Гильермо Мартинес
Незаметные убийства
Глава 1
Сейчас, когда прошло столько лет и все забылось, сейчас, когда я получил из Шотландии короткое сообщение — печальную весть о смерти Селдома, думается, я могу нарушить обет молчания, хотя на самом деле Селдом никогда ни обещаний, ни уж тем более клятв с меня не брал. Я хотел бы рассказать правду о событиях, о которых летом 1993 года английские газеты писали под пугающе мрачными или скандально громкими заголовками, — иначе говоря, рассказать о том, что мы с Селдомом называли тогда — не без намека на связь с математикой — либо просто «серией», либо «оксфордской серией». Все те люди действительно погибли в Оксфордшире, и произошло это вскоре после того, как я приехал в Англию. Мало того, судьба удостоила меня сомнительной чести: я оказался в непосредственной близости от первого преступления.
Мне было двадцать два года, а в таком возрасте многое простительно. Я только что окончил университет в Буэнос-Айресе, защитил работу по топологии и, получив годовую стипендию, отправился в Оксфорд. У меня было тайное намерение переключиться на математическую логику или по крайней мере позаниматься в знаменитом семинаре под руководством Ангуса Макинтайра. Моя будущая научная руководительница Эмили Бронсон весьма заботливо подготовилась к моему прибытию, иначе говоря, не упустила из виду даже самые мелкие бытовые детали. Она была профессором и членом совета колледжа Святой Анны. Мы обменялись с ней несколькими электронными письмами, и она посоветовала мне поселиться не в комнатах, предоставляемых колледжем, — по ее мнению, не слишком удобных, — а снять, если стипендия мне позволит, комнату с душем, туалетом, маленькой кухней (и, разумеется, отдельным входом) в доме миссис Иглтон, очень приятной и тактичной, по отзыву Бронсон, пожилой женщины, вдовы ее бывшего учителя. Я оценил — как всегда слишком оптимистично — свои материальные возможности и послал в Оксфорд чек в качестве аванса за первый месяц проживания — таково было единственное условие моей будущей хозяйки. Через две недели я уже летел над Атлантическим океаном, еще не до конца поверив в реальность происходящего, как нередко с нами бывает в начале путешествия. Мне казалось, будто я прыгнул в бездну без страховки. Будто вот-вот что-нибудь случится и я либо вернусь назад, либо рухну на дно морское, прежде чем внизу появится спасительная суша и меня закрутит волна забот, связанных со вступлением в новый жизненный период. Тем не менее точно по расписанию, ровно в девять утра следующего дня самолет спокойно пробурил слой тумана, и зеленые холмы Англии с несомненной очевидностью возникли передо мной в свете, который постепенно стал смягчаться или, лучше сказать, таять, потому что создавалось именно такое впечатление, что свет, по мере того как мы снижались, делался все более блеклым, словно тускнел, просачиваясь сквозь редкий фильтр.
Моя руководительница дала мне подробнейшие инструкции: в Хитроу я должен был сесть на автобус и доехать на нем прямо до Оксфорда, причем она несколько раз извинилась за то, что не сможет встретить меня на месте — всю ту неделю ей предстояло провести в Лондоне на конференции. Честно сказать, это обстоятельство не только не огорчило меня, но даже показалось большой удачей, ведь несколько дней я буду пользоваться полной свободой — то есть успею составить собственное представление о городе и смогу вольно побродить по нему, прежде чем приступлю к занятиям. Вещей у меня с собой было немного, так что, когда автобус наконец остановился на площади, я вышел со своими сумками и пересел на такси. Стояло начало апреля, но, к счастью, я был в пальто: дул резкий ледяной ветер, а бледное солнце почти не грело. Несмотря на это, большинство людей, увиденных мною на площади, как и таксист-пакистанец, который вышел, чтобы открыть мне дверцу, были в рубашках с короткими рукавами. Я дал таксисту адрес миссис Иглтон. Пока он заводил мотор, я спросил, не холодно ли ему.
— О нет, ведь уже весна! — ответил он и в подтверждение своих слов радостно кивнул на рахитичное солнце.
Черный cab[1] торжественно двинулся в сторону главной улицы. Когда мы свернули налево, по обе стороны дороги я увидел сквозь приоткрытые деревянные ворота и металлические решетки аккуратные садики и безупречные газоны вокруг колледжей. Мы миновали церковь и маленькое кладбище с покрытыми мхом могильными плитами. Такси вскарабкалось вверх по Банбери-роуд, потом повернуло на Канлифф-клоуз. Теперь дорога вилась посреди огромного парка; за живыми изгородями из белой омелы стояли большие каменные дома, строгие и элегантные, которые заставляли вспомнить викторианские романы и описанные в них вечерние чаепития, партии в крокет и прогулки по саду. Мы внимательно следили за номерами домов, чтобы не пропустить нужный, хотя мне казалось маловероятным, чтобы та сумма, которую я послал в качестве аванса, давала право поселиться в одном из подобных особняков. В самом конце улицы мы увидели несколько похожих друг на друга домиков, гораздо более скромных, но весьма симпатичных, с прямоугольными деревянными балконами. Они производили впечатление летних. Первый из них как раз и принадлежал миссис Иглтон. Я взял свои сумки, поднялся на крыльцо и позвонил в дверь. Я знал, в каком году Эмили Бронсон защитила докторскую диссертацию, знал, когда появились ее первые научные публикации, из чего легко выводилось, что ей было лет пятьдесят пять, не меньше. И я спрашивал себя, сколько же лет должно быть вдове бывшего учителя Эмили? Дверь открыла высокая и стройная девушка, приблизительно моя ровесница, с острыми чертами лица и темно-синими глазами. Она улыбнулась и протянула мне руку. Мы глянули друг на друга так, словно оба были приятно удивлены, хотя мне и почудилось, что уже миг спустя она с некоторой опаской отступила назад, отняв руку, которую я задержал в своей, пожалуй, на секунду дольше положенного. Она представилась: звали ее Бет. Затем девушка попыталась, хотя и не вполне успешно, повторить мое имя. Бет провела меня в очень уютную гостиную, где пол покрывал ковер с серо-красными ромбами. Миссис Иглтон сидела в кресле, вытканном цветами, и с широкой радушной улыбкой протягивала ко мне обе руки. Это была старушка с живыми глазами, очень подвижная, с аккуратно уложенными седыми волосами — высокая прическа придавала ей горделивый вид. Пересекая комнату, я заметил, что неподалеку стоит сложенное инвалидное кресло-коляска. Ноги пожилой дамы укрывал шотландский клетчатый плед. Я пожал ей руку и успел почувствовать, как дрожат ее хрупкие пальцы. Она подержала мою руку в своей, а другой рукой несколько раз легонько похлопала по ней сверху, спрашивая, удачно ли прошло путешествие и впервые ли я в Англии. Потом с изумлением воскликнула:
— А мы не думали, что вы так молоды, правда, Бет?
Бет по-прежнему стояла у двери и молча улыбалась, потом сняла висевший на стене ключ и, обождав, пока я отвечу еще на несколько вопросов миссис Иглтон, мягко заметила:
— Бабушка, ты не думаешь, что пора показать гостю его комнату?.. Он ведь наверняка ужасно устал с дороги.
— Конечно, конечно, — поспешно ответила миссис Иглтон. — Бет вас проводит и все объяснит. И если у вас нет никаких планов на нынешний вечер, может быть, вы согласитесь поужинать вместе с нами? Мы будем очень рады…
Следом за Бет я вышел из дома. Мы спустились по лестнице, по которой я совсем недавно поднялся, потом спустились еще на несколько ступенек вниз — и очутились у маленькой дверцы. Бет чуть наклонила голову, вставляя ключ в замочную скважину, и провела меня в просторную, тщательно убранную комнату, расположенную ниже уровня земли, но где тем не менее было достаточно света благодаря двум окнам, устроенным под самым потолком. Бет расхаживала туда-сюда, объясняя, где здесь и что, выдвигала ящики, распахивала дверцы стенных шкафов, показывала посуду и полотенца—и это напоминало много раз повторенный концертный номер. Я ограничился тем, что посмотрел на кровать и заглянул в душ, а затем стал наблюдать исключительно за Бет. У девушки был здоровый вид, словно она много времени проводила на свежем воздухе и поэтому кожа ее загорела и обветрилась — кстати, именно такая кожа обычно быстро увядает. Если с первого взгляда я дал ей года двадцать три — двадцать четыре, то сейчас, при другом освещении, мне показалось, что ей ни-
как не меньше двадцати семи, а то и двадцати восьми лет. Глаза у нее, надо отметить, были совершенно необыкновенные: очень красивого насыщенного синего цвета, и они были спокойнее, чем остальные черты лица, как будто в них с некоторым опозданием отражались обуревавшие Бет эмоции. Длинное и свободное, как у крестьянки, платье с круглым вырезом мешало как следует оценить ее фигуру, хотя худобы и стройности все-таки не скрывало и даже позволяло угадать некоторые приятные округлости. Мне почему-то сразу захотелось подойти сзади и обнять Бет, может, потому, что спина ее выглядела какой-то хрупкой и беззащитной, как часто бывает у высоких девушек. Обернувшись и встретив мой взгляд, Бет спросила, хотя, думаю, без малейшей иронии, не желаю ли я взглянуть на что-нибудь еще, и я смущенно отвел глаза и поспешно ответил, что все замечательно. Прежде чем она ушла, я довольно витиевато задал волновавший меня вопрос: должен ли я и вправду считать себя приглашенным на сегодняшний ужин? Она засмеялась и сказала, что, разумеется, они меня ждут — ровно в половине седьмого.
Я распаковал свой нехитрый багаж и положил на письменный стол стопку книг и несколько экземпляров собственной диссертации. Для белья мне хватило всего пары ящиков. Потом я решил прогуляться по городу. Взяв за точку отсчета церковь Святого Джайлза, я легко определил, где находится Институт математики — единственное здесь квадратное и, надо сказать, довольно уродливое здание. Я увидел лестницу, ведущую к входу, вращающуюся стеклянную дверь и решил, что в первый день моего пребывания в Оксфорде могу спокойно пройти мимо. Я купил сандвич и устроил себе одинокий и поздний пикник на берегу Темзы, наблюдая за тем, как команды готовятся к регате. Потом я заглянул в два-три книжных магазина, поглазел на фигурные водосточные желоба, украшающие здание театра, пристроился в хвост к группе туристов, которую вели по галерее одного из колледжей, затем довольно долго шагал через огромный Университетский парк. В одном месте я различил за деревьями площадку, на которой машина стригла газон. Это были теннисные корты. Какой-то мужчина наносил белой краской разметку. Я с жадным любопытством наблюдал за его действиями и, когда рабочие устроили перерыв, спросил, скоро ли будут натянуты сетки. Сам я забросил теннис еще на втором курсе университета, и, понятное дело, мне и в голову не пришло взять с собой в Англию ракетку. Теперь же я пообещал себе немедленно купить новую и найти партнера для игры.
На обратном пути я зашел в супермаркет, запасся кое-какими продуктами, затем поискал винный магазин, где почти наугад выбрал бутылку вина к ужину. Я вернулся на Канлифф-клоуз, когда едва пробило шесть, но уже совсем стемнело и окна во всех домах светились. Меня поразило, что ни на одном не было занавесок. Надо полагать, подумал я, сей факт объясняется чисто английской — и, пожалуй, не всегда обоснованной — уверенностью, будто тактичность и сдержанность, свойственные жителям этой страны, никогда не позволят им подглядывать за чужой жизнью. А может, тоже чисто английской уверенностью, будто жители этой страны в своей частной жизни не делают ничего такого, что следует скрывать от посторонних глаз и за чем было бы интересно подглядывать. Не увидел я и решеток на окнах, у меня даже создалось впечатление, что и многие двери здесь скорее всего не имеют запоров.
Я принял душ, побрился, выбрал рубашку, которая, полежав в сумке, измялась меньше других, и ровно в половине седьмого поднялся по лесенке и нажал на звонок бутылкой вина. Ужин прошел приятно, за столом царило искреннее, вежливое и чуть бесцветное радушие, к которому я со временем сумел привыкнуть. Бет немного принарядилась, но вот подкраситься все же не сочла нужным. Она надела черную шелковую блузку, а волосы причесала так, что они очень соблазнительно падали на одну сторону, закрывая шею. Но, как я довольно скоро понял, постаралась она отнюдь не ради меня, Бет играла на виолончели в оркестре театра Шелдона — это было то самое полукруглое здание с фигурными водостоками, которое я видел во время прогулки. После ужина ей предстояло отправиться на генеральную репетицию, и некий счастливчик по имени Майкл через полчаса должен был за ней заехать. Возникла короткая неловкая пауза, когда я спросил, заранее уверенный в утвердительном ответе, не жених ли он ей. Женщины обменялись быстрыми взглядами, и вместо ответа миссис Иглтон спросила, не положить ли мне еще картофельного салата. До конца ужина Бет просидела со слегка отсутствующим и рассеянным видом, так что в какой-то миг до меня дошло, что беседую я исключительно с миссис Иглтон. Потом раздался звонок, и Бет нас покинула, после чего хозяйка дома заметно оживилась, словно разом спало некое напряжение. Она сама налила себе еще одну рюмку вина, и я долго выслушивал рассказы об удивительных событиях ее безусловно интересной жизни. В годы войны она, как и многие другие женщины, наивно откликнулась на призыв принять участие в национальном конкурсе любителей кроссвордов. Лишь потом выяснилось, что наградой всем победительницам стала мобилизация: их собрали в отдаленной деревушке, чтобы они помогали Алану Тьюрингу[2], возглавлявшему группу математиков, которые занимались рассекречиванием кода «Enigma». Именно там она познакомилась с мистером Иглтоном. Миссис Иглтон рассказала мне довольно много забавных историй военного времени, а также подробности знаменитого отравления Тьюринга. Но с тех пор как они обосновались в Оксфорде, сообщила мне хозяйка дома, она больше не разгадывает кроссворды, теперь ее интересует только скраббл, и они с приятелями часто играют в эту игру. Она решительно двинула свое кресло-коляску к низкому столику и поманила меня за собой, предупредив, что собирать тарелки не надо — об этом, вернувшись из театра, позаботится Бет. И тут я с тоской заметил, что она достает из ящика дощечку для игры в скраббл и кладет перед собой. Я не мог сказать нет. И таким образом остаток моего первого вечера в Англии я провел, с трудом составляя английские слова и сидя напротив этой почти что исторической старухи, которая после двух-трех ходов смеялась как девочка, сумев использовать сразу все свои фишки.
Глава 2
На следующий день я отправился в Институт математики, где мне выделили стол в комнате для visitors[3] и вручили магнитную карточку, с помощью которой я мог в любое — даже неурочное — время попасть в библиотеку. В комнате у меня был лишь один сосед — русский по фамилии Подоров. Мы с ним обменялись короткими приветствиями и не более того. Он сгорбившись шагал туда-сюда, иногда наклонялся над своим столом, чтобы записать какую-то формулу в большую тетрадь в твердом переплете, напоминающую книгу псалмов, и каждые полчаса выходил покурить в маленький внутренний дворик, вымощенный плиткой. Дворик располагался под нашими окнами.
Через неделю состоялась моя первая встреча с Эмили Бронсон. Это была миниатюрная женщина с очень прямыми и совсем седыми волосами, заколотыми над ушами, как у школьницы, заколками-крокодильчиками. Она приезжала в Институт на слишком большом для нее велосипеде с прикрепленной у руля корзинкой — там лежали книги и завтрак. Она напоминала монахиню, казалась тихой и робкой, но вскоре я обнаружил, как часто она пускает в ход язвительный и острый юмор. При всей своей внешней скромности Эмили не смогла скрыть удовольствия, когда узнала, что название моей диссертации звучит следующим образом : «Пространства Бронсон». Во время нашей первой встречи она вручила мне для изучения оттиски двух своих последних papers[4], а также кучу всяких книжек, планов и карт Оксфорда, ведь вот-вот начнется новый семестр, подчеркнула она, и у меня останется гораздо меньше свободного времени для прогулок и экскурсий. Затем она поинтересовалась, не возникло ли у меня каких-нибудь особых желаний или вдруг мне недостает чего-то, к чему я привык в Буэнос-Айресе. И когда я обмолвился о своем желании снова начать играть в теннис, она улыбнулась как человек, привыкший к куда более экстравагантным просьбам, и заверила меня, что это легко устроить.
Два дня спустя я достал из почтового ящика записку с приглашением на парную встречу в клуб на Марстон-Ферри-роуд. Корты были грунтовыми и располагались в нескольких минутах ходьбы от Канлифф-клоуз. В партнеры мне достались: длиннорукий американец-фотограф Джон с хорошей подачей; Сэмми, канадский биолог, почти что альбинос, энергичный и не знающий усталости; и Лорна, медсестра из больницы Радклиффа, ирландка по происхождению, с рыжеватыми волосами и зелеными обольстительными глазами.
Я был счастлив, снова ступив на кирпичную крошку, но к этому добавилось неожиданное удовольствие: по другую сторону сетки я видел девушку, которая была не только изумительно хороша собой, но еще и обладала уверенным и изящным ударом с задней линии и отбивала все мои удары от сетки. Мы сыграли три сета и поменялись парами, так что теперь мы с Лорной составили жизнерадостный, но грозный дуэт. Всю следующую неделю я считал дни до нового матча, а потом считал минуты до того момента, когда она снова окажется рядом со мной.
Почти каждое утро я видел миссис Иглтон. Обычно она с раннего утра возилась в саду, и когда я отправлялся в институт, мы обменивались парой фраз. Иногда я встречал ее на Банбери-роуд, когда, пользуясь перерывом, спешил на рынок, чтобы купить себе что-нибудь к завтраку. Она ехала на инвалидном кресле с мотором, ловко справляясь с управлением, словно плыла на устойчивой и надежной лодке, и милым наклоном головы здоровалась со студентами, которые уступали ей дорогу. А вот с Бет мы пересекались крайне редко, точнее, поговорить с ней мне довелось всего только один раз — именно в тот вечер, когда я возвращался с корта. Лорна предложила подбросить меня на своей машине до начала Канлифф-клоуз, и пока мы прощались, я заметил Бет, выходящую из автобуса с виолончелью в руках. Я кинулся ей навстречу, чтобы помочь донести инструмент до дома. Стояли первые по-настоящему жаркие дни, и, кажется, я, проведя полдня на солнце, успел загореть. Завидев меня, Бет ехидно улыбнулась.
— Ого! Ты, как я вижу, уже вполне здесь освоился. Надо же! Сперва я подумала, что кое-кто приехал в Оксфорд заниматься математикой, а не играть в теннис и кататься с девушками на машине…
— У меня есть официальное разрешение научного руководителя, — ответил я со смехом и сопроводил свои слова шутливым жестом.
— Шутки шутками, но на самом деле я тебе просто завидую.
— Почему?
— Не знаю. Ты производишь впечатление совершенно свободного человека: взял и покинул свою страну, оставив там какую-то другую жизнь, и всего через пару недель выглядишь довольным, загорелым, играешь в теннис…
— Ты тоже можешь попробовать — надо только добиться стипендии, вот и все.
Она как-то грустно покачала головой.
— Я однажды попыталась, но, наверное, поздновато спохватилась — мой возраст их не устроил. В подобных заведениях открыто, разумеется, никогда ничего такого не скажут, но на самом деле предпочитают давать стипендии тем, кто помоложе. Мне ведь вот-вот стукнет двадцать девять, — добавила она таким тоном, словно этот возраст был могильной плитой, и закончила с внезапной горечью: — Иногда мне кажется, что я все на свете отдала бы, лишь бы убежать отсюда.
Я посмотрел на зеленые деревья вокруг домов, на средневековые церковные шпили и башни с зубцами.
— Убежать из Оксфорда? А мне кажется, лучше и прекрасней места просто не бывает.
Глаза ее на мгновение затянуло пеленой, словно на поверхность всплыла застарелая боль от сознания собственного бессилия.
— Наверное… да, да, если, конечно, тебе не приходится все свое время отдавать заботам о больном человеке и тратить день за днем на то, что сам уже давно считаешь не слишком важным и не очень интересным делом.
— Разве тебе не нравится играть на виолончели? — Это мне показалось неожиданностью, весьма любопытной неожиданностью. Я посмотрел на Бет так, словно хотел проникнуть под неподвижную гладь ее взгляда.
— Я ненавижу виолончель, — ответила Бет, и зрачки у нее потемнели. — Ненавижу с каждым днем все сильнее и сильнее, и с каждым днем мне все с большим трудом удается это скрывать. Иногда меня охватывает страх: а вдруг кто-нибудь заметит, а вдруг дирижер или кто-нибудь из коллег-музыкантов догадается, как мне ненавистна любая нота, которую я из нее извлекаю. Но каждый раз мы заканчиваем концерт, и люди аплодируют, и никто ничего не замечает. Забавно, правда?
— Думаю, об этом ты можешь не беспокоиться. Скорее всего не существует каких-то особых волн или излучений ненависти. Иначе говоря, музыка не менее абстрактна, чем математика: она не различает нравственных категорий. И если ты следуешь партитуре, никто не сможет угадать твое отношение к инструменту.
— Следовать партитуре… Всю свою жизнь я только это и делала, — вздохнула она. Беседуя, мы дошли до дверей нашего дома, и Бет взялась за ручку. — Впрочем, забудь о том, что я тебе сказала, — добавила она под конец, — просто у меня сегодня был плохой день.
— Но день еще не завершился, ~~ возразил я. — Может, я могу что-то сделать, чтобы дело повернулось к лучшему?
Она глянула на меня с грустной улыбкой и забрала свою виолончель.
— Oh, you are such a Latin man[5], — прошептала Бет так, словно эти слова должны остаться нашей тайной, и прежде чем скрыться в доме, позволила мне опять полюбоваться своими синими глазами.
Миновали еще две недели. Лето медленно входило в свои права, сумерки стали мягкими и тягучими. В первую среду мая, возвращаясь из института, я, воспользовавшись банкоматом, взял деньги, чтобы заплатить за комнату. Я позвонил в дверь миссис Иглтон и стал дожидаться, пока мне откроют, и тут увидел, что по извилистой дорожке к дому приближается высокий мужчина. Он шагал решительно, на лице его застыло серьезное и сосредоточенное выражение. Когда он остановился рядом со мной, я бросил на него быстрый взгляд. У незнакомца были широкий, открытый лоб, маленькие и глубоко посаженные глаза, заметный шрам на подбородке; я дал бы ему лет пятьдесят пять, хотя в каждом его движении таилась энергия, благодаря которой он выглядел моложе своего возраста. Мы бок о бок стояли перед запертой дверью, так что ситуация сложилась чуть тягостная, но он быстро нашел выход из положения, нарушив неловкую паузу и спросив с заметным и очень мелодичным шотландским акцентом, позвонил я уже или нет. Я ответил утвердительно и во второй раз нажал на кнопку. Возможно, предположил я, первый звонок оказался слишком коротким. Услышав мои слова, мужчина радостно заулыбался и спросил, не аргентинец ли я.
— В таком случае, — сказал он, переходя на безупречный испанский с милым буэнос-айресским выговором, — вы, надо полагать, и есть новый ученик Эмили.
Я, не скрывая удивления, кивнул и спросил, где он выучился испанскому языку. Он поднял брови, будто заглянув в далеког прошлое, и сообщил, что это случилось много-много лет тому назад.
— Моя первая жена была уроженкой Буэнос-Айреса. — И тут он протянул мне руку и представился: — Меня зовут Артур Селдом.
В ту пору мало какое имя могло пробудить во мне равный восторг. Мужчина с маленькими прозрачными глазками, с которым мы только что обменялись рукопожатием, был легендой среди математиков. Я несколько месяцев, готовясь к одному из семинаров, изучал самую знаменитую его работу: философское развитие диссертации Гёделя[6] 30-х годов. Селдома почитали как одного из столпов современной логики, и достаточно было всего лишь пробежать глазами список его трудов, чтобы понять: перед нами редкий случай математической summa[7] и под открытым и спокойным челом оттачиваются самые глубокие и смелые идеи нашего века. Во время моего второго похода по книжным магазинам города я попытался отыскать его последнюю книгу — популярное сочинение о логических сериях, и, к большому своему изумлению, убедился, что тираж разлетелся еще пару месяцев назад. По дошедшим до меня слухам, после публикации этой книги Селдом перестал появляться на конференциях, и, пожалуй, никто не взял бы на себя смелость даже предположить, чем именно он теперь занимается. Я, кстати, понятия не имел, что он обитает в Оксфорде, и уж тем более не ожидал встретить его на пороге дома миссис Иглтон, поэтому не удержался и поспешил ему сообщить, что делал на семинаре доклад, посвященный его теореме, и, как мне показалось, ему это польстило. Однако я тотчас почувствовал в нем скрытую тревогу — он то и дело невольно и с нетерпением поглядывал на дверь.
— А ведь миссис Иглтон должна быть дома, — сказал он. — Как вы думаете?
— По-моему, да, — ответил я. — Вон стоит ее кресло с мотором. Если только кто-нибудь не приехал за ней на машине…
Селдом снова нажал на кнопку звонка, потом приложил ухо к двери, затем приблизился к окну, выходящему на галерею, и попытался через стекло заглянуть внутрь.
— А вы не знаете, может, существует еще один вход в дом? — поинтересовался он и добавил уже по-английски: — Боюсь, как бы чего не случилось.
По выражению его лица я понял, насколько он встревожен, словно он что-то знает и это что-то занимает все его мысли.
— Если желаете, мы можем просто-напросто дернуть за ручку. Я успел заметить, что днем дверь никогда не запирают.
Селдом так и сделал — дверь и вправду легко поддалась, Мы молча перешагнули порог, и деревянные доски заскрипели под нашими ногами. Откуда-то изнутри до нас доносилось тиканье часов с маятником, похожее на приглушенное сердцебиение. Мы двинулись в гостиную и остановились в самом центре, у стола. И тут я резко выкинул руку вперед, указывая Селдому на шезлонг рядом с окном, выходившим в сад. В нем полулежала миссис Иглтон, и казалось, что она спит крепким сном, уткнувшись лицом в спинку. На полу валялась подушка, как будто хозяйка случайно столкнула ее во сне. Я невольно обратил внимание на то, что седые волосы у нее аккуратно обтянуты сеточкой. Очки покоились на столике поблизости от дощечки для игры в скраббл. Наверное, она играла одна, сама с собой, потому что там же рядом находились две формочки с буквами. Селдом приблизился, легонько тронул старуху за плечо, и ее голова тяжело упала набок. Мы с ним одновременно увидели открытые испуганные глаза и две струйки крови, сбегавшие от носа к губам, а затем по подбородку — потом они соединялись на шее. Я невольно отпрянул, едва не закричав. Селдом одной рукой поддерживал ее голову, а другой пытался поправить положение тела. Он пробормотал что-то гневное, но слов я не разобрал. Он нагнулся за подушкой и приподнял ее — в самом центре мы увидели большое красное пятно, уже почти высохшее. Селдом так и застыл с подушкой в опущенной вниз и прижатой к бедру руке. Казалось, он погрузился в глубокие раздумья, казалось, он прикидывает варианты сложных расчетов. Он выглядел по-настоящему потрясенным. Именно я предложил вызвать полицию. Селдом машинально кивнул.
Глава 3
— Они просят, чтобы мы покинули гостиную и дожидались их снаружи, у входа, — сказал Селдом, положив трубку, и больше не проронил ни слова.
Мы вышли на крытую галерею, стараясь ни к чему не прикасаться. Селдом прислонился к перилам и начал молча сворачивать сигарету. Его руки занимались листочком бумаги и без конца повторяли одно и то же движение, словно оно каким-то образом отражало сложный ход его мыслей, все его сомнения, колебания, тщательно взвешиваемые гипотезы. Если еще несколько минут назад он выглядел слишком подавленным, то теперь ему явно понадобилось отыскать смысл и логику в чем-то, пока совершенно непонятном. Мы увидели, как подъехали две патрульные машины. Они почти беззвучно затормозили у самого дома. Высокий седой мужчина с пронзительным взглядом, одетый в темно-синий костюм, подошел, быстро пожал нам руки и спросил наши имена. У него были острые скулы, которые с возрастом, вероятно, заострились еще больше, спокойный, но решительный и властный вид, как будто человек этот привык всюду, куда бы ни попадал, брать бразды правления в свои руки.
— Я инспектор Питерсен, — произнес он, потом указал на человека в зеленом плаще, который, проходя мимо, поздоровался с нами легким кивком головы. — Это наш судебный врач. А теперь давайте зайдем на несколько минут в дом, мы должны задать вам кое-какие вопросы.
Врач уже натягивал резиновые перчатки, затем он наклонился над шезлонгом, стараясь при этом держаться от него на некотором расстоянии. Мы наблюдали, как он осматривает тело миссис Иглтон, как берет на анализ кровь, потом образец кожи и передает все это помощникам. Фотограф тоже принялся за дело, и вспышки осветили безжизненное лицо.
— Хорошо, — сказал врач и жестом показал, что нам не следует приближаться. — Припомните поточнее, в каком положении было тело, когда вы его увидели?
— Лицо было повернуто к спинке, — заявил Селдом, — а тело… в обычном положении, какое бывает, когда человек полулежит в шезлонге… Немного. .. Ноги вытянуты, правая рука опущена вниз. Да. Насколько помню, именно так.
Он глянул на меня, ища подтверждения своим словам.
— Только вот подушка валялась на полу, — добавил я.
Питерсен поднял подушку и указал врачу на кровавое пятно в самом центре.
— Можете припомнить поточнее, где именно она находилась?
— На ковре, недалеко от спинки шезлонга, как будто миссис Мглтон случайно столкнула подушку во сне.
Фотограф сделал еще два-три снимка.
— Я бы сказал, — врач повернулся к Питерсену, — что преступник намеревался задушить свою жертву во сне, не оставив никаких следов. Тот, кто это сделал, осторожно вытащил подушку у женщины из-под головы, настолько осторожно, что даже не помял ей прическу и не сдвинул сеточку на волосах. Хотя, возможно, к тому времени подушка уже валялась на ковре. Преступник крепко прижал подушку к лицу жертвы, но та проснулась и, по всей видимости, попыталась оказать сопротивление. И тогда этот человек испугался, очень испугался и с силой надавил на подушку кулаком, а может и коленом, и, сам того не заметив, через подушку повредил жертве нос. Вот откуда кровь: легкое кровотечение из носа; ведь у пожилых людей очень слабые кровеносные сосуды. Отняв подушку, преступник увидел окровавленное лицо. Он, надо полагать, испугался еще больше — и бросил подушку на пол. Скорее всего он решил, что так или иначе, но дело сделано и пора уносить ноги. Я бы сказал, что этот человек совершил первое в своей жизни убийство. Да, кстати, он, безусловно, правша. — Врач вытянул обе руки над лицом миссис Иглтон, чтобы наглядно подтвердить свои слова. — Местоположение подушки на ковре соответствует вот такому жесту… Преступник держал подушку правой рукой.
— Мужчина или женщина? — спросил Питер-сен.
— Трудно сказать, — ответил врач. — Это мог быть сильный мужчина, которому, чтобы повредить ей нос, достаточно было лишь как следует надавить на подушку ладонями, а могла быть и женщина, которая, боясь, что не справится с жертвой, навалилась на подушку всем телом.
— Время смерти?
— Между двумя и тремя часами дня. — Врач повернулся к нам. — В котором часу вы сюда пришли?
Селдом бросил на меня быстрый вопросительный взгляд.
— В половине пятого, — заявил он, а потом обратился к Питерсену: — Я рискнул бы предположить, что ее могли убить ровно в три.
Инспектор повернулся к нему, и в глазах его вспыхнул интерес.
— Да? Откуда вам это известно?
— Мы ведь подошли к дому не одновременно, — стал объяснять Селдом. — Меня привела сюда записка, весьма странное послание, которое я обнаружил в своем почтовом ящике в Мертон-колледже. К несчастью, сперва я не обратил на него должного внимания, хотя, по здравом рассуждении, все равно бы опоздал.
— О чем говорилось в записке?
— «Первый из серии», — ответил Селдом. — Только это и больше ничего. Крупными печатными буквами. А ниже адрес миссис Иглтон и время — словно мне назначали встречу на три часа дня.
— Можно взглянуть? Записка у вас с собой? Селдом отрицательно покачал головой.
— Я достал ее из почтового ящика в пять минут четвертого. Время я запомнил точно, потому что опаздывал на семинар. Прочел по дороге в аудиторию и решил, честно говоря, что это очередная весточка от какого-нибудь сумасшедшего. Дело вот в чем: не так давно я опубликовал книгу, посвященную логическим сериям, и имел неосторожность включить туда главу про серийные убийства. С тех пор мне приходят всякого рода послания с признаниями в якобы совершенных преступлениях… Короче, я выбросил письмо в корзину для бумаг, едва зашел к себе в кабинет.
— Но тогда оно скорее всего там и лежит, — предположил Питерсен.
— Боюсь, что нет, — сказал Селдом. — Уже покидая аудиторию, я почему-то опять вспомнил о письме. У меня вдруг вызвал тревогу указанный там адрес: во время занятий мне пришло в голову, что где-то там живет миссис Иглтон, хотя я и не помнил точно номер ее дома. Мне захотелось перечитать письмо и еще раз взглянуть на адрес, но посыльный уже побывал в моем кабинете… навел там порядок — корзина для бумаг оказалась пустой. А я решил все-таки заглянуть сюда.
— Надо на всякий случай еще раз проверить… — сказал Питерсен и крикнул одному из своих людей: — Уилки, отправляйтесь в Мертон-колледж и побеседуйте с посыльным. Как его зовут?
— Брент, — ответил Селдом. — Но, думаю, не стоит и пытаться, ведь обычно именно в этот час проходит мусорная машина.
— Ладно, если бумага не найдется, мы пригласим вас и попросим подробно описать нашему художнику буквы; но пока мы сохраним все это в тайне, и я прошу вас обоих проявлять максимальную сдержанность. А не было ли в том письме еще чего-нибудь примечательного, о чем вы не упомянули? Ну, скажем, сорт бумаги, цвет чернил или что-то другое, привлекшее ваше внимание?
— Чернила были черные, по-моему, из чернильницы. Бумага белая, обычная, стандартного формата. Буквы большие, четкие. Лист был аккуратно сложен вчетверо. Да, кстати, вот одна весьма загадочная деталь: под текстом был старательно выведен круг, тоже черными чернилами. Маленький круг, очень ровный…
— Круг, — задумчиво повторил Питерсен. — Вместо подписи? Или вместо печати? А может, вам это напомнило что-нибудь еще?
— Пожалуй, круг как-то связан с той главой — о серийных преступлениях — из моей книги. Я там доказываю, что если оставить в стороне детективные романы и фильмы, то обнаружится, что логика, лежащая в основе серийных преступлений — по крайней мере тех, о которых история донесла до нас достоверные сведения, — как правило, весьма элементарна и в первую очередь указывает на психические отклонения. Все примеры весьма незатейливы и примитивны, типичное — однообразие и повторяемость, и в подавляющем большинстве своем такие преступления спровоцированы каким-либо травматическим опытом или детской фиксацией. Иначе говоря, подобными случаями должен заниматься скорее психиатр, это вовсе не настоящие логические загадки. В той же главе я прихожу к следующему выводу: преступления с интеллектуальной мотивацией, совершаемые исключительно из тщеславия, из желания доказать какую-либо теорию — скажем, в духе Раскольникова, или, если говорить о конкретной писательской судьбе, то следует в первую очередь назвать Томаса Де Куинси[8], — так вот, эти преступления не имеют никакого отношения к реальному миру. И еще я в шутку добавил, что авторы таких преступлений часто были очень хитроумны и раскрыть их до сих пор не удалось.
— Если я правильно понял, — сказал Питер-сен, — вы пришли к мысли, что кто-то, кто прочел вашу книгу, принял якобы брошенный вами вызов. И тогда круг — это…
— Да, тогда круг — это первый символ в логической серии, — продолжил Селдом. — Если так, то выбор сделан удачно, ведь в исторической перспективе именно круг допускал наибольшее количество толкований как в рамках математики, так и за ее пределами. Круг может означать почти все что угодно. В любом случае это весьма остроумное начало для серии: символ максимальной неопределенности, так что трудно угадать, каким будет продолжение.
— Вы хотите сказать, что преступник может быть математиком?
— Нет-нет, ни в коем случае. Моих издателей больше всего поразило как раз то, что книга заинтересовала самую широкую и пеструю публику. И мы, собственно, пока не имеем права утверждать, что символ и на самом деле надо понимать как круг; иными словами, я сразу воспринял его как круг, вероятно, исключительно благодаря тому, что я математик. Но почему бы ему не оказаться символом каких угодно эзотерических учений, или древней религии, или чего-то совершенно противоположного? Астролог, допустим, увидел бы здесь полную луну, овал лица…
— Отлично, — прервал его Питерсен, — а теперь давайте вернемся к миссис Иглтон. Вы хорошо ее знали?
— Гарри Иглтон был моим научным наставником, и они с женой несколько раз приглашали меня сюда. Достаточно сказать, что я получил от них приглашение на ужин, когда защитил диссертацию. Я был другом их сына Джонни и его жены Сары. Они погибли — разбились на машине, когда Бет была совсем маленькой. Бет осталась на попечении миссис Иглтон. В последнее время я довольно редко с ними обеими виделся. Я знал, что миссис Иглтон больна, что у нее рак и она перенесла не одну операцию… несколько раз я встречал ее в больнице Радклиффа.
— А эта девушка, Бет, она по-прежнему живет здесь? Сколько ей сейчас лет?
— Примерно двадцать восемь, а может, тридцать… Да, они продолжали жить вместе.
— Нам надо поскорее побеседовать с ней, я должен задать ей кое-какие вопросы, — заявил Питерсен. — Вы не знаете, где ее можно сейчас найти?
— Скорее всего она в театре Шелдона, — пояснил я. — На репетиции оркестра.
— На обратном пути я как раз пойду мимо театра, — сказал Селдом. — Если вы не возражаете, я в качестве друга этой семьи хотел бы лично сообщить Бет о несчастье. Думаю, ей потребуется моя помощь и в том, что касается оформления бумаг, похорон…
— Конечно-конечно, как же иначе, — закивал Питерсен, — хотя с похоронами придется немного повременить — сперва будет сделано вскрытие. И передайте мисс Бет, что мы ждем ее здесь. Наши люди работают с отпечатками пальцев, мы пробудем в доме еще часа два, не меньше. Это вы позвонили нам по телефону? Да? А что вы трогали здесь кроме телефона, не помните?
Ничего. Мы дружно отрицательно покачали головой. Питерсен позвал одного из своих помощников, тот явился с диктофоном.
— Теперь прошу вас дать короткие показания лейтенанту Саксу о том, чем вы занимались сегодня после полудня. Это формальность… А потом можете быть свободны. Хотя, боюсь, мне придется еще раз побеспокоить вас в самые ближайшие дни, наверняка возникнут новые вопросы…
Селдом две-три минуты беседовал с Саксом, и я заметил, что, когда настал мой черед, он не ушел, а подождал в сторонке, пока я закончу. Я решил, что он хочет должным образом проститься, но, повернувшись, увидал, что он подает мне знаки, приглашая выйти из дома вместе с ним.
Глава 4
— Я подумал, что мы можем вдвоем пройтись до театра, — сказал Селдом, начиная свертывать сигарету. — Мне хотелось бы знать… — Он запнулся, словно ему было нелегко сформулировать свою мысль. Уже совсем стемнело, и во мраке я не мог различить выражение его лица. — Мне хотелось бы удостовериться, — произнес он наконец, — что мы оба видели там одно и то же. Я имею в виду… до
приезда полиции, до того, как прозвучали некие гипотезы и были сделаны попытки объяснить случившееся… Первый кадр, увиденный нами. Меня интересует ваше впечатление, ведь вы, в отличие от меня, ни о чем таком не подозревали.
Я на миг задумался, стараясь напрячь память и восстановить каждую деталь; при этом я прекрасно сознавал, что мне ужасно хочется, блеснув остротой ума, произвести впечатление на Селдома, по крайней мере не разочаровать его.
— На мой взгляд, — произнес я, старательно подбирая слова, — все совпадает с версией судебного врача, кроме, пожалуй, одной мелочи, упомянутой им в самом конце. Он сказал, что убийца, увидев кровь, бросил подушку и поспешил покинуть место преступления, даже не попытавшись еще что-то сделать…
— А вы полагаете, что все было иначе?,.
— Возможно, он действительно не попытался навести хотя бы видимость порядка, но одно он безусловно сделал, прежде чем уйти: он повернул лицо миссис Иглтон к спинке шезлонга. Ведь именно в такой позе мы ее нашли.
— Вы правы, — очень медленно роизнес Селдом. — И о чем это, по вашему мнению, свидетельствует?
— Не знаю, наверное, он не вынес открытых глаз миссис Иглтон. Если он и на самом деле убивал впервые, то, пожалуй, лишь увидав эти глаза, понял, что натворил, и захотел любым способом избавиться от мертвого взгляда.
— А как вы считаете, был он прежде знаком с миссис Иглтон или выбрал жертву по чистой случайности?
— Вряд ли здесь можно говорить о чистой случайности. И еще… Позднее вы обмолвились, что миссис Иглтон была больна раком. Вот что мне пришло в голову: а вдруг убийца знал о ее болезни, то есть знал, что она все равно скоро умрет. Тогда это вполне укладывается в гипотезу о чисто интеллектуальном вызове, словно преступник старался причинить поменьше зла. Даже способ, который он выбрал для убийства, можно было бы считать достаточно милосердным. Он ведь рассчитывал, что миссис Иглтон не проснется… Но он, думаю, наверняка знал, что вы знакомы с миссис Иглтон.
Он верил, что вы непременно среагируете на его записку.
— Возможно, да, возможно, — сказал Селдом, — кроме того, я с вами целиком и полностью согласен: некто замыслил убить ее наиболее безболезненным способом. Именно об этом я и подумал, слушая судебного врача. А как бы повернулось дело, если бы план удался и нос миссис Иглтои не начал кровоточить?
— Никто, кроме вас, не заподозрил бы, что это отнюдь не естественная смерть. А вы узнали бы правду только благодаря записке.
— Совершенно верно, — отозвался Селдом, — и сперва полиция не обратила бы внимания на смерть миссис Иглтон. Полагаю, первоначальный замысел был именно таким — бросить мне личный вызов.
— И что он будет делать теперь, как вам кажется?
— Теперь, то есть когда полиция знает о преступлении? Понятия не имею. Полагаю, постарается в следующий раз быть осторожнее.
— Иначе говоря, следующее преступление никто не сочтет преступлением?
— Да. Именно так, — промолвил Селдом едва слышно, — это я и имел в виду. Преступления, которые никто не сочтет преступлениями. Да, кажется, я начинаю что-то понимать: это будут незаметные убийства.
Мы немного помолчали. Селдом, очевидно, погрузился в свои думы. Мы уже почти дошли до Университетского парка. На противоположной стороне дороги у ресторана притормозил лимузин. Из него вышла невеста, за которой тянулся тяжелый шлейф свадебного платья. Рукой она придерживала украшавший ее голову изящный головной убор из цветов. На тротуаре уже стояла небольшая шумная толпа, сверкали вспышки фотоаппаратов. Я заметил, что Селдом не обратил абсолютно никакого внимания на эту сцену — он шел, сосредоточенно глядя вперед, у него был совершенно отсутствующий вид, как у человека, целиком поглощенного своими мыслями. Но я все равно решился прервать его размышления и спросить о том, что больше всего меня заинтриговало:
— Я все думаю про то, что вы сказали инспектору по поводу круга и логической серии… Но ведь тогда должна существовать какая-то связь между символом, в данном случае кругом, и выбором жертвы, вернее, выбранным способом убийства, разве не так?
— Да, разумеется, — отозвался Селдом как-то рассеянно, словно уже успел проанализировать этот вопрос много раньше. — Проблема в другом: мы не можем с уверенностью утверждать, что речь идет о круге, а, например, не об излюбленной гностиками змее, пожирающей собственный хвост, или не о букве «О» из слова «omertá»[9]. Вот в чем трудность… Если знаешь только первое звено серии, как определить контекст, в котором следует прочитывать символ? Что я хочу сказать? Надо ли воспринимать его с чисто графической точки зрения, скажем, в синтаксическом плане, лишь как фигуру, или же в плане семантическом, по какому-либо из возможных смысловых значений… Есть одна очень известная серия, которую я описываю в качестве первого примера в самом начале книги, дабы наглядно показать такую двойственность… Подождите, надо посмотреть, — сказал он и принялся рыться в карманах, затем вытащил оттуда ручку и блокнот. Он вырвал листок, положил на блокнот и, продолжая шагать, старательно нарисовал три фигуры и протянул мне, чтобы я на них посмотрел. Мы дошли до Модлин-стрит, и я без труда смог разглядеть рисунки благодаря редкому желтоватому свету, падавшему от фонарей. Первой фигурой была, вне всякого сомнения, заглавная «М», вторая напоминала сердце, подчеркнутое прямой линией; третья представляла собой цифру 8:
— Какой, на ваш взгляд, должна стать четвертая фигура?
— «М», сердце, восемь… — повторил я, стараясь найти в этом какой-либо смысл.
Селдом, откровенно забавляясь, подождал еще пару минут.
— Уверен, что вы решите задачу… Поломайте над ней голову сегодня вечером, когда вернетесь домой, — сказал он. — Я хочу продемонстрировать вам одно: мы в данный момент получили только первый символ. — Он закрыл рукой то место на листе, где были нарисованы сердце и цифра восемь. — Если бы вы увидели только вот эту первую фигуру, только букву «М»… Как бы вы ее истолковали?
— Я бы подумал, что речь идет о серии из букв или же о начале слова — слова, которое начинается на «М».
— Вот именно, — подхватил Селдон. — То есть для вас данный символ был бы не просто буквой — буквой вообще, — а конкретной, точно обозначенной прописной «М». Но ведь стоит вам увидеть второй символ, как ход ваших мыслей резко изменится, так? Вы ведь сразу поймете, что речь идет не о каком-то слове. С другой стороны, второй символ достаточно отличается от первого, он из совсем другого ряда, он может, допустим, натолкнуть на мысль о французской колоде карт. В любом случае появление второго символа ставит до определенной степени под вопрос изначальное толкование, которое мы дали первому символу. Мы по-прежнему будем утверждать, что это буква, но теперь нам уже не будет представляться столь важным, какая именно это буква — «М» или любая другая. А когда в игру включается третий символ, снова возникает первоначальное желание — перестроить все в соответствии с тем, что мы знаем; если мы будем воспринимать третий символ как цифру восемь, то нам придется разгадывать смысл серии, которую начинает буква, продолжают сердце и цифра. Но заметьте, мы все время рассуждаем о значении, которое придаем — почти механически — тому, что по сути является всего лишь рисунками, набросками на бумаге. В этом кроется злая ирония всякой серии: трудно отделить эти три изображения от их самого очевидного и непосредственного толкования. Так вот, если вам, хотя бы на краткий миг, удастся увидеть в них чистые символы — просто определенные фигуры, — вы обнаружите константу, которая перечеркивает все предыдущие значения и дает ключ к цепочке.
Мы прошли мимо освещенного окна заведения под названием «Орел и дитя». Внутри люди столпились у стойки и, как в немых фильмах, молча смеялись, поднимая кружки с пивом. Мы пересекли дорогу и повернули налево, обогнув какой-то памятник. Перед нами возникла круглая стена театра.
— Вы хотите сказать, что в нашем случае, чтобы выявить контекст, необходима по крайней мере еще одна составляющая…
— Да, — подтвердил Селдом, — имея только первый символ, мы пребываем в полной темноте; пока мы не в состоянии даже определиться с первым разветвлением, не знаем, как отнестись к начальному символу — всего лишь как к закорючке, начерченной на листе бумаги, либо придать ему некий смысл. К несчастью, нам остается только ждать.
Продолжая разговаривать, мы поднялись по ступеням театра, потом я дошел вместе с Селдомом до вестибюля — мне очень не хотелось с ним расставаться. Внутри здания было пустынно, но ориентироваться помогали звуки музыки, которые несли легкую радость танца. Стараясь шагать потише, мы одолели одну из лестниц и далее последовали по устланному ковром коридору. Селдом приоткрыл боковую дверь, украшенную ромбами, и мы попали в ложу, откуда был виден маленький оркестр, расположившийся в центре сцены. Они репетировали, играя что-то напоминающее венгерский чардаш. Теперь музыка долетала до нас отчетливо и мощно. Бет сидела на стуле, наклонившись вперед, тело ее было напряжено, смычок яростно поднимался и опускался над виолончелью; я слышал головокружительную последовательность звуков, словно хлыст непрерывно обрушивался на круп лошади. И я, обратив внимание на контраст между легкостью и жизнерадостностью музыки и отчетливо видимым напряжением музыкантов, сразу вспомнил, что сказала мне Бет всего несколько дней назад. Теперь лицо ее было искажено от усердия. Пальцы двигались с невероятной быстротой, но даже при этом можно было заметить в глазах девушки отсутствующее выражение, словно только часть ее находилась здесь, на сцене.
Мы с Селдомом вернулись в коридор. Он замкнулся и посерьезнел. Я понял, что он сильно нервничает. Он механически стал скручивать сигарету, которую здесь, само собой разумеется, закурить никак не мог. Я пробормотал какие-то слова в знак прощания, и Селдом крепко пожал мне руку, еще раз поблагодарив за то, что я согласился проводить его.
— Если вы свободны в пятницу в полдень, — сказал он, — давайте позавтракаем в Мертоне; возможно, мы вместе до чего-нибудь и додумаемся.
— Договорились, пятница меня вполне устраивает, — ответил я.
Я спустился по лестнице и снова очутился на улице. Было холодно, и начался мелкий дождик. Дойдя до уличных фонарей, я снова достал из кармана листок, на котором Селдом нарисовал три фигуры, и принялся их рассматривать, стараясь уберечь от мелких капель. Я чуть не расхохотался вслух, когда вдруг понял, насколько простое решение за этим кроется.
Глава 5
Оставив позади последний поворот и приблизившись к дому, я увидел все те же полицейские машины, правда, к ним прибавились «скорая помощь» и голубой фургончик с логотипом «Оксфорд таймс». Долговязый мужчина с упавшей на лоб седой прядью подошел ко мне, когда я собирался спуститься по лесенке к себе в комнату; в руках он держал маленький диктофон и блокнот. Он не успел представиться, потому что как раз в этот миг в окно, выходящее на галерею, высунулся инспектор Питерсен и знаком подозвал меня к себе.
— Я хочу попросить вас не упоминать имени Селдома, — сказал он тихо. — Газетчикам мы сообщили только о вас, то есть что это вы обнаружили тело.
Я кивнул и вернулся к лестнице. Отвечая на вопросы репортера, я увидел, что у дома остановилось такси. Из него вышла Бет с виолончелью в руках и прошла мимо, явно никого и ничего не замечая. Она назвала свое имя полицейскому, дежурившему у дверей, и только после этого он пропустил ее в дом. Голос Бет звучал едва слышно и сдавленно.
— Значит, это и есть та девушка, — сказал репортер, глянув на часы. — Я должен побеседовать и с ней тоже… Кажется, поужинать мне нынче не придется. Последний вопрос: что вам сообщил Питерсен, подозвав к себе?
Чуть поколебавшись, я ответил: — Что скорее всего им придется побеспокоить меня еще и завтра — они должны задать мне несколько вопросов.
— Не волнуйтесь, вас они не подозревают, — бросил репортер.
Я засмеялся и спросил:
— А кого подозревают?
— Точно не знаю, но, по моим предположениям, девушку. Ведь эта версия сама собой напрашивается, разве не так? Именно ей должны достаться деньги и дом.
— Я не знал, что у миссис Иглтон имелись деньги.
— Пенсия ветерана войны… Не бог весть что, конечно, но для одинокой женщины…
— Бет в момент убийства была на репетиции. Мужчина быстро перелистал странички своего блокнота в обратном порядке.
— Сейчас посмотрим… Смерть наступила между двумя и тремя часами дня — так установил врач. Некая соседка столкнулась с девушкой, когда та выходила из дома, чтобы ехать в театр, — было чуть больше двух. Я недавно звонил в театр, и меня заверили, что девушка приехала на репетицию без опоздания — ровно к половине третьего. Но ведь остаются эти несколько минут — до того момента, когда она покинула дом. Иначе говоря, сразу после двух она еще находилась в доме и, значит, могла сделать это, и она единственная, кому смерть старухи выгодна.
— Вы собираетесь изложить свои домыслы в газете? — спросил я, и, кажется, в голосе моем прозвучали нотки возмущения,
— А почему бы и нет? Это куда интереснее, чем свалить все на заурядного вора и посоветовать домохозяйкам покрепче запирать двери. Пойду попробую поговорить с ней. — Он глянул на меня со злорадной улыбкой. — И не забудьте прочесть завтра мою заметку.
Я спустился к себе в комнату и, не зажигая света, рухнул на кровать, потом прикрыл глаза согнутой в локте рукой и попытался снова восстановить в памяти тот миг, когда мы с Селдомом вошли в дом, всю последовательность наших действий, но ничего нового не припомнил. По крайней мере ничего, что заинтересовало бы Селдома. Перед моим взором очень явственно всплыли вывернутая шея миссис Иглтон, ее лицо, открытые испуганные глаза. Я услышал шум заводящегося мотора, встал и выглянул в окно. Я увидел, как на носилках выносят тело миссис Иглтон, как его грузят в карету «скорой помощи». Две патрульные машины с зажженными фарами старались выехать на дорогу, и от мелькающего желтого света по стенам комнаты бегали фантастические тени. Фургончика «Оксфорд таймс» у дома уже не было, и когда последние машины скрылись за поворотом, тишина и мрак впервые показались мне тягостными. Я попытался вообразить, что делает сейчас Бет — там, наверху, совершенно одна… Я зажег лампу и заметил на письменном столе статьи Эмили Бронсон с моими пометками на полях. Я сварил себе кофе и сел, решив продолжить работу с того места, на котором ее не так давно прервал. Я читал больше часа, но далеко не продвинулся. Иначе говоря, мне никак не удавалось достичь милосердного успокоения, работа не становилась для меня особым интеллектуальным бальзамом, не даровала иллюзию порядка среди окружающего хаоса, которую человек обретает, следуя за доказательством теоремы. Вдруг я услышал что-то вроде приглушенного стука в дверь. Я рывком отодвинулся назад вместе со стулом и замер в ожидании. Стук повторился — уже более отчетливо. Я открыл дверь и различил в темноте смущенное и даже пристыженное лицо Бет. На ней был фиолетовый пеньюар, на ногах — комнатные туфли без задников, волосам не давала рассыпаться широкая лента. Впечатление возникало такое, будто что-то вынудило Бет спешно покинуть постель. Я жестом пригласил ее войти, но она продолжала стоять на пороге, скрестив руки на груди. Губы у нее едва заметно дрожали.
— Я хотела попросить тебя об одолжении. Только на сегодняшнюю ночь… — проговорила она прерывистым голосом. — Я не могу заснуть, там, наверху… Можно-я побуду до утра у тебя…
— Конечно, конечно, — ответил я. — Сейчас я разложу кресло-кровать, а ты устраивайся на моей постели.
Она с явным облегчением кивнула, потом поблагодарила меня и буквально рухнула на стул.
Рассеянно огляделась по сторонам и заметила разложенные на столе бумаги.
— Ты занимался, — сказала она. — Я помешала…
— Нет-нет, я как раз собирался сделать перерыв — мне никак не удавалось сосредоточиться. Хочешь кофе?
— Лучше чай.
Мы помолчали, пока я кипятил воду и отыскивал подходящую к случаю формулу соболезнования. Но тут снова заговорила она.
— Дядя Артур сказал мне, что вы вдвоем ее обнаружили… наверное, это было ужасно. Мне тоже пришлось на нее взглянуть: меня заставили опознать тело. Боже мой, — сказала она, и взгляд ее сделался прозрачным, текуче голубым и мерцающим, — никто не догадался закрыть ей глаза.
Она повернула голову и чуть задрала подбородок, словно желая таким образом удержать слезы.
— На самом деле мне очень жаль, — пробормотал я, — представляю, что ты теперь чувствуешь…
— Нет, вряд ли ты это представляешь, — сказала она. — Вряд ли вообще кто-нибудь может такое представить. Я ждала чего-то подобного… Много лет ждала. Ужасно в этом признаваться, но… Ждала с тех пор, как узнала, что у нее нашли рак. Я воображала, что все случится почти так, как оно и случилось: кто-то придет и сообщит мне новость прямо во время репетиции. Я молилась, чтобы все произошло именно так и чтобы я ее не видела, чтобы ее увезли без меня. Но инспектор решил, что я должна опознать труп. Ей даже не закрыли глаза! — снова прошептала она жутким шепотом, словно была совершена необъяснимая несправедливость. — Знаешь, я остановилась рядом, но долго не решалась посмотреть на нее; я боялась, что каким-то образом она все еще может навредить мне — схватит и не выпустит. И кажется, ей это удалось. Они ведь подозревают меня, — проговорила Бет. — Питерсен задал мне кучу вопросов — и все с такой подчеркнутой, такой наигранной вежливостью… А потом этот ужасный газетчик, он-то даже не старался скрыть свои мысли. Я сказала им единственное, что знала: когда я в два часа уходила из дома, она крепко спала — рядом со столиком, на котором лежала дощечка для скраббла. Но чувствую, у меня не хватит сил на то, чтобы защищаться. Я ведь, если честно, по-настоящему желала ей смерти, наверное, даже больше, чем тот человек, который ее убил.
Казалось, она никак не может справиться с нервами; руки ее не переставали дрожать, и, заметив мой взгляд, она спрятала ладони под мышки.
— На самом деле, — сказал я, протягивая ей чашку чаю, — вряд ли Питерсен всерьез подозревает тебя. Они знают кое-что еще, о чем предпочитают помалкивать. Разве профессор Селдом ничего тебе не говорил?
Она отрицательно покачала головой, и я пожалел, что проболтался. Но, увидев ее голубые, вспыхнувшие нетерпением глаза, которые все еще не решались обрести надежду, подумал, что латиноамериканская опрометчивость более милосердна, чем британская сдержанность.
— Я могу сказать тебе только это, потому что нас попросили хранить секрет. Тот, кто убил, оставил Селдому записку в почтовом ящике. Там значился адрес дома, а также час: три пополудни.
— Три пополудни, — медленно повторила она, словно понемногу с нее спадал тяжкий груз. — В три я была на репетиции. — Она испуганно улыбнулась, как будто долгий и трудный бой сулил победу, и вспомнила о своем чае. На меня она посмотрела с благодарностью — поверх чашки.
— Бет, — произнес я. Лежащая на колене рука оказалась совсем рядом с моей, и я едва удержался, чтобы не коснуться этой руки. — Раньше ты говорила… Если я могу чем-то тебе помочь с устройством похорон или еще чем-нибудь, обязательно скажи. Наверняка профессор Селдом или Майкл уже предложили тебе помощь, но…
— Майкл? — переспросила она и сухо засмеялась. — На него мне особенно рассчитывать не приходится, он в полном ужасе от всего случившегося. — И добавила с легким презрением, словно описывала невероятную трусость: — Он ведь женат.
Она встала и, прежде чем я успел помешать ей, приблизилась к умывальнику у письменного стола и начала мыть чашку.
— Зато я всегда могу обратиться к дяде Артуру, это мне часто повторяла мама. Видно, только она одна понимала, какой ведьмой была бабушка. Под маской… Мама не раз говорила, что, если я останусь одна и мне понадобится помощь, надо обратиться к дяде Артуру. «Если, конечно, тебе удастся оторвать его от любимых формул!» — добавляла она. Он ведь гений в математике, правда? —спросила она не без гордости.
— Один из самых великих, — ответил я.
— То же самое утверждала моя мама. Сейчас, оглядываясь назад, я рискнула бы предположить, что она втайне была чуть-чуть в него влюблена. Она всегда ждала визитов дяди Артура. Ой, но лучше мне помолчать, а то расскажу тебе сразу все свои секреты.
— Я бы с удовольствием их послушал.
— «Что такое женщина без секретов?» — Она сдернула с головы ленту и положила на тумбочку у кровати, потом двумя руками откинула волосы назад, сперва чуть приподняв их вверх. — Не обращай на меня внимания, — сказала она, — это начало старой уэльской песни.
Она подошла к кровати и сняла покрывало. Затем поднесла руку к вырезу пеньюара.
— Отвернись, пожалуйста, на минутку, — сказала она, — я хочу снять это.
Я взял свою чашку и двинулся к умывальнику. Когда я закрыл кран и вода перестала течь, я постоял еще какое-то время спиной к Бет. Затем услышал свое имя, она произнесла его старательно, споткнувшись на двойном "«л». Она уже лежала в постели, и волосы ее соблазнительно рассыпались по подушке. Одеяло закрывало тело до самого подбородка, но одна рука лежала сверху.
— Я хочу попросить тебя еще кое о чем, и это будет моя последняя просьба… Знаешь, когда я была маленькой, мама держала меня за руку, пока я не усну… Прости…
— Ну о чем ты! — Я погасил лампу и сел на край кровати. Лунный свет слабо пробивался сквозь расположенное под самым потолком окно и освещал ее обнаженную руку. Я накрыл своей ладонью ладонь Бет, и мы сплели наши пальцы. Ее рука была горячей и сухой. Я разглядывал нежную кожу, длинные пальцы с короткими и аккуратно обрезанными ногтями, пальцы, которые она так доверчиво соединила с моими. Но вдруг что-то насторожило меня. Я чуть повернул свою кисть, чтобы разглядеть ее большой палец. Да, так оно и есть, он был до странности тоненьким и маленьким, как будто принадлежал совсем другой, детской руке. Я заметил, что она открыла глаза и пристально смотрит на меня. Она хотела отнять у меня свою руку, но я сжал ее сильнее и погладил своим большим пальцем ее палец.
— Ну вот, ты открыл самую страшную мою тайну, — сказала она. — Ведь я до сих пор сосу по ночам палец.
Глава б
На следующее утро, когда я проснулся, Бет в комнате уже не было. Я с долей недоверия созерцал мягкую впадину, оставленную ее телом на постели, потом протянул руку, отыскивая часы. Стрелки показывали десять. Я буквально выпрыгнул из кровати, ведь Эмили Бронсон назначила мне встречу в институте, а я еще не прочел до конца ее статьи. Не без колебаний я сунул в сумку ракетку и костюм для тенниса. Дело было в четверг, и в распорядке моего дня значился, как обычно, послеобеденный теннисный матч. Выходя, я еще раз окинул разочарованным взглядом письменный стол и кровать. Мне хотелось найти там хотя бы маленькую записочку, хотя бы пару строк от Бет, и я задался вопросом: а может, такое ее исчезновение — без записки, без единого слова прощания — и следует понимать как своего рода послание?
Стояло теплое и спокойное утро, поэтому минувший день показался мне совсем далеким и в какой-то степени даже нереальным. Но, выйдя в сад, я не увидел там миссис Иглтон, занимающейся привычными своими делами, а вдоль дома тянулась оставленная полицейскими желтая лента. По дороге в институт я наткнулся на газетный киоск на Вудсток-роуд и купил и свежую газету. У себя в комнате я включил электрическую кофеварку и развернул на столе газету. Страницу с местными новостями открывала заметка под заголовком «Убита героиня войны». Там же помещались фотография миссис Иглтон, молодой и совершенно неузнаваемой, и снимок дома, рядом с которым стоят патрульные машины. В заметке сообщалось, что труп обнаружил аргентинский стажер-математик, снимавший у вдовы комнату, и что последней видела миссис Иглтон в живых ее внучка Элизабет. Ничего нового я там не обнаружил; по всей вероятности, проведенное уже под утро вскрытие тоже не принесло неожиданностей. В дополняющем материал комментарии без подписи рассказывалось о ходе расследования. Под внешне бесстрастным стилем я сразу узнал особый настрой репортера, который накануне задавал мне вопросы. По его утверждению, полиция склоняется к мысли, .что преступление не мог совершить никто посторонний, хотя входную дверь миссис Иглтон обычно не запирала. В доме все осталось на своих местах — никаких признаков кражи. Был вроде бы один след, но инспектор Питерсен не пожелал поделиться с прессой подробностями. Репортер счел себя вправе высказать весьма рискованную догадку; надо полагать, «след наводит на кого-то из самого узкого семейного круга миссис Иглтон». И тут же пояснял, что единственная близкая родственница миссис Иглтон — Бет, которая «унаследовала скромное состояние». Так или иначе, говорилось в заметке под конец, пока нет других новостей, «Оксфорд тайме» присоединяется к совету инспектора Питерсена: хозяйкам пора забыть старые добрые времена и в любое время запирать двери на ключ.
Я перевернул страницу, отыскивая раздел, где печатают извещения о смерти. Свои соболезнования по случаю кончины миссис Иглтон выражали люди, чьи фамилии составили длинный список. Фигурировали здесь также Британская ассоциация скраббла и Институт математики в лице Эмили Бронсон и Селдома. Я сложил газету и сунул в ящик стола. Потом налил себе еще одну чашку кофе и погрузился в изучение статьи моей научной руководительницы. В час дня я спустился к ней в офис и увидел, что она завтракает. Расстелив поверх бумаг салфетку, Эмили ела сандвич. Когда я заглянул в дверь, она радостно вскрикнула, будто обрадовалась тому, что я живым и невредимым вернулся из опасной экспедиции. Несколько минут мы поговорили об убийстве, и я поведал ей что мог, ни разу не упомянув имени Селдома. Казалось, она по-настоящему беспокоилась за меня. Затем словно между прочим Эмили спросила, не слишком ли донимает меня полиция. Ведь иногда эти люди ведут себя не очень учтиво, особенно с иностранцами. Она чуть ли не извинялась за то, что сама предложила мне снять комнату в том самом доме. Мы еще немного побеседовали, пока она заканчивала свой завтрак. При этом она держала сандвич двумя руками и откусывала маленькие кусочки по краям, как будто клевала его.
— Представьте, а я и не знал, что Артур Селдом живет в Оксфорде, — словно ненароком вырвалось у меня.
— Да он, насколько мне известно, никогда отсюда не уезжал! — с улыбкой откликнулась Эмили. — Артур полагает, что надо только выждать какое-то время — и все математики съедутся в Оксфорд, как паломники к святыне. У него постоянное место в Мертоне. Хотя он не слишком общителен и редко показывается на людях. А где вы с ним встретились?
— Я видел его имя под некрологом, — уклончиво ответил я.
— Если хотите, я вас познакомлю. Он, как мне помнится, отлично говорит по-испански. Его первая жена была аргентинкой. Она работала реставратором в Музее Ашмола[10], занималась большим ассирийским фризом.
Эмили замолчала, словно невольно совершила маленькую бестактность.
— Она… умерла? — спросил я робко.
— Да, — ответила Эмили. — Уже очень давно. Между прочим, в той же автомобильной катастрофе погибли родители Бет. Их было четверо в машине. Они были неразлучны. Ехали в Кловли на выходные. Выжил один только Артур.
Она сложила салфетку и аккуратно бросила в мусорную корзину — так, чтобы ни одна крошка не упала на пол. Потом сделала маленький глоточек из бутылки с минеральной водой и ловко нацепила на нос очки.
— Ну что? — спросила она, стараясь сфокусировать на мне взгляд бледно-голубых, словно выцветших глаз. — У вас нашлось время, чтобы прочитать мои работы?
Когда я вышел из института, было два часа дня. Впервые жара стояла действительно невыносимая, и мне почудилось, будто улицы задремали под летним солнцем. Прямо перед моим носом повернул за угол — с неуклюжестью черепахи — красный двухэтажный автобус «Экскурсии по Оксфорду» с немецкими туристами в кепках и шапках с козырьками; они восторженно размахивали руками при виде красного здания Кебл-колледжа. В Университетском парке студенты устроили пикник прямо на газоне. На меня накатило острое ощущение того, что никакого убийства вчера не было и быть не могло. Незаметные убийства, сказал Селдом. Но ведь по сути и любое преступление, любая смерть едва успевают всколыхнуть поверхность воды — и тотчас превращаются в незаметные. Прошло меньше суток — и снова тишь да гладь. Разве, скажем, сам я отказался от теннисного матча, который должен состояться сегодня, как и в любой другой четверг? И тем не менее, точно вокруг и вправду подспудно произошли маленькие перемены, я, повернув на извилистую дорогу, ведущую к кортам, был удивлен непривычным затишьем. Слышны были только ритмичные удары мяча о стенку, и стук многократно повторялся вибрирующим эхом. На стоянке я не обнаружил машин Джона и Сэмми, зато красный «вольво» Лорны стоял на газоне у сетчатого забора. Я двинулся к зданию, где находились раздевалки, и увидел Лорну, которая сосредоточенно отрабатывала удары. Я издалека полюбовался ее красивыми ногами — крепкими и стройными, едва прикрытыми коротенькой юбочкой, заметил, как при каждом взмахе ракетки напрягаются и поднимаются ее груди. Она остановилась, поджидая, пока я подойду, и улыбнулась каким-то своим мыслям.
— А я думала, ты не явишься, — проговорила она, тыльной стороной ладони утирая пот со лба. Потом быстро чмокнула меня в щеку. Потом оглядела с загадочной улыбкой, словно не решалась о чем-то спросить или словно мы с ней вместе участвуем в каком-то заговоре, то есть принадлежим к одному лагерю, но не до конца понимаем, какая именно роль нам отведена.
— А где Джон и Сэмми? — спросил я.
— Понятия не имею, — ответила она и с самым невинным видом распахнула свои огромные зеленые глаза. — Мне они не звонили. Я уже подумала, что вы втроем сговорились и решили бросить меня одну.
Я пошел в раздевалку и быстро надел форму, слегка удивляясь своему везению. Все корты были пусты; Лорна ждала, стоя у проволочной калитки. Я поднял задвижку; Лорна вошла первой и, пока мы одолели совсем маленькое расстояние, отделявшее калитку от скамейки, еще раз обернулась, чтобы взглянуть на меня, — и опять мне показалось, что в глазах ее таится странная нерешительность. Наконец, не в силах больше сдерживаться, она выпалила:
— Я видела в газете сообщение об убийстве. — Во взоре ее сверкнуло что-то вроде восторга. — Боже мой! Я ее знала, — произнесла она так, будто все никак не могла прийти в себя от изумления. Или будто ее слова могли послужить несчастной миссис Иглтон щитом. — Внучку я тоже несколько раз видела в больнице. Неужели это и вправду ты обнаружил труп?
Я кивнул, вытаскивая ракетку из чехла.
— Обещай, что потом все мне расскажешь.
— С меня уже взяли одно обещание — ничего никому не рассказывать.
— Да ну? Тогда это еще интереснее. Я так и знала: за этим что-то кроется! — воскликнула она. — Ведь старуху убила не она, не внучка, правильно? И вот что я тебе должна заявить, — проговорила она, ткнув меня пальцем в грудь, — нечестно иметь секреты от своего лучшего партнера по теннису.
Я засмеялся и послал ей мяч над сеткой. В тишине пустынного клуба мы начали обмениваться длинными ударами с задней линии. В теннисе, пожалуй, только одна вещь нравится мне больше, чем напряженный поединок, и это именно такой вот обмен ударами в самом начале, для разминки, когда, вопреки логике состязания, хочется как можно дольше продержать мяч в игре. Дважды Лорна была изумительно точна: обороняясь и готовясь к атаке, занимая нужную позицию, чтобы после этого перейти в наступление. Оба мы играли, посылая мяч то под линию, то к сетке, чтобы сопернику пришлось побегать, и постепенно увеличивали силу ударов. Лорна защищалась храбро, она пришла в заметное возбуждение, и ее тапочки оставляли длинные следы, когда она скользила с одной стороны корта к другой. После каждого розыгрыша она возвращалась в центр и, тяжело дыша, изящным жестом откидывала назад завязанные хвостом волосы. Солнце било ей в лицо. Но я чаще смотрел на стройные загорелые ноги, едва прикрытые короткой юбкой. Мы играли молча, сосредоточенно, словно на корте начало решаться что-то куда более важное. Мы обсуждали только плохие удары. В одном из самых длинных розыгрышей, когда надо было вернуться от сетки после очень сильного удара, ей пришлось резко повернуться, чтобы достать мяч, который перелетал через нее. Я увидел, что одна нога у нее подвернулась. Она тяжело рухнула на бок и осталась лежать на спине, ракетка отлетела довольно далеко в сторону. Я почувствовал легкую тревогу и кинулся к сетке. И понял, что Лорна не столько ушиблась, сколько устала. Она тяжело дышала, откинув руки назад, будто набиралась сил, чтобы подняться. Я нырнул под сетку и наклонился над Лорной. Она глянула на меня, и в ее зеленых глазах, отражающих солнечные блики, вспыхнули искорки — разом и веселые, и выжидательные. Когда я подсунул руку ей под голову, она чуть приподнялась на одном локте и в свою очередь обняла меня за шею. Ее губы оказались совсем рядом с моими, и я почувствовал жар ее дыхания, все еще неровного. Я поцеловал ее, и она снова медленно повалилась на спину, увлекая меня за собой, при этом поцелуй наш не прервался. Потом мы на миг разъединились и обменялись теми первыми глубокими взглядами, счастливыми и слегка изумленными, какими смотрят друг на друга только любовники. Я снова поцеловал ее и, прижимая к себе, почувствовал, как ее соски упираются мне в грудь. Моя рука скользнула ей под блузку, и Лорна позволила мне какое-то время гладить ее тело, но когда я попытался другую руку запустить ей под юбку, запротестовала.
— Эй, погоди, погоди, — прошептала она, оглядываясь по сторонам, — в твоей стране что, занимаются этим прямо на теннисном корте?
Лорна мягко отвела мою руку, потом быстро поцеловала меня.
— Пошли-ка домой. — Она встала, небрежно отряхнула пыль и кирпичную крошку, одернула юбку. — Иди быстрей за вещами и не трать время на душ. Я жду тебя в машине.
Она вела машину, храня молчание, не проронив ни слова, улыбалась своим мыслям и иногда чуть поворачивала голову, чтобы искоса глянуть на меня. Перед светофором она протянула руку и погладила меня по щеке.
— Погоди, погоди, — озарило меня вдруг, — выходит, Джон и Сэмми…
— Нет! — Она захохотала, спеша оправдаться, хотя голос ее звучал не слишком убедительно. — Они тут ни при чем! Разве вы, математики, не верите в случайность?
Мы припарковались на одной из боковых улиц Саммертауна. Потом поднялись на второй этаж по маленькой, покрытой ковром лестнице. Квартира Лорны представляла собой что-то вроде мансарды в большом викторианском доме. Мы вошли и снова бросились целоваться — прямо на пороге.
— Ты отпустишь меня на минутку в ванную, ладно? — спросила она и двинулась по коридору к двери с матовым стеклом.
Я остался в небольшой гостиной и принялся с интересом разглядывать все вокруг. В комнате царил весьма милый и пестрый беспорядок: отпускные фотографии, куклы, киноафиши и очень много книг на стеллаже — им явно уже не хватало там места. Я подошел и взглянул на названия — сплошь детективные романы. Потом сунул нос в спальню: кровать была тщательно застелена, с боков края покрывала касались пола. На прикроватной тумбочке лежала раскрытая книга — обложкой вниз. Я подошел и перевернул ее. Прочел название, а также имя автора, напечатанное чуть выше, и почувствовал что-то вроде ледяного озноба: это была книга Селдома о логических сериях. Книга была прямо-таки яростно исчеркана, неразборчивые пометки покрывали поля. Я услышал шум воды в ванной, потом шлепанье босых ног по коридору и зовущий меня голос. Я положил книгу так, как она лежала раньше, и вернулся в гостиную.
— Ну что, — бросила мне Лорна, стоя голой у двери и позволяя себя разглядеть, — ты все еще в брюках?
Глава 7
— Есть разница между полной истиной и частью истины, и это можно доказать: таков по сути вывод Тарского[11] из теоремы Гёделя, — сказал Селдом. — И разумеется, судьи, судебные врачи, а также археологи усвоили это куда раньше математиков. Возьмем для примера любое преступление с двумя подозреваемыми. Каждый из них знает всю правду, то, что первостепенно важно в данном деле: «это был я» или «это был не я». Но правосудие не может напрямую использовать их правду, ему приходится двигаться к ней извилистыми и трудными путями, собирая доказательства: проводить допросы, изучать и проверять алиби, искать отпечатки пальцев… И очень часто очевидных вроде бы фактов оказывается недостаточно ни для того, чтобы доказать вину одного, ни для того, чтобы снять подозрения с другого. По сути, Гёдель в 1930 году убедительно продемонстрировал в своей теореме о неполноте, что нечто подобное случается и в математике. Имеется в виду механизм доказательства истины, восходящий к Аристотелю и Евклиду, весь этот набор приемов, с помощью которых, опираясь на постулаты и правила вывода, путем логических дедукций получают утверждения (теоремы) данной теории — иначе говоря, то, что мы называем аксиоматическим методом… Но и он порой может оказаться столь же неудовлетворительным, как и шаткие критерии приблизительности в глазах правосудия. — Селдом на миг прервался, протянув руку к соседнему столу за бумажной салфеткой. Я подумал было, что он хочет написать на ней одну из своих формул, но он лишь быстро вытер салфеткой уголок рта и вновь заговорил: — Гёдель показал, что далее на самых элементарных математических уровнях существуют идеи, которые не могут быть ни доказаны, ни отвергнуты на основе аксиом, и последние находятся вне зоны достижения формальных механизмов и не поддаются никаким попыткам доказательства. Есть случаи, относительно которых ни один судья не может сказать, где правда, а где ложь, виноват человек или невинен. Когда я впервые познакомился с этой теоремой, Иглтон был моим официальным научным руководителем, и вот что поразило меня больше всего, как только я сумел разобраться и — главное — принять истинное значение теоремы: мне показалось весьма любопытным то, что математики на протяжении столь долгого времени пользовались, не испытывая особых неудобств и сомнений, абсолютно — и безусловно — ошибочным принципом.
Мало того, поначалу почти все полагали, что это сам Гёдель совершил какую-то ошибку и что вскоре в его доказательстве обнаружится некая трещина; даже сам Зермело[12] оставил все прочие работы и два года жизни полностью посвятил попыткам теорему опровергнуть. Первый вопрос, который я себе задал, был таким: почему математики не спотыкаются да и не спотыкались на протяжении нескольких веков ни об один из этих недоказуемых постулатов, почему и после Гёделя, то есть в настоящее время, математика способна идти своей дорогой — в любом направлении, куда ей заблагорассудится?
Мы остались одни за длинным общим столом в Мертон-колледже. Перед нами в строгом порядке висели портреты выдающихся людей, которые когда-то здесь учились. Под портретами имелись бронзовые таблички с фамилиями, но мне удалось прочесть только одну — Т.С. Элиот. Официанты бесшумно собирали вокруг нас приборы преподавателей, которые уже отправились на занятия. Селдом успел спасти свой стакан с водой и сделал большой глоток, после чего продолжил:
— В ту пору я был довольно пылким коммунистом, и на меня сильное впечатление произвела одна фраза Маркса, кажется, из «Немецкой идеологии», о том, что человечество в исторической перспективе ставило перед собой лишь те задачи, которые могло решить. И какое-то время я полагал, что здесь-то и кроется росток объяснения: математики на самом деле ставили перед собой лишь те задачи, для которых имелось хотя бы частичное доказательство. Не потому, разумеется, что подсознательно желали упростить себе жизнь, но потому, что математическая интуиция — и это мое предположение уже было безусловно пропитано теми же методами доказательств и двигалось, скажем, по пути, проложенному Кантом к тому, что или легко доказуемо, или легко опровергается. Что «рывок коня», с которым можно сравнить работу интуиции, не был, как принято считать, драматической вспышкой, совершенно непредсказуемой, а скорее являл собой скромный символ того, что всегда можно в конце концов достичь, даже если идти черепашьим шагом — следом за доказательством. Именно тогда я познакомился с Сарой, матерью Бет. Сара только что начала изучать физику; она уже была невестой Джонни, единственного сына Иглтонов. Мы часто вместе ходили играть в боулинг или плавать. Сара первой рассказала мне о принципе неопределенности — фундаментальном для квантовой теории. Вы, конечно, знаете, о чем я говорю: дополнительные физические величины не могут одновременно принимать точные значения — облекаться в ясные и филигранные формулы, в большой степени управляющие такими физическими явлениями, как небесная механика или столкновение шаров, они теряют силу в мире бесконечно малого, где все гораздо сложнее и даже появляются — опять появляются — логические парадоксы. Это заставило меня резко изменить направление поисков. Тот день, когда она рассказала мне о принципе Гейзенберга[13], был очень странным днем — и во многих смыслах. Думаю, это единственный день в моей жизни, который я могу восстановить час за часом. Стоило ей закончить объяснение, как я почувствовал нечто смутное, некий, если хотите, взбрык, — пояснил он с улыбкой, — ведь такого же рода явления происходят и в математике, то есть на самом деле все зависит от масштабов. Те недоказуемые теоремы, которые обнаружил Гёдель, скорее всего принадлежат миру, где царят бесконечно малые величины, недоступные обычному математическому зрению. Итак, оставалось всего лишь определить соответствующее понятие масштаба. Я сумел обоснованно показать: если математическая теорема может быть сформулирована в границах той же «шкалы», что и аксиомы, она принадлежит обычному миру математиков и будет иметь либо доказательство, либо опровержение. Но если ее изложение требует иного масштаба, тогда возникает опасность, что она — часть глубинного мира бесконечно малых величин, но в любом случае латентного, того, что невозможно ни доказать, ни опровергнуть. Как вы можете представить, самая тяжелая часть работы, отнявшая у меня тридцать лет жизни, — это последующее доказательство того, что все вопросы и догадки, сформулированные математиками со времен Евклида и до сего дня, могут быть вписаны в те системы, что близки системам аксиом, на которые, собственно, и делается упор. Я определенно доказал, что обычная математика, вся та математика, которой изо дня в день занимаются наши отважные коллеги, относится к разряду «видимого» микроскопического.
— Но, полагаю, тут нет никакой случайности, — перебил я собеседника.
Я попытался соединить результаты, полученные мною во время работы на семинаре, с тем, что услышал теперь, и отыскать соответствующее им место в той огромной фигуре, которую чертил на моих глазах Селдом.
— Нет, разумеется. Моя гипотеза в основе своей связана с эстетикой, которая царила в ту эпоху и которая была по сути своей неизменной. Нет Кантовой «целесообразности», зато есть эстетика простоты и элегантности, которая определяет также и формулировки гипотез и догадок; математики полагают, что красота теоремы требует, так сказать, божественных пропорций между простотой аксиом в отправной точке и простотой вывода в точке прибытия. Самое затруднительное, обременительное и хлопотное всегда скапливалось на промежуточном отрезке пути — на доказательстве. Так вот, пока остается в силе такая эстетика, «естественным путем» не могут родиться недоказуемые идеи.
Официант вернулся с кофейником, и после того как обе чашки были наполнены, Селдом еще немного помолчал, словно был не вполне уверен, что я внимательно его слушаю, и стыдился своей разговорчивости.
— Знаете, больше всего меня удивило, — отозвался я, — что те мои выводы, о которых я сделал доклад в Буэнос-Айресе, совпали с вашими, опубликованными позднее — по поводу философских систем.
— На самом деле все гораздо проще, — сказал Селдом. — Это ведь более или менее очевидное расширение теоремы о неполноте Гёделя: любая философская система, отталкивающаяся от тех или иных основополагающих постулатов, будет неизбежно ограничена в радиусе своего действия. Уж поверьте, мне было куда проще пробуравить все философские системы, чем эту уникальную матрицу мышления, за которую изначально ухватились математики. Просто потому, что любая философская система слишком явно обнажает свои задачи; на деле все сводится к проблеме равновесия: скажи мне, сколько ты хочешь знать, и я скажу тебе, с какой долей точности ты сможешь о чем-либо судить. Но в результате, когда все было завершено и я оглянулся назад, на минувшие тридцать лет, мне показалось, что та первая мысль, подсказанная мне фразой Маркса, не была столь уж ошибочной. Она оказалась, как выразились бы немцы, одновременно и отброшена и учтена в рамках этой теоремы. Да, кошка не просто так изучает повадки мышки, она изучает их, чтобы мышку съесть. Но не только! Кошка изучает не любых животных в качестве будущей добычи — ей нравятся прежде всего мыши. Таким же образом математическая мысль исторически направлялась неким критерием, и этот критерий на самом-то деле — эстетика. Это показалось мне интересной и неожиданной подстановкой в связи с «целесообразностью» и a priori Канта. Более жесткое условие и, пожалуй, еще более недостижимое, но которое в равной степени — как доказала моя теорема — имеет достаточную основательность, чтобы можно было еще что-то сказать и с этим повозиться. Видите ли, — добавил он извиняющимся тоном, — не так-то просто освободиться от подобной эстетики: нам, математикам, всегда нравилось чувствовать, будто мы можем сказать что-то значимое. Но как бы то ни было, с той поры я взялся изучать то, что для себя называю эстетикой умозаключений в других сферах. Я начал, как обычно, с того, что мне представлялось наиболее простой моделью — или наиболее близкой: с логики криминальных расследований. Аналогия с теоремой Гёделя, на мой взгляд, буквально бросается в глаза. В любом преступлении, безо всякого сомнения, имеется основа — истина, единственное истинное объяснение среди всех возможных; с другой стороны, существуют материальные знаки, неопровержимые факты — неопровержимые либо, по крайней мере, как сказал бы Декарт, выходящие за пределы разумных сомнений, — это их можно считать аксиомами. И тут мы ступаем на знакомую нам территорию. Что такое криминальное расследование, если не наша старая и вечная игра в измышление версий, возможных объяснений, которые подгоняются под факты, с последующими попытками их доказать? Я начал систематически читать истории самых разных реальных преступлений, изучил обвинительные речи в суде, проанализировал различные способы оценки очевидных фактов и обоснования обвинительных либо оправдательных приговоров. Я снова, как в юности, перечитал сотни и сотни детективных романов. Постепенно я стал обнаруживать множество крошечных и весьма любопытных отличительных признаков — особую эстетику расследования. А также ошибки, я имею в виду теоретические ошибки, криминалистики, которые мне представляются еще более интересными.
— Ошибки? Какого рода ошибки?
— Первая, и самая очевидная, это переоценка очевидности материальных фактов. Мы думаем лишь о том, что происходит сейчас, в ходе данного расследования. Вспомните-ка, Питерсен послал одного из полицейских на поиски записки, которую я получил. Вот вам пример типичного зазора — типичного и неизбежного — между тем, что истинно, и тем, что доказуемо. Потому что я видел записку. Но это та часть истины, к которой они не имеют доступа. От моего свидетельства мало пользы для их протоколов, оно не имеет той же силы, что клочок бумаги. Ладно, этот их полицейский, Уилки, он с предельным старанием выполнил поручение. Расспросил Брента и несколько раз уточнил все детали. Брент прекрасно запомнил сложенный пополам лист бумаги, валявшийся на дне корзины, но, само собой разумеется, ему и в голову не пришло развернуть его и прочесть, что там написано. Он также запомнил, что я спрашивал его, нельзя ли как-нибудь получить обратно этот лист, и он повторил полицейскому то же, что ответил мне: нельзя, поскольку он высыпал содержимое корзины в почти уже полный мешок, а мешки потом вынес во двор. Когда Уилки явился в Мертон-колледж, прошло не менее получаса с тех пор, как грузовик увез мусор. Питерсен не успокоился и послал патрульную машину, чтобы перехватить грузовик на дороге. Но, по всей видимости, в мусорном грузовике действует постоянная система утрамбовывания, так что в итоге последняя надежда спасти записку в буквальном смысле превратилась в кашу. Вчера меня вызвали и попросили описать почерк художнику, и я заметил, что Питерсен страшно удручен. Он лучший из всех инспекторов, которые работали в нашем городе за последние много лет, и я имел доступ к архивам целого ряда его расследований. Это дотошный, неутомимый и беспощадный человек. Но все же он истинный инспектор, я хочу сказать, что он скроен в соответствии с протоколами и уставами: его мыслительные операции можно предугадать. К несчастью, они подчиняются принципу «бритвы Оккама»[14]: если нет очевидных материальных доказательств, предпочтение всегда будет отдано более простым гипотезам в ущерб более сложным. Это вторая ошибка. И не потому, что действительность по природе своей сложна, а прежде всего потому, что если убийца и вправду умен и озаботился подготовкой своего преступления, он оставит на поверхности как раз самое простое объяснение, дымовую завесу, как фокусник перед уходом со сцены. Но в скупой и мелочной логике, основанной на экономии гипотез, перевешивает рассуждение иного плана: зачем принимать во внимание что-то, что кажется странным и необычным, вроде убийцы с интеллектуальными побуждениями, ежели под рукой имеются самые что ни на есть доступные толкования? Я почти физически уловил, как Питерсен отступал назад — иначе говоря, как он пятился, по мере того как вновь обдумывал и анализировал свои предыдущие версии. Полагаю, он опять включил бы в число подозреваемых и меня тоже, если бы точно не установил, что с часу до трех я проводил занятия, давал консультацию своим аспирантам — да, с часу до трех. Нет сомнения, он тщательно проверил и ваши показания.
— Да, я сидел в Бодлеанской библиотеке. Я знаю, что вчера там обо мне наводили справки. К счастью, библиотекарша хорошо меня запомнила — из-за моего акцента.
— То есть в момент совершения преступления вы рылись в книгах? — Селдом насмешливо поднял брови. — Воистину хоть иногда тяга к знаниям нас спасает.
— А вам кажется, что теперь Питерсен кинется на Бет? Вчера после допроса она была в жутком состоянии. Она уверена, что инспектор подозревает именно ее.
Селдом несколько секунд задумчиво помолчал.
— Нет, вряд ли Питерсен настолько уж туп. Но не забывайте об опасности «бритвы Оккама». Представьте хотя бы на миг: убийца, где бы он теперь ни находился, вдруг решит, что убивать ему на самом-то деле не понравилось или что забаву испортил вид крови и вмешательство полиции. Представьте, что по той или иной причине он сочтет за благо удалиться со сцены. Вот тогда-то Питерсен наверняка прицепится к Бет. Как мне известно, сегодня утром он снова ее допрашивал, но, возможно, это всего лишь отвлекающий маневр или способ спровоцировать настоящего убийцу — иначе говоря, дать тому понять, будто инспектор ничего о нем знать не знает и ведать не ведает, а речь идет о самом обычном деле, преступлении на семейной почве, как пишут в газете.
— А вы что, и вправду верите, будто убийца может прекратить свою игру? — спросил я.
Селдом, видимо, очень серьезно отнесся к моему вопросу, гораздо серьезнее, чем я ожидал.
— Нет, я в это не верю, — ответил он после некоторого размышления. — Только мне кажется, что отныне он будет стараться быть еще более… незаметным, если воспользоваться словом, к которому мы уже прибегали прежде. У вас есть какие-нибудь дела? — спросил он меня и глянул на стенные часы. — Как раз сейчас начинают пускать посетителей в больницу Радклиффа, и я собираюсь туда заглянуть. Не желаете пойти со мной? Я хотел бы познакомить вас с одним человеком.
Глава 8
Мы вышли через галерею с каменными арками, тянувшуюся вдоль задней стены колледжа. Селдом показал мне историческое место — королевский теннисный корт XVI века, где играл Эдуард VII. Сам я скорее принял бы корт за площадку, где обычно ставят стол для пинг-понга. Мы перешли дорогу и нырнули в проем между двумя домами, вернее даже в щель — как будто удар волшебной шпаги рассек общую стену пополам.
— Так мы немного сократим себе путь, — пояснил Селдом.
Он шагал быстро, чуть впереди меня — проход был настолько узким, что мы не могли идти рядом.
— Надеюсь, вы спокойно относитесь к больницам, — небрежно бросил он. — Радклифф порой производит тягостное впечатление. Там семь этажей. Вероятно, вы слышали имя итальянского писателя Дино Буццати? Так вот, у него есть рассказ, который именно так и называется: «Семь этажей». Там описывается то, что случилось с Буццати здесь, в Оксфорде, когда он приехал к нам, чтобы прочесть лекцию. Об этом, кстати, он рассказывает и в своем путевом дневнике. В тот день стояла страшная жара, и писатель на краткий миг потрял сознание — вскоре после окончания публичного выступления, едва он покинул аудиторию. Организаторы, проявив, возможно, излишнюю осторожность, настояли на том, чтобы знаменитого гостя осмотрели в больнице Радклиффа. Буццати был доставлен на седьмой этаж — тот, что предназначен для самых легких случаев, а также для общих обследований. Там ему сделали первые анализы, потом осмотрели. И сказали: все в порядке, но, чтобы не осталось ни малейших сомнений и для полного спокойствия, надо пройти более глубокое обследование. И писателя отправили на шестой этаж. Представители университета тем временем остались на седьмом и ждали, пока пациента отпустят. Буццати посадили в кресло-каталку, что показалось ему явной перестраховкой, но он отнес эту меру на счет британской основательности и добросовестности. На шестом этаже он увидал такую картину: в коридорах перед дверями кабинетов на скамейках сидели люди в бинтах, некоторые с обожженными лицами; там же стояли каталки, на которых лежали несчастные — слепые, калеки без рук и без ног. И его самого тоже положили на каталку и повезли делать рентген. Когда он захотел встать, врач-рентгенолог объявил, что обнаружилась небольшая аномалия, скорее всего ничего серьезного, но лучше, конечно, пока соблюдать постельный режим — до получения результатов всех остальных обследований. Иначе говоря, вставать ему ну просто категорически не рекомендуется — только горизонтальное положение. А еще писателю сказали, что должны понаблюдать за ним в течение нескольких часов и для этого придется спуститься на пятый этаж — там он полежит в отдельной палате. На пятом этаже в коридорах уже никого не было, но некоторые двери остались приоткрытыми. И Буццати успел заглянуть в одну из них. И увидел банки с раствором, недвижные тела, руки, к которым тянутся какие-то трубки. Его на пару часов поместили одного в небольшой бокс, прямо на каталке. Естественно, он не на шутку встревожился. Наконец явилась медсестра, она несла на подносике ножницы. Ее прислал врач с четвертого этажа, доктор X, который должен был поставить окончательный диагноз. Врач велел выстричь пациенту волосы на макушке — маленькую тонзуру — для очередного обследования. Наблюдая, как падают на подносик пряди волос, Буццати спросил, поднимется ли доктор сюда, на пятый этаж. Медсестра улыбнулась, словно услышала такое, что может прийти в голову только иностранцу, и объяснила: каждый врач предпочитает работать на своем этаже. Поэтому она сейчас же спустит каталку с пациентом по пандусу и на какое-то время оставит у окошка. Здание больницы имеет форму буквы П, поэтому Буццати, глянув в окно четвертого этажа, увидел, что на первом все занавески наглухо задернуты. Он описывает это в рассказе. Да, только на нескольких окнах занавески оказались раздвинуты, все остальные наглухо задернуты. И он спросил у медсестры, кто же находится там, на первом этаже. Она ответила: там, внизу, работа есть только для священника. По словам Буццати, в те ужасные часы, пока он ждал врача, его преследовала мысль, похожая скорее на математическую задачу. Он понимал, что четвертый этаж расположен ровно посредине — считай хоть сверху, хоть снизу. И суеверный ужас нашептывал ему: если он спустится хотя бы еще на один этаж — все пропало. Он то и дело слышал какие-то звуки, с перерывами доносившиеся с третьего этажа, словно они карабкались по шахте лифта. Ему чудилось, что это отчаянные крики человека, который обезумел от боли, которого душат рыдания. И Буццати решил ни за что на свете не соглашаться, если ему — под тем или иным предлогом — предложат спуститься на третий этаж. Но тут появился врач. И не доктор X, а докторУ, тот, кто руководил всеми процедурами. Он немного говорил по-итальянски и, как выяснилось, читал книги Буццати. Он бросил взгляд на результаты анализов, рентгеновские снимки и выказал удивление: зачем это его молодой коллега потребовал выстричь пациенту тонзуру; наверное, сказал он, собирался на всякий случай сделать пункцию, хотя абсолютно никакой нужды в том нет. У вас все отлично. Все в полном порядке. Потом врач извинился и спросил, не слишком ли ему мешали крики, доносившиеся с третьего этажа. Там лежит мужчина, попавший в страшную автомобильную катастрофу. Из всех, кто находился в машине, выжил он один. Вообще, третий этаж иногда бывает довольно шумным, и многие медсестры затыкают уши ватой. Но можно надеяться, что скоро несчастного переправят на второй этаж и здесь снова воцарятся тишина и покой.
Тут Селдом кивнул в сторону громады из темного кирпича, всплывшей перед нами. И добавил, стараясь завершить свой рассказ в том же небрежно-спокойном тоне, в каком он его и начал:
— Запись в дневнике Буццати сделана 27 июня 1967 года, через два дня после аварии, в которой погибла моя жена, погибли Джон и Сара. А человеком, который умирал на третьем этаже, был я.
Глава 9
Не обменявшись больше ни словом, мы поднялись по каменным ступеням к больничным дверям. Потом вошли и пересекли большой вестибюль. Селдом, шагая по коридорам, здоровался почти со всеми врачами и сестрами, которые встречались нам на пути.
— Я провел здесь почти два года, целых два года, — проговорил он. — А потом еще год ходил сюда раз в неделю. До сих пор иногда просыпаюсь среди ночи, и мне кажется, что я лежу в одной из этих палат. — Затем он показал мне закуток, где начинались стертые ступени винтовой лестницы, и пояснил: — Нам надо подняться на второй этаж, так мы попадем туда быстрее.
На втором этаже я увидел длинный и ярко освещенный коридор, где царила глубокая тишина, как в опустевшем храме. Наши шаги будили недоброе эхо. Создавалось впечатление, что полы только что натерли, и они сверкали так, будто по ним очень редко кто ходит.
— Медсестры называют это место «аквариумом» или «вегетарианским» отделением, — сказал Селдом, открывая дверь в одну из палат.
Там было два ряда кроватей, стоявших очень близко одна к другой, как в полевом госпитале. На каждой кровати лежал человек, но видны были только головы, и к ним тянулись трубки аппаратов искусственного дыхания, которые, работая, производили ровный гул — вернее, оттуда доносилось какое-то утробное бульканье, и оно на самом деле наводило на мысль о подводном мире. Пока мы шли по проходу между рядами кроватей, я заметил, что сбоку у каждого тела свисает мешочек, куда собираются экскременты. Существование этих тел, подумалось мне, сведено до самых элементарных выходных отверстий. Селдом перехватил мой взгляд.
— Однажды ночью я проснулся, — сказал он совсем тихо, — и услышал разговор двух медсестер, которые дежурили в нашей палате и болтали про «грязных». Это те, кто наполняет мешочек дважды в сутки, то есть задает персоналу дополнительную работу — ведь у таких пациентов мешочки приходится менять еще и после обеда. Так вот, «грязные», независимо от истинного их состояния, не задерживаются в этой палате. Короче, тем или иным способом, но дело решается… Надеюсь, вы меня понимаете: больному вдруг становится хуже, его переводят в другое место… Добро пожаловать в страну Флоренс Найтингейл[15]! Медсестрам нечего бояться, они могут действовать совершенно безнаказанно, ведь родственники таких пациентов редко сюда заглядывают, вернее, сперва они пару раз наведываются, а потом исчезают навсегда. Эта палата — своего рода склад, многие лежат здесь уже по многу лет — вот так, подключенные к аппаратам. Поэтому я и стараюсь захаживать к Фрэнку каждый день, ведь он, к несчастью, какое-то время назад перешел в разряд «грязных», и мне не хотелось бы, чтобы с ним случилось что-нибудь неожиданное.
Мы остановились у одной из кроватей. Там лежал человек — или то, что осталось от человека. Прежде всего я увидел череп с жидкими седыми волосами, падающими на уши. Меня поразила жутко надутая вена над бровью. Тело было скрыто простыней, но кровать казалась слишком большой для него; я даже подумал, что, наверное, у этого больного нет обеих ног. Тонкая белая ткань еле заметно поднималась и опускалась у Фрэнка на груди, ноздри чуть подрагивали, и стеклянная маска слегка затуманилась. Одна рука высовывалась наружу, и к ней тянулась какая-то медная цепочка, которую я сперва принял за прибор для измерения пульса. На самом деле это хитрое приспособление помогало руке твердо лежать на стопке бумаги. Кто-то весьма изобретательный сумел привязать короткий карандашик так, что он держался между большим и указательным пальцами. При этом рука выглядела совершенно безжизненной, неподвижной, а из-за длинных ногтей пальцы казались длиннее обычных.
— Возможно, вы слышали об этом человеке, — произнес Селдом. — Это Фрэнк Калмэн, последователь Витгенштейна в том, что касается исследования всякого рода правил и языковых игр.
Я вежливо ответил, что, само собой разумеется, где-то это имя слышал, но в какой связи — помню очень смутно.
— Фрэнк не был профессиональным логиком, — сказал Селдом, — на самом деле он никогда не принадлежал к числу математиков, которые печатают свои работы или участвуют в конференциях… Сразу после защиты диссертации он согласился на место в большой фирме, занимавшейся подбором персонала. Его работа заключалась в подготовке и проверке тестов для тех, кто претендовал на должности в самых разных сферах. Если говорить точнее, он занимался тестами, призванными определить интеллектуальный уровень кандидатов. Еще через несколько лет Фрэнку поручили оценивать еще и уровни выпускников колледжей средней ступени. Иными словами, всю свою жизнь он посвятил составлению логических серий элементарного типа, наподобие той, что я вам недавно показывал: имеется цепочка из трех символов, и надо добавить четвертый. Возможен и вариант с цифрами: даны, допустим, 2, 4, 8 — и надо решить, какой будет следующая цифра. Фрэнк был человеком методичным и одновременно одержимым. Ему нравилось проверять горы экзаменационных тестов — скрупулезно, один за другим. И он начал замечать кое-что очень и очень любопытное. Например, некто отлично сдает экзамены, и это дает основание написать в заключении — Фрэнк именно так и поступал, — что интеллектуальный уровень кандидата вполне отвечает самым высоким требованиям. Другие работы — их было подавляющее большинство, и Фрэнк называл их «обычным потоком» — содержали минимальное количество ошибок, но вполне ожидаемых и предсказуемых. Существовала еще и третья группа, неизменно самая малочисленная, и она-то больше всего интересовала Фрэнка. Результаты — почти блестящие, все ответы — верные, за исключением одного-единственного; и вот в чем фокус: в отличие от обычных ответов, в этом единственном случае ошибка на первый взгляд казалась абсолютно нелепой, иначе говоря, продолжение серии выбиралось вроде бы совершенно вслепую, случайно и не соответствовало никаким прогнозам. Фрэнку из чистого любопытства пришла в голову мысль попросить кандидатов из этой малочисленной прослойки объяснить свой выбор. Тут-то его и поджидал первый сюрприз. Ответы, которые он считал неправильными, на самом деле оказались вполне приемлемым и очень даже обоснованным продолжением серии, вот только объяснение получалось гораздо более сложным. Самое же поразительное заключалось в следующем: интеллект этой группы испытуемых отвергал элементарное решение, которое подразумевал Фрэнк, и если сравнить это с прыжками, то эта группа прыгала с трамплина, устремляясь гораздо дальше других. Образ трамплина тоже принадлежит Фрэнку; три символа или три цифры, изображенные на листе бумаги, для него соответствовали трем вбитым в доску гвоздям; такая аналогия подсказывала и первое объяснение: для интеллекта, мощно рвущегося вперед, естественнее найти далекое решение, а не то, что лежит рядом, прямо под ногами. Но, разумеется, это ставило под сомнение сами принципы разработок, которым он посвятил почти всю свою жизнь. Фрэнк почувствовал жуткую растерянность. Решение его «серийных» задач имело разные варианты, а никак не единственный; ответы, которые он до сих пор считал ошибочными, могли рассматриваться не только как альтернативные, но в некотором смысле даже как «естественные», и он не имел понятия, каким образом выявить, когда подобный ответ является результатом чистой случайности, а когда продолжение серии — плод работы исключительно развитого интеллекта, исключительного и мощного. Именно в тот момент Фрэнк навестил меня, и я вынужден был его огорчить.
— Парадокс Витгенштейна, «семейные подобия», — сказал я.
— Именно так. Ведь Фрэнк на практике, на реальном опыте, вновь открыл то, что Витгенштейн уже доказал в теории — доказал несколько десятилетий тому назад: невозможность установить некое единственное правило и «естественные» порядки. Серия 2, 4, 8 может быть продолжена цифрой 16, но и цифрой 10, или 2007; всегда найдется некое объяснение, некое правило, которое позволяет добавить в качестве четвертой составляющей любую цифру. Любое число, любое продолжение. Думаю, инспектор Питерсен не обрадуется, узнав об этом. А Фрэнка это едва не свело с ума. Ему к тому времени было уже за шестьдесят, но он проконсультировался у меня и отважно — словно опять вернулся в студенческие годы — ринулся в забытые пещеры, с которыми можно сравнить работы Витгенштейна. Но вы-то понимаете, что это такое — погружение в беспросветность Витгенштейна. В какой-то миг Фрэнк почувствовал себя на краю пропасти. Он понял, что нельзя доверять даже таблице умножения — даже правилам умножения на два. Через некоторое время Фрэнк снова явился ко мне, но уже с идеей, которая была очень близка той, что обдумывал я сам. Фрэнк, словно потерпевший кораблекрушение, ухватился за последнюю из плававших вокруг досок: я имею в виду статистические данные по его экспериментам. Он пришел к мысли, что результаты, выведенные Витгенштейном, — это все же теоретические результаты, они принадлежат платоническому миру, а вот конкретные люди могут мыслить несколько иначе. Ведь, в конце-то концов, те, кто дает атипичные ответы, составляют лишь ничтожную долю процента. И у Фрэнка появилось предположение, что, если подавляющее большинство ответов оказались равно вероятными и равно доказуемыми, видимо, либо есть что-то, изначально присущее человеческой психике, либо это результат игр типа «одобрение-неодобрение», в которых ученикам приходится участвовать в годы изучения символов, что приводит подавляющее большинство в одно и то же место—к ответу, который в человеческом понимании является вроде бы самым простым, самым чистым и самым приемлемым. В результате Фрэнк пришел к мысли — двигаясь по сути в том же направлении, в каком и я, — что речь идет о принципе, a priori эстетическом, и этот эстетический принцип служит фильтром, влияющим на конечный выбор всего нескольких — весьма немногих — вариантов, И тогда Фрэнк вознамерился дать определение тому, что он называл «нормальным умозаключением». Но путь для этого выбрал воистину необычный. Он начал посещать психиатрические лечебницы и подвергать своим тестам пациентов, перенесших лоботомию. Он фиксировал отдельные слова и символы, написанные людьми в сомнамбулическом состоянии, участвовал в сеансах гипноза. Особенно его привлекали те символы, которые пытаются передать больные, находящиеся практически в растительном состоянии. На самом деле он искал нечто, что по определению почти невозможно: исследовать то, что остается от разума, когда разум уже перестал бодрствовать. Как ему думалось, можно уловить некий, так сказать, тип движений либо остаточное возбуждение, которые соответствовали бы определенной бороздке мозга, либо соответствовали бы рутинному пути, проложенному в процессе обучения. Но теперь-то я уверен, что у Фрэнка уже тогда складывался совершенно чудовищный план. К тому времени врачи обнаружили у него рак — довольно агрессивную его разновидность, при которой болезнь сперва поражает ноги. Здесь его называют «раком дровосека», потому что врачам не остается ничего другого, как отсечь пациенту сначала ноги, потом руки… Я пришел навестить его после первой операции. Настроение у него было вполне приличным, в рамках, понятное дело, такой ситуации. Он показал мне книгу, которую ему подарил лечащий врач. Там, кроме прочего, были снимки черепных коробок, частично пораженных в результате всякого рода несчастных случаев, или попыток самоубийства, или, допустим, удара битой. Разумеется, имелись там и подробнейшие медицинские комментарии. Потом он с таинственным видом показал мне страницу с изображением левого полушария мозга с осколком теменной кости, поврежденной пулей, и предложил прочесть текст под снимком. Самоубийца был почти в полной коме, но его правая рука, говорилось в книге, еще в течение целого месяца продолжала рисовать странные символы. Потом Фрэнк объяснил мне, что, посещая больницы, он обнаружил тесную связь между типом символов, которые удавалось зафиксировать, и характером прежней деятельности пациента. Фрэнк был до крайности робок и застенчив. Он сказал мне — и это было единственное признание личного характера, — что, к сожалению, ему так и не удалось жениться. С печальной улыбкой он добавил, что немного успел сделать за свою жизнь, хотя вот уже почти сорок лет занимается исключительно логическими символами, изучает их. И в итоге пришел к абсолютному убеждению, что трудно найти более подходящий для задуманного им эксперимента объект, чем он сам. В символах, которые он станет изображать, каким-то образом можно будет прочесть то, что он ищет. В любом случае он не намерен дожидаться, пока врачи явятся за его второй ногой. Ему предстояло решить последнюю задачу — каким-то образом получить гарантию того, что пуля не нанесет смертельной раны и осколки кости не повредят участки мозга, управляющие движением. А я, надо добавить, очень полюбил Фрэнка за эти годы. И, естественно, сказал, что в таком деле я ему не помощник. Тогда он спросил: а если он справится с задуманным сам, смогу ли я приходить сюда и читать символы?
И тут мы с Селдомом одновременно заметили, как рука судорожно сжала карандаш, словно по ней прошел электрический ток. Я с испугом и не отрываясь следил за медленными и неуклюжими скачками карандаша, царапающего бумагу. Но Селдом, казалось, не придал происходящему никакого значения.
— В это время он обычно начинает писать, — сказал он, не понижая голоса, — и пишет почти всю ночь. Фрэнк был по-настоящему умным человеком и сумел-таки в конце концов найти решение. Обычный пистолет, например мелкого калибра, допускает слишком большую вероятность ошибки. Фрэнк искал такое оружие, которое проникло бы в мозг чисто — вроде маленького гарпуна. В палате, где он лежал, тогда делали мелкий ремонт, и, насколько я понимаю, идею ему подал один из рабочих, с которым он беседовал о разных инструментах. В результате Фрэнк воспользовался строительным пистолетом.
Я наклонился, пытаясь разглядеть неровные линии, которые появлялись на бумаге.
— Почерк с каждым днем становится все непонятнее, — заметил Селдом, — но до недавнего времени буквы можно было прекрасно разобрать. На самом деле речь идет всего о четырех буквах. Он пишет их снова и снова. Четыре буквы, составляющие имя. За все эти годы Фрэнк ни разу не изобразил ни одного символа, ни одной цифры. Единственное, что пишет Фрэнк, пишет без конца — это имя женщины.
Глава 10
— Давайте выйдем на минутку на галерею; я хочу покурить, — сказал Селдом.
Он вырвал из блокнота листок, на котором только что писал Фрэнк, и, едва взглянув на него, швырнул в урну. Мы молча вышли из палаты и направились по коридору в сторону открытой стеклянной двери. К нам медленно приближался санитар. Он толкал каталку. Когда он поравнялся с нами, я заметил, что лежащий там человек с головой накрыт простыней. Наружу высовывалась лишь одна рука; и с запястья свисала карточка с именем. А еще я успел разобрать какие-то цифры в самом низу — наверное, час смерти. Санитар очень умело, с ловкостью повара-виртуоза из пиццерии, развернул каталку и направил в узкую стеклянную дверь.
— Там морг? — спросил я.
— Нет, — ответил Селдом. — На каждом этаже имеется такое же помещение. Когда кто-то из пациентов умирает, покойника стараются как можно быстрее увезти из палаты. Кроме всего прочего, и ради того, чтобы освободить койку. Главный врач этого этажа или отделения является сюда и выписывает свидетельство о смерти, оформляет другие бумаги… И только потом тело направляют в больничный морг, который расположен в подвальном помещении. — Селдом мотнул подбородком в сторону палаты Фрэнка. — Я хочу еще немного побыть с ним, составить ему, если можно так выразиться, компанию. Это хорошее место для размышлений, вернее, это место годится для размышлений не хуже любого другого. Но я почти уверен, что вам не терпится заглянуть в рентгеновский кабинет, — вдруг добавил он с улыбкой и, когда увидел изумление на моем лице, улыбнулся еще шире. — Ведь на самом деле Оксфорд — всего лишь маленькая деревня. Мои поздравления! Лорна — отличная девушка. Я познакомился с ней в пору выздоровления и перечитал большую часть ее детективов. Вы уже видели библиотеку Лорны? — И он высоко поднял брови, выражая таким образом свое восхищение. — Я никогда не встречал человека, столь пылко увлеченного разного рода криминальными историями. Итак, вам на последний этаж, поднимитесь на этом лифте, а там направо.
Лифт полз вверх с глухим резиновым шелестом. Потом я попал в настоящий лабиринт из коридоров и двигался вперед, ориентируясь по стрелкам, которые указывали путь к рентгеновскому кабинету. Наконец я наткнулся на комнату ожидания, где сидел только один мужчина, рассеянно глядевший в пространство; на коленях у него лежала книга, которая, казалось, мало его интересовала. За большим стеклянным окном я сразу увидел Лорну в больничной форме; она наклонилась над каталкой, словно объясняя ребенку суть будущей процедуры. Я сделал шаг к стеклу, но не решился дать о себе знать. Лорна устроила рядом с подушкой плюшевого мишку. На каталке лежала очень бледная девчушка лет семи с испуганными, но внимательными глазами; по подушке рассыпались длинные кудри. Лорна еще что-то сказала, и девочка крепко обняла медвежонка. Я дважды легонько ударил по стеклу; Лорна подняла глаза, посмотрела в мою сторону, изумленно засмеялась и что-то воскликнула, но слов я через стекло не разобрал. Она жестом показала мне на расположенную чуть поодаль дверь, потом снова заговорила с девочкой, изобразив взмах невидимой ракеткой: мол, я ее партнер по теннису. Потом Лорна приоткрыла дверь, быстро чмокнула меня и попросила немного подождать.
Я вернулся в комнату ожидания. Мужчина занялся наконец своей книгой. Он давно не брился, и глаза у него покраснели, словно ему вот уже много ночей не довелось сомкнуть глаз. Я с некоторым изумлением прочел название книги — «От пифагорейцев до Иисуса». Мужчина внезапно опустил книгу на колени, и наши взгляды пересеклись.
— Извините, — сказал я, — меня заинтриговало название. Вы математик?
— Нет, — ответил он, — но раз вас привлекло название, значит, вы-то уж точно математик.
Я улыбнулся и кивнул, а мужчина посмотрел на меня так пристально, что я даже смутился.
— Я читаю ее от конца к началу, — вновь заговорил он. — И мне хочется знать, как все это заваривалось. — Он снова вперил в меня свой почти что безумный взгляд. — И тут есть чему подивиться. Например, догадайтесь, сколько сект, сколько разных религиозных объединений существовало во времена Христа?
Я решил, что вежливость требует, чтобы я назвал очень небольшое число. Но мужчина, не дав мне ответить, продолжил:
— Десятки и десятки: назаряне, акары, симониане и так далее. Петр с его апостолами составляли всего лишь крошечную группку. Одну из сотен. И все могло бы повернуться совсем иначе. Они не были самыми многочисленными, не были самыми влиятельными, не были самыми прогрессивными. Но им хватило смекалки, чтобы выделиться, возвыситься над прочими. Всего одна идея, пробный камень, чтобы преследовать и уничтожать противников — и в итоге обойти всех, всех… Ведь те говорили только о воскрешении души, а они пообещали еще и возрождение плоти. Возвращение к жизни со своим собственным телом. Мысль казалась абсурдной и была примитивной для той поры. Христос, восстающий из гроба в третий день… Он просит, чтобы его потрогали, и ест печеную рыбу[16]. Но что происходило с Христом в те сорок дней, пока длилось возвращение?
В его хриплом голосе звучала неуемная пылкость новообращенного. Правда, такое свойственно и самоучкам. Он чуть наклонился в мою сторону, и я почувствовал резкий и кислый запах, шедший от его мятой рубашки. Я невольно сделал шаг назад, но было трудно спастись от пристального взгляда. Я опять беспомощно развел руками, словно признаваясь в полном своем невежестве.
— Вот-вот… Вы не знаете, и я не знаю, и никто не знает. Тайна. Он только и сделал, что дал себя потрогать и указал на Петра как на своего преемника на земле. То есть для Петра все сложилось просто на редкость удачно. А? Представьте себе, что до той поры тела умерших заворачивали, пеленали — и все. Никому в голову не приходило заботиться о сохранении тела. Ведь тело — это, в конце концов, то, что разные религии считали самой слабой, самой эфемерной частью человека, частью, подвластной греху. Иначе говоря, от тех времен нас отделяют деревянные ящики, то есть гробы… Разве я не прав? Целый мир, состоящий из гробов, находится под нашим миром. В окрестностях каждого города — еще один город, подземный, длинные ряды гробов, закрытых гробов… Потрясающе, да? Но ведь все мы отлично знаем, что происходит внутри этих гробов. В первые двадцать четыре часа, следом за rigor mortis[17], начинается обезвоживание. Кровь перестает разносить кислород, роговица теряет прозрачность, радужная оболочка и зрачок деформируются, кожа сморщивается. На вторые сутки усиливается процесс разложения содержимого толстой кишки, на трупе появляются первые зеленоватые пятна. Внутренние органы больше не выполняют свои функции, ткани распадаются. Третьи сутки: разложение продолжается, живот вздувается от газов, и мраморная зелень распространяется по всему телу. От тела исходит резкий запах — запах бифштекса, надолго вынутого из холодильника… Начинается пир трупной фауны и насекомых-некрофагов. Каждый из этих процессов, каждый этап перехода одной энергии в другую, необратим, уже невозможно восстановить ни одной жизненной функции. Иначе говоря, по прошествии трех дней Христос представлял собой нечто чудовищное, зловонное и слепое, и подняться на ноги он никак бы не смог. Вот она правда. Но кому нужна правда? Скажите, кому? Вы только что видели мою дочь. — Тон его внезапно сделался беспомощным и очень печальным. — Ей нужно сделать пересадку легкого. Мы уже целый год ждем донорское легкое, она занесена в национальный список самых срочных операций. И жить ей осталось не больше месяца, не больше тридцати дней… У нас дважды появлялся шанс. Дважды я просил, умолял… Но оба раза пришлось иметь дело с христианскими семьями, и они предпочли по-христиански похоронить своих детей. — Он снова посмотрел на меня, и вид у него был затравленный. — Знаете, ведь британские законы запрещают пересаживать детям органы родителей, если родители покончили жизнь самоубийством. Вот почему, — сказал он, постукивая пальцем по книге, — иногда бывает так интересно.заглянуть в начало всего. У древних были совсем другие представления о пересадке органов, достаточно вспомнить теорию пифагорейцев о переселении душ…
Мужчина внезапно замолчал и встал. Дверь открылась, и Лорна вывезла каталку. Казалось, девочка заснула. Мужчина обменялся парой слов с Лорной и теперь уже сам повез каталку по коридору в палату. Лорна с загадочной улыбкой ждала, пока я к ней подойду. Она стояла, держа обе руки в карманах, так что халат из очень тонкой ткани красиво обтягивал грудь.
— Вот так сюрприз! Как это тебе пришло в голову сюда заглянуть?
— Захотелось увидеть тебя в медицинском халате, в роли медсестры, — ответил я.
Она очень соблазнительно развела руки, словно собиралась повернуться вокруг своей оси, демонстрируя мне себя, и я поцеловал ее — но только один раз.
— Есть какие-нибудь новости? — спросила Лорна, и ее глаза от любопытства сделались совсем круглыми.
— Ни одного нового преступления, — ответил я. — Мы только что побывали на втором этаже, Селдом водил меня в палату к Фрэнку Калмэну.
— А папа Кэтлин, как я видела, уже прицепился к тебе, — бросила Лорна. — Надеюсь, он не слишком тебя утомил. И разумеется, рассказывал про спартанцев и призывал чуму на головы христиан. Он вдовец, и Кэтлин — его единственная дочь. Он взял отпуск на своей работе и вот уже три месяца практически не выходит из больницы. И читает все, что хоть как-то связано с пересадкой органов. На мой взгляд, он уже немного того… — Она покрутила пальцем у виска.
— Я собирался поехать в Лондон, — сказал я, — на выходные. Хочешь, поедем вместе…
— Нет, в эти выходные я не могу, у меня дежурство — две ночи подряд. Знаешь что? Пойдем посидим в кафетерии, и я напишу тебе адреса подходящих bed and breakfast[18]и расскажу, где следует непременно побывать.
— Кстати, — бросил я словно между прочим, когда мы направились к лифту, — а я и не предполагал, что Артур Селдом бывал у тебя дома.
Я смотрел на нее с безмятежной улыбкой, и она тоже заулыбалась после минутной заминки.
— Он принес мне свою книгу. Хочешь, я составлю тебе еще один список — тех мужчин, которые бывали у меня дома, и он будет довольно длинным.
Когда я вернулся на Канлифф-клоуз и спустился к себе в комнату, я обнаружил под одной из тетрадей конверт, приготовленный для миссис Иглтон. Я тотчас вспомнил, что после того проклятого дня так и не собрался отдать Бет деньги за жилье. Я положил в сумку одежду на пару дней, взял конверт с деньгами и поднялся по лесенке. Бет попросила из-за двери, чтобы я подождал. Когда она открыла, я увидел, что она выглядит вполне спокойной и отдохнувшей, словно долго пролежала в ванне. Волосы у нее были влажными, она стояла перед открытой дверью босиком, в тщательно запахнутом велюровом халате. Она пригласила меня пройти в гостиную. Я с трудом узнал комнату. Все было новое; портьеры, ковер, мебель. Дом обрел более уютный, более интимный вид. Правда, эта уютность казалась позаимствованной из какого-то модного журнала, посвященного интерьерам, и тем не менее я нашел перемены приятными. И еще мне подумалось, что она поспешила избавиться даже от малейших деталей, которые могли бы напомнить про миссис Иглтон. И это, вне всякого сомнения, удалось. Я сообщил ей, что намерен провести выходные в Лондоне, она в свою очередь сказала, что тоже собирается уехать — на следующий же день после похорон. Дело в том, что их оркестр отправляется в небольшое турне в Эксетер и Бат. Вдруг из ванной комнаты до нас донесся плеск — как будто какой-то тучный человек перевернулся в воде. Мне показалось, что Бет ужасно смутилась, как будто я застал ее за чем-то предосудительным. Видимо, одновременно со мной она вспомнила, с каким пренебрежением отзывалась о Майкле всего пару дней назад.
На поезде я добрался до Лондона и два дня бродил по городу под мягким и ласковым солнцем, словно потерявшийся — на свое счастье — турист. В субботу я купил «Оксфорд тайме» и прочел маленькую заметку, посвященную похоронам миссис Иглтон. Там же коротко излагалась история ее смерти, но без каких-либо новых подробностей. В воскресенье об этом деле газета уже не вспоминала. На «Портобелло-роуд»[19] я, думая о Лорне, нашел хорошо сохранившийся, хотя и довольно пыльный, томик воспоминаний о Лукреции Борджиа и на последнем ночном поезде вернулся в Оксфорд. В понедельник утром, не слишком выспавшись, я отправился в институт. На дороге, поворачивающей на Канлифф-клоуз, я увидел какого-то зверька, явно сбитого автомобилем минувшей ночью. Мне пришлось пройти совсем рядом с ним. Подобных зверей я никогда прежде не видел и едва подавил приступ тошноты. Что-то вроде большой крысы… Длинный темный хвост лежал в лужице крови. Голова зверька была полностью раздавлена, остался только нос с очень широкими ноздрями, совсем как у поросенка. Где-то в районе живота, словно из разорванной сумки, выпал наружу еще не родившийся детеныш. Я невольно ускорил шаг, стараясь убежать от того, что тем не менее отлично успел разглядеть. Бежал я и от дикого, почти необъяснимого ужаса, который это зрелище во мне пробудило. Всю дальнейшую дорогу я пытался выкинуть из головы и забыть увиденное. Я поднялся по ступенькам Института математики, словно передо мной замаячили двери убежища. Я толкнул вертящуюся стеклянную дверь и тотчас заметил листок, прикрепленный скотчем к стеклу. В первую очередь мне в глаза бросилось изображение рыбы — в вертикальном положении. Рисунок был выполнен черными чернилами, очень схематично — это были почти что две круглые скобки. Над рисунком имелась надпись, составленная из вырезанных газетных букв: «Второй в серии. Больница Радклиффа, 2.15p.m.».
Глава 11
В секретарской находилась одна только Ким — новая ассистентка. Я нетерпеливым жестом велел ей снять наушники — она слушала музыку, — поднял ее за руку со стула и потянул за собой к входной двери. Она с удивлением посмотрела на меня, когда я вопросительно кивнул на приклеенный к стеклу листок. Да, она видела его, когда пришла, да, но не обратила никакого внимания, решив, что речь идет об очередном благотворительном мероприятии в пользу больницы Радклиффа. Или о партии в бридж. Или о коллективной рыбалке. Она даже решила чуть позже попросить уборщицу снять бумажку с двери и повесить на доску объявлений. Тут из своей каморки под лестницей вышел ночной сторож Курт, который уже собирался идти домой. Он приблизился к нам с таким видом, словно опасался неожиданных неприятностей. Да, бумажка висит на двери с воскресенья, он заметил ее, когда явился вчера вечером на работу; нет, снимать и не думал, решив, что еще раньше кто-то позволил повесить ее. Я объявил, что надо вызвать полицию, и пусть кто-то из них двоих постоит здесь и проследит, чтобы никто не прикасался к стеклянной двери и не трогал листок — он мог иметь связь с убийством миссис Иглтон. Я бегом поднялся к себе в комнату, набрал номер полиции и попросил срочно соединить меня с Питерсеном или Саксом. Меня попросили назвать свое имя и номер телефона, откуда я звоню. Потом предложили подождать. Минуты через две я услышал на другом конце провода голос инспектора Питерсена. Он с большим интересом отнесся к моему рассказу и ни разу не перебил, затем я по его просьбе еще раз повторил, что именно сказал ночной сторож. Как нетрудно было догадаться, инспектор тоже — как и я — считает, что преступление уже совершено. Он сейчас же отправит в институт патрульную машину и специалистов по отпечаткам пальцев, а сам поедет в больницу Радклиффа и проверит, не умер ли там кто в воскресенье. А еще он выразил желание после визита в больницу — в любом случае — поговорить со мной и, если возможно, с профессором Селдомом. Инспектор поинтересовался, найдет ли он нас обоих в институте. Насколько мне было известно, Селдом вот-вот должен прийти, потому что на десять часов назначена лекция, которую будет читать один из его учеников. И не исключено, высказал я догадку, что листок прикрепили на дверь как раз для того, чтобы Селдом, входя, увидел его. Да, вполне возможно, согласился Питерсен. Но его увидел бы не только Селдом, но и еще сотня математиков. Как мне показалось, у инспектора вдруг испортилось настроение. Он сухо оборвал разговор, пообещав, что мы непременно поговорим обо всем этом позже.
Когда я снова спустился в холл, Селдом стоял возле стеклянной двери и внимательно разглядывал листок. Казалось, он не может оторвать взгляд от маленькой рыбки.
— Думаю, у вас это вызвало такие же подозрения, как и у меня, правда? — спросил он. — Я боюсь звонить в больницу и спрашивать про Фрэнка. Хотя с указанным здесь часом, — произнес он с надеждой в голосе, — произошла какая-то неувязка. Я посетил вчера больницу в четыре часа дня, и Фрэнк был жив.
— А давайте позвоним из моей комнаты Лорне, — предложил я. — Она дежурит до полудня, так что еще должна быть там, и ей нетрудно будет навести справки.
Селдом кивнул. Мы зашли в мою комнату, и он набрал номер больницы. Ему пришлось одолеть целую цепочку операторов и телефонистов, потом трубку наконец взяла Лорна. Селдом очень осторожно спросил, не может ли она спуститься на второй этаж и удостовериться, что с Фрэнком все в порядке. Я понял, что Лорна начала расспрашивать Селдома, и хотя слов мне разобрать не удавалось, до меня доносился ее возбужденный голос. Селдом ограничился коротким объяснением: в институт попала записка, которая его встревожила. Да, вполне вероятно, записка связана и с убийством миссис Иглтон. Они поговорили еще немного. Под конец Селдом сообщил, что находится в моем кабинете и просит ее позвонить именно сюда, когда она вернется.
Он положил трубку, и мы принялись молча ждать. Селдом свернул сигарету и закурил, потом встал у окна. И вдруг повернулся и приблизился к доске, висящей на стене. Он все еще казался погруженным в свои мысли и тем не менее медленно нарисовал символы: сначала круг, потом рыбу — он изобразил ее с помощью двух дугообразных линий. Затем застыл в неподвижности, опустив голову, и в знак своего бессилия начал постукивать мелом по краю доски.
Телефон зазвонил почти через полчаса. Селдом выслушал Лорну, не проронив ни слова, с совершенно непроницаемым лицом. Он только кивал головой в такт ее речам.
— Да, — сказал он вдруг, — именно этот час назван в записке.
Повесив трубку, он повернулся ко мне, и напряженные морщины на его лице на мгновение разгладились.
— Это был не Фрэнк, — сказал он, — а больной с соседней койки. Инспектор Питерсен только что прибыл в больничный морг, чтобы справиться о тех, кто умер в воскресенье. Скончался очень старый человек, ему перевалило за девяносто, там посчитали, что он умер естественной смертью. Видимо, ни медсестра, ни главный врач этого отделения не заметили маленького следа от укола у него на руке — как после инъекции. Сейчас там проводится вскрытие, чтобы выяснить, что ему вкололи. Но значит, мы с вами угадали. Ведь это и есть преступление, которое поначалу никто не посчитал преступлением. Смерть, которую назвали естествен-
105
Гильермо Мартинес
ной. Только крошечная дырочка от укола на руке — и все… Незаметная… Наверняка убийца выбрал какое-то вещество, не оставляющее следов, готов спорить, что вскрытие ничего не даст. Эту смерть отличает от естественной лишь маленький след от укола. След, след, — повторил Селдом тихим голосом, словно таким образом пытался дать толчок скрытому механизму и сопоставить противоречивые факты.
Снова зазвонил телефон. Ким с первого этажа сообщила, что полицейский инспектор поднимается ко мне в комнату. Я открыл дверь. Высокая и худая фигура Питерсена как раз в этот миг показалась на лестнице. Он был один, и на лице его застыла нескрываемая тревога. Он вошел и, здороваясь, кинул вгляд на доску, где красовались два символа, нарисованные Селдомом. А потом буквально рухнул на стул.
— Там внизу собралась толпа математиков, — проговорил он с упреком, как будто часть вины за это падала на нас с Селдомом. — С минуты на минуту нагрянут журналисты… Нам придется что-то им рассказать, но я настоятельно прошу вас ни словом не упоминать про первый символ. Мы всегда стараемся как можно меньше говорить про серийные преступления, особенно когда они продолжают происходить. Итак, — качнув головой, он переключился на другую тему, — я прибыл из больницы Радклиффа. На сей раз жертвой стал очень старый человек, некий Эрнест Кларк. Он находился в коме, жил исключительно благодаря аппарату искусственного дыхания — уже несколько лет. У него, по всей видимости, совсем не было родственников. Единственная связь с миссис Иглтон, которую нам удалось выявить, это то, что Кларк тоже участвовал в войне. Как, впрочем, почти любой мужчина его возраста. У всего этого поколения есть общая часть биографии — война. Медсестра обнаружила, что он мертв, во время обхода. Было два часа пятнадцать минут, именно это время она занесла на карточку, которую привязала ему к руке, прежде чем вывезти тело из палаты. Все выглядело совершенно обыденно — никаких следов насилия, ничего особенного или подозрительного; она проверила пульс и записала: «естественная смерть», потому что ей это показалось самым рядовым случаем. До сих пор нам не удалось выяснить, каким именно образом кто-то смог проникнуть в палату, ведь согласно расписанию в это время посетители только начинают стекаться в больницу. Главный врач отделения, расположенного на втором этаже, признался, что не осмотрел тело умершего с должным вниманием; он позднее обычного пришел на работу — было воскресенье — и хотел пораньше уйти домой. Но важнее другое: врачи уже несколько месяцев ожидали смерти Кларка, странным казалось как раз то, что он до сих пор не умер. Иначе говоря, врач вполне положился на заключение сестры и перенес в официальное свидетельство время и причину смерти, означенные на карточке, и разрешил отправить тело в морг. В данный момент я жду результатов вскрытия. Да, тот листок, снятый с двери, я уже, конечно, видел. Думаю, трудно было ожидать, чтобы он написал текст собственной рукой, ведь ему известно, что мы идем по его следу. Но дело усложняется. По всем признакам буквы вырезаны из «Оксфорд тайме», возможно, из заметок, касающихся убийства миссис Иглтон. Но вот рыбу он нарисовал сам. — Питерсен повернулся к Селдому. — Какое впечатление произвело на вас это послание? Вам не показалось, что оно — дело рук того же человека?
— Трудно судить наверняка… — ответил Селдом. — Бумага вроде бы того же типа, расположение и величина рисунков — схожи. И тут и там — черные чернила… Так что я скорее сказал бы, что рука одна и та же. Но должен сообщить вам любопытную деталь. Я почти каждый день хожу в Радклифф навещать больного Фрэнка Калмэна, который лежит на втором этаже. Кларк занимал соседнюю с Фрэнком кровать. И еще: я не так уж регулярно хожу в институт, но сегодня утром мне непременно надо было здесь быть. Я бы сказал, что этот человек внимательно следит за каждым моим шагом и знает обо мне довольно много.
— На самом деле, — сказал Питерсен, доставая маленький блокнот, — нам уже известно о том, что вы часто ходите в Радклифф. Вы же понимаете, — добавил он извиняющимся тоном, — мы должны были навести о вас обоих кое-какие справки. Теперь давайте посмотрим… Вы, как правило, приходите в больницу около двух часов дня, а вот в воскресенье пришли после четырех. Чем это объясняется?
— Я был приглашен на обед в Абингдон, — начал Селдом, — потом опоздал на автобус, который уходил в половине второго. В воскресенье после обеда есть только два автобуса, и мне пришлось ждать на автостанции до трех. — Селдом с невозмутимым видом порылся в кармане и протянул Питерсену автобусный билет.
— Нет-нет, не нужно, — возразил Питерсен, изобразив легкое смущение. — Я ведь только спросил…
— Я, кстати, и сам уже об этом размышлял, — продолжил Селдом. — По сути, кроме меня, в этой палате в часы посещений почти никого никогда не бывает. Если бы я пришел в обычное свое время, я бы сидел совсем рядом с трупом Кларка. Вероятно, именно так это и было задумано: чтобы смерть Кларка обнаружили во время обхода в моем присутствии. Но и на сей раз все получилось не так, как он запланировал. Он, если хотите, тут несколько перемудрил, ведь медсестра не обратила внимания на след от укола на руке пациента.и посчитала, что тот умер естественной смертью. Кроме того, я появился гораздо позднее обычного и даже не заметил, что на соседней койке появился новый больной. Для меня это было совершенно такое лее посещение, как всегда.
— Но, возможно, так и планировалось, чтобы преступление не было сразу обнаружено и смерть пациента посчитали естественной, — вмешался я. — Возможно, он хотел, чтобы тело увезли на ваших глазах, но так, будто речь идет о рядовом случае. Иначе говоря, чтобы преступление и на сей раз было для вас незаметным. Полагаю, вы должны рассказать инспектору, — обратился я к Селдому, — что обо всем этом думаете, то, что уже говорили мне.
— Но ведь никакой уверенности у меня нет, — заметил Селдом протестующим тоном, — двух случаев мало, чтобы делать выводы подобного рода…
— И тем не менее, — сказал инспектор Питер-сен, — мне бы хотелось вас послушать.
Селдом явно колебался, но потом все-таки заговорил:
— В обоих случаях, — начал он, взвешивая каждое слово, словно желая строго придерживаться фактов, — преступления были максимально «легкими», если можно так выразиться. Я бы даже допустил, что смерть сама по себе не играла ни в первом, ни во втором случае главной роли. Преступления эти нетрудно счесть почти символическими. Вряд ли убийце важно было именно убить, нет, он хотел подать знак, указать на что-то. И это что-то наверняка связано с серией фигур, которые появляются в его посланиях, с серией, которая начинается кругом и рыбой. Преступления — только способ привлечь внимание к серии, и он выбирает свои жертвы из близкого мне круга людей с одной целью — чтобы я был втянут в эту историю. Думается, на самом деле речь идет о чисто интеллектуальной задаче, и преступник остановится лишь при одном условии: если мы каким-то образом дадим ему знать, что нам по силам угадать смысл серии, иначе говоря, что мы способны предсказать следующий символ, а значит, и преступление, которое еще только должно совершиться.
— Я сегодня отдам распоряжение, чтобы специалисты подготовили нам психологический портрет убийцы, хотя данных для этого пока маловато. Но я хотел бы вернуться к вопросу, который задавал вам вчера, а вдруг сегодня вы сможете на него ответить: мы имеем дело с математиком?
— Я бы скорее склонился к отрицательному ответу, — осторожно проговорил Селдом. — По крайней мере, это, видимо, не профессиональный математик. Я бы сказал, что мы имеем дело с человеком, который воображает, будто математики — своего рода символ интеллекта, поэтому он и возжелал помериться силами именно с ними. Что-то вроде интеллектуальной мании величия… Ведь не случайно же он выбрал для второго послания дверь нашего института. Боюсь, здесь кроется еще один сигнал и он адресован мне: если я не приму вызов, это сделает какой-нибудь другой математик. Позволю себе высказать несколько догадок: возможно, этот кто-то однажды потерпел неудачу на экзамене по математике либо упустил важный для всей его жизни шанс, не справился с тестом, с помощью которого определяют интеллектуальный уровень. Из тех, что придумывал Фрэнк. Кто-то, кого не допустили туда, где, как он считал, находится царство интеллекта, кто одновременно восхищается математиками и ненавидит их. Вполне вероятно, он замыслил эту серию, чтобы отомстить своим экзаменаторам. И теперь сам превратился в экзаменатора.
— Может быть, ученик, которого вы завалили? — спросил Питерсен.
Селдом едва заметно усмехнулся.
— Я уже давно никого не заваливаю, — ответил он. — У меня остались только аспиранты, блестящие аспиранты… Я бы скорее предположил, что этот человек никогда профессионально не изучал математику, но всего лишь прочел ту главу из моей книги, где речь идет о серийных преступлениях, и решил, к несчастью, что я как раз то лицо, с которым стоит посоперничать.
— Ладно, — сказал Питерсен, — для начала я могу отдать распоряжение, чтобы мне прислали список тех, кто купил вашу книгу в книжных магазинах нашего города, воспользовавшись кредитной карточкой.
— Мало вероятности, что от этого будет толк, — заметил Селдом. — Мои издатели ради рекламы — еще до выхода книги в свет — напечатали в «Оксфорд таймс» именно главу про серийные преступления. И многие поверили, что будущая книга — своего рода детективный роман, новая его разновидность. Поэтому первый тираж разошелся мгновенно.
Питерсен с некоторым разочарованием опустил голову, но тут его внимание привлекли рисунки на доске.
— Но теперь-то вы можете добавить еще что-нибудь к ранее сказанному?
— Второй символ в серии в большинстве случаев дает след — то есть подсказывает, каким образом надо воспринимать всю цепочку: либо это отражение предметов или событий некоего существующего в реальности мира, иначе говоря, символы в самом привычном значении слова, либо это геометрические фигуры. Второй символ — опять же хитроумный шаг, ведь рыба нарисована очень схематично, что позволяет два способа прочтения.
Интересно и ее вертикальное положение. Ведь может иметься в виду серия фигур, расположенных симметрично относительно вертикальной оси. Если же мы договоримся считать фигуру действительно рыбой, появится, само собой разумеется, и много других вариантов ее истолкования.
— Аквариум, — сказал я, и, когда Питерсен изумленно повернулся в мою сторону, Селдом молча кивнул.
— Да, сначала я тоже так подумал. Аквариумом называют палату, в которой находился Кларк в больнице Радклиффа, — пояснил он. — Но это впрямую указывало бы на кого-то, связанного с больницей, и вряд ли такой человек выбрал бы символ, который дает столь очевидную зацепку. Кроме того, если принять данную версию, будет непонятно, как круг связан с миссис Иглтон… — Селдом ходил по комнате, опустив голову. — И вот еще что интересно, — продолжил он, — и что так или иначе подразумевается в послании: преступник полагает, будто математики способны разгадать загадку. Я хочу сказать следующее: в этих символах есть нечто, отсылающее именно к тем проблемам, которые связаны с математическим складом ума.
— А догадок по поводу третьего символа у вас, случайно, не появилось? — спросил Питерсен. .
— Появилась одна мысль, — отозвался Селдом, — но я отлично представляю себе и совсем другие варианты, я бы сказал, столь же логичные. Вот почему в тестах дается не менее трех символов, чтобы испытуемый отгадал четвертый. Два символа — слишком неопределенно… А вообще-то мне нужно время, я должен как следует поразмыслить… Я не хотел бы допустить ошибку. Экзаменатор теперь он, и если мы дадим неправильный ответ, это может привести к новому убийству.
— А вы на самом деле считаете, что он остановится, если мы найдем верное решение? — спросил Питерсен с большим сомнением в голосе.
Беда в том, подумал я, что тут не может быть одного конкретного решения. Да, это хуже всего. Я вдруг сообразил, почему Селдом хотел, чтобы я увидел Фрэнка Калмэна и сообразил, что у занимавшей его проблемы есть второй уровень. Мне было любопытно послушать, как он станет объяснять Питерсену все эти вещи про непоседливый склад ума, про Витгенштейна, про парадоксы конечных правил… Но Селдому хватило одной лишь фразы.
— Остановится, — медленно проговорил он, — если мы угадаем именно то решение, которое подразумевает он.
Глава 12
Питерсен поднялся со стула, прошелся по комнате, заложив руки за спину. Потом взял пальто, брошенное на край стола, снова внимательно поглядел на доску и вдруг тыльной стороной ладони стер круг.
— Запомните: мы будем держать в тайне первый символ до тех пор, пока это будет возможно, я не хотел бы дразнить гусей. Как вы думаете, они — я имею в виду математиков с первого этажа — способны угадать его после того, как им стал известен второй знак?
— Нет, не думаю, — сказал Селдом, — да к тому же вряд ли это вообще их заинтересует. Для математика имеет значение только та задача, которую он держит в руках. Понадобится еще пара убийств, не меньше, чтобы привлечь их внимание.
— А ваше? — Теперь Питерсен не сводил глаз с Селдома, и в его вопросе прозвучал холодный упрек. — Если честно признаться, то я немного… разочарован, — заявил он, тщательно подбирая слова. — Я, конечно, не ожидал, что вы сегодня же дадите мне окончательный ответ, но… четыре-пять вероятных вариантов, версии, которые мы могли бы либо начать раскручивать, либо с ходу отвергнуть. Разве не так работают математики? Видимо, вам тоже требуется еще пара убийств.
— Я же сказал, что одна догадка у меня уже есть, — ответил Селдом, его маленькие прозрачные глаза при этом спокойно выдержали взгляд инспектора, — и обещаю вам всерьез над ней подумать. Я должен быть абсолютно уверен, что не ошибаюсь…
— Только вот мне бы не хотелось, чтобы вы дожидались следующего убийства для проверки правильности своей догадки, — отозвался Питерсен, и тон его изменился, словно он решил заставить себя пойти на мировую. — Но если вы действительно хотите нам помочь, я бы просил вас зайти завтра ко мне для беседы… После шести вечера. Мы получим психологический портрет преступника, и я с удовольствием вас с ним познакомлю. Вдруг он вам кого-то напомнит. — Потом Питерсен повернулся ко мне. — Вы тоже приходите, если есть желание.
Он быстро пожал нам руки и вышел. Когда инспектор скрылся за дверью, в кабинете воцарилось молчание. Селдом подошел к окну и закурил.
— Могу я задать вам один вопрос? — прервав паузу, осторожно осведомился я. Отлично сознавая, что и мне тоже он вряд ли все расскажет, я тем не менее решил попробовать. — Ваша догадка, ваша версия… она касается следующего символа или следующего убийства?
— Думаю, у меня появилась догадка касательно продолжения этой серии… иначе говоря, речь идет о символе, — медленно произнес Селдом. — Но эта догадка ни в коем случае не позволяет мне делать какие-либо прогнозы относительно следующего убийства.
— Иными словами, вы полагаете, что вожделенный третий символ ни в малейшей степени не поможет Питерсену? Или вы не поделились с ним своей догадкой по какой-то другой причине?
— Давайте выйдем в парк, — предложил Селдом, — осталось несколько минут до доклада моего ученика, и я бы с удовольствием покурил там, снаружи.
У входа все еще стояли полицейские, они снимали со стекла отпечатки пальцев, поэтому нам пришлось воспользоваться одной из боковых дверей. По дороге мы столкнулись с Подоровым. Тот как-то невнятно поздоровался со мной, а потом вперил взгляд в Селдома, будто все еще надеялся, что тот наконец его узнает. Мы обогнули физическую лабораторию и по гравиевой дорожке вошли в Университетский парк. Селдом молча курил, и я уже было подумал, что не услышу от него ничего нового.
— Почему вы занялись математикой? — вдруг спросил он меня.
— Не знаю, — ответил я. — Возможно, это была ошибка, раньше мне всегда казалось, что мое — это гуманитарные науки. Пожалуй, привлекла меня та особого рода истина, которую таят в себе теоремы: вневременная, бессмертная, самодостаточная и одновременно совершенно демократичная. А что заставило вас сделать такой выбор?
— Абсолютная беззащитность математики, — проговорил Селдом. — То, что этот мир никак не соприкасается с реальностью. Знаете, когда я был мальчишкой, со мной случались по-настоящему кошмарные вещи, а потом, на протяжении всей жизни, я получал что-то вроде знаков… время от времени появлялись знаки… но в них просматривалась слишком очевидная закономерность, и они были слишком страшными, чтобы не обращать на них внимания.
— Знаки? Какие именно?
— Скажем… цепочка последствий, которую любой мой даже самый незначительный поступок порождал в окружающем реальном мире. Возможно, это были обычные совпадения, возможно, всего лишь неприятные совпадения, но они оказывались настолько сокрушительными, что почти полностью парализовали меня. Последний из таких знаков — катастрофа, в которой погибли двое моих лучших друзей и жена. Мне трудно сформулировать это так, чтобы мои слова не звучали абсурдом, но я всегда, с раннего детства, замечал: мои прогнозы и догадки касательно реального мира сбываются, всегда сбываются, но очень странным образом, я бы сказал, самым ужасным образом, словно кто-то предупреждал меня, что я должен держаться подальше от этого мира, принадлежащего всем людям. В юности я пережил страшные терзания. Тогда-то мне и открылась математика. И я впервые почувствовал под ногами твердую почву. Впервые почувствовал, что могу досконально проверить ту или иную догадку, взять и стереть цифры с грифельной доски, перечеркнуть страницу с ошибочными расчетами, снова и снова возвратиться к нулю, к самому началу — и никаких неожиданных последствий это за собой не повлечет. Есть теоретическая аналогия между математикой и криминалистикой, да, есть: как сказал Питерсен, и они, и мы строим догадки. Но когда вы выдвигаете гипотезу, связанную с реальным миром, вы неизбежно порождаете элемент некоей необратимой деятельности, что просто не может не иметь последствий. Когда вы смотрите в какую-нибудь одну сторону, вы выпускаете из виду другие, когда вы идете по одному из возможных путей, вы идете по нему в реальном времени, и потом может оказаться уже поздно испробовать другой. На самом деле я боюсь не ошибиться, как сказал Питерсену, больше всего я боюсь повторения того, что случалось со мной всю жизнь, боюсь, как бы мои идеи не воплотились в жизнь, и самым чудовищным образом.
— Но промолчать, отказаться открыть следующий символ — разве и это тоже не своеобразная форма действия, поступок, который может иметь непредсказуемые последствия?
— Возможно, возможно, но сейчас я предпочитаю пойти на риск. Я, в отличие от вас, не готов играть в детектива. И если математика по сути своей демократична, значит, решение, то есть продолжение серии, лежит на поверхности, доступно всем… И у вас, и у того же Питерсена в руках есть все элементы, чтобы угадать правильный ответ.
— Нет-нет, я имел в виду совсем другое, — запротестовал я, — в математике есть элемент демократичности, когда она пункт за пунктом, строка за строкой выстраивает некое доказательство. Каждый может проследить весь этот путь, раз он кем-то определен. Но сперва должен случиться момент озарения, то, что вы назвали рывком коня… и только единицы, иногда один человек за целые века способен первым различить во мраке верный путь.
— Отличное начало, — заметил Селдом, — «один человек за целые века» — это звучит воистину драматично. Ладно… Так или иначе, но продолжение серии, которое я сейчас обдумываю, весьма просто, не требуется никаких специальных математических знаний. Гораздо труднее, как мне представляется, установить связь между символами и преступлениями. Пожалуй, познакомить нас с психологическим портретом — не такая уж дурная мысль. А теперь, — заявил он, глянув на часы, — мне пора возвращаться в институт.
Я сказал, что хочу еще немного погулять по парку, и он протянул мне карточку, которую ему недавно оставил Питерсен.
— Вот адрес полицейского участка, это напротив лавки «Алиса в Стране чудес», мы можем встретиться там в шесть, если вы не против.
Я пошел дальше по дорожке и там, где она поворачивала, остановился под деревьями и принялся наблюдать непостижимую для меня игру в крикет. Несколько минут я был уверен, что присутствую при подготовке к партии и что было сделано несколько неудачных попыток ее начать. Но тут я услышал горячие аплодисменты дам в больших шляпах. Дамы пили пунш, сидя в углу площадки.
Видимо, я просмотрел что-то очень важное, возможно даже, игра на моих глазах достигла кульминации, а я не был способен заметить ничего, кроме раздражающей неподвижности. Я миновал мостик, за которым парк становился чуть менее ухоженным, и зашагал вдоль реки по желтеющим пастбищам. Мимо проплывали маленькие лодки. Я чувствовал, что где-то совсем рядом кружит некая догадка — так жужжит насекомое, которого не видно. Интуитивная догадка, которая вот-вот обретет конкретную форму. И я вдруг понял, что, если бы находился в более подходящем месте, различил бы краешек, за который можно ухватить догадку и потянуть. В математике со мной происходило нечто подобное, и там я тоже никогда не знал, надо ли, проявив настойчивость, изо всех сил стараться, чтобы магическим образом вызвать решение, или, наоборот, забыть обо всем, повернуться спиной и подождать, пока оно явится к тебе само. Что-то в окружающей меня мирной картине, в спокойном плеске воды под веслами, в вежливых улыбках встречных студентов заставляло напрячься, сеяло тревогу. Нет, все-таки это не то место, понял я наконец, где я найду ключ к тайне, связанной с недавними убийствами.
По дорожке, петляющей меж деревьями, я вернулся в институт. Мой русский коллега отправился обедать, и я решил позвонить Лорне. Я услышал ее возбужденный и радостный голос. Да, у нее есть новости, но сначала она хотела бы узнать, что слышно у меня. Нет, Селдом ничего ей не рассказал, только упомянул про записку, прикрепленную к стеклянной двери. Мне пришлось подробно описать, как я обнаружил листок, что на нем было, а потом по возможности точно воссоздать разговор с Питерсеном. Лорна задала мне несколько вопросов и только после этого решила поделиться собственной информацией. Тело не было отправлено в полицейский морг, вскрытие решили проводить прямо в больнице при участии здешних специалистов. И во время обеда она кое-что выведала у знакомого врача.
— Разумеется, тебе это стоило большого труда? — ревнивым тоном спросил я.
Лорна засмеялась.
— Ну, он и раньше нередко приглашал меня сесть за его столик, и вот сегодня я наконец-то согласилась. Оба врача пребывали в растерянности, — продолжила она. — Впрыснутое больному лекарство не оставило абсолютно никаких следов. Они не нашли ничего, совсем ничего, и мой знакомый сказал, что и сам бы, не задумываясь, подписал бумагу о том, что это естественная смерть. Так вот, существует только одно приемлемое объяснение. Совсем недавно получено некое вещество — из какого-то мексиканского гриба под названием Amanita muscaria , и пока еще нет реактивов, которые помогали бы его выявить. Доклад об этой субстанции был сделан в прошлом году на закрытом конгрессе в Бостоне. Самое любопытное, что это вещество до сих пор представляет собой тайну, патологоанатомы словно дали клятву не упоминать даже его название. А вдруг это след — и убийцу надо искать среди судебных врачей?
— Или среди медсестер, которые с ними обедают, — сказал я, — и кроме того, среди стенографисток, работавших на конгрессе, среди химиков и биологов, которые исследовали вещество, и, пожалуй, среди полицейских… Ведь им-то врачи что-нибудь наверняка рассказали?
— Все равно, — возразила Лорна слегка рассерженно, — круг подозреваемых сильно сужается — такое вещество не продается в любой аптеке.
— Да, тут ты права, — согласился я примирительным тоном. — Хочешь, поужинаем сегодня вместе?
— Сегодня я закончу работать очень поздно, давай перенесем встречу на завтра. В половине седьмого в заведении под названием «Орел и дитя», идет?
И тут я вспомнил, что договорился с Селдомом вместе отправиться к Питерсену.
— Лучше было бы в восемь… Я еще не привык ужинать так рано.
Лорна засмеялась.
—Okey-dokey, на сей раз сойдемся на распорядке дня, принятом у гаучо.
Глава 13
Женщина-полицейский, очень худенькая и маленькая, почти что потерявшаяся под формой, повела нас по лестнице в кабинет Питерсена. Мы вошли в просторную комнату с довольно яркими — цвета лосось — стенами, где сохранялись приметы надменной строгости, отличавшей послевоенную Англию. Там стояло несколько высоких металлических шкафов и письменный стол — на удивление простой и скромный. Через полукруглое окно виднелся изгиб Темзы. Особая летняя прозрачность воздуха позволяла разглядеть студентов, лежащих на берегу и старающихся поймать последнее солнце, а также недвижную, отливающую золотом водную гладь — все это напоминало картины Родрика О'Коннора, которые я видел в Лондоне, в галерее Барбикан. В этом своем кабинете Питерсен казался куда более спокойным, словно куда-то вдруг исчезла его вечная настороженность, а может, он просто вывел нас из разряда подозреваемых и хотел показать, что и он, когда надо, способен сменить маску полицейского на общую для всех британцев маску politeness[20]. Он встал и пододвинул нам стулья с высокой спинкой и чуть потрепанной обивкой, залоснившейся от долгой службы. Пока он возвращался на свое место, я успел рассмотреть фотографию в серебряной рамке, стоящую на углу письменного стола. Она запечатлела совсем молодого инспектора: он помогал сесть на лошадь маленькой девочке. После рассказов Селдома я ожидал увидеть здесь кипы бумаг, вырезки из газет, возможно, даже фотографии на стенах и заметки о раскрытых Питерсеном преступлениях, но кабинет оказался совершенно безликим, и я не сумел понять причину; то ли инспектор был исключительно скромным человеком, то ли принадлежал к числу людей, которые предпочитают поменьше сообщать о себе, чтобы побольше узнать о других. Он выдвинул ящик, достал очки и медленно протер их куском фланели, просматривая тем временем разложенные на столе бумаги.
— Давайте договоримся так, — сказал он, — я прочитаю вам самое основное из документа, составленного нашим психологом. Она полагает, что речь идет о мужчине, возраст — лет тридцать — тридцать пять. В своем описании она называет его «мистер М.», думаю, имея в виду слово «murderer»[21]. М., пишет она, скорее всего родился в семье, принадлежащей к низшему слою среднего класса, в деревне или на окраине большого города. Возможно, он был единственным ребенком у родителей, во всяком случае ребенком, который рано отличился в некоей сфере интеллектуальной деятельности: в шахматах, математике или чтении, что считалось необычным для той среды. Родители приняли его раннее развитие за признак гениальности, и это отдалило его в детские годы от игр и забав, свойственных сверстникам. Возможно, он даже стал мишенью для их шуток, возможно, здесь сыграли свою роль, вызвав дополнительные насмешки, физическая слабость или внешние недостатки: тонкий голос, очки, тучность… Издевательства довели до крайности его замкнутость, и он стал воображать способы мести. В первых подобных фантазиях ему, как правило, рисовалось, что талант его получит всеобщее признание и такая победа, такой успех будут означать триумф над теми, кто его унижал. И вот наступает час испытания, час, которого он дожидался много лет. Какой-нибудь особо важный экзамен, например, вступительный экзамен в университет по дисциплине, в которой он всегда блистал. Это его великий шанс, шанс покинуть деревню и рвануться в новую, вторую, жизнь, ведь именно для нее он себя подспудно готовил все последние годы — упорно, одержимо. Но тут что-то происходит, какой-то досадный сбой, экзаменаторы допускают какую-то несправедливость, и М. вынужден вернуться домой, потерпев поражение, проиграв. Неудача провоцирует появление первой трещины, того, что называется синдромом Амбера, названного по имени писателя, на котором впервые была изучена эта разновидность депрессии.
Питерсен открыл другой ящик и положил на стол толстый справочник по психиатрии, из которого выглядывала закладка, заложенная в самом начале тома.
— Мне показалось интересным свериться с указанным случаем. Вот что я узнал. Жюль Амбер был никому не известным французским писателем, очень бедным, и в 1927 году он послал рукопись своего первого романа в издательство Г. — в то время самое значительное издательство Франции. Амбер много лет писал свой роман, шлифуя каждое слово с фанатичной одержимостью. Проходит полгода, и он получает весьма обнадеживающее письмо за подписью одной из редакторш — он хранил его до самого конца. В письме высказывалось восхищение его романом, мало того, его приглашали в Париж для обсуждения условий издательского договора. Амберу пришлось заложить те немногие ценные вещи, которые у него имелись, чтобы купить билет, но во время встречи что-то не заладилось. Его пригласили на обед в роскошный ресторан, но костюм Амбера явно не соответствовал обстановке, да и манеры оставляли желать лучшего; в довершение всего он умудрился подавиться рыбной костью. Ничего особенно страшного, но договор с ним так и не подписали, и Амбер вернулся обратно с чувством унижения. Он посюду носил с собой полученное раньше письмо, снова и снова — на протяжении многих месяцев — рассказывал приятелям эту маленькую историю. Затем наступил инкубационный период, период фиксации, который может длиться годами. Некоторые специалисты называют его синдромом «утраченной возможности», чтобы подчеркнуть: акт несправедливости совершается в некий решающий момент, в обстоятельствах, которые могли бы резко переменить жизнь человека. И во время инкубационного периода человек упорно возвращается к этому по-своему уникальному моменту, ему не удается восстановить прежний образ жизни, или он реадаптируется лишь внешне, его начинают одолевать безумные, кошмарные фантазии. Инкубационный период завершается, когда появляется то, что в психиатрической литературе называют «второй возможностью», — стечение обстоятельств, которое отчасти воспроизводит первую ситуацию или же в достаточной мере напоминает ее. Многие ученые видят здесь аналогию со сказкой про джинна из бутылки, рассказанной в «Тысяче и одной ночи». В случае Амбера эта «вторая возможность» предстала почти что в чистом виде, хотя, как правило, модель бывает более размытой. Через тринадцать лет после той неудачи с публикацией в издательство Г. пришла новая сотрудница, во время переезда она случайно наткнулась на рукопись — и писателя снова вызвали в Париж. На сей раз Амбер озаботился, чтобы его костюм выглядел безупречно, за обедом он тщательно следил за своими манерами, беседу вел вполне светским тоном, а когда подали десерт, он кинулся на женщину и задушил ее — официанты не успели прийти ей на помощь.
Питерсен поднял одну бровь и, отложив в сторону первый лист заключения психолога, молча просмотрел второй, но, видимо, решив, что он не заслуживает внимания, быстро пробежал глазами первые абзацы третьего.
— Вот это может нас заинтересовать. Психолог считает, что речь идет не о психопате. Для поведения психопата характерно отсутствие угрызений совести и дальнейшее развитие агрессивности и жестокости, что связано с неким ностальгическим элементом; ему нужно событие, способное дать пищу эмоциям. А в данном случае, наоборот, явно имеет место — по крайней мере до сих пор имела место — своеобразная .деликатность, забота о том, чтобы причиненный вред был как можно меньше… Наш психолог, как и вы, — он бросил быстрый взгляд в сторону Селдома, — находит эту деталь особенно значимой. По ее мнению, именно глава из вашей книги о серийных преступлениях помогла М. создать «вторую возможность». Наш герой возвращается к жизни. М. нужны две вещи одновременно: отомстить и добиться восхищения со стороны той группы людей, к которой он всегда мечтал принадлежать и которая его несправедливо отвергла. И тут психолог рискнула изложить одну из возможных интерпретаций символов. М. во время приступов мании величия ощущает себя творцом, создателем и хочет заново наделить вещи именами. Его творение все больше совершенствуется: символы обозначают, как в Екклезиасте, этапы эволюции. Следующим символом, полагает она, может стать птица.
Питерсен сложил листы бумаги вместе и глянул на Селдома.
— Это совпадает с вашими предположениями?
— В том, что касается символа, нет. Я продолжаю считать, что если послания адресованы математикам, то и ключ должен быть в некотором смысле математическим. А есть ли в заключении психолога какие-нибудь объяснения подчеркнутой «мягкости» убийств?
— Да, — ответил Питерсен, возвращаясь к листам, которые он только что отложил. — Извиняюсь, но психолог полагает, что преступления — это своего рода знаки внимания, адресованные конкретно вам. В личности М. смешиваются характерное желание мстить и гораздо более сильное желание принадлежать к тому миру, который вы олицетворяете, желание вызвать восхищение, пусть и с оттенком ужаса, у тех, кто когда-то его оттолкнул. Поэтому теперь он выбирает такой способ убийства, полагает психолог, который был бы одобрен математиком: как можно более простой, без жестокости, почти абстрактный. М. старается по-своему понравиться математику — если сравнить это с начальной стадией влюбленности, то его преступления можно рассматривать еще и как своеобразные подношения. Психолог склоняется к мысли, что М. — скрытый гомосексуалист, он живет один, но она не исключает и другой возможности: он женат и сейчас ведет обычную семейную жизнь, под прикрытием которой совершает тайные деяния. Она добавляет, что за этим начальным этапом проявления влюбленности может последовать — если он не получит никакого знака в ответ — второй этап, этап гнева, и он будет сопровождаться либо более кровавыми преступлениями, либо преступлениями, направленными против близких вам людей.
— Надо же, ваша девушка будто знакома с ним лично, еще немного — и она сообщит нам, есть ли у него родинка слева под мышкой, — воскликнул Селдом.
Я не смог определить, что именно проскользнуло в его тоне — только ирония или невольное раздражение. У меня даже мелькнула такая мысль: наверное, его возмутило упоминание о скрытой гомосексуальности.
— Боюсь, мы, математики, способны лишь на куда более скромные догадки, — продолжил Селдом. — Тем не менее я еще раз обдумал сказанное вами, и, видимо, пришла пора поделиться и моими мыслями… — Он поискал в кармане записную книжку, потом позаимствовал со стола ручку и пару раз что-то черкнул, но что именно, разглядеть я не смог. Потом он вырвал лист, сложил пополам и протянул Питерсену. — Вот вам два возможных продолжения серии.
В том, как он сложил листок и как передал инспектору, был намек на конфиденциальность, и Питерсен это, безусловно, уловил. Он развернул листок, глянул и, немного помолчав, снова сложил и спрятал в ящик письменного стола, ничего не спросив. Вероятно, в маленькой дуэли, разыгравшейся между ними, Питерсен удовольствовался тем, что ему удалось заставить противника открыть тайну следующего символа, и решил не приставать к Селдому с лишними вопросами, а может быть, он просто предпочитал побеседовать с ним наедине. Пожалуй, подумал я, мне стоило бы выйти и оставить их вдвоем, но в этот миг Питерсен в знак прощания одарил нас неожиданно сердечной улыбкой.
— Уже получены результаты повторного вскрытия? — спросил Селдом, когда мы шли к двери.
— Это тоже весьма интересная загадка, — ответил Питерсен. — Поначалу врачи, проводившие вскрытие, растерялись: они не обнаружили в организме следов ни одного известного вещества, даже начали склоняться к мысли, что речь идет о каком-то неведомом и незаметном яде, о котором они ничего не слышали. Но вот эту загадку мне, кажется, удалось разгадать, — сказал Питерсен, и я впервые различил в его глазах что-то похожее на гордость. — Преступник считает себя очень умным, но и мы тоже кое-что соображаем.
Глава 14
Мы вышли из полицейского участка, не обменявшись ни словом, и направились в сторону Карфакс-Тауэр.
— Мне надо купить табаку, — сказал Селдом. — Не желаете пройтись со мной до крытого рынка?
Я кивнул в знак согласия, и мы повернули на Хай-стрит, я по-прежнему хранил молчание. Селдом усмехнулся.
— Вы обиделись, что я не показал символ вам. Но, поверьте, у меня есть на то свои основания.
— Те, о которых вы говорили вчера в парке? Хотя сейчас, когда вы показали символ Питерсену… Все-таки никак не могу взять в толк, почему, если о следующем знаке узнаю еще и я, это как-то усложнит ход дела.
— Не усложнит, нет, но может… в определенной мере изменить развитие событий, — сказал Селдом, — хотя главная причина в другом. Мои догадки не должны повлиять на ваши. Точно так же я поступаю и с аспирантами: никогда не спешу изложить им свои выводы и даю время сделать собственные. Самое ценное в умственной работе математика — это когда ты сидишь в полном одиночестве и наступает некий миг, миг зарождения догадки, миг включения интуиции. Хотите верьте, хотите нет, но я больше надеюсь на вас, чем на себя… Думаю, именно вам проще набрести на правильное решение, ведь вы были там с самого начала, а начало, как сказал бы Аристотель, это половина всего дела. Я уверен: вы что-то зафиксировали в уме, хотя пока и сами не знаете, что именно… И главное, вы — не англичанин. В первом преступлении — матрица, это круг, он подобен нулю в натуральных числах, символ максимальной неопределенности, да, но он же в конечном счете все и определяет.
Мы уже зашли на рынок, и Селдом довольно долго выбирал в лавке у индианки-продавщицы смесь табаков. Женщина сидела на табурете и наклонилась вперед, обслуживая его. На ней было длинное шелковое одеяние, на лбу — кружок изумрудно-зеленого цвета. В левом ухе — серебряная серьга в форме кольца. Приглядевшись получше, я понял, что это змея. И тотчас припомнил, что Селдом говорил об уроборосе[22] гностиков, и, не удержавшись, задал ей вопрос о смысле символа.
— Щуньята[23], — ответила она, чуть притронувшись к змеиной головке, — пустота и целостность.
Пустота каждой вещи по отдельности и целостность, которая их все объединяет. Трудно, трудно это осознать. Абсолютная реальность превыше всех отрицаний. Вечность, то, что не имеет ни начала, ни конца… перевоплощение.
Она тщательно взвесила на высокоточных весах табак и, передавая Селдому пакет, обменялась с ним парой фраз. Мы вышли через лабиринт лавочек на улицу и в арке увидели Бет. Она стояла у маленького столика с афишей театра Шелдона и раздавала рекламные листовки.
— Решено устроить благотворительный концерт, — объяснила она, — и теперь музыканты оркестра по очереди распространяют билеты.
Селдом взял в руки одну из программок.
— Концерт 1884 года с фейерверком из настоящих орудий в Бленхеймском дворце, — прочел он. — Боюсь, вам не удастся покинуть Оксфорд, хоть раз не побывав на концерте с фейерверком. Позвольте мне пригласить вас. — Он достал из кармана деньги и заплатил за два билета.
После поездки в Лондон у меня не было случая поговорить с Бет. Теперь я наблюдал, как она вписывает в билеты номера мест, и мне показалось, что она избегает моего взгляда. Во всяком случае, встреча явно ее не обрадовала.
— И мне наконец-то доведется услышать, как ты играешь? — спросил я.
— Боюсь, это будет мой последний концерт. — Ее глаза на миг встретились со взглядом Селдома, словно эту новость она еще никому не сообщала и не была уверена, что он встретит известие одобрительно. — В конце месяца я выхожу замуж и хочу попросить отпуск… Хотя вряд ли когда-нибудь вернусь в оркестр.
— Очень жаль, — сказал Селдом.
— Жаль, что я не буду больше играть или что я выхожу замуж? — спросила Бет и невесело улыбнулась собственной шутке.
— И то и другое! — отозвался я.
Они от души рассмеялись, словно моя реплика вернула им душевное равновесие. Я же, слушая их смех, вспомнил слова Селдома; я не был англичанином. Даже в этом их искреннем и внезапном смехе присутствовала некоторая сдержанность, словно подобную вольность они позволяли себе редко и понимали, что злоупотреблять такими вещами не следует. Селдом, конечно, мог возразить, что он шотландец, но все равно между ним и Бет, несомненно, было много общего: мимика, жесты, вернее, предельная экономность в использовании мимики и жестов.
Мы с Селдомом пошли дальше, и я указал ему на афишу, висящую на общем стенде, которую уже видел раньше у входа в библиотеку. Всех желающих приглашали на «круглый стол» на тему «Существует ли идеальное преступление?» с участием инспектора Питерсена и местного писателя, автора детективных романов. Название будущей беседы заставило Селдома на миг остановиться.
— Вы решили, что это крючок или наживка, брошенная Питерсеном? — спросил он.
— Нет, об этом я как-то не подумал.
— «Круглый стол» объявлен почти месяц назад, — ответил я. — И думаю, если бы они хотели подстроить ловушку, они бы вас непременно туда пригласили.
— Идеальные преступления… Есть книга, которая именно так и называется, и я в нее заглядывал, пытаясь установить параллели между логической наукой и расследованием преступлений. В книге описаны дюжины так и не раскрытых преступлений. Самое интересное — с точки зрения моих интересов, конечно, — это преступление одного врача, Ховарда Грина, которому удалось дать наиболее точное, на мой взгляд, определение задачи. Он решил убить жену и вел подробнейший дневник. Получилось воистину научное исследование того, какие нежелательные последствия может иметь реализация его замысла. Нетрудно найти способ убийства, при котором полиция не выйдет на след виновного. Он обдумал четырнадцать разных вариантов — некоторые из них и поныне кажутся замечательно хитроумными. Гораздо сложнее было вывести себя из-под любых подозрений. Настоящая опасность для преступника, считал он, кроется не в расследовании уже совершенных в прошлом поступков — тут все можно сделать чисто, уничтожив абсолютно любые следы или запутав их при подготовке к убийству, — нет, опасность представляли ловушки, которые ему будут расставлены в будущем. Истина, писал он, пользуясь почти что математическим слогом, неизменно одна, и любое отступление от истины всегда легко разоблачить и опровергнуть. На каждом допросе преступник будет знать, что именно он совершил, и каждое его алиби, даже тщательно обдуманное, будет включать долю фальши, которую при достаточном терпении и старании несложно обнаружить. Иначе говоря, доктора не устраивал ни один вариант плана: ни убийство чужими руками, ни симуляция самоубийства или несчастного случая… И тогда он пришел к окончательному решению: подсунуть полиции другого подозреваемого — очевидного, которого не придется долго разыскивать… Чтобы следствие тотчас и завершилось. Идеальное убийство, пишет он, не то, которое остается нераскрытым, а то, которое раскрывается, но виновным признают невинного.
— И что, он ее в конце концов убил?
— О нет, это она его убила. Однажды ночью она нашла дневник, разгорелась кошмарная ссора, она схватила кухонный нож в качестве орудия защиты и смертельно ранила мужа. Во всяком случае, так она заявила на суде. Суд, потрясенный записями в дневнике и фотографиями синяков на ее лице, пришел к выводу, что она убила мужа, защищая собственную жизнь, и оправдал ее. Так вот, это преступление попало в книгу именно благодаря ей. Через много лет после смерти женщины несколько студентов-графологов доказали, что дневник написан не рукой доктора Грина, нет, это искуснейшая, почти идеальная фальсификация. Почерк был не его, это они установили точно. И они же раскопали мелкую деталь, мелкую, но весьма красноречивую: после смерти мужа она тайно вышла замуж за человека, который делал копии с иллюстраций и старинных произведений искусства. Любопытно было бы узнать, кто из них двоих сочинял дневник, мастерски имитируя научный стиль. Они на самом деле проявили недюжинную смелость, даже дерзость, ведь дневник, который целиком, строка за строкой, зачитывался на суде, описывал и раскрывал во всех подробностях их собственный замысел, успешно приведенный в исполнение. Каково? Лгать, воспользовавшись истиной, раскрыв все карты, уподобившись иллюзионисту, которому помогает лишь ловкость собственных рук… Кстати, вам знаком аргентинский фокусник по имени Рене Лаван? Если вы видели его хоть раз в жизни, забыть это невозможно.
Я отрицательно помотал головой, даже имени такого я никогда не слышал.
— Нет? — удивился Селдом. — Тогда вы непременно должны посмотреть его представление. Насколько мне известно, он скоро приедет в Оксфорд, и мы можем пойти вместе. Помните наш разговор в Мертон-колледже об эстетике умозаключений, свойственной разным дисциплинам? Я тогда сказал, что логика криминальных расследований была первой моей моделью. А второй моделью — фокусы. Но я даже рад, что вы его не знаете, — произнес он почти с детским восторгом, — я воспользуюсь случаем и посмотрю представление во второй раз.
В это время мы подошли к дверям заведения «Орел и дитя». Я глянул в окно и увидел Лорну. Она сидела к нам спиной, рыжеватые волосы рассыпались по плечам. Она рассеянно крутила по столу картонный кружок — подставку под стакан. Селдом, машинально доставший пакет с табаком, проследил направление моего взгляда.
— Ну-ну, идите же скорей, — улыбнулся он, — Лорна не любит ждать.
Глава 15
Прошло еще две недели, но ничего нового об этом деле я не узнал. За минувшие дни мне также ни разу не удалось увидеться с Селдомом, хотя по отдельным репликам Эмили я понял, что он находится в Кембридже и помогает в организации семинара по теории чисел.
— Эндрю Уайлс решил попытаться доказать теорему Ферма[24], — сказала Эмили с мягкой улыбкой, словно речь шла о непослушном ребенке. — И Артур — один из немногих, кто воспринимает его затею всерьез.
Я впервые в жизни слышал имя Уайлса. Мне казалось, что в последнее время уже ни один профессиональный математик не занимался теоремой Ферма. После трех веков сражений — и главное после Куммера[25] — теорема превратилась в парадигму того, что математики считают неподдающейся задачей. Решение, по общему мнению, находится вне досягаемости какого-либо из известных инструментов или подходов, и оно настолько трудно, что на него не хватило бы целой человеческой жизни и целой карьеры, если бы кто-то за теорему и взялся. Когда я изложил свои доводы Эмили, она согласилась, словно и для нее в предстоящем семинаре крылась маленькая загадка.
— И все же, — добавила она, — Эндрю был моим учеником, и если сегодня в мире кто и способен на подобный подвиг, то это он, тут у меня сомнений нет и быть не может.
Сам я две недели назад получил приглашение из Школы теории моделей в Лидсе и, естественно, принял его, но теперь, вместо того чтобы внимательно слушать лекции, чертил на полях тетради — будто посылая призывы в пустоту — два символа: круг и рыбу. Я пытался вычитать что-нибудь между строк в газетных материалах, напечатанных после смерти Кларка, но, вероятно, Питерсен принял соответствующие меры, и ни о какой связи между двумя преступлениями почти не упоминалось, хотя рыба в заметке фигурировала; правда, репортер явно двигался на ощупь и воспринял изображение рыбы как своеобразную подпись автора послания. Я попросил Лорну в подробностях сообщать мне обо всем, что происходит, но, получив написанное от руки письмо, убедился, что это отнюдь не «донесение», а, к полному моему удивлению, одно из тех посланий, которые я считал уже давно вышедшими из употребления и которого никак не предполагал получить от нее. Длинное, нежное, неожиданное — короче, настоящее любовное письмо. На семинаре кто-то говорил про эксперимент под названием «китайская комната», а я перечитывал строки, написанные рукой Лорны, — казалось, они были продиктованы самым искренним порывом, в чем она и не думала раскаиваться. Я размышлял над тем, что острейшая проблема перевода сводится к следующему: главное понять, что говорит или что хочет сказать на самом деле другой человек, когда он подсовывает под дверь листок с ужасным словом. В своем ответе я процитировал стихотворение Кайс-бен-аль-Малаваха к Лайле:
О Господи, сделай так, чтоб ее любовь и моя были равны, / Чтоб ни один не превзошел другого. / Сделай так, чтоб ее любовь и моя были равноценны, / Как две части одного уравнения.
В Оксфорд я возвратился как раз в тот день, на который был назначен концерт. В моем институтском почтовом ящике лежал маленький план, оставленный Селдомом, где он отметил, как следует добираться до Бленхеймского дворца. Селдом также сообщал мне точное время нашей встречи. Вечером, уже заканчивая одеваться, я услышал стук в дверь. Это была Бет. На миг я буквально онемел и уставился на нее во все глаза. Черное платье с глубоким вырезом, перчатки до самых локтей. Открытые плечи, волосы, падающие на спину, твердая линия подбородка, длинная изящная шея… Впервые я увидел на ее лице макияж, и перемена оказалась разительной. Под моим восхищенным взглядом она нервно улыбнулась.
— Мы с Майклом подумали, что, может, ты захочешь поехать с нами на машине, правда, мы должны прибыть туда пораньше… Мы уже выезжаем.
Я взял тонкий пуловер и последовал за ней по дорожке, огибающей сад. Майкла я до сих пор видел всего один раз, и то издали, из окна комнаты. Теперь он был занят тем, что устраивал виолончель Бет на заднем сиденье, и когда наконец голова его вынырнула наружу и он поздоровался со мной, я получил возможность разглядеть веселое и простодушное лицо с красными пятнами на щеках, совсем как у крестьянина или разудалого любителя пива. Он был очень высокий, плотного сложения, но в повадке его я сразу приметил неодолимую вялость, что сразу заставляло вспомнить пренебрежительную реплику Бет. Слегка помятый фрак никак не желал сходиться у него на животе. Длинная непослушная прядь светлых волос падала на лоб, так что он то и дело хватал ее двумя пальцами и отбрасывал назад — это был, как я понял, тик. Я со злорадством подумал, что скоро он станет совсем лысым.
Машина тронулась с места, мы медленно выехали на дорогу. У ближайшего перекрестка фары осветили раздавленного зверька, которого никто так и не удосужился убрать. Майкл резко повернул руль, чтобы объехать его, и, остановившись перед светофором, даже опустил стекло и глянул на то, что лежало посреди пятна засохшей крови. Тело зверька сделалось совершенно плоским, но при этом сохранило свою чудовищную раздвоенную форму.
— Это опоссум, — счел нужным прокомментировать Майкл, — наверное, упал с дерева.
— Он уже давно здесь лежит, — добавил я. — Я проходил мимо, когда его только-только сбили. Кажется, это самка с детенышем. Никогда не видел такого зверька.
Бет выглянула в окошко над рукой Майкла и рассеянно, без всякого любопытства посмотрела вниз.
— Семейство млекопитающих, отряд сумчатых, внешне похож на крысу, наверняка в Америке есть что-то подобное, где-нибудь на южных болотах. Скорее всего детеныш выпал из сумки и мать прыгнула следом, чтобы защитить его. Опоссум способен на что угодно ради спасения потомства, — сказала она.
— А почему никто не убирает его с дороги? — поинтересовался я.
— Уборщики суеверны. Никто не решается дотронуться до опоссума, считается, что он приносит смерть. Понемногу дело сделают колеса машин.
Майкл рывком тронулся с места еще до того, как загорелся зеленый свет, и когда наш автомобиль влился в поток других машин, он обратился ко мне с какими-то обычными вежливыми вопросами. Я припомнил, что одна английская писательница, кажется Вирджиния Вулф, однажды, извиняясь за пристрастие к формальностям, свойственное ее соотечественникам, объяснила, что очевидная банальность начала беседы — скажем, разговор о погоде — это желание очертить границы общей территории, установить благоприятную атмосферу, прежде чем перейти к более серьезным темам. Но меня уже давно начал мучить вопрос, а существует ли вообще этот второй этап и узнаю ли я когда-нибудь, что именно здесь считают более серьезными темами. И я решил спросить их, как они познакомились. Бет ответила, что они сидят рядом в оркестре, словно бы это само собой все объясняло. Но, по правде говоря, чем больше я глядел на Майкла, тем более правдоподобным и убедительным представлялось мне именно такое объяснение. Унылая рутина, повторение — самый эффективный способ сочетания разнородных вещей. К Майклу нельзя было применить даже выражение, которым пользовались некоторые женщины: «первый, кто подвернулся под руку», тут следовало сказать: «тот, кто сидел ближе других». Хотя… Откуда мне знать? Нет, знать, разумеется, я ничего не мог, но заподозрил, что единственная привлекательная черта Майкла — это то, что раньше его уже выбрала другая женщина.
Мы выехали за пределы города и через несколько минут мчались на большой скорости по автобану. Молниями вспыхивали рекламные щиты, и я почувствовал, что возвращаюсь в современный мир. Мы повернули в сторону Вудстока и поехали дальше по довольно узкой асфальтовой дороге, с двух сторон обсаженной деревьями. Ветви деревьев сверху переплетались, образуя длинный туннель, так что трудно было заранее различить ближайший поворот. Мы миновали маленькую деревню, проехали еще метров двести по боковой дороге и, нырнув под каменную арку, увидели в последних лучах закатного солнца огромные сады, озеро, торжественный силуэт дворца с золоченым куполом и мраморными фигурами, которые словно часовые застыли на балюстрадах. Мы оставили машину на стоянке у входа. Бет и Майкл взяли инструменты и двинулись через сад к круглой площадке, где уже были приготовлены пюпитры и стулья для музыкантов. Стулья для публики чья-то аккуратная рука расставила безупречно ровными полукружиями. Я спросил себя, как долго сохранится это чудо геометрии после того, как начнет появляться публика, и сможет ли кто-нибудь еще оценить великолепную работу местных служащих. Я решил побродить по лесу и по берегу озера, так как у меня в запасе было не менее получаса. Темнело. Очень старый человек в серой униформе пытался согнать вместе павлинов, разгуливающих по парку, и отправить их в загон. Сквозь деревья я увидел нескольких свободно пасущихся коней. Мужчина с двумя собаками шел мне навстречу по дорожке и в знак приветствия взмахнул шляпой. Когда я достиг конца озера, стемнело окончательно. Я бросил взгляд в сторону дворца — весь фасад вдруг, словно кто-то опустил гигантский рубильник, засиял огнями, напоминая старинную драгоценность. А озеро, в котором смутно отражались огни, теперь показалось мне куда более длинным, чем я воображал. Я отказался от мысли обойти его и решил вернуться назад той же дорогой. Большинство стульев уже было занято, но люди все продолжали прибывать, и меня поразило количество зрителей.
Надушенные дамы в длинных платьях… Я увидел Селдома, который махал мне программкой из первых рядов. Он тоже был на удивление элегантен — смокинг, черная бабочка. Мы немного поговорили о семинаре, который он помогает организовать в Кембридже, о тайне, которая окружает грядущий доклад Уайлса, потом я коротко, без лишних подробностей рассказал о своей поездке в Лидс. Повернув голову, я увидел, что двое служащих спешно расставляют дополнительные стулья — получился еще один ряд.
— Никогда бы не подумал, что здесь соберется столько народу, — вырвалось у меня.
— Да, — отозвался Селдом, — приехал почти весь Оксфорд, посмотрите-ка туда. — И он глазами велел мне обратить внимание на места сзади, с правой стороны от нас.
Я словно невзначай обернулся и увидел Питерсена с довольно молодой женщиной. Возможно, это была та самая белокурая девчушка, запечатленная на фотографии, но теперь ей было лет на двадцать больше. Инспектор едва заметно кивнул мне головой.
— Присутствуют и другие, их я, кстати, теперь встречаю повсюду, — сказал Селдом. — Вон там, через два ряда за нами, сидит мужчина в сером костюме и делает вид, будто изучает программку. Узнаете его без формы? Это лейтенант Сакс. Питерсен, видимо, считает, что наш герой постарается вступить со мной в более тесный контакт.
— А вы успели еще раз поговорить с инспектором? — спросил я.
— Только по телефону. Он обратился ко мне с просьбой как можно популярнее объяснить, почему я выбрал на роль третьего символа именно этот, а не иной, растолковать закон формирования серии, как я его себе представляю. Я послал ему из Кембриджа письмо с разъяснениями. Всего полстраницы… Если принять в расчет богатое воображение женщины-психолога, написавшей заключение, которое он нам зачитывал… Думаю, у инспектора появился план, но он наверняка еще колеблется. Интересно было бы проанализировать силу воздействия разного рода психологических портретов. Далее если они далеки от истины, даже если выглядят абсурдными, в них всегда есть что-то очень притягательное, они куда более убедительны, чем чисто логические рассуждения. Люди инстинктивно — в силу какого-то, видимо врожденного, предубеждения — не доверяют логическим схемам. Они, конечно, не правы, но, надо признать, в основе такого предубеждения лежат свои резоны. Достаточно исследовать исторический путь, пройденный логикой в голове человека…
Селдом неожиданно понизил голос. Шепот вокруг нас тоже как-то вдруг затих, и свет почти полностью погас. И тут мощный луч упал на музыкантов, занявших свои места на сцене, — получился сильный драматический эффект. Дирижер дважды сухо ударил по пюпитру, протянул руку в сторону скрипача — и зазвучала первая мелодия сонаты, открывающей программу, словно легкий дымок силился подняться вверх, неуверенно пробивал себе путь в тишине.
Очень мягко, будто ловя в воздухе тонкие нити, дирижер вводил Бет, Майкла, духовые и наконец ударника. Я смотрел главным образом на Бет, и, по правде сказать, даже беседуя с Селдомом, ни на миг не выпускал ее из поля зрения. Я спрашивал себя, не там ли, на сцене, возникают узы, по-настоящему связывающие ее с Майклом. Но теперь оба выглядели сосредоточенными, ушедшими в себя, каждый быстро переворачивал нотные страницы. Несколько раз резкий удар литавр заставлял меня взглянуть на ударника. Он был самым старым в оркестре. Очень высокий мужчина, сгорбленный годами, с седыми усами, уже слегка пожелтевшими на концах, но прежде усы скорее всего составляли предмет его гордости. Вид у него был слегка растерянный, и к тому же казалось, что он весь дрожит, и это создавало странный контраст с какими-то судорожно крепкими ударами литавр, словно он старался скрыть начинающуюся болезнь Паркинсона. И еще я заметил, что после каждого удара он прятал руки за спину, а дирижер с помощью весьма комических жестов пытался умерить излишнюю резкость его движений. Дирижер энергично завершил торжественное крещендо, затем повернулся к публике и, склонив голову, выслушал первые аплодисменты.
Я попросил у Селдома программку. Теперь оркестр должен был исполнить «Аппалачскую весну» Аарона Копленда[26], третье из времен года, для треугольника и оркестра. Я вернул программку Селдому, который тоже бросил туда быстрый взгляд.
— Вполне возможно, что именно сейчас мы увидим первый фейерверк, — прошептал он мне на ухо, — первые залпы…
Я тоже поднял глаза и взглянул на крышу дворца, где среди скульптур можно было различить подвижные тени людей, готовивших фейерверк. Повисла напряженная тишина, свет над музыкантами погас, и луч прожектора теперь высвечивал одного только старого ударника, который стоял, подняв вверх свой треугольник. Он был похож на призрак. Мы услышали священный перезвон — далекий, напоминавший звук капели на заледеневшей реке. Теперь оранжевый луч — видимо, он символизировал рассвет — снова осветил весь оркестр. Позвякивание треугольника стало стихать, пока совсем не исчезло из главной мелодии. Тут луч скользнул к роялю, словно возвещая вступление второй мелодии. Вскоре ее стали постепенно подхватывать остальные музыканты. Это напоминало медленное пробуждение цветов. Палочка дирижера вдруг нацелилась на тромбоны, задав им бешеный темп — дикие кони скачут по полям. Все инструменты слились в безумной гонке, пока палочка дирижера снова не метнулась в сторону ударника. Луч снова выхватил из мрака его фигуру, готовя публику к кульминации. Но в тот же миг — благодаря белому и чистому свету — мы поняли, что на сцене происходило нечто совершенно ужасное.
Старик, все еще держа треугольник в руках, начал судорожно открывать и закрывать рот. Потом он выронил треугольник, и тот упал на пол, издав последний, на сей раз фальшивый, звук. А музыкант как-то неуклюже попытался сойти со своего возвышения. Луч по-прежнему следовал за ним, будто осветитель не мог оторваться от завораживающего зрелища и жуткая картина загипнотизировала его. Мы увидели, что старик вытянул руку в сторону дирижера, безмолвно прося о помощи, затем поднес обе руки к горлу, словно стараясь оторвать невидимую руку врага, которая безжалостно его душила. Он рухнул на колени, и только тогда зал отозвался на происходящее нестройным хором испуганных криков, и часть зрителей — главным образом из первого ряда — повскакивали с мест. Я увидел, как музыканты окружили старика и стали в отчаянии звать врача. Какой-то человек, сидевший поблизости от нас, уже прокладывал себе дорогу к сцене. Я встал и не смог побороть невольное желание последовать за ним. Питерсен был уже на сцене, и я заметил, что Сакс тоже запрыгнул туда с пистолетом в руке. Музыкант лежал на спине в гротескной и трагической позе, все еще прижимая одну руку к горлу. Лицо его стало мертвенно-бледным, как кожа у выброшенного на берег морского животного. Врач перевернул тело, приложил два пальца к шее несчастного, чтобы проверить, есть ли пульс, потом закрыл ему глаза. Питерсен, который сидел рядом на корточках, незаметно показал врачу карточку и тихонько задал несколько вопросов. Затем инспектор, не обращая внимания на столпившихся вокруг музыкантов, направился к возвышенности, нагнулся, осмотрел пол и с помощью платка поднял треугольник, упавший рядом со ступенькой. Я обернулся и среди стоявших сзади людей увидел Селдома. От моих глаз не укрылось, что Питерсен сделал ему знак, предлагая встретиться у опустевших рядов. Я попятился назад и оказался рядом с Селдомом. Но он явно не видел, что я неотступно следую за ним сквозь толпу. Он хранил полное молчание, и выражение лица у него было непроницаемое. Селдом медленно возвращался к нашим местам. Питерсен, спустившись со сцены по боковой лесенке, приближался к нему с другого конца ряда. Но тут Селдом вдруг резко остановился, заметив нечто, лежащее на сиденье, и это нечто его буквально парализовало. Кто-то вырезал из программки две фразы — кусочки бумаги образовали на стуле короткое послание. Я поспешно наклонился, чтобы успеть прочесть его, прежде чем инспектор лишит меня этой возможности. Первая фраза гласила: «Третий в серии». Вторая состояла из одного только слова: «Треугольник».
Глава 16
Питерсен резко махнул Саксу, и лейтенант, который стоял, охраняя распростертое тело, поспешил к нам, раздвигая взбудораженную публику и показывая свою карточку.
— Пусть пока никто отсюда не уходит, — приказал Питерсен. — Мне нужен полный список всех присутствующих. — Он вынул из кармана мобильный телефон и протянул Саксу вместе с записной книжкой. — Соединитесь со служащими на стоянке, мы должны быть уверены, что ни одна машина ее не покинет. Вызовите дюжину полицейских для опроса свидетелей и патрульную машину для наблюдения за озером, еще две машины — чтобы перекрыть дороги из леса. Надо пересчитать всех зрителей и сравнить с количеством проданных билетов и занятых мест. Поговорите с капельдинерами и выясните, сколько стульев они поставили дополнительно. И добудьте еще один список — с фамилиями всей дворцовой обслуги. Добавьте туда музыкантов и тех, кто готовил фейерверк. Кстати, — спросил Питерсен, когда Сакс уже собирался идти выполнять данные ему приказы, — какое задание вы получили на сегодняшний вечер, лейтенант?
Я увидел, как побледнел Сакс под строгим взглядом Питерсена, — теперь он напоминал студента, которому достался очень трудный билет.
— Следить за всеми, кто приближается к профессору Селдому, — ответил Сакс.
— В таком случае будьте добры, разъясните нам, кто оставил вот это послание на его стуле.
Сакс опустил глаза и ошалело воззрился на два клочка бумаги. Лицо его окаменело. Он с самым несчастным видом качнул головой.
— Мне показалось, что кто-то на самом деле душит музыканта, с моего места именно так оно и выглядело — что кто-то схватил его за горло. Я заметил, как вы достали пистолет, и бросился вам на помощь.
— Но он умер не потому, что его удушили, правда? — спросил Селдом с мягкой вкрадчивостью.
Питерсен, чуть поколебавшись, ответил:
— По всем признакам речь идет о внезапной остановке дыхания. Доктор Сандерс — а это тот самый врач, который поднялся на сцену и пытался оказать несчастному помощь, — так вот, доктор Сандерс несколько лет назад делал ему операцию — по поводу эмфиземы легких — и не мог обещать больному больше пяти-шести месяцев жизни. Трудно объяснить, как тот вообще до сих пор держался на ногах, он ведь в буквальном смысле еле дышал. Во всяком случае, доктор полагает, что это естественная смерть.
— Да, да, — еле слышно пробормотал Селдом, — естественная смерть. Удивительно, какого совершенства он достиг, правда? Естественная смерть, разумеется, логический предел, идеальный образец незаметного преступления.
Питерсен вынул очки, нацепил их на нос и снова склонился над клочками бумаги.
— Вы оказались правы относительно следующего символа, — сказал он, а потом поднял глаза на Селдома, словно еще не до конца определил, союзник перед ним или своеобразный противник.
И я вроде бы понял настроение инспектора: в умозаключениях Селдома оставалось непостижимое для него звено, а Питерсен не привык, чтобы кто-то другой хоть в чем-то опережал его во время расследования преступления.
— Да, но вы же видите, знание символа никак нам не помогло.
— И тем не менее в послании есть любопытные новшества. Взгляните, на сей раз отсутствует указание на время преступления, к тому же края бумаги очень неровные — бумагу просто рвали, и довольно неаккуратно, явно в спешке, именно рвали — прямо пальцами…
~ А может быть, — перебил его Селдом, — дело в том, что именно такое впечатление он и хотел произвести. Разве сам эпизод — музыкальная кульминация, яркий луч света — не напоминает тщательно подготовленный номер иллюзиониста? Ведь по сути главное здесь не смерть ударника, главное — вот этот трюк: подсунуть нам, практически на наших глазах, клочки бумаги.
— Да, конечно, только тот человек на сцене все-таки мертв, по-настоящему мертв — хорошенький получился трюк, — холодно возразил Питерсен.
— Да, — сказал Селдом, — и это самое невероятное; словно все перевернулось с ног на голову; трагическое происшествие вроде бы поставлено на службу куда более ничтожной задаче. А ведь мы так и не поняли смысла всей фигуры. Можно пририсовать что-нибудь еще, можно попытаться продолжить серию… Но целого мы не видим, не видим так, как он.
— Хотя, если ваша гипотеза верна, вам, возможно, удастся каким-нибудь образом дать ему знать, что мы разгадали продолжение серии, — и тогда он остановится. В любом случае, как мне кажется, пора попытаться это сделать — отправить ему ответное послание.
— Пора-то оно пора, только ведь мы не знаем, кому его отправлять, — возразил Селдом. — Каким образом, по-вашему, попадет к нему послание?
— Именно над этим я и ломаю голову, с тех пор как получил ваш листочек с объяснением. И у меня появилась идея. Сегодня же вечером хочу обсудить ее с психологом, а потом приглашу для разговора и вас. Если мы хотим упредить его и не допустить очередного убийства, надо действовать как можно быстрее.
Мы услышали сирену «скорой помощи» и одновременно заметили, что к стоянке подрулил фургон «Оксфорд таймс». Боковая дверца открылась, и появились фотограф и долговязый репортер, который когда-то беседовал со мной на Канлифф-клоуз. Питерсен осторожно, кончиками пальцев, поднял клочки бумаги и спрятал в карман.
— Да, на сей раз это действительно естественная смерть, и я не хочу, чтобы репортер видел нас вместе, — быстро проговорил он. Потом вздохнул и повернулся лицом к толпе, окружавшей сцену. — Ладно, мне надо всех их пересчитать.
— Вы действительно полагаете, что он до сих пор здесь? — спросил Селдом.
— Думаю, в любом из двух вариантов — и если все на месте, и если кто-то успел улизнуть — мы узнаем о нем что-нибудь новое.
Питерсен отошел от нас на несколько шагов и заговорил со светловолосой женщиной, которая во время концерта сидела рядом с ним. Мы увидели, как Питерсен повел подбородком в нашу сторону и она кивнула в ответ. Через минуту она уже подошла к нам с вежливой улыбкой на устах.
— Отец сказал, что еще какое-то время отсюда не будут выпускать ни такси, ни частные автомобили. Я возвращаюсь в Оксфорд и могу вас подбросить.
Мы последовали за ней на стоянку и сели в машину со скромным полицейским значком на лобовом стекле. Когда мы выезжали из парка, навстречу нам попались патрульные машины — они прибыли по просьбе Питерсена.
— В кои-то веки мне удалось уговорить отца сходить на концерт, — сказала женщина, оглядываясь назад, — думала, это хоть немного отвлечет его от работы. В итоге вряд ли он вернется сегодня домой даже к ужину. Господи, этот старик… как он схватился за горло! Мне до сих пор не верится…
Отцу показалось, что его душат, он чуть не открыл огонь по сцене, ведь круг света, в котором находился несчастный, не позволял различить то, что происходило сзади, за его спиной. И я до сих пор не могу отделаться от вопроса: а может, все-таки следовало выстрелить?
— Что именно было видно с вашего места? — спросил я.
— Ничего! Все произошло так быстро… К тому же я отвлеклась, мое внимание занимало движение на крыше дворца, я~то знала, что вот-вот должен начаться фейерверк. И невольно следила за приготовлениями. Дело в том, что меня всегда просят помочь с подготовкой этой части программы. Считается, что раз я дочь полицейского, то должна лучше других ладить с порохом.
— А сколько людей находилось на крыше, я имею в виду тех, кто готовил фейерверк? — спросил Селдом.
— Двое, больше не требуется. Ну, вполне возможно, там был еще кто-нибудь из дворцовой охраны, ну допустим, еще один человек.
— Если я не ошибаюсь, — сказал Селдом, — ударник занимал на сцене особое место, его положение немного отличалось от позиции других оркестрантов. Он стоял дальше всех, почти на самом краю площадки, да еще на возвышении, на некотором расстоянии от остальных. Только на него и можно было напасть сзади так, чтобы коллеги ничего не заметили. И ведь любой зритель или дворцовый служащий мог обойти сцену, после того, как погас свет.
— Но отец сказал, что его смерть вызвана остановкой дыхания. Разве возможно спровоцировать что-то подобное извне?
— Не знаю, не знаю, — отозвался Селдом и совсем тихо добавил: — Надеюсь, что да.
Что хотел сказать Селдом этим своим «надеюсь, что да»? Я собирался спросить его об этом, но тут дочь инспектора Питерсена завела с ним беседу о лошадях, которая плавно — и для меня неожиданно — перетекла в выяснение общих шотландских корней. Я же все прокручивал в голове ту загадочную короткую фразу, раздумывая, правильно ли я понял английское выражение «I hope so»[27], — а вдруг от меня ускользнуло еще какое-нибудь его значение. Я пришел к выводу, что Селдом таким образом просто дал понять: версия нападения — самая разумная из всех версий, и с точки зрения здравого смысла предпочтительнее, чтобы так оно и было. Если смерть ударника не была спровоцирована тем или иным способом, если он и вправду умер естественной смертью, пришлось бы поверить в невероятное — в человека-невидимку, или в лучников-дзен, или в неведомые сверхъестественные силы. До чего любопытны те маленькие поправки и невольные швы, которые делает наш разум… Ведь я охотно поверил, что именно это подразумевал Селдом, и не стал его ни о чем спрашивать — ни когда мы выходили из машины, ни во время последующих наших встреч. Хотя, как я сейчас понимаю, проникновение в смысл произнесенной полушепотом фразы помогло бы мне заглянуть в глубины его мыслей. В свое оправдание я готов сказать лишь то, что меня тогда занимал совсем другой вопрос: я хотел непременно выведать у Селдома закон, по которому строилась вся эта серия. Символ-треугольник не помог мне ни на шаг продвинуться вперед, я так же блуждал в потемках, как и в самом начале пути. Поэтому, сидя на заднем сиденье и вполуха слушая их разговор, я безуспешно пытался найти что-то общее между кругом, рыбой и треугольником и не менее безуспешно пытался угадать, каким будет четвертый символ. Я решил заставить Селдома открыть мне его версию, как только мы выйдем из машины, поэтому с некоторой тревогой ловил улыбки дочери Питерсена. Я не до конца понимал их разговорный язык, какие-то нюансы от меня ускользали, но трудно было не догадаться, что беседа стала более интимной и сидевшая за рулем женщина вдруг весьма провокационным тоном — тоном всеми покинутой маленькой девочки — повторила, что нынче ночью ей придется ужинать одной. Мы въехали в Оксфорд по Банбери-роуд, и дочь Питерсена остановила машину у поворота на Канлифф-клоуз.
— Ты, кажется, просил высадить тебя здесь, да? — бросила она с очаровательной и вместе с тем властной улыбкой.
Я вышел из машины, но еще до того как она снова тронулась с места, вдруг решительно постучал в окошко с той стороны, где сидел Селдом.
— Вы должны сказать мне, — проговорил я по-испански очень тихо, хотя и очень настойчиво, — хотя бы дать небольшой след, скажите еще хоть что-нибудь про разгадку этой серии.
Селдом удивленно глянул на меня, но вид мой, вероятно, был весьма красноречив, и он, кажется, сжалился надо мной.
— Кто мы такие — вы и я, кто такие математики? — проговорил он, и губы его растянулись в печальной улыбке, словно к нему вернулось воспоминание, которое он считал утерянным. — Мы, по словам одного поэта из вашей страны, не более чем пылкие ученики Пифагора.
Глава 17
Я стоял у дороги и смотрел вслед уносящейся в темноту машине. В кармане у меня лежал рядом с ключом от комнаты ключ от бокового входа в институт, а также магнитная карточка, с помощью которой можно в любое время попасть в библиотеку. Идти спать еще слишком рано, решил я и направился к институту по освещенной желтым светом дороге. Улицы были пустынны, и только дойдя до Обсервэтори-стрит, я увидел живых людей и движение — за окнами ресторана «Тандоори», где два официанта переворачивали стулья и ставили их на столы, а женщина в сари задергивала шторы, готовясь к закрытию заведения. Сент-Джайлз тоже выглядела безлюдной, но в некоторых институтских окнах горел свет, а на стоянке я заметил пару машин. Как известно, некоторые математики работают только по ночам, другим же приходится частенько заглядывать сюда. Я поднялся в библиотеку. Там тоже горел свет, и, войдя, я услышал чьи-то приглушенные шаги — кто-то тихонько бродил вдоль стеллажей. Я нашел отдел истории математики и провел пальцем по корешкам, отыскивая нужный том. Одна книга чуть выступала из общего ряда, словно ею совсем недавно пользовались и не удосужились аккуратно поставить на место. Книги стояли очень плотно, так что мне пришлось двумя руками вытаскивать нужную. На обложке изображалась десятиконечная пирамида, охваченная пламенем. Но огонь не касался названия — «Братство пифагорейцев». Если приглядеться, десять вершин пирамиды оказывались десятью головами с тонзурами, увиденными сверху. Языки пламени следовало понимать не как символ пылких страстей, которые таила в себе геометрия, а как вполне конкретный намек на страшный пожар, покончивший с этой сектой[28].
Я направился к одному из столов и, включив лампу, открыл книгу. Мне достаточно было перевернуть пару страниц. И я нашел. Нашел разгадку. Все это время она таилась тут, рядом — в своей оглушительной простоте. Самые древние и элементарные понятия о математике, еще не до конца расставшиеся со своим мистическим облачением… Представление о числах в пифагорейском учении как о архетипических началах божественных сил. Круг — это один, цельность в своем совершенстве, монада, начало всего, идея единства, бесконечности и законченности, фигура, образованная правильной кривой линией без начала и конца. Два — символ множественности, полярности, разделенности, споров и соперничества, символ Великой Матери. Двойка — овальная, миндалевидная фигура, завершающаяся в центре и носящая название Vesica Piscis, брюхо рыбы. Три — триада, первое равновесие единиц, мудрость и понимание. Дух, соединяющий смертное с бессмертным в одно целое. А еще: один — это точка, два — линия, соединяющая две точки, три — треугольник и в то же время плоскость. Один, два, три — вот и все, эта серия представляла собой не что иное, как последовательность обычных чисел. Я перевернул страницу, чтобы узнать, какой символ соответствует цифре четыре. Тетрактис — пирамида с десятью вершинами, которая была изображена на обложке книги, эмблема и священный знак секты. Десять вершин — сумма, которую составляли при сложении один, два, три и четыре. Символ материи и четырех стихий. Пифагорейцы верили, будто вся математика зашифрована в этом символе, что это одновременно и трехмерное пространство, и музыка небесных сфер, которая в зародыше несет сложные числа случайности и числа умножения жизни, которые через века вновь откроет Фибоначчи[29]. Я снова услышал шаги, теперь уже совсем близко. Я поднял глаза и не без удивления увидел Подорова, моего русского коллегу, с которым мы делили один кабинет. Как раз в этот миг он обогнул стеллаж и, заметив меня, двинулся в мою сторону с вопросительной улыбкой. Меня поразило, насколько другим казался он в этой обстановке, словно попал в свою стихию. Я даже подумал, что, наверное, по ночам он чувствует себя хозяином библиотеки. Когда он приблизился к моему столу, я увидел у него в руке сигарету, которой он легонько постучал по стеклу, прежде чем ее зажечь.
— Да, — сказал он, — я прихожу сюда в этот час, чтобы спокойно покурить и подумать. — Он улыбнулся мне гостеприимной улыбкой, но в улыбке проскользнула ирония, когда он закрыл мою книгу, чтобы взглянуть на название. Подоров был небрит, и в глазах у него блестел жестокий огонек. — А! «Братство пифагорейцев»… Это, разумеется, имеет отношение к символам, которые были нарисованы на грифельной доске… Круг, рыба… если не ошибаюсь, первые символические числа секты, правильно? — Он явно напряг память, чтобы затем продекламировать, словно с гордостью демонстрируя свои возможности: — Третий символ — треугольник, четвертый — тетрактис.
Я в изумлении уставился на него. Только теперь я понял: этому человеку, наблюдавшему, как я в задумчивости стою перед доской, где нарисованы два символа, даже в голову не могло прийти, что речь идет не только о забавной математической задаче, но и о чем-нибудь еще… Он знать ничего не знал о совершенных преступлениях и все это время мог легко объяснить мне, как следует продолжить серию… Ему достаточно было встать со стула, подойти к доске и взять в руки мел.
— Эту загадку вам загадал Селдом? — спросил он. — Именно от него я впервые услышал об этих символах. Дело было на лекции, посвященной последней теореме Ферма. Вам ведь известно, что теорема Ферма есть не что иное, как развитие загадки Пифагоровой священной триады, тайну которой в секте хранили строже всего.
— Когда это было? — спросил я. — Довольно давно, правда?
— Да, давно, много лет назад, — ответил он. — Так давно, что, как я убедился, Селдом успел меня забыть и теперь не узнает. Еще бы! Он уже тогда был великим Селдомом, а я всего лишь скромным аспирантом из маленького русского городка, где и проходила конференция. Я принес ему свои работы по теореме Ферма, в то время она занимала все мои мысли, ни о чем другом я и думать не мог. Я попросил помочь мне установить связь с группой теории чисел в Кембридже, но, по всей видимости, все они были слишком заняты, чтобы прочесть мои разработки. Вернее, не все, — добавил он, — один из учеников Селдома их прочел, подправил мой не слишком хороший английский и опубликовал под своим именем. Он получил медаль Филдса — за самый значительный вклад десятилетия в решение задачи. И теперь Уайлс готов сделать заключительный шаг. Благодаря мне. Когда я написал Селдому, он ответил, что в моей работе крылась ошибка и его ученик ее исправил. — Подоров сухо засмеялся и с силой выпустил вверх облачко дыма. — Моя единственная ошибка, — сказал он с сарказмом, — в том, что я не англичанин.
А мне больше всего на свете хотелось заставить его замолчать. Я снова, как и совсем недавно, во время прогулки по Университетскому парку, почувствовал, что вот-вот увижу главное: пожалуй, если мне удастся сейчас остаться одному, решение неподатливой головоломки, которое однажды уже ускользнуло от меня, снова всплывет на поверхность и все ее части встанут на свои места. Я пробормотал какое-то банальное извинение и быстро поднялся, поспешно заканчивая заполнять формуляр, чтобы унести книгу с собой. Я желал поскорее выбраться отсюда, мне надо было оказаться одному среди ночи… Я чуть ли не бегом спустился по ступенькам и, когда выходил на улицу, едва не столкнулся с человеком в черном, шагающим со стороны автостоянки. Это был Селдом, который успел накинуть плащ поверх смокинга. Только теперь я заметил, что идет дождь.
— Если вы и дальше собираетесь идти прямо так, ваша книга намокнет, — сказал он и протянул руку, чтобы взглянуть на обложку. — Итак, вы ее нашли. И, как видно по вашему лицу, обнаружили еще кое-что, правильно? Вот почему мне и хотелось дать вам возможность поискать самостоятельно.
— Я встретил в библиотеке своего коллегу, мы с ним делим один кабинет в институте, Подоров рассказал мне, что вы с ним познакомились много лет назад.
— Виктор Подоров… да… Интересно, что он вам рассказал… Честно говоря, я вспомнил его лишь после того, как получил от инспектора Питерсена список сотрудников института. Да и как его узнать? Тогда я видел мальчишку с тощей бородкой, слегка безумного. Он верил, что нашел решение теоремы Ферма. Действительно, на той конференции я говорил о Пифагоровых числах. Кстати, в разговоре с инспектором Питерсеном я даже не упомянул о нашем знакомстве. Я долго чувствовал себя в какой-то мере виноватым перед Подоровым, он ведь, как мне стало известно, пытался покончить с собой, когда одному из моих учеников дали медаль Филдса.
— Но это же не он… — вырвалось у меня. — Он никак не мог этого сделать. Сегодня вечером он сидел в библиотеке. И весь вечер провел именно здесь.
— Да нет, я никогда и не подозревал его, хотя не сомневался: уж он-то сразу бы понял, о какой серии идет речь.
— Да, — сказал я, — он отлично помнит ваше выступление на конференции.
Мы стояли у входа под полукруглым козырьком, и капли дождя, которые порывами ветра разносились во все стороны, начали доставать и нас.
— Давайте пройдем под этим навесом до паба, — предложил Селдом.
Я двинулся следом за ним, спрятав книгу под мышку. Надо полагать, во всем Оксфорде открытым оставался только этот паб — у стойки было полно народу. Слышался гул голосов и резкий смех — короче, там царило несколько экзальтированное и наигранное веселье, которое настигает англичан лишь после большого количества пива. Мы сели за столик, на деревянной поверхности которого блестели влажные круги.
— Извините, — издали крикнула официантка, словно очень сожалела, что уже ничего не может для нас сделать, — но вы пропустили последний заказ.
— Думаю, надолго мы здесь не задержимся, — сказал Селдом, — но мне интересно знать, что вы думаете обо всем этом теперь, когда знаете, о какой серии идет речь.
— Все куда проще, чем мог бы вообразить любой математик, да? Не исключено, что это признак гениальности, но меня результат, честно сказать, несколько разочаровал. В конце концов, это всего лишь один, два, три, четыре, как и серия, которую вы показали мне в первый день. А вдруг здесь и нет никакой загадки, как мы вообразили, и он всего лишь ведет счет убитым им людям: первый, второй, третий?
— Да, — сказал Селдом, — но это худший из вариантов, ведь тогда он может продолжать убивать бесконечно. Нет, у меня остается надежда на то, что символы — вызов и он остановится, как только мы дадим ему знать, что разгадали его замысел. Инспектор Питерсен только что звонил мне. У него есть на сей счет некая идея, и, пожалуй, стоит попробовать ее реализовать, кажется, психолог такой план тоже поддерживает. Инспектор намерен самым решительным образом переменить свою стратегию относительно газетных сообщений: завтра же на первой полосе в «Оксфорд таймс» появится информация о третьей жертве. Там будет и рисунок — треугольник. Инспектор даст интервью, в котором расскажет о двух первых символах. Вопросы для беседы подготовят очень тщательно, дабы создалось впечатление, будто Питерсен пребывает в полной растерянности и не знает, как подступиться к этой загадке. Будто преступник явно его переигрывает. Тогда у последнего, по мнению психолога, появится столь необходимое ему ощущение одержанной победы. А в четверговом номере, в той же рубрике, где раньше публиковали главу из моей книги о серийных преступлениях, появится совсем небольшая заметка про тетрактис, которую я написал по просьбе Питерсена, — за моей подписью. Это послужит для него доказательством: по крайней мере один человек — то есть я — знает… И я могу угадать, каким будет следующий символ — символ очередной смерти. Возможно, тогда все осталось бы в рамках задуманного им с самого начала почти что персонального поединка.
— Хорошо, допустим, план удастся, — сказал я, не скрывая удивления, — допустим, по воле случая он прочтет вашу заметку в четверговом приложении… Допустим, по воле еще более капризного случая она его остановит… Но как удастся Питерсену поймать преступника?
— Питерсен считает, что это будет только вопросом времени. Судя по всему, инспектор возлагает большие надежды на список присутствовавших на концерте: какое-то имя в конечном итоге оттуда выплывет. Но при любом раскладе он готов испробовать любые средства, лишь бы предотвратить четвертое убийство.
— Самое интересное заключается вот в чем: теперь у нас вроде бы имеется все, чтобы предугадать его следующий шаг. Что я имею в виду? У нас есть три символа, как в серии Фрэнка, и мы просто обязаны выстроить некие предположения относительно четвертой жертвы. Связать тетрактис… Но с чем? Вот об этом-то мы до сих пор ничего и не знаем — какая связь существует между покойниками и символами. У меня из головы не выходит заключение врача, Сандерса, и мне кажется, тут и кроется повторяющийся элемент: во всех трех случаях жертвы продолжали жить, перевалив, так сказать, за пределы отпущенного им срока, за пределы своего века.
— Да, правда, — сказал Селдом, — я об этом как-то не подумал… — На краткий миг взор его затуманился, словно он вдруг почувствовал страшную усталость или на него разом обрушились все возможные дополнительные гипотезы, порожденные таким выводом. И он добавил не слишком уверенным тоном, точно вынырнув из забытья: — У меня появилось дурное предчувствие. Я посчитал удачной мысль напечатать в газете все три символа серии… Но пожалуй, от завтрашнего дня до четверга останется слишком много времени.
Глава 18
Я до сих пор храню номер «Оксфорд таймс» за тот понедельник, ведь газета стала сценой для спектакля, специально разыгранного для одного читателя-призрака. Глядя сейчас на выцветшую фотографию мертвого музыканта и нарисованные тушью символы и перечитывая заданные Питерсену вопросы, я вновь чувствую — вернее, мне опять чудится, — будто в мою сторону тянутся холодные пальцы, будто они касаются меня на расстоянии. Я опять и опять слышу дрогнувший голос Селдома, когда в пабе он прошептал, что, пожалуй, до четверга остается еще слишком много времени. Именно теперь, созерцая запечатленные на бумаге символы, я особенно четко представляю себе, какой ужас вызывали у него факты, свидетельствующие о том, что любые его догадки и гипотезы в реальной жизни вдруг начинают жить собственной таинственной жизнью. Но в то солнечное утро я был далек от дурных предчувствий и с энтузиазмом, к которому, должен признаться, примешалась и доля гордости — а может и доля глупейшего тщеславия, — читал эту историю, хотя заранее знал даже мельчайшие детали.
Лорна позвонила мне совсем рано, в голосе ее звучало крайнее возбуждение. Она тоже только что прочла газету и желала — обязательно! — чтобы мы пообедали вместе и я рассказал ей абсолютно все. Она не могла простить себе — и мне, разумеется, тоже, — что накануне вечером сидела дома, а я поехал туда, на концерт. По ее словам, она меня просто ненавидит за это, но все-таки попытается в полдень удрать из больницы и посидеть со мной в «Парижском кафе» на Литтл-Кларендон-стрит, поэтому я должен под любым предлогом отказаться идти обедать с Эмили. Мы встретились в «Парижском кафе». Мы смеялись и болтали о преступлениях, мы ели crêpes[30] с ветчиной, и нас охватило какое-то совершенно глупое и безответственное веселье, посещающее лишь влюбленных, которых ничто вокруг, кроме них двоих, не волнует. Я рассказал Лорне все, что сообщил нам Питерсен; музыкант перенес очень тяжелую операцию на легких и был обречен. Его врач считал чудом, что тот сумел еще столько времени протянуть.
— Абсолютно то же самое, что и в двух предыдущих случаях — я имею в виду смерть Кларка и миссис Иглтон, — сказал я и стал ждать, как Лорна отреагирует на мое маленькое открытие.
Лорна на миг задумалась.
— Нет, тут ты не совсем прав. Что касается миссис Иглтон… — отозвалась она наконец. — Я видела ее в больнице дня за два или за три до смерти, и она сияла от счастья, потому что результаты последних анализов показали явное улучшение ее состояния — лечение оказалось успешным, и болезнь начала отступать. Мало того, врач заверил ее, что она проживет еще много-много лет.
— Какая разница! — воскликнул я, словно замечание Лорны ничего в сущности не меняло. — Подумай сама, их разговор — врача и миссис Иглтон — происходил без свидетелей, и убийца вряд ли о нем знал.
— То есть, по-твоему, он выбирает людей, которые живут дольше положенного — вопреки диагнозу? Ты это хочешь мне доказать?
Ее лицо мгновенно потемнело, и она быстро указала пальцем на экран телевизора у стойки бара. Лорна сидела как раз напротив. Я повернулся и увидел улыбающееся лицо маленькой девочки с локонами, а ниже — номер телефона. Это было обращение о помощи, адресованное всей стране.
— Ты ее показывала мне в больнице? — спросил я.
Лорна кивнула.
— Сейчас она стоит первой в общенациональном списке — в очереди на трансплантацию, но жить ей осталось не больше двух суток.
— А отец? Как он? — спросил я, потому что хорошо запомнил его совершенно безумный взгляд.
— В последние дни я его что-то не встречала, думаю, ему пришлось снова выйти на работу.
Она протянула руку и сплела свои пальцы с моими, словно желая покончить с грустной темой и побыстрее отогнать прочь совершенно неуместное здесь облачко. Потом подозвала официантку и попросила принести еще кофе. Я стал объяснять ей — и даже набросал на салфетке схему, — в какой именно позе и где стоял ударник на сцене. Потом поинтересовался ее мнением относительно того, что может спровоцировать остановку дыхания. Лорна немного подумала, помешивая кофе.
— Я сразу вспомнила об одном способе, который не оставляет никаких следов: достаточно подкрасться сзади и сильно зажать жертве одновременно рот и нос. Это называется «смерть Бёрка». Уильям Бёрк — ты, наверное, видел его изображение в музее мадам Тюссо… Помнишь? Шотландец, владелец постоялого двора, убивший таким вот образом шестнадцать постояльцев. Зачем? Чтобы продать трупы в анатомический театр. А если у человека вдобавок еще и слабые легкие… Всего несколько секунд — и конец. По-моему, убийца именно так его и задушил — он ведь не подозревал, что луч света снова вернется к ударнику. А когда старик опять оказался на виду, убийца тотчас отпустил его, но дело было сделано: остановка дыхания и, наверное, остановка сердца. А потом весь зал наблюдал, как несчастный поднес руки к горлу, словно его душит призрак… Это типичная реакция человека, которому не хватает воздуха.
— Еще одна просьба, — сказал я. — Ты смогла бы поподробнее расспросить своего приятеля патологоанатома о результатах вскрытия Кларка? Инспектор Питерсен считает, будто нашел собственное объяснение случившемуся.
— Наверное, смогла бы, — отозвалась Лорна, — он уже несколько раз приглашал меня поужинать с ним. Ты полагаешь, мне следует принять приглашение и попытаться выведать у него что-нибудь интересное?
Я засмеялся, а потом быстро проговорил:
— Нет уж! Лучше я поживу с неразгаданной тайной.
Лорна, словно очнувшись, быстро глянула на часы.
— Ой, мне пора возвращаться в больницу, — всполошилась она, — но ты еще ничего не рассказал про серию символов. Надеюсь, это можно объяснить на доступном для меня уровне, я ведь успела совсем позабыть математику…
— Не страшно! Понимаешь, самое поразительное здесь — как раз простота разгадки или, вернее, решения. Серия — это всего лишь числа. Один, два, три и четыре… и символические обозначения этих чисел, принятые у пифагорейцев.
— Братство пифагорейцев? — спросила Лорна таким тоном, как будто название пробудило в ней какое-то смутное воспоминание.
Я кивнул.
— Мы их бегло изучали в курсе истории медицины. Они верили в переселение душ, правда? Насколько мне помнится, у них была в ходу весьма жестокая теория относительно душевнобольных людей, потом ее воплотили в жизнь спартанцы и врачи в Кротоне[31]… Ум почитался высшей ценностью, и они утверждали, что умственно отсталые — это реинкарнация тех людей, что совершили в прошлых жизнях самые тяжкие грехи. Считалось, что надо дождаться, пока они достигнут четырнадцати лет — критического возраста для страдающих болезнью Дауна, и тех, кто выживал, использовали в качестве подопытных кроликов в медицинских экспериментах. Пифагорейцы первыми попытались осуществить пересадку органов… Кстати, у самого Пифагора часть ноги была сделана из чистого золота. И еще они первыми стали вегетарианцами, только вот им запрещалось есть бобы, — добавила она с улыбкой. — А теперь мне и вправду пора бежать.
Мы простились у дверей кафе; мне надо было возвращаться в институт и составлять первый отчет о выполненной в Оксфорде научной работе, так что я целых два часа перелистывал всякие бумаги и выписывал нужные цифры. Без четверти четыре я, как и каждый день, спустился в common room[32], где математики пили кофе. В тот день народу собралось гораздо больше обычного, словно никто не остался у себя в кабинете. Я тотчас уловил какое-то особое возбуждение в общем гуле голосов. Когда я увидел их всех — слегка растерянных, явно выбитых чем-то неожиданным из привычной колеи и тем не менее безукоризненно вежливых, — я вспомнил фразу Селдома. Да, вот они передо мной, терпеливо и дисциплинированно дожидаются, пока им нальют кофе. Прошло две с половиной тысячи лет… Пылкие ученики Пифагора. На одном из столиков лежала раскрытая газета, и я не сомневался, что математики обсуждают загадку серии символов. Но, как выяснилось, ошибся. Эмили, вставшая за мной в очередь за кофе, сообщила, сверкнув очами, словно посвящала меня в секрет, пока доступный лишь избранным;
— Кажется, у него получилось. — По тону чувствовалось, что она и сама с трудом в это верит. И, заметив недоумение у меня на лице, пояснила: — Эндрю Уайлс! Вы что, ничего не знаете? Он попросил дополнительно два часа, кроме времени, отведенного на доклад на конференции по теории чисел в Кембридже. Его тема — гипотезы Шимуры-Таниямы. Представляете, если он добился-таки своего, значит, доказана теорема Ферма… Многие математики собираются ехать в Кембридж, чтобы лично присутствовать на его завтрашнем докладе. Возможно, это будет самый важный день в истории современной математики.
Я заметил, что в зал вошел Подоров. Вид у него был, как всегда, насупленный. Он глянул на очередь и, сев в кресло, решил полистать газету. Я направился к нему, с трудом удерживая в равновесии слишком полную чашку кофе и тарелку с muffin[33]. Подоров оторвал глаза от газеты и с презрительной гримасой обвел взглядом присутствующих.
— Ну и что? Вы тоже записались на завтрашнюю поездку? Могу одолжить мой фотоаппарат, — раздраженно бросил он. — Все ведь просто мечтают иметь фотокарточку грифельной доски, на которой Уайлс пишет q.e.d.[34].
— Я еще не решил, поеду или нет, — ответил я.
— А почему бы вам и не поехать? Дают бесплатный автобус, Кембридж очень красивый городок — в британском, конечно, духе. Вы там уже были?
Он рассеянно перевернул страницу, и глаза его наткнулись на крупный заголовок над сообщением о совершенных преступлениях и серии символов. Он прочел первые строки и снова посмотрел на меня. В глазах его мелькнуло что-то вроде тревоги и недоверия.
— А вы ведь и вчера обо всем этом уже знали, правильно я угадал? И когда же начались загадочные убийства?
— Первое случилось почти месяц назад, — сказал я, — но полиция только теперь решила сделать символы достоянием публики.
— А какую роль во всем этом играет Селдом?
— После каждого преступления послания приходят именно ему. Второе из них — с символом рыбы — появилось прямо здесь, его приклеили на стеклянную дверь института.
— Ах да. Что-то такое припоминаю. В то утро у нас и вправду была какая-то суета. Полиция приезжала, но я подумал, что кто-то разбил стекло.
Он снова углубился в газету и быстро прочел сообщение.
— Но здесь имя Селдома вообще не упоминается.
— Полиция, по всей видимости, решила сохранить это в тайне, но все три послания адресовались именно ему.
Подоров опять уставился на меня, и выражение его лица переменилось, будто в глубине души он над чем-то здорово потешался.
— Выходит, кто-то начал игру в кошки-мышки с великим Селдомом… Что ж, а вдруг и на самом деле существует высшая, божественная справедливость? И этот бог— математик, само собой разумеется, — сказал он как-то загадочно. — А какой вам представляется четвертая смерть? — спросил он внезапно. — О, она конечно же будет каким-то образом связана с древним и великим тетрактисом… — Он огляделся по сторонам, словно отыскивая источник вдохновения. — Помнится, Селдом увлекался боулингом, — добавил он, — по крайней мере в те давние времена. Тогда эта игра была почти неизвестна в России. В своем докладе он, если мне не изменяет память, сравнил вершины тетрактиса с расположением фигур перед началом партии. Существует такой прием, когда можно сокрушить все кегли сразу.
— Strike[35], — сказал я.
— Да, именно так. Великолепное слово, правда? — И повторил с очень сильным русским акцентом, сопровождая свои слова странной улыбкой, будто воображал этот неумолимый шар и летящие с плеч головы: —Strike!
Глава 19
К пяти часам мне удалось закончить первый — и весьма приблизительный — вариант отчета, но, прежде чем покинуть кабинет, я заглянул в электронную почту и обнаружил письмо от Селдома, в котором тот просил, чтобы я встретил его после окончания семинара у входа в Мертон-колледж, если, конечно, буду свободен в этот час. Я боялся опоздать, и мне пришлось идти довольно быстро. Поднявшись по ступенькам, ведущим к дверям маленьких аудиторий, я увидел через стеклянную дверь, что Селдом стоит у доски и обсуждает с двумя учениками какую-то задачу, хотя семинар уже завершился.
Когда ученики ушли, он жестом пригласил меня зайти и, складывая свои бумаги в папку, указал рукой на фигуру, оставшуюся на доске. Это был круг.
— Мы вспоминали геометрическую метафору Николая Кузанского: истина как окружность и человеческие попытки достичь ее — как последовательно вписанные в окружность многоугольники, у которых с каждым разом появляется все больше и больше граней, за счет чего их границы становятся все ближе к окружности, Это довольно оптимистическая метафора, потому что последовательные приближения позволяют угадать конечную фигуру. Однако существует иная возможность — она моим ученикам пока неведома, и она гораздо пессимистичнее, скажу даже, что она удручающе пессимистична. — Он быстро начертил рядом с кругом какую-то неправильную фигуру со множеством вершин и впадин. — Вы только вообразите, что формой своей истина напоминает очертание какого-либо острова, допустим Великобритании, с очень неровным берегом, с бесконечными выступами и углублениями. Если вы попытаетесь повторить здесь только что рассмотренный нами прием с вписанными многоугольниками, то столкнетесь с парадоксом Мандельброта. Конечная граница первой фигуры будет казаться все более и более недостижимой, с каждой новой попыткой будут появляться новые и новые выступы и углубления, и как бы мы ни старались, приближения нам не добиться. Точно так же истина не поддается нам, сколько бы мы ни старались к ней приблизиться. Что вам это напоминает?
— Теорему Гёделя? Многоугольники — это системы все с большим и большим количеством аксиом, но какая-то часть истины всегда будет оставаться вне досягаемости.
— Да, пожалуй, в определенном смысле это верно. Но это похоже и на наш случай тоже, на те выводы, к которым пришли Витгенштейн и Фрэнк: известных составляющих некоей серии, любого их количества, всегда будет недостаточно для того, чтобы… Как заранее узнать, с какой из двух фигур мы имеем дело? Знаете, — сказал он вдруг, — у моего отца была большая библиотека, в центре стеллажей помещался шкаф, где хранились книги, которые мне не следовало читать, и шкаф конечно же запирался на ключ. Каждый раз, когда отец открывал дверцу, я успевал разглядеть приклеенную внутри гравюру — изображение человека, который одной рукой касался пола, а другую тянул вверх. Внизу была надпись на незнакомом языке — со временем я узнал, что это немецкий. Со временем я обнаружил также книгу, показавшуюся мне волшебной: немецкий словарь, которым он пользовался, готовясь к занятиям. С помощью словаря, переводя слово за словом, я расшифровал-таки подпись. Фраза, на мой тогдашний взгляд, была простой и таинственной: «Человек — это не более чем серия его поступков». А у меня тогда еще сохранялась детская, то есть абсолютная, вера в слова, и я начал видеть людей как временные, незаконченные фигуры; фигуры-эскизы, всегда непостижимые. Если человек — это не более чем серия его поступков, раздумывал я, он не получит завершения до самой своей смерти, и этот единственный, последний из его поступков может перечеркнуть все предыдущее существование, опровергнуть всю его жизнь. К тому же больше всего я боялся как раз такой вот серии собственных поступков. Но человек — гораздо больше того, что я представлял и чего так боялся. — Селдом показал мне свои руки, испачканные мелом. На лбу у него тоже осталась забавная белая полоса, видно, он безотчетно провел по нему ладонью. — Пойду вымою руки, я быстро…. — сказал он. — Да, если желаете, можете спуститься по этой вот лестнице — там внизу кафетерий. Возьмите мне двойной кофе, ладно? Без сахара, пожалуйста.
Я подошел к стойке и заказал две чашки кофе. Тут появился Селдом, взял свою чашку и понес к столику, расположенному чуть поодаль, рядом с выходом в сад. Через открытую дверь кафетерия можно было наблюдать за туристами, которые нескончаемым потоком шли от главного входа по коридору к внутренним галереям колледжа.
— Нынче утром я беседовал с Питерсеном, — сообщил Селдом, — он познакомил меня с небольшой дилеммой, с которой они столкнулись накануне вечером, работая с цифрами. С одной стороны, по корешкам, оставшимся у контролеров, удалось определить точное количество людей, вошедших в дворцовый сад; с другой стороны, известно количество занятых стульев. Человек, отвечавший за стулья, оказался особенно дотошным, и он уверяет, что добавил их ровно столько, сколько понадобилось, и ни одним больше. Вот тут-то и обнаруживается самое любопытное: при сравнении двух цифр выяснилось, что вошедших было больше, чем стульев. По всей видимости, трем персонам стулья не понадобились.
Селдом смотрел на меня так, словно ждал, что я тотчас предложу ему какое-нибудь объяснение. Я и на самом деле задумался, но при этом чувствовал себя не в своей тарелке.
— Естественно предположить, что в Англии люди не пролезают на концерты без билетов, — заметил я.
Селдом от всей души расхохотался.
— Нет, разумеется, во всяком случае, на благотворительные концерты… Ладно, выкиньте эти глупости из головы. Питерсен просто хотел посмеяться надо мной, сегодня он впервые был в хорошем настроении. Три человека, которые не заняли положенных им стульев, — это три инвалида в колясках. Питерсен был страшно горд проделанной работой. В списках, составленных его людьми, все сошлось тютелька в тютельку. Как он полагает, задача наконец-то чуть-чуть сузилась, и вместо пятисот тысяч человек, обитающих в Оксфордшире, в круг их внимания отныне должны попасть всего восемь сотен, посетивших концерт. И Питерсен уверен, что очень скоро сумеет сократить и это число.
— Трое в инвалидных колясках, — повторил я. Селдом с улыбкой кивнул.
— Да. Разумеется, он отсеет этих троих, а также группу детей-даунов из специальной школы, и еще несколько очень пожилых женщин, которые скорее годились бы на роль потенциальных жертв…
— А вы полагаете, что главное в его, так сказать, сортировке — это возраст?
— Ах да! У вас же есть своя идея на сей счет… Люди, в той или иной степени переступившие порог отведенного им срока, то есть живущие сверх отпущенного им времени… Да, тогда возраст не должен служить критерием отбора.
— А сказал вам Питерсен что-нибудь новое по поводу вчерашней трагедии? Уже есть результаты вскрытия?
— Да. Он хотел быть уверенным, что музыкант не принял что-то перед концертом и это что-то не вызвало остановку дыхания. Хотел полностью исключить подобную версию. И ничего такого действительно обнаружено не было. Как и никаких признаков насилия, например пятен на шее. Питерсен склоняется к мысли, что на него напал некто, хорошо знавший программу концерта: ведь злоумышленник выбрал самый длинный отрезок времени из тех, когда ударник отдыхает. Но это означало еще и то, что музыкант окажется в темноте, луч прожектора упадет на его коллег. Инспектор также исключает возможность, что преступление совершил кто-то из оркестрантов. Есть единственная версия, особенно если учитывать местоположение ударника — в самой глубине сцены, а также отсутствие следов у него на шее… Кто-то взобрался на сцену сзади…
— И зажал старику одновременно нос и рот. Селдом глянул на меня не без удивления.
— Это мне подсказала Лорна. Селдом кивнул.
— Да, мне следовало догадаться: Лорна знает о преступлениях абсолютно все. Так ведь? Врач, проводивший вскрытие, говорит, что шок от внезапного нападения мог спровоцировать остановку дыхания — и музыкант просто не успел оказать сопротивления. Кто-то подкрался сзади в темноте и напал на него — вот единственное разумное объяснение… Но мы-то своими глазами видели другое.
— Вы же не станете рассматривать версию с привидением? — спросил я.
К моему удивлению, Селдом словно бы всерьез задумался над вопросом, и я заметил, как дрожал у него подбородок, когда он медленно выговорил:
— А знаете, из двух версий я бы выбрал вторую, с привидением.
Он отпил кофе и снова пристально поглядел мне в глаза.
— Страсть всему находить объяснения… Я ведь хотел с вами сегодня встретиться, чтобы показать вот это…
Он открыл папку и достал из нее картонный конверт.
— Питерсен показал мне фотографии, когда я сидел у него в кабинете, и я попросил позволения взять их с собой и разглядеть повнимательнее. Завтра их надо возвратить. Но мне хочется, чтобы и вы на них взглянули. Фотографии с места убийства миссис Иглтон. Первая смерть, самое начало истории. Инспектор вернулся к вопросу: каким образом круг из первого послания связан с миссис Иглтон? Как я уже говорил, мне кажется, будто вы увидели там что-то еще, что-то, чему до сих пор не придали должного значения, но в какой-то складке вашей памяти это хранится. Я подумал… Может, фотографии помогут вам вспомнить. Вот, снова все как было, — он протянул мне конверт, — гостиная, часы-кукушка, шезлонг, доска для игры в скраббл. Как мы знаем, во время первого убийства он совершил ошибку. Из чего должны извлечь… — Взгляд его словно уплыл куда-то, сделался отсутствующим, потом Селдом пробежал глазами по столам, потом глянул в сторону коридора. И вдруг выражение лица математика стало суровым, что-то из увиденного его насторожило.
— В моем почтовом ящике лежит… — произнес он. — Это странно, ведь почтальон уже приходил утром. Надеюсь, лейтенант Сакс все еще крутится где-нибудь поблизости. Подождите минутку, я пойду взгляну.
Я повернулся на своем стуле и убедился, что с того места, где сидит Селдом, действительно был виден последний ряд почтовых ящиков, сделанных из темного дерева. Именно туда опустили пакет. Я вдруг обратил внимание и на то, что к почте сотрудников колледжа свободный доступ мог иметь кто угодно, но, в конце концов, и в Институте математики никто за почтовыми ящиками не присматривает. Когда Селдом вернулся, он достал из конверта толстую книгу и широко улыбнулся, словно получил приятный и неожиданный сюрприз.
— Помните того фокусника, о котором я вам рассказывал? Рене Лавана? Сегодня и завтра он выступает в Оксфорде. Вот билет на любой из двух дней. Но завтра я пойти не смогу — уезжаю в Кембридж. Значит — сегодня. Кстати, а вы не собираетесь присоединиться к математикам?
— Нет, — ответил я и поспешно добавил: — Скорее всего нет: завтра у Лорны выходной.
Селдом слегка приподнял брови.
— Решение самой важной задачи за всю историю математики — и красивая девушка… Выигрывает, разумеется, девушка!
— Но вот на представление вашего мага и фокусника я бы, конечно, сегодня вечером сходил.
— Еще бы! Он того стоит, — заговорил Селдом с несвойственным ему пылом. — Вам просто необходимо на него посмотреть. Начало в девять. А теперь, — сказал он тоном, каким дают школьникам домашнее задание, — возвращайтесь домой и до вечера постарайтесь сосредоточиться на фотографиях.
Глава 20
Я вернулся домой и сварил побольше кофе, потом застелил постель покрывалом и одну за другой разложил на нем все фотографии, собранные в конверте. Рассматривая их, я вспомнил, как некий фигуративный художник произнес такую безусловную для него аксиому: фотография всегда хуже отражает реальность, чем живопись. Во всяком случае, теперь я и сам легко в этом убедился, потому что в картине, возникшей на покрывале и составленной из безупречно точно повторяющих реальность образов, какая-то ее часть была безвозвратно утрачена. Я попытался поменять некоторые снимки местами. «Что-то, что я видел». Я предпринял новую попытку — и расположил снимки в той последовательности, в какой открывалась мне картина преступления в памятный день. «Что-то, что я видел», а Селдом нет. Почему именно я? Почему, интересно, и он тоже не мог этого заметить? «Потому что только вы один смотрели на все глазами новичка и постороннего», — сказал мне Селдом. Да, пожалуй, это можно сравнить с трехмерными изображениями, созданными с помощью компьютеров, которыми так бойко торгуют на лондонских площадях: если старательно в них всматриваться, абсолютно ничего не увидишь, но стоит ослабить внимание, как мелькнет картинка. Итак, во-первых, я увидел Селдома, который быстро шагал по гравиевой дорожке в мою сторону. Здесь, разумеется, такой фотографии не нашлось. Но я отчетливо помнил и наш разговор перед дверью, и миг, когда он спросил меня про миссис Иглтон. Я указал ему на инвалидное кресло с мотором, стоявшее на галерее. Иначе говоря, кресло он тоже видел. Мы вместе вошли в гостиную; вот его рука поворачивает дверную ручку, и дверь беззвучно открывается. Потом… все стало более расплывчатым. Я помню мерный стук маятника, но тогда вряд ли обратил внимание на время. В любом случае такой должна была бы быть первая фотография: вид с порога, у входа — вешалка, сбоку — часы. И то же самое — последнее, что, покидая дом, видел убийца. Я мысленно положил воображаемый снимок на соответствующее ему место и спросил себя: каким должен быть следующий? Что еще я заметил, прежде чем мы обнаружили тело миссис Иглтон? Я инстинктивно искал ее глазами в том же самом кресле с вытканной цветами обивкой, в котором она встретила меня в день нашего знакомства. Я поднес к глазам снимок, запечатлевший два небольших кресла на фоне ковра с ромбами. За спинкой одного из кресел поблескивали хромированные ручки инвалидной коляски. Обратил ли я тогда внимание на коляску, притаившуюся сзади? Нет, вряд ли. Я с отчаянием почувствовал, как все вдруг словно помутнело, стало расплываться. Единственный снимок, накрепко засевший у меня в голове, — тело миссис Иглтон в шезлонге, ее открытые глаза, как будто этот единственный образ излучал слишком сильный свет, из-за чего все остальные картинки попадали в тень. Да, пока мы подходили, я конечно же видел дощечку для игры в скраббл и рядом две маленькие формочки с буквами. Разумеется, следующая фотография увековечила положение дощечки. Снимок сделан с очень близкого расстояния, поэтому все слова читаются легко. Мы с Селдомом однажды их уже обсуждали. Ни он, ни я не питали на сей счет никаких иллюзий — ничего интересного эти слова нам открыть не могли, и они конечно же никоим образом не были связаны с первым символом. Инспектор Питерсен также не придал им особого значения. Мы дружно сошлись во мнении, что символ был выбран заранее, то есть до совершения преступления, а не спонтанно. И все-таки я повнимательнее вгляделся в фотографии формочек для букв. Ведь их я тогда точно не видел. В первой стояла только одна буква — А. Во второй — две: К и О, что наверняка свидетельствовало о том, что миссис Иглтон играла до самого конца, пока все буквы из мешочка не были использованы. Потом она уснула. Я позволил себе отвлечься и попытался придумать английские слова, которые еще можно было составить при помощи этих последних букв. Но в голову мне ничего не пришло, хотя, решил я, миссис Иглтон какое-нибудь слово непременно придумала бы. Почему я не заметил формочек раньше? Я постарался припомнить, как именно они располагались на столе. На том самом углу, рядом с которым стоял Селдом, подняв подушку. Итак, подумалось мне, искать я должен именно то, чего тогда не видел. Я снова уставился на фотографии, отыскивая детали, которые в тот день ускользнули от моего внимания. Вот последний снимок: страшное мертвое лицо миссис Иглтон. Нет, вроде бы ничего нового. Таким образом, остались три вещи: формочки для букв, часы у входа, инвалидная коляска. Коляска… Может, тут и кроется разгадка символа? Треугольник — для музыканта, рыба, читай аквариум, для Кларка, а для миссис Иглтон… круг — колесо ее инвалидного кресла-коляски. Либо «О» — начало слова «omertá», как решил Селдом. Хотя круг, собственно, мог означать что угодно. Но ведь в формочке осталась именно буква «О». Интересно. Хотя, может, ничего интересного тут и нет, просто глупое совпадение? Вероятно, Селдом увидел букву «О» в формочке, и ему пришло на ум именно слово «omertá». Селдом позднее сказал еще что-то… в тот день, когда мы вместе вошли на крытый рынок… Ага, вот! Он возлагал большие надежды на мой взгляд, «потому что я не был англичанином». Но что представляет из себя «особый английский взгляд»?
Я вздрогнул, услышав характерный шорох — кто-то подсунул под мою дверь конверт. Я распахнул дверь. Там стояла Бет. Она быстро выпрямилась, щеки ее вспыхнули. В руках она держала еще несколько конвертов.
— Я решила, что тебя нет дома, — сказала она, — поэтому не постучала.
Я пригласил ее войти, а сам поднял с пола конверт. В нем лежала открытка с иллюстрацией из «Алисы в Стране чудес» и надпись: «Приглашение на несвадьбу».
Я посмотрел на Бет с непонимающей улыбкой.
— Дело в том, что мы пока не можем пожениться, — пояснила она. — Бракоразводный процесс иногда тянется очень долго… но мы решили все же устроить праздник. — Она увидела фотографии, разложенные на кровати. — Семейные снимки?
— Нет, ведь у меня и семьи-то в привычном смысле слова нет. Это фотографии, сделанные полицией в тот день, когда убили миссис Иглтон.
Я вдруг подумал, что Бет — самая настоящая англичанка и ее взгляд на вещи в этом смысле наверняка вполне типичен. Не хуже любого другого. Кроме того, именно Бет последней видела миссис Иглтон в живых, поэтому она способна заметить любую перемену. Я знаком подозвал ее к кровати. Она явно колебалась, лицо ее исказила гримаса ужаса. Наконец она сделала пару шагов вперед и быстро скользнула взглядом по снимкам, словно боясь задержаться хотя бы на одном больше секунды.
— Скажи, а зачем тебе их дали, ведь прошло уже столько времени? Неужели они считают, будто из этого можно еще что-то вытянуть?
— Они пытаются найти связь между первым символом и миссис Иглтон. А вдруг, посмотрев на фотографии сейчас, ты обнаружишь, что чего-то не хватает или что-то сдвинуто с места…
— Но я:уже говорила инспектору Питерсену, что совершенно не помню, где и как именно стоял каждый предмет, когда я уходила. Спустившись в гостиную по лестнице, я нашла миссис Иглтон спящей и, естественно, постаралась уйти как можно тише, даже не оглянулась. Ты же знаешь, что мне довелось тогда испытать… Дядя Артур приехал в театр и сообщил о случившемся, а они дожидались меня здесь, в гостиной — и тело еще не увезли. — Она взяла в руки фотографию, запечатлевшую труп миссис Иглтон в шезлонге. Бет явно старалась побороть охвативший ее ужас. — Заметить я смогла только одно: пропал плед, которым она укрывала ноги. Никогда, даже в самые жаркие дни, она не забывала перед сном укутать ноги пледом. Она не желала, чтобы кто-нибудь видел ее шрамы. Мы перевернули весь дом, но пледа так и не нашли.
— Да, действительно, — встрепенулся я, изумившись, что этой детали ни Селдом, ни я не заметили. — Я ведь тоже никогда не видел ее без пледа. А почему же убийце понадобилось оставить ноги открытыми? Или он унес плед в качестве сувенира? А вдруг он прихватил что-то на память и с места двух следующих убийств?
— Не знаю, мне не хотелось бы снова раздумывать о случившемся, — сказала Бет и повернулась к двери. — Это для меня такой кошмар… Скорее бы все закончилось! Когда на наших глазах умер Бенни. .. прямо во время концерта… и появился инспектор Питерсен, мне показалось, что я тоже вот-вот умру, прямо там, на сцене. И я думала только об одном: он решил каким-нибудь образом снова свалить вину на меня.
— Нет, всех оркестрантов инспектор сразу исключил из числа подозреваемых. Кто-то подкрался к несчастному сзади.
— В любом случае, — упрямо мотнула головой Бет, — я надеюсь, что его поймают и все кончится. — Она взялась за дверную ручку, потом оглянулась и произнесла: — Разумеется, ты можешь прийти на праздник со своей девушкой. Это с ней ты играл в теннис? Да?
После ухода Бет я медленно сложил снимки в конверт. Открытка с приглашением по-прежнему лежала на кровати. Рисунок и на самом деле изображал праздник не дня рождения в доме кролика. Один из трехсот шестидесяти четырех праздников не дня рождения. Чарлз Доджсон[36] был математиком и логиком, и он отлично знал: то, что остается за границами каждого утверждения, бесконечно шире и убедительнее сказанного. Плед — тоже маленький знак, тревожный и отчаянный. А сколько всего и в самых разных ситуациях мы не сумели увидеть? Именно такого вывода Селдом, наверное, от меня и ожидал. Я должен был вообразить себе то, чего там не было и что мы просто обязаны были заметить.
Я порылся в ящике, достал белье и пошел в душ, продолжая думать о Бет. Зазвонил телефон. Лорна сообщила, что ей дали дополнительный выходной и сегодня вечером она свободна. Я спросил, не хочет ли она пойти вместе с нами на представление иллюзиониста.
— Разумеется хочу, — ответила она. — И вообще, впредь я не намерена никуда отпускать тебя вечером одного. А вдруг снова что-нибудь случится? Хотя… мне, конечно, суждено увидеть только дурацких кроликов, выскакивающих из цилиндра…
Глава 21
Когда мы приехали в театр, билетов в первые ряды уже не осталось, но Селдом любезно уступил Лорне свое место, а сам пересел подальше. На сцене царил полумрак, хотя можно было различить стол, на котором стоял очень большой бокал с водой, рядом со столом — кресло с высокой спинкой, повернутое к публике. Чуть дальше, за столом и по бокам от него — дюжина стульев, расставленных полукругом. Мы вошли в зал, опоздав на несколько минут, и как раз в тот миг, когда мы усаживались, свет начал гаснуть. В мгновение ока театр погрузился в полную темноту. Но вдруг вспыхнул луч света и упал на сцену. Маг сидел в кресле, словно всегда там и был. Руку он козырьком приставил ко лбу, стараясь получше рассмотреть публику.
— Свет! Больше света! — приказал он, поднимаясь на ноги, потом обошел стол и, по-прежнему не отнимая руки ото лба, шагнул к самому краю сцены и окинул взглядом ряды партера. Резкий, как в операционной, свет освещал его сгорбленную фигуру. И только тут я с изумлением обнаружил, что у него нет второй руки. Да, правой руки не было — по самое плечо, так что казалось, будто ее никогда и не существовало. А левая рука снова взметнулась вверх в повелительном жесте.
— Больше света! — повторил маг. — Я хочу, чтобы вы всё видели и чтобы потом никто не сказал, что мне удалось вас обмануть благодаря дыму и полумраку… Пусть будут видны все мои морщины. Семь рядов морщин. Да, я очень стар, правда? Почти неправдоподобно стар. И тем не менее когда-то и мне было всего восемь лет. Мне было восемь лет, и у меня, как у всех, было две руки, как у каждого из вас, и я мечтал овладеть искусством магии. Нет, только не показывайте мне фокусов, говорил я своему учителю. Ведь я мечтал стать магом и не желал учиться делать фокусы. Но мой учитель, который тогда был таким же старым, как я теперь, сказал мне: первый шаг, первый этап — это научиться делать фокусы. — Тут маг раскрыл пальцы веером и поднес к лицу. — Могу вам признаться, ведь сейчас это уже не имеет значения, что мои пальцы отличались ловкостью и быстротой. Я был от природы отмечен талантом и вскоре уже колесил по всей стране: маленький фокусник-иллюзионист, эдакое цирковое чудо. Но в десять лет произошел несчастный случай. Или это не было несчастным случаем. Очнулся я в больнице, я лежал на кровати, и у меня осталась только одна рука, левая — вот эта левая рука. У меня, мечтавшего стать магом… К тому же я был правшой. Но тут опять появился мой старый учитель, и пока родители рыдали от горя, он сказал мне всего несколько слов: это второй шаг, второй этап, и возможно, возможно, однажды ты все же станешь магом. Мой учитель умер, и никто никогда не сказал мне, каким должен быть третий шаг и третий этап. Поэтому всякий раз, выходя на сцену, я задаюсь вопросом: не настал ли желанный день… Наверное, об этом дано судить только вам. Поэтому я всегда требую больше света и предлагаю всем желающим подняться на сцену и следить за мной во все глаза. Сюда, сюда! — Он поднял со своих мест почти половину первого ряда и рассадил зрителей на сцене. — Ближе, еще ближе, я хочу, чтобы вы внимательно следили за моей рукой, чтобы не сводили с нее глаз. И хорошо запомните: сегодня я не собираюсь показывать никаких трюков.
Он вытянул обнаженную руку над столом. Между большим и указательным пальцами он зажал что-то белое и очень маленькое, но что именно, с наших мест нам разглядеть не удавалось.
— Я приехал из страны, которую называют мировой житницей. Не уезжай, сынок, умоляла мать, здесь ты никогда не останешься без куска хлеба. А я уехал, уехал, но всегда и всюду вожу с собой кусок хлеба. — Он снова показал нечто, потом сделал рукой круг, сжимая белый комочек, после чего осторожно положил на стол. И сделал ладонью круговое движение, словно собирался замешивать тесто. — Какие странные пути доводится пройти крошкам хлеба. Ночами их склевывают птицы, и никак нельзя отыскать дорогу назад. Возвращайся, сынок, говорила мне мать, тут у тебя всегда будет кусок хлеба. Но я уже не мог вернуться. Странные пути — пути хлебных крошек! Только вперед, и никогда — назад. — Его рука, делая пассы, похожие на гипнотические, кружила над столом. — Поэтому я не стал бросать на дорогу все свои хлебные крошки. И куда бы ни отправлялся, всегда везу с собой… — он поднял руку, и мы увидели, что теперь на ладони его лежит маленькая и хорошо поджаренная булочка, — кусок хлеба.
Он повернулся и протянул руку первому из сидящих на сцене.
— Не бойтесь, смелей — пробуйте. — Рука его, как часовая стрелка, метнулась ко второму стулу, ладонь снова раскрылась — на ней лежала еще одна круглая и целая булочка. — Иногда кусок бывает и побольше. Ну же, пробуйте. — Он опять и опять вскидывал руку — пока каждый из сидящих на сцене не получил свою булочку. — Да, — произнес он под конец задумчиво и показал ладонь, на которой опять лежала булочка. Он вытянул пальцы, очень длинные пальцы, затем медленно сжал ладонь. А когда раскрыл, там лежал все тот же маленький комочек, который маг опять зажал между большим и указательным пальцами.—Нет, нельзя бросать на дорогу все свои хлебные крошки.
Он встал, принимая аплодисменты, потом проводил со сцены первую группу зрителей. Мы с Лорной попали во вторую. Теперь я видел его в профиль: крючковатый нос, очень черные, словно пропитанные чернилами, усы и прямые седые волосы, все еще довольно густые. Но главное — это рука, большая, костистая, со старческими пятнами. Рука скользнула под большой бокал с водой, и маг отпил глоток, прежде чем продолжить.
— Этот номер я предпочитаю называть «Замедление», — объявил он и достал из кармана колоду карт. Потом с фантастической ловкостью начал тасовать ее одной рукой. — Трюки не повторяются, говорил мой учитель. Но ведь я и не хотел показывать трюки, я мечтал заниматься магией. Можно ли повторить магическое действо? Вот всего лишь шесть карт, — сказал он и по одной отделил от колоды шесть карт, — три красных и три черных. Красный цвет, черный цвет. Черный — цвет ночи, красный — цвет жизни. Кто властвует над цветом? Кто управляет порядком расположения цветов? — Он разложил карты на столе, подталкивая их большим пальцем. — Красный, черный, красный, черный, красный, черный. — Так карты и легли. — А теперь внимательно следите за моей рукой — я буду все делать очень медленно. — Рука протянулась к картам и собрала их в том порядке, в каком они лежали. — Кто властвует над цветом? — повторил он и снова быстрым движением большого пальца рассыпал карты по столу. — Красный, красный, красный, черный, черный, черный. Медленнее сделать это никак нельзя, — произнес он, собирая карты, — хотя… хотя попробуем, наверное, можно и помедленнее. — Он снова разложил карты — на этот раз действительно очень медленно. Цвета опять легли через один. — Красный, черный, красный, черный, красный, черный. — Маг повернул голову в нашу сторону, приглашая нас получше все рассмотреть, потом очень медленно протянул руку, так что кончики пальцев коснулись только самой первой карты. Потом он с бесконечной осторожностью снова их собрал, а когда в очередной раз разложил, цвета разделились на две группы. — Красный, красный, красный и черный, черный, черный.
— Правда, вот этот молодой человек, — произнес маг, вдруг вперив взор в меня, — все еще сомневается. Видно, прочел какой-нибудь учебник по магии и считает, что трюк заключается в том, каким образом я собираю карты, либо в эффекте glide[37]. Да, разумеется, именно так я и поступал, и я тоже так поступал, когда у меня было две руки. Но теперь у меня только одна рука. И возможно, когда-нибудь не останется и этой. — Он снова рассыпал карты по столу. — Красный, черный, красный, черный, красный, черный. — И глаза его снова настойчиво отыскали меня. — Ну-ка, юноша, соберите их вместе. А я даже дотрагиваться до них не стану. Теперь переворачивайте по одной. — Я послушно исполнял его указания, и по мере того как поворачивал карты рубашкой вниз, убеждался, что они подчинялись его воле. — Красный, красный, красный и черный, черный, черный.
Мы возвращались на свои места под гром аплодисментов, и тут я вроде бы понял, почему Селдом настаивал на том, чтобы я непременно побывал на этом представлении. Каждый из следующих номеров казался, подобно первому, исключительно простым и исключительно чисто исполнялся, словно старый маг и на самом деле достиг некоего волшебного состояния, при котором ему не нужна была даже одна рука. И еще: его, по-моему, забавляла особая игра, когда он разрушал основные правила своего ремесла — все по очереди, одно за другим. Он повторял свои фокусы по нескольку раз на протяжении представления, он сажал рядом с собой зрителей из зала, демонстрировал технические приемы, с помощью которых другие фокусники, его предшественники, делали то же, что и он теперь. В какой-то миг я обернулся и увидел Селдома, полностью поглощенного спектаклем. Лицо у него сияло восхищением и счастьем, как у ребенка, которому никогда не наскучит снова и снова созерцать одно и то же чудо. Мне вспомнилось, с какой убежденностью он сказал мне, что предпочитает версию с призраком, когда думает о третьем убийстве, и теперь я был готов поверить, что говорил он об этом более чем серьезно. Хотя вряд ли кто из зрителей не был покорен искусством мага: каждый номер тот выполнял так чисто, с таким виртуозным мастерством, что в голову приходило единственное объяснение — да, то самое, единственное, которое умом принять было невозможно. Спектакль шел без антракта, и вскоре — во всяком случае, на мой взгляд, даже слишком скоро — маг объявил свой последний номер.
— Вы, наверное, уже задумались над тем, почему я поставил на стол такой большой бокал, хотя сделал всего один глоток? А ведь воды осталось столько, что тут может поплавать и рыбка. — Он выхватил красный шелковый платок и осторожно протер стекло. — Ну-ка, а вдруг, если мы хорошенько протрем стекло и вообразим себе цветные камешки, вдруг, как в клетке Превера[38], мы заполучим сюда рыбку. — Он отвел платок, и мы на самом деле увидели, что в бокале плавает, тыкаясь мордой в стекло, карась, а на дне лежат разноцветные камешки. — Как вам известно, нас, магов, жестоко преследовали в самые разные эпохи, начиная с того первого пожара, который уничтожил наших самых древних предшественников — магов-пифагорейцев. Да, у математики и магии общие корни, и они долгое время в строжайшей тайне хранили свой общий секрет. Среди всех преследований самыми жестокими, пожалуй, были те, что начались после соперничества апостола Петра и Симона мага, когда христиане официально наложили запрет на волхвование и магию. Они боялись, что кто-нибудь еще сможет умножать хлеба и рыб. Именно тогда маги выработали то, что до сего дня остается стратегией их выживания: создали учебники с описанием самых обычных трюков, распространили их среди народа и стали использовать в своих представлениях дурацкие ящики и зеркала. И постепенно всех убедили, что за каждым номером стоит не более чем трюк; они превратились в салонных магов, мимикрировали, изображая из себя фокусников, — и за счет этого смогли втайне, под самым носом у гонителей, продолжать заниматься умножением хлебов и рыб. Да. При этом самым важным и тонким оставался трюк, призванный убедить окружающих, что никакой магии не существует. Я и сам сейчас, например, воспользовался платком, хотя настоящему магу никакого платка не надобно, платок скрывает не трюк, а самую древнюю из всех тайн. Поэтому запомните, — сказал он с мефистофелевской улыбкой, — запомните крепко-накрепко: магии не существует. — Он щелкнул пальцами, и в воде появилась вторая рыбка. — Магии не существует. — Он снова щелкнул пальцами — и появилась третья рыбка. Потом он накрыл бокал платком и тотчас сдернул его за кончик — теперь на столе уже не было ни бокала, ни рыбок, ни камешков… — Магии… не существует!
Глава 22
Мы сидели в баре «Орел и дитя». Селдом с Лорной посмеивались над тем, как долго я не могу допить свою первую кружку пива.
— «Нельзя пить медленнее… или нет, можно пить еще медленнее», — проговорила Лорна, подражая хриплому и низкому голосу мага.
После представления мы на несколько минут зашли к артисту в уборную, но Селдом не сумел уговорить его пойти с нами в бар.
— А, это тот недоверчивый молодой человек! — произнес он рассеянно, когда Селдом представил меня, а потом, узнав, что я аргентинец, обратился ко мне на испанском, которым, видимо, давно не пользовался: — Магия надежно защищена, именно благодаря таким вот скептикам.
Он очень устал и сказал нам, перейдя на английский, что с каждым разом делает свои спектакли все короче и короче, и тем не менее старые кости обмануть не удается.
Селдом с порога сказал ему:
— Мы, разумеется, должны встретиться до твоего отъезда и поговорить.
— Я оставил тебе книгу, и, надеюсь, там ты найдешь ответы на некоторые из заданных мне вопросов, — отозвался маг.
— Какие вопросы? О какой книге вы говорили? — накинулась Лорна на Селдома, не в силах больше сдерживать любопытство.
Казалось, пиво помогло им вернуться к давним дружеским отношениям. Я заметил это еще и по улыбке, которой они обменялись, чокаясь своими кружками. Так что меня снова начал мучить вопрос, насколько тесной была связывавшая их когда-то дружба.
— Это касается смерти музыканта, — ответил Селдом. — Мне в голову пришла одна мысль, когда я вспомнил обстоятельства смерти миссис Краффорд. Помнишь?
— А как же! — с жаром воскликнула Лорна. — Случай с телепатией…
— Самое знаменитое из расследований Питерсена, — пояснил Селдом, обращаясь ко мне. — Смерть миссис Краффорд, очень богатой старухи, руководившей местным кружком спиритов. Это случилось как раз в то время, когда здесь проводился отборочный турнир чемпионата мира по шахматам. В Оксфорд приехал довольно знаменитый индус-телепат, и супруги Краффорд устроили у себя дома вечер, чтобы заняться экспериментами по передаче мыслей на расстоянии. Дом Краффордов находится в Саммертауне, неподалеку от того места, где обитаете вы. А телепат был на Фолли-Бридж — на другом конце города. И расстояние между ними якобы давало возможность установить какой-то там рекорд. Смешно! Миссис Краффорд охотно предложила себя на роль первой испытуемой. Индус-телепат с большими церемониями водрузил ей на голову некое подобие шлема, посадил даму в центре гостиной и покинул дом, направившись в сторону моста. В намеченный час в доме погасили все огни. Только шлем светился в темноте, благодаря чему все присутствующие на сеансе различали лицо миссис Краффорд. Прошло секунд тридцать, и тут раздался душераздирающий крик, затем — шипение, словно на сковороде жарили яичницу. Когда мистер Краффорд зажег свет, все увидели, что на стуле сидит мертвая старуха — голова у нее была опалена, как будто в нее попала молния. Бедного индуса арестовали, но ему удалось доказать, что шлем не таил в себе никакой опасности — он был сшит из обычной ткани и покрыт светящейся краской. Иными словами, этот головной убор использовался исключительно ради сценического эффекта. А по поводу случившегося телепат пребывал в таком же недоумении, как и все прочие. Свой номер с передачей мыслей на расстоянии он показывал во многих странах и при разных погодных условиях. А здесь в тот день небо было ясным и безоблачным. Инспектор Питерсен, естественно, заподозрил в первую очередь мистера Краффорда. Обнаружилось, что он находится в любовной связи с женщиной, которая была гораздо моложе его. Но обвинению почти не за что было зацепиться. К тому же прежде требовалось отгадать, каким образом он это сделал. Питерсен положил в основу своей теории тот факт, что миссис Краффорд ради торжественного случая надела свой так называемый «парадный» парик, который крепился на тоненькой металлической сетке. Все видели, как супруг приблизился к ней и нежно поцеловал перед сеансом — прежде чем погасить свет. Питерсен решил доказать, что именно в тот момент он и подсоединил к парику провод, чтобы электрическим током убить жену. А потом, когда кинулся к ней, якобы пытаясь спасти, этот провод ловко убрал. Тут не было ничего невозможного, но, как выяснилось позднее, уже на процессе, выполнить подобный план обвиняемый едва ли сумел бы. Адвокат Краффорда выдвинул свою — куда более простую — версию. И ее можно назвать по-своему блестящей. Если взглянуть на карту города, то легко убедиться, что как раз на полпути между мостом и Соммертауном находится «Плейхауз», где проходил турнир шахматистов. В момент гибели миссис Краффорд почти сотня шахматистов, предельно сосредоточив свои мыслительные способности, склонилась над шахматными досками. Защита пыталась доказать, что умственная энергия, освобожденная телепатом, резко усилилась за счет суммы энергий шахматистов, вырвавшейся за пределы зала, и как смерч обрушилась на Соммертаун… Так объяснялось, почему то, что изначально было безобидной мыслительной волной, в итоге убило миссис Краффорд, подобно разряду молнии. Суд разделил Оксфорд на два лагеря. Защита призвала целую армию специалистов по передаче мыслей на расстоянии и так называемых ученых, занимающихся паранормальными явлениями. Они, как и следовало ожидать, горячо поддержали версию адвоката, выдвинув кучу смешных доказательств, изложенных на свойственном им псевдонаучном языке. Самое любопытное заключалось в том, что чем абсурднее звучали все эти версии и теории, тем с большей готовностью суд — и весь город — им верил. Я тогда еще только начинал исследовать эстетику различных умозаключений и был буквально заворожен силой убеждения, которая изначально таится в привлекательной идее. Можно, конечно, сослаться на то, что в судебном процессе не обязательно должны участвовать люди с научным складом ума, скорее они привыкли доверять гороскопам, «И цзин»[39] или картам таро, и поэтому парапсихологи и телепаты никаких подозрений у них не вызывают. Интересно также, что весь город ухватился за абсурдную версию и возжелал в нее поверить вовсе не из-за коллективного приступа иррационализма. Наоборот, публика руководствовалась якобы чисто научными теориями. Сражение разворачивалось якобы в рамках рационального. Просто-напросто версия о коллективной умственной энергии, порожденной шахматистами, оказалась гораздо более соблазнительной, более прозрачной, более яркой, чем версия, которая объясняла случившееся тем, что к парику был подсоединен проводок. Но тут, когда все вроде бы складывалось в пользу Краффорда, газета «Оксфорд таймс» опубликовала письмо одной своей читательницы, некоей Лорны Крейг, девушки, фанатично любящей детективные романы, — сказал Селдом, качнув свою кружку в сторону Лорны; оба они улыбнулись, словно речь шла о старой шутке. — В письме коротко сообщалось, что давным-давно Эллери Куин[40] опубликовал рассказ, где описывалась похожая смерть, наступившая во время сеанса телепатии. Единственная разница заключалась в том, что там мыслительная волна проходила через футбольное поле во время пенальти, а не через зал, где проводился шахматный турнир. Забавно, но в рассказе рассматривалась версия «мыслительного тайфуна» — как вполне правдоподобное разъяснение загадки; и эту версию выдвинула, разумеется, защита. Но как только жители нашего города узнали, что Краффорд мог позаимствовать чужую идею, все они — вот вам пример изменчивости человеческой натуры — в мгновение ока превратились в его врагов. Напрасно адвокат доказывал, что Краффорд не относится к числу людей читающих и поэтому вряд ли знал ту историю. Скопированная идея, уже в силу своей неоригинальности, лишается привлекательности. Мало того, теперь она казалась публике довольно нелепой. И вообще, нечто подобное мог сочинить только писатель. В результате суд, состоявший, как мы видим, из граждан, которых трудно назвать непогрешимыми, как сказал бы Кант, приговорил мужа миссис Краффорд к пожизненному заключению, хотя новых доказательств его вины найти не удалось. Вернее, единственное убедительное доказательство, попавшее в распоряжение суда, это тот самый фантастический рассказ, который бедняга Краффорд скорее всего и в глаза не видел.
— Ага, если не считать, что «бедняга Краффорд» спалил свою жену! — воскликнула Лорна.
— Вот вам живой пример того, — со смехом продолжил Селдом, — что не всем были нужны хоть мало-мальски правдоподобные доказательства его вины, многие и так целиком и полностью в нее поверили. Но дело совсем в другом. Эта история пришла мне на ум вечером после злополучного концерта. И я хотел спросить у Лавана, каких реальных результатов можно добиться, действуя на расстоянии. Поэтому вместе с билетами на свое представление он оставил мне книгу про гипноз, но я пока еще не успел ее прочесть.
Подошла официантка, чтобы принять заказ. Лорна ткнула пальцем в меню, где значилась классическая fish and ships[41], потом встала и отправилась в туалет. Когда Селдом сделал заказ и официантка оставила нас вдвоем, я вернул ему конверт с фотографиями.
— Вы смогли что-нибудь вспомнить"? — спросил Селдом и, заметив недоумение на моем лице, добавил: — Это очень трудно, правда? Вернуться к самому началу, словно ты ничего еще не знаешь. Соскоблить все, что наросло позднее. Вы обнаружили что-нибудь, что тогда ускользнуло от вашего внимания?
— Только одно: когда мы увидели тело миссис Иглтон, на ногах у нее не было всегдашнего пледа.
Селдом оперся подбородком на переплетенные пальцы.
— Это… может оказаться интересным, — сказал он. — Да, сейчас… после ваших слов… я отлично помню… Шотландский плед… он всегда был у нее на ногах, особенно если она куда-то отправлялась.
— Бет уверена, что, когда она в два часа спустилась из своей комнаты в гостиную, плед был на месте. Потом, после случившегося… они обыскали весь дом, но плед обнаружить не удалось. А Питерсен нам ничего об этом не сообщил, — сказал я не без раздражения.
— Ничего не поделаешь, — отозвался Селдом с мягкой иронией, — он ведь инспектор Скотланд-Ярда, расследующий серьезное дело; и, по всей видимости, не считает себя обязанным сообщать нам абсолютно все детали.
Я не мог сдержать смеха.
— Но мы-то знаем больше, чем он.
— Только в некотором смысле, — быстро возразил Селдом, — скажем так; мы знаем, что следует иметь в виду теорему Пифагора.
Лицо Селдома вдруг потемнело, словно что-то натолкнуло его на весьма неприятные мысли. Он наклонился ко мне, как будто собирался поведать какую-то тайну.
— Его дочь рассказала мне, что он не спит по ночам… И однажды под утро она застала его с книгой в руке. С книгой по математике. Сегодня он мне звонил. Довольно рано. Думаю, он, как и я, боится, что до четверга остается слишком много времени. Мы можем опоздать.
— Но ведь четверг послезавтра, — воскликнул я.
— После-завтра…— эхом повторил Селдом, старательно разделив слово голосом на две части, его образующие. — Интересно, правда? — заметил он. — Прошедшее здесь соединено с будущим… Хотя не это главное. Дело в том, что завтра не совсем обычный день. Именно поэтому Питерсен мне и позвонил. Он хочет послать своих людей в Кембридж.
— А что такое случится завтра в Кембридже? — Лорна вернулась, ловко неся три кружки пива, которые поставила на стол.
— Боюсь, это каким-то образом связано с книгой, которую я сам же и дал инспектору Питерсену. С книгой, где излагается совершенно фантастическая версия истории теоремы Ферма, самой старой из нерешенных задач за всю историю математики, — пояснил он Лорне, — уже более трехсот лет ученые бьются над ней… И вот, возможно, завтра в Кембридже впервые удастся доказать теорему. В книге восстанавливается самое начало: от Пифагорова треугольника, одной из тайн первого периода существования секты, еще до пожара, когда, по словам Лавана, магию не отделяли от математики. Пифагорейцы рассматривали свойства чисел и отношения между ними как секретный знак божества, но тайна сия не должна была просочиться за пределы секты. Пифагорейцы могли использовать теорему в практических целях, но доказательство ее не упоминалось. Точно так же маги принесли клятву ни за что на свете не открывать тайную суть своих трюков. Для нарушивших запрет существовало одно-единственное наказание — смерть. В книге утверждается, что и сам Ферма принадлежал к некоей ложе пифагорейцев — более современной разновидности братства, хотя и с не менее строгим уставом. Он указал в своем знаменитом комментарии на полях «Арифметики» Диофанта[42], что имеет доказательство, но после его смерти ни этого решения, ни прочих в бумагах отыскать не удалось. Хотя, думается, Питерсена встревожило другое: как известно, с историей теоремы Ферма связано несколько таинственных смертей. Понятно, что за триста лет много людей поумирало, в том числе и тех, кто пытался доказать теорему. Но автор книги исхитряется повернуть дело так, будто некоторые из смертей кажутся более чем подозрительными. Например, недавнее самоубийство Таниямы, оставившего весьма странное письмо своей невесте.
— И тогда все нынешние преступления…
— Да, тогда это следует расценивать как предупреждение, — подхватил Селдом, — предупреждение миру математиков. Правда, заговор, о котором разглагольствует автор книги, мне лично представляется нагромождением немыслимых глупостей, хотя версия изложена весьма остроумно. Но меня всерьез тревожит следующее: последние семь лет Эндрю Уайлс работал в абсолютной секретности. Никто понятия не имеет, каким будет найденное им доказательство… Даже мне он ни разу не показал ни одной своей записи. Если перед докладом с ним что-нибудь случится и если исчезнут все его бумаги, возможно, пройдет еще не меньше трехсот лет, прежде чем кто-нибудь вновь совершит такой подвиг. Вот почему я считаю, что не будет лишним, если Питерсен пошлет туда кого-то из своих людей. Если что-нибудь случится с Эндрю, — добавил он, и лицо его снова помрачнело, — я никогда себе этого не прощу.
Глава 23
В среду 23 июня я проснулся около полудня. Из маленькой кухни Лорны доносился запах кофе и еще один божественный запах — свежеиспеченных вафель. Сэр Томас, кот Лорны, стянул на пол почти все покрывало и свернулся на нем клубочком. Я прошел мимо него, заглянул на кухню и обнял Лорну. На столе лежала раскрытая газета, и я быстро просмотрел новости. Серия преступлений под таинственными символами, писала «Оксфорд таймс» с нескрываемым провинциальным тщеславием, превратилась в главную новость для самых крупных лондонских газет. На первой полосе цитировались заголовки из вышедших накануне номеров. Вот и все. Явно не случилось ничего интересного в связи с занимавшим меня делом.
Я стал листать газету, отыскивая сообщение о семинаре в Кембридже, и нашел очень короткую заметочку под названием «Моби Дик среди математиков», где в хронологическом порядке перечислялись неудачные попытки доказать теорему Ферма. В конце говорилось, что в Оксфорде заключаются пари относительно того, чем завершится последний из трех объявленных докладов, и на сей момент ставки — шесть к одному, понятное дело, против Уайлса.
Лорна записалась на корт на час дня. Мы заехали за моей ракеткой, потом долго играли. Нам никто не мешал, и мы следили только за тем, как мяч летает над сеткой. Иначе говоря, мы находились на маленьком прямоугольнике, выпавшем из времени. Покидая корт, я глянул на клубные часы: было без малого три. Я попросил Лорну по пути завернуть к институту. Здание поражало непривычной пустотой, так что, поднимаясь по лестницам, я одну за другой зажигал лампы. Я вошел в компьютерную комнату, тоже пустую, и открыл свою почту. Там я нашел короткое послание, адресованное всем математикам мира: «Уайлс смог это сделать!»[43] Никаких подробностей; сообщалось только, что доказательство убедило специалистов и что в печатном виде оно займет около двухсот страниц.
— Хорошие новости? — спросила меня Лорна, когда я вернулся в машину.
Я пересказал ей сообщение, и, думаю, по моему восторженному тону она поняла, какую странную и противоречивую гордость за коллег-математиков я испытываю.
— Ты, наверное, предпочел бы сегодня быть там, — бросила она и потом, засмеявшись, добавила: — Я бы хотела каким-нибудь образом компенсировать тебе потерю…
Весь остаток дня мы провели в постели и были несказанно счастливы. В шесть, когда уже начало смеркаться, а мы все еще лежали и устало молчали, совсем рядом со мной зазвонил телефон. Лорна перевалилась через меня, чтобы взять трубку. Я заметил, как на ее лице появилось выражение испуга, а потом — ужаса. Она знаком велела мне включить телевизор и, прижав трубку плечом, стала быстро одеваться.
— Совсем близко от Оксфорда случилась авария, это место называют «слепым треугольником». Автобус снес ограждение на мосту и рухнул вниз. «Скорые» вот-вот доставят в больницу раненых, я должна срочно ехать в больницу.
Я принялся переключать каналы, пока не наткнулся на местную информационную передачу. Журналистка вела репортаж с места события, она о чем-то рассказывала, приближаясь к проломленному ограждению на мосту, за ней следовала камера. Я нажал на несколько кнопок, но звук так и не появился.
— Не пытайся, он не работает, — пояснила Лорна. Она уже полностью оделась и доставала из ящика форменный халат.
— А ведь Селдом вместе с другими математиками должен был приблизительно в это время возвращаться на автобусе из Кембриджа, — проговорил я, не скрывая тревоги.
Лорна резко обернулась, словно ее укололо дурное предчувствие, потом приблизилась ко мне.
— Боже мой! Значит, и они тоже ехали по этому мосту.
Мы в отчаянии уставились на экран. Камера показывала осколки стекла на мосту и опять то место, где было снесено ограждение. Журналистка наклонилась вниз и стала что-то показывать. Мы увидели автобус, превратившийся в груду искореженного металла. Камера неотступно следовала за журналисткой, которая решила спуститься по откосу к месту падения. Там, где автобус перевернулся, наверное, в первый раз, валялось изуродованное колесо. Затем камера показала автобус совсем близко, рядом уже стояло несколько «скорых». Крупным планом показывали трагические кадры: разбитые окна автобуса, кусок обшивки оранжевого цвета с незнакомой эмблемой. Я почувствовал, как Лорна сжимает мне локоть.
— Это школьный автобус, — выдохнула она. — Господи! Дети! Кажется… — прошептала она, не решаясь закончить фразу, потом глянула на меня с ужасом, словно игра, в которую мы беспечно играли, вдруг превратилась в настоящий кошмар. — Мне надо мчаться в больницу, — сказала Лорна и быстро чмокнула меня в щеку. — Захочешь уйти — дверь надо просто захлопнуть.
Я не мог оторваться от гипнотизирующей череды картинок, мелькающих на экране. Камера обогнула автобус и нацелилась на одно из окон, рядом с которым возились спасатели. Кому-то из них удалось проникнуть внутрь, и теперь он передавал через окно детское тело. Сначала появились худые голые ноги — они безжизненно болтались, пока снизу их не подхватили крепкие руки. Потом я увидел короткие спортивные штаны, сбоку запачканные кровью, и новенькие белые тапочки. Потом — верхнюю часть тела в спортивной безрукавке с большим номером на груди. Камера снова метнулась к окну. Две руки с бесконечной осторожностью поддерживали сзади голову мальчика. И с рук этих без остановки падали на землю крупные капли крови, стекавшие с затылка жертвы. Камера показала лицо ребенка, и я с изумлением увидел длинную растрепанную челку и совершенно особые черты — это был мальчик-даун. Вдруг за окошком автобуса впервые мелькнуло человеческое лицо. Рот беззвучно открывался и закрывался, человек что-то коротко объяснял, потом с нескрываемым отчаянием произнес еще пару слов и поднял вверх свои окровавленные ладони, жестом повторяя, что внутри больше никого не осталось. Камера последовала за теми, кто нес последние носилки к «скорой», стоявшей за автобусом. Кто-то преградил путь оператору, но камера тем не менее успела запечатлеть длинный ряд носилок. Тела лежащих там детей были с головой накрыты простынями. Передача снова шла из студии. Показывали фотографию группы мальчиков, снятых перед матчем. Это и вправду была баскетбольная команда специальной школы для детей-даунов. Они возвращались с межшкольного турнира, проходившего в Кембридже. В нижней части экрана заскользили имена детей: пять игроков и пять запасных. После последнего имени лаконично сообщалось, что все десять погибли. Затем появилась вторая фотография: лицо еще довольно молодого мужчины, которое показалось мне смутно знакомым, хотя, когда под фотографией возникло имя—Ральф Джонсон, — я понял, что никогда его не слышал, наверняка не слышал. Это был водитель автобуса, он, видимо, в последний момент успел выпрыгнуть из кабины, но спастись ему все равно не удалось — он скончался по дороге в больницу. Его лицо исчезло с экрана, и там поплыл новый текст — хронология несчастных случаев, произошедших на том же самом месте.
Я выключил телевизор и рухнул на кровать, накрыв глаза подушкой. Я пытался вспомнить, где видел лицо шофера раньше. Хотя, вполне возможно, фотография была сделана несколькими годами раньше. Очень короткие вьющиеся волосы, острые скулы, глубоко посаженные глаза… да, я видел его, но не за рулем автобуса, нет, совсем в другом месте… Где? Я в бешенстве вскочил с постели и долго стоял под душем, надеясь, что струи воды помогут мне вспомнить все лица, увиденные в городе. Одеваясь, а потом и по дороге в комнату за ботинками, я старался восстановить перед глазами лицо с экрана. Мелкие завитки, фанатичное выражение лица… Вот оно! От неожиданности я сел на кровать. От неожиданности и от самых противоречивых чувств. Ошибиться было невозможно, да и не так много людей я знал в Оксфорде. Я позвонил в больницу и попросил позвать к телефону Лорну. Едва услышав ее голос, я задал свой вопрос, непроизвольно понизив голос:
— Водитель автобуса… это отец Кэтлин, правда?
— Да, — ответила она после секундной паузы и почему-то тоже сразу перешла на шепот.
— Ты понимаешь, что я имею в виду? — спросил я.
— Не знаю, не знаю, что тут сказать… Уже известно, что одно легкое вполне подходит для пересадки, в смысле совместимости, Кэтлин только что отвезли в операционную. Есть надежда, что ее успеют спасти.
Глава 24
— В первые часы я думал, что это ошибка, — сказал Питерсен. — Я думал, что настоящей целью преступления был ваш автобус, который шел едва ли не следом за школьным. Наверное, кто-нибудь из математиков даже успел увидеть падение первого автобуса, правда? — обратился инспектор к Селдому.
Мы сидели в маленьком кафе. Питерсен назначил нам встречу именно здесь, а не в своем кабинете, словно чувствовал себя в чем-то виноватым и хотел принести свои извинения либо хотел нас за что-то поблагодарить. На нем был очень строгий черный костюм, и я вспомнил, что нынче должны состояться похороны погибших детей. Я встретился с Селдомом впервые после поездки в Кембридж. На его лице застыло суровое выражение. Он хранил молчание, поэтому инспектору пришлось повторить свой вопрос.
— Да, мы видели аварию, видели, как автобус ударился об ограждение, как перевернулся, падая под откос. Наш водитель тотчас остановился, кто-то позвонил в больницу Радклиффа. Многие потом вспоминали, что некоторое время из упавшего автобуса еще слышались крики. Самое поразительное, — добавил Селдом таким тоном, будто восстанавливал в голове детали кошмарной сцены, которой недостает логики, — заключается в том, что, когда мы подошли к краю дороги и глянули вниз, там уже стояли две кареты «скорой помощи».
— Да, совершенно верно, «скорые» находились там потому, что на сей раз послание от него пришло до, а не после преступлеия. Этот факт, конечно, не мог не обратить на себя внимания. И послание, кстати, не было адресовано вам, как все предыдущие, сигнал поступил непосредственно в местную службу «Скорой помощи». Оттуда мне и позвонили, пока машины готовились к выезду.
— И что конкретно он сказал?
— «Четвертый в серии — тетрактис. Десять точек в треугольнике». И не письмо, а телефонный звонок, который, к счастью, остался записанным на магнитофонной ленте. И хотя звонивший пытался изменить голос, тут сомнений нет. Мы даже знаем, откуда он звонил: из телефона-автомата на бензоколонке, расположенной на выезде из Кембриджа, где он остановился якобы для того, чтобы заправиться. И тут обнаруживается первая любопытнейшая деталь — на нее обратил внимание Сакс, проверяя расчетный чек: водитель залил в бак совсем немного бензина, гораздо меньше, чем при отправлении из Оксфорда. Когда эксперты осматривали автобус, они подтвердили, что бак и на самом деле был почти пуст.
— Он хотел избежать пожара — чтобы в результате падения автобус не загорелся, — произнес Селдом таким тоном, словно против собственной воли вынужден был согласиться с неоспоримым фактом.
— Да, — сказал Питерсен, — но я-то сперва на все смотрел в свете предыдущей версии и поэтому объяснил его поступок следующим образом; он заранее предупредил об аварии, потому что либо хотел — возможно, бессознательно, — чтобы мы его арестовали, либо это было частью игры — он ставил нам handicap[44]. Но, оказывается, ему было нужно только одно: чтобы тела не сгорели, а кареты «скорой помощи» подоспели вовремя и как можно раньше доставили погибших в больницу. Он рассчитал, что десять тел дадут хороший шанс получить подходящий для пересадки орган. И думаю, по-своему он одержал-таки победу. А мы опоздали. Да, операцию провели сразу, в тот же день, едва было получено согласие родителей одного из погибших… И как мне сообщили, девочка будет жить. На самом деле мы заподозрили его еще вчера, когда во время рутинной проверки нашли это имя в списке присутствовавших на концерте в Бленхеймском дворце. Он сопровождал туда совсем другую группу детей из той же школы и должен был ждать их на стоянке. Ему ничего не стоило незаметно приблизиться к сцене сзади, задушить ударника и, воспользовавшись суматохой, быстро вернуться на место. В больнице Радклиффа нам подтвердили, что он был знаком с миссис Иглтон: медсестры пару раз видели, как они беседовали. Нам также стало известно, что миссис Иглтон брала с собой в больницу вашу книгу о логических сериях и читала ее, сидя в очереди на прием к врачу. Возможно, она рассказала ему о том, что лично знакома с вами, не подозревая, какие это возымеет последствия. И наконец: среди его книг мы нашли одну про спартанцев, одну про пифагорейцев и пересадку органов в древние времена, и еще одну — про физическое развитие детей, страдающих болезнью Дауна… Он, видимо, хотел удостовериться, что их легкие годятся для трансплантации.
— А что случилось с Кларком? — спросил я.
— К сожалению, мне уже никогда не удастся доказать свою версию… Думаю, Кларка он не убивал. Он просто-напросто наблюдал за тем, что происходит на втором этаже, и заметил, как из палаты вывезли на каталке покойника. Именно из той палаты, куда часто наведывался Селдом. Тела умерших пациентов на некоторое время — порой даже на два-три часа — оставляют в маленькой комнатке на том же этаже без всякого присмотра. По сути он не совершил ничего преступного: только вошел в комнатку и ввел в руку Кларка пустую иглу — чтобы оставить след и симулировать убийство. Он и вправду старался — на свой, понятное дело, манер — причинять как можно меньше зла. По-моему, чтобы понять ход его мыслей, его логику, нам надо начать с самого конца. То есть с группы детей-даунов. Вероятнее всего, именно после того как провалилась вторая попытка получить донорское легкое для дочери, он и задумал нечто подобное. Тогда он еще не взял отпуск — каждый день привозил и отвозил на автобусе группу мальчиков. И он начал смотреть на них как на банк здоровых легких, которые уплывают у него из рук, в то время как его дочь умирает. Это превратилось в навязчивую идею. Видимо, сначала он замыслил убить только кого-нибудь одного, но ведь не было никакой гарантии, что легкое жертвы подойдет девочке. К тому же он знал, что родители многих детей из этой школы — ревностные католики. Обычно в своем горе они ищут утешения в религии, и порой это принимает крайние формы — кое-кто даже начинает верить, что их дети — своего рода ангелы. А он ни в коем случае не хотел рисковать, боялся опять натолкнуться на отказ родителей, что вполне могло произойти, если жертву выбирать наугад. Но и убивать снова и снова тоже было нельзя. Родители непременно заподозрили бы в таких преступлениях особую цель, и никто из них не дал бы разрешения на трансплантацию. Хорошо известно, что Джонсон буквально обезумел из-за того, что состояние его дочери с каждым днем ухудшалось и выхода, казалось, нет. Вскоре после того как девочку поместили в больницу, он даже наводил справки, позволяет ли английское законодательство использовать его органы, если он покончит с собой. Понятно, что детей должен был убить кто-то другой, во всяком случае, от себя он хотел подозрения отвести. Вот эту-то проблему он решить и не мог, пока в руки ему не попала глава из вашей книги о серийных убийствах — возможно, через миссис Иглтон или он прочитал ее в газете.
И тут его осенило. Он разработал план, очень простой план. Если не удается найти кого-то, кто убьет детей вместо него, он придумает убийцу. Воображаемого серийного убийцу, в которого все поверят. К тому времени он, вероятно, уже прочел про пифагорейцев, и ему нетрудно было отыскать цепочку символов, которые выглядели бы так, словно это вызов, брошенный некоему математику. Хотя, пожалуй, второй символ, то есть рыба, имел и еще один — дополнительный — смысл: это символ первых христиан[45]. Таким образом он, наверное, хотел также дать знак, что он мстит. Кроме того, как нам известно, убийцу особенно привлекал тетрактис — он изображен на полях почти всех его книг. По-моему, это связано с тем, что десять — число детей, входивших в баскетбольную команду, ведь именно столько мальчиков он задумал убить. Он выбрал миссис Иглтон, чтобы начать серию, потому что трудно было вообразить более доступную жертву, чем старая, больная женщина, которая часто оставалась дома одна. Но поначалу он не хотел привлекать внимание полиции. Это был ключевой пункт плана: первые убийства должны быть тихими и незаметными, чтобы мы не сразу бросились по его следу, чтобы у него хватило времени дойти до четвертого символа — и, главное, до четвертого преступления. Достаточно было дать знак одному человеку — вам. Но уже во время первого убийства что-то пошло не так, как задумывалось, и тем не менее он оказался умнее нас и больше ошибок не совершал. Да, по-своему он вышел победителем. Странно, но мне трудно винить его, ведь у меня тоже есть дочь. Невозможно даже представить, на что способен человек ради своего ребенка.
— А вы считаете, что сам он надеялся спастись? — спросил Селдом.
— Вот этого-то мы никогда и не узнаем, — ответил Питерсен, — экспертиза показала, что он чуть-чуть подпилил рычаг управления. Поначалу это отвело бы от него подозрения. Но, с другой стороны, если он планировал выпрыгнуть, то мог бы сделать это и раньше. На мой взгляд, он хотел оставаться за рулем до последнего, чтобы автобус наверняка свалился вниз. И только после того как тот перелетел через ограждение, водитель покинул кабину. Когда его нашли, он был без сознания и умер в «скорой помощи» по пути в больницу. Ладно, — проговорил инспектор, подзывая официанта и глянув на часы, — я не хотел бы опаздывать на отпевание. Я только хочу еще раз повторить вам, что сполна оценил вашу помощь. Это правда. — Он впервые искренне улыбнулся Селдому. — Я попытался прочесть книги, которые вы принесли, но, увы, математика для меня всегда была темным лесом.
Мы поднялись из-за столика вместе с ним. Потом проводили его взглядом — инспектор шел в сторону церкви Святого Джайлза, где уже собралось очень много людей. На некоторых женщинах были шляпы с черной вуалью. Кого-то вели под руки, казалось, сломленные горем родители сами не могут одолеть несколько ступеней, ведущих к входу в храм.
— А вы возвращаетесь в институт? — спросил меня Селдом.
— Да, — ответил я, — на самом деле мне и теперь следовало быть там, сегодня я должен непременно закончить отчет по стипендии и отправить его. А вы?
— Я? — переспросил он; потом бросил взгляд в сторону церкви, и на миг мне показалось, что передо мной очень одинокий и даже, как ни странно, несчастный человек. — Я, наверное, подожду здесь окончания службы… Хочу пойти вместе со всеми на кладбище.
Глава 25
Потом я несколько часов сражался с отчетом, сам себе напоминая бегуна на дистанции с препятствиями — точно так же, теряя последние силы, спотыкаясь все чаще и чаще, я стремился к финишу и заполнял смехотворные и нелепые таблицы. В четыре часа дня мне удалось наконец соединить все вместе и сунуть в большой конверт из плотной бумаги. Затем я спустился в секретарскую и отдал конверт Ким с просьбой отправить вечерней почтой в Аргентину. После чего вышел на улицу в легкой эйфории от вновь обретенного чувства свободы. По дороге на Канлифф-клоуз я вспомнил, что задолжал Бет плату за второй месяц проживания, поэтому решил сделать небольшой крюк и взять деньги в банкомате. Итак, я последовательно повторил почти тот же маршрут, что и месяц назад, — и почти в тот же час. Предвечерний воздух был столь же мягок, улицы столь же пустынны — все словно повторялось, дублировалось, давало мне последнюю возможность вернуться в прошлое, в тот день, когда началась эта история. И я, попав на Банбери-роуд, выбрал ту же сторону улицы — солнечную — и зашагал, держась почти вплотную к живой изгороди, — иначе говоря, поддался мистической игре совпадений и повторений. Но, дойдя до поворота на Канлифф-клоуз, увидел на дороге клок шерсти опоссума — вот его-то месяц назад здесь не было. Я заставил себя подойти поближе. Колеса машин, дождь и собаки сделали свое дело. Не осталось и следа крови. Только этот последний клок шерсти чуть заметно торчал над дорогой. «Опоссум готов на все ради спасения своего потомства», — сказала Бет. Стоп! А разве сегодня утром я не слышал нечто подобное? Да, инспектор Питерсен сказал: «Трудно даже представить себе, на что может пойти человек ради спасения своего ребенка». Я окаменел, вперив взор в последний клок шерсти опоссума и вслушиваясь в тишину. И вдруг я понял — понял все от начала до конца. Увидел именно то, что Селдом и хотел, чтобы я увидел. Он мне это сказал, почти буквально, а я не сумел услышать. Он мне это повторял на сто ладов, он сунул мне под самый нос фотографии, а я-то все время видел только букву «М», сердце и восьмерку.
Я повернул назад и прошел той же дорогой в обратном направлении. Мною руководило одно желание — немедленно отыскать Селдома. Я прошел насквозь рынок, поднялся по Хай-стрит, затем повернул на улицу Короля Эдуарда, чтобы как можно скорее добраться до Мертон-колледжа. Но Селдома там не было. Я на миг растерялся, не зная, куда двинуться дальше. Затем спросил, неужели никто не видел, вернулся Селдом после обеда или нет, и мне ответили, что да, кажется, только утром его и видели, а во второй раз — нет. Мне подумалось, что он может быть в больнице Радклиффа — у Фрэнка. В кармане нашлась какая-то мелочь, я позвонил Лорне и попросил соединить меня со вторым этажом. Нет, сегодня мистера Калмэна никто не навещал. Я попросил, чтобы меня снова соединили с Лорной.
— Как ты думаешь, где еще его можно поискать? На другом конце провода повисло молчание, и я не мог сообразить, почему молчит Лорна: просто раздумывает над моим вопросом или соображает, стоит ли говорить мне что-то, приоткрывающее суть ее истинных отношений с Селдомом.
— А какой сегодня день? — вдруг спросила она.
Было 25 июня. Я сказал об этом Лорне, и она вздохнула, словно подтвердились ее подозрения.
— В этот день умерла его жена, двадцать пятого июня произошла та самая автокатастрофа. Думаю, ты его найдешь в Музее Ашмола.
По Модлин-стрит я дошел до музея и поднялся по лестнице. Я еще ни разу здесь не был. Пересек небольшую галерею с портретами. Первым висел портрет Джона Дьюи[46] с суровым и непроницаемым лицом. Потом я пошел туда, куда указывали стрелки, — к большому ассирийскому фризу. В зале находился всего один человек — Селдом. Он сидел на банкетке, на некотором расстоянии от центральной стены. По мере того как я приближался, фриз разворачивался передо мной — как длинный-предлинный каменный свиток. Он занимал всю длину стены, из конца в конец. Приближаясь к банкетке, я невольно замедлил шаг. Казалось, Селдом целиком погрузился в свои мысли, вперив взор в некий фрагмент фриза. Глаза его были неподвижны, взгляд лишен всякого выражения, словно взгляд этот уже давно перестал что-то воспринимать. На миг я даже усомнился, стоит ли нарушать раздумья Селдома и не подождать ли снаружи. Но тут он повернулся ко мне и явно ни в малейшей степени не удивился моему присутствию. Он всего лишь произнес обычным своим ровным тоном:
— Что ж, раз вы сюда пришли, значит, вы все знаете или полагаете, что знаете, да? Садитесь. — И он указал на место рядом. — Если хотите увидеть весь фриз целиком, надо сесть именно сюда.
Я сел и увидел бесконечную череду разных образов, вместе составляющих то, что было огромным полем боя. Отдельные фигуры были совсем маленькими, но их вырезали на желтоватом камне с изумительной тонкостью. В повторяющихся и множащихся сценах боя, казалось, один и тот же воин противостоит целому вражескому войску. Этого воина легко было выделить среди прочих благодаря длинной бороде и большому мечу. Бесконечное повторение фигуры воина, если пробежать взглядом фриз из конца в конец, создавало иллюзию движения. При более внимательном рассмотрении зритель замечал, что последовательность поз героя воспринимается и во временном плане: постепенно вокруг воина появлялось все больше и больше поверженных врагов, словно он один сразил всех противников.
— «Царь Ниссан — бесконечный воин», — произнес Селдом с весьма странной интонацией. — Под таким названием фриз показали царю Ниссану, под тем же названием три тысячи лет спустя фриз попал в Британский музей. Но есть еще одна история, которую камень открывает только тому, у кого хватает терпения ее разглядеть. Когда фриз перевезли сюда, моя жена сумела эту историю полностью восстановить. Если вы прочтете висящую сбоку табличку, то узнаете, что фриз был заказан самому главному ассирийскому скульптору Нассири — ко дню рождения царя. У Нассири был сын Нимврод, которому тот передавал свое искусство и который работал на пару с отцом. У Нимврода была невеста — совсем молоденькая девушка по имени Агартис. В тот самый день, когда отец с сыном готовили камень, чтобы начать работу, царь Ниссан отправился на охоту и встретил Агартис у реки. Он хотел силой овладеть ею, но девушка, не узнав царя, попыталась убежать в лес. Царь легко настиг Агартис, надругался над ней и отрубил голову. Вернувшись во дворец, он прошел мимо двух скульпторов. Отец и сын увидели голову девушки, притороченную к седлу вместе с охотничьей добычей. Нассири поспешил с горестной вестью к матери Агартис, а сын, впав в отчаяние, вырезал из камня фигуру царя, который рубит голову коленопреклоненной женщине. Возвратившись, Нассири нашел сына обезумевшим, тот заканчивал сцену, которая стала бы для него смертным приговором. Отец оттащил его от стены и отправил домой, а сам принялся раздумывать над тем, как решить эту сложную задачу. Наверное, легче всего было бы уничтожить изображение. Но Нассири принадлежал к числу тех художников старой закваски, которые полагали, будто каждое творение несет в себе мистическую истину и в каждом поучаствовала божественная рука. А истину человек не должен уничтожать. Хотя, вполне возможно, он, как и сын, хотел, чтобы в будущем люди узнали о жестоком злодеянии. К ночи он завесил стену полотном и попросил, чтобы никто не присутствовал при его работе. Он будет делать фриз скрытно ото всех — за полотном, ибо новое творение станет совсем не таким, как все предыдущие, и первым его должен увидеть сам царь. Итак, перед Нассири встала та же дилемма, что и перед генералом в «Сломанной шпаге» Честертона. Где лучше всего спрятать песчинку? На песчаном берегу, разумеется. А если такого берега нет? Где лучше всего спрятать мертвого солдата? На поле боя, разумеется. А если никакого боя нет? Генерал может развязать бой, а скульптор… может его придумать. Царь Ниссан, бесконечный воин, никогда не участвовал ни в одной битве, ибо эпоха его правления была на редкость мирной и спокойной, а убивал он разве что беззащитных женщин. Но хотя военная тема на фризе и выглядела довольно неожиданной, она польстила царю: ему понравилась мысль выставить нечто подобное во дворце для устрашения соседних правителей. Ниссан, а потом многие следующие поколения видели только то, что художник хотел, чтобы они увидели; навязчивую череду образов, от которых взгляд весьма скоро устает, потому что якобы угадывает повторение и улавливает закон этого самого повторения, ведь ему чудится, будто каждая часть или сцена представляет целое. Ловушка — множество раз изображенная фигура с мечом. Но есть крошечный фрагмент, тайный фрагмент, который идет вразрез с остальным и опровергает остальное — этот фрагмент, эта часть фриза сама по себе тоже представляет целое. Так вот, мне не понадобилось ждать столько времени, сколько Нассири. Я тоже хотел, чтобы кто-нибудь, по крайней мере один человек, открыл тайну, чтобы кто-нибудь узнал правду и стал судьей. Думается, мне повезло: в конце концов вы это увидели.
Селдом встал и открыл окно за моей спиной, потом принялся скручивать сигарету. Он продолжал говорить стоя, словно уже не мог заставить себя снова сесть.
— В тот первый день, когда мы с вами познакомились, я действительно получил послание, да, но написал его не кто-то неизвестный и никакой не безумец, а человек, к сожалению, очень мне близкий. Человек этот признавался в том, что совершил преступление, и в отчаянии молил о помощи. Письмо лежало в моем почтовом ящике, как я и сообщил Питерсену, еще до того, как я вошел в аудиторию, но достал я его и прочел лишь час спустя, в кафетерии. Я кинулся на Канлифф-клоуз и столкнулся с вами у дверей. Я еще надеялся, что все не так скверно. «Я совершила нечто ужасное», — говорилось там, но я далее вообразить себе не мог, что мы обнаружим. Если вы носили на руках ребенка, какую-нибудь маленькую девочку, то для вас она на всю жизнь останется девочкой. Я всегда ее защищал и оберегал и теперь ни за что бы не донес на нее в полицию. Будь я там один, то скорее всего постарался бы убрать следы, вытереть кровь, спрятать подушку. Но рядом оказались вы, и я вызвал полицию. Я читал о расследованиях Питерсена и знал, что, если он возьмется за дело, если он заподозрит Бет, если начнутся серьезные допросы, ее уже ничто не спасет. Пока мы ждали полицию, передо мной встала дилемма Нассири. Где лучше спрятать песчинку? На песчаном берегу. Где спрятать воина с мечом? На поле битвы. А где спрятать преступление? Только не в прошлом — этого делать нельзя. Ответ был простым и ужасным: остается только будущее, преступление можно спрятать только в серии преступлений. После выхода в свет моей книги я действительно получал всякого рода письма от людей с расстроенной психикой. Мне особенно запомнилось одно: автор утверждал, что убивает homeless[47] всякий раз, когда в автобусе ему достается билет под номером один. Без особого труда я придумал убийцу, который на месте преступления всякий раз оставляет — в качестве своеобразного вызова — символ, являющийся частью логической серии. Но, разумеется, я не собирался и на самом деле совершать убийства. Сперва я и сам не знал, как все это устроится, но времени на раздумья у меня не было. Когда врач установил час смерти — между двумя и тремя дня, — я понял, что ее немедленно арестуют, и решил закрыв глаза прыгнуть в бездну. В тот день я выкинул в корзину черновик с неудачными расчетами, а потом вдруг захотел получить его обратно и проанализировать собственную ошибку еще раз, но опоздал. И сомнений в том, что Брент запомнил этот листок, у меня не было. Я придумал короткий текст. В первую очередь требовалось обеспечить Бет алиби, и тут самым важным было время. Я выбрал три часа дня, то есть нижний предел отрезка, объявленного врачом. Как я знал, в три она уже точно была на репетиции. Когда инспектор поинтересовался, не содержалось ли в послании чего-нибудь еще, мне вспомнилось, что мы с вами разговаривали по-испански и, глянув на формочки с буквами, я заметил сложенное там слово «aro»[48] и тотчас подумал о круге: именно такой символ сам я называл в своей книге в качестве начала серии, угадать продолжение которой особенно трудно.
— «Aro» — вы хотели, чтобы я это увидел на фотографиях?
— Да, и я пытался подсунуть подсказки. Только вы — не будучи англичанином — могли соединить буквы и прочесть слово, как прочел его я. После того как нас допросили и мы шли к театру, я пытался выведать, обратили вы внимание на буквы или нет. А вдруг в глаза вам бросилась другая деталь, ускользнувшая от меня, деталь, которая могла ее погубить. Зато вы обратили мое внимание на то, как повернута голова жертвы — лицом к спинке кресла. Позднее она призналась, что да, она не вынесла взгляда этих остановившихся открытых глаз.
— А зачем было убирать плед?
— Придя в театр, я потребовал, чтобы она рассказала мне все, шаг за шагом и очень точно. Как она это сделала. Ради чего я, собственно, и настоял на том, что должен сам известить ее о случившемся: мне надо было поговорить с Бет раньше полицейских. Я решил поделиться с ней своим планом, но в первую очередь узнать, не оставила ли она каких-нибудь следов. По ее словам, она, чтобы не оставлять следов, надела длинные бальные перчатки, но потом ей и на самом деле пришлось бороться со старухой, и каблуком она порвала плед. По этой детали полиция могла заподозрить, что убийцей была женщина. Плед лежал у нее в сумке, и я уничтожил его. Бет ужасно нервничала, и я не знал, выдержит ли она первую встречу с Питерсеном. Если подозрение падет на нее, из когтей инспектора ей не вырваться. И еще я понял: чтобы подтвердить версию о серийном преступлении, я должен как можно скорее организовать второе убийство. К счастью, именно вы во время нашего первого разговора подали мне удачную мысль… Помните, когда мы говорили о незаметных преступлениях? Преступления, которые никто не считает преступлениями. И тогда мне пришло в голову: а ведь по-настоящему незаметное убийство вовсе не обязательно должно быть убийством. Я тотчас подумал о палате, в которой лежит Фрэнк. Оттуда на моих глазах каждую неделю вывозили покойников. Нужно было только запастись шприцем и, как правильно угадал Питерсен, терпеливо ждать, пока в комнатку на том же этаже доставят очередной труп. Дело было в воскресенье, Бет уехала на гастроли. То есть для нее все складывалось великолепно. Я специально посмотрел на время, указанное на бирке, которую привязывают к руке покойного, чтобы и себе тоже обеспечить алиби. Потом ввел иглу ему в руку… Шприц, понятное дело, был пустым, но след остался. И на этом я решил поставить точку. Предварительно я провел некоторые изыскания, изучив историю ряда нераскрытых преступлений, когда врачи даже заподозрили существование некоего химического вещества, которое бесследно распадается за несколько часов. Это мне и было нужно. Пусть ищут разгадку. Кроме того, этот мой вымышленный преступник должен был быть достаточно хитроумным, чтобы бросить вызов еще и полиции. Я уже решил, что следующим символом будет рыба и что серия будет состоять из первых чисел пифагорейцев. Покинув больницу, я немедленно изготовил подобающее послание — похожее на первое, прежде описанное мною Питерсену, — и прикрепил его к стеклянной двери института. Тут инспектор все разгадал правильно и, кажется, некоторое время даже держал меня под подозрением. Во всяком случае, после этой второй смерти Сакс всюду таскался за мной по пятам.
— Но ведь на концерте вы не могли ничего сделать! Вы все время сидели рядом со мной! — воскликнул я.
— Концерт… концерт стал первым звоночком… этого я И боялся. Кошмар, не отпускающий меня с самого детства. Мой план предполагал, вернее, я ждал, что непременно случится автомобильная авария — как раз на том месте, которое потом выбрал Джонсон, чтобы пустить автобус под откос. Ведь именно там разбилась и наша машина… Это была единственная возможность выдать несчастный случай за третье преступление в серии, и тогда третьим символом стал бы треугольник. Я намеревался третье письмо послать a posteriori, чтобы придать обычной аварии вид преступления, преступления, доведенного до абсолютного совершенства: когда не остается никаких следов. Так я решил, и это был бы последний эпизод. Я тотчас обнародовал бы якобы найденную мною разгадку серии. Мой предполагаемый интеллектуальный соперник признал бы свое поражение и тихо исчез, а может, оставил бы какие-нибудь фальшивые следы, чтобы полиция еще какое-то время гонялась за призраком. Но тут случилась эта история на концерте, Вот она, смерть, а ведь мне и нужна была смерть. С наших мест и вправду казалось, будто музыканта душат. Нетрудно было поверить, что мы присутствуем при убийстве. Но самое потрясающее — треугольник, который он держал в руках. Я воспринял это как добрый знак, словно мой план одобрили в высших небесных сферах, словно сама реальная жизнь благоприятствовала моим замыслам. Как я уже говорил, мне никогда не удавалось правильно расшифровать символы или знаки материального мира. Тогда, на концерте, я быстро смекнул, что смерть
старика весьма удачно ложится в мой план, и, пока вы вместе с остальными кинулись к сцене, я, удостоверившись, что никто на меня не смотрит, вырвал из программки два нужных слова и составил послание: просто-напросто положил клочки на сиденье, после чего двинулся следом за вами. Когда инспектор подал нам знак и пошел в нашу сторону с другого конца ряда, я нарочно приостановился, чуть не дойдя до своего стула, словно меня парализовало от неожиданности, — чтобы он сам поднял клочки. Да, это был мой маленький фокус, даже, можно сказать, целый спектакль. Разумеется, мне повезло, по крайней мере я решил, что мне на помощь явилось невероятное везение, — достаточно сказать, что все случилось прямо на глазах у Питерсена. Потом на сцену поднялся врач, осмотрел несчастного и объявил то, что для меня было и так очевидно: естественная остановка дыхания, хотя выглядела смерть музыканта по-театральному эффектно. Я бы больше всех удивился, если бы при вскрытии обнаружилось что-нибудь подозрительное. Передо мной встала проблема, которую однажды я уже сумел решить: как превратить естественную смерть в преступление и незаметно подкинуть нужную версию, чтобы Питерсен включил и эту смерть в уже начатую серию. С музыкантом было труднее, я ведь не мог приблизиться к телу и, допустим, сжать ему руками горло. И тут мне вспомнилась история телепата. Ничего другого я придумать не смог, только намекнул, что и здесь речь может идти о гипнозе — о воздействии на расстоянии. Я знал наверняка, что Питерсена на такой крючок не поймать, это, так сказать, не стыковалось с эстетикой его рассуждений, не входило в круг того, что он считал правдоподобным. Но в конце концов обошлось и так: Питерсен с удивительной готовностью принял гипотезу, которая мне казалась куда более абсурдной, — гипотезу молниеносной атаки сзади. Да, принял, хотя сам присутствовал на концерте и видел то же самое, что и мы с вами: смерть и вправду выглядела театральной, но сзади-то никого не было, Он принял эту гипотезу по всегдашней человеческой логике — потому что хотел ее принять, хотел в нее поверить. Наверное, самое любопытное тут, что Питерсен даже на миг не допустил мысли о естественной смерти. По моим наблюдениям, если в других случаях он в чем-то и сомневался, то теперь был полностью убежден, что идет по следу серийного убийцы, поэтому и трупы стали попадаться на каждом шагу, даже когда он чуть ли не в первый раз отправился с дочерью на концерт.
— А вы не верите, что на музыканта мог напасть Джонсон, как считает Питерсен?
— Нет, не верю. Такое возможно лишь с точки зрения Питерсена. Иначе говоря, если бы именно Джонсон был повинен в смерти миссис Иглтон и Кларка. Но до концерта Джонсону было бы трудно связать воедино две первые смерти. Думаю, в тот вечер Джонсон, как и я, увидел некий ложный знак. Скорее всего он даже не присутствовал при смерти музыканта, ведь ему полагалось ждать детей в автобусе на стоянке. Зато на следующий день он наверняка прочел в газете всю историю целиком.
И увидел серию символов, серию, продолжение которой знал. Помните, он с одержимостью безумца читал про пифагорейцев и тут, как и я, почувствовал, что какие-то высшие силы помогают ему осуществить задуманный план, дают шанс. Число мальчишек в баскетбольной команде совпадало с числом тетрактиса. Его дочке оставалось жить не более двух суток. Все, казалось, говорило: вот удобный случай, и он последний. Именно это я и пытался объяснить вам в парке, рассказывая про кошмар, преследующий меня с детства: про последствия и бесконечные ответвления моих фантазий, про чудовищ, рожденных сном разума. Я хотел одного: не допустить, чтобы ее отправили в тюрьму, и вот теперь у меня на совести одиннадцать человеческих жизней.
Он немного помолчал, уставившись невидящим взором в окно.
— Все это время вы служили мне своего рода мерилом. Я знал: если удастся убедить вас, что существует такая серия, то удастся убедить и Питерсена. И если что-то пойдет не так, что-то ускользнет от моего внимания, вы меня вовремя об этом уведомите. И еще: я хотел быть с вами честным, если, конечно, в данной ситуации уместно говорить о честности, хотел дать вам все возможности самому обнаружить истину… А как вы в конце концов догадались? — спросил он внезапно.
— Я вспомнил то, что утром сказал мне Питерсен: трудно даже представить себе, на что способен человек ради своего ребенка. В тот день, когда на рынке я увидел вместе вас и Бет, я почувствовал, что между вами существует странная связь. Меня поразило то, как она обращается к вам, словно ждет одобрения… Она ведь решила выйти замуж. Все части головоломки встали на свои места. Разве могли бы вы совершить серию преступлений ради спасения постороннего человека, женщины, которую вы и видите-то не слишком часто.
— Да, в этой ситуации она твердо знала, к кому обратиться за помощью. На самом деле я понятия не имею, что у нее на уме. Понятия не имею, что рассказала ей мать о наших отношениях. Раньше мы никогда не затрагивали эту тему. Но тут нужно было сыграть наверняка — и она вытащила козырную карту. — Селдом порылся во внутреннем кармане пиджака, достал сложенный пополам листок и протянул мне. «Я сделала ужасную вещь, — написала Бет в первой строке удивительно детским почерком. А вторая строка была, видимо, добавлена в приступе отчаяния — большими неровными буквами: — Пожалуйста, пожалуйста, мне нужна твоя помощь, папа».
Когда я спустился по ступенькам музея, солнце еще не скрылось, кругом разлилась благодатная, бескрайняя ясность, как бывает только летними вечерами. Я возвращался пешком на Канлифф-клоуз, оставив позади золоченый купол обсерватории. Я медленно поднялся вверх по Банбери-роуд, раздумывая над тем, что мне делать с выслушанным признанием. В некоторых домах уже зажигались огни, и через окна я мог разглядеть бумажные пакеты с продуктами, экраны включенных телевизоров, сценки вполне цивилизованной жизни, которая продолжала течь в своей неизменности за зелеными изгородями. Где-то на уровне Ревлинсон-роуд я услышал у себя за спиной короткий и веселый сигнал, автомобильный гудок, повторенный два раза. Я повернулся, ожидая увидеть Лорну, Сзади стоял маленький открытый автомобиль, совершенно новый, сине-стального цвета, из которого мне махала рукой Бет. Я подошел, и она провела рукой по своим растрепанным волосам, потом откинулась на спинку сиденья и проговорила с широкой улыбкой:
— Хочешь, подвезу?
Наверное, она заметила что-то необычное в выражении моего лица, потому что рука, которую она протянула, чтобы открыть мне дверцу, застыла на полпути. Я машинально похвалил ее новую машину, а потом глянул ей в глаза, посмотрел на нее так, будто опять встретил ее впервые, и она показалась мне немного другой. Она была более счастливой, более беззаботной, более красивой.
— Что-то случилось? — спросила она. — Откуда ты идешь?
— Я… мы разговаривали с Артуром Селдомом. Первые признаки тревоги мгновенно промелькнули в ее взоре.
— Про математику? — спросила она.
— Нет, — ответил я. — Мы беседовали о преступлениях. Он мне все рассказал.
Лицо ее помрачнело, а руки снова легли на руль. Все тело ее вдруг напряглось.
— Все? Нет, не думаю, чтобы он рассказал тебе все. — Она нервно улыбнулась какой-то тайной мысли, и в глазах ее вроде бы снова появился — правда, на краткий миг — злой огонь. — Он никогда не отважился бы рассказать тебе все. Но вижу, — она снова смотрела на меня настороженно, — вижу, что ты ему поверил. И что ты теперь намерен делать?
— Ничего. А что я могу сделать? Он ведь наверняка тоже попал бы в тюрьму, — ответил я. Я глядел на нее, и мне надо было задать ей один-единственный вопрос. Я наклонился, чтобы снова поймать жесткую синеву ее глаз. — Что заставило тебя решиться на такое?
— А что заставило тебя приехать именно сюда? — отозвалась она. — Ведь ты явился не только для того, чтобы углубить свои знания математики, правда? Почему ты выбрал Оксфорд? — Я заметил, как большая слеза повисла у нее на ресницах, — Помнишь, что ты тогда сказал? В тот день, когда ты такой счастливый выходил с ракеткой из машины? Когда мы заговорили о стипендиях. «Ты должна попытаться», — сказал ты. И я без конца повторяла себе: «Ты должна попытаться». Я надеялась, что она скоро умрет и что у меня появится шанс начать новую жизнь. Но тут она прошла новое обследование: болезнь отступила, врач сказал, что она может прожить еще лет десять. Еще десять лет быть привязанной к этой старой гадине… Я бы этого не вынесла.
Слеза, висевшая на ресницах, теперь катилась по щеке. Бет резким движением смахнула ее, словно устыдившись, потом протянула руку, чтобы достать бумажную салфетку. Потом снова положила руки на руль, и я увидел ее тоненький палец.
— Ну что, ты со мной не поедешь?
— В следующий раз, — сказал я. — Слишком красивый вечер, я хочу пройтись.
Машина резко сорвалась с места и скоро сделалась совсем маленькой, а потом и вовсе исчезла за поворотом на Канлифф-клоуз. Я спрашивал себя: что имела в виду Бет, говоря, что Селдом никогда не отважится рассказать мне все? Неужели было что-то еще, что-то, что я боялся даже вообразить? Я задался вопросом, какую часть истины я в итоге знаю и как должен начать вторую половину своего отчета. У поворота на Канлифф-клоуз я опустил глаза на дорогу и уже не сумел узнать точное место, где упал опоссум: последний клок шерсти исчез, и асфальт, расстилавшийся под моими ногами, насколько хватало глаз был опять чистым, ровным и безобидным.