Кристина Бельджойозо
Курдский князь
Рассказ княгини Бельджойозо
Княгиня Христина Тривульче Бельджойзо, вследствие разных обстоятельств, поселилась в Малой-Азии, близ города Ангоры, в долине Эяк-Мат-Оглу, и во время своих странствий в азиатских владениях Турецкой империи, имела случай изучить быт и нравы тамошних обитателей. В Revue des deux Mondes за прошедший год помещались ее любопытные очерки под названием: «Домашняя и кочевая жизнь на Востоке». В нынешнем году в том же журнале печатается ряд ее рассказов, которых содержание заимствовано из быта племен, населяющих Малую Азию. Предлагаемый рассказ помещен в последней мартовской и первой апрельской книжке Revue des deux Mondes.
I
Ночь, тихая и ясная только что сменила блеск и движение теплого апрельского дня. На вершине одного из горных хребтов, разветвляющихся в северной части Малой Азии, рисовалась масса тяжелых строений, кое-где освещенных неровно мерцающими огнями. Эти строения были резиденция, — если хотите, замок горного князька, владетеля этой местности, Мехмет-бея. Огни, освещавшие замок, были зажжены внутри его в огромных каминах, вмещавших в себе целые возы дров и хвороста.
Один из этих каминов в особенности пылал как пожар: он согревал главную комнату гарема, и в минуту, с которой начинается наш рассказ, этот громадный очаг озарял замечательную картину мусульманских нравов.
С обеих сторон и против огня, вдоль стен и перед окнами, множество матрасов и подушек покрывали пол и деревянную приступку, окружающую комнату. Целый полк женщин валялся на этих матрасах и подушках. Хозяйки дома (а их считалось до пяти официльно признанных в этом звании), невольницы всех цветов, дети многочисленные, как пески морские и звезды небесные, но гораздо более шумные, все это было навалено в очаровательном беспорядке, все это курило, ело, пило, болтало, хохотало, пело песни, которых никто не слушал, одним словом, предавалось всем забавам, доступным лишенному нравственных правил и умственного развития, навеки заключенному населению гарема.
Я уже сказала, что хозяек дома было пять, но не все пользовались равным почетом. Первое место принадлежало или должно было принадлежать старшей. Впрочем здесь, как и везде, больше слушались той, которая лучше умела повелевать. Старшую жену Мехмета звали Фатмой, и ей тогда было лет за двадцать пять. Родом она была тамошняя, следовательно не отличалась ни особенным умом, ни особенной красотой. Главное ее достоинство заключалось в веселости, до того невозмутимой, что устояла даже в присутствии четырех соперниц, введенных в дом ее супругом, в веселости, позволявшей ей, несмотря на ее двадцать пять лет (а в гареме это года почтенные), отпускать презабавнные шутки, хохотать на весь дом, петь во все горло турецкие песни и предаваться самым отчаянным пляскам. Средний рост, быстро возрастающая дородность, большие серые глааа навыкате, вздернутый нос, большой, правильный рот с прекрасными, хотя нечищенными зубами: такова была Фатма, мать многих детей и признанная владычица женской половины в замке Мехмет-бея.
Против Фатмы, с другой стороны камина, восседала вторая супруга горного князя, грузинка, — предмет ценный и доступный не всякому. Актие родилась в Грузии, в очаровательной Грузии, так справедливо прославившейся красотой своих женщин и своих баранов. Даже Фатма утешилась в первой своей семейной неудаче тем, что соперница ее ведь грузинка, следовательно женщина решительно несравненная. Нельзя же спорить красотой с грузинкой. И в самом деле, Актие вполне оправдывала свое происхождение. Высокая, прямая, как башня, и стройная, как тополь, Грузинка соединяла ослепительный цвет лица с чертами, исполненными царского величия. Ее характер соответствовал ее внешности. Тихая, спокойная и важная, она никогда не мешала своего голоса в нестройный визг и говор, день и ночь шумевший вокруг нее. Подруги не любили ее, вероятно потому, что им было неловко в ее присутствии. Но взамен за это маленькое стеснение, они исподтишка смеялись над ее величавой задумчивостью. В ту минуту Актие курила, поджав под себя ноги, длинную турецкую трубку; но, даже сидя, она была выше головой всех своих соперниц и казалась между ними царицей в толпе своих прислужниц.
Черкешенки ценятся не менее грузинок по причине особенного характера своей красоты, резко отличающегося от прочих восточных типов. Поэтому Фатма ничуть не оскорбилась третьим браком своего мужа с черкешенкой. Нельзя же было Мехмету пренебречь случаем приобрести такое сокровище, и черкешенка Каджа без спора заняла место, назначенное ей судьбой. Впрочем нельзя сказать, чтобы поселение в гареме этой белокурой, воздушной красавицы с синими глазами, с тонкими и нежными, хотя и неправильными чертами, с подвижной обманчивой улыбкой, обошлось совершенно без бурь: когда гнев господина, как гром, обрушивался вдруг на какого-нибудь члена общины, в этом всегда обвиняли черкешенку, и никто не внимал ее уверениям и клятвам. Каджа выказывала перед князем преданность, близкую к обожанию. Она уверяла, что узнает его шаг, даже шаг его лошади, когда другие еще не слышат ни малейшего шума; она доходила до того, что утверждала, будто тайный голос предупреждает ее, когда возлюбленный подвергается опасности (а это с ним случалось слишком часто), и когда таинственный голос слышался Кадже, она вскрикивала от страха и приводила в ужас своих удивленных подруг. Не раз было замечено странное совпадение между предчувствиями черкешенки и неприятными приключениями, в которые попадался Мехмет-бей.
Предубеждения против белокурой пророчицы были так сильны, что даже эти совпадения еще более вооружали против нее ее подруг. Но несмотря на их удаление, несмотря на свои претензии на меланхолию, Каджа иногда предавалась сумасшедшей веселости, ее взгляд сверкал странным огнем, и у нее вырывались жестокие шутки, вперемежку с судорожным хохотом, от которого содрогались самые бойкие. В тот вечер, между прочим, она была в духе. Поплясавши одна несколько минут, она накинулась на детей, и с громким хохотом принялась их дразнить и тормошить; но дети не отвечали на ее любезности: казалось, они ее боялись.
Четвертый выбор бея был из тех, которого ничто не могло оправдать в глазах Фатмы. Увы! То была ни грузинка, ни черкешенка, а негритянка, настоящая сенегальская негритянка, впрочем не лишенная прелести. У нее были хорошие зубы и хорошие глаза. Величавостью и полнотой форм она почти могла соперничать с грузинкой Актие. Впрочем, у нее была одна только страсть — к красному цвету, и один недостаток — вспыльчивость. Она любила в своем муже неистощимый источник пунцовых юбок и коралловых бус. Надо полагать, что Фатму примирила с этим неприличным браком именно его странность. Нельзя же было серьезно считать Абраму соперницей Актие и Каджи! К тому же Абрама была предобрая, когда не сердилась, а сердилась она только когда ей напоминали о родине. В сложности возведения негритянки в четвертую степень супружеской иерархии скорее оживило, чем расстроило весь женский кружок.
Но кто эта странная и молчаливая фигура, забившаяся в глубину оконной впадины и не принимающая никакого участия в шуме, происходящем около нее? Ей, по-видимому, лет шестнадцать, и она кажется очень хороша. У нее черные глаза, хотя ее волосы блещут золотистым отливом; ее черты совершенно правильны, но цвет ее лица, немного слишком смуглый по цвету волос, поражает восковой бледностью. Между тем как ее подруги одеты очень богато, на ней темное, гладкое платье из простой материи и покрывало без всякого шитья. Ни серег, ни лент, ни бус! Абрама скорее умерла бы, чем одеться так ужасно. То одна, то другая женщина заговаривали с ней: «Поди сюда, Габиба, что ты там сидишь одна? Спой песенку, поболтаем». Но Габиба будто не слышит, и видно к этому привыкли, потому что никто этому не удивляется. Никто кажется и не ждет от нее ответа, словно она и говорить не умеет. Впрочем она не кажется ни злой, ни капризной; ее лицо выражает доброту, и никто не слыхал он нее недоброго слова. Уж не глупа ли она? Это предположение падает перед ее взором, исполненным грустной думы, перед ее взором холодным, как лед, но как лед твердым и ясным.
Как Габиба попала в пятые жены к Мехмету? Это история, похожая на роман. Однажды Мехмет, возвращаясь со своими слугами с одного из наездов, возбуждавших пророческие грезы вдохновенной черкешенки, встретил шайку цыган, увозивших насильно, несмотря на ее крик, молодую девушку, связанную по рукам и по ногам. Мехмет-бей был отважен и любил приключения. Он без предисловий напал на злодеев, обратил их в бегство и овладел их добычей. Молодая девушка не очень обрадовалась перемене плена, но ее редкая красота поразила князя, ее холодность подстрекнула его, и он на ней женился. Габиба (так он назвал ее за незнанием ее настоящего имени) осталась такой же, как в первый день, печальной, холодной, минутами тоскливой, но вообще равнодушной. Напрасно осыпал он подарками бесчувственную красавицу; напрасно осыпал ее вопросами о ее прошедшем и рассказывал ей о себе многое, чего не знали его другие жены: он не добился от нее ни ее имени, ни ее возраста, ни места ее рождения. Что она была из дальней страны, это было ясно: она плохо говорила по-турецки и не понимала ни слова ни по-грузински, ни по-черкески, ни даже по-сенегальски. Язык, на котором выражался Мехмет-бей, также ей был непонятен. Собирали из всей окрестности драгоманов, и они заговаривали с ней по-персидски, по-арабски, по-индостански, чуть ли даже не по-китайски, и все без успеха. Она немного знала по-гречески, но это очевидно не был ее природный язык, язык, на котором она говорила с детства. Когда Мехмет-бей встретил ее, она была одета цыганкой, но с каких пор носила она эту одежду? Была ли она мусульманка? Никто этого не знал. Одним словом, все в ней было тайна. Она жила окруженная непроницаемым мраком, которому, казалось, не суждено было разориться.
Мы теперь знаем жен бея; но чтобы понять их разговоры, нам нужно познакомиться и с самим беем. Это лицо, выражающееся не на турецком язык, ни более, ни менее как глава или князь целого племени, возмутившегося против блистательной Порты. Мехмет-бей ведет жизнь, исполненную приключений, опасностей и волнений, командуя войсками, которые как-то волшебно быстро возникают вокруг него и также быстро рассыпаются, когда победа одержана и цель достигнута. Он всегда окружен немногочисленными, но надежными телохранителями. При помощи этих верных слуг он постоянно рыщет по дорогам за добычей и не боится заезжать и в города. Там под вымышленным именем и переодетый, он сбывает то, что успел отобрать силой, видается с друзьями, справляется о богатых путешественниках, и узнает касающиеся до него политические новости. Нечего прибавлять, что в городах никто не был обманут его одеждой, его вымышленным именем. Всякий знает, что сгорбленный старичок, являющийся от времени до времени будто бы для покупки риса или продажи проса — не кто иной, как молодой воинственный, страшный предводитель курдов. Не раз паше приходило в голову захватить его, и эта мысль по неделям отнимала у него и сон, и аппетит; не раз об этом шел толк в диване; но если легко было захватить Мехмет-бея, то трудно было придумать средство, чтобы удержать его в заперти.
Турецкие владения, конечно, обильны глубокими реками, со дна которых не уйдет запрятанный туда преступник; но, с одной стороны, Порта с некоторого времени воздерживается от героических средств, с другой стороны, исчезновение Мехмет-бея не было бы еще залогом спокойствия. Напротив того, курды до сих пор еще племя могучее и воинственное, и хотя причиняющее значительный вред своими бесчинствами и разбоями, но способное вредить гораздо более, если б только захотело. Если при жизни и под начальством Мехмет-бея это племя делало зла не столько, сколько оно могло его делать, то по всей справедливости должно приписать это умеренности его предводителя. И если б турецкое правительство заблагорассудило вычеркнуть Мехмета из книги живых, не почли ли себя курды вправе за это отмстить? А какова должна быть месть этого дикого народа, для которого грабежи и битвы — занятие ежедневное и обычное, не говоря уже о жестоких мщениях, ожидавших тех, которых почтут виновниками гибели князя? Все эти соображения долго предохраняли бея вернее, чем его фальшивая борода и бедное рубище. Мало-помалу привыкли смотреть на его безнаказанность, как на залог безопасности для народонаселения, среди которого он свободно вращался, обирая его, сколько душе угодно. Этот взгляд на вещи был даже принят в Константинополе, и смелый атаман курдов становился также безопасным среди своих врагов, как если бы проживал в собственной столице. Это, впрочем, не значило, чтобы правительство официально отказалось от усмирения бея и от преследования его разбоев. Исполнение этого плана было только отложено на неопределенное время. Вопрос таким образом оставался нерешенным, и без особенного случая, который именно в то время послужил пробой для привязанности его пяти жен, Мехмет мог думать, что дела навсегда останутся в том же положении.
Такимь случаем было назначение нового паши для управлений провинцией, в которой проживал наш кочующий князь. В качестве человека нового этот паша поставил себе за правило поступать во всем в противоположность своему предшественнику. Он громко осуждал его непростительную слабость и неотступно писал в Константинополь к министру о необходимости принять строгие меры против воцарившегося бесчинства. Получая известия, столь различные от прежних, министр не подумал о том, что они происходят из другого источника и заключил, что изменилось само положеиие дел. По тому высочаший диван занялся приисканием для курдов приличного наказания, т. е. такого, которое было бы и чувствительно для них, и вместе такого, которое бы не слишкомь раздражило их и не вызвало в них решительного сопротивления. После долгих споров остановились на следующем. Не все курды разбойники, но все они пастухи. Они обладают лучшими стадами в Империи. Чтобы держать стада, необходимы пастбища, и курды, зная в них толк, с незапамятных времен овладели горами, простирающимися от центра Малой Азии до Багдада. Это огромное пространство, на которое до тех пор не смели посягнуть турки, остается пустым в зимнее время, но каждую весну населяется бесчисленными стадами и толпой пастухов, проживающих в шатрах с своими женами, как во времена патриархов. Эти-то кочевания диван решился прекратить, отнимая у курдов в наказание за их буйство летния их квартиры.
Это была смелая мера. Курды пришли в сильное волнение. Некоторые предлагали толпой уйти в горы и с оружием в руках отстаивать их против турецкого войска: в пользу этого плана был Мехмет-бей. Но как ни сильно было его влияние, оно уступало авторитету старика, проживавшего в резиденции паши, и скрывавшего под вымышленным именем и мнимыми торговыми занятиями свое настоящее значение главы курдского племени. Гассан-эффенди считался богатым купцом и пользовался всеобщим уважением за испытанную честность и совершенную преданность правительству. Паша и его помощники часто обращались за советом к мудрому старцу, по-видимому, сильно негодовавшему на возмутителей общественного порядка и ослушников верховной власти. Хотя паша со стариком и встречались без улыбки, но паше очень хорошо были известны настоящее имя и положение старика, а старец очень хорошо понимал политику паши. И прежде чем была принята усмирительная мера против курдов, много происходило между пашой и эффенди объяснений, переговоров, предложений и совещаний.
Была ли подкуплена пашой совесть маститого начальника курдов и на какие суммы, не берусь решить: верно только то, что в собрании курдских старшин Гассан восстал против предложения Мехмет-бея. — «Нам предлагают, — говорил он, — войну с Портой, войну с нинешнего дня, без всяких приготовлений. Мы храбро будем защищаться, я это знаю; я не сомневаюсь в отваге и доблести моих соплеменников; но долго ли будем мы держаться, долго ли мы можем устоять против силы и количества турок? Хватит ли у нас военных припасов даже на один месяц? И наши стада, наше единственное богатство, что станется с ними, когда вся наша молодежь будет занята войной? Их разгонят, расхитят, истребят, и даже если мы одержим победу, мы все-таки будем разорены».
Слово разорение всегда особенно действуеть на тех, чье имущество находится в опасности. Воинственный дух большей части курдов мгновенно упал, и все занялись приисканием приличного перехода от своих геройских намерений к образу действий более миролюбивому. Решено было покориться для вида, и мстить потом исподтишка и без шума. Положено всем курдам оставить горы на это лето, но зато Мехмет-бею собрать вокруг себя верную и многочисленную шайку и вместе с ней резать, жечь, грабить; словом, наносить всевозможный вред врагам, не пускаясь, впрочем, в открытую борьбу.
В вечер, описанный нами в начале этого рассказа, в то время, как жены Мехмет-бея забавлялись, как умели, в ожидании его возвращения, их супруг присутствовал на народном собрании и принял начальство над восставшими курдами. Тут же были приняты разные второстепенные меры, разосланы приказания местным властям, словом — было все подготовлено для кампании. Обдумывая все эти важные обстоятельства, Мехмет-бей отправился в свой гарем, где в то время происходили следующие разговоры:
— Когда же отправимся мы в горы! — кричала толстая Фатма: — Как там будет весело! То-то пойдут песни! То-то будут пляски! — и она хлопала в ладоши от радости.
— Пора бы уж нам быть там, — заметила величавая Актие: — Уж конец апреля, и жары начались.
— Конечно пора, промолвила Каджа, — но увы! Я предчувствую…
— К черту твои предчувствия! — перебила ее Фатма: — Ну, что там еще тебе сдается? Горы что ли провалятся, овцы передохнуть! Надоела ты мне с своими предчувствиями. Ну хоть бы один раз, хоть на смех, ты напророчила нам что-нибудь хорошее. А то нет, все за свое: беда да беда…
— Очень вижу, что я тебе надоела, — отвечала Каджа: — но если-бы ты знала что нам грозит…
— Слышите! — вскрикнула Фатма: — опять закаркала зловещая ворона!
Каджа хотела возразить что-то, но в это время послышался на дворе конский топот и шум оружия. «Мехмет-бей близок!» — вскрикнула черкешенка, прижимая руку к сердцу, как бы желая показать, что она сердцем чует его приближение. Но никто не обратил внимания на эту выходку, потому что в ту же минуту вбежал начальник евнухов с криком: «Бей! Бей! По местам!» Все женщины тотчас были на ногах. Глубокое молчание воцарилось в этом обществе, за минуту столь шумном. Женщины стали в два ряда, хозяйка впереди, невольницы позади; дети забились под юбки и покрывала своих матерей, что совершилось не без пинков и затрещин, ловко розданных кому следовало. Когда все наконец пришло в порядок, киая (гаремный сторож), стоявший у двери и готовый, в случае надобности, способствовать кулаками восстановлению благочиния, сделал знак своему господину, и бей, замедливший шаги, чтобы дать время пройти суматохе, наконец явился на пороге. Легкое волнообразное движение пробежало по широким складкам одежд, обнаруживая волнение земных гурий при виде своего повелителя. Мехмет-бей прошел по комнате, делая правой рукой движение, которое значило: «Честь имею кланяться». Потом он сел около Габибы, и сделал другое движение, которое значило: «Прошу последовать моему примеру!» Но никто не воспользовался приглашением. Этикет предписывал другое. Каждая из жен подошла к своему супругу, взяла край его одежды и приложила его ко лбу, потом коснулась рукой его пальцев и поднесла руку, освященную этим прикосновением, к сердцу, к губам и к голове, поклонилась в землю и, пятясь, отступила к подушке, на которую опустилась. Две из женщин споткнулись во время отступления, и сели слишком рано. Если б лицо бея не было так мрачно, громкий хохот встретил бы такую неловкость, но морщины не сгладились на лице его, и легкие взрывы смеха тотчас умолкли.
Я забыла упомянуть о лицах, вошедших в гарем вместе с Мехмет-беем. Тут был его отец, величественный старик, которого единственная жена давно уже лежала в параличе. Тут же были брат старика, брат Мехмета, два его двоюродные брата, наконец сын Мехмета и Фатмы, мальчик лет двенадцати, уже начинавший сопутствовать отцу в не слишком опасных выездах. Все эти лица мужского пола имели свободный доступ в гарем, потому что близкие родственники не подвергаются на Востоке тем формальностям, которые там вообще ограничивают сношения мужчин с женщинами. К тому же каждый из этих мужчин имел тогда, или прежде, жен в этом самом гареме, наконец Мехмет был курд, а не турок, а это большая разница.
Наш князь все сидел подле Габибы и в полголоса разговаривал с ней. Жительницы гаремов в некоторых случаях обладают замечательным тактом. Все поняли, что их присутствие в эту минуту было по крайней мере не нужно. Одна после другой, попарно или в одиночку, отвесили поклон, приложили руку к земле, потом к сердцу и ко лбу, и потихоньку поплелись из комнаты. Их примеру последовали и мужчины, за исключением старика отца, который остался с трубкой в руках у камина, по-видимому погруженный в грустное раздумье.
Оставшись наедине, или почти наедине с Габибой, Мехмет-бей взял ее за руку и потихоньку принудил ее сесть возле себя, потом объявил, что привез ей гостинец. Габиба не отвечала.
— Мне грустно смотреть на твои простые одежды, — сказал Мехмет: — я опять тебе привез богатых материй и надеюсь, что на этот раз ты согласишься в них нарядиться, хоть для того только, чтобы мне угодить. Ты всегда хороша, но твоя красота была бы мне еще дороже, если бы ты ею занялась хоть немного для меня.
— Я вовсе не желаю тебе нравиться, — сухо отвечала Габиба.
— Знаю, но все это напрасно. Хочешь, не хочешь, ты все таки мне нравишься.
Габиба вздохнула.
— То-то. Теперь мне эта любовь одно мученье, а от тебя бы зависело меня осчастливить.
Говоря это, он развязывал пакет, до того времени находившийся у него под мышкой, и давно уже возбудивший любопытство других его жен.
Он вынул оттуда два куска шелковой материи, затканной серебром и золотом, шарф из индийского Кашмира, великолепное жемчужное ожерелье, браслет с изумрудами и алмазами, наконец множество других вещиц менее великолепных, но удивительно изящных, как то: шитые платочки, чулки из ангорского пуха, золотые запонки, эмалевые булавки, янтари, украшенные драгоценными камнями, кольца, духи, и т. д. — словом, тут было довольно богатств, чтобы привести в восторг любую дочь Евы, к какому бы вероисповеданию она ни принадлежала. Но Габиба была исключением: она без участия осматривала все это великолепие, и когда, ободренный этим продолжительным осмотром, Мехмет осмелился спросить: «По вкусу ли ей все эти вещи», — она сухо отвечала:
— Хотелось бы мне знать, откуда все эти богатства? Может быть они стоили крови!
— Тебе что за дело! — вскрикнул бей нетерпеливо: — Если была пролита кровь, то была кровь каких-нибудь негодяев или моя. Первая не стоит того, чтобы ты о ней заботилась. Что касается до моей, ты может быть порадовалась бы, если бы она была пролита… Но оставим эти пустяки. Не о себе я пришел с тобой говорить, стало быть ты должна меня выслушать. Вы все ожидаете, что мы отправимся в горы; но не видать вам гор в нынешнее лето. Правительство запрещает нам выгонять туда наши стада, и старшие в нашем племени решили, что нужно повиноваться. Турки, однако же, ожидают сопротивления, и очень может быть, что не все наше племя останется в повиновении. Меня знают в Константинополе, и если произойдут беспорядки, их непременно припишут мне. Поэтому мне нужно оставить этот замок, где нельзя держаться долго, и укрыть мое семейство в безопасное место, но для того, чтобы я мог быть спокоен на ваш счет, необходимо скрыть ваши имена и узы, нас соединяющие. Я нашел для каждой из вас верное убежище, но вам нужно расстаться. Один из моих друзей предлагает мне приютит двух из моих жен. Третья будет жить у одного из близких моих родственников; наконец две последние поселятся в доме у чоловека, на которого я могу рассчитывать, хотя он и турок. Дети будут при своих матерях, и каждая из вас может взять с собой двух-трех служанок. Я тебе первой говорю все это, потому что хочу предоставить тебе выбор места твоего жительства. Так выбирай же из этих трех мест: мой друг живет в одиноком поместье, турок в деревушке, мой родственник в городе… Назови также ту из своих подруг, с которой ты желаешь провести это время, а если ты предпочитаешь быть одна, то скажи это откровенно.
По-видимому, Мехмету приходилось долго ждать ответа, потому что Габиба казалась погруженной в глубокое раздумье. Наконец, она подняла на него свои прекрасные глаза, как бы желая говорить, и Мехмет нежно пожал ее руку, чтобы показать, что он ее слушает.
— Твой родственник может приютить только одну из нас в своем поместье?
— Одну, не более, — отвечал бей.
— В таком случае, я предпочитаю жить у турка, если можно, с Каджей.
— С Каджей? — повторил удивленный бей: — Ты дредточитаешь общество Каджи обществу моих других жен? Каджа тебе нравится? Ты ее любишь?
— Избави Бог! Каджа мне не нравится, и я ничуть ее не люблю. Но я не хочу с ней расставаться, и прошу тебя не спрашивать у меня почему.
— Как хочешь. Теперь позови женщин и приготовляйся к отъезду. Мы нынче в последний раз ночуем в этом доме.
Видя, что Габиба хочет идти, он ее удержал, и понизив голос, сказал ей:
— Послушай, Габиба, ты странная женщина, и мне иногда сдается, что ты смотришь на жизнь не так, как мы. Может быть, тебе противно делить с другими привязанность своего мужа, и быть может ты в этом права: с тех пор, как я тебя лоблю, я сам чувствую, что веду беспутную жизнь. К чему жить со многими женщинами, не любя ни одной из них? Я начинаю верить, что у любви есть законы, общие для всех народов мира. Если это мешает тебе любить меня, будь откровенна, скажи одно слово, и я сегодня же высылаю из дома всех твоих соперниц. Мне это ничего не стоит. Я их держал потому, что таков обычай, с которым мне до сих пор нечего было спорить. Но твое желание всегда будет для меня законом. Скажи одно слово, и ты одна останешься со мной завтра и навсегда.
Габиба стояла неподвижная перед Мехмет-беем, который держал ее за руку, бросая на нее страстные взоры.
Как ни старалась она скрыть свое волнение, в ней очевидно происходила внутренняя борьба. Она было взглянула на бея нежным взором, как бы отвечая на его предложение; но вдруг подавила в себе этот порыв, так несоответствующий ее всегдашней холодности, и отвечала спокойно:
— А что сталось бы с твоими женами? Что сталось бы с их детьми, с твоими детьми? Разве при ваших нравах существует убежище для этих несчастных?
— Что ты называешь убежищем? — сказал Мехмет. — Мои жены отправятся к своим родственникам или к своим друзьям. Дети последують за ними или, если хочешь, останутся с нами. Я им дам денег.
— Нет, нет, — живо возразила Габиба: — это невозможно. Между нами существуют преграды, которых не уничтожат никакие человеческие силы. Оставь у себя своих жен, своих детей. Деньгами ты от них не откупишься. Да, присутствие этих жешцин нас разлучает, но их изгнание нас не сблизит. Есть другие препятствия, и они неодолимы.
И, не дожидаясь ответа, она кинулась вон из комнаты, оставляя бея более огорченного, чем когда-нибудь.
Сильно было поражено все население гарема извистием, что нужно ехать на другой день, и не в горы, а в какия-то неведомые места. Сильно разыгралось праздное любопытство жен Мехмет-бея. Жаль им стало своих летних удовольствий, веселых разговоров с соседками, вечером, у колодца, под предлогом мытья белья. Жаль шумных сходок, когда далеко за полночь засиживаются мужчины и женщины, в своих отдельных палатках, и сквозь полотняную стенку перекидываются смехом и шутками; и всех этих удовольствий, давно ожиданных и украшенных ожиданием! Зато, какое широкое поле открылось предположениям! Мехмет сказал только, что султан запретил курдам выгонять свои стада в горы, что послушные курды останутся в степи. До сих пор все еще ясно, но к чему этот поспешный отъезд, к чему рассылать всех жен по разным местам? К чему запрещение брать с собой более двух служанок, и главное, к чему эта таинственность? Никто не смел спрашивать обо всем этом господина; одна Каджа, сердце которой не покорялось никаким соображениям, неожиданно воскликнула:
— Но, мой повелитель, станешь ли ты навещать меня в моем убежище?
— Я всех вас буду навещать по возможности.
— Но тебя узнают, и тогда наша тайна будет открыта!
— Нет, — отвечал бей, — в деревушке, где живет мой друг, мало жителей, и из них немногие меня знают. — Впрочем, — прибавил он как бы про себя: — нечего мне щеголять в обыкновенной одежде, а переодетого меня сам черт не узнает.
Хотя эти слова были сказаны тихо, они не прошли мимо внимательного уха черкешенки: она робко подошла к нему и, пристально смотря на него своими ласковыми глазами, сказала умоляющим голосом: «Повелитель, не откажи мне в милости, которая для меня дороже жизни».
— Если это вещь возможная, пожалуй, — отвечал бей голосом более скучным, чем тронутым.
— Если так, повелитель, то обещайся мне всегда носить на шее этот талисман. Какую бы ты одежду ни надевал, не расставайся с ним; мать мне вручила его на смертном одре: он ее охранил от многих опасностей, и ему я обязана счастьем тебе принадлежать. Извинишь ли ты мою смелость, и согласишься ли на мою просьбу?
С этими словами она надела на шею бея полинялую ленту, на которой висела зеленая ладанка, самый обыкновенный в Азии талисман.
— Хорошо, хорошо; успокойся, буду носить. Если со мной приключится несчастье, в том будем виноваты не мы с тобой, а талисман.
Одна только из жен бея, по-видимому, обратила внимание на этот разговор Мехмета с Каджей; это была молчаливая Габиба, которая незаметно вошла в комнату вслед за своими подругами, и стала в тени, около бея. Когда Каджа надела амулетку на шею Мехмета, Габиба вздрогнула, и на лице ее выразилась борьба страха с негодованием. Однако ж она скоро оправилась, и никто не заметил ее минутного волнения.
На другой день рано утром, все женщины отправились по назначенным им жилищам. Кто сел в корзины, висевшие по обеим сторонам верблюда или лошака; кто верхом на смирную лошадь. Мехмет-бей присутствовал при отъезде. Все бросились ему в ноги и остались в этом положении, пока он не поднял и не расцеловал каждую поодиночке. Когда очередь дошла до Габибы, она, обыкновенно такая холодная, никогда не отвечавшая на ласки своего господина, нежно обвила свою руку вокруг шеи Мехмета. Казалось, она даже с намерением продлила это объятие. Что значил этот нежный порыв? Была ли то необъяснимая прихоть женского сердца? Я должна прибавить, что по отъезде женщин, в то время как бей вошел домой для некоторых распоряжений, один из его слуг нашел на песке, именно на том месте, где бей прощался с своими женами, — полинялую ленту и на ней зеленую ладанку. «Вот! — подумал слуга. — Одна из султанш обронила талисман! Что ж? Возьму его себе; при моей горемычной жизни он мне нужнее, нежели им». И он надел ленту на шею, а ладанку запрятал под кафтан.
II
Мы не последуем за каждой из жен Мехмета в назначенный ей уголок. Фатма и Актие принялись, как умели, убивать время, глазея сквозь решетчатые окна гарема на прохожих, изредка проходивших по улице, и на ленивых красавиц, бродивших по окрестным садам. Чернобурая Абрама окончательно поглупела от скуки в своем одиночестве.
Что касается до Габибы и Каджи, они благополучно прибыли в деревушку, где жил турецкий друг курдского князя. Это был скорее подчиненный, чем друг, что ясно было видно из приема, сделанного двум княжеским женам. Хозяин поставил вверх дном весь дом, чтобы устроить для дорогих гостей приличное и удобное помещение. Хозяйки перебрались на чердак, чтобы предоставить все комнаты новоприезжим. Упитанного тельца не убили только потому, что в Малой Азии водятся только очень тощие телята. Но зато самый аппетитный козленок и самый толстохвостый ягненок безжалостно были зарезаны и изжарены. Полы были устланы множеством ковров, сверх них подушками, а сверх подушек одеялами. Занялись приготовлением сыворотки, подали кофе с гущей; напекли хлебов без дрожжей, жарили куропаток двенадцать часов сряду, варили капусту в плотно закрытых кастрюлях, чтобы она не выдохлась, словом, сделали для угождения султаншам все что может придумать восточное воображение и восточное гостеприимство.
Умственные наслаждения также не были забыты, и в самый день приезда наших знакомых, Осман-эффенди (так звали гостеприимного хозяина) предложил им посмотреть на пляску цыганок из табора, случившуюся в тот же день в деревушке. Каджа, с самой минуты прощания не перестававшая плакать, вдруг утихла и отвечала томным голосом, что не отказывается от этого развлечения. Габиба со своей стороны объявила, что ее беспокоит горе ее подруги, и что она с ней не расстанется. Напрасно Каджа старалась успокоить ее и умоляла не принуждать себя для нее. Габиба осталась при своем и не оставила Каджи, которая (так сильно действует пример самоотвержения!) хотела было отказаться от предложенного удовольствия, чтобы не расстроить им Габибу; но хозяйка дома положила конец этому трогательному спору, введя цыганок в сени гарема, где находились в то время все женщины.
Между этими цыганскими плясуньями находилась одна, нисколько не похожая ни на плясунью, ни на цыганку. Она сильно смахивала на переодетого мужчину, даже на мужчину только что обрившегося, потому что ее подбородок носил явные следы бороды. Эта странная цыганка и не бралась плясать; она только хвастала своим особенным умением угадывать будущее. Как только Каджа услышала слово гадание, в ней загорелось неодолимое желание узнать судьбу, предназначенную ей Аллахом. Для этого нужно было только положить свою руку в руку гадальщице и отвечать откровенно на ее вопросы. Каджа охотно согласилась на эти условия. И вот она протянула свою белую руку, развесила уши и готова вполне довериться цыганке. В довершение странности, у этой почтенной женщины грубый бас, вполне согласный с ее мужественной наружностью; но Каджа не останавливается на этих безделицах, когда дело идет о тайнах будущего. Она нисколько не смущается этими низкими нотами, и отвечает также непринужденно, как если б ей делали вопросы самым тонким дискантом.
— Что желаешь ты узнать, благородная госпожа?
— Мою будущую судьбу.
Рука Каджи подверглась подробному рассмотрению.
— Твоя жизнь так тесно связана с жизнью другого человека, что я не могу говорить иначе, как об обоих вас вмести.
— О! Говори, умоляю тебя; о нем-то именно я тревожусь. Всегда ли он будет меня любить? Долго ли проживет? Буду ли я иметь счастье умереть в его объятиях?
— Подожди, подожди немного: я не могу сказать тебе ничего, если ты мне не скажешь все его приметы. Ведь ты говоришь о мужчине. Молодь ли он? Велик ли ростом? Хорош ли собой? Как он одевается? Не припомнишь ли ты еще каких-нибудь примет? Наконец, как его имя?
— Его имя! — воскликнула Каджа торжественно: — Я скорее умру, чем скажу это дорогое, священное имя! Но на прочие вопросы я могу отвечать.
И черкешенка принялась с жаром описывать гадальщице наружность бея. Она пустилась даже в самые мелкие подробности. Так она упомянула о пучке белых волос, замешавшемся в его черные кудри, и о ладанке из зеленого шелка, повешенной у него на шее.
— Этот человек страстно тебя любит, — сказала цыганка, — и теперь о тебе думает. Ты его увидишь скоро, и он часто будет приезжать любоваться на твою красоту. Не унывай, благородная госпожа; я вижу твои мысли, твои желания. Ты достойно будешь награждена за твою преданность. Ты сама будешь назначать награды и получишь во сто раз больше, чем желала. Вот и все, а теперь прощай.
Цыганка хотела удалиться, обменявшись с черкешенкой многозначительным взглядом, который не ускользнул от внимания Габибы. Но ее окружили все домочадцы, желая узнать каждый свою судьбу. Потом цыганкам подали ужин, и вечер кончился веселой пляской.
На другой день в дом, где жили жены бея, явились новые гости, и Каджа, давно желавшая поселить в Мехмет-бее недоверие к своей молчаливой подруге, нашла в этом посещении прекрасный предлог для сплетней. Эти гости были западные путешественники, франки; между ними находились три женщины: маленькая девочка, ее мать и горничная. Прошел слух, что одна из этих женщин умеет лечить, и что на ее пути хромые становятся на ноги и слепые прозревают. Одна из хозяек дома тут кстати вспомнила, что она уже несколько лет больна: она захотела посоветоваться с франкской дамой, которая была не кто иная, как я сама. Я явилась тотчас к моей пациентке. Прописавши ей что следует, я сошла в нижние комнаты, где Каджа и Габиба поднесли мне кофе, и я заметила, что черкешенка пришла в сильное удивление, когда Габиба подала мне чашку и заговорила со мной на языке, совершенно непонятном для всех присутствующих. Вот что Габиба сказала мне на чистейшем французском языке: «Когда вы воротитесь в Константинополь, потрудитесь довести до сведения датского посланника, что его соотечественница, дочь одного из агентов его правительства в Азии, содержится в плену у начальника того племени, которому Порта недавно запретила выгонять свои стада в горы. Наш посланник может прямо вытребовать меня от моего господина». — «Я конечно исполню ваше поручение, — отвечала я, — но как зовут вашего господина?» «Его зовут, — отвечала Габиба после минутного колебания, — именем пророка». — «Где же он теперь находится?» — «Я не хотела бы, чтобы его искали, не хотела б даже, чтобы знали, где я скрываюсь. Пусть наш посланник отнесется к духовному главе курдов, живущему в Константинополе: он передаст его требование моему господину, не подвергая его опасности. Моя благодарность и благодарность бедного моего отца будут принадлежать вам навеки». Я кивнула ей головой и через несколько минут наша кавалькада понеслась далее, и не раз оборачивалась я, чтобы еще раз взглянуть на Габибу.
Наш разговор ограничился немногими словами, приведенными мной и непонятными для черкешенки. Но она возымела твердое намерение рассказать этот случай по-своему, когда увидит бея. Вскоре ей для этого представился удобный случай. Два дня после посещения франкских путешественников, старый нищий постучался в двери нашего турка. Хозяин сам впустил нищего в кухню, бережно запер дверь за собой, и молча повел его на женскую половину, в комнату своих гостей. Тут старик стряхнул с себя свои лохмотья, сбросил белую бороду и грязную чалму, и обнаружил стройный стан и благородные черты курдского князя. Габиба не сказала ни слова, зато Каджа вскрикнула от удивления и радости, и в один прыжок очутилась на шее у князя. «Тише, тише, — повторял Мехмет-бей нетерпеливым голосом: — Вот я опять надену бороду, чтобы меня оставили в покое». — «Недобрый! — кричала Каджа, — Недобрый! Издевается над бедной женой, которая день и ночь убивается о нем. Но что с тобой мой повелитель? Ты как будто недоволен чем-то? Ради самого Бога, не пугай меня, моя радость. Какая причина?..»
Действительно, лицо Мехмета могло внушить беспокойство: оно было озарено тем внутренним огнем, который оставляет после себя гнев, как промчившаяся буря оставляет на море волны. Он расхаживал взад и вперед по комнате, то скрещивая руки, то опуская их, как бы чувствуя неодолимую потребность движения, и стараясь сколько-нибудь заглушить быстрой ходьбой внутреннее волнение. Прежде чем он отвечал на вопрос Каджи, Мехмет взглянул на Габибу. Она, как и всегда, сидела поодаль у окна, но на этот раз с видимым любопытством следила за разговором, хотя в него и не вмешивалась. Мехмет очевидно остался доволен выражением ее лица, потому что сам как-будто повеселел. На губах его даже мелькнула улыбка, когда он отвечал: «Да, в самом диле, я расстроен, я раздосадован, и есть от чего. Я хотел быть здесь с утра, и меня задержала не совсем веселая встреча».
— Какая-нибудь неприятная стычка? — робко спросила Каджа.
— Очень неприятная, потому что я был принужден пробраться сюда в этих лохмотьях. А бедный Сеид… Каджа! Пойди-ка, закажи мне ужин, а я покуда поговорю наедине с Габибой.
Каджа поклонилась и вышла, по-видимому нисколько не обиженная такой неучтивостью. Далеко ли она ушла? Этого я не знаю, но Мехмет, неподозрительный от природы, был убежден, что она занята ужином, и тотчас заговорил с Габибой, к которой он имел полное доверие Он рассказал ей, что утром отправился на свидание к ней в сопровождении четырех слуг, и что на них напал взвод кавасов, по-видимому знавших наперед, по какой дороге они проедут. Борьба была непродолжительна: двое спутников бея остались на месте, а третий, Сеид, был схвачен солдатами, которые, увидев у него на шее зеленую ладанку, пришли в неистовый восторг и закричали, что поймали курдского бея. Мехмет воспользовался их ошибкой, чтобы спасти себя бегством. — «Но, — продолжал он: — я не понимаю глупости этих людей. Как могли они ошибиться так грубо? К какой стати накинулись они на этого бедного Сеида, который вовсе на меня не похож; я за него боюсь, его рано или поздно узнают. Но тут есть тайна, которая меня тревожит».
— И в самом деле, господин, ты окружен многими; между ними могут быть предатели. Будь осторожен: не забывай опасности ни днем, ни ночью, а главное, приезжай сюда как можно реже. Я это говорю не потому, чтобы мне не хотелось тебя видеть, а потому что совесть запрещает мне молчать, когда я вижу, что тебе грозит беда.
Мехмет напрасно старался выпытать у нее что-нибудь более положительное. «Ты забываешь, — сказал он с грустной улыбкой, — что я могу тебя видеть только здесь, и что я не могу отказаться от этого счастья из-ва неясных твоих намеков. Покуда это будет не сверх человеческих сил, я все-таки буду ездить сюда как можно чаще».
— Если так, — вовразила Габиба, — мои старания напрасны, и я могу только молить Бога о тебе.
— Какого Бога? — живо перебил ее Мехмет, надеясь, что Габиба проговорится.
— Есть только один Бот, — отвечала она спокойно.
Каджа вошла в это время, а за ней невольницы несли ужин. Черкешенка, казалось, была очень озабочена. Бей не обратил на это внимания. Но Габибу поразило испуганное лицо и внезапная бледность Каджи.
— Что с тобой? — невольно спросила она. — Не больна ли ты?
— Не знаю, — смело отвечала Каджа, — не знаю, считать ли это знаком, посланным свыше, но я вдруг почувствовала непонятный ужас. Дай Бот, чтобы это не было предзнаменованием большого несчастья.
В продолжение вечера Каджа удвоила свои ласки, а Габиба стала еще суровее. Однако суровость Габибы более нравилась бею, чем ласки Каджи. «Долго ли ты останешься с нами? — говорила черкешенка. — О, если б ты знал, как печальны эти места, когда тебя нет».
— Уезжай поскорее, — говорила Габиба: — ты в опасности, когда не окружен вооруженными людьми.
— Габиба меня гонит, — говорил бей; — зачем же мне оставаться?
— Что бы Габиба ни говорила, — сказала Каджа, сопровождая свою речь нужными взорами: — надеюсь, что ты не забудешь посетить меня в десятый день рамазана.
— Зачем же именно в десятый день рамазана?
— Как! Мой повелитель! Ты уж не помнишь этого дня? О, я никогда не забуду! Ведь в десятый день рамазана ты мне дал священное право называться твоей супругой. О, если ты меня покинешь в этот день, это будет для меня предвестием вечной разлуки, это будет мой смертный приговор! Обещайся приехать в этот день, успокой меня этим обещанием, не то я умру с тоски!
— Зачем выпрашивать такое обещание, когда Мехмету может быть нельзя будет его исполнить, не подвергаясь опасности? — заметила Габиба. — Ты выразила ему свое желание, и он рад будет его исполнять. Верь его любви и не требуй обещаний. Если не будет препятствий, он приедет. Больше и требовать нечего.
— Нет, этого мне недостаточно! Мало ли, что может его занять, рассеять, задержать в этот день? Как перенесу я эту неизвестность? Нет, мне нужно обещание. Только слово его даст мне силу прожить до этого торжественного дня! Обещай! О, ради Бога, дай слово! Ты обещаешь?
— Хорошо, хорошо, обещаю, приеду! — сказал наконец бей, начинявший терять терпение.
Довольная своей победой, Каджа захотела отмстить Габибе за противодействие ее планам. Пользуясь минутным ее отсутствием, она рассказала бею, что произошло между ее соперницей и франкской путешественницей. «Зачем она так настаивает на том, чтобы удалить тебя, — прибавила она, окончив свой рассказ. — О! я боюсь, чтобы это десятое число рамазана не был также важным днем для Габибы! Уж не выбрала ли она этот день, чтобы предать нас; я говорю нас, потому что даже мысленно не могу отделить себя от твоей особы».
Мехмет удивился этим словам, но его честное сердце не хотело верить злым наветам Каджи. «Если б Габиба хотела меня обмануть, — думал он, — она притворялась бы, что меня любит, она старалась бы ласками усыпить мои подозрения. Нет, Габиба меня не любит, но я могу быть уверен в ее дружбе, и да сохранит меня Бог подозревать ее!» Но при всем том Мехмет решился сдержать слово, данное им Кадже, и приехать на десятый день следующего месяца.
В то время, как Каджа пускала в ход все возможные женские хитрости, чтобы расположить Махмета против Габибы, Габиба со своей стороны не оставалась в бездействии. Во время разговора бея с черкешенкой, она прокралась в ту комнату гарема, где хранились все необходимые принадлежности туалета коварной красавицы. Там она отыскала коробочку с черноватой мазью, какой азиатки чернят побелевшие волосы. Возвратившись в общую комнату, она нашла бея уже спящим на куче подушек, а Каджу полусонной. Габиба терпеливо выждала, чтобы все уснуло вокруг нее; потом уверившись, что никто ее не видит, она подкралась к изголовью своего господина и несколько раз провела рукой по его волосам. Потом, она отправилась к себе, несколько успокоенная на счет участи бея, сильно тревожившей ее с тех пор, как его наружность так подробно была описана при мнимых цыганах.
На другой день Мехмет собрался в путь на заре. Наскоро простившись с женами, он вскочил на лошадь. Странный случай однако же замедлил его отъезд. У бея были две собаки, о которых я еще не упомянула, двое дюжих азиатских псов, из породы так называемых пастушьих собак. Одну из них ввали Тараухом, другую Бекши — это были огромные животные, свирепые и сильные. Когда Мехмет, собираясь пуститься в галоп, позвал свистком своих собак, одна только побежала за ним. Другая, самая страшная, Бекши, решительно не хотела его слушаться. Она расположилась около черкешенки и грозно посматривала на нее; ни угрозы, ни удары не принудили ее оставить избранную ею позицию. Чуял ли инстинктом добрый пес, что Каджа враг его господину! Как бы то ни было, Мехмет должен был уехать без него, поручив его попечениям Габибы, потому что Бекши хотя ни на один шаг не отставал от Каджи, однако в ответ на ее ласки скалил только зубы, а Габибы слушался, как в том убедилась в тот же вечер Каджа. В сумерки Габиба, услышав отчаянные крики в саду, побежала туда и застала Каджу, прижатую к стене страшным псом. Габиба только крикнула на свирепого Бекши, и он с удивительной покорностью приполз лизать ее руки. «Что ты делала так поздно одна в саду?» — спросила она. Каджа отвечала, что вышла подать милостыню нищему, жалобный голос которого послышался ей на улице. «Должно быть она с кем-нибудь разговаривала, — подумала Габиба, — и Бекши чуял что-нибудь недоброе в этом разговоре. Теперь все должно быть уже устроено к десятому марта. Дай Бог, чтобы бей припомнил мои советы, и в этот день сюда не показывался».
III
Ничего замечательного не произошло между отъездом бея и днем, в который ожидали его возвращения; наконец этот день, так желанный для Каджи и так страшный для Габибы, явился, лучезарный и душный, как бывают весенние дни в Малой Азии. Каджа с раннего утра оделась в самые богатые наряды. На ней была куртка из розового атласа, затканного серебром, длинное платье нежно-зеленого цвета, вышитое золотом и жемчугами; богатый шарф из легкой индийской ткани обвивал ее стройный стан; платочек из яркого шелка был накинут на голову, и множество булавок с алмазами и другими каменьями, придерживая его, составляли блестящую рамку вокруг ее лица. В ушах висело по несколько подвесок, соединенных между собой цепочками, висевшими под ее подбородком. Но самой замечательной частью ее наряда было ожерелье: оно состояло из множества золотых монет, нашитых на суконный нагрудник, который в случае надобности мог заменить броню. Габиба, рассматривая это странное украшение, заметила, что сукно чем-то подбито, и спросила зачем? Каджа отвечала, что эти тяжелые монеты уже четыре раза прорывали сукно, на которое они были нашиты. «Сегодняшний день для меня очень важен, — прибавила она. — Как ты думаешь, сдержит Мехмет свое обещание?»
— Боюсь, что сдержит, — сказала Габиба.
— Отчего же боишься? — живо спросил Каджа.
— Оттого что он окружен шпионами, и ему не следовало говорить наперед о своих намерениях.
— Но ведь одни мы знаем, что он приедет сегодня, кто же еще может это знать?
— Неужели ты думаешь, что никто не догадается, для кого ты так нарядилась?
— О! Наш хозяин совершенно предан Мехмету, а если бы он и узнал о приезде Мехмета, так тут нет еще беды!
— Дай Бог, чтоб беды не было, — сказала про себя Габиба, и подруги больше не говорили об этом предмете.
Однако полдень приближался, а бей не приезжал. По мере того, как время утекало, лицо Каджи покрывалось тенью, а взор Габибы становился светлее. Но подошедши к окну, она вдруг увидела толпу всадников. «Мехмет едет, и с большой свитой», — сказала она Кадже, и прочла на ее лице не радость, не любовь, а неудовольствие, страх и гнев. Габиба, со своей стороны, просияла. Но вскоре роли изменились. Подъехав к воротам, Мехмет сказал два слова на ухо ближайшему всаднику, который тотчас же и поскакал далее со всей свитой, оставляя при Мехмете только двух старых служителей.
— О! Как я рада, что они все убрались? — воскликнула Каджа самым натуральным голосом: — Если б они остались, то они непременно задержали бы бея, и мы его видели бы только мельком, но теперь он наш на весь день.
В этот день Мехмет не был переодет; но он смотрел также мрачно в богатом костюме курдского воина, как за несколько дней в лохмотьях нищего старика. Отвечав на приветствия хозяина дома и оставшись наедине со своими женами, он бросился на диван и сказал Кадже: «Принеси-ка мне твое зеркало. Со мной делаются странные вещи, и хотелось бы мне знать, в чем дело». Каджа принесла зеркало и посмотревшись в нем, бей бросил его и сказал: «А ведь правду говорил этот чудак: но я все таки ничего не понимаю!
— В чем, повелитель? — спросила Габиба.
— Я вчера шел один по горам и встретился с путником, который принялся меня расспрашивать о дорогах, о расстояниях до разных деревень, и в то же время внимательно рассматривал меня. Это начинало меня беспокоить, и я уже схватился за рукоятку кинжала, когда мой собеседник с добродушной улыбкой сказал мне: „Знаете ли вы, друг мой, что у вас несчастное лицо? Вы точь-в-точь похожи на одного молодца, за которым я гонюсь, и которого я знаю по всем приметам. Я уже хотел позвать своих людей вот этим инструментом (и он указал на свисток, висивший у него на шее), когда я заметил одну разницу между им и вами. У того, кого я ищу, посереди головы есть прядь белых волос, хотя он еще молод, а все прочие его волосы черны, как смоль. Не правда ли, верная примета?“ Я вздрогнул при этих словах, потому что очень хорошо знал, что у меня есть такая прядь волос. Я не знал что подумать: смеялся ли он надо мной, или не доглядел? Я остановился на последнем предположении, а теперь я вдруг заметил, что пряди седых волос в самом деле нет у меня на голове».
— До сих пор Провидение охраняло тебя, — с важностью сказала Габиба, — но не следует слепо полагаться на его помощь и пренебрегать советами мудрости.
— Оставим теперь это, — сказал бей с притворным равнодушием, — и постараемся весело провести сегодняшний вечер.
Это было приказанием переменить разговор. Жены послушались, они велели подать обед, и когда остатки его были убраны, Каджа предложила бею спеть ему что-нибудь. Бей охотно согласился, потому что, несмотря на все свое желание развеселиться, он был не в духе. «Я хотела бы, сказала Каджа со вздохом, — выразить своими песнями мою любовь к тебе; но ты предпочитаешь воинственные песни, и я невольно подчиняюсь всем твоим вкусам. Я спою тебе боевую песню».
И ударив несколько раз по струнам какого-то инструмента вроде гитары, она протяжным голосом затянула известную народную песню. В ней было множество строф, прославляющих боевую жизнь, ее тревоги и опасности. Припев каждой строфы состоял из какого-то воинственного возгласа, и Каджа как-то особенно громко повторяла этот припев. Был ли это условный знак? Как бы то ни было, на лестнице послышались торопливые шаги и в то же время Габиба, вышедшая из комнаты при начале пения, вбежала в нее с криком: «Беги Мехмет! Внизу целый отряд! Они ищут тебя, они сейчас войдут…» Мехмет одним прыжком перенесся со своего дивана к окну, и уже хотел в него выпрыгнуть, как Каджа обняла его и, удерживая его всеми силами, закричала, что он убьется, что она с ним не хочет расстаться. Эта минутная задержка сделала бегство невозможным. Четыре солдата вошли в комнату, а у двери показался офицер, и за ним целая толпа вооруженных людей. Офицер очевидно думал, что его присутствие уже решило дело, и что Мехмет не подумает защищаться; он вежлпво поклонился князю и сделал несколько шагов навстречу тому, которого уже почитал своим пленным. Но Мехмет был вооружен, как курд, то есть, как разбойник. За его поясом торчала пара пистолетов, дамасский ятаган, и большой прямой кинжал вроде ножей наших европейских мясников. Сабля, тромблон, карабин и другая пара пистолетов дополняли его вооружение. Следовательно, не так-то легко было схватить бея. При первом шаге офицера Мехмет уже стоял перед ним с ятаганом в зубах и держа в каждой руке по пистолету. Не теряя времени в разговорах, он разом выпалил из обоих, убил наповал офицера и тяжело ранил одного из солдат. При шуме выстрелов вся толпа бросилась в комнату, но все тотчас остановились, потому что ожидали приказаний, а главный их начальник лежал уже мертвый. Пользуясь этой минутой нерешительности, бей схватил свои другие пистолеты, и почти в упор выстрелил ими в толпу, потом взвел курок своего карабина и крикнул: «Пропустите или выпалю!» Солдаты, озадаченные этим смелым движением, невольно повиновались. «Пали! Пали!» — вскрикнуло несколько голосов, и толпа расступилась, оставляя дорогу бею, с явным намерением окружить его, если он отважится шагнуть вперед.
Однако ни один выстрел не последовал за вызовом: «Пали!» — и это по очень простой причине. Покойник офицер, получив строгое приказание доставить бея живого и здорового, и опасаясь излишней горячности своих подчиненных, заставил их предварительно разрядить свои ружья. Итак, Мехмет подвергался только опасности быть задавленным количеством врагов. Он решился пробиться, выстрелив из карабина в левую колонну, и сшибя с ног значительную ее часть, он направил тромблон на правую и хотел уже броситься в дверь, когда один из свалившихся солдат, который вовсе не был ранен, встал и, с удивительной ловкостью вскочив на спину бея, заставил его споткнуться под своей тяжестью. Остальные, ободренные этой выходкой, быстро окружили Мехмета, и произошел рукопашный бой. Однако Мехмет храбро действовал кннжалом, и долго бы еще продлилась борьба, если бы аркан, брошенный с удивительной меткостью, не остановил вдруг движений героя. Мехмета тотчас связали. Но кто бросил аркан? Мехмет очень хорошо видел, что это была черкешенка, подкравшаяся к сражающимся с веревкой в руке. А кто напрасно силился перерезать веревку? И это видел Мехмет, и первый его взгляд после борьбы упал на Габибу, которая еще стояла, дрожащая и бледная, с ножом в руках.
— Было поздно, Габиба, — сказал он ей с печальной улыбкой: — меня не спасли твои ум и твоя твердость. Что касается до несчастной, которая меня продала, да простит ей Бог! Но не долго ей торжествовать!
Каджа услышала эти слова, но в ней не шевельнулось ничего похожего на раскаянье. Она была страшна в эту минуту. Ее бледное лицо, ее сверкающие глаза выражали упоение давно желанной и вполне удавшейся мести.
— Если даже мое торжество будет также коротко, как твоя жизнь, — заговорила она, — я все-таки удовлетворена. Видеть тебя побежденного, связанного, знать, что теперь палач отсечет эту голову, этого достаточно для моего счастья. Я купила себе свободу, я смыла с себя пятно унизительного рабства. О если б все женщины имели мою храбрость, немало крови обагрило бы азиатские гаремы.
Не отвечая на злобные речи Каджи, Мехмет взглянул на Габибу, как бы спрашивая ее, разделяет ли она радость своей подруги. Вместо ответа Габиба постаралась взглянуть веселее, подошла к бею и, протягивая ему руку, сказала твердым голосом: «Позволишь ли, чтобы я последовала за тобой?»
— Последовать за мной! — воскликнул Мехмет. — Что ты, Габиба? Знаешь ли ты, куда меня поведут?
— В тюрьму, — отвечала Габиба, — должно быть в Константинополь, где решится твоя судьба, и где я хочу быть с тобой. Каджа отчасти права, и место, избранное мной около тебя, не для многих покажется завидным. Так ты позволяешь мне последовать за тобой?
— Пусть будет по-твоему, — сказал Мехмет, глубоко тронутый этим неожиданным предложением: — ты права, прибавил он после минутного молчания, твое место около меня. Кто, кроме тебя, останется с таким несчастным, как я?
Нигде уважение к чиновной иерархии санов так неукоренено, как в Турции. Солдаты только тогда на минуту забыли его, когда несколько из их товарищей были убиты на месте. Как только борьба кончилась, и Мехмет снова принял свойственный ему гордый и повелительный вид, чувство подчиненности снова наполнило сердца его стражи. Хотя арестованный и связанный, Мехмет отдавал приказания, и их исполняли с безусловной точностью.
Однако в главном бей не мог распоряжаться. Он не мог назначить места, куда его следовало вести. Этим должен был бы распорядиться убитый во время драки офицер. За неимением старшего по службе, солдаты обратились за приказанием к старшему по годам. Этот почтенный муж, к счастью для своих товарищей, был не лишен здравого смысла. Он понял, что необходимо передать пленного на руки какой-нибудь власти, и что чем скорее это будет сделано, тем лучше. Он почтительно подошел к бею и спросил, нет ли каких-нибудь приказаний насчет дороги. «Мне собственно ничего не надо, — отвечал бей; — но я попрошу вас приискать для этой особы верную и смирную лошадь, и быть с ней попочтительнее».
Старый солдат тотчас предложил Габибе лошадь убитого офицера, и вскоре побежденный и победители оставили деревушку. Через два часа они доехали до ближайшего города, и тамошний каймакан поспешил переслать их к паше той провинции, в которой они находились. Паша поручил пленных офицеру, которому велено было доставить их в Константинополь, и на дороге оказывать им уважение, сообразное званию бея. Поезд вскоре двинулся через один из горных хребтов, обитаемых курдами.
IV
По распоряжению паши конвойные, сопровождавшие Мехмет-бея в Константинополь, оказывали ему всевозможное уважение. С первого дня дороги Мехмет-бей сделался почти предводителем этого небольшого отряда. Спутники его, непривычные к походам по такой, почти непроходимой местности, как в Курдистане, уступили ему заботу отыскивать кратчайший путь и удобнейшую дорогу. Заметив доверие конвойных, бей воспользовался этим обстоятельством и повел их к горе, известной ему так же хорошо, как и всем курдам.
Чтобы описать эту местность, мне стоит только разбудить мои собственные воспоминания. Место моего жительства в Малой Азии было недалеко от этой горы, и я часто ходила туда: то когда она заселялась целыми племенами пастухов, то в такое время, когда ни один человек не нарушал ее безмолвного уединения. Как не похожи горы Малой Азии на горы Европы! В наших Альпах нет той таинственности, которая составляет главный характер гор Малой Азии. Подойдите к Сплюгену, и взор ваш разом обнимет всю громаду, от подошвы до самой вершины. Взбираясь на эту гору, вы не встретите ничего, что поразило бы ваше внимание, разве только что предметы растут по мере приближения и уменьшаются с отдалением. Горы Малой Азии, напротив того, усеяны теснинами, скалами, обрывами, местами неприступными, где таятся их лучшие красоты. Чтобы отыскать живописные виды с этой горы, надобно поселиться в тех местах, раскинуть свои палатки во время жаров на одной из возвышенностей, перебраться туда с своими слугами, бродить по скатам горы, часто возобновлять свои прогулки и отважнее искать очаровательные картины природы, заслоненные иногда грозными утесами.
Гора Багендур, к которой князь Мехмет повел своих спутников, богата живописными местами. Я провела на ней однажды целую ночь, под кровом неба, в совершенном одиночестве, кода люди с моими палатками замешкались в дороге. С рассветом предо мной открылось великолепное зрелище. Старые, огромные сосны, венцом окружали площадку, на которой я расположилась. Под моими ногами, с одной стороны, зеленел лес молодых сосен, с другой — расстилались необозримые луга. Целый день провела я на этой горе, слушая рассказы моих проводников о сокровищах, скрытых в ущельях, о подземельях, вырытых там кочевыми ватагами туземцев, которые из этих притонов набегали на окрестности и грабили в соседних округах. Турки боялись проходить чрез эти леса. Смежные долины были безлюдны, как и сама гора бо?льшую часть года. Только изредка встречались там полуоседлые курды. Летом жили они в деревушках, зимой покидая их, угоняя стада свои в менее суровые места. Я посетила одну из этих деревушек во время ее опустения; она напомнила мне самые живописные селения Швейцарии. Дома красовались чистотой и порядком, так что любо было смотреть. Струя фонтана медленно стекала в каменный водоем и переливаясь чрез его края, пробиралась в небольшое озеро у въезда в деревню. Двери домов были растворены настежь, хлевы опустели, вокруг меня царствовало безмолвие смерти. «Куда девались жители деревни?» — спросила я моего урядника. — «Они еще на своих зимних пастбищах: но скоро возвратятся». В самом деле, чрез несколько дней, проходя опять по этой дороге, я нашла большую перемену: хлева наполнились, дома залюднели. Стада теснились ночью по загонам, а молодые красавицы с непокрытыми лицами толпились около водоема: одни мыли белье, другие поили скот. В пролеглых долинах тысячи палаток темного цвета отбивались на зелени лугов. Красивые козы, рослые бараны, статные и рьяные кони, живописными группами собирались под тень развесистых деревьев. Повсюду виднелось отрадное движение жизни. В горах Востока самая жизнь обитателей полна случайностей, как и природа их страны.
В ту пору года, когда Мехмет-бей вел сопровождавший его отряд к горе Багендур, в долинах, над которыми она господствует, не было ни палаток, ни жителей. Порта, как известно, запретила курдам угонять их стада на прежние пастбища. Мехмет мало, впрочем, заботился о том, что не мог надеяться на помощь своих товарищей. Он знал, что страна изобилует пещерами, которых скрытые входы и выходы были ему хорошо известны. Он задумал бежать; доверие к нему его спутников устраняло все затруднения. Только что вошли они в лес, о котором я упомянул выше, Мехмет взглянул значительно на Габибу; в этом взгляде выразились и его замысел, и доверие к успеху. Наступала ночь; шествие путников замедлялось мраком леса, жажда томила их, и офицер стал поговаривать о привале. Мехмет предложил провести их к месту, удобному для отдыха, где протекал ручей, хорошо ему известный. Офицер принял предложение, отряд углубился в чащу леса. Вскоре послышалось журчание ручья и подтвердило слова Мехмета. С этой минуты признательность стражей к своему пленнику, сделавшемуся их вожатым, не имела пределов. Мехмет сказал только слово, и спутники его устроили под указанным им деревом удобное ложе для Габибы из древесных ветвей; Мехмет поместиился на земле, возле этой импровизированной койки; неподалеку была привязана лошадь, на которой приехала юная подруга бея. Разместя своих пленников и приставив к бею двух часовых, офицер полагал, что исполнил все свои обязанности и не замедлил уснуть; солдаты вскоре последовали его примеру, не исключая и часовых, родом албанцев, и следовательно не слишком заботливых о сохранении военной дисциплины.
Мехмет, между тем, лежа на траве возле ложа Габибы, внимательно посматривал кругом. Когда он убедился, что стражи его все до одного заснули, он встал. Габиба еще не спала. «Это дерево, — сказал он ей, — полое внутри, ведет в подземелье. Я взлезу наверх по сучьям, расположенным ступенями, спущусь внутрь дерева, подыму опускную дверь и установлю лестницу. Ты последуешь за мной: но помни, если чрез минуту ты не будешь возле меня, я возвращусь и предам себя во власть солдат». — «Ступай и не теряй времени», — отвечала Габиба. Быстро взобрался бей к верхнему отверстию дерева и спустился в дупло. Между тем Габиба подползла к дереву, опираясь на руки, и по устроенным самой природой ступеням, вскоре добралась до дупла, в которое спустился Мехмет. Она находилась тогда на краю отверстия, рука ее, щупая за чтобы ухватиться, чтоб спуститься внутрь дерева, попала на веревку, укрепленную сверху и свешенную в дупло. «Ухватись за веревки и спускайся смело», — прошептал ей Мехмет. Она последовала совету и очутилась в объятиях бея. Медлить было нечего. Несмотря на принятия беглецами предосторожности, скрип сучьев разбудил солдат, и они уже обзывались друг с другом. Вход в подземелье был под ногами пленников, но прежде чем спуститься в него, Мехмет опять поднялся к верхнему отверстию и отвязал веревку, по которой они спускались, чтобы скрыть все следы своего бегства. Возвратясь к Габибе, бей более снес, чем свел свою подругу по шаткой лестнице, которой нижний конец стоял на дне пещеры.
Опустив за собой подъемную дверь, они очутились в совершенной темноте. По счастью бей знал все углубления избранного им убежища и скоро нашел кучу смолистого хвороста, заготовленного предусмотрительной заботливостью кочевых курдов. Он высек огня, зажег сухую ветвь и подвел дрожащую Габибу к одной из стен пещеры. Здесь он разобрал несколько камней, которыми была закладена потайная дверь, и ввел свою спутницу в покои, не уступающие удобством и убранством лучшим помышлениям его нагорного гарема. Тогда только прервал он молчание, которое хранил на пути.
«Мы спасены», — сказал он Габибе, прижимая ее к груди своей; но звук его голоса, раздавшийся под этими сводами, после столь продолжительного безмолвия, испугал бедную беглянку, как весть о близкой опасности. Быстрым движением наложила она свою маленькую ручку на уста бея, чтобы заставить его умолкнуть. Не отводя милой руки, Мехмет не переставал говорить, смеясь над тревогой своей подруги: «Мы здесь в безопасности, моя возлюбленная, — сказал он, — только предатель мог бы навести врагов на следы наши, а в племени курдов нет предателей. В течение нескольких веков ты первая из иноплеменных проникла в этот подземный приют».
Габиба не успокоилась, но умолкла. Мехмет, не замечая ее тревоги, приступил к домашнему устройству своего новоселья. Нельзя было развести огонь в пещере, не имевшей отдушины для дыма. Бей пытался заменить тепло камина, разостлав меха на диване этой странной гостиной. Потом он отправился в другое отделение подземелья за съестными припасами. Он положил перед Габибой один из употребляемых на Востоке хлебов, печеных без дрожжей, которые напоминают опресноки древних, и которые долгое время не окисают и не черствеют. Блюдо меда и кружка воды из родника пещеры дополнили ужин. Но Габиба, встревоженная и усталая, даже не притронулась к этой пище и, утомленная, забылась вскоре глубоким сном. Тогда Мехмет отправился осмотреть пещеру и удостоверясь, что они совершенно одни, лег на ковер при самом входе в комнату.
Между тем как Мехмет и его подруга наслаждались свободой и отдыхом, солдаты, разбуженные поднятой часовыми запоздалой тревогой, бродили по лесу, отыскивая следы бежавших пленников. Офицер грозил своей команде и сам приходил в отчаяние. Наконец пришлось покориться судьбе; бесполезно было гоняться за беглецами в лесу, в котором солдаты и сами могли заблудиться. Один из солдат был послан с печальной вестью к каймакану, отрядившему конвой бея. Каймакан невольно подскочил от удивления, известясь о таком важном событии. Он уже отправил нарочного в Константинополь, чтобы донести о пленении курдского вождя. При своем донесении приложил он частное письмо, в котором ходатайствовал о награждении его орденом, украшенным настоящими алмазами. Донести, вслед за этим о бегстве пленника, было бы лишить себя всякой надежды на повышение и награды. Рассудительный каймакан решился, прежде чем пошлет донесение о случившемся несчастье, принять всевозможные меры к отысканию бежавших, и выслал новый отряд войск, как для того чтобы окружить кордоном лес, в котором случился побег, так и для поисков в окрестностях.
V
Первою мыслью Мехмета после легкого и непродолжительного сна было удостовериться, отдыхает ли Габиба. Все было тихо, и Мехмет сначала мог думать, что она уснула; но когда он поднес факел к ее лицу, он увидел, что ошибся. Габиба лежала усталая, намученная. Болезненная бледность покрывала ее лицо. Глаза ее были полуоткрыты, как бывает во время тяжкого бреда, отнимающего у больного сознание того, что около него делается.
— Габиба, — прошептал испуганный Мехмет: — взгляни на меня, отвечай! Ты страдаешь?
Габиба открыла с усилием усталые глаза, взглянула с удивлением на Мехмета, и спросила чуть слышным голосом: «Где мы?»
— Мы в безопасности, и я беспокоюсь только о тебе. Что ты чувствуешь?.
Габиба хотела отвечать, но не была в силах говорить. Она опустилась на свою постель, закрыла глаза и только прошептала; «После… после…»
Мехмет не сказал ни слова. Он поставил факел около двери так, чтобы он слегка освещал Габибу и чтобы весь дым от него уходил в подземелье. Потом он уселся в ногах больной и углубился в печальное созерцание. Так он просидел несколько часов. Между тем Габиба спала. Вся тревога предыдущей ночи мало-помалу утихала в ней под влиянием спокойного сна, и когда наконец все в ней успокоилось, она тихо проснулась и позвала Мехмета.
— Я здесь, мое дитя, — отвечал он: — скажи, лучше ли тебе? Успокой меня.
— Я была очень больна; но теперь я чувствую только усталость, и это скоро пройдет.
— Но скажи, что ты чувствовала эту ночь, — настаивал Мехмет. — Он как все несколько развитые люди на Востоке немного лечил и считал себя очень искусным медиком. — В этих горах, прибавил он, растет много целебных трав, и я сумею отыскать ту, которая тебе поможет.
Габиба уверяла, что чувствует себя хорошо. Она поняла, что Мехмет предлагает подвергнуть опасности свою жизнь для нее, и оценила всю глубину его самоотвержения. Она, которая до тех пор оставляла без всякого внимания все ласки Мехмета, вдруг увидела, что эти ласки были выражением сильной, истинной страсти. Она почувствовала, что сердце ее сильно забилось при мысли, что ее жизнь связана с жизнью этого странного героя… Пока эти чувства теснились в груди Габибы, бей смотрел на нее с нежной заботливостью.
— Не странно ли? — сказал он наконец тихим голосом: — После того, как ты мне так неожиданно доказала свою преданность, теперь, когда ты находишься в моей власти, и мы отделены от целого мира, я не смею выразить тебе моей любви. Откуда взялась во мне такая робость. Увы! В ней виновата ты. Как верить мне в твое равнодушие, когда ты подвергаешься таким опасностям, чтобы разделять мою несчастную участь? И как надеяться мне тронуть твое сердце, когда ты так сухо мне отвечаешь? Я знаю, ты не способна играть моей страстью, но как согласить твои слова с твоими поступками?
Он замолчал, не надеясь на ответ, потому что не раз уже Габиба отвечала на такие вопросы лишь угрюмым молчанием. Однако в этот раз Габиба сказала: «Ты в праве задавать мне этот вопрос, теперь нет мне причин не отвечать на него. Я до сих пор молчала, потому что нас окружали люди грубые и злые, которые могли бы воспользоваться моими словами, чтобы мне повредить. Но теперь ты один со мной, и никто тебе не помешает сочувствовать моим несчастьям. Так слушай же Мехмет, и ты поймешь, почему, несмотря на всю мою благодарность к тебе, я не могу отвечать на твою любовь».
Мехмет придвинулся к Габибе и хотел взять ее за руку, как бывало обыкновенно, когда он вел с ней задушевный разговор; но, увидев грустное и торжественное выражение ее лица, он тихо отнял свою руку и закрыв ею лицо, принялся ее слушать.
«Ты жил в Багдаде, — продолжала Габиба, — и знаешь, что европейские государства содержат там своих представителей, называемых консулами, которые имеют надзор над моими соотечественниками и смотрят за соблюдением их коммерческих прав. Консул датский и шведский уже несколько лет живет на Востоке. Его младшая дочь и его малютка сын родился в Азии от второй жены его, армянки. У консула есть загородный дом недалеко от Багдада, и там-то он проводил лето с семейством, хотя и бывал часто принужден по делам службы уезжать в город на целые дни и недели. Года два тому назад около нашего загородного дома поселился огромный цыганский табор. Тут были и кузнецы, и коновалы, и продавцы скота, словом, эти цыгане, казалось, занимались мирными ремеслами. Мы часто посещали их ставки вместе с отцом, который, впрочем, не слишком был доволен их поселением в нашем соседстве. Они всегда встречали нас очень ласково, потчевали нас молоком своих коз, лепешками своего печения и обходились с нами с совершенным подобострастием. Одна из старух, ужасно безобразная, особенно полюбила меня, и всегда смущала меня своей наглой лестью. „Сколько я знаю красавцев, которые отдали бы десять таких поместий, как ваше, чтобы быть на моем месте, — сказала она мне однажды, поднося мне крынку молока. — Какая жалость, что такая красавица заключена в доме своего отца, а не властвует над гаремом паши или еще более знатного вельможи!“ — „Что ты там говоришь, старая ведьма! — крикнул на нее мой отец, который расслышал ее слова, хоть она и говорила шепотом. — Моя дочь христианка, родилась от христианских родителей, и не для ваших гаремов и пашей: держи язык на привязи, а то я вас всех отсюда прогоню…“ И с того дня мы уже не посещали табора.
Спустя несколько дней, отец отправился в город, и однажды ночью, в его отсутствие, меня разбудило мучительное удушье. Было совершенно темно, и лишь через несколько минут я сообразила, что дышу не воздухом, а густым дымом. Пожар! — крикнула я, наскоро накинула на себя что-то и принялась стучаться в дверь к моей няне, потом сбежала вниз будить людей. Но тут произошла такая суматоха, что нечего было и думать о том, чтобы тушить огонь. Слуги разбежались на все четыре стороны, унося с собой все, что попадалось им под руку. Что касается до меня, я только думала о спасении всех моих родных. Мы скоро все собрались и хотели уйти через сени, но нашли их набитыми черной шумной ватагой, которая окружила нас с дикими криками, перемешанными уверениями в преданности. — Не бойтесь, кричали вокруг нас, мы пришли вас спасти. — Спасибо, спасибо, мои друзья, отвечала я, стараясь пробраться сквозь толпу; но это было невозможно. Сильные руки схватили меня и вытащили или, скорее, вынесли через другие двери на задний двор дома. Я хотела кричать, но мой голос был заглушен другими грубыми голосами. Я еще не знала хорошенько, что со мной делается, голова у меня закружилась, и я потеряла сознание; однако я смутно помню, как меня вынесли из дома: потом я очутилась в глубокой темноте и не могла понять, кто эти люди и куда они меня несут. Ты догадываешься, что это были цыгане, которых ты встретил на другой день. Ты услышал мои крики: ты вырвал меня из их рук, но не для свободы; нет, для другого, ужасного рабства»…
До тих пор Мехмет слушал не перебивая; от последних слов он вздрогнул и пристально посмотрел на Габибу.
— Мои слова удивляют тебя, — продолжала она, тихо качая головой: — но ведь я христианка, и воспитана, как все девушки моей веры и моего происхождения. Для христианки связь с мужчиной — проступок перед людьми и грех перед Богом, когда она заключена без согласия родительского. Ты скажешь, что на мне женился; но этот брак, заключенный с мусульманином, и неосвященный служителем нашей церкви, не существует в моих глазах и в глазах моего отца…
После этого признания Габиба поспешила окончить свой рассказ. Мехмет узнал все и в особенности был поражен тем, что открыла ему Габиба о кознях черкешенки Каджи, о своих стараниях им противодействовать, о своем разговоре с франкской дамой. «Ты видишь, — прибавила она, — что я здесь по собственной воле. Я могла бы, открыв имя и звание своего отца, стать под защиту солдат…»
Габиба не могла продолжать, рыдания прерывали ее голос. «Ничего еще не потеряно, — грустно сказал Мехмет. — Я не вполне понимаю всего, что ты мне сказала. Одно только ясно для меня: ты меня считаешь недостойным своей привязанности, и это мучит твою совесть. Если бы я мог тем заслужить твою любовь, я бы охотно пожертвовал своей жизнью. Но к чему это? Я не понимаю твоих упреков; не знаю, что делать, чтобы их более не заслуживать. Остается мне одно средство поправить сколько-нибудь дело — возвратить тебе свободу, о которой ты так вздыхаешь. Я проведу тебя в часть леса, близкую от той, где стоят солдаты; тебе легко будет дойти до них. Ты им откроешь свое имя и попросишь их отвезти тебя в Константинополь, где ты будешь под покровительством вашего посланника. Что ж, Габиба? Хоть теперь, когда желания твои исполняются, перестань печалиться и взгляни на меня весело. Это будет мне наградой и утешением».
— Как можно, Мехмет! — возразила она, почти испуганная успехом своей речи: — если я покажусь солдатам, они нападут на твой след, и ты погибнешь. Нет, нет, такова уж моя судьба. Я добровольно пристала к тебе, и с тобой не расстанусь.
— О, я это знал! — воскликнул Мехмет. — Ты моя милая, моя дорогая Габиба!
И Мехмет принялся утешать свою красавицу.
— Прости меня, — говорил он, — если я тебя оскорбляю: это от моей неосторожности. Оставайся со мной, пока сама хочешь, больше ничего не прошу. Улыбнись только вполовину, и я буду счастлив.
Нельзя было отказать ему в такой крайней просьбе. Габиба улыбнулась, и этот разговор оставил Габибу столько же тронутой нежностью бея, как бей был огорчен ее холодностью.
В долгие часы затворнической жизни между Мехметом и Габибой часто возобновлялись и эти доверчивые признания, и эта размолвка идей. Уединение возбуждало в них деятельность, мысли и желание высказаться друг другу. В душе Габибы, проникнутой религиозным чувством, внушенным с детства, час от часу более и более оживали воспоминания о первых летах ее юности. Она сознавала свое неограниченное влияние на бея. Мехмет невольно покорился силе речей прекрасной датчанки. Подобно многим из своих соплеменников, которые не в силах противиться возрастающему преобладанию христианства, курдский бей вынужден был признать могущество западной образованности в лице слабой женщины, сделавшейся волею судьбы его подругой; он не колебался признать и ее совершенство, которого никогда не надеялся достигнуть.
— Габиба, говорил он ей часто, — между моим Богом и твоим такая же разница, как между мной и тобой. Тебе нечего страшиться меня. Я люблю тебя, как ты есть, люблю тебя и неприступную, и холодную, люблю твое совершенство, твои добродители, даже те, которые не вполне понимаю, и которые разлучают нас. Зачем я не могу постичь тебя, зачем не могу я, подражая тебе, стать достойным тебя? Неужели это невозможно?
Слова эти сладко звучали в сердце бедной Габибы. Она не сомнивалась в искренности бея, но он еще не понимал учения той веры, которую желал исповедывать, того самоотречения, которого вера эта требовала. Притом, ни жертвы, ни страстные уверения Мехмета не освобождали Габибу от обета искупить собственными жертвами свое двухлетнее пребывание в гареме бея. Одна мысль будила уже упреки совести в этой душе пламенной и строго набожной, внутренняя борьба которой была непонятна для бея. При словах Мехмета волнение Габибы усиливалось, биение сердца ускорялось, и мертвенная бледность часто сменяла живой румянец на лице ее.
— Может быть, — говорила она, — может быть, что Господь мой призовет тебя к себе; может быть и теперь уже осенил он тебя своей благодатью и готовит тебя быть орудием спасения твоих соплеменников. Для меня же, Мехметт, нет более земного счастья; я обрекла покаянию остаток моей жизни. Когда ты покинешь эти горы, обратись к благочестивым инокам, обитающим в Сирии, и моли их наставить тебя в правилах веры и в познании истинного Бога. Когда до меня дойдет весть, что ты крестился, я перестану оплакивать два года, проведенные с тобой; это время, быть может, заронило в твою душу свет истины. Но ничего более не жди от меня; жизнь вместе с тобой не переставала бы тревожить мою совесть.
— Если так, — воскликнул Мехмет в порывегорести и уязвленного самолюбия: — зачем же я покину веру отцов моих, зачем возложу на себя обязанности, которых не понимаю? Зачем отрекусь я от любви, от удобств жизни и от славы? Ты не искренно говорила это, не правда ли? Или ты меня никогда не любила?..
В ответ Габиба обвила руки свои около шеи Мехмета, и скрыла лицо свое на груди его:
— Мне холодно, сказала она.
В самом деле дрожь снова овладела ею. Мехмет перенес ее на диван к окутал шубами.
Сильная лихорадка продолжалась во всю ночь. Мехмет все время не отходил от постели больной. Он прикрывал ее мехом, когда ее знобило, проводил к ней приток воздуха, когда жар усиливался, каплями ключевой воды освежал ее засохшие губы; прислушиваясь к ее бреду, он старался следить за грезами ее больного воображения, чтобы успокаивать тревогу ее мыслей и утолять ее страдания. Между тем пароксизм мало помалу ослабевал, жар уменьшался, кожа увлажнилась испариной, и Габиба заснула, наконец, тяжелым и беспокойным сном, который обыкновенно наступает после припадка болезни; это ее последний признак. Сон Габибы продолжался два часа. С восходом солнца она проснулась и озиралась вокруг себя с выражением удивления, которое обыкновенно следует за беспамятством. Взор ее встретил сначала Мехмета; смутно вспоминая вчерашний припадок, она сказала: «Что говорила я?»
— Ничего, моя милая, только слова без связи, как это всегда бывает в бреду; я ничего не понял и ничего не помню.
Потом он спросил больную, каково она себя чувствует. Габиба только ослабела и провела этот день то во сне, то в болезненной дремоте, во время которой она видела, помнила, но не вполне понимала, что вокруг нее делалось. Однажды, проснувшись, она была удивлена и встревожена, не видя возле себя Мехмета; хотела было позвать его, но слова замерли на устах. Вскоре возвратился Мехмет, держа в руках связку кореньев, которые сейчас же принялся варить. «Откуда ты, Мехмет, — спросила Габиба; зачем ты покидаешь меня?»
— Я знаю одно растение, которого целебная сила в лихорадках всем известна в моей родине; я ходил за этим растением.
— Куда же ты ходил за ним? — опять спросила Габиба, более предчувствуя, чем постигая опасность, которой подвергался ее друг.
— Недалеко; зелье это растет в уединенном месте, которое мне хорошо известно, — и он подал больной приготовленный им взвар.
Бей сказал правду. Он далеко ходил за целебным растением, на ружейный выстрел подошел к цепи ведетов, расставленных по лесу, был ими замечен, хотя и не узнан, и только быстроте бега и твердому знанию местности был обязан своим спасением.
Лекарство, составленное Мехметом, не подействовало; наступившая ночь была не лучше предшествовавшей: озноб, жар, бред, забытье сменялись по-очередно, как и вчера, и Мехмет, так доверчиво возложивший свои надежды на целебную силу растения, сильно приуныл. Поутру Габибе стало легче; Мехмет решился воспользоваться этим и перенести свою подругу в такое место, где он мог бы подать ей более успешную помощь.
— Собери свои силы, милая Габиба, — сказал он ей: — я перенесу тебя к моему приятелю, который живет со своим семейством в ближней деревушка.
Напрасно Габиба сопротивлялась исполнению этого намерения, опасаясь более за Мехмета, чем за себя, — не могла она уговорить бея. Не теряя времени, он начал собираться в дорогу, обвязал длинным шарфом стан Габибы, взял ее к себе на спину, как азиатския женщины носят своих детей, переложил концы шарфа через свои плечи, скрестил их на груди и завязал на спине. Таким образом, она не стесняла свободы его рук. Мехмет быть силен и уверен, что без устали мог бы донести свою любезную, пожалуй, хоть до Багдада.
Пускаясь в путь, Габиба поручила себя милосердию Божию, и даже Мехмет пробормотал что-то вроде молитвы. Хотя он сам не отдавал себе отчета в том, молится ли он Аллаху или его пророку, но он чувствовал, что есть где-то источник силы и мудрости, и всеми силами души обращался к этому источнику, прося у него мудрости и силы на предстоящий подвиг. Держа зажженный факел в одной руке, а в другой палку с железным наконечником, он два часа сряду шел вперед по подземелью. Мало-помалу ход сузился до того, что свод, пол и стены, казалось, сейчас сомкнутся в непроницаемую стену. Надо было пробираться ползком. Наконец они добрались до исхода подземелья, но еще но до цели своего шествия.
Дошедши к хорошо известному ему широкому камню, Мехмет нажал пружину, и камень повернулся. Габиба вскрикнула… Перед беглецами открылась пропасть в несколько сотен футов глубины, и после глухой темноты пещеры им ударили прямо в глаза ослепительные лучи южного солнца.
Чтобы понять ужас Габибы, нужно представить себе, что исход пещеры был не что иное, как отверстие, пробитое посреди отвесной каменной стены в тысяча двести футов вышины. И ни малейшего выступа на этой стене, ни деревца, ни кустика, к которому могла бы прицепиться рука человеческая. Одна гладкая, отвесная поверхность! Мехмет, однако, не смутился. Он подошел к углублению, выдолбленному в скале, и вскоре вытащил оттуда то, чего искал: то была веревка с узлами, непомерной длины, с большим железным крючком на конце. Вслед за тем он достал несколько других веревок в том же роде, но не таких длинных. Эти последние он обмотал вокруг себя, а самую длинную с торжествующим видом показал Габибе будто ключ какого-нибудь волшебного замка.
Потом он вдел крючок в большое железное кольцо, до тех пор не замеченное Габибой, потому что оно было ввинчено в скалу снаружи пещеры. «Теперь, — сказал Мехмет, — не делай никаких движений, не бойся; закрой глаза, если можешь». — Бедной женщине не так легко было повиноваться; она дрожала всем телом и не могла не бояться этой страшной бездны; но она закрыла глаза, понимая, что так ей будет лучше. Однако как только Мехмет оставил скалу, ее глаза открылись сами собой, и казалось судорога сковала ее веки и не давала им опускаться. Габиба поняла по качанию веревки, что висит между небом и землей, между вершиной и подошвой горы. Она сильно прижалась к Мехмету, и хотя она сдавила ему шею до того, что дышать было трудно, терпеливый курд не сказал ни слова. У каждого узла Мехмет останавливался, бережливо переносил под узел одну руку, потом другую, чтобы не пугать Габибы слишком внезапными потрясениями. Оставив таким образом за собой узлов восемь, он уцепился за веревку ногами, и придерживаясь за нее одной рукой, другой прикрепил к скале одну из небольших веревок, обвитых вокруг его пояса. Потом он продолжал спускаться, прикрепляя у конца каждой веревки новую, и приготовляя себе таким образом другую дорогу. Ветер сильно колебал вершины сосен, покрывавших макушку горы, и несмотря на тяжелый камень, привязанный Мехметом к концу веревки, чтобы ее натянуть, его то бросало к самой стене, то качало в разные стороны. Так прошло несколько минут, и в это время странный бред нашел на Габибу. Ей чудилось, что она возвращается в дом родительский, что знакомые голоса повторяют вокруг нее: Люси! Люси! — Но вдруг Мехмет сказал, ступая на землю: «Мой друг, мы добрались до низа».
Габиба не могла отвечать; за бредом последовал обморок. Ручей протекал в нескольких шагах. Мехмет поднес к нему молодую женщину, смочил ей лицо, виски, и влил ей в рот несколько капель. Его старания увенчались успехом, и Габиба вскоре открыла глаза.
— Солдаты, бездна, веревка, — прошептала она, собирая свои мысли.
— Солдаты вон тамь, на горе, и в целый день не доберутся сюда. Бездна для нас уже не существует, мы добрались до ее дна, и веревка уж нам отслужила. Теперь, моя милая, отдохни немного, пока я все устрою, как следует.
— Куда ты? Что ты хочешь делать, — закричала испуганная Габиба, хватаясь за его платье.
— Милая Габиба, я не могу оставить эти веревки привешенными таким образом. Это значило бы открыть тайну, полезную для многих.
И предупреждая другой вопрос Габибы, он прибавил: «Не бойся, я с детства много раз подымался и спускался по этой веревке даже иногда без всякой нужды. Отдохни здесь, я тотчас вернусь».
Покуда он удалялся, Габиба не могла удержаться от минутного неудовольствия, даже гнева. «К чему мои просьбы, если он никогда не слушается? Могло ли мое влияние остановить его хоть раз в его безумных предприятиях? Ни разу. Да! Турки смотрят на женщин, как на игрушек, с которыми нужно обходиться бережливо, а пускаться с ними в разговоры считают излишним. Мехмет такой же турок, как и другие. Я должна присутствовать при его сумасбродных выходках, и не могу даже сделать ему замечания! Боже! Как я унижена, как низко я упала!»
И как бы желая измерить всю глубину своего падения, она подняла глаза и увидела Мехмета, висящего на своей веревке, колеблемого ветром, кружащегося на воздухе как перышко. Весь ее гнев мгновенно исчез, и она осталась неподвижной, еще более испуганной, чем когда сама спускалась по этой веревке. Действительно, хотя и ужасно совершать такие подвиги, но несравненно ужаснее при них присутствовать, не участвуя в них. Мы гораздо отчетливее сознаем опасность, когда не сами ей подвергаемся, и несравненно легче делить ее с любимым человеком, чем видеть, как он подвергается ей один. Итак, Габиба видела, как Мехмет карабкался по узлам веревки, и хотя он ей казался не более мухи, она поняла, что он отцепляет веревку и укладывает ее назад в пещеру.
Впрочем, надобно сказать, что она ни минуты не сомневалась в его возврате, и она не ошибалась. Другие веревки, прицепленные Мехметом к скале, оставались на своих местах. По ним-то он спустился, в то же время отцепляя длинным шестом одну после другой, и бросал их вниз. После нескольких минут, показавшихся Габибе столетиями, Мехмет коснулся земли, и подбежать к ней.
Отдохнув немного, Мехмет опять взял на руки Габибу и объявил, что пора в путь. Напрасно она уверяла, что силы ее возвратились, и что ей полезно пройтись пешком. Ее просьбы еще раз не смогли ничего против нестерпимого восточного упрямства. Мехмет, несмотря на все ее представления, не дал ей ступить ни шагу, чтобы она не утомилась; не правда ли, непростительная грубость? Ночь была близко, когда они подходили к гостеприимному жилищу, к которому направили путь. На пригорке стояла деревушка: несколько хижин лепилось по южному его склону; в самой глубине оврага, отделявшего пригорок от более высоких холмов, находилось довольно просторное жилище. Оно состояло из двух строений. Самое обширное, гарем, заключало в себе спальни и собственно жилые комнаты. Другое строение, отделенное от первого маленьким садом, состояло из конюшни и двух комнат. Одна из них была приемная хозяина. В другой, выходящей на улицу, помещались слуги и гости низшего разряда.
VI
Оставив Габибу в некотором расстоянии от деревушки, Мехмет смело отправился по окраине оврага, и пользуясь возраставшей темнотой, незамеченный, достиг описанного нами строения, быстро прошел сени, и без доклада вступил в комнату, где хозяин дома предавался сладостному кейфу: это был старик лет восьмидесяти, еще бодрый и красивый. Его высокий стан был еще строен и прям, хотя плечи начинали сгибаться вперед. Его длинная борода была бела, как снег. Лета не исказили правильных очертаний его лица, даже пощадили на нем здоровый румянец. Его ясные, голубые глаза сохранили весь свой блеск. Носил он огромною белую чалму, какие любят носить турки старого закона, которые хранят еще почтенье ко всемилостивейшему снурку, к пытке и к янычарам; на старике был красный кафтан с предлинными полами.
Гассан-ага — таковы были имя и титул старика — имел вид самый величавый и самый патриархальный, хотя его дети, босоногие и оборванные, шалили по дорогам или пасли свиней и овец. В то время он жил с семнадцатой женой: что ж? это еще не очень большое число, если взять в расчет кратковременность женской красоты на Востоке, и приличия, ради которых Гассан[1], в своем положений и с своим состоянием, не мог держать менее трех жен в одно время. Чтобы объяснить такую удивительную воздержность, я принуждена прибавить, что у Гассана было множество невольниц, и в том числе прехорошенькие. Что касается до детей, то старый ага очень наивно признавался, что ему неизвестно наверное, сколько их счетом и где многие из них обретаются. Если кому-нибудь из отсутствующих сыновей случалось посетить почтенного родителя, то его принимали почти не лучше чужого, впрочем не требуя от него положительных доказательств его происхождения. Каждому кто выдавал себя за сына Гассан-аги, верили на слово, и действительно, что могло быть вероятнее? К тому же от этого родства получалось так мало выгод, что, конечно, никому и не приходило в голову солгать, чтобы их добиться. Гассан-ага имел привычку спрашивать у почтительного сынка, переночевавшего разок-другой под его кровом, куда он намерен идти? и таким решительным тоном, что до сих пор ни разу не был поставлен в печальную необходимость повторить этот вопрос.
Несмотря на разбросанность своего многочисленного семейства, Гассан не был лишен наслаждений семейной жизни; он расставался с детьми не прежде, как когда бросал их матерей, и поэтому всегда был окружен детьми своих присутствующих жен. В то время, о котором мы рассказываем, около дюжины этих более или менее невинных созданий утешали его своими ласками. Старший из них, юноша лет девятнадцати, коренастый, косой, смуглый и безобразный, представлял резкую противоположность с своим величественным и благообразным отцом, что не мешало всем друзьям и знакомым кричать об их удивительном сходстве между собою. За ним следовало одиннадцать существ всех возможных возрастов, начиная от пятнадцатилетнего и кончая шестимесячным, проживавших в доме родительском в ожидании неизбежного изгнания.
Гассан сидел на почетном месте, т. е. на краю дивана, по-видимому слушая разговоры некоторых соседей, расположившихся в другом конце комнаты, когда Мехмет быстро подошел к старику, наклонился к его уху и сказал шепотом: «Гассан, мне нужно переговорить с тобою наедине, и сейчас же».
Я не ручаюсь, чтобы старик тотчас узнал своего гостя, но он так привык к таинственным и притом очень выгодным сношениям с людьми, хранящими самое безусловное инкогнито, что ничуть не удивившись, удалил знаком руки всех бывших в комнате.
Когда все вышли, Мехмет пригласил Гассана запереть дверь, что тот немедленно и исполнил, как человек, привыкший к подобным свиданиям. Потом он внимательно вгляделся в Мехмета и сказал:
— Ваша светлость поступает неосторожно. Вы конечно знаете, что вас ищут по всем окрестностям, что недалеко отсюда стоит войско…
— Знаю, знаю, — перебил его Мехмет с нетерпением: — но необходимость на все заставит решиться, и часто смелые поступки не так опасны, как кажется. Я все-таки могу рассчитывать на твое содействие?..
— Разумеется. Что будет вам угодно потребовать от меня?
— Гостеприимства, — отвечал Мехмет, — для меня и для больной жены, которой нужна скорая помощь.
— Где она? — лаконически спросил старик.
— В двух шагах отсюда. Можно за ней сходить и привести ее в твой гарем?
Гассан призадумался.
— Ночь близка, — сказал он; — отправьтесь к ней и останьтесь там, пока совсем не стемнеет. Тогда вы придете к калитке, которая выходит в поле: я сам буду там и введу вас.
— У тебя нет чужих в доме, нет новых жен?
Это был вопрос затруднительный для старого Гассана. Он беспрестанно покупал новых невольниц, и забывал, с каких пор они принадлежат ему, и сколько их на лицо. Он помолчал с минуту, стараясь припомнить свои последние приобретения. Наконец решился уверить Мехмета, что ему бояться нечего, что он встретит в доме только знакомые лица.
— Хорошо, сказал Мехмет, — через час я приведу к тебе жену. Пусть кто-нибудь из твоих людей готовится съездить в город за лекарем. Прощай, и да хранит тебя Аллах!
Сказавши это, Мехмет открыл нечто вроде шкафа, что собственно было дверью потаенной коморки, куда наш патриарх прятал разные запрещенные товары, невольников, женщин, краденые вещи и т. д. Из этого чулана был ход через двор, в поле. Совершая свое отступление, Мехмет увидел человека, бродившего около стен дома, и как бы пытавшегося подслушать, что делается внутри. Мехмет имел превосходное зрение, необходимое человеку, ведущему жизнь, исполненную приключений, и всегда окруженному шпионами; он успел рассмотреть черты этого подозрительного лица, не показавши своих или, по крайней мере, так думая. Но он успокоился, узнав одного из сыновей хозяина дома, молодого человека, которого считал еще невинным ребенком, по той лишь причине, что лет семнадцать кряду считал его таковым.
Когда Мехмет удалился, старый Гассан остался погруженным в глубокое размышление, и долго бы так просидел, если бы новое лицо не явилось в потаенной двери, и осторожно заперев ее за собою, не стало перед стариком с явным намерением привлечь его внимание. Гассан вздрогнул, и поднял глаза на вошедшего.
— Это ты, Эрджеб! — сказал он: — Как ты вошел?
— Через эту дверь, батюшка, отвечал молодой человек: — через эту дверь, которую Мехмет-бей забыл запереть за собою.
— А! ты его видел! — сказал старик спокойно. — Мне следовало запереть за ним дверь. Он не мог сам запереть.
— Так ли, сяк ли, сухо отвечал молодой человек, — я видел, как вышел Мехмет-бей, дверь была отворена, вот я и вошел.
Он замолчал, ожидая, что отец на это что-нибудь скажет. Но старик молчал.
— Он ушел, — снова заговорил Эрджеб, — и надеюсь нескоро вернется.
Молчание продолжалось.
— Так что ли, батюшка?
— Ты рассуждаешь справедливо, — отвечал Гассан.
— Так он нескоро вернется? — настойчиво спросил Эрджеб.
— Вернется сейчас.
— Неужели? Да это безумие! Он нас запутает. Уговаривал ли ты его убираться?
— Я не успел с ним переговорить. Но он ведь сам знает, что его везде ищут, да у него жена больна, и не может продолжать путь.
— Так он ее привел сюда? — вскричал молодой человек, договаривая речь отца: — хочет поместить ее в твой гарем? Но неужели и он здесь останется с нею?
— Не знаю, а кажется, он намерен скрываться здесь.
— Здесь! в твоем гареме! И ты его пускаешь сюда! Берегись!
— Что ж делать? — сказал Гассан лениво: — Мехмет силен!
— Скажи слово, и он будет схвачен и повешен!
— Конечно так, но у него есть друзья. Ты знаешь, как наказали эту бедную черкешенку?
— Черкешенку-то? Да ведь это правительство так отделалось от нее, чтобы не награждать ее за услугу.
— А если вздумают так же поступить и со мною, — сказал старик, и его глаза засветились зловещим огнем: он как будто гордился своею способностью предугадывать все дурное. На сына смотрел он вопрошающим взглядом, и отвратительно улыбался, опуская нижнюю челюсть на самую грудь. Эти слова и физиономия старика несколько озадачили молодого человека, но он скоро оправился и отвечал с привычной самоуверенностью:
— Пустое! Так не поступают с лицами твоего звания. Это хорошо для той глупой невольницы, до которой ни кому дела нет. Чем в самом деле ее станешь награждать? Не сажать же ее в султанский гарем? Старуху, у которой уж было черт знает сколько детей! С ней рассчитались ножом; так и следовало ожидать. А ты — дело другое: ты не раб этого проклятого курда, и выдавая его, ты не сделаешь бесчестного поступка; напротив сделаешь доброе дело: ты покажешь свою преданность правительству. Тебя за это прилично наградят.
— Этот курд богат, — отвечал старик: — не приходится мне ссориться с ним и с его друзьями. С ними выгодно вести дела. Видишь этот ковер? Мне подарил его Мехмет за весточку, что из Эрзрума выехал тот курьер, помнишь, которого он обобрал? А это кольцо? Его же подарок, за то, что я его предупредил…
— Знаю, знаю, — перебил Эрджеб: — недаром же тебе было служить ему. Но ведь все это вздор перед тою наградою, которой ты можешь ожидать от правительства.
— Бог знает! — сказал старик: — правительство считает все своею собственности и смотрит на наши услуги как на исполнение священного долга. Если б я мог иметь друзей с обеих сторон, дела пошли бы недурно; но вступить в открытую вражду с курдами — боязно. Мы еще поговорим об этом, сынок, и я подумаю: тут нужно будет решиться скоро. Покуда, вели оседлать лошадь и распорядись, чтобы кто-нибудь из людей готовился скакать в город за лекарем. Он нужен Мехмету тотчас. А я пойду к нему навстречу; стало совсем темно, он скоро явится.
Говоря это, старик встал и направился к гарему. Внимательный сын поддержал бы его и помог ему пройти темным ходом, ведущим в эту часть дома; но Эрджебу было не до того. Не обращая внимания на старика, он побежал вперед, и дошел до гарема гораздо прежде Гассана. Он вошел с озабоченным и недовольным видом в общую комнату, где обыкновенно собирались женщины, окинул быстрым взглядом все находившееся там общество и спросил: «Где же Фатма[2]? Где моя жена»?
— Не знаю, — отвечала мать молодого человека, — я ее недавно видела в кухне. Может быть, она и теперь там. Взгляни-ка, — прибавила она, обращаясь к негритянке, которая тотчас вышла.
— А зачем ты оставляешь ее в кухне? — продолжал молодой деспот. — Разве там ее место? Раба что ли она вам досталась? Обрадовались, что она умеет хорошо варить варенье, да и заставляете ее работать через силу!
— Помилуй, друг мой, Фатма сама просилась в кухню за мной, да и осталась там по своей воле, — возразила матрона, как бы извиняясь.
— Да! Знаю я, что она охотница показываться всякой сволочи, которая там бродит около кухни. А вот я ее отучу приподымать покрывало, когда проходят мужчины. Уж я ее отучу…
Тут молодого человека остановило появление предмета его гнева и его любви. То была молодая девушка лет четырнадцати, высокая ростом, но худая и не развившаяся, с ярким румянцем на щеках, с черными веселыми глазами. Ее пунцовые, немножко вздутые губки обличали темперамент чувственный и нетерпеливый. Это была одна из тех женщин, которых судьба как бы нарочно посылает ревнивцам, чтобы до крайности раздражать их несчастную страсть, и ею же наказывать их.
— Кого ты хочешь учить? Кто эта счастливая женщина? — сказала шалунья, подслушавшая из-за двери угрозы своего супруга.
Эрджеб немного смутился, взял Фатму за руку и увел ее в другую комнату. Там он ей сказал, пристально посмотрев ей в глаза: — «Мехмет-бей сейчас будет сюда».
— Мехмет-бей? Кто это? Дядя твоей матери, или сын…
— Нет, нет, он мне не родня. Не притворяйся. Ты догадалась, что я говорю о курдском князе.
— А, курд Мехмет! Это тот красавец, который приходил…
Эрджеб заметил, что румяное лицо Фатмы оживилось. «С каких это пор, — крикнул он с запальчивостью, — с каких пор замужние женщины замечают красоту чужих мужей? Не смей видеть этого красавца, не смей попадаться ему на глаза!»
— Как тебе угодно, — отвечала Фатма с покорным видом.
— Ступай же в свою комнату, и помни, что если ты выйдешь из нее, твоя жизнь в опасности. Я тебя предупредил; если что-нибудь случится, так уже на меня не пеняй.
И не ожидая ответа, он толкнул ее в свою спальню, запер за нею дверь, и положил ключ в карман.
VII
Между тем Мехмет воротился к Габибе и рассказал ей об успехе своей просьбы. Когда совсем стемнело, он посадил ее к себе на спину и благополучно дошел до калитки. Гассан уже ожидал его там, и увидев курда, тотчас пошел к нему навстречу и сказал: «Гость — дорогой дар Аллаха! Войдите в мой дом, и пусть он будет вашим, пока вам не захочется его оставить».
Потом, как бы не замечая странной ноши своего гостя, он приветливо указал ему на дверь дома, сам пошел впереди его по лестнице и ввел его в комнату, где толпа женщин суетилась и щебетала, как стая воробьев, столпившаяся в морозное утро на одном кусте. «Не можешь ли ты отвести мне особую комнату? — спросил Мехмет у старика: — моей жене нужен покой».
Одна из женщин тотчас бросилась отворять Мехмету дверь боковой комнаты, куда он и вошел без дальнейших церемоний. Там он положил Габибу на диван, снял с нее покрывало, стараясь, чтоб ей было по возможности удобно. Но недолго давали ему распоряжаться: вскоре ворвалось в комнату все население гарема с подушками, одеялами, трубками, кофеем, вареньем и всеми возможными восточными угощениями. Пусть читатель не удивляется такой непринужденности турецких женщин в присутствии чужого мужчины. Этот мужчина не считался чужим, потому что был допущен в гарем, что у него тут была жена, следовательно считался родственником, братом, и его присутствие никого не стесняло. Даже старый Гассан не видел тут ничего предосудительного. Его только удивило, что его невестка Фатма не находилась между женщинами, исполнявшими долг гостеприимства. Он спросил о ней, но мать Эрджеба шепнула ему на ухо, что сын увел ее в сердцах, и старик не настаивал. Когда Мехмет убедился, что его возлюбленная ни в чем более не нуждается, он подумал, что не мешает ей дать отдохнуть, и попросил Гассана позвать слугу, которому велено было собираться в город. Оба отправились в переднюю и старик послал невольницу за слугою. Она вскоре воротилась вместе с Эрджебом.
— Баед в лихорадке, — сказал он отцу, к тому же он вечно перезабудет, что ему поручают; скажи мне, что тебе нужно. Я сам пойду в город.
Гассан, по-видимому, был тронут услужливостью сына, и предоставил Мехмету дать ему нужные поручения.
— Будете довольны моею точностью и быстротою, — сказал Эрджеб улыбаясь очень непривлекательно; — о верности не говорю: я сын моего отца.
— Да, да, — отвечал Мехмет, — об этом и говорить нечего. Так не забудь же: сахару, уксусу, чаю (это сухая трава, что привозят из Англии), а главное лекаря и хины.
Эрджеб выслушал эти поручения с принужденным видом и какою-то зловещею улыбкою, потом сделал отцу какой-то знак и уехал. Отец на этот знак отвечал удивленным и беспокойным взором, но тотчас оправился и принял обычный спокойный вид. Потом он принялся переговаривать наедине с гостем о разных предметах, которые касались общих интересов. Читатель вероятно уже догадался, что почтенный старец служил бею укрывателем и шпионом. Он, как мы уже видели, дал знать Мехмету о проезде курьера с казенными деньгами; у него складывалось все то, что отнималось у караванов, проходивших через эту часть Азии, и на его долю выпадала изрядная частица добычи. Как все люди, промышляющие в больших размерах и чужим добром, Мехмет был очень сговорчив в денежных делах, и никогда не скупился на вознаграждение за услуги. Поэтому разговор был самый дружелюбный, и старик ушел, очень довольный своим гостем.
Мехмет воротился к Габибе и нашел ее посреди толпы женщин, которые осыпали ее вопросами и любезностями. Хотя привыкшая к вечной болтовне гаремов, Габиба, вероятно по своей болезненной слабости, с трудом переносила этот шум, и ее муж, заметив это, поспешил спросить ужин. Это открыло новое русло бурному потоку. Тут уж было не до разговоров. Все женщины кинулись в разные стороны, и вскоре воротились со складным столиком и большим подносом, с салфетками и скатертью, с деревянными ложками и оловянною посудою. Потом пошло кушанье: тут была и битая говядина, и душеная рыба, и кислое молоко, и кипяченые сливки, и мед, и варенье, и печеные плоды, и пироги, и овощи в масле, и катушки из овсяной муки, завернутые в виноградные листы, и говядина жареная и после еще вареная в своем соке, и наконец целый козленок, зажаренный в земляной печи, а в заключение огромный пилав, то есть рис, потопленный в масле[3].
Мехмет с беспокойством смотрел на Габибу, каждую минуту ожидая возвращения лихорадки. Но, было ли то следствие сильного моциона, или действие найденной Мехметом травы, только в тот вечер припадка не было. Хотя еще очень слабая, Габиба чувствовала себя хорошо. Сознание выздоровления скоро в ней стало так сильно и ясно, что ей стало жаль верного убежища, которое они покинули.
Ночь, последовавшая за этим утомительным днем, уже приближалась к концу, когда Мехмета, уснувшего у входа в комнату Габибы, разбудил легкий шум. Дверь скрипнула, и перед ним явилась Фатма, жена Эрджеба, бледная и дрожащая. «Эрджеб тебя предает, — сказала она. — Беги, Мехмет, и поручи мне свою жену».
— Ради Бога беги, — почти в то же время вскрикнула Габиба, проснувшаяся в одно время с Мехметом: — беги, обожди опасность, я останусь здесь, и когда ты захочешь, я явлюсь к тебе.
— Фатма, поручаю ее тебе, — сказал бей после некоторого колебания, и остановился в нерешимости перед Габибою, но он очнулся при голосе обеих женщин, умолявших его удалиться, и кинулся в сад, а оттуда в поле. Но где искать убежища? Он знал много удобных уголков в окрестностях. Но они также были известны Гассану, а может быть и Эрджебу. Обдумывая куда бежать, бей взобрался на пригорок, на котором расположена деревушка. Тут он вдруг вспомнил о некоем Османе, бедняке, которого он когда-то вырвал из рук у своих людей, собиравшихся его зарезать. «Тебе, могучий князь, не может понадобиться такой ничтожный человек, как я, — сказал ему тогда несчастный; — но если есть на свете люди слабые, к которым ты благоволишь, то я молю Аллаха, чтобы мне довелось послужить им».
Припомнив эти слова и зная жилище Османа, Мехмет не колебался долее. Он отправился в деревушку, без труда отыскал хижину своего друга и, пользуясь темнотою, без препятствий дошел до его ворот. Его ожидания сбылись: Осман с радостью принял его, и Мехмет в его бедной лачуге мог отдохнуть покойнее, чем под кровом богатого Гассан-аги.
Вскоре после бегства бея, толпа верховых прискакала к дому Гассан-аги. «Где Мехмет?» — крикнул начальник взвода. Габиба бросилась к нему навстречу с ответом: «Его здесь нет!»
«Надо позвать Гассана», — важно сказал офицер, и один из солдат бросился его отыскивать. Гассан тотчас явился; и его лицо, обыкновенно неподвижное, выражало странное соединение страха, удивления и радости. — Что я слышу? — сказал он Габибе, — твой муж оставил нас, ни с кем не простившись. Это нехорошо. — Потом, обращаясь к офицеру, он сказал ему с подобострастием: «Мне очень жаль, что ваши ожидания не сбылись. Но поверьте, что я не знал…»
— Это рассудит каймакан. Это не мое дело. Мне остается только доставить тебя и твоего сынка в руки каймакану.
Гассан, дрожа всем телом, принялся бормотать извинения. Но Эрджеб, до тех пор стоявший поодаль, выступил вперед и сказал, обращаясь к офицеру: «Я готов идти с вами, и отец мой пожалуй пойдет, если вы непременно хотите, чтобы несчастный, полуживой старик оставил дом и семью и явился в суд; но прежде мне нужно переговорить с вами кое о чем по тому самому делу, для которого я вас призвал сюда. Может быть, найду средство вознаградить вас за потерянное время. Пойдем в приемную отца».
Невольно повинуясь самоуверенному и несколько повелительному голосу молодого человека, офицер кивнул головой в знак согласия, учтиво поклонился женщинам, и вышел в сопровождении солдата, старика и его сына. В приемной Эрджеб преважно уселся на диван. «Не думайте, эффенди, — сказал он, — чтобы Мехмет совсем ускользнул из наших рук. Он не мог уйти далеко, и я знаю много скрытых уголков, куда он мог запрятаться. Я бы предложил вам тотчас отправиться отыскивать его по окрестностям, если б я не был убежден, что мы можем овладеть им и без этого, здесь, на месте, не теряя пороху. Выслушайте меня внимательно. Этот курд до безумия влюблен в свою жену, и она здесь осталась полубольная. Будьте уверены, что он скоро захочет с нею повидаться. Останьтесь скрытно в этом доме денек другой, а мы распустим слух, что болезнь Габибы усилилась. Будь я не я, если эта хитрость нам не удастся».
Офицеру понравилось это предложение; он спрятался с своими солдатами в потаенный чулан около приемной, где они принялись курить и пить вволю. Старик вздохнул свободнее, а Эрджеб отправился в гарем, чтобы освободить Фатму из заключения и распустить слух об отъезде солдат. Эрджеб не ошибся в расчетах. На другой день Мехмет чуть свет оставил хижину Османа и прокрался к тому дому, где боялся найти Габибу в жестоких страданиях. Бей без препятствий дошел до стены сада, перебрался через нее и подошел к слабо освещенному окну Габибы. Там он слегка ударил в ладоши, чтобы привлечь внимание молодой женщины. Это ему удалось, и у окна тотчас явилась бледная головка. «Беги, — сказала Габиба шепотом: — в доме солдаты; они тебя стерегут. Я здорова, но…»
Больше она не успела сказать. Из кухни Гассана и из калитки сада выскочило человек двенадцать. Прежде чем Мехмет успел подумать о защите, они окружили его, повалили и связали по рукам и по ногам. Все было кончено, даром пропали все труды, вся ловкость и мужество Мехмета, все его самоотвержение. Он снова был в плену; он знал, что его снова пошлют в Константинополь, но на этот раз под более сильною стражею, под присмотром людей более осторожных и смышленых, которые во все время дороги будут тщательно наблюдать за ним. Нужно более мужества, чтобы без ропота покориться такой судьбе, чем для борьбы с нею. Но Мехмет был тверд во всех случаях жизни. Убедившись, что нельзя идти против судьбы, он спокойно предался воле Божией, без гнева и без слабости.
Габиба ни минуты не колебалась. Ее место было подле несчастного. Напрасно Мехмет умолял ее остаться у Гассана, хотя бы только до совершенного выздоровления, и догнать его после, в Константинополе. Она знала, что в столице его жизнь будет в непрерывной опасности, и настояла на своем. На другой день поезд двинулся.
Прикрытие было сильное, были приняты все возможные предосторожности, и при соблюдении всех почестей, подобающих сану пленного, надзор не ослабевал ни на миг. Мехмет и не делал напрасных попыток, и через десять дней он прибыл с Габибой в столицу Оттоманской империи.
VIII
Для помещения Мехмета и его подруги был отведен особый дворец, множество невольниц было приготовлено для Габибы, и целый гарем ожидал бея, который не замедлил его распустить. Духовный глава курдского племени встретил их у входа: он известил Габибу, что поручение ее исполнено, и что она свободна. Правительство предлагало Мехмету вознаградить его за потерю невольницы деньгами или натурою. Но он с европейскою любезностью отвечал, что ничто не может утешить его в разлуке с Габибою, разве надежда, что она будет счастлива в кругу своего семейства. Все шло как нельзя лучше, и курдский шейх предложил Габибе отправиться в дом, где уже несколько дней ожидала ее особа, присланная за нею ее отцом; он прибавил, что консул приехал бы сам навстречу возлюбленной дочери, но что болезнь удержала его в Багдаде.
Габиба молча выслушала речь старика, попросила его подождать, немного, вышла из комнаты, и вскоре воротилась с письмом в руках.
— Почтенный старец, — сказала она курдскому первосвященнику, в присутствии Мехмета: — это письмо объяснит отцу, почему я не могу немедленно к нему возвратиться. Вы приняли в моей судьбе такое живое участие, что я сообщу и вам причины, которые удерживают меня здесь, а вы, по доброте своей, потрудитесь сообщить об них посланному моего отца. Я жила два года под кровом Мехмет-бея; он поступал со мною так хорошо, как я только могла ожидать от человека его веры и его племени. Он сделал для меня все, что мог, назвав меня своею законною женою. Я однако не считаю его своим мужем; это было бы противно моей религии; но я была бы очень неблагодарна, если б не считала его своим благодетелем. Вы знаете его положение, и какие его здесь окружают опасности. Покуда судьба его не будет решена — и я надеюсь, что нам не придется долго ждать, — я с ним не расстанусь. Пусть мой отец успокоится: я остаюсь не с господином и не с любовником, а с другом, которому нужны помощь, сочувствие, подпора бескорыстной дружбы. Отец одобрит мое поведение, и я чувствую по спокойствию моей души, что Бог меня не осудит.
— Габиба! — воскликнул Мехмет, не веря своим ушам.
— Ни слова более! — сказала Габиба повелительным тоном. — Не уговаривай, не благодари меня. Ты помнишь наш уговор. С той минуты, как ты добровольно отказался от прав, которые дает тебе надо мною твой закон, ты стал моим благодетелем. Не препятствуй мне посвятить тебе последние дни, которые я проведу между людьми.
Затем Габиба стала расспрашивать о намерениях правительства относительно Мехмета. Курдский шейх, видя, что она решилась остаться в Константинополе до развязки приключений бея, поспешил сообщить ей все подробности, относящиеся до этого дела. Султан и главные министры были расположены к милосердию и имели в виду удержать бея в столице на неопределенное время, назначить ему приличное содержание и предоставить ему в пользование дворец, в котором он жил, со всем, что в нем находилось, с мебелью, лошадьми и слугами, которые впрочем большею частью были шпионы или переодетые солдаты. Другие министры, также как и некоторые члены императорского семейства, настаивали на том, чтобы его наказали построже. Допуская, что публичная казнь произвела бы неблагоприятное действие на курдское племя, они с другой стороны опасались, чтобы подобная снисходительность не повела к дурным толкам и не послужила поощрением к новым бунтам. И в самом деле, если Мехмет-бей, человек, постоянно действовавший вопреки закону, производивший в пустыне и по дорогам разбои, если такой человек вместо наказаний получал прекрасный дом и богатое содержание, — не дало ли бы это повода всякому разбойнику хвастаться своими преступлениями и требовать за них награды? Министры, расположенные к снисходительности, продолжал шейх, слегка поколебались от этих доводов, и спросили у людей другой партии, какую меру они присоветуют, если им кажутся опасны и безусловная строгость, и крайняя снисходительность. Враги Мехмета отвечали, что существует много средств на то, чтобы удержать его в Константинополе, например, обещание благоприятной развязки дела, пока не представится случай отделаться от него незаметным образом, без шума. В поддержание этого предложения было приведено много прекрасных примеров из истории Оттоманской империи. Но совет отверг с негодованием такие средства: тем заседание и кончилось. Таково было положение дел по словам духовного главы курдов. Он в подробности исчислил всех друзей и врагов Мехмета, советуя ему безусловно доверять первым и ни на полслова не верить вторым. Он также указал ему на некоторые необходимые хлопоты по его делу, и умолял его не пытаться бежать, не слушать советов возмутителей, и полагать всю свою надежду на султана и на великого визиря. Потом он удалился, обещая часто навещать пленного и доводить до его сведения все, что он узнает об его судьбе.
Другие важные лица последовали примеру этой духовной особы, и вскоре комната Мехмета стала походить на кабинет министра.
В Европе, такие съезды были бы добрым признаком для обвиненного, но на Востоке — дело другое. Хотя в немилости и в плену, Мехмет все-таки был бей, был начальник своего племени, одним словом важная особа, и отдавать ему должные почести казалось таким же естественным делом, как греться у огня в холодную погоду. Самое подозрительное правительство не нашло бы излишним такое усердие, и нередко роковой шнурок заставал свою жертву, окруженною многочисленным двором, который присутствовал при казни.
Впрочем, не все посетители Мехмета вели одинаковые речи. Одни говорили то же, что и курдский шейх; другие тщательно избегали политических разговоров; третьи кричали против правительства и подавали Мехмету много дурных советов. Между лицами, приставленными к особе Мехмета, находился церемониймейстер, который предписывал ему необходимые визиты и вообще все действия, которых требовал этикет. Мехмет очень хорошо знал, что под предлогом придворного церемониала, ему отдавались приказания, которым нельзя было не повиноваться. Поэтому, когда Гуссейн-эфенди намекнул ему, что великий визирь конечно с особенным удовольствием примет его посещение, Мехмет поспешил отправиться в сопровождении своего гофмейстера, во дворец Решид-паши. Его свита отличалась многочисленностью и роскошью костюмов, хотя и состояла из переодетой стражи. Прибыв во дворец визиря, Мехмет тотчас был принят его светлостью, который даже вышел к нему навстречу до первой ступеньки лестницы. Все посещение прошло в обоюдных любезностях. Визирь выразил свое удовольствие, что такой знаменитый гость наконец пожаловал в столицу, и свое давнишнее желание с ним лично познакомиться. Он с особенною заботливостью расспрашивал, удобно ли приготовленное для него помещение, извинялся, что не мог отвести ему лучшего дома, и просил Мехмета передавать ему все свои желания, вперед обязуясь исполнять их. Мехмет с своей стороны рассыпался в выражениях признательности за сделанный ему прием, так что не предупрежденный зритель никак бы не догадался, что этот разговор происходит между преступником и его судьею. Мехмет, по внушениям своего гофмейстера, выразил желание бить челом султану, и визирь уверил его в своей готовности довести это желание до сведения монарха и выразил надежду, что ответ будет благоприятный. По незаметному знаку визиря, также незаметно повторенному гофмейстером, Мехмет встал.
Несмотря на этот прием, который европеец почел бы счастливым предзнаменованием, курдский князь приближался к концу своего бурного поприща, и я в немногих словах окончу мой рассказ. Но прежде всего я прошу заметить, что рассказ этот не вымысел. Все, что я рассказала о курдах и об их князе, слышала я от жителей страны, подверженной их набегам. Я лично была знакома с Мехмет-беем, и получила от него обещание, что мои стада не будут тронуты его шайкою, в то время как все окрестности будут преданы грабежу. Несколько месяцев спустя я узнала, что Мехмет схвачен и что он умер. От чего? не сумели мне сказать. Погиб ли он от той безмерной печали, которую англичане называют broken-heart? Не знаю. Достоверно лишь то, что до восшествия на престол султана Абдул-Меджида, захваченные в плен бунтовщики часто кончали таким образом. Но возвратимся к нашему рассказу.
Я была в Константинополе, когда туда прибыли Мехмет и Габиба; курдский шейх, с которым я познакомилась по случаю поручения этой последней, известил меня об их приезде и о том, что Габиба с удовольствием примет меня у себя. Это приглашение в покровительственном тоне удивило бы меня в Европе, но я довольно хорошо знала Восток и могла догадаться, что почтенный шейх передал мне по-своему слова Габибы. Я отправилась во дворец, где поместили Мехмета, и нашла там Габибу, окруженную множеством невольниц всех цветов. Их скучные лица ясно доказывали, что между ними нет фаворитки. Габиба показалась мне такою же грустною и прекрасною как в деревне, где я ее видела в первый раз; но в ее взгляде, в звуке ее голоса, во всем ее существе выражалось какое-то спокойствие, какая-то покорность судьбе, которых я прежде в ней не замечала. Прежнее, тревожное выражение ее лица исчезло. Казалось, ей не оставалось ни надежд на будущее, ни страха. Она поблагодарила меня за хлопоты об ней и за мое посещение. «Общество женщины одной веры со мною, одного круга, мне особенно нужно теперь, — сказала она с милою улыбкою: — оно поможет мне войти снова в общество, с которым я два года уже разлучена, и где все мне покажется чуждым, и обычаи, и чувства».
Я спросила ее о ее намерениях относительно будущего.
— Я пойду в монастырь, как только получу на это позволение от отца. Но я не знаю, сколько времени пройдет еще до моего соединения с семейством. Покуда, я должна остаться с беем.
Я долго оставалась с Габибой, тщетно стараясь ее утешить. Опасность, угрожавшая Мехмет-бею, не давала ей ни минуты покоя, и еще больше терзали ее заботы другого рода. Зная характер бея, она не смела надеяться, чтобы он раскаялся в своей прежней жизни. «Он добр, — говорила она, — он великодушен, чувствителен, правдив, но понятия о Боге, о бессмертии души, о наказаниях и наградах вечной жизни, совершенно чужды его уму. Итак, я расстанусь с ним навеки, и эта ужасная мысль отнимает у меня всякую надежду, колеблет во мне веру в милосердие Божие, заглушает во мне любовь к Создателю».
Она поблагодарила меня за мое сердечное участие в ее горе просила меня навещать ее почаще, и насилу отпустила меня от себя. Я действительно часто посещала ее, и хотя она не предавалась более при мне порывам отчаянья, я ясно видела, что ее бедное сердце все еще находится во мраке, что перед нею еще не блеснул луч надежды.
Несколько дней прошло после приезда бея в Константинополь, и только турок, посвященный во все тайны восточной политики, мог бы угадать непримиримую вражду, скрывавшуюся под видом утонченных любезностей, которыми его осыпали. Все знали, что Мехмет просил аудиенции у султана. Мусульмане-фанатики, считающие всякого бунтовщика недостойным прощения, с нетерпением ожидали ответа монарха. Зная характер султана, они боялись, чтобы он еще раз не поступил по внушениям сердца, вопреки восточным предрассудкам. Они не ошиблись в своих опасениях, и вскоре все узнали, что султан, по ходатайству Решид-паши, соглашается принять Мехмета. Один важный сановник, гордившийся своим влиянием на султана, попробовал было помешать этой аудиенции. Он явился во дворец во время совета, и со встревоженным видом стал просить своего повелителя, чтобы он пресек слухи, распущенные его врагами; но повелитель преспокойно отвечал, что эти слухи справедливы. Тогда приверженец старого порядка стал умолять султана, чтобы он победил в себе излишнюю доброту сердца, приводя множество убедительных примеров тому, что никогда не удается из побежденного врага сделать верного друга, и немалое число также очень убедительных примеров тому, как легко отделаться без шума от лишнего человека. Утомленный этой длинной речью, султан вдруг встал и вышел, не сказав ни слова. Старый царедворец счел это знаком согласия. Прочие члены совета недоумевали. В сущности, султан остался при своем намерении. Мехмет был ему представлен визирем на другой день, в летнем дворце. Султан принял курдского князя чрезвычайно милостиво. Восточный этикет состоит в том, чтобы умалчивать о предмете, который нас занимает. Если вы являетесь по делу к важному лицу, сперва должны вы заговорить о посторонних предметах; можете несколько помолчать, чтоб придать вашему визиту вид более бескорыстный. Только прощаясь, имеете вы право заговорить о деле. Султан не подчинялся этим формальностям. Первое его слово к Мехмету было многозначительно и утешительно: «Мы не станем говорить о прошлом, — сказал он, — я хочу о нем забыть, и надеюсь, что ты с своей стороны не заставишь меня вспомнить о нем. С нынешнего дня я смотрю на тебя как на друга, и желаю, чтобы все это знали. Ты здесь подвергаешься опасностям, которые, надеюсь, прекратятся после этой аудиенции. Иди теперь, и помни, что от тебя зависит не иметь других врагов, кроме моих». — Глубоко тронутый, Мехмет мог только несвязными речами выразить свою благодарность султану; но по выходе из приемной, он сказал визирю: «Султан сегодня вернее покорил себе курдское племя, чем все походы его предшественников».
Габиба первая узнала о подробностях этой аудиенции. Но в то время, как он ей рассказывал о милости султана, она находилась под влиянием других вовсе неутешительных вестей. Торговка, имевшая доступ в знатные гаремы, рассказала ей, что жизнь Мехмета в опасности, что нельзя доверять некоторым важным лицам, скрывающим под видом дружбы злобные намерения. Мехмет обещался помнить этот совет. Между тем он должен был в тот же самый день отправиться на большой обед, по приглашению одного из пашей, приближенных к султану. Гофмейстер объяснил ему, что отказаться от этого приглашения значило бы обнаружить недоверчивость, которая сердечно огорчила бы самого монарха. Итак, Мехмет принял приглашение, и отправился к сановнику, несмотря ни просьбы Габибы, которую он оставил в слезах. Через несколько минут он уже сидел за столом паши, среди многочисленных гостей, с наслаждением куривших свои кальяны и хлебавших доброе вино из больших хрустальных чаш. Мехмет, под предлогом строгого соблюдения закона, отказался от вина. «В таком случае, вы отведаете воды из этого фонтана, и я буду пить с вами, это вино слишком меня горячит. Принеси чистую бутылку, и наполни ее водою у этого фонтана, — сказал он рабу, — который ему прислуживал. Мы разделим по-братски». Мехмет охотно согласился и выпил без боязни. Спустя несколько минут, он случайно взглянул в висевшее против него зеркало, и был поражен бледностью своего лица. Сперва он приписал это волнениям, испытанным в течение дня, но скоро заметил, что глаза у него налились кровью, что губы у него посинели. В то же время, Мехмет почувствовал во всем теле смертельную слабость, и понял, что он должен спешить, если хочет умереть в объятиях Габибы. Он тотчас простился с хозяином, который не удерживал его слишком настойчиво, с трудом добрался до своей арбы, и поехал домой с своим провожатым, которому не сказал ни слова во время переезда. Да и говорить тут было нечего. Габиба только взглянула на Мехмета, и все поняла. Она вскрикнула и бросилась в его объятия, но тотчас умолкла и принялась его укладывать на подушки; потом села подле него и, взяв его за руку, уже холодную как лед, спросила чуть внятным голосом: «Неужели ничем нельзя помочь?»…
Мехмет тихо покачал голевой. «Ничем, — отвечал он; — я не страдаю. Знаю этот яд. Без боли и быстро съедает он жизнь. Пришел час разлуки…».
— Нет, вскрикнула Габиба, прижимая к сердцу умирающего друга, — нет, ничто нас не разлучить! Ради Бога, ради нашей любви скажи, что и ты этому веришь!
Последовало долгое молчание. Блестящие взоры курда уже покрывались мутною тенью… он еще раз с усилием взглянул на Габибу… «Друг мой! — сказал он, — мы очень любили друг друга… мы увидимся…». И он умер.
Два дня спустя, скромный поезд с останками курдского князя двинулся по направлению к могилам его предков. Габиба воротилась к своему отцу, прожила год с ним, и с его согласия, поступила в Иерусалимскую обитель сестер милосердия. Там она в слезах и молитвах ждет конца и будет ждать недолго.
1856.