Фредерик Бегбедер
Лучшие книги XX века. Последняя опись перед распродажей
To the happy many[1]
« И Мари, его возлюбленная, была отныне подобна истрепанным конвертам от пластинок, и пожелтевшим фотографиям, и устаревшим модам, и вчерашним улыбкам, и всей красоте мира Венсана, который был мертв, мира, который постепенно истаивал, исчезал, и это было свойственно человеку – пытаться задержать ускользающую красоту и утраченные райские радости. Да и нынешнее искусство было таким же, как все остальное: оно походило на ногти мертвеца. Которые продолжают расти даже после смерти ».
ПОПЫТКА ОПРАВДАНИЯ
Зачем нужны календари, юбилеи, рубежи тысячелетий? А затем, чтобы стареть, то есть подводить итоги, классифицировать, сортировать, вспоминать. Столетия очень удобны для рассказов об Истории литературы: у нас есть XVIII век (так называемая эпоха Просвещения), который не похож на XIX век, окрещенный Романтическим, а затем Натуралистическим. А вот XX век – как его наречь? Модернистским или Постмодернистским? Чудовищным или Теоретическим? Дадаистским, Сюрреалистическим, УЛИПОанским[2] или Трэшевым[3]? Смертоносным или Несусмертным[4]?
На протяжении тех пяти лет, что я работаю литературным критиком (в «Эль», «Вуаси», «Лир», «Фигаро литтерэр», «Маек э ля плюм», а также на канале «Пари премьер»), я пытаюсь, в меру своих слабых сил, с субъективностью и наивным энтузиазмом дилетанта низвергнуть культ литературы. Самое страшное преступление в моих глазах – это когда ее возводят на почетный (иначе говоря, покрытый пылью веков) пьедестал, ибо сегодня книге больше чем когда-либо грозит смертельная опасность. Мне кажется, следовало бы воспользоваться 2001 годом как удобным поводом, чтобы вновь проанализировать (но только, Боже упаси, не канонизировать!) «пятьдесят лучших книг века». Эта цифра – кстати, такая же условная, как и календарные рамки, – позволит нам хотя бы бегло припомнить знаменитые романы (французские или иностранные), несколько сборников эссе, детскую сказку, а также два комикса – словом, произведения, ставшие заметными вехами минувшего столетия.
Эти пятьдесят книг были выбраны шестью тысячами французов, вернувшими нам заполненные бюллетени, которые FNAC[5] и «Монд» рассылали им в течение лета 1999 года; таким образом, речь идет о вполне демократическом и одновременно субъективном отборе, поскольку эти люди высказывали свое мнение, руководствуясь перечнем из 200 названий, предварительно сформированным группой книготорговцев и литературных критиков. И я отважился прокомментировать этот список с той же предвзятостью, какая имела место при его составлении.
Доведись мне выбирать самому, результаты оказались бы совсем иными; уж конечно, я не «забыл» бы Арагона, Арто, Баржавеля, Батая, Бессона, Бори, Бротигана, Вайяна, Вейерганса, Вьялатта, Гари/Ажара, Гамсуна, Гибера, Гитри, Гомбровича, Грасса, Дантека, Дебора, Десноса, Дика, Дриё ла Рошеля, Жаккара, Жене, Жоффре, Капоте, Карвера, Кокто, Колетт, Коссри, Керуака, Кесселя, Ларбо, Леото, Лорана, Лаури, Маккалерс, Малапарте, Матцнеффа, Миллера, Модиано, Монтерлана, Морана, Музиля, Наба, Нимье, Ногеза, Нуриеве, Ори/Реаж, Паркера, Павезе, Пессоа, Пиле, Пиранделло, Прокоша, Радиге, Рота, Роше, Рушди, Сан-Антонио, Сандрара, Селби, Сампе, Сименона, Соллерса, Сэлинджера, Тула, Туле, Тцара, Уэльбека, Фанте, Франка, Чорана, Эллиса, Эшноза, Югнена… Но это будет предметом следующего тома, а пока делать нечего, отныне я могу лишь возмущаться вместе с ними! (…)
Все книги из нашего топ-списка мы «проходили» в школе, то есть изучали из-под палки, без особого желания и удовольствия; не пора ли теперь взглянуть на них так, как они того заслуживают, а именно: как на живые свидетельства перемен и катаклизмов, сформировавших нашу эпоху? Мы должны все время помнить, что за каждой страницей этих памятников ушедшего века скрывается человеческое существо, которое отважилось на огромный риск. Ибо тот, кто пишет шедевр, знать не знает, что он пишет шедевр. Он так же одинок и неуверен в себе, как любой другой автор; ему неведомо, что когда-нибудь он попадет во все учебники литературы и каждую его фразу будут разбирать по косточкам; часто такой писатель молод и одинок, он работает до седьмого пота, он терзается сомнениями, он будоражит или смешит читателей – короче, он говорит с нами. И пора наконец попытаться услышать голос этих мужчин и женщин так, словно их книги только что увидели свет; пора отрешиться, хотя бы ненадолго, от критического и научного аппарата и сносок внизу страницы, которые в свое время внушали юным читателям такое отвращение, что они сбегали от «всей этой мути» в темные кинозалы или на концерты рок-музыки. Пора прочесть эти замечательные книги как бы впервые (что, кстати, в данном случае иногда имело место), словно их только что опубликовали, – и прочесть легко, беззаботно. Тогда юмористические нотки, которые встречаются в моей небольшой книжице, будут выглядеть не «вежливостью отчаяния», но попыткой оправдать необразованность и преодолеть робость, внушаемую великими творениями искусства. Шедевры не терпят поклонения, им нравится жить – иными словами, они хотят, чтобы их читали и зачитывали до дыр, обсуждали и осуждали; в глубине души я убежден, что шедевры страдают комплексом превосходства (давно пора опровергнуть злую остроту Хемингуэя: «Шедевр – это книга, о которой все говорят и которую никто не читал»).
В личном же плане я рассматриваю сей скромный опус как частичную оплату моего долга перед литературой. Когда ты в один прекрасный день по какому-то недоразумению оказываешься автором бестселлера[6], первое, что нужно сделать, – это ответить любезностью на любезность. И я надеюсь, что данная книга внушит читателям желание покупать другие, лучшие. Писательство все чаще и чаще кажется мне родом недуга, эдаким странным вирусом, который отделяет автора от других людей и побуждает его совершать бессмысленные поступки (к примеру, запираться в комнате и долгими часами сидеть перед чистым листом бумаги вместо того, чтобы ласкать юное создание с нежной кожей). Тут таится загадка, которую мне, боюсь, никогда не разрешить. Что ищем мы в книгах? Неужели нам мало собственной жизни? Может быть, мы обделены любовью? Может, наши родители или дети, наши друзья или Бог, о коем нам постоянно толкуют, занимают недостаточно места в нашем существовании? Неужели литература дает нам то, чего не способна дать реальная жизнь? Не знаю, не могу сказать. Но очень надеюсь заразить страстью к чтению тех, кто случайно открыл мою книгу и имел неосторожность дочитать это предисловие до конца. Ибо я от всего сердца желаю, чтобы писателей хватило и на XXI век.
Ф. Б.
ТОП-50
1) Альбер Камю «Посторонний»
2) Марсель Пруст «В поисках утраченного времени»
3) Франц Кафка «Процесс»
4) Антуан де Сент-Экзюпери «Маленький принц»
5) Андре Мальро «Условия человеческого существования»[7]
6) Луи-Фердинанд Селин «Путешествие на край ночи»
7) Джон Стейнбек «Гроздья гнева»
8) Эрнест Хемингуэй «По ком звонит колокол»
9) Ален-Фурнье «Большой Мольн»
10) Борис Виан «Пена дней»
11) Симона де Бовуар «Второй пол»
12) Сэмюэл Беккет «В ожидании Годо»
13) Жан-Поль Сартр «Бытие и ничто»
14) Умберто Эко «Имя розы»
15) Александр Солженицын «Архипелаг ГУЛАГ»
16) Жак Превер «Слова»
17) Гийом Аполлинер «Алкоголи»
18) Эрже «Голубой лотос»
19) Анна Франк «Дневник»
20) Клод Леви-Строс «Грустные тропики»
21) Олдос Хаксли «О дивный новый мир»
22) Джордж Оруэлл «1984»
23) Госсиньи и Удерзо «Астерикс, вождь галлов»
24) Эжен Ионеско «Лысая певица»
25) Зигмунд Фрейд «Три эссе о сексуальной теории»
26) Маргерит Юрсенар «Философский камень»
27) Владимир Набоков «Лолита»
28) Джеймс Джойс «Улисс»
29) Дино Буццати «Татарская пустыня»
30) Андре Жид «Фальшивомонетчики»
31) Жан Жионо «Гусар на крыше»
32) Альбер Коэн «Прекрасная дама»
33) Габриэль Гарсиа Маркес «Сто лет одиночества»
34) Уильям Фолкнер «Шум и ярость»
35) Франсуа Мориак «Тереза Дескейру»
36) Раймон Кено «Зази в метро»
37) Стефан Цвейг «Смятение чувств»
38) Маргарет Митчелл «Унесенные ветром»
39) Д. Г. Лоуренс «Любовник леди Чаттерлей»
40) Томас Манн «Волшебная гора»
41) Франсуаза Саган «Здравствуй, грусть!»
42) Веркор «Молчание моря»
43) Жорж Перек «Жизнь, способ употребления»
44) Артур Конан Дойл «Собака Баскервилей»
45) Жорж Бернанос «Под солнцем Сатаны»
46) Фрэнсис Скотт Фицджеральд «Великий Гэтсби»
47) Милан Кундера «Шутка»
48) Альберто Моравиа «Презрение»
49) Агата Кристи «Убийство Роджера Экройда»
50) Андре Бретон «Надя»
№50. Андре Бретон «НАДЯ» (1928; переработано в 1963-м)
Эстетическое начало: под пятидесятым номером в нашем хит-параде фигурирует прекрасная «Надя» Андре Бретона (1896—1966).
