откладывает ручку. До него доносится странный кудахтающий голос: «Ке? Ке? Ке?» Во дворе напротив появляется ветхая старуха. Совершая какие-то легкие невесомые движения, она, покачиваясь, движется между натянутых веревок для белья. Ее лицо с беззубым ртом ничего не выражает. Она кажется миражом, порожденным жарой. Продолжая кудахтать, она добирается до ветхой простыни, снимает ее и направляется обратно к хижине.

— Слепая, — вслух произносит Автомобилист и направляется осматривать содержимое буфета Уолли. Он намерен продолжить с того места, на котором закончились две «семерки», впрочем, теперь он бы предпочел что-нибудь покрепче—две восьмерки или две девятки. Обливаясь потом и сбитый с панталыку явлением слепой карги, он кружит по странной кухне, чувствуя, что его все быстрее несет на рифы.

ПЕРВАЯ ТРЕЩИНА

Жена Автомобилиста появляется через полчаса с женой Уолли Блюма, Бетти. Они добираются до дома в очень симпатичном джипе «фольксваген», сделанном в Мексике, который сейчас нагружен подарками для детей. Только она собирается поблагодарить Бетти Блюм за компанию и за то, что та ее подвезла, как ее резко хватают за локоть и начинают отчитывать, что она не захватила письма. Это настолько несправедливо, что все вокруг вдруг погружается в гробовую тишину — замирают все уличные звуки, перестают кудахтать курицы, замолкают дети на крышах домов, стихает аккордеон... и даже река, находящаяся в миле от холма, перестает перекатывать свои волны. Занимавшиеся стиркой девушки поднимаются, чтобы посмотреть, как на эту выходку мачо отреагирует сеньора гринго.

— Понятно? — вопрошает под занавес Автомобилист.

Со всех сторон наступает вечер. Бетти Блюм начинает оправдываться и извиняться в обычной кошачьей льстивой манере, с которой одна униженная сеньора всегда встает на защиту другой. Невидимые зрители разочарованно вздыхают. Но прежде, чем Автомобилист успевает сварливо снизойти до прощения, его жена вдруг слышит собственный голос, который внятно и отчетливо требует, чтобы муж отпустил ее руку, прекратил кричать и больше никогда не смел обращаться с ней так, словно она ему чем-то обязана, чтобы он больше не смел с ней разговаривать как с одной из своих сломанных машин.

— А если ты попробуешь сделать это еще хоть раз, то я убью тебя, а потом убью Дональда, Терри, внуков и себя. Клянусь Господом!

Ее муж и Бетти ошарашенно застывают, а потом обмениваются понимающими взглядами: этого следовало ожидать... женщины в этом возрасте... да еще столько рома. Но жене Автомобилиста уже наплевать. Она знает, что добилась своего. И ее это так окрыляет, что на мгновение ей кажется, что ее тело начинает истончаться и исчезать.

А затем до нее снова долетает биение уличной жизни. Дети на крышах возбужденно шепчутся, обсуждая происшедшее. Курицы снова скапливаются под ветвями мангового дерева. И лишь аккордеонист не возобновляет свои упражнения, но жена Автомобилиста чувствует, что он выражает этим не столько свое критическое отношение к ней, сколько отдает ей дань уважения, как это принято между музыкантами.

ПОСЛЕДСТВИЯ

Автомобилист уходит обратно в гасьенду, а Бетти Блюм подвозит его жену к гостинице. Домой она возвращается с бутылкой сиграма и упаковкой холодного севен-апа, а ее нежная улыбка намекает на то, что она умеет испытывать симпатию не только к оскорбленным женам, но и к непонятым мужьям.

Уолли приходит с двумя желтоперыми тунцами, и Автомобилист соглашается остаться с ними на ужин. После рыбы с белым вином он берет плавки у доброго Уолли, французскую булавку, чтобы они не свалились с его тощей задницы, у щедрой Бетти, и все отправляются купаться. Потом они возвращаются домой и еще выпивают. И он говорит Уолли, что только дети в состоянии сохранить брак родителей, но теперь пошли такие дети! Стоит ли из-за них стараться? А потом сообщает Бетти, которая так и осталась в бикини, что единственное, на что способны эти дети, — это избавиться от старомодных представлений о порочности секса. И Бетти целиком и полностью с ним соглашается.

Когда ему кажется, что его жена уже достаточно наказана за свое поведение, он берет машину Блюмов и едет вместе с Чифом в гостиницу. «Могу поспорить, что она уже там», — заявляет он.

И он оказывается прав. Она спит на диване. Но эта победа оказывается последней в его жизни.

СОН АВТОМОБИЛИСТА

Мир, в котором вещам можно доверять. В котором они не ломаются и никого не обманывают. Рычаг освещения не вываливается из рулевой колонки, и бедному водителю не приходится платить за ее полную замену, так как это несправедливо.

СИЛА ЕГО ХАРАКТЕРА

— Десять песо за ром с колой?! Да в двух кварталах отсюда это стоит пять песо.

Они пьют в гостинице уже целый день.

— Они расположены на побережье, — напоминает ему жена. — И к тому же подают соломинки.

Официант вознаграждает ее логику демонстрацией своей верхней челюсти. Бетти и Уолли тоже делают заказ, и всем подают выпивку. Бетти потягивает свою Маргариту, как пчела, выбирающая цветок клевера.

— Вполне прилично, — мурлыкает она. — Не скажу, чтобы прекрасно, но вполне прилично.

— Мне нравится, как говорят женщины с Майами. — Автомобилист пьян. — Мне вообще нравятся женщины. От малолеток с сиськами как папайя до опытных старух. — Он разводит руки в разные стороны. — На самом деле я вообще люблю людей — от этих...

Он обрывает себя. Его взгляд останавливается на чем-то таком, что язык прилипает к нёбу. Его жена оборачивается, чтобы выяснить, что оборвало его филиппику. По берегу идет мороженщица в зеленом купальнике, едва прикрывающем причинное место, которое выпячивается так же вызывающе, как фруктовое мороженое на палочке. Посрамленный Автомобилист оставляет свое заявление незаконченным и вместо этого погружается в изучение обложки купленного Уолли у газетчика мексиканского «Тайм», где помещен портрет Клиффорда Ирвинга. Он читает, шевеля губами и заглядывая Уолли через плечо.

Его жена продолжает рассматривать юную красотку с тележкой мороженого, и вовсе не из соображений ревности, как наверняка предполагает Бетти Блюм, она взирает на нее с чувством приятного удивления, как смотрят на засушенный цветок, оказавшийся в школьном ежегоднике, — как он выглядел, когда был живым? и что с ним станет? И вдруг почувствовав, что вот-вот наткнется на ответ, она встает из-за стола, потеряв всякий интерес к устрицам, и направляется в сторону прибоя.

Автомобилист хмуро смотрит ей вслед. А когда он поворачивается к столу, Бетти Блюм одаривает его утешающим взглядом из-за соленого ободка стакана с Маргаритой, словно говоря: «Не бери в голову».

— «Тайм» — один из журналов, которому можно доверять, — заявляет Уолли Блюм, — потому что всегда знаешь, какую надо делать поправку на политические пристрастия журналистов.

Восстановивший присутствие духа Автомобилист бодро соглашается и возвращается к вопросу о разнице между Клиффордом Ирвингом и Говардом Хьюзом.

Потом все трое отправляются в ресторан, где заказывают омаров, и до десяти вечера ковыряются в их панцирях. Наконец Автомобилист зевает, так как настает время его отхода ко сну, и, подмигивая, просит всех его извинить, намекая этим на то, что не позволит какой-то климактерической суке помешать его ночному покою. Невзирая на протесты Уолли, он достает из бумажника две купюры по сто песо и кладет их рядом со своей тарелкой. Когда Бетти предлагает купить еще бутылку и распить ее у него на балконе, он галантно объясняет, что в других обстоятельствах был бы счастлив это сделать, но завтра из Штатов прибывает его новая коробка передач, а он любит ковать железо, пока горячо. Как-нибудь в другой раз. Он пожимает руку Бетти, разворачивается и, стараясь ровно держаться на ногах, начинает подниматься по лестнице.

МРАК ПУЭРТО-САНКТО

И вот все начинается снова — вой, возня, шум и гвалт — опять эти собаки — предрассветный лай, который слышится в горах на юге и захватывает весь город как раз в тот момент, когда уже кажется, что сукины дети угомонились и теперь можно немного поспать.

Чиф начинает поскуливать. Автомобилист зарывается под подушку, проклиная ночь, собак, этот город и свою безумную жену, которой и пришла в голову мысль сюда приехать — черт бы ее побрал! Почему он оказался здесь — вопрошает он у мрака — а не в Йозмите, Мэриленде или даже на Шекспировском фестивале в Эшленде? Почему в этой неразберихе теней и колючек?

Справедливый вопрос. Я и сам когда-то задавал его себе. Это произошло в один прекрасный день, вскоре после того, как Бетси заявила, что мы расходимся окончательно, и мы все узнали, что отец неизлечим (конечно, Автомобилист напомнил мне его, не столько своей внешностью, сколько замашками, свойственными именно этому типу американцев, — прямой спиной, подмигиваниями, манерой обращения с механиками и техникой и многим другим). Врачи так часто предупреждали нас о назначенном сроке, а отец умудрялся настолько растягивать отпущенное ему время, что мы с Бадди втайне были уверены — нашего упрямого техасского отца может сломить только возраст. Руки и ноги у него истончились, голова болталась на макаронине шеи, но мы продолжали надеяться, что в последний момент из-за горизонта придет какое-нибудь спасение.

И папа тоже рассчитывал.

— Думаю, скоро они откажутся от всех этих исследований. Только посмотрите, какая мускулатура... — он задирает штанину и криво улыбается, глядя на подергивающуюся и трясущуюся плоть, — ...мышцы перекатываются, как крысы по палубе текущей шаланды.

Да-да, соглашались мы. А потом как-то в сентябре мы отправились на козье пастбище, чтобы пристрелять винтовки и обсудить, куда бы нам двинуть осенью на охоту. И тут папа опускает ружье и говорит:

— Этот чертов приклад трясется, как собака во время поноса. Давайте прокатимся куда-нибудь в другое место...

...и все поняли, что наша поездка станет последней. Мы с братом начали обсуждать это тем же вечером. Я знал, куда хочу. Бадди сомневался, но решил, что старшему брату виднее. И на следующий день мы сообщили о нашем плане папе, когда тот готовил на заднем дворе барбекю.

— Я не прочь прокатиться на юг. Но почему именно это Пуэрто-Санкто? Что там такого особенного?

— Дев утверждает, что там что-то есть такое, — ответил Бадди.

— Он просто хочет показать нам, где прятался в течение полугода, — заметил отец. — Это уже само по себе является достопримечательностью.

— В какой-то мере, — согласился я. Все знали о том, что я много лет мечтал свозить их туда. — Но не только из-за этого — в том месте есть что-то первобытное, доисторическое...

— Как раз то, что нужно человеку, когда он попадает в затруднительное положение, — вставила мама. — Ощущение доисторического очень помогает.

— Может, снова слетаем на Юкон, — предложил отец. — Половим рыбку.

— Да ну ее! — откликнулся я. — Ты всю жизнь таскал меня по своим местам. Теперь моя очередь.

— Да он же развалится по дороге в Мексику! — вскричала мама. — Он не смог вынести даже поездки в Портленд на Парад роз.

— Все я вынесу, — возразил отец. — Это не проблема.

— «Это не проблема!» Сотни миль по мексиканским дорогам в твоем плачевном состоянии.

— Я же сказал, что вынесу, — повторил отец, бросая ей гамбургер, и, повернувшись, уставился на меня сквозь дым. — Единственное, что я хочу знать, это, во-первых, почему Пуэрто-Санкто и, во-вторых, что ты там задумал?

Я не ответил. Все и так знали, что у меня на уме.

— О нет! — перевела на меня взгляд мама. — Если ты считаешь, что увезешь его и снова уговоришь опять привезти сюда...

— Женщина, я уже много лет являюсь законопослушным гражданином. Я был бы очень благодарен, если бы ты предоставила мне самостоятельно решать, куда ехать и что привозить.

Много лет назад, в начале шестидесятых, мы с Бадди пытались вырастить грибы-псилоцибы в кадках из-под брынзы на маслобойне, которую папа оставил Бадди после того, как уехал из Орегона. Бад занимался кое-какой исследовательской деятельностью, и культуру спор ему послали прямо из министерства сельского хозяйства вместе с последними сведениями о разведении грибниц на гидропонике. Мы с Бадом провели в кадку шланг для подачи воздуха, смешали необходимые питательные вещества, добавили в них культуру и начали наблюдать за ее развитием через микроскоп. Пределом наших мечтаний являлось получение раствора псилоцибина, чтобы потом его можно было добавлять в вино. Мы считали, что сможем торговать им, назвав его «Напиток богов». Единственное, что нам удалось получить, это горы дрожжевой смеси.

Однако в одной из заказанных Бадди культур оказалось небольшое количество экстракта активного ингредиента, — думаю, он был помещен туда для того, чтобы мы могли сравнить полученные результаты с образцом. Именно этот пакет принес с почты папа. Он был настроен крайне скептически.

— Вот эта чушь собачья? — На дне крохотной пробирки размером меньше карандаша виднелась одна шестнадцатая дюйма белого порошка. — И из-за этого было столько разговоров?!

Я высыпал порошок в бутылку с содовой, и он растворился с легким шипением.

— Думаю, это необходимая доза, — заметил я и начал разливать напиток по стаканам. — А может, чуть больше.

— Ну, тогда я тоже выпью, — ответил папа. — Надо же знать, из-за чего весь сыр-бор.

Нас было пятеро — Бадди, я, Микки Райт, брат Бетси Джил и наш папа, который редко и бутылку пива-то допивал до конца. Когда мы опорожнили свои стаканы, на дне бутылки еще кое-что оставалось, и папа долил себе.

— Надо же мне получить хоть какое-то представление, а то я уже столько слышал об этом.

Мы перешли в гостиную и начали ждать — у всех нас уже был некоторый опыт в этом деле. Женщины ушли в торговый центр. Время клонилось к вечеру. Помню, мы смотрели по телевизору последний бой Фулмера против Базилио. Потом вернулись женщины, и заглянувшая к нам мама спросила: «Кто побеждает?»

— А кто дерется, ты знаешь? — с хулиганской ухмылкой осведомился папа.

Однако через час никакой ухмылки на его лице уже не осталось. Он с отчаянным видом ходил взад и вперед по комнате, то и дело встряхивая руками, словно они были мокрыми.

— Эта чертова гадость просочилась в мои нервные окончания! — Может, это и стало причиной его заболевания? Мы все не могли отделаться от этой мысли.

К концу того ужасного вечера папа уже клялся:

— Если вы попробуете производить это дерьмо, я на четвереньках доползу до Вашингтона и потребую, чтобы оно было запрещено!

Позднее он согласился, что результаты эксперимента не могут считаться достоверными, но поклялся, что больше никогда не станет его повторять.

— Никогда, — повторял он. — Только если меня припрут к стенке и приставят нож к горлу!

Приблизительно это и произошло в том сентябре.

Мы втроем долетели до Феникса, взяли напрокат «виннебаго» и двинулись в Мексику — Бадди за рулем, а мы с папой — решая, какую музыку поставить: Рей Чарльз вполне клево, зато от Боба Даппы и Фрэнка Зилана мозги начинают лучше работать.

Чем больше мы продвигались на юг, тем становилось жарче. А вместе с повышавшейся температурой разгорались страсти. Нас уже десять раз лишали наследства, и столько же раз папа требовал довезти его до ближайшего аэропорта, чтобы он мог вернуться из этой крысиной дыры в цивилизованный мир. Однако всякий раз, когда мы останавливались на ночь, он утихомиривался. Ему даже начало нравиться мексиканское пиво.

— Но свою наркоту держите при себе, — предупреждал он. — Может, тело мое и расклеилось, зато с головой у меня, слава Богу, все в порядке.

Когда мы достигли Пуэрто-Санкто, папа выбросил уже все кассеты, а Бадди приобрел какие-то фармацевтические возбудители. Настроение у всех было превосходное. Я хотел въехать в город, сидя за рулем, и, не успев свернуть на первую за сотни миль мощеную улицу, тут же наскочил на выступавшую крышку люка, которая пробила дыру в нашем бензобаке. Мы вполне могли бы доползти до гостиницы, но папа воспротивился, заявив, чтобы мы с Бадди пешком отправлялись в город, пока он посторожит машину.

— Дайте-ка мне пару своих таблеток перед уходом, — проворчал он, — чтобы у меня были силы сражаться с местными негодяями.

И мы отдали ему риталин. Потом доехали до самого большого гаража, который нам удалось отыскать, и оставили его с машиной. Мы с Бадди пешком перешли через реку, добрались до города, сняли номер в гостинице на берегу, а потом просадили сорок баксов, пытаясь купить килограмм самой лучшей травки, которую я когда-либо курил. Продавала ее какая-то хиппи, у которой не было ничего, кроме загара и моря обещаний.

Мы прождали ее три часа и плюнули. По дороге обратно на окраине города мы наткнулись на одно местечко, где выдавали закись азота в канистрах. Мне хватило знания испанского, а у Бадди было достаточно удостоверений о том, что он является владельцем маслобойни, так что в результате мы уговорили выдать нам одну канистру. К тому моменту, когда мы надышались газом в ближайших зарослях и вернулись обратно, бак уже был снят, запаян и поставлен на место, а папа не только знал поименно всех обитателей гаража, но и был в курсе их семейной жизни, несмотря на то, что они владели английским приблизительно так же, как он испанским. Он даже успел заключить сделку на приобретение прыгающих бобов.

— Хорошие люди, — заметил он, устраиваясь на заднем сиденье. — Совсем не ленивые и простые. А что это у вас в синей канистре?

— Закись азота, — ответил Бад.

— Надеюсь, она может подождать, пока я не доберусь до постели.

Большую часть следующего дня мы проспали. К тому моменту, когда мы приняли душ, побрились и сели на террасу наслаждаться завтраком, солнце, напоминающее мексиканское глазированное печенье, уже спускалось в залив. Папа потянулся и зевнул.

— Ну ладно... и что же у вас есть? Я достал весь свой арсенал:

— Травка, гашиш и диметилтриптамин. Это курят, но действие у них кратковременное.

— На пятнадцать раундов с Карменом Ба-зилио? Я не курил с тех пор, как меня вырвало на собственного деда. Так что там было в этой канистре?

— Веселящий газ, — ответил Бадди.

Естественно, эта канистра была знакома человеку, который тридцать пять лет занимался рефрижераторами.

— Клапан открывается налево или направо?

Я протянул канистру, но ему не хватило сил повернуть клапан. Тогда этим пришлось заниматься мне. Сначала я сделал это для папы, потом для Бадди и, наконец, для себя. Я трижды повторил эту процедуру прежде чем сесть. А потом наступил приход — у этого старика и его двух взрослых сыновей одновременно, как это иногда бывает. Он был не то чтобы очень крутым, но очень приятным... в конце путешествия, на краю континента, когда солнце садилось в море и настал полный штиль, и где-то на берегу громко и отчетливо залаяла собака... три странствующие души на мгновенье смогли соприкоснуться друг с другом в Мексике, в чем им было отказано законодательством гринго. Затем папа потянулся, зевнул и поинтересовался, как при таком штиле будут перемещаться буера.

— Пойду-ка я в койку. С меня довольно. Когда я перебираю, у меня мозги отказывают.

Он встал и двинулся к кровати, сшибая с места все, что еще стояло ровно. Нельзя сказать, чтобы он ушел, оставив нам свое благословение — он ясно дал понять, что чем бы мы там ни занимались, он в этом участвовать не будет, но спасибо и за то, что он уже не собирался ползти в Вашингтон, чтобы положить этому конец.

Он открыл решетчатую дверь, вошел в темную комнату, и через мгновение его голова появилась снова.

— И вам, ребята, советую не слишком жать на газ, — произнес он таким голосом, каким никогда не говорил ни с одним из нас и которым мог бы обратиться разве что, скажем, к Эдварду Теллеру. — Потому что откос может оказаться крутым. И стоит не нажать на тормоза, как все закончится.

И вот это-то больше всего мне и напомнил Автомобилист. Как и папа, он знал, что откос может оказаться крутым. Но он не собирался жать на тормоза. Или уже не мог этого сделать. Он слишком долго тянул на себе всю эту обузу и теперь не мог ее бросить, чтобы свободно покатить по чужеземному пляжу. Когда сбрасываешь с себя тяжелый груз, лучше сразу заменить его на какой-нибудь другой, не менее тяжелый, чтобы компенсироваться, а иначе можно рехнуться.

— Может довести до умопомрачения! — сообщает мне Автомобилист на почте, на которую я зашел, чтобы выяснить, нет ли каких-нибудь сведений о прыгающих бобах. Он стоит там, загорелый и озадаченный, держа в каждой руке по листку бумаги. При виде меня он вручает мне оба, словно я его бухгалтер.

— Я рад, что она уехала, пока мы окончательно не рассорились. Я думаю, ее довели все эти джунгли. Так ей и надо — она сама захотела сюда приехать. Такие вот дела, Рыжий. — Он философски пожимает плечами. — Старуха сбежала, зато прибыла коробка передач.

Я замечаю, что один из листков является извещением о получении посылки из Аризоны. Второй представляет собой подставку для стаканов из гостиницы де Санкто.

«Когда ты получишь это, меня уже не будет. Наши пути разошлись. Твоя любящая жена».

«Любящая» зачеркнуто. Я выражаю ему свои соболезнования. Но он говорит, чтобы я не брал в голову, так как все это ерунда.

— Она и раньше выкидывала подобные штучки. Может, сходишь со мной на автобусную станцию и поможешь, а я куплю тебе завтрак? Чиф!

Старый пес вылезает из-под стола и плетется за нами на залитую солнцем мощеную мостовую.

— Сотни раз выкидывала такие штучки... правда, за границей этого с ней еще никогда не было.

ПОСЛЕДНИЙ ВЗГЛЯД НА ЖЕНУ АВТОМОБИЛИСТА

«Он сотни раз совершал безответственные поступки — не просто бездумные или беззаботные, а унизительно безответственные — например, мог бросить мне открытую бутылку пива, когда я внизу занималась уборкой. Конечно, невелика потеря, если бы я ее не поймала. Но дело не только в этом. Ему стало наплевать на меня. Во что он так вперился, что потерял способность даже говорить? Почему у него все ломается?» — размышляет жена Автомобилиста по дороге в американское консульство в Гвадалахаре, где она хочет обналичить чек.

ПОСЛЕДНИЙ ВЗГЛЯД НА АВТОМОБИЛИСТА

Меня не впустят в самолет с пятигаллоновой канистрой прыгающих бобов. Поэтому придется ехать на автобусе. На остановке я вижу «поляро» Автомобилиста и его трейлер. Он вывел старину Чифа, чтобы тот справил нужду в канаве. Да, он едет обратно. В добрую старую Америку.

— И знаешь, что я собираюсь сделать, Рыжий? Поеду-ка я через Тихуану — хоть развлекусь.

И снова подмигивает, при этом глаза его еще больше отличаются друг от друга. Как машина? Жужжит. Какие-нибудь сведения о жене? Ни звука. Как ему понравилось пребывание в живописном Пуэрто-Санкто?

— Отлично, только... — он кладет руку мне на плечо и притягивает к себе, чтобы поделиться сокровенным, — если бы здесь был Дисней, он обязательно заселил бы это место обезьянами.

Абдулла и Авен-Езер

Вы только прислушайтесь к этому лаю и вою.

Для того чтобы вызвать такой гвалт, должно произойти нечто из ряда вон выходящее, поэтому мне приходится вставать и плестись по мокрой от росы траве на далекое пастбище.

Тем временем все умолкает. Но это не означает, что проблема исчерпана, — они просто прислушиваются — а там действительно что-то происходит — бог ты мой, это с кем-то дерется Стюарт! Взять его, Стюарт, взять! Улю-лю! — Я пока не могу разобрать, кто это — лиса, отбившийся от стаи волк или бешеный опоссум.

Гав-гав-гав! Лай и вой, и стук моего сердца, и шерсть встает дыбом у всех на много акров вокруг. Стюарт? Язык высунут наружу. Молодец, старик. Кто это там был? С твоей лапой все в порядке? Скорей всего, лиса — какой-нибудь подросток, осмелившийся ночью высунуться из леса. Возможно, та самая, что время от времени проскальзывает мимо моего окна на излете ночи, так что я подпрыгиваю в своем кресле на три фута, и с воплями злобного восторга исчезает на болоте.

Тихо, Стюарт, молчать. Пора уже утихомириться — двенадцать часов ночи! А что это за черная масса маячит впереди в лунной дымке? Наверное, это Авен-Езер, опять на том же месте рядом с зубчатой ирригационной трубой. Значит, еще ничего не закончено. Прошла уже неделя со дня ее родов и две — со времени убийства, а она все там же, у трубы. Что ж, для нее это стало настоящей драмой, которая не может исчерпаться за короткий срок. Не сказал бы, что в ней имеется хорошо построенный сюжет или содержится какая-то метафора, и тем не менее это настоящая драма.

В ней есть храбрый герой и преданная героиня. Несмотря на мужское имя, Авен-Езер — корова. Она получила свою кличку как-то под Рождество, когда мы еще мало задумывались о половых различиях у братьев наших меньших.

Она стала одним из первых телят, которых я приобрел после того, как меня выпустили из тюрьмы, и я вернулся в Орегон на ферму Гора Нибо. Бетси перебралась туда вместе с детьми, пока я отбывал срок, а за ней последовала вся наша компания. В тот первый сумасшедший год ферма была наводнена толпами наркоманов, пытавшихся привести в порядок огромные пустоши, вдохновляясь исключительно энтузиазмом и наркотой. В один прекрасный день мы отправились на автобусе на аукцион скота в Кресвел и приобрели там восемь непородистых телят. Обычно скотоводы продают их в двух— четырехдневном возрасте, предпочитая получать молоко от коровы, а не растить теленка, и стоят они дешево, так как из них мало кто выживает, как мы выяснили через несколько часов, когда доставили свое маленькое стадо в устланный соломой хлев.

Первый скончался еще до наступления ночи, второй — на следующий день — их тощие тельца лежали в кучах навоза, а огромные глаза тускнели от обезвоживания. К концу третьей ночи слегло еще шестеро. Они бы не дотянули и до конца недели, если бы мы не стали добавлять им в бутылочки ацидофилин. По словам Бадди, этот анидофилиновый йогурт наполнял их беззащитные желудки дружественными антителами и энзимами, и таким образом нам удалось вытащить оставшихся.

Тихо, Стюарт, это — Авен-Езер. Я не могу разглядеть ее в темноте, зато вижу ее клеймо: белое сердце и крестик посередине — оно призрачно колышется на фоне черной массы. При клеймении мы пользуемся заморозкой, а не каленым железом, поэтому вместо привычного рева телят и запаха паленой шерсти и мяса у нас эта процедура проходит в сопровождении тихого шипения газа. Тяжелое медное клеймо на деревянной палке стоит в обмотанном изолентой ведре, в котором шипит сухой лед и метиловой спирт, а мы пытаемся уложить теленка на опилки. На его боку выбривается небольшой участок, к которому прикладывается замороженный металл, а дальше его надо продержать в таком положении одну минуту. Если все сделано правильно, то потом на этом месте отрастает белая шерсть. Почему перечеркнутое сердце? Когда-то этот знак был символом Кислотного теста, олицетворяющей что-то вроде духовной чистоты.

Лучше всего это клеймо удалось поставить на Авен-Езер — то ли металл был холоднее, то ли мы ее чище выбрили, а может, просто потому, что она была абердин-ангусской породы, а белое лучше смотрится на черном. Ее клеймо втрое увеличилось в размерах, так как было поставлено много лет тому назад, однако по-прежнему выглядит отчетливо и ясно. Это клеймо придает ей величественный вид. Действительно, Авен-Езер с самого начала возглавила стадо, как только осознала, что обладает самым красивым клеймом, и ее авторитет со временем только увеличивался. К тому же она обладала недюжинной отвагой, и когда стадо в очередной раз собиралось у изгороди, чтобы выразить недовольство ухудшающимся качеством пастбища, во главе его всегда стояла она. Таким образом, Авен-Езер стала выразительницей интересов всего населения восьмидесяти акров наших земель — коров, телят, волов, быков, овец, лошадей, коз, ослов и прочей вегетарианской живности.

Я воздержусь от термина «делегат».

Бремя верховодства не было легким. Она дорого платила за свои марши протеста в разгар зимы и баррикадные схватки. Она была обвешана назойливыми колокольчиками, стреножена и увенчана ярмом из крепкого ясеня, которое вздымалось на ярд над ее шеей и на столько же опускалось вниз, чтобы она не могла прорваться сквозь колючую проволоку. Конечно, все это действовало только до тех пор, пока ее не обуревала настоящая решимость, так как все наши заграждения в эти первые годы стояли лишь с молчаливого согласия их обитателей весом в полтонны каждый. Чего только не испытала на себе ее шкура — камни, комья земли, консервные банки, инструменты, подпорки для палаток, а однажды дождливым вечером после многочасовых пограничных споров — даже горящие круглые свечи.

Но в последнее время она стала гораздо спокойнее. Она познала цену протестам, а я научился строить более крепкие изгороди и кормить ее качественным сеном. И тем не менее мы оба готовились к будущим демонстрациям. У нас на ферме даже родилась поговорка: «Старуха Авен-Езер все равно сделает так, как ей захочется».

Привет, Авен-Езер! Все еще здесь переживаешь? Вижу, даже эта лисья заварушка не отвлекла тебя от твоих воспоминаний...

У нее было много мужей. Первым был Гамбургер — гернзейский бык с покатым лбом и тяжелым взглядом, который мог покрыть Харли вместе с седоком только потому, что о его заднее колесо потерлась телка в течке. Во время торгов аукционист признал, что внешность у Гамбургера не ахти, но заявил, что лично знаком с этим зверем и может гарантировать, что тот обладает неутомимостью истинного любовника. Мы поняли, что он не соврал, как только бык спустился с пандуса грузовика на наше поле, — у него уже стояло. С этого момента в любое время дня он был постоянно готов.

Безграничная страсть не знает преград. Он не был общественным лидером, как Авен-Езер, но от этого моим изгородям было не легче. Однажды утром я не обнаружил его на своем пастбище. В проволочном ограждении была дыра, но Гамбургера видно не было. Наконец Бутч, сын моего соседа Олафа, принес нам известие, что его отец приковал Гамбургера цепью к стене своего амбара. Я пришел, чтобы забрать его, Олаф провел меня в дом и предложил кофе:

— Я хочу с тобой поговорить.

Я доверял Олафу. Как и большинству моих соседей, ему приходится работать, чтобы не лишиться права обрабатывать собственную землю. Поэтому, вернувшись из леса и даже не снимая своих шипованных сапог, он сразу же отправляется в поле.

Сначала мы поболтали о том о сем, а после второй чашки он сказал:

— Этот бык становится неуправляемым и опасным. С гернзейскими быками такое случается — в один прекрасный день в них просыпается ненависть ко всему окружающему. Похоже, с ним это и произошло. Теперь он будет разбивать любой забор, любые ворота, любое препятствие, которое окажется между ним и тем, что ему хочется. Пока не набросится на человека. Может, взрослого мужчину он и боится, но перед ребенком или женщиной не остановится. Могу заложиться. У него уже появился этот особый блеск в глазах.

Мы вышли из дома, подошли к амбару и заглянули внутрь через решетку. Споры были неуместны: еще недавно просто тяжелое и упрямое выражение глаз сменилось огнем ненависти по отношению к человеку-угнетателю.

— Завтра же зарежу негодяя, — сказал я.

— Нет, не делай этого. Иначе вам придется питаться его ненавистью. Он еще довольно молод, и ему положено быть крутым, его кровь переполнена бунтарством и страстью. От его мяса будет разить, как от старого козла. Его надо поместить в загон для откормки скота и сорок дней кормить отборным зерном. Постарайся отвлечь его от всей этой беготни за телками.

Мы выстроили загон из телефонных столбов и железнодорожных скоб, но я очень сомневался, что нам удастся направить мысли Гамбургера в другое русло. Он не только продолжал распаляться от призывных криков телок, раздававшихся каждую ночь со всех сторон: «Гамбургер, Гамбургер, милый...», но и этот огонь в его глазах с каждым днем заключения разгорался все ярче. Когда мы поняли, что уединение не способствует смягчению его характера, атаки на загородку становятся все ожесточеннее, а рев с каждой ночью все громче и громче, как с трудом сдерживаемый вулкан спермы, то решили подмешивать в его утреннюю порцию успокоительное в надежде если не внушить ему мысли о Вездесущей Милости Божьей, то хотя бы отвлечь от собственной мошонки.

Однако наше зелье вызвало не столько просветление, сколько еще большее возбуждение. В течение нескольких минут он стоял, дрожа и пуская слюни, уставившись в пустое ведро. Потом с оглушительным звуком выпустил газы и бросился вперед. Первым ударом он снес железнодорожную скобу (а лекарство было хорошим, и дали мы достаточное количество, оценив его вес в шесть человеческих). Мы бросились врассыпную, сбивая друг друга с ног и пытаясь забраться повыше, однако его гормоны оказались сильнее ненависти, и, позабыв о своих разбежавшихся мучителях, он понесся прямо к осиротевшему стаду. До глубокой ночи до нас долетали звуки продолжавшегося дебоша.

Бетси позвонила на скотобойню Сэма. И на рассвете к нам прибыл маленький рефрижератор, из которого вылез сын Сэма Джон с 22-калиберной винтовкой. Сэм уже не занимался непосредственно отстрелом. Он предпочитал оставаться в своей лавке и торговаться с охотниками на оленей, пока его сын занимался полевыми работами. Джону в это время было около восемнадцати лет. Несмотря на то что у него не было лицензии, многолетние поездки с отцом научили его правильно выбирать время и каким-то важным вещам о смерти. Он знал, что приезжать надо на рассвете, он умел подойти к обреченному животному еще до того, как оно окончательно проснется (взмах руки, крик «Эй!» и резкий щелчок...), и уложить его одним выстрелом.

Жертва не должна ощутить ту дрожь ужаса, которая пробегает по всей ферме после этого выстрела. Потому что люди не хотят питаться страхом. Насколько мы с Джоном понимаем, это и называется кошерным мясом.

После Гамбургера мы потеряли нескольких бычков из-за нашего собственного неумения обращаться с эластраторами и аптечными резинками, но все эти бычки были дилетантами, мечтавшими только о том, чтобы вернуться к своим мамашам. После нескольких сезонов, которые мы провели без быка, и в преддверии быстро приближавшегося дефицита мяса я договорился с отцом, братом и Микки Райтом о вливании новой крови. На дальнем пастбище у меня паслось несколько пони Микки, а папа знал одного фермера-молочника, у которого был молодой бычок на обмен. Микки загрузил пони в трейлер для перевозки лошадей, взятый напрокат у подружки, и отвез их к фермеру, после чего доставил наше приобретение. Мы все собрались на гудящем от жужжания пчел поле и уставились на черного годовалого бычка абердинской породы, который осторожно выходил из трейлера. Это был Абдулла, бык всех быков.

Но тогда, будучи практически подростком, он робко пятился по пандусу, как ребенок, оказавшийся на новой площадке для игр. Очаровательный и изящный ребенок. У него была курчавая шерсть, длинные ресницы, и он казался абсолютно беззащитным. Он окинул понимающим взглядом наших коров, рассматривавших его с горящими глазами после двух лет одиночества, и рванул через нашу изгородь, изгородь соседа и изгородь соседа соседа к югу, вероятно в поисках более благоприятного климата, пока мы его не поймали.

Когда мы наконец привели его обратно, он еще раз посмотрел на наших коров и на этот раз рванул в сторону Виктории. С камнями и веревками, приманивая его люцерной и овсом, мы преследовали его в течение двух дней, и только после этого нам удалось его заарканить и успокоить, или по крайней мере убедить в том, что жить он теперь будет у нас. Он остался, но все лето и последующую осень старался держаться как можно дальше от этого стада теток, претендовавших на самую суть его существования.

— Что ты мне прислал за Фердинанда? — спрашивал я у отца.

— Это новая экспериментальная порода, — заверял меня папа. — Кажется, она называется бля-дердин-ангусской, животные славятся своим послушанием.

И лишь когда наступила суровая зима, Абдулла начал общаться с коровами, но исключительно из соображений тепла и пищи. После того как сено заканчивалось, он отходил в сторону и в целомудренном одиночестве жевал жвачку. Со своей скромной мордой, обрамленной блестящими черными кудрями, он скорее напоминал юного церковного певчего, размышляющего о перспективе монашеского безбрачия, чем повелителя бифштексов.

Здесь на сцене появляется незначительный персонаж — одна из телок Гамбургера по кличке Красотка. Странная помесь джерсейской и гернзейской пород, большезадая, непритязательная и такая же некрасивая, как отец, она тем не менее оказалась первой, кто снял с Абдуллы обвинение в вопиющем фердинандстве. Бетси сообщила, что у некоторых из коров появились признаки беременности, но я продолжал сомневаться. Еще больший скепсис я выразил, когда она сказала, что первой разродится наша Красотка.

— Это может произойти в любой момент, — продолжала настаивать Бетси. — У нее уже начались выделения, бедра раздались, и разве ты не слышишь, как она жалуется?

— Не прошло еще девяти месяцев с тех пор, как мы его купили, — напомнил

я. — А в течение первых двух он наскакивал только на изгороди. И ревет она просто из-за этой мерзкой погоды. Еще немного, и я тоже зареву.

Это была самая холодная зима за всю историю Орегона — 20° ниже нуля в Юджине — даже старожилы не могли такого припомнить. Весь штат замерзал в течение целой недели. Водопровод переставал работать, если кран выключали на несколько минут, радиаторы взрывались, деревья раскалывались, бензин замерзал в машинах даже во время движения. Потом наступила короткая оттепель, и в течение дня вода весело струилась из лопнувших водопроводных труб, а потом мороз ударил снова, побив следующий рекорд. К тому же повалил снег и начал дуть ветер. И так продолжалось весь февраль, март и даже в начале апреля. К Пасхе немного потеплело. И все стали делать благоприятные прогнозы. Снег идти перестал, но апрельские ливни были не лучше, и до фиалок было еще далеко.

Грязь хуже, чем снег, так как лишена какого бы то ни было очарования. От этой ежедневной мороси и почерневшего льда все, и люди и животные, погрузились в депрессию. У зверей к тому же не было ни календаря, ни Стоунхенджа, ни ритуальных веток можжевельника, которые могли бы напомнить им о возвращении света. Коровы обладают огромным терпением, но оно не безгранично. Когда оно исчерпывается после того, как проходит месяц за месяцем и никакая теология не поддерживает их надломленный погодой дух, они впадают в отчаяние. Мои коровы поворачивались задом к ветру и так неподвижно стояли часами, уныло глядя в не сулящее улучшений будущее. Даже люцерна была не в состоянии поднять им настроение.

И вот однажды хмурым утром ко мне приходит Бетси и говорит, что Красотка рожает на болоте и, похоже, ей требуется помощь. Пока я собирался, теленок уже появился на свет — маленькая черная копия Абдуллы с курчавой шерсткой и ангельскими глазами стояла под снегом с дождем и выглядела здоровой — уж извините меня — как бык. Красотка выглядела гораздо хуже. Она дрожала и тужилась, но, похоже, ей не хватало сил, чтобы вытолкнуть из себя послед. Мы решили перевести их на поле поближе к дому. Я взял теленка на руки, а Бетси стала погонять Красотку. Мы шли, склонив головы, под колючим ледяным дождем. Я ругался, Бетси ворчала, Красотка заунывно мычала, сетуя на горести своего существования, и лишь теленок на моих руках не издавал ни единого звука, с изумлением глядя на окружающий мир и не видя никаких оснований для жалоб.

Дождь становился все холоднее. Мы с Бетси вошли в дом и прильнули к окну. Теленок спрятался под укрытием насосной станции и явно ждал, какие еще чудеса уготованы ему жизнью. Красотка продолжала мычать. Послед вылезал из нее, как связка фруктовых эскимо. Наконец последний сгусток шлепнулся в ледяную грязь, а остальное начало втягиваться обратно. Бетси сказала, что надо пойти и вытащить остальное наружу. Я заметил, что коровы рожали телят в течение многих тысяч лет, не прибегая к моей помощи. Запихивать руку в это таинственное жерло? Ну уж нет.

Красотка слегла в тот же день. Ей так и не удалось вытолкнуть из себя послед, и теперь от ее вздымавшихся боков поднимался жар. Через каждые несколько вздохов она издавала хрип, напоминавший ржавый скрежет останавливающегося механизма. Теленок по-прежнему стоял рядом, молча тычась в мать своим мягким носом, но та не отвечала. Бетси сказала, что начинается перитонит и, чтобы спасти ее, нам нужны антибиотики. Я поехал в Спрингфилд, где можно было купить аптечный набор для разрешения этой ветеринарной проблемы. В него входила пинтовая бутылка окситетрациклина с длинной трубкой и шприцом, игла которого была не меньше двадцатипенсового гвоздя. Стоя на переезде, я прочитал руководство. На картинке была изображена корова, на шее которой стрелочкой была указана вена, в которую мне предстояло попасть. Однако в нем ничего не было сказано о том, как ее привязывать...

И оставшуюся часть пути я обдумывал различные способы привязи. Наконец я остановился на садовом шланге со скользящей петлей, но, еще даже не свернув к дому, я понял, что испытать мне это не придется. Бока Красотки больше не двигались. Теленок по-прежнему стоял рядом, но уже не молчал. Он ревел так горестно, словно у него сердце разрывалось.

Остаток этого промозглого дня я провел, дрожа на улице, размышляя о том, что если бы вовремя запихал руку в эту корову, мне не пришлось бы теперь копать такую огромную яму. И пока я копал под душераздирающие вопли теленка, рядом начали собираться коровы, чтобы посмотреть не столько на свою мертвую сестру, которая для них теперь ничем не отличалась от окружающей грязи, сколько на это новорожденное чудо. И по их виду можно было сказать, что они продираются сквозь длинный темный туннель зимних воспоминаний и в их памяти начинает что-то брезжить. Эти горестные крики теленка словно тянули их за вымя памяти, заставляя вспомнить более светлые времена, более длинные дни, клевер, солнце, тепло и саму жизнь.

И еще до исхода этого грязного дня мои коровы, позабыв о горестном отчаянии и вдохновленные торжествующей уверенностью, начали рожать. Авен-Езер разродилась настолько быстро, что так и осталась стоять в недоумении, ожидая чего-то еще. Поэтому мы подпихнули ей маленького бродягу Красотки, и в своем торжестве она даже не усомнилась в том, что родила двойню. На следующий день я уже не мог отличить сироту от его сводного брата или от кого-либо из других курчавых телят, которые продолжали черным конвейером появляться на свет в течение суток.

На протяжении всего этого родильного дня отец так и не появлялся. После того как отелилась последняя корова, я вышел в поле и обнаружил его стоящим в самом конце, у соседской изгороди. Я подошел к нему как раз в тот момент, когда сквозь варево облаков пробилось солнце. Он, скромно потупившись, выслушал мои извинения и поздравления и, повернувшись задом, принялся уплетать принесенную мною люцерну. До меня донесся какой-то рев, и, обернувшись, я увидел двух соседских голштинок с новорожденными черными телятами, а на следующем поле, принадлежавшем соседу соседа, гурьбой кузнечиков скакало еще несколько потомков Абдуллы.

— Абдулла, да ты же всем быкам бык!

Он не стал отрицать этого и потрусил прочь с невинным видом певчего. Ему было чуждо хвастовство — таков был его стиль.

Шло время. Наше стадо скоро увеличилось в размерах вдвое и продолжало расти. Мы продавали молодых бычков, пускали на мясо тех, кого специально откармливали, и сохраняли телок, пока их не набралось столько, что я смог воплотить свою мечту о создании маслобойни. Чем больше разрасталось стадо, тем оно становилось чернее. Больше двух третей коров были черными с небольшими вкраплениями гернзейской, джерсейской и монгольской пород. Абдулла раздался и стал менее изящным, но так и не утратил своего скромного поведения — он никогда не набрасывался на телок с той характерной для быков жестокостью, от которой и произошел термин «бычить».

Никто никогда не видел, как он спаривается, — пользуясь своим естественным камуфляжем, он предпочитал заниматься этим в темноте. Если его ночные любовные похождения заставляли его пересечь несколько владений, к рассвету он всегда возвращался, а если за ним приходилось идти, он никогда не проявлял никаких чувств, кроме робкой покорности. Лишь раз я видел, как гнев исказил его чело, и то он был направлен не на человека, а на быка — на старого хвастливого герефорда, который обслуживал стадо на противоположной стороне дороги. К тому же его гнев был вполне объясним. После каждой случки с какой-нибудь сонной телкой этот деревенщина расхаживал вдоль изгороди и громким ревом оповещал нашего ангуса о своей победе. Абдулла никогда ему не отвечал: стоило этому старому пузырю начать свою похвальбу как он разворачивался и направлялся к болоту.

Наконец размер нашего стада начал тревожить Бетси. К тому же некоторые дочери Абдуллы вошли в возраст, о чем каждый раз оповещал соседский бык, когда они проходили мимо, а Абдулла был достаточно стар, чтобы вступить на путь инбридинга. Лично я был уверен в том, что Абдулла никогда не опустится до инцеста, но кто станет рисковать, чтобы потом питаться умственно отсталой телятиной?

— Что же делать? — спросил я. Мы беседовали с Бетси, стоя у изгороди. По другой стороне дороги расхаживал соседский бык, произнося очередную диатрибу.

— Поставить Абдуллу в загон, продать его, выставить на аукцион или...

Она умолкла, заглушённая ревом герефорда. После того как его разглагольствования затихают, я переспрашиваю:

— Или что?

— Или съесть его.

— Съесть Абдуллу?! Я не хочу есть Абдуллу. Это все равно что съесть Стюарта.

— Тогда поставь его в загон. Именно так все поступают с быками-производителями...

— И в загон ставить его я не хочу. Я не позволю этому герефорду праздновать победу.

— Значит, остается продажа или обмен. Я дам объявление в газете.

Однако выяснилось, что в области обмена существует спрос только на винтовки и мотоциклы, а на предложение о продаже откликались не приличные скотоводы, а лишь владельцы дешевых ресторанчиков.

После целого месяца безуспешных попыток продать Абдуллу и ночи, потраченной на то, чтобы отвлечь его от только что купленных нашим соседом Хоком телок, я наконец решился поставить его в загон.

Мы восстановили ограждение и укрепили привязь, так как это место никто не занимал со времен Гамбургера. Абдулла вошел внутрь без малейших возражений. Только, к моему крайнему удивлению, застрял в воротах, сквозь которые свободно проходил Гамбургер.

— Абдулла, ты уже достаточно взрослый, чтобы познакомиться с некоторыми неприятными сторонами жизни, — сказал я, закрывая ворота. — Жизнь — это не только праздник и свободная любовь.

Абдулла не отвечал, пережевывая зеленые яблоки, с помощью которых я заманил его внутрь. Герефорд, наблюдавший за происходящим с противоположной стороны дороги, прямо-таки разрывался от желания высказаться по поводу заключения соперника. Вид его был отвратителен. В течение целого дня он доставал Абдуллу своими инсинуациями и сексуальными намеками, а когда я ложился, он перешел уже к расовым оскорблениям, и я покаялся себе, что непременно переговорю с его хозяином в ближайшее время.

Однако хозяин герефорда Тори меня опередил — еще не взошло солнце, как он уже стучал мне в окно.

— Это твой бык? Твой сукин черный бык?! — Он был обнажен до пояса и весь трясся — как от утренней свежести, так и от неукротимой ярости. — Так ты продал его или что?!

Тори — беззубый ветеран фермерского хозяйства восьмидесяти лет от роду с лицом оголодавшего хорька, которое своими размерами ненамного превосходит морду этого животного. Говорят, что он однажды так набросился на охотников за утками, вторгшихся в его владения, что у одного из них случился сердечный приступ. И теперь, когда я глядел, как он трясется и брызжет слюной на моем пороге, у меня возникло ощущение, а не пробил ли и его час. Я умиротворяюще сообщил ему, что Абдулла все еще принадлежит мне.

— Так что если вы хотите его измерить, он стоит у меня в загоне.

— Черта с два он стоит! Он носится по моему полю с самого рассвета, переломал все изгороди и ворота! А теперь еще набросился на моего быка... и бьет его... до смерти!

Я ответил, что только оденусь, возьму на помощь детей и тут же приду за бузотером, после чего извинился, и старик немного успокоился.

— Я их уже растащил в разные стороны, — проворчал он, направляясь к выходу, — даже позавтракать не успел.

Я собрал всех, кого мог, и мы двинулись к нашему «мерседесу» 64 года. Подъезжать к воротам Тори не потребовалось — пролом в изгороди выглядел так, словно там прошелся грейдер. Я объехал обломки жердей и проволоки и, продвигаясь по свежим следам недавней битвы, устремился в сторону клубов пыли, вздымавшихся в отдалении. По мере продвижения в глубь владений Тори становилось все более очевидным, кто одерживает победу. Изначально герефорд занимал позицию между своим стадом и черным налетчиком, но Абдулла заставил его отступить почти на полмили. Когда мы достигли места битвы, герефорд был оттеснен почти к оврагу. Он стоял на самом краю пропасти, истекая кровью, с дико вращающимися глазами, а рядом в нескольких футах от него горой возвышался Абдулла.

Услышав рев мотора и гудение автомобильной сирены, оба повернули головы.

— Абдулла! — закричал я. — Ну-ка кончай все это и быстро домой!

Он посмотрел на меня с таким извиняющимся видом, что на мгновение мне показалось, что он послушается как собака. Но в это время герефорд решил воспользоваться тем, что противник отвлекся, и нанес ему сокрушительный удар по шее. Абдулла покачнулся, сделал несколько шагов назад, чтобы восстановить равновесие, и успел вовремя наклонить голову, чтобы встретить следующий удар. Огромные головы столкнулись друг с другом с немыслимой силой. Сотни фунтов противоборствующей инертной массы дрожью прокатились по их спинам, разрядившись в землю, которая отчетливо содрогнулась под нашими ногами. И еще раз — дадах! Абдулла восстанавливает преимущество, утраченное из-за моего крика.

На это стоило посмотреть! Они сходились, давили и наскакивали друг на друга, пока силы их не оставляли и они не останавливались, чтобы перевести дыхание. Порой они чуть ли не любовно упирались друг в друга лбами и давили, пока их шеи не вздувались от напряжения, а иногда расходились, мотая головами из стороны в сторону, прежде чем столкнуться снова. Однако, вне зависимости от применяемой тактики, Абдулла дюйм за дюймом продолжал теснить своего уставшего противника, так что его поражение уже казалось неизбежным: даже если бы он решился развернуться, ему все равно пришлось бы оказывать сопротивление, занимая невыгодную позицию на склоне.

Мне совершенно не хотелось выплачивать Тори компенсацию за убитого чистокровного производителя, поэтому я вскочил в «мерседес» и, нажав на газ, рванул к полю боя. Бампер врезался Абдулле в плечо, когда они с герефордом стояли упершись лбами. Бык не пошевельнулся. Я отъехал назад, разогнался и снова врезался в Абдуллу — с тем же успехом. Сила удара вжала радиатор в вентилятор, и последовавший грохот отвлек Абдуллу настолько, что герефорд успел уклониться от следующего столкновения. Какое-то мгновение казалось, он готов отступить и пуститься в бегство, но его дамы, наблюдавшие за схваткой, подняли такой вой, что он был вынужден повернуть обратно. Ему ничего не оставалось, как сражаться до конца или согласиться на всю оставшуюся жизнь стать объектом их насмешек.

И он на трясущихся ногах занял последнюю линию обороны. Я попытался развернуть машину, чтобы нанести еще один боковой удар, но из нее повалил пар. Абдулла отшвырнул задними ногами несколько комьев земли и приготовился нанести смертельный удар, и в это мгновение откуда-то раздались резкие звуки. Из оврага поднимался старик Тори — поверх комбинезона чистая белая рубашка, вставные челюсти на месте, губы и щетина — в хлебных крошках и ягодном джеме, в руках — зеленый кожаный хлыст, какие продаются на родео в качестве сувениров.

— Господи, неужели ты до сих пор не разогнал этих сукиных детей?

Я сказал, что жду, когда они вымотаются и станут менее опасными.

— Опасными? Опасными? Да отойди ты в сторону. Сейчас я им покажу.

И, щелкая хлыстом и челюстями, он устремился к быкам. Герефорд получил пару щелчков по морде и, к моему удивлению, замычав как теленок, бросился прочь. Абдулла было пустился догонять его, но прямо на его пути возникла волшебная зеленая змейка, трещащая как фейерверк. Абдулла остановился в нерешительности, посмотрел вслед удиравшему герефорду, потом снова на змейку, испускавшую зеленые искры, и решил, что уж если старый громила так ее перепугался, то, скорей всего, дело действительно швах. Он развернулся и, опустив голову и шаркая ногами, направился к дому.

— Видал? — и Тори указал кнутом в сторону своего убегающего быка. — Когда сукин сын был еще теленком, мои внуки впрягали его в телегу и заставляли катать себя, подгоняя этим кнутиком. И он до сих пор об этом помнит.

Мы подбросили старого Тори до дому, и я пообещал, что починю ему изгородь. Но он ответил, что это бесполезное занятие. Поскольку мой бык победил, он теперь не успокоится, пока не покроет все его стадо.

— Главное, что подлец и тогда не остановится. Так что выход только один. И если ты этого не сделаешь, клянусь Богом, я сделаю это сам.

Так что тем же вечером мы позвонили Сэму, и на следующее утро, еще до того, как я успел выпить кофе, к нашему дому уже сворачивал Джон. Встав к нему на подножку, я указал, где ночевало стадо — рядом с главной ирригационной трубой. Авен-Езер начала тревожно реветь, что она делала всегда при виде смертоносного серебряного фургона, но она опоздала. Джон уже вышел из машины и направился к указанной мной жертве. Учитывая ее размеры, на сей раз у него была тридцатикалиберная винтовка вместо привычной двадцатидвухкалиберной. Абдулла только просыпался, когда в лоб ему врезалась пуля, и он беззвучно рухнул на трубу.

Коровы с мычанием бросились врассыпную, а Джон обмотал задние ноги Абдуллы проводом от лебедки и оттащил труп на пятьдесят ярдов в сторону. Я всегда настаивал на том, чтобы он увозил труп подальше с поля, чтобы стадо не видело, как освежевывают и выпускают кровь их родственника, но Джон убедил меня, что в этом нет никакой необходимости. Коровы не следовали за трупом, они продолжали кружить вокруг места, где произошло убийство, — их больше привлекало место смерти, хотя всего в нескольких ярдах от них лежала ободранная туша. Мало-помалу круг их становился все шире. И если бы кто-нибудь снимал с воздушного шара события этого утра, то он наверняка запечатлел бы рассеивавшуюся энергетику убитого Абдуллы.

Мы никогда еще не убивали такого большого быка, и, казалось, это утро тянулось бесконечно. То и дело коровы переставали пастись и снова собирались к трубе — в первый день они вставали в круг, который составлял десять футов в диаметре, во второй — пятнадцать, на третий — двадцать. Они горевали целую неделю. И это было справедливо — он был их мужем и незаурядным зверем, поэтому не было ничего удивительного в том, что поминки по нему продолжались до тех пор, пока забвение не стало затмевать вызываемое им почтение и Природа, смешав свою колоду карт, не приготовилась к следующей сдаче.

Но именно в этот момент выскакивает джокер.

Пол в нашей ванной прогнил. И Бадди с кузеном Дэви привозят целый грузовик фанеры, так что всю ночь мы занимаемся починкой. Утром, когда они собираются уезжать, Бадди обращает внимание на какой-то рев в поле. Это Авен-Езер. В ее обязанности входит оповещать нас, когда у кого-нибудь из коров начинаются роды. Бадди замечает лежащую телку, дает задний ход и жмет на клаксон.

— Похоже, с минуты на минуту там появится теленок, — кричит он мне. Я открываю ворота, Бетси запрыгивает к нему в машину, и мы устремляемся в сторону Авен-Езер, оглашающей новости.

— Это как раз там, где на прошлой неделе прикончили Абдуллу, — говорю я Бадди. — С тех пор стадо ночует только там.

— Нет, вы только ее послушайте, — замечает Бетси. — Надеюсь, она не думает, что...

Но уже слишком поздно. В ее мозгу уже замкнулась ошибочная ассоциативная цепочка: раннее утро, приближающийся грузовик и еще достаточно сильные воспоминания об убийстве... и то, что вначале было призывами о помощи, превращается в вопль предостережения. Она встает между нами и своей тужащейся сестрой и орет: «Это убийцы! Скорее в лес, милая! Я постараюсь их задержать!»

Оставшуюся часть утра мы тратим на поиски коровы в болоте. Наконец мы ее обнаруживаем по прерывистому дыханию. Она лежит на боку под зарослями ежевики. По размеру высовывающихся из нее копыт теленка сразу становится понятно, что это настоящая громадина, слишком большая для такой юной телки. Может, в поле она бы еще и разродилась, но поднятая Авен-Езер паника заставила ее бежать, и она потратила остатки сил. Так что теперь ей действительно нужна помощь.

Я пытаюсь накинуть ей на голову петлю, но она столь же норовиста, как я неопытен. На протяжении целого дня мы с Бетси и детьми только перегоняем ее с места на место, но мне так и не удается набросить на нее лассо. Наконец я меняю его на свою старую каску и залезаю в заросли кустарника. Я запрыгиваю на корову и придавливаю ее своим весом. Квистон надевает петлю на заднюю ногу, а Бетси на шею. Потом мы надеваем петлю на еще одну ногу и привязываем ее к трем деревьям. Квис садится ей на голову, чтобы она не отползала назад. Я обматываю высовывающиеся копыта теленка бельевой веревкой и начинаю тянуть. Бетси массирует ей живот, а маленький Калеб разговаривает с ней и гладит по шее. При каждой потуге я упираюсь ногами в ее бока и тяну. Когда веревка рвется, я скручиваю ее вдвое, а когда она рвется снова, то складываю ее четыре раза.

Солнце садится. Шерри приносит из дома фонарик и мокрые полотенца, чтобы вытирать нам лица. Кровь, грязь, пот и навоз. И наконец после всех усилий и стонов он появляется на свет — абсолютно черный маленький бычок с белой полоской в углу рта, словно он уже пил молоко и оно вытекло у него обратно. Но он не дышит. Бетси делает ему искусственное дыхание до тех пор, пока оно не восстанавливается .

Мы даем корове подняться, но петли с шеи не снимаем, чтобы она в своем безумном измождении не бросилась прочь, прежде чем примет теленка. Шерри приносит ей ведро воды, и пока она пьет, мы отходим в сторону, освещая лучом фонарика лишь теленка. Немного успокоившись, корова делает шаг и начинает обнюхивать покачивающегося теленка. Я выключаю фонарик.

Свет взошедшей луны просачивается сквозь листья дуба. Корова начинает вылизывать теленка. Я хочу снять с ее шеи веревку, чтобы она не запуталась в зарослях, но корова вряд ли подпустит меня ослабить узел. Я открываю перочинный нож, подкрадываюсь как можно ближе и, мурлыкая себе под нос, очень осторожно начинаю перепиливать веревку на расстоянии нескольких футов от ее постоянно поворачивающейся головы. Она то и дело переводит взгляд с меня на своего теленка, освещенного луной. И я чувствую, как в ней восстанавливается доверие ко мне.

Но, похоже, в этой колоде оставалось еще два джокера. Когда мне остается перепилить всего несколько волокон, на дороге раздается грохот машины, которая, визжа тормозами, останавливается у нашего почтового ящика, дает задний ход и поворачивает к нашему дому. Перед тем как заглохнуть, двигатель издает громкий рев, и корова бросается вперед, прямо на беспомощного теленка.

Бетси с детьми бросаются за коровой, а я в сторону машины. Из нее высыпает шумная компания с лающим псом. Это представители крупнейших молокозаводов Орегона, которые, подвыпив, решили проверить, как поживает знаменитая коммуна, а пес — отвратительная немецкая овчарка — торжествует по поводу количества куриц, которых можно будет придушить при случае. Я быстро избавляюсь от них, и они с грохотом и проклятьями в мой адрес удаляются на север — «Лысый брюзга! Старый хлыщ!» — после чего я возвращаюсь на болото.

Корова вернулась к теленку и снова вылизывает его. Бетси шепотом говорит, что, кажется, все в порядке. Мы отползаем к дому и идем мыться. И прежде чем лечь, Бетси еще раз выходит посмотреть, как там мать и дитя.

— Она с ним. Но он все еще не встает.

— Наверное, устал. По крайней мере, у меня уже никаких сил не осталось. Давай ложиться, пока еще что-нибудь не стряслось.

Утром теленок был на том же месте, где мы его оставили, только мертвый. Когда я поднял его на руки, то почувствовал, что у него сломано несколько ребер. Кто знает, когда это произошло? То ли во время родов, то ли когда на него налетела испуганная мать. И кто в этом виноват? Авен-Езер? Или поведение герефорда? Расположение звезд и планет? Или просто так выпали карты?

Я похоронил его рядом с останками его двоюродной бабки Красотки. Рядом с огромным холмом, расцветающим синими и желтыми крокусами, которые мы посадили там прошлой осенью, появился еще один маленький холмик. Я еще не решил, что мы посадим на нем. Может быть, первоцветы.

Пошли, Стюарт, а то у меня уже все ноги промокли. Спокойной ночи, Авен-Езер. Ложись и скажи девочкам, чтобы они не беспокоились. Скажи, что это была просто лисица в темноте.

На следующий день после смерти Супермена

Измочаленный, с трясущимися руками, он бродил по своему кабинету над амбаром, роясь в книгах, бутылках, паутине и осиных гнездах в поисках своих очков с цветными стеклами.

Это были специальные очки. И они были позарез ему нужны. До самого полудня он откладывал поход в поле, потому что воздух был пропитан отвратительным, разъедающим глаза дымом. Уже на рассвете, еще до того как у него начали слезиться глаза и пульсировать гайморовы пазухи, еще до того, как он поругался с этими туристами во дворе, он уже чувствовал, что такой ужасный день можно пережить, лишь вооружившись розовыми очками. Они, безусловно, смогут скрасить все удары судьбы, — уговаривал он себя.

Проходя мимо окна, он слышал настойчивое и недоуменное, душераздирающее блеянье овцы, искаженное расстоянием и раскаленным воздухом. Он отдернул штору и, прикрыв рукой глаза, выглянул наружу. За чертополохом и вьюнками он не мог разглядеть ягненка, но три черных ворона по-прежнему были на месте. Они кружили над канавой, споря о том, что кому достанется. Еще дальше в зарослях ясеня виднелась привязанная блеющая овца, а за изгородью спины двух удалявшихся туристов. А дальше уже мало что можно было различить. Вершина Нибо выглядела лишь смутным контуром в клубах стелющегося дыма. Не более чем намек. Она напоминала японскую акварель — одинокая вершина, едва обозначенная на серой бумаге чуть более темными чернилами.

На ферме поразительно тихо для этого часа. Привычные дневные звуки словно сдерживаются в преддверии взрыва. Однажды в новогоднюю ночь так с полминуты кричала большая птица, прежде чем Бадди подпалил фитиль и выстрелил из своей пушки, а на прошлой неделе она издала лишь несколько звуков перед первым ударом молнии, которая с оглушительным грохотом расколола металлическое небо.

«Вот бы разразилась гроза», — подумал Дебори. Его бы устроили даже визгливые крики павлинов. Но вокруг продолжала царить тишина. Только звук радио, стоящего на столе. Он оставил его включенным, чтобы послушать новости, но пока из него доносилось только пение Барбары Стрейзанд: «В ясный день» и т. д. Отлично — мелькнуло у него. А потом, заглушая музыку и отдаленные сетования овцы, раздался еще один звук — высокий жалобный вой, свидетельствующий о безутешном горе. Он с трудом определил его источник. По дороге от шоссе мчался маленький розовый автомобиль — одна из этих новомодных малолитражек, названия которых ему никак не удавалось запомнить. Их называли по именам животных — кобра, норка, рысь — но кем бы она там ни была, главное, что у нее были неполадки с коробкой передач. Она промчалась мимо фермы Олсона, дома Берча и рванула сквозь дымку дальше с таким пронзительным визгом и диким вихлянием, что бедные туристы были вынуждены соскочить с обочины дороги в траву. Блондин показал ей вслед средний палец, а чернобородый разразился ругательствами. Наконец машина с визгом промчалась мимо амбара и исчезла из виду. Дебори отошел от окна и вернулся к своим рассеянным поискам.

— Я уверен, что они где-то здесь, — произнес он, отнюдь не будучи убежденным в собственных словах.

Взгляд его остановился на переносном несессере, он снял его с полки и долго смотрел на хранящиеся внутри семена и стебельки, которые давно уже можно было выбросить. «Однако это можно оставить и на потом. Ничего с ними не сделается», — думал он, вертя в руках несессер, в котором с шорохом перекатывались маленькие коричневые семена. Его все еще трясло от прилива адреналина, поэтому он вернул несессер с открытой крышкой в нишу на полке, вспомнив любимую фразу отца: «Колотит как поносного пса».

Он без перерыва курил уже два дня (или три?), роясь в памяти в поисках свежего материала, который он обещал своему издателю, а также жене в ответ на ее настойчивые напоминания о неоплаченной закладной. Но главное — он не знал, что ответить на письмо Ларри Макмертри, которое пришло в четверг.

Ларри был его старым литературным другом из Техаса. Они познакомились на аспирантском литературном семинаре в Стэнфорде и тут же разошлись по большинству актуальных вопросов — битники, политика, этика, а особенно психоделики — на все они смотрели по-разному, и объединяла их лишь взаимная симпатия и уважение друг к другу и литературному творчеству. Эта дружба расцвела на почве бесконечных ночных споров, проведенных за бурбоном и книгами, когда ни та, ни другая сторона не была в состоянии предъявить достаточно веских аргументов в свою пользу. В течение многих лет по окончании Стэнфорда они пытались продолжать спор в эпистолярном жанре — Ларри на стороне традиционализма, а Дебори с точки зрения радикала — но в отсутствие совместного распития бурбона переписка увяла. Письмо в четверг стало первым за год. Однако било в ту же цель — в нем по-прежнему пропагандировался консерватизм, имелся перечень недавних побед праведных правых и указывалось на ошибки и недостатки определенных представителей левого крыла, особенно Чарльза Мэнсона, с которым Дебори был едва знаком. Письмо заканчивалось вопросом: «Ну и что поделывает в последнее время наш добрый старый революционер?»

Но сколько Дебори ни рылся в мыслях, удовлетворительного ответа на этот вопрос он найти не мог. После долгих часов душевных мук и химических воздействий на собственный организм за пишущей машинкой он выжал из себя одну страницу текста, на которой перечислялись в основном достижения на бытовом фронте: «У Доббса и Бланш родился еще один ребенок... Наконец истек наш трехлетний условный срок...» Эта информация мало способствовала укреплению левого крыла. Но это было все, на что он оказался способен: одна дохлая страница после сорокачасового шныряния по тому, что он когда-то называл «Движением». Сорок часов размышлений, питья и писания в бутылку из-под молока — без перерыва, если не считать десятиминутной перепалки с теми странствующими идиотами. А теперь и эта несчастная страница куда-то исчезла вместе с очками.

— Чума на оба ваши дома, — простонал он, растирая кулаками воспаленные глаза. — На орегонских фермеров, поджигающих поля с целью избавления от сорняков, и калифорнийских хиппи, оставшихся пустоцветами!

Он тер глаза до тех пор, пока в них не появились искры, потом упер руки в бока, выпрямился и, выровняв дыхание, попытался успокоиться. Его грудь по-прежнему переполнял адреналин. Черт бы побрал этих калифорнийских шутов, от которых несло маслом пачули, сладким вином и злобной мстительностью! Он даже ощутил исходящий от них смрад угрозы. Тот, что постарше, с черной бородой, одним словом угомонил двух датских догов.

— Заткнитесь! — прошипел он из угла рта. И псы тут же присмирели.

Дебори почувствовал к ним неприязнь, едва увидев, — длинные волосы, одежда, покрытая пылью, и джинсы с многочисленными заплатками — но Бетси ушла с детьми на водопад, поэтому ему ничего не оставалось, как спуститься вниз, иначе они сами бы вошли в дом. Они тут же начали обращаться к нему «браток» — слово, всегда заставлявшее его проверить, на месте ли бумажник, — а младший, пока старший излагал свою историю, тут же зажег ароматическую палочку. Они были братьями солнца. Они возвращались домой после великих свершений в Вудстоке и на обратном пути решили навестить знаменитого Девлина Дебори.

— Немного отдохнуть, послушать музыку. Ты ведь меня понимаешь, братан?

Пока Дебори кивал головой, сзади подошел Стюарт, неся в зубах сломанную жердь.

— Не берите у него палку — заметил он, обращаясь к младшему — светлоголовому пацану с сияющей улыбкой, в новых мотоциклетных ботинках. — Стюарт ведет себя с палками как старый пропойца. Чем больше вы их будете бросать, тем больше он их будет приносить.

Пес опустил палку между новых ботинок и выжидающе уставился на их владельца.

— Я много лет пытался отучить его от этой привычки. Но он ничего не может с собой поделать, когда видит незнакомцев. И я наконец понял, что проще объясниться с тем, кто бросает палку, чем с тем, кто за ней бегает. Поэтому просто не обращайте на него внимания, ладно? Скажите «нет», и через некоторое время он уберется восвояси.

— Ты слышал, Стюарт, — улыбается пацан, — никаких подачек.

Он отшвыривает палку ногой, но пес ловит ее в воздухе и снова кладет ему между ног. Пацан пытается не обращать на нее внимания и продолжает рассказывать, как было классно в Вудстоке, как все торчали и были счастливы, и не хватало только Девлина Дебори.

— Жаль, что тебя там не было, старик. Настоящее ущелье...

Псу надоедает ждать, он берет палку и переносит ее к другому хиппи, который сидит на корточках на траве.

— Скажи ему «нет», — повторяет Дебори. — Кончай, Стюарт. Прекрати приставать к туристам.

Второй молча улыбается. У него длинная черная и очень густая борода с редкой проседью у рта и ушей. Когда его губы раздвигаются в улыбке, Дебори замечает два желтых клыка, возникающих из ежевичного обрамления его рта. То-то он отворачивался, когда они обменивались рукопожатиями. Не связано ли это с тем, что он стыдится запаха изо рта, свойственного всем людям с плохими зубами, — думает Дебори.

— Ну так как дела, старик? Что новенького? — светлоголовый пацан, лучась улыбкой, оглядывается по сторонам. — Классное у тебя здесь местечко — и сад, и деревья, и все прочее. Я вижу, ты сюда здорово врос. Это хорошо, даже очень хорошо. Мы тоже собираемся купить небольшую хату под Питалумой, как только у Боба помрет его старуха. Очень полезно для душевного развития. Хотя, наверное, требует много усилий. Поливка, кормежка и прочее дерьмо...

— Да, все время чем-то занят, — соглашается Дебори.

— И все равно надо было тебе вырваться в Вудсток, — продолжает светлоголовый. — Супер — больше нечего сказать. Сотни голых сисек, хорошая травка и моря спиртного, представляешь?

— Да, я слышал, — отвечает Дебори и любезно кивает, не переставая следить за чернобородым. Тот осторожно переносит вес с ноги на ногу, стараясь не стряхнуть покрывающую его пыль. Лицо его сильно загорело, волосы завязаны сзади, на шее проступают крепкие жилы, когда он поворачивает голову, следя за движениями собаки, продолжающей просительно подпихивать ему палку. Он обнажен до пояса, на груди висит ожерелье из семян эвкалипта, длинные руки украшены кожаными браслетами. Кисть левой покрыта тюремной татуировкой, которая делается двумя швейными иглами, воткнутыми в спичку, — черно-синий паук, раскинувший свои лапы вдоль пальцев до самых обгрызенных ногтей. На бедре у него болтается нож с костяной рукояткой в расшитом бисером чехле, мускулистый живот прорезает длинный шрам, уходящий под джинсы. Он, ухмыляясь, наблюдает за Стюартом, который прыгает вокруг с метровой палкой в зубах.

— Пошел вон, Стюарт! — кричит Дебори. — Оставь человека в покое.

— Он мне не мешает, — едва шевеля губами, отвечает чернобородый. — У каждого свой путь.

Воодушевленный его тихим голосом, Стюарт усаживается перед ним. В отличие от обуви спутника, ботинки чернобородого обшарпаны и исцарапаны — с их помощью явно был пробужден к жизни не один мотоцикл. Даже сейчас, неподвижные и покрытые пылью, они прямо-таки источали из себя желание что-нибудь поддать. Это ощущение витало в воздухе, как еще не прозвучавший павлиний крик.

Светлый пацан наконец тоже ощутил накаленность обстановки. Он улыбнулся, разломил свою ароматическую палочку и отшвырнул горящий конец в кусты.

— В общем, жаль, что тебя там не было, — промолвил он. — Полмиллиона чуваков на земле и музыка. — Лучась улыбкой и ковыряя концом ароматической палочки в зубах, он переводит взгляд с Дебори на своего спутника, с чернобородого на собаку. — Полмиллиона классных чуваков...

Все ощущают, что тучи сгущаются. Дебори предпринимает еще одну попытку спасти положение:

— Не обращай на него внимания, старик. У него сдвиг на этой палке... — однако делается это уже ради проформы. Стюарт роняет палку перед чернобородым, тот тут же поднимает ее, едва она касается его запыленного ботинка, и швыряет в виноградник. Стюарт вприпрыжку несется за ней следом.

— Послушай, старик, я же просил не бросать ее. Он начинает продираться сквозь проволоку и колючки, а потом его приходится лечить.

— Как скажешь, — отвечает чернобородый, не поворачивая головы и глядя на возвращающегося с палкой Стюарта. — Как скажешь, — повторяет он и снова швыряет палку, как только Стюарт опускает ее на землю, причем делает это настолько быстро и четко, что Дебори начинает предполагать, что в юности он, видимо, был профессиональным бейсболистом или боксером.

На этот раз палка попадает в свинарник. Стюарт перелетает через два верхних ряда колючей проволоки и ловит палку еще до того, как она перестает вертеться. Однако она слишком велика для того, чтобы он мог перепрыгнуть с ней обратно. Он обегает свиней, лежащих в тени сарая, и перепрыгивает через деревянные ворота в дальнем конце загона.

— Я только говорю, что у каждого свой путь, ты что, не согласен?

Дебори не отвечает. Он уже ощущает в горле пульсацию адреналина. К тому же говорить больше не о чем. Чернобородый встает. Светлый пацан подходит к своему спутнику и что-то шепчет в его волосатое ухо.

— Спокойно, Боб. Не забывай о том, что случилось в Бойсе... — доносится до Девлина.

— Все имеют право на жизнь, — отвечает чернобородый. — И все должны жить.

Стюарт замирает на гравии. Чернобородый хватает палку еще до того, как пес успевает ее выпустить, и начинает яростно выдирать ее у него из пасти. На этот раз Дебори со всей возможной скоростью, на которую способны его уставшие члены, бросается вперед и хватается за противоположный конец палки:

— Я же сказал, что не надо ее бросать.

На этот раз чернобородый не отводит взгляда в сторону и ухмыляется прямо в лицо Девлину, убеждая его в правильности первоначальной догадки, — гнилостное дыхание с тихим присвистом выходит из его корявого рта.

— Я слышал, что ты сказал, ублюдок.

Вцепившись в противоположные концы палки, они смотрят друг на друга. Дебори из последних сил заставляет себя не отводить глаз, но чувствует, что надолго его не хватит. Он сейчас не в той форме, чтобы соперничать с противником такого калибра. Во взгляде оппонента кипит обвинение, неопределенное, но настолько яростное, что сила воли Дебори начинает перед ним никнуть. Он чувствует, как потоки ненависти проходят сквозь палку и заполоняют весь его организм. Он словно держит оголенный провод, находящийся под напряжением.

— Все имеют право на жизнь, — повторяет чернобородый сквозь кривую ухмылку и делает шаг в сторону, чтобы покрепче вцепиться в палку обеими руками. — И все... — Он не успевает закончить. Дебори с силой ударяет кулаком по палке и разламывает ее надвое, затем, прежде чем чернобородый успевает среагировать, разворачивается и дает Стюарту пинок. Пес издает удивленный всхлип и убегает за амбар.

Маневр оказывается действенным и успешным. Оба туриста изумлены. И прежде чем они успевают прийти в себя, Дебори своим концом палки указывает им на противоположный конец двора и сообщает:

— Вон там начинается тропа на Хайт-Эшбери, ребята. Масса выпивки.

— Пошли, Боб, — говорит светлоголовый, с ухмылкой глядя на Дебори. — Пошли. Ну его. У него с головой не все в порядке. Как у Лири и Леннона. Как у всех знаменитых уродов. Звездная болезнь.

Чернобородый смотрит на свою часть палки. Она на несколько дюймов короче, чем у Дебори.

— А пошел ты, — наконец бормочет он себе под нос и разворачивается.

По дороге он вытаскивает из чехла нож. И светлоголовый пацан поспешно занимает место рядом со спутником, но тот уже смеется и срезает со своей палки длинную завивающуюся стружку. За первым перышком на землю опускается следующее.

Девлин стоит, упершись руками в бока, и наблюдает за тем, как падает стружка, до тех пор, пока они не выходят за границу его владений, и лишь после этого возвращается к поискам своих очков.

До него снова доносится вой приближающейся машины. Он открывает глаза, возвращается к окну и раздвигает шторы. Розовая машина развернулась и вновь едет к дому. Он завороженно смотрит, как она снова пролетает мимо подъездной дорожки, тормозит, дает задний ход, сворачивает к дому и, вереща и подскакивая на колдобинах, направляется к амбару. Наконец он смаргивает, задергивает шторы и тяжело опускается в кресло.

Машина останавливается, и ее владелец великодушно отключает двигатель. Девлин не шевелится. Хлопает дверца и снизу раздается голос из его прошлого:

— Дев?

Слишком поздно он задернул штору.

— Девлин? Эй ты, Девлин Дебори! — Интонация полушутливая, полуистерическая — так кричала в Мексике эта девчушка Сэнди, когда потеряла свои мраморные шарики.

— Дев? У меня новости. О Хулигане. Плохие известия. Он умер. Хулиган погиб.

Он откидывается на спинку кресла и закрывает глаза. Он не подвергает сомнению услышанное. Этого можно было ожидать, учитывая время и ситуацию. А потом ему приходит в голову новая мысль: «Если положить руку на сердце, именно в это и превратилась революция. В постоянные утраты!»

Он заставляет себя встать, подойти к окну и отдернуть штору. Он вытирает слезящиеся глаза и высовывается наружу. Несмотря на дымку, солнечный свет кажется еще ярче и жестче, чем обычно. Хромированные поверхности автомобиля нещадно блестят и режут глаза.

— Хулиган, — моргая произносит он. Облако пыли, поднятое автомобилем, по инерции медленно движется к амбару, и он даже ощущает его слабое дуновение. — Хулиган умер? — вопрошает он, глядя на задранное вверх розовое лицо.

— От переохлаждения, — хриплым голосом отвечают снизу.

— Когда? Недавно?

— Вчера. Я только что узнала. Сегодня утром столкнулась в аэропорту Окленда с одной знакомой девицей. Она подошла ко мне в баре и сказала, что великий Хулиган стал великим покойником. Кажется, вчера. Она только что прилетела из Пуэрто-Санкто, где Хулиган жил вместе с ее приятелями. На той самой улице, где когда-то жили мы. Наверное, пил и принимал транквилизаторы, а потом пошел ночью шататься и забрел хрен знает куда. Шел по рельсам между Санкто и Манзанилло и замерз в пустыне. Ты же знаешь, Дев, как там бывает холодно после захода солнца.

Это и вправду Сэнди, но как она изменилась! Ее когда-то длинные волосы пострижены и выкрашены в тот же ржавый оттенок, что и у решетки радиатора машины. Глаза и губы накрашены, лицо нарумянено, и вообще кажется, что на ней не менее сотни фунтов косметики.

— Умер наш герой шестидесятых, Деви. Умер, умер, умер. От транквилизаторов, выпивки и сырого тумана. Хул-Хул, ну и дурак же ты! Кретин несчастный. Как его Керуак назвал в своей книжке? Классическим кретином?

— Нет. Святым придурком.

— Я собиралась к своей тетке в Сиэтл, чтобы немножко «а» и «п», а-атдохнуть и пописать, сечешь? Но когда услышала об этом в Окленде, то подумала — а знает ли Дев и прочие Друзья Животных? Наверное, нет. И когда самолет сел в Юджине, я вспомнила об этой вашей коммуне и сказала себе: Сэнди, старик Дебори должен знать об этом. И вот Сэнди получает наличные за сданный билет, берет напрокат машину и приезжает сюда. Послушай, а что они имеют в виду под всеми этими «М» и «Б»? Разве это не означает вождение во мраке и среди бела дня?

— Ты что, всю дорогу от аэропорта ехала на малой скорости?

— Возможно. — Она смеется и захлопывает крышку капота рукой, унизанной кольцами. — Только представь меня среди всех этих трейлеров и сухогрузов на машине, которая ревет громче всех.

— Да уж, представляю.

— Но когда она начала дымиться, я решила пойти на компромисс и переключила на «Б1». Черт бы побрал этих автомобилестроителей! Я же, наверное, ее угрохала. А? Скажи честно. — Она растирает шею и устремляет взгляд туда, откуда приехала. — Господи, что творится? Хулиган скапутился. Свинарник помер от цирроза печени, Бродяга Терри перебрал кокаина, да и старушка Сэнди уже с дюжину раз стояла на пороге. — Она начинает расхаживать взад и вперед по гравию. — У меня такое ощущение, что я все время хожу кругами, понимаешь, старик? Это отвратительно. И послушай, я только что сбила там на дороге собаку.

Он понимал, что надо что-то ответить — «Да?» или «Не может быть», потому что она продолжала говорить без умолку:

— Старая сука с целым выводком щенков. Так треснулась!

Сэнди обходит машину, открывает правую дверцу, отодвигает розовое кресло и начинает вытаскивать на гравий свои веши, не переставая рассказывать о том, как, круто повернув, наскочила на спавшую на дороге собаку. Прямо посередине дороги! Из соседнего дома выскочила женщина и бросилась вытаскивать задавленную тварь из кювета, в который та с воем отползла. Женщина ощупала позвоночник собаки и изрекла свой приговор, избавлявший животное от дальнейших мучений. И после ее многочисленных призывов из дома наконец появился ее сын-подросток с винтовкой в руках.

— Мальчишка так плакал, что дважды промахнулся. На третий раз он выстрелил из обоих стволов и разнес несчастную тварь на мелкие клочки. Единственное, что они от меня потребовали, так это шестипенсовик за пули. А я спросила, не согласятся ли они принять кредитную карточку. — Сэнди рассмеялась. — И даю голову на отсечение, что когда я уезжала, щенки уже играли с ошметками своей матери.

Она снова засмеялась. А он вспомнил, что слышал звуки выстрелов. Он знал и эту собаку — глухую спаниельку, и ее хозяев, но не стал что-либо говорить. Прикрыв рукой глаза, он рассматривал этот новый раздувшийся вариант когда-то тощей Сэнди, которая, смеясь, суетилась вокруг своей поклажи. Казалось, даже ее дыхание набрало вес и теперь вылетало из горла с усилием и хрипом. Все казалось распухшим — спина, шея, запястья. Однако она обращалась со своим весом легко и вызывающе небрежно, как с осколком щебенки, приставшим к плечу. В цветных туфлях, эластичных брючках и шелковой гавайской рубашке навыпуск она походила на царицу роллеров, только что прибывшую на скейтинг-ринг. «Отлично выглядит», — подумал он. «Готова вступить в спор при малейшем поводе». Мысль о еще одном противостоянии вызвала у него прилив слабости и тошноты.

Во двор с громким лаем вбежали доги Макелы, и Сэнди принялась отмахиваться от них своей розовой пластиковой сумочкой.

— Пошли вон, крокодилы. Расчухали запах сородича на моих колесах? Хотите, чтобы и с вами так обошлись? Ну и громадины! Слушай, ты их не можешь отогнать от меня?

— Они не так опасны, как страшны на вид, — пояснил Деб и крикнул собакам, чтобы они проваливали обратно к своему автобусу. Те не обратили на его крик никакого внимания.

— Что за дьявол, Дебори? — махая руками, кричала Сэнди. — Неужели ты не можешь образумить своих тварей?

— Они не мои, — пояснил он, пытаясь перекричать лай. — Их оставил Макела перед тем, как отправиться в Вудсток.

— Чертовы сукины дети! — орала Сэнди. — Отстаньте! — Собаки начали проявлять некоторую нерешительность, и вдохновленная Сэнди заорала еще громче: — Вон! Вон! Отстаньте! — Псы попятились. Сэнди радостно заулюлюкала и принялась швыряться в них гравием, пока они не обратились в бегство. Сэнди бросилась следом и гнала их до самого автобуса, пока они не исчезли из виду.

Зато теперь снова появились вороны. Солнечные лучи продолжали прорезать густой дым. По радио «Бич Бойз» распевали «Приятные флюиды». Снизу доносился голос подпевавшей им Сэнди, гордой своей победой над собаками. Наконец она нашла нужную ей сумку и достала из нее пузырек с таблетками. Дебори проследил, как она вытряхивает себе на ладонь по меньшей мере дюжину, закидывает в рот и снова принимается копаться в сумке в поисках чего-нибудь, чем их можно было бы запить.

— У фтаруфки Фэнди пофле Мексики начались глюки, — сообщила она, стараясь не выронить таблетки изо рта и в то же время ввести его в курс последних событий. — Ее начали преследовать картины наводнений. Разрушающиеся мосты. А пару раз она сама чуть ни потонула. В общем, в голове началась полная путаница. Представь, ее укатали в известное заведение. Но с помощью врачей и богатого папочки ей удалось выбраться, и она даже приобрела половину бара в Сан-Хуан Капистрано; потом она начала спиваться, потом подсела на героин и стала непрофессиональной исполнительницей блюзов; потом она познала Иисуса, Любовь и приобрела нового мужа — священника Вселенской Церкви Последних Дней; потом она забеременела, сделала аборт, была лишена наследства, развелась и впала в депрессию, что неудивительно; естественно, она немного прибавила в весе, как можно заметить, а сейчас лишь ищет место, где такая девушка, как она, могла бы немного отдохнуть.

— Мефто, где мофно было бы читать, пифать и фремя от фремени поддерфывать фебя барбитуратами, — добавила она сквозь зубы, стараясь не выронить таблетки.

— Поддерживать! — откликнулся он, вспомнив о ее прежнем пристрастии к барбитуратам. — Это называется иначе. — Угроза возникновения еще одного трупа наконец вывела его из апатии. — Черт бы тебя побрал, Сэнди, если у тебя снова будет передозировка...

Она примирительно подняла руку:

— Это витамины. Вот те крест! — Наконец среди вороха нижнего белья ей удалось отрыть серебряную фляжку, которую она искала. Она отвинтила крышку и закинула голову. Он уставился на ее вздувающееся горло. Она вытерла рот рукой и снова рассмеялась.

— Не бойся, бабуля, — промолвила она. — Совершенно невинные витаминчики. Даже в старые времена маленькая Сэнди не принимала столько транквилизаторов зараз. Хотя неизвестно, что нас еще ждет. Неизвестно даже, что еще может стрястись до конца года. Ты же знаешь, что этот год объявлен годом наркоманов? Так что пусть все идет как идет. — Она запихала фляжку обратно в чемодан и захлопнула его так, что со всех сторон повылезали прищемленные детали нижнего белья, напоминая вздувшуюся корочку пирога. — Ну, а где Сэнди может сделать пись-пись и избавиться от использованного «котекса»?

Он указал пальцем, и она, напевая себе что-то под нос, направилась к амбару. Псы, подошедшие к дверям автобуса, зарычали ей вслед. Дебори проследил взглядом за тем, как она нырнула под бельевую веревку и скрылась за углом. Потом до него донесся стук захлопнувшейся за ней дверцы.

Он стоял у окна с ощущением, что это далеко не все. Атмосфера была накалена до предела. Белье неподвижно висело в дымном воздухе, как куски вяленого мяса. Из куста появился навещавший свою подругу павлин с ободранным грязным хвостом, ничем не напоминавшим весеннее великолепие. Пройдя через двор, он взлетел на один из шестов, к которым крепилась бельевая веревка, и Дебори подумал, что сейчас он огласит пространство своим криком, однако этого не произошло. Он сидел, качая головой из стороны в сторону, словно измеряя витавшее в воздухе напряжение. Посмотрев некоторое время на павлина, Дебори снова задернул занавеску и вернулся к столу, без особой уверенности решив: пусть все катится как катится.

По радио «Дорзы» требовали все переиначить. Он не мог вспомнить, умер Моррисон или нет. Единственное, в чем он не сомневался, так это в том, что на дворе стоял 1969 год, и вся долина до самых подножий была заполнена дымом от горящей стерни, чтобы калифорнийским садоводам не приходилось выдергивать на своих лужайках ни единого сорняка.

Грандиозно.

