Илья Николаевич Тюрин
Многоточие в конце человека
(Публикация Ирины Медведевой)
Вступительная статья
Юрий Кублановский
Жизнь Ильи Николаевича Тюрина оборвалась, когда ему едва исполнилось девятнадцать: он утонул в Москве-реке в Строгино вечером 24 августа 1999 года. Менее чем через год в издательстве "Художественная литература" вышел томик его литературного наследия, собранного родителями Ильи, неутешными Ириной Медведевой и Николаем Тюриным: стихи, песни, эссе, статьи и рецензии — верные свидетельства неординарного дара их столь много обещавшего сына…
Илья обладал не только гуманитарными и музыкальными способностями, но и тягой к естественным дисциплинам. А также — силой характера. Например, у него, выпускника лицея при Российском государственном гуманитарном университете (РГГУ), была прямая возможность поступить на какой-либо его факультет. Перед ним открывалась верная перспектива успешно жить журналистско-литературным трудом. А он круто меняет колею жизни и, предварительно год проработав санитаром в знаменитом Склифе, идет в медицинский университет. Но при этом остается человеком общественно открытым, болеющим за судьбу отечества. Последнее им написанное — убийственная заметка о новейших политиках, у которых "полное отсутствие чувствительности к тому, что думает о них страна, той обратной связи, которая в просторечии зовется совестью". Большая для его лет редкость: девятнадцатилетний Илья ценил мораль и совесть выше политического эгоцентризма.
Не все, однако, написанное Ильей вошло в вышеупомянутый сборник "Письмо". Предлагаем читателям фрагменты из его записных книжек, предоставляя им самим оценить глубину и прозрачность мысли этого незаурядного юноши[1].
Из записных книжек
1996
28 января.
Я только что узнал: сегодня умер Бродский, ночью, в Нью-Йорке, во сне… Теперь, произнося это имя, я каждый раз буду внутренне содрогаться, как будто вызывая его обратно — "заставляя" совершить нечеловеческий путь. В некрологах напишут, что он вдруг стал всем нам необычайно близок. Это не так: он стал чужим и непреодолимо далеким — действует проклятая человеческая природа. Он жил в наших сердцах, пока в нем жило его собственное сердце; а сегодня, в одну из нью-йоркских ночей, он незаметно ушел, даже не хлопнув и не скрипнув дверью, — так, что мы и не заметили. Он ушел исхоженной дорогой, просторной и удобной, без ухабов и ям, — в иные сердца. А нью-йоркская ночь — последовала за ним.
31 января.
Иосиф Бродский завершил этот январь и одновременно начал его в виде "Части речи" на моем столе. Он — везде, и каждый атом теперь (подобно "Черному квадрату" на выставке) наполнен им. Стараюсь использовать эту "атомную энергию Бродского", потому что подобные моменты быстро проходят…
Третий Рим, гениальный юродивый,
Расправляет лохмотья окрестностей…
Солнечное затмение — негатив ночи…
День начался задолго до себя…
Кирпичный дом — множество вавилонских книг.
Благовест стаканов.
…Расстрелян будильником по статье восемь ноль-ноль.
Кабель в метро — нить Ариадны.
Игрушечный ад бетономешалки.
29 февраля.
Это — месяц нас с Бродским. Я впервые ощутил себя поэтом через десять лет после первого стихотворения. Это — вне меня; это вне четырех четвертей, в которые я больше не могу себя заталкивать, это — вне!
Возможно, это самовнушение, но скорее — симптом. Я чувствую зависимость от собственного шестого чувства, я должен писать. В противном случае — я навсегда в квадрате, в "кирпиче", в "проезд воспрещен"…
От первой "Римской элегии" я получаю физическое наслаждение. Это — тоже симптом…
3 марта.
Никогда не было такого. Я написал за день два стихотворения, абсолютно различных даже по размеру. Днем, гуляя с собакой, завершил свою вчерашнюю (кажется?) задумку. А ночью, уже, кстати, 4 марта, меня посетили еще два четверостишия, вскоре принявшие и третье. Ядро — мысль о том, что кладбище есть "перевернутый город" (нам видны лишь "корни") и клаустрофобия на нем естественна…
На "Стансы городу" Иосифа Бродского.
…Все умолкнет вокруг.
Только черный буксир закричит
посредине реки,
исступленно борясь с темнотою,
и летящая ночь
эту бедную жизнь обручит
с красотою твоей
и с посмертной моей правотою.
2 июня 1962.
Я просто не могу, не имею права спокойно и беспощадно (по пунктам) растерзать эти строки: они писались не для того. Они — перенесенный на бумагу крик, которого никто никогда не слышал, только видел — на этой самой бумаге. Крик неизреченный, но достойный того, чтобы его часть проникла в любого читающего эти стихи, а тем более пишущего о них, — пусть бумага не разделит, а объединит нас.
Поэзия изгнания со времен Овидия всегда и неизбежно противоречива. Несовместимы ночь (излюбленное время изгоняющих) — всеобщий покой и кричащие строки-осколки. Ночь, пропущенная, как сквозь мясорубку, через все пять потрясенных чувств изгнанника, несовместима с той молчащей темнотой, которую мы наблюдаем ежедневно в окнах. Все это непонятно и неестественно для нас, созерцателей, да, собственно говоря, не для нас и сказано, ни для кого вообще. Перед нами — попытка найти выход для чувства абсолютного одиночества, только подчеркивающая огромность этого чувства. И в любом случае эти стихи только для одного человека во всей Вселенной были и останутся близкими: его одиночество в ту ночь передалось и им тоже.
"В ту ночь" — это "внешний" признак, на самом деле пронизывающий все стихотворение насквозь и из каждой строки зычно напоминающий о себе. Да, Иосиф Бродский был выброшен из России, чтобы никогда не вернуться, чтобы гнать от себя всю жизнь даже и мысль о возвращении. Это — и тема, и проблема, и сюжет, и даже композиция. Это — везде и во всем. Темы как "фрагмента действительности" практически нет, действительность сплющена, подавлена авторским ее восприятием, и только в конце, собрав последние силы, она проявляется в образе буксира, кричащего, как и все той ночью. Если воспринимать сюжет как цепь событий, то именно цепи здесь мы и не находим: ничего не происходит, а только готовится произойти — нечто огромное, великое и единое…
Подходя к системе персонажей, я не могу молчать и о "хронотопе": пространство у Бродского стало вторым, и последним, персонажем "стансов", не менее важным, чем трагическое "я". Кстати, именно так поэт и решает проблему своего изгнаннического одиночества, для него оно — долгожданный выход… Когда все живые уже отреклись, остается последнее — Петербург, Ленинград, как угодно, — и оно оживает. Оно поднимается: колоссальное, даже священное — способное "осенять" и "отпевать", единственное, готовое остаться с изгоем навечно…
Трон коммунизма — табуретка у ног повешенного.
Выбор мертвецов — коммунизм.
Гуляющие в парке — "заблудшие души", чистилище.
Лица стариков — бенгальские огни.
Километры в час — километры в жизнь.
Струны — нити Мойр — судьба звука.
Звезды — точки в непрочитанных строках.
Вырезать горло молочному пакету: молоко — его последний вопль.
Дерево — сплетенье игреков и иксов. Провода — знак равенства, далее — небо…
Повторяю слова, выполняя работу эха.
Грязная посуда — Парфенон, развалины; мыльная пена — словно предисловие к рождению Венеры; моющий блюдца — почти дискобол.
Трамвайные рельсы "порезы", согревшие переулок.
Лунный свет — кровь белокровья…
Снег — будто некто внезапно нажал на "пробел".
Для очищения ночи — седьмое чувство. Ночь незаметна вокруг, но подсознательно ощутима, словно подслушивающее устройство.
Мы начались с воды.
Зевающий репетирует удушье (смерть).
Пальцы — многоточие в конце человека.
Нечто проклевывается из-под скорлупы штукатурки (дома).
В противоположность быку реагирую на красное (светофор) онемением.
Оглядываю себя, будто ищу финальную подпись автора в углу. Только где угол?
Ртуть в термометре тяготеет более к побегу, нежели к предсказанию погоды.
И на лицо отбрасывает тень грядущий череп.
…Со скоростью перехода рукоятки в лезвие (наоборот?).
Красные телефонные будки. Красное — цвет убийства; впрочем, и убийство — форма телефона, срочной связи с собой и с точкой, куда в последний раз посмотрел…
Дожди возвращают мир к наброску…
1) Чревовещание самолета;
2) мимика туч…
Небо наполовину создано из ребра стены.
Мысля, обращаю на себя Его внимание.
Проходя через сеть веток, звук становится колокольным звоном.
"Вызвать огонь на себя" может полено — или взгляд, устремленный на полено. Его преимущество в перевоплощении.
Новорожденная стружка тотчас скручивается в подобие мозга, в мысль: что дальше?!
Свет наполняет сосуд снаружи.
Часы вырабатывают иммунитет от времени…
Все крупное — неустойчиво, ибо уже способно конкурировать с целым. Целое подавляет свои отдельные части.
Ночью слух перестает воспринимать вопросительные фразы ветра. Ибо он сам вопрос.
1) Борьба воздуха со стеклом: только здравый смысл удерживает последнее от тарана;
2) колокола — звон ключей Петра, пришедшего к вратам слишком рано.
Ночь — набросок дня углем.
Смерть — превращение мимики в графику.
Аплодисменты — {в какой-то мере} форма зависти к пианисту (к его рукам).
Окна: игра в крестики-нолики с воздухом.
Скобки — могильщики, несущие слово.
Окно — Око (пропущенная буква).
Лужи — остракизм неба.
Лифты ссорятся, как супруги, — хлопая дверьми.
Движение во все стороны сразу ("на все четыре…") есть комната.
Комната создает эффект согласия с вами.
Человечество — чаша, для которой осколки — нормальное состояние.
…Трагедия человека, при условии, что он поэт, в его судьбе уже состоялась: вторжение поэзии в любую жизнь и есть трагедия человека. Поэт говорит не так, как говорит человек, — и со временем это начинает определенным образом направлять его мысли. В конце концов, поэт находится там, где человека нет. Трагедия человека состоит в недосягаемости этого там. Трагедия же поэта заключается в невозвратимости оттуда. Но при всем видимом равенстве антагонистов истинным горем для биологической единицы является не приобретение качеств поэта, а утрата качеств человека как всякая утрата печальнее всякого приобретения.
Всю эту классификацию трагедий почти неприлично применять к Есенину, потому что в конечном счете мы таким образом выясняем: что именно привело его в "Англетер". Думаю, смутное (на уровне сочетания звуков в строке) ощущение драматизма ситуации — и есть наш предел в этой теме, хотя опасная близость петли к любой из мелодий есенинской жизни и не настораживает ее исследователей. С другой стороны, трагедия, приведшая к смерти, — смертью направляется, и, говоря о трагедиях Есенина, мы имеем в виду прежде всего некий раритет, к судьбе поэта впрямую не относящийся, а потому — могущий быть предметом постороннего изучения.
Если же изучение состоится и перед окулярами встанет триада: эпатаж — Айседора — пьянство, — трагедия (как нечто просто более легкое, невещественное — как озон), я уверен, уступит им место.
Мне кажется, подразделение на трагедию человека и трагедию поэта — не только показатель (вполне объяснимого) бессилия, но и — в смысле постепенного отхода от истины — первая ступень разложения.
Известный писатель — это не только поэт или прозаик, но и действующее лицо нашей биографии.
Книги думают за меня.
Ум — не гениальность, а глупость — не идиотичность, то есть ум — не особый дар, а глупость — не явление ущерба.
Для 24 мая. Только умерший овладевает языком в совершенстве, ибо ему удается добиться взаимности. Он сам становится частью языка.
Гениальная картина (не только портрет) — встреча взглядов.
Страшнее всего — когда Парка не обрывает вашу нить, а просто выпускает из рук…
Конверт — рукопись, наложившая на себя руки (покаяние рукописи?).
Пережив две смерти — становишься триединым.
Пустота между строками — подстрочный перевод Бога.
1. Когда находишься в {чьей-то} тени — отбрасываешь свет.
2. Стихи — попытка избавиться от того, что некогда вдохнули в глину.
3. Все мы гениальны в свою последнюю секунду — о случайности любой смерти.
4. Аплодисменты — ладони отвешивают друг другу пощечины, предотвращая обморок {от слов}.
5. Выпуская белый сигаретный дым, некто расстается с сединою. Или — добавляет к голове завитков…
(1–5: 24 мая 96, на вечере памяти И. Б.)
Что бы там ни было, нам остается только догадываться о том, что впереди…
Слезы всегда неподвижны. Наоборот — лицо поднимается вверх.
Под конец ваше лицо напоминает отпечаток пальца — знак, что следствие наконец подходит к "концу".
Комната входит в дверь…
Алиби ночи — в том, что она везде.
Если мысль верна, то, вне зависимости от своей глубины, — она всегда достигает дна (т. е. искомого).
(Утро?): значения слов являются раньше самих слов…
Иуда — звук {навеки} вытянутых губ: чтобы предотвратить? запечатлеть? напомнить?
Видимо, душа и состоит только в одном эффекте своего присутствия. Т. е. когда {она} есть — того, во что она облекается, мы можем и не замечать.
Ночь 13.07.96:
Я нес перед собою свет
Фонарь ли? Нимб? Фитиль?
Он был один, скрепляя две
Моих руки, но был.
И был лишь потому, что знал:
Пока нас двое — ртуть
Еще в дороге; не финал
И не пролог, но путь.
Но путь {исход} знаком лишь нам,
И на испуг чету
Не взять: каков ни есть — он там,
Без грима на свету.
…Он будет первым: им нельзя
Не быть. Свеча? Киот?
Кто б ни был он. Кто б ни был я.
Кто б ни был Тот, Кто ждет.
Стихи не выбирают времени. Возможно — благодаря нашим несостоятельным представлениям о нем.
Для моих шестнадцати.
Не память — пророчество: страсть перелистывать главы;
И змеи кусают не хвост, а неузнанный тыл.
…Не случай забыть остальное, но повод и право
Оставить на совести времени все, что забыл.
23.07.96.
Вера, надежда, любовь — скорее логическая цепь, вектор, нежели просто ряд.
У дней только сутки на то, чтоб исчезнуть, передавая
Даты и годы — как сверток в ладони да "прощай" в уста.
Ночью в постели даешь круги — типографский валик,
Только и смогший всосать, что жизнь с молоком листа.
29.07.96.
Горизонт — как вечное тире перед монологом.
Великому трудно не подражать, в этом — земной вариант его бессмертия.
На часах проходит несколько минут — так подводят бровь.
Для начала о [Венедикте] Ерофееве:
Его текст напоминает привычную суету вокруг работающего художника — подмастерья, "зрители", сам пейзаж…
"Поэма" — совершенно напрасно. Ерофеев — прежде всего живописец. Вот почему он старательно создает толпу вокруг себя ("ангелы", alter ego, обращение к читателю etc.). Ему необходимы постоянные пейзажи, виды, натурщики (-цы) — не зря он и едет в электричке — она одновременно все это обеспечивает.
Конкуренция между поэтами и бардами (рок-поэтами еtс.) вряд ли возможна. Почти смысл и бесспорно отличие поэзии — в том, что она обладает правом задать вопрос, не предлагая ответ. Слова же спетые — в принципе утвердительны. Одна из причин: уже с момента написания они принуждены к произнесению {себя} вслух, а устная речь едва ли не насильственно освобождает от пунктуации (в том числе и незримой)…
Лейб-журналист.
Потолок обуревают полосы:
Тени и желанье источать
Свет. Я был бы тих, но нету голоса,
Чтобы петь, а значит — чтоб молчать.
9.10.96.
1997
Потеря есть материя. Она
Сама предмет — поскольку вызывает
Из памяти предметы, высыпая
Шкатулку существительных до дна.
Белинский: банальность без примесей, самородок.
У Гомера (Гнедича): обладаемый; passive voice по-русски.
Ничто не затемняет для нас человека более двух вещей: его (гласных) пристрастий и его поведения в обществе, потому что и в том и в другом случае перед нами — смесь, не человек.
Для сочинения песен нужно быть примитивом.
Думаю, что поэзия, и вообще мелкое необязательное сочинительство, привлекли меня тем, что давали возможность выдать мысли, которые у меня были, за мысли, которых у меня никогда не было. Кроме того, стихотворная машина за счет размера и рифмы большей частью работала сама, и я чувствовал себя спокойно…
Благоговение дикаря перед черепахой: с обеих сторон необъяснимое.
Что случилось? Что сделалось в мире
Между фразой одной и другой?
Почему не становится шире
Поле зренья под бровной дугой?
Свобода — всегда итог длительной неволи. Не странно ли? Не одна ли это цепь?
Подобно нищим на заглохшем пире,
Мы радуемся тесноте явлений.
Но разве пошлость подбирает в мире
Не только то, что ей оставил гений?
Смерть — защитная реакция организма, такая же, как образование тромбов, кашель etc. Необратимость смерти сводится не к невозможности возвратить умершему жизнь, а к невозможности вернуть тот момент времени, в который смерть наступила. Точно такая же необратимость сопутствует и образованию тромба, и кашлю. Не может быть, чтобы после кашля (или свертывания крови в ране) в организме не произошло изменений. Изменения в организме после смерти — только грубее и ярче выражены. Смерть, безусловно, принадлежит общему ряду "защитных" реакций организма — но выделяется из этого ряда потому, что мы не знаем следующего за нею процесса. Думаю, что процесс, естественно наблюдаемый после смерти, то есть разложение тела на химические элементы, — и есть "последующий". Всякий элемент подразумевает атомы и электроны, среди которых нет "живых" и "мертвых", а есть только более или менее сложные комбинации. Элементы разложившегося (погибшего) организма могут участвовать в создании новых организмов с таким же успехом, как и все остальные элементы мироздания. Если представлять себе это мироздание как бесконечное уравнение реакции, то символы "смерти" в таком уравнении приобретут смысл, совершенно равный смыслу символов "жизни".
"Блядь" по-славянски значит "болтун" — в том же ряду, что и "тать", "зять". Сейчас "блядь" соседствует со "швалью", "мразью", "дрянью". Истинно оскорбительный смысл русское слово получает вместе с женским родом.
Такты музыки разделяют время на непривычные ему единицы, и это одна из причин бессмертия музыки, а лучше сказать — ее отверженности.
Даже самые лучшие стихи Окуджавы ничего не могут изменить в его поэзии:
Поэту настоящему спасибо,
Руке его, безумию его
И голосу, когда, взлетев до хрипа,
Он неба достигает своего.
Есть разница в интонациях. Можно сказать "небо" или "Бог" — и это будет вычурно; можно сказать то же самое — и это вызовет ответное чувство, но можно не сказать ничего особенного — а все увидят и Бога, и небо. Как Мандельштам:
Нам остается только имя:
Чудесный звук, на долгий срок.
Прими ж ладонями моими
Пересыпаемый песок.
Государство основывается не на определенном складе ума, а на большинстве. Если бы шизофреников или слабоумных было большинство — у них определенно было бы и государство.
Мир не без подлых людей.
1998
Энергия, необходимая для разрыва связи, равна энергии, необходимой для ее образования: логически — чушь, о которой не стоит и говорить; химически — выдающееся открытие.
"Хомоцентрическая" иерархия наук: химия — биология — история. Последние разделы органической химии подводят к понятию о живой материи, биология развивает это понятие до разумной деятельности человека, история уже рассматривает последнюю как аксиому.
Философский шум.
Постулированием того, что человек сделан Богом "по своему образу и подобию", "снимаются" сразу два вопроса: 1) почему человек выглядит именно так; 2) как выглядит Бог.
Здесь мы, по-видимому, сталкиваемся с прообразом метода посредника, используемого гуманитарной мыслью. Обращает на себя внимание абсолютная бессодержательность (неинформативность) постулата.
Признание — это когда твое имя набирается более крупным шрифтом, чем название твоей книги.
Глагол: благоприпятствовать.
1999
Рождение крестьянина
Рождается один из тех, кто позже
Согнет главу под рост дверной щели,
Чьи руки как влитые примут вожжи,
А голос, подчинившись, станет проще,
Чем пенье трав, жужжание пчелы.
Он будет знать без слов и выражений
Значенье каждой части бытия,
Усиленной десятком отражений
В воде и небе, в стеклышках жилья.
И слово "Русь", услышанное где-то,
Не выделится для него среди
Шуршанья поджигаемой газеты,
Нытья машин, увязнувших в грязи,
Раскатов приближающейся бури,
Нелепых и беспечных матюгов,
Дорожной пыли и манящей дури
Цветов и злаков с голубых лугов.
Коленцы, август.