Эта книга, написанная сыном секретаря жандармерии, весьма любопытна: в нее включены фотографии с видами Парижа, избавляющие автора от описаний (нужно признать, эти традиционные нагромождения «видов» еще со времен Бальзака порядком надоели читателям); действие начинается на Площади великих людей, в Пантеоне (то-то будет доволен Патрик Брюэль![8]), а затем происходит встреча, перевернувшая все: 4 октября 1926 года Андре Бретон подцепил на улице Лафайета прохожую по имени Надя, «вдохновенную и вдохновляющую натуру», которая на самом деле окажется потаскушкой и кокаинисткой, наделенной даром ясновидения, и кончит жизнь в сумасшедшем доме (настоящий рок-н-ролл, не правда ли?).
Это, конечно, не реализм, но тогда что же… может, СЮРРЕАЛИЗМ? Да неужели?! Бретон – основатель и одновременно диктатор сюрреализма – решил уничтожить «стиль», все, что приукрашивает реальное, ибо реальность внушает ему отвращение (после бойни 1914—1918 годов, этой «кровавой, грязной и бессмысленной клоаки»). Он хочет дать полную свободу всему, что творится в его голове влюбленного мужчины: он называет это «автоматическим письмом», но не спешите верить! Человек, который говорит «автоматическое письмо», имеет в виду вовсе не ту словесную диарею, не тот свободный поток интимных излияний, что вошел в моду в девяностых годах XX века, напротив, он охотно позволяет себе пространные рассуждения, искусно направляемые доктором Фрейдом. Да-да, этот человек презирал психиатрию, но был буквально околдован психоанализом. Не будем забывать, что его книга начинается с вопроса «Кто я?». И вот доказательство того, что «автоматическое письмо» не так уж автоматизировано: Андре Бретон перепишет свой текст в 1963 году, то есть через тридцать пять лет после выхода этого сновидческого романа. Тот факт, что автор выпустил книгу в свободный полет, вовсе не означает, что он не может потом заново навести на нее лоск.
«Надю» можно читать и как автобиографическую балладу, и как любовный роман, еще более поэтичный, чем книги Мадлен Шапсаль. Но в то же время Бретон, подобно Спайдермену[9], ткет паутину совпадений; так восьмилетний ребенок напевает: «Надо-надо-надоело-ело-ело-недоело». Постепенно начинаешь ощущать действительно сюрреалистическую сторону сущности парижских домов; Бретону удается открыть читателю внеординарную действительность. Великие книги, как и любовь, заставляют нас иначе смотреть на мир. Читать «Надю» – все равно что курить толстый косяк с «травкой», только первое занятие, в отличие от второго, вполне легально!
Главное, «Надя» напоминает нам, что нынешняя свара между адептами самофиксации и свободной фантазии – не новость, ибо таковая уже имела место в двадцатых годах прошлого века… Отсюда следует одно из двух: либо сегодняшние писатели отстали от времени, либо Бретон на 80 лет предвосхитил свое. Он понял, что реальная действительность – это место, где писателям тесно. Но как выбраться из этой реальности и попасть в иное, иррациональное пространство? Описывать мир таким, каков он есть? Это позволяет всего лишь не дезориентировать читателя – рассказывать «истории» необходимо, но недостаточно: «Я намерен излагать в рамках повествования, которое должен предпринять, только самые знаменательные эпизоды моей жизни, такой, какой я ее себе представляю, вне ее органического плана…» Как же примирить субъективность с объективностью? Литература так и не разрешила эту проблему. Можно было бы сказать, что «Надя» – единственный образец прустовского сюрреализма. Шедевры часто являют собой квадратуру круга: их красота кажется нереальной, и тем не менее они крепко стоят на ногах. Таков, вне всякого сомнения, смысл последней фразы книги: «Красота будет конвульсивной или не будет вовсе».
Впрочем, в этом вы убедитесь сами: очень возможно, что, перевернув последнюю страницу «Нади», вы почувствуете, как вас одолевают тревожные конвульсии.
№49. Агата Кристи «УБИЙСТВО РОДЖЕРА ЭКРОЙДА» (1926)
Тот факт, что Агата Кристи (1890—1976) обставила Андре Бретона (№ 50), не должен удивлять поклонников английской романистки: подобно этому мэтру сюрреализма, Агата Кристи прячет скрытое безумие, потаенную жестокость за благопристойным фасадом общества. (Какая красивая фраза, не правда ли? Благодарю вас за внимание!) Итак, миссис Кристи являет собою, как и автор № 50, писателя-сюрреалиста. К примеру, почему она решила доверить расследования в своих романах детективу с такой внешностью – плюгавому самодовольному бельгийцу с яйцевидной головой? Очень странная идея (которая посетила ее после встречи с одним любопытным типом – беженцем времен Первой мировой войны).
Главная проблема нашего инвентарного списка состояла в том, что требовалось выбрать только по одной книге каждого автора. Среди шестидесяти шести романов самого читаемого в мире писателя после Шекспира (два с половиной миллиарда проданных экземпляров!) наши 6000 респондентов вполне могли бы указать «Десять негритят», «Смерть на Ниле» или «Убийство в Восточном экспрессе», но нет, это было бы слишком просто; вот отчего они остановились на «Убийстве Роджера Экройда» – шедевре изобретательности и виртуозно закрученной интриги. (Рядом с этим Мэри Хиггинс Кларк[10] – просто «Клуб Пяти»[11]!).
Сельский помещик Роджер Экройд убит, но перед смертью он успевает сделать признание своему другу, доктору Шеппарду, который и описывает читателю расследование Эркюля Пуаро. Тот, как обычно, подозревает в совершении преступления всех персонажей по очереди: выясняется, что масса людей была заинтересована в том, чтобы дорогой мистер Экройд отдал концы. Рехнуться можно, как подумаешь, сколько близких вокруг нас имеют самые веские основания желать нашей смерти! (Взять, например, хоть меня: могу поручиться, что, если я буду убит, следователи первым делом допросят некоторых писателей, с которыми я водил знакомство.)
Но меня смущает вот какая штука: для того чтобы разъяснить оригинальность замысла «Убийства Роджера Экройда», мне придется рассказать вам конец романа. Поэтому я предлагаю следующее: сейчас я сосчитаю до трех. На счет «три» те, кто не хочет узнать неожиданную развязку «Убийства Роджера Экройда», должны пропустить следующий абзац. Готовы? Раз! Два! Три!
Потрясающая оригинальность замысла Агаты Кристи состоит в том, что виновник преступления и рассказчик – одно и то же лицо. Все повествование о расследовании ведется убийцей, коим является не кто иной, как доктор Шеппард. Эта блестящая писательская изобретательность сделала данный детектив уникальной в истории литературы книгой (даже если ранее та же идея пришла в голову Лео Перуцу[12] в его «Мастере страшного суда»). Примерно тот же принцип положен в основу недавно вышедшего фильма «Usual Suspects»[13]. Момент, когда Эркюль Пуаро обличает человека, рассказывающего нам историю убийства, вызывает у читателей дрожь приятного испуга. Эта сложная, запутанная интрига буквально свела с ума нескольких специалистов, обвинивших Агату Кристи в подтасовке. Так, Пьер Байяр в недавно опубликованной книге «Кто убил Роджера Экройда?» (издательство «Минюи», 1988) вновь исследовал все обстоятельства убийства и пришел к следующему выводу: Шеппард никак не мог совершить его. Но тогда кто же виновен? Лично у меня есть одно смутное подозрение: я думаю, что настоящий убийца – леди Меллоуин, сиречь Герцогиня Смерть – сама миссис Агата Кристи.
Эта загадочная дама, вероятно, почувствовала, что слегка перехватила в своем романе, ибо сразу же вслед за его публикацией исчезла на целых десять дней, с 4-го по 14 декабря 1926 года. Ее сочли умершей, однако в конце концов полиция обнаружила беглянку в одном курортном отеле проживающей под вымышленным именем. Через несколько десятилетий Жан-Эдерн Алье[14] повторит сей рекламный трюк, организовав собственное похищение прямо у дверей «Клозери де Лила»[15]. Романисты терпеть не могут убаюкивать читателей, сочиняя свои книги-загадки. Агата Кристи решила сама стать одной из таких загадок, лишний раз доказав нам, какая опасная игра литература.
№48. Альберта Моравиа «ПРЕЗРЕНИЕ» (1954)
И не думайте, что вас ПРЕдало ЗРЕНИЕ: под номером 48 действительно значится «Презрение» Альберто Моравиа (1907—1990). Стоит помянуть «Презрение», как сразу на ум приходят музыка Жоржа Делерю и Брижит Бардо Брюнетка (Б. Б. Б.) с ее вопросом: «А моя попка? Нравится тебе моя попка?» Успокойтесь, эта тирада не фигурирует в книге, при том что Жан-Люк Годар почти не отклонился от фабулы романа[16]: мужчина везет свою жену на Капри с целью спасти их брак, но это путешествие приносит обратный результат. (Не забудьте, что Эрве Вилар сделал из этого сюжета знаменитую песенку: «Ка-апри, все ко-онче-но, увы; Ка-апри, приют моей пе-ервой любви».)
Начальная фраза застряла в памяти людей еще крепче, чем беспокойство Брижит Бардо по поводу ее аппетитного задика: «В течение двух первых лет нашего брака мои отношения с женой были – я могу утверждать это сегодня – великолепными». Такой прием – начать роман с оптимистической ноты, в которой угадывается грядущая катастрофа, – перекликается с вводной фразой арагоновского «Орельена»[17]: «Когда Орельен впервые увидел Беренику, он нашел ее откровенно безобразной». Отсюда мораль: в хороших романах идеальные пары обязательно должны расстаться, а люди, которые считают друг друга некрасивыми, обязательно влюбляются. Иначе автору нечего было бы рассказывать.