Снова раздался стук двери, и до него донесся хруст гравия и робкий лай одной из собак. Приглушенно и интеллигентно лая, она проводила звук шагов до угла. И Дебори догадался по ее голосу, что это сука. Чистейших кровей. Ночью она тоже лаяла. В поле. Проснувшаяся Бетси подошла к лестнице и стала требовать, чтобы он спустился вниз и выяснил, что там происходит. Он никуда не пошел. Может, кто-то из догов и задушил ягненка? Хотелось бы верить. Мысль об этом вызывала приятное негодование. Как и черномазый, которому принадлежали эти белоснежные доги и который бросил их здесь на произвол судьбы. Что-то вокруг развелось слишком много бродяг. Надо будет сходить к автобусу и наподдать им по их высокородным задницам. Однако он остался сидеть за столом и лишь прибавил звук радио, чтобы заглушить шум. Потом до него долетел визг, когда Сэнди попыталась отогнать собаку к автобусу, легкий ветерок приоткрыл занавеску, и он увидел, что павлин, покачивая головой, по-прежнему сидит на шесте. Потом шаги вернулись обратно к амбару и начали подниматься по деревянной лестнице. Они быстро пересекли чердак, и в дверях без стука появилась Сэнди.

— Отличное место, Дев, — сообщила она. — Старомодно, но здорово. Сэнди уже все осмотрела. И все на своих местах: свинарник, курятник... есть где пописать, есть где...

Дебори уже чувствовал опасность, но не мог прервать ее болтовню.

— Послушай, я сдала свой авиабилет в Сиэтл и взяла напрокат машину, потому что я знала, что ты захочешь все узнать лично от Сэнди. Да нет, все нормально, можешь оставить при себе свои благодарности. Я в этом не нуждаюсь. А вот что мне надо, так это какое-нибудь местечко, чтобы написать пару-тройку писем. Серьезно, Дев, я там видела сторожку у пруда — там и бумага есть, и конверты — все, что надо. Как насчет того, чтобы Сэнди пожила там пару дней? Написала бы письма дорогой мамочке, дорогому надзирателю, дорогому бывшему и т. д. А заодно, может, она вернулась бы к своему дневнику. Я, кстати, пишу о нашей мексиканской кампании для одного рок-н-ролльного журнала. Ну так как ты к этому отнесешься?

Он попытался объяснить ей, что сторожка у пруда являлась местом для медитаций, а не каким-нибудь Кемп-Дэвидом, предназначенным для написания мемуаров. К тому же он намеревался сегодня же ее использовать. Но это вызвало у нее только смех, и она попросила его не беспокоиться.

— На сегодня я найду себе пристанище, а завтра посмотрим.

Он так и не вышел из-за стола. Продолжая болтать, Сэнди бродила по его кабинету, пока не обнаружила обувную коробку, в которой хранились остатки травы. Он не хотел курить, по крайней мере до тех пор, пока не похоронит ягненка. И когда он отрицательно покачал головой при виде протянутого косяка, она, пожав плечами, выкурила его целиком и принялась подробно объяснять, как наполнит эту коробку с верхом с помощью гешефтов, организованных ею в городе, для чего там-то и там-то ей надо будет встретиться с теми-то и теми-то и обменять то-то и то-то. Он не следил за ходом ее повествования. Его попросту плющило от ее бронебойной энергии. И даже когда она выбросила из окна дымящийся окурок на сухую траву, ему хватило сил только на то, чтобы робко заметить:

— Осторожнее с огнем около амбара.

Она только ухнула, склонившись над ним:

— Да вы что, миста Дебори, и вправду превратились в заправского фермера?! — И потопала к двери. — Ну ладно, Сэнди поехала. Тебе ничего не надо в городе? Может, новую пишущую машинку? Или приличное радио? Как ты можешь слушать хорошую музыку на каком-то японском хламе? Ты только скажи Сэнди Клаус, что тебе надо.

Она остановилась в проеме двери. Он развернулся в своем вертящемся кресле, но так и не встал и лишь уставился на ее пухлую ухмылку. Он понимал, чего она ждет. Вопроса. Но знал он и то, что лучше его не задавать. Лучше остаться без ответа, чем поощрять отношения с помощью любопытства. Но ему действительно хотелось знать, а она, ухмыляясь, ждала, и наконец пришлось задать этот вопрос:

— Он что-нибудь... э-э... сказал, Сэнди? — с трудом произнес он.

Ее черные глаза загорелись.

— Ты имеешь в виду, не произнес ли он последних слов? Не изрек ли под занавес чего-нибудь мудрого? Ну что ж, кажется, в больнице, перед тем как впасть в кому, он ненадолго пришел в себя и что-то... дай-ка вспомнить...

Она упивалась своей победой. Заданный вопрос обнажил все его отчаяние. Она широко улыбалась. Перед ней с покрасневшими глазами сидел тот самый Дебори, гуру Гунг Хо, и молил, чтобы она ему передала последние слова Умственно отсталого Святого придурка Хулигана, за которыми он мог бы укрыться от подступающего промозглого хаоса.

— Да, эта крошка хиппи сказала, что он произнес несколько слов перед тем, как скончаться на вонючем мексиканском матраце, — ответила она. — И заметь, не смешно ли? Наш дорогой Хул умер от переохлаждения и воспаления легких в той самой вшивой клинике Пуэрто-Санкто, где рожала Бигима и накладывали гипс на ногу Микки. Ты не думаешь, что это какая-то насмешка судьбы?

— Так что он сказал?

Ее глаза снова блеснули. Ухмылка заерзала среди жирных складок.

— Он сказал, если Сэнди не изменяет память, кажется, он сказал «Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь». Серьезное наследство, тебе не кажется? Он назвал цифру, одну вонючую цифру. — Она снова заулюлюкала, хлопая себя руками по бедрам. — Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь. Шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь. Фальшивая суть сгоревшего придурка — шестьдесят четыре тысячи девятьсот двадцать восемь! Ху-ху-ху-ху-ху!!

И она вышла, не закрыв за собой дверь, смеясь, спустилась по лестнице и заскрипела внизу гравием. Покалеченная машина жалобно взвыла и снова выехала на подъездную дорожку.

И вот наконец, после только что описанных событий и длительной подготовки, занявшей три дня и четыре ночи, старик Дебори выходит в поле, чтобы выполнить свой долг: в отчаянии и ужасе он бредет по целине, толкая перед собой тачку. Опустив голову, он всматривается в землю, мелькающую под его ногами, надеясь, что одноколесное средство передвижения самостоятельно доведет его до места назначения.

Он чувствует, как, подобно шее Сэнди, разбухает от чувства необъяснимой ярости, как в нем начинает теплиться, все разгораясь, чувство вины. Если бы он только мог найти подходящего виновника. И вот, занимаясь поисками объекта, который был бы достаточно велик для его яростных обвинений, он останавливается на Калифорнии. В ней-то и находится корень зла, — думает он. Все они являются порождением Калифорнии — и два этих туриста-извращенца, и хитрая Сэнди, и хиппи из Окленда, соблазнившая Хулигана месяц назад вернуться в Мексику! Все это началось в Калифорнии, распространилось в ней, а потом как раковая опухоль начало расползаться по всему континенту. Вудсток. Классная заварушка. Безумие, переплавляющееся в жир. Безумие, процветающее и набирающее силу, в то время как Лучшийизлюдей доканывает себя транквилизаторами и отправляется в мир иной, не оставив после себя ничего, кроме шизофренического шифра. Даже эти поганые доги — и те из Калифорнии!

Тачка доезжает до канавы. Он поднимает голову. Труп все еще не виден. Спустившись в канаву, он начинает продираться к тому месту, где, то появляясь, то исчезая в высокой траве и переругиваясь между собой, продолжают кружить вороны.

— Добрый день, господа. Прошу прощения, что нарушаю ваш покой.

Вороны поднимаются в воздух, осыпая его бранью. Ягненка он замечает только тогда, когда на него наскакивает колесо тачки, и останавливается, потрясенный изящностью лежащего перед ним существа и красотой его шкурки — не черной, а скорее рыжевато-коричневой, как шоколадный торт. Такой ягнячий шоколадный тортик, испеченный ко дню рождения какого-нибудь эльфа, поданный на блюде из пурпурной вики, обрамленный цветами клевера и украшенный изящными завитками муравьиных дорог и желтыми джекфрутами, горящими как свечки. Он делает широкий взмах шляпой и гасит их. Вороны отлетают в сторону и занимают позицию на столбах изгороди, распустив крылья и величественно наблюдая за тем, как Дебори отгоняет муравьев и осматривает труп.

— Господа, вы не в курсе, что с ним случилось? — Бетси права — на теле не видно никаких повреждений. Скорей всего, за ним погнались собаки, и он, споткнувшись в канаве, упал и сломал себе шею. — Вам не кажется, птички, что у него слишком здоровый вид, чтобы просто так откинуть копыта?

Вороны переступают с ноги на ногу и не выдвигают никаких предположений. Они изображают такое благородное негодование, что Дебори не может удержаться от улыбки. Ему приходит в голову мысль, а не оставить ли труп на волю ворон, пчел, муравьев и прочих предпринимателей госпожи Природы. Но тут из осиновой рощи до него доносится блеянье матери привязанной там Бетси.

— Боюсь, что нет. Вряд ли разумно доставлять кому-то страдания ради экологии. Так что, ребята, мне придется его похоронить. Думаю, вы могли бы выразить сочувствие бедной матери...

Но вороны решают, что они не склонны к сочувствию, как только замечают, что их законная добыча перемещается в тачку. С яростными криками они взлетают вверх и начинают кружить над тачкой, издавая гармонические вопли все время, пока она движется через пастбище к болоту на другом конце владений. Временами они поднимаются над верхушками тополей, и издалека их непрекращающийся поток проклятий начинает казаться чуть ли не музыкой. А порой они опускаются настолько низко, что до них можно достать лопатой.

Он выбирает тенистое место под нависшими ветвями дуба и втыкает лопату в землю. Собственно, это не земля, а глина, превращающаяся в жижу зимой и в обожженный бетон летом. Проще было бы копать у пруда, но ему больше нравится здесь. Здесь тихо и прохладно. Ветви старого дуба церемониально увиты длинной бахромой серо-зеленого испанского мха, а его сухие резные листья застыли в полной неподвижности. Даже вороны прекращают изрыгать свою хриплую ругань и молча усаживаются на самый высокий тополь.

Он вешает шляпу на сук и принимается яростно копать, дробя, кромсая и обтесывая глину и корни до тех пор, пока не начинает хрипеть, а лицо его не заливают потоки пота, смешанного с пылью. Наконец он протирает глаза полой рубашки и отходит в сторону от прямоугольного черного углубления. «Надо бы поглубже, чтобы его не унюхали лисицы». Он заглядывает в яму. Его сотрясает такая сильная дрожь, что приходится опереться на лопату. «Но с другой стороны, — прикидывает он, — как говорится, может, и сгодится» — и укладывает труп ягненка в яму. Для этого ему приходится прижать передние ноги к груди и соединить задние. В таком виде ягненок начинает напоминать мохнатую детскую игрушку. Совсем новенькую. Остается только пришить яркие пуговички вместо глаз.

Дрожь становится все сильнее. «Наверное, все это так и бывает, — думает он. — Глюки. Ломки. Вырубка. И наконец, окончательное отбрасывание копыт. Но сначала надо закончить дело...»

Он принимается закапывать маленькое тельце и делает это гораздо медленнее, чем копал яму. Теперь он чувствует, что до крови содрал кожу на обеих ладонях, и корит себя за то, что не захватил перчатки. Еще он не может простить Сэнди, что она выкурила его последний косяк, и переживает, что так и не нашел свои очки. Но больше всего он жалеет, что не захватил с собой выпить. Внутри все горит. Неподалеку есть резервуар с водой, но воды ему явно будет недостаточно. Ею можно залить только пересохшее горло, но никак не бушующий внутри пожар. И дома пусто. Как это он не догадался съездить в Кресвел за выпивкой, прежде чем пускаться в этот полет? Всегда надо иметь при себе парашют. Никогда не знаешь, когда провалишься в воздушную яму, которая может ввести в штопор даже самого искусного пилота. Он закрывает глаза и, нахмурившись, начинает прикидывать возможности. Ни транквилизаторов, ни рецептов на болеутоляющее — ничего. Все израсходовано на основные силы Вудстокской кампании. В доме не осталось даже вина, а Бетси уехала на единственной действующей машине.

Короче — никаких парашютов.

От неконтролируемой дрожи начинают стучать зубы. Он боится, что с ним случится удар или припадок. Это наследственное. С дядей Натаном удар случился, когда тот кормил свиней в Арканзасе, — он упал в загон, и они его съели. Здесь свиней нет, только эти несчастные вороны, неподвижные дубы, а чуть дальше в маленькой лощине в дымных лучах солнца на пенечке — милостью Божьей — целый галлон красного вина. Бургундское? Ниспосланная с небес бутылка бургундского?

Он отбрасывает лопату и несется, продираясь сквозь ветки и занавеси мха, пока бутылка не оказывается у него в руках. В ней дешевое «Галло», и бутылка наполовину пуста, зато содержимое хорошо остужено в тенистом подлеске. Он отвинчивает пробку, задирает голову и начинает пить большими глотками, пока не теряет равновесия. Он поворачивается и садится на пень, чтобы восстановить его, а после вновь приникает к горлышку бутылки. Он пьет до тех пор, пока не начинает задыхаться. После этого заплыва в бутылке остается менее четверти, и он ощущает, как жидкость начинает растекаться по скованным судорогой жилам, принося облегчение.

И только тогда он замечает, что это не легкое сухое 12-градусное бургундское, а переслащенный 18-градусный портвейн с тем самым букетом, который пару часов назад он ощутил изо рта чернобородого. Он оглядывается и замечает два обтрепанных спальника, рюкзак времен Первой мировой войны и остатки костерка. Рядом с одним из спальников лежит кипа замусоленных комиксов и книжка «В дороге». Другой спальник усыпан стружкой, толщина которой не превосходит опавшие листья.

— Так вот почему они появились с этой стороны, а не от шоссе, как все приличные пилигримы. Чертовы бродяги...

Но ругательство в его устах звучит уже совершенно беззлобно. И он снова приникает к бутылке, на сей раз уже с более задумчивым видом. А вдруг это не просто бродяги?..

— Ребята, — обращается он к воронам, — боюсь, нам придется учредить полицейский надзор за этими тупицами.

Вороны особенно не протестуют. Похоже, они уже заняли свои наблюдательные посты, втянув поглубже головы и пошире расставив лапы. Дебори поднимает книгу и комиксы и, продолжая держать одним пальцем галлоновую бутыль за ручку возвращается к тачке. В двадцати шагах от лагеря он находит заросли ежевики и, используя тачку как плуг, а лопату как мачете, врезается в колючую чащу и расчищает себе в самой середине удобный наблюдательный пост. Он поворачивает тачку ручками назад и набивает ее испанским мхом, который свисает с соседнего дуба, так что это ржавое корыто превращается в удобнейшее кресло. Он раздвигает листья так, чтобы они ему не мешали, устраивается в своем гнезде и делает еще один большой глоток из бутылки.

По стволам деревьев медленно ползут тени. Вороны дезертируют и с карканьем разлетаются по своим гнездам после неудачного дня. По мере того как солнце опускается к горизонту и воздух густеет, все окрашивается в еще более темный красный цвет. Вино растекается по телу, а перед его глазами возникают образы Пестрого Беса, мистера Само Естество и Братьев-Педерастов. Наконец жидкости в бутылке остается ровно на дюйм, и ему не остается ничего иного, как обратиться к книжке. Он читал ее уже три раза. Много лет тому назад. Перед тем как отправиться в Калифорнию. Надеясь вписать свое имя и разделить радостные ощущения с тысячами других волонтеров, вдохновленных той же книгой и ее несравненным героем.

Как и другие искатели приключений, он бродил по прославленным местам тусовок — Огням Города, Месту и Кофейной галерее — в надежде хоть одним глазком увидеть искрометного героя, которого Керуак назвал Дином Мориарти, а Джон Клеллон —Холмсом Хартом Кеннеди, подслушать хоть один высокооктановый хипалог, а может, даже и поучаствовать в диких гонках по волшебному Сан-Франциско. О большем он и не мечтал, и, естественно, не представлял себе всех тех побед, потрясений и крушений, которые за этим последовали, в результате чего на сцене появился Хулиган. Он совмещал в одном лице Ленни Брюса, Джонатана Винтерса и Лорда Бакли. Он был звездой, не прилагая к этому никаких усилий. Формат ночного клуба был слишком мал для его свободно парящей мысли, ни одна сцена мира не была приспособлена для его таланта — для его стремительных эскапад и головокружительных комментариев по поводу мироздания — за исключением той, которую он сам создавал вокруг себя, как только садился за руль хорошей машины — чем больше, тем лучше. Мерцающая приборная доска служила ему софитами, а свет встречных фар — прожекторами. А теперь, теперь спектакль окончен. Никогда уже не повторится этот несущийся и подпрыгивающий на ухабах под звуки ритмических блюзов театр, никогда к его дому на полной скорости не свернет Хулиган, брызжущий новыми планами и идеями.

Потому что теперь, теперь, теперь этот сукин сын взял и умер.

И с последними каплями вина, поднятого в знак приветствия, Дебори начинает плакать. Это не сладкие слезы, несущие облегчение, но горькие и безнадежные. Он пытается сдержать их и открывает знакомую книжку Керуака в поисках какого-нибудь места, которое утолило бы его горе, но сквозь слезы ничего не может разобрать. Начинает темнеть. Он закрывает и книгу, и глаза, и снова погружается в библиотеку собственной памяти, концентрируясь на словах «Хулиган», «Герой», «Первосвященник хайвеев», «Вечный мечтатель» и «Иллюзионист». А может, и нет. Он ощущает себя учеником, пытающимся отогнать кружащих над его головой призраков отчаяния каким-нибудь изящным пугалом, набитым соломенными воспоминаниями о том, кем был великий Хулиган и что означала его безумная жизнь, во имя которой он умер. Он пытается заглушить насмешку, проглядывающую в бессмысленной смерти своего героя, с помощью анекдотов и вдохновенных афоризмов Хулигана (шесть четыре девять два восемь — последнее сочинение этого лучшего ума их поколения!).

Но полки пусты. Все труды уничтожены, как потерявшие значимость в свете последних открытий. Библиотечная метафора вызывает у Дебори смех, и он ощущает, как у него пересохло в горле. Он допивает последние капли вина с такой решимостью, словно борется с огнем. «Год наркомана», — произносит он, сидя под куполом вьющихся побегов и наблюдая за тем, как последние лучи ржавого солнца угасают на верхушках тополей. Он смотрит до тех пор, пока не исчезает последний отблеск и вино вновь не возвращает его к заброшенным стеллажам памяти. На этот раз ему удается найти тоненькую брошюрку не на букву «X», а на букву «П» — она посвящена эпизоду, когда знаменитый гонщик Хулиган познакомился с прославленным стэнфордским силачом Ларсом Дольфом и потерпел от него поражение в харизматической мужской схватке. «П» — поражение.

В конце пятидесятых и начале шестидесятых эти два гиганта возвышались над всеми зарождавшимися революционерами Прибрежной полосы. Оба были титанами и проповедниками своих собственных неповторимых философий. Однако Хулиган был более известен благодаря тому, что фигурировал в качестве героя в целом ряде романов, получивших общенациональное признание. Но Ларс Дольф ни в чем ему не уступал. Все, так или иначе имевшие отношение к жизни хиппи на полуострове, слышали о нем. А поскольку он занимался привлечением участников на буддистский семинар, многие знали его лично и испытывали благоговение перед его неафишируемой силой.

И вот как-то весенним вечером Ларс Дольф забрел к Дебори, который жил тогда напротив стэнфордского корта для гольфа. Дольф утверждал, что слышал о Девлине и хочет с ним познакомиться — он легко ходил в гости, особенно когда это предполагало наличие выпивки. Дебори сразу понял, что конфликт неизбежен — это выражалось во всем — в его позе, в том, как он передавал бутылку...

Сначала они столкнулись на почве искусства. Ларс был неизвестным художником, а Дебори столь же неизвестным писателем. Затем они перешли к философии. Ларс был седеющим дзэн-битником, черпавшим вдохновение в вине, а Девлин — психоделическим провокатором с гораздо более криминальными потребностями. И наконец, совершенно естественно, они подошли к куда как более древнему и основополагающему вопросу о физических способностях. К счастью, в то время последние являлись одной из сильных сторон Девлина. Три раза в неделю он ездил в Олимпийский клуб Сан-Франциско, собираясь представлять Соединенные Штаты в вольной борьбе на предстоящей Римской олимпиаде. Ларс тоже был увенчан кое-какими лаврами, являясь лучшим американским полузащитником после Краута. О нем ходили легенды. Чаще всего рассказывали историю о том, как он подрался в Пескадеро с целым грузовиком мексиканцев, собиравших артишоки, а когда местная полиция остановила побоище, то прибывшая «скорая», осмотрев Ларса, извлекла из него обломки трех тихуанских пружинных ножей.

Дебори не мог вспомнить, кто в тот день предложил устроить соревнование. Возможно, это был он сам: решил воспользоваться приемом, которому научился у отца. Но Ларс Дольф даже не потрудился встать. Затем, насколько он помнит, место занял его брат Бад, приехавший из Орегона для ознакомления с культурой. Он предложил заняться индейской борьбой.

Стоя стопа к стопе и ладонь к ладони, Бадди расшвырял одного за другим целую толпу неуклюжих студентов, расправившись с ними с такой легкостью, что ему стало даже неловко, и он уже собрался пригласить в круг Дебори (хотя тот и не бросал ему вызова — эта проблема давно уже была решена между братьями: Девлин был тяжелее, старше и выше), когда вдруг раздался голос Ларса Дольфа, сидевшего в позе лотоса рядом с бутылкой:

— П-простите. Можно... я тоже... попробую?

Он помнил, что Ларс специально говорил медленно и очень просто. Он всегда обращался к собеседникам, растягивая слова, так что если бы не хитрый блеск в маленьких глазках, его можно было бы принять за умственно отсталого. Этот блеск, да еще тот факт, что он получил диплом с отличием по математике перед тем, как приехать на побережье.

И вот — середина 1962 года, и в кругу совета стоят Бадди и Будда. Раскрасневшийся Бадди улыбается, получая удовольствие от своей ловкости, — им движет не столько дух соревновательности, сколько желание подурачиться, ради чего и устраивались все состязания в их семье. А напротив стоит его соперник, столь от него отличающийся, что кажется вообще представителем другого вида — в нем больше механического, чем природного: ноги похожи на поршни, грудь выгнута паровым котлом, коротко остриженная голова с мерцающими стальными глазками напоминает розовое пушечное ядро. Он ставит босую ногу рядом со стопой Бадди и протягивает ему пухлую, розовую, как у куклы, руку:

— Ну... что... попробуем?

Бадди берется за руку. Они напрягаются, выжидают положенное время, и Бадди начинает тужиться. Плотно сбитая приземистая фигура стоит не шелохнувшись. Бадди начинает жать в противоположную сторону. И опять никакого движения. Бадди набирает воздух для еще одной попытки и вдруг обнаруживает, что летит через всю комнату и врезается в стену, оставляя головой и плечом вмятину в древесно-стружечной плите.

Ларс Дольф кажется абсолютно неподвижным. Он стоит с бесчувственным и апатичным видом, как пожарный кран. Бадди, тряся головой, поднимается на ноги.

— Черт побери! — изумленно произносит он. — Это было что-то.

— Хочешь попробовать... еще раз?

И его брат снова и снова врезается в стену и снова возвращается, чтобы взяться за розовую руку, не испытывая при этом ни злобы, ни обиды, ни чувства уязвленного самолюбия, а лишь свойственное ему любопытство. Бадди всегда интересовали чудеса физического мира, а это приземистое чудо, швыряющее его туда и сюда, и вовсе вызывает глубочайшее изумление.

— Черт! Давай-ка еще...

Но Дебори происходящее отнюдь не казалось таинственным. Вне зависимости от своего роста Дольф превосходил Бадди по весу фунтов на сто.

— Бад, у него просто гораздо больше мышц и мяса, чем у тебя, — запальчиво замечает Дебори — ему не нравится, как швыряют его младшего брата.

— Дело не в весе, — отвечает Бадди, пытаясь отдышаться после очередного полета и снова занимая свое место перед Дольфом. — И не в мышцах...

— Дело в том... откуда человек думает, — с улыбкой поясняет Дольф. От него не исходит ни враждебности, ни агрессии, но Дебори уже хочется, чтобы они остановились. — Когда человек думает... отсюда, — и он с невероятной скоростью выбрасывает вперед свою розовую руку с одним вытянутым пальцем, которая останавливается на расстоянии четверти дюйма от глаза Бадди, — вместо того, чтобы думать оттуда, — и от бедра вылетает вторая рука, сжатая в кулак и нацеленная прямо на пряжку ремня Бадди — она замирает на еще более близком расстоянии, кисть раскрывается, как нежный цветок, и охватывает солнечное сплетение Бадди, — естественно он оказывается... несбалансированным. Это все равно что поставить горлышко одной бутылки с кока-колой на горлышко другой: и сверху, и снизу вес слишком велик, а связи посередине нет. Понимаешь, что я имею в виду? Человек должен быть сбалансирован как хайку.

Такую претенциозность Дебори не мог пропустить мимо ушей.

— А по-моему, дело не столько в поэзии, сколько в том, что Бадди легче на девяносто фунтов.

— Тогда попробуй сам, — предложил Бадди, — интересно будет посмотреть, что у тебя получится, крутой ты наш, учитывая, что он больше тебя всего фунтов на тридцать.

Но стоило ему прикоснуться к руке Ларса Дольфа, как он понял, чем было вызвано любопытство Бадди. И хотя он знал, что у стоящей перед ним округлой фигуры существует преимущество в пару дюжин фунтов, он сразу ощутил, что дело не в весе и не в скорости, — за последние три сезона участия в орегонской команде Дебори в первые же секунды раунда научился определять, насколько опережает его противник. Дольф же по сравнению с ними двигался как медведь. Зато сил у него было немерено. Дебори помнил, что когда тот одним движением руки оторвал его от пола и зашвырнул в кучку потрясенных студентов, сидевших на кушетке, он успел подумать, что это все равно что бороться с 250-фунтовым муравьем.

Точно так же, как брат, Дебори поднялся и вернулся к месту схватки, не испытывая ни чувства стыда, ни огорчения. Он брался за руку, его швыряли, и он снова возвращался, не столько движимый мужской соревновательностью, сколько удивлением и любопытством.

— Понимаешь, все дело в том, откуда ты думаешь. Начинаешь ощущать? Глаз, ищущий лотос, никогда его не увидит. Только ничего не ищущий глаз... сможет увидеть... цветущий сад. Мысленное желание... опустошает центр... и делает человека... ап! — и он снова бросает Дебори в стену, покрывающуюся все большим количеством вмятин, — разбалансированным!

Уходя тем вечером, Ларс Дольф увел с собой троих студентов — двух психологов и одного еще не определившегося с профессией члена землячества — чтобы записать их на буддистский семинар на Джексон-стрит, хотя весенний семестр в Стэнфорде заканчивался уже через две недели. Дебори и сам был настолько потрясен, что начал подумывать о переходе в новую веру, пока Ларс не сообщил, что занятия с сутрами начинаются в четыре утра и проходят шесть раз в неделю. Поэтому он решил остаться в писательском семинаре, который проводился всего три раза в неделю, начинался в три часа дня и проходил за кофе с печеньем. Но, как и у всех остальных, Ларс вызвал у него чувство глубочайшего благоговения. Таким образом, Ларс Дольф считался непререкаемым авторитетом полуострова до следующей осени, пока во двор и в жизнь Дебори не вкатил Хулиган на джипе с разбитой от немыслимых скоростей и нещадной эксплуатации коробкой передач.

Тот самый знаменитый Хулиган. Измученный джип еще не успел остановиться, а Хулиган с его постоянно меняющимся костистым ирландским лицом, небесно-голубыми глазами, обрамленными длинными ресницами, его славой и непрекращающейся болтовней уже стал кумиром стэнфордского кружка любителей бонго. По своей харизме и обаянию он ни в чем не уступал Ларсу Дольфу, к тому же не был обременен тяжеловесной восточной догмой, и находиться с ним рядом доставляло огромное удовольствие.

На самом деле у них было очень мало общего. Однако удержаться от сравнений было невозможно. Бедного Хулигана начали сравнивать с Буддийским Быком еще до того, как он узнал о его существовании. Хулиган был настолько же подвижен, насколько Дольф флегматичен, и настолько же ярок и выразителен, насколько Дольф медлителен и нетороплив. К середине семестра во всех хипповых кофейнях Пало Альто только и говорили, что о последних выходках Хулигана: о том, как он без рубашки и ботинок залез на сцену во время выступления Аллена Гинсберга, держа в одной руке фонарик, а в другой — мухобойку для охоты за невидимыми мышами: «Может, Гинси, все это и так, но лично я видел, как лучшие мыши моего поколения были уничтожены с помощью доброго старого американского либерализма, но стоит приделать этим грызунам крылья, и они взлетят. И не дайте мне помешать этому». О том, как он уговорил шерифа Сан Матео завести его седан от полицейского аккумулятора, когда тот собирался оштрафовать его за превышение скорости, и при этом настолько заморочил ему голову, что, уехав, прихватил еще и его провода. О том, как он соблазнил психиатра, присланного обезумевшей от горя, но вполне состоятельной дамой из Атертона, намеревавшейся спасти свою дочь, которая уже пять дней жила в семейном фургоне с этим маньяком, потом саму даму, когда они все вернулись в Атертон, а потом еще и сиделку, которая была нанята для охраны дочери и спасения ее от дальнейшего растления. Обычно эти рассказы о героических подвигах Хулигана сопровождались высказыванием предположений о его грядущих достижениях, которые неизбежно заканчивались встречей двух героев.

— Интересно, сумеет ли Хулиган одурачить Ларса Дольфа? То есть если они столкнутся лбами...

Дебори стал свидетелем исторической встречи. Она произошла на подъезде к дому высокого, темноволосого, похожего на привидение студента юридического факультета по имени Феликс Роммель, который утверждал, что он является внуком известного немецкого генерала. Мало кто верил его утверждениям до тех пор, пока к нему из Франкфурта не прибыл огромный контейнер, в котором, по утверждению Феликса, находился «мерседес» его деда. Ларсу Дольфу позвонили, чтобы выяснить, не хочет ли он взглянуть на этот раритет со своей родины, и он прибыл на велосипеде. На широкой лужайке перед домом Феликса была организована вечеринка с шампанским, сопровождавшая торжественное извлечение машины из контейнера и закатывание ее в гараж. Ларс внимательно осмотрел ее и улыбнулся при виде орла, по-прежнему украшавшего крышку радиатора, а также карт и свернутых донесений, которые Феликс извлек из отделения для перчаток.

— Красавица! — сообщил он окружающим. Машина находилась в идеальном состоянии, за исключением вмятины с правой стороны бампера, который был попорчен во время перевозки. Феликсу даже удалось завести двигатель, «прикурив» от аккумулятора Дебори. Все пили шампанское во дворе под тарахтение двигателя. Феликс поинтересовался у Дольфа, не захочет ли тот прокатиться после починки бампера, и сообщил, что после сдачи экзаменов и начала собственной практики намерен обзавестись шофером. Феликс объяснил, что сам не сможет сесть за руль в течение еще девяти месяцев из-за наложенного на него штрафа, а его жена не станет водить «мерседес», поскольку она — еврейка.

— Поэтому мне понадобится водитель.

Дольф вежливо поблагодарил чету за предложение, но сказал, что предпочитает свой старый «швинн». И в это время к дому с визгом повернул «шевроле» 53-го года с грохочущим двигателем и еще более громогласным водителем за рулем. Весь покрытый потом и обнаженный до пояса Хулиган выскочил из машины еще до того, как сигнал от зажигания достиг бедного двигателя, и, не умолкая, принялся носиться вокруг, открывая дверцы своим контуженым пассажирам, знакомя всех со всеми, сообщая о последних событиях, рассказывая о поездке из города, плохом двигателе, хороших шинах, отсутствии бензина, резины, магазина, тут же извиняясь за свои манеры и суматошность, отвешивая комплименты фамильной ценности Феликса, щелкая каблуками и приветствуя птичку, украшавшую капот, а потом все начиная сначала, вновь представляя свой чумазый экипаж, называя уже всех другими именами — типичное явление Хулигана народу. И так могло бы продолжаться в течение нескольких часов вплоть до его отбытия, если бы тут Феликс не отвлек его внимание огромным косяком, извлеченным из кармана с таким видом, словно он приберегал его специально для этого случая. И пока Хулиган делал первую затяжку, Феликс взял его под локоток и подвел к маленькой цементной скамеечке, на которой в тени акации сидел Ларс Дольф в полном лотосе. Дольф безмолвно расцепил ноги и встал, чтобы пожать Хулигану руку. Тот продолжил свою болтовню, которая лилась из него столь же неудержимо, как вылетающий из ноздрей дым.

— Дольф? Дольф? Да, я как-то слышал о парне, конфисковавшем все пружинные ножи в Энсенаде или Хуаресе? — проходил под именем Ларс Дольф, или кликухой «Курносый» — спортивные комментаторы называли его Курносым Дольфом — играл в футбол, участвовал во все-каких-то играх и что-то где-то защищал, потом отказался от блестящего будущего ради медитации, что, насколько я понимаю — поправьте меня, если я не прав, — есть не что иное, как смена одного тренера и его философии на другого тренера, предлагающего новый план игры — заметьте, той же самой — одна линия защиты вместо двух — возможно, пользы от этой медитации не больше, чем от блокировки, — лично я предпочитаю мастурбацию, если речь идет о духовных ценностях...

И так далее, и так далее, в своей неподражаемой манере, пока круглое ухмыляющееся лицо и подозрительно немигающие глаза не начинают оказывать на Хулигана совершенно не виданное еще воздействие — столкнувшись с упорным молчанием Дольфа, Хулиган начинает запинаться. Его болтовня становится прерывистой, он начинает говорить медленнее и наконец, столкнувшись с той же тайной, которая потрясла Бадди и Дебори во время индейской борьбы, Хулиган умолкает. Дольф продолжает улыбаться, глядя на то, как Хулиган начинает ерзать от унижения и непривычной тишины. Никто не произносит ни слова, пока момент победы и поражения беззвучно не осознается всеми.

Когда победитель ощущает, что его власть достаточно подтверждена царящей тишиной, он отпускает руку Хулигана и тихо произносит:

— Вот путь... мистер Хулиган.

Хулиган не отвечает. Он абсолютно раздавлен. Дюжина зрителей внутренне улыбаются и поздравляют себя с тем, что им удалось присутствовать на завершении этой исторической дуэли. Все и так знали, чем она закончится, потому что в конечном итоге язык против мышц бессилен. Хулиган отворачивается от этой улыбающейся загадки и начинает искать пути к отступлению. Взгляд его останавливается на работающем вхолостую «мерседесе».

— А с другой стороны, что скажешь, Феликс, если мы немножко прокатимся? — Он уже открывает правую дверцу и намеревается сесть за руль. — Вокруг квартала...

— Боюсь, ничего не получится, — небрежно откликается Феликс, засунув руки в карманы и обходя машину вслед за Хулиганом. Он берет его за обнаженную руку и вытаскивает из машины, указывая длинным подбородком на смятый бампер. — Пока это не выправлено, на ней можно ездить только кругами.

— Ах ты, сучий потрох, — ворчит Хулиган, разочарованно глядя на прижатое колесо. Дебори впервые слышит, чтобы тот ругался. Более того, Хулиган обычно порицал всех за нецензурную брань, утверждая, что непристойности свидетельствуют о духовной лености. Однако в его устах это выражение не кажется Дебори свидетельством лености. Скорее оно говорит об отчаянии.

— Сучий потрох, — повторяет он и направляется прочь. Но Дольфу этого мало.

— Совершенно не обязательно... кружить... на одном месте, — он подходит к гаражу и осматривает решетку радиатора со своей безжалостной дзенской улыбкой. — Просто... нужны силы... для решения этой проблемы.

Глаза у присутствующих лезут на лоб, а Дольф тем временем берется своими маленькими пухлыми ручками за бампер, спина его напрягается, делаясь похожей на морщинистую черепашью шею, и он размеренно и неторопливо, как какое-нибудь гидравлическое устройство, специально предназначенное для этой работы, выгибает тяжелую металлическую крышку и освобождает колесо. У Хулигана отвисает челюсть, и он даже не в силах изрыгнуть проклятие. Он удаляется, бросив свой экипаж на лужайке и что-то бормоча о необходимости посетить бывшую жену.

В дальнейшем, когда они сблизились и стали соратниками по приключениям, эскападам и революции (да-да, революции, черт бы ее побрал! точно так же, как были соратниками Фидель и Че в той же самой борьбе против тирании инерции, в партизанской войне, которая ведется «в межклеточном пространстве», как это определил Берроуз), Дебори нередко становился свидетелем того, как Хулиган словно проглатывал язык или, точнее, терял дар речи после многодневных гонок и болтовни нон-стоп, от которой его танцующий ирландский голос садился, а неисчерпаемые запасы самостийного интеллекта вдруг оскудевали. Однако он больше никогда не видел его поставленным в такой тупик. Потому что у Хулигана была способность заполнять паузы набором бессмысленных цифр — «Ты приперся, когда эта малышка как раз исполняла джайв 45 77 на углу Гранта и Грин, или это был джайв 87?» — пока поток его сознания не возобновлялся и он не возвращался к утраченной нити разговора. Бессмысленные цифры для заполнения пауз. Самоочевидный трюк, который тем не менее никогда не воспринимался его слушателями как попытка замаскировать собственное несовершенство. Это было чисто звуковое оформление для поддержания ритма — рибоп в поисках утраченной колеи, которая неизменно находилась. «Главное не останавливаться, и рано или поздно выедешь на свою тему». И эта вера, переносившая его через провалы, стала исповедоваться всеми, кто его знал, и помогать им преодолевать собственные бездны. А теперь этот мост был смыт. В бесконечной бесцельной чепухе и ворохе бессмысленных цифр он был потерян навсегда. Навсегда.

Хуже того. Выяснилось, что все это было одним сплошным трюком, что у него никогда не было цели, что за всей этой страстью и шумом, большими гонками и гулянками не было ровным счетом ничего, кроме рибопа, кроме ничего не значащего шуршания крыльев насекомых в скучных местах у Элиота.

Во веки веков, аминь.

Итак, пьяный, измотанный и обезумевший от горя Дебори резко вздрагивает в своем моховом гнезде в гуще ежевичных зарослей. В темноте до него доносится скрип проволоки, издаваемый при соприкосновении колючек со скобами ограждения, когда кто-то пытается пройти там, где проход не предусмотрен. Затем следуют сдавленное ругательство, хихиканье и хруст веток. Дебори наклоняется вперед и видит, как в тени тополей, отделяющих его болото от соседского пастбища, движется луч фонарика. Сопровождаемый треском сучьев и руганью, луч, мечась из стороны в сторону, приближается к нему, выскакивает на вырубку и замирает, повиснув на ветке. Это два туриста, нагруженные мешками и пакетами, за которыми следует Сэнди с огромным игрушечным медведем. Она так громко ругается и шумит, что светловолосый опускает свою поклажу, чтобы утихомирить ее.

— Спокойнее. Ты хочешь, чтобы сюда заявился тот старый пердун со своими собаками?

— Я совершенно этого не хочу, — откликается Сэнди. — Мне и вас хватает.

Дебори изумленно смотрит сквозь заросли на то, как Сэнди, вальсируя с медведем, обходит пень, усаживает огромную игрушку на землю и опускается к ней на колени.

— Ну-ка помоги мне, — произносит она, борясь со слишком туго застегнутой пуговицей на горле, — и дай что-нибудь выпить.

Чернобородый достает из мешка полугаллоновую бутыль с вином, открывает ее и начинает пить в свете покачивающегося фонарика, не отрывая взгляда от толстухи и мишки. Затем он опускает бутыль, вынимает из другого пакета колбасу и начинает зубами сдирать с нее пластиковую обертку. Светловолосый опускается на колени рядом с Сэнди и, хихикая, начинает расстегивать ей блузку на глазах чернобородого и Дебори. Издали доносится шум поезда, проходящего через Нибо в 10.10. Колеблются тени. Лихорадочно работающие пальцы уже спускают блузку с одного плеча, когда вдруг голова Сэнди неожиданно откидывается на плечо медведя и она начинает храпеть. Светловолосый уже хохочет вовсю и играет с бретельками лифчика.

— Ты по каким кредиткам купила себе это, мамочка?

Сэнди оседает и начинает храпеть еще громче. Парень пытается пропихнуть руку ей за спину, чтобы расстегнуть застежку. Чернобородый роется в сумке Сэнди, достает из нее маленький транзистор и включает его. Потом, не переставая жевать колбасу, он прислоняется к дубу и начинает настраивать транзистор, наблюдая за тем, как его спутник борется с лифчиком спящей женщины. Не в силах более выносить это зрелище, Дебори закрывает глаза и погружается во тьму. В голове у него гудит. До него доносятся обрывки радиопрограмм, пока чернобородый не находит один из хитов Бич-Бойз. Музыка заглушает храп и посапывание Сэнди, и Дебори уже не слышит ничего, кроме мелодии, просачивающейся к нему сквозь извилистый туннель из листьев. Они уже почти смыкаются над его головой, когда вдруг до него долетает голос чернобородого.

— Что, она сказала, он делал на железной дороге? Считал?

— Шпалы, — отвечает светловолосый. — Считал шпалы между Пуэрто-Санкто и следующей деревней. Расстояние в тридцать миль. Считал железнодорожные шпалы. Его накачали наркотиками, и он пошел считать их на спор, хи-хи!

— Хулиган, — задумчиво произносит голос чернобородого. — Великий Хулиган. Скапутился из-за какого-то спора. — Кажется, он искренне опечален, и Дебори ловит себя на мысли о том, что чернобородый начинает ему нравиться. — Я даже не могу поверить в это...

— Да брось ты, братан. Он спекся. Сдох. Пойди-ка лучше сюда. Могу поспорить, это получше, чем твоя колбаса.

Дебори пытается открыть глаза, но коридор перед ним уже почти закрылся. «Ну и черт с ним, — думает он. — Кто в наше время боится темноты? Хулиган не просто городил околесицу, он считал. Мы все считаем».

И вдруг темное пространство вокруг заполняется возникающими и исчезающими лицами. Дебори наблюдает за тем, как они мелькают, и его душа наполняется теплом и любовью ко всем этим физиономиям — близким и далеким, знакомым и неизвестным, ушедшим в небытие и вечным. Привет, лица. Возвращайтесь! Возвращайтесь все! И Линдон Бейнз Джонсон с искореженным компромиссами лицом, и бесстрашный в своем крестьянском невежестве Хрущев, и пышущий здоровьем Эйзенхауэр! Сегрегатор Джеймс Дин и объединитель Тэб Хантер.

А теперь уйдите и оставьте меня.

А теперь вернитесь.

Вон Монро, Этель Уотерс, Безумная Кэт, Лу Костелло, Харпо Маркс, Эдле Стивенсон, Эрнест Хемингуэй, Герберт Гувер, Гарри Белафонте, Тимоти Лири, Рон Бойс, Джерри Ли Льюис, Ли Харви Освальд, Джоу Энлай, Людвиг Эрхард, сэр Алек Дуглас-Хоум и Мэнди Райс-Дэвис, генерал Кертис Ле Мей и Гордон Купер, Джон О'Хара и Лиз Тейлор, Эстес Кифаувер и губернатор Скрэнтон, Человек-Невидимка и Одинокая Толпа, Великий Идеалист и Развивающиеся Нации, Венгерские борцы за свободу, Эльза Максвелл, Дина Вашингтон, Жан Кокто, Уильям Эдвард Буркхардт Дюбуа, Джимми Хэтлоу, Олдос Хаксли, Эдит Пиаф, Зазу Питс, Сеймур Гласе, Большой Папа Норд, Бабушка Уиттиер, Дедушка Дебори, Красавчик Флойд, Громила Уильямс, Бойо Биэн, Микки Руни, Микки Мэнтл, Микки Макги, Микки-Маус — уйдите-вернитесь-уйдите...

Это лето в Сан-Франциско со сладким цветочным ароматом. Вернись-уйди...

Кливер, вернись. Абби, вернись. И даже вы, никогда не уходившие, вернитесь снова — Джоан Баэз, Боб Кауфман, Лоренс Ферлингетти, Гордон Лиш, Гордон Фрэзер, Грегори Корсо, Ира Сандперл, Фриц Перлс и даже ты, черножопый Чарли Мэнсон. А ты, Джед, лучше вали обратно в Теннесси, а теперь вернись, а теперь вали и снова вернись.

Всех нас кто-нибудь призывает. У всех у нас отсрочка приведения в исполнение смертного приговора. Это был не рибоп — он считал. Чтобы прийти и засвидетельствовать.

Юный Кассиус Клей.

Юный Мейлер.

Юный Миллер.

Юный Джек Керуак, еще не бросивший футбольную карьеру в Колумбии и не заработавший грыжу в «Эсквайре». Юная Сэнди с прикрытой грудью. Юный Девлин и юный Дилан. Юный Леннон. Юные любовники вне зависимости от имен. Вернитесь и вспомните, а потом уйдите и снова вернитесь.

Явка обязательна, но не желательна.

В поисках тайной пирамиды

1. САФАРИ — ЭТО ХОРОШО

26 сентября 1974 года. Йом Кипур, День Искупления и Раскаяния. День покупки мира. Господь организовал все предельно ясно — однодневный пост от заката до заката раз в году на веки вечные. Благоприятный день для начала путешествия к пирамидам.

28 сентября, суббота. В Сан-Франциско Пол Красснер. Я спрашиваю у него, соблюдал ли он пост. Он отвечает, что был слишком занят питанием.

29 сентября, воскресенье. Семнадцатое воскресенье после Троицы. Красснер уже все упаковал и готов к отъезду. В его планы входит посещение пирамид, что является частью тайного расследования: каким-то образом с помощью угла Большой Галереи он хочет неоспоримо доказать, что пуля, убившая Кеннеди, не могла быть выпущена из винтовки Джека Руби.

30 сентября, понедельник. Джек Черри из «Роллинг Стоунз» довозит нас с Красснером до аэропорта, откуда мы собираемся лететь в Дейтон, штат Огайо, чтобы побеседовать с крупным андеграундным знатоком пирамид Енохом из Огайо о Великой подземной пирамиде. Черри летит в Нью-Йорк на рандеву по поводу сафари. Он умеет говорить по-арабски.

1 октября, вторник. Суккот, первый день праздника кущей. Енох из Огайо содержит салон татуировок и пирсинга сосков, специализируясь в основном на женщинах. Стены студии увешаны цветными полароидными снимками его удовлетворенных клиенток. Когда мы появляемся, он изображает изгнание из рая Адама и Евы на дряблом боку сорокалетней домохозяйки из Коламбуса, время от времени подтирая подтеки чернил и крови. Красснер выпучивает глаза, а я вступаю в переговоры.

Под жужжание иглы и стоны домохозяйки Енох сообщает нам, что ему известна тайна подземного храма. Енох из Огайо является известным астральным путешественником и в бестелесном виде уже посещал долину Царей. Он переполнен сведениями и брызжет предсказаниями. Его глаза начинают блестеть ярче, а игла вызывает более обильное кровотечение. Домохозяйка продолжает стонать и гримасничать, пока окончательно не заглушает пророчества Еноха.

— Ну все, моя сладкая, на сегодня хватит, а то ты что-то побледнела.

Я следую за ним в глубину студии, где он отмывает руки от следов своей профессии, продолжая разглагольствовать о прошлом и будущем Египта. Раздавшийся сзади грохот заставляет нас поспешить обратно. Но с домохозяйкой все в порядке. В обморок упал Красснер.

2 октября, среда. Я оставляю Бродягу Лу и готов двигаться дальше. Но Красснер уже по горло сыт тайнами. «Еще обыщут меня и обнаружат, что я обрезан», — заявляет он и улетает обратно в Сан-Франциско.

Я покупаю у дизайнера по мебели кремовый «понтиак» 66 года и отправляюсь в Порт-Ройял, штат Кентукки, к Венделлу Берри, намереваясь завербовать его. По дороге я узнаю из новостей, что на Кентукки обрушился самый ранний за полвека мороз, погубивший весь урожай табака. Поля с обеих сторон дороги покрыты мертвыми растениями и мрачными фермерами. При всей своей антипатии к табаку, я не могу без сострадания глядеть на их убитые горем фигуры в комбинезонах и бейсболках. Есть что-то вневременное и общечеловеческое в облике фермера, обозревающего погубленный урожай. Его фигура могла бы быть иероглифом, символом, нацарапанным на клочке папируса и содержащим бессмертное определение бесплодного отчаяния — «Облом».

3 октября, четверг. День рождения святой Терезы. Еще одна холодная ночь, побивающая все рекорды. После яичницы с печеньем мы с Венделлом запрягаем двух толстозадых бельгийских кобыл и отправляемся холодным утречком посмотреть, что осталось от его сахарного сорго. Листья потемнели и обвисли, но стебли все еще крепкие. Мы срезаем пару образцов и направляемся за гребень горы узнать мнение двух его знакомых фермеров.

— Близнецы Тидвелл все знают, — сообщает Венделл. — Они здесь пашут землю с незапамятных времен.

Фургон грохочет по извилистым каменистым колдобинам сквозь заросли кленов, маклюр и кизила. Мы застаем братьев работающими на высокогорном лугу. Их лица не отражают никакого отчаяния — их урожай был аккуратно развешан в амбаре еще до наступления холодов, и теперь, сидя под стеблями, они занимаются дисковкой. Их абсолютно одинаковые бодрые восьмидесятилетние фигуры двух Хороших Парней могут служить еще одним иероглифом, обозначающим «Тех, Кого Не Постиг Облом».

Они рассматривают стебель Венделла и заверяют, что на стыке он не поврежден, а к гибели урожая приводит именно разрушение стыка.

— Только не пускай на эти поля коров, — предупреждают они. — От таких заморозков в сорго начинает вырабатываться синильная кислота, и животные могут заболеть...

Внимая этим двум старым американским алхимикам, начинаешь понимать, почему магистр искусств и действительный профессор Венделл Берри, два раза в неделю преподающий в университете Кентукки, в течение остального времени занимается патриархальным возделыванием земли: в нашем прошлом заключена мудрость, приблизиться к которой можно лишь с помощью патриархальных методов. Стоит только вспомнить о Шлимане, последовавшем за Гомером и обнаружившем Трою.

На обратном пути я сообщаю Венделлу о группе ученых из Беркли, которые провели обследование пирамид с помощью новомодных космических лучей с целью обнаружения потайных залов. «И открыли нечто такое, что превосходит самые совершенные изобретения человечества. Однако дело кончилось тем, что их десять тон оборудования зажарили крысу, попытавшуюся свить гнездо в проводке».

— Они загубили крысу? — спрашивает Венделл, нажимая на тормоз, чтобы фургон, съезжая с крутого склона, не налетел на кобыл. — Неплохое начало для научного персонала Беркли.

4 октября, пятница. Париж, Кентукки.

Занимаясь поисками Библии в столе древнего гостиничного номера, нахожу на дне ящика выведенный карандашом телефонный номер, под которым следует запись: «Епическая ебля!»

Телефон стоит рядом на прикроватном столике, ибо меня поместили наверху, где обычно располагаются сексуально озабоченные коммивояжеры. Я снова смотрю на телефонный номер, и тут в глубине ящика обнаруживаю Библию. Ведь наняли меня для написания статьи, а не чего-то эпического.

Мне нужен отрывок из пророка Исайи, гл. 19, ст. 19-20. Эти стихи представляют собой основополагающий источник, приведенный в первом томе четырехтомного издания по пирамидологии, приобретенного мною в Сан-Франциско за шестьдесят долларов. Естественно, автор приводит его на иврите, полагая, что любой читатель сможет почерпнуть перевод в Библии. Впрочем, он сообщает, что этот отрывок состоит из 30 слов и 124 букв и что если числовое выражение этих древних слов и букв сложить с помощью процедуры, известной под названием гематрия, то сумма будет равняться 5449, что и составляет высоту Великой пирамиды в пирамидных дюймах.

Значение пирамидного дюйма настолько близко общепринятому дюйму (25 пирамидных дюймов = 25,0265 наших дюймов), что в дальнейшем я их буду называть просто дюймами; к тому же число 5449, умноженное на сто, является и весом пирамиды в тоннах. Сопоставления можно продолжать до бесконечности. Величина углов и точность пропорций Великой пирамиды вмещают в себя все формулы и законы нашей Солнечной системы. И это одна из причин, по которой мы не хотим переходить на метрическую систему. Это все равно что лишиться почвы и стать трансплантантами.

Библия открывается на 90-м псалме — «Живущий под кровом Всевышнего под сению Всемогущего покоится», что является одним из египетских стихов, написанным, согласно «Урантии», первым великим проповедником монотеизма фараоном Эхнотоном, который, по словам Еноха, учился у самого Мельхиседека, а тот, в свою очередь, ля-ля-ля — короче, вы понимаете, что я хочу сказать? К этой пирамиде ведут бесчисленные тропки размышлений. В том числе Исайя.

А вот и глава 19, в которой тем же темным карандашом, которым записан номер на дне ящика, подчеркнуты следующие строки:

19 В тот день жертвенник Господу будет посреди земли Египетской, и памятник Господу — у пределов ее.

20 И будет он знамением и свидетельством о Господе Саваофе в земле Египетской; потому что они воззовут ко Господу по причине притеснителей, и Он пошлет им спасителя и заступника, и избавит их.

Постойте-ка. В этой стороне лежит агрессивное безумие, скрывающееся за изометрическими глазами фанатиков Иисуса. Я предпочитаю другой путь. Я не нуждаюсь в курсе по вопросам динамического духовного напряжения. Я возвращаю дар Гедеона в ящик и закрываю его вместе с таинственной гематрией «Епическая ебля». Все это очень интересно, но мне это не нужно. Будучи воспитанным в жесткой баптистской вере, я продолжаю считать себя достаточно верующим человеком. К тому же поездка к Великой пирамиде с целью поисков Господа кажется мне оскорбительной по отношению ко всем остальным храмам, которые я посещал в течение многих лет, вызовом, брошенным таким духовным учителям, как Св. Хулиган, Св. Лао-Цзы, Св. Дороти, которая сформулировала это лучше всех: «Если вы не можете найти Господа на своем заднем дворе в Канзасе, скорее всего, вы не найдете Его и в Великой пирамиде Египта».

К тому же (теперь я могу в этом признаться) экспедиция направляется вовсе не к Великой пирамиде в Гизе и не к одному из других уже изученных и объясненных храмов, стоящих на западном берегу великого Нила, — мы едем к иному, еще неведомому чуду, в величественных залах которого якобы содержится разгадка всех тайн прошлого!

Например, как им удавалось обтесывать такие крепкие камни и переносить их на такие большие расстояния? Что за мощное устройство когда-то венчало пирамиду Хеопса и до сих пор аукается с обратной стороны нашего доллара? Откуда взялись эти строители? Откуда взялись мы сами и, что самое главное в свете перехода нашей планеты из созвездия Рыб в созвездие Водолея и грядущей смены полюсов, куда мы идем?

Эта экспедиция призвана найти крепость, которую Иоанн Златоуст называл Новым Иерусалимом, Енох из Огайо — Потаенным Храмом тайн, а Эдгар Кайс — Залом свидетельств.

Следующая остановка — библиотека исследований и просвещения в Вирджиния-Бич, штат Вирджиния.

5, 6, 7, 8 октября. Исследования в библиотеке Кайса.

По мере разрастания репрессий после Французской революции вереница голов, предназначенных быть снесенными новомодным изобретением доктора Гильотина, слишком разрослась, и потому кое-кого из мелкотравчатых аристократов обрекали на более дешевый вид смерти. Когда наступало время, их без каких-либо церемоний вышвыривали из камер в поле, где уже поджидал дюжий палач с обнаженным мечом.

Для того чтобы скрасить скуку этих ежедневных казней, руководство изобрело следующую забаву: перед тем как опустить меч на шею несчастного, ему шептали: «Ты свободен, mon ami, беги!» и выпускали. После чего зрители делали ставки, сколько шагов пробежит обезглавленное тело, прежде чем упасть. Семь шагов было нормой, двенадцать удавалось сделать лишь особо энергичным экземплярам. Рекорд был установлен женщиной, пробежавшей двадцать четыре шага, пока лишенное глаз тело не наткнулось на телегу с навозом.

Оказывается, некоторые устойчивее других.

Тот же неукротимый дух окружает здание библиотеки исследований и просвещения, насчитывающей 49 135 страниц стенографических записей, сделанных за невзрачным человечком, известным под именем Спящего Пророка.

Единственное, что мне удалось узнать после четырехдневных исследований, это то, что до меня сотни других уже пытались найти Тайную пирамиду Кайса. Наиболее заметным среди них был некий Малдун Грегор. Исследователь Грегор написал на эту тему книгу под названием «Тайные свидетельства» и, по утверждению его брата, продолжающего свои научные труды, до сих пор находится в Каире. Может, ему удалось раскопать что-нибудь новенькое?

— Он работает в университете, — отвечает этот брат, не отрываясь от своих занятий. — Вот и спросите его сами в Каире.

9 октября, среда. Нью-Йорк. Я не провел и получаса в этом бушующем Вавилоне, как отбуксировали мою машину. Остаток дня был потрачен на уплату штрафа в 75 долларов и получение ее обратно. Маленькая девочка, стоящая передо мной в разъяренной очереди, говорит, что их машину украли, и теперь она, наверное, плачет от обиды.

«Знаете, их хватают за задние лапы и уволакивают».

10, 11 октября. Снова музеи и библиотеки. Кажется, я собрал всю информацию, чтобы сложить историю воедино. Я намеревался изложить весь материал за те дни, которые оставались до нашего отъезда, но этот город слишком довлеет надо мной. Он величественен и жуток. Именно здесь явственнее всего ощущается образовавшаяся в экономике течь. Стоя у хайвея на Нью-Джерси, ощущаешь великий протеиновый ветер, овевающий нацию и уносящийся в океан, в котором плавают десять квадратных миль отбросов.

Приехал Джек Черри, и завтра мы улетаем в Каир. Следующую запись я сделаю, находясь на другой стороне земного шара.

2. РАМАДАН:

«ОНИ КИШМЯ КИШАТ ПО НОЧАМ»

13 октября. Девятнадцатое воскресенье после Троицы. Наш Боинг-747 с воем прорезает облака и плюхается в аэропорту Амстердама, как летающая свинья, опускающаяся в свою лужу.

К нему тут же устремляются три огромных грузовика, чтобы сделать все необходимое для его удобства. В свою очередь этот жиртрест прилагает максимум усилий, чтобы обеспечить комфорт своим клиентам. Щедрость его не знает границ. Улыбающиеся половозрелые особы непрерывно подносят прохладительные напитки; бесплатно раздаются журналы, демонстрируются кинофильмы, звучит музыка. К тому же все осуществляется с применением новейших достижений санитарии и гигиены: все предметы, имевшие контакт с человеком, немедленно подлежат кремации.

Это составляет разительный контраст с неряшливым DC-8, на который мы пересаживаемся в Анкаре, чтобы лететь в Каир. В самолете воняет как в подземке, и он под завязку набит разнообразными язычниками.

— Не удивительно, что таможенный досмотр занял столько времени, — шепчет Джек. — Здесь все похожи на террористов.

Он утверждает, что различает турецкий, сербский, курдский, арабский и берберский языки, и, кажется, еще какой-то. Все летят на свой религиозный праздник, все потные, все поют и перекрикивают друг друга на разных языках и диалектах, напоминающих, по гастрономическому сравнению Джека, «лопающийся попкорн».

Большая половина выходит в Стамбуле. Как ни странно, в салоне самолета становится еще более шумно. Оставшиеся пассажиры с уважением поглядывают на нас с Джеком. «Вы? Вы летите в Каир?» Мы отвечаем — да, в Каир. И они закатывают глаза.

— Я латиф! Я латиф!

Я спрашиваю Джека, что это означает.

— Это по-арабски «очень далеко». В устах правоверных это означает: «О Аллах, ты все больше меня удивляешь».

Перелетев через Суэцкий канал, мы вырываемся из гряды облаков и погружаемся в ясную ночь. В иллюминаторе усталыми стражниками в помятых униформах, обшитых ржавыми звездами, виднеются грозовые фронты, перекатывающие туда-сюда шарики молний, чтобы не заснуть.

Воскресенье, полночь. Каир. В аэропорту царит невероятная неразбериха, все шумят и кишат кишмя — именно так — кишмя кишат: паломники приезжают и уезжают, а родственники паломников встречают их и провожают. Носильщики обслуживают пассажиров, оборванные посыльные — носильщиков. Суетятся таможенники, прогуливаются и позевывают солдаты в старых униформах землистого цвета. Жулики всех сортов и возрастов пытаются подцепить клиентуру всеми известными человечеству способами. Джекки пресекает их попытки учтиво и обходительно.

— За год, проведенный на Ближнем Востоке, я изучил все их примочки, — сообщает он.

Мы продираемся сквозь толпу, заполняем формуляры и получаем печати, переправляем багаж через целую вереницу рук — один передает другому, тот катит наши пожитки на тележке к третьему, третий разгружает их на столе четвертого, и все ждут чаевых — и наконец, выйдя на улицу, подставляем лица долгожданному пустынному ветру.

Прицепившийся к нам жулик-носильщик останавливает такси и загружает нас в машину. Он говорит, чтобы мы не волновались, так как водитель хороший, и отправляет нас по круто уходящему вниз неосвещенному бульвару, запруженному от тротуара до тротуара велосипедами, мотоциклами, повозками, скутерами, мопедами, автобусами, навьюченными пассажирами, экипажами, кабриолетами, инвалидными колясками, похоронными дрогами, тачками, фургонами, телегами, армейскими грузовиками, в кузовах которых хихикающая солдатня щекочет друг друга дулами автоматов, рикшами, ослами, волами, безногими нищими на тележках, прачками с корзинами белья на головах; здесь же крестьянский паренек гонит перед собой огромного гольштинского быка (в город! ночью! зачем? продать мяснику? обменять на бобы?), плюс целая вереница других клаксонящих такси, и все несутся вперед без зажженных передних и задних фар, лишь периодически мигая ими, чтобы поставить темную массу впереди в известность о том, что сейчас с помощью восьми цилиндров, дарованных Аллахом, сквозь нее будет проезжать тот или иной Великий Водитель!

Мы чудом продираемся сквозь запруженный центр города, переезжаем через Нил и останавливаемся у ступеней нашей гостиницы «Омар Хайям». Ее великолепие несколько поблекло по сравнению с эпохой расцвета, когда у всех статуй еще были носы и соски, а полковники и местные губернаторы поднимали бокалы с лимонным соком за Империю и за то, чтобы над ней всегда сияло солнце!

Нас провожают в номер, и мы принимаемся распаковывать вещи. На часах начало третьего ночи, но фантастический шум с противоположного берега реки заставляет нас снова выйти на улицу. Пересекая немыслимо старомодный вестибюль в колониальном стиле, Джек сообщает мне еще некоторые подробности о пользе, принесенной египтянам англичанами.

— Они донесли до правителей Египта мысль о том, что вещи можно приобретать в кредит. В результате Египет погряз в чудовищных долгах, и англичане были вынуждены вернуться, чтобы помочь им в финансовых вопросах. На это ушло около семидесяти лет. Англичане хотели превратить Египет в моноэкспортное государство и получать из него исключительно хлопок. Для этого они и начали перекрывать Нил плотинами. Англичане не понимали, как можно жить в стране, которая каждый год подвергается наводнениям.

После того как наводнения, ежегодно обогащавшие почву, прекратились, египтяне стали зависеть от чудо-удобрений. А англичане начали подумывать, что хорошо бы собирать не один, а два урожая за год. А может, и три! Руководство, ни один из членов которого не являлся египтянином и даже не говорил по-арабски, сочло эту идею замечательной. Кажется, оно состояло исключительно из албанцев. Вот они-то и принялись швырять деньгами, возводить викторианские мечети, импортировать разнообразные товары и платить немыслимые проценты европейским кредиторам...

Сбор трех урожаев вместо одного привел к тому, что крестьяне были вынуждены проводить у ирригационных каналов больше времени. Что вызвало страшную вспышку бильгарциоза, распространяемого мелким водяным червяком; сначала поражаются ноги, а потом постепенно болезнь поднимается до самых глаз. Именно из-за него Египет занимает первое место в мире по количеству слепых. Почти 70% населения рано или поздно оказывается пораженным им.

При этом, несмотря на всю внедряемую модернизацию, англичанам так и не пришло в голову выстроить здесь больницы. Смертность детей до пяти лет составляет 50%. Не случайно тут родилась поговорка «Лучше терпения нет ничего на свете». Англичане сделали все возможное, чтобы закрепить ее.

Мы переходим через Нил, и рассказ Джекки о недавнем прошлом Каира тонет в дыхании города. Ничего даже похожего представить себе невозможно! Оно обладает неповторимыми свойствами. Смешайте в воображении глухой рев заливаемой в танкеры нефти с пронзительными криками подростковой баскетбольной команды, добавьте гул кондиционеров и взбрызните все перезвоном колокольчиков и свистками полицейских, затем вылейте эту смесь в узкие улочки, обитатели которых шумно поедают кунжутные пирожки, жаренные в оливковом масле, булькают огромными кальянами, прихлебывают кофе по-турецки и играют в нарды, с грохотом передвигая фишки, — тысячи людей кашляют, бормочут и плюются в сумрачных свалках перед домами, а еще миллионы в грязных камчатных одеяниях бредут, поют, праздно шатаются и ругаются. Подогрейте эту смесь до 80° по Фаренгейту в два часа ночи, и вы ощутите вкус каирской какофонии.

Пройдя несколько кварталов и не обнаружив никаких перемен, мы повернули обратно. После проделанных десяти тысяч миль сил уже не было. На мосту к Джеку пристает какой-то тип с обезображенным оспой лицом, тамбурином и краснозадым бабуином.

— Денег! — кричит тип, протягивая тамбурин и удерживая бабуина на веревке, привязанной к кольцу, продетому сквозь нижнюю губу животного. — Денег! Для облизьянки! Прошу прощения, сэр!

Джекки отрицательно качает головой:

— Нет. Ана миш авез. Мы не хотим смотреть, как она танцует.

— Облизьянка не танцует. Прошу прощения, сэр. Не танцует! — Он кричит, пытаясь заглушить грохот транспорта; возбужденный бабуин начинает истерически метаться и скалить свои длинные желтые клыки. Тип резко ударяет голосящее животное по уху краем тамбурина.

— Облизьянка больна! Бешенство! Денег! — он еще раз ударяет бабуина и дергает поводок. — Вылечить облизьянку!

Бабуин ведет себя так, будто это мы виноваты в его страданиях. Выпячивая нижнюю губу, он пятится по направлению к нам и пытается зацепить нас задней лапой. Когти у него выкрашены в пурпурный цвет, а задница напоминает опухоль мозга, только на противоположном месте.

— Денег для облизьянки! Скорей!

Когда мы расстаемся, лишившись 50 пиастров, Джек признает, что за десять лет его отсутствия в Каире появились новые способы вымогательства.

Мы спускаемся вниз и видим, как с берегового устоя моста в реку писает молодой охранник. Он смущенно запахивает полы длинного кителя и закидывает на плечо карабин.

— Добро пожаловать, — произносит он. — Добро пожаловать в Каир. Хоккей?

14 октября, утро понедельника. Мы с Джеком встаем на рассвете, чтобы встретиться с доктором Рагаром, рекомендованным мне Енохом из Огайо. Наконец мы его обнаруживаем. Он сидит в своей ювелирной лавке, напоминая мутный камень, вправленный в плетеное кресло — египетский бизнесмен со слезящимися глазами, в костюме из настоящей саржи, в черном галстуке. Мы пытаемся объяснить ему цель нашего приезда, но, похоже, поиски неизвестного храма интересуют его меньше, чем демонстрация уже сделанных находок. Он с шумом открывает стеклянную витрину.

— Хлам! Я, доктор Рагар, говорю вам правду. В основном, хлам. Для невежественного туриста, который ни к чему не испытывает уважения, это хлам. Однако если я вижу, что человек уважает Египет, я показываю ему тот Египет, который я уважаю. Ну, так из какой части Америки вы приехали, друг мой?

Я говорю, что из Орегона. Это рядом с Калифорнией.

— Да, я знаю, где Орегон. А из какой части Орегона?

Я отвечаю, что живу в городке, который называется Гора Нибо.

— Да, я знаю Гору Нибо. Я был в вашем штате этим летом. С Ротари-клубом. Видите флаг?

И действительно, на стене среди множества вымпелов висит флаг с бахромой, полученный на международном съезде членов Ротари-клуба, который проводился в Портленде в 1974 году.

— Я хорошо знаю весь ваш штат. Я же археолог. Я его объездил вдоль и поперек. Ну так и в какой части города вы живете? На востоке или на западе?

— Посередине, — отвечаю я. Гора Нибо — обычный городишко, расположенный по бокам щебеночной дороги, отходящей от хайвея. — Немного к северу.

— Да. Северная часть Горы Нибо. Я очень хорошо знаю эту часть города. А теперь позвольте мне вам кое-что показать...

Он оглядывается и достает из внутреннего кармана пиджака бумажник, а оттуда извлекает карточку с выгравированным на ней рельефным древним тайным символом.

— Видите? Я еще и Храмовник 32-й степени. Вы знаете, кто такие масоны?

Я говорю, что мне уже известно, что он масон, что именно поэтому Енох и узнал о нем, прочитав статью в газете братства, и добавляю, что мой отец — масон той же степени, но в настоящее время отошел от дел.

— Брат! — восклицает он и, сжав руку, заглядывает мне глубоко в глаза. Его взгляд похож на материализовавшийся дурной запах изо рта. — Сын брата — мой брат! Заходи. Тебе я не стану показывать этот хлам. Заходи ко мне домой на чай — там гораздо спокойнее. Вы любите египетский чай, братья? А египетские благовония? Не дешевые аптечные духи, а настоящие благовония? Лотосовые эссенции? Жасмин? Идем. Во имя твоего отца я окажу тебе любезность — подарю скарабея, который тебе понравился.

Он снова сжимает мою руку, вкладывая мне в ладонь свой подарок. Я говорю, что в этом нет никакой необходимости, но он отрицательно качает головой:

— Ни слова, брат. Когда-нибудь ты мне отплатишь за мое добро. Как говорят масоны: «Внеси свою лепту — встрой свой камень».

Он продолжает удерживать мою руку, пронзая меня взглядом, и я начинаю гадать, не существует ли какого-нибудь полоскания для освежения зловонных взглядов, и пытаюсь перевести разговор на археологию.

— Кстати, о камнях, доктор, — вам известна легенда об отсутствующем камне на вершине пирамиды в Гизе? Как раз там, где, по предположениям, находится Храм свидетельств?

Он разражается мрачным смехом.

— А кому же знать, как не мне? — вопрошает он, увлекая меня за собой. — Но сначала вы оба должны отдохнуть.

Джекки следует за нами, но его сбить с панталыку не так-то просто.

— Значит, вы знаете об этом месте, доктор? Об этом потаенном храме?

— Храмовник и археолог доктор Рагар, чтобы он не слышал о Потаенном храме свидетельств?! — Он снова разражается смехом. Как и в этом флаге из Портленда, в его смехе есть что-то неприятное, что ставит слушателя в тупик. — Всем известно о Потаенном храме! Одни говорят, другие говорят, а кому известна Истина?

Он останавливается и показывает мне свой масонский перстень так, чтобы не видел Джекки.

— Нам, членам Братства, известна Истина, но мы поклялись не разглашать ее непосвященным. Но тебе, сыну моего брата, возможно, я смогу показать луч света, недоступный другим.

Я киваю, он тоже отвечает кивком и подталкивает меня к лестнице, ведущей к узкой дверце.

— Прежде всего — мой превосходный ароматизированный чай. Увы, без меня: священный пост; а потом мы поговорим. Ибрагим! — кричит он, отпирая тяжелую дверь. — Чай для моих друзей из Америки!

Мы входим в помещение, которое уступает лавке по размерам, зато намного превосходит ее по уюту. Стены до самого потолка завешаны коврами и старыми циновками, приглушающими шум, царящий в центре Каира. Но Боже милостивый, до чего же здесь душно! Доктор включает вентилятор, но он едва перегоняет застоявшийся воздух.

— Итак, пока мой кузен готовит вам чай, вы будете вдыхать аромат настоящего нильского лотоса, перед запахом которого не может устоять ни одна женщина.

Под занавес Джекки выкладывает 50 долларов и покупает благовоние для девушек из «Роллинг стоунз». Мне же, кроме скарабея, удается получить от доктора лишь право на бесплатный звонок в каирский университет. Я оставляю сообщение для мистера Малдуна Грегора с просьбой, чтобы он нашел меня в гостинице «Омар Хайям». После дня, проведенного среди благовоний, я могу с уверенностью утверждать, что точную информацию в Каире можно получить только от американцев.

По дороге обратно мы натыкаемся на уличную выставку, посвященную войне 73-го года, когда египтяне пересекли Суэц и вмазали израильтянам. В центре выставки расположена двухэтажная цементная нога, наступающая на Звезду Давида. Я было собираюсь запечатлеть это на пленку, но окружающие так смотрят на мой огромный «полароид», что я начинаю нервничать.

Энергичный молодой ветеран этой войны проводит нас по всей выставке, демонстрируя стратегические участки и укрепления на выстроенной им из песка модели. Он ведет себя исключительно патриотично. Отдельно он показывает воткнутый в песок снаряд базуки, которым отмечен Бар-Лев — израильская разновидность линии Мажино.

— Снаряд? Сделано в Америке. Захваченное оружие? Тоже американского производства.

Он мрачно произносит это, глядя на меня, но враждебности в его голосе я не чувствую. Даже когда он говорит об израильтянах, показывая забрызганных грязью пленных, чтобы я не перепутал их с победителями-египтянами, в его интонациях нет укоризны. Он с уважением говорит об израильских солдатах — так говорит игрок о своих соперниках. Причем о непосредственных соперниках, как я понимаю, учитывая расстояние, на котором Судьба и Организация Объединенных Наций разместили друг от друга Каир и Иерусалим. Неудивительно, что на каждой улице показывают военное шоу.

Перейдя через мост, я снова вижу нашего потрепанного охранника, стоящего за мешками с песком. Мы приветствуем друг друга, и я направляюсь к гостинице, ощущая причастность к новой для меня политической ситуации.

15 октября, вторник. Так и не могу приступить к статье. Постоянно болтаюсь по городу. Некоторые картины воистину оказываются испытанием для человека, избалованного нашим образом жизни: измученные женщины, проходящие со своими оборванными отпрысками мимо фруктовых прилавков к горам заплесневевших объедков на задворках, костлявые собаки, жующие Котексы, лежащая посередине тротуара и целиком завернутая в черное одеяло масса размером с семилетнего ребенка с протянутой рукой, целые семьи, живущие в останках «паккардов», «бьюиков» и «кадиллаков», разлагающихся на обочинах дорог...

— Знаешь, Джекки, чего не хватает этому городу? Нескольких нью-йоркских полицейских, которые занялись бы отгоном автомобилей. Это поддерживало бы здешние отбросы общества в форме.

Плюс ко всему постоянный запах мочи и вид нездорового кала. Каир обладает специфической рецептурой не только звуков, но и запахов.

Все это невыносимо. Я повсюду ношу с собой «полароид», купленный в Нью-Йорке, но мне еще не хватает духу снимать сцены глубокой нищеты. Я вспоминаю свой спор с Анни Либовиц: «Я не хочу, чтобы меня снимали, когда я бреюсь, сижу в клозете или нахожусь в состоянии депрессии!» Точно так же я не хочу, чтобы снимали мои гнилые зубы, глаза, покрытые желтой коростой, или искривленные конечности.

Ночь вторника или утро среды. Сегодня последний день Рамадана. Рождество в Каире. Как и Нью-Йорк, этот город слишком подавляет, у него устрашающий вид. Однако, в отличие от Нью-Йорка, мощь Каира определяется не столько ликвидными активами, приводящими в действие экономические турбины, сколько потоками, поднимающимися от прошлого, от еще не реализованных сокровищ, — это грядущая мощь. Каир был влиятельным уже тогда, когда Нью-Йорк еще представлял собой пустошь, он имел письменную историю в то время, когда Ветхий Завет еще находился в черновиках. И личинка его значимости набухает где-то между сдержанным национализмом молодого патриота в парке и банальным мистицизмом Посвященного в сарже.

Пушечные выстрелы оповещают о последнем дне Рамадана. Кошачьи вопли транспорта учтиво стихают, и с минаретов через усилители начинает доноситься пение.

Потом все стихает, и слух улавливает отклики правоверных и молитвы, возносящиеся к небу из мечетей и с тротуаров. Днем я видел метельщика, откликнувшегося на зов Мекки и распростершегося рядом с кучей мусора, которого объезжали машины.

Слушайте, о боги! Звук разрастается все больше. Выпустите меня из этого затхлого номера! Я беру ручку, фотоаппарат и отправляюсь на улицу, чтобы застать свежесть рассвета.

Я проскальзываю мимо третьеразрядного Тезея и его лепных легионов, пересекаю просторный вестибюль с люстрами, облепленными купидонами, обхожу молящихся на тротуаре швейцаров и устремляюсь к цементному ограждению, идущему вдоль крутого берега Нила.

Кладу записную книжку на ограждение. Молитвы продолжаются, однако городская жизнь возобновилась. Двигатели рычат, тормоза скрипят, клаксоны гудят, фары мигают. По улицам мимо изысканных неоновых вывесок кафе и простых жаровен на обочинах тянутся вереницы огней. Усилители на минаретах передают монотонное пение муэдзинов, подхватываемое сотнями тысяч других голосов.

Дует древний ветер, в течение многих веков позволяющий лодочникам подниматься по Нилу вверх по течению, а потом спускаться вниз. В кузове проезжающего пикапа лает собака. Охранник выходит из своей будки и видит, как я пишу в блокноте. Он поднимает воротник длинного кителя и подходит ко мне. В руке он держит фонарик за ту часть, где находится лампочка, так что между нами образуется небольшое сияющее пространство. Мы улыбаемся и киваем друг другу. С близкого расстояния я замечаю, что штык на его карабине проржавел и погнут.

При первых рассветных лучах шум с противоположного берега еще больше возрастает. Мы поворачиваемся лицом к городу как раз в тот момент, когда выключаются все фонари и флюоресцентное освещение моста: бац! и все огни в Каире исчезают. Слава Аллаху! Мы снова поворачиваемся друг к другу, и охранник с присвистом выражает свое одобрение: «Я латиф!» Я киваю.

Усилители из-за перегрузки смолкают, но пение на улицах продолжается. Более того, оно становится громче, словно бросая вызов технике. Молитва скручивается из миллионов волокон, не уступающих по своей крепости легендарному египетскому хлопку, она прядется из миллионов голосов, соединяющихся в единую нить, которая устремляется на восток к темному метеориту, притягивающему к себе, как игольное ушко или черная дыра, все пряди мусульманской веры.

Охранник наблюдает за тем, как я пишу, любезно освещая фонариком блокнот.

— Тисма, я хавага, — произносит он. — Англис?

Я говорю — нет, не англичанин. Американец.

— Хорошо, — кивает он. — Мериканец.

От ветра и торжественности момента у меня пересыхает в горле. Я снимаю с плеча флягу и пью. Потом предлагаю охраннику. Он делает вежливый глоток и произносит свой комментарий относительно качества фляги.

— Мериканская армия?

— Да. Армейский резерв. — Мне ее помог выбрать приятель, бывший морской пехотинец Фрэнк Доббс, вместе с ботинками и шлемом от песчаных бурь. — Резерв армии Соединенных Штатов.

Охранник возвращает мне флягу и отдает салют. Я отвечаю ему тем же. Потом он что-то спрашивает, указывая на мой блокнот. Я показываю на противоположный берег и прикладываю к уху руку, потом делаю вид, что принюхиваюсь к нильскому ветру и что-то записываю. После чего обвожу рукой реку, небо и все остальное, что вмещает в себя священная ночь. Он возбужденно кивает и прижимает к сердцу сжатый кулак:

— Египет?

— Да, — отвечаю я, повторяя его жест. — Египет.

Огни снова вспыхивают.

Мы изумленно смотрим друг на друга — усилители вновь начинают изрыгать заунывное пение, а машины снова возвращаются к своему шумному соперничеству. Когда мы с охранником разжимаем кулаки, в наших глазах стоят слезы. Мне кажется, что на фоне старых минаретов и современных небоскребов я различаю лик египетского возрождения, сочетающий в себе новую гордость и древнюю магию. Это надо запечатлеть! Я принимаюсь копаться в сумке в поисках «полароида», когда ощущаю на своем лице луч фонарика.

— Нет, — произносит он, покачивая фонариком из стороны в сторону. — Нет фото.

Я решаю, что дело в каком-нибудь религиозном табу, как это бывает у некоторых дикарей, боящихся потерять душу, или как у меня с Анни Либовиц.

— Я только сниму линию горизонта за Нилом.

— Нет фото!

— Я совершенно не собирался фотографировать тебя, — и я направляюсь прочь вдоль ограждения. — Могу снять с другого места, если ты так...

— Нет фото!

Я не спеша отрываюсь от видоискателя. Охранник кладет фонарик на ограждение, освобождая руки для карабина. И только тут я понимаю, что он боится не за свою душу, а за мост.

Я приношу извинения и убираю фотоаппарат. Он смотрит на меня с подозрением. Даже если бы мы понимали друг друга, говорить больше не о чем. Наконец, чтобы вернуться к былым отношениям, он прикладывает к губам два пальца и произносит:

— Сигрет?

Я говорю ему, что не курю. Он принимает это за ложь, полагая, что я обиделся. Что я могу сказать? Я вздыхаю, а загадка Каира плетется прочь к своему посту, где и замирает, подняв воротник и повернувшись ко мне спиной.

Несмотря на дымку, быстро светает. Ветер на мгновение утихает, и в нос ударяет резкий смрад. Я опускаю голову и вижу, что стою в луже мочи.

16 октября. Праздник Рамадан. Звонит бывший египтолог Малдун Грегор и приглашает нас к себе — сегодня после занятий он готов съездить с нами к пирамидам.

— Моментально уезжайте из этого морга! — кричит он, перекрывая шум в трубке. — Я заказал вам номера в гостинице «Мина».

Мы выкатываемся из нашей обветшалой курильни опиума в духе Редьярда Киплинга и пересекаем кипящие праздничные улицы в поисках данного нам Грегором адреса. Застенчивая девица провожает нас в пентхаус трущобного вида. Остаток дня мы проводим, попивая холодное пиво и рассматривая толпы, прогуливающиеся внизу в своих самых нарядных лохмотьях. Тени уже становятся довольно длинными, когда с кипой книг появляется Малдун Грегор. Мы не успеваем пожать друг другу руки, как он слетает вниз в поисках такси.

— Дорога к пирамидам! Нам надо успеть до наступления темноты.

И вот наконец я ее вижу в лучах пыльного заходящего солнца — сначала из окна такси, потом ближе — с разворота у гостиницы, затем сквозь финиковые пальмы, взбегающие по склону, и, наконец, передо мной предстает Великий Бог в Небесах Как Бы Его Там Ни Звали! — величайшее достижение человечества, идеальная форма, уходящая под облака, — Великая пирамида Гизы!

3. ВНУТРИ ПРЕСТОЛА

Представьте себе обычного туриста, приближающегося к этой достопримечательности: сначала он с облегчением высаживается из самолета, потом немного волнуется во время автобусной экскурсии по бурлящему Каиру, но за легированной сталью современной машины ощущает себя все еще достаточно защищенным. Он смеется и показывает пальцем на чудовищную панораму предместий Гизы — ослы, впряженные в сломанные «фиаты», мазанки, ютящиеся, как осиные гнезда, рядом с самыми современными кондоминиумами: «Ужасно, но следует признать, Цинтия, — не лишено живописности», — он возится с фотоаппаратом и откидывается на спинку сиденья, утомленный солнцем; и вдруг горло у него перехватывает, двери с шипением открываются, и его выбрасывают из удобной скорлупы в безжалостную утробу стоянки у подножия пирамиды.

На него с воплями набрасывается толпа голодных египтян — водители багги, погонщики верблюдов и поставщики самых лучших арабских скакунов. А гиды? Господи, да любые! Всех сортов и видов:

— Добро пожаловать, мистер, добро пожаловать! Все ли у вас хорошо?

Рукопожатие, подмигивание и заискивающе-плотоядное:

— Вам ведь нравится Каир? А Египет? А египтяне? Не правда ли, вы бы хотели взглянуть на на-стоящую мумию царя Ку-Фу? Я буду вашим гидом!

Или еще хуже — не-гиды:

— Простите, сэр, но я просто не могу видеть, как вам досаждают эти фальшивые феллахи. Поймите меня правильно: я не экскурсовод, я — охранник и работаю в департаменте древностей Каира. Идемте со мной. Я не дам этим надоедливым пиявкам испортить вам отдых. Я не экскурсовод!

Наш бедный паломник продирается сквозь толпу к ауде — широкой известняковой площадке у северного основания пирамиды — вжимается в гигантское нагромождение каменных глыб, усеянных новыми гидами и не-гидами, ухмыляющимися с видом горгулий, платит свои пиастры за билеты, позволяющие ему и его курносой жене подняться из битком набитого затхлого помещения в другой каменный покой размером с мужской клозет на автобусной станции — только еще более вонючий! — и с облегчением спуститься вниз.

— Признайся, Цин, эта штуковина очень большая, ты никогда в жизни не видела ничего больше. Жду не дождусь, когда мы сможем показать эти снимки через проектор.

Сказать «очень большая» — это значит не сказать ничего. Она невероятно большая, невообразимо большая, она настолько большая, что кажется вызовом, брошенным самому небу. Если приехать в спокойное время и подойти к ней без каких-либо провожатых, можно ощутить все величие ее размеров. По мере того как вы пересекаете известняковую площадку, огромный треугольник начинает удлиняться и сплющиваться. Основание вытягивается, наклонные боковины вырастают, а заострившиеся углы начинают обхватывать тебя с обеих сторон.

Соответственно вершина опускается, и верхний угол начинает казаться шире. Когда же достигаешь подножия и поднимаешь голову, то не различаешь уже и двухмерного треугольника! Плоскость настолько сокращается, что ее перестаешь воспринимать как плоскость. Вероятно, когда изначально пирамида была покрыта гладкой облицовкой, это производило неизгладимое впечатление — она превращалась в безупречную белую линию, давая представление о первом измерении.

И даже в нынешнем ободранном состоянии она создает эту иллюзию, полностью дезориентируя наблюдателя. Он пытается внушить себе, что и в отсутствие других граней эту он должен видеть как плоскость. Однако все известные нам плоскости горизонтальны — взлетные полосы аэродромов или парковочные стоянки. И потому возникает ощущение, что по ней можно пройтись, если отклониться назад и принять по отношению к ней перпендикулярное положение. От этого начинает кружиться голова...

Чтобы умерить чувство тошноты, я опираюсь на один из каменных блоков и прижимаюсь к нему щекой — его гладкая поверхность успокаивает и вызывает легкую грусть.

— Грустно, не правда ли? — спрашивает Малдун. — Когда видишь разрушение такого древнего места.

Малдун Грегор совершенно не похож на непритязательного старого египтолога, которого мы готовились увидеть. Ему немногим больше двадцати, на нем старые джинсы с заплатками и футболка, глаза все еще туманятся от какого-то психоделика, в дальнейшем заставившего его навсегда бросить этим заниматься.

— После того как арабы ободрали облицовку, за шесть веков пирамида разрушилась больше, чем за сорок предшествующих, если считать с точки зрения общепринятой египтологии, или за сто семьдесят, если вы разделяете взгляды Кайса.

— Печально, — соглашаюсь я. — А как они умудрились это сделать?

— Они решили, что им нужна эта облицовка, — Джекки встает на защиту давно усопших арабов, — для Аллаха.

— Еще печальнее, — добавляю я. — И в конце концов оскорбительно для того, кто решил послать нам эту каменную открытку.

— Арабам нужны были камни для восстановления Каира. Помнишь строительство дамбы во времена Насера?

И Джекки начинает рассказывать о том, как Насер затопил архитектурные сокровища при строительстве гидроэлектростанции. Вспоминая миллионы обездоленных, которых я видел в Каире, я вынужден согласиться, что поступил бы точно так же.

— Но снять облицовку — это совсем другое, — говорит Малдун. — Это все равно что умышленно совершить преступление, зная, что закон еще не вступил в силу. И теперь неизвестно, должно было послание дойти до нас или нет. Строители этой штуковины пытались передать сведения, важные во все времена. Формулу квадратуры круга или золотого сечения. Ни одна другая пирамида не содержит этих сведений. Они несут чисто личностную информацию, сводящуюся приблизительно к следующему: «Внимание, потомки! Пара строк, чтобы напомнить вам о том, что фараон Как-его-натон был величайшим воином, правителем и мыслителем, воплотившим в жизнь грандиозные замыслы, часть из которых изображена на соседних стенах. Его супруга тоже ни в чем ему не уступала». В Великой пирамиде вы не найдете ничего подобного. Никаких хвалебных иероглифов. Предполагалось какое-то другое, более универсальное послание.

— Может, оно и не исчезло, — замечает Джекки. — Может, за те миллиарды лет, которые нас разделяют, мы просто разучились читать.

— Или все это было лишь приманкой для арабов, — добавляю я. — И никакого послания не было вообще.

Я умею делать такие допущения в разговоре на любую тему и с любым собеседником.

Наше внимание привлекает шорох гравия, и, подняв головы, мы видим маленькую фигурку, выходящую из центрального входа и направляющуюся к нам.

— Пошли, — говорит Малдун. — За южной гранью есть место, где вас не найдут.

Мы с Джекки вслед за ним огибаем северо-восточный угол и начинаем двигаться вдоль западного основания. Становится темнее, так как огромное строение закрывает огни Каира. Малдун осторожно проводит нас через раскопки небольшого погребального храма, находящегося между тылом Великой пирамиды и восточной гранью ее не менее величественной соседки — пирамиды Хефрена.

— Видите там черный шар?

Малдун указывает вниз по направлению Гизы. В четверти мили от нас я различаю какую-то округлую форму.

— Это затылок Сфинкса. — Он садится, повернувшись лицом к зловещему силуэту. Джекки располагается лицом на восток, глядя на мигающие огни Каира. Я выбираю камень со спинкой, с которого видна вся троица пирамид, называемых в туристических буклетах «Группой Гизы». Можете свериться с изображением на пачке сигарет «Кэмел».

Вдалеке на западе виднеется маленький Микеринос. Ближе — пирамида Хефрена, вершина которой сохраняет венец облицовки. Она почти так же велика, как ее знаменитая сестра. К тому же она была построена на более высоком плато, чем Великая пирамида, и поэтому ее основание на несколько футов выше над уровнем моря. По своим размерам она ничем не отличается от Великой пирамиды. Однако, как замечает Малдун, лишена надменной дерзости. Венец обшивки на макушке, оставленный арабами, придает ей комический оттенок, делая похожей на мультяшную гору из Диснейленда. Пирамида Хефрена столь же невероятно огромна и потрясает своей каменной кладкой, и тем не менее она не приковывает к себе взгляда. Он все время возвращается к другому безверхому шедевру...

— А что это за темная расщелина? — спрашиваю я Малдуна. — Черный ход в Великую пирамиду?

— Полковник Говард Вайс так и думал году в тысяча восемьсот сороковом. Именно он вскрыл помещения над царскими покоями и обнаружил картуш Хуфу.

Именно обнаружение имени Хуфу в верхних помещениях сильнее всего ударяет по версии Кайса.

— Полковник был большим специалистом по взрывчатке, к тому же на него работал араб по имени Дуэд, занимавшийся продажей пороха и гашиша. В результате многолетнего общения с этими взрывчатыми веществами Дуэд окончательно оглох, зато приобрел некоторые познания в области ведения раскопок. Как и Вайс, он считал, что должен существовать другой вход в пирамиду, который можно найти, если правильно скомбинировать его любимые вещества.

Ветер утих, и наступила полная тишина. На мгновение мне показалось, что из-за юго-западного угла появилась какая-то фигура, направляющаяся к нам, но она тут же растворилась в бездонной мгле.

— После одного такого взрыва с коротким взрывателем полковник уже решил было, что навсегда лишился своего специалиста. Однако через пару дней Дуэд очухался и рассказал о явившемся ему видении: прямо напротив центральной двери расположен черный ход. Простота этого откровения заинтересовала доброго полковника.

Я вдруг замечаю, что все лаявшие в Гизе собаки внезапно умолкли.

— И хотя старина Говард Вайс знал, что ни в одной из пирамид не существует южного входа, на всякий случай он решил обойти ее и проверить — на это всего-то требовалась пара бочонков пороха:

— И он что-нибудь обнаружил? — интересуется Джек.

— Камни. Потому это отверстие называется «Бесплодным углублением Вайса».

— Так я и знал, — говорит Джек.

— Он уволил Дуэда и перебрался к Микериносу, где якобы обнаружил саркофаг с мумией фараона, однако корабль с ней по непонятным причинам затонул по дороге в Англию, и Говард Вайс лишился своей находки. Эта бессмысленная дыра и верхние помещения стали единственным, что он мог предъявить после пяти лет своих раскопок и взрывной деятельности. Кстати, одно из помещений оказалось заполненным таинственной черной пылью.

— Да? И что это было?

— Когда наука смогла ее проанализировать, оказалось, что это прах миллионов жуков.

— Потрясающе. — Джекки встает и поправляет галстук. — Это воодушевляет меня на то, чтобы вернуться в гостиницу и перебить всех комаров. Сообщи мне, если узнаешь что-нибудь полезное.

После ухода Джекки Малдун посвящает меня в некоторые подробности своей биографии. Воспитанный правоверными родителями в духе учения Эдгара Кайса, Малдун был переполнен таинственными теориями, пока не встретился с Енохом из Огайо, перевернувшим его мировосприятие.

— Он приехал к нам в город, расставил палатку и принялся составлять гороскопы и наносить татуировки, а по вечерам проводил собрания. Он вводил себя в транс и отвечал на разные вопросы от лица Рея-Торла, который был сапожником в Мю. Потом, когда бизнес пошел на спад, Рей-Торл перебрался в Атлантиду и стал нелицензированным генным хирургом, так что в конечном итоге ему пришлась бежать из города, и окончил он свою жизнь в Египте, помогая Ра-та строить пирамиду.

— Обалдеть. Ну и что он вам рассказал?

— Ничего особенного. Приблизительно то же самое, что говорит Кайс и другие пророки: что двухтысячелетняя эпоха Рыб заканчивается, а за ней последует Конец света, который, скорее всего, наступит в последней четверти этого века. Рей-Торл называет его Аподосисом, а Енох — Бурей дерьма.

— В последней четверти?

— Плюс-минус десять-двадцать лет. Но в любом случае скоро. Поэтому сторонники Кайса так и стремятся обнаружить этот потаенный храм. Считается, что в нем должны содержаться данные о предшествовавших Бурях дерьма, а также сведения о том, как в них уцелеть. Однако...

Я чувствую, что Малдун вряд ли обсуждает эту тему со своими студентами в университете.

— ...все должно совпасть, чтобы найти его: время, положение Земли, орудия.

И, глядя на черную выпуклость головы Сфинкса, он наизусть цитирует одно из самых известных предсказаний Кайса: «Когда солнце поднимется из вод и линия светотени упадет между лапами Сфинкса, поставленного хранителем и стражником, когда исполнится срок и начнут происходить перемены в жизни человечества, можно будет войти туда, куда закрыт вход из помещений рядом с правой лапой Сфинкса. Тогда между Сфинксом и рекой...»

Именно это пророчество заставило меня приехать к пирамидам. В библиотеке его знали все. Стоило мне упомянуть, что я еду в Египет, как седовласые старушки и длинноволосые бывшие хиппи задавали мне один и тот же вопрос: «Хотите найти Зал свидетельств?»

— И Сфинкс является не единственным хранителем, — продолжал тем временем Малдун. — У Кайса упомянуты целые полчища стражников или хранителей, которые окружают Потаенный зал. Они должны быть повсюду. Все это плато является неким геодезическим феноменом, охраняемым особыми призраками.

Я вздрогнул от порыва ветра, и Малдун встал.

— Мне пора обратно в Каир, завтра первая лекция в восемь. — Не отрывая взгляда от Сфинкса, он застегивает свою джинсовую куртку. — Знаете, сюда уже приезжала одна женщина из Ассоциации исследований и просвещения. И после долгих перипетий ей-таки удалось добиться разрешения на то, чтобы просверлить отверстие перед правой лапой...

— Она что-нибудь обнаружила?

— Ничего. Почему она выбрала именно это место, хотя от лапы до реки ровно миля, она так и не сказала, но сколько она ни сверлила, там был один камень. Она была страшно разочарована.

— А эти призрачные стражники не сделали ей ничего плохого?

— Об этом тоже ничего не известно. Правда, дело кончилось тем, что она вышла замуж за чешского посла.

Засунув руки в карманы, Малдун исчезает в тени, сообщая мне на прощанье, что увидимся «букра фийл миш-миш». Эту фразу часто слышишь в Каире. Я вспоминаю слова Джекки о том, что она означает что-то вроде «маньяны», только менее определенное. Типа «после дождичка в четверг».

Оставшись в одиночестве, я пытаюсь вспомнить, что мне известно о геодезических явлениях. Я вспоминаю свою поездку к Стоунхеджу, когда солнце в день зимнего солнцестояния вставало точно в расщелине между двух камней, а я понимал, что ровно через полгода оно будет делать то же самое, только в расщелине справа от меня. Припоминаю, как это явление заставило меня осознать, где я нахожусь, вспомнить о наклоне земной оси и изменении орбиты движения Земли вокруг солнца. Лишь этот круг доисторических камней обладает таким неповторимым свойством — единственное место на Земле, где в дни зимнего и летнего солнцестояния солнце занимает именно такое положение.

Я понимаю, что пирамида построена точно в таком же месте, в одной из акупунктурных точек нашей планеты, но сколько ни стараюсь, так и не могу воспринять логику ее планетарной ориентации, которая ощущается в Стоунхедже.

Возможно, это вызвано непроходящим ощущением, что все стало плоским, включая голову Сфинкса, а еще я не могу избавиться от чувства, что рядом кто-то есть и подходит все ближе. Две стофунтовые банкноты в моем кармане вдруг начинают издавать тревожные сигналы, и в тот момент, когда я принимаюсь искать какое-нибудь оружие, внезапно осветившаяся голова Сфинкса изрекает голосом Орсона Уэллиса: «Я... Сфинкс. Мне... много лет».

Все это сопровождается музыкой из «Аиды», и одновременно включается великолепно-зеленая подсветка у Хефрена, голубая у Микериноса, а Великая пирамида погружается в золотое сияние.

Это свето-звуковое шоу устраивается для зрителей у подножия холма. Из-за гробниц и усыпальниц льются, меняя оттенки, лучи света, а Сфинкс на чистом английском языке величественно произносит свой текст. Мне повезло попасть в «английскую» ночь. Кроме этого, есть «французские», «немецкие», «русские» и «арабские».

И в этом золотом сиянии я наконец различаю маленькую фигурку человека, присутствие которого я ощущал. Он сидит на известняке в тридцати ярдах и смотрит на меня. Воспользовавшись освещением, я быстро встаю и широкими шагами, не оборачиваясь, направляюсь прочь.

Добравшись до дороги, я обнаруживаю, что он идет за мной.

— Добрый вечер, друг мой. Не правда ли, прекрасная погода?

Ускорив шаг, он оказывается рядом. На нем голубая геллабия и черные потертые кожаные туфли без носок.

— Меня зовут Мараг.

Что его имя пишется именно так, я узнал позднее, так как вначале букву «г» он произнес как «ж» и слово рифмовалось с «коллажем», только ударение было на первом слоге.

— Извините, но, кажется, вы хотели купить гашиш? Пять фунтов.

Он соединил большой и указательный пальцы в кружок и улыбнулся. Кожа его скуластого подвижного лица походила на отполированный тик, над белыми зубами виднелась полоска аккуратно постриженных черных усов. В обрамлении паутины морщинок весело поблескивали глаза. Этаким привычным весельем. Ему могло быть как сорок, так и семьдесят, а ростом он не превышал моего тринадцатилетнего сына. Казалось, он едва касался земли, двигаясь рядом со мной. Когда я наконец извлек пятифунтовую банкноту и протянул ему руку, чтобы скрепить наш договор, его пальцы просочились сквозь мою ладонь как песок.

Я устроился в небольшом уличном ресторанчике на краю ауды, где прождал его почти час, потягивая кофе по-турецки и наблюдая за сменой оттенков пирамиды, пока иллюминация не выключилась, а Сфинкс не заткнулся. Тогда я расплатился по счету и ушел. Он обещал вернуться через двадцать минут. Но я знаю правила, они интернациональны, вне зависимости от того, где ты находишься — в Танжере, Тихуане, на Северном берегу или в Новато: сначала товар, потом деньги. Двадцать минут... после дождичка в четверг.

Но стоит мне выйти из ресторана, как я вижу поднимающуюся по склону голубоватую фигурку. Едва переводя дыхание и отирая пот с лица, он просовывает мне в руку пять маленьких завернутых в бумагу пакетиков, каждый размером с патрон 45-го калибра. Я начинаю расковыривать один из них ногтем.

— Пришлось сходить дальше, чем я думал, — извиняется он. — Все в порядке? Пять фунтов.

Я понимаю, на что он намекает, — товар стоил ему именно столько, так что он остается без навара. Лицо его сияет. Доставая бумажник, я понимаю и то, что он с легкостью мог завернуть в бумагу козий помет.

Он замечает мои сомнения.

— Как хотите, — пожимает он плечами.

Я даю ему два американских доллара, которые стоят на черном рынке полтора фунта. Изучив обе банкноты, он снова улыбается, давая мне понять, что оценил если не мою щедрость, то хотя бы логичность.

— Каждый вечер на этом углу. Спросите Марага. Все знают, где меня найти. — Он протягивает руку, блестя глазами, и его пальцы вновь протекают сквозь мои. — А вас как зовут?

Я сообщаю ему, хотя все еще не избавился от своих подозрений: а вдруг он меня подожжет или взорвет или и то и другое, как это свойственно тихуанским дилерам?

— Дебри, Дебри? — Он забавляется моим именем, ставя ударения то на одном, то на другом слоге. — Спокойной ночи, мистер Дебри. — И снова исчезает во мраке.

Уже в номере я обнаруживаю, что пакетики набиты настолько туго, что мне приходится воспользоваться ножом. Наконец я извлекаю маленький коричневый шарик нежнейшего и вкуснейшего гашиша, какого я никогда раньше не пробовал и вряд ли уже попробую. И возобновляю записи в своем дневнике:

17 октября, четверг. Первый день в гостинице «Мина». Отличное место. После обильного завтрака и нескольких чашек крепкого кофе мы отправляемся к холму. По всем его склонам ползут праздничные толпы, напоминающие торжественную процессию возвращающихся домой муравьев. Однако они стремятся не к вершине. Миновав несколько террас, они рассаживаются среди камней и принимаются за фрукты и соленую рыбу, или кружат вокруг ауды, горя желанием что-нибудь совершить. При виде меня и Джекки они бросаются на нас, словно мы медом намазаны.

Ни фотографировать, ни писать. Им нравится смотреть на мой блокнот, на то, как движется ручка по странице, в которую они тычут своими пальцами справа налево, словно выдалбливая текст на глиняной табличке.

Мы с Джекки поднимаемся выше и сверху наблюдаем за калейдоскопом толп.

— Десять лет назад я был здесь сразу после Рамадана и ничего подобного не видел, — удивляется Джекки. — Это результат прошлогодней победы над израильтянами. Они настолько горды, что им теперь не стыдно перед пирамидами.

По камням карабкается полицейский в белой униформе с ремнем в руках, намереваясь задать жару ребятишкам, забравшимся еще выше нас. Но те, заметив его, разбегаются, визжа от восторга. Он останавливается, тяжело переводя дыхание. Джекки спрашивает у него, из-за чего он так встревожился. Тот объясняет по-арабски и, размахивая ремнем, направляется к следующей группке карабкающихся детей.

— Говорит, что вчера ребенок упал и разбился насмерть. И сегодня на каждую сторону выделено по десять полицейских.

— Я и не думал, что это так опасно. Наверное, кто-то просто баловался.

— Нет. Он говорит, что уже тридцать лет в Рамадан на пирамиде погибает ребенок. А в прошлом году разбилось целых девять. И просит нас, чтобы мы либо спустились, либо вошли внутрь, чтобы не соблазнять других.

Билеты у входа стоят пятьдесят пиастров. Из него ведет коридор под названием Эль-Мамун. Мы доходим до гранитной перемычки и ждем, когда вниз пройдут вспотевшие паломники с дикими глазами. Это не туристы, а египтяне, и на улице 90° в отличие от вечных 68° внутри пирамиды, однако на свежем воздухе никто не потеет.

Также общеизвестным фактом является то, что внутренний коридор поднимается под углом 26°17', и сечение его составляет четыре квадратных фута. Однако ни его узость, ни крутизна совершенно не ощущаются, пока навстречу не попадается следующий поток людей, пытающихся протиснуться наружу. Неудивительно, что они покрыты потом и глаза у них безумные. Это слишком маленькое помещение для такого количества людей! Кислорода не хватает, в этом никто не виноват, и все это понимают — прямо как на ранних рок-н-ролльных концертах, когда все было непредсказуемо.

Проталкиваясь вперед, вы наконец оказываетесь в просторной Великой галерее. Из-за спины доносится тяжелое дыхание поднимающихся людей. Однако вы знаете, что вам еще предстоит преодолеть горизонтально расположенный отросток, ведущий в покои царицы, где и можно будет глотнуть свежего воздуха. Похоже, местные жители даже не догадываются об этом.

— Невероятно, — выдыхает Джекки. — Остальные пирамиды вообще лишены вентиляции?

— Да. Потому-то эту и не считают усыпальницей.

— Ну конечно, мертвецы не нуждаются в вентиляции.

— Кажется, это еще одно открытие Говарда Вайса. Он предположил, что раз наверху в царских покоях есть вентиляционные отверстия, почему бы им не быть и в покоях царицы. Он рассчитал их местонахождение, как следует стукнул, и они оказались всего в нескольких дюймах от внутренней обшивки.

— Очень странно.

— Это еще не самое странное. Вот посмотри... — я провожу рукой по стене с видом школьника, демонстрирующего приятелю семейный чердак. — Видишь, чем покрыты стены и потолок? Солью, кристаллизовавшейся морской солью, и это только в покоях царицы и близлежащих коридорах.

— И как это объясняют египтологи?

— А никак. Это невозможно объяснить, если только не допустить, что когда-то это помещение было заполнено морской водой... что было сделано или каким-то древним водопроводчиком по неизвестным причинам, или приливной волной.

— Пошли. — Джекки уже был сыт по горло. — Давай вернемся в гостиницу и выпьем пива.

— Последняя остановка, — заверил его я и нырнул в коридор, ведущий из покоев царицы.

Мы вышли в Великую галерею и возобновили свой подъем. Этот сводчатый коридор не производил давящего впечатления. Я больше чем когда-либо уверен, что эти переходы служили для инициации — когда они были освещены факелами, а не флюоресцентным светом, должно было казаться, что Великая галерея уходит в бесконечную высь.

Перед входом в царские покои я заставляю Джекки остановиться и ощупать выступающий Главный камень в кромешно-темном предбаннике размером с телефонную будку.

— На случай, если Бюро стандартов когда-нибудь развалится, здесь находится образец идеального дюйма.

Мы ныряем в царские покои. Внутри, как лягушки на болоте, хохочут и бурлят паломники. Мы обходим толпу и приближаемся к возвышению.

— Оно высечено из цельной глыбы красного гранита. Имеет такие идеальные размеры и углы, что если все на Земле исчезнет, какой-нибудь пещерный умник с математическими задатками, просто изучая этот гранитный ящик, все равно сможет вычислить все то, что нам сегодня известно о плоскости и стереометрии.

Мы наклоняемся и заглядываем внутрь, а толпа продолжает смеяться, топать, греметь и болтать, пока помещение не начинает напоминать улицы полночного Каира.

— Здесь схвачена самая суть Каира, — признает Джекки, — все вплоть до запаха.

Когда наши глаза привыкают к мраку пустой каменной гробницы, мы видим, что дно ее на дюйм заполнено мочой. Чтобы отогнать этот бред, я достаю свою губную гармошку. Толпа замолкает. Джекки дергает меня за рукав, но я продолжаю играть. Паломники не спускают с меня глаз, а я дую до головокружения, заполняя каменные пустоты до, фа и соль аккордами. Я вам покажу, невежественные писуны, как умеет играть американский паломник! Хор посторонних голосов смолкает, и только тогда до меня доходит, что я пою:

— Соберемся у реки, у прекраснейшей реки... Расступись! И какая, вы думаете, это река? Вы, методисты, мусульмане и библеисты. Миссисипи? Конго? Огайо?

— Да, мы соберемся у реки...

Амазонка? Волга? Янцзы? Это древнее изображение на обратной стороне вашего потрепанного доллара — как вы думаете, черт побери, что это за река?

— ...текущей вдоль Небесного престола.

Джекки вытаскивает меня, опасаясь, что еще через мгновение я начну читать проповедь. Когда мы минуем Великую галерею, головокружение у меня прекращается, зато живот бурлит, как ручей во время баптистского крещения вероотступников.

— Что-то ты плохо выглядишь, — замечает Джекки.

— Я и чувствую себя отвратительно.

Мы выходим на улицу. И под аплодисменты присутствующих я прямо перед Великой пирамидой изрыгаю из себя завтрак, съеденный в гостинице.

18 октября. Умираю. Проклятие фараонов приковало меня к постели. Я изучаю душераздирающие теории всеобщей гибели человечества, которые мне уже снятся.

19 октября. Я снова пытаюсь подняться на пирамиду и вынужден спуститься из-за сильнейшего озноба. Опять сплю, читаю и занимаюсь экстраполяцией. Ну хорошо, предположим, что эта Буря дерьма действительно приближается. Предположим, ученые подтверждают это, как, например, в «Крушении миров». Население перестает стирать белье, сбивается в кучи и требует, чтобы кто-нибудь что-нибудь сделал. Что именно? Послал бы в космос банк с элитарной спермой, как предлагал доктор Лири в «Teppe II»?

Надо это принять, как обрушившуюся на нас волю Аллаха?

Или попытаться спастись?

Однако кто сказал, что для сохранения видов надо срочно создавать ковчег? Похоже, что Бури дерьма происходили не раз, a Homo sapiens как жил, так и живет. И на самом деле если что-то и угрожает, то не нам и не нашим душам, а нашей цивилизации.

А теперь представьте себе эту внезапную аннигиляцию (кстати, палеонтологами были найдены замерзшие мастодонты со свежими цветами в зубах — настолько быстро все произошло) и горстки выживших, ютящихся тут и там и цепляющихся за свое скудное существование. Представьте, как они пытаются сохранить некоторые основополагающие ценности. Например, пастеризацию. Объяснить основы бактериологии второму поколению пещерных жителей даже с помощью сохранившихся библиотек достаточно сложно. Придется начать с ритуалов.

— Запомните! Молоко — кипятить. Кипятить молоко.

— Хорошо, о мудрейший старейшина. Кипятить молоко. — И все разражаются Молочной песнью: «Кипятить молоко и убить эту тварь — мы ее не видим, но от нее болеем!»

Библиотеки еще существуют. Старые ритуалы указывают на их местонахождение. Старые песни! Старые хранилища! Старые схемы!

И тут Джек Черри нарушает мой лихорадочный бред.

— Пришел Малдун! Он говорит, что нашел человека, который знает, где это. Он готов отвести нас туда сегодня вечером!

— Где что? — я начинаю выходить из ступорозного состояния. — Кого нашел?

— Местного ясновидца. У него было видение о том, что три американца ищут Потаенный храм, и он составил карту.

— Карту?

— Прохода в тайный храм! Наверное, если чувак знает, что мы что-то ищем, это не просто так.

Я думаю, что Джек просто получил разнос за отсутствие результатов нашей экспедиции, но тем не менее одеваюсь и выхожу на улицу. Малдун ведет переговоры с миниатюрным человечком в голубой геллабии.

Это — Мараг.

4. В ГРОБНИЦЕ ТЕЛЬЦА

«Засуха на воды его, и они иссякнут; ибо это земля истуканов, и они обезумеют от идольских страшилищ». Иеремия 50:38.

По-прежнему 19 октября, воскресенье, по прошествии нескольких неприятных секунд.

— Доброе утро, друг мой, — произносит Мараг, выпрастывая руку из рукава. — Прекрасная погода.

Я говорю, что утро выдалось неплохое для двух часов дня, и пожимаю ему руку. Мы впервые видим друг друга при свете дня. Он старше, чем я думал, и в волосах уже проступила седина, но черные глаза молодо блестят, а зубы белы как жемчуг. Он улыбается в ожидании того, что я предприму. Ситуация острая: признание в том, что он является моим поставщиком гашиша, может стоить мне полезных связей, с другой стороны, разоблачение может его оскорбить и т. д.

Малдун разрешает мои сомнения, представив его как Марвина. Я говорю, что меня зовут Девлин. Малдун сообщает, что у Марвина есть карта, и быстрые маленькие ручки извлекают свиток. На клочке бумаги поверх просвечивающего школьного задания по математике что-то нацарапано карандашом. Мы наклоняемся ближе, и свиток снова сворачивается как жалюзи.

— Марвин говорит, что на этой карте показан путь к Потаенному храму священной истории...

— Потаенный туннель ангельской истории, — поправляет Мараг. — Не далее. У меня есть машина, и вас довезут туда в полной сохранности. Племянник! Это мои друзья из Америки.

Он машет рукой парню, который стоит, прислонившись к капоту машины у тротуара. Это насупленный тип лет двадцати в синтетических штанах и спортивной рубашке с короткими рукавами, закатанными до самых подмышек, чтобы видны были накачанные бицепсы. Он окидывает нас взглядом с ног до головы и с помощью нахмуренных бровей и выставленной вперед челюсти дает нам понять, что мы имеем дело с опасным типом. Он коротко кивает на призыв Марага, и даже его округлая фигура с большой задницей и коротенькими ножками не сглаживает откровенную агрессию.

— Малообразован, — признается Мараг, — но водитель отличный.

— Скажите, Марвин, а откуда у вас эта карта? — Я не припоминаю, чтобы говорил ему что-нибудь о Храме свидетельств.

— До меня дошли слухи, что американские ученые — один с лысиной — ищут тайные проходы. И вчера вечером я набросал эту карту.

— Вы сами?

— А сына попросил написать пояснения. Абсолютно достоверная тайная карта. Моя семья живет в Назлет эль-Саммане уже много веков, и нам известно все, что там происходило.

Малдун говорит, что, насколько ему известно, Марвин хочет получить за нее десять фунтов. «Десять фунтов?!» — повторяем мы хором с Джекки.

— Мне только пять, — поспешно добавляет Мараг. — А еще пять за машину и водителя. — Он замечает наши сомнения и добродушно пожимает плечами: — Как хотите, друзья мои. Я не могу осуждать вас за вашу осторожность. Сейчас мы возьмем только пять за машину и бензин, а мне вы заплатите, когда вернетесь довольными. Годится? Сейчас только пять.

Похоже, здесь все стоит пять фунтов. Мараг продолжает улыбаться.

— Ладно, — соглашаюсь я и вынимаю из своего бумажника пятифунтовую банкноту, которая тут же исчезает в складках голубой геллабии. Однако это происходит не настолько быстро, чтобы ускользнуть от взгляда племянника, который бросается к дядюшке и вступает с ним в визгливую перепалку на египетском языке.

Несмотря на всю приземистость, он все же на несколько дюймов выше своего миниатюрного дядюшки, к тому же явно время от времени занимается в тренажерном зале. И тем не менее силы не равны. Наш юркий, как норка, проводник набрасывается на своего опасного противника так, что от того только перья летят.

— Мой племянник сам не свой до денег, — признается он, провожая нас до побитого «фиата». — Но лучшего водителя вам не найти.

Он закрывает за нами дверцы машины, и только тут я понимаю, что он не собирается ехать с нами.

— К тому же очень услужлив. Его зовут Тадд.

— Клад? — хором переспрашиваем мы с начинающей брезжить догадкой. Толстый коричневый палец вжимается в кнопку стартера, и машина издает победоносный рев. Тадд нажимает на педаль и, сжимая в руке карту, одаривает нас торжествующей улыбкой.

— Я не видел таких улыбок с тех пор, как Сол Минео получил Оскара за «Молодого Муссолини», — признается Джек.

Тадд поправляет зеркальце, чтобы видеть свое отражение, зачесывает назад маслянистую прядь и с визгом вылетает на бульвар Пирамид.

Мы слишком поздно осознаем, что оказались заложниками его святейшества Безмозглого Неведения. Тадд являет собой воплощение египетского автобезумия, точно так же, как западный материализм дистиллирован до чистейшей абстракции Лас-Вегасом. Бесстрашный как бедуин и одичавший как дервиш, он лавирует между машинами, мигая фарами и давя на клаксон. На скорости пятьдесят миль в час он подъезжает к хвосту медленно ползущей вереницы машин. Не прикасаясь к тормозам, он впритирку обходит справа крохотный «фольксваген», проскальзывает между двумя мотоциклами и сворачивает на встречную полосу, чтобы объехать туристический автобус, пассажиры которого с ужасом смотрят, как в последнее мгновение мы успеваем вернуться в свой ряд. Затем мы обходим огромный шестиколесный военный грузовик с пушкой в кузове и, вихляя из стороны в сторону, продолжаем нестись дальше, едва не сдирая обшивку, пока не обходим всю вереницу машин и не оказываемся впереди. Тут бы и развернуться, да вот незадача — мы быстро приближаемся к образовавшейся впереди пробке...

— Тадд!

Раздается тошнотворный скрежет тормозов, которые давно нуждаются в новых колодках, потом визг экстренного тормоза, и в последний момент машина рывками останавливается. Дверца с моей стороны оказывается в нескольких дюймах от грузовой платформы, заставленной клетками с индюшками.

— Джекки, ради Бога, скажи, чтобы он прекратил это! У меня жена и дети! Малдун, скажи ему!

Бесполезно. Оба переводчика словно онемели от ужаса. Впрочем, Тадд все равно бы их не услышал: высунув голову из окна, он изо всех сил жмет на клаксон и пытается выяснить, что это за автосвалка, мешающая нам проехать. Он чуть подает вперед, и нашим взорам предстают два столкнувшихся хрупких «фиата», точно таких же, как наш. Корпусы машин вжаты друг в друга, как обертки от жвачки. Ни полиции, ни «скорой помощи», ни зевак — только тощие уличные шакалы, сбегающиеся на кровь. На разделительной линии, прижимая зеленый носовой платок к окровавленному уху и махая рукой подъезжающим машинам, покачиваясь, стоит уцелевший шофер.

Тадд продолжает кричать, пока ему не отвечают. Он запихивает голову обратно в салон машины и ставит нас в известность о происходящем настолько будничным тоном, что Джекки выходит из транса и начинает переводить.

— Он говорит, что это его родственник по материнской линии. Погибший таксист тоже приходится ему родней. Был хорошим человеком, но не очень хорошим водителем — на него нельзя было положиться.

— Скажи ему, что я тоже не могу полагаться на свое сердце.

Слишком поздно. Тадд замечает просвет, кажущийся ему достаточным для проезда, и протискивается мимо соседней машины — зеленый платок повисает на искореженном ухе, когда водитель вздымает обе руки, чтобы погрозить нам вслед кулаками — но Тадду все нипочем: у него все под контролем. Он раскладывает мятую карту на приборной доске, одновременно смотрит на дорогу, разглядывает собственное отражение в зеркальце, давит на клаксон и выскакивает на противоположную полосу навстречу огромному фургону, битком набитому мебелью и с медной кроватью на капоте... /Далее текст неразборчив/

20 октября. Двадцатое воскресенье после Троицы, через несколько минут после рассвета, но еще до завтрака... в шезлонге на берегу купальни.

Накануне вечером Джекки устроил скандал из-за того, что администрация не могла дозвониться до Джэна Веннера, и нам до сих пор не предоставили отдельных номеров. Он оказался настолько красноречивым, что мы тут же выехали из нашего прекрасного номера и получили по раздевалке у купальни, которые вообще не приспособлены для жилья — цементные стены, жесткая лежанка, отсутствие окон и горячей воды, причем — за те же деньги, что и наш предыдущий номер. Но Джекки с ума сходил от того, что после всего этого кофе и пакистанского гашиша я шастаю по ночам...

Я откатываю шезлонг от края купальни туда, откуда видна Великая пирамида. На утреннем небе громоздятся грозовые тучи. Вокруг царит такая тишина, что я слышу крик ворон, кружащих над вершиной пирамиды — дюжина черных точек вертится над длинным деревянным шестом, обозначающим место, где должна была бы находиться вершина, если бы замковый камень свода был на месте. Они отлично проводят время, то падая вниз, то взмывая вверх. Наверное, это еще лучше, чем кофе по-турецки. На кирлиановских снимках моделей пирамид видно, как из их вершин выходят силовые потоки, напоминающие вулканы, изрыгающие чистую энергию.

Существует сотня легенд о таинственных вещах, происходящих на вершине пирамиды: о начинающих безумно вращаться стрелках компаса, искрящемся вине и отлетающей в наручных часах радиевой краске, которая кристаллизируется внутри, напоминая зеленый песок. До отъезда надо будет все это проверить...

Вчера мы впервые не были на Великих пирамидах с тех пор, как покинули Каир. Я решил, что сконцентрирую все свое внимание на Ризе и не стану совершать свойственную туристам ошибку и пытаться увидеть все.

Однако вчера, несмотря на мою решимость, нас, к нашему же несчастью, вынудили увидеть это «все». Тадд оказался столь же полезным и надежным, как карта Марага.

Как только мы отъехали от гостиницы на достаточное расстояние, он лишился способности понимать английскую речь, а после того, как понял, что Джекки и Малдун не склонны восхвалять его прорыв сквозь затор машин, и вовсе погрузился в мрачную задумчивость, которую те были не в состоянии преодолеть. На каждую просьбу снизить скорость он отвечал: «Миш фахим абадан».

— Что это означает?

— Это означает «Я не понимаю», — выкрикнул Джекки. — Но на самом деле он хочет этим сказать, что мы его оскорбили! И теперь он нас похитит.

Тадд на полной скорости повернул направо, и, оставив сзади запруженный машинами Бульвар пирамид, мы оказались на узкой дороге, покрытой щебнем, справа от которой высились тенистые эвкалипты, а слева простирался широкий ирригационный канал, заполненный тощими коровами и остовами машин. И теперь, избавившись от надоедливого транспорта, Тадд почувствовал, что ему ничто не мешает, за исключением незначительных препятствий в лице детей, ослов и куриц.

— Тадд... — я попытался вступить в контакт, пользуясь наиболее универсальной частотой, — старая куча верблюжьего дерьма, ты едешь слишком быстро!

— И слишком далеко, — добавил Малдун, почесывая в затылке, — кажется, он собирается отвезти нас в Сахару к Ступенчатой пирамиде.

— Ну, этот чертов Мараг меня достал!

— Ты имеешь в виду Марвина? — Джекки, сидящий на переднем сиденье, хватает с приборной доски карту. — А может, все так и должно быть. Видите, на этой карте изображен не Зосер, а какое-то место за ним, которое называется Туннелями Сераписа. Может, он решил, что это не Серапис, а серафим, то есть ангел?

Мы оставляем попытки вступить в переговоры с Таддом. Джекки говорит, что все наши крики только усугубляют положение, а Малдун добавляет, что в любом случае нам будет полезно взглянуть на Сахару. Чтобы ощутить перспективу.

— Ступенчатая пирамида считается старейшей прародительницей всех остальных пирамид. На нее стоит посмотреть. Очень одухотворенное строение.

— А вы сами видели этот Ангельский туннель?

— Туннель Сераписа? Да, я ходил по нему со студентами. Это очень... как это говорится? — круто.

Проехав двадцать миль вдоль канала, мы еще раз поворачиваем направо и начинаем удаляться от узкой долины Нила в сторону еще одного известнякового плато. Когда мы поднимаемся на перевал, вдали за безбрежным морем песка открывается группа пирамид Гизы, которые блестят на солнце как маркерные маяки. С другой стороны и на гораздо более близком расстоянии виднеется ступенчатое строение царя Зосера.

— Время оставило на нем свой тяжелый отпечаток, — замечает Малдун. — Один студент в нашем университете устроил представление под названием «Египет Теннесси» и спел песню, посвященную этой гробнице, в которой назвал ее «старой ободранной пирамидой».

Тадд испытывает такую гордость за свою великолепную езду, что к нему даже возвращается способность понимать собеседников, и Малдун уговаривает его свернуть и подъехать поближе. Мы проходим через отреставрированные храмовые ворота и направляемся к полуразрушенному строению.

— Говорят, что она была построена для царя Зосера архитектором по имени Имхотеп. За пятьдесят лет до возведения Великой пирамиды.

Трудно себе представить, что это примитивное нагромождение камней всего на пятьдесят лет старше шедевра, созданного в Гизе, но еще труднее допустить, что оно на пять тысяч лет моложе даты, определяемой Кайсом.

Малдун отводит нас к остроконечному каменному возвышению с задней стороны пирамиды, встав на которое можно заглянуть внутрь сквозь двухдюймовое отверстие. В глубине помещения сидит каменное изваяние, напоминающее астронавта, готовящегося к запуску в космос.

Малдун рассказывает о том, что, по мнению специалистов, к основной гробнице постоянно добавлялись новые крылья, которые высились друг над другом все уменьшавшимися террасами. «Говорят, что увидевшие ее подрядчики Хуфу решили заполнить ступени и выстроить Великую пирамиду для своего начальника».

Потом он проводит нас вниз в прекрасные алебастровые покои, стены которых от пола до потолка покрыты картинками, изображающими сцены быта египтян пять тысяч лет тому назад. Здесь представлены пашущие и жнущие крестьяне, этапы наказания преступника, совершившего кражу, рыбаки, забрасывающие с лодок сеть, а также подводные обитатели во всех подробностях — одни кажутся знакомыми, другие уже давно исчезли с лица Земли.

Тадд плетется сзади, проявляя все большее нетерпение и не понимая, как можно интересоваться чем-то неподвижным. Наконец он и вовсе останавливается, сложив на груди руки, и начинает нам угрожать.

— Он опять сердится, — переводит Джекки. — Говорит, что если мы не вернемся в машину, то он уедет без нас.

Но и за рулем его раздражение не ослабевает. Весь оставшийся путь до Туннеля Сераписа он проклинает нас за то, что мы так долго рассматривали какие-то грязные могилы. Мы пытаемся умерить его гнев, предлагая жвачку и приглашая спуститься вместе с нами к гробницам Сераписа. Это что, лезть в дырку, как ящерица?! Да никогда в жизни!

Мы оставляем его возиться с двигателем и идем по песку, следуя по тропе из оборванных билетиков ко входу в подземный храм. Это широкая, уходящая вниз расщелина, прорезанная в известняке и ведущая к высокой прямоугольной двери. Она напоминает крутой спуск к подземному гаражу для пустынных грузовиков.

Вооруженный араб внизу забирает у нас пиастры и выдает нам три половинки разорванных надвое билетиков, кладя другую половину в довольно внушительную стопку. Мы входим внутрь и поворачиваем налево по просторному коридору, грубо вырубленному в земле. Другой охранник требует дополнительной платы и разрывает наши половинки еще надвое. Потом торжественно возвращает нам обрывки, складывает уже четвертинки билетов в другую пыльную стопку и машет нам рукой, указывая дорогу. Чем дальше мы продвигаемся, тем становится темнее. Мы еще раз сворачиваем не то налево, не то направо — я уже не могу разобрать — минуем еще одну высокую дверь и оказываемся в главном коридоре.

Это обычный туннель, вырезанный в цельном камне, с высоким потолком, ровным полом и грубо отесанными стенами, достаточно большой, чтобы вместить линию подземки: здесь могли бы спокойно разминуться два поезда и еще осталось бы место для бомжей и уборочных машин. Однако он абсолютно пуст. Он уходит далеко вперед и теряется в сумраке.

Рассеянный свет в него попадает из больших помещений, вырубленных по очереди справа и слева приблизительно на расстоянии двадцати шагов друг от друга. Эти помещения представляют собой одинаковые идеальные кубы со стороной в сорок футов, с шероховатыми стенами. Они чуть выше самого туннеля, а пол их опущен вниз приблизительно на один человеческий рост.

В каждом помещении находится по огромному гранитному саркофагу с чуть сдвинутой в сторону крышкой, чтобы можно было заглянуть внутрь и убедиться, что он пуст. За исключением выгравированных на них надписей, все саркофаги абсолютно идентичны — все вырезаны из цельного темно-красного гранита и все производят суровое и мрачное впечатление. Каждый настолько огромен, что в него можно было бы загнать машину Тадда и накрыть ее крышкой.

Сколько бы вы ни продвигались вперед по этой жуткой подземке, ничего не меняется: комната за комнатой — одна налево, другая через несколько десятков шагов направо, во все ведет сводчатый вход, в каждой — мрачная гранитная гробница, и даже десятитонные крышки сдвинуты под одинаковым углом, чтобы продемонстрировать, что все давно разграблено.

— Это бычьи саркофаги, — сообщает нам Малдун. — Для жертвенных быков. По одному в год в течение многих тысяч лет.

Мы спускаемся по железным ступеням в одну из усыпальниц и останавливаемся у гигантского саркофага. Мне удается дотянуться до крышки. Малдун рассматривает надписи на гранитных боковинах, пока не обнаруживает изображение жертвы.

— Бык должен был выглядеть именно так: он должен был иметь на заду именно такой рисунок, плюс два белых волоска в хвосте и родимое пятно в виде скарабея под языком. Вот, посмотрите.

Гранитные бока огромного полого ящика ровные, как стоячая вода.

— И тем не менее все археологи сходятся на том, что это было сделано медными инструментами. Никаких других в то время не существовало. Для того чтобы просверлить в таком камне маленькое отверстие современной скоростной алмазной дрелью, потребуется неделя, а этим бедным резчикам археологи не дают ничего, кроме меди.

Все это производит какое-то жуткое впечатление, выбивающее почву из-под ног, — такая точность в таком древнем творении. Джек в растерянности обходит эту чудовищную загадку.

— Черт побери, как же они жили? Забудем даже сейчас об этих чертовых орудиях. Даже если бы у них были лазеры и червячные винты — даже тогда это было бы непросто сделать.

— Никто не знает, зачем они это делали. Может, изначально в эпоху Тельца это являлось чем-то вроде символического кладбища, а потом все настолько привыкли, что продолжали делать это из года в год. Но точно никто не знает.

Джек Черри не может этого переварить.

— Тут есть какое-то извращение, вам не кажется? Какая-то...

— Глупость, — договаривает Малдун. — Что наводит меня на мысль: а не пора ли взглянуть, не уехал ли наш водитель.

Когда мы добираемся до машины, то застаем Тадда в такой ярости, что он не только не хочет везти нас обратно, но даже и смотреть на нас не желает. Он стоит, уставившись в сторону Каира, и заявляет, что мы его ограбили, лишили дневного заработка и чаевых. Он утверждает, что будет сидеть и слушать радио, пока из Гизы не подойдет какой-нибудь караван верблюдов с туристами. После путешествия на вонючем корабле пустыни любой из них будет готов обменять его на место в роскошной машине и компенсировать то, во что ему обошлось наше лоботрясничанье.

Это откровенный блеф. Он прекрасно знает, что следующего каравана может не быть до завтрашнего дня, и тем не менее намерен выдоить из нас все возможные пиастры. Но что еще хуже, этот негодяй своими четырехцилиндровыми мозгами замыслил напугать нас!

Тучи сгущались. Пока Тадд ругался с Джеком и Малдуном, я вспомнил о своем «полароиде» и решил, что могу скоротать время, упражняясь в фотографии.

Достав с заднего сиденья сумку и цилиндр с проявителем, я отхожу к маленькой каменной скамеечке на краю стоянки. Вынув из сумки фотоаппарат, я обращаю внимание на то, что в обвинительной речи Тадда начинают возникать паузы. А всякий раз, когда я нажимаю кнопку или поворачиваю объектив, его внимание становится еще более рассеянным. В качестве эксперимента я навожу объектив на него, и он полностью замолкает. Я перевожу объектив в сторону и беру в фокус Ступенчатую пирамиду. Тадд пытается вернуться к своей диатрибе, но у него ничего не получается. А потом он видит мгновенно возникающие фотографии! И после этого он — конченый человек.

Он бросает Джека и Малдуна на полуслове и с униженным видом подходит ко мне: он готов все простить — все наши оскорбления, задержки и бессмысленное времяпрепровождение, если я сфотографирую его и тут же выдам ему фотографию!

Я делаю еще один снимок песка и неба, делая вид, что не фахим. Когда он видит, что бесценная пленка тратится впустую, он уже начинает умолять меня, забыв о чести и гордости.

— Щелкни! — ноет он. — Щелкни меня! Щелкни Тадда!

Я говорю, что у меня остался только один кадр на этой пленке и я хочу снять крестьян из долины, которые так живописно возделывают нильский чернозем.

— Но знаешь что, Тадд. Если ты нас спокойно отвезешь к гостинице, я возьму другую пленку.

Машина трогается с места мгновенно. Когда я пытаюсь сфотографировать крестьян, Тадд выскакивает из машины и, обежав ее, пытается попасть в кадр. Я захватываю только его бицепс, но и эта мелкая деталь приводит его в такое возбуждение, что дыхание у него становится хриплым, а руки начинают бесконтрольно сжиматься и разжиматься.

Более отвратительного приступа тщеславия я не видел никогда в жизни. Он производит тяжелое и даже несколько пугающее впечатление. Тадд понимал, что теряет самообладание, но ничего не мог с собой поделать. Он сидел за рулем сжавшись, как побитый спаниэль. Потом снова повернул зеркальце, на этот раз чтобы наблюдать за мной. Он смотрел на меня так, как смотрит пес на человека с фрикаделькой. Он даже не включал свой транзистор.

На протяжении всей обратной дороги он нарушал напряженную тишину только тихим покашливанием. Свернув на бульвар пирамид, он поехал так медленно, что это начало казаться не менее отвратительным, чем его гонка. Когда мы добрались до гостиницы, нас уже всех трясло, а руки у Тадда дрожали так, что он едва смог выключить двигатель. В животе у него бурчало. Его смуглое лицо посерело от мучительных усилий преодолеть свою природную страсть к быстрой езде.

— Теперь щелкать? — жалостным тоном взмолился он.

— Надо сходить за пленкой, — ответил я. — В номер. — Я не осмелился брать с собой фотоаппарат, иначе он рванул бы через бассейн вслед за мной.

— Давай быстрей снимай его! — окликнул меня Джек. — Пока он сам себя не снял.

Когда Тадд увидел, что я возвращаюсь, он чуть не разрыдался. Я заправил пленку в камеру и почувствовал, что от его напряженного взгляда у меня дрожат руки. Джекки поставил его так, чтобы за спиной у него была пирамида: «Для пущего впечатления!»

Тадд встал на поребрике и в течение целой минуты пытался принять необходимую позу, прежде чем кивком дать мне понять, что готов.

— Все! Щелкай меня!

Я еще не успеваю обмакнуть снимок в фиксаж, как он уже выхватывает его из фотоаппарата. Произведенное впечатление передать невозможно. Мы видим, как меняется его лицо по мере того, как проступает изображение. Сначала у него выпячивается челюсть, потом распрямляются плечи, все черты и манеры медленно возвращаются к обычному состоянию. Дыхание замедляется. На лице снова проступает краска. И мы уже начинаем опасаться, что сейчас он с нас потребует дополнительно пять фунтов.

Однако он находит новый повод. Тадд начинает высмеивать нашу сделку с дядюшкой Марагом. Кто он такой, этот Мараг? И где он с его обещанными пятью фунтами за машину? И почему он отсутствует при завершении сделки? «Ладно-ладно», — вздыхает Джек и выдает еще пять фунтов. Нет-нет, это всего лишь номинальная стоимость. (Тадд на всякий случай бросает еще один взгляд на свою фотографию — все нормально, она никуда не исчезла.) Ему нужна еще пятерка за все то время, которое он нас ждал.

Мне это все начинает надоедать. Я говорю:

— Хорошо, вот тебе еще пятерка, но фотографию ты отдаешь назад.

У него перехватывает дыхание.

— Разве мы не договорились? Я тебя снимаю, ты нас спокойно довозишь обратно, и никакой дополнительной платы.

Он моргает и оглядывается по сторонам. Он уже не один. Со всех сторон подходят другие таксисты и мелкие мошенники, чтобы посмотреть на происходящее. Все ухмыляются, ибо догадаться о сути происходящего не так уж сложно. Тадд загнан в угол.

Для того чтобы сохранить лицо, ему надо сдаться.

Он выхватывает из моих рук банкноту, швыряет на землю снимок (изображением вверх) и с диким ревом уносится на своей машине: плечи расправлены, живот поджат, голова высоко поднята. Глядя на него, испытываешь чуть ли не гордость.

Однако позднее сила фотографии одерживает верх. Он стучит в мой номер, держа в руках один из металлических контейнеров от пленки, которые выбрасывают после зарядки аппарата. Маленькая хрупкая черная коробочка. Он нашел ее под сиденьем, куда я зашвырнул ее, так как сумка была уже битком набита обрезками фотографий и прочим полароидным хламом.

Он торжествующе улыбается, держа коробочку в высоко поднятой руке, принимается объяснять, что готов обменять этот ценный предмет на свою фотографию, которая вряд ли представляет для меня какую-либо ценность. Он улыбается и ждет, что я отвечу. Как я могу ему объяснить, что не обмакнул снимок в фиксаж, а без этого изображение исчезает в течение нескольких минут? Кроме того, мы уже заключили сделку. Поэтому я ему говорю: «Не выгорит» — можешь оставить у себя мое ценное фотооборудование, а у меня останется фотография, тем паче что ее все равно уже не существует.

— Не выгорит? — кричит он. — Не выгорит — нет обмена?!

— Да, не выгорит. Не будет тебе фотографии. Никаких сделок.

Он потрясен. Он смотрит на меня новыми глазами — впервые сталкивается с таким же упрямцем, как он сам. Начинает ругаться и угрожать мне на арабском, английском и обрывках еще каких-то языков, потрясая черной металлической коробочкой, столь же пустой, как и его угрозы.

Оскорбленный и потрясенный, он удаляется прочь, а я мысленно делаю заметку, что впредь надо будет проявлять большую внимательность при переходе каирских улиц.

После ужина я заканчиваю промывку негативов в контейнере с реактивами, которые приходится возить с собой. Неудобная и трудоемкая процедура.

Я приобрел это сложное приспособление из-за многочисленных фотографов, которые на протяжении многих лет ловили меня в свои ловушки — конфузили меня, сбивали с панталыку, ставили в тупик и каждый раз при этом обещали «Я пришлю тебе фотографии», после чего исчезали навсегда.

На мой взгляд, в этом процессе может быть восстановлена справедливость — субъекты получают свои фотографии, а у меня остаются негативы. Хотя это такая морока!

5. ВНУТРИ КАМЕННОГО СЕРДЦА

Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы.

Иисус

Если тебе нечего сказать, болтай дальше, — как-то посоветовал мне мой двоюродный дед в приливе арканзасского оптимизма.

— Это можно сравнить с ситуацией, когда тебе нечего подать на обед, кроме воды и соли; однако если ты поставишь воду на огонь и подсолишь ее, очень может быть, что кто-нибудь в этот момент возьмет и задавит одну из твоих элитных куриц, а потом еще и заплатит тебе за это.

Будучи халтурщиком, занимающимся словоблудием, я часто следовал этому совету, получая в последний момент вполне съедобное жаркое.

— Однако же, — добавлял мой дед, — никогда не приглашай к себе гостей в надежде на «а вдруг». Потому что на помощь свыше никогда нельзя полагаться.

Однако, видимо, я позабыл об этом дополнении, так как собрал полный стол читателей с урчащими животами, вода кипит, а курицей и не пахнет.

Честно говоря, когда эпопея с Марагом и его картой провалилась, я даже перестал смотреть на дорогу, пролегавшую рядом с курятником, и начал мечтать только об одном — как бы улизнуть с кухни. Пусть Джэн Веннер внесет исправления в меню: «Вычеркни куриное жаркое как фирменное блюдо и раскрой окна, а то уже вся столовая им провоняла!»

Хваленое Тайное Святилище? Его проще было обнаружить в Огайо, чем болтаясь здесь в Гизе и наблюдая за горничной, обсасывающей хурму, — я даже заговорить с ней не мог. «Сегодня жарко», — это единственное, что я мог из себя выжать, хотя знал, что ее зовут Кафузалум, а фруктовый сок соблазнительно стекал на пол. Ее глаза точь-в-точь как пуговицы ее готового распахнуться форменного платья.

Я знаю, что она говорит по-английски. Я неоднократно слышал, как она щебечет в соседних номерах, толкая перед собой тележку с чистым бельем и еле удерживая в платье свое спелое смуглое тело, но у меня никогда не было повода завязать с ней разговор, и все наше общение исчерпывалось «приветами» и благодарностями даже тогда, когда она одаривала меня своей самой дорогостоящей улыбкой, блестя резцами в четырнадцать каратов каждый. Так продолжалось до полудня того дня.

Я спешил в гостиницу с потрясающей находкой. В нагрудном кармане рубашки у меня лежала древняя римская или греческая монета с отчетливым благородным профилем, выступавшим над изъеденной временем бронзой. Если не считать «понтиака» 66-го года, ничего более замечательного я еще в своей жизни не находил.

Движимый желанием доказать Джекки, что тоже способен на обнаружение древностей, я кинулся к гостинице и, вместо того чтобы обходить ее, перепрыгнул через заднюю стену, приземлившись прямо между раздвинутых коленей Кафузалум на маленькую скатерку.

Вероятно, она обедала. Стараясь не наступить на ее фасоль или колени, я совершил пируэт, восстановил равновесие и отскочил в сторону. И только тогда заметил, что на скатерке разложена не пища, а карты — некая разновидность египетского таро. Она предусмотрительно убрала с моей дороги карты и уставилась на меня с любопытством.

Я извинился, рассказал о своей монете и объяснил, что не имел в виду ничего дурного, напрыгивая на нее.

— То есть на ваши карты. Можно мне их посмотреть?

— Еще бы! — Она расцветает в улыбке, блистая двумя золотыми передними зубами. — Конечно!

Я устраиваюсь на мешке цемента, и она, разгладив скатерку, начинает раскладывать на ней рядами карты. Конечно же, это не таро. Это ее личная коллекция слащавых картинок, которые продаются во всех ларьках и адресованы не туристам, а местным жителям. На них изображены египетские фотомодели в жестко определенных романтических позах с акцентом на свадебном ритуале и ухаживании. Например, вместо такого главного аркана, как Любовники, имеется Симпатичная Молодая Пара, Прощающаяся у Дверей и Устремляющая Проникновенные Взгляды Друг на Друга, или Одинокая Невеста, со Слезами Смотрящая на Письмо от Него, — все, естественно, причесанные и одетые по последней каирской моде, красивые и лучащиеся любовью. Короче, зрелище тошнотворное. Но я не могу остаться равнодушным к тому, как она демонстрирует свою коллекцию.

С наибольшим почтением она демонстрирует последнюю и самую любимую картинку — Прекрасную Юную Пару, Все еще Облаченную в Свадебные Наряды, Впервые Оставшуюся Наедине (или, по крайней мере, так считающую, ибо за окном виднеются наблюдающие за молодыми гости) — Он Осторожно Приподнимает Ее Фату, Она Кокетливо Прикасается к Его Усам — вскидывая ресницы и словно вопрошая: «Чего же ты ждешь?» Я отвечаю приглашением зайти в мой номер, когда она освободится, чтобы я мог показать ей свои негативы...

И вот она приходит со свежими камчатными простынями и дает двери захлопнуться за ее спиной. Все предварительные ритуалы соблюдены, мы обмениваемся фотографиями, и она берет с блюда хурму. Мне ничего не остается, как произнести ключевые слова и отпереть дверь взаимного наслаждения. И тем не менее я способен лишь на то, чтобы сказать: «Сегодня жарко».

— Что ты пишешь? — капая на страницу соком хурмы.

— Так, ничего. Заметки. Чтобы не забыть...

И все из-за отсутствия обычной смелости, из опасения совершить международный промах. Я сижу, изнемогая до тех пор, пока она милосердно не разряжает обстановку:

— Я салям!

Фотографии получены, фрукты кончились, горничной ничего не остается, как взглянуть на часы и заметить, как быстро летит время! Она поспешно благодарит меня, подхватывает свое так и не смятое белье и, удостоверившись в том, что с обеих сторон двери никого нет, несолоно хлебавши бросается к своей тележке.

Перестелив свежее белье во всех номерах и собрав грязное, она снова провозит тележку мимо моей открытой двери и спрашивает, не стало ли мне прохладнее. Я отвечаю: «Нет, по-прежнему жарко». Она призывает меня взбодриться — ветер может перемениться в любой момент.

— Все проходит, — улыбается она. — Даже понос.

И проходит дальше, оставив меня в онемении, как полного идиота. Вот так удар ниже пояса от какой-то горничной! Надо будет ей дать приличные чаевые при отъезде. Какие? Приличные. За то нас, американцев, и любят, что мы всегда даем большие чаевые — оттого что никогда не можем соответствовать чужим ожиданиям.

23 октября, среда. Комары и скарабеи прижали Джека Черри к стенке. К тому же Ясир Арафат совершает неофициальную поездку к пирамидам после исламского съезда в Каире. Говорят, его видели обедающим в отдельном кабинете гостиничного ресторана. Его телохранители и помощники со зловещим видом бродят вокруг, пытаясь удостовериться, что представители Святой Земли ничего не затевают. Это не способствует успокоению Джекки, и он уезжает на автобусе в Каир в надежде на более спокойную обстановку.

Я поднимаюсь на холм и захожу в магазин рядом с пирамидой, чтобы купить приглянувшийся мне кальян. Магазинчик находится в проеме здания с вывеской «Больница для бедных детей». Я спрашиваю у владельца, как ему удалось заполучить место в такой близости от пирамиды. Он говорит, что его доходы дают возможность оказывать помощь больнице. Я спрашиваю, а от чего именно лечатся бедные дети у подножия пирамиды. Он долго пытается определить название болезни, после чего указывает рукой на город.

— Они лечатся от давления города Каира. Понимаете?

Я забираю кальян, киваю и ухожу искать личного исцеления. Я надеюсь найти какое-нибудь укромное место рядом с пирамидой, но все заполонено туристами. Я поднимаюсь на третий ярус, сажусь на обшивку и наблюдаю за тем, как безжалостные мошенники бросаются на каждый прибывающий автобус с живыми телами. Сочувствие им неведомо, и я вижу, как они доводят одну туристку чуть ли не до слез.

— Черт бы вас побрал, я семь лет копила деньги на эту поездку! Оставьте меня в покое!

Юркий верблюжатник начинает пятиться, опасаясь, что туристку может хватить удар, запутывается в веревке и валится в свежую кучу навоза, после чего смотрит на свою испачканную белую геллабию с таким горестным видом, словно вот-вот заплачет сам.

У меня возникает вопрос, есть ли в Каире госпиталь, занимающийся снятием стрессов после непредвиденных случаев у пирамид...

24 октября, четверг, поздно вечером. Только что вернулся из какого-то бара, где наконец снюхался с местными исследователями космических лучей. Все они, за исключением студентов, очень сведущи и не менее пьяны.

Салон «Мина» — отвратительный бар, дорогой и претенциозный. Я захожу туда в английских спортивных шортах и шлеме (день выдался пыльным) и из традиционных соображений выбираю джин с тоником по немыслимо завышенной цене — прямо как настоящий англичанин с бакенбардами и аскотским галстуком, который, пошатываясь, встает из-за столика за пластиковой арабеской.

— Пи-а жа-ста, — произносит он. — И арахис.

Он произносит это с таким властным видом, что я перестаю удивляться, почему англичан вышвырнули из всех их колоний.

Угрюмый египтянин за стойкой молча повинуется. А я говорю англичанину, что не рекомендую ему так разговаривать с барменами в Орегоне.

— Вряд ли я окажусь в Орегоне, — отвечает он, с трудом концентрируя на мне взгляд. — Зато какое местечко! Клянусь ранами Господними, чего здесь только не найдешь!

Мне уже показывали его, называя одним из экспертов в области радиографии, приехавшим с новой искровой камерой, специально созданной для обследования пирамид. Я сообщаю, что тоже окунулся в этот котел брезжащих возможностей в надежде найти тайный храм.

— Я не сомневался в том, что вы будете выглядеть именно так.

— Если вас интересует мнение пьяного эксперта, то я бы назвал это котлом чепухи. Но если вы нуждаетесь в точке зрения более трезвых экспертов, то...

Он забирает свое пиво и арахис, подхватывает меня под руку и тащит к своему столу, представляя как известного пирамидиота сэра Потаенного А4.

— Присаживайтесь, сэр Потаенный, и пролейте истинный археологический елей на этих неотесанных мужланов.

Их было пятеро: англичанин до кончиков ногтей, толстый чернобородый американец приблизительно моего возраста, старый немец в тонированных очках и белом полотняном костюме и двое представителей каирского университета. Несмотря на весь мой пыл, эти неотесанные мужланы едва обратили на меня внимание. Они возвращаются к своей прерванной полемике о социополитических, теологических и религиозных последствиях грядущей встречи между тяжеловесами в Заире.

— Мне глубоко плевать, если Али займется тибетской йогой и левитацией! — заявляет американец. — Суд присяжных все равно вынесет ему приговор. Это гарантированно.

У него очень мужественная манера поведения, толстая шея и мощные руки, втиснутые в футболку. Надпись на его груди свидетельствует о том, что он является членом стэнфордской группы «Звездные войны с линейным ускорителем» и отражает их девиз «Слишком никогда не бывает».

— Конечно, Али великий боксер. Но он стал великим отнюдь не благодаря своей вере. Самым главным была его скорость, сильно поубавившаяся за последнее время, и язвительность ответов. Если в его способностях и было что-нибудь эзотерическое, так это язык.

— Да, — отвечает прирожденный англичанин. — Его черная пасть была что надо...

— Но когда он попытался воспользоваться своим языком: «Через девять секунд сдохнешь, бледнолицый!» — у него ничего не получилось. Большой Джордж — это другая история! Это вам не Дядюшка Листон. Это вам не параноик Флойд Паттерсон. Это добропорядочный узколобый извращенец, которому глубоко наплевать на то, что о нем думают черные!

Произнося это, он обращался к египетским студентам, но у меня создалось впечатление, что все это делается для старшего товарища.

— И поскольку Али не удалось его загипнотизировать, то к чему все свелось? К физическим данным. Скорость, вес, сила. Форман быстрее, сильнее и моложе. И мне наплевать, за какую страну он сражается!

— Да, — соглашается англичанин. — Современная тактика против древних суеверий. Гарантированный нокаут.

Это выводит немецкого профессора из состояния равновесия.

— Ну и что? — откашливается он, качая головой. — Вы хотите сказать, что с помощью именно этой тактики вы нокаутировали Насера?

— Это несправедливо! — обиженно выкрикивает англичанин. — Если бы не этот чертов Эйзенхауэр, мы бы...

— Еще раз напоминаю вам, джентльмены, что эта схватка состоится посередине африканского континента в три часа ночи при полной луне в созвездии Скорпиона.

Американец обвиняет немца в том, что тот слишком много читал Джозефа Конрада.

— Может, пару лет назад Али и смог бы положить Формана, но сейчас у нас на дворе 1974-й. Времена переменились. И теперь ему уже не поможет то, что он чернокожий.

— И христианство не является гарантией победы, — с улыбкой напоминает профессор. — Как это недавно выяснилось у нас в Германии.

— Никогда не мог понять, — замечает англичанин, поглощая свой арахис. — И что это привело его сюда?

— Али? Надо было тщательнее следить за его карьерой. Это его стиль...

— Да при чем тут Али, придурок?! Я об Эйзенхауэре!

Это вызывает такой приступ веселья, что американец от хохота опрокидывает свой стакан, а когда отклоняется назад, чтобы растекающаяся выпивка не пролилась на него, падает со стула. Египетские студенты, не прекращая смеяться, помогают ему подняться и усаживают обратно. До него наконец доходит острота немца, и все смешки затихают. Немец снимает пиджак и складывает его у себя на коленях. Над столом, да и во всем баре повисает напряженная тишина. Посетители, сидящие за соседним столиком, задумчиво потягивают свои напитки, а мусульмане благодарят Аллаха за то, что им запрещено употребление алкоголя.

Возможно, все три исследователя погружаются в размышления о своих научных занятиях, однако это не объясняет возникшего напряжения. По прошествии минуты общего молчания я интересуюсь тем, как работает космический датчик.

— Вполне удовлетворительно, — отвечает мне американец. — По крайней мере на Хефрене и Микериносе.

Он отпивает моего джин-тоника и снова склоняется над столом, пытаясь избавиться от оставшегося после остроты немца осадка. Он признает, что пока ничего сногсшибательного они не нашли, но возлагают большие надежды на Великую пирамиду.

— На этот раз будем сканировать ее с внешней стороны, а принимающее устройство поставим в покоях царицы. Думаю, к завтрашнему, на худой конец — к послезавтрашнему дню праздничные толпы рассосутся, и можно будет к этому приступить.

— И вы так собираетесь обращаться с прибором, который стоит миллион фунтов стерлингов? — возмущается настоящий англичанин. — Хотите, чтобы на него помочился какой-нибудь погонщик верблюдов? Это же дикие, непредсказуемые люди!

Я спрашиваю, что они надеются найти. Американец отвечает, что лично его интересует помещение с порнографическими иероглифами. Немец также надеется найти помещение, в котором находилось бы то, о чем мечтает каждый египтолог, — неразграбленный саркофаг. На это же надеются и студенты. Англичанин, к которому уже отчасти вернулось самообладание, заявляет, что лично он надеется положить конец всей этой ерундистике и пустой болтовне раз и навсегда.

— Скорей всего, мы откопаем какое-нибудь барахло, которому цена три пенса в базарный день. Но, по крайней мере, на этом все закончится.

— Так зачем же для этого рисковать прибором в миллион фунтов стерлингов? — спрашиваю я. — Как можно оправдать такие затраты?

— Поосторожнее. У нас не принято задавать такие вопросы, — отвечает немец, обращая на меня свою ласковую улыбку, обжигающую, как удар хлыста.

— Это верно, — поддерживает его американец. — Подобные вопросы нам будут задавать дома. На те деньги, которые были вложены в экспедицию, Стэнфорд мог бы возвести собственную пирамиду.

— Вот я и говорю! А на что они надеются? Почему бы...

Я не успел договорить. Полотняный пиджак соскальзывает с колен немца, обнаруживая причину таинственных флюидов, паривших над столом, — одной рукой он держит мясистую лапу американца, а другой — руку сидящего рядом египетского студента. Все дипломатично переводят взгляды на выпивку и арахис. А англичанин предпочитает перевести внимание на меня.

— Ты хочешь знать, что почем, малыш? Каковы ставки? Ладно, давайте выложим карты на стол. — Он расчищает на столе свободное от скорлупы место.

— Во-первых, позволь мне перечислить уже известные факты. Эта пирамида является многомерным универсальным и межнациональным бюро стандартов, созданным для сохранения и передачи таких абсолютных понятий, как чертов дюйм, десять миллионов которых составляет величину земной оси, формулу длины окружности, вес нашего тела, длину солнечного года, включая високосный, уж не говоря о длине нашей орбиты вокруг солнца и приливном торможении, создающем неравномерность движения полюсов, что определяет смену равноденствий раз в 26 920 лет. И сейчас мы вступаем в эпоху Водолея.

А заглянув в глубь нашего каменного сейфа, мы обнаружили такие ценные вещи, как зачатки геометрии, стереометрии, тригонометрии и, возможно, нечто гораздо более ценное, чем все эти бытовые размеры вместе взятые, а именно величайшие математические находки — число «пи» — эту недоказуемую константу, являющуюся ключом к любой окружности, число «фи», определяющее золотое сечение нашей эстетики, которое дает нам возможность бесконечно переходить от двух к трем, от трех к пяти, от пяти к восьми и от восьми к тринадцати, и теорему Пифагора, которая является всего лишь хитроумной амальгамой первых двух открытий и имеет к Пифагору такое же отношение, как душа к Эрику Клэптону.

— Браво! — захлопал в ладоши немец, но англичанина было уже не остановить.

— Дивиденды представляются довольно привлекательными. Если допустить, что до сих пор мы воспринимали заключенную в пирамиде информацию только в известных нам категориях, то сколько в этом чертовом ящике может содержаться такого, чего мы еще не видим. Если ребята знали о солнце настолько много, что умели пользоваться его лучами и их отражением и даже периодически возникающими пятнами на солнце, почему бы им не иметь представления о солнечной энергии? И если они были способны на создание столь точной астрономии, что выстроили каменный коридор параллельно земной оси, а саму пирамиду разместили так, что радиус Земли, проходя через ее вершину, указывает на одну из звезд созвездия Плеяд, вокруг которой вращаются шесть других созвездий, возможно включая наше Солнце, то неужели у них нет еще каких-нибудь полезных для HACA сведений? Созывайте всех — и Министерство внутренних дел, и ООН, и Пентагон. Что для Пентагона несколько миллиардов долларов, если в результате исследований он сможет наложить руку на луч, с помощью которого можно резать гранит с ювелирной точностью и сносить с лица земли целые континенты?

— Это настолько же перспективно, как исследования в области создания водородной бомбы, — подхватил американец.

— Однако давайте, ребята, говорить начистоту. Все вышесказанное является второстепенным, это лишь залог, с помощью которого бюрократы связывают нас по рукам и ногам. Самую большую ценность, как известно всем исследователям, признаются они в этом или нет, представляют собой счета дебиторов.

Мысль об этом бесценном трофее даже заставила его покачнуться. Мгновение он стоял с дрожащим подбородком, пытаясь восстановить равновесие, а потом простер руки, словно обращаясь ко всему сущему.

— Мироздание в долгу перед нами. На этот долг указывает шрам, оставшийся после попытки стереть его. Нас обманули, фальсифицировав бухгалтерские книги. Это очевидно даже самому тупому аудитору — они хотели утаить наше падение. Они уничтожили и заново переписали целую колонку, а растрата тщательно скрывается лживыми бухгалтерами от Геродота до Арнольда Тойнби! Однако несмотря на всю их искусность, этот долг продолжает маячить в виде провала в восемнадцать с половиной минут, указывающего на удаление чего-то важного — нет, жизненно необходимого! для получения того, что нам причитается. Сколько у нас было отнято? Что было изъято из наших голов и душ? Как тот же вид, что выстроил такой великий храм, может заниматься всей этой околесицей, накачиваться пивом и наблюдать за непредсказуемыми хулиганами, разгуливающими с револьверами и в темных очках по улицам?

Взгляд его сфокусировался, а голос зазвенел, как у Лоренса Оливье, произносящего шекспировский монолог.

— Я требую ответа! Как представитель человечества я требую честного бухгалтерского отчета и беспристрастного аудита!

Это был крик в защиту всех обездоленных, рожденный социальной несправедливостью, космическим вдохновением и безвкусным пивом. Не переводя взгляда на нас, он развернулся на каблуках и двинулся прочь, покачиваясь с самым величественным видом, вызвав настоящий взрыв аплодисментов.

Когда обсуждение его речи закончилось, я попытался вернуться к разговору о результатах их исследований, но упоминание о новых вооруженных обитателях гостиницы заставило всех обратиться к личности Арафата. Насколько я понял, он ни у кого не вызывал симпатии — даже арабские студенты не стеснялись в выражениях в адрес палестинского лидера. Особенно распалился немец.

— Штурмовик, грязный террорист, разъезжающий на лимузине! — Он снял свои очки и принялся массировать переносицу. — Я был на Мюнхенской олимпиаде, когда они убили пятерых израильских легкоатлетов. Насколько я помню, борцов. Отвратительно! Скажу честно, если мне представится возможность, я всыплю ему в кофе толченого стекла, когда тележку будут провозить по коридору!

Американец посоветовал воспользоваться ЛСД.

— Вот уж развлечемся. Может, это заодно и его карму очистит. Знать бы, где можно достать здесь...

Я извинился, купил пива и пошел в свой номер. Наверное, я мог бы с ними поделиться своими запасами, так как все равно не собирался ими пользоваться. Но я против насилия и считаю, что мы не имеем права влиять на чужую карму, какой бы отвратительной она ни была. К тому же еще эти боевики пустынь. Кто знает, что они могут натворить, когда у них снесет крышу? Глядя, как они разгуливают с торчащими револьверами, я ощутил благодарность к их пророку, что он им запретил пить, — они и трезвые-то были неуправляемы. Или, как сказал англичанин, непредсказуемыми.

27 октября, воскресенье. Джекки считает наше предприятие все более безнадежным. Сегодня утром он обнаружил, что Сфинкс обнесен изгородью.

— Невысокой, как амбарные двери, после того, как турки отстрелили ему нос.

Огромная котообразная тварь продолжала пялиться поверх наших голов на запустение Назлет эль-Саммана.

Однако днем Джек начинает смотреть чуть веселей. Он знакомится с Кефузалум и даже заказывает два рома с кока-колой.

— Она не мусульманка, а коптка. Копты — это секта египетских христиан, которую терпят из-за ее древности и немногочисленности. Они утверждают, что вообще были первыми христианами и опекали Иосифа, Марию и Младенца, когда те спасались в Египте от Ирода. Некоторые даже считают, что это потомки ессеев и поэтому являются предшественниками Христа и наделены ясновидением.

— Может, именно поэтому у нее такой открытый и непосредственный взгляд, — делаю предположение я, вспоминая, что мусульманки имеют право смотреть в глаза только собственному отцу, брату или мужу.

— Возможно, — отвечает Джекки. — Она каждое воскресенье ездит в церковь в Каир, в ту самую церковь, где, по ее словам, двадцать веков назад скрывалось Святое семейство. Место во всех отношениях замечательное. Она говорит, что несколько лет тому назад рабочий увидел на крыше церкви женщину. Он позвал священника, который вышел наружу и приказал ей спуститься. А потом заметил, что от нее исходит сияние. «Пресвятая Богоматерь! — воскликнул он. — Дева Мария!» Или что-то в этом духе.

Как бы там ни было, все прихожане вышли на улицу и тоже ее увидели, а в следующее воскресенье она появилась снова. А еще через воскресенье церковный двор был переполнен мусульманами, христианами, агностиками — и все опять увидели ее! Так продолжалось в течение двух месяцев. И тысячи людей каждую неделю наблюдали ее явление.

Джекки улыбнулся и наморщил лоб:

— Народу стало так много, что египетское правительство решило обнести церковь стеной и стало взимать двадцать пять пиастров за ее посещение. И видение тут же прекратило являться.

— Я бы поступил точно так же, — заметил я. — Учитывая, что они берут пятьдесят пиастров за осмотр пустых бычьих саркофагов.

28 октября, понедельник. Джекки наконец переезжает в комнату в Каире. Я еду вместе с ним и захожу в нидерландскую авиакомпанию. Я смогу вылететь утром в ближайший четверг или вечером в следующий понедельник. И я прошу голландку с уложенными волосами заказать мне билет на рейс в четверг.

Вернувшись к городской цивилизации, Джекки решает, что останется еще на одну неделю.

— Почему бы тебе тоже не пожить в Каире? И не отложить вылет до 4 ноября? Тогда мы сможем провести Хэллоуин у саркофагов.

Я отвечаю, что предпочитаю провести этот день с детьми в Орегоне и кормить попкорном мумии в резиновых масках. Он пожимает плечами:

— Как хочешь. А ты что, успеешь к четвергу найти... закончить свои записки?

Я отдаю должное сделанной им паузе в середине предложения и вынужден согласиться с тем, что вряд ли что-либо «найду» к четвергу, как, впрочем, и к понедельнику. Чем ближе я подхожу, тем меньше вижу. Пирамида начинает растворяться внутри себя. Чем дольше смотришь, тем больше скукоживаются любые теории перед лицом этой загадки.

И теперь я брожу по руинам Гизы в основном в одиночестве. Я научился вовремя поднимать камни при малейших признаках приближения какого бы то ни было мошенника. Затем я принимаюсь его рассматривать через видоискатель моего инженерного компаса, и мошенники с почтительным видом удаляются.

— Смотрите-смотрите, американский доктор что-то нашел. Видите, как он задумчиво чешет свою лысину.

Плохо же они разбираются в американцах. Я просто плыву по течению. Как Питер О'Тул, пересекающий пустыню на верблюде и следящий за гипнотическим движением своей тени по песку. Как Омар Шариф, подъезжающий сзади и ударяющий его кнутом. Что?

Ты плывешь по течению.

Нет. Я просто задумался. Я...

Ты плыл по течению.

После ужина в полном одиночестве я возвращаюсь в свой номер. Я не могу ни отдыхать, ни писать. Отдыхать от чего? Писать о чем? Я не имею ни малейшего представления о том, что мне надо, — даже месяц тому назад в Орегоне я понимал это лучше. Партия сыграна, но карты оказались краплеными, как Мараг и его фальшивая карта за пять фунтов.

А как же мой туз в рукаве? Мой пузырек с ЛСД, которым я собирался воспользоваться, если все провалится? Исключено. Как говорит Малдун Грегор: «Я не стану предугадывать тайну с помощью кислоты. Не успеешь очухаться, как на тебя уже набросятся все эти мошенники и охранники. А после них от тебя ничего не останется, кроме сухой шкурки».

У меня еще осталось пять тюбиков с гашишем. Это надежнее. Может, мне удастся найти место за какой-нибудь гробницей под звездами, чтобы видеть Сфинкса... возможно, там я смогу обрести больше вдохновения, чем в этой шлакобетонной камере. Я собираю шмотки и выхожу во мрак.

Уже поздно, и такси на улицах нет. Охранники кивают, пропуская меня. Прожектора и громкоговорители вечернего шоу заперты в своих гробницах, но света хватает — новая луна, народившаяся в соответствии с законами Рамадана две недели назад, уже стала полной, и Великая пирамида горестно сияет в ее лучах за неимением лучшего.

На освещенном луной склоне я нахожу то самое место, куда в первый вечер нас водил Малдун. Ветер дует сильнее, чем я думал. Я сворачиваю лист из записной книжки и поджигаю его последней спичкой. Но лист скручен недостаточно туго и вспыхивает слишком быстро, однако я не намерен сдаваться и раскуриваю кальян с такой лихорадочной энергией, что даже не обращаю внимания на то, что не один.

— Добрый вечер, мистер Дебри.

Его крохотное личико вспыхивает от меня настолько близко, что сначала я принимаю его за отблеск пламени. Гашишные искры разлетаются во все стороны.

— У вас какие-то проблемы?

Я отвечаю, что все проблемы уже разрешились. И при последнем всполохе мы оба видим, что кальян пуст. Я вытряхиваю пепел в темноту. Он извиняется и приглашает с собой, чтобы достать новое курево. Косяк? Вся эта дребедень с гашишем и кальяном слишком дорогостоящая, а вот косяк — было бы неплохо...

Мараг провожает меня к одной из гробниц, откуда известняковое плато начинает круто спускаться к деревне. В дверях усыпальницы виднеется слабый прямоугольник света, и Мараг останавливает меня своей невесомой рукой, пока мы не подошли слишком близко.

— Это мой друг, — шепчет он. — Молодой парень, но уже работает здесь охранником. Очень хорошее место. Но он никак еще не привыкнет. У вас есть гашиш?

— Надеюсь, ты не собираешься смешивать его с табаком? Я не курю, и сигареты на меня очень плохо действуют.

— Нет. Никаких сигарет. Отличная вещь, из Финляндии. Вот увидите.

Он подходит к двери усыпальницы как раз в тот момент, когда изнутри появляется безликая фигура с карабином в руках, вышедшая на шум. Свет становится ярче, и оба, остановившись в его луче, принимаются разговаривать. Лицо хозяина закрыто тенью. Я вижу в его руках винтовку — древний американский «спрингфилд», оставшийся после битвы при Бордо, — и то, как он ласкает ее.

Мараг подводит его ко мне и сообщает, как меня зовут, а меня оставляя в неведении относительно его имени. Мы не протягиваем друг другу руки, и он не произносит ни слова. Тюрбан, скрывающий его лицо, потерт и покрыт заплатами, хотя на вид его обладателю не больше двадцати. Но юношей его не назовешь, возможно, он никогда им и не был.

Вероятно, я вызываю какое-то доверие у этого фантома, потому что он опускает винтовку, достает коврик, раскатывает его на песке и кивком приглашает нас сесть. Из кармана своей геллабии он достает крохотную коробочку и раскрывает ее. Мараг протягивает руку за моим гашишем, и я неохотно отдаю его.

Фантом осторожно разогревает гашиш и крошит его в коробочку. Никто не произносит ни единого слова. Он чрезвычайно аккуратен, и у него уходит довольно много времени на то, чтобы скрутить три больших косяка. Мы вполне могли бы уже раскурить первый, пока он этим занимается, но все молчат. Наконец он раскуривает его и передает мне:

— Это хороший табак!

— Не сигаретный, — поспешно добавляет Мараг — Трубочный. К тому же финский.

Из усыпальницы появляется жена парня с медным подносом, на котором стоят три стакана. Она, как водится, боса и беременна и поэтому очень смущается. Когда она наклоняется, чтобы поставить поднос на песок, видно, как ее лицо заливает краска. Мараг отпускает какую-то шуточку на арабском по поводу ее талии, и она поспешно исчезает.

Чай отвратительно крепкий и сладкий, но финский табак, как я вынужден признать после первого круга, совсем неплох. Когда парень начинает раскуривать второй косяк, его жена появляется снова с чайником в руках, быстро разливает нам чай и снова исчезает. На этот раз он менее крепок и менее сладок, наверное, у них кончается сахар. С раскуриванием третьего косяка женщина возникает снова, как по сигналу. На этот раз это чуть закрашенный чаем кипяток. После третьего раза она не уходит, давая понять, что продукты закончились и если требуется еще, то ей придется босиком идти в деревню. Несмотря на свое состояние, она производит впечатление невесомой, словно шар ее живота увлекает ее вверх. Муж допивает чай, ставит стакан на поднос и отрицательно качает головой — довольно.

Она наклоняется, чтобы взять поднос. На этот раз юный муж хватает ее за ногу и страстно сжимает босую стопу. У Марага аж перехватывает дыхание от этого проявления чувств, столь противоречащего мусульманским устоям.

— Вот оно как получается, — кудахчет он. — Эта молодежь курит наркоту и забывает о наших правилах поведения.

Вероятно, Мараг считает это хорошей шуткой, впрочем, трудно сказать определенно. Свет внутри усыпальницы с шипением меркнет, луна продолжает сиять. Мы сидим довольно долго, глядя на звезды и прислушиваясь к перекличке собак по соседству. Когда наступает время прощаться, мы одновременно встаем, молодой охранник засовывает свою жестяную коробочку в карман и сворачивает коврик. Призрачная голова на призрачном теле кивает и исчезает в усыпальнице.

За все это время не было сказано ни единого слова. Ни единый мускул не шевельнулся на наших лицах в лучах любопытной луны, безликое присутствие которой символизирует величие Аравии.

Мы спускаемся в деревню, где Мараг собирается заключить для меня еще одну сделку. Я торчу как сукин сын. Сфинкс напоминает огромного старого кота, обожравшегося верблюдами и «фиатами».

— Мой юный друг оказался вдали от своего бедуинского дома, — произносит, оглядываясь на меня, Мараг, вероятно ощущая необходимость объясниться. — Я его устроил на это место. Он мне приходится родственником. Я тоже в юности ушел из деревни. И его родственник устроил меня на работу.

Он идет спиной вперед, целиком развернувшись лицом ко мне.

— Но думаю, он здесь не надолго. Они вернутся в пустыню, когда ей надо будет рожать. А когда он придет обратно, я найду ему другое место. Хорошо ведь иметь своего человека рядом с пирамидой.

Я никак не могу понять, чего он от меня хочет. Может, следует ему объяснить, что я не являюсь состоятельным путешественником? Что мне потребуются годы, если не десятилетия, чтобы накопить необходимую сумму на следующий приезд сюда? Что ему лучше приберечь свое красноречие для кого-нибудь другого?

Он объясняет, что мне нельзя идти с ним торговаться и я должен подождать у него дома. Я иду за ним по проложенным в песчанике тропам, пока они не становятся шире, ровнее и не превращаются в крохотные улочки, петляющие в лабиринте кирпичных строений. Они настолько узки, что полностью непригодны для проезда транспорта и запружены лишь полночными гуляками, детьми и козами. Приятели Марага, сидящие на корточках у стен, скалятся и подмигивают ему, видя, как он тащит за собой на буксире большого здорового американца.

В пятне света перед одним из дверных проемов горстка детей играет глиняными шариками. Один из мальчуганов вскакивает и бежит за нами. На вид ему лет семь, а это означает, что ему не меньше одиннадцати, с поправкой на протеиновое голодание. Мараг делает вид, что не замечает его, а потом резко оборачивается, словно пытаясь его отогнать. Пацан со смехом отскакивает в сторону, и Мараг хватает его за руку.

— Это мистер Сами, — хрипло сообщает он. — Мой старший сын. Сами, поздоровайся с моим другом мистером Дебри.

— Добрый вечер, мистер Дебри, — говорит мальчик. — Правда, хорошая погода? — Рукопожатие у него такое же легкое, как и у отца.

Мы пересекаем общий двор, зажатый между четырьмя мазанками, и входим в дом Марага. С потолка свисает одна-единственная лампочка, разгоняющая тьму. Помещение не многим больше, чем усыпальница охранника. Внутри находятся два больших сундука, ковер, плетеный коврик, кровать и две полки. Столы, шкафы и стулья отсутствуют. Комнату украшают настенный ковер с приколотыми к нему детскими рисунками и большой букет сахарного тростника, перевязанный красной ленточкой, в углу.

Мараг знакомит меня со своей женой — маленькой женщиной с бельмом на одном глазу, что так часто встречается у египетских бедняков, — а также с мистером Ахмедом, мисс Широй и мистером Фуфу — все они младше Сами.

Мараг снимает с кровати подушку, кладет ее на пол рядом со стеной и приглашает меня сесть. Дети рассаживаются полукругом рядом со мной и принимаются меня рассматривать, пока Мараг помогает жене разжечь керосинку. Я развлекаю детей игрой на губной гармошке и даю им рассмотреть свой компас. Женщина начинает готовить нам чай в маленьком медном чайничке.

Я спрашиваю Сами, откуда у него на лбу крестообразный шрам. Он, ухмыляясь, указывает в сторону пирамиды и изображает падение.

— Он очень плохо упал, — говорит Мараг. — Хотя, возможно, это его убедит в том, что он должен получить образование, а не стать горным козлом. Он уже умеет читать, считать и рисовать. — И с беззастенчивым изумлением устремляет взгляд на мальчика. — Он даже умеет писать.

Он снимает с верхней полки тетрадь — ту самую, из которой была вырвана страница для карты, — и с гордостью демонстрирует мне написанные мальчиком слова и им же нарисованные картинки.

— Он настоящий художник, мистер Дебри, и ученый. Может, вы попросите его что-нибудь нарисовать для вас, пока я хожу по делам?

После того как Мараг уходит с моей пятифунтовой банкнотой, мы с Сами обмениваемся рисунками. Я рисую Микки-Мауса, а Сами — пирамиду. Я говорю, что углы у нее слишком острые, и он переворачивает тетрадь — на внутренней стороне обложки изображена долларовая банкнота. Внизу на арабском и на английском с тщательностью и аккуратностью школьного учителя выведен перевод двух латинских высказываний: «Новый миропорядок» и «Аллах благословил наши начинания».

— Это дал тебе папа?

Он кивает и, нахмурившись, старается вспомнить, что ему еще говорил учитель.

— Это римская лира?

— Нет, — отвечаю я, — это американский доллар.

Марага нет довольно долго. Его жена укладывает мисс Ширу и мистера Ахмеда спать. Время уже за полночь, но они продолжают смотреть на меня со своих полок широко раскрытыми глазами.

Потом она берет маленького мистера Фу-Фу, садится на кровать и спускает с одного плеча бретельку своего одеяния. В тусклом свете она выглядит не по возрасту изможденной и ссохшейся. Однако все дети здоровы и гораздо толще других, которых мне удалось увидеть. Может, поэтому она и выглядит такой изможденной?

Фу-Фу всасывается в ее грудь, а мать прикрывает здоровый глаз и начинает слабо раскачиваться на кровати, напевая себе под нос монотонную гортанную колыбельную. Фу-Фу сосет грудь, не сводя с меня глаз.

В открытую дверь входит коричневая индейка, и Сами выгоняет ее прочь на улицу. В углу двора очень древняя старуха доит козу. Она с улыбкой смотрит на то, как Сами выгоняет индейку, и говорит ему что-то по-арабски.

— Мама моего папы, — объясняет он. — Правильно?

— Это называется бабушка. Бабушка Сами. Закончив дойку, старуха натирает вымя козы маслом из кувшина и заносит в дом ведро с молоком. На меня она не обращает никакого внимания. Полведра она выливает в медный чайник, стоящий на остывшей керосинке, а другую половину накрывает тряпицей. Потом из стоящей в углу связки тростника вытаскивает один длинный стебель, поднимает свое ведро и, шаркая ногами, выходит на улицу. Стебель задевает лампочку, и по всей комнате начинают плясать тени. Женщина поет, не умолкая ни на мгновение, а маленькие блестящие глазки продолжают пялиться на меня из сонной полумглы, даже жующая тростник коза смотрит на меня со двора своими ромбовидными зрачками...

Снова в номере. Я засыпаю на полу у Марага, и мне снится кошмар о том, что на деревеньку обрушилась песчаная буря и я слепну. В ужасе я пытаюсь позвать кого-нибудь на помощь, но песок забивает рот. И единственное, что я слышу, это все усиливающийся рев тысячи рогов.

Вернувшийся Мараг застает меня покрытым потом и дрожащим от ужаса. Впрочем, после своей беготни он находится не в лучшем состоянии. Однако на этот раз после многочасовых трудов ему удается добыть всего один патрончик, и он, извиняясь, отдает его мне. Я держу его на своей ладони, и нас обоих обуревает грусть.

Провожая меня по узеньким улочкам, он продолжает не переставая извиняться и уверять меня в том, что все исправит. Я говорю, что все нормально, и стараюсь его успокоить. Все по-честному и почти что без обмана.

— Нет, не по-честному! — настаивает он. — Это надувательство! Остальное принесу сегодня в восемь часов в гостиницу!

Он продолжает говорить без остановки, пока я не отвлекаю его от этой темы и не сообщаю ему, что у него замечательная семья.

— Вы очень добры. А Сами? Вам понравился Сами? Он ведь умный мальчик, этот мистер Сами?

Я отвечаю, что мне очень понравился Сами и он, безусловно, умный мальчик.

— Настолько умный, что сможет учиться в одной из ваших современных школ?

— Конечно. Он сообразительный пацан. Симпатичный, ловкий и сообразительный, прямо как его отец. Не сомневаюсь в том, что он за несколько недель сможет нагнать своих сверстников.

— Я тоже так думаю, — с довольным видом откликается Мараг.

Я прощаюсь с ним неподалеку от Сфинкса. И только спустившись с холма, начинаю понимать, к чему он клонил. Мараг не хвастался, он рекламировал Сами. Как у любого отца, у него была мечта: он хотел, чтобы какой-нибудь джентльмен забрал его в страну Открывающихся Возможностей, взял бы в свой дом и отдал учиться в современную школу. Ребенок получает возможность прорваться к XX веку, джентльмен навеки обретает связь с прошлым... «Свой человек рядом с пирамидой». Неплохо. Неудивительно, что ты так расстроился из-за этого гашиша, планируя куда как более крупную сделку. Несмотря на всю твою невесомость и мягкость, ты мошенник высокого класса, Мараг...

29 октября. Двадцать первое воскресенье после Троицы. Трехсотый день года. Спал, пока меня не разбудили Малдун и Джекки, когда солнце уже заходило. Они затолкали меня в душ и отправили рассыльного за кофе. У Джекки были заказаны билеты на Зизи Мустафу — одного из самых знаменитых танцоров, а Малдун принес новости о последних археологических находках в Эфиопии.

— У него такой живот, что его можно выставлять в Лувре! — соблазняет Джекки.

— Череп человека, который на миллион лет старше находки Лики! — провозглашает Малдун. — И никаких обезьяньих рудиментов. Настоящий человеческий череп! Так что Дарвин может отдыхать!

— Возможно, возможно, — замечает Джекки, который всегда неохотно меняет свои взгляды. — С другой стороны, вполне вероятно, что его эволюционная теория справедлива, только временные рамки немножко сдвинуты. Тогда, получается, мы все равно произошли от обезьян, только этот процесс был более длительным.

— Вопрос не в этом, Джекки. — Я вылезаю из-под холодного душа и с разгона вклиниваюсь в дискуссию. — Вопрос в том, пережило человечество деградацию или нет.

Когда мы идем через вестибюль, я внезапно вспоминаю, что Мараг собирался в восемь принести оставшуюся часть моего приобретения.

— Восемь по египетским меркам означает время между девятью и полночью, — переводит Джекки. — Это в том случае, если он вообще появится.

Я оставляю Марагу записку на стойке, чтобы он прошел в мой номер, если я еще не вернусь к этому времени. Я возвращаюсь, на всякий случай открываю дверь и оставляю кальян на прикроватном столике.

После того как мы вкушаем изысканный ужин, выясняется, что танцор появится лишь в девять. Когда часы показывают уже десять, начало представления переносится на двенадцать. Малдун говорит, что у него экзамены и он больше ждать не может. Я уговариваю Джекки дойти до гостиницы, проверить, не пришел ли Мараг, а потом вернуться обратно. Мы ловим такси, подбрасываем Малдуна к его дому и едем к Гизе. Когда мы добираемся до гостиницы, на часах уже начало двенадцатого и никаких признаков Марага. Дверь в мой номер приоткрыта, но внутри меня ничто не ожидает. Мы снова выходим на улицу, и Джекки потчует меня какими-то арабскими высказываниями по поводу доверчивости. Швейцар останавливает нам такси и после непродолжительной задумчивости спрашивает:

— Кстати, сэр, вы случаем не мистер Дебри? Я отвечаю, что кое-кто называет меня именно так.

— Тогда вас тут кое-кто ждал. Но он уже ушел. Когда? Да несколько минут тому назад; он долго вас ждал, сэр. Где? В кладовке, подальше от посторонних взглядов. Разве вы не передали ему, чтобы он прошел в мой номер, как я просил? Нет, сэр, нам запрещено это делать. Эти люди могут помешать нашим гостям... Да кто вы такой? Официальный швейцар, сэр. И сколько времени этот человек ждал меня? Трудно сказать, он уже был здесь, когда я заступил на дежурство в половине восьмого.

— Но когда он уходил, — он наконец вытаскивает из кармана руку, — то просил меня передать вам этот пакетик.

И он протягивает мне мой красный носовой платок. В него завязаны четыре оставшиеся картонных патрончика и моя ручка.

30 октября, среда. Последний день моего пребывания в Египте.

Я чувствую себя виноватым перед Марагом. Пытаться найти его дом в лабиринте этой деревни совершенно бесполезное занятие. Неудача преследует меня и в гробнице, где мы навещали бедуинскую чету. Новый охранник сообщает мне, что ночью они уехали. А Марага он случайно не знает? Марага знают все. Он водит людей в пирамиду. А где он живет? Где-то в деревне. А когда он приходит на работу? Иногда поздно вечером, иногда рано утром, а иногда и вовсе не приходит по несколько дней... Этот Мараг непредсказуемый человек.

В Каире я выкуриваю один косяк с Джекки и Малдуном и даю им по патрончику. При посадке в самолет я должен быть абсолютно чист. Кроме того, я отдаю Малдуну свою четырехтомную «Пирамидологию» Ратерфорда. Мы прощаемся, и я устремляюсь обратно в Гизу. Марага по-прежнему нет. Мой самолет вылетает в десять утра, но я прошу разбудить меня в шесть.

6

31 октября. Утро Хэллоуина. Встаю еще до рассвета и снова проверяю вещи (три девушки из Орегона уже отбывают пожизненные сроки заключения за наркотики в Турции, где мой самолет приземлится после Каира) — ничего, за исключением одного шарика гашиша. И крохотной бутылочки. Гашиш я могу проглотить в аэропорту, но вот что делать с кислотой? Неужто просто вылить в клозет? Это все равно что сберечь ключ во время битвы, подняться на крепостную стену, где за башенной дверью томится красотка, а потом испугаться, что она может оказаться ведьмой и выбросить его в ров.

Надо попробовать. Другой возможности может не представиться. Времени на то, чтобы глотать, уже нет, зато можно ширнуться...

И я в последней отчаянной попытке вновь отправляюсь вверх по склону — бутылочка в наплечной сумке, инсулиновый шприц — в кармане. К тому моменту, когда я добираюсь до ауды, меня уже трясет от волнения. Я прислоняюсь к камням обшивки пирамиды, чтобы собраться с силами, но дрожь не утихает. Вокруг пасмурно и промозгло. Собирая обрывки мусора, по пустой стоянке проносится смерч. Он вращается, как дух нового Мессии, приводя в движение обглоданные кукурузные початки, сигаретные пачки и шелуху от тыквенных семечек и вздымая вверх газеты и туалетную бумагу. Вот это свита! Потом дух испаряется, и ветер замирает. Зилоты отступают к своим гробницам.

— Доброе утро, мистер Дебри... правда, хорошая погода?

— Доброе утро, Мараг. — Я собирался извиниться перед ним, но опять чувствую, что мне нечего сказать. — Неплохая погода. Разве что немного прохладно.

— Наступает новое время года. Теперь ветер будет дуть со стороны пустыни. Он холоднее и приносит с собой много песка.

— И туристов больше не будет?

Он пожимает плечами:

— Туристы будут всегда, до тех пор пока стоит великий Хуфу. — Его блестящие глазки уже прикидывают, что можно извлечь из моего озноба. — Может, мистер Дебри хочет, чтобы я проводил его на вершину пирамиды? Очень надежный гид. И знаете сколько?

— Пять фунтов, — отвечаю я, доставая бумажник. — Пошли.

Мараг запихивает свою галлебию в шорты и начинает подниматься вверх как ящерица. Это все равно что подняться на 200 этажей, и мне трижды приходится просить его о передышке. И каждый раз он весело смотрит на то, как я пытаюсь восстановить дыхание.

— Вы нездоровы, мистер Дебри? Вы плохо питаетесь у себя на родине?

— Нет, просто наслаждаюсь видом. Идем. Наконец мы добираемся до вершины и спугиваем с нее ворон. Понося нас на все лады, они принимаются кружить над нами, а потом сквозь рассветную дымку спускаются вниз на поля. Как изысканно высечена рекой эта долина!

— Идем, — зовет меня Мараг, указывая на деревянный шест в центре квадратной известняковой плиты. — Мараг покажет тебе один фокус.

Он заставляет меня взять осколок камня и как можно выше начертить на шесте линию. Я замечаю, что он покрыт на разной высоте аналогичными отметинами.

— Теперь сядьте и немного подышите этим воздухом. Вот увидите, воздух на вершине пирамиды волшебный.

Я, радуясь передышке, опускаюсь на камни у основания шеста.

— Ну и как он действует, этот волшебный воздух?

— Люди от него скукоживаются, — улыбается Мараг. — Дышите глубже. Вот увидите.

Теперь, когда он это сказал, я вспоминаю, что большинство пирамидолазов обладают необычно хрупким телосложением. Я глубоко дышу, наблюдая, как солнце пытается прорваться наружу сквозь покрытый тучами горизонт. Через минуту Мараг снова просит меня встать и провести еще одну черту своим осколком. Учитывая отметины, сделанные во время предшествующих экспериментов, трудно определить что-нибудь наверняка, но мне кажется, что я провожу линию прямо рядом с предыдущей. Я уже собираюсь сообщить Марату, что его пирамидный воздух — это очередной блеф, как вдруг в глазах у меня возникают искры.

Это старый трюк. Я и сам не раз им пользовался, чтобы подкупить слушателей. Просишь их сделать пятнадцать глубоких вдохов, задержать воздух на последнем, резко встать и вместе произнести «ом». В глазах возникает вспышка от гипервентиляции. Это известно любому школьнику. Но все эти уловки с волшебным воздухом и отметинами были столь хитроумны, что, лишь почувствовав знакомое головокружение, я понял, в чем тут дело.

Я хватаюсь за шест. Мараг стоит передо мной, уперев руки в бедра, и улыбается, подняв голову к небу. Ему все это не впервой. Мгновение он стоит не шевелясь, а потом ветер затихает. Я вслед за ним устремляю взгляд в молочное небо и понимаю, чего он ждет — Божьего перста. Он опускается из дымки вниз и упирается точно в макушку Марата, сгибая его как колоду карт, пока лицо его окончательно не исчезает и на его месте не появляется другое, потом еще и еще одно — со все возрастающей скоростью лица исчезают и появляются — знакомые и известные (я отчетливо помню двух знаменитых музыкантов, называть которых не стану, чтобы не навредить им), но в основном лица, которых я прежде никогда не видел. Черные, смуглые, краснокожие и белые мужчины и женщины, возраст которых уже перевалил в основном за полвека по земным меркам. Выражения лиц самые разнообразные — удивленные, терпеливые, строгие, горестные, но всех их объединяет одно свойство — это добрые и исключительно благожелательные лица. Веер лиц поднимается все выше и выше, как колода карт в диснеевской «Алисе», образуя с треугольником пирамиды нечто напоминающее песочные часы, низ которых заполнен известняком, а верх лицами.

Наконец проскакивает несколько пустых карт, словно уготованных достойным желающим, и легкое тело Марата остается безликим. Сквозь прореху в его голове я вижу Сфинкса, а между лап Сфинкса — вереницы хижин, в которых живут верные стражи, в течение многих тысячелетий охраняющие сокровище от всех наших взлетов и падений. Оно даже не зарыто. Оно лежит на самой поверхности — в судорожных приходах и уходах, в доении коз и кормлении их сахарным тростником, в непрерывном мошенничестве, милостью которого выживает это древнее общество. В течение многих тысячелетий это бесценное сокровище и его храм охраняются народом с помощью уловок, суеты и мочевых пузырей.

До тех пор пока продолжают писать в царский саркофаг, на стоянку не прибудут ковчеги Макдональда.

— Ну, что скажете, мистер Дебри? — Мараг снова возникает передо мной. — Хороший фокус?

— Отличный фокус, Мараг. Просто замечательный.

Спустившись вниз, я вручаю ему подарки для членов семьи. Платки, сумки, губную гармошку для Сами, и обещаю, что поговорю с женой, чтобы мальчик на год приехал в Орегон. Марагу я отдаю свою фляжку, компас и страницу из записной книжки с текстом: «Мараг — это человек, на которого можно положиться». Внизу стоит моя подпись, и все покрыто фиксажем. Мы в последний раз пожимаем друг другу руки, и я устремляюсь в гостиницу.

Дверь моего номера распахнута. На моей кровати сидит доктор Рагар.

— Брат мой! Я принес тебе карту Потаенного Храма, которая известна лишь масонам.

Меня разбирает смех. Я рад его видеть и пытаюсь вспомнить, не было ли его лица среди сегодняшнего калейдоскопа. Но у меня не получается.

— Простите, доктор. Но я уже видел Потаенный Храм. Больше у вас ничего нет?

Он неправильно истолковывает мое восторженное состояние и принимает мое высказывание за шутку. На его лице появляется обиженное выражение, а глаза начинают напоминать двух побитых собак.

— У меня, — оскорбленным тоном произносит он, — есть формула для изготовления целебных мазей. Говорят, что ессеи умащали ею ноги вашего Иисуса. Обычно я продаю ее за пять фунтов, но для тебя, брат мой...

— Пять фунтов годится! Беру.

Он помогает мне донести до машины сумки и провожает меня до Каира. Ему очень не хочется со мной расставаться. Его интересует нечто большее, чем нажива. И он продолжает поедать меня своим тухлым взглядом. Когда он выходит из машины, я протягиваю ему руку и вжимаю в его ладонь бутылочку с кислотой.

— В благодарность за все то, что вы сделали для меня, брат Рагар, примите, пожалуйста, этот редкий американский эликсир. Капайте по одной капле в каждый глаз, и вы избавитесь от всех проблем; по две — и у вас откроется третий глаз; три — и вы увидите Господа в том виде, в котором Он явился в 1965 году в Сан-Франциско. Я бы никогда с ним не расстался, если бы мой отец не был масоном. Думаю, он поступил бы так же. Поэтому, будьте добры...

Он изучающе смотрит на меня, словно проверяя, не пьян ли я в девять утра, и берет бутылочку.

— Спасибо, — неуверенно произносит он и, моргая, смотрит на мое подношение.

— Внеси свою лепту — встрой свой камень, — отвечаю я.

Эпилог. Часы таксиста показывают без шестнадцати десять. Он проскальзывает в такие расщелины, через которые еще не проезжал ни один «фиат», но мне это мало чем может помочь. Говорят, что прохождение через каирскую таможню требует по меньшей мере часа. Стоит только взглянуть на всю эту толпу туристов! Они как крысы, бегущие с тонущего корабля. Без десяти десять. Надежд не остается.

Однако вылет откладывается, так как у одного из пожилых паломников случился сердечный приступ и теперь его надо выгружать. Мне сообщает об этом парень, который оказывается моим соседом.

— Прямо здесь: попытался поставить свой кофр на верхнюю полку, тут-то Господь и забрал его. То и дело случается с этими паломниками.

Парень — проповедник из Пенсильвании и тоже находился здесь в туристической поездке, после которой очень-очень устал.

— Слава Богу, что я вовремя отстал от своей группы. Но я должен был это сделать. Среди прихожан старшего поколения очень много людей, которые могут позволить себе посещение Святой Земли, даже если это становится последним, что они успевают сделать в жизни.

Двигатели наконец начинают работать, и нас отбуксировывают к началу взлетной полосы. Настроение в салоне улучшается. Отовсюду начинают доноситься возбужденные голоса. И перед самым взлетом кто-то вопрошает: «А кто выиграл схватку вчера вечером?»

«Какую схватку?» — откликается чей-то голос.

Между Неверным и Правоверным.

Все смеются, включая турок, однако кто выиграл, никто не знает. Стюардесса обещает узнать у командира и сообщить всем. Самолет взлетает.

— Что бы она ни сказала, это точно не Форман, — заявляет пенсильванский проповедник, когда лайнер выравнивается. — Я был уверен, что он давно уже спит. Я переспрашиваю, и он повторяет, не открывая глаз: — Я сказал, что вне зависимости от исхода Форман не мог победить. — И поскольку он явно не собирается развивать свою мысль, я отворачиваюсь к иллюминатору.

Мы летим над Каиром. Я вижу мост, ведущий через Нил к гостинице «Омар Хайям», и статую Изиды Разоблаченной, которая поднимает свой покров, провожая нас. Вот Бульвар пирамид... Гостиница «Мина»... Гиза... Но где же? Неужто я проглядел в этой дымке? Нет, вот она! И неудивительно: даже с такой высоты глаз ищет что-то меньшее по размеру. Но не заметить ее невозможно.

— И знаете почему? — поворачивает голову проповедник. — Потому что он дисгармоничен. Разве он может быть хорошим христианином, как он утверждает, и при этом бить людей за деньги?

Он устремляет на меня взгляд покрасневших глаз, уставших от двухнедельной слежки за разбегающимися прихожанами.

— Вот что на самом деле подкашивает этих паломников. Не возраст и не сердечная недостаточность, а дисгармония.

Глаза его закрываются, а рот открывается. Я снова отворачиваюсь к иллюминатору. Тень самолета скользит по золотым волнам Сахары. Мы ложимся на прямой курс, и пилот обращается к пассажирам на изысканном амстердамском английском языке.

— Это командир самолета Саймон Винкенуг. Похоже, нам придется сделать небольшой крюк по дороге в Стамбул и взять к западу от дельты Нила... по политическим причинам. Потеря во времени будет небольшая. Откиньтесь на спинки кресел и расслабьтесь. В Стамбуле ясно и прохладно. В соответствии с последними сообщениями из Заира, на глазах у десятитысячной толпы Мухаммед Али послал Джорджа Формана в нокаут, восстановив свое звание Чемпиона тяжелого веса. Желаю вам приятного полета.

Киллер

Блуждаю я средь улиц тех,
Где вьется Темзы темный след,
И вижу я на лицах всех
Печать уныния и бед.

Уильям Блейк

Одноглазый и однорогий козел по кличке Киллер стоит на задних ногах, достигая человеческого роста. Передние ноги с раздвоенными копытами поджаты, борода развевается, голова наклонена вперед, рог выставлен, выпученный злобный глаз нацелен на спину Макелы.

— Макела, берегись!

Но тот даже не оборачивается, а, используя столбик изгороди как ручку гимнастического коня, отскакивает в сторону. Я с удивлением отмечаю, что для своих размеров он удивительно проворен, не говоря уже о том, что всю ночь вел машину.

Козлиный рог, скользнув по его бедру, с такой силой врезается в столбик, что свеженатянутая проволока начинает звенеть до самого курятника. Куры возмущенно кудахчут, с крыши рассерженно взлетают голуби. Все они испытывают к козлу те же чувства, что и Макела.

— Ах ты вонючая тварь! — Макела изо всех сил пинает трясущего головой Киллера, подойдя к нему с той стороны, где отсутствует глаз. — Я тебе череп раскрою! — И наносит ему еще два удара по челюсти, прежде чем ошарашенное животное начинает пятиться.

— Да брось, старик. Это ничего... — Я задумываюсь, подбирая слово. — Против тебя лично он ничего не имеет. Он так себя ведет со всеми.

Что только отчасти является правдой. Киллер действительно нападал уже на всех обитателей фермы — и на меня, и на Бетси, и на детей, когда они пытались пересечь его поле, вместо того чтобы обойти, — но что касается Макелы, похоже, козел с самого первого дня его появления испытывает к нему особые чувства.

Он приехал рано утром, когда все еще спали. Я услышал сквозь сон, как во двор въезжает машина, но подумал, что это молочный фургон моего брата, решившего пораньше начать работу, и повернулся на другой бок, вознамерившись как следует отоспаться перед предстоящим празднеством. Однако уже через несколько секунд мне приходится вскочить от дикого вопля ярости и боли, затем раздается еще один, а вслед за ним очередь грязнейших ругательств, словно вылетающих из самой преисподней.

Мы с Бетси вскакиваем:

— Кто это такой?

— Уж точно не Бадди, — отвечаю я, прыгая на одной ноге и пытаясь натянуть штаны.

С расстегнутой ширинкой я устремляюсь к двери и через открытое окно вижу стоящий на подъездной дорожке блестящий черный автобус, от которого все еще идет дым. Потом до меня доносится еще один вопль, сопровождаемый потоком ругательств, и из облака выхлопных газов выскакивает большой человек коричневого цвета в скудной набедренной повязке. Одна его нога обута в мексиканскую гуарачи, и он пытается натянуть на себя вторую. Бросив дикий взгляд за спину, он останавливается перед дверцей автобуса и принимается колотить в нее сандалией.

— Открой дверь, черт бы тебя побрал, открой дверь!

— Это Макела, — кричу я, повернувшись к спальне. — Макела, а за ним гонится Киллер.

Козел огибает автобус и, расставив ноги, замирает посередине дорожки, вращая головой. Его единственный глаз налился кровью от ярости, и он с трудом различает предметы. Бока ходят ходуном, на губах выступила пена. Он скорее похож на мультипликационное изображение, чем на живого зверя, — чуть ли не слышишь, как он ругается себе под нос, высматривая жертву.

Макела продолжает стучать в дверь автобуса и поносить кого-то, находящегося внутри. Я замечаю в окошке чье-то лицо, но дверца так и не открывается. И тут грохот ударов перекрывает торжествующее блеянье. Это Киллер наконец обнаружил свою жертву. Он наклоняет голову и скребет копытами по земле, набирая скорость. Макела швыряет сандалию в наступающее животное и с руганью пускается наутек. Издали доносится целая лавина проклятий в адрес бородатого беса, ублюдка в автобусе и даже острых камней под ногами. Когда он снова выныривает из-за автобуса, я распахиваю дверь:

— Сюда!

Высоко задирая ноги, он преодолевает разделяющие нас двадцать ярдов, при том что Киллер сокращает расстояние с каждой секундой. Я захлопываю дверь за Макелой в тот самый момент, когда козел взлетает на крыльцо и врезается в косяк. От этого удара сотрясается весь дом. Макела облегченно вздыхает.

— Спасибо, начальник, — наконец тонким голосом изрекает он. — Где ты взял такого мерзкого сторожевого пса? В Алабаме?

— В Литл-Рок. Орвиль специально вывел эту породу для охраны дынных полей.

— Орвиль Фаубес? — он снова начинает вращать глазами, с глупым видом покачиваясь из стороны в сторону. — Так Орвиль произвел на свет этого ублюдка?!

Я улыбаюсь.

— Все в порядке? — спрашивает Бетси из спальни, и он тут же сбрасывает с себя маску раба на плантации и выпрямляется в полный рост, составляющий шесть футов с гаком.

— Здравствуй, Дом, — произносит он своим нормальным голосом и протягивает руку. — Рад тебя видеть.

— И я рад. Давненько не видались. — Я пожимаю его руку, загнув большой палец. — Как твои дела?

— Держусь на плаву, — отвечает он, рассматривая меня и не выпуская мою руку из своей.

После нашей последней встречи я в течение десяти месяцев играл роль беженца в Мексике, а потом еще полгода там же сидел за решеткой. Он за это время потерял в Лаосе младшего брата, еще одного — в Окленде, во время перестрелки с полицией, и мать, которая не пережила этих двух утрат. Достаточно, чтобы потрясти любого. Однако у него по-прежнему было лицо полированного идола и прямой непоколебимый взгляд.

— ...держусь, ползу и трепещу крылами.

Я вспоминаю, что за этим стальным взглядом всегда скрывался намек на огромные внутренние силы. И тут выражение его лица меняется, словно он прочитал мои мысли. Взгляд мягчает, лицо расползается в улыбке и, прежде чем я успеваю сообразить, он прижимает меня к груди и целует в губы. От противостояния с козлом он весь мокрый от пота.

— Не говоря уже о том, что по-прежнему потеешь и воняешь. — Я высвобождаюсь из его объятий. — Не удивительно, что Черити не пустила тебя в автобус.

— Это не Черити, Дев. Черити вышвырнула меня месяц назад. До сих пор не могу понять почему...

Он бросает на меня лживо невинный взгляд и продолжает:

— Я и сказал-то ей всего: «Вставай, сука, и приготовь мне завтрак, а на твою беременность мне глубоко наплевать». А она мне ответила: «Нет, это ты сейчас встанешь, оденешься и выметешься отсюда».

Он кивает в сторону автобуса.

— А это — Перси, щенок Гелиотропа. В это путешествие я взял с собой лишь юнгу, штурмана и винтовку. — Он высовывается в распахнутое окно и кричит: — И советую ему ладить со мной, если он хочет еще когда-нибудь увидеть свою маму!

Лицо в окне автобуса никак на это не реагирует — его больше интересует то, что происходит у него под носом. Киллер вернулся к автобусу и теперь пытается открыть дверцу своим единственным рогом, отчего весь автобус трясется.

— Похоже, этот козел мешает ему добраться до утренней кашки, хе-хе-хе, — хихикает Макела.

Гелиотроп — блестящая специалистка в области фармакологии из Беркли, женщина изумительной красоты, страдающая параличом нижних конечностей. Кроме того, она является прославленным андеграундным химиком. Макела всегда брал ее с собой, выезжая куда-нибудь с женой и не имея достаточного количества кислоты. Перси — ее десятилетний сын, известный в Сан-Франциско под кличкой Психоделический сопляк. Случалось, он жил с нами от недели до месяца, пока его не забирал кто-нибудь из родителей. Он рыжеволос, сообразителен, практически не умеет читать и имеет манеру говорить о себе в третьем лице, которая одновременно и забавна, и бесит.

— Теперь он называет себя Перси без персей и доводит всех до белого каления.

— Привет, Монтгомери, — произносит Бетси, появляясь из спальни и завязывая на ходу халат. — Рада тебя видеть.

Хотя ее голос полностью противоречит этому утверждению. Она слишком часто была свидетельницей наших совместных улетов, чтобы испытывать по этому поводу радость. И тем не менее она позволяет ему себя обнять.

— Что это ты тут рассказывал Деву о Черити? Она тебя выгнала, вместо того чтобы накормить завтраком? Правильно сделала. И что, она к тому же ждет ребенка? Я бы на ее месте вообще кастрировала тебя.

— Она совсем не стремится к таким радикальным мерам. Но раз уж ты заговорила о завтраке... — он обходит Бетси и направляется к кухне, шлепая по линолеуму гуарачи. — Как тут у вас насчет яичницы?

— Курятник там, — указывает рукой Бетси. — Сразу за козлом.

— Понимаю. Ну, а где у вас тогда овсяные хлопья?

Пока Бетси мелет кофе, мы с Макелой отправляемся загонять козла, чтобы добраться до курятника. Это зрелище приводит Перси в полный восторг. Его веснушчатое лицо перемещается от окошка к окошку по мере того, как мы пытаемся выгнать козла обратно в поле, с которого он примчался. Когда мы уже затворяем ворота, он-таки умудряется лягнуть Макелу. Я не могу сдержать смех при виде того, как тот ругается и скачет на одной ноге, а Перси улюлюкает и скалится из автобуса. К нему присоединяются павлины и курицы.

В курятнике Макела рассказывает мне о происшедшем.

— Я даже не знаю из-за чего — то ли из-за моих дел с Черной Пантерой, то ли из-за белого порошка. Она просто заявила, чтобы я проваливал и дал ей отдохнуть. Ну, я и ответил: проваливать, так проваливать! Естественно, я тут же позвонил Гелиотропу. Она последний год провела в Канаде со старшим братом Перси, Вэнсом, который косит от призыва. И еще с целой компанией его дружков, которые исповедуют такие же взгляды. Гелиотроп убедила меня похитить Перси у папаши и привезти его сюда... чтобы она могла приступить к реализации своей цели.

Мы задаем курам корм, успокаиваем их и аккуратно складываем в ведро все яйца, оставленные нам крысами и скунсами. Потом мы выходим на улицу и смотрим, как четвертого июля 1970 года солнце поднимается к своему зениту.

— В Канаде?

— Да, — он бросает взгляд на свой автобус. Его черная дверца приоткрылась, и из нее выглядывает Перси. — Хочет создать что-то вроде андеграундного транзита.

— Ты хочешь уехать из Штатов?

— Гелиотроп говорит очень убедительно, — отвечает Макела. — К тому же кто знает, сколько еще продлится эта вьетнамская заварушка?

— Макела, ты уже не подлежишь призыву.

— Зато подлежу аресту за бродяжничество. Спасибо, я уже сыт по горло. Стоит где-нибудь ненадолго задержаться, и уже кто-то висит у тебя на хвосте.

— Послушай, когда я был в бегах, то вдоволь насмотрелся на всех этих бывших американских патриотов. И знаешь, у всех у них есть нечто общее, особенно у мужчин.

Он молча вынимает из ведра яйцо и начинает катать его между своими длинными пальцами иллюзиониста.

— У всех у них в глазах написано собачье чувство вины.

— Вины за что?

— За то, что они сбежали. К тому же Перси еще не достиг призывного возраста.

— Это еще как сказать. Правильный папаша не покладая рук пытается заставить его тренироваться. И педагоги туда же — короткая стрижка, грамотная речь, преданность Родине.

Он медлит. Рыжая голова Перси окончательно вынырнула из автобуса, и теперь он осторожно пробирается через наш двор.

— Но есть такие гвозди, которые никогда не забьешь. Сколько ни старайся.

— Тогда можно попробовать забить их в другое место, — замечаю я.

— Да? — Макела осторожно кладет яйцо обратно в ведро и смотрит на меня. — Правда?

На этот раз я пропускаю его вопрос мимо ушей. Мы слишком давно обсуждаем эту тему, чтобы он удовлетворился коротким ответом. В течение десяти лет нашей дружбы у нас с ним были общие взгляды и, если желаете, общее дело. Мы были соратниками в элитарной и несколько расплывчатой борьбе за освобождение сознания. Мы мечтали об изменении человеческого сознания, чтобы открыть путь более возвышенным мыслям. Мы считали, что лишь обретя это незамутненное преимущество, человечество наконец сможет вырваться из бесконечного круговорота дерьма и бессмыслицы и осознать величественную цель создания Единого Мира. В котором все будут сыты, где будет царить справедливость и мир, где все будут жить в соответствии с гармонией сфер и бесконечно меняющейся дхармой Единого Прекрасного Мира.

Мы никогда не утверждали, что нам доподлинно известно, где состоятся роды этого Нового Сознания и какие именно средства должны быть использованы для стимуляции схваток, но мы никогда не сомневались, что произойдет это здесь, в муках американских потуг.

Европа была слишком оцепеневшей для этого, Африка слишком примитивной, Китай слишком бедным. А русские считали, что они и так уже всего достигли. Но Канада? Канада как-то никогда не рассматривалась, и только теперь о ней заговорили дезертиры нашей мечты. Мне было грустно видеть, что к ним примкнули блистательная и сломленная Гелиотроп и мой старый товарищ Макела. Эти веснушчатые Геки Финны.

После второй порции яичницы Перси начинает зевать, и Бетси отправляет его в койку Квистона. Макела выглядит бодрым как никогда. Он допивает кофе и заявляет, что готов к подвигам. Я излагаю ему план на день. У нас есть выводок новых телят, которых надо заклеймить, и выводок старых друзей, которые собираются приехать и помочь в этом деле. Мы будем загонять скот в кораль, клеймить его, жарить барбекю, купаться, пить пиво и завершим день в Юджине на фейерверке.

— А сейчас надо ко всему этому подготовиться. Рассыпать опилки, купить пиво и укрепить стенки кораля, чтобы телята не прорвались наружу...

— И главное — изолировать козла, — добавляет Бетси.

Макела уже направляется к двери.

— Ну, тогда пошли.

Мы заводим трактор, прилаживаем к нему бур и начинаем проделывать ямы для новых столбиков. Я их устанавливаю, а Макела забивает вглубь камнями, собирая необходимые орудия труда в канавах, причем делает это с такой сноровкой, что я еле за ним поспеваю. Поэтому, когда появляется первый гость, я испытываю огромное облегчение, так как у меня возникает повод для передышки.

Это мой кузен, бывший боксер Дэви. Нос у него красный, а глаза еще краснее. Я спрашиваю, что это он в такую рань, и он отвечает, что еще не ложился. А приехал потому, что в течение долгих ночных блужданий приобрел одну вещицу, которая, на его взгляд, может меня заинтересовать.

— Подарок на День независимости.

И он достает с заднего сиденья своего потрепанного фургона американский флаг длиной в добрых двадцать футов, обшитый золотой тесьмой. Дэви утверждает, что выиграл его в ночном соревновании. Он не помнит, в чем именно соревновался, но утверждает, что победа была безусловной и блистательной. Я говорю, что это — потрясающая вещь, но у меня, к сожалению, нет соответствующего шеста. Дэви оглядывается по сторонам, пока не замечает маленькое мамонтово деревце, которое замерзло в первую же зиму после посадки.

— А как насчет этого? — мурлычет он и указывает на последнее отверстие для столбика, — если его вкопать туда?

И мы втроем принимаемся обтесывать и обрубать мертвые сучья деревца. Дэви пытается отшкурить ствол перочинным ножом, но через десять минут сдается. Мы с Макелой вручную углубляем яму, чтобы она выдержала вес нашего шеста, и перетаскиваем его. Потом мы подцепляем шест крюками, ставим блоки и устанавливаем его на место в тот самый момент, когда к дому подъезжает автобус Фрэнка Коллина Доббса. Мы так торопимся повесить флаг к его появлению, что роняем в грязь. Однако мне удается поднять его вверх как раз в тот момент, когда Доббс выходит из автобуса. Они с Дэви отдают друг другу честь и начинают исполнять военно-морской гимн, при этом настолько фальшивят, что мне приходится к ним присоединиться.

Макела отказывается от того, чтобы почтить церемонию своим присутствием. Он поворачивается к нам спиной, не желая участвовать в подобной глупости, обходит шест с национальным флагом и принимается приколачивать оставшийся кусок проволоки.

Тут-то подкравшийся Киллер и набрасывается на него сзади, с чего, собственно, и началась эта история о талантах и самообладании, утрате его, о старых друзьях и странных животных.

Как я обзавелся этим диким козлом? Да точно так же, как и остальным населением фермы, — чаще всего мне дарили животных люди, по каким-то причинам лишившиеся терпения или места для их содержания. Павлины были оставлены нам кришнаитами, утратившими свой ашрам, лошади — отданы подружками рок-звезд, так как у тех не было необходимых пастбищ для них. Ослы, овцы, попугаи — все они каким-то образом прибивались к кажущейся стабильности нашей фермы.

Стюарт, например, и вовсе пришел самостоятельно, в один прекрасный день выразив желание вписаться в нашу компанию. Шалопай, живший на нашем болоте в старой военной палатке, решил, что будет выполнять обязанности офицера по работе с новичками. Он приманил Стюарта и вкатил ему учебную дозу метадрина, после чего новобранец в течение нескольких часов гонялся за птицами и приносил палки, пока тени не удлинились и инструктор не заскучал. Измученный щенок свалился замертво, пялясь на мир огромными глазами, так как заснуть, естественно, не мог. Размышления с трудом даются собаке и не особенно-то ей полезны, но Стюарт выжил (хотя так никогда и не утратил своего отсутствующего взгляда) и даже превратился в главаря. А Шалопая пришлось в результате изгнать за это и за преступления против целомудрия.

Киллер появился гораздо более традиционным образом. Он был символом школьной команды «Козлы Нибо-хилла» и в течение десяти сезонов стоял привязанным к скамье во время футбольных матчей. Его торжественно проводили по баскетбольным площадкам под свист и выкрики противников, способных противопоставить ему лишь плюшевых мишек и орлов из папье-маше, которые могли довести До бешенства любое животное.

Чем более злобным он становился, тем больше ему доставалось. Глаз ему выбили бейсбольной битой во время домашней игры, а рог он потерял во время встречи с Кресвеллом. Их полузащитник был сбит мощным ударом с рук, и на поле выехала машина «скорой помощи». Когда появилась мигающая всеми огнями штуковина, Киллер натянул поводок, а когда павшего героя загрузили в машину и включили сирену, решил, что это уж слишком. Под аплодисменты трибун он сорвался со своей собачьей цепи и бросился на машину. Болельщики, ставшие свидетелями этого конфликта, неизменно отзывались о нем с чувством симпатии и изумления. «Он не только выбил фары и поворотные огни, он еще и подлез под переднюю подвеску. Им потребовалось не меньше получаса, чтобы оттащить его и вывести машину с поля».

Чувство изумления сохранилось, а вот симпатия начала быстро улетучиваться по мере выздоровления козла. Ветеринар объяснил, что в результате столкновения со «скорой» у него разорвались мускусные мешки, расположенные с обеих сторон заднего прохода, и теперь он не сможет регулировать выделения из них, поэтому единственный выход из положения — кастрация, так как выработка мускуса стимулируется тестостероном. Болельщики обсудили эту проблему и решили, что лучше сделать козла из папье-маше, чем иметь живого, но без яиц, и Киллер потерял работу.

Когда в школе вывесили объявление о поисках нового хозяина для бедного пенсионера, мой старший сын Квистон предложил отправить его к нам на ферму.

Расцепить Макелу и козла не так-то просто — мы с Доббсом держим животное, а Дэви бьется с Макелой. Это — ошибка, так как в результате они чуть не сцепляются сами. Кто-то что-то говорит в общей неразберихе, и они, испепеляя друг друга взглядами, встают в боевые стойки. Они уже готовы приступить к своим упражнениям в области каратэ и бокса, когда мы вклиниваемся между ними.

Доббс принимается утихомиривать Дэви холодным пивом, а я убеждаю Макелу сходить к пруду и помыться. Едва успев окунуться, он уже смеется над происшедшей стычкой и заверяет меня, что это больше не повторится. Хотя, скорее всего, ему придется отогнать свой автобус подальше от козлиной территории и поставить его в тени деревьев у болота.

Вернувшись, он заводит двигатель, я встаю на подножку, чтобы указывать ему дорогу. Звук работающего мотора тут же разбудил Перси, который пулей вылетает из дома.

— Ты только посмотри на него, — смеется Макела. — Испугался, что я его оставлю.

Он останавливается неподалеку от пруда в тени деревьев, соскальзывает с вращающегося водительского кресла и направляется в глубь своего дома на колесах.

— Иди сюда. Давай дернем и проанализируем ситуацию в мире. — И он растягивается на полосатой водяной кровати, как эфиопский набоб.

День наливается сочной мякотью. Свисающий испанский мох шуршит по крыше автобуса. Перси вместе с моими детьми плещется в пруду, и до нас сквозь качающиеся ромашки долетают их крики и смех. Мы с Макелой потягиваем «Дос Эквис» и спорим о том, о сем. Однако когда мы переходим к четвертой бутылке и приступаем к обсуждению стран Третьего мира, кто-то принимается стучать в дверцу.

Макела открывает ее, и в автобус всовывается мой девятилетний сын Квистон с расширенными от ужаса глазами.

— Папа! — кричит он с подножки. — Перси обнаружил в пруду чудовище!

— Какое чудовище, Квис?

— Огромное... сидит на самом дне рядом с водокачкой!

— Скажи, что через некоторое время я приду и вытащу его, — отвечаю я.

— Ладно, — и он бросается обратно, мелькая в траве развевающимися светлыми волосами. — Перси, папа его достанет! Мой папа достанет его!

Я смотрю ему вслед и ощущаю себя самым настоящим отцом. Подошедший Макела останавливается рядом.

— А тебя это не тревожит, папочка? Такая безоглядная вера?

— Нет, не тревожит, — отвечаю я ему с абсолютной серьезностью. Мне хорошо. Я вижу, как к амбару подъезжают мои друзья и родственники. Я слышу потрескивание динамиков, которые подключает Доббс. Я вижу новые кедровые столбики вокруг кораля и голубей, расхаживающих с важным видом по свеженатянутой проволоке. И над всем этим витает Слава Прежней Страны.

— Я верю в эту веру, — говорю я.

— Серьезно?

И на этот раз я отвечаю без промедления:

— Да, серьезно.

Мы пьем пиво, выслушиваем старые доводы друг друга и наблюдаем за тем, как съезжаются гости. Буян со своими детьми, Бадди со своими. Миккельсены и Бутковичи. Женщины носят на кухню продукты, дети бегут к пруду, мужчины чинно направляются к автобусу. Хвастун тащит ящик богемского пива. Через час потребления тепловатого пива и политической дискуссии Доббс выбрасывает в окно наполовину полную бутылку.

— Ну, хватит этой пены и шума из-за пустяков, — заявляет он прямо в лицо Макеле. — Пора перейти к чему-нибудь более крепкому!

Поскольку Макела занимался этим бизнесом, у него всегда была при себе приличная заначка. Он приподнимается со своей полосатой лежанки, направляется в переднюю часть автобуса и торжественно извлекает откуда-то из-под сиденья металлическую коробочку. Это набор для рыболовной наживки с разными полочками, открывающимися как лестница, — все разделены перегородками и имеют свои наклейки. Из маленького отделения с надписью «Искусственная Королевская муха» Макела вынимает черный брусок размером с мячик для гольфа.

— Афганский, — замечает он, катая его между пальцами, как яйцо в курятнике.

Он щедро отщипывает от него кусок и разогревает на газовой зажигалке. Достаточно размягчив, крошит его в свою индейскую трубку мира и раскуривает. Но как только появляется первый прозрачный дымок, на подножке появляется Перси, который умудрился унюхать запах аж у самого пруда.

— Ara! — заявляет он, двигаясь по проходу и потирая руки. — Как я вовремя.

На нем большая ковбойская шляпа Квистона, чтобы уберечь нос от дальнейшего загара, а шея по-техасски обвязана ярко-желтой банданой. Он плюхается на подушки и переплетает пальцы на затылке — прямо как один из нас. И когда трубка возвращается к Макеле, он передает ее Перси, который выдувает целое облако дыма. Дэви отказывается.

— Слишком умиротворяюще действует, — поясняет он, открывая следующую бутылку пива. — А мы живем в грозовое время.

— Поэтому мы с Перси и сматываем удочки.

— Как я слышал, в Канаду? — спрашивает Доббс.

— Именно, — отвечает Макела, снова набивая трубку. — Будем организовывать там убежище.

— Для уклонистов, — бормочет Дэви.

— Согласись, Дэйв, — дипломатично пожимает плечами Доббс, — что патриоты и фанатики не нуждаются в убежищах.

Ф. К. Доббс служил в Гонг-Конге в начале нашей бесславной «полицейской акции» и летал на вертолете над осиными гнездами гонгконговцев. Через четыре года он был уволен в запас в чине капитана с медалями, почетными грамотами и полным сундучком бирманской зелени. Среди нас он был единственным ветераном, но при этом его ничуть не смущало планировавшееся Макелой дезертирство, особенно учитывая умиротворяющее действие гашиша. Дэви же замысел Макелы раздражал все больше и больше. Это было видно по тому, как он все глубже задумывался над своим пивом. И когда трубка Макелы снова дошла до него, он отшвырнул ее сжатым кулаком.

— Я предпочитаю добрую старую огненную воду от Великого Белого Отца, — рявкнул он. — Эта фигня только в сон вгоняет человека.

— Я не сплю со вчерашнего полудня, — спокойно откликнулся Макела, забирая трубку. —У меня что, сонный вид?

— Наверное, жрал какие-нибудь таблетки или снежок нюхал всю дорогу, — огрызнулся Дэйв. — Видал я таких на тренировках.

— Ни таблеток, ни снежка. Разве что пара затяжек похожей фигни. Зато могу поспорить, что ни у кого из ваших великих белых отцов не хватит пороху на то, что я собираюсь сделать.

— У меня хватит! — вмешался Перси.

— Да иди ты! — оттолкнул его Дэви, надвинув ему на глаза шляпу. — Ковбой недоделанный!

Я встаю между Дэви и Макелой:

— Можно мне попробовать? На что это похоже?

Макела молча отворачивается, достает из шкафчика глиняный самовар и зачерпывает из него щепотку сушеных зеленых листьев.

— Ничего особенного, — улыбается он. — Обычный мятный чай...

Он высыпает щепотку в трубку и достает из отделения с надписью «Крючки на поводках» бутылочку.

— ...и немного С. Т. П., — добавляет он, осторожно отвинчивая пробку.

— Ик, — говорит Бадди.

— Вот именно, — подтверждает Макела.

Никто из нас еще не пробовал этого наркотика, но все мы о нем слышали — сильный наркотик, разработанный вояками для внесения разброда в ряды неприятеля. Однако после опытов на несчастных морских свинках его производство было приостановлено, так как выяснилось, что вместо замешательства он вызывает концентрацию внимания. Счастливчики, которым довелось его попробовать, утверждали, что он не только обостряет сознание и удваивает силы, но еще и рассеивает иллюзии.

А этого нашим воякам уж никак не нужно даже по отношению к собственным солдатам.

Вид бутылочки порождает в автобусе неловкое молчание. Даже мох перестает шуршать по металлической крыше. Все наблюдают за тем, как Макела вытаскивает из пучка своих волос длинный нож с очень тонким кривым лезвием, набирает на его кончик немного белого порошка и высыпает в трубку, набитую мятой. После трех таких щепоток он подносит трубку к губам и замечает:

— Вот, смотрите.

Макела подносит к трубке длинный голубой язык пламени из зажженной зажигалки и глубоко затягивается, прикрыв глаза. Не проходит и нескольких секунд, как глаза его открываются, зрачки сужаются и начинают весело поблескивать, как обычно, лучась остроумием. Он выдыхает дым и передает трубку моему кузену. Дэви отводит глаза в сторону и качает головой.

— Не для меня, — бормочет он.

— А вот я, пожалуй, попробую, — говорю я, чувствуя себя обязаным защитить честь семьи. — Из научного интереса.

Мы наблюдаем за тем, как Макела, раскачиваясь и напевая что-то невразумительное, набивает трубку. Руки его танцуют и жестикулируют. Когда он поднимает маленькую чашу, в окно врывается пыльный солнечный луч, от которого зеленое стекло начинает светиться. Волоски на моих руках встают дыбом. Я откашливаюсь и бросаю взгляд на брата.

— Ты присоединишься? Попробуешь эту суперштуку?

— Ни за что. Пойду готовить сухой лед для клеймения. Пошли, Перси, — хоть научишься чему-нибудь.

Бадди встает и, подталкивая перед собой Перси, направляется к двери. Я смотрю на Доббса, но он тоже поднимается.

— Пойду, пожалуй, закончу там со звуком. Буян должен забрать бочонок у Счастливчика, а Хвастуну надо отлить. Так все по очереди продвигаются вперед и выходят из автобуса, оставляя меня наедине с Макелой.

И трубкой. Я допиваю пиво и ставлю бутылку под сиденье.

— Ну что ж... поплыли.

Макела передает мне трубку и подносит к ней язычок пламени. Из каменного отверстия вырывается зеленый дым. Мята смягчает горло... прохладный ментоловый вкус, загрубевшее от кислоты горло, грубый кисло...

И все останавливается. И зеленый дым, и пылинки, плясавшие в луче солнца. Только Макела продолжает двигаться. Блестя глазами, он возникает в поле моего зрения и спрашивает, как дела. Я отвечаю — действует. Он говорит: расслабься и пой, и тогда все будет нормально, не дай себя запугать. Хорошо, расслабляюсь. И не шевелись, пока не наступит приход. Не шевелюсь, начальник. Ну и что ты теперь видишь? Что вижу? Дом... И как он теперь выглядит? Теперь он, теперь он, да, ты прав, теперь он похож на будущее!

Макела улыбается и кивает. Я вскакиваю.

— Пошли загонять коров! — кричу я.

— Я-ху! — вторит Макела.

И мы окунаемся в июльский полдень в тот самый момент, когда Доббс включает «Средь ясного неба» Джеймса Брауна, снова начинает дуть затихший было ветерок, листья принимаются плясать, а над головой электрическими лилиями расцветают голуби.

Я ощущаю себя новым человеком, рожденным для новой жизни.

На пастбище мы выходим с четкой уверенностью хорошо вымуштрованной армии — Макела на правом фланге, я — на левом, дающая указания Бетси в центре, а юркие быстроногие дети заполняют бреши. Стоит стаду свернуть направо, и навстречу ему выдвигаются силы Макелы. Стоит попробовать улизнуть влево, и его встречаю я со своим взводом. Так нам удается загнать его в кораль целиком, не упустив ни одного беглеца.

Клеймение проходит еще более эффективно. Дети отрезают от стада теленка и загоняют его в угол, мы с Макелой заваливаем его на бок, Бадди болтает большим металлическим тавром в лохани с сухим льдом и метиловым спиртом, а Бетси выстригает теленку бок ножницами для стрижки овец. Затем все налегают на теленка, а Бадди прижимает к выстриженному месту ледяное тавро и держит его так положенные шестьдесят секунд. Если участок выстрижен достаточно чисто, клеймо достаточно охлаждено, а теленок лежит неподвижно достаточное количество времени, то потом на этом месте отрастает белоснежная шерсть в форме клейма. В течение этой священной минуты никто не ревет, не дергается и не шевелится. Слышно лишь тяжелое дыхание теленка и счет Бадди. Даже корова-мать прекращает мычать в соседнем загоне.

Затем Бадди произносит «шестьдесят», и мы с радостными воплями отпускаем малыша. Помеченный теленок вскакивает на ноги и улепетывает сквозь проход, а наша армия начинает наступать на следующего новобранца.

Если раньше я поражался, глядя на силу и подвижность Макелы, то теперь не могу нарадоваться на собственные. Одного за другим мы с легкостью хватаем и швыряем телят, а некоторые из них весят по двести фунтов. Под воздействием какой-то крохотной щепотки порошка. Я начинаю понимать, почему он был назван в честь присадки для гоночных суперсликов — у меня ощущение, что меня заново смазали, и я действую без какого бы то ни было трения и размышлений. Никакие внутренние разногласия относительно того, правильно или неправильно, хорошо или плохо, не тормозят принятия решений и не мешают потоку жизни. Более того, и решений-то принимать не требуется. Это напоминает скольжение на лыжах с крутой горы или полет на гребне огромной волны — ты несешься сам по себе на всех парах.

И женщины даже не подозревают, что мы торчим.

Дэви стоит у бочонка и потягивает пиво, поглядывая на нас с пораженческой ухмылкой. Он не делает ни единого движения, чтобы помочь нам, и широко улыбается лишь однажды, когда Перси выдвигает предположение о том, как можно было бы избежать всех этих усилий.

— Надо было скрестить всех этих телят с голубями, — он стоит, засунув пальцы за ремень, как голливудский скотопромышленник. — И получилось бы целое стадо самонаводящихся на дом коров.

Все разражаются смехом. Перси кричит, хлопает себя по ляжкам и подталкивает локтем Квистона. — Что скажешь, Квиззер? Самонаводящиеся коровы?

— Отличная мысль, — соглашается Квистон, всегда восхищающийся манерой поведения этого старшего пацана. — Но знаешь... по-моему, надо вернуться к пруду и вытащить эту тварь, которую обещал достать мой папа.

— Какую тварь?

— Чудовище.

— Ты прав, Квиз, — вспоминает Перси. — Пока не начало смеркаться. Вытащить его и заклеймить.

— Ты сказал — у водокачки? Там глубоко.

— Но я же донырнул.

— Да, пап. Перси донырнул.

Я встаю, огромный как башня, и оглядываюсь по сторонам. Похоже, все под контролем. Буколическая... пасторальная картина. Свежая кедровая стружка сверкает в лучах солнца как золотые монеты. Телята накормлены и спокойны. Огромное полотнище флага не столько колеблемо ветром, сколько само перегоняет воздух, как огромная рука, отгоняющая мух.

Бадди опускает замерзшее тавро в покрытую инеем лохань и смотрит на меня.

— Сколько еще? — спрашиваю я.

— Трое, — отвечает он. — Два маленьких абердинца и один упрямый монгол.

Я снимаю рукавицу и вытираю пот с пульсирующего лба. Я чувствую, что уже весь мокрый. Бадди пристально смотрит на меня.

— Здесь достаточно людей, чтобы закончить дело. Пойди и остудись. Заодно можешь поймать своего дракона. Вытащи его наружу.

Все наблюдают за происходящим. Я снимаю вторую рукавицу и обе отдаю Бадди вместе с арканом.

— Ладно. Сейчас мы извлечем эту Горгону.

— Йа-ху, дядя Дев! — вопит Перси.

— Йа-ху, папа! — вторит ему Квистон.

Вслед за мальчиками я миную клен, под которым Доббс организует свою импровизированную сцену — в одной руке у него бутылка холодного пива, в другой — микрофон, и он лучится счастьем, как Дональд-дак в Диснейленде.

— Привет! — приветствует он нас через микрофон. — А вот и наши гладиаторы. Возможно, нам удастся взять у них интервью. Скажите, ребята, как там обстоят дела на арене? Похоже, вы окончательно разгромили этих бедных телят.

— Мы их заморозили! — отвечает за меня Перси, выхватывая у него микрофон. — И сейчас предоставили возможность второму эшелону окончательно покончить с ними.

— Да, Доббс, — гордо добавляет Квистон. — А теперь мы идем за чудовищем, которое сидит в пруду.

— Вы слышали? Из кораля в черную лагуну без передышки! Давайте пожмем руки этим отважным ковбоям!

Со стороны дома раздаются приветственные крики женщин, которые готовят там картофельный салат. Доббс опускает иголку на следующую пластинку.

— В их честь, друзья и соседи, Боб Нолан и «Сыновья пионеров» исполнят свою бессмертную песню «Прохладные воды». Давай, Боб!

Доббс отключает микрофон и наклоняется ко мне:

— С тобой все в порядке, старик?

— Естественно, — отвечаю я. — Даже лучше, чем в порядке. Отлично. Просто хочу искупаться перед обедом. Так что пойду-ка догонять ребят.

Запах шипящего на противнях мяса и вправду вызывает у меня спазмы в горле, хоть я и не ощущаю голода. Все клеточки моего тела настолько переполнены энергией, словно в течение ближайшего десятилетия дополнительная им не понадобится.

Пруд блестит в лучах солнца. Мальчики уже скидывают одежду и швыряют ее на ромашки. С вершины холма я слышу торжествующие крики, оповещающие, что ковбоям таки удалось заарканить пятнистого монгола, и пьяный голос Доббса, подпевающий «Сыновьям пионеров» и утверждающий, что он — дьявол, а не человек, и сеет вокруг себя горящий песок и воду...

— прохла-а-а-адную, чи-и-и-истую воду.

Я знаю, что вода будет прохладной, но не настолько чистой, как хотелось бы. Даже когда вода не отсвечивала, водоросли и спирогира не давали ничего рассмотреть глубже, чем на расстоянии нескольких футов от поверхности. Я сажусь и начинаю расшнуровывать ботинки.

— Ну ладно, ребята, и где ваше страшилище?

— Я могу точно показать, — заверяет Перси, вскарабкиваясь на вершину водокачки. — Я нырну и найду его, а потом выпущу пузыри, чтобы ты смог его вытащить.

— А почему бы тебе самому его не вытащить?

— Потому что он слишком большой для ребенка, дядя Дев. С ним может справиться только взрослый мужчина.

Он надевает на глаза очки для подводного плавания и злорадно ухмыляется, как водяной, потом делает глубокий вдох и с торжествующим воплем ныряет в воду. Он разбивает блестящую поверхность, и мы видим, как он уходит вглубь, делая лягушачьи движения ногами. Вода над ним смыкается, и ко мне подходит Квистон. Я стаскиваю ботинки и джинсы и закидываю их внутрь водокачки. Потом прикрываю рукой глаза от солнца и всматриваюсь в неподвижную воду.

Через минуту на поверхности, отплевываясь, появляется Перси. Он медленно подгребает к берегу, и я протягиваю ему руку.

— Не нашел, — задыхаясь говорит он, потом распрямляется и добавляет: — но найду обязательно!

Он снова поднимается на водокачку и ныряет в воду. Уже без всяких криков. И снова вода смыкается над ним, скрывая его из виду. Квистон берет меня за руку.

— Перси сказал, что у него зубы как у акулы и шкура как у носорога, — говорит он. — Хотя, может, он шутил.

— Перси всегда сочиняет.

И мы, щурясь, смотрим на воду в ожидании его сигнала. Однако, кроме хромированной ряби, на ней не видно ничего. Квистон сжимает мне руку. И наконец Перси снова появляется.

— Наверное... он глубже, — выдыхает он, выползая на берег.

— Это глубокий пруд, Перси.

— Я так и знал, что ты дурака валяешь, — с облегчением произносит Квистон.

Перси заливается краской и подносит к носу Квистона сжатый кулак.

— Ну ты, видел это? Пристанешь к Перси — лишишься шерсти!

— Да, ладно. Брось. Почему бы вам не пойти на мелководье и не половить там головастиков?

— Да! Давай! — Квистон и без чудовищ никогда не испытывал особой любви к этой темной воде у водокачки. — Ловить в камышах головастиков!

— Меня не интересуют головастики! — заявляет Перси и снова бросается к лестнице на водокачку, стягивая с себя по дороге очки с таким видом, словно они-то и повинны в неудаче. Потом набирает в легкие воздуху и ныряет.

Вода разверзается, смыкается над ним, бурлит и затихает. Я начинаю волноваться и поднимаюсь наверх, чтобы уменьшить угол обзора. Однако все напрасно — она остается непроницаемой, как стальной лист.

— Папа?.. — окликает меня Квистон.

Я продолжаю смотреть на воду. Перси не появляется. Я уже собираюсь нырять за ним, когда на поверхности возникает его лицо.

Он ложится на спину и плывет к берегу.

— Да ладно, Перси, — окликает его Квистон. — Я и так тебе верю. Правда, мы ему верим, папа?

— Конечно. Может, это была какая-нибудь ветка, или плетеный стул, который Калеб уронил сюда прошлой осенью.

Перси игнорирует протянутую руку Квистона и сам выбирается по глинистому берегу на траву.

— Это была не ветка и не стул. Может, это и не чудовище, но на мебель он совсем не был похож, чтоб вы сдохли!

Сотрясаясь от дрожи, он обхватывает колени обеими руками. Квистон поднимает голову и смотрит на меня.

— Ладно-ладно, хорошо, я взгляну, — соглашаюсь я, к удовольствию обоих мальчиков.

Я снимаю часы, бросаю их Квистону и подхожу к возвышающемуся краю водокачки. Зацепившись пальцами ног за покрытую брезентом фанеру, я принимаюсь глубоко дышать, чувствуя, как кровь насыщается кислородом, — старый трюк, о котором не знают дети. К тому же он слишком далеко выпрыгивал и падал в воду почти плашмя. Еще три вдоха... а потом я согнусь, выпрыгну вверх и разрежу гладь воды, как лезвие ножа.

Однако уже в полете я принимаю другое решение.

Я не ныряльщик. Мы с Бадди ныряли с вышки только в тот год, когда отец работал на Мар-Айленде. Тогда нам было столько же, сколько Квистону и Перси. Отцовский приятель, бывший боцман, провел много времени, обучая нас прыжкам с вышки. Бадди научился делать прыжок с кувырком в полтора оборота. Максимум, на что был способен я, — это на полуласточку, когда выпрыгиваешь вверх, выбрасываешь ноги вперед и переворачиваешься в воздухе. Выглядит гораздо опаснее, чем на самом деле.

Единственное, что требуется, это подальше выпрыгнуть.

И сейчас, оттолкнувшись от водокачки, я понимаю, что выпрыгнул достаточно далеко. Я потрясен тем, на какую высоту меня могут поднять мои чудо-мышцы, не могу избавиться от ощущения, что будущее уже наступило, и решаю изобразить свою усеченную ласточку.

Впервые за двадцать с лишним лет. К счастью, в моем восприятии все происходит настолько медленно, что мне хватает времени, чтобы вспомнить и правильно выполнить все движения. Изящно и плавно я откидываюсь назад, разведя в разные стороны руки и выставив живот и грудь на обозрение изумленного неба. Это потрясающе. Я вижу, как, воркуя от восхищения, надо мной кружат голуби. Я слышу, как «Сыновья пионеров» приступают к своей следующей балладе «И выехал старый тут ковбой...». Я чувствую, как мою шею и подмышки овевает ветерок, ощущаю лучи солнца на бедрах, вдыхаю аромат барбекю — и все это с праздной снисходительностью, паря в воздухе. А потом за всеми этими плотскими ощущениями или поверх них, отдаленно и в то же время волнующе близко я различаю первые звуки той какофонии, которой предстоит разрастаться в течение всего того чудовищного дня. Она не походит на вой обезглавленных тварей, который слышишь после пейотов, и разноголосицу препирающихся ангелов, которую вызывает ЛСД. Это поистине неземные, ни на что не похожие звуки — леденящее шипение истощающейся энергии и слабые хлопки опустошающегося пространства. Он сказал — не дай себя запугать, расслабься и пой, и я начинаю петь про себя: «О, прислушайся к шипенью энтропии...»

И низвергаюсь в воду из-под облаков.

Я пролетаю мимо водокачки и насквозь прорезаю водную гладь пруда. Мое тело становится безупречным, чуть ли не сказочным в своем совершенстве, как тело Тарзана в старых воскресных комиксах или доктора Дикаря после сорока лет ожесточенных тренировок. Я со звоном рассекаю воду и ухожу в холодную мглу. Мне не страшно. И я не удивляюсь тому, что опускаюсь вниз без каких бы то ни было дополнительных телодвижений, ибо прыжок был безупречен. Я не пугаюсь даже тогда, когда руки мои утыкаются в искореженное нечто на дне. Мне представляется вполне естественным, что я оказался нацеленным на эту тварь, как стрелка компаса на полюс...

— Привет, ваше страшнейшество. Увы, я не могу оставить вас здесь, чтобы не пострадало какое-нибудь другое, более мелкое существо.

Я хватаю его за нижнюю челюсть и поворачиваюсь к поверхности.

Я знаю, что это такое. Это пятидесятигаллоновый бочонок, который мы потеряли здесь с Макелой несколько психоделических лет тому назад. Мы использовали его для приготовления нитрата аммония: погружали шланг под воду и собирали пузыри в пластикатовые мешки. Пытаясь получить закись азота. Занятие это было трудоемкое, но продуктивное, и закончилось тем, что все участники предприятия, включая меня, Макелу, шланг, бочку и печку, рухнули в воду.

Печку мы спасли, а вот с бочки сорвало крышку, и она ушла на дно, прежде чем нам удалось ее поймать. Вероятно, она опустилась на дно по наклонной, и в ней еще оставался запас воздуха, так как она продолжала покачиваться, опираясь на край обода. Я ухватился за проржавевший обод как раз в том месте, где оставалась воздушная подушка.

Подгребая одной рукой к тускло зеленеющему над головой свету, я принимаюсь тащить. Я чувствую, как бочка начинает поддаваться по мере того, как мои мощные толчки преодолевают грубую инерцию. Я ощущаю ее безмолвную ярость, вызванную тем, что ее вытаскивают из лежбища и что храброе сердце Тарзана и правая рука Дикаря хотят воспрепятствовать ее благоденствию в роли чудовища. Я осознаю, насколько тяжелее она становится, изрыгнув из себя в знак протеста пузыри воздуха. Гораздо тяжелее. Но мои вдохновенные мышцы не унывают. Рывок за рывком я поднимаю ее все ближе к свету. Все выше и выше.

Пока вдруг храброе сердце не начинает судорожно колотиться в грудную клетку, а правая рука не теряет власти над тварью.

Фонтан веселых пузырей, выпущенных ею, обнажает ржавые зубы, которые незамедлительно впиваются мне в ладонь. Я понимаю, что если не опустить ее вниз, то она прогрызет мне руку до кости. Единственное, что мне остается, так это грести и держаться, прислушиваясь ко все усиливающемуся стуку сердца.

Все чувства вдруг обостряются. Слух улавливает панику, просачивающуюся сверху, глаза видят благословенную поверхность, находящуюся всего в нескольких футах — еще несколько футов! — но горящие члены консультируются с сердцем, сердце призывает на помощь голову, и та, рассчитав расстояние, тут же выдает результат — невозможно!

Стоит легким получить это сообщение, как сирены начинают выть во всю мощность. Нервные окончания передают его железам, те бросают в кровь все свои резервы, посылая на помощь остатки адреналина, чтобы придать правой руке мужество отцепиться от этой чертовой штуковины. Я чувствую, как она, сдирая с руки кожу, соскальзывает вниз в свое лежбище, издевательски взбаламучивая воду вокруг.

Я выныриваю наружу с выпученными глазами, задыхаясь и покрывая серебристую поверхность кровавыми разводами, и, разрезая воду, плыву к берегу. У Квистона точно такой испуганный вид, как я представлял. Он хватает меня за руку и помогает выбраться на берег.

— Папа! Мы решили, что ты выпустил последние пузыри! Они были такие желтые и вонючие! Перси побежал за помощью. А я решил, что тебя кто-то схватил...

Лицо его белеет, и он только переводит взгляд широко раскрытых глаз с меня на воду и обратно, пока не замечает мою раскроенную руку. И тут на его глазах выступают слезы.

— Папа! Ты ранен!

Я смотрю, как он плачет, а он смотрит на то, как я истекаю кровью, и мы ничем не можем помочь друг другу. За нашими спинами блестит вода, «Сыновья пионеров» над нашими головами охотятся за «Привидениями в небесах», а со склона к нам несутся Макела, Доббс и Бадди, но я вижу лишь национальный флаг, который придурковато опускается все ниже и ниже в лучах полуденного солнца, не сдвигающегося в сторону ни на йоту.

После того как Бетси дезинфицирует и перевязывает мне рану, я заставляю себя прийти в норму. У меня есть свои планы, свое место в жизни, я уже не говорю о репутации. Я умею надевать на себя личину не хуже любого другого дурака, вопрос только в том, как долго я смогу ее удержать.

Я пытаюсь рассеять опасения Квистона, уверяя его, что это была всего лишь старая ржавая бочка, а заодно рассмешить Бадди и Доббса, добавляя, что мне еще повезло, что она не была молодой. Квистон заявляет, что он с самого начала знал, что там нет никакого чудовища. И Перси подтверждает, что он тоже так думал. Все смеются, но почему-то я не слышу истинного веселья в этом смехе. Мне кажется, что все надо мной издеваются, включая моего сына.

Поэтому я предпочитаю уклониться от последующих мероприятий этого дня. С самым угрюмым выражением лица стараюсь никому не попадаться на глаза. Меня обуревает такой глубокий и всепроникающий страх, что под занавес я даже перестаю бояться. Я ощущаю себя отлученным, и это отлучение постепенно становится единственной опорой, за которую я могу ухватиться. Эта скала отлучения сильнее страха, веры и самого Господа Бога. Она сверкает передо мной драгоценным камнем, и все происходящее лишь отражается в отшлифованных гранях этого бриллианта. А поскольку мы отмечаем день рождения страны, то эта линза в основном сфокусирована на нашей нации, вынуждая меня, как патологоанатома, склонившегося над микроскопом, лицезреть ее упадок и деградацию.

Ранее закамуфлированные пороки теперь раскрываются передо мной с очевидностью ножевых ранений. Куда бы я ни обращал свой взор, повсюду вижу признаки слабости и отчаяния. Я вижу это в порочных мачообразных ухмылках мужчин и расчетливо-зеленых глазах женщин. Я вижу это за барбекю в подростковой жадности, с которой дети дерутся за лучшие куски мяса лишь для того, чтобы потом бросить их недоеденными на опилки. Это проявляется в старых шутках, звучащих у пивного бочонка, и фальшивом исполнении под гитару старых хитов.

Я вижу это в ожесточенном проталкивании машин по дороге на салют, когда все современные механизмы гудят и воют с обреченностью варварского Рима. Но отчетливее всего это проявляется в эпизоде, участниками которого мы становимся на обратном пути.

Зрелище оказывается настоящим испытанием для всех присутствующих. Слишком много народа, слишком мало места, к тому же вход на стадион запружен пацифистами, требующими прекращения войны во Вьетнаме, которые воинственно кричат в мегафоны и размахивают плакатами. Футбольный стадион 4 июля 1970 года — не лучшее место для демонстрации антиамериканских плакатов и маоистских лозунгов, поэтому вполне естественно, что у этой шумной группировки тут же возникают противники столь же тупые и напористые, сколь длинноволосы и наивны протестующие. Полемика перерастает в стычки, стычки в драку, и тут уже появляется полиция. Мы разворачиваемся и направляемся обратно к автобусу Доббса, чтобы смотреть оттуда.

Женщины и дети устраиваются на срезанной задней части автобуса, чтобы видеть небо, мужчины остаются внутри, пробуя запасы Макелы и продолжая дневные споры. Макела старается на меня не смотреть. Рука у меня тикает, а в голове пустота.

На протяжении всего зрелища продолжают подъезжать и отъезжать полицейские машины, увозя демонстрантов и усмиряя пьяных. Дэви говорит, что все это стыд и позор для Америки. Макела заявляет, что это всего лишь первая ласточка, предвещающая куда как большие беды. Доббс возражает обоим, величественно утверждая, что эта демонстрация свидетельствует лишь о том, насколько свободно и открыто наше общество, и что в ткань нашего коллективного сознания вплетены корректирующие процессы, доказывающие действенность американской мечты. Макела смеется: действенность? Где же она действует? И требует привести хотя бы один пример этой действенности.

— Да, например, прямо здесь и сейчас, — дружелюбно откликается Доббс. — В области равенства.

— Ты что, шутишь? — выкрикивает Макела. — Какое равенство?

— Ты только посмотри, — и Доббс разводит в стороны свои длинные руки. — Вот мы все сидим в автобусе.

Все разражаются смехом, даже Макела. Каким бы бессмысленным ни было это заявление, оно вовремя кладет конец полемике. Оркестр в отдалении заканчивает исполнение «Янки-Дудл», а небо озаряется финальными залпами. Довольный своим своевременным дипломатическим ходом, Доббс разворачивается, включает двигатель и направляет автобус к выходу, чтобы обогнать толпу. Макела откидывается на спинку кресла и качает головой.

Однако это еще не конец. По дороге со стоянки Доббс задевает новенькую белую «малибу». Ничего особенного. Доббс выходит из автобуса, чтобы осмотреть повреждения и извиниться, и мы следуем за ним. Повреждение ерундовое, и парень ведет себя дружелюбно, но его жену вдруг охватывает ужас при виде всех этих странных типов, вываливающихся из автобуса. Она шарахается от нас, словно мы исчадия ада.

У Доббса при себе нет ни прав, ни денег, поэтому Макела достает свои вместе со стодолларовой купюрой. Парень смотрит на царапину на своем бампере, потом переводит взгляд на широкие плечи и обнаженную грудь Макелы и говорит: «Да брось ты! Ерунда. Со всяким случается. Я разберусь». И вместо того, чтобы взять деньги, даже пожимает руку Макеле.

Небо покрывается паутиной последних ракет, и со стадиона доносится многотысячный вздох толпы. Мы уже прощаемся и собираемся расходиться по своим транспортным средствам, когда женщина вдруг охает, каменеет и, прежде чем кто-либо успевает броситься к ней на помощь, падает на асфальт.

— О Господи! — бросается к ней муж. — У нее припадок.

Дрожа, как молодое деревце под порывами урагана, она изгибается в руках своего мужа, складываясь чуть ли не вдвое. Тот истерически трясет ее, пытаясь привести в чувство.

— С ней уже несколько лет такого не было. Это все из-за грохота и полицейских мигалок. Помогите! Помогите!

Женщина вырывается из его рук и с воем начинает метаться на асфальте, словно пытаясь впиться зубами в землю. Макела опускается на колени.

— Надо что-то сделать, чтобы она не прикусила себе язык, — замечает он. Я вспоминаю, что Гелиотроп тоже страдает эпилепсией и ему уже не раз приходилось помогать ей во время припадков. Он приподнимает мечущуюся голову женщины и вставляет ей между зубов средний палец.

— Надо протолкнуть немного...

Но ему не удается это сделать. Она сильно кусает его за палец, и он отдергивает его назад с непроизвольным шипением:

— Ах ты, сука!

И тут парень вдруг звереет и становится еще страшнее, чем его жена. С диким воплем он отшвыривает лежащую на его коленях женщину и бросается на Макелу:

— Ну ты, ниггер, думай, что говоришь!

Этот крик разносится по стоянке громче, чем выстрелы ракетниц и усиленные мегафонами призывы пацифистов. Все замирают. Посторонние люди в радиусе пятидесяти ярдов останавливаются и оглядываются, пронзенные реверберацией. Судороги у женщины прекращаются, и она, словно избавившись от какого-то демона, с облегчением вздыхает.

Однако теперь этот демон вселяется в ее мужа. Он неистовствует, тыча Макелу в грудь:

— Ты что, совсем офонарел, скотина?! А? Пихать свои грязные пальцы в рот моей жене! Ты что себе позволяешь?

Макела не отвечает и поворачивается к нам, говоря всем своим видом: «Ну и что тут можно сказать?» Мы встречаемся с ним глазами, и я отворачиваюсь. Я вижу, как с задней части автобуса за происходящим наблюдают Квистон и Перси. Квистон снова выглядит испуганным и неуверенным. Глаза Перси, как у Макелы, горят темным огнем искреннего изумления.

На часах уже начало первого, когда мы наконец сворачиваем к нашей ферме. Мужчины мрачно молчат, дети плачут, женщины раздражены. Лишь к часу ночи сборы завершаются, и люди начинают разъезжаться по домам. Бетси и дети ложатся спать, а мы с Макелой отправляемся в его автобус и до рассвета слушаем старые записи Бесси Смит. Перси похрапывает на полосатом матраце. Сверчки и цикады трещат и поскрипывают, как несмазанные подшипники.

Когда сквозь листья деревьев начинает просачиваться свет, Макела встает и потягивается. Мы давно уже молчим — говорить больше не о чем. Он выключает усилитель и замечает, что пора браться за дела.

Я говорю, что он не смыкал глаз уже сорок восемь часов, и спрашиваю, не хочет ли он поспать. Но я знаю, что он не в состоянии это сделать. Более того, я опасаюсь, что мы вообще никогда больше не сможем насладиться этим благословенным отдыхом, сплетаемым из рукава любви.

— Не бойся. А нам с Перси пора двигаться. Хочешь с нами?

Стараясь не смотреть ему в глаза, я говорю, что еще не готов сняться с места, и прошу его не исчезать. Потом поднимаюсь по склону и открываю ему ворота. Он выезжает, останавливается, выходит из автобуса, и мы обнимаемся. Я стою на дороге и смотрю, как его огромный катафалк сворачивает на дорогу. Потом мне кажется, что в заднем окошке появляется лицо Перси, и я машу ему рукой.

Однако мне никто не отвечает.

Покрытая росой ферма отдыхает после вчерашнего нашествия. Повсюду царит разгром: везде валяются бумажные тарелки и стаканчики. Яма для костра переполнилась, и угли прожгли на лужайке огромное черное пятно. Фасоль Бетси погибла, так как кто-то в пылу празднества оборвал все веревочки, которыми она была подвязана.

Однако самое жалостное зрелище представляет собой флаг. Шест склонился так низко, что золотая тесьма волочится по стружке и кучам навоза. Я подхожу ближе и замечаю спящего в фургоне кузена Дэви. Я пытаюсь расшевелить его, чтобы он помог мне снять и убрать флаг, но он только глубже зарывается в свой спальник. Я сдаюсь, перелезаю через изгородь и бреду по стружке, чтобы осуществить это самостоятельно. И тут происходит последняя сцена этой истории.

Я стою на четвереньках у основания шеста и проклинаю затянутый узел — «Да благословит Господь этот чертов узел!» — потому что мои толстые пальцы не могут справиться с тонкой бечевкой, я размышляю о Перси и о предложении Макелы, и вдруг все небо покрывается ослепительно яркими свежеумытыми звездами.

И я понимаю, что проклятие обернулось благодатью. Потому что эти звезды являются глашатаями ответа небес. И благословен даже проклятый узел. Ревут фанфары. Звенят арфы. Я утопаю в опилках, не сомневаясь в том, что на небесах наконец-то выкликнули мой номер.

С чувством глубочайшего благоговения я ощущаю, что меня вновь осеняет свет Божий. Я отрекаюсь от своего отречения. Бежать в Канаду? Да никогда! Я готов на все, только прости меня! Над головой раздается раскат грома, и я оборачиваюсь как раз в тот момент, когда Он выпускает последний очищающий разряд молнии. Вид Его ужасен, борода развевается, как янтарное море ржи, глаза горят, как артиллерийские вспышки над Потомаком.

Наконец Дэви удается вырвать у меня флаг вместе с обломком шеста. Он берет меня под руку и помогает добраться до корыта. Воды в нем нет. Мы забыли включить ее. Вокруг стоят изнемогающие от жажды коровы. Дэви находит кран и поворачивает его. Я смотрю на багряные брызги, отскакивающие от ржавого дна.

Коровы подходят ближе. За ними осторожно движутся телята со свежевыстриженными боками. Кричат павлины. Над головой кружит стайка любопытных голубей.

Кузен садится на помятый край корыта и передает мне намоченный носовой платок, который я прижимаю к набухающему синяку, полученному вследствие соприкосновения с шестом. Соль жжет царапины. Дэви отворачивается и устремляет взгляд на круговерть зверей и птиц.

— Самонаводящиеся коровы, — произносит он вслух. — Неплохая мысль для недоделанного ковбоя.

Олеография

Демонические дела и наркоманские куплеты

ФАНТАЗИИ КАЛЕБА

В те времена по лесам Висконсина бродили пантеры, медведи и дикие волки. И иногда Лауре становилось страшно. Но Папаша Инголс предпочитал жить подальше от соседей и потому построил домик для Мамаши и своих дочерей Мэри, Малышки Кэрри и Лауры далеко в прериях. Кроме того, у него был сын Калеб.

В течение всей зимы Папаша поддерживал в очаге огонь, разгоняя стужу, и учил Лауру и Калеба, как выживать в дикой глуши.

Лаура Инголс... Дикарка Лаура Инголс.

Папаша охотился, ставил капканы и возделывал землю. Мамаша умела делать сыр и сахар. По вечерам, когда за окном одиноко завывал ветер, Папаша растапливал очаг, играл на скрипке и пел песни своим детям — Лауре, Мэри и Малышке Кэрри. А также Калебу. Юный Калеб был еще большим дикарем, чем его сестры. Он был еще более диким, чем дикие волки и пантеры. Дикарь Калеб Инголс был самым диким из всех.

Однако люди, близко знавшие Калеба, понимали, что он совсем не страшный и никакой не поджигатель. Поэтому можно себе представить, как он огорчился, когда в школьной пьесе ему дали роль не Чистого воздуха, а какого-то Мусора, как ему было стыдно, когда он испугался прокатиться на чертовом колесе на окружной ярмарке, и как он чуть не разрыдался, когда на выборах президента «домашней комнаты» за него не проголосовал ни один человек.

Калеб решил, что он ни на что не годен, и начал фантазировать во время занятий по общественным наукам. Какой от них толк? Они все равно не учат тому, как надо делать разные вещи. И тому, как бороться с холодом, не учат.

Поэтому вы наверняка поймете, зачем он бросил зажженный спичечный коробок в корзину для бумаг.

ПРОМОЗГЛОЕ ШЕРРИ

Когда бьет озноб коленки
И вода из труб нейдет,
Доставайте, братцы, грелки,
Потому что всюду лед.

Будем вкусности готовить,
Чтобы дом благоухал,
Ну а кто намерен спорить,
Тот — бессовестный нахал.

ЛЮБИТЕ СВОИХ ВОДОПЛАВАЮЩИХ ДРУЗЕЙ

— ибо, возможно, у них есть дети.

Летнее солнцестояние. Воскресенье. Я сижу в своем кабинете. Парящая ласточка наблюдает за тем, как я печатаю. В стене деловито жужжит земляная оса.

День провели за рыбалкой. Вчера вечером на поезде приехал полковник Вайнштейн со своим сыном от первой жены, ровесником Калеба. И на рассвете мы вчетвером отправились в Вилламет, потом вверх по Лососевому ручью, где мне удалось найти одно из любимых отцовских мест — среди колючих кустарников, где берега поднимаются вверх поросшими мхом скалами. Прохладная иссиня-зеленая заводь напоминает крытый сукном дорогой бильярдный стол, на котором можно сделать любой удар.

Пока мы с полковником распиваем бутылочку каберне и беседуем о Хемингуэе, мальчики успевают вытащить около двух дюжин форелей. Я рассказываю полковнику о посте, который я поклялся соблюдать в течение шести месяцев, воздерживаясь от секса и телевидения.

— Думаю, к зимнему солнцестоянию мои верхние и нижние чакры полностью очистятся.

— А средние?

— Это для меня слишком сложно. Боюсь перегрузиться. Смотри-ка! Сэм еще одну вытащил. Для первого раза у него здорово получается.

— Это твой Калеб хорошо ему все объясняет. Кстати, о погружении. Знаешь, что нужно, чтобы сделать киту обрезание?

— Ну?

— Всего лишь четыре аквалангиста.

Тридцать форелей. Мы успеваем вовремя вернуться, чтобы заморозить их и отдать полковнику: они в тот же день уезжают обратно к себе на юг. Вернувшись со станции, я застаю Дороти Джеймс по прозвищу Микроточка — из-за того, что она ездит на раскрашенном микробусе «фольксваген». Она привезла немного снежка и свою рыжеволосую созревшую четырнадцатилетнюю дочь в шортах и мужской рубашке с поднятым воротником. Девица стоит, прислонившись к автобусу, а ее мамаша, жуя жвачку, поднимается ко мне.

Точка раскуривает со мной пару косяков, а потом я предлагаю показать ей окрестности. По дороге на пруд к нам присоединяется ее дочь, которая уже сменила рубаху на синий топик. И теперь, пока я рассказываю ее матери о ферме, она липнет ко мне с другой стороны. Краем глаза я замечаю, что ее тело вылезает из топика, как веснушчатая зубная паста.

У пруда я обеих знакомлю с Квистоном, который охотится на окуней и все еще дуется, что его не взяли с собой на рыбалку. Однако вид рыжих волос и сжатого топиком тела заставляет его забыть обо всем, и он тут же спрашивает, не хочет ли она забросить удочку, так как в камышах возится огромная рыбина. Однако Рыжая, не отвечая, устремляется успокаивать с полдюжины возбужденных крякв, показывая всем своим видом, что ее не интересуют ровесники и рыбы, какого бы размера они ни были.

— Она довольно продвинутая девочка, — извиняющимся тоном объясняет мне Микроточка. — К тому же она уже почти год принимает лекарства.

Квис возвращается к своему окуню, Точка идет надоедать Бетси в сад, а я снова поднимаюсь наверх. За мной наблюдает сидящая на проводе ласточка. Квистон и Калеб вместе со Стюартом отправляются через поле встречать сына Олафа Бутча. Солнце близится к завершению своего самого длинного рабочего дня в году.

Девочка возвращается к микроавтобусу, улыбаясь мне, достает спальник и книжку Анаис Нин.

— Ты не возражаешь, если я устроюсь около вашего пруда? Я люблю спать под звездами, а потом, может, мне захочется искупаться на заходе солнца. Понимаешь, о чем я?

— Еще бы, — отвечаю я. — Устраивайся где хочешь и купайся в чем мать родила — да за ради Бога. Я не возражаю.

Ласточка срывается с места. Оса прерывает свое занятие и вылетает наружу, чтобы окинуть взором поле деятельности. Бетси с Точкой уходят в дом готовить сладкий горошек. Солнце движется к Горе Нибо. И я решаю обойти ферму, покормить уток и проверить, что делается у пруда, чтобы предотвратить возможные вечерние неприятности.

Обхватив колени руками, она сидит на берегу и смотрит на уток, которые в свою очередь смотрят на нее. Она улыбается. Я бросаю уткам корм. Те с криками на него бросаются.

— Пшено? — спрашивает она.

— Шелушеный рис, — отвечаю я. — Какие-то вегетарианцы, которые жили у нас, оставили нам целых два мешка. Они только этим и питались.

— И им нравилось?

— Не думаю. Их было около дюжины. Я имею в виду уток, а не вегетарианцев. Но шестеро куда-то делись. Мы думаем, это лиса.

— Плохо.

— Таков закон природы, — отвечаю я. — Одни уничтожают других.

— Все равно жалко. Бедняжки...

— Да.

Небо покрывается позолотой, и мы молча наблюдаем за утками. На душе у меня хорошо, я ощущаю в себе добродетель и чувствую себя чуть ли не праведником — последствия поста уже начинают сказываться. За целый день я даже близко не подошел к телевизору, и я не испытываю ни малейшего желания трахнуть какую-нибудь из этих уток.

ЕЖЕВИКА

Босоногие тетки и кусты ежевики —
Мне сознанье мутят ароматы и крики,
В сердце страсть, в жилах кровь
И бушует, и бродит,
Почему же любовь
Рот оскоминой сводит?

КРАСОТКА ИЗ ДОЛИНЫ СМЕРТИ

Мы встретились в Барстоу у стойки,
В Форт-Уэрте я ее уболтал,
А в Фениксе после попойки
Я чувства ее растоптал.

О Молли из Смертной долины,
Ушла ты, навеки ушла.
Голубкой ни в чем не повинной
Твоя отлетела душа.

Во Фриско я ел фрикадельки.
Девчонку в объятьях держа,
И Молли, спустивши бретельку,
В меня запустила ножа.

Затем, подавив свои стоны
Швырнулась она в океан,
Где бродят во тьме скорпионы
И зреет полночный туман.

О Молли из Смертной долины,
Ушла ты, навеки ушла.
Голубкой ни в чем не повинной
Твоя отлетела душа.

СЛАДОСТНАЯ РУФЬ

Загадкой эта Руфь была,
Даря нам тень на солнцепеке,
Сколь ни пыталась бы молва
Вослед ей посылать упреки.

Ей мужем пустота была,
В отсутствие друзей и близких
Из чаши горечи пила
Она напиток грусти склизкой.

Наследство своего отца
Она слезами поливала,
И труд ее не знал конца, —
Казалось ей — все было мало.

Лишь ветер сеяла она,
А на заходе жала штормы,
И молотилкой для гумна
Служили ей гроза и волны.

Что ни весна — соседи ей
Спешили дать совет полезный,
Но Руфь в отсутствие друзей
Сама себе была любезной.

И шла она своим путем,
Как зверь, что сам дорогу знает,
Была сама себе питьем
И хлебом, что нас насыщает.

И вот когда ударил град,
И засуха спалила нивы,
Пришел к ней и сосед, и брат,
И все остались с Руфью живы.

И хоть не тешили земли
Ни плуг, ни борона,
Но марципаны расцвели
Там, где прошла она.

И зрела сочная нуга,
И колос зеленел,
Там, где прошла ее нога
И глаз куда глядел.

Но все проходит под луной,
И засуха прошла.
Река наполнилась водой,
Сурепка расцвела.

Собрал свои пожитки гость —
Ушел пахать и жать,
А Руфи Сладостной пришлось
Все за долги продать.

ЦИКЛОДОЛ

У сестренки Лу
Лавка на углу.
Четверо по лавкам,
Мужик — на полу.
Днем она стирает,
Бабам платья шьет,
По ночам мечтает
Раздеть солдатский взвод.

Циклодолу, Господь, мне пошли ради Бога,
И про Библию тоже смотри не забудь,
И тогда освещу я всем сирым дорогу
И на праведный выведу путь.

За столом профессор
Дохлый, как свинья, —
Лишь журчит процессор,
Отдохну и я.
Если алкоголем
Колеса запивать,
То и в чистом поле
Сладко будешь спать.

Циклодолу, Господь, мне пошли ради Бога,
И про Библию тоже смотри не забудь,
И тогда освещу я всем бедным дорогу
И на праведный выведу путь.

Вегетарианка
Анни Грин была
И на всякой пьянке
Только сок пила.
Как лихая нечисть,
Плясала на попойке
И носила челюсть,
Добытую в помойке.

Циклодолу, Господь, мне пошли ради Бога,
И про Библию тоже смотри не забудь,
И тогда освещу я всем черным дорогу
И на праведный выведу путь.

Феминисткой Лупа
Захотела стать,
И попала глупо
В лесбийскую кровать.
Ну а муж у Лупы —
Гринго молодой,
Он костюмчик тупо
Носит день-деньской.

Циклодолу, Господь, мне пошли ради Бога,
И про Библию тоже смотри не забудь,
И тогда освещу я всем черным дорогу
И на праведный выведу путь.

Преподобный Джексом
Свинятину любил,
Зашел за бифштексом —
Окорок купил.
В поезд сел спокойно,
Весел, сыт и рад,
Но силою убойной
Владеет трупный яд.

Циклодолу, Господь, мне пошли ради Бога,
И про Библию тоже смотри не забудь,
Освети нам всем бедным и черным дорогу
И на праведный выведи путь.

Поиски доктора Фэна

Каждый раз, встречаясь с кем-нибудь, кто понимает по-английски, я задаю один и тот же вопрос: «Да, кстати, вам что-нибудь известно о судьбе и местонахождении прославленного философа доктора Фэн Юланя?» На что практически каждый раз получаю один и тот же ответ: «Фэн Ю... как?». После чего один из моих американских спутников непременно пускается в какие-нибудь словесные игры, видя, что я вновь устремляюсь допрашивать какого-нибудь китайца.

Вся их троица — главный редактор нашего журнала, спортивный фотограф и Блинг — уроженец Пекина, воспитанный в Питтсбурге и специализирующийся в области китайского права, — еще несколько дней тому назад пришла к выводу, что целью моего исследования является пыль веков и безвозвратно ушедшей славы Китая. Искусственно раздуваемое в очередной раз любопытство к изнаночной стороне какой-то мелкой исторической интермедии Доктора Времени. Впрочем, мое расследование придавало нашему путешествию определенную значимость, так что никто не проявлял по этому поводу никакого раздражения.

Непонимающие взгляды, которыми окружающие встречали мои вопросы, тоже меня не обескураживали, так как и я сам узнал о пропавшем докторе всего несколько недель назад, когда летел сюда из Орегона. Вместо того чтобы самолетом добраться до Сан-Франциско и там пересесть на китайский клипер, я решил ехать на машине. У меня было с собой несколько старых номеров нашего маленького литературного журнала «Плевок в океан», которые я намеревался распространить на побережье. То есть в действительности — полный багажник и битком забитое заднее сиденье, если говорить начистоту. Мой осевший на задние колеса «мустанг» выл от натуги, когда я выезжал из Нибо за два дня до вылета самолета, опасаясь, что тяжелый груз и большое расстояние могут затруднить мое передвижение. Однако старая развалина с брезентовым верхом почти без остановок проделала шестьсот миль по темному шоссе, как молодая кобыла в расцвете сил. Так что, когда впереди замаячил смутный изгиб Прибрежного моста, у меня еще оставалось полтора дня до вылета, поэтому я свернул в Беркли, чтобы навестить своего старого приятеля священника.

Разыскать церковь было не так-то просто. Свернув на нужную улицу и доехав до того самого угла, я обнаружил там совсем не то здание — оно совершенно не походило на бывшую прядильную фабрику, облик которой так гармонировал с косматой и нечесаной паствой моего приятеля. Теперь на месте грязно-серого бетонного строения высилась аккуратная церквушка с фронтоном из ярко-красного кирпича. Зарешеченные окна фабрики были заменены яркими витражами, а там, где когда-то торчала грязная труба, в лучах утреннего солнца поблескивала колокольня, увенчанная медным шпилем. Я уже засомневался — туда ли я попал, пока не обошел здание вокруг: гараж на заднем дворе, служивший, домом моему приятелю, походил на мусорную кучу, как и пять лет тому назад.

Увитая виноградной лозой дверь была приоткрыта, и я вошел внутрь. Когда мои уставшие глаза привыкли к сумрачному беспорядку, я различил на высокой водокровати голого человека, погруженного в глубокий сон. Огромный пластикатовый пузырь был захламлен не меньше, чем остальное помещение, представляя собой Саргассово море мусора, посередине которого мирно покачивался мой приятель. Я чуть хлопнул по поверхности пузыря, и по нему от края до края пробежала мерцающая волна, после чего на бородатом лице начали проявляться проблески сознания. Наконец священник приподнялся на шатком локте, отчего вокруг заколыхались книги, бутылки, пивные банки, коробки из-под пиццы и карты Таро, и, прищурившись, уставился на меня. Глаза у него были еще краснее, чем мои после ночного пробега. Он выдавил приветствие и, рухнув навзничь, принялся натягивать на себя свитер. Я пододвинул ближайший ящик из-под апельсинов, уселся и начал вываливать на священника все орегонские новости, которые не производили на него почти никакого впечатления, пока я случайно не упомянул о том, почему у него оказался. Это заставило его резко сесть, подняв настоящий шторм.

— Куда ты едешь? О чем писать?!

— В Пекин. Освещать Китайский марафон.

— В Китай?!! Боже всемогущий! Да ты же сможешь выяснить, что случилось с Фэн Юланем!

— С кем?

— Доктором Фэн Юланем! — вскричал священник. — Учителем Фэн Юланем! Одним из наиболее влиятельных философов современности!

Он выждал, когда поднятая им приливная волна уляжется, после чего по-пластунски начал продвигаться к береговой линии.

— Я не преувеличиваю. Двадцать пять лет тому назад Фэн считался самой яркой звездой в созвездии восточных философов. В течение пятидесяти лет он был маяком для феноменалистских странников. А потом в один прекрасный день вдруг исчез. Ни слуху ни духу. Все его следы затерялись в черной туче, известной под названием «Культурная революция».

Я говорю, что моей основной задачей является освещение забега с вполне живыми участниками, а не раскопки какой-то древней окаменелости.

— По крайней мере так считают производители обуви — владельцы спортивного журнала, оплачивающего мою поездку в Китай. В общем, я предпочитаю придерживаться плана. Так сказать — кто платит, тот и заказывает музыку.

— Но ведь это не значит, что ты должен согласовывать с ними каждый свой шаг? — заявляет он. — Это можно будет вставить в репортаж. Небольшое отступление от темы ни у кого не вызовет раздражения. А если вызовет, скажи этим обувным капиталистам, чтобы они заткнулись. Чтобы держали язык за зубами. Поиски Фэна гораздо важнее, чем какое-то дерби буржуазных шишек. И это не просто древняя окаменелость, а раритетное ископаемое. Он... Он... Постой, я сейчас тебе покажу.

Он отпускает мою руку, снова влезает на водокровать и пробирается через ее перекаты к стенке, сколоченной из ящиков из-под апельсинов, где стоят книги. Он начинает рыться в своей библиотеке, насчитывающей сотни книг, разбрасывает их, проверяя названия, и при этом продолжает говорить не умолкая.

— Шестьдесят с лишним лет назад молодой ученый Фэн обратил внимание на то, что все философские светила упрямо придерживаются либо восточной линии философии, либо западной. И им никогда не суждено объединиться. Трансцендентальное против Экзистенциального. Бодхисатва, рассматривающий свой пуп под деревом бо, против большевика, мастерящего бомбы в подвале. Эти противоборствующие лагеря в течение многих веков стоят, сцепившись рогами, как твердолобые сохатые, высасывая друг из друга силы, что неизбежно приведет их к голодной смерти. И тогда наш друг решил, что это не его чашечка чая пикоу. Или там улунга. Однако какие оставались варианты? Все равно можно было идти либо на Запад, либо на Восток. И вот в один прекрасный день перед ним мелькнула третья, радикально новая возможность, от которой интеллектуальный мореплаватель не мог отказаться. Этот путь был настолько радикальным, что даже тогда Фэн понимал, что о нем не следует распространяться в академических кругах как Востока, так и Запада. Он продолжал уважительно относиться к этим классическим направлениям мысли, однако твердо решил, что не станет присоединяться ни к одному из лагерей. Вместо этого он посвятил себя тому, что я называю «Путем Моста». Он создал эмпирическую концепцию, соединившую эти противоположные взгляды. Нехилая такая конструкция получилась. Этот чувак был Фрэнком Ллойдом Райтом, Дагом Хаммарскольдом и Марко Поло в одном лице. Сечешь?

Я на всякий случай кивнул, как всегда потрясенный хаотичным разбросом познаний своего приятеля.

— И он начал трудиться над созданием этого гигантского связующего моста. Притом, обрати внимание: родовое имя «Фэн» означает «способный пересекать дикий поток», а точнее — мифическую реку варварских племен Маньчжурии, а его нареченное имя означает «избранный друг». Так что полное имя этого строителя значит «Избранный друг, пересекающий реку». Улавливаешь? И своей жизнью он доказал правомерность этого имени. В течение почти полувека он путешествовал по всему земному шару, читая лекции, публикуя книги и занимаясь преподавательской деятельностью. И в то же время занимаясь познанием. В конце тридцатых он целый год бесплатно преподавал в Гарварде, утверждая, что единственное, к чему он стремится, это познакомиться с американской музыкой. Он увез с собой в Китай всего-навсего солдатский сундучок, набитый пластинками со свингом, которые ему подарили студенты. Ara, вот...

Это он нашел книгу, которую искал, и теперь вылезает из бушующих волн водокровати, сдувая пыль с черной кожаной обложки. Спустившись на пол, он наугад открывает книгу и застывает в почтительном молчании, не обращая внимания на собственную наготу, как на нее не обращают внимания бронзовые статуи Родена. Затем со вздохом закрывает книгу и поднимает голову:

— Для меня настолько важно, старина, приобщить тебя к этому делу, что я готов нарушить одно из своих кардинальных правил и отдать тебе на время эту книгу.

Он в последний раз проводит рукой по потертой обложке и передает книгу мне. Я подхожу к грязному окошку, чтобы прочитать полустершуюся золотую надпись на корешке: «Дух китайской философии». Под отдающей плесенью обложкой значится, что труд был переведен Э. Р. Хьюзом из Оксфордского университета и опубликован в Лондоне в 1947 году. На титульном листе стоит штамп, свидетельствующий, что книга принадлежит отделу раритетов библиотеки Калифорнийского университета, и, судя по дате, должна была быть возвращена шестнадцать лет тому назад. Пока я листаю пожелтевшие страницы, мой приятель занимается поисками своей одежды, ни на мгновение при этом не умолкая.

— Ты держишь в руках третий том его четырехтомной «Истории китайской философии», которая до сих пор считается самым выдающимся исследованием в этой области. Можно сказать, революционным. Вместо того чтобы писать текст с помощью привычных для элиты клише, он воспользовался обычной разговорной речью, тем самым сделав высочайший полет мысли доступным низам. Отчаянная дерзость, которая его тут же рассорила с феодальными властями. Однако с помощью каких-то хитростей и уловок Фэну удалось сохранить место в университете и продолжить работу над своим трудом.

И вот, как раз в разгар написания им четвертого тома, японцы захватили Пекин. Вполне естественно, представители Страны восходящего солнца сразу почувствовали угрозу, которая может исходить от старого лиса, слушающего Глена Миллера. И как-то вечером после занятий до Фэна доходит слух, что он снова в немилости, на сей раз у японцев. Он поспешно выходит из своего кабинета и слышит, что из вестибюля раздаются тяжелые шаги. Сзади тоже охранники. Он попался! Тогда мистер Фэн со скоростью межзвездной ракеты принимает решение: отнимает у уборщицы платок и метлу и благополучно проходит мимо японского соглядатая. Размахивая метлой, он минует весь кампус, добирается до предгорий, а там вступает в армию сопротивления Чан Кайши.

К концу Второй мировой генералиссимус Чан и прочие националисты испытывают к нему такое уважение, что он становится деканом философского факультета Пекинского университета. И тут ему начинает казаться, что он достиг гармонии с власть предержащими. Но откуда ни возьмись на дирижерском пульте появляется Мао Цзэдун, сбрасывает клику Чан Кайши, и Фэн понимает, что снова выкинут за борт, и тихо отползает на задворки бытия. Он не только находился в близких отношениях с националистами, он еще и печатал тексты, превозносящие феодальное прошлое Китая. С точки зрения нового режима это являлось огромным недостатком. И что было еще хуже, он происходил из «благородного» сословия и получил «элитарное образование». Этого было вполне достаточно. Фэну уже доводилось видеть, как его коллег и за меньшие провинности отправляют в колхозы на сбор капусты. Поэтому он поспешил сделать первый ход, не дожидаясь, когда его загонят в угол, и написал личное письмо Мао. Он признался в своем буржуазном прошлом, подверг себя необходимой критике и попросил Достопочтенного Председателя об отставке: «Я считаю, что в интересах нашей великой державы, вашей славной революции и т. д. мне следует оставить университетскую кафедру и отправиться в сельскую коммуну, чтобы поближе познакомиться со славными корнями социализма». Я же говорил тебе, он был еще той лисой!

Я поднимаю голову как раз в тот момент, когда священник опрокидывает ломберный столик, пытаясь запрыгнуть в слишком узкие джинсы. Упавшие ручки, карандаши и бумага смешиваются на полу с ореховой скорлупой и бумажными стаканчиками. Священник продолжает ругаться и скакать на одной ноге.

— Нетрудно себе представить, что при таком подобострастии Фэн довольно быстро вернулся в университет и начал там излагать новые идеи, одновременно раскаиваясь в заблуждениях прошлого, стараясь по возможности не высовываться и не привлекать к своей особе внимания.

Я снова киваю. Постепенно за всеми этими историческими изысканиями начинает вырисовываться смутный, но довольно привлекательный образ.

— А потом старый маэстро Папа Мао начал терять власть над дирижерским пультом. Поскольку этот процесс занял некоторое время, дирижерскую палочку успела перехватить Мама Мао со своим квартетом. Боже милостивый, что они заиграли! Тема оказалась настолько какофонической, диссонансной и немилосердно-безжалостной, что даже хитрый Фэн не смог от нее скрыться. Их власть была подобна грозовой туче, распространявшейся во всех направлениях. Она походила на ядовитое темное облако, кипящее яростью и чреватое воплями боли и брызгами крови, которое все разрасталось и чернело, пока не поглотило весь Китай вместе с его наукой, искусством, национальной историей и бедным доктором Фэн Юланем.

Это произносится, стоя на одной ноге в процессе обувания сандалии на другую. Но тут мой приятель, кажется, сдается. Он, понурившись, с каким-то странно изможденным видом опускает босую ногу на пол, а сандалия остается висеть у него в руке.

— Короче, уже пятнадцать лет никто ничего не слышал о старом учителе. Ни публикаций, ни открыток. Ничего. Даже некролога не было. Гробовое молчание. Не правда ли, интересно?

— Так он жив?

— На философском факультете Калифорнийского университета его уже похоронили. Внесли в каталоги и убрали в запасники вместе с другими чуть было не состоявшимися гениями. Все считают, что он уже давно сгнил в могиле. Даже если он уцелел во время первой чистки интеллигенции, когда, как сейчас выясняется, были уничтожены миллионы, что, возможно, и уступает размаху Гитлера, зато может соперничать с достижениями Иосифа Сталина, вряд ли человек в его возрасте мог пережить все тяготы того времени.

— А сколько ему было бы сейчас?

— Не знаю. — Он наконец надевает на ногу сандалию. — Думаю, должен быть уже стариком. Посмотри, там где-то в книге есть его биография.

Я нахожу ее во Введении. «Родился во время Японо-китайской войны в Кантоне в 1894 году». Значит теперь ему... восемьдесят семь! И это в стране с самой низкой продолжительностью жизни.

— О нет! Теперь все изменилось. Реформы Папы Мао принесли много бед, но они же почти вдвое увеличили продолжительность жизни китайцев. Поэтому доктор Фэн все еще может быть жив. Вполне допускаю, что он где-нибудь сидит и пытается примирить непререкаемую марксистскую диалектику с неуловимостью жизни свободного духа.

— И он по-прежнему в Китае?

— Наверняка. Думаю, новая клика считает его абсолютно безвредным книжным червем.

— Понятно, — отвечаю я, все отчетливее представляя этого старого восточного лиса. — Очень интересно, но пока я плохо себе представляю, как это можно вписать в спортивную командировку. Где связь? Где суть? Где мораль?

— А я откуда знаю, — откликается священник из-под задранного свитера. Наконец его выражающая обреченность физиономия вновь появляется из потрепанного воротника, и он глубоко вздыхает. — Но на самом деле, старина, мне на это наплевать. Какая разница... Я прошу тебя найти Фэна. Вот тогда ты его обо всем и расспросишь. Он — как раз человек, который умеет отвечать на такие вопросы.

И он, опустив голову, направляется к двери.

— Пошли пройдемся. Мне надо пива. К тому же я знаком с парой книжников в районе Телеграфа, у которых может быть более свежая информация о нем.

Чтобы развеять его подавленное состояние, я принимаюсь расхваливать церковь, когда мы проходим мимо, но он даже не оборачивается.

— Ненавижу эту кучу ханжеского дерьма, — замечает он. — Чистый бутик. Никакой духовности. Может, прядильная фабрика и была лишена этого шпиля, зато она обладала неким духом. Помнишь, чего мы только не получали на ее отжимном прессе? А теперь все кончилось. — Он засовывает руки в карманы и ускоряет шаг. — Мне больше нравилось, как было прежде. Старомодно, зато круто.

— Зачем же ты позволил ее перестраивать?

— Я не позволял. Это все мои боссы — Экуменический совет Калифорнии. Ты случайно не видел, как пару лет назад меня наградили благодарностью от президента? За нашу программу Беглых Рейнджеров? С этого все и началось. «Ассошиэйтед-пресс» сняло наших ребят на заднем крыльце, и когда епархиальные власти в Беркли увидели, что мы собой представляем, они чуть не обосрались от стыда. Думаю, если бы они нашли мою хижину, они бы и ее уделали кирпичами. Это — часть интеграционной политики городского совета по благоустройству Беркли — закладывать кирпичом все, что режет глаз. Наплевать, что внутри, главное скрыть гнойники. Да ты сейчас все сам увидишь.

И я действительно увидел, как только мы добрались до района Телеграфа. Улицы по-прежнему были полны оборванцев, но штаны на них были почище, а заплаты казались не столько данью необходимости, сколько моде. Кофейни, когда-то бурлившие песнями протеста, столь же черными и горькими, как подававшийся в них кофе, теперь предлагали сладкие травяные чаи в сопровождении классической гитары. Нищие покупали «Перье», а кришнаиты разгуливали в брючных костюмах и париках. Потайные проходы, в которых призрачные дилеры с полуприкрытыми глазами шептали: «Кислота? Гашиш?», теперь были откровенно разукрашены всевозможными абсурдными картинками, а дилеры расхваливали свой товар как льстивые зазывалы: «Мы вас не разочаруем! Все честно, без дураков!»

Не было видно даже молодняка, обычно играющего на бонго в переулках. Теперь он двигался по главной улице с орущими хромированными магнитофонами. Мне ничего не оставалось, как только покачать головой:

— Теперь я понимаю, о чем ты. Мой приятель мрачно ухмыляется.

— «Девочки — кокетки, мальчики — конфетки», — мрачно напевает мой приятель. — Все истерически возбуждены и живут в ожидании чуда. Ты слышал о реинкарнации Кливера? Ты знаешь, что парк Народов Земли собираются переименовать в Сады Геев? Господи, что стало с нашим Отважным Юным Беркли?

Мне нечего было на это ответить, а библиофилы не смогли добавить к тому, что мне уже было известно о судьбе Фэна, ничего нового. Да и обитатели Пекина тоже мало что смогли мне рассказать. Уже целую неделю после приземления в Китае я бросаюсь на всех местных обитателей, владеющих английским, однако произносимое мною имя не вызывает у них ровным счетом никаких реакций. Наш постоянно улыбающийся гид, крайне лояльный и добросовестный мистер Муд, вообще заявляет, что никогда не слышал о китайце со столь странным именем.

А затем по иронии судьбы тот же самый мистер Муд дарит мне первый луч надежды на то, что, возможно, старик все еще жив. Доведенный до изнеможения непрерывными расспросами о пропавшем учителе, Муд стоит в дверях маленького туристического автобуса, готовясь провести нас через главные ворота Пекинского университета, где нам предстоит ознакомиться с факультетом физической культуры. Мрачно нахмурившись, он советует отложить расспросы на следующий этап путешествия по Китайской Народной Республике. Так будет лучше для всех. И, снова расплывшись в улыбке, добавляет:

— Потому что, гм-гм, не каждому полезно встречаться с доктором Фэном, даже если он и существует.

Подтверждая таким образом, что данное лицо, хоть и в опале, все еще может где-то находиться. Но в какой конуре и в какой провинции? Муд, судя по всему, знал, однако, прежде чем мне удалось что-либо выяснить, он уже перешел к следующей теме. Но если это известно ему, должны знать и остальные. Кто? И вот, когда мы покидаем обшарпанный гимнастический зал и следуем за Блингом через кампус, мне в голову приходит самоочевидная мысль.

— Послушай, Блинг, а что, если мы забежим на философский факультет?

— Чтобы расспросить о твоем ископаемом мыслителе? — смеется Блинг. — Старик, я в течение нескольких недель пытался отыскать профессора, который, я знаю, живет в этом чертовом кампусе, всех расспрашивал. Но пекинские бюрократы ничего не знают и не хотят знать, а даже если и знают, все равно ничего тебе не скажут.

И тем не менее первая же женщина, на которую мы натыкаемся в голом старом здании, озаряется светом, когда Блинг переводит ей мой вопрос. В течение некоторого времени он слушает ее щебет, а потом поворачивается к нам с округлившимися от изумления глазами.

Она говорит «да», черт побери! он абсолютно жив и до сих пор преподает на факультете, а живет в двух кварталах отсюда, рядом с гимнастическим залом, где мы только что были. Более того, она готова позвонить ему и узнать, сможет ли он принять зарубежных паломников.

И вот я стою со своими тремя спутниками перед маленьким коттеджем, приютившимся под нависшими ветвями эвкалипта, и жду, когда маленькая девочка с хвостиками на голове выяснит у своего прадеда, готов ли он принять посетителей. Американские шуточки стихают, и мы глупо стоим рядком в чисто выметенном маленьком дворике, ожидая встречи с человеком, в существование которого мы даже не верили. В Пекине царит полдневная тишина, лишь издали доносится странно знакомая музыка, сопровождающаяся треском иголки проигрывателя.

— Послушай, а это не Гудман? — шепотом спрашивает фотограф. — Бенни Гудман и оркестр Дорси.

Однако, прежде чем кто-либо успевает высказать свои предположения, раздвижные двери открываются и в их проеме появляется девочка, а за ней, по прошествии некоторого времени, старик в Суньясеновском прикиде эпохи Мао и серых фетровых тапочках. Вид у него призрачный, как у прошлогодней плесени.

За исключением выражения глаз и улыбки. Глаза из-за очков в металлической оправе смотрят с остротой нефритовых осколков. А таинственная и в то же время бесшабашная улыбка светится чем-то, напоминающим одновременно Мону Лизу и орка. Старик выдерживает паузу, с интересом оглядывая нас, а затем протягивает мне руку, покрытую старческими пятнами, с таким видом, словно держит в ней камень, а с его губ вот-вот сорвется известная фраза: «Ну что, Кузнечик... явился?»

Однако вместо этого он произносит по-английски: «Прошу, господа».

Я пожимаю ему руку и уже собираюсь осведомиться: «Полагаю, что вижу перед собой доктора Фэна?», однако вместо этого с трудом выдавливаю из себя: «Да... с удовольствием... мистер Юлань... это честь...»

Девочка придерживает дверь и кланяется каждому из нас. Мы минуем небольшую переднюю и проходим в помещение, которое, вероятно, служит ему кабинетом и гостиной. Окна почти полностью закрыты свисающей серо-зеленой листвой эвкалипта, однако в комнате довольно светло, даже светлее, чем на улице. Древняя мебель, как перегной, излучает фосфоресцирующий свет. Он мерцает на старой штукатурке и поблескивает в трещинах кожаной обшивки. Сияет даже темное дерево кухонной двери и книжных стеллажей, отполированное до блеска многолетними уборками.

Стены пусты, за исключением длинного рукописного календаря и студенческой фотографии в рамочке, напоминающей о далеком черно-белом прошлом. На лакированном полу стоит торшер, пустая урна для бумаг, кожаный диван, козетка на двоих и кресло, которое в двадцатые годы могло бы украсить любую американскую гостиную. Очевидно, что оно-то и является любимым местом доктора. Он встает рядом с ним и кивком головы указывает редактору и Блингу на диван, а тучному фотографу — на козетку. Мне, как студенту, вызванному на собеседование с профессором, он указывает на керамическую урну.

Когда мы наконец рассаживаемся в соответствии с его пожеланиями, он опускается в кресло, складывает на коленях руки и, улыбаясь, поворачивается ко мне. Я чувствую, как к голове приливает кровь, а все мысли из нее испаряются, и начинаю молоть всякую ерунду, пытаясь объяснить причину нашего появления. Думаю, мне бы никогда не удалось восстановить наш разговор, если бы я случайно не сунул руки в карманы своей широкой куртки и не нащупал бы там кассетный магнитофон Блинга. Мне хватило журналистского самообладания незаметно включить его.

И сейчас, когда я по прошествии нескольких недель и на расстоянии нескольких тысяч миль от места нашей встречи в тиши своего кабинета пытаюсь расшифровать запись, чтобы получить образчик восточной мудрости, который мог бы отослать своему приятелю в разлагающийся Беркли, я по-прежнему ощущаю всю неловкость ситуации.

ВСТРЕЧА С ФЭНОМ В ПЕКИНСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ ЗА ДЕНЬ ДО МАРАФОНА

Доктор Фэн: Не согласитесь ли вы выпить чаю, господа?

Американцы: Да-да, конечно, будьте любезны.

Доктор Фэн: Прошу прощения.

Произносит что-то по-китайски. Из-за стены доносится стук деревянных сандалий, и дверь на кухню со скрипом открывается, впуская звуки классического джаза в исполнении биг-бэнда.

Доктор Фэн: Что вас привело в Китай?

Блинг: Я живу здесь... и учусь в этом университете.

Доктор Фэн: И что же вы изучаете?

Блинг: Китайское право, а также занимаюсь легкой атлетикой.

Доктор Фэн: Очень хорошо. А остальные?

Дебори: А мы — журналисты, сэр.

Доктор Фэн: Извините, но с годами я стал хуже слышать.

Дебори: Мы — журналисты! И приехали сюда освещать соревнования по бегу. Пекинский марафон, который состоится завтра. Пол — редактор нашего журнала, Брайан — фотограф, а я — журналист.

Доктор Фэн: А-а... спортивный комментатор.

Дебори: Не совсем. Вообще-то я пишу романы и повести и считаюсь у себя на родине писателем.

Это вызывает хрюканье моих американских спутников: «Да что ты говоришь? Считаешься писателем?»

Дебори: К тому же я большой поклонник «И-цзина» — китайской книги перемен. Уже более десяти лет я ежедневно прибегаю к ее предсказаниям.

Еще более громкое хрюканье: «Ну и ну! Он еще и поклонник „И-цзина»!»

Дебори: Но на самом деле я приехал в Китай, доктор, только для того, чтобы узнать о вас. Может, вы не догадываетесь, но уже в течение многих лет американские философы задаются вопросами: «Что стало с доктором Фэн Юланем? Чем он теперь занимается?» То есть люди, на которых серьезно повлияли ваши труды... они хотят знать...

Эта тирада милостиво прерывается скрипом двери и позвякиванием чайных чашек.

Американцы: Спасибо. Как это любезно. Чай — это именно то, что было нужно...

Доктор Фэн: Приятного аппетита.

Ерзанье. Прихлебыванье. Звяканье фарфора. И общая атмосфера веселого выжидания.

Дебори: Ну и как вы, доктор? То есть чем вы занимались все это время?

Доктор Фэн: Работал.

Дебори: Преподавали?

Доктор Фэн: Нет. Работал над книгой.

Дебори: Здорово. И что это за книга?

Снова повисает ироническая пауза.

Доктор Фэн: «История китайской философии». Как всегда. Над чем я еще могу работать?

Дебори: Ну да, конечно. Я хотел спросить, в какой именно форме. Переработка для нового издания?

Доктор Фэн: Нет. Это не переработка, а продолжение. Пятый том. Попытка анализа Культурной революции — задача, которая, боюсь, может мне оказаться не по силам. Однако я убежден, что эти последние пятнадцать лет должны быть проанализированы и изучены.

Дебори: Последние пятнадцать лет? Еще бы! Все только и ждут этого. Потрясающе! Правда, ребята?

Единодушное согласие, хлюпанье чаем, звон чашек о блюдца, и снова тишина.

Дебори: Очень вкусный чай. А что это за чай, кстати?

Доктор Фэн: Китайский.

Чувствуете? Насколько все неловко и искусственно. И даже вечером, уже вернувшись в гостиницу, Великий Писатель никак не может избавиться от унизительного осадка, оставшегося после этой встречи, и, мучимый бессонницей, достает со дна чемодана данную ему на прочтение книгу. Он открывает ее и начинает читать в свете ночника, ощущая, как его тут же захватывает ясная прозрачность текста.

Через два часа Великий Писатель, склонив голову, откладывает книгу и только тут начинает понимать, с кем ему довелось познакомиться на этой окраине мироздания.

Он понимает, что философ Фэн произвольно определил четыре состояния человека, которые дают возможность судить о стадиях его этической развитости. Эти состояния включают в себя 1) неосознанное, или «невинность», 2) самосознание, или «сфера практики», 3) понимание другого, или «сфера этики» и 4) всеосознание, или «сфера трансцендентального».

Первые два состояния, согласно доктору Фэну, являются «дарами природы», а вторые представляют собой «порождение духа». При этом он признает, что периодически они неизбежно вступают между собой в противоречие, и величайшим заблуждением является представление о том, что одна из сторон может одержать над другими окончательную победу.

Писатель поднимает голову от уже закрытой книги и вспоминает прогулку по вырождающемуся Беркли и свой вопрос об уместности философских изысканий в спортивном репортаже. Так вот он как связан с книжниками из района Телеграфа и сегодняшним идеализмом, этот отлакированный китаец. Ведь он пытался разрешить ту самую дилемму, о которую споткнулись шестидесятники: как совместить священный поток бытия с заботами ежедневной жизни? Можно себя скрутить и изгнать свиней со своей стоянки, но как очищать ее от свинств, не превращаясь в нечто типа полицейского надзирателя? Это стало камнем преткновения для мощнейшего общественного движения, и Фэн Юлань сохраняет свою значимость, потому что пытался своей мыслью осветить эту проблему со всех сторон. Как это ему удалось, живя на краю света? Как ему удавалось постоянно убегать от преследователей и при этом сохранять свою веру? Да еще в течение столь долгого времени?

Старый Лис наверняка мог бы ответить на эти животрепещущие вопросы, но единственное, на что был способен Великий Писатель, — это выяснять сорт чая. Прискорбно...

И лишь в самом конце, когда посетители уже выходили во двор, погрузившись в блуждающие китайские сумерки, он задал вопрос, отчасти имевший отношение к делу.

Дебори: И еще, доктор. Существуют страшные рассказы... то есть мы слышали много неприятных историй о педагогах и ученых, которые... я хочу спросить, как вам удалось пережить все эти испытания?

Доктор Фэн (пожимая плечами): Более семидесяти пяти лет я занимаюсь изучением китайской философии, так что... (И он снова пожимает плечами и расплывается в такой беспечной улыбке, словно хочет сказать, что все это было ерундой. Однако за этой улыбкой ощущается хищная пытливость, свидетельствующая, что старый шутник не только в состоянии вынести все, пережить любые испытания, выкрутасы как отдельно взятых диктаторов, так и шаек, устраивающих культурные и прочие революции, — но еще и извлечь из них пользу. Словно это не просто горькая пилюля, которую нужно проглотить, а настоящий деликатес, который можно смаковать.) ...так что я стал необычайно терпимым.

Встреча с Великой Китайской стеной

Приводимые здесь стихотворные строки взяты из «Дао дэ цзин» Лао-Цзы. Старший современник Конфуция (551-479 до н.э.), Лао-Цзы был историком, ответственным за архивы императорского двора царства Шу. Он не написал ни единой строки, но учил современников с помощью примеров и притч. Когда прославленный мыслитель покинул свой дом и направился в горы, чтобы встретить свой конец, на перевале его остановил стражник:

— Учитель, будучи вынужден охранять этот отдаленный пост, я не имел возможности посещать ваши лекции. И поскольку вы собираетесь покинуть этот мир, не могли бы вы оставить мне несколько слов своих наставлений?

Тогда Лао-Цзы опустился на землю и записал восемьдесят коротких стихотворений — менее пяти тысяч слов, после чего отбыл в неизвестном направлении.

Пред тем как рождена земля
И создан неба свод,
Была материя дана
В безмолвии пустот.
Она не знает перемен,
Извечна и прочна,
Ей не страшны ни смерть, ни тлен...
Вращается она.
Творя вокруг себя миры
И в сумерках, и днем,
И потому я до поры
Назвал ее «путем».
Себе мы форму придаем,
Как в амфоре вода,
А Небеса идут путем,
Который был всегда.

Тьма уже окутала небо на востоке, когда Янг свернул с главной дороги и приготовился к финальному спринтерскому забегу вдоль канала. В ста тридцати метрах от него по обеим сторонам дороги жались грязные кирпичные домишки, а еще дальше за двумя высокими акациями притаился дом его дяди. Это довольно большое, по сравнению с другими участками размером 10 на 10 ярдов, имение вмещало в себя зубоврачебный кабинет, мастерскую по починке велосипедов, дядину жену с четырьмя детьми, его престарелого отца, приходившегося Янгу дедушкой, мать Янга с ее птичкой, трех сестер и, как правило, одного-двух постояльцев, обитавших на тонких матрацах в ожидании ремонта транспортных средств или приходивших в себя после починки коренных зубов.

Янг не мог разглядеть дом за нависающими ветвями акаций, но зато мог с легкостью представить, что происходит внутри. Лампа уже перенесена из столовой на кухню, и все члены семьи переходят в мастерскую к телевизору и рассаживаются между упаковками с зубными протезами. Единственным источником света служит мерцание крохотного экрана, напоминающего в темноте трепетанье крыльев мотылька.

Янг отчетливо видит всех присутствующих. Дядюшка в расстегнутой рубашке сидит, откинувшись на спинку стоматологического кресла, держа в короткопалой руке сигарету. Рядом на скамеечке пристроилась его жена. На полу в полулотосе восседает хихикающий дедушка с длинной трубкой во рту. За их спинами расположились двоюродные братья и младшие сестры, делающие вид, что их страшно интересует, как наводнение на Янцзы повлияет на распределение рисовых квот. У самой стены его старшая сестра укладывает спать малышей, перепеленывая их и кладя одного за другим на матрасик. У дверей висит клетка с птицей, закрытая от сквозняка тряпкой.

В соседней комнате его мать бесшумно моет посуду.

Дядюшка снова будет сердиться на то, что Янг припозднился, но он и слова ему не скажет, разве что бросит недовольный взгляд. Он никогда ни о чем не спрашивает — все и так знают, где был Янг. Единственное дозволенное развлечение — публичная библиотека. За полфыня там можно получить полное уединение даже в том случае, если читатели сидят впритирку друг к другу.

Янг надеется получить одно из недавно дозволенных к прочтению классических произведений Конфуция. Он уже слышал, что их библиотека получила одну из первых партий, так как расположена на родине великого философа. Однако когда он приходит, все книги уже выданы. И вместо этого Янгу приходится взять уже известное ему произведение — «Западный флигель» Ван Ши-фу, роман, который его отец продолжал пропагандировать даже в эпоху самой жестокой критики «рабовладельческой классики».

Последний раз эту книгу брали пять лет тому назад, и читателем был его отец.

Янг, замедлив шаг, запихивает книгу за ремень брюк и застегивает сверху куртку. Но уж конечно не для того, чтобы скрыть ее от дядюшки. Тот и так обо всем догадается. Поэтому, успокаивает себя Янг, он никому не лжет. Просто удобнее бежать, когда руки свободны.

Все ради бега.

Сжатыми кулаками он рассекает сгущающуюся тьму, стараясь обходить камни и рытвины на темной тропинке. Он мог бы пройти эту трассу с завязанными глазами, ориентируясь только по звукам и запахам: слева — швейная машинка Гао-Хьяна, справа — вонючие ряды ассенизаторских машин Хьонга и сыновей, впереди — жужжание электропил придурка Ви. Янг наращивает скорость.

Для своих девятнадцати лет он невысок, у него узкие плечи и тонкие лодыжки, зато довольно толстые ляжки и сильные благодаря тренировкам руки. Живот под засунутой за ремень книгой — поджарый и напоминает лакированное дерево. Он в хорошей форме. Уже в течение четырех лет он бегает от школы до дома.

В последнем рывке он ныряет под свисающие ветви акаций, оказывается в дядюшкином дворе и чуть не падает от изумления. Весь дом освещен огнями! Горит даже реклама со вставной челюстью. Наверное, что-то случилось с его матерью! Или с одной из сестер!

Вместо того чтобы войти в ворота, он перебирается через изгородь и с грохотом перекатывается через кучу кирпичей. Он вбегает в пустую гостиную, приближается к занавеске, отделяющей ее от кухни, и останавливается. Ощущая внутреннюю дрожь, он отдергивает в сторону выцветшую замусоленную тряпку и заглядывает внутрь. Все сидят за столом, на тарелках дымятся овощи и рис, рядом лежат костяные палочки. Все оборачиваются и улыбаются.

Дядюшка встает, держа в каждой руке по стаканчику прозрачной жидкости. Один стаканчик он передает Яшу, а другой поднимает вверх, собираясь произнести тост.

— За нашего маленького Янга! — провозглашает дядя, лучась фарфоровой улыбкой. — Ганбай!

— За Янга! Ганбай! — вставая, подхватывают сестры и кузены.

И все, за исключением Янга, выпивают по глотку. Он продолжает моргать, с трудом переводя дыхание. К нему с сияющими глазами подходит мать.

— Янг, сынок, прости нас. Мы распечатали письмо, адресованное тебе.

И она вручает ему изящно надписанный листок бумаги с государственной печатью Китайской Народной Республики.

— Ты приглашен в Пекин для участия в соревнованиях. Чтобы соревноваться со всеми легкоатлетами мира.

Но прежде чем Янг успевает прочитать послание, дядя, вновь наполнив стакан, уже снова чокается с ним.

— Они будут транслироваться по всему миру. Пей, Янг. Ганбай!

Янг подносит стаканчик к губам и, помедлив, спрашивает:

— В каких соревнованиях?

— В самых больших. Бег на самую длинную дистанцию...

И тут Янг понимает, что речь идет о марафоне, и залпом опрокидывает стаканчик с мао-таи, ощущая, как рисовая водка просачивается в желудок. Неужто марафон? Да он даже половину этой дистанции никогда не пробегал. Янг не может понять, за что его выбрали.

— Мы все так тобой гордимся, — говорит мама.

— По всему миру! — повторяет дядя. — Тебя увидят миллионы людей! Миллионы!

— Твой отец тоже гордился бы тобой, — добавляет мама.

И тут до Янга доходит. Местный председатель спортивного комитета был старым приятелем и коллегой отца и, хоть не отличался особой смелостью, был человеком честным и добродушным. Наверняка он и порекомендовал Янга. Широкий жест с целью искупления прошлых грехов.

— Он бы так тобой гордился, сынок, что взял бы свою скрипку и пошел играть на площадь.

Янг ничего не отвечает, но ему почему-то кажется, что никакими марафонами и всемирными трансляциями искупить эти грехи невозможно.

Когда мудрец услышит о пути.
Ему он отдается безвозвратно;
Середняку дороги не найти,
И мечется туда он и обратно;
Что ж до отсталого — то он самовлюблен,
И над путем смеется только он.
Но дураки на то они и есть,
Чтоб делать истине тем смехом честь.

Американские журналисты, развалясь на глубоких диванах панамериканского пресс-центра международного аэропорта Сан-Франциско, потягивают бесплатные напитки.

VIP-салон расположен над залом ожидания для менее важных пассажиров. Для того, чтобы в него попасть, надо не только знать о его местонахождении, но еще и обладать необходимыми документами, подтверждающими значимость и престиж владельца. И поскольку журналисты, как правило, ими не обладают, они просачиваются внутрь в сопровождении более высокопоставленных персон. Одного соседства с ними хватает, чтобы миновать охранника и дорваться до бесплатного спиртного.

— Ну и как вы собираетесь оживить это тоскливое мероприятие? — интересуется один из присутствующих. — Чтобы оно не превратилось в очередной никому не нужный пробег? Я хочу понять — где изюминка?

Он занимает какой-то высокий пост среди владельцев журнала, оплачивавших эту поездку в Китай, поэтому все отдают ему должное, понимая, что он имеет право на некоторую настойчивость.

— Я собираюсь сделать ставку на то, что спорт способствует ослаблению международной напряженности, — отвечает большой бородатый мужик, занимающий должность главного редактора того же журнала и являющийся инициатором всего предприятия. —Только вспомните — не Никсон и не Киссинджер прорвали этот бамбуковый занавес, а целлулоидный шарик для настольного тенниса. А это международное соревнование станет первым в Китае со времен Второй мировой войны. Лично для меня это многое значит.

Хотя он по-прежнему не понимает, где в этой значимости можно найти изюминку.

Второй журналист — лысый, безбородый и еще крупнее, чем первый, напряженно морщит лоб с видом Марлона Брандо.

— Позвольте мне подумать, — просит он и поворачивается к третьему — голубоглазому гиганту с огромной фотокамерой на брюхе. — А как ты, Брайан? Что ты собираешься снимать?

— Я ничего не могу снимать, пока журналист не объяснит мне, что он собирается писать, — обходит вопрос третий.

И все снова устремляют взоры на второго, чей наморщенный лоб свидетельствует, что он вот-вот разродится ответом.

— Одно из главных свойств бамбукового занавеса — то, что он исключительно плотен, — начинает журналист. — Единственное, что через него просачивалось, — это политика. В течение многих лет мы ничего не знали ни о разногласиях, ни о спорах, ни о человеческой личности.

— До сегодняшнего дня, — подхватывает с радостным видом редактор, испытывая гордость за то, что его сотрудник сумел вывернуться из трудного положения.

— Верно. А теперь они спонсируют этот грандиозный марафон, в котором примут участие сильнейшие бегуны мира, хотя лучший китайский марафонец и в подметки не годится какому-нибудь середняку-иностранцу. Это может быть той дырой, через которую что-нибудь да выудишь.

— Понял! — восклицает начальник. — Как подледный лов в Миннесоте, когда надо поймать рыбу, пока не замерзла лунка. — И он поднимает бокал с мартини. — Ну что ж, рыбаки, за успешную поездку! И привезите нам рыбку покрупнее...

«Вниманию членов пресс-клуба, — разражается мурлыканьем динамик над стойкой бара, — Начинается посадка на чартерный рейс на Пекин. Приятного полета».

Каждый шаг добродетельного человека
Соответствует пути и только пути.
Путь как объект туманен и расплывчат,
Путь как образ темен и невнятен.
Но он обладает сутью и смыслом,
Плотью и духом — несмотря ни на что.
Испокон веков он зовется этим словом,
И только он служит испытанием для владык,
Ибо если бы не было пути,
Как смог бы я оценить их власть?

Высокий и прекрасноликий Магапиус Дасонг ранним утром (точное время — 2.20.46) сидит на плетеном чемодане у обочины дороги на окраине одной из танзанийских деревень. Он ждет автобуса, который довезет его до автовокзала в Дар-Эс-Саламе, где он должен встретиться со своим тренером, чтобы отправиться в аэропорт. Местный экспресс опаздывает уже почти на сорок минут, и Магапиус готов к тому, что ему придется прождать столько же. Тогда два его тренера и три преподавателя отправятся в Китай без своего ученика.

Как это свойственно Танзании в последние годы, — думает он, — на соревнования отправляются все кто угодно, кроме спортсменов. Какая бессмыслица! Какой бюрократизм! Бедная колеблющаяся и шатающаяся Танзания, перенасыщенная чиновниками. Даже самые ярые приверженцы президента Ньереры уже начинали признавать, что основные конфликты в стране не связаны с увеличением цен на нефть, недавними засухами и наводнениями. Цены на нефть поднимались во всех странах, и повсюду бывают засухи и наводнения. Повальные социалистические реформы за десять лет увеличили продолжительность жизни на 20%, но то за это же время на 30% возросло количество социальных проблем. Краж стало больше, а красть стало нечего. Количество социальных программ увеличилось, но ни одна из них не выполнялась.

Но больше всего Магапиуса раздражало полное отсутствие обязательности. Когда-то его соплеменники гордились своей точностью. Если охотник выходил поймать птицу, то он умел бросить сеть как раз в тот момент, когда она пролетала мимо. Нельзя было опоздать на эту встречу и нарушить договоренность, существующую между охотником и птицей. Таковы были правила этикета. К чему жить дольше, если это исконное уважение ко времени становится такой же редкостью, как древние танцы?

Магапиус даже не знал, чего хотел больше — принять участие в марафоне или посетить революционную Китайскую Народную Республику. Только там, в этом величайшем оплоте экспериментальной мысли, можно найти подтверждение тому, что воплощение мечты реально. Всем известно, что Россия выдохлась и в ней больше нет кунды, пользуясь термином банту, или бараки, как это называют арабы. А переполненные неврастениками лодки, отбывавшие с Кубы и Гаити к капиталистическим берегам Флориды, не делали чести коллективизации Кастро. Но Китай... Китай пережил как безумие Мао, так и воинственность Брежнева. Великий Китай. Если и ему не удастся добиться воплощения своей мечты, то, скорее всего, она вообще недостижима.

До него доносится звук мотора, и он принимается махать, видя приближающийся свет фар. Но это не автобус. Это нагруженный сизалем грузовик, водитель которого видел автобус на расстоянии нескольких миль от этого места. Он говорит, что автобус застрял в канаве, пытаясь развернуться и заехать за почтой, о которой опять забыли.

Один из трех сопровождающих грузовик водителей закидывает багаж Магапиуса наверх и приглашает его присоединиться, указывая на кабину. Однако места там нет. Национальная борьба с безудержной безработицей привела к тому, что теперь в каждой машине ездит по три водителя вне зависимости от того, могут они ее водить или нет.

Магапиус благодарит их и залезает на кипу сизаля. Как это по-танзанийски: в чистой кабине — трое в грязных рабочих передниках, а на вершине горы из развевающихся белых волокон — человек в единственном на всех мужчин в семье черном костюме...

Янг учит математику на захламленной кухне своего дядюшки. До отъезда в Пекин остается неделя, и его учителя решили, что ему лучше побыть дома и позаниматься самостоятельно. Из соседнего помещение доносится жужжание мотоциклетного двигателя, используемого дядей для сверления зубов. Это поистине гениальное изобретение. Заднее колесо, закрепленное на стойке, свободно вращается на деревянной катушке, в свою очередь приводя в движение сверло. Темп вращения может регулироваться переключателем скоростей, а жужжание маленького двухцилиндрового двигателя заглушает стоны пациентов, оказавшихся нечувствительными к щетине анестезирующих иголок, воткнутых в их руки и шею.

Янг сидит у окна. Если бы солнце не закрывали облака, оно освещало бы его обнаженные плечи и Широкоскулое лицо. Но уже несколько недель стоит пасмурная погода, установившаяся еще до наводнения.

С улицы, напевая себе под нос, входит его сестра с целым подносом зеленых листьев, которые она опускает в котелок с холодной водой. Янг вспоминает стихотворение, разосланное во все начальные школы, которое она читала в прошлом году на празднике Национальной независимости. Оно было посвящено значению ранней диагностики и лечения рака желудка, который, согласно статистике, уносит в Китае наибольшее количество жизней. После этого его сестра перестала ходить в школу, заявив, что хочет вступить в Армию народного освобождения. Теперь она моет капустные листья и аккуратно, словно шелковую ткань, складывает их рядом с котелком, продолжая напевать:

Рак желудка надо победить,
И тлетворное влияние Четверки
Нужно уничтожить и разбить.
Главное — скорей определить.
Где предатель затаился в норке.

Как это верно, — думает Янг, не поднимая головы от задания, — как это похвально. Однако, если можно, объясните, пожалуйста, как пользоваться превентивными методами, когда речь идет о болезнях революции. Не станет ли тогда само лечение контрреволюцией?

Он закрывает учебник, заложив его пальцем, и поворачивается к сестре. Скоро ей исполнится шестнадцать, и формы ее быстро округляются. Через несколько месяцев ей уже придется идти на рынок покупать себе лифчик. А еще по прошествии нескольких лет Янг уже не сможет отличить ее от других ровесниц — одинаковые белые рубашки, черные брюки и завязанные хвостиками волосы. Может, поэтому она и хотела вступить в Армию народного освобождения — хотя форма, которую носили ее члены, и была мешковатой, зато хоть чем-то отличалась от той, что носили остальные ровесницы.

Сестра продолжала петь, непринужденно покачиваясь из стороны в сторону, — лицо ее разрумянилось от чувства юношеского патриотизма. Янг вспомнил свои собственные переживания, это внутреннее возбуждение, когда ощущаешь себя частью чего-то большого и важного. Он ощущал, что сердце его бьется в унисон с сердцами всех жителей деревни. Он помнил, что, когда ему было девять, страну заполонили огромные полчища мух. И Великий Председатель нашел простое и действенное решение. Мао выпустил постановление, в котором говорилось, что все школьники Китая должны каждое утро приносить учителям убитых мух. Янг бросился выполнять это поручение со всем пылом древнего воина, служащего своему императору.

Он часами гонялся за зловредным врагом со сложенной газетой, убивая мух десятками и высыпая каждый день на поднос учителя по несколько сотен насекомых. И остальные дети по всей стране занимались тем же. Не прошло и месяца, как мух в Китае не стало. Каждому классу был выдан государственный вымпел для вывешивания на окне. Его красный шелк наполнял сердце Янга гордостью, и он с трудом сдерживал рвавшиеся из груди патриотические песни.

А затем он узнал от своего преподавателя по биологии, что году Великого избиения мух предшествовал год Великого избиения воробьев. Тогда кто-то сообщил Мао, что в Китае обитает столько-то и столько-то диких птиц, которые за свою недолгую жизнь съедают столько-то и столько-то зерна, что составляет довольно большой объем. И Мао издал распоряжение, чтобы дети каждый вечер выходили к деревьям, на которых гнездятся птицы, и, распугивая их, били в колотушки. Через три дня доведенные до изнеможения птицы начали погибать. По всему Китаю! Очень впечатляюще и похвально. Если не учитывать того, что через год началось нашествие мух...

Нет, пропагандистские песни больше не вызывали у Янга душевного трепета. Ему нравилось ощущать его в голосе сестры, но в нем самом он угас навсегда.

Осталось лишь удивление. Удивление, как он с радостью констатировал, никуда не девалось. Например, он продолжал недоумевать, что делали учителя по всему Китаю с этими дохлыми мухами?

Не схож ли путь Небес
С натягиванием лука?
Низкорожденных он возносит вверх,
А сильных мира принижает —
Отняв излишки, заполнят пустоту.

Приближался день марафона, в Пекин съезжались его иностранные участники. Многие законы были смягчены, а ранее запрещенные церемонии восстановлены. Официантки в чайных снова начали носить традиционную одежду и разливать чай игрокам в го со старинной изысканной почтительностью. Детям было позволено торговать орехами на рынках и оставлять выручку себе — при том условии, что орехи были собраны ими самостоятельно.

Со старого кладбища небольшого городка Цюйфу неподалеку от деревни Янга выходит группа людей — несмотря на тягостность момента, лица их победоносно лучатся — они отвоевали свои права: многие несут клетки с птицами, что еще недавно было запрещено. Женщины облачены в фамильную парчу, местами покрытую плесенью после многих лет тайного хранения. Победа! Ибо близкий, с которым они только что простились, отбыл к предкам не как обычно — в виде горстки желто-серого пепла, рассеиваемого ветром, а лежит в настоящей могиле, и свежий холм земли высится над ним как памятник.

Особенно приятно, что это происходит в Цюйфу — на родине Конфуция. На протяжении многих веков обитатели города с гордостью демонстрировали надписи на семейных надгробиях, доказывавшие, что они были непосредственными потомками великого философа. А потом в 1970 году в город вошел отряд Красной гвардии, снес все надгробия, а перед уходом натянул на старинных каменных кладбищенских воротах лозунг, текст которого не оставлял сомнений в том, как Великий Председатель относится к предкам: «Ни пяди земли для бесполезных мертвецов. Всех кремировать!»

Даже Конфуций не избег участи померкшей звезды и был низвергнут в чистилище вместе с бесчисленным количеством поэтов и писателей, в течение многих веков комментировавших его труды. Учителя, которые, как отец Янга, продолжали упоминать философа, изгонялись из школ и нагишом выставлялись к позорным столбам как «враги коллективного сознания». Многих отправляли в исправительные лагеря выращивать капусту и лук-порей, подальше от неопытных душ.

Как ни странно, Лао-Цзы, бывший современником Конфуция, так и не был официально отлучен. Возможно, из-за того, что его труды слишком туманны и незначительны, а может, это было связано с тем, что историки так и не достигли единого мнения относительно его личности, а некоторые и вообще сомневались в его существовании. Он был окружен слишком большим количеством мифов, чтобы его можно было официально осудить.

Процессия останавливается на склоне, чтобы полюбоваться птицами и побеседовать со старыми друзьями и коллегами. Один из профессоров указывает на подножие холма: цепочка бегунов сворачивает с шоссе на грязную проезжую дорогу.

— Вот наши юные воины! — восклицает он. — Которые будут сражаться за Пекин. Вот эти двое впереди учатся в моем классе!

Он продолжает кричать и размахивать руками, хотя все и так уже поняли, кого он имеет в виду, — на фоне грязно-серых одеяний остальных их новенькие костюмчики сияют как голубое небо.

Когда они пробегают мимо, возбужденный профессор начинает выкрикивать «Ци оу, ци оу!» — слэнговое выражение, означающее «прибавь газу», которое он слышал от своих учеников.

Остальные мужчины подхватывают клич, сопровождая его аплодисментами, пока это проявление национальной гордости не заставляет женщин заткнуть уши, а птицы не начинают испуганно биться о бамбуковые прутья своих клеток.

Кто не боится быть бесстрашным,
Умрет и встретит смерть,
Кто не боится быть трусливым,
Останется в живых.
И первый путь ведет к добру.
Второй влечет ко злу.
Никто не знает отчего,
Зачем и почему.

Это последняя тренировка Янга. Тренер советует ему сдерживать свой пыл. Но всякий раз, добегая до хлопкового поля с девятью стогами, он сворачивает с протоптанной колеи и начинает перепрыгивать через гряды. Он устремляется к высокому кургану — фенгу — одному из многочисленных ложных могильников, которые возводили древние императоры, чтобы избежать осквернения и грабежей.

Он бежит не оглядываясь. Он знает, что остальные члены команды далеко позади, — кое-кто еще на дороге, лавирует между автобусами и велосипедами.

Перед ним — лишь его приятель Жоа Ченг-чун. Они оторвались от всех остальных еще у кладбища. Но когда Янг услышал приветственные крики на холме, он сбавил скорость и позволил Жоа вырваться вперед.

«Ци оу, ци оу!» — подбадривает он своего друга, делая вид, что изнемогает от усталости. — Прибавь газу!

Обогнать его было бы недостойным. Жоа старше его на четыре года и уже является членом спортивной академии. Жоа — местный герой и чемпион провинции по марафону. Его время 2.19 уступает лишь рекордсмену страны Сю Лянгу, показавшему 2.13. Янг знает, что может бежать с такой скоростью много километров, но он не хочет показаться неучтивым. И поэтому он позволяет ему обогнать себя.

К тому же Янг не хочет делить эту тренировку ни с кем другим. Свернув с дороги, он слышит, как компания у кладбища начинает приветствовать остальных членов школьной команды.

Он минует девушек, пытающихся спасти загубленный сезонными дождями хлопок, и устремляется вдоль грязной сточной канавы ирригационной системы. Не замедляя шага, он перепрыгивает через вяло текущую кофейного цвета воду и, приземлившись, спугивает зайчонка, сидевшего под кустом. «Эй ты, длинные ушки! Ци оу!» — кричит Янг вслед улепетывающему зверьку и слышит за спиной взрыв девичьего смеха.

Добравшись до крутого подъема у подножия фенга, он замедляет шаг. Снова начинает моросить дождь, и грязь под ногами становится скользкой

Меньше всего перед завтрашней поездкой он хочет поскользнуться на красной глине. А испачкать прекрасный голубой костюм, присланный ему из Пекина, было бы равносильно предательству.

Подъем заставляет кровь стучать в ушах, а верхняя губа Янга покрывается капельками пота. Это приятное ощущение. У него плохое потоотделение даже в этом французском синтетическом костюме, а ему необходимо избавиться от токсинов, чтобы прочистить голову. И он увеличивает скорость.

Когда он добирается до площадки на вершине пирамиды, то уже весь покрыт потом, и ему не надо больше изображать усталость. Впервые он был здесь с отцом давно, в детстве, тот нес его сюда на закорках. Тогда он сидел на краю небольшой квадратной площадки и играл с побегами молочая, пока его отец и дед исполняли замысловатый танец с деревянными мечами и бамбуковыми пиками для более точного определения всех нюансов маневра украшенными на концах яркими ленточками. Дед, хотя изредка по-прежнему поднимался сюда, больше не брал с собой оружия, а те движения, которые он совершал, можно было увидеть теперь в любом дворе.

Янг без промедления переходит к упражнениям тай-кван-до. Он выполняет весь комплекс плюс несколько упражнений, которые изобрел его отец, — Накорми кусачую собаку и Увернись от орехов, которые сбрасывает на тебя обезьяна. Затем он переходит к упражнениям, введенным после падения Четверки. Они почти полностью соответствуют разминке футболистов — прыжки, повороты, отжимания. Затем он переходит к схватке с тенью.

Янг хороший борец. Прошлым летом он занял третье место на Факельном фестивале в своем весе, и в течение какого-то времени его учителя в средней школе советовали ему сосредоточиться именно на этом виде спорта, а бег на длинные дистанции оставить тем, у кого ноги подлиннее. Он отказался, но продолжал заниматься борьбой. И когда в деревне намечалась свадьба, родители невесты приглашали именно его для традиционной схватки с друзьями жениха. Все знали, что он сумеет доставить удовольствие зрителям своей схваткой с предполагаемыми претендентами, и, самое главное — достойно уступит жениху.

Расстелив полотенце, он заканчивает тренировку тем, что сорок раз отжимается на кончиках пальцев, а потом сорок раз поднимает торс из положения лежа.

Постукивая по мышечным узлам на животе, он приводит свое сознание в состояние полного спокойствия, пытаясь выкинуть из головы восторженных болельщиков на склоне. О чем тревожиться? Никто не ждет от него победы. Нужна лишь выносливость — пробежать туда и обратно, а за какое время — не важно.

Он снимает закупорку кровеносных сосудов, позабыв о чистом костюмчике, откидывается навзничь и лежит, глядя в пасмурное небо. Солнце не показывалось весь день, и ночью не будут видны звезды. Теперь их не будет несколько месяцев, небо нависнет над головой тяжелой свинцовой крышкой.

Он перекатывается на бок и устремляет взгляд мимо шахматной доски хлопковых и капустных полей туда, где за тысячу миль от них находится Пекин. Янг не может представить себе такое расстояние, не может вообразить огромные горы с глубокими ущельями, в которых никто не живет. Ни зеленых полей, усеянных, как листья тлей, трудовыми бригадами, ни закопченных хижин, ни дорог, ни велосипедов. Только пустое безжизненное пространство, как это изредка бывает зимой, когда холод отгоняет на юг все тучи и звезды становятся яркими и чистыми.

До него снова доносится девичий смех, и он поворачивается, чтобы взглянуть на девушек сквозь листья молочая. Основная группа бегунов только появляется на дороге, направляясь навстречу Жоа, идущему обратно. Девушки смеются, глядя на то, как они хватают Жоа за живот, стараясь его рассмешить. Всем нравится смотреть, как Жоа улыбается. Судьба наградила его лишним зубом в форме алмаза, который сияет у него прямо между верхними резцами. Дядюшка Янга считает, что это свидетельствует о его здоровье. Янг даже издали видит его поблескиванье.

Но вот хихиканье внезапно затихает, и улыбка исчезает с губ Жоа. Янг поднимает голову и видит трех вооруженных молодчиков, изучающих дорогу и делающих вид, что они идут по следу бегунов (или беглецов?). Конечно, это шутка, но почему-то никто не смеется.

Это не просто охотники. Их грязные волосы и громкие голоса свидетельствуют о том, что это новые трудовые кадры из полупреступной среды, отказавшиеся от образования во имя денег и игры в фантан. Всем известно, как они относятся к изнеженным студентам. Особенно к тем, которые занимаются спортом. Они постоянно устраивают с ними стычки, каждый раз угрожая еще большими неприятностями. Они утверждают, что никчемная изнеженность противоречит Истинно революционному духу и является признаком Западного упадничества. «Если вам нужны упражнения, возьмите в руки лопаты!» — так говорит Великий Председатель.

И лишь в последние годы спортивные соревнования становятся публичными. Словно домашним птичкам снова позволили петь. Только сегодня утром сестра Янга рассказывала о том, что видела в гостинице «Дружба» женщину с кошкой. Купить домашнее животное по-прежнему было невозможно, но этот зверек был привезен в гостиницу туристом из Лондона.

— Ты можешь себе представить? — изумленно повторяла сестра. — Иностранная кошка!

«С трудом», — думал Янг, пытаясь примирить в своем сознании грубых реакционеров, свободных кошек и ложные погребальные курганы. Например, ему всегда казалось парадоксом, что наибольшее чувство свободы охватывало его на вершине фенгов, созданных рабским трудом много тысяч лет назад. Если не считать бега. Пробежав какое-то расстояние, он начинал чувствовать себя абсолютно свободным. По-настоящему свободным. Еще один парадокс. Словно свобода являлась следствием волевого усилия, словно мозгу для обретения тишины уединения требовались ноги и легкие.

И тут его размышления прерывает грохот выстрела, потом еще двух и, наконец, завершающего, последнего. Он вскакивает на ноги и всматривается в происходящее внизу. Досрочное празднование Дня нации? Выхлопы припозднившегося трактора?

Он видит, как вдоль подножия его фенга бегут смеющиеся и размахивающие ружьями охотники. Предводитель с самыми длинными волосами и самым большим ружьем склоняется и поднимает за уши свой трофей. Задняя часть тела у зайца оторвана напрочь, но животное все еще живо — к восторгу присутствующих, оно верещит и сучит передними лапками. Девушки в ужасе отворачиваются, а Янг садится на землю, обхватывает себя руками и пытается умерить охватившую его дрожь.

Все это не поддается примирению.

На таможне Пекинского аэропорта американские журналисты нервно перебирают формуляры и ждут досмотра багажа, ощущая тот самый ужас, который свойственен любому американцу, оказавшемуся в коммунистической стране: «Сейчас—тебя—схватят—и—посадят!» Они припоминают об экземпляре «Восточного Хастлера», запрятанного между рубашками, золотых крюгеррандах и гашише в несессере, и тут, к их общему облегчению, появляется зловещий китайский ковбой с натянутой улыбкой и бумажником, набитым визитками. Он представляется как Вун Муд из китайского Спортивного комитета и после крепкого рукопожатия вручает каждому папку с дипломатическими документами. Он произносит несколько фраз по-китайски красным гвардейцам в коричневых униформах, сумки закрываются, и журналисты, минуя длинную очередь и офицера таможни, выходят на улицу.

— Всегда полезно водить знакомства с представителями властей, — замечает редактор. Муд отвечает улыбкой и кивком указывает на ожидающую их машину.

Атлеты со всего мира прибывают в течение нескольких дней — в соответствии с состоятельностью своих стран. Те, что победнее, прилетят, пробегут и улетят. У тех, что побогаче, будет несколько дней на акклиматизацию.

Американские бегуны живут в Пекине почти неделю и уже начинают сожалеть о своей излишней обеспеченности. От восточной пищи все заработали расстройство желудка, а пекинский воздух забивает легкие. «Когда здесь бежишь вдоль стены, сразу понимаешь, из чего она сделана», — замечает Чак Хаттерсли из Юджина, хрипя и фыркая после легкой пробежки.

Американцы живут в современной гостинице «Великая стена» с лифтом и посыльными, приписанными к каждому номеру. Японцы и корейцы — в пекинском «Хилтоне». Европейцы рассеяны кто где. Китайцы и представители других стран Третьего мира — в просторном общежитии. Накануне пробега прибывают все, за исключением танзанийца Магапиуса Дасонга.

Измученный перелетом на старом русском турбореактивном самолете Янг лежит в крохотном двухместном номере. Первый в жизни полет не принес ему ожидаемой радости. Старая развалина гремела и дребезжала, кресла были узкими, а иллюминаторы слишком маленькими. Сначала он был потрясен видом крутых горных кряжей, но, начав рассматривать их в одолженный коллегой отца полевой бинокль, увидел, что первозданные склоны были уже укрощены. Столетия ожесточенного труда превратили их в лестницу, состоящую из тысяч нисходящих террас.

И теперь, ворочаясь на узкой постели, Янг жалеет о том, что увидел это. Всякий раз, закрывая глаза и пытаясь заснуть, он тут же представляет себе эти террасы шириной в несколько футов, со слоем почвы в несколько дюймов, создание которых потребовало стольких усилий и времени во имя лишней тонны зерна и дополнительного трейлера капусты.

Великая страна всегда лежит в низовьях,
Там, где сливаются потоки всей земли.
Непротивленье лучше Созиданья,
И маленькое царство победит,
Коли оно унизится безмерно.

Блинг всегда испытывал странные чувства по отношению к своему имени. Отец называл его Линг Ву в честь своего отца, который был каменщиком, а мать звала его Биллом в честь своего отца, который был миссионером. Хотя на самом деле он был наречен Уильямом.

Именно так с первого же дня его и стал называть учитель в Питтсбурге. А одноклассники прозвали его Вилли Ву и произносили это имя в одно слово, видя в нем индейские корни — у американских индейцев слово «виллаву» означало переменный ветер.

Затем, когда он устал от американских войн и показного раскаяния и перевелся из Питтсбургского университета обратно на родину, в Пекинский университет, преподаватели стали называть его Би. Би Линг Ву. Потому что, подписывая заявление, он поставил инициал «Б». Затем это имя превратилось в Би Винг Лу, в основном благодаря настойчивости одной студентки из Сиднея.

«Би Винг[1] Лу, потому что он такой стремительный черноглазый жучок, — пояснила она, проявив характерное для австралийцев пристрастие к словесной игре, — однако, боюсь, на стаера он не тянет, скорее он — спринтер, перелетающий с цветка на цветок».

И действительно, в команде Питтсбурга он бегал на 100 и 200 метров. Хотя и на этих дистанциях не показывал особо выдающихся результатов. И с возрастом, когда его перестали включать в забеги, ему пришлось сменить дистанцию. Китай стал благодатной почвой для его спортивной карьеры. Новомодные американские витамины, обувь и методики тренировок быстро сделали его чемпионом всех восточных провинций в беге на тысячу пятьсот метров. Время, которое в Штатах не могло бы считаться даже средним, принесло ему в Китае награды и почет. Его уважали все, за исключением бойкой и дерзкой Осси.

— Давай! — кричала она на последнем круге, размахивая часами. — У тебя есть шанс побить результат Мэри Деккер!

А теперь, после того как он представился американским журналистам как мистер Б. Линг, его стали называть Блингом.

Блингом Клосби.

— Прекратите паясничать, — уговаривал он их, — пока я не сообщил куда следует, что вы агенты КГБ.

— Этому все равно никто не поверит, Блинг, — качал головой фотограф. — Мистер Муд объяснил нам, что мы выглядим как настоящие американские капиталисты.

Муд был переводчиком, приставленным к американской группе. Ему было сорок, и он носил безупречный европейский костюм и стрижку. По тем же причинам, по которым за день до пробега были сняты знаменитые портреты Маркса и Энгельса, Муду намекнули, что хорошо было бы ему носить что-нибудь менее вызывающее, чем униформа Красной Угрозы. Тогда он нарядился в серо-голубой костюм с перламутровыми пуговицами и расшитыми обшлагами. Из-под брючин поблескивали ковбойские сапоги тайванского производства. На шее красовался туго затянутый платок, заколотый булавкой в форме шестизарядного револьвера. Он выглядел как персонаж какого-нибудь комикса.

Однако на таможне в аэропорту его одеяние ни у кого не вызвало смеха. Более того, оно придало ему даже угрожающий вид, особенно когда он, вальсируя, проводил их мимо таможенного офицера.

С самого начала было понятно, что Муду не нравится английский язык. Однако ему пришлось его выучить: результаты тестов говорили, что у него есть к этому склонность, а стало быть, ничего не оставалось, как овладеть этим отвратительным наречием.

Он занимался письменным переводом и испытывал затруднения в общении. Он не умел болтать и не умел шутить. Единственное, на что он был способен, — это с улыбкой говорить «нет», «нельзя» и «боюсь, это невозможно».

Поэтому журналисты испытали настоящее облегчение, натолкнувшись на Блинга, который сидел в холле гостиницы и, слушая по маленькому кассетнику «Освежись» в исполнении Диво, читал комикс про Спайдермена. Они так и замерли. Перед ними сидел молодой китаец в синих солнцезащитных очках и шортах, с давно не стрижеными волосами, торчавшими в разные стороны, как перья. Зрелище было впечатляющим.

— Ну и ну! — дружно зааплодировали они. — Настоящий пекинский панк.

— Тоже мне, беглые американские псы. Присаживайтесь. Я вижу, вы как раз собирались предложить бедному студенту что-нибудь выпить.

После трех рюмок джина и непродолжительной идеологической полемики его включают в группу, обещают подарить кроссовки и уверяют, что его настоящее имя в статье названо не будет.

— Не волнуйся, — заверяют американцы. — Никто никогда не узнает, что Блинг Клосби сбежал на Восток.

Сделка была заключена, и с тех пор Блинг сопровождал их повсюду. Муд спокойно отнесся к появлению этого представителя Новой волны, но решил извлечь из ситуации максимум выгоды. В каком-то смысле Блинг предоставлял мистеру Муду возможность стать еще более непроницаемым: Муд поручил ему отвечать на все возникающие вопросы. Когда его спрашивали: «Как производится отбор студентов в спортивной академии?», или «Существуют ли в Китае законы, по которым можно будет наказать этого сумасшедшего шофера, если он, скажем, задавит велосипедиста?», или «Зачем все-таки Китай устраивает это соревнование?» — он отвечал: «Это вам объяснит мистер Б. Линг».

— Тогда объясните вы, мистер Блинг, — не сдается журналист. — Если, как вы утверждаете, Китай хочет проявить себя с лучшей стороны, то зачем надо было устраивать марафон? Китайские бегуны будут просто задавлены.

Блинг наклоняется через проход так, чтобы его не слышал Муд.

— Вы должны понять, что для марксистов противоречия означают нечто большее, чем для вас, болванов. Ленин утверждал, что «диалектика — это изучение сущностных противоречий». Энгельс говорил: «Само движение уже является противоречием». А Мао считал, что революция и развитие вырастают из противоречий. Он полагал, что классическое философское утверждение: «Небеса неизменны, как неизменно дао» было выдумано феодалами, так как было им на руку. Следовательно, так называемый «путь» был разновидностью так называемого механистического материализма, или вульгарного эволюционизма, которые, по его мнению, вступали в противоречие с самой сутью трансцендентного метафизического даосизма прошлого. Сечете? Это было гениальным прозрением молодого Мао. Он не стал порицать старые пути, он просто вскрыл существующие в них противоречия.

— Застраховался ото всех?

— В каком-то смысле. А с другой стороны, он определил закон своего бездействия. Противоречия порождают революцию, но когда революция побеждает, революционеры должны уничтожить все, что привело к победе, — несогласие, недовольство, недоверие к правительству. Революция — это дракон, поднимающийся на вершину и пожирающий своих родителей. Поэтому революционному дракону, естественно, присуще недоверие и к собственным отпрыскам, понимаете? — а также к другим огнедышащим, шныряющим в поисках рисовой соломы.

— Что касается этого дракона, то, по-моему, его заглотила собственная женушка, — замечает фотограф, следивший за последними разоблачениями по маленьким, переводящимся на английский язык, газетенкам.

— Вы имеете в виду вдову Мао и ее четверку? Да она просто старая глупая шлюха, унаследовавшая власть. Ей не хватило бы ни класса, ни смелости, ни мозгов, чтобы организовать заговор против Мао даже тогда, когда он совсем выжил из ума. Нет, это сам Мао натворил кучу дел, чтобы остаться на вершине, — наехал на массу влиятельных людей. Только представьте себе всех призраков, которые населяют его личный ад, — всех его товарищей, коллег, профессоров и поэтов, которых ему приходилось уничтожать, чтобы смазывать колеса этой долбанной культурной революции.

— Я думал, что ради него ты и уехал из Питтсбурга, Блинг. А теперь ты говоришь о нем как о настоящем диктаторе.

— Противоречия для многих из нас стали Новым путем, — замечает Блинг и, отвернувшись к окну, устремляет взгляд на бесконечную вереницу черных велосипедистов.

— Потому-то тебе и нравится Диво? — интересуется журналист. Ему послышалось, что Блинг, в своей драной футболке и со своей дурацкой прической, сказал: «...Новой волной». Блинг бросает на него недоумевающий взгляд.

— Мне он не нравится. Я слушаю его по той же причине, по которой занимаюсь бегом, — для выработки эндорфина. — Он похлопывает по карманам в поисках расчески. — Я бегаю, потому что это причиняет боль.

Изначально это собрание устраивалось для того, чтобы врачи и журналисты могли осмотреть семьдесят с лишним участников завтрашнего пробега. Но что врач может сказать такого, чего еще не знал бы о себе марафонец? Что кардиолог может сказать тридцатипятилетнему фанатику с твердыми, как ядра, пятками и пульсом 35 ударов в минуту?

Поэтому медицинский осмотр был заменен тревожными предостережениями. Самой главной проблемой была вода.

— Не пейте воду из губок. Напитки от организаторов забега будут стоять на белых столах. Личные напитки — на красных. Пользуйтесь только ими. Личное питье должно быть предоставлено сегодня для проведения анализов.

— Понял! — наклонившись, шепчет Чак Хаттерсли. — Они хотят похитить у нас формулу гаторада.

— Не перенапрягайтесь! Расслабьтесь. Впрочем, чтобы вам не мешали транспорт и зрители, предусмотрены контрольные участки для отстающих...

Гул голосов стихает. Какие еще контрольные участки? Никто об этом никогда не слышал. Бегун должен бежать до тех пор, пока он в состоянии переставлять ноги.

— Те, кто не пробежит двадцать пять километров за час сорок, будут сняты с дистанции.

Янг, сидящий среди шестидесяти других китайских бегунов, ощущает спазмы в животе. Он не имеет ни малейшего представления о том, за сколько он пробегает 25 километров. Он даже не представляет, сколько это. От деревни до школы? Или половина этого пути? Или путь туда и обратно?

— Если отметку тридцать пять километров вы не проходите через два часа двадцать минут, вас также снимают с дистанции.

Янга охватывает ужас. Он вспоминает ликующую толпу у кладбища. Если его снимут с дистанции, домой лучше не возвращаться. Лучше совсем не начинать, если не сможешь дойти до конца. Но потом ему приходит в голову, что он должен потратить все силы на то, чтобы пробежать 35 километров за два часа двадцать минут, а потом можно будет хоть ползти до финиша.

— Мы также предлагаем вам самостоятельно сходить с дистанции, если вы почувствуете недомогание.

— Недомогание? — бормочет жилистый ветеран из Новой Зеландии. — Расслабиться? А для чего мы вообще тогда бегаем?

— И еще. Губки предназначены только для обтирания. Не пейте из них воду. На столах будет стоять достаточно напитков. Мы категорически настаиваем на том, чтобы вы не пили воду из губок. А теперь я желаю вам всем удачи и надеюсь увидеть вас сегодня вечером на банкете. Спасибо за внимание.

Странное это было мероприятие — длинное и неприятное. Цель его была по меньшей мере смутной, и никто не захотел продлевать его, задавая вопросы. Пока бегуны выстраиваются в очередь к своим автобусам, журналист с ручкой наперевес загоняет в угол Чака Хаттерсли и с репортерской сноровкой начинает выяснять у него, что им хотели сказать.

— Что нельзя пить воду из губок, — резюмирует Хаттерсли.

Когда путь пути нарушается,
Люди начинают говорить о справедливости.
Когда появляются знания и мудрость,
За ними неизбежно следует лицемерие.
Когда семейные узы лишаются гармонии,
Пробуждается любовь к детям и сыновняя почтительность.
Когда страна в разброде.
Все поют хвалу преданным министрам.

После ланча — предупреждает мистер Муд — их ждет экскурсия по дворцам и пагодам, обязательная для всех впервые приехавших в Пекин. Однако журналисты вместо этого хотят пойти к китайским бегунам. Муд отвечает, что бегунам предписан отдых. Тогда журналисты спрашивают, нельзя ли увидеть Стену демократии. Муд объясняет, что ее больше нет. Лохматый Би Винг Блинг, чувствующий себя с американцами с каждой минутой все раскованнее, говорит, что на самом деле стена существует, только теперь она завешана рекламными щитами, расхваливающими холодильники с поддонами для яиц. Никаких самодельных плакатов с протестами. Муд чувствует себя обязанным добавить, что эти дурацкие диссидентские плакаты только сеяли путаницу в головах людей.

— Если человек хочет что-то сказать, он может обратиться непосредственно в правительственные комитеты.

— Да, лучше сеять путаницу в головах бюрократов, — соглашается Блинг. — Они, по крайней мере, к этому привыкли.

— Ах, — Муд улыбается. — Может, вы хотите остановиться у магазина «Дружба», прежде чем ехать в Запретный город? Там продается кока-кола.

Журналисты предпочли бы вовсе избавиться от Муда, но поскольку они хотят получить у него разрешение следовать за бегунами на такси, вместо того чтобы сидеть на линии «старт/финиш» вместе с остальными представителями прессы, им ничего не остается, как пытаться завоевать его расположение.

Или по крайней мере не вызвать его неприязни.

Они уже чувствуют, что под этим западным костюмчиком, за этой терпеливой восточной улыбкой начинает закипать раздражение. Всем очевидно, что если мистер Муд и испытывал к Блингу какую-нибудь симпатию, она стремительно испаряется, и, приобретая билеты для посещения очередной достопримечательности, он уже не включает его в группу. Блингу приходится тратить собственные фыни, чтобы попасть в Запретный город или Летний дворец. А когда у него не остается ни единой монеты, за него платят журналисты. От этого мистер Муд начинает ерзать в своем непривычном ковбойском одеянии.

Все происходит не так, как ему хотелось бы: сардонические замечания Блинга вызывают слишком много смеха, и вообще он поддерживает с американцами слишком оживленную беседу, из которой Муд по большей части исключен.

— Вы тоже бегун, мистер Ву?

Они выходят из парка Байхай с его белым куполом и празднично разодетыми школьниками, которые носятся туда-сюда, как сорвавшиеся с места цветы. Муд рассказывает, что парк славится во всем мире своей спокойной красотой, а Блинг заполняет паузы повествованием о его недавнем прошлом, о котором Муд не упоминает. Еще два года тому назад, — говорит Блинг, — парк был закрыт для широкой публики, взятые напрокат лодки не нарушали спокойной глади озера, массивные ворота были заколочены и охранялись. Вход сюда был запрещен всем, за исключением жены Мао и ее личных гостей.

Блинг объясняет, каким было потрясением, когда в один прекрасный день ворота запретного рая распахнулись и всех начали впускать внутрь, но тут мистер Муд перебивает его и задает вопрос о марафоне.

— Как вы угадали? Я действительно бегун, — отвечает Блинг. — Один из местных героев. Уже три года бегаю за Пекинский университет. Приходите как-нибудь посмотреть, Муд, будете моим гостем.

— Бегун на длинные дистанции?

— Пять и десять тысяч метров. И рекордсмен в беге на полторы тысячи метров.

— Так, значит, вы будете участвовать в завтрашнем соревновании?

— Увы. Завтрашним героям придется бежать без Би Винг Лу.

— Неужели вы даже не подавали заявку, проживая в Пекине и будучи таким энтузиастом бега?

— Отбор участников производился спортивным комитетом, мистер Муд, если вы забыли.

— Ах, действительно, — вспоминает Муд. — Совсем вылетело из головы. Сочувствую, мистер Ву.

Блинг опускает на глаза синие очки и изучающе смотрит на Муда — невозможно определить, что скрывается за его сдержанной улыбкой — снисхождение или сочувствие.

— Уговорите комитет устроить забег на полторы тысячи метров вокруг Тянь-ан-Мыня — это что-то вроде Пятой авеню в Нью-Йорке — и вы увидите, как я буду рвать свои маленькие желтые яйца.

— Интересно было бы посмотреть.

Редактор, пытаясь прийти на помощь Блингу, спрашивает, нельзя ли съездить в кампус, посмотреть на стадион — вдруг там кто-нибудь тренируется. На этот раз возражает Блинг, а Муд относится к просьбе вполне лояльно. Ему все равно надо подготовиться к банкету, заявляет он, но он не видит причин, по которым мистер Ву не мог бы их отвезти к беговой дорожке. Все замирают от этого неожиданного поворота с чувством легкой неловкости. Когда Муд просит остановиться и выходит у голого кирпичного здания, Блинг теряет всякое самообладание.

— Это Бюро иммиграции!

— Интересно, кого он там ищет? — спрашивает фотограф.

— Не могу сказать наверняка, но готов поспорить с вами на доллар, что это кончится каким-нибудь Мудозвонством, — с горестным видом говорит Блинг.

Однако спорить с ним никто не хочет. Оставшуюся часть пути все проводят в гробовой тишине.

Несмотря на веселую студенческую суматоху, кампус производит такое же мрачное впечатление, как нависшее над ним свинцовое небо. Никаких лужаек, все та же грязь, которая окружает большую часть домов в городе. Ряды серо-зеленых эвкалиптов затеняют дорожки, придавая им вид подводного царства, чему способствуют угрюмые взгляды рабочих, живущих тут же. Блинг объясняет, что между ними и студентами постоянно происходят стычки. И те и другие вспарывают друг другу шины велосипедов, насилуют женщин. И те и другие считают друг друга ленивыми и надменными. Разница лишь в том, что одни более образованны. Положение студентов было бы и вовсе плачевным, если бы не защита полиции. «Из сорока тысяч местного населения лишь восемь тысяч учатся в университете».

— Похоже, между пролетариями и учащимися существует несправедливая диспропорция.

— В Китае так было всегда, — мрачно заявляет Блинг.

В ожидании завтрашнего марафона никто не тренируется, зато по спортивному залу с цементным полом в поисках ключа от раздевалки бродят три китайских бегуна и австралийка. Блинг объясняет им, как вскрыть замок, и предупреждает, что пропустит тренировку. Редактор спрашивает, нельзя ли сделать несколько снимков. Блинг неохотно спускается по тускло освещенной цементной лестнице и указывает на треснувшую деревянную дверь. Девушка ковыряется палочкой в замочной скважине. Блинг приходит ей на помощь, открывает дверь и зажигает свет. Это лишенная окон цементная камера с маленьким столом и кушеткой. Металлический стержень, воткнутый в косяк, увешан десятками рваных спортивных костюмов.

— Это наша раздевалка, — говорит Блинг. — Правда, круто? А здесь, — он достает из-под кушетки картонный ящик, — хранится наше снаряжение.

Ящик набит разрозненными потрепанными шиповками; рядом лежат бамбуковые палки, ядро для толкания и диск.

— А там еще копье, на котором проветриваются костюмы, — поясняет девушка.

Оказавшись на улице, Блинг опускает на глаза очки и направляется к выходу.

— Теперь вы понимаете, почему Китай не блещет своими спортивными успехами?

Когда они подходят к воротам кампуса, выясняется, что их автобус уже уехал. Вместо него стоит огромный черный лимузин русского производства под названием «Красный флаг». Он напоминает нечто среднее между «паккардом» и «панзером». Вышедший водитель кланяется и вручает им записку и четыре приглашения на тисненой бумаге.

— Это от Муда. Он пишет, что автобус ему понадобился для других дел, но этот дипломатический лимузин довезет вас до гостиницы, чтобы вы переоделись, а потом отвезет на банкет в Большой зал. Четвертое приглашение для мистера Ву, и Муд просит, чтобы мы ему передали, что для него специально зарезервировано место.

— Черт! Черт! — взрывается Блинг.

Тридцать спиц, собранных во втулке,
Составляют колесо.
Но без обода оно не приносит пользы.
Глину выделывают на гончарном колесе,
Но в посуде ценится лишь ее пустота.
В домах вырезают окна и двери.
Но без пола они не могут существовать.
Так используй свое бытие себе на пользу,
А небытие сделай великой ценностью.

Возможно, это самый роскошный банкетный зал в мире, и уж точно самый большой. В нем можно было бы играть в футбол, и еще хватило бы места для зрителей и раздевалок.

Днем вокруг всегда много народу, люди приходят взглянуть на грандиозность этого строения. В этот же вечер собралась особенно большая толпа, так как внутри происходило два крупнейших события — банкет участников Пекинского марафона и торжественный обед в честь приезда президента Того Гнассингбе Эйадемы. Для страны, все еще живущей в отсутствие компьютерных игр, это было очень круто.

Люди стояли на цыпочках за ограждением в надежде увидеть что-нибудь экзотическое — прославленного атлета или африканского вождя, уже не говоря о лимузинах. Естественно, они были разочарованы видом первого пассажира, вышедшего из большого черного седана, — яйцеголового китайца в обычной спортивной куртке. Следующий пассажир был намного интереснее — здоровенный бородатый западного вида иностранец, а следующий — еще лучше и еще больше. Что касается последнего явления из глубин русского лимузина, то от него немеют даже самые заядлые зеваки. Рост и размеры этого гостя не поддаются никакому описанию, а его торс обмотан внушительного вида аппаратурой, выглядящей как экипировка древних разбойников. После такого зрелища многие из зевак, полностью удовлетворившись увиденным, тут же отправляются по домам.

Четверка журналистов опаздывает. Пиршество уже началось. Гул голосов, как шум водопада, соблазнительно разносится по отделанным мрамором коридорам. Когда американцы наконец добираются до стоящих у дверей ваз высотой в десять футов и охранники проводят их в зал, их охватывает такое же изумление, как толпу на улице — при виде их самих. Огромный, как ангар для самолетов, зал заставлен сотнями столиков, за которыми сидят тысячи гостей. Вокруг каждого вьется с десяток официантов, подливающих напитки, убирающих пустые тарелки и приносящих новые, которые возникают, словно по мановению волшебной палочки.

Метрдотель проводит их к столу, за которым их появления уже учтиво ожидают восемь присутствующих — два африканца среднего возраста со строгим выражением лица и в столь же строгих костюмах, два убогих пекинца в суньятсеновских френчах, красивая женщина восточного типа и еще два китайских бегуна со своим тренером. При их приближении все встают и протягивают руки. Женщина переводит.

Африканцы представляются как танзанийские тренеры. А их мрачное настроение объясняется тем, что их спортсмен не смог вылететь из Танзании и прибыть на предстоящие состязания — они решили прийти на банкет, поскольку места для них уже были зарезервированы, но на следующий день, не дожидаясь старта, собираются отбыть на родину. Убогая парочка — журналисты из «Китайского спорта» — вялой, но вполне объективной газетки, издающейся на английском языке. Бегуны оказываются односельчанами из отдаленной провинции — они несколько отличаются от остальных китайцев — лица у них более плоские и смуглые, а в выражении глаз есть что-то цыганское. Тот, что повыше и постарше, расплывается при знакомстве в улыбке, обнажающей лишний зуб посередине, который может соперничать со всеми достопримечательностями, увиденными за день; однако это его ничуть не смущает. Тот, что пониже, столь же застенчив, сколь его приятель развязен, — он то и дело опускает длинные ресницы, расстегивает и застегивает свою куртку. Их тренер замкнут и необщителен.

После привычного «ганбай» все садятся и приступают к первому блюду, которое само по себе требует упорства марафонца. Пока они тыкают палочками в неидентифицируемые продукты, на столе, стоящем на подиуме, открывают призы, предназначенные победителям, — десять ваз одна больше другой, покрытых перегородчатой эмалью, и серебряный кубок, который через год должен будет вернуться в Пекин для вручения новому победителю. По залу разносится приглушенный вздох восторга. Призы и вправду классные.

Затем начинают произноситься речи. Американцы замечают Муда, сидящего у самого подиума. Он сменил свое дико-западное одеяние на цивилизованно-западное — университетский темно-синий пиджак с эмблемой на груди. Ему предоставляется слово, и он встает. Фотограф вынимает из сумки маленький кассетный магнитофон Бинга, ставит его на стол и нажимает кнопку записи. Однако вскоре становится очевидным, что ни китайцы, ни все остальные не могут разобрать ни слова из речи, и зал снова заполняется приглушенным говором. Но Муд даже и ухом не ведет.

Американский редактор берет интервью у своих китайских коллег и тренера. Журналист делает заметки. Фотограф снимает экзотические блюда и шепотом дает свои пояснения в микрофон магнитофона — если вся эта история с марафоном провалится, по крайней мере можно будет выпустить кулинарную книгу.

БОЛЬШОЙ ЗАЛ — ВЕЧЕР ПЕРЕД ЗАБЕГОМ

(Много шума и неразборчивая речь, звучащая через динамики.)

Шепот в микрофон: ...маленькие соленые помидорчики, расположенные изящным веером, угорь с имбирем, корень лотоса в омаровом соусе, шея утки, розочки из редиски...

Редактор: Кому принадлежала идея организации завтрашнего пробега?

(Перевод на китайский и с китайского на английский.)

Женский голос: Он говорит, что идея родилась в массах. В Новом Китае все идеи рождаются в массах.

Редактор: А почему они не рекордсмены? Спросите его.

Женский голос: Он говорит, что лучший китайский бегун проходит эту дистанцию за два часа тринадцать минут. Вы увидите его сегодня. Он из меньшинств Объединенных провинций.

Редактор: Что такое меньшинства?

Женский голос: В Китае их очень много. Вот эти два юноши тоже из меньшинств. В некоторых провинциях даже говорят на других языках.

Молодой мужской голос (Блинг): Видите эти звезды на флаге Китая? Каждая из них символизирует одно из меньшинств.

Шепот: Вареные яйца, соленые яйца, яйца, вымоченные в чае, по одному тысячелетнему яйцу со зловеще-черным белком и еще более черным желтком на каждом столе...

Редактор: Спросите его, готов ли Китай к тому, чтобы тратить время и деньги на достижение мирового уровня?

Женский голос: Он говорит — безусловно.

Редактор: Занимался ли он сам спортом?

Женский голос: Когда ему было двадцать лет, он мечтал попасть на Олимпийские игры. Это было тридцать лет тому назад, когда Китай переживал тяжелые испытания...

Шепот: ...фасоль, арахис, соленые грецкие орехи, рыбьи желудки и сельдерей...

Голос китайца: Ганбай!

Женский голос: Он говорит «За здоровье вашей страны!»

Все: Ганбай!

Редактор: Проявляет ли государство особую заботу об одаренных спортсменах?

Женский голос: Он говорит — да.

Блинг: О да!

Женский голос: Он говорит, что одаренные спортсмены лучше питаются.

Блинг: Именно поэтому в баскетбольной команде у нас такие гиганты. Одного парня ростом в восемь футов восемь дюймов зовут Монгольской башней. Это вам не шуточки!

Редактор: Существует ли философское обоснование... то есть какова линия партии относительно физического здоровья?

Женский голос: Он говорит, что линия партии — это прежде всего здоровье, потом — дружба, и только затем соревновательность.

Редактор: Я знаю, что должна существовать линия партии. Спросите его, почему в Китае никогда не занимались физическим здоровьем...

Блинг: Занимались. Мао обращал на это очень большое внимание. У него вообще крыша съехала на этой почве.

Редактор: Я имею в виду — интересовало ли Мао здоровье нации?

(Долгие переговоры на китайском.)

Женский голос: В 1953 году Председатель Мао обратил внимание на плохое состояние здоровья населения, которое было вызвано болезнями и нищетой, и решил обратить на это особое внимание.

Шепот: ...соленая вишня, консервированная утятина, нарезка ветчины, пюре из моллюсков, клёцки из дюгоней, гусиный паштет...

Голос китайца: Ганбай!

Женский голос: Он говорит «За китайских и американских спортсменов!»

Все: Ганбай!

Редактор: Спросите, как лечат спортсмена, получившего травму? Используется ли для этого акупунктура?

Женский голос: Он говорит — да.

Редактор: Может ли он назвать спортсменов, которых лечили с помощью акупунктуры?

Женский голос: Он говорит, что может опираться только на личный опыт. Он однажды получил травму, и его лечили с помощью акупунктуры.

Блинг: А знаете, что доказывают последние исследования? Так я вам скажу. Они доказывают, что действенность акупунктуры зависит от степени образованности пациента. Чем человек образованнее, тем она менее действенна. Ганбай за невежество!

Журналист: Поосторожнее, Блинг.

Блинг: Знаете, почему эта водка называется мао-тай? Потому что ее изобрел Мао, когда не смог найти хорошего специалиста по муай-тай.

Журналист: Это Блинг готовится к тому, чтобы сердечно поблагодарить мистера Муда за оказанную ему поддержку. Боже милостивый! Вы только посмотрите, что у меня плавает в супе! Это же куриная голова!

Блинг: Вам повезло. Выкидывать не советую.

Журналист: Ну-ка, ну-ка...

Шепот: Внимание! Он снова погружается.

Журналист: А вот и хребтина!

Шепот: Он продолжает свои изыскания...

Журналист: Вытащишь вилку — загадаешь желание.

Женский голос: Он не знает этого...

Блинг: Она права. Я только в Питтсбурге видел, как гадают на куриной вилке.

Журналист: Да ты что? Посмотри. Вон его приятель точно знает. Ну давай, тяни...

Фотограф: Дайте мне попробовать...

Все: Он выиграл!

Журналист: Ты выиграл. Спросите еще раз, как его зовут.

Женский голос: Он говорит, его зовут Янг.

Редактор: Спросите, какие у него показатели?

Женский голос: Он говорит... он очень смущается... мы вогнали его в краску... Он говорит, что у него нет показателей.

Редактор: Нет показателей? Он никогда раньше не бегал марафонскую дистанцию?

Женский голос: Нет. Однако его старший товарищ говорит, что он очень хороший бегун.

Редактор: Зачем же его тогда пригласили?

Женский голос: Его друг говорит, что у него были очень хорошие результаты на дистанции в пять тысяч метров.

Блинг: Какие?

Женский голос: Он говорит, что не знает точно своего времени, так как оно не засекалось.

Журналист: Спросите его о его семье.

Женский голос: Он говорит, что живет у тети с дядей неподалеку от Цюйфу. С ним живет его мать. А его отец умер.

Журналист: Сирота? Так вот наш герой. Золушка, участвующая в марафоне! Неизвестный и застенчивый представитель меньшинства из провинции обгоняет всех и получает золото. Я даже мечтать об этом не мог...

Редактор: Отлично.

Голос китайца: (что-то по-китайски) Ганбай!

Женский голос: За марафон!

Все: Ганбай!

Редактор: За марафон!

Все: Ганбай!

Блинг: За мобильную ракетную систему МХ!

Все: Ганбай!

Журналист: Ну, ты допрыгался, Блинг. Сюда идет мудило Муд.

Женский голос: Представитель прессы говорит, что вместе с мистером Мудом идет наш лучший бегун мистер Сю Лянг. Его время два часа тринадцать минут с чем-то.

Редактор: Два тринадцать это не шутки.

Муд: Добрый вечер. Я хочу представить вам нашего китайского чемпиона мистера Сю Лянга.

Все: Ганбай!

Журналист: Да он их всех расшвыряет!

Блинг: Похоже, у него это не первая рюмка. Привет, Сю Лянг! За «Пиратов Питтсбурга»!

Все: Ганбай!

Муд: Кстати, мистер Ву, у меня кое-что есть для вас. Будьте любезны.

Блинг: Что это?

Муд: Ваш личный пакет — пропуск, именная карточка и номер. Вы приглашены участвовать в завтрашнем пробеге, мистер Ву.

Блинг: О, черт!

Редактор: Блинг? Завтра побежит?

Голос китайца: Ганбай!

Все: Ганбай!

Муд: Дамы и господа, я должен представить мистера Сю Лянга другим людям.

Редактор: До свидания.

Все: Ганбай!

Блинг: О, черт!

Шепот: ...и, наконец, десерт: миндальная вермишель в сладком мандариновом сиропе, глазированные яблоки с карамелью и никаких печений-гаданий, в Китае нету китайских печений-гаданий...

В начале первого ночи, преодолевая встречный ветер, на Пекинский аэродром пытается приземлиться хлипкий ДС-3. Он летит из Северной Кореи с тонной женьшеня и единственным пассажиром из Танзании на борту.

Магапиус просыпается в тот момент, когда его выгружают на продуваемую ветром полосу. Призрачные грузчики, занимающиеся переноской тюков женьшеня в грузовик, к нему не обращаются; он понимает, что и попытки заговорить с ними будут бесплодными. Он стоит рядом с чемоданом и наблюдает за ними, чувствуя, как его затапливает грусть. Когда погрузка закончена, он делает шаг вперед и спрашивает: «Пекин?»

Грузчики смотрят на него с таким видом, словно он только что возник из ниоткуда.

— Я бегу, — объясняет он, демонстрируя ноги. — Пекин.

Один из грузчиков улыбается, и все начинают переговариваться между собой. Они закидывают его сумку в кузов, а когда Магапиус пытается последовать за ней, настаивают на том, чтобы он сел в кабину.

Янг соскальзывает с кровати и, минуя своего храпящего соседа, идет закрывать окно. Ему никак не удается заснуть, и ветер здесь ни при чем.

Он смотрит на тускло освещенную улицу. Старт будет дан на площади Тянь-ан-Мынь, что находится в десяти километрах справа, а поворот — где-то в двадцати километрах слева. Он не думает о финише, его заботят лишь два контрольных пункта. Надо будет держаться поближе к Жоа, который уже бегал двадцать километров, а потом с той же скоростью добежать до отметки в тридцать пять километров, даже если после его оставят силы. Тогда он пешком дойдет до площади, пусть хоть через несколько часов после победителей. Будет даже хорошо, если все зрители к этому времени разойдутся по домам.

Закрытая дверь не нуждается в замках —
Ее и так не откроют.
Завязанный узел не нуждается в тесьме —
Его все равно не развяжут.
Хороший бегун не оставляет следа.

27 сентября 1981. Площадь Тянь-ан-Мынь, Пекин, Китай. Старт должен быть дан в 11.05 утра.

10.00. Чистое голубое небо. Воздух свеж и насыщен ароматами. Люди с покорным видом уже собираются на обочинах. Тем не менее повсюду полиция и представители Армии народного освобождения.

10.15. Бригада мотоциклистов в белых рубашках, синих брюках и шлемах в полной готовности восседает на белоснежных «хондах».

10.25. Мимо проезжает последний транспорт — автобусы битком набиты зеваками, непрерывно сигналят такси.

10.26. Все замирает. Наступает немыслимая при таком скоплении народа тишина. Какая концентрация внимания! Какая мощь! И в то же время какая неловкость от этого осознания собственной силы. Мужчины кашляют и отплевываются, женщины прижимают к лицам полотенца...

10.28. Участники рысцой пересекают широкую площадь к линии старта, напоминая своими разноцветными костюмами ярких летучих змеев, выпущенных в небо и теперь покачивающихся под дуновениями легкого ветерка.

10.35. Мимо проходит отряд Армии народного освобождения, которую больше не называют Красной гвардией. Его бойцы напоминают плохо изготовленные манекены, затянутые в слишком узкую одежду.

10.54. Вверх поднимается стяг, закрепленный на воздушном шаре. Шар качается на ветру, падает вниз и вновь пытается подняться, волоча за собой красное полотнище с приветствием.

11.00. Мимо проезжает грузовик с громкоговорителем, который советует всем сохранять спокойствие, не пересекать указанные линии и вести себя тихо...

11.05. И вот прямо под дулом стартового пистолета все срываются с места! Никаких приветственных криков и возгласов. Непрестанно сигналя, перед бегунами движется джип цвета хаки с выведенной по трафарету надписью «Пресса». Американский журналист занимает удобное для наблюдения место и раскладывает складной стульчик. Вот они! Впереди кореец. Шар на площади наконец взлетает.

В самом конце — группа китайцев, которую замыкает Янг. Журналист поднимает согнутый мизинец, напоминая ему о разломанной ими куриной вилке. Янг приветственно поднимает руку.

У следующего поворота Янг уже в середине китайской группы, а замыкает ее Блинг, который в фуфайке китайской сборной с перевернутым номером выглядит еще неопрятнее, чем обычно.

— Сколько еще? — пыхтит он.

— Всего-то двадцать четыре мили, — отвечают ему.

Двадцать километров к западу от улицы Фу Синг до бамбукового помоста, возведенного на Гу Ченг Ху, и двадцать километров обратно, а потом еще один круг на площади. Маршрут пролегает мимо целого ряда достопримечательностей — Запретного города, Военного музея китайской народной революции, Народного крематория с его зловещим столбом желтого дыма... и мимо миллионов собравшихся зрителей. Эта вереница лиц представляет собой грандиознейшее зрелище — и хотя каждое из них транслирует свой единственный и неповторимый сигнал, сливаясь воедино, они образуют песню и начинают казаться единым целым. В памяти бегунов навсегда отпечатается этот волнующийся черноглазый образ, являющийся Лицом Китая. Мало кому дано такое увидеть.

Лицо это опадает, когда громкоговоритель сообщает, что всеобщий любимец Сю Лянг выбыл из состава бегунов. После банкета в Большом зале он почувствовал недомогание и был снят с забега. Это вызвало страшное разочарование у китайских бегунов и сильно повлияло на друга Янга, Жоа, который имеет второе время после Сю Лянга. Теперь, после исчезновения фаворита, все надежды возлагаются только на него. Янг видит, как Жоа придавлен грузом ответственности, как это влияет на его сосредоточенность и, соответственно, скорость. Он замечает, как его голова качается в совершенно несвойственной ему манере, как широко он размахивает руками. Все это только тормозит бег.

Бегуны исчезают за поворотом, а зрителям и журналистам не остается ничего другого, как пялиться друг на друга. Несмотря на все попытки задобрить Муда, им так и не разрешили сопровождать бегунов в машине. Их проинформировали, что они, как и остальные журналисты, могут наблюдать за пробегом по телевизору, установленному в автобусе прессы.

Автобус забит народом под завязку. Редактор пытается вступить в полемику, страшно раздосадованный фотограф удаляется, а журналист бродит со своим складным стулом по площади в поисках вдохновения. Вместо этого он натыкается на группку китайцев, стоящих вокруг картонной коробки на раскладном столике. Внутри коробки оказывается цветной телевизор, на экране которого прыгает изображение лидирующей группы бегунов. Журналист раскладывает свой стул и присоединяется к китайцам. Рядом пристраивается красавица со вчерашнего банкета, которая начинает переводить ему текст комментатора. Он достает из сумки термос с джин-тоником и наливает себе в кружку. Вот это уже то, что надо! А вдохновение может подождать.

11.35. Вот американец Майк Пиноччи, за ним следуют Бобби Ходж, Инге Симонсен и Магапиус Дасонг. Майк берет со столика бутылку, выпивает половину и передает ее высокому танзанийцу.

Янг бежит в середине китайской группы, глядя в спину своего приятеля. Бедный Жоа — он слишком напряжен...

20 км. Лидеры по-прежнему Пиноччи, танзаниец и Симонсен.

25 км. Впереди по-прежнему Пиноччи, который выглядит хорошо и уверенно, сразу за ним высокий черный Магапиус Дасонг. Американский тренер пытается передать Пиноччи стакан с гаторадом, но не успевает. Вместо Пиноччи его получает танзаниец. Сделав несколько глотков, он догоняет Пиноччи и передает стаканчик ему. Они улыбаются друг другу.

28 км. Пиноччи и Дасонг бегут бок о бок, за ними — Симонсен. От основной группы бегунов отрывается сухопарый швед Эриксталь.

Около тридцатого километра мимо проносится полицейский мотоцикл, намеревающийся оттеснить зрителей к обочине, Магапиус отскакивает, чтобы пропустить его, и наступает Пиноччи на пятку. Американец спотыкается, падает, перекатывается через плечо и снова встает, уступая теперь свою позицию танзанийпу и корейцу Го Чу Сену. Он остается в группе лидеров, но его взгляд отражает произошедший в нем сбой внимания.

Магапиус пропускает корейца вперед. Он бросает на Пиноччи виноватый взгляд и остается рядом с ним.

Неровный участок дороги что-то нарушает в передвижной телевизионной камере, и на несколько миль бегуны превращаются в неразличимые цветовые пятна.

Толпа на площади проявляет признаки беспокойства. Начинает звучать непрерывная беспорядочная дробь — это тысячи рук колотят по металлу. Сквозь людское море медленно ползет военный фургон, посланный для выяснения происходящего.

Ветер гонит обрывки бумаги по расчищенной площади. Фургон возвращается с дюжиной ободранных подростков, у одного из которых кровоточит ухо. Все стоически смотрят вперед, как арестованные, так и надзиратели.

35 км. Камера починена. Картинка проясняется. Пиноччи, оберегая поврежденную ногу, отстает все больше. Магапиус продолжает держаться рядом с ним, предоставив бороться за лидерство Симонсену, Эриксталю и корейцу. В китайской группе Янг понимает, что миновал контрольный пункт 35 километров и теперь дойдет до финиша. Настроение у него улучшается, и он начинает раскрываться — а почему бы и нет? Он обходит Жоа, и друг подбадривает его: «Ци оу! Ци оу!».

Блинг пыхтит далеко позади — черт! черт! черт! Он чувствует, что ему не миновать контрольный пункт 35 километров. Этот мудило Муд! Как он будет радоваться, когда узнает, что мистер О-Сёл Ву не смог даже финишировать!

Японские телевизионщики проявляют недовольство поведением толпы. Эти китайцы что, немые как рыбы?? Звукорежиссер выходит на середину улицы с мегафоном и пытается чего-нибудь добиться от них. Толпа озадачена. Кричать? Зачем?

1.21. Кьел Эриксталь разрывает ленточку: 2 часа 15 минут 20 секунд. Результат не слишком выдающийся, но, учитывая местность, воздух и прочие сложности, вполне приемлемый. Сразу за ним финиширует норвежец Симонсен (2.15.51). Третий — Йонг Хьон Ли из Корейской Демократической Республики (2.15.52). За Ли следует его соотечественник Го Чу Сен, Чак Хаттерсли пятый — единственный из американцев, получивший вазу. Хромоногий американец с танзанийцем делят десятое место и на финише обнимаются.

Выйдя на последний круг на площади, Янг, к восторгу болельщиков, начинает обходить одного бегуна за другим. Наконец у людей появляется повод покричать. Японский звукорежиссер подзуживает их криками «Ци оу! Ци оу!», вынуждая полицейских обеспокоено собираться в группы. Все должны молчать. Но когда Янг прямо перед ними обходит двух итальянцев и двух японцев, тут уж и они разражаются воплями: Ци! Оу! Ци! Оу! Ци! Оу!

Янг оказывается не первым финишировавшим китайцем. Со временем 2.26.03 его опережает Пенг Хьяженг. Однако если Пенг пересекает линию финиша с зеленым лицом и едва переводя дыхание, Янг пробегает последний участок как спринтер — руки работают, цыганские глаза блестят. И толпа, хлынув вперед, поднимает его на руки.

Героями в Пекине не всегда становятся те, кто первым приходит к финишу.

А в это время на контрольном пункте 35 километров три официальных представителя выбегают на дорогу с большими желтыми флагами, чтобы остановить Блинга. Однако тот не обращает на них никакого внимания. «С дороги, желтые свиньи!» — и ускоряет шаг. Представители бросаются за ним вдогонку к вящему удовольствию зрителей, начинающих приветствовать его решительность. Воистину ци оу! Блинг продолжает бежать, понося отстающих представителей: «Вам никогда не взять живым Би Винг Лу!»

К его счастью, через квартал они прекращают погоню, и Блинг благополучно добирается до финиша, после чего приносит извинения, что почти на час задержал движение транспорта, и клянется, что сам не понимает, как это у него получилось.

— Наверное, это красный флаг произвел на меня такое действие.

На следующий день бегуны отдыхали, а журналистам предстояла еще одна обязательная экскурсия. На этот раз в сельскую местность, чтобы увидеть, как было указано, еще более древние достопримечательности.

Автобус останавливается на дороге, ведущей к усыпальнице Минь, и фотографу позволяют выйти и сделать снимки. Журналист тоже выходит, чтобы приглушить внутреннее брожение, вызванное Желтым Нашествием. Он переходит через дорогу и углубляется в грушевый сад, чтобы проконсультироваться со своей прямой кишкой.

Усевшись на корточки в колышущейся траве между опавшими грушами, он принимается размышлять о своей статье. Их группа раздобыла массу информации и отсняла кучу фотографий, но история из этого не складывалась. В том-то и была сложность с этой Новой политикой Поднятого бамбукового занавеса — сведений куча, а зацепиться не за что. Он уговаривает себя, что все это нужно нанизать на добрый старый сюжет о ловцах жемчуга или ждать вдохновения. И тут его взгляд падает на собранные им листья — Пресвятая дева! — вокруг него море дикой марихуаны, широкое и волнующееся!

Он возвращается к автобусу, лучась от возбуждения. Он еле может дождаться, когда закончится это путешествие по гулким усыпальницам и промозглым храмам, чтобы вернуться в свой номер. Трава жжет ему карман, как деньги, которые нужно истратить. В Пекине нет магазинов для наркоманов, зато, как напоминание об эпохе Опиумной войны, здесь продается масса трубок.

В гостинице он крошит стебли, набивает ими глиняную трубку и раскуривает ее, с блаженством выдыхая облако дыма. И к тому моменту, когда в его дверь стучат коллеги, чтобы сообщить, что их ждет автобус, отправляющийся на заключительную церемонию в гостиницу «Пекин», в его голове уже окончательно формируется и созревает сюжет, которому остается только вылупиться.

Естественно, и коллеги, и Блинг встречают его в штыки.

— Ты рехнулся. Еще хуже — ты накурился. Ты о чем думаешь? Ты что, собираешься вывезти его в бочке, как сувенир?

— Нет, я не шучу. Вы только представьте себе, какой это вызовет общественный резонанс. Какие будут заголовки: Обувная компания похищает из Красного Китая спортсмена-перебежчика. Нет, вы только вдумайтесь. Пара лет тренировок в Орегоне с хорошим тренером, и он станет победителем Бостонского марафона! Да на этом можно будет продать триллион их чертовых кроссовок! Я видел статистику. Тридцать пять километров он прошел за 2.06, а финишировал с результатом 2.29. Это значит, что последний участок дистанции он проходил со скоростью 4.53 в милю — это же мировой рекорд! Говорю вам, этот пацан настоящее сокровище, бриллиант, который останется не ограненным без хорошего тренера. Подумайте! Это же в интересах парня.

Редактор, которого особенно привлекает мысль о продаже триллиона кроссовок и новом восточном рынке, кивает. Но у фотографа остаются возражения.

— Даже если он согласится, как мы его вывезем? Ты же видел всех этих бюрократов в аэропорту. Где мы возьмем ему паспорт?

— У Блинга.

— Минуточку!

— Если ему обмотать шею шарфом: «Мальчуган потерял голос после этого пробега, товарищ, — ларингит» — и с паспортом Блинга, это вполне возможно.

— Нет, минуточку, черт побери! А кто это сказал, что Блинг даст вам свой паспорт?

— А редакция заплатит Блингу хорошенькую сумму за молчание, чтобы он надел на себя голубенький костюмчик с капюшоном и сел на самолет в Цюйфу или куда там.

— Сколько? — интересуется Блинг.

— Я думаю, тысяча американских долларов сможет покрыть расходы.

Теперь редактор вынужден ждать целую минуту. Однако Блинг не спешит — «А как насчет еще пятисот долларов на обратную дорогу?». Фотограф уже прикидывает расположение фотографий на странице «Иллюстрированного спорта»: парень выходит из самолета в Юджине, встречается с тренером в Хеварде, пожимает руки у Капитолия на фоне золотого первопроходца...

— Давай-ка посмотрим на твою фотографию в паспорте, Блинг.

— Не менее трех тысяч китайских юаней. Это — разумный компромисс. Не намного больше тысячи американских долларов.

— Китайский Шейлок!

— А как мы это осуществим? Его надо похитить у тренеров...

— Мы пригласим его на завтрашнюю экскурсию по Великой стене! — предлагает фотограф, мысленно добавляя к своему фотомонтажу еще одну картинку. — Что скажете, мистер Редактор?

— Для начала: Блинг на него ни капли не похож, — замечает редактор. — Глаза разные. Носы. Дай мне взглянуть на свою фотографию, Блинг, потому что пока мне кажется, что даже если мы загримируем пацана, таможеннику хватит одного взгляда, чтобы...

Он умолкает, глядя в раскрытый паспорт.

— Боже милостивый, Блинг, как тебе удалось добиться разрешения сниматься в этих идиотских очках?

— Они лечебные, — поясняет Блинг.

Едва заметив Янга в банкетном зале, все тут же направляются к его столу и снова поздравляют, с таинственным видом пожимая руку. Блинг переводит, что они приглашают его поехать вместе с ними на Великую стену. Юноша моргает, краснеет и поворачивается к тренеру в ожидании совета. Тренер объясняет, что это невозможно, так как все китайские бегуны идут завтра на выставку достижений сельского хозяйства. И благодарит за любезность.

По дороге к своему столику Блинг с журналистом выдумывают еще целый ряд возможностей для личной беседы с Янгом — Блинг следует за ним в туалет... Блинг зовет его к телефону, стоящему в вестибюле... И тут на помощь к ним приходит мастер неожиданности мистер Муд.

— Тренеры рассказали мне, что вы пригласили мальчика из провинции, — замечает он, останавливаясь у их столика. На этот раз он облачен в свободную спортивную куртку без галстука. — Я обсудил ваше приглашение с мистером Венлао и мистером Квисаном, и все мы считаем, что это будет очень полезно для обеих наших стран. К тому же говорят, что наш маленький Янг никогда не видел Великой стены. Китай должен предоставить своему юному герою право увидеть ее, не так ли?

Все кивают. А Муд интересуется, как продвигается наш репортаж. Все лучше и лучше, — сообщает ему журналист. Муд произносит что-то еще и отчаливает:

— Простите, это не тот танзаниец, который зацепил американца? Я должен его поздравить. Что касается нашего мальчугана, я обо всем договорюсь. Спокойной ночи.

— Вот черт! — бормочет редактор, когда Муд отходит. — Черт! Черт!

На следующий день Муд продолжает пребывать в жизнерадостном расположении духа, и одет он еще менее официозно — джинсы и спортивная куртка. Он соглашается останавливать автобус повсюду, где его просят. Он смеется над едкими замечаниями Блинга и лучится счастьем. Он чувствует, что прекрасно справился с порученным ему делом — никаких неприятных происшествий, к тому же ему удалось многое узнать об американцах. Как говорится, он начал осваиваться. Так что, когда после прогулки по Великой стене Блинг спрашивает, что тот скажет, если они с мистером Янгом немножко пробегутся, поразомнутся перед долгой обратной дорогой, Муд с самой благожелательной улыбкой отвечает фразой, которую, видимо, приберегал как раз для такого случая:

— Конечно, ребята. Делайте что хотите.

И Блинг со смехом скрывается с Янгом за поворотом.

Журналисты играют со школьниками, а мистер Муд курит с водителем. Повсюду кишат туристы. А Великая стена, как надменный каменный дракон, превышающий своими размерами песчаных червей Дюны, а тяжестью Великую пирамиду Гизы, извиваясь, уходит вдаль.

И все-таки ей недостает величественности. Будучи одним из чудес света, она не столько вдохновляет, сколько подавляет. Невозможно избавиться от ощущения, что надо было страдать всепоглощающей паранойей, чтобы в течение тридцати веков тащить эту каменную змею на расстояние в три тысячи миль. Великая пирамида гласит: «Я вздымаюсь к небесам». Великая стена заявляет: «Я охраняю мир от хама». Китай говорит: «Двадцатый век должен быть открытым для всех!» Стена возражает: «Великий хам проникнет повсюду — он будет снимать рекламные ролики, пить кока-колу и сеять безобразия». Двадцатый век говорит: «Я все равно наступил, и мне плевать на всякие там стены... Время не может пройти мимо, оставляя за стеной одну четвертую часть населения мира».

Стена не отвечает.

Бегуны появляются почти через час. Они приближаются шагом, и Блинг уже не улыбается. Однако, встретившись глазами с журналистом, кивает и произносит одними губами: «Он сделает это». Очень мрачно. Воодушевление куда-то испаряется. Блинг надевает свои синие очки и залезает в автобус. Янг садится через проход от него и отворачивается к окну.

Обратная дорога проходит в тишине, потому что, как решает Муд, на следующий день все улетают. Наверное, это очень грустно — покидать Пекин. Поэтому, прощаясь на гостиничной стоянке, он всех нежно прижимает к груди и говорит, что, если им когда-нибудь надоест капиталистический менталитет, пусть свяжутся со своим другом Вун Мудом из Пекина. Он позаботится о том, чтобы Китай принял их.

Блинг продолжает молчать до самого лифта, и, только войдя в него, журналисты хором спрашивают:

— Ну?

— Я должен встретить его на такси, когда он завтра отправится на утреннюю пробежку. Документы он возьмет с собой.

— Отлично! Пекинские принц и нищий!

— А что он сказал? Когда ты ему предложил?..

— Он рассказал мне о том, как погиб его отец.

— Ну?

— Несколько лет тому назад здесь были организованы совершенно бессмысленные чистки интеллигенции, на которую повесили все, что только могли. Врачи, преподаватели, адвокаты, журналисты — их обвиняли в каком-нибудь преступлении против Культурной революции, а потом нагишом водили по городу, повесив на шею плакат с обвинением. А соседи и родственники должны были бросать в них грязь и мочиться на них. Разве вы не знаете, что мы, китайцы, страшные варвары? На самом деле в нас нет никакой покорности и послушания. Просто у нас никогда не было свободы. Если бы можно было пойти в пекинский универмаг и купить там ружья, как в Америке, весь город бы купался в крови.

— Блинг! Так что с этим парнем?

— А то же самое. Здесь, в Пекине, преследовали врачей. За то, что они лечили представителей господствующего класса и занимались буржуазными сердечными приступами. В результате двадцать лучших врачей, сливки национальной медицины, покончили жизнь самоубийством, отравившись в знак протеста.

— Вот так да!

— А в провинции Янга преследовали учителей. Его отец был профессором поэтики. И его приговорили к публичному унижению за то, что он рассказывал о какой-то попавшей в опалу книге. После долгих преследований он и еще десяток его коллег вышли на середину университетского спортивного зала в разгар турнира по настольному теннису, достали мечи и выразили свой протест.

— Похоже на принцип домино.

Блинг кивает:

— На последнего в шеренге возлагалась двойная обязанность — убить соседа и покончить с собой. Естественно, было сделано все, чтобы это не попало в печать, но остались фотографии. Этого не удалось замолчать даже в Китае.

— Боже милостивый.

— Вот этим последним и был отец пацана.

— И поэтому он согласился участвовать в нашей идее?

— Это плюс стипендия... думаю, она тоже должна была сыграть какую-то роль.

На следующее утро они ждут своих принца и нищего столько, сколько могут. Фотограф перебирает алюминиевые кофры. Журналист роется в карманах, проверяя, не осталось ли там марихуаны. Редактор оплачивает телефонные счета.

И наконец они заказывают такси.

— Подозреваю, мы в последний раз видели Блинга, Янга и нашу тысячу.

Редактор кивает с мрачным видом:

— Интересно, он хоть поделился с пацаном?

— Интересно, он хоть передал ему наше предложение? Блинг совершенно спокойно мог всех нас надуть. С этими мошенниками ничего невозможно понять.

Рейс откладывается на два часа из-за спасения жертв наводнения. Они сидят в зале отлета и пьют китайское пиво, когда внизу вдруг останавливается машина.

— Черт, смотрите! Да это же он!

— Действительно, — откликается редактор без особого облегчения. — Те же очки, та же бейсболка — точно как Блинг.

Фотограф опускает увеличительную линзу.

— Потому что это и есть Блинг.

Они не могут успокоиться до самого отлета.

— Что ты сделал с моими деньгами?

— Я же сказал — три тысячи юаней отдал Янгу, чтобы он смог прилететь в Юджин на следующий Найковский марафон.

— Ну гляди — доберется до тебя наша бухгалтерия.

— Да брось ты. Он еще сможет слинять, когда прилетит в Орегон.

— А что будет с твоим образованием, с карьерой, Блинг?

— Когда я вчера вечером вернулся в свое общежитие, то выяснилось, что меня выселили. И только представьте себе, кто спал в моей кроватке? Там, как черная змея, лежал, свернувшись клубком, чертов танзаниец. Похоже, он понравился Муду. Вот я и решил, что мне пора попутешествовать.

— Послушай, Блинг, хватит юлить. Ты хоть разговаривал с пацаном, или все это полная туфта?

— Искушение сомнением — страшная вещь, — фыркает Блинг, нажимает кнопку в подлокотнике кресла и, закинув руки за голову, откидывается назад, — К тому же ваши деньги не пропали даром.

— Тысяча баксов за тридцатилетнего пекинского панка?! Который бегает с такой скоростью, что уступает даже девицам из средней школы?!

— Зато я могу отлично помогать по дому. Стирать бельишко. Масса пользы.

В Цюйфу Янг не ждет автобуса и оставляет свои вещи Жоа, договорившись, что заберет их позднее в школе. Он вприпрыжку устремляется по залитой лужами дорожке на восток к дому, провожаемый улыбками дворников. Работающие на полях машут ему руками. Может, потому он и чувствует себя таким счастливым, что в Пекине ему никто не улыбался. Там люди двигались по улицам, стараясь не смотреть друг другу в глаза. Возможно, все это объясняется разницей между городской и сельской жизнью и никак не связано с политикой правительства или этническими различиями. Может, вообще существует просто два типа людей — горожане и провинциалы.

Он перебегает через деревянный мостик и перепрыгивает зеленую изгородь. В сгущающихся сумерках он видит возвышающиеся фенги, на вершине одного из которых темным иероглифом виднеется фигура его деда, выполняющего древние приемы борьбы.

Высокопоставленное положение,
Как человеческое тело,
Является источником неприятностей.
Все беды происходят от тела,
А если его нет, откуда же им взяться?
А посему власть может быть доверена тому.
Кто ценит свое тело больше власти.

Лао-Цзы «Дао Де Дзин»

или:

Плевать нам на преподавателей.
Когда дорожные есть указатели.

Боб Дилан »Средиземноморские ностальгические блюзы»

Про то, как Белкин-Обманщик познакомился с Большим Двойным Медведем

Сказка бабушки Уиттиер

Только не говорите мне, что вы никогда не слышали о Долинном медведе! Это был не просто медведь, а огроменный, необъятный, нечеловеческий медведь. Волосатый, чудовищный и голодный! А главное, что к тому моменту, когда с ним встретился Белкин, он пожрал уже всех, кто обитал в долине!

Занималось ясное осеннее утро, прозрачное и благоуханное, как свежий сидр. И Долина мирно спала под лучами поднимавшегося старого Папы Солнца. Туман еще клочьями свисал с веток диких яблонь. И ночные тени медленно уступали место теням дневным. Еще не умолкли цикады. И пауки еще не стряхнули росу со своих паутин. Еще не проснулись птицы, и летучие мыши еще не скрылись в свои норы. И лишь один-единственный луч солнца скользил по корявому стволу лещины. И все обитатели Долины знали, что это самое прекрасное время года, и все смаковали его, уповая, что оно продлится как можно дольше.

Обманщик Белкин уже проснулся, но еще не вылезал из норы. Он лежал в своем уютном гнездышке, положив голову на теплый хвостик, и поглядывал по сторонам, проверяя, не созрел ли какой орех. Тем паче что все они были очень близки к тому. Весь предыдущий день он наблюдал, как они все темнеют и темнеют, прикидывая, что еще немножко, и они достигнут идеального состояния.

— А это значит, что если я не соберу их сегодня, завтра они уже будут не так хороши.

И он клянется себе: «Как только этот солнечный луч достигнет лещины, я тут же берусь за работу». Потом он закрывает глаза и снова повторяет: «Как только он доберется до следующей ветки, я тут же возьмусь за дело», и так дальше, продолжая дремать и нежиться в сладком неподвижном воздухе. Орехи становятся все темнее. Солнце поднимается все выше. Но вокруг царят такой покой и безмятежность, что Белкину совсем не хочется вставать.

И вот, когда луч солнца добирается уже до двадцать седьмой ветки лещины, из Долины доносится чудовищный рев, словно это проснулся сам Дьявол или по крайней мере его ближайший родственник.

Этот рев ужасен! Глаза вылезают от него на лоб. От него стынет кровь в жилах и леденеет сердце, деревенеют паутины и опадают почерневшие яблоки. И даже на высоком-высоком дереве Белкина листья скукоживаются и норовят опасть задолго до назначенного им срока. Мало того — этот рев настолько пугает Белкина, что он подскакивает со своей лежанки и зависает между полом и потолком. И висит неподвижно в воздухе с круглыми, как печенье, глазами, ощетинившись, как дикобраз.

— Что это за бляха-муха? — спрашивает он дрожащим голосом. — Может, мне приснился кошмар? — И щиплет себя за нос, чтобы проверить. Однако потрясение проходит, и Белкин валится на пол — бумс!

— Гм! — задумчиво произносит он, потирая нос и коленки, — Все как взаправду — классический улет, только почему-то настоящий синяк.

И снова округу сотрясает жуткий рев, от которого все живое падает замертво. Белкин на разбитых коленках очень осторожно подползает к выходу из норы и очень-очень осторожно высовывает свой разбитый нос, чтобы посмотреть, что происходит внизу.

— Я же сказал: Р-Р-Р-Р-Р-Р-Р!

Кровь у Белкина сворачивается, в ушах начинает звенеть, и единственное, что его интересует, так это не спит ли он?!!!

— Я Большой и Великий с Высоких Холмов! Я Очень Большой! И Очень Плохой! И Очень-очень Голодный!

И вправду, это гризли, причем такой большой и лохматый, что даже пара местных медведей ему и в подметки не годится.

— Я же сказал, что хочу есть! И речь идет не о какой-нибудь там затхлой дохлой несолидной закуси, мне нужен полнокровный, толстый обед! Я привык хорошо есть и хорошо спать! Прошло уже полгода после моего завтрака, и мне самая пора пообедать! Надо как следует набить пузо, чтобы еще полгода я мог бы спокойно хр-РрРрРР-апеть!

Зубы в его пасти мерцают, как сталактиты, глаза блестят, как дула двуствольной винтовки.

— Я обглодал холмы и обсосал скалы! Настало время Долины. Я слизну здесь всех!

И с этими словами он издает еще один чудовищный рев и встает на задние лапы, поднимая передние над головой и вытягивая когти до тех пор, пока они не начинают напоминать вилы. Потом со всего размаха он снова падает на четвереньки, вонзает их в землю и со злобным урчанием начинает раздирать ее, словно это оберточная бумага на его именинном подарке.

А как раз в этом месте под землей проживает Бурундук Чарли Чарльз. И когда он видит, что спальня его раскололась пополам, а кровать под ним осела, он натягивает одеяло до самого подбородка и кричит самым смелым голосом, на который только способен:

— Эй ты! Это моя нора! Что это ты себе позволяешь, ломясь в мой дом?!

— Я Большой Двойной Медведь с высоких диких холмов, — рявкает медведь, — и я пополняю запасы в погребе, чтобы их хватило мне на мою Двойную Зимнюю Спячку.

— Вот и иди себе куда-нибудь в другое место, крикун высокогорный, — рявкает ему в ответ Чарли. — Это не твой лес...

— Сынок, когда я хочу есть, всякий лес становится моим, — говорит медведь. — А сейчас я очень голоден. Я обглодал холмы и вылизал подножия, а теперь съем вас!

— А я убегу от тебя, — говорит бурундук, пронзая медведя своим самым искрометным взглядом.

— А я тебя догоню, — отвечает медведь и так ухмыляется, что глаза бедного Чарли меркнут. Еще мгновение он смотрит на медведя, потом выскакивает из-под одеяла и, прижав к голове ушки и подняв хвост, бросается наутек со скоростью шестьдесят шесть шагов в секунду, что для него очень быстро!

Но огромный старый медведь со своими огромными старыми лапами делает раз! два! три! огромных двойных шага, догоняет Чарли, хватает его и проглатывает прямо вместе с шерстью.

Белкин у себя наверху только успевает моргнуть глазом.

— Вот это да, — бормочет он, — Это чудовище и вправду умеет бегать.

После этого медведь спускается с холма и направляется к огромному гранитному валуну у ручья, где живет Кролик. Мгновение он прислушивается, прижав ухо к камню, потом как можно выше поднимает свою лапу пятидесятого размера, похожую на огромный волосатый копёр, и одним ударом превращает гранитную крепость кролика в горстку песка, который засыпает его завтрак.

— Эй ты, увалень! — кричит кролик, пытаясь вычистить из ушей песок диким пастернаком. — Это мой завтрак! Как ты посмел являться в нашу долину, портить нашу собственность и нарушать спокойствие, когда это даже не твоя территория!

— Мне очень неприятно сообщать тебе, братишка, но я Большой Двойной Медведь, и вся земля, по которой я хожу, является моей территорией. Я дочиста обглодал холмы и вылизал подножия. Я съел бурундука, который пытался от меня убежать, а теперь съем тебя!

— А я от тебя убегу, — говорит кролик.

— А я тебя догоню, — отвечает медведь.

— А я от тебя ускачу, — говорит кролик.

— А я на тебя наскачу, — отвечает, ухмыляясь, медведь и начинает очень неприятно шевелить усами. Кролик тоже пару секунд шевелит усами, потом срывается с места и бросается наутек, поднимая целое облако пыли, как мотоскутер, спускающийся по крутой грязной дороге. Но прямо за ним несется медведь, как груженый лесовоз, спускающийся по еще более крутому склону. Кролик добирается до самого края долины, прижимает ушки и лапки и делает прыжок в сторону зарослей, причем взлетает так высоко, как целая стая перепелок...

Но большой старый медведь с ревом взлетает за ним, как военная ракета, хватает его и проглатывает вместе с ушками, лапками и всем остальным.

— А бродяга-то не врет — он и вправду умеет прыгать, — вынужден признать Белкин, наблюдающий за происходящим из окошка своей спальни.

Затем медведь направляется к ручью Уиттиеров, который сонно журчит чуть дальше. Он хватает ручей за берег и одним махом встряхивает его, как простыню. От этого толчка ящерица Салли вылетает из своего глиняного будуара вместе с лаком для ногтей и маникюрным набором и шмякается прямо на опустевшее русло рядом с ошарашенными миногами и амбистомами.

— Грубиян! — шипит Салли. — Неотесанная деревенщина! Что это ты явился сюда встряхивать наши реки?! Это тебе не площадка для игр!

— Я Большой Двойной Медведь, мэм, и могу играть где захочу. Я обглодал холмы и вылизал леса. Я съел бурундука и съел кролика. А теперь я съем вас.

— А я убегу, — говорит ящерица.

— А я догоню, — отвечает медведь.

— А я ускачу, — говорит ящерица.

— А я наскачу, — отвечает медведь.

— А я уползу, — говорит ящерица.

— А я наползу, — говорит медведь и щелкает своими большими желтыми зубами. Салли тоже оскаливает свои острые белые зубки и пулей срывается с места. Но за ней тут же пушечным ядром устремляется медведь. Она выпрыгивает из ручья как серебристый лосось. А медведь прыгает за ней как летучая акула. Она вцепляется в ствол тополя и ползет вверх как йо-йо, поднимающееся по веревочке. Но медведь летит за ней как скоростной лифт. Он догоняет ее, хватает и проглатывает вместе с зубками, наманикюренными коготками и всем остальным.

И в этот момент, все еще вися на дереве и облизываясь, медведь видит перед собой дупло, в котором находится не что иное, как спальня Белкина.

— Да, сэр, — вынужден согласиться Белкин. — Вы и лазать умеете.

— А ты кто такой? — ревет медведь.

— Я — Белкин, и я все видел. Скажу однозначно: вы произвели на меня сильное впечатление. Может, по мыслительной части вам чего и не хватает, но что касается беганья, прыганья и лазанья, тут вам равных нет — вы все получили в двойном размере.

— А также питания, — ревет медведь, прильнув к дуплу. — Я Большой Двойной Медведь, и я съел...

— Знаю-знаю, — отвечает Белкин, затыкая пальцами уши. — Вы обглодали холмы и обсосали подножия. Я уже это слышал.

— А теперь я съем...

— Меня, — вздыхает Белкин. — Но сначала мне придется от вас убегать, так?

— А я буду догонять, — говорит медведь.

— А я буду скакать, — говорит Белкин.

— А я наскакивать, — повторяет медведь.

— А я пить пахту, — говорит Белкин.

— И я пить пахту, — говорит медведь.

— А потом — уползать, — говорит Белкин.

— А я наползать, — говорит медведь.

— А потом, — говорит, улыбаясь, подмигивая и почесывая свой длинный ус Белкин, словно он карточный шулер с полным рукавом неожиданностей, — я улечу.

Это ставит медведя в тупик, и он замирает, наморщив свой большой лоб. Но ведь всем, даже скудоумным Большим Двойным Медведям, известно, что белки не умеют летать.

— Ну что ж, — отвечает медведь, улыбаясь, подмигивая и почесывая длинный ус своей большой неуклюжей лапой, — тогда я полечу за тобой.

— А вот это мы еще посмотрим, — заявляет Белкин и, не говоря больше ни слова, выдергивает у медведя ус. Р-Р-Р-Р-Р! — рычит медведь и пытается схватить Белкина, но тот выскакивает из дупла и молнией спускается вниз, а медведь с еще более злобным и отвратительным видом грохочет за ним следом. Белкин несется по долине к ферме Топла, а медведь топочет за ним по пятам. Белкин добегает до погреба, где фермер Топл хранит молочные продукты, и влетает в окно. И медведь впрыгивает следом. Белкин усаживается на край четырехлитрового глиняного кувшина и начинает пить прохладную густую пахту с такой жадностью, словно у него в горле уже месяц не было ни капли жидкости.

Медведь отталкивает его в сторону, хватает кувшин и заглатывает содержимое целиком, словно после семилетней засухи.

Белкин перепрыгивает на край двадцатилитрового кувшина и снова начинает пить.

Но медведь сгоняет его и оттуда и одним залпом осушает и этот кувшин.

Тогда Белкин даже не удосуживается запрыгивать на край последнего сорокалитрового кувшина и лишь слизывает капли, пока медведь, подняв его вверх, поглощает пахту.

Наконец он опускает его на землю, вытирает усы и ревет:

— Я Большой Двойной Медведь, я обглодал холмы...

— Знаю-знаю, — морщится Белкин. — Реветь будешь потом, а теперь давай перейдем к завершающей части нашей программы. Я уже бегал, прыгал, пил пахту, теперь я буду лазать.

— И я! — отзывается медведь с отрыжкой.

— И летать, — добавляет Белкин.

— И я! — икает медведь.

Белкин выскакивает из окна и вновь, как смерч, несется к своему тополю, а его с грохотом настоящего торнадо преследует медведь. Белкин взлетает вверх, как язычок пламени, а за ним, как огнедышащий вулкан, карабкается медведь. Все выше и выше лезет Белкин, ощущая все ближе и ближе горячее дыхание медведя, все выше и выше, пока и ствола-то почти не остается... и тогда он отталкивается и взлетает в воздух, как красный осенний листик, подхваченный ветром.

И медведь, не задумываясь, прыгает за ним, как десятитонный молоковоз, сорвавшийся с утеса.

— Да, забыл сказать, — выкрикивает Белкин, хватаясь за верхушку освещенной солнцем лещины и раскачиваясь на ней из стороны в сторону, — я еще умею обманывать.

— Р-Р-Р-Р-Р! — отвечает медведь, пролетая мимо. — Р-Р-Р-Р! — рычит он дальше, до тех пор, пока не плюхается на склон, как спелая дыня.

А когда пыль рассеивается и ошметки медведя оседают, наружу из его останков выбирается Салли и говорит:

— Я на свободе!

А за ней выпрыгивает Кролик и тоже говорит:

— И я на свободе!

Затем высовывается и бурундук Чарли Чарльз с криком:

— Свобода! Я вылез!

— А мне, — отвечает Белкин, раскачиваясь на освещенных солнцем ветках, где орехи как раз достигли идеального состояния, — и вылезать не надо, так как я в него не залезал.

И все смеются, и орехи наливаются соком, а пахта струится... вниз... по склону.

Великая пятница

Рассказ бабушки Уиттиер

Дражайший Господь Иисус Христос, смилуйся над бедной, запутавшейся, измученной и напуганной душой, которая стоит в темноте на своих костлявых коленках впервые за Бог знает сколько времени и молит о прощении и благословении, но, честное слово, я всегда считала, что Тебе есть о ком позаботиться, а эту старую птичку ты уже однажды наградил, когда папа, брат и дядя Диккер взяли их в детстве на ярмарку в Литл-Рок на повороте столетий, и я увидела дикого человека с Борнео, который бегал по клетке весь черный и полуголый, с торчащей во все стороны шерстью и издавал низкий заунывный вой, гоняясь за белой курицей, а потом он поймал ее прямо перед тем местом, где стояла я и куда меня вжала толпа, так что я даже отвернуться не могла и видела, как он вцепился своими желтыми клыками в ее горло и принялся, чавкая, ее жевать, глядя прямо мне в глаза, и уж тут я не смогла сдержаться и меня вырвало прямо на него, и это его настолько взбесило, что он от ярости начал царапать прутья клетки, пытаясь добраться до меня, так что его дрессировщику пришлось войти внутрь с кнутом и загнать его в угол этой старой грязной клетки, однако к тому времени он уже успел сорвать с меня шляпку, а меня довести до такого состояния, что папе пришлось оставить остальных детей с дядей Диккером и отвезти меня домой в страшных конвульсиях, и потом еще все лето я не могла спать без света, да и то почти каждую ночь просыпалась от жутких кошмаров о черном человеке — не негре, а первобытном черном человеке, которого поймали в ловушку и разлучили с семьей и который сошел с ума от одиночества, ненависти и унижений и поэтому решил вырваться из своего жалкого загона и наброситься на меня за то, что меня вытошнило от отвращения, и однажды осенью, проводив домой маленького Эмерсона, игравшего у нас во дворе, я возвращалась обратно в долину, когда вдруг тростник на обочине закачался, и я услышала глухой леденящий вой, я окаменела на месте, чувствуя, как он приближается, пока, о Господи, передо мной не появилась огромная шапка черных волос, чудовищная пасть и курица, трепыхавшаяся в его руке, — как я бежала, перепрыгивая через рытвины и коряги, продираясь сквозь кусты, пока не наткнулась на овраг и не врезалась в гору металлолома, которую брат сложил здесь, чтобы помешать размыву почвы, я упала навзничь в состоянии какого-то шока — то есть я все видела и слышала, но не могла ни пошевельнуться, ни позвать на помощь, и, что еще ужаснее, — ко мне сквозь ежевичные кусты продирался этот черный человек, словно я еще мало была напугана, и Господь в своем милосердии даже не давал мне лишиться сознания, и тогда я стала Ему молиться, я молилась так, как никогда прежде, — я просила лишь об одном, чтобы Он дал мне быстро умереть и не допустил прижизненных мучений, я клялась, что больше никогда Его ни о чем не попрошу, так помоги же мне, Всемогущий Боже, и тут я понимаю, что это не дикарь с Борнео, а немой придурок, который живет у Уиттиеров и, как обычно, решил стянуть у них пулярку, а звуки, которые я слышала, были не чем иным, как смесью его мычания, возмущенного квохтанья курицы и лая старой гончей, который звучал особенно хрипло из-за того, что мистер Уиттиер привязывал ее цепью к шестифунтовому ядру, сохранившемуся у него со времени службы на флоте, так что собака была вынуждена волочить его за собой, а я молилась о том, что Господь ниспослал мне быструю смерть, иначе я буду лежать здесь парализованная, пока не истеку кровью, но тут этот немой мальчик видит, что я лежу на дне оврага без движения, и отбрасывает курицу собаке, он спускается вниз, поднимает меня и выносит сквозь кусты на дорогу, как раз в тот момент, когда там появляется мой брат, — при виде того, что меня, окровавленную, тащит какой-то черный идиот, он хватает палку и начинает лупить его, пока не прибегает его дочь и моя племянница Сара, они переносят меня в фургон дядюшки Диккера, вместо головы у меня кровавое месиво, но глаза по-прежнему открыты, меня кладут на колени к маме, а мальчика привязывают к фургону — он ждет, когда я все расскажу им, но я, как и он, не в состоянии издавать членораздельные звуки, а тем временем меня несут к врачу, и папа, брат и другие мужчины, присоединившиеся к нашей маленькой процессии, обсуждают, что этого выродка и маньяка мало повесить, что он заслуживает того, чтобы сжечь его живьем или еще похуже, наконец меня вносят в приемную доктора Огилви, раздевают, и он, качая головой, промывает и перевязывает мне раны, мама, папа и сестры плачут, а я вижу мелькающие на крыльце фонари и слышу, как брат говорит другим мужчинам о том, что он сделает с мальчишкой, если я не выживу, а похоже, что мне не удастся выкарабкаться, и тут мои глаза наконец закрываются, я испускаю последний вздох и, кажется, умираю.

А дальше происходит очень странная вещь. Я вылетаю из своего тела в тот самый момент, когда доктор Огилви говорит: «Простите, Топл, но ее больше нет». Я проплываю над городом и попадаю на небеса, где улицы залиты золотым светом, а ангелы играют на арфах. Вот они, Небеса! Но в тот самый момент, когда я собираюсь войти в инкрустированные перламутром, как им и положено, ворота, меня останавливает огромный ангел с большой книгой в руках. «Постой-ка, девочка. Как тебя зовут?» И я говорю: «Бекки Топл». «Бекки Топл? — переспрашивает он. — Ребекка Топл? Так я и думал. Ты отмечена кровью Агнца Божьего, но в ближайшие семьдесят семь лет тебя здесь не ждут. Сын Человеческий сам направил тебя на землю, чтобы ты служила Ему там в течение целого века. Ты знаешь, Ребекка, что тебе предстоит стать святой? Поэтому извини, голубушка, но тебе придется отправиться назад...»

И он отправляет меня обратно сквозь звезды и облака прямо в Арканзас и через крышу в дом доктора Огилви, в окнах которого отражаются огни фонарей и факелов. Клянусь, я пережила страннейшее чувство, когда увидела свое тело, окруженное плачущими родственниками, и маленького Эмерсона, пытающегося вырваться у отца и повторяющего: «Бекки не умерла, не умерла, она не могла умереть». И тут я вплываю в него обратно, как дым, втянутый назад дымоходом, открываю глаза, сажусь и говорю, что немой не причинил мне никакого вреда. Более того, я сама упала в этот овраг, а он проходил мимо и спас меня, слава Тебе Господи (я складываю пальцы и еще раз про себя возношу хвалу Господу) — и с тех пор, Иисус, я никогда не докучала Тебе своими просьбами. Да и о чем мне было Тебя просить? Я никогда не усомнилась в том, что мне сказал ангел с книгой. И с тех пор до настоящего времени мне никогда не приходилось сталкиваться со смертельной опасностью, да и не довелось бы, пока не наступил бы тысяча девятьсот восемьдесят какой-то год. А я всегда считала, что к тому времени уже избавлюсь от своего поношенного тела. Поэтому я клянусь Тебе Богом, и да будет мне свидетелем высокий ангел, что я не дрожу от страха, стоя здесь на коленях, как какой-нибудь старый крохобор, подсчитывающий свои жалкие пенни. Я прошу Тебя, Господи, лишь о каком-нибудь знаке. Время мое подходит. Но я боюсь не этого, а того, чему и названия-то нет: сегодняшний день — как встреча со свежевылупившимся уродцем. Более того, я даже не знаю, вызван ли мой страх реальной угрозой. Может, это груз прожитых лет наконец повредил мой рассудок, как у бедной мисс Лон и мистера Фаерстоуна, видящего теперь коммунистов за каждым кустом. Да и у других обитателей Тауэрса, которые, насколько я знаю, гораздо моложе меня. Может, и вправду у меня съехала крыша, и все эти необъяснимые страхи, и тени, и злодеи за каждым кустом — не что иное, как заблуждение, очередная фантазия старой белой курицы, вообразившей себе дикаря с Борнео... вот это-то я и хочу понять. Господи Иисусе, так подай же мне знак, о котором я молю Тебя...

Я останавливаюсь, заслышав какой-то отдаленный звук. Ах, это всего лишь товарный поезд на станции. Везет бревна с Пузырящегося ручья. Если у них не поменялось расписание, то это значит, что скоро полночь. Великая Пятница перетекает в то, что тело назвало бы Дурной Субботой. Совсем не похоже на пасхальные дни. Слишком тепло. Впервые с той весны, когда я вышла замуж за Эмери, Пасха приходится на конец апреля, так что Великая Пятница совпадает с моим днем рождения. Та весна в Орегоне. Она тоже была теплой и очень странной. Может, еще похолодает и пройдут обычные ливни. Но сегодня по дороге из Юджина я видела, как фермеры уже поливают поля. А ночной воздух странно сух.

Я сжимаю губы и спокойно напоминаю себе: «Нет в этом ничего странного, старая дура. Это твоя с Эмери старая хижина». Но другой голос продолжает надрываться: «Так почему же тогда все так чертовски странно?» Возможно потому, что впервые за много лет я ночую за пределами дома престарелых в Тауэрсе. Нет, вряд ли это так просто объясняется. Прошлое Рождество и Новый год я проводила у Лены, и все было как всегда. К тому же это странное чувство охватило меня еще до того, как я вышла из своей квартиры. Еще когда утром мне позвонил внук, я сказала ему, что никуда не хочу ехать. «Детка, — сказала я, — сегодня вечером преподобный доктор Пол будет проводить Вдохновляющую службу в вестибюле, и я не хочу ее пропустить». Но он только застонал в ответ, зная, что службы этого доктора вдохновляют не больше, чем глиняная изгородь.

— А ты взгляни на это с медицинской точки зрения. Его службы действуют на меня гораздо эффективнее, чем снотворное, — пытаюсь я пошутить.

Вот тут-то меня и охватывает это чувство. Внук, однако, не уступает. Копия своего деда, когда тот вбивал себе в голову, что знает, как кому будет лучше. Я переношу телефон к телевизору и приглушаю звук, продолжая приводить один довод за другим, пока он со вздохом не заявляет, что, видимо, ему придется открыть мне тайну.

— На самом деле, бабушка, мы подготовили для тебя настоящий праздник, сюрприз, и я бы тебе никогда не сказал об этом, если бы ты не была такой упрямой старой козой.

— Милый, — говорю я, — я вам страшно благодарна, но когда тебе за восемьдесят, начинаешь относиться к любым праздникам как к очередной болячке. — Он отвечает, что я уже год не была у них, черт бы меня побрал, и он хочет, чтобы я взглянула, как они все устроили. Хочет, чтобы его похвалили, — думаю я, — еще одна черта, унаследованная от деда. Я говорю, что не имею ни малейшего намерения усугублять боли в спине поездкой на эту старую соляную шахту (хотя врач говорит, что дело вовсе не в спине, а в желчном пузыре, который начинает болеть от долгого сидения, особенно в машине).

— Я нахожусь в совершенно жалком состоянии.

— Чушь собачья, — отвечает он. — Кроме того, дети испекли фантастический именинный пирог на день рождения своей прабабушки. Ты разобьешь им сердце.

Я предлагаю ему привезти детей вместе с их сердцами сюда, и тогда мы вместе выпьем минеральной воды и полюбуемся из окна на прохожих.

— Ara, — отвечает он. Он терпеть не может Тауэрс. Он считает наше прекрасное двадцатиэтажное ультрасовременное здание пластиковой гробницей с кондиционерами, где хранятся трупы в ожидании места на кладбище. Не стану спорить — возможно, так оно и есть, но мне хватает пенсии и дивидендов, чтобы жить здесь так, как хочу я. Самостоятельно.

— Я тебе очень благодарна за приглашение, мой сладкий, но мне бы не хотелось расстраивать достопочтенного Пола. Особенно учитывая то, что до него я могу быстро добраться на лифте, а к тебе надо долго ехать на машине. Так что привозите свой пирог сюда. Здешним старым швабрам не повредит взглянуть на детишек.

Но он заявляет, что пирог слишком велик и не подлежит перевозке.

— Слишком велик? — переспрашиваю я. И он поясняет, что они намереваются праздновать весь день — с музыкой и уже приглашенными гостями.

— Будет что-то вроде Религиозной ярмарки, — говорит он. — К тому же, — добавляет он, привыкнув вертеть мной как ему заблагорассудится, — приедут «Поющие Брассы».

Внуки всегда еще хуже детей, а первый внук в сотни раз хуже следующих.

— И хватит валять дурака, ба! — Скрепя сердце он сообщает, что уже три часа тому назад встретил Брассов на автобусной остановке с фраками и прочей амуницией, и они обещали спеть по моей просьбе любую песню, хотя обычно никому ничего не посвящают.

— И готов биться об заклад, ты не догадаешься, какую, — говорит он с еще более экстравагантными интонациями, чем обычно. Я не отвечаю. — Они споют «Если бы ты была рядом», которую ты так любила.

— Ты помнишь это? — спрашиваю я. — С тех пор прошло уже двадцать лет.

— Скорее тридцать, — отвечает он. К тому же, говорит он, у них есть специальный автобус с кроватью, и они заедут за мной ровно в четыре. — Хватит вешать мне лапшу на уши. Сегодня у тебя праздник!

И тогда до меня начинает доходить. Его слушает кто-то еще, и он так усердствует не только для своей старенькой бабушки. Это не Бетси и не Бадди. Это кто-то другой.

— К тому же мы намереваемся оставить тебя на ночь. Так что собирай шмотки.

После того как мы вешаем трубки, я места себе не нахожу, пытаясь догадаться, кто же был с ним рядом. Я увеличиваю звук в телевизоре, но там уже показывают рекламу искусственных зубов на присосках: какая-то престарелая идиотка щелкает ими орехи. Поэтому я просто выключаю чертов ящик и подхожу к окну, за которым уличное движение становится все оживленнее. Тауэрс — самое высокое здание во всем Юджине, если не считать крохотного одноэтажного бетонного строения без окон и дверей на вершине Шулерской горы. Думаю, в нем находится какой-нибудь муниципальный передатчик. Оно уже стояло, когда мы впервые приехали сюда с Эмерсоном. Если не ошибаюсь, на новеньком седане 1935 года, купленном Эмерсоном на вырученные той весной от продажи люцерны деньги. Юджин тогда состоял из одной улицы, вдоль которой располагались магазины, зал суда и слесарная мастерская Квакенбуша. Теперь он разросся во всех направлениях, как какая-нибудь игра в монополию, вышедшая из-под контроля. Единственное, что осталось от того времени, это одно бетонное строение, и я до сих пор не знаю, что в нем находится.

Я беру с подоконника полевой бинокль Эмерсона и вынимаю его из футляра. Вообще-то Эмери не служил в армии: когда ему не позволили стать капелланом, он стал ярым противником службы. Он выиграл этот бинокль в бинго. Я люблю рассматривать через него пассажиров, прибывающих по вечерам в понедельник, однако в пятницу днем смотреть особенно не на что. Разве что на новую дорожную развязку, Господи, и зачем я только согласилась! У меня до сих пор колотится сердце от его слов. Я поворачиваю бинокль другой стороной и некоторое время смотрю в него так, пытаясь унять сердцебиение (нет, это были не Бетси и не Бадди, и не кто-либо из его обычной компании), и тут вдруг замечаю, что, откуда ни возьмись, за моей спиной оказывается мисс Лон, уже пристроившаяся к моим леденцам.

— Миссис Уиттиер...

От неожиданности я подпрыгиваю как лягушка, пугаясь в основном ее налитых кровью глаз. Цвета розового вина. Иногда, по ее собственным словам, она еще до ланча успевает выпить кварту... «...Неужели вы не видите, что опять смотрите не с той стороны?» Переминаясь с ноги на ногу и дыша таким перегаром, что у ежа бы колючки выпали, она принимается ворковать:

— Я слышала, как у вас вдруг отключился телевизор, и забеспокоилась — не случилось ли чего...

Одета она соответственно своему предположению — кое-как. Я точно знаю, что когда она слышит звук спускаемой воды или звон какого-нибудь моего пузырька, она тут же проскальзывает в ванную, проверяя, не оставила ли я открытой свою аптечку. Наши ванные примыкают друг к другу, и в ее аптечке есть крохотная щель, ведущая к моей аптечке, так что если она не поостережется, дело кончится тем, что я возьму пилку для ногтей и лишу ее одного из налитых кровью глаз. Шучу. На самом деле мы старые знакомые. Приятельницы. Старая дева и вдова — одного поля ягоды. И я говорю, что выключила телевизор, так как говорила по телефону.

— Да, кажется, я слышала звонок и подумала, не Библейский ли это Боб снова предлагает деньги.

Он позвонил мне однажды и спросил, кто сказал: «Скорбь моя горше моих слез». Я вспомнила, что это Иов, так как из всей Библии это была единственная книга, которую нам вслух читал дядюшка Диккер (он утверждал, что она поможет мне примириться с моими шрамами, но я-то думаю, он делал это, чтобы унять свою постоянно болевшую грыжу). Дав правильный ответ, я выиграла сорок долларов и медную фигурку мадонны, чего мисс Лон никак не могла пережить. Если я была в ванной или дремала, она после первого же звонка бросалась ко мне в надежде на то, что это может быть новый опрос, и успевала ответить на третий звонок. Поэтому она считает меня счастливицей. Иногда она просто приходит и ждет, когда зазвонит телефон. Она божится на чем свет стоит, что у меня проблемы со слухом: она всегда стучится, прежде чем войти, а я отвечаю: наверное, резиновой колотушкой.

— Нет, это был не Библейский Боб, — заверяю ее я, — это был мой внук.

— Тот, знаменитый?

Я киваю и убираю бинокль в футляр.

— Он приезжает сегодня на специальном автобусе, чтобы забрать свою бабку на торжественную вечеринку, которую они устраивают в честь ее дня рождения. — Признаюсь, что переборщила, но она может довести до ручки кого угодно. — Вероятно, меня не будет весь вечер, — добавляю я.

— А как же служба преподобного Пола? И пончики? И «Сумеречное трио»? Миссис Уиттиер, вы сошли с ума.

Я сообщаю ей, что в мою честь будет отслужена другая служба и вместо непропеченных пончиков я буду угощаться именинным пирогом. И лишь сообщить ей о «Поющих Брассах» у меня не хватает духу. Глаза ее и так уже начинают зеленеть, переключившись с красного, как светофор на перекрестке. Она уже полтора года живет у меня за стенкой, и единственными ее посетителями были Свидетели Иеговы.

— Да, — отвечаю я, — мисс Лон, я сошла с ума, но прежде, чем впасть в безумие, я хочу как следует напиться «Сардо». — А за сим прошу у нее прощения и, не говоря больше ни слова, удаляюсь в ванную.

Я испытываю симпатию к мисс Лон. Мы долго ходили с ней в одну церковь и отлично ладили друг с другом, разве что она всегда слишком воображала. Думаю, это связано с тем, что она происходит из очень старой и известной в Орегоне семьи — владельцев компании «Песок и гравий». Только после начала городской перестройки, заставившей ее перебраться в Тауэрс, я поняла, насколько она одинока. И завистлива. Она не выносит, когда люди оказывают мне внимание. Говорит, все так ко мне относятся, что можно подумать, я единственная живу в этом доме. А я каждый раз отвечаю: «Ну и что? Просто я нравлюсь людям». «Нет, это я должна им нравиться, — говорит она, — потому что я никогда не сделала им ничего плохого». Я говорю: «Просто я стараюсь быть ко всем доброй». «Да уж, — отвечает она, — добренькой, и вам наплевать, хорошие они или плохие; а мне не нужна дружба такой ценой». На самом деле я человек достаточно прямолинейный, но тут я говорю: «Если хочешь с кем-нибудь дружить, проще любить своего соседа, чем все время судить его. К тому же я никогда в своей жизни не встречала по-настоящему дурных людей». «Наверняка бы встретили, если бы знали жизнь так же хорошо, как я, — заявляет она, — в один прекрасный день что-нибудь происходит, и ты понимаешь, что некоторые — просто чудовища! Ну, мы еще посмотрим, к чему приведет ваша любвеобильность», — добавляет она.

Бедная старая жаба! На что она может надеяться при таких взглядах? Как говорил папа: все зависит от того, что ты говоришь. Не знаю. Окликаю ее и сообщаю, что в холодильнике есть бутылочка вина.

Я заполняю ванну горячей водой и залезаю внутрь. «Поющие Брассы» — ну надо же! Первый и единственный раз я их слышала, когда Лена вышла замуж за Даниэля и уехала из дома. Я так плакала, что Эмерсон повез меня к ней в Арканзас. На обратном пути, проезжая через Колорадо, мы заехали в Сад Богов, где выступало все семейство Брассов. После этого Эмери стал дьяконом Эмерсоном Topo Уиттиером и стал ездить по религиозным встречам. Я всегда отказывалась от этих поездок под предлогом, что кто-то должен присматривать за фермой. А когда дом сгорел и мы перебрались в город, мне пришлось искать другие доводы, например, что он так плохо водит машину, что у меня начинается икота. Это, кстати, полностью соответствовало действительности. Но дело, конечно же, было не в этом. Дело было в суете — беготне туда-сюда, поездах, автобусах, самолетах и остальных видах транспорта. В настоящую минуту мои адвокаты поставили меня в известность, что я буду терять по шестьдесят пять долларов в месяц из-за того, что отказалась лично съездить в Литл-Рок и подписать там какие-то бумаги. Меня это не интересует. «Вспомните о лилиях — они не прядут», — говорю я, слыша при этом, как хлопает сначала дверца холодильника, а потом — крышка моей хрустальной конфетницы. Бедная старая жаба. Когда я надеваю халат и выхожу из ванной, телевизор орет на полную мощность. Мисс Лон уже отбыла с большей частью конфет, которые я собиралась отвезти детям на ферму.

Я узнаю свое средство передвижения в тот момент, когда оно сворачивает на стоянку. Даже с высоты восемнадцатого этажа без всякого бинокля я различаю огромный автобус с блестящими хромированными частями и пурпурным летящим крестом на боку. Когда я подношу к глазам бинокль и фокусирую линзы, то понимаю, что это птицы, прекрасные пурпурные птицы. Он сворачивает на автобусную стоянку и открывает переднюю дверцу из которой появляется мой внук. Я его мгновенно узнаю по высокому блестящему лбу — еще одна черта, унаследованная от деда.

За ним колобком выкатывается тип из Лос-Анджелеса по имени Отис Коун. Это маменькин сынок-переросток, он из всей компании внука производит на меня самое неприятное впечатление. Вот и сейчас он смотрит на Тауэрс с таким видом, словно собирается его купить. На голове у него маленькая черная шапочка, а на талии ремень с ножнами. Он вытаскивает из них длинный меч и принимается на виду у всех размахивать им над головой. Единственный его плюс заключается в том, что как только у нас начинаются осенние дожди, он тут же уезжает в свою южную Калифорнию и сидит там, пока они не прекращаются. То есть, слава Тебе Господи, большую часть года. Видя, как он кружит вокруг Девлина со своим мечом, я говорю себе: «Ara, так вот кто меня напугал по телефону!»

Затем из автобуса появляется третий персонаж. Здоровенный детина, весь в белом, как араб. На него стоит посмотреть! Я пытаюсь разглядеть его в бинокль, но лицо расплывается. К тому же такое ощущение, что его окружает какой-то водоворот. Он выходит из автобуса и проплывает мимо одновременно быстро и медленно, останавливаясь в пространстве, снова начиная движение и постепенно раскрываясь как цветок. Рядом с ним мальчик, тоже в белом — в шортах и рубашке. Они оба чернокожие. Он сажает ребенка на плечи и следует за Отисом и моим внуком, удаляющимися в сторону входа в здание. Могу себе представить реакцию медсестры, регистраторши, отрывающей взгляд от своего «Органического садоводства», и всех остальных присутствующих в холле. Могу поклясться, там наступает такая тишина, что даже стук шашек прекращается.

Я едва успеваю вытащить из волос последнее бигуди, как в дверь раздается стук — два коротких, длинный и еще два коротких.

— Скорее, Варюшка, за нами гонятся! Надо уничтожить микропленку!

Естественно, это придурок Отис. Мне даже страшно подумать, что было бы, если бы он выкинул этот номер перед дверью мистера Фаерстоуна. Я через цепочку открываю дверь и вижу что у него в руках театральный деревянный меч, выкрашенный серебристой краской. На нем мешковатые штаны с заплатами и расстегнутой ширинкой.

— Прошу прощения, я уже отдала все свое барахло Армии спасения, — говорю я и делаю вид, что собираюсь захлопнуть дверь. Все смеются.

— С днем рождения, — обнимает меня Девлин. — Помнишь Отиса Коуна?

Я крепко пожимаю ему руку:

— Естественно. Еще бы я его не помнила. Он каждый год приезжает из Калифорнии, пытаясь довести меня до белого каления.

— Я приезжаю совсем не для этого, бабушка, — поднимает брови Отис и протягивает мне руку, по которой я шлепаю бигуди чуть сильнее, чем намеревалась. Он издает вопль и начинает обиженно прыгать по коридору. Я советую ему исчезнуть оттуда, иначе кто-нибудь может вызвать представителей Гуманитарного общества. Он, пригнувшись, проскальзывает мимо, так что я не могу удержаться от смеха. Он настоящий шут гороховый. Я уже собираюсь извиниться перед ним за свои колкости, как тут появляется третий персонаж.

— Это мой давний друг Макела, — говорит Девлин, — и его сын Тоби.

— Миссис?..

— Уиттиер, — отвечаю я. Он кланяется и говорит:

— Монтгомери Келлер-Браун, миссис Уиттиер. Макела — это просто... как бы это сказать, Дев? Один из аспектов. — Он улыбается и протягивает мне руку — Я много слышал о прабабушке и очень польщен.

Он выглядит еще величественнее, чем это казалось в бинокль: высокий, с прямой спиной и чертами лица, словно вырезанными из какой-то редкой породы привезенного издалека дерева, хотя голос выдает в нем такого же, как и я, южанина. Но главное — это его темные, глубоко посаженные глаза, от взгляда которых я начинаю теребить пуговицы и робко мямлю «здравствуйте».

— А этого ребенка зовут Октябрем.

С чувством облегчения я отнимаю у него свою руку и перевожу взгляд на мальчика. Ему лет пять, и он напоминает забавного жучка, посматривая на меня из-за отцовского одеяния.

— Так, значит, ты родился в октябре? — наклоняюсь я к нему. Он стоит, не шелохнувшись. Я уже привыкла к тому, как дети реагируют на мой вид, но тут его отец произносит:

— Ответь миссис Уиттиер, Октябрь.

— Все в порядке, — замечаю я. — Октябрь просто еще не решил, кто эта безобразная старуха — добрая колдунья, которая даст ему конфетку, или злая ведьма, которая его съест, — и щелкаю своей вставной челюстью. Обычно им это нравится. Мальчик отпускает отцовское одеяние. Он не улыбается, но зато широко раскрывает глаза, и я понимаю, откуда в них этот странный блеск.

— Мне больше нравится имя Тоби, — говорит он.

— Хорошо, Тоби, пошли найдем тебе конфет, пока их не сожрал этот Отис.

Все заходят в комнату, и я ставлю на стол угощение. Мужчины обсуждают мою квартиру и вообще малобюджетное строительство, а потом переходят к тому, ради чего приехали за мной, — к Религиозной ярмарке. Я даю маленькому Тоби посмотреть в бинокль, а мой внук тем временем показывает мне программку. Я говорю, что, похоже, действительно будет здорово. Отис запихивает руку в один из своих огромных карманов и извлекает оттуда листовку со словами «Вы готовы?», на которой он изображен в рясе глядящим в небо через рулон туалетной бумаги. Рядом с его ртом черными буквами написано: «Парашют из проволочной сетки уже опускается». Я понимаю, что это очередная глупая выходка Отиса, но складываю его листовку, убираю ее в несессер и отвечаю, что всегда готова. Как и он, впрочем, — замечаю я и протягиваю руку вниз, делая вид, что собираюсь застегнуть его ширинку. Покраснев, как помидор, он поворачивается к нам спиной, чтобы сделать это самостоятельно. «Этих городских пацанов приходится всему учить», — говорю я, обращаясь к мистеру Келлеру-Брауну, и он смеется. Внук поднимает мою сумку и спрашивает:

— Интересно, кто тебе ее обычно носит?

— Не суй свой нос в женские принадлежности, — отвечаю я и добавляю, что если он не в состоянии ее поднять, то наверняка это сможет сделать маленький Тоби. Тот тут же откладывает бинокль и начинает тянуть сумку.

— Вот какой у меня помощник, — говорю я.

— Мы стараемся, правда, Тоб? — улыбается мистер Келлер-Браун, и малыш кивает:

— Да, папа.

Я не могу удержаться, чтобы не произнести нравоучительную сентенцию:

— Как это не похоже на большинство сегодняшних детей. Как приятно.

Главный лифт все еще занят: спускают залежи металлолома, обнаруженные в квартире мистера Фрая, поэтому нам приходится дожидаться другого. Я выражаю надежду, что мы не пропустим Брассов, Девлин отвечает, что у нас еще масса времени, и спрашивает, знаю ли я, что мистер Келлер-Браун тоже поет в евангелической группе.

— Неужто? — удивляюсь я. — И как вы называетесь? Может, я вас слышала по радио?

Мистер Келлер-Браун отвечает, что они называются «Молитвенные птахи», и выражает сомнение в том, что я могла их слышать.

Лифт прибывает с миссис Кенникат из 19-го номера и сестрами Бервелл. Я здороваюсь с ними, входя в сопровождении огромного, черного арапа. Глаза у них лезут на лоб. Отис вручает им свои листовки. Никто при этом не говорит ни слова. Так мы спускаемся на несколько этажей, пока, к огромному облегчению миссис Кенникат, к нам не присоединяется официант с переносным баром. Он тоже молчит и лишь водружает бар себе на плечо, как дубинку. Поэтому Отис тоже извлекает меч и кладет его себе на плечо.

Так, плотно прижавшись друг к другу, мы едем вниз. «Господи, — думаю я, — да они же теперь несколько месяцев только об этом и будут говорить» — и тут ощущаю в своей руке маленькую ладошку: «Бабушка, возьми меня на руки — здесь столько народу». Я сажаю Тоби к себе на бедро и потом еще несу его через вестибюль — черные кудряшки, коричневая кожица и голубые глаза.

Мне много чего довелось повидать в Юджине — переделанные трейлеры и элегантные автобусы хиппи — но я никогда не видела колесного средства, которое могло бы сравниться с автобусом мистера Келлера-Брауна. «Классно!» — говорю я ему и ни на йоту при этом не преувеличиваю. Начиная с пяти пурпурных птиц на боку и кончая узором на хромированном капоте. А внутри! Клянусь, настоящая гостиная передвижного дворца: ковры, пол, выложенный изразцами и даже маленький камин! Остается только открыть рот.

— Это все моя жена, — говорит он. — Я только помогал.

— Вот это жена! — отвечаю я. Отис вставляет, что у Монтгомери и вправду еще та жена, и отец у нее тот еще, с тем еще счетом в банке, который тоже наверняка помогал. Я смотрю, как на это отреагирует мистер Келлер-Браун. Наверное, это не просто — быть женатым на белой девушке, да еще и такой богатой... Но он только смеется и провожает меня в глубь салона.

— Девлин мне сказал о вашей спине. У меня тут есть терапевтическое кресло, которое, думаю, вам подойдет. — И он придвигает большое кожаное кресло. — А еще там есть кровать, — и он проводит рукой по бордовому шерстяному одеялу, которым накрыта двуспальная кровать в самом конце автобуса.

— Ну уж дудки! — заявляю я. — Надеюсь, дело никогда не дойдет до того, что я не смогу сидеть как нормальный человек. Так что я немного посижу, а потом, может быть, прилягу, если очень захочется. — Он берет меня под руку и помогает сесть в кресло, при этом я заливаюсь краской, как девчонка. Одергиваю платье на коленях и интересуюсь, чего они, собственно, ждут. А когда мы выезжаем со стоянки, я кожей чувствую все двадцать этажей прижатых к окнам старых морщинистых носов.

Мы с внуком сплетничаем о семейных делах, особенно о Бадди, который, не успев выпутаться из одной истории, тут же умудряется втюхаться в другую. Отис впереди извлекает из своего кармана пинтовую бутылку со спиртным и пытается соразделить ее с мистером Келлером-Брауном, сидящим за рулем. Заметив бутылку, Девлин заявляет, что тоже пойдет вперед, чтобы этот болван не увез нас на Аляску или еще куда-нибудь. «Валяй! — отвечаю я — лично мне все равно, даже если они напьются до полного обалдения, — мы с Тоби прекрасно можем справиться со всем сами». Девлин, покачиваясь, удаляется, и все трое начинают тараторить со скоростью сто слов в минуту.

У мальчугана свой собственный столик, где он возится с игрушками. Когда Девлин уходит, он складывает игрушки, перебирается ко мне, достает с полки «Нэшнл Джиогрэфик» и пристраивается на полу, словно намереваясь читать. Я улыбаюсь и жду. Через мгновение над обложкой появляются его голубые глаза, и я говорю: «ку-ку». Не говоря ни слова, он откладывает журнал и забирается ко мне на колени.

— Это Иисус такое сделал с твоим лицом? — спрашивает он.

— Только не говори мне, что ты единственный на свете мальчик, который не знает, как поступил Обманщик Белкин с Жабой! — отвечаю я и приступаю к рассказу о том, каким красавцем был мистер Жаба в стародавние времена, когда лицо у него сияло как изумруд. Но оно же мешало ему охотиться на жучков, так как они тут же его замечали. — И он бы умер с голоду, если бы Белкин не закамуфлировал ему физиономию бородавками.

Тоби удовлетворенно кивает и просит рассказать еще что-нибудь. Я начинаю рассказывать ему о Белкине и Медведе, и он засыпает, держа меня за руку, а другая рука у него свисает с моего кулона с камеей. Это очень кстати, так как я чувствую, что терапевтическое кресло доведет меня до смерти. Я выскальзываю из-под Тоби, оставив ему камею, и ложусь на оседающую под моим весом кровать.

Это водяная кровать, напоминающая зыбучие пески, так что на поверхности остаются покачиваться только мои ноги. Совершенно неженственно. Однако сколько я ни верчусь, подняться мне не удается. Всякий раз, как я поднимаюсь на локоть, автобус поворачивает, и меня смывает обратно. Я вспоминаю толстую старую овцу, которая паслась у нас на склоне и регулярно скатывалась вниз, после чего лежала и, блея, дрыгала ногами в воздухе, пока ее кто-нибудь не переворачивал. Я отказываюсь от борьбы и начинаю рассматривать книги, собранные мистером Келлером-Брауном. Чего здесь только нет: религиозные труды и исследования пирамид, анализ месмеризма и черт-те чего еще. К тому же масса иностранных названий. Мне становится неловко. При этом чувствую я себя просто замечательно. И уже готова рекламировать эти водокровати на телевидении: «Вы почувствуете себя на двадцать лет моложе! Вы станете новой женщиной!» Я начинаю смеяться: стоит шоферу посмотреть в зеркальце, и он увидит старые дырявые колготки этой новой женщины и ноги, задранные вверх, как у стреноженной овцы.

И клянусь, стоило мне об этом подумать, как я ощутила скользнувший по мне тяжелый темный взгляд. Это было как настоящее прикосновение, как реальное физическое присутствие.

А потом я вижу, как мы въезжаем на нашу ферму. Девлин теребит меня за ногу.

— А я уж решил, что ты умерла, — издевательски заявляет он. Потом протягивает руку и помогает мне слезть с кровати. Я отвечаю, что тоже так думала, пока не увидела за окном автобуса наш старый амбар.

— И тогда я поняла, что это еще не Небеса.

Автобус останавливается, я сажусь и надеваю туфли. Мистер Келлер-Браун спрашивает, хорошо ли мне спалось.

— Никогда еще не получала такого удовольствия от поездки, — отвечаю я. — Девлин, если ты поставишь такую водокровать в своей машине, то, глядишь, я через некоторое время начну ухлестывать за мужчинами.

— Ну что ж, — говорит мистер Келлер-Браун, — мы собираемся ехать в Лос-Анджелес на воскресную службу и будем польщены, если вы согласитесь поехать с нами.

Я отвечаю, что мне надо подумать. А маленький Тоби восклицает:

— Давай, бабушка! Поехали с нами!

Я обещаю, что непременно подумаю, и мистер Келлер-Браун извлекает его из кресла. Я вижу, что он так и держит в руках мой кулон.

— А это что такое? — спрашивает его отец. Ему приходится стаскивать цепочку с пальцев озорника. — Давай-ка отдадим это миссис Уиттиер, — говорит он и передает мне кулон. Но я открываю ящик столика и опускаю его внутрь.

— Это не мое, это Тоби, — говорю я. — Это прилетал ангел, пока он спал, и подарил ему.

Тоби кивает с серьезным, как у совы, видом и говорит:

— Да, папа, это ангел... — И, помолчав, добавляет, наверное, потому, что лицо у камеи белое: — Белый ангел.

— Вперед, во имя Иисуса! — орет Отис, и все выходят из автобуса.

Мы остановились на дороге, потому что вся площадка для машин (бывшая когда-то лучшим пастбищем Эмерсона) забита автомобилями, автобусами, автофургонами и еще всякой всячиной.

Религиозная ярмарка напоминает трехъярусный цирк. Толпы людей сидят на земле, прогуливаются, спорят и поют песни. Один длинноволосый пацан ходит босиком от машины к машине и запихивает под дворники какие-то прокламации, другой длинноволосый ходит за ним следом и приклеивает к бамперам наклейки «Есть только Христос», вытаскивая одновременно бумажки, засунутые предыдущим пропагандистом, когда тот не смотрит. Потом первый хватает второго, и между ними начинается ожесточенный религиозный спор. Отис со своим мечом идет примирять их и одновременно распространять свои собственные листовки.

За садом я вижу сцену, возведенную на фундаменте, на котором когда-то стоял дом. Какая-то девушка у микрофона играет на цитре и дрожащим голосом исполняет тексты из Писания. Девлин спрашивает, знаю ли я, откуда эти стихи. Я говорю, что предпочла бы, чтобы они стихли. Но это дурной каламбур.

За сценой мы наконец находим Бетси и детей. Дети тут же порываются засыпать меня подарками, но Бетси просит, чтобы они подождали до пирога. Мужчины отправляются готовить следующее выступление, а мы с Бетси идем смотреть сад.

— Пошли, Тоби, — кричит Калеб, таща малыша вперед, — я тебе покажу такое, чего у тебя в саду точно нет. — А Бетси объясняет мне, что он имеет в виду сиамскую кошку, которая окотилась под кустом ревеня.

— Остался только один котенок. Она запрятала их сначала на сеновале, и Девлин случайно пятерых задавил трактором. Так что последнего она решила перетащить в сад. Он уже достаточно большой и сам может лакать, но она его никуда не отпускает.

Мы идем, разглядывая, как вырос горох, и обсуждая, как многолетние растения перенесли морозы. Когда мы подходим к ревеню, Тоби уже обнимает котенка, лучась такой улыбкой, которой и сравнения-то не подыскать.

— Впервые вижу, как он улыбается, — говорю я Бетси.

— Правда, мама, Тоби нельзя брать нашего котенка? — спрашивает Калеб. Бетси говорит, что если его родители не возражают, то он может забрать его. Я говорю, что, учитывая такое столпотворение, лучше оставить котенка с мамой. Улыбка с лица Тоби исчезает, но он так и не выпускает котенка из рук, глядя на нас с душераздирающим видом. Бетси говорит, что он может подержать его, если будет осторожен.

— А мы тем временем спросим у Макелы, — добавляет она.

На протяжении всего оставшегося дня Тоби ни на минуту не выпускает котенка, сопровождаемый сердитым Калебом с одной стороны и встревоженной мамой-кошкой с другой.

Шерри ведет меня показывать свои новые занавески, и мы пьем мятный чай. Судя по звукам, на сцене уже все в порядке. Мы выходим во двор как раз в тот момент, когда завершает свое выступление хор мальчиков из Юты. Все проталкиваются поближе к сцене, так что становится довольно тесно, но дети приберегли для меня тенистое местечко с расстеленным одеялом и подушками.

Я не вижу ни Девлина, ни мистера Келлера-Брауна, но не заметить Отиса просто невозможно. Он вертится перед самой сценой, то и дело цепляя всех своим мечом, зажатым между ног, и кричит попеременно то «Аллилуйя!», то «Аминь!», то «Не забывайте Пирл-Харбор!». На его мешковатых штанах кто-то вывел спреем «Подставь другую щеку», и я говорю Бетси, что если бы он знал, где его счастье, то подставил бы ее мне.

Роль конферансье исполняет один из местных священников. После хора мальчиков из Юты он спрашивает, не могут ли все немного успокоиться и проявить элементарное уважение — это он произносит, глядя прямо на Отиса — «элементарное уважение к одной из величайших евангелических групп всех времен и народов — «Поющим Брассам». Я говорю: «самое время» и опускаюсь на подушку.

Начинается все как в Колорадо-Спрингс: за сценой раздается звон колокола — сначала медленно и еле слышно, затем все быстрее и громче. Очень впечатляет. Даже Отис успокаивается. Звон становится все громче и громче, пока не начинает казаться, что небо сейчас расколется и у тебя лопнут барабанные перепонки, и вот с последним самым громким ударом они выбегают на сцену и начинают петь всемирно известную «Звони в колокола».

Сначала мне кажется, что всех нас обманули. Эти пять толстяков — «Поющие Брассы»?! Да нет же, те были высокими и худыми, с ярко-рыжими волосами, которые нимбами сияли над головой. А у этих — сотня хилых седых волосин на четверых, плюс женщина в парике, словно сделанном из ржавой проволоки. И будь я проклята, если на ней нет корсажа, а выступающие на ногах вены я вижу за пятьдесят футов!

Но так и есть — это они. Все их жесты и движения точно совпадают с тем, что осталось в моих воспоминаниях. Но возникает ощущение, что они пустились в путь, позабыв о смазочном масле. Голоса их звучат чудовищно! Дело было не в старости — я знаю массу гораздо более старых групп, которые прекрасно поют, скрипят и свистят, — дело было в том, что они стали выхолощенными и плоскими, словно кто-то выскреб их внутренности и оставил одну оболочку. Я вспоминаю, что у них были проблемы с налоговой инспекцией, и думаю, что, может быть, все связано с этим. Однако в драматизме им не отказать. Они исполняют несколько песен, и публика аплодирует из чистого сострадания. А потом к микрофону подходит Джекоб Брасс.

— Спасибо всем, — говорит он. — А теперь следующий номер... насколько мы слышали из самых достоверных источников, это любимая песня одной милейшей дамы, которая в этот прекрасный весенний день отмечает здесь свой день рождения. Восьмидесятишестилетие. Поэтому сегодня, в Великую пятницу, мы посвящаем эту песню имениннице — миссис Ребекке Уиттиер!

Мне хочется выкопать нору и спрятаться в ней. И должна признаться, что если быстрые песни им плохо удавались, то медленная звучала просто жалко. К тому же еще и Отис снова взялся за старое.

— Где ты была, когда они прибивали Его к кресту? — пели они, а Отис им отвечал:

— Я в Танзании пил апельсиновый ликер и могу доказать это! — причем делал это настолько громко, что народ покатывался со смеху, а это, естественно, вдохновляло его еще больше.

— Когда копьем Ему проткнули бок...

— Нет, опять-таки меня не было — я даже на дерби мотоциклистов не хожу!

Брассы были настолько выведены из себя, что, к всеобщему облегчению, в ярости покинули сцену после двух куплетов.

Бетси говорит, что ей очень жаль, что мою любимую песню так испортили, я говорю, что мне тоже жаль, а маленький Тоби заявляет, что ничего страшного, потому что сейчас будет выступать команда папы. И тут толпа действительно начинает кричать и улюлюкать. «Молитвенные Птахи» — полная противоположность Брассам. Мистер Келлер-Браун, еще один бородатый высокий черный чувак и трое очаровательных девочек выскакивают на сцену в пурпурных одеждах. Чувак с бородой поет басом и играет на органоле, а мистер Келлер-Браун — на каких-то народных ударных инструментах. Девушки поют, играют на гитарах и бьют в бубны. После Брассов они кажутся глотком свежего воздуха. Подпрыгивая в такт музыки, к нам приближается мой внук.

— Как тебя понравилась песня в твою честь? — спрашивает он, садясь рядом со мной на подушку, чтобы легче было дотянуться до яиц, приготовленных со специями. Я отвечаю, что все было отлично, но в подметки не годится ребятам, которые выступают сейчас. Его губы, измазанные горчицей, расползаются в стороны.

— Так Птички тебе нравятся больше?

Я говорю, что они дадут сто очков вперед всему, что я слышала по радио. Но, кажется, кто-то сказал, что жена мистера Келлера-Брауна тоже поет в группе?

— Да вот она — крайняя слева, — отвечает мой внук.

А я, даже не задумываясь, спрашиваю:

— А как же наш... — и замолкаю, прежде чем произнести «голубоглазый», но уже поздно. Внук пожимает плечами, а Бетси прикладывает палец к губам, указывая глазами на сидящего рядом малыша с котенком.

Я готова вырвать себе язык.

Следующее событие происходит уже после захода солнца. После того, как большая часть людей разъезжается или разбредается, мы отправляемся в осиновую рощу есть мой именинный пирог. Мистер Келлер-Браун подгоняет туда свой автобус, а дети накрывают на стол. Они поют «С днем рожденья, прабаб!», а Квистон прыгает вокруг пирога с коробком спичек, пытаясь зажечь все свечи.

— А теперь вам придется помогать мне задувать их, пока мы не устроили лесной пожар, — говорю я.

Детей куча — трое отпрысков Девлина — Квистон, Калеб и Шерри, Камкват и Мей Бигимы, Дэнни и Дениза Бадди и целая пачка Доббсов. Все толпятся у пирога. Только маленький Тоби с котенком стоит в стороне.

— Квистон, пропусти Тоби. Чтобы задуть столько свечей, нам потребуются все имеющиеся силы. Все готовы? Раз... Два... — все, за исключением Тоби, набирают полные легкие воздуха. Тоби уткнулся подбородком в уши котенка, и оба смотрят на меня одинаково, говоря взглядом: «Дуй!»

Когда я снова поворачиваю к нему голову, рядом стоит его отец с фонарем в руках. Он уже снял свой бордовый костюм и переоделся в другое живописное одеяние.

— Боже милостивый! Вот это да! Не знаю, что красивее — вы или этот пирог.

На самом деле пирог больше всего похож на подушку, зато костюм мистера Келлера красив необычайно — бархатная бордовая рубаха с золотым подолом, расшитая спереди и сзади драконами, быками и орлами. Он учтиво благодарит меня за комплимент и поднимает над головой шипящий фонарь.

— Наверное, вы держали свою жену взаперти с нитками и иголками не менее полугода, — говорю я. Мы уже выпили с Бетси по стакану шерри, и я чувствую себя абсолютно раскованно.

— Нет, — отвечает он, доставая бумажные стаканчики для пунша. — Это заняло всего три месяца. Я сделал все сам.

— Никогда в жизни не видела, чтобы мужчина создал что-нибудь столь изысканное, — подкалываю его я.

Дети разражаются хохотом, но мистер Келлер почему-то неправильно меня понимает, смех затихает, и вместо того, чтобы ответить на мою колкость, он идет раздавать пунш детям.

— Ну согласитесь, что ваша жена тоже в этом участвовала, — говорю я, пытаясь загладить свою дурость. Но прежде, чем он успевает ответить, перед нами появляется Отис и берет пластиковый стакан.

— Что касается жены Макелы, бабушка, то я готов дать руку на отсечение — она вообще ничего не делает. — Отис наливает себе полстакана бренди и добавляет: — С некоторых пор.

Тишина становится еще более гнетущей. Я начинаю опасаться, не продырявят ли Отису голову, но он продолжает как ни в чем не бывало лакать свое бренди, не обращая ни на кого внимания.

— Свое первое причастие я пью из пластикового стаканчика, — стонет он, — Как это по-сельски. В моем баре «Митзвах» они хоть чистые.

После успеха с передразниванием Брассов Отис становится все несносней — он поет, декламирует стихи и вмешивается в чужие разговоры. Однако все воспринимают это благодушно. Девлин когда-то сказал мне, что Отису при рождении дали слишком много кислорода, поэтому на него никто не обижается. Однако совершенно очевидно, что, невзирая на количество кислорода, мистер Келлер-Браун начинает накаляться. Он выхватывает стаканчик из руки Отиса и швыряет его в костер.

— Так это ваше первое причастие, мистер Коун? Для такого дела сейчас мы найдем что-нибудь более подходящее.

И я вижу, как его свояченица, беседовавшая с моими внуками и Фрэнком Доббсом, поднимается.

Мистер Келлер-Браун поворачивается ко мне и передает черпак для пунша.

— Подержите, миссис Уиттиер, а я постараюсь подыскать мистеру Коуну более соответствующий сосуд.

— Я все сделаю, Монтгомери... — подбегает его свояченица.

— Нет, — отвечает он, — я сам это сделаю, — и она замирает.

Отис протягивает руку за другим стаканом, бормоча, чтобы никто не беспокоился, и мистер Келлер отвечает, что никто и не будет беспокоиться. Отис застывает, не осмеливаясь взглянуть ему в глаза.

Дети начинают нервничать, и я говорю:

— Послушайте, мистер Келлер, если даже у Отиса есть свой стакан, неужели я не достойна своего?

Шерри, родившаяся под знаком Весов и являющаяся миротворицей по природе, подхватывает:

— Это же прабабушкин день рождения!

И все дети, включая Тоби, начинают вопить:

— Да, да, дайте бабушке стакан!

Мистер Келлер отрывает свой взгляд от Отиса и переводит его на меня.

— Конечно, — смеется он. — Простите меня, миссис Уиттиер. — Он подмигивает и показывает на Отиса большим пальцем. Я тоже подмигиваю ему и киваю, давая понять, что и сама не раз была близка к тому, чтобы свернуть ему шею.

Он уходит в автобус, а дети снова набрасываются на пирог и мороженое. Терпеть не могу, когда люди ссорятся, и всегда отличалась способностью сглаживать острые углы. Когда я жила с Леной, Девлин и Бадди постоянно ссорились из-за того, чья очередь постригать газон. Пока они выясняли отношения, я брала газонокосилку и принималась за дело, после чего они появлялись с побитым видом и завершали начатое. (Если говорить начистоту, я занималась откровенной провокацией.) Поэтому я считаю, что буря миновала, и тут мистер Келлер-Браун выходит из автобуса с тремя стаканами бренди. Свой я выливаю на землю, наполняю его пуншем и чокаюсь с детьми. Отис заявляет, что он меня понимает, так как ему уже не раз исполнялось восемьдесят шесть. Все смеются, и вся неприязнь к нему растворяется в пространстве. Не проходит и пяти минут, как он снова начинает нести полную околесицу.

Я открываю подарочки, преподнесенные мне детьми, и обнимаю всех. Бадди подкидывает в костер полешки. Мы садимся вокруг и начинаем петь, а дети жарят на огне алтей. Фрэнк Доббс прыгает вокруг с губной гармошкой, а бородатый черный парень стучит в барабаны мистера Келлера. Девлин бренчит на гитаре, хотя никогда и двух аккордов взять не мог, костер догорает, и сквозь новорожденные листики начинает просачиваться лунный свет. Бетси и жена Бадди забирают детей в дом. Мистер Келлер-Браун уводит Тоби, все еще обнимающего котенка, в автобус, после чего возвращается с баночкой каких-то драже, которые бросает на угли. Настоящая ливанская мирра, — говорит он. Она распространяет свежий и пряный запах, как кедровые ветки осенью. Потом он приносит подушки, мужчины рассаживаются и начинают обсуждать законы мироздания, и тут я понимаю, что мне пора.

— Ну и где моя сумка? — шепотом спрашиваю я у своего внука.

— В хижине, — отвечает он. — Бетси там уже тебе постелила. Идем, я тебя провожу. — Я говорю ему, чтобы он не беспокоился — на небе яркая луна, к тому же я могу ориентироваться на этой ферме с завязанными глазами, — и желаю всем доброй ночи.

В осинах трещат цикады. Я прохожу мимо старого плуга Эмерсона, который кто-то, судя по всему, пытался превратить в подставку для почтового ящика, но так и не довел дело до конца и бросил его ржаветь в траве. Мне почему-то от этого становится грустно, и я замечаю, что цикады тоже затихли. Я медленно бреду почти до самой изгороди, и тут он внезапно возникает передо мной — шипящая остроконечная черная пирамида.

— Не смей лезть ко мне и моему мальчику! Слышишь? Больше никогда! Ты меня поняла?!

Я, конечно, пугаюсь. Но не могу сказать, что я очень удивлена. Потому что сразу догадываюсь, что это за черная пирамида и откуда раздается это гортанное шипение. К тому же я понимаю, что он имеет в виду.

— Я позволил ему взять чертов кулон, сказал себе: «Она старуха. Просто старая. Не соображает». Но разводить те же сопли вокруг сраной кошки — это уж слишком!

Кто-то сзади огромными лапами обхватывает мою голову, заставляя смотреть ему в глаза. Пальцы зажимают мне рот. Мне не вскрикнуть, не отвернуться, не моргнуть.

— Белый ангел! Белая мамочка-ангел, блин! Я тебе покажу белого ангела!

И тут, о Господи, он словно откидывает с лица темное покрывало. Две груди, колыхаясь, надвигаются на меня, пока черные соски не прикасаются к самым моим глазам... заставляя сосать... вливая в меня такие образы и мысли, которые разум отказывается воспринимать... «Пусть текут мимо», — говорю я про себя и представляю утку, омываемую дождем. Наверное, эта бултыхающаяся утка оказывается для него полной неожиданностью, потому что он начинает моргать. Я ощущаю, как невидимые руки выпускают мою голову, и понимаю, что за моей спиной никого не было.

— Берегись, пока я тебя не поймал...

Утка вытягивает шею и крякает. Он ерзает и снова мигает.

— И чтобы ты больше не смела за моей спиной влиять на моего сына! Поняла? Отец сам позаботится о своем ребенке. Понятно?

Он исчезает в кустах, прежде чем я успеваю перевести дыхание, и я изо всех сил бросаюсь к хижине, где, не глядя, заглатываю две желтые таблетки и накрываюсь с головой одеялом. Я не позволяю себе думать и лишь произношу все известные мне тексты Писания, включая «Ты создал эту страну» и «Скажи, что Ты видишь». Я уже перехожу к рецептам теста, и только тут они начинают действовать.

Господи, я не люблю принимать снотворное без крайней необходимости, так же как и просить у Тебя что-нибудь. Зачастую я лежу в постели не смыкая глаз до самого утра, слушая, как в Тауэрсе опускаются и поднимаются лифты. Из-за этих таблеток я всегда слишком долго сплю, а потом еще несколько дней чувствую себя одурманенной. Обычно из-за них и сны не снятся. Но сейчас сны просто разрывают меня на куски! Это тысячи картин и мыслей, которыми меня напоили. Они исходят не от меня, я пытаюсь их загасить, как искры на матрасе. Они вспыхивают холодным огнем, освещая иное представление о жизни, о смерти и бессмертии. Главной была эта тень, то аллигатором, то пантерой, то волком врывавшаяся в мой мир, отхватывая от него куски, отламывая ветви: руки Девлина, перебирающие струны гитары, ногу шагающего рядом Доббса, мой собственный язык, произносящий какие-то миротворческие глупости. Она пожирает мисс Лон. Она сжирает Эмерсона и большую часть моего прошлого. А потом она, эта темная всесокрушающая тень, устремляется вперед, в будущее, оставляя от него голые обглоданные кости и лишая его всех радостей — именинных пирогов, подарков, дешевых безделушек. Навсегда. И это обнаженное будущее начинает остывать, овеваемое ледяным ветром, пока его дыхание не становится таким же холодным. Это будущее все еще реально, но не более чем скала или ветер. Единственное, что ему остается, это стоять, пялясь в вечность, и ждать, не захочет ли Господь им воспользоваться. Как старому мулу или призраку мула. Его суть исчерпана, его семя не посеяно и не взойдет, потому что он мул, шутка Господа.

Несказанная горечь пронзает меня до мозга костей. Кажется, я никогда не перестану слышать его безнадежный, одинокий крик. Я начинаю плакать, мне хочется как-то его утешить, но как можно утешить жертву шутки Господа? Крик его становится громче. Однако теперь он уже звучит не столь жалостно. Я открываю глаза и сажусь на кровати. За окном, воя на Луну, кружит Отис, преследуемый Девлином и остальной компанией, — он машет деревянным мечом и пытается всех разогнать в разные стороны.

— Стоять! Это не я взял его сосиску! Девлин! Доббс! Старики! Помогите! Я и так уже падаю с ног!

Призывы о помощи сменяются агрессией, когда они подходят ближе, словно расстояние превращает их в чудовищ.

— Ребята, вы что, не видите, он убивает меня?! Меня, который никогда в жизни... он не имеет права... ты, черный ублюдок... что я такого сделал? Я просто дурака валял!

И, не переставая кричать, он бросается на изгородь, огораживающую курятник. Повиснув на проволоке, он отмахивается от преследователей мечом. Курицы кудахчут, мужчины кричат, а сам Отис, похоже, окончательно спятил. Господи Боже. Это уже не дурость, — говорю я себе, — это уже настоящее безумие. Ему действительно надо помочь. Кто-то должен куда-нибудь позвонить. Но единственное, что мне остается, это наблюдать за происходящим, так как все это кажется частью сна, пока наконец меч Отиса не застревает в проволоке и преследователи не скручивают его владельца. Он плачет и сопротивляется.

Я вижу, как его уносят в дом, после чего встаю, одеваюсь и, даже не задумываясь, отправляюсь обратно в осиновую рощу. Я не испытываю никакого страха. Скорее — чувство некоторой неуверенности. Земля под ногами колышется. Из крон деревьев выглядывают самые фантастические лица из всех, которые я только могла вообразить за свою жизнь. Но мне все равно почему-то не страшно. Я чувствую, что стоит мне испугаться, и со мной случится еще более страшный приступ безумия, чем с Отисом под воздействием проклятия мистера Келлера-Брауна.

Впрочем, оказывается, что он не втыкает иголки ни в каких кукол. Он сидит в наушниках в своем терапевтическом кресле и читает большую книгу. Через окно я слышу запись, пленку или что-то в этом роде: хор мужских голосов исполняет песню на иностранном языке. Губы мистера Келлера движутся в такт исполняемой музыке. Я стучу в боковину открытой дверцы.

— Можно войти на минутку?

— Миссис Уиттиер? — спрашивает он, подходя к двери. — Конечно. Заходите. Для меня это большая честь.

Он протягивает мне руку и, кажется, действительно рад меня видеть. Я говорю, что долго думала и не хочу, чтобы между нами оставалось недопонимание... Он меня обрывает и сам принимается извиняться за то, что повел себя столь недопустимым образом и... подождите минутку. Пожалуйста. Он разворачивается и нажимает кнопку магнитофона. Усилитель отключается, но пленка продолжает вращаться, и до меня доносится еле слышный хор голосов из наушников, лежащих на кресле: «Прам-па-па-пам»...

— Я очень рад, что вы пришли, — говорит мистер Келлер. — Я ужасно переживал из-за своего поведения. Мне нет прощения, но я прошу вас меня извинить. Заходите.

Я отвечаю, что все это вполне объяснимо, потому-то я и пришла. Я начинаю рассказывать, что не сказала мальчику ничего обнадеживающего насчет котенка, пока он не получит разрешения у мамы, и бросаю взгляд на водокровать. Котенка там нет, а в подушках неподвижно, как тряпичная кукла, лежит Тоби, уставившись на стеклянные бусы, свисающие с потолка. На его голове тоже наушники. Он не спускает глаз с вертящихся то туда, то сюда бус.

— Это я должна просить у вас прощения, — говорю я и объясняю, что именно для того и пришла. Он вел себя абсолютно правильно, а я не имела права пудрить мозги его сыну и получила по заслугам. Из наушников несется что-то вроде «Ра-ра-ра, тат-ни-кам». Мистер Келлер-Браун говорит, что все нормально и хорошо, что мы извинились друг перед другом. Снова друзья? «Конечно», — отвечаю я. «Ра-ра-ра, тат-ни-ай-сис-рар-кам», — как густой сироп, медленно льется из наушников. Он говорит, что надеется, что я все же обдумаю его предложение поехать с ними в Лос-Анджелес, так как это будет для них большой честью. Я отвечаю — жаль, что они едут не в Арканзас, потому что мне надо в Арканзас по юридическим делам. Он говорит, что после Оклахомы они намереваются заехать в Сен-Луис, а это недалеко от Арканзаса. Я говорю — надо посмотреть, как я буду завтра себя чувствовать, — сегодня был тяжелый день. Он желает мне спокойной ночи и помогает спуститься по ступенькам. Я благодарю его.

Глядя на его лицо за окном автобуса, я не могу определить, насколько он искренен. Но мир вокруг явно светлеет, обретает прежние черты, всепожирающая тень отступает. — А теперь обо всем забудь, — говорю я себе и представляю, что дождь кончился и утка улетела.

Я иду в лунном свете вдоль рощи. Все вокруг постепенно приобретает нормальный вид. В деревьях трещат цикады. Земля ровная, и вокруг разлит ночной покой. И мне уже почти удается убедить себя в том, что все кончилось — просто это бредни старой женщины, больше ничего страшного не будет, — как до меня доносится мяуканье кошки.

Между корнями осины лежит заваленный камнями котенок. Камни настолько тяжелы, что мне едва удается сдвинуть их с места. «Ты права, — говорю я кошке, — не надо было выпускать его из-под ревеня». С жалобным мяуканьем она следует за мной. Я продолжаю разговаривать с ней, ощупывая по дороге котенка, пытаясь определить, что с ним произошло. И, нащупав цепочку, тут же вспоминаю детство, когда, собирая в сумерках персики, схватила летучую мышь, та вырвалась и улетела, а я с искусанными руками загремела с лестницы вниз — именно об этом думаю я, ощупывая кулон с камеей, обмотанный вокруг шеи котенка. «Господи, да что же это?!» — кричу я и, даже не пытаясь снять цепочку, бросаю котенка под крыльцо хижины. Я захожу в дом, достаю еще одну таблетку и опускаюсь на колени, моля о том, чтобы Он ниспослал мне знак.

Издали доносится крик петуха. Ну хорошо. Хорошо, не надо знака, Господи, тогда дай мне хотя бы сил, чтобы поступать так, как я должна, ибо мне кажется, что у меня больше нет выбора, как только идти напролом, аминь, Господи, аминь...

(продолжение следует)

Теперь мы знаем, сколько дырок можно проделать в Альберт-холле

На исходе 1968 года руководители «Центра мертвых» по причинам и тогда-то непонятным, а теперь уж и вовсе покрытым забвением, договорились с «Битлз» отправить им в Лондон образцы психоделиков.

Что-то вроде культурного лендлиза, рукопожатие через океан и всякое такое.

Нас было тринадцать человек — хиппи, горлопаны, мегеры, Ангелы преисподней со своей командой, несколько серьезных менеджеров с кучей проектов и предложений и один Веселый проказник без каких бы то ни было конкретных целей.

Я был счастлив исчезнуть из Соединенных Штатов, где только что вышла книга обо мне и моих кислотных дружках, так что я постоянно ощущал себя в свете прожекторов, которые жгли как ультрафиолет. Напряжение, создаваемое этим вниманием, пугало и одновременно возбуждало меня, так что мне надо было от него передохнуть, пока я к нему не пристрастился. Только попадите в луч такого прожектора, и вы никогда не забудете этого ощущения. С вами внезапно начинают происходить перемены, вас выделяют, возвышают, вы забываете о дешевом страхе перед сценой и устремленными на вас дотошными взглядами Жар этого луча растворяет нерешительность и застенчивость. Их место занимают легкость и ощущение власти. Единственное, что можно с этим сравнить, это автомобильные гонки. Сонная протоплазма внезапно достигает совершенства Брюса Ли, превращая человека в дракона. Однако у всего есть и своя оборотная сторона, не так ли? Если вы зайдете с противоположной стороны этого прожектора и оттуда взглянете на сияющую звезду, то увидите крестик на линзе этого телескопа и нарезки на стволе — Кеннеди... Кинг... Джоплин... Хемингуэй...

В общем, мы вылетели в Лондон, проведя весь полет исключительно под кайфом. Однако когда DC-8 начал пробиваться сквозь густой английский туман к аэропорту, все вдруг поняли, что наши трансатлантические шуточки могут обойтись нам серьезными неприятностями на таможне, а то, что невозможно выкинуть, лучше проглотить.

И вот мы подплываем к столу таможенника — чертова дюжина американцев с квадратными глазами — в коже, мехах, ковбойских шляпах и прочих стремных прибамбасах. Усталый таможенник горько вздыхает при виде нас, а затем в течение трех часов производит досмотр наших вещей, включая цилиндры двух Харли. Уже далеко за полдень флотилия наших такси, эскортируемая на мотоциклах Ангелами — Старым Бертом и Сэмом Сматерсом, направляется в сторону Лондона. Когда мы добираемся до «Яблока», вокруг уже сгущаются холодные серые сумерки.

У дверей стоит небольшая группка правоверных, на лицах которых написано лучезарное терпение почтительных паломников. Фриско Фрэн, высокая тридцатипятилетняя блондинка, испытывающая нежные чувства к Старому Берту и его новому Харли, в норковом манто за шесть тысяч долларов, накинутом поверх грязных джинсов и футболки, окидывает взглядом собравшихся фанов, переводит его на белоснежное здание и замечает:

— У меня такое ощущение, словно мне предстоит аудиенция у Папы Римского.

В вестибюле нас встречает ангельского вида администраторша, награждающая всех мужчин развязной улыбочкой и вручающая тисненые приглашения. Она похожа на Лулу из «Сэру с любовью». Созвонившись с кем надо, она пропускает нас наверх в холл № 2, где тусуются рок-н-рольные менеджеры — англичане, янки и даже один лягушатник — они обнимаются, машут по рок-н-рольному руками и выпендриваются друг перед другом. Затем мы входим в устланный пурпурными коврами бастион холла № 3, где наконец появляется Джордж Харрисон. Он пожимает всем руки и ведет нас в самое сердце «Яблока» — через бесконечные кабинеты и петляющие коридоры, увешанные золотыми дисками, в огромную звукозаписывающую студию в самой сердцевине здания, напоминающую святилище капитана Немо в исполнении Диснея, и наконец к лестнице, ведущей в большое помещение, в котором, как нам сообщают, мы можем жить. Все замирают, уставившись на накрытые столы: запеченные поросята, жующие яблоки, копченые индейки, сыры, хлеб, ящики с бутылками шампанского и пивом до самого потолка... все это приготовлено, как нам сообщают, для большой рождественской вечеринки. Старый Берт тут же бросает на пол свой обшарпанный спальник и задвигает его ногой под стол, ломящийся от жареных гусей.

— Почти как дома, — заявляет он.

На мгновение забегает Ринго, чтобы поприветствовать нас, а потом в коридоре, кажется, мелькает Пол, хотя нас заверяют в том, у него сейчас помолвка в Нью-Йорке. Однако парень настолько симпатичен, яркоглаз и босоног, что вполне может сойти за Пола. К тому же и рост у него соответствующий.

— Какие они все... — бывшая рок-звезда Спайдер, превратившийся в высокого волосатого тридцатилетнего хиппи, пытается подыскать точное слово, — миниатюрные.

— Они все одного роста с Ринго, — добавляет Гладкий Сэм.

— Хочется прикрыть их всех зонтиком, — с потеплевшим от нежной заботы взором произносит блондинка в норке.

Джона мы увидели только на знаменитой рождественской гулянке. То, что происходило в «Яблоке» тем вечером, описано во множестве книг, как про-, так и антиамериканских, так что я не стану углубляться в события того дня и в интересах драматургии опишу лишь обстоятельства, предшествовавшие появлению Леннона.

Пока день катился к предстоящему празднеству, мы выкатились на улицу, чтобы прогуляться по рождественскому Лондону и пройтись по местным пабам — нагулять, так сказать, аппетит. Когда мы вернулись к дому 3 по улице Савиль, лестница была забита наглыми фанатами, вооруженными альбомами для автографов (каждый из них походил на Лулу), а когда мы миновали холлы № 1 и № 2, то выяснилось, что прямо посередине алого ковра в холле № 3 уже расположилась еще одна банда американцев. Не знаю, как им удалось проникнуть в самое сердце «Яблока», так как вид у них был еще более нечесаный, чем у нас. Там было с полдюжины криво улыбавшихся больших волосатых чуваков, пачка голых и шумных детей и худая рыжая девица лет тридцати с лишним, щеголявшая в выцветшем домотканом синем платье и говорившая с провинциальным акцентом.

— Мы — «Пламенные псы», — сообщила нам она, — и приехали сюда специально из Арканзаса, чтобы увидеть «Битлз». У меня было видение: я бегу с Джоном по ярко-синей воде Карибского моря, и он говорит мне: «Пошли вместе». Мы были голыми и уже приняли кислоту. Мы выбежали на берег и поднялись в небо. И он назвал меня Люси Даймонд. Давайте споем, ребята.

Дети перестали возиться, послушно расселись кружком и затянули: «Джон и Йоко, Ринго тоже, Джон и Йоко, Ринго тоже...»

Девица принялась кружиться по ковру, выставляя локти и коленки.

— Мы знаем, что они здесь. Один из наших видел их в коридоре с большим красным мешком. Эта песня поможет нам соединиться. — Глаза ее мечтательно прикрылись при этой мысли, она перестала извиваться и наградила нас столь же выцветшим, как и ее платье, взглядом. — Вы, конечно, знаете, что «Битлз» — это самые благословенные люди на Земле? Неужели, когда вы слышите их песни, вы не говорите себе: «Да благословит их Господь»? Лично я сказала именно это, когда посмотрела «Желтую субмарину» после своего последнего аборта. «Да благословит их Господь». И сколько людей во всем мире благословляет их. Так что они святые! Благословенные святые! Есть ли сегодня на этой несчастной Земле кто-нибудь другой, чье имя благословлялось бы чаще, чем имя «Битлз»?

Мы никого не смогли назвать. Мы проголодались, устали и были совершенно не расположены играть в «Назови десять святых». Когда дверь наконец открыли и мы двинулись к себе, дети продолжали петь «Джон и Йоко...», женщина снова начала извиваться, а чуваки кивали в такт головами. Мы молча поднялись к себе, чувствуя, как бурчит в животе от голода, и обнаружили, что вся пища куда-то делась. Не осталось ничего, кроме запахов, воспринимавшихся как злая насмешка. Старый Берт, бухтя себе что-то под нос, вытащил из-под пустого стола свой спальник.

— Благословляйте их сколько угодно, только для этого совершенно не обязательно являться сюда.

— Вот именно, — согласилась Фриско Фрэн. — Давайте сваливать.

В главном святилище уже собиралась праздничная толпа — благоухающие сандалом франты в шерстяных костюмах, девицы, увешанные яркими бусами, в пышных юбках от Видал Сассуна, обслуга в теннисках и рубашках, как у Неру. Шампанское лилось рекой. И Старина Берт решил, что перед уходом было бы неплохо перекусить. Обоняние подсказывало ему, что еда где-то неподалеку, и он тронулся к раздвижной двери, которую охранял проворный паренек в клетчатом жилете.

— Что скажешь, приятель? — произнес Берт с акцентом кокни, почерпнутым днем в пабах. — Как насчет куриной ножки на дорогу?

— Нельзя, — не слишком уверенно ответил паренек. — Это на потом. Для приглашенных. Понимаешь? На потом.

— Так мы же и есть приглашенные, старик, — заявил Берт и извлек свое приглашение. — К тому же мы собираемся уходить. И еще я не ел с самого аэропорта, — добавил он, указывая большим пальцем за спину и тем самым определяя отдаленное прошлое.

Пацан смотрит на этот палец с въевшимися в кожу после сборки мотоциклов бензином и маслом, на кожаный браслет, утыканный металлическими заклепками, на руки с выступающими венами, покрытые татуировками в форме ножей и мертвых петель, и, кажется, уже готов отойти в сторону перед лицом надвигающейся махины Берта. Но тут рядом появляется распорядитель с длинными бакенбардами, фальшивой улыбкой и миндальным пирожным.

— Ничего не давай им, Клейберн, — заявляет это живописное существо, жуя пирожное. — Пусть поют здесь хоть до полного посинения. — И очень напрасно добавляет: — Это же настоящие пиявки и попрошайки.

— Что ты сказал, приятель? — широко улыбается Берт, забывая об индейке и поворачиваясь к тому, что, на его взгляд, может оказаться более лакомым кусочком. — Что ты сказал?

— Я сказал — пиявки и попрошайки.

Бэмс! И распорядитель кувырком летит к стене, медленно сползает вниз и остается лежать, как дохлая рыба. Все присутствующие мгновенно разделяются на два лагеря — англичане в едином порыве британской горячности оказываются с одной стороны ковра, а американцы с другой.

— Кто еще думает, что мы пиявки и попрошайки? — интересуется Берт, глядя на группу противников. Причем делает это насколько вызывающе, что все понимают — если сейчас кто-нибудь не примет вызов, то члены местной команды уже никогда не смогут взглянуть в стальные глаза адмирала Нельсона. Я на всякий случай снимаю часы и убираю их в карман. Музыка прекращается. Члены обеих команд напрягаются, сплотив ряды и готовясь к схватке.

И именно в этот момент в проходе между двумя группами появляется Джон Леннон в красном костюме Санта Клауса и с дурацкой белой бородой.

— Ну ладно, — говорит он негромко, но очень отчетливо и серьезно, хотя его бледное, отполированное лучами славы лицо в круглых очечках продолжает излучать свет. Его худые руки выныривают из белых меховых обшлагов, и он, как Моисей, разделяющий воды, простирает их в разные стороны: — Хватит.

И на этом все заканчивается. Он останавливает уже закипающую драку. На Берта это производит такое сильное впечатление, что он перед всеми извиняется и даже помогает распорядителю отряхнуть с бакенбардов кровавые кокосовые крошки. Все начинают смеяться. Хлопает открываемая бутылка шампанского. Снова начинает звучать музыка. Из-за спины Джона, как рождественский клон, возникает Йоко в точно таком же санта-клаусовском костюме, с огромным красным мешком на плече, и приступает к раздаче подарков. Фрэн наконец снимает с себя норковое манто и принимает решение остаться. Спайдер начинает посматривать на нервозно ведущих себя Лулу. Появляются официанты с нарезанным мясом и маринованными яблоками. Вечеринка продолжается.

«О-бла-ди-о-бла-да...»

После Новогодних праздников я приезжаю в Лондон со своей семьей. Мы снимаем квартиру в Хэмпстеде, и каждое утро я езжу на метро в «Яблоко» записывать пластинку. Она так и не вышла. Проект развалился из-за административных неувязок. Я не слишком переживал. Это было веселое время — мне нравилось болтаться в «Яблоке» в те дни, когда жизнь там еще ничем не была омрачена.

Время от времени я видел Джона Леннона — то сидящим на крыше и смотрящим в небо, то бродящим по коридорам, то играющим на рояле в студии, то в Альберт-холле на выпендрежной «Алхимической свадьбе», когда он с Йоко в течение сорока минут сидел в большом мешке, а толпа кричала: «Когда же Revolution № 9, Джон?», но никогда больше он не был столь отважен и лучезарен, как в тот рождественский вечер, когда встал между двумя разъяренными группами.

Это надо было видеть.

Когда он говорил «Мир», останавливались даже враждующие между собой ангелы.

И это не просто дань уважения почившей суперзвезде. На самом деле я хочу рассказать не столько о Джоне Ленноне, сколько о том, какое впечатление на нас произвела его смерть, о тех эфемерных и вполне реальных эманациях, которые докатились до нашей фермы... а главное, о трех гостях, посетивших меня в ту неделю, когда он погиб, как три привидения из рождественской песенки.

Первый появился за день до убийства, воскресным вечером, когда мы ждали на ужин маму и бабушку Уиттиер. С этим призраком было проще всего, и явление его было вполне объяснимо. Наверное, эта порода бродила по земле еще со времен первых племенных костров. Он, улыбаясь, появляется из темноты с бутылкой токайского в одной руке, стоптанным черным сапогом в другой и липким блеском в глазах, который можно консервировать и выставлять в Бюро стандартов: Блеск Классического Попрошайки.

— Мир этому дому! — провозглашает он сиплым голосом. — Я Библейский Билл и пришел к вам во имя нашего главного Искупителя. Есть кто живой?

— Нет, — отвечаю я, не задумываясь.

— Дев? Брат Дебори? Приветствую тебя, брат мой! — и он протягивает мне Библию и свое плохое вино.

— Нет, — повторяю я, не обращая внимания на подношения, и начинаю выталкивать его за дверь. На улице стоит целая толпа дрожащих на декабрьском ветру подростков. И Билла совершенно не устраивает перспектива снова оказаться на улице.

— Дев, ну зачем ты так? Я обещал этим ребятам. ..

— Нет, — продолжая его выталкивать, повторяю я.

— Да брось ты, чувак, — советует ему один из подростков. — Ты что, не видишь, что ты уже достал его?

— Но ребята...

— Пошли, — добавляет другой.

Они принимаются тащить его на себя, и так совместными усилиями мы доставляем его к «тойоте», из которой они все появились.

— Братья! Товарищи! Друзья! — продолжает вопить он.

— Нет, нет и нет! — отвечаю я.

Следующий визит оказывается более проблемным. Хотя бы потому, что этот гость вызывает симпатию. Он появляется на следующее утро, когда мы с Доббсом восстанавливаем разрушенную за ночь коровами изгородь. Всякий раз, как только холодает, Авен-Езер ведет стадо на амбар, надеясь прорваться к сеновалу не столько для того, чтобы поесть, сколько чтобы погреться. А в этот день было по-настоящему холодно. Оставленные после их полуночного рейда следы замерзли и впечатались в землю. Мы с Доббсом в кальсонах, комбинезонах и кожаных перчатках, но все равно замерзаем, и работа продвигается медленно. После часа безуспешных попыток вернуть столбы изгороди на место мы идем домой выпить джин-тоника и согреться. С третьей попытки мы затягиваем пролом проволокой и оставляем все как есть.

Я вижу, как он, согнувшись, стоит у нашей плиты, шевеля скрюченными пальцами и то поднося их к теплу, то отодвигая, как делает окончательно закоченевший человек, уже боящийся отогреться. Я стаскиваю сапоги и комбинезон и наливаю нам с Доббсом джин. Парень продолжает заниматься своим делом. Спустившаяся вниз Бетси говорит, что пустила его в дом, иначе он замерз бы до смерти.

— Он говорит, у него что-то есть для тебя.

— Наверняка, — откликаюсь я и подхожу ближе. Его заскорузлые лапы постепенно начинают краснеть. Да и лицо розовеет, и он улыбается.

Ему около сорока, как и Библейскому Биллу, и у него такое же загрубевшее лицо, обильно покрытое растительностью. Но волосы у него цвета можжевеловых ягод, а взгляд зеленых глаз весел и проницателен. Он говорит, что его зовут — не вру! — Малютка Джон, что мы с ним встречались пятнадцать лет назад на фестивале, и тогда ему кое-что дал я.

— Мне понравилось, и я пристрастился, — признается он, пожимая большими сутулыми плечами, — так что вряд ли уже когда-нибудь отвыкну.

Я спрашиваю, какого черта он забрался так далеко на север в тапочках, дырявых джинсах и одной розовой рубашонке. Он улыбается и снова безмятежно пожимает плечами, объясняя, что его подхватил какой-то хиппи из Лос-Анджелеса, который сказал, что едет в Юджин... ну, Джон и решил прокатиться вместе с ним, так как никогда еще не был в Орегоне. Ведь именно там живет старина Дебори. Можно будет навестить его. Мы, знаешь ли, пару раз встречались.

— К тому же, — добавляет он, пытаясь запихать свою огромную красную лапу в карман, — у меня кое-что есть для тебя.

Это заставляет меня отступить на пару шагов, несмотря на его безмятежность и веселый блеск в глазах. Путешествие в Египет научило меня никогда ничего не брать, особенно у типов, испытывающих к тебе чувство благодарности: «Друг мой, прими этот замечательный подарок, абсолютно бесплатно, от моего народа — твоему» — тебе всовывают какого-нибудь вшивого скарабея из козлиного дерьма, и ты начинаешь чувствовать себя обязанным. И чем меньше нужен этот проклятый подарок, тем большим должником себя чувствуешь.

— Вот он, — гордо заявляет Джон, извлекая из кармана клочок бумаги. — Это номер телефона Чета Хелмса.

Я говорю, что мне не нужен телефон Чета Хелмса и никогда не был нужен, даже во времена его взлета в Сан-Франциско, и что я его уже не видел десять лет!

Джон делает шаг ко мне и произносит с доверительным видом:

— Это не автоответчик, старик, — пытается объяснить он, протягивая клочок бумаги с таким видом, словно это комок чистейшего перуанского гашиша. — Это его домашний номер телефона.

— Нет, — отвечаю я, поднимая руки и отстраняясь от дара, который нужен мне так же, как козлиный помет или глоток из бутылки Библейского Билла. — Нет.

Джон снова пожимает плечами и кладет клочок на кофейный столик.

— На всякий случай, если он тебе понадобится, — говорит он.

— Нет, — отвечаю я, запихиваю клочок обратно ему в ладонь и сжимаю его веснушчатые пальцы. — Нет, нет и нет. А теперь я скажу, что я могу тебе предложить: мы тебя накормим и дадим переночевать в сторожке. А завтра я дам тебе пальто, шапку, выведу на шоссе 1-5, покажу южное направление и оставлю тебя там стоять с поднятым вверх большим пальцем. — И награждаю его своей самой непоколебимой улыбкой. — Да что ж это такое — являться без приглашения, без спальника, без носок! Это по меньшей мере неучтиво. Я понимаю, что это негостеприимно — так обращаться с путником, но, черт побери, как можно являться в таком виде?!

Он вынужден согласиться.

— Никогда не мог отказаться от путешествия. Хотя меня довольно часто выставляли за порог, хи-хи-ха.

— Ничего не хочу слышать, — продолжаю гнуть свою линию я. — Единственное, что тебе надо знать, — это что я предлагаю тебе ночлег, пищу и помощь в возвращении на Венецианский пляж, если ты перестанешь приставать ко мне со своими телефонными номерами. Понятно?

Он убирает клочок обратно в карман.

— Яснее некуда. Только проводи меня в эту свою сторожку.

Я же говорил — симпатичный гость, по крайней мере понятливый. Классический жилистый кислотный цветочек, который пошел в семена. Вполне возможно, что он уже все перепробовал, и не по разу. И теперь уже ничто не могло его остановить, и он спокойно мог ходить по снегу босиком. Я оставил его завернутым в две коровьи шкуры листающим последний номер «Чудо-бородавочника», с ревущей и позвякивающей ржавой плитой, напоминающей огненного демона парсов.

Когда он пришел во второй раз, было уже темно. Мы поужинали и смотрим вечерние футбольные новости. Я не поворачиваюсь, но вижу в зеркале отражение Бетси, которая помогает ему устроиться. Накануне Квистон с Калебом охотились на уток, и у нас на ужин две кряквы и свиязь, фаршированные рисом и лесными орехами. На столе еще стоит целая утка и два полуобъеденных остова. Джон съедает все, причем настолько чисто обгладывает кости, что рыжие муравьи могут уже не беспокоиться. Плюс к этому буханку хлеба, котелок риса, которого хватило бы на целую семью камбоджийских беженцев, и большую часть фунта масла. Он ест медленно, с отрешенным видом и решимостью, не как какой-нибудь обжора, а как койот, никогда не знающий, когда ему доведется поживиться в следующий раз и поэтому заглатывающий столько, сколько может. Я слежу за игрой, не желая смущать его своими взглядами.

«Дельфины» играют с «Патриотами», и идет последняя четверть. Игра важна для обеих команд, так как обе борются за место в турнире плей-офф. И вдруг Говард Козел прерывает свой красочный комментарий и произносит нечто, не имеющее к футболу никакого отношения. «Какой невосполнимой ни была бы потеря для обеих команд, — говорит он, — не забывайте о том, что это всего лишь игра».

«Крайне несвойственное ему высказывание», — думаю я и прибавляю звук. И после нескольких секунд полной тишины Говард сообщает о том, что сегодня в Нью-Йорке перед своим домом был застрелен Джон Леннон.

Я оборачиваюсь, чтобы посмотреть, услышал ли это Малютка Джон. Он услышал и теперь сидит с раскрытым ртом и утиным остовом в руке. Мы смотрим друг другу в глаза, и все наше ролевое поведение сползает с нас как змеиная кожа. И нет уже насмешливого хозяина и благодарного бродяги, мы смотрим друг на друга как старые союзники, объединенные общим горем.

В этот момент мы могли бы обняться и плакать на груди друг у друга.

Той же ночью наступила оттепель. Сначала пошел дождь, потом небо расчистилось, и после завтрака из-за туч стыдливо выглянуло солнце, словно стесняясь того, что в дни зимнего солнцестояния не может появиться на более длительный период времени. Бетси закутала Джона, выдала ему вязаную шапку, и я отвез его на шоссе, высадив возле съезда с автомагистрали. Мы пожали друг другу руки, и я пожелал ему удачи. Он сказал, что я могу не волноваться, он прекрасно доберется. Еще не доехав до эстакады, я увидел, как рядом с ним остановилась машина. По дороге домой я услышал по местной радиостанции сообщение, что сегодня можно не прибегать к обманам, и так все всех будут подвозить.

Когда я вошел в дом, звонил телефон. Это был священник из Сан-Франциско, собиравшийся устроить вечер памяти Леннона в парке «Золотые ворота» и нуждавшийся в помощи. Я решил, что он хочет, чтобы я выступил и произнес речь, и поэтому тут же начал извиняться, объясняя, что мне надо починить изгородь и побывать у детей на рождественских праздниках, но он сказал — нет, он имеет в виду совсем другую помощь.

— Какую же? — спросил я.

— Организационную, — ответил он. — Дело в том, что я никогда прежде этим не занимался и не знаю, как получить разрешение. Поэтому я хотел спросить — вы мне не подскажете, как можно связаться с Четом Хелмсом? Парнем, который устраивал все эти роскошные мероприятия? У вас случайно нет его телефона?

Сколько незабываемых сцен за последние полтора десятилетия происходило под музыку «Битлз»! «Я перебьюсь, если друзья мне чуть помогут» — звучало, когда Фрэнк Доббс, Хулиган и Бадди пытались однажды ночью удержать от распада окисленные атомы моего организма. В течение своего полугодового пребывания в отдаленных пределах калифорнийской пенитенциарной системы я слушал пластинку с записью «Битлз» как мантру, литанию, способную в целости и сохранности провести меня сквозь Бардо уничтожения. Этот диск назывался «Единственное, что тебе нужно, — это любовь». Я прослушал ее столько раз, что подсчитал, сколько раз на ней упоминается слово «любовь». Насколько я помню, 128.

И теперь, когда я обращаю взгляд на эти три разрозненные руны Рождества восьмидесятых, пытаясь рассмотреть в них предсказание или другое послание, я воспринимаю их исключительно под аккомпанемент музыкальных пророчеств гуру Леннона.

Урок, полученный от Библейского Билла прост. Мне он был известен и раньше: никогда не поощряй бродяг. Внимание для этих призраков как допинг — чем больше они его получают, тем больше им требуется.

Послание, принесенное Малюткой Джоном, тоже лежит на поверхности: Никогда не забывай Магическое Лето Любви в Студеные Времена Рейгана. Думаю, с этим согласятся даже англичане.

Что усложняет толкование, так это третий гость, приход которого до сих пор остается для меня тайной.

Я знаю, как общаться с Библейским Биллом. Я понимаю, как мне следовало себя вести с Малюткой Джоном. Но я до сих пор не разобрался, что нужно было делать с моим третьим фантомом, призраком грядущих лет, панком Патриком.

Он шел по дороге вдоль моего пастбища в армейских сапогах и с рюкзаком цвета хаки за плечом. Я ехал в город, чтобы поменять видеокассету и купить провод, и только увидев его, сразу понял, что идти ему, кроме моего дома, некуда. Я остановил свой мерседес и опустил стекло.

— Мистер Дебори? — спросил он.

— Садись, — ответил я.

Он забросил рюкзак на заднее сиденье и с тяжелым вздохом устроился рядом со мной.

— Как холодно. Я уж думал, что не дойду. Меня зовут Патрик.

— Привет, Патрик. Откуда ты?

— Автобусом из штата Нью-Йорк. Ограбили меня до последнего цента. Но мне надо было срываться. Это долбаное Восточное побережье — там тебя обирают до нитки. Я пуст, мистер Дебори. Я хочу есть и уже три дня не спал из-за этого чертова сумаха.

Судя по всему, он совсем недавно достиг совершеннолетия, у него прямой немигающий взгляд и подбородок, покрытый первым пушком. Вся правая половина лица у него покрыта белой мазью.

— А где ты нарвался на сумах?

— Когда убегал через лес от этой старой ведьмы не то в Юте, не то в Айдахо. — Он достает сигарету из свежей пачки «Кэмела» и запихивает ее в свой распухший рот. — Решила, что я собираюсь увести ее несчастный пикап.

— А на самом деле?

Он даже плечами не пожимает.

— Этот чертов автобус довел меня до полного посинения. Как можно спать, когда он то едет, то останавливается, то снова едет? Может, алкоголики и бродяги и могут так спать, но лично я не могу.

Мы продолжаем стоять на месте, и я не знаю, что с ним делать. Он мне не нравится — от него разит лекарствами, никотином, яростью и застоявшимся адреналином — и мне совершенно не хочется везти его к себе домой.

— Я приехал, чтобы повидаться с вами, мистер Дебори, — произносит он, не глядя на меня. С губы у него свисает сигарета, похоже, он находится в состоянии шока.

— Чего ради? Мы даже не знакомы.

— Я слышал о том, что вы помогаете людям. Меня дочиста обобрали эти вампиры. Вы должны мне помочь.

Я включаю двигатель и направляю машину прочь от фермы.

— Я не читал ваш роман «Пролетая над гнездом кукушки», но я смотрел фильм. И я читал интервью с вами во «Всемирном каталоге», где вы сказали, что верите в христианское милосердие. Что касается меня, то лично я агностик, но я считаю, что каждый имеет право верить в милосердие. И уж вы можете мне поверить, мистер Дебори, я нуждаюсь в нем больше, чем кто-либо другой. Я не алкоголик и не бродяга. Я интеллигентный человек. Я одарен. У меня была своя собственная группа, и мы неплохо зарабатывали, но эти сукины вампиры... вы же знаете!

— Честно говоря, мне это не очень интересно. Я не хочу, чтобы ты портил мне настроение своими рассказами. Если ты избавишь меня от своих сетований, я, так и быть, куплю тебе в городе ланч.

— Мне не нужен ланч, мистер Дебори.

— Так что же тебе нужно?

— Я — художник, а не попрошайка. Я опытный певец и композитор. Мне нужна работа в приличной группе, исполняющей кантри и вестерны.

Боже милостивый, думаю я, будто вокруг меня кишмя кишат такие группы, а главное — будто они все только и мечтают о таком квелом зомби. Но я молчу и позволяю ему дальше распространяться о том, в какое плачевное состояние привели этот чертов мир долбаные наркодилеры, умственно отсталые феминистки, уроды-психиатры и прочие мудозвоны.

Это происходит через неделю после убийства Леннона, накануне дня зимнего солнцестояния, и потому я слушаю его молча. Я понимаю, что его появление — это своеобразный барометр, свидетельствующий о сгущающемся духовном климате нации. Но еще я знаю, что после самых мрачных эпох наступает победа юного света, о чем ему и сообщаю. Он не поворачивает головы, но я вижу, как край его рта начинает подергиваться не то в ухмылке, не то пытаясь раздвинуться в улыбку. Это зрелище производит неприятное впечатление, он напоминает омара, приподнимающего свою склизкую губу над потухшей сигаретой, но это его первая человеческая реакция после ядовитой напыщенности, и мне это показалось благоприятным знаком. Я ошибался.

— Победа? Когда семьдесят процентов населения голосует за второсортного престарелого актера, считающего, что все лица, получающие пособия, должны быть кастрированы? Ну вот я получал пособие! И продуктовые карточки. Если художник не хочет продаваться вампирам, это единственный способ выжить для него. Вы себе не представляете, чего я наслушался от водителя автобуса и этой ведьмы в Айдахо, а теперь еще этот чертов сумах...

— Послушай, панк, — очень вежливо произношу я, так как понимаю, что человек, преодолевший четыре тысячи мили, чтобы познакомиться со старым толстым лысым писателем, произведения которого он даже не читал, в надежде, что тот пристроит его солистом в несуществующую группу, действительно должен находиться в очень тяжелом положении. Поэтому я решаю поделиться с ним своей мудростью. — Понимаешь, тебе надо изменить свое сознание. По логике твоих мыслей завтра будет хуже, чем вчера, новая неделя хуже, чем предыдущая, а следующая жизнь — если ты, конечно, в нее веришь, хуже, чем нынешняя. Чем это может кончиться? Тем, что ты просто исчезнешь.

Он откидывается на спинку кресла и смотрит в окно на Орегонские пруды, которые мы проезжаем.

— А мне плевать, мистер, — отвечает он.

Поэтому я даю ему три доллара и советую что-нибудь съесть, пока я езжу по магазинам. И тут мы впервые встречаемся с ним глазами. Они у него неестественно большие, свинцово-серые, с огромной радужкой. В соответствии с некоторыми восточными учениями, просвечивающая под зрачком радужка свидетельствует о «разбалансированности и обреченности телесной оболочки» — то, что называется санпаку. Из чего я делаю вывод, что странные глаза Патрика указывают на состояние сверх-санпаку, нечто, находящееся за пределами обреченности.

— Вы за мной заедете?

В его интонации звучит как угроза, так и отчаяние.

— Не знаю, — признаюсь я. — Мне надо подумать.

И я передаю ему рюкзак. Проталкивая его в дверь, я ощущаю под брезентом зловещее очертание какого-то твердого предмета, и это заставляет меня помедлить.

— Может, тебе нужно больше? — спрашиваю я. Но он уже вытащил рюкзак и отвернулся.

Больше всего это похоже на армейский пистолет 45-го калибра. Но я не могу сказать наверняка. Я не знаю, что мне делать, — не то оставить его на улице, не то вызывать копов. Мне уже наплевать на провод, я заезжаю в видеосалон, меняю кассету «Битлз на стадионе Ши» на новую и возвращаюсь обратно. Он уже сидит на поребрике, на своем рюкзаке, с белым пакетом в руках, прекрасно гармонирующим с белой мазью на его лице.

— Залезай, — говорю я.

По дороге обратно он снова начинает жаловаться на жестокосердных обитателей Восточного побережья, которые ни в чем не хотели ему помочь, когда сам он помогал всем.

— Назови хотя бы одного, — говорю я.

— Кого?

— Кому ты помог.

— Например, одной крошке из Нью-Джерси, — после паузы произносит он. — Хитрая такая, но недотрога. Я помог ей бросить эту лицемерную школу и встать на истинный путь.

Я снова начинаю звереть, разворачиваюсь и отвожу негодяя к шоссе. А вечером, когда я возвращаюсь домой, после тренировки дочери по баскетболу, он снова идет по направлению к ферме со своим рюкзаком.

— Садись, — говорю я.

— Я совершенно не собирался идти к вам. Я просто искал канаву, чтобы переночевать.

— Садись. Я предпочитаю, чтобы ты был у меня на глазах.

Я кормлю его ужином и отправляю в сторожку. Растопить печку он мне не позволяет — от света у него болят глаза, а тепло увеличивает раздражение на коже. Поэтому я просто выключаю свет и ухожу. И пока мы смотрим видеокассету, я все время представляю, как он лежит там в холодном мраке с широко открытыми глазами и даже ни о чем не думает, а просто пялится в темноту.

Мы смотрим «Чужих».

Следующим утром мы с Доббсом загружаем пикап мусором, чтобы отвезти его на свалку, и я иду будить Патрика.

— Собирайся, — говорю я. И он снова награждает меня взглядом «ну ты и вампир» и с мрачным видом закидывает рюкзак себе на плечо. Твердый прямоугольный предмет больше не выпирает из-под хаки.

Он так злится, что его увозят, что едва может говорить. Пока мы разгружаем мусор, он вылезает из машины.

— Ты не хочешь, чтобы мы подкинули тебя до шоссе? — спрашиваю я.

— Пешком дойду, — отвечает он.

— Как угодно, — говорю я и залезаю в машину. Он стоит в грязи между использованными памперсами, винными бутылками и старыми журналами и смотрит на нас своими круглыми немигающими глазами.

И даже когда мы сворачиваем со свалки, я ощущаю, как у меня на загривке волосы встают дыбом от этого взгляда.

На следующий день он звонит по телефону со стоянки грузовиков Гошена, которая находится на нашей дороге. Он говорит, что ожог болит сильнее, что я его очень разочаровал, но он готов дать мне еще один шанс. Я просто вешаю трубку.

Вчера вечером моя дочь сказала, что видела его сидящим на своем рюкзаке в камышах на углу Джаспер-роуд, когда проезжала мимо в школьном автобусе. Она сказала, что он ел морковку и все его лицо было покрыто белой мазью.

Я не знаю, что с ним делать. Я понимаю, что он где-то рядом.

Мы с Доббсом идем на пьянку с Хантером Томпсоном, который по приглашению факультета журналистики Орегонского университета готовится отмочить одну из своих штучек. Мы останавливаемся у клуба ветеранов и помогаем ему набрать обороты перед его «исповедью», как он говорит: беседуем о Джоне Ленноне, панке Патрике и подступающем легионе опасно разочарованного поколения. Томпсон шутливо замечает, что не понимает, почему они наводят прицелы на таких людей, как Леннон, а не на него.

— В свое время я опустил немало добрых сограждан, — сообщает он.

— Зато ты никогда их не разочаровывал, — отвечаю я. — Ты ведь никогда не обещал мира во всем мире или всеобщей любви.

Он соглашается. И мы все признаем, что мало кто из нас внушал людям столь несбыточные мечты.

— Современные проповедники никогда не станут загонять себя в подобные тупики, — говорит Хантер.

— Просто им смелости не хватит, — добавляет Доббс.

Мы заказываем еще по стаканчику и молча погружаемся в размышления, но мне кажется, что все мы думаем об одном и том же, — о том, что самое время возродить эти несбыточные мечты, наплевав на все тупики и перекрестия на оптических прицелах.

Иначе как мы сможем взглянуть в глаза этому миниатюрному уроженцу Ливерпуля, когда нас призовет Революция?

Демон Максвелла

эссе

— Твоя проблема в том... — говорил мне папа, когда поток любознательности грозил занести меня слишком далеко в такие таинственные водовороты, как тайны затонувшего Мю, или настоящие заговоры Вуду, или не менее туманные области, которых можно было достичь лишь с помощью карт на разворотах научно-фантастических книг и фэнтези, — что ты пытаешься осознать непознаваемое.

Много лет спустя еще один щелчок: человек приблизительно такого же размера (а мой отец был очень высоким человеком) высказал принципиально противоположное мнение. И был им доктор Клаус Вуфнер:

— Твоя проблема, мой дорогой Девлин, заключается в том, что ты не хочешь избавиться от своих школьных иллюзий. От этих воздушных шариков, этих духовных пузырьков, в которых пляшут ангелы. Почему бы тебе от них не отказаться? В них все равно ничего нет. Все равно в них искусственные ангелы. И настоящими они кажутся лишь тем пузырькам, внутри которых пляшут.

Уважаемый доктор выждал, когда аудитория успокоится и перестанет хихикать.

— Но даже в шариках эти танцующие иллюзии постепенно замедляют свои движения, — продолжает он, — и если их не подкармливать, рано или поздно они начинают чахнуть. Как и все в этом мире. Ибо рано или поздно мы все исчерпываем свои силы. И ангелы, и глупцы, и фантазии, и реальность — все рано или поздно заканчивается. Вы понимаете, о чем я? Я говорю о Безымянном Голоде Иззи Ньютона.

Доктор Вуфнер, насупив черные брови, продолжает смотреть прямо на меня, и я ощущаю себя в луче лампы следователя, как кто-то когда-то назвал отвратительный взгляд психоаналитика. Я беру на себя смелость сказать, что понимаю, о чем он говорит, хотя и не знаю, как это называется. Он кивает и продолжает дальше:

— Этот голод называется энтропией. Нет? Никаких возражений? Ну да, вы же американцы. А теперь попробуйте напрячь свои извилины. Энтропия — это термин, созданный теоретической физикой. Это жестокий закон, которому мы подчиняемся согласно второму правилу термодинамики. Говоря проще, это необратимость энергии в замкнутой термодинамической системе. Вы в состоянии это осознать, мои маленькие американские зайчики? Что такое необратимость энергии?

На этот раз никто не рискует ему ответить. И он улыбается.

— Если говорить с практической точки зрения, это означает, что ваш автомобиль не может вырабатывать себе бензин. Если его не заливать извне, он заканчивается, и машина останавливается. Умирает. Точно так же, как и мы. Без внешней подпитки наши тела, мозги и даже фантазии истощаются, исчерпываются и умирают.

— Мрачная картина, — заметила Бигима. — Круто.

Доктор прищурился, пытаясь защитить глаза от дыма очередной сигареты. Даже сейчас, лежа по самый подбородок в горячей воде с обнаженной секретаршей на руках, он держал во рту «Кэмел» без фильтра, который подпрыгивал на его клочковатой бородке клинышком. Он поднял над водой морщинистую руку и попытался разогнать дым.

— Круто? Возможно. Но это необходимо, чтобы разбить дурацкие иллюзии и пробудить дураков.

Рука его шмякнулась о темную поверхность воды, и покачивающиеся отражения расплылись в разные стороны как лягушки.

— В данный момент мы находимся здесь, в этом бассейне. Потом в него перестает поступать горячая вода. Вода остывает и вытекает. Мрачная картина, но есть ли у нас другая возможность увидеть то, что останется внутри, пока мы не увидим дно? Думаю, нет.

Вокруг него покачивается с дюжину моих друзей и родственников, решивших принять этот экзистенциальный вызов. Мы ехали с побережья на ранчо бывшего тестя Фрэнка Доббса в Санта-Барбаре, чтобы немного передохнуть от полицейского управления Сан-Матео, которое слишком досаждает нашей коммуне в Ла Хонда. Когда мы проезжали через Монтерей, я вспомнил, что у нас на пути находится Институт Высшего Просветления, в котором в данный момент в качестве приглашенного гуру читает лекции доктор Клаус Вуфнер. Я оказался единственным из всего экипажа, кто уже посещал его семинары, поэтому принялся делиться со своими спутниками воспоминаниями о том, как это было, делая особый акцент на минеральных ваннах, способствовавших открытию сознания. К тому моменту, когда мы доезжаем до поворота к Институту, все уже горят желанием попробовать водичку.

Все за исключением водителя — Хулиган относится к этому без всякого энтузиазма и предпочитает остаться в автобусе.

— Я воздержусь, шеф. Мои глаза больше нуждаются в отдыхе, чем душа в очищении, а впереди еще столько коварных поворотов. Вы идите, выразите свое почтение, заодно и пофотографируете. А я посторожу здесь вещи и Калеба, если он проснется. А вот и он.

При упоминании своего имени Калеб поднимает голову и смотрит на нас сквозь прутья кроватки. Бетси подается назад.

— Нет уж, леди Бет, вы не можете пропустить это священное паломничество. Эсквайр Хулиган будет охранять замок. К тому же юный принц уже снова засыпает. Что скажешь, шеф? Тридцать минут на приветствия, быстро окунаетесь и через сорок пять минут возвращаетесь. А потом — вперед в угасающих лучах заходящего солнца.

Все это были благие пожелания. Во-первых, Калеб не спал, он стоял в своей кроватке и глядел вслед отбывающей толпе огромными глазами, во-вторых, мы еще только закончили приветствия и направили свои стопы к купальне, а солнце уже садилось. И лишь после полуночи, пересидев постоянных купальщиков, мы собрались в главном бассейне, служившем престолом царю современной психиатрии.

Вуфнер считал, что в его огромном бассейне все должны плавать обнаженными, и славился именно этим. Студенты выходили с его семинаров выбеленными телесно и духовно, как из старой прачечной. Его метод группового омовения назывался «Промывание мозгов по Вуфнеру». Однако сам доктор предпочитал называть его Реализацией Гештальта. Как бы там ни было, этот метод считался самым прогрессивным по всему побережью в течение более десяти лет, и ему были посвящены десятки диссертаций, статей и книг. Стенограмм легендарных полночных омовений не сохранилось, зато дневные семинары записывались на пленку. Один из наиболее известных состоялся во время моего первого визита, и он дает прекрасное представление о происходившем.

Доктор Вуфнер: Добрый день. Удобно ли вы устроились? Очень хорошо. Получайте удовольствие. Оно может оказаться кратковременным.

Все располагаются на залитой солнцем лужайке. Над головами горит ацетиленовое небо. Внизу за скалами кипит пенистая утроба Тихого океана. Перед ними за столом сидит семидесятилетний мужчина. У него лысая голова, на которой от солнца облезает кожа, и нестриженая козлиная бородка. На носу криво сидят темные очки, во рту сигарета.

Он снимает очки, рассматривает присутствующих, пока те не начинают ерзать, и начинает говорить. У него аристократический голос, но в нем, как звон клинка под элегантным плащом, звучит безошибочно узнаваемая нотка презрения.

Доктор Вуфнер: Прежде чем узнать, нет ли среди вас желающего вступить со мной в беседу, я хочу прояснить свою позицию. Во-первых, я хочу, чтобы вы забыли все, что вы слышали о «Суперпсихиатре», «Харизматическом Манипуляторе», «Старом Греховоднике» и тому подобном. Я — катализатор, вот и все. Я вам не врач и не спаситель. Не судья, не священник и не полицейский, взявший вас на поруки. Я не несу за вас никакой ответственности. Единственный, за кого я отвечаю, так это за себя, да и то не всегда. С самого детства мне говорили: «Клаус, ты — гений». И только несколько лет тому назад я это понял и принял. Но не надолго. Потом я понял, что не хочу нести ответственность, возлагаемую на гения, и предпочел остаться Старым Греховодником. (Все хихикают. Он ждет, когда смех прекратится.)

Таким образом, я не Папа Гений, но я могу им прикинуться. Я могу прикинуться кем угодно — Богом, Богиней и даже Стеной Плача — для пользы терапии.

Моя задача проста: я хочу, чтобы вы осознали себя здесь и сейчас, и я буду препятствовать любой вашей попытке улизнуть от этого ощущения.

Для осуществления этой терапии я пользуюсь четырьмя средствами. Во-первых, собственным опытом и знаниями... то есть возрастом. Во-вторых, этим пустым креслом, стоящим напротив меня. Именно в него садится тот, кто хочет со мной работать. В-третьих, своей сигаретой — возможно, она кого-нибудь раздражает, но я — шаман, а это мое курение. И наконец, тем, кто хочет со мной работать здесь и сейчас. Ну так кто хочет обсудить с герром доктором иллюзии?

Билл: Ладно, пусть я буду жертвой. (Садится в кресло и лениво представляется.) Меня зовут Уильям Лоутон, точнее капитан Уильям Лоутон из отряда пожарников-добровольцев. (Длинная пауза секунд в пятнадцать.) Можно просто Билл.

Вуфнер: Как дела, Билл? Нет, не меняйте позу. Что вы можете сказать о позе Билла?

Все: Он нервничает... очень насторожен.

Вуфнер: Да, Билл прячется за довольно изысканным церемониальным щитом. Расцепите руки, Билл, откройтесь. Да, так лучше. Как вы себя чувствуете?

Билл: Страшно.

Вуфнер: Значит, мы перешли от стадии защиты к стадии испуга. Мы превратились во встревоженного мальчика, готового пуститься наутек. Этот пробел между бегством «туда» и нахождением «здесь» зачастую заполняется сдерживаемой энергией, осознаваемой как беспокойство. Хорошо, Билл, расслабьтесь. Вам снятся какие-нибудь сны, которые мы могли бы обсудить? Хорошо. Этот сон приснился вам недавно или он регулярно повторяется?

Билл: Повторяется. Приблизительно два раза в месяц мне снится ужасный кошмар о том, что по мне ползет отвратительная змея. Я знаю, что это общее место, и по Фрейду...

Вуфнер: Неважно. А теперь представьте, что я это вы, а вы это змея. Как вы по мне ползете?

Билл: По вашей ноге. Но мне не нравится быть змеей.

Вуфнер: Но это же ваш сон, вы его породили.

Билл: Ладно. Я — змея. Я ползу. На моем пути нога. И я через нее переползаю...

Вуфнер:Через ногу?

Билл: Какая разница? Может, это камень. Не важно.

Вуфнер: Не важно?

Билл: Это же что-то бесчувственное. Какая разница, когда переползаешь через бесчувственные вещи?

Вуфнер: Скажите это группе.

Билл: Я не считаю группу бесчувственными людьми.

Вуфнер: Однако считаете бесчувственной ногу.

Билл: Я так не считаю. Это змея так считает.

Вуфнер: Так вы не змея?

Билл: Нет.

Вуфнер: Скажите это нам. Я не змея, я не?..

Билл: Я не... отвратительный. Я не ядовитый, я не хладнокровный.

Вуфнер: Теперь скажите это о Билле.

Билл: Билл не ядовитый, не хладнокровный...

Вуфнер: Поменяемся ролями. Поговорите со змеей.

Билл: Зачем ты по мне ползаешь, змея?

Вуфнер: Снова поменяйтесь и ответьте.

Билл: Потому что ты ничего не значишь. Ты — ничто.

— Я много значу!

— Да? Кто это сказал?

— Все говорят. Я очень много значу для людей. (Смеется и снова погружается в роль.) Капитан Билл — пожарник. Это тебе не хухры-мухры.

Вуфнер (голосом змеи): Правда? Тогда почему же у тебя такая холодная нога? (Смех.)

Билл: Потому что она находится слишком далеко от головы. (Снова смех.) Кажется, я понимаю, к чему вы клоните, доктор; конечно, моя нога тоже очень важна. Это ведь тоже я...

Вуфнер: Пусть это скажет змея.

Билл: А? Нога очень важна.

Вуфнер: А теперь поменяйтесь ролями и выразите свое почтение миссис Змее. Она важна?

Билл: Я думаю, вы тоже очень важны, миссис Змея, на какой-то ступени великой лестницы мироздания. Вы управляете поголовьем грызунов, мышей, насекомых и... других мелких тварей.

Вуфнер: Пусть змея тоже выразит свое почтение капитану Биллу.

Билл: Я признаю, вы тоже очень важны, капитан Билл.

Вуфнер: А откуда вы узнали, что он важен?

Билл: Ну... он сам мне сказал об этом.

Вуфнер: И все? Разве капитан Билл, стоя на большой лестнице, не управляет другими мелкими созданиями?

Билл: Кто-то ведь должен говорить им, что надо делать?

Вуфнер: «Им» — это кому?

Билл: Ну тем, кто работает у насосов и со шлангами... вокруг же дым.

Вуфнер: Понимаю. А как же эти мелкие создания различают вас в этом дыму, капитан Билл? Как они понимают, что вы от них хотите?

Билл: Они меня различают... по моей каске. И всему костюму. Капитанам выдают специальную униформу с полосами на куртке и сапогах. А на каске изображен щит, понимаете...

Вуфнер: Так вот в чем дело! Это же фашистское обмундирование — щит, каска, сапоги. Миссис Змея, похоже, вам надо рассказать капитану Биллу о том, как сбрасывают кожу. Расскажите ему.

Билл: Ну... я... расту. Кожа становится все теснее и теснее и наконец лопается на спине, и тогда я из нее выползаю. Это больно. Это больно, но необходимо, если хочешь... стоп! Я понял! Если хочешь вырасти! Я понял, о чем вы, доктор! Вырасти из моей брони, даже если это будет больно. Ну что ж, если надо, я потерплю.

Вуфнер: Кто умеет терпеть боль?

Билл: Билл. Я думаю, мне хватит сил, чтобы перенести унижение. Я всегда считал — если у человека сильное «Я», он может...

Вуфнер: Ах-ах-ах! Никогда не надо сплетничать об отсутствующих, особенно когда это вы сами. Уж не говоря о том, что когда вы будете писать слово «я», рекомендую вам писать его с маленькой буквы. Заглавное «Я» это такой же миф, как вечный двигатель.

И последнее, Билл. Может, вы согласитесь объяснить нам, что там (указывает пальцем в пустое пространство, от которого Билл не отрывает своего задумчивого взгляда) такого важного, что мешает вам смотреть сюда? (Дотрагивается пальцем до своего пронзительно-голубого глаза, надавливая на нижнее веко до тех пор, пока глазное яблоко чуть не вываливается наружу.)

Билл: Простите.

Вуфнер: Вы вернулись? Это хорошо. Вы чувствуете разницу? Это покалывание? Да? То, что вы ощущаете, и есть дао. Когда вы исчезаете отсюда, вы становитесь раздвоенным, как раздвоенный человек Кьеркегора или человек из ниоткуда «Битлз». Вы становитесь ничем, вы теряете какое бы то ни было значение, какую бы вы ни носили униформу, и не надо ссылаться на общественное мнение и пользу. А теперь все. Ваше время истекло.

Многие психиатры считают манеру доктора Вуфнера слишком саркастичной и язвительной. Однако, когда после занятий он удаляется в бассейн со своими лучшими учениками, его отношение к окружающим становится более чем язвительным. В поисках лишнего жирка он пользуется насмешкой как гарпуном и сарказмом как разделочным ножом.

— Ну? — произносит он и еще больше погружается в воду. — Кажется, детки интересуются законом бутылированной термодинамики? — Он переводит свой проницательный взгляд с лица на лицо, но я чувствую, что он обращается ко мне. — Тогда, наверное, вас заинтересует и мелкий бес, обитающий в этом сосуде, — демон Максвелла. Прошу прощения, голубушка...

И он сталкивает секретаршу с колен, а когда она, отплевываясь, всплывает на поверхность, отечески похлопывает ее по плечу:

— ... не передашь ли мне брюки?

Она беззвучно повинуется, точно так же, как сделала это несколько часов тому назад, когда он попросил ее остаться и не уезжать с общественным защитником из Омахи, с которым она приехала. Доктор вытирает полотенцем руку, залезает в карман брюк, достает оттуда чековую книжку и шариковую ручку и, кряхтя, перебирается вдоль скользкого поребрика к самой ярко горящей свече.

— Около ста лет тому назад жил да был один английский физик, которого звали Джеймс Кларк Максвелл. И его тоже очень интересовала энтропия. Будучи физиком, он испытывал огромную любовь к чудесам нашей материальной вселенной, и ему казалось слишком жестоким, что все тикающее, жужжащее, вращающееся и дышащее рано или поздно обречено остановиться и погибнуть. Неужто нет никакого спасения от такой несправедливости? Этот вопрос мучил его, а он, в свою очередь, с упорством английского бульдога впивался в него зубами. И наконец ему показалось, что он нашел решение, что он обманул один из самых трагических законов мироздания. Вот что он изобрел.

Доктор осторожно поднимает чековую книжку к язычку пламени так, чтобы всем было видно, и рисует на обратной ее стороне прямоугольник.

— Профессор Максвелл заявил следующее: «Представим, что у нас есть закрытый котел, заполненный обычным ассортиментом молекул, которые носятся в темноте... внутри этого сосуда есть перегородка, а в перегородке — дверца...»

В самом низу перегородки он рисует дверцу с крохотными петлями и дверной ручкой.

— А у этой дверцы стоит демон!

И он добавляет грубую фигурку с тоненькими ручками-палочками, протянутыми к дверной ручке.

— «Теперь представьте, — говорит наш профессор, — что этот демон обучен открывать и закрывать дверь для этих молекул. Когда он видит приближающуюся разогретую молекулу, он пропускает ее в эту сторону, — и он рисует большую букву «Ж» в правой части котла, — а когда охлажденную и медлительную — наш послушный демон закрывает дверцу и оставляет ее в холодной части котла.

Мы зачарованно смотрим, как его морщинистая рука выводит букву «X».

— «Не следует ли из этого, — рассудил профессор, — что чем холоднее будет становиться левая сторона котла, тем больше будет разогреваться правая? И в конце концов разогреется настолько, что сможет вырабатывать пар и вращать турбину. Конечно же, очень маленькую турбину, однако теоретически это будет выработкой энергии из ничего внутри замкнутой системы. Таким образом будет обойден второй закон термодинамики.

Доббс вынужден согласиться, что, скорее всего, это должно сработать, и добавляет, что уже встречался с такими демонами, только для управления такой системой им требовались силы.

— Вот именно! Силы! Прошло несколько десятилетий, и другой озабоченный физик опубликовал статью, в которой доказывал, что даже если такая система будет создана и демон будет выполнять свою работу, не получая никакой заработной платы, все равно на этого мелкого беса придется израсходовать некоторые средства. Он будет нуждаться в силе для того, чтобы открывать и закрывать дверцу, и в питании, чтобы эти силы не убывали. Короче, его нужно будет кормить.

Прошло еще несколько десятилетий, и следующий пессимист добавил, что к тому же потребуется свет, чтобы различать молекулы. Таким образом, из результата вычиталась еще часть энергии. Двадцатый век породил еще более пессимистичных теоретиков. Они стали утверждать, что мелкий бес Максвелла будет нуждаться не только в питании, но и в образовании, иначе он не сможет отличать разогретые и быстро передвигающиеся молекулы от охлажденных и медленных. Они заявляли, что мистеру Демону придется записаться на специальные курсы. А это означает — плата за обучение, плата за проезд, приобретение учебников, а возможно и очков. Новые траты. Что в сумме...

И чем все это закончилось? После столетия теоретических споров физики пришли к удручающему выводу о том, что маленький прибор Максвелла будет не только поглощать энергии больше, чем вырабатывает, он будет делать это по экспоненте! Это вам ни о чем не напоминает, детки?

— Мне это напоминает атомные электростанции, которые строятся в Вашингтоне, — заявляет мой брат Бадди.

— Вот именно, только гораздо хуже. А теперь представьте, пожалуйста, что этот котел... — он снова склоняется над картинкой и меняет букву «Ж» на «Д», — представляет собой познавательный процесс современной цивилизации. А? И скажем, с этой стороны у нас «Добро», а с той — «Зло».

Он меняет букву «X» на изысканное «3» и показывает нам картинку сквозь поднимающийся пар.

— Это наше раздвоенное сознание! Во всей своей обреченной славе! А посередине стоит все тот же средневековый раб, которому приказано отсеивать в круговерти опыта зерна и отделять их от плевел. Он выносит последнее и окончательное решение, и зачем? Вероятно, для того, чтобы каким-то образом нас совершенствовать. Чтобы мы стали еще более зернистыми, получили бы магистерскую степень в этой области и поднялись на еще одну ступеньку из слоновьего дерьма. Вероятно, нас ожидает немыслимая слава, если наш раб отсеет достаточное количество «добра». Но загвоздка заключается в том, что он должен успеть это сделать, пока мы не обанкротились. А принятие всех этих решений вызывает у него чувство голода. Что требует дополнительной энергии. Такой уж у него аппетит.

Зажав чековую книжку двумя пальцами, он опускает кисть на воду.

— И наши сбережения начинают оскудевать. Мы начинаем брать взаймы у будущего. Мы чувствуем, что происходит что-то непоправимо дурное. Мы утрачиваем смысл, а нам ничего не остается, как цепляться за него, или мы потеряем управление. Мы колотим в кабину паровоза и кричим: «Кочегар! Побольше горячих молекул, черт бы тебя побрал! Мы теряем управление!» Но чем больше мы стучим, тем прожорливее он становится. И наконец мы понимаем: нам ничего не остается, как его уничтожить.

Мы не спускаем глаз с его руки, погружающейся в воду вместе с чековой книжкой.

— Однако за последнее столетие эти кочегары сколотили неплохой профсоюз и подписали незыблемый контракт, в соответствии с которым их присутствие обязательно при любой нашей сознательной деятельности. Стоит кочегару уйти, и за ним уходят все остальные — от штурмана до последнего матроса. Нас может нести на скалы, но мы ничего не в состоянии сделать и только беспомощно стоим у штурвала и ждем, когда корабль пойдет ко дну.

Последнюю гласную он протягивает, понижая тембр, как виолончель.

— О мои отважные мореплаватели, я сообщаю вам горькую правду — наш новенький корабль тонет. Каждый день все больше и больше людей тонет в депрессии, бесцельно скитается в пучинах антидепрессантов и хватается за соломинки психодрамы и регрессивного катарсиса. Но проблема вовсе не в иллюзиях прошлого. Нас губит ошибка, которая была заложена в программу сегодняшнего механизма.

Чековая книжка исчезает под водой, не оставляя после себя на поверхности ни малейшего следа. И тут секретарша нарушает молчание своим бесцветным голосом:

— Что же вы предлагаете, доктор? Судя по тому, что вы говорите, у вас что-то есть на уме.

Ее бесцветный голос — это единственное, что она унаследовала от Небраски. Вуфнер окидывает ее взором, и лицо его покрывается влагой, как у какого-нибудь морского Пана, потом он вздыхает и вытаскивает из воды вымокшую чековую книжку.

— Извини, дорогуша, но доктор еще ничего не придумал. Может, когда-нибудь мне это удастся сделать. А пока могу посоветовать лишь одно — не ссориться со своим демоном, поменьше предъявлять к нему требований и удовлетворяться малым... а главное — постоянно быть здесь!

Мокрая чековая книжка шмякается на воду. Мы снова подскакиваем, как испуганные лягушки. Вуфнер издает смешок и встает, бледный и одутловатый — вылитый Моби Дик.

— Все свободны. Мисс Омаха? Студентка, находящаяся в столь прекрасной форме, вряд ли станет возражать против того, чтобы довести своего бедного престарелого педагога до кровати, а?

— Вы мне позволите сопровождать вас? — спрашиваю я. — А то мне уже пора к автобусу.

— Конечно, Девлин, — ухмыляется он. — Вы можете захватить вино.

Одевшись на скорую руку, я провожаю старика с девицей к коттеджам. Мы идем гуськом по узкой тропинке — девица посередине. В голове у меня все кипит, и мне хочется продолжить разговор, но, похоже, доктор не испытывает ни малейшего желания это делать. Вместо этого он спрашивает меня о моем правовом положении. Он в курсе газетной шумихи и интересуется, действительно ли я замешан во всех этих химических экспериментах или это просто сплетни. В основном сплетни — отвечаю я, чувствуя себя польщенным.

Вуфнер живет в доме декана — лучшем и выше всех расположенном. После того как девица уходит за своим чемоданом, мы с доктором продолжаем путь вдвоем. Вокруг тишина. Где-то после полуночи прошел дождь, потом прояснилось, и теперь в лужах плавают бледные отражения звезд. Над горами золотым горном, играющим побудку, занимается заря. Свет отражается от мелькающей передо мной лысины. И я откашливаюсь.

— Вы были правы, доктор, — начинаю я, — меня все это очень интересует.

— Я вижу, — отвечает он, не оборачиваясь. — Только не понимаю почему? Вы что, хотите стать моим конкурентом по излечению придурков?

— Нет, — смеюсь я. — Мне хватило того недолгого времени, которое я проработал в больнице.

— Кажется, вы написали об этом роман? — слова, вылетающие из-за плеча, пахнут застоявшимися пепельницами.

— Именно там я и собрал всех своих персонажей. Я был ночным санитаром на отделении для больных с психическими нарушениями. Ушел оттуда сразу после того, как закончил черновик, однако интереса не потерял.

— Вы должны были получить немало премий, — замечает он. — Может, вы просто испытываете по отношению к этим людям некое чувство вины и называете его интересом?

Я говорю, что вполне допускаю это.

— Однако думаю, дело не столько в людях, сколько в самой загадке. Что такое безумие? Почему эти люди туда попадают? И ваша метафора, если я ее правильно понимаю, означает, что angst современной цивилизации скорее механистичен, нежели духовен.

— Не angst, — поправляет он. — А страх. Страх пустоты. После промышленной революции цивилизация начала испытывать все возрастающий страх пустоты.

Он тяжело дышит, но я знаю, что он не остановится передохнуть — до его коттеджа остается всего несколько ярдов.

— И этот страх, — продолжаю я, — заставляет нас выдумать некоего брокера и внедрить его в собственное сознание, чтобы он увеличивал наши доходы от...

— Мыслительной деятельности, — пыхтит Вуфнер.

— Фиксируя наши доходы и делая разумные вложения? Но он все равно не может быть умнее нас. Мы же сами его создаем. Но в конечном итоге он-то и оказывается той самой подколодной змеей, которая сводит людей с ума. А психология здесь ни при чем.

— Психология мало чем отличается от той белиберды, которую печатает «Калифорнийская хроника».

Я молчу, надеясь на продолжение. И его хриплое дыхание переходит в смех.

— Но вы правы. Это действительно моя метафора. Он действительно является для нас подколодной змеей.

— И от него невозможно избавиться?

Он качает головой:

— А что, если человека загипнотизировать и внушить ему, что у него больше нет этого брокера? Что он прослышал о приезде банковских аудиторов и дал деру?

— Тогда банк обанкротится, — хихикает Вуфнер. — Начнется паника, а за ней последует полный обвал. В эту иллюзию уже слишком много вложено.

Мы почти дошли до его коттеджа, и я не знаю, о чем бы еще его спросить.

— Мы уже экспериментировали, — продолжает он, — с одним методом, совмещающим в себе сайентологическое учение Хаббарда и технику чувственной депривации Джона Лилли. Депривация разрушает личностную самооценку субъекта. Его сосуд. Потом аудитор локализует демона и перепрограммирует его или изгоняет. Такова теория.

— И вы уже кого-нибудь изгоняли?

Он пожимает плечами:

— Разве можно знать наверняка с этими сайентологическими шулерами? А какие планы у вас? Мы работаем всю следующую неделю. Насколько велик ваш интерес?

Это приглашение оказывается для меня полной неожиданностью. Сайентологи и депривационные камеры? С другой стороны, возможность передохнуть от стычек с полицией и внутрикоммунных перебранок была очень заманчива. Однако прежде, чем я успеваю ответить, доктор, прислушиваясь, поднимает руку и останавливает меня:

— Вы ничего не слышите? Мужские голоса?

Я тоже прислушиваюсь. И когда шум его дыхания стихает, я различаю доносящийся из-за изгороди нарастающий топот, словно там идет потасовка взвода солдат. Или игра в бейсбол. Я сразу же понимаю, в чем дело, еще до того, как доктор устремляется к пролому. Это может быть только Хулиган.

Наш автобус в тихом зареве рассвета выглядит столь величественно, будто он плывет над землей, хотя двигатель выключен и Хулиган не сидит за рулем. Он бродит за стоянкой между поблескивающими лужами. Похоже, он уже где-то успел надыбать кислоты и теперь вальсирует за автобусом, швыряет молоток и несет какую-то высокооктановую ахинею.

— Невероятно, но вы все были свидетелями этого движения — одна сотая секунды, а может быть, еще быстрее! Ну и что вы на это скажете, зашоренные скептики? Вы видите, как работают синапсы и сухожилия всемирного чемпиона. Что? Еще раз? Он опять неудовлетворен. Похоже, он хочет повторить попытку и побить собственный рекорд. Три-четыре — считайте обороты — пять-шесть — кто первый? В какой руке? ...восемь-девять... в любой. Хулиган, какая разница... одиннадцать-двенадцать-тринадцать....

Он закидывает свое тяжелое орудие за спину и в последний момент ловит его между ног за мокрую от росы рукоятку. А если промахивается, то принимается вокруг него приплясывать, изображая отчаяние, проклиная собственную неуклюжесть, скользкую ручку и даже звезды — за то, что они его отвлекают.

— Промах! Но еще ничего не потеряно! Неужто его претензии тщетны? Стихии находят самое слабое место для своего вторжения. Или его смущают эти многоглазые звезды, пялящиеся на него? — и он снова наклоняется, поднимает из лужи молоток и, рассеивая брызги, начинает вращать его над головой. — Нет, только не он! Не прославленный Мокрорукий Хул! Уберите кинокамеры. Никаких съемок. Это акт самопожертвования...

Я уже неоднократно такое видел, и потому предпочитаю смотреть на доктора. Старик рассматривает это явление из-за изгороди с сосредоточенным вниманием интерна, наблюдающего за патологическим поведением пациента из-за стекла. Однако по мере того, как Хулиган усердствует все больше и больше, сосредоточенность сменяется изумлением.

— Это же и есть демон, — шепчет Вуфнер, — выпущенный из своего котла!

Он отступает от изгороди и поворачивается ко мне.

— Так, значит, доктор Дебори, все это не газетная утка? Вы занимаетесь его изгнанием с помощью химических средств? Очень впечатляюще. А как вы относитесь к угрозе побочных эффектов? — он кладет руку мне на плечо и с очень серьезным видом заглядывает в глаза. — Не превратит ли столь сильная доза человека в то самое, от чего он пытается избавиться? Ах, не смотрите на меня так! Я шучу. Насмешничаю. Эксперименты, которые вы проводите с вашим автобусным семейством, заслуживают самого пристального внимания...

И тут я замечаю, что внимание его уже отвлечено чем-то, что находится у меня за спиной. Это секретарша с маленьким зеленым чемоданчиком и большой розовой подушкой.

— ...но об этом в другой раз.

Он пожимает мне руку, желает спокойной ночи и обещает, что мы продолжим обсуждение этой загадки при первой же возможности. До вечера? Я польщено киваю, заранее предвкушая новую встречу с ним. Он советует мне немного поспать и бежит догонять девицу.

Я протискиваюсь сквозь изгородь и направляюсь к Хулигану, надеясь, что мне удастся его усмирить, и он даст мне спокойно поспать хотя бы пару минут. Не тут-то было. При виде меня он начинает скакать, как старая полковая лошадь.

— Шеф! Ты жив! Слава Тебе, Господи! Свистать всех наверх!

Я не успеваю дойти до автобуса, как он уже оказывается за рулем и заводит мотор. Я пытаюсь объяснить ему, что у меня назначена встреча с доктором, но Хулиган продолжает сигналить, автобус ревет, и постепенно к нему начинает подтягиваться разбредшийся народ. Кряхтя и жалуясь, все собираются как поросята к свиноматке, намекая на то, что можно было бы подождать до завтрака.

— Мы вернемся! — заверяет всех Хулиган. — Непременно! Только съездим купить тормозной жидкости, а то она у нас кончилась. Кажется, она называлась «Летящая Рыжая Кобыла», если я правильно помню. И тут же назад! Честно...

Вместо этого он сворачивает на грязную дорогу, на которую не рискнул бы ступить ни один лама, и увозит нас за несколько миль от шоссе, где совершенно случайно оказывается его старинный приятель, занимающийся перегонкой метилового спирта.

Эта старая кожистая ящерица дает нам массу советов, всучивает свое домашнее вино и знакомит со своей химической лабораторией. Но проходит целый день, пока Бадди достает инструменты, и неделя, прежде чем мы добираемся до Монтерея, запаиваем пробоины и возвращаем автобус на цивилизованное шоссе.

А встретиться с доктором Вуфнером мне довелось и того позже. Это произошло через десять лет — весной 1974-го в Диснейленде.

К тому времени в моей жизни много что изменилось. Изгнанный распоряжением суда из округа Сан-Матео, я вернулся со своей семьей (не автобусной, а той, члены которой носят мое имя) на старую ферму в Орегон. Автобусная семья рассеялась, и все разбрелись по своим местам. Бигима жила с «Благодарными мертвецами» в Марине. Бадди унаследовал маслобойню в Юджине. Доббс и Бланш по блату получили участок напротив нас, где и осели со своей малышней. А автобус был отправлен на овечье пастбище, где и ржавел после очередной аварии в Вудстоке. Передозировка в Мексике ничего не оставила от Хулигана, кроме мифа и горстки пепла. От моего гиганта-отца осталась лишь тень, и медицинская наука ничего не могла с этим поделать.

В остальном все шло вполне прилично. Я отбыл свой испытательный срок, и обвинение с меня было снято. Мне было возвращено право голоса. Голливуд решил снимать фильм по моему роману. Они хотели это делать прямо в больнице, где происходили события. Мне даже предложили написать сценарий.

Для его вящего правдоподобия продюсеры даже отвезли меня на лимузине в Портленд на встречу с главным врачом Малахием Мортимером. Доктор Мортимер был добропорядочным евреем лет пятидесяти, с седым хохолком на голове и живым певучим голосом. Он был похож на гида, показывая мне и толпе разодетых киномагнатов свою больницу.

Следуя за ним по обветшалым, неряшливым палатам, я вспоминал о том, как вывозил из них трупы, но самые острые воспоминания во мне пробуждали лязг тяжелых ключей, запах мочи и дезинфекции, и главное — лица. Любопытные взгляды в коридорах и из дверных проемов вызывали странное ощущение. Это нельзя было назвать воспоминанием, но в них было что-то бесконечно знакомое. Чувствуешь, что должен что-то сделать, но не знаешь, что именно. Эти голодные взгляды настолько отвлекали меня, что я начал останавливаться и пускаться в объяснения. Лица прояснялись. Похоже, их волновало, что их горестное положение будет использовано Голливудом. Они не возражали, раз доктор Мортимер считает это приемлемым.

Я был тронут их доверием и потрясен Мортимером. Похоже, его все любили. Он, в свою очередь, выражал восхищение моей книгой и говорил о происшедших после ее выхода переменах. Продюсеры радовались тому, что мы нравимся друг другу, и еще до исхода дня было решено, что доктор Мортимер позволит воспользоваться своей больницей, если кинокомпания оплатит необходимый ремонт и расходы пациентам, а я напишу сценарий. И тогда киномагнаты смогут собрать кучу «Оскаров» и все будут счастливы и довольны.

— Этот фильмец отхватит целый ящик наград! — как выразился какой-то восторженный второй ассистент.

Однако, возвращаясь тем же вечером в Юджин, я почувствовал, что мой энтузиазм начинает улетучиваться. Меня не покидало гнетущее чувство, которое постоянно возвращало меня, как рыбу, пойманную на крючок, к жалостному виду больницы. Много лет я этого не видел и не хотел видеть. Да и кто захочет? Мы привыкли отворачиваться при любом столкновении с изгойством, в чем бы оно ни проявлялось — в осоловелом взгляде алкоголика, приставаниях уличного мошенника или призывах уличного дилера. Мы не хотим видеть неудачников, являющихся изнанкой общества, и всегда стараемся от них отвернуться. Может, именно поэтому написанный мной сценарий так и не был принят киномагнатами — уж кто-кто, а они умеют различать неудачников.

Шли недели, а мне все не удавалось избавиться от этой неясной ноющей боли, страшно мешавшей в работе. Превращение романа в сценарий обычно сводится к сокращениям, однако я чувствовал, что должен сказать что-то новое. Сроки поджимали. Я отказался от предложения продюсеров снять мне квартиру неподалеку от больницы, чтобы я мог бродить по палатам, возбуждая тем самым свою музу. Моей музе с избытком хватало и первого опыта. И я не был готов к новому. Хотя бы из-за этих взглядов, которые я заглатывал как крючок с наживкой. Я боялся, что если меня зацепят как следует, я могу остаться там навсегда.

К тому же я считал, что эта болезнь заразна и передается через глаза. Мне начало казаться, что я различаю ее симптомы у своих друзей и родственников — в их бегающих, испуганных взглядах, прорывающихся сквозь полуприкрытые веки, особенно у отца. Словно он подцепил что-то занесенное мною из больницы, — так страх упавшего седока передается лошади. Иначе трудно было объяснить, почему старый мустанг, выросший в долинах западного Техаса, вдруг ни с того ни с сего начал бояться пустоты. Он всегда был слишком сильным для этого. Разве он не пережил уже на пять лет все отпущенные ему медиками сроки? Притом не столько благодаря их помощи, сколько в силу собственного упрямства. И вдруг все оно куда-то исчезло, и ортопедический воротник, поддерживавший его голову, перестал работать.

— Ну что такого великого совершил этот Лу Гериг? — спрашивает он. — Сколько раз не обежишь все базы, все равно вернешься к началу. Не вижу ничего выдающегося.

И швыряет спортивную страничку на землю, открывая свои высохшие ноги. Он сидит в шезлонге на заднем дворе и читает газету.

— Мне надоело сидеть дома. Я чувствую себя каким-то комнатным растением.

— Это уж точно — ты теперь не перекати-поле, — замечает мама, вынося нам из дома кофе. — Он собирается купить автофургон, чтобы я возила его на встречи старых друзей в Пендлтон.

— Может, он хочет еще раз съездить в Мексику? — говорю я. Несколько лет назад мы с Бадди взяли напрокат «виннебаго» и свозили его за границу. Я хотел, чтобы он принял участие хотя бы в одной «запрещенной» поездке, от которых он всегда меня предостерегал. Потом он утверждал, что ничего из нее не вынес, кроме прыгающих бобов и поноса. Я подмигиваю маме. — Может, он хочет отправиться в джунгли на поиски бриллиантов, как Вилли Ломан?

— Ara, — кряхтит папа. Голова у него падает, и он пытается подпереть ее рукой. — А может, и не хочет.

— Еще кофе? — спрашивает мама, меняя тему разговора.

Я качаю головой:

— Одной чашки вполне достаточно — мне еще сегодня работать.

— Как продвигается? — спрашивает папа.

— Медленно, — отвечаю я. — Машину не так-то легко разогнать.

— Особенно если на ней десять лет не ездить. — Он уже установил голову и теперь пронзает меня своим прежним суровым взглядом. — Если ты хочешь, чтобы я еще успел похвалить этот фильм, тебе стоит поторопиться.

Однако меня пронзает до самого сердца не этот взгляд, а следующий. Я уже допил кофе и встаю.

— Именно этим я и собираюсь заняться, — говорю я.

— Не увлекайся, — бурчит он, протягивая руку за газетой. — Смотри, чтобы тебя не занесло слишком далеко, а то не успеешь вернуться — я ведь могу и не дождаться.

У машины меня поджидает мама.

— В субботу ему будут делать еще одну пункцию, — говорит она. — Он их терпеть не может, и я боюсь их до смерти.

— Это не опасно. Я сотни раз видел, как это делают.

— А тебе не приходит в голову, что именно поэтому он и хочет, чтобы ты был рядом?!

— Успокойся, мама, я приеду, — обещаю я. — Спасибо за кофе.

Поэтому когда в четверг звонит доктор Мортимер, который хочет пригласить меня на ежегодный съезд психиатров, я говорю, что предпочитаю остаться дома и продолжить работу над нашим проектом.

— Но в этом году он будет проводиться во Флориде! — объясняет он по телефону. — В гостинице Диснейленда! Голливуд все оплачивает.

Я снова отказываюсь, не упоминая об отце.

— У меня что-то не идет сценарий, — объясняю я.

— Киношники говорят, что такая поездка может вам помочь. В культурную программу в этом году будет входить «Бельвью-ревю». Я видел его два года тому назад в Атлантик-сити. Гомерически смешно. Готов поспорить, вы сможете почерпнуть что-нибудь новенькое. А знаете, кто будет основным докладчиком? Они откопали автора библии всех битников «Будь собой сейчас». Может, вы что-нибудь слышали о нем? Доктор Клаус Вуфнер.

Я говорю, что слышал, и мне очень интересно узнать, что он думает, но не сейчас.

— Вам забронирован билет в аэропорту Портленда до Орландо. Рейс в три тридцать. — Мортимер возбужден как ребенок. — Вы только подумайте, как вам повезло — бесплатная поездка в Диснейленд!

Я отвечаю, что непременно подумаю, — у меня на это есть еще целых двадцать четыре часа.

— Я позвоню вам завтра утром и скажу, что решил.

— Заверяю вас, будет страшно весело, — настаивает он. — Честно, решайтесь.

Я говорю, что не сомневаюсь в этом, но у меня нет ни малейшего желания ехать сто пятьдесят миль до Портленда, а потом еще лететь во Флориду, чтобы послушать пыхтение старого Вуфнера.

На следующее утро я уже не испытываю такой уверенности. Ночь возвращает меня в прошлое, и я начинаю колебаться. Предыдущий черновик выкинут в корзину, я начал новый, но и тот уже представляется мне никуда не годным. Перерыв кажется все более соблазнительным. С другой стороны ехать в Портленд в моем раздерганном состоянии — тоже не простая задача. К тому времени, когда надо звонить Мортимеру, я нахожусь уже в полном раздрае и решаю, что лучше всего обратиться к китайской Книге перемен — она не раз помогала мне выходить из трудных положений. Я раскладываю на столе книгу, и тут лай собак извещает о чьем-то приезде. Бетси открывает дверь, и на пороге оказывается хорошо одетый молодой человек с убаюкивающим голосом:

— Доброе утро, миссис Дебори. Я — доктор Джозеф Гола. Доктор Мортимер прислал меня за вашим мужем.

— За моим мужем?

— Чтобы отвезти его в Портленд. Доктор Мортимер опасается, что могут возникнуть проблемы с бензином.

На эти выходные пришелся пик эмбарго на арабскую нефть. Губернатор Маколл распорядился продавать бензин по четным числам машинам с четными номерами и по нечетным — с нечетными, однако у заправок продолжала царить неразбериха.

— Пациенты зовут меня просто Джо, — говорит он. — Джо Го.

Джо Го — симпатичный итальянец с примесью ирландской крови и жизнерадостным выражением лица. У него вкрадчивый голос, а галстук заколот заколкой в виде Вечного Жида. Усевшись и получив чашечку кофе, он робко спрашивает, что это я читаю.

— «И-цзин», — объясняю я, — а на обложке фотоколлаж. Я собирался погадать — ехать или нет. И тут появляетесь вы. Так что, думаю, самое время собирать чемодан.

— Возьмите и книгу на всякий случай, — улыбается он. — Вдруг мы засомневаемся — стоит ли возвращаться.

Бетси абсолютно покорена его невинностью церковного хориста. Пока я собираюсь, она продолжает потчевать его кофе с ежевичными оладьями, сопровождая их широкой улыбкой. Однако у детей ничего, кроме хмурого вида, он не вызывает. Вот они никогда не были в Диснейленде, даже в том, что расположен в Анахайме. И если мне нужен юный попутчик невинного вида, то почему бы не взять одного из них? Они несколько раз обращаются ко мне с просьбами, после чего возмущенно удаляются — все, за исключением маленького Калеба. Он остается сидеть за столом в своей длинной ночной рубашке с надписью «Благодарные мертвецы». Ему хочется поехать не меньше, чем его братьям и сестрам, но не в его стиле удаляться — он знает, что может пропустить что-нибудь интересное. В результате он оказался единственным, кто вышел попрощаться с нами.

— Не забудь что-нибудь привезти нам из Диснейленда, папа, — мужественно кричит он с крыльца. — Что-нибудь хорошее... ладно?

— Ладно, — отвечаю я, залезая в машину. Я машу ему рукой, но он не отвечает — ему не разглядеть меня за тонированными стеклами огромного, как баржа, «линкольна». Я советую доктору Джо дать задний ход и не стараться развернуться между нашими черничными кустами: — Они и так на ладан дышат.

Он дает задний ход, пытаясь объехать самые глубокие колдобины. Я пристегиваю ремень и подскакиваю на выбоинах. После бесплодных ночных метаний выясняется, что не так уж плохо, когда тебя забирают и куда-то увозят. Я откидываюсь на подголовник, и тут же что-то меня подбрасывает и заставляет открыть глаза.

Это все то же мучительное чувство, только в десятикратно увеличенном размере, столь знакомое и в то же время необъяснимое. Оно длится всего несколько секунд и, исчезнув, оставляет меня в состоянии полного ошеломления. Что это? Просто осознание того, что мне предстоит вернуться в эту больницу и столкнуться с ней лицом к лицу? Какие-то тлеющие угли прошлого, которые вдруг вспыхивают ни с того ни с сего?

— Как отсюда удобнее ехать?

Я не сразу понимаю, что доктор, добравшись до конца нашей подъездной дорожки, спрашивает меня о наиболее удобном пути в Портленд.

— Когда я спешу, я еду так, — отвечаю я, указывая на вершину холма. — А если у меня есть время, то через Нибо и Браунсвиль.

И он поворачивает к холму.

— У нас масса времени, — замечает он и открывает кожаный кофр, стоящий между нами и напоминающий старомодный саквояж для лекарств. Все его отделения аккуратно заставлены десятками миниатюрных бутылочек с самыми изысканными напитками.

— Похоже, ситуация сильно изменилась с тех пор, как я имел дело с психиатрией, — замечаю я.

— В каком-то смысле да, а в каком-то нет, — отвечает он, выбирая маленькую бутылочку Джонни Уолкера. — Меньше ограничений, больше лекарств. Но по-прежнему никакой надежды на исцеление. Прошу.

Разговора не получается. Молодой человек предпочитает монологическую речь диалогу, а мне вообще не хочется говорить. Однако расстояние и содержимое медицинского саквояжа постепенно заставляют нас сблизиться. Доктор Джо занялся психологией, бросив генетику, которая его действительно интересовала: многие писатели, поэты и священники как по кельтской, так и по латинской линии его родословной страдали психическими заболеваниями. Джо утверждает, что многое от них унаследовал, включая слепую веру и страсть к не имеющим ответов вопросам. К тому же, как и я, он едет на конференцию для того, чтобы повидаться с доктором Вуфнером. Он говорит, что влюбился в него еще студентом в Квинсе.

— Я прочитал все, что вышло из-под его пера, плюс целую гору сплетен о нем. Кем его только не называли — от Большого Злого Волка до Старого Санта-Клауса.

И он смотрит на меня с выжидающим видом. Мы едем со скоростью сорок пять миль в час по пустой двусторонней автостраде над Салемом.

— Наверное, старый козел считался настоящим героем, иначе ему не удалось бы поднять вокруг себя такой шум.

Я вяло киваю. Героем. И закрываю глаза. Интересно, каким стал этот старый козел.

Я просыпаюсь от клаксона «линкольна». Мы оказываемся в жутком столпотворении машин, пытающихся заправиться перед выходными. Больница находится от нас менее чем в миле, но мы не можем пробиться через перекресток, на котором расположены бензозаправки. Машины стоят впритык друг к другу на протяжении нескольких кварталов. В конце концов Джо разворачивается и делает огромный крюк, пытаясь их объехать. Когда мы добираемся до ворот больницы, до вылета остается полчаса. Но мало этого, подъезд к главному зданию оказывается заблокированным полицейской машиной, объехать которую невозможно.

— Хватай свои вещи! — кричит Джо, выскакивая из «линкольна». — Может, Мортимер еще на месте. — И бросается вперед как настоящий спринтер. Я неохотно выхожу из состояния апатии и, перекинув через плечо сумку и вытащив свой чемодан, иду за ним. «И-цзину» следовало бы предупредить меня о том, что мирной поездка не получится. Обойдя полицейскую машину, я наталкиваюсь на нечто, заставляющее меня остановиться.

Двигатель в машине продолжает работать, все четыре дверцы распахнуты настежь. За машиной толстый полицейский в сопровождении двух пышнотелых дам в полицейской форме пытается поймать Неопознанный Летающий Объект, который, шипя и скрежеща, вертится у них перед носом. К тому же он вооружен какой-то пикой, разрезающей воздух и заставляющей полицейских держаться настороже.

На помощь полицейским спешат две санитарки с растянутой простыней. Те, почувствовав подкрепление, бросаются вперед и, навалившись на НЛО, пытаются подмять его. Однако он издает пронзительное шипение, потом какой-то болезненный вопль и вновь устремляется вперед, проскользнув между ног у преследователей и обогнув машину. К тому моменту, когда преследователи огибают машину, их жертва уже вовсю несется к главным воротам. Полицейские готовы прекратить свое вялое преследование, так как всем понятно, что цель не стоит таких усилий, и тут, ко всеобщему изумлению, Объект пролетает в пяти футах от широко распахнутых ворот и врезается в ограждение. Отскочив обратно, он вертится в пространстве и снова устремляется в толпу полицейских. Наконец он издает какой-то жалостный взвизг под навалившимися сверху телами и, тяжело хлюпая, замирает.

— Пошли! — кричит Джо, выводя меня из оцепенения. — Не волнуйся. Ее ничто не остановит.

Я иду вслед за ним через вестибюль, миную лифт и поднимаюсь по длинному гулкому пандусу, ведущему к металлической двери. Джо открывает дверь, и я оказываюсь в кабинете доктора Мортимера. Здесь все перевернуто вверх дном в ожидании голливудского ремонта, старая и новая мебель громоздится в коридорах. Мортимера нет. Как и его секретарши. Мы, преследуемые пристальными взглядами пациентов, идем к сестринскому посту, где секретарша и дежурная сестра поедают конфеты.

— Боже милостивый! — испуганно вскрикивает сестра, словно ее поймали на месте преступления. — Доктор Мортимер только что ушел.

— Куда?

— На стоянку... Он едет в аэропорт.

— Джоан! Вы же можете созвониться с проходной.

— Конечно, доктор Гола, — и секретарша бросается в кабинет.

— Мисс Бил, попробуйте позвонить в вестибюль, может, он еще не вышел. А я сбегаю на стоянку.

Сестра устремляется прочь, тарахтя конфетами в кармане своего белого кардигана. Джо убегает, и я остаюсь наедине с жужжанием флюоресцентных ламп.

Хотя нет. За полуоткрытой дверью сестринского поста продолжают мелькать одетые в халаты призраки. Я поворачиваюсь к ним спиной, прислоняюсь к стойке и делаю вид, что полностью поглощен изучением оборотной стороны «ОМНИ», каждую секунду ощущая, как их взгляды пронизывают меня насквозь. Потом я меняю «ОМНИ» на «Нэшнл Инкваерер». И ощущаю, как шорох страниц начинает засахариваться под неумолчным шумом флюоресцентного освещения, доводя их до глазированного совершенства. Черничное волшебство. НЛО на лужайках. А теперь еще и дешевые кондитерские трюки! Я совершенно не готов к этому. А потом скрипит дверь, и глазурь трескается.

— ...ах вы фашистские уебища! Вы что, не знаете, что справедливость на стороне того, кто держит в руках меч Ахалы? Где моя трость, невежественные тупицы?! И перестаньте меня успокаивать. Повоображать захотелось? Вы что, не понимаете, что эти кровавые причастия во имя революции должны прекратиться?

Слова разрезают сгустившуюся атмосферу как топор.

— Долой дилетантов с их одурманивающими лозунгами и вялым течением жизни! Все вы будете повергнуты бриллиантовым мечом Ахалы, Властелином мудрости, лицо которого украшают окровавленные клыки, а шею — гирлянда из отрубленных голов. Его ярость совершенна. Он облачен в ледники и лаву и спасает честных мучеников от фашистских дерьмоедов! Его именем я проклинаю вас: Нама Саманта Вайранам Чанга!

Все это произносится воинственным сопрано Гари Снайдера, выступающего на шахтерском митинге. Я присоединяюсь к собравшимся в коридоре, чтобы взглянуть на источник столь злобного и в то же время поэтического текста.

— Махрошана Шата Я Хам Трака Хам Мам!

Это костлявая девочка-подросток с желтоватой кожей и такого же цвета волосами и глазами. От столкновения с забором ее желтое платье покрыто черными клетками, но ушибов и ссадин не видно. И единственным цветом, нарушающим всю эту желтую композицию, является зеленое пятно на виске ее коротко стриженной головы, вероятно, полученное во время падения на лужайку. Мгновение она машет перед собой пальцем, а потом бросается вперед.

— Ну ты, педрила, отдай мою трость!

— Нет, Лисси, нет! — Санитар с огромной задницей поднимает над головой палку. — Она может оказаться оружием в недружественных руках.

И я понимаю, что копье при летательном аппарате изначально являлось тростью для слабовидящих. Белая краска почти стерлась с помятого алюминия, и вся палка от кончика до рукоятки украшена, как индейское копье, перьями и бусами. К рукоятке привязан главный талисман — резиновая голова Дональда-Дака с выпяченным клювом, так что его морская шапочка находится в пределах досягаемости большого пальца. Таким образом, девочка может размахивать палкой и одновременно извлекать из игрушки крякающие звуки.

— Отдай! Отдай! — кричит она.

— Не отдам, не отдам! — передразнивает ее санитар, шествуя впереди с видом тамбурмажора. Девочка примеривается к его толстой заднице и пытается дать ему пинка, но опять промахивается. Инерция столь сильна, что она наверняка упала бы, если бы ее не держали за руки.

— А очки?! Очками я тоже могу кого-нибудь зарезать? По-моему, я официально признана слепой! Если вы мне сейчас же не отдадите очки, ваши дни сочтены, тупицы! Все мои долбаные родственники — адвокаты!

Эта угроза оказывается действеннее всех предшествующих. Участники шествия останавливаются и принимаются обсуждать положение. Санитар, отправленный на поиски представителей власти, возвращается с сообщением, что ни врача, ни сестру ему найти не удалось. После интенсивного перешептывания младший медперсонал принимает решение вернуть очки. Полицейский вынимает их из конверта и вручает девочке. Санитарки ослабляют хватку, предоставляя девочке возможность надеть их. Но стоит ей это сделать, как она резко оборачивается и ощеривается, почему-то выбирая из всей толпы изумленных зрителей именно меня.

— Ну ты, лысый, чего уставился? Никогда не видел бродяг?

Я уже собираюсь ответить, что видел, и не раз, не говоря уже о том, что и сам занимался этим, как дверь внезапно распахивается, и в коридоре появляются Джо, сестра и доктор Мортимер. Сестра держит в руках радиотелефон и, заметив беспорядок в своих владениях, не сбавляя шага принимается рассекать антенной пространство, расчищая себе путь, пока не добирается до девочки.

— Уже вернулись, мисс Эрхардт? Наверное, вы по нам скучали.

— Я скучала по вашему изысканному оборудованию, мисс Бил, — заявляет девочка. — По ваннам, в которых можно утонуть, прогулкам вдоль стен. — Однако речь ее уже не звучит столь язвительно.

— Тогда не будем зря терять времени. Доктор Мортимер, вы не согласитесь позвонить отцу мисс Эрхардт, пока я ее буду устраивать? А остальные могут разойтись и заняться своими делами.

Вернувшись в кабинет, доктор Мортимер тут же перепоручает это своей секретарше, а сам начинает подгонять нас к пандусу. Однако мы не успеваем выйти, как раздается телефонный звонок и он бросается обратно.

— Наверное, это сенатор, Джоан, — кричит он. — Если он хочет поговорить с дочерью, скажите ему, что она в ванной. А если ему нужен я, скажите, чтобы звонил в Орландо, гостиница «Диснейленд». И пусть спросит Гуфи.

Затем он закрывает дверь и смеется собственной шутке всю дорогу до машины. «Попросите Гуфи, сенатор. Гуфи!»

С помощью агента по продаже билетов нам наконец удается сесть на следующий рейс, который уносит нас к липкому флоридскому солнцу. Цена за прокат машины, как нам объясняют, увеличена вдвое из-за топливного кризиса, зато номер на троих в чудовищной диснеевской пирамиде по той же причине стоит в два раза дешевле обычного. Персик за регистрационной стойкой, жуя жвачку, сообщает, что нам страшно повезло, так как обычно номера на троих заказывают заблаговременно.

Я спрашиваю, приехал ли доктор Клаус Вуфнер. Она пролистывает свои записи и говорит, что еще нет. Я оставляю записку с просьбой, чтобы он позвонил мне, как только появится. «Или передайте ему на словах, если мы куда-нибудь выйдем», — добавляет Мортимер, подгоняя нас к лестнице.

— Мы теряем время, мальчики. Я хочу все посмотреть.

По дороге в парк доктор Мортимер раздает нам бесплатные билетные книжечки, которыми нас обеспечили кинопродюсеры. Возбуждение его нарастает с каждой минутой. Выясняется, что он действительно намерен посмотреть все и в течение нескольких часов таскает нас с Джо за собой, пока мы не доходим до полного изнеможения и я не отстаю в мире гномов.

— Я хочу позвонить в гостиницу — может, кто-нибудь что-нибудь слышал о Вуфнере.

— А мне надо купить бурдюк, расшитый бисером, — добавляет Джо. Мы видели группу иностранных моряков, которые, катаясь по Миссисипи, пили из таких бурдюков, и с тех пор Джо не находит себе места.

— Боюсь, они здесь не продаются, Джо, — высказывает предположение доктор. — И мне бы не хотелось, чтобы мы разъединялись...

— Джо может поспрашивать вокруг, пока я звоню. А через полчаса встретимся. Как насчет того, чтобы у кассы Полета в Небеса?

— Годится, — напевно отвечает доктор в унисон с зазывной песенкой и поспешно удаляется в ее направлении.

Я иду звонить, а Джо искать бурдюк. Ни о Вуфнере, ни о бурдюках никто ничего не слышал. Устроившись в пластиковой кабинке аттракциона «Полет в небеса», мы с Джо приступаем к дегустации его коллекции, так как оказывается, что кассы расположены с обоих концов аттракциона. Когда выясняется, что на другом конце доктора тоже нет, нам ничего не остается, как снова сесть в кабинку и ехать обратно. За этим занятием мы проводим большую часть дня, но так и не находим Мортимера. Зато в какой-то момент Джо кажется, что он замечает доктора Вуфнера.

— Вон тот тип с медсестрой, — указывает Джо бутылочкой Танкерея на только что проехавшую мимо кабинку. — Может, это и есть наш герой? Возраст и лысина соответствуют.

Я поворачиваюсь. Рядом со сложенным креслом-каталкой сидят старик и белокурая сестра. На старике темные очки и огромная панама. На мгновение что-то в нем напоминает мне Вуфнера — сутулые плечи и сгорбленная спина, так что я даже задаю себе вопрос, а уж так ли я хочу встретиться с этим своенравным занудой, но потом ветер сдувает с него шляпу, и я вижу, что он не больше ребенка. Мне становится смешно.

— Разве что он превратился в лилипута, — отвечаю я. — Эти карликовые бутылочки плохо влияют на твое зрение, Джо.

И все же, когда мы вылезаем из кабинки, я иду звонить в гостиницу. Никто под таким именем не регистрировался. Однако есть записка от доктора Мортимера. Израсходовав все билеты, он вернулся и будет ждать нас перед вечерней программой.

«Полеты в небеса» сильно уменьшили запасы Джо, так что остаток времени мы проводим, более или менее твердо стоя на земле. Здесь все точно так же, как в Анахайме, за исключением одного дополнения — Счастливых Гиппопотамов. Это временный аттракцион, установленный в Мире Приключений неподалеку от причала на реке Конго. Небольшой участок воды под навесом огражден низкой изгородью, и в этом загоне возлежит пара взрослых гиппопотамов.

Эти чудовища почти в два раза больше механических роботов, расположенных в Диких Джунглях — несколько тонн мышц и мяса прямо из реального мира. Однако они, как коровы, умиротворенно дремлют в своей луже под градом насмешек и оскорблений. Дети швыряются в них кубиками льда и смятыми стаканчиками из-под кока-колы. Подростки кричат: «Эй, Абдулла, где твоя голова?» Девочка из организации «Костер» тычет им в уши резиновым копьем из Страны Пионеров, пока ее не останавливает смотритель. Похоже, никто не упускает возможности выразить свое презрение к этой паре сомнамбулических гигантов. Лысый карлик с аттракциона даже начинает облизываться, потом просит сестру подкатить его поближе, набирает в рот пепси-колы и выпускает в них длинную коричневую струю.

Под навесом демонстрируется фильм, снятый по заказу ЮНЕСКО на деньги, полученные от лабораторий Саабо, который проецируется на специальные экраны, преподнесенные Дюпоном. Справа и слева мелькают кадры: обезвоженная Африка, а посередине — как гиппопотамов с потрескавшейся от засухи шкурой извлекают из наследственных луж. Из дикторского текста явствует, что эти лужи пересыхают вследствие длительных засух и строительства дамб, возводимых с целью получения электричества для стран Третьего мира.

После того как животное благополучно извлекается из лужи, ему делают укол, грузят в укрепленный фургон и выпускают за сотни миль от родного дома в загон, где уже ожидают своего переселения другие гиппопотамы. Загон выглядит не менее устрашающе, чем те места, откуда они, были вывезены. Он покрыт густой оранжевой пылью и кишмя кишит мухами.

— В первые недели, — сообщает нам диктор, — гиппопотамы неоднократно пытаются вырваться из загона, что приводит к получению травм. Нам удалось положить конец этим попыткам, добавляя им в питье специальный состав, разработанный нашими лабораториями, после чего гиппопотамы стали ощущать себя сравнительно более счастливыми.

— Сравнительно с чем? — доносится из темноты голос Джо. — По сравнению друг с другом?

Когда мы выходим на улицу, солнце уже садится между шпилями Замка Золушки. К этому времени я уже не испытываю никакого интереса к съезду, но Джо чувствует, что ему надо там появиться. К тому же его запасы уже полностью исчерпаны. Поэтому мы садимся на старомодный паровозик, который довозит до ворот, и пересаживаемся там на его более современного родственника.

Нам приходится ждать, пока машинист курит. И вагон постепенно заполняется оживленным говором. Откуда-то из-под пола доносится слабый гул работающих механизмов. Пассажиры тяжело плюхаются в пластиковые кресла. Через открытые двери вагона видно покрытое розовыми облачками флоридское небо, прямо как приказал Дядя Уолт; вечерний ветерок доносит из парка голоса и какие-то неразборчивые звуки. Отчетливо слышится запись приветственной речи Аннетт Фуничелло: «Привет тут и салют там! — тягуче произносит она с интонацией предводительницы болельщиц. — Мы так рады, что вы пришли сюда, гип-гип ура!»

Однако никто из пассажиров на это уже не реагирует. Перед нами сидит семейство из шести человек. Отдельно мужчина, упираясь своими большими мускулистыми руками в красный пластик сиденья. Напротив него возятся дети. У женщины под мышками и под глазами темные круги. У нее на коленях хнычет двухгодовалый малыш. Слева и справа еще по одному. Девочка лет шести сосет палец, пацан лет трех что-то канючит. Через проход от них ноет сутулый подросток.

— В школе никто не поверит, что мы не видели Карибских Пиратов!

— Тише, милый, — устало отвечает ему мать.— Ты же знаешь, что у нас кончились билеты.

— Можно было еще купить, — не унимается паренек. И остальная детвора поддерживает его заунывным воем. — Можно было купить побольше!

— Но у нас и деньги кончились, — напоминает мать.

— Мы даже не видели Заколдованных Тики. Да мне никто не поверит в школе!

— Тому, что у нас кончились деньги? Очень жаль. Так что лучше успокойся. И к вам это тоже относится.

Все это время мужчина не произносит ни слова, и лишь на его больших рабочих руках сжимаются и разжимаются мышцы. Я вижу, что он отмыл свои костяшки и запястья для такого случая. Но под его ногтями виднеется неизгладимое тавро, оставленное детройтской слесарной мастерской или угольной шахтой в Моногейле.

«Согласно последним исследованиям, — продолжает Аннетт уже более серьезным голосом, — Диснейленд является самым популярным местом в мире. Согласитесь, звучит впечатляюще!»

Никто не выражает согласия, даже дети. Прежде чем мы успеваем узнать что-нибудь еще, машинист возвращается на место, двери с шипением закрываются, и поезд, шурша, устремляется к гостинице. Руки мужчины продолжают сжиматься и разжиматься на спинке сиденья, стараясь скрыть, насколько сложно держать все под контролем.

Мы с Джо обмениваемся взглядами. Бедняга. Разве он не сделал все возможное? Разве не трудился в поте лица? Не создал дом? Не воспитал детей? Разве не сумел скопить достаточно денег, чтобы все смогли поехать в столь долгожданный Диснейленд? Но этого было недостаточно. Где-то что-то было не так, и с каждым мгновением становилось все труднее и труднее.

Он сидел к нам спиной, и мы так и не увидели его лица. Все семейство вышло еще перед нами. И Джо, глядя им в спины, лишь покачал головой.

— Это только верхушка айсберга, — замечает он, — ведущая к массиву огромной индустрии.

Насколько огромной, я понял лишь тогда, когда попал на выставку. Пока Джо метался между профессионалами, я бродил по выставочному залу, изумляясь последним достижениям в области ухода и лечения грядущих орд, неспособных самостоятельно себя обслуживать. Подростки из местной школы выполняли функции гидов, водя посетителей по лабиринтам экспонатов. Они демонстрировали поильники с длинным носиком, с помощью которых можно было напоить прикованного к постели человека, новые ремни из искусственного волокна, которые были в состоянии удержать слона, и старые застегивающиеся наручники. Они приглашали опробовать удобство кровати с мочеприемником, указывая при этом на утопленные шурупы — «чтобы психи их не съели».

Здесь были пижамы из нервущейся ткани и подбитые ватой варежки, чтобы больной в состоянии навязчивого бреда не мог вырвать врачу глаз; шапки, микширующие удары, для неуклюжих увальней и одноразовые мундштуки для эпилептиков, предохраняющие от прикусывания языка; закрепляющиеся макси-памперсы для больных с недержанием и бесчисленное количество пищащих, жужжащих и звенящих будильников, напоминающих о времени приема лекарств, для забывчивых.

Множество стендов было занято рекламой и продукцией фармацевтических лабораторий, работающих на эту промышленность. Однако им не хватало визуальной убедительности, которой обладают материальные вещи. На рекламу и таблетки смотреть не так интересно, как на ограничительные кресла с вмонтированными в них автоматическими клизмами. Исключением являлась лаборатория Саабо, около ее стендов народу толпилось больше, чем где бы то ни было. Дизайнеры компании организовали настоящий коктейль-бар с искусственными растениями, бесплатной раздачей арахиса и официантками в мини-юбках. Над баром размещен большой телевизионный монитор, по которому демонстрируется эффект от разнообразных лекарств, выпускаемых компанией. Участники конференции могут выпивать и кричать, как футбольные болельщики, наблюдая за тем, как после одного укола огромный гиперактивный буян успокаивается и становится тише мыши. Мне становится интересно: они почерпнули эту идею из шоу гиппопотамов или наоборот?

Единственная проблема заключалась в том, что, попав в этот коктейль-бар, из него уже было невозможно вырваться, так как народ продолжал прибывать. Еще сложнее было урвать бесплатный стаканчик. Меня швыряли и пинали из стороны в сторону, пока я не очутился у выхода, помеченного табличкой «Для экстренных случаев». Я решил, что мои слезящиеся от дыма глаза и саднящее горло вполне гармонируют с ней, и толкнул дверь, обнаружив к своей радости, что за ней находится не только балкон со свежим воздухом и видом на заходящее солнце, но еще и целый поднос с мартини.

Я выскальзываю на улицу, и тяжелая дверь за мной захлопывается. Я пытаюсь ее придержать, но слишком поздно. «А и Бог с ним, — думаю я, — вполне продержусь на оливках, если не удастся попасть на банкет».

Я уже заметил, что они насажены на маленькие S-образные палочки, намекающие на логотип лабораторий Саабо. Этот же знак, напоминающий крест на груди Супермена, изображен на стаканах с мартини. Покончив с половиной подноса, я поднимаю тост за лаборатории Саабо, снесшие эти сиреневые яички просветления. Не забывайте, мы ведь считаем, что из каждого яйца может вылупиться херувим, а оперившись, эти птенцы могут породить высочайшие видения за всю историю человечества. Так что, Саабо, не забывай о нашем тайном договоре. Ты изготовляешь, мы потребляем. Кому еще нести стяги нашего Крестового похода? Где теперь голубое знамя Визионеров? В руках одной маленькой девочки — вот где, безгрудой волшебницы, которая видит не дальше собственного носа. Да и та уже поймана и, наверное, напичкана вашими последними изобретениями, так что теперь сидит и смотрит «Счастливые времена», ощущая себя сравнительно счастливой.

Но, как говорит Джо, по сравнению с кем?

К тому моменту, когда весь мартини выпит, а оливки съедены, шум за дверью существенно утихает. На всякий случай я заглядываю в висящую на плече сумку с «И-цзином» и книжечкой неиспользованных билетов и толкаю дверь. С помощью подноса мне удается привлечь внимание официантки, которая и выпускает меня, извиняясь за то, что из-за шума не услышала моего сигнала раньше. Я даю ей поднос и десять долларов и говорю, чтобы она не переживала, так как до этого я и не пытался подавать каких-либо сигналов.

Бар и конференц-зал почти пусты. Все ушли переодеваться к главному вечернему мероприятию. Я еще раз прохожу мимо регистрационной стойки и вижу, что моя записка Вуфнеру все еще на месте. Персик за стойкой сообщает, что пропавшим доктором интересуется такое количество народа, что она сама уже начинает беспокоиться.

В нашем номере доктор Мортимер задается тем же вопросом. Он расхаживает рядом с телефонным столиком в мятом смокинге с распущенной бабочкой и что-то громко говорит в трубку по-немецки. Видно, что он уже пьяноват. При виде меня он прикрывает трубку рукой и безнадежно качает головой.

Джо уже тоже одет — на нем еще более мятый смокинг, и он гораздо более пьян, чем его босс. Он сидит на корзине для бумаг, откинувшись к стене.

— Ты лучишься как новогодняя елка, — подмигивает он мне и протягивает маленькую бутылочку Бифитера. — Освежись. Белое вино, конечно, лучше, но джин тоже подойдет.

Я качаю головой и говорю, что предпочитаю закусывать джин оливками. Джо допивает остатки и опускает бутылочку между колен в корзину. Она звякает о предшествующие. Он бросает взгляд на своего босса, глупо расхаживающего с трубкой туда и обратно, и начинает напевать: «Нам не страшен серый волк, глупый волк, страшный волк...»

Мортимер наконец улавливает намек и вешает трубку.

— Я понимаю, как вы оба разочарованы, — вздыхает он, — но, возможно, все к лучшему. По словам некоторых моих коллег, большой страшный волк давно уже лишился своих клыков. А вялое шамканье никому не нужно. И без него программа обещает быть очень интересной. Нам предстоит выслушать отчет по итогам прошлого года, потом «Бельвью-ревю», а доктор Бейли Туктер с Ямайки согласился заполнить пробел своим... как это называется, Джо?

— Терапевтическим варганом, — приходит на помощь Джо, — который усмиряет буйно помешанных.

Меня это вполне устраивало. За время, проведенное на балконе, я осознал, что находился в плену иллюзий. Только законченный кретин мог надеяться увидеть того же дикого проповедника в нынешней атмосфере общего оцепенения. И я, перешагнув через ноги Джо, направляюсь к шкафу, где висит мой серый костюм.

Торжественный обед организован в элегантном зале клинообразной формы, который сужается к небольшому помосту. Доктора Мортимера усаживают за стоящий на нем стол между Дадли Дюрайтом с квадратной челюстью, который выполняет обязанности распорядителя, и каким-то нечесаным негром в смокинге кораллово-розового цвета. Так как их обслуживают в первую очередь, они первые заканчивают есть. Дадли относится к своим обязанностям с чрезвычайной серьезностью — то и дело что-то проверяет, зачитывает послания и листает свои записи, а негр с Мортимером хихикают и шепчутся, как беззаботные школьницы. Перед ними стоит деревянная шкатулка, инкрустированная перламутровыми бабочками. Вероятно, внутри находится тот самый терапевтический музыкальный инструмент.

Мы с Джо сидим за три стола от возвышения и продолжаем ковыряться со своими омарами, хотя опорожняем уже третью бутылку рислинга. Я вынужден признать, что Джо оказался прав — холодное вино действительно очень благодатно влияет на мою воспаленную голову. Я уже не говорю о том облегчении, которое испытываю при мысли, что мне не придется лицезреть старого учителя. С одной стороны, я разочарован, а с другой, чрезвычайно рад этому обстоятельству. Я воспринимаю это как существенное событие. Когда тебе никто ничего не должен, перестаешь чувствовать себя обязанным. Я откидываюсь на спинку кресла с только что обретенной мудростью и холодным рислингом, готовясь вкусить покой, которым не наслаждался уже несколько месяцев. К черту придурков и героев. Лично для меня замена Вуфнера на музыкотерапию — это именно то, что доктор прописал.

Однако когда Дадли встает, берет микрофон и заводит высокопарную речь о выдающемся уме современности, я начинаю испытывать опасения — а сообщили ли ему о замене.

— Легенда! — вещает он. — Звезда, равная по величию Зигмунду Фрейду, Вильгельму Райху и Карлу Юнгу! Этот огненный столп горел еще до того, как многие из нас родились, и продолжает оставаться в числе величайших психологов современности! По-прежнему считаясь титаном в этой области научного знания.

Это мало подходит к доктору Туктеру с растамановскими косичками, а также к игре на варгане; он недоуменно пялится на председательствующего. Все остальные, присутствующие за центральным столом, также изумленно поворачиваются к Дадли. Однако их изумление ничто по сравнению с моим. Потому что когда из кулисы появляется наш докладчик, я понимаю, что это тот самый карлик с аттракциона.

Высокая медсестра сменила свою униформу на вечернее бежевое платье, а ее пациент остался в тех же темных очках и мятой рубашке, словно так и не покидал кресла. Она вкатывает его на подиум под жидкие неуверенные аплодисменты и помогает встать. Удостоверившись в том, что он крепко держится за кафедру, она увозит кресло, оставляя его покачиваться в свете прожектора.

Он лишился не только волос, но и большей части лица. У него отсутствует часть верхней губы, вся нижняя и подбородок, а шрам замазан тональным кремом. Вот почему он показался мне днем похожим на какого-то дауна-долгожителя. Голова под флоридским солнцем загорела у него еще больше, чем у меня. И вся кожа, за исключением замазанного шрама, сожжена. Потому эта заплатка размером с ладонь кажется единственным островком натуральной плоти в окружении синтетической ткани, хотя на самом деле все наоборот. Аплодисменты длятся более минуты, после чего он откашливается и начинает говорить.

— Кто есть кто, — бормочет он, тряся головой. — Das ist mir scheissegal. Кто есть кто. — Голос его постепенно крепнет. — Вот что вас интересует. Кто кем был и кто кем будет, когда на будущий год опубликуют следующий перечень знаменитостей.

Акцент у него стал резче, речь прерывистей, однако в ней по-прежнему слышится звон металла.

— Может, полезнее было бы подумать о том, что справедливо? Зигги Фрейд? Со всеми его интересными теориями о том, как задержка фекальных масс обретает хроническую форму и вызывает запоры, называемые им застоем. И о том, как эти запоры могут быть сняты с помощью психоанализа, на практике являющегося касторовым маслом. Коллеги, давайте будем откровенны. Все мы были свидетелями применения этих теорий. И все мы знаем: какими бы они ни были интересными, они совершенно бесполезны на практике. Касторовое масло оказывается гораздо более действенным, и Зигмунд принес бы больше пользы, если бы зарабатывал на жизнь, сочиняя любовные романы. Романтические идеалы хороши в литературе, в области медицины они не годятся. А мы ведь медики. И мы должны отличать медицину от литературы. Мы должны видеть разницу между психологическим анализом и психологической мыльной оперой, даже если результаты первого обескураживающие. Вы не менее одарены, чем я, и прекрасно понимаете, кто есть кто и что почем, поэтому прекрасно осознаете, что Зигмунд Фрейд был не кем иным, как романтическим мудозвоном?!

Последние слова он сопровождает энергичным хлопком по кафедре. Это производит такой же эффект, как если бы он сказал, что Альберт Швейцер — нацист, и выстрелил бы при этом из Люгера в потолок. Не снимая своих темных очков, он обводит взглядом зал в ожидании, когда аудитория успокоится.

— Может, фантазер Карл Юнг со своей глазированной мандалой? Или Вилли Райх, настаивавший на точном подсчете пережитых оргазмов? Все они врали! При этом все они были прекрасными писателями, и их очень интересно читать. Но, скажем, если вы дровосек и покупаете топор, станете ли вы обращать внимание на то, что пишет о нем производитель? Что бы он ни написал, если топор плохо рубит, то это плохой топор. Будучи дровосеком, вы сразу определите изъян — топор рубит плохо! Вы отнесете его обратно изготовителю и посоветуете выбросить на помойку или нарисовать на нем заход солнца, но не станете продавать искореженную древесину.

Он умолкает, берет сложенную салфетку доктора Туктера и вытирает выступивший на шее пот. Он выдерживает паузу в ожидании, когда восстановится дыхание, и снова поднимает голову.

— А если вы вкладываете деньги в плохие топоры, стало быть, вы плохие дровосеки. Вы просто боитесь войти в лес. Вы предпочитаете создать дерево, которое будет соответствовать вашей теории, чтобы его было удобно срубить. Вы не в состоянии оказаться лицом к лицу с настоящим лесом. Вы боитесь увидеть истинные корни безумия. Вы видите последствия, но не в состоянии излечить их. Вы можете облегчить страдания, но не в состоянии остановить эпидемию. Вы даже не можете найти источник заболевания! И именно поэтому, — он с неодобрительным видом поднимает плечи, — я прилетел сегодня к вам, в самое сердце гниющей американской мечты, чтобы указать на этот источник. Мисс Нишвандер!

Медсестра уже вкатывает демонстрационную доску. Установив ее за кафедрой, она вынимает из своей бисерной сумки кусок мела и протягивает его боссу. Он ждет, когда она удалится, и вновь поворачивается к аудитории.

— А теперь я попрошу немножко внимания. — Рука начинает вычерчивать прямоугольник. — Попытаюсь объяснить вам.

Это тот же самый рисунок, который я видел десять лет тому назад, только в более совершенном виде. И я улыбаюсь при мысли о тех, кто надеялся удовлетвориться нынче вечером вялой жвачкой. Старый волк сильно запаршивел и исхудал, но клыки у него еще не стерлись. Его пристрастие к законам термодинамики стало еще сильнее, а изложение их еще подробнее. Демон приобрел кучу рогов и надменную усмешку. А швы между концептуальными положениями настолько срослись, что он может свободно играть метафорами, перепрыгивая от механики к современному сознанию и жонглируя понятиями горячего и холодного, добра и зла, как профессиональный иллюзионист.

— Проблема пустоты анализировалась во времена Максвелла лишь немногими. Она интересовала Уильяма Томпсона, лорда Кельвина и Эммануэля Клаузевица. Возможно, Клаузевиц осознавал ее лучше остальных — он утверждал, что при постоянно сохраняющейся энергии вселенной энтропия увеличивается. Тогда мало кто это понимал. Сегодня это осознает каждый второй невежественный чувак — всякий раз, когда он видит, что цена на бензин повысилась, он ощущает, как пустеет мир и как он становится все более безумным. Так что, надеюсь, и вы, образованные психиатры, в состоянии обратить на это внимание. Вы должны были заметить признаки наступающего безумия раньше всех. Ваши медицинские карты прежде всех должны были отразить эту тенденцию — неужто пособия на ваши заведения не сокращаются вместе с сокращением энергетических ресурсов? О чем говорят последние статистические данные? Каждый пятый американец рано или поздно попадает в психиатрическую больницу. Что? Кто-то сказал, каждый четвертый? Вы понимаете? Вы уже не являетесь благородными кураторами некоего Бедлама, в котором содержатся редкие экземпляры. Вы — охранники миллионов. Через десять лет сумасшедшим будет каждый третий, а через тридцать лет — все! Миллиарды, и тогда все ограничения рухнут!

Он снова умолкает, переводя дыхание и покачиваясь от усталости. И я замечаю, что Джо раскачивается вместе с ним, как птичка, сидящая перед коброй.

— И тем не менее вы продолжаете выполнять свои обязанности. Вы приходите на дежурства с высоко поднятыми головами и с дипломами, которые готовы продемонстрировать любому желающему, зная, что если какой-нибудь сумасшедший вздумает проломить стену, они будут столь же бесполезными, как и теории Фрейда. Вы выходите на эту баррикаду лишь с одним оружием. Может, кто-нибудь скажет, с каким? А? Какие-нибудь догадки или предположения? Я помогу. Кто оплачивает это августейшее собрание?

Все молчат. Весь зал погружается в гробовую тишину. И тогда старик издает презрительное хрюканье и разворачивает салфетку, на которой изображены логотипы спонсоров съезда.

— Вот кто! — провозглашает он. — Фармацевтические компании. Лаборатории которых производят ваше оружие — таблетки! Они ваши поставщики, а вы — потребители. И этот съезд — их рыночная площадь. Все установленные внизу стенды призваны убедить вас в том, что они готовы обеспечить вас новейшей амуницией — самыми действенными транквилизаторами, анальгетиками, успокоительными, мышечными релаксантами и психоделиками!

Похоже, последнее адресуется к тому столу, за которым сидим мы с Джо, но, учитывая прикрытые темными очками глаза, сказать что-нибудь определенное трудно.

— Так что единственное, что имеется в вашем арсенале, — продолжает он тихим голосом, — единственное оружие, которое действует как на демона, так и на его хозяина, это горстка химических препаратов, несмотря на то, что больных уже орды, а имя демонам — легион. Мы же вооружены лишь хрупкими стрелами и копьями, к которым эти орды скоро станут бесчувственны. Мисс Нишвандер!

Блондинка уже спешит на помост, чтобы убрать доску, которую и выкатывает, не говоря ни слова. Занавеска за ней закрывается, и Вуфнер, задумчиво посасывающий мел, остается в одиночестве. Кроме его чмоканья не слышно ни единого звука.

— Прошу прощения, — по прошествии некоторого времени произносит Вуфнер. — Я понимаю, что теперь, после постановки диагноза, необходимо высказать свои предложения по методике лечения заболевания. К сожалению, я должен разочаровать вас. У меня нет панацеи, а предлагать временные решения я отказываюсь. Мне бы следовало с самого начала сказать вам, что рецептов спасения у меня нет. Единственное, что я могу сделать, это привести вас в чувство. И если вам покажется, что существование здесь и сейчас слишком тяжело для вас, тогда... — он насмешливо вскидывает голову. — Тогда проще всего пересечь перегородку и присоединиться к счастливым гиппопотамам.

Для большинства присутствующих эта метафора остается неясной, но тут уж я не сомневаюсь, что она направлена непосредственно на меня. Вероятно, он разглядел меня не только сейчас за столом, но и до этого — у загона с гиппопотамами, а возможно, и в кабинке «Полета в небеса». Плечи его обмякают, и он делает глубокий вдох — он склоняется настолько низко, что сиплое дыхание многократно усиливается микрофоном. Кажется, он весь дрожит от напряжения, как какая-нибудь священная развалина, готовая рухнуть под напором ураганного ветра. Затем он снимает с себя темные очки, и пронзительность его взгляда потрясает. Даже если кровля святилища была снесена, алтарь по-прежнему горел, как электрическая дуга, все с той же слепящей яркостью. «Не опускай глаз, если он на тебя посмотрит, — говорю я себе. Постарайся выдержать этот взгляд». И вот он обращает его на меня. Глаза, подобные очам Кали, украшенной черепами. При первом же прикосновении его взгляда я опускаю глаза и принимаюсь рассматривать масляный соус в своей тарелке, прикидывая, сможет ли он смягчить причиненные мне ожоги.

— Ну так что? Думаю, все. Благодарю за внимание. Гутен абенд и ауфидерзейн. Мисс Нишвандер!

Когда я снова поднимаю голову, она уже проталкивает кресло в прореху в бархатном занавесе.

Участники «Бельвью-ревю» никак не могли понять, почему их гомерически смешное шоу вызывает так мало смеха. Но даже остатки моего омара выглядели смешнее, чем они, поэтому мне было очень жаль, когда его унес официант. Однако после завершения банкета участники конференции начали прилагать все усилия, чтобы рассеять неприятный осадок, оставшийся после выступления Вуфнера. Остаток вечера все усердно надирались и злословили в адрес Вуфнера. Его сильный акцент делал его хорошей мишенью для пародирования. Когда хохот в любезно предоставленном лабораториями Ла Буше номере становится громовым, добросердечный доктор Мортимер начинает высказывать опасения, что старик может его услышать.

— Что, если бедняга услышит все эти насмешки? В его положении это может причинить серьезную травму.

— А никто и не смеется, — замечает Джо. — Это всхлипывания на могиле.

Веселье утихает далеко за полночь, и доктор Мортимер даже умудряется настолько всех усмирить, что доктор Туктер принимается играть на своем варгане. Игра его действует усыпляюще. Уже через несколько минут слушатели начинают зевать и расходиться по своим комнатам.

Учитывая количество выпитого, я думал, что засну сразу, как только лягу, однако этого не происходит. В номере слишком душно, а из кромешной тьмы доносится непрестанный шум. Доктор Мортимер громко храпит, а сломанный кондиционер хрюкает. Однако я настолько устал и обезвожен, что едва могу думать, даже о Вуфнере. Подумать о нем у меня будет время завтра. Надо будет поприветствовать его и сесть на первый же рейс на запад. А сегодня нужно поспать и восстановить водный баланс.

Во время одного из походов в ванную за водой я сталкиваюсь с Джо, который идет туда же со своим стаканом. Он щурится от яркого света.

— Старик, неужто так плохо?

— Да нет, — отвечаю я, — но боюсь, что все еще впереди.

Джо заталкивает меня в ванную и закрывает за собой дверь, после выдает большую розовую таблетку из своего несессера.

— Запомни, главное во время уклониться, пока тебя не накрыло с головой, — сообщает он.

Я беспрекословно заглатываю таблетку.

После чего мне приходится встать еще раз, чтобы избавиться от поглощенной жидкости. В номере по-прежнему царит тьма, но зато стало тихо. Кондиционер починили, а кровать Мортимера тиха, как церковный придел. Мне кажется, что я только лег, как он начинает меня расталкивать, сообщая, что наступило воскресенье.

— Воскресенье? — щурюсь я. Вся голова у меня пульсирует. — А что случилось с субботой?

— У тебя был такой измученный вид, что мы решили дать тебе отдохнуть, — объясняет Джо, раздвигая занавески. В безжалостном дневном свете мои спутники выглядят тоже не слишком свежими. Мортимер высказывает предположение, что я, наверное, проголодался, но если мы поспешим, у нас еще будет время позавтракать до отлета.

Я не чувствую себя отдохнувшим и не ощущаю голода. В аэропорту я выпиваю чашку кофе и покупаю аспирин, так как чувствую, что пульсация в голове нарастает. Сев в самолет, я признаюсь Джо, что все поглощенное мной просится наружу, и он с сожалением сообщает, что большая розовая таблетка была у него последней. Однако, открыв свой саквояж, он демонстрирует мне квартовую бутылку черного рома, который ему удалось купить у одной из кубинских горничных.

— Принцип номер два: если не можешь уклониться, надо предвосхитить удар.

Несмотря на ром, полет оказывается исключительно отрезвляющим. Мортимер спал, а мы с Джо упорно пили, пытаясь опередить наступление похмелья. Ром кончился еще до подлета к Денверу, и Джо горестно посмотрел на пустую бутылку.

— Что стало с выпивкой, Хикки? — бормочет он с прононсом тридцатых годов. — Куда ты ее дел?

Текст обращен ко мне, однако будит доктора Мортимера, дремавшего у иллюминатора.

— Что? В чем дело, Джо?

— Да ничего особенного, доктор, — отвечает Джо, пряча бутылку. — Просто вспомнил реплику из «Смерти альпиниста» О'Нила. Это из последнего действия, когда Хикки, так сказать, всем дает слово, и кто-то из завсегдатаев спрашивает: «Что стало с выпивкой, Хикки? Куда ты ее дел?» или что-то в этом роде.

— Понятно, — отвечает Мортимер и снова зарывается головой в подушку. Думаю, он все прекрасно понял.

С помощью аспирина и дорогущих коктейлей, подававшихся на борту, мне все еще удается держаться, когда мы садимся в Портленде, но я чувствую, что вот-вот меня накроет. Пульсация в голове гремит, как колокол штормового предупреждения. Мортимер звонит из аэропорта жене, чтобы она его встретила неподалеку от клиники, объясняя, что у него попросту нет сил туда идти. Джо говорит, что сам сделает обход. Доктор Мортимер награждает его благодарной улыбкой и замечает, что если уж психи продержались без них двое суток, то, скорее всего, переживут и еще одну ночь.

— К тому же нашего гостя нужно отвезти домой, — замечает он. — Если только он не хочет денек отдохнуть у нас. А, Девлин? Заодно посмотришь эскизы декораций, присланные продюсерами.

— Действительно, — подхватывает Джо. — Заодно посмотришь мою коллекцию ирландского контркультурного искусства.

Я качаю головой:

— Я обещал вернуться. Моему отцу должны делать сегодня пункцию. Я собирался позвонить ему еще из Денвера, но так получилось...

Оба кивают, и больше никто не произносит ни слова.

Мы высаживаем доктора Мортимера у заправки. Его жены не видно, но, может, мы просто не рассмотрели — в обе стороны от угла квартала по-прежнему стоят вереницы машин. Как только впереди возникает здание больницы, Джо начинает нервничать.

— Думаю, мне все же придется заскочить туда, — замечает он. — Быстро обойдем палаты, пока заправляют машину.

Он притормаживает на повороте, и охранник, пропуская нас, машет рукой. Джо останавливает машину у поребрика с надписью «Стоянки нет» и рукой подзывает санитара, подметающего вестибюль.

— Мистер Гонсалес? Вы не согласитесь отогнать и заправить этот бомбовоз?

Мистер Гонсалес не возражает. Улыбаясь от удовольствия, он вручает Джо метлу и садится за руль. Джо закидывает ее на плечо и обходит машину.

— Пошли, — просит он, — если я могу, то и ты сможешь. Может, мне даже удастся найти еще одну розовую таблетку, — добавляет он в пылу энтузиазма.

Я чувствую, что он нуждается в компании, — глаза его погасли, и оптимистический блеск в них сменился унылым тлением. Я поправляю на плече ремень сумки и следую за ним, поклявшись себе, что смогу все вынести.

Вестибюль совершенно изменился, и в нем никого нет. Ремонт практически закончен, и рабочие в выходные отсутствуют. Пол выложен новой сверкающей плиткой, стены сияют белизной. Батальон кушеток цвета хаки уже вынесен, и на их месте в строгом порядке высятся новые, еще не распакованные рекруты в пластиковых мешках. Венецианские шторы сняты, и деревянные рамы заменены хромированными, которые сверкают в ярком солнечном свете, льющемся через огромные окна.

Единственное, что осталось неизменным, так это флюоресцентное освещение. Лампы по-прежнему жужжат и мигают даже в ярком солнечном свете. Это заставляет меня вспомнить о палате выше этажом. И моя решимость начинает трепетать точно так же, как этот холодный свет в длинных трубках. Я уже делаю шаг назад, когда передо мной открываются двери лифта.

— Я подожду здесь, — говорю я Джо. — Может, мне удастся закончить гадание, которому ты помешал, когда приехал за мной.

— Ладно, — откликается Джо. — Выясни — ехать или не ехать во Флориду, — и он вручает мне метлу. — И для меня тоже узнай. Ладно?

Лифт уносит его вверх, а я остаюсь стоять внизу, понимая, что подло кинул его. Я ставлю метлу к стене и иду к питьевому фонтанчику, где избавляюсь от последней порции аспирина. Я пытаюсь прополоскать рот, чтобы избавиться от послевкусия, но у меня ничего не получается. Во рту сохраняется вкус меди. Я направляюсь к пустой стойке регистратуры, на пульте которой мигают две лампочки. Но пока я на них смотрю, обе гаснут. Вероятно, за время ремонта вызовы были перенесены на другой пульт.

Мне удается найти городскую линию и набрать номер родителей. Я слушаю гудки — может, они еще не вернулись из больницы? Или что-то случилось? Надо было позвонить раньше. Я солгал, когда говорил про Денвер, — я и не думал звонить им оттуда.

Я пытаюсь набрать справочную, чтобы узнать номер телефона больницы, но мне не удается разобраться с пультом. Наконец я сдаюсь, направляюсь к кушеткам и сажусь на ту, что стоит ближе к окну. У бордюра лежат новые жалюзи, которым предстоит заменить старые шторы. Солнце продолжает шпарить артиллерийским огнем.

Я встаю и выбираю кушетку подальше. Она тоже стоит на солнце, но мне удается оттащить ее в небольшой участок тени, падающей от оконной рамы. Я сажусь и закрываю глаза.

Джо нет довольно долго. Солнце продолжает двигаться. И мне приходится двигаться вместе с ним, чтобы оставаться в тени. Я откидываюсь назад и складываю на груди руки в надежде на то, что мне удастся выглядеть спокойным и безмятежным, на случай если появится охранник. Мне только удается справиться с перебоями в дыхании, как у моих ног что-то шмякается и я подпрыгиваю чуть ли не на метр. Это я ерзал и опрокинул сумку, из которой на пол вываливаются «И-цзин» и стакан из-под мартини, спертый мною на презентации.

Я пытаюсь отнестись к этому с юмором: а ты уж испугался, что тебя поймали санитары? Я наклоняюсь, чтобы собрать выпавшее из сумки, и тут замечаю такое, от чего мне становится совсем плохо, — одну из фотографий на обложке, на которой изображен маленький мальчик в пижаме, стоящий в своей кроватке посередине битком набитого людьми автобуса. Боже милостивый! Это очередной приступ дежавю. Ничего особенного — обычное явление, запущенное Калебом, когда он вышел на крыльцо в своей ночной рубашке. Все очень просто: образ на крыльце срифмовался с фотографией другой эпохи, когда я охотился за таинственным доктором Вуфнером. Я всегда любил ее больше всех. Именно поэтому она занимает центральное место в моем коллаже. И этот волнующий момент из прошлого откликается в настоящем, объясняя происхождение преследовавших меня призраков. Это все реверберации. Дурдомовские реверберации. Повторяющийся Вуфнер. Круги от брошенных камешков расходятся и пересекаются. Все просто и ясно — это резонирующие волны...

и все же...

должно быть что-то еще, чтобы стало настолько хорошо. Ощущение возникает слишком далеко и слишком глубоко проникает. Разве два момента не должны иметь что-то общее, чтобы их связала ассоциация? Какой-то общий заголовок? Какую-то неиссякаемую силу, бьющую из единого источника, объединяющую времена, сообщая им мощь, не свойственную каждому по отдельности, которая катится через века и в то же время остается закрепленной на месте, впечатанной в нишу памяти, где на крыльце нашего дома на невыцветшей фотографии все стоит маленький мальчик во фланелевой пижамке с «Благодарными Мертвецами» на груди, держась за прутья своей кроватки в глубине автобуса...

Что написано в его взгляде?

Это не печаль. И не отвага. Это бесконечное доверие. Если папа его оставляет с демоном скорости вместо няньки, значит, так и надо. Если он говорит, что в Диснейленд едут только взрослые, значит, так оно и есть. Он не пыхтит, как старший брат Квистон, и не подлизывается, как Мэй и Шерри; он просто верит в то, что ему что-то привезут. Он знает, что если все время верить, что-нибудь обязательно получится. Он знает, что рано или поздно что-нибудь произойдет. Потому что все на это указывает. И от этого становится невыносимо.

Особенно когда ты тот самый человек, который указал.

Поэтому дежавю не приносит мне облегчения. Оно лишь проясняет преследующую меня тьму, и я понимаю, что это чувство вины. И когда я закрываю глаза, чтобы не видеть маленькое личико на обложке книги, меня начинают преследовать другие лица. Что скажет мама? Почему я не позвонил? Почему я отказался помочь Джо после всего того, что он сделал для меня за последние два дня? Почему я не могу взглянуть в глаза больных, находящихся на втором этаже? Теперь я понимаю, что меня удерживает не страх. Это бездонная скала поражения, к которой я прикован, у основания которой бушуют волны моей вины. Вокруг, хлопая крыльями и щелкая клювами, кружат мои невыполненные обещания, язвя меня хуже, чем Прометея... Потому что я поднимался на эти запретные высоты чаще, чем он, столько раз, на сколько хватало средств. И что я принес вместо священного огня? Стакан из-под мартини, да и тот разбился у меня под ногами.

Я зажмуриваю глаза в надежде на то, что смогу выжать из себя несколько капель раскаяния, но я сух, как Древний Мореплаватель. Даже плакать я не могу. Похоже, я ни на что не способен. Единственное, что я могу, это, закрыв глаза и сжав зубы, сидеть на богом забытом рифе неудач.

Именно этим я и занимаюсь, когда вдруг до меня доходит, что я уже не один.

— Бумс!

Она стоит наклонившись надо мной, и ее телескопы находятся в нескольких дюймах от моего лица. Когда я поворачиваюсь, она отступает и морщит нос.

— Скажи мне, Пижон, ты специально сидишь с таким выражением лица, чтобы оно рифмовалось с запахом изо рта, или тебе действительно так хуево?

Взяв себя в руки, я говорю ей, что действительно не сладко.

— Отлично, — отвечает она. — Терпеть не могу лицемеров. Не возражаешь, если я присяду и разделю твои тревоги?

Не дожидаясь ответа, она, постукивая палкой, обходит кушетку.

— Ну и откуда это лицо висельника?

— Выпил больше, чем мог переварить, — отвечаю я. Вряд ли эта близорукая дурочка что-нибудь поймет, даже если я начну ей объяснять.

— Главное — постарайся на меня не блевать, — предупреждает она, наклоняясь ближе, чтобы рассмотреть меня. — Знаешь, чувак, я тебя где-то видела. Какая у тебя отвратительная морда! — Она протягивает свою сухую ручку. — Меня зовут Вакуумной Дамой, поскольку большую часть времени я нахожусь в отключке.

Я пожимаю ей руку Она худая и теплая.

— Можешь называть меня Чувак Дежавю. Она издает звук, напоминающий электронный писк, намереваясь рассмешить меня.

— Отлично, Пижон. Вот почему у тебя такое знакомое лицо. Клево! Ну и что такого в этих картинках на обложке? Любимые фотографии?

— В каком-то смысле. Это фотографии, снятые во время моего путешествия с любимыми друзьями. А книга — древний китайский трактат, который называется «Книгой перемен».

— Серьезно? В чьем переводе? Ричарда Вильгельма? Дай-ка мне взглянуть.

Я передаю ей книгу, и она подносит ее к лицу. Я начинаю догадываться, что эта дурочка понимает гораздо больше, чем я предполагал.

— Это английское издание. Я пользовалась им, когда только начинала этим заниматься. А потом я решила, что лучше Вильгельм на немецком. Я хотела сверить поэтические отрывки. А когда обнаружила между ними разительные отличия, то подумала: «Черт! Если текст столько теряет в переводе с немецкого на английский, сколько он должен был потерять в переводе с древнекитайского на немецкий!» И решила послать все к черту. Последний раз я гадала, когда моя идиотская собака-поводырь опрокинула корзину для бумаг в поисках моих тампонов. Сукин сын решил, что я с ним играю. Схватил книгу и убежал, а пока я его ловила, он успел изорвать ее в клочья. Немецкая овчарка. Когда он видел что-нибудь написанное на языке предков, он просто не мог удержаться. Кстати, а что это за осколки на полу? Ты что-то уронил или я пропустила еврейскую свадьбу? На собак мне наплевать, зато я очень люблю свадьбы. Взрослые считают их поводом для того, чтобы напиться и распустить языки. Может, и ты надрался на свадьбе, что от тебя так разит? Признавайся!

— Хочешь верь, хочешь нет, но я надрался в Диснейленде.

— Верю. На ракете. Убери-ка свою книгу, пока у меня не начались галлюцинации и я не увидела собаку.

Пытаясь дотянуться до сумки, я случайно роняю ее трость, и она падает прежде, чем я успеваю ее поймать.

— Осторожно! — кричит она. — Ты роняешь мой третий глаз!

Она поднимает трость и ставит ее за кушетку, подальше от меня, потом снова наклоняется и смотрит на меня со свирепым видом:

— Неудивительно, что у тебя такой виноватый вид, так и норовишь что-нибудь сломать.

Несмотря на всю ее свирепость, я не могу удержаться от улыбки. На самом деле все это маска. Думаю, она даже не отдает себе отчета в том, что изображает. К тому же она не такая уж неженка, как мне показалось вначале.

— Кстати, если уж ругаться, ты тут недавно произносила очень качественные проклятия.

— Ах, это, — замечает она, и всю ее свирепость как рукой снимает. Она подтягивает коленки к подбородку и обхватывает их руками. — Это не я, — честно признается она. — По большей части это Гари Снайдер. Стихотворение, которое называется «Заговор против демонов». Хочешь знать, почему я его запомнила? Потому что однажды я распылителем нарисовала целую картину. На футбольном поле. Помнишь, когда Билли Грэм устраивал пару лет тому назад огромную тусовку на стадионе Малтнома?

— Так это ты сделала?

— От одной линии ворот до другой. Целую ночь рисовала и израсходовала девятнадцать баллончиков. Некоторые слова были величиной в десять ярдов.

— Так ты та самая знаменитая художница? Класс! В газетах писали, что разобрать текст было невозможно.

— Так было же темно! К тому же у меня отвратительный почерк.

— Зато пару дней назад ты изъяснялась чрезвычайно внятно, — напоминаю я. Мне не хочется, чтобы она умолкала. Я вижу, как лицо ее заливается краской от полученного комплимента, и она начинает раскачиваться, обхватив себя за колени.

— Я здорово поцарапалась, — замечает она. — К тому же я говорю лучше, чем пишу.

Некоторое время она раскачивается, сосредоточенно глядя перед собой. Солнце уже почти скрылось за рекой, и помещение заливает мягкий теплый свет. Хромированные оконные переплеты приобретают желтоватый оттенок. И вдруг ни с того ни с сего она хлопает в ладоши.

— Вспомнила! — указывает она на меня пальцем. — Откуда я знаю твою меланхолическую харю! Из твоего дурацкого романа! Он такой же дурацкий, как и ты!

И она снова принимается раскачиваться. Я бы не удивился, если бы она начала сосать палец.

— Я тоже иногда пишу, когда не занимаюсь ничем другим, — ставит она меня в известность. — В настоящий момент я — астральная путешественница, остановившаяся на отдых. После двухдневных забот мисс Билл ничего другого не остается.

Я говорю, что она выглядит гораздо лучше остальных виденных мною здесь пациентов, от чего она снова краснеет.

— Просто я прячу транквилизаторы за щекой, — признается она. — Я никогда не принимаю их лекарства... Смотри...

Она ощупывает кушетку, поднимает большой осколок стекла, запихивает его себе в рот и делает глотательное движение. Потом открывает рот, демонстрирует мне язык и через мгновение выплевывает осколок, который со звоном падает на новые плитки.

— Знаешь, почему меня сюда упекли? Потому что я нажралась ЛСД и отправилась прогуливаться по ротонде Капитолия. А знаешь почему? Я праздновала окончание своего романа. Знаешь, как он назывался?

Я говорю, что с удовольствием узнаю. Я не могу избавиться от ощущения, что она дурит меня, но мне все равно. Я абсолютно очарован.

— Я назвала его «Гениальная девочка завоевывает мир». Не слишком затасканное название?

Я отвечаю, что встречал и похуже, особенно когда речь идет о первом произведении.

— Первом?! Ну ты и болван! Это мой третий роман. Первый назывался «Сиськи и жопы», второй «Где-то за радужными яичниками». Признаюсь, первые два никуда не годятся. Юношеский бред. Но в «Гениальной девочке» что-то есть. Знаешь, мой издатель хочет переиздать два первых и выпустить все три под одной обложкой. Но я сомневаюсь. Что ты мне можешь сказать по этому поводу как писатель писателю?

Я не знаю, что и думать. Врет она, говорит правду или что? Вид у нее абсолютно серьезный, но я не могу отделаться от ощущения, что меня дурят. Поэтому отвечаю вопросом на вопрос:

— А кто твой издатель?

— Бинфордс и Морт.

Если бы она назвала какое-нибудь известное нью-йоркское издательство типа Кнопфа или Даблдея, я бы не удивился. Но Бидфордс и Морт?! Издательство, специализирующееся на выпуске высококачественной исторической литературы, которое мало кто знает за пределами Северо-Запада! К чему бы ей было выбирать его? А с другой стороны, неужто они стали бы издавать ее?

— Думаю, к их совету следует прислушаться, — заявляю я, не спуская с нее глаз. Но через очки мало что можно понять, и я решаю применить другую тактику:

— Ну что ж, Гениальная девочка, я могу тебе кое-что предложить.

— Только быстро, Пижон. Кажется, моя колесница уже прибыла.

И действительно у объявления «Стоянка запрещена» останавливается черный седан. Вероятно, она распознает его по звуку. Из машины выходит надменный молодой лизоблюд и направляется ко входу в больницу.

— Хорошо, быстро, — говорю я. — Я бы хотел узнать, что ты думаешь о втором законе термодинамики, если это, конечно, не превышает возможностей твоего интеллекта.

Оказывается, я глубоко заблуждался, надеясь поставить ее этим в тупик. Она поднимается на ноги и наклоняется ко мне так, что ее лицо чуть не касается моего. Узкие губы начинают растягиваться в улыбку. Звук шагов замирает в нескольких футах от нас, но мы не оборачиваемся.

— Мелисса? — слышу я его голос. — Все в порядке, милая. Твой папа хочет, чтобы я отвез тебя к Падающей башне и заказал пепперони. Он присоединится к нам как только отделается от представителей рыбной промышленности из Флоренции — они ему уже все уши прожужжали о необходимости регулировать поголовье лосося. А может, канадский бекон? Он так пахнет...

Она не спускает с меня глаз. А ее губы растягиваются все шире и шире, пока мне не начинает казаться, что эта улыбка сейчас расколет ее голову надвое. Краска заливает ее щеки и шею, а глаза, заключенные в стеклянную клетку, начинают безумно поблескивать. Наконец она соединяет наши головы ладонями, заслоняясь от шофера, и шепчет как боец сопротивления, передающий жизненно важную тайну под самым носом врага.

— Энтропия, — говорит она, — это единственная проблема, существующая в замкнутой системе. — Потом выпрямляется и добавляет: — Но главное, что рыбаки из Флоренции нравятся мне больше копченой канадской свинятины. А тебе, Пижон?

— Гораздо больше, — соглашаюсь с ней я. Она кивает. Губы возвращаются на свое место. И, не говоря больше ни слова, она разворачивается на каблуках, пересекает без посторонней помощи вестибюль и величественно направляется к седану, ну, или настолько величественно, насколько это можно ожидать от костлявой, сумасшедшей, почти слепой девочки, прибывшей из другого измерения.

— Если когда-нибудь окажешься в Нибо, заезжай, — кричу я ей вслед, — мой адрес есть в адресной книге.

Она не останавливается. Хлыщ пытается подхватить ее под руку, но она негодующе отказывается от его помощи и чуть не падает, спускаясь с поребрика. Но ей удается ухватиться за бампер, и она на ощупь доходит до дверцы, открывает ее и залезает внутрь. И тут я понимаю, что в своем величавом порыве она забыла трость.

Машина уже трогается с места, когда я выбегаю на улицу. Я размахиваю украшенной перьями тростью, но, естественно, девочка меня не видит. Я думаю, не покрякать ли Дональд-Даком, но они уже подъезжают к воротам, за которыми стоит невообразимый шум проезжающих мимо машин.

К тому же я понимаю, что это то самое, что я должен был привезти из Диснейленда. Калеб будет в полном восторге. Он будет носить палку в школу, размахивать и крякать ею, всем ее показывать. Одноклассники будут ему завидовать и мечтать о таких же. А когда в следующий раз поедут в Волшебное Царство, будут искать их во всех сувенирных лавках...

И вот в одно прекрасное утро — спрос определяет предложение! — они там окажутся.

Последнее явление Ангелов

— Я так счастлив, что нахожусь здесь сегодня! — кричит Мофо.

Это первое, что я слышу, вернувшись из Флориды. И с тех пор он продолжает кричать это на каждом углу через каждые несколько минут, лишь меняя ударения: «Я так счастлив...» или «что нахожусь здесь...»

— Я тоже, — подхватывает коротышка по имени Большой Лу. — Но когда я уеду, я тоже буду счастлив. Если мы не спечемся в этой жаре, я буду рад и счастлив.

Всем известно, что ездить на мотоциклах без шлемов запрещено. И поэтому всю дорогу от Калифорнии до Орегона их преследует то один, то другой полицейский.

— Без шлемов гораздо лучше, — заявляет Маленький Лу, который весит триста фунтов. — К тому же мне так надоели эти извращенцы в униформах. Особенно когда нас тридцать против одного. Разве я не прав?

— Чертовски прав, — отвечает Большой Лу.

— Преподобный Билли Грэм всегда говорил, что сила — это право. Значит, когда тридцать против одного, мы правы.

— Точняк, — откликается Большой Лу, растягиваясь на пузе посередине двора — шесть футов шесть дюймов в длину и одна шестая тонны пыльной плоти и кожи. — С тех пор как мы выехали из Сан-Франциско, я знаю только одно: «Противны вы, хочу травы».

И через мгновение этот сдержанный смешок. Он доносится от моей мастерской, где многочисленные Харли подвергаются разнообразной починке. Я не знаю, чем он вызван — рифмованной строчкой Большого Лу, или кто-то в очередной раз подшучивает над тем, что я печатаю на машинке, или еще чем-то.

— Знаете, что я вам скажу, — произносит грубый голос, принадлежащий типу по имени Страшный Гарри, — у меня, оказывается, есть тормоза, а я даже не подозревал об этом!

После чего у меня во дворе поднимается невообразимый рев и пыль, цель которых — подтвердить это заявление.

— Видите? Настоящие тормоза! Когда я утром возвращался от механика и увидел на обочине эту голосующую крошку, я их сорвал. К чертовой матери! Так что когда мне наконец удалось остановиться и я оглянулся, за мной на четверть мили тянулся след жженой резины, а вдали стояла эта детка, выпятив свой розовый животик. Скажи, Цыпа?

Цыпа не отвечает, зато Румиочо произносит свое классическое «Точняк!»

— Слыхали? — хрипит Гарри. — Он сказал «Точняк». Эй, Попугай! Я тебе задницу надеру, если ты будешь нос воротить от друзей...

Страшный Гарри не превышает ростом остальных членов команды, зато он самый плохой. Он рассказывал мне, что пять дней в неделю работает охранником в торговом комплексе, поэтому по выходным ему нужна отдушина в пять раз больше, чем у остальных. Он невысок, зато плотно сбит и вспыльчив. При ходьбе его тяжелое крепкое пузо раскачивается, как у борца сумо. В разговоре он прикидывается придурком, и лишь глаза выдают его ехидный ум. Он быстр. В задушевных разговорах признается, что два семестра в Калифорнийском университете был лучшим студентом, но бросил это, так как академическая наука для него слишком вялая... он задирает голову и кричит: «Эй, а быстрее печатать ты не можешь? Это максимум, на что ты способен?»

Из аэропорта звонит корреспондентка, о приезде которой я напрочь забыл, и сообщает, что приедет сразу, как только найдет контору по прокату машин, чтобы взять у меня углубленное интервью. Я предупреждаю ее о том, с чем она может столкнуться. Отлично, восклицает она, она очень любит такое и надеется, что никто не разъедется до ее приезда. Я представляю ее себе по голосу — этакая прихорашивающаяся пава, вся дрожащая от возбуждения. Я объясняю ей, как до нас добраться, и она вешает трубку, предварительно порекомендовав мне сидеть тихо и ничего не предпринимать до ее приезда.

Я вполне способен осуществить и то, и другое. Мне даже не надо вставать с места, чтобы понять, что происходит внизу. Стук металла, переругивание... квохтание курицы, призывающей свое потомство взглянуть на знаменитую путешественницу Цыпу, возлежащую под яблоней с проигрывателем, установленным на соблазнительно-розовом пузике, которое и послужило накануне причиной драки между моим бывшим сокамерником Крутым и Страшным Гарри.

Я слышу, как пластинка кончается и иголка автоматически перескакивает на начало. И за последние семьдесят два часа я уже в шестисотый раз слышу, как Джанис Джоплин просит пронзить ей сердце.

На подъездную дорожку заворачивает большой черный мотоцикл, нет, сначала он проскакивает мимо, потом дает задний ход и, вихляя, заезжает во двор...

Не забывайте 73-й псалом: дремлют утки, коровы буйствуют в черничнике, Авен-Езер, опустив сломанный рог опалового цвета, бросается на Харли, Доббс и Крутой бросаются мотоциклу на помощь и производят спешную эвакуацию детей и женщин...

За сценой, прислонившись к яблоне, сидит Страшный Гарри, рассматривая привезенные с собой журналы. Старый Берт говорит, что у него ученая степень по антропологии.

Вокруг пасутся цыплята и курицы.

Колеса разбрызгивают гравий, и черный шаттл устремляется в город, чтобы забрать трейлер, который они решили взять напрокат. Поднятая пыль вызывает целый шквал кашля и харканья... куры с возмущенным квохтаньем бегут в укрытие. Гарри замечает меня в окне и машет журналом. Я снова сажусь за стол. Стук пишущей машинки служит отличным репеллентом.

— Эй, Люцифер! — это проснувшийся Берт взывает к самому юному участнику забега. — Собирай всех! Мы уже три дня достаем хозяев. Пора сваливать.

Розовое Брюшко наконец сменила пластинку, и теперь «Битлз», усиленные электроникой, утверждают, что «Волшебное путешествие унесет нас всех вдаль». Однако когда песня заканчивается, ничего не происходит.

На гравиевой дорожке раздаются шаги, и я вижу, как к клозету направляется высокий сутулый парень с гипсовой повязкой на ноге.

Ножницы для бумаги, лежащие на моем столе, начинают казаться мне оружием.

Размеренный смешок, всегда звучащий через равные промежутки времени, необходимые для того, чтобы забить десятипенсовый гвоздь в сухую сосновую доску.

С самого высокого сука яблони свисают Квистон и Калеб. Они смотрят на происходящее немигающими глазами, и, наверное, им кажется, что мир вращается вокруг них.

Однако выясняется, что свалить они пока не могут. Так что придется ждать трейлера. Почему? Потому что им надо захватить мотоцикл председателя, брошенный на шоссе. Обратно в Сан-Франциско. Сам он расшибся и поэтому полетит назад самолетом. Далее следует долгое препирательство по этому поводу: «С чего это он вдруг полетит? Чушь собачья! И мне наплевать на то, какой он председатель!»

Снова стук металла и гул паяльной лампы, через который время от времени слышны восклицания: «Официальный визит!» «Старик!» «Я убью эту падлу, если ты не заставишь ее одеться!» — детские голоса из пространства, наполненного сгущенным временем, все уже выросли и обзавелись бородами, но так и не повзрослели.

— Лозунг дня: «Грузи машины!»

От трейлера уже собираются отказаться — слишком хлопотно крепить трос к мотоциклу. Теперь обсуждается идея, чтобы арендовать грузовик с рефрижератором и на нем транспортировать лишние мотоциклы домой. Зачем с рефрижератором? Наверное, для того, чтобы не жарить сломанные машины на летнем солнцепеке, но это полная ерунда...

— Вы видели Старого Берта? — вмешивается новобранец по кличке Отказ. — Не выходит из клозета. Это все вчерашнее чили!

— Я так счастлив, что нахожусь здесь сегодня! — в сопровождении все того же резкого оскорбительного хихиканья. Я представляю себе сосновые щепки, ложащиеся белыми завитками вокруг черных сапог.

Кто-то звонит в наш колокол, и я кричу из окна:

— Это не игрушка! Это пожарный колокол!

— А мы все считаем игрушкой! — отвечает Гарри.

Резкий, отдающийся эхом звук. Это кто-то швырнул нож в насосную станцию.

Снизу раздается голос Доббса. Он громко читает Библию бабушки Уиттиер — историю о неприятностях, которые произошли у Павла с коринфянами двадцать веков тому назад. На его месте я бы вел себя потише и не забывал о тех неприятностях, в которые накануне попал Крутой.

Один из Харли оживает и начинает издавать резкие хриплые звуки. Мотоцикл разворачивается, дает пару сигналов и отбывает. За ним просыпается следующий.

— Эй, ребята, серьезно!

— Хр-хр-хр!

Наша датская гостья Йеннека, мучающаяся такой зубной болью, что никто даже не осмеливается к ней подойти, выходит в полуголом виде к дверному проему кухни и качает головой — в Копенгагене такого варварства не встретишь.

Высокий парень с гипсовой повязкой возвращается обратно, застегивая пряжку ремня.

— Расскажи, что с тобой случилось? — кричит Доббс.

— Упал. Разбился. Попал в больницу, — не оборачиваясь отвечает парень.

Йеннека решает надеть на себя кимоно и покормить уток черствым печеньем.

— Я так счастлив, что нахожусь здесь сегодня! Мотоциклы, кашляя, чихая и ревя, начинают заводиться один за другим — «Вперёёёёёд!». И все снова смолкает. Это Страшный Гарри. Тормоза у него действительно не работают.

Возвращается мотоцикл с трейлером. Какой еще грузовик с рефрижератором?! Никто ничего не говорил о рефрижераторах!

Проходящий мимо Доббс бросает на меня взгляд и качает головой, имея в виду всю эту неразбериху под моим окном.

— Очень напоминают рок-музыкантов, готовящихся к выступлению — вся эта настройка, включения и выключения в поисках верной тональности длятся уже так долго, что местами начинают походить на музыку.

— Ничего подобного, — отвечаю я, но про себя вынужден признаться: эти подлецы действительно пытаются попасть в общую тональность. И может, она даже окажется верной. И мне бы не хотелось пропустить момент, когда от этого грохота наши ржавые ворота наконец распахнутся.

Черный мотоцикл, оставив трейлер, снова исчезает.

— Ну что ты скажешь? Если у меня нет этих долбаных тормозов и смят весь перед? Да пошел ты!

— Мне тоже было не сладко, когда я в прошлую Пасху попал в эту долбаную метель в Рино. Да еще и рука у меня была сломана. Но я почему-то обошелся без трейлера. Сам пошел!

Затем следует шумная перебранка, гудение паяльной лампы и снова звон ножа, вонзающегося в стену.

День становится безразмерным. Легкий ветерок наконец скрывает за облаком Божье око. Парень, который мне кажется теперешним председателем, сидит под деревом, обхватив голову руками.

Ни с того с сего начинает звонко петь жаворонок, и с грязного бетонного покрытия раздаются новые крики:

— Знаешь что...

— Да плевать я хотел.

— Нет, ты послушай.

— Не буду я ничего слушать! Мне нужны колеса.

— У кого есть колеса? — Кто это там пердит?

— Знаешь что? Я так счастлив...

— Меня занесло на насте, и я чуть не врезался в дизель.

— ...что нахожусь здесь...

— У кого есть канифоль?

— ...сегодня!

Появляется журналистка, цивилизованный наряд которой тут же вызывает свист и улюлюканье.

— А ну-ка, снимай с себя штанишки!

В стену водокачки снова вонзается нож. Похоже, за попаданиями следуют промахи.

— А где Шалопай? Что-то его давно не травили.

— Где этот маленький чувак?

— Вперед! За ним!

— Он уже слинял, — кричит Доббс из сторожки. — Ушел еще утром в горы, пока вы спали.

— А-а-а... — вырывается вздох разочарования.

Нож попадает в стену.

— Эй, Люцифер, сгоняй до магазина и купи нам чего-нибудь, пока мы ждем.

— Да, какую-нибудь киску.

— Эй ты, в красных штанах, — скука начинает перерастать в злобу, — возьми-ка у меня интервью.

— Давайте доведем этого пса!

И они заставляют одного из пацанов Стюарта мастурбировать. Эякуляция встречается громом аплодисментов.

— А я могу еще лучше!

— Давай, Малыш Лу, давай!

— Ну псина, ты сейчас получишь!

— Bay! Я выиграл!

— Хуй тебе! У Отказа получалось лучше. У него член вылезал длиннее.

— Ну и что? Вам нужно количество или качество? У меня он спустил до самого бревна. Если вас интересует качество, я могу вас всех здесь обделать.

— Люцифер, сбегай за водой.

— Эй, Люцифер!

— Куда он делся, черт побери? Мне надо вымыть руки.

— Он пошел за пивом. Отказ, посмотри, там не видно шланга?

— Знаете что? Давайте посадим сюда эту крошку с зубной болью и посмотрим, сможет ли Стюарт попасть ей в рот.

— Да! Давайте!

Снова появляется черный мотоцикл, который шныряет туда и обратно как вестовой.

Йеннеке склоняется к пруду, пробуя рукой воду. Даже на расстоянии шестидесяти ярдов ее попа сияет как огонь маяка, просвечивая сквозь кимоно.

— А знаете что? Я бы не отказался от шведского стола.

Все снова обсуждают отъезд и выражают беспокойство по поводу полиции. Им удается найти в загоне для козла один шлем, и Страшный Гарри надевает его на голову, после чего опускается на четвереньки и вступает в поединок с Киллером. Любительница животных Йеннеке с возмущенным видом спешит обратно.

— М-м-может, как-нибудь погуляем? — предлагает ей кто-то, сделав неверный вывод из ее появления.

— Не надейся. Я не логопед, так что вряд ли чем-нибудь смогу тебе помочь.

— Где Берт? Кто-нибудь видел Берта?

Выйдя пописать, я обнаруживаю Берта и Гарри, которые прогуливают Цыпу, сушащую волосы после душа. Здесь же стоит переносной проигрыватель — «Отними у меня мое сердце...».

Берт улыбается.

— Еще мгновение, и мы исчезнем, — смущенно произносит он. Берт — единственный из этой компании, с кем я более-менее знаком. Все остальные его ровесники либо разбились, либо покалечились, либо сторчались. Когда-то он был председателем, но теперь предпочитает ездить самостоятельно.

Вернувшись наверх, я слышу рев новых моторов. Через двор идет Гарри с голым животом и разведя руки в разные стороны, словно у него что-то болит. Возможно, старина Киллер таки вмазал ему.

Теперь Берт пытается вернуть к жизни свою машину. Ту самую, с которой несколько лет назад он ездил в Лондон. Девица укладывает проигрыватель в сумку на черном мотоцикле и в задумчивости останавливается. Страшный Гарри выкатывает свой роскошный мотоцикл из гаража и заявляет, что у него снова есть тормоза. Девица переводит взгляд со старого мотоцикла Берта с продавленными сиденьями на сияющую машину Гарри с удобными кожаными подушками и ручкой для заднего седока. Гарри качает головой:

— Ах ты, сука! Он же тебя затрахает!

Она садится к Старому Берту и обнимает его за талию загорелыми руками. Тот удовлетворенно скалится.

Новый грохот, рев, выхлопы, тучи пыли и синего дыма, которые поднимаются все выше и выше... И вот с криками и улюлюканьем все срываются с места, выворачивают на дорогу и устремляются на запад к горе Нибо, а уже там, за пределами видимости, сворачивают на юг, заполняя раскатами грома курящийся воздух.

— Свалили! — квакает Румиочо, когда все исчезают.

Вместе с оседающей пылью на ферме появляются первые признаки цивилизации. Наступившая тишина освежающей грозой обрушивается на ферму.

Я снимаю сапоги и иду надевать мокасины.

em