Риккардо, ведущий повествование в «Презрении», – слабак, антимачо, что довольно удивительно для итальянца. Его жена Эмилия хочет иметь квартиру, и тогда он бросает писать театральные пьесы и становится киносценаристом, чтобы иметь возможность платить взносы за жилье. И именно оттого, что он уступил требованиям жены, она его и презирает: ее злит тот факт, что он выполняет ее просьбу! Или же то, что он, как ей кажется, толкает ее в объятия продюсера, вульгарного типа по имени Баттиста… Идея Моравиа вполне ясна: господа, не слушайтесь своих жен, если хотите, чтобы они вами восхищались! (Уж не имел ли он в виду собственную супругу, Эльзу Моранте, также известную писательницу, с которой Моравиа развелся восемь лет спустя?) Чего же ждут «Сторожевые собаки»[18], почему не вмешиваются? «Презрение» – первый роман, который анализирует губительное влияние феминизма на мужское начало. Ведь на самом деле Альберто Моравиа вовсе не был женоненавистником, просто он был озабочен этой проблемой. Он инстинктивно чувствовал, что борьба за равенство полов должна иметь разумные пределы, что мужчинам и женщинам следовало бы добиваться равноправия, а не меняться ролями.
Моравиа также стал одним из первых писателей в мире, кто исследовал современного мужчину, это трусливое и меркантильное существо, подчиненное новому могуществу женщины, выброшенное в искусственную среду, где царят такие идеалы, как красивый дом, красивая машина, красивая цифра доходов. Мы живем в цивилизации материальных благ, убивающей любовь: здесь дарят друг другу не нежные чувства, а вещи. Эта ловушка под названием «современный комфорт» впоследствии подверглась беспощадному анализу Жоржа Перека[19] в его замечательном первом романе «Вещи» (1965). Но задолго до Перека Моравиа в своих главных романах («Равнодушные» в 1929-м, «Супружеская любовь» в 1949-м, «Презрение» в 1954-м и «Скука» в 1960-м) виртуозно отобразил самую суть этой болезни – невозможность существования супружеской любви в лицемерном обществе, которое вслух превозносит ее, а на самом деле прилагает все силы, чтобы разрушить (прославляя индивида и желание, создавая новую религию секса и денег). Моравиа – уж не предок ли он Уэльбека[20]? В «Презрении» он заключает Риккардо и Эмилию в пределы зачарованного острова и с мрачным наслаждением наблюдает, как его герои беспомощно барахтаются в неразрешимых противоречиях: «Цель этого повествования – рассказ о том, каким образом Эмилия, пока я продолжал любить ее и не осуждать, обнаружила или сочла, что обнаружила, некоторые мои недостатки, осудила меня и, как следствие, перестала любить». Сам же я, в противоположность его жене, очень люблю этого Риккардо, так похожего на всех нас, людей Запада, жертв и сообщников эгоистического мира сверхпотребления. Закончу каламбуром, которым очень горжусь: в современном мире мужчина, герой Моравиа, пожизненно мертв.
№47. Милан Кундера «ШУТКА» (1967)
Милан Кундера страшно доволен, что фигурирует в этом списке: последний раз, когда я встретил его в баре «Лютеция», мы с ним спрыснули это событие, раздавив бутылочку «Пилзнера».
И было за что. Среди пятидесяти писателей XX века, избранных нашей уважаемой коллегией из шести тысяч французов, пока еще живы всего семеро: Умберто Эко, Габриэль Гарсиа Маркес, Клод Леви-Строс, Франсуаза Саган[21], Александр Солженицын, Альбер Удерзо и, наконец, наш Милан Кундера, этот продукт чешского импорта, родившийся в 1929 году, живущий в Париже с 1975-го и получивший французское подданство в 1981-м.
«Шутка» – первый его роман. В момент публикации книги, то есть в 1967 году, при режиме Новотного, цензура в Чехословакии слегка ослабила свою хватку. Но поскольку лучшие шутки – самые короткие, то год спустя, когда роман уже перевели во Франции, русские танки входят в Прагу, и «Шутка» оказывается под запретом на родине автора. Мгновенно роман становится в глазах мировой общественности книгой сопротивления, политическим памфлетом, каковым он, конечно, и являлся, хотя дело не только в этом.
Нужно перечитать «Шутку» сегодня, чтобы уяснить себе одну вещь: она уже содержит в себе зародыш всего последующего творчества Кундеры, а именно виртуозное искусство смешивать роман и философию, идеи и фантазию, серьезность и фривольность. Кундера делает политику из постельных историй. Разумеется, контекст устарел, железный занавес разрушен, и в наши дни атмосфера всеобщей подозрительности, царившая в коммунистических странах, составляет главную шутку книги. Трудно поверить, что Людвика, героя романа, могли приговорить к шести годам каторжных работ в шахте из-за простой открытки, в которой он написал: «Оптимизм – опиум для народа, здоровый дух воняет идиотизмом». Трудно понять, отчего слова «интеллектуал» или «индивидуалист» могли считаться в этих странах оскорбительными, почему адюльтер рассматривался как преступление против партии. В сущности, Кундера, сам того не желая, уподобился Кафке: он рассказывает те же абсурдные, жестокие истории, что и его знаменитый соотечественник, – с той лишь разницей, что у него-то они – подлинные. Смех берет при мысли, что через какое-то время та же страна выберет в президенты писателя Вацлава Гавела. И верно, сегодня революция походит на скверную шутку. Подумать только: гуманистическая утопия послала на каторгу миллионы людей! Так и кажется, будто к узникам ГУЛАГа вот-вот явится Марсель Беливо[22] с сообщением, что их всего-навсего снимали скрытой камерой для передачи «Сюрприз на приз».
Великие романы, в отличие от людей, не стареют: Людвик по-прежнему любит Гелену, которая замужем за Павлом, а тем временем русские подлодки терпеливо ржавеют на дне морском, иногда даже и с матросами внутри, чьих криков о помощи никто не слышит. «Шутка» рассказывает о победе любви и чувства юмора над скукой и начетничеством. В прежние времена в странах Восточной Европы шутить запрещалось. Отныне по всей земле наблюдается обратное: юмор теперь обязателен, наш мир – одна сплошная Шутка. Книга Кундеры сохраняет актуальность постольку, поскольку жизнь стала беспрерывным празднеством – без морали, без стыда. Теперь уже вполне очевидно, что в начале 60-х годов Кундера, сам того не подозревая, был первым романистом Конца Истории. «Вы думаете, разрушения могут быть красивыми?» – говорит Костка где-то уже на двадцатой странице. Ужас, описанный автором, ныне вывернут наизнанку. В своих последних романах (например, в «Неспешности») Кундера увлеченно занимается насмешкой над насмешкой. Вершина иронии: в эпоху «Шутки» смех был оружием против тоталитаризма, в наше же время смех сам тоталитарен. Что, разумеется, не помешает Кундере продолжать шутить и по этому поводу.
№46. Фрэнсис Скотт Фицджеральд «ВЕЛИКИЙ ГЭТСБИ» (1925)
Когда Скотт Фицджеральд (1896—1940) публикует «Великого Гэтсби», ему всего 29 лет, и, однако, он находится на вершине своего творчества. Он понял, что такое Америка, и вот тому доказательство: Америка у его ног. Он женат на самой красивой девушке Нью-Йорка, а следовательно, всего мира. И вот он решает рассказать историю бедняка со Среднего Запада, который разбогател на торговле спиртным во времена сухого закона и теперь задает роскошные празднества на Лонг-Айленде, – историю Джея Гэтсби. Гэтсби хочет соблазнить свою детскую любовь – Дэзи, которая вышла замуж за человека из семьи миллиардеров, Тома Бьюкенена. Разумеется, грязные деньги Гэтсби не смогут вернуть ему Дэзи, и это единственный анахронизм романа: в наши дни красотка Дэзи, не колеблясь ни минуты, сбежала бы с красавчиком нуворишем. Что может быть сексуальнее, чем бутлегер (предок дилера из фильма «Красота по-американски»[23])?!
«Великий Гэтсби» – это сатира на американское высшее общество (некоторые даже упрекают автора в скрытом антисемитизме), но главное – это роман о любви, о печалях любви, написанный с той неподражаемой ноткой нежной грусти, которую Фицджеральд вложил и в 160 рассказов, написанных им, чтобы оплатить туалеты Зельды: «В его голубых садах мужчины и юные женщины прошли, мелькнули, как бабочки-однодневки, среди шепотков, шампанского и звезд». Отчасти это и автобиографический роман: в Гэтсби угадываются некоторые черты самого Фицджеральда. Родившись в Сент-Поле (штат Миннесота), он так никогда по-настоящему и не стал членом клуба миллиардеров и не был признан снобами из футбольной команды Принстона, чего никак не мог пережить. Разумеется, он не был убит, как его герой, но умер в возрасте 44 лет всеми забытым алкоголиком, за восемь лет до того, как погибла, в свой черед, его жена, заживо сгоревшая в 1948 году во время пожара в сумасшедшем доме, где она лечилась.
Все великие романы – предтечи; еще Колетт говорила, что «все написанное в конце концов становится реальным». Алчная, эгоистичная Америка, описанная Фицджеральдом, с тех пор стала только хуже, поскольку добилась господства над всей нашей планетой. Ее мечты о величии вылились в мрачное похмелье. Мир – это party, веселая пирушка, которая хорошо начинается и плохо кончается – точь-в-точь как жизнь («процесс разрушения»). Лучше всего вообще не просыпаться. Фицджеральд мыслит как убежденный протестант, если не пуританин: он убежден, что за счастье нужно платить, что грех всегда наказуем. Он описал несчастных богачей в Нью-Йорке после того, как сам пожил бедным и счастливым в Париже. Единственный способ критиковать богатых – это жить по их образу и подобию, то есть пьянствовать не по средствам и кончить нищим алкоголиком.
Теперь наконец понятно, отчего Скотт так любил буянить в «Ритце», напившись вусмерть, или загонять машину в пруды: испоганить свой смокинг было для него политическим актом, его собственной манерой осудить тот мир, к которому он так страстно хотел принадлежать. Фицджеральда можно считать первым бобо (богемным буржуа), хотя сам он элегантно именовал свою левизну «потерянным поколением»: «Давно пора понять, что все в этом мире безнадежно, и, однако, не терять решимости изменить его» (см. «Крах»[24]); «Все боги – мертвы, все войны – проиграны, все надежды на человечность – обмануты» («This Side of Paradise»[25]). Остается лишь его рассказ о нью-йоркских аристократах, такой блестящий, что они были ослеплены им, а потом угасли – угасли, как динозавры.
Мне не нравятся люди, которым не нравится Фицджеральд. Они убеждены, что истинный бунтарь непременно должен ходить в лохмотьях. Это грубая ошибка: если я поливаю голову шампанским, а затем картинными пинками опрокидываю свое кресло, то лишь для того, чтобы вскричать заодно со Скоттом-Геварой: «Biba la Revolucion!»[26]
№45. Жорж Бернанос «ПОД СОЛНЦЕМ САТАНЫ» (1926)
Под номером 45 у нас стоит Жорж Бернанос (1888—1948) и его «Под солнцем Сатаны», но не «Под самым солнцем» – последнее название принадлежит песне Генсбура; будьте, пожалуйста, внимательнее!
Должен честно признаться, что до начала этой моей хроники я никогда не читал Бернаноса. Обычно литературные обозреватели делают вид, будто знают все на свете; даже под пыткой они будут твердить, что плоть грустна и что они прочли все книги на свете. Но тут я купил себе «Под солнцем Сатаны» в издательстве «Плон» и вопреки своим предубеждениям (Бернанос – известный-католический-памфлетист-тары-бары-растабары-господи-спаси!) был потрясен этой колдовской, абсолютно фантастической книгой, исполненной горькой и возвышенной жестокости. «Экзорцист»[27] просто отдыхает!
Нужно сказать, что Бернанос написал свой первый роман задолго до смерти Бога: в 1926 году в Него верили так же, как в Дьявола, и еще боялись ада; сегодня в аду живут, а стало быть, к нему привыкли. Итак, Бернанос одним из первых понял, что XX век – это время, когда Богу суждено умереть, а Сатане – извергнуть адский огонь. Трудно даже представить себе, каким триумфальным успехом увенчалась эта книга сразу после выхода. Бернанос, работавший страховым агентом, совсем как Кафка (только в Бар-ле-Дюке, что не так шикарно, как Прага), мгновенно сделался звездой в национальном масштабе.
Судите сами: он рассказывает историю Мушетты, молоденькой провинциалочки из Па-де-Кале, забеременевшей от некоего маркиза. Поскольку маркиз не желает признавать ребенка, она убивает своего соблазнителя, затем лишается ребенка. Уж не одержима ли она дьяволом? Появляется деревенский кюре, аббат Дониссан; он встречает Сатану (переодетого вполне симпатичным конским барышником, ибо в те времена Дьявол еще не принял облик Мерилина Мэнсона) и предлагает ему свою собственную душу в обмен на спасение от вечного проклятия души Мушетты (я, конечно, упрощаю, да простит меня святой Бернанос!). И все это воплощено в стиле одновременно и насыщенном, и одухотворенном, в полном смысле этих слов. В стиле… сверхъестественном, как называет его Поль Клодель[28] (другой исступленный мистик) в письме, адресованном автору: «Самое прекрасное – это мощное ощущение сверхъестественного, не в смысле внеестественного, но естественного в выдающейся степени». Я ожидал занудного чтива про сутаны, а нашел мистическое сказание, поистине фаустовский экстаз, захватывающую религиозную легенду; сценарий по такому сюжету нужно было доверить не Морису Пьяла, а Мартину Скорсезе!
И потом, как не восхититься первой фразой этого романа: «Вот он, тот вечерний миг, который так любил Поль-Жан Туле[29], вот он, горизонт, что меркнет, пронизанный струящимся безмолвием…» Не правда ли, это в высшей степени современно и смиренно – начать книгу с цитирования собрата по перу?! Вы можете представить себе Пруста, начинающего свои «Поиски»[30] фразой «Я долгое время ложился в постель засветло, чтобы почитать Сент-Бёва»? (Правда, требовать от него такого подвига – это уж слишком!)
Прочтите этот сатанинский и мрачный роман; даже если временами он кажется чересчур напыщенным, он увлечет вас не меньше, чем Стивен Кинг, только написанный в стиле какого-нибудь Гюисманса[31], одуревшего от ЛСД, или, как весьма тонко заметил Рено Матиньон, в стиле «симуляции безумия». Бернанос был переполнен энтузиазмом подозрительности, энергией сомнения: в начале жизни он был роялистом, затем антифранкистом, затем участником Сопротивления, а после войны стал антиголлистом. Трижды он отвергал присуждаемый ему орден Почетного легиона. Ну как же не восторгаться этим автором, скорее НРБ, чем НРФ![32] Он хотел спасти не только свою душу, но и души остальных: если уж страдать, то страдать по-крупному. «Ибо твоя боль бесплодна, Сатана!» Мне кажется, возглас этот достаточно ясно отражает тоскливый настрой обитателей нашей планеты, приунывших с тех пор, как им объяснили, что Бог умер, а вместе с ним и Ницше: им уже надоела бесплодная боль.
Мне, конечно, стыдно говорить о Сатане так коротко: вдруг он возьмет да испепелит меня прямо посреди этой книжки, в тот миг, когда я только-только соберусь заорать: «А твоя мать – сосалка в аду, ха-ха-ха!» Или отвернет мне башку напрочь…
№44. Артур Конан Дойл «СОБАКА БАСКЕРВИЛЕЙ» (1902)
Неужели под номером 44 в нашем топ-списке оказалась «Собака Баскервилей» сэра Артура Конан Дойла (1859—1930)? «Ну разумеется, это же элементарно, Ватсон!»
«Собака Баскервилей» – самый знаменитый роман в серии, посвященной расследованиям Шерлока Холмса, о которых поведал нам страдающий явным комплексом смирения доктор Ватсон. Тот самый доктор Ватсон, о котором невольно думаешь: не связывают ли его со знаменитым сыщиком отношения с оттенком гомосексуальности и мазохизма? Иначе с чего бы ему покорно терпеть бесчисленные упреки в тупости от упертого кокаиниста, носящего, вот уже больше ста лет, дурацкую твидовую кепку? На самом же деле доктор Ватсон всего лишь alter ego автора, ведь Артур Конан Доил и сам был врачом. Этот комический дуэт останется в истории точно так же, как Дон Жуан и Сганарель, Дон Кихот и Санчо Панса, Владимир и Эстрагон[33], Жак Ширак и Лионель Жоспен.
Самый леденящий момент в «Собаке Баскервилей» – это атмосфера книги, туманная Англия графства Девоншир, мрачный готический замок, болотистые равнины, пес-призрак с его жутким воем: «У-у-у-у, у-у-у-у…» Бр-р-р, при одном воспоминании об этом мурашки бегут по коже. Чувствуешь себя где-то между детективным и фантастическим романом. «Запах разложения и гнили витал в воздухе; удушливые миазмы болотных газов обволакивали наши лица; один неверный шаг, и мы проваливались в трясину до пояса».
Чарлз Баскервиль только что скончался, а его племянник Генри получает письма с угрозами убийства. В конечном счете Шерлок Холмс разоблачит коварного кузена, польстившегося на наследство, который терроризирует родичей с помощью огромного пса, спрятанного среди болот. Эта страшная тварь будет почище Зверя из Жеводана[34] – воплощения всех оборотней на свете. Баскервильский пес никак не сочетается с образом Гигантского волка, это скорее некто вроде Джека-Потрошителя в собачьей шкуре. Сразу вспоминаются прочие легендарные существа – лохнесское чудовище, гималайский снежный человек йети, Джонах Лому из «All Blacks»[35]…
После Эдгара Аллана По Конан Дойл может считаться отцом № 2 современного детективного романа: Шерлок Холмс – достойный потомок Огюста Дюпена из «Убийства на улице Морг», обогативший этот жанр не только научным подходом к толкованию улик (можно смело сказать, что Эркюль Пуаро и инспектор Коломбо всем обязаны именно ему), но, главное, совершенно новым аспектом – саспенсом. В противоположность Агате Кристи, которая всегда подбрасывает читателю свои загадки сразу после убийства, Конан Дойл не ограничивается игрой в логические выкладки в духе «Cluedo»[36]: он умеет еще и нагнетать страх и запугивать нас не хуже Альфреда Хичкока. Из этого следует, что Томас Харрис или Патрисия Корнуэлл[37] должны были бы отчислять приличные суммы из своих гонораров музею Шерлока Холмса (221-Б, Бейкер-стрит, Лондон).
И в завершение темы забавная история: в прошлом году один инспектор дейвонской автошколы обвинил Конан Дойла в убийстве друга-писателя, Флетчера Робинсона, у которого он якобы украл не только идею «Собаки Баскервилей», но и жену. Неужто реальная действительность может превзойти вымысел? Нет, вымысел настолько интереснее этих измышлений, что Скотленд-Ярд не принял их во внимание.
№43. Жорж Перек «ЖИЗНЬ, СПОСОБ УПОТРЕБЛЕНИЯ» (1978)
Сорок третий номер в этом хит-параде пал на Жоржа Перека (1936—1982) и на его «Жизнь, способ употребления» (премия Медичи, 1978). Я думаю, ему было бы приятно увидеть себя в нашем списке: он обожал всякие инвентарные описи.
Здесь я хотел бы сделать одно отступление: название книги – тяжкое обязательство. Не правы те, кто считает, что заголовок менее важен, чем содержание: он так или иначе влияет на наше нерадивое чтение. Как подумаешь, что книгу «Под сенью девушек в цвету» чуть не озаглавили «Убиенные голубки», просто тошно становится. Так вот, «Жизнь, способ употребления» – это не только великолепный заголовок, но, что еще важнее, великолепное резюме того, что должен являть собой роман. Издатель Оливье Коэн был прав на сто процентов, когда напомнил об этом в своей статье (газета «Ле Монд»): литература служит одной цели – учить нас способу употребления жизни. Что представляют собой 50 лучших книг прошлого столетия, как не практические пособия, которые учат нас, как жить или как отвергать способ жизни, навязанный обществом?! Конец отступления.
Перек увлекался кроссвордами и игрой в шахматы так же страстно, как Набоков. Он был членом УЛИПО (род секты математиков, занимавшихся игрой в слова, притом с гораздо большим юмором, чем зомби из «нового романа»), и поэтому все его произведения являют собой упражнения в стиле[38]; не случайно «Жизнь, способ употребления» посвящена Раймону Кено: идея состояла не только в том, чтобы играть с формой, совершать лингвистические подвиги с целью продемонстрировать, «какие мы крутые», но и в том, чтобы руководствоваться определенными строгими правилами как средством воплощения на письме своей «болтологии».
«Жизнь, способ употребления» – не роман, это целый жилой дом. А именно дом № 11 по улице Симона Крюбелье, описанный с необыкновенным тщанием, этаж за этажом, комната за комнатой, жилец за жильцом. Перек потратил целых десять лет, чтобы рассечь этот «дом» на 99 глав, на 107 разных историй и на 1467 персонажей. Можно читать эти «романы» (именно такой подзаголовок Перек дал своей книге) с любого места, хоть с начала, хоть с конца, выбрать любой этаж, следить за любым жильцом (например, за Персивалем Бартлебутом, презрев его соседа Гаспара Винклера), выхватить из повествования то или иное описание, ту или иную историю. Величественно-безумный замысел Перека преследует одну цель – показать, что при рассмотрении в микроскоп любая вещь потрясающе интересна, что каждый дом на каждой улице каждого города содержит в себе целую вселенную, переполненную тысячами уникальных, волшебных приключений, о которых никто никогда не сможет поведать миру – разумеется, кроме него.
Иногда бывает, что замысел книги превосходит ее результат. Опираясь на достигнутое, Перек написал другую книгу – о площади Сен-Сюльпис, названную «Попытка исчерпывающего описания одного парижского уголка». Чему же учит нас – может быть, невольно – «Жизнь, способ употребления»? Тому, что реальность безбрежна, что ни один романист никогда не исчерпает ее до конца, что стремление исчерпать реальность грозит в первую очередь истощить терпение читателя. Так что выбирайте сами; что касается меня, я из всего Перека предпочитаю в первую очередь «Вещи» (1965), лучший роман о современном обществе материальных желаний, а во вторую – «Я помню» (идея принадлежит Жо Бренару), ибо «Жизнь, способ употребления», так же как «Улисс» Джойса, остается произведением-пределом, опытом, свалкой, паззлом, магмой, абракадаброй – в общем, называйте как хотите; для меня это гора, родившая лягушку, или мышь, мечтающая раздуться до размеров вола.
Недавно издательство «Зюльма» опубликовало «Подготовительные тетради» к книге «Жизнь, способ употребления», и мы с ужасом обнаружили, что все события романа были предопределены с самого начала: Перек с потрясающим тщанием, близким к мазохизму, заранее выработал для себя абсолютно бредовые правила письма (например, передвижения по дому осуществляются только ходом шахматного коня, или – такая-то глава должна состоять только из шести страниц и содержать только определенные слова, и т. д.). Нет никаких сомнений, что Перек – истинный виртуоз, виртуоз-безумец, а его книга – беспрецедентный писательский подвиг. Однако технические пруэсы не обязательно создают шедевр, и читателям не всегда приятно следить за героем, зная, что автор держит его на коротком поводке.
№42. Веркор «МОЛЧАНИЕ МОРЯ» (1942)
Ну надо же, под номером 42 стоит книга, изданная в 42-м! Забавная штука жизнь, ей-богу, такие фишки нам подкидывает, что сразу и не въедешь, иногда чувствуешь себя дурак-дураком.
«Молчание моря» Веркора (1902—1991) было первой книгой, выпущенной подпольно, тиражом 350 экземпляров, в издательстве «Минюи» – центральном издательском доме Сопротивления, основанном самим Веркором и Пьером де Лескюром (ничего общего с генеральным директором группы «Вивенди-Универсаль»!) в 1941 году. Жан Веркор, чье настоящее имя Жан Брюллер, запустил эту огненную ракету с опасностью для жизни[39]. Напрашивается мысль, что сегодня «Молчание моря» имеет скорее историческую и сентиментальную ценность, нежели литературную, но это далеко не так, не нужно думать об этой книге абы что.
Сюжет ее крайне прост: в 1940 году немецкий офицер поселяется во французской деревне, в оккупированной зоне; каждый вечер он разговаривает по-французски с хозяевами дома, которые ему не отвечают[40]. Этим молчанием побежденные – старик и его племянница – выражают свое сопротивление оккупанту (примерно так же, как Ганди – британским колонизаторам). Понятно, что метафора эта не слишком тонка, но, поскольку нацисты также не блистали утонченностью, книга должна была разить напрямую. Мой симпатичный однофамилец Ив Бегбедер очень метко высказался по поводу «Молчания моря», и я спешу привести здесь его слова: «Нужно было создать если не боевую литературу – она придет несколько позже, – то хотя бы литературу, утверждавшую наше достоинство». Безмолвие этих французов ярко символизирует тот ужасный период одиночества, ту армию теней, невидимок, смиренников, которые не могли сказать «нет» во весь голос, потому что для этого следовало эмигрировать в Англию или рисковать своей шкурой, но которые прошептали «нет», пробормотали «нет», прожили в этом «нет». Мало-помалу немецкий офицер, Вернер фон Эбреннак, начинает уважать своих безмолвствующих хозяев, почти восхищаться ими, а под конец старик и его племянница также проникаются к нему чувством, близким к восхищению. И хотя этот роман явно ангажирован, его нельзя назвать манихейским: племянница заговаривает с бошем один-единственный раз, сказав ему «Прощайте», да и то когда он уходит навсегда. Если бы в наши дни молодой автор опубликовал историю солдата вермахта, образованного и обаятельного, рассуждающего перед своими противниками о Моцарте и правах человека, это произвело бы скандал в национальном масштабе, и, однако, в основе «Молчания моря» лежит именно эта история – про то, как цивилизованные люди развязывают друг против друга самую страшную из всех войн на земле. Появись этот великий роман Сопротивления сегодня, современные апостолы политкорректности наверняка прилепили бы ему кличку «ревизионистский».
Сила «Молчания моря» заключается также в его строгом, сдержанном стиле: «Молчание длилось и длилось. Оно становилось все плотнее, как утренний туман. Плотное, застывшее безмолвие. Неподвижность моей племянницы и, конечно, моя собственная усугубляли это молчание, делали его свинцово тяжелым. Даже сам офицер, растерявшись, стоял неподвижно, и лишь спустя несколько минут я увидел, как его губы дрогнули в улыбке». Это очень короткий роман (по правде говоря, скорее новелла – Веркор обожал читать Кэтрин Мэнсфилд[41]), от которого бегут мурашки по коже; он давит на вас, скручивает кишки, заставляет физически ощутить гибельную, гнетущую атмосферу немецкой оккупации. Если вдуматься, в нем даже есть нечто от «нового романа»: целая книга без единого слова главных героев, написанная в холодном, сухом стиле, – первое предвестие того, чем станет издательство «Минюи» после войны, с его лендоновской компанией[42].
№41. Франсуаза Саган «ЗДРАВСТВУЙ, ГРУСТЬ» (1954)
Номер 41 нашего хит-парада опять-таки пал не на меня, но я все равно радуюсь, ибо под ним стоит одна из самых любимых моих книг – «Здравствуй, грусть». Я вполне согласен с выбором нашего читательского корпуса: иногда и в культурной демократии есть хорошие стороны, особенно в тех случаях, когда она помогает освежить память осоловевших критиков и вылечить от амнезии избранных мира сего.
«Здравствуй, грусть» – это первый роман Франсуазы Саган, но, главное, одно из редчайших чудес XX века. В 1954 году юная восемнадцатилетняя папенькина дочка, проживающая в Кажарке (департамент Лот), берет перо и пишет в тоненькой тетрадке: «Это незнакомое чувство, преследующее меня своей вкрадчивой тоской, я не решаюсь назвать, дать ему прекрасное и торжественное имя – грусть. Это такое всепоглощающее, такое эгоистическое чувство, что я почти стыжусь его, а грусть всегда внушала мне уважение. Прежде я никогда не испытывала ее – я знала скуку, досаду, реже раскаяние. А теперь что-то раздражающее и мягкое, как шелк, обволакивает меня и отчуждает от других»[43]. Вся музыка, все очарование и меланхолия Саган уже заключены в этом первом абзаце ее первой книги. Всю оставшуюся жизнь она только и делала, что склоняла мягкость грусти, эгоизм скуки, страх одиночества. На самом деле ее зовут Франсуаза Куарез, но она взяла себе псевдонимом имя, найденное в «Исчезновении Альбертины», потому что уже в 18 лет испытывает страх перед утраченным временем[44]. Не потому ли она так мгновенно вошла в литературу? И не потому ли стащила название для своего романа из цикла стихов Элюара, озаглавленного «Сама жизнь»[45]?
О чем же повествует ее роман? Это история Сесиль, несчастной девочки из богатой семьи, которая проводит каникулы на Лазурном берегу вместе со своим овдовевшим отцом и его подружкой. Все идет прекрасно в их фривольной и беззаботной жизни, как вдруг однажды отец решает жениться на своей любовнице Анне, женщине довольно серьезной и уравновешенной, которая грозит разрушить это приятное, бездумное существование. И тогда Сесиль затевает целый заговор в духе Лакло[46], чтобы воспрепятствовать этому намерению. Ей удается осуществить свой замысел, но водевиль внезапно оборачивается трагедией – как и следовало ожидать, и праздник жизни больше не скрывает отчаяния, веселье не дает забыть о том, что любовь невозможна, счастье страшно, наслаждение преходяще, а легкость невыносимо тяжела… «Мой отец был беспечен, неизлечимо беспечен». Всего за 33 дня малышка Куарез охватила всю нашу эпоху. В XX веке редко кто может похвастаться такой простодушной уверенностью в своей полной безгрешности: «Мой любовный опыт был весьма скуден: свидания, поцелуи и быстрое охлаждение».
Даже если Саган не очень удались ее следующие романы, она навсегда сохранила нерушимую верность рассказчице Сесиль из книги «Здравствуй, грусть», оставшись все той же безумицей, и пустой, и глубокой; французской Зельдой Фицджеральд; женщиной, которая выиграла нормандский замок в казино Довиля и едва не погибла, как Нимье, в автокатастрофе на своем Aston Martin; избалованной девчонкой, всегда готовой одержать победу над Эдуаром Баэром и мной в конкурсе на распитие водки с тоником в «Матис-баре» (восьмой округ Парижа, улица Понтье, дом 2); дамой настолько расточительной, что в настоящее время она кончает жизнь в полной нищете и болезнях, преследуемая налоговыми органами, прочно подсевшая на кокс и забытая своими почитателями… «Здравствуй, грусть» произвела скандал, а затем стала общественным явлением; спросим же себя, что осталось от нее сегодня, когда весь этот трамтарарам забыт? Маленький, превосходно написанный роман, переполненный трогательно-хрупким чувством, книга, каких мало выпадает на долю читателя, таинственный, не поддающийся анализу шедевр, который заставляет вас ощутить себя одновременно и менее одиноким, и более одиноким. Мориак был прав, окрестив Саган «очаровательным чудовищем». И впрямь, только чудовище могло унизиться до того, чтобы всю жизнь притворяться прожигательницей жизни, будучи гением, а также, замечу попутно, единственной живой женщиной в нашем списке[47].
Вот и номер 40 тоже пал не на меня, а на немца Томаса Манна (1875—1955), автора «Смерти в Венеции», которой наши респонденты предпочли «Волшебную гору» (хотя она много толще) – быть может, потому, что эта книга принесла своему создателю Нобелевскую премию по литературе через пять лет после ее публикации, в 1929 году.
Сюжет «Волшебной горы» слегка напоминает сюжет «Смерти в Венеции» (написанной двенадцатью годами раньше): в обоих случаях герои путешествуют, в обоих – оказываются лицом к лицу с самими собой и с истиной, в обоих – прощаются с XIX веком. Как же это прекрасно, просто плакать хочется, – ведь сегодня мы все говорим «прощай» двадцатому! Написанная между 1912 и 1923 годами, «Der Zauberberg» – подлинный шедевр литературы Веймарской республики, догитлеровской Германии, демократической и просвещенной; открывая эту книгу сегодня, нельзя не подумать о катастрофе, которую она неустанно пророчит между строк. Томас Манн стал воплощением антигитлеризма для всего света.
Молодой немец Ганс Касторп едет навестить своего кузена в санаторий Давоса (ТОГО САМОГО? Вот именно, того самого: Давос, знаменитый швейцарский лыжный курорт, уже тогда служил местом встреч сильных мира сего; великие капиталисты давным-давно присмотрели это местечко для своих сборищ). Ганс собирался провести там три недели, а в результате прожил семь лет, вплоть до войны 1914 года. Почему? Неужели он тоже заболел? Или ему больше делать нечего? Или, может, у него крыша поехала? Ничуть не бывало, просто этот юный буржуа из Гамбурга – можно сказать, гамбургер, очутившийся в горах и потрясенный их грандиозной панорамой, бежит от современной жизни, чтобы погрузиться в более естественное существование: он читает книги, он наблюдает за своим окружением, он переделывает мир вместе с обитателями пансиона, он влюбляется в одну из пациенток (госпожу Шоша) – короче говоря, он живет, а это такое занятие, черт его возьми, о котором современные люди отчего-то постоянно забывают… «Держись спокойнее и позволь своей голове свеситься на грудь, раз она так тяжела. Эта стена надежна, эти балки из дерева – так и чудится, будто они источают слабое тепло, если здесь можно говорить о тепле, но это и впрямь скрытое естественное тепло, хотя вполне возможно, что у меня просто разыгралась фантазия, что это чисто субъективное ощущение… Ах, как хороши все эти деревья! О, как животворен этот воздух для живых людей! Какое благоухание!…»
Забавное наблюдение: тысячи романистов XX века постоянно искали пути к бегству от цивилизации. Можно подумать, будто литература – последний оплот противостояния техническому и промышленному прогрессу. И это касается не только Томаса Манна (который в 1933 году еще и сбежал от нацистов), кроме него можно назвать и Германа Гессе, и Керуака[48], и прочих travel-writers[49]; в случае удачи мы получаем «У подножия вулкана» Малколма Лаури[50], в случае неудачи – «Алхимика» Пауло Коэльо[51]. Томас Манн выкрикнул в 1924 году, в долине времени: «Волшебная гора!», и эхо этих магических слов долетело до наших дней… до самой «Горы души» нашего французского китайца, лауреата Нобелевской премии 2000 г. Гао Циндзяна! (Вообще-то говоря, срубить Нобеля – дело совсем нехитрое: напишите книжку, придумайте ей название со словом «гора», и премия у вас в кармане.)
Роман обучения жизни и одновременно чисто вагнеровская симфония, «Гора» Томаса Манна не только волшебная, но еще и гипнотическая, почти усыпляющая: эти колдовские чары Стэнли Кубрик замечательно воплотил в своем фильме «Shining»[52] (в общем-то, любой писатель, уединившийся на горе, полностью съезжает с катушек). Милан Кундера в своих «Нарушенных завещаниях» говорит об «ироничной и возвышенно скучной манере Томаса Манна»[53], и, даже если это не слишком учтиво по отношению к писателю, в его словах есть доля истины. Хочу напомнить, что обе сестры Томаса Манна, так же как двое из его сыновей, Клаус и Михаэль, покончили жизнь самоубийством. Да и мне самому как-то не по себе.
№39. Д. Г. Лоуренс «ЛЮБОВНИК ЛЕДИ ЧАТТЕРЛЕЙ» (1928)
Внимание: ситуация усложняется! Не следует путать Дэвида Герберта Лоуренса, сокращенно «Д. Г.» (1885—1930), с Т. Э. Лоуренсом, по прозвищу Лоуренс Аравийский, который жил в то же время (1888—1935), но не фигурирует на 39-м месте нашего хит-парада, ибо он не написал «Любовника леди Чаттерлей».
Речь идет о несколько фривольном романе, который в 1928 году шокировал своей откровенностью читателей; будучи опубликован в Италии, он, однако, подвергался запрету в Англии и Америке вплоть до конца 50-х годов. Вообще, многие романы из нашего списка постигла та же судьба, как будто для участия в хит-параде века книга непременно должна была вызвать скандал: это и «Лолита», и «Улисс», и наш «Lady Chatterley's Lover» (сегодня именно эта фамилия – Chatterley – вызывает смешки во франкоязычных странах, и действительно, нужна была большая смелость, чтобы окрестить Chatterley героиню-нимфоманку из буржуазной среды[54]).
Леди Чаттерлей – большая шалунья – не теряет времени даром. Нужно сказать, что ее супруг Клиффорд парализован наполовину (на нижнюю) в результате фронтового ранения, чего нельзя сказать о его лесничем Оливере Меллорсе, человеке, конечно, менее утонченном, но зато щедро наделенном мужской силой. В те времена женский оргазм еще не имел права на существование. Так вот, миссис Чаттерлей борется за право на сексуальное наслаждение, проживая при этом в самой пуританской стране мира. Конни Чаттерлей – это Эмма Бовари, только родившаяся по другую сторону Ла-Манша; она стала родоначальницей всех наших юных романисток, озабоченных проблемами собственной плоти, просто ей на семьдесят лет больше, чем Клер Лежандр, Алис Масса или Лоретт Нобекур[55].
Легко понять, что «Любовник леди Чаттерлей» – прежде всего гимн чувственной любви, правде чувств и ощущений, где нет места пуританству; кроме того, роман противопоставляет свободу – буржуазным предрассудкам, супружескую неверность – браку, человеческую природу – общественной морали и воспевает смешение классов. Уже в своем письме от 1913 года Д. Г. Л. (который, хоть и называл себя инициалами, все же не пользовался курьерской почтой) провозгласил: «Что мне знание?! Все, чего я хочу, – это слушаться зова крови – прямо и непосредственно, без докучного вмешательства интеллекта, или морали, или всего другого». Спустя пятнадцать лет Д. Г. Лоуренс идет еще дальше, чем его кровь: появление секса в жизни леди Чаттерлей представляет собой, по его убеждению, истинную революцию, аналогичную марксистской бомбе замедленного действия. Наслаждение стало политикой! Лоуренс мечтает о «демократии слияния плоти», способной превзойти классовую борьбу. Ах, если бы богатые чаще спали с бедными!… Мир сделался бы более цельным (а кроме того, бедняк даст любому богачу сто очков в постели, вот откуда у людей интерес к палаточному отдыху!). Д. Г. Лоуренс, несомненно, стал первым глашатаем того явления, которое впоследствии назовут «сексуальной революцией»; сей переворот в нравах, как всем нам известно, произошел между 1965 годом (изобретение противозачаточной пилюли) и 1982-м (нашествие СПИДа) и с тех пор благополучно предан забвению.
Д. Г. Лоуренс написал множество других романов, гораздо более интересных, чем этот залихватский опус, этот, по выражению Генри Миллера, «генитальный букет», ставший последней книгой его жизни (тут сразу вспоминаются «Влюбленные женщины» и «Пернатый змей»[56]), однако именно она вошла в историю литературы. Отсюда вывод: любовь потомков – это роскошная дамочка, еще более ветреная, нежели леди Чаттерлей (чей прототип, немка Фрида фон Рихтофен, превосходнейшим образом наставляла рога самому Лоуренсу – с его же благословения). А что касается скандала, то его методика действует по-прежнему безотказно: читайте «American Psycho» Брета Истона Эллиса[57] и «Элементарные частицы» Мишеля Уэльбека, которые прославились именно благодаря развернувшейся вокруг них полемике. Когда же весь этот гвалт стихает, остаются два основополагающих романа XX века, вполне заслужившие места в нашем списке (и, несомненно, попавшие бы в него, если бы опрос проводился на 20 лет позже).
Я, конечно, мог бы также поведать вам о своих сексуальных экспериментах с животными и некоторыми овощами и фруктами, но это уж как-нибудь в другой раз.
№38. Маргарет Митчелл «УНЕСЕННЫЕ ВЕТРОМ» (1936)
Вы уж не взыщите, но стоит мне вспомнить, что в этом списке книг века даже нет Жерара де Вилье[58], как меня охватывает чувство глубокого разочарования. Мало того, под номером 38 там значится Маргарет Митчелл (1900—1949) с ее «Унесенными ветром» – исключительно потому, что наши шесть тысяч респондентов когда-то посмотрели старый фильм с Кларком Гейблом!
Вы меня, конечно, заверите, что оригинал «Gone with the Wind» – этот здоровенный «кирпич» – предпочтительней фильма и уж куда лучше римейка Режин Дефорж («Голубой велосипед»)[59], даже и с Петицией Кастой в главной роли (гм… хотя, честно говоря…). Знайте, что сия скептическая мина прославила меня во всем квартале Одеона. М-да-а-а… (Здесь читатель должен представить мое лицо с недоверчиво поднятой правой бровью, и так в течение целых пяти секунд.) По зрелом размышлении (еще бы, ведь я выпускник Школы политнаук!) объявляю вам, что в отношении «Унесенных ветром» могу высказать множество доводов и «за», и «против».
«За»: верно, согласен; конечно, очень хорошо, что в этом списке фигурируют несколько бестселлеров. За всяческими литературными экспериментами и формалистическими новациями XX век начал постепенно забывать о главной задаче романиста: он должен в первую очередь просто-напросто рассказывать истории, повествовать о приключениях и роковой любви, придумывать благородных героев, как, например, это делал Александр Дюма, и посылать их бегать по лугам и скакать галопом (или, наоборот, скакать по лугам и бегать галопом), а также целоваться посреди пылающего города, как Скарлетт О'Хара и Ретт Батлер. Романтика требует, чтобы все это скакало галопом, целовалось, разлучалось, снова встречалось и снова целовалось! Литература должна быть эдаким фильмом, который воображаемый киноаппарат прокручивает у нас в голове. Жак Лоран, будь он еще жив, объяснил бы вам это гораздо лучше меня, но, поскольку он недавно покинул нас, отсылаю читателя к его «Роману о романе» (издательство «Гал-лимар», 1978).
«Против»: все-таки это очень слащавое сочинение с устаревшими приемами – историческая фреска, война, убивающая людей, герой – циничный красавец, героиня – юная влюбленная гусыня, чьей идеальной любви угрожает людское безумие… Поистине, со времени изобретения кинематографа стало ясно, что такие истории, скорее всего, изжили себя в современной литературе. Когда нужно отобрать всего пятьдесят книг, отразивших наш в высшей степени бурный и революционный век, я не уверен, что «Унесенные ветром» непременно должны войти в список. Это книга позапрошлого века! Виктор Гюго – согласен, но не Макс Галло[60]! Теперь вот из-за Маргарет Митчелл, этой милейшей леди с американского Юга, книжные магазины завалены штабелями романов, написанных розовой водицей на фоне исторических катаклизмов и (или) с добавкой местного колорита. Длинные нудные опусы, в которых дни «сияют», юноши «стремительны и мрачны», а ресницы девушек «трепещут, как крылья бабочки». Неужели мы ждали столько тысячелетий лишь для того, чтобы прочесть: «Скарлетт не ответила, но сердце ее мучительно сжалось. Если бы только она не была вдовой! Если бы она все еще была Скарлетт О'Хара! Она бы носила свое светло-зеленое платье с темно-зелеными бархатными ленточками, которые трепетали бы у нее на груди!» Н-да, вот уж действительно – унесенные романом!
Разумеется, я мог бы еще многое порассказать вам об этой Скарлетт: мой американский прадедушка частенько встречал ее в доках Атланты; в молодые годы она звалась «гулёной» и, могу заверить, отнюдь не была сурова к мужчинам…
№37. Стефан Цвейг «СМЯТЕНИЕ ЧУВСТВ» (1926)
На 37-й позиции стоит, естественно, «Смятение чувств» австрийского писателя Стефана Цвейга (1881—1942). Эта длинная новелла вышла в свет в 1926 году[61] – до чего же урожайный год этот 1926-й! Год, когда Бретон повстречал Надю, Бернанос – Сатану, а Агата Кристи прикончила Роджера Экройда. Явно один из самых творческих годов XX века: в период между двумя войнами люди писали книги, даже не подозревая, что скоро небеса рухнут им на голову. Монархия Габсбургов начала века была для них популярнейшим местом: здесь творили не только Шницлер, Гофманшталь, Краус, Музиль, но еще Рильке и Кафка[62]… Позже, в 1942 году, когда станет ясно, что катастрофа разразилась вновь, Стефан Цвейг покончит с собой в Бразилии, вместе со своей второй женой.
Ибо этот Стефан Цвейг – чувствительный молодой человек, венский поэт, тонкий и зоркий исследователь человеческого сердца, находящийся под влиянием работ Зигмунда Фрейда, его приятеля. Все книги Цвейга повествуют о несчастливых любовных романах, запутанных связях, невысказанных или неутоленных желаниях: он истинный мастер психологической литературы. Вот и «Смятение чувств» не составляет исключения из правила: эта любовь ученика к своему преподавателю, в те времена, когда гомосексуализм был худшим из табу, может привести только к катастрофе. Ролан не способен распознать истинную природу своих чувств: что это – восхищение, любовь, дружба, желание? То ли это учитель «кадрит» своего ученика, то ли сам ученик – безудержный соблазнитель или безудержный подхалим – польщен тем, что нравится своему преподавателю? Стоит этому последнему обратиться к нему на «ты», как он в панике сбегает, а потом соблазняет его жену – чтобы отвлечься. Вот оно – «смятение чувств»: наш мозг вполне хорошо приспособлен для массы полезных вещей – памяти, разума, воображения, но он не способен помочь нам, как только речь заходит о страсти. В этом случае человек предоставлен самому себе, и как же ему узнать, влюблен ли он по-настоящему? И еще: сознательно ли мы решаем полюбить или это сваливается на нас, как снег на голову? Можно ли выбрать предмет любви или приходится следовать за неодолимыми сердечными порывами? И как не заплутать в тумане человеческой души? (Честно говоря, лучше было бы назвать эту книгу «Ураган в черепной коробке».)
«Смятение чувств» – тонко выписанная исповедь о любовном влечении – показывает, как педагогика может обернуться страстью. Хотелось бы мне пробудить в вас подобное чувство! Любой сентиментальный мальчик может оказаться во власти такого гипноза со стороны блестящего преподавателя (как в фильме «Кружок исчезнувших поэтов»[63]). Но у Цвейга самое оригинальное то, что преподаватель поддается этому чувству не меньше, чем его ученик. Однако если бы меня поставили перед выбором, то чисто субъективно я все-таки выбрал бы не эту книгу. Лучше уж назвать «Амок» – историю, произошедшую в голландской колонии Индии, где врач отказывается сделать аборт героине, которая в результате умирает; или «Двадцать четыре часа из жизни женщины», где взрослая женщина влюбляется в юного игрока, который использует ее, чтобы вернуться в казино; или, наконец, «Опасную жалость», где герой приглашает на танец парализованную девушку, а потом, желая исправить свой промах, наносит ей визит, после чего она принимает его жалость за любовь и в конце концов убивает себя. В общем, чтобы выразить суть Стефана Цвейга, предлагаю следующее уравнение: Цвейг = Гете + Фрейд, помноженные на Пруста. Надеюсь хотя бы, что выразился не слишком путано.
№36. Раймон Кено «ЗАЗИ В МЕТРО» (1959)
Смотри-ка, номер 36 опять не мой, хотя на что я, собственно, надеялся, дурьямоябашка?
Номер 36 – это Раймон Кено (1903—1976), гениальный выдумщик, который начал с сюрреализма и пришел в УЛИПО через коллеж метафизики и «упражнения в стиле». Этот одержимый успел потрудиться всюду, где в XX веке подвергали пытке синтаксис, где терзали и перемалывали слова. После Селина и Сан-Антонио[64] он стал третьим насильником над глаголами. А главное, он автор «Зази в метро», которая начинается с одного слитного слова: «Откудажэтотаксмердит?»
«Зази в метро» можно рассматривать как один из «молодежных» вариантов «Путешествия на край ночи»[65], поскольку арго, разговорный французский, изуродованная орфография, каламбуры и фонетические сокращения – не единственное ее оружие. Здесь пересмотрен даже сам принцип реалистического повествования: как и у друга Кено Бориса Виана[66], персонажи выглядят так, словно родились из бредового сна; они совершают бессмысленные поступки, и им плевать абсолютно на все, даже на правдоподобие своей истории. Для определения этого жанра можно было бы сказать, что Кено – натуралист по форме и антинатуралист по сути, и это довольно-таки неожиданно со стороны выдающегося члена Гонкуровской академии.
Зази двенадцать лет, как и Лолите, но она не спит с мужчинами, хотя регулярно посылает их «в жопу». Она прибывает поездом в Париж, на Аустерлицкий вокзал, чтобы провести пару дней в гостях у своего дяди Габриэля, работающего стриптизершей в «гормосессуальном» кабаре. Они будут колесить по городу, но не в метро, поскольку там объявлена забастовка. По пути им встречаются всевозможные личности одна потешней другой: официантка Мадо-Тонконожка, вдова Мужьяк, плейбой-неудачник Педроило, гид столичного города Парижа by night Федор Балванович… Это скорее роман о деформации, нежели об информации: Зази познает свободу через дежурные достопримечательности столицы: Эйфелеву башню, собор Инвалидов, Сакре-Кер и т. д. Но за фривольной видимостью этой прогулки таится нечто очень серьезное. Зази изучает мир взрослых и, кажется, недоумевающе спрашивает себя: «Как, только и всего?» А Габриэль восклицает: «Истина! Как будто кто-нибудь в этом мире знает, фчёмона! Все это блефня!» В конце романа Зази возвращается к матери, и та ее спрашивает:
«– Ну как, хорошо развлеклась?
– Да так себе.
– Метро-то видела?
– Неа.
– А что ж ты тогда делала?
– Я старилась».
Не правда ли, сразу вспоминается Фердинанд Бардамю[67], так же как и Холден Колфилд, герой «Над пропастью во ржи» (романа Д. Д. Сэлинджера, опубликованного за восемь лет до этого), который изъяснялся примерно тем же слогом: словечки Зази типа «попробуйдогони» очень напоминают его «и все такое» или «ну чего там». Можно также обратиться еще дальше в глубь веков, например к Рабле, но тогда наша маленькая очаровашка состарилась бы еще быстрее, так что давайте останемся там, где мы есть.
Великие книги часто бахвалятся своим величием; так и чудится, будто они пускают пыль в глаза, трубя направо и налево: «Внимание, шедевр!», а вот при чтении «Зази в метро» все кажется легким. Ее юмор, нежность, непочтительность, беспечность непреложно доказывают, что иногда гений должен уметь скрыть свою гениальность, чтобы стать подлинным гением. Дело здесь не в ложной скромности, но в истинной элегантности, ибо, по выражению самого Кено, «только читая, становишься почитаемым». И не состоит ли главная заслуга этой книги в том, что автор раз и навсегда доказал: можно прекраснейшим образом сочетать авангардизм с веселой насмешкой.
№35 Франсуа Мориак «ТЕРЕЗА ДЕСКЕЙРУ» (1927)
Стоит мне произнести это название – «Тереза Дескейру» Франсуа Мориака (1885—1970), как вы либо закемарите, либо захлопнете эту книжку, а не то отлучитесь на время в кухню, в поисках чего бы пожевать, и зря: да, к Мориаку можно относиться с пренебрежением, да, это мрачный писатель и даже, может быть, посредственный (по мнению Нимье и Сартра), и все-таки он вполне заслужил свою Нобелевскую премию по литературе (полученную в 1952 г.) – позвольте мне объяснить почему.
Тереза Дескейру (вообще-то эта гасконская фамилия произносится Дескейрусс) попыталась отравить своего мужа Бернара. Ее арестуют, но муж добивается ее освобождения, стремясь спасти честь семьи. Можете себе представить атмосферу супружеского дома, куда она возвращается. Понятно, что эту женщину – одновременно и жертву, и палача – мягко говоря, не жаждут здесь видеть. Муж собирается подвергнуть ее заточению, чтобы толкнуть на самоубийство, но в последний момент все же позволяет ей уехать.
На первый взгляд, это краткое изложение сюжета слегка напоминает драму на канале «Франс-3» по сценарию Дидье Декуэна, но нужно помнить, что действие романа происходит довольно давно: 10-й роман Мориака, вышедший в 1927 году, – это исступленное обличение удушливой атмосферы буржуазной провинции (которую автор знает превосходно, поскольку родился в Бордо задолго до открытия баров-техно на набережных Гаронны). Это среда, отравленная лицемерием, с «приличиями», которые нужно неуклонно соблюдать, со злобными сплетнями, ядовитой завистью, заранее обусловленными браками и многими морально изуродованными поколениями. Мориак – это Жид[68], только гетеросексуальный (по крайней мере официально)! Тереза Дескейру не чужда «яствам земным»[69], это леди Чаттерлей, только овеянная сосновым ароматом Ландов; Анна Каренина без русских снегов; принцесса Киевская[70] из низов общества, и, подобно этим героиням, она восклицает: «Я не знаю, чего я хотела» – в очень современном стиле – контрастном, стремительном, простом, где все намечено, подсказано, набросано легкими мазками, без всякого давления на читателя, – короче, в стиле Искусства.
Женщина, стремящаяся жить плотскими желаниями, всегда права. У нас только одна жизнь – так стоит ли портить ее браком с мрачным бурбоном, под тем предлогом, что у него водятся денежки, что так живут все и что вас с детства учили молчать и слушаться?! Конечно же, нет, черт возьми! «Тереза Дескейрусс» – это первый феминистский роман, вот что это такое: Мориак и Бовуар[71] ведут один и тот же бой! Тереза совершенно destroy[72], «она курит, как паровоз», она вырвалась из своей тюрьмы, и все женщины XX века бросились на свободу следом за ней. Итак, Тереза Дескейру – это он, Мориак (он и сам объявил, что она – его женское alter ego, повторив знаменитую фразу Флобера по поводу мадам Бовари): всю свою жизнь он критиковал мир, к которому принадлежал, спасаясь от него не иначе как в литературе. Мориак – опасный шпион, богач, ненавидящий богачей, предатель своего класса; он бродит меж гостей на торжественных ужинах и по коридорам Французской академии, беря на карандаш своих знаменитых собратьев, притом в весьма ядовитой форме. Он всегда балансирует на лезвии бритвы[73], с риском быть рассеченным надвое. Его страстное увлечение темой греха – личный способ бунта против общества. Как всякий добропорядочный католик, он тянется к запретному плоду. Порок не имеет никакого интереса без комплекса вины (таково кредо писателей-папистов Соллерса и Ардиссона). Мориак устарел, но ему это безразлично: в наши дни, когда все дозволено, он бы смертельно скучал! И, кто знает, может, начал бы баловаться экстази в ландских притонах? А Тереза Дескейру носила бы платья из латекса и устраивала садомазохистские тусовки в заброшенной церкви. В конечном счете Мориаку ставят в вину лишь то, что он никогда и ни в чем не ошибался: он был против чисток[74], против войны в Алжире – согласитесь, нет ничего скучнее человека, который всегда и во всем прав.
№34. Уильям Фолкнер «ШУМ И ЯРОСТЬ» (1929)
На 34-й позиции взрывается «Шум и ярость», пространное и странное произведение американца Уильяма Фолкнера (1897—1962), лауреата Нобелевской премии по литературе за 1949 г. Идея романа сама по себе сверхоригинальна: оттолкнувшись от знаменитой фразы Шекспира «Жизнь – это история, полная шума и ярости, рассказанная идиотом и ровно ничего не означающая»[75], взять ее как руководство к действию, подчиниться другому Уильяму! Итак, «The Sound and the Fury» – это история, полная шума и ярости и поведанная тридцатитрехлетним дурачком-импотентом Бенджи, который влюблен в свою младшую сестру (ее, кстати, зовут Кэдди[76], ибо, несмотря на внешнюю бессвязность, этот роман выстроен очень логично). Сначала в нем трудно что-либо понять: в этом нескончаемом монологе неразличимо перемешаны и персонажи, и хронология. Но это наверняка сделано намеренно, ведь повествование ведется от лица дебила.
По всей видимости, в штате Миссисипи, что на юге Соединенных Штатов, все население заражено истерией: два других брата Кэдди, Квентин и Джейсон, в свой черед выражают обуревающие их ревность и безумие на весьма своеобразном языке; чернокожие слуги изъясняются на негритянском жаргоне, как в «Унесенных ветром» (появившихся чуть позже); глава дома, алкоголик, кончает тем, что отдает Богу душу; герои – если они не кончают с собой – спят со всеми подряд. Уж не решил ли Фолкнер исполнить посыл Шекспира до конца, то есть написать историю, которая и в самом деле «ничего не означает»?
Ничуть не бывало! Не будем кривить душой и скажем прямо: при том, что роман труден для чтения, автор демонстрирует такую изощренную манеру письма, которая граничит с чудом. Он завораживает нас, гипнотизирует нас, как те хитроумные картины поп-арта, которые можно разглядывать только с определенного расстояния, иначе увидишь всего лишь беспорядочную комбинацию цветовых пятен. Творение Фолкнера также требует отступа, и, если вы хотите насладиться этой книгой, нужно не бояться проскакивать некоторые герметичные пассажи, чтобы не упустить поразительные образы – например, Квентина, разбивающего свои часы, чтобы освободить время (эта метафора настолько эпатировала Жана-Поля Сартра, что он разродился целым исследованием, озаглавленным «Темпоральность у Фолкнера»). Когда произведения искусства тяжелы для понимания, усилия публики, как правило, щедро вознаграждаются: мозг забывает трудности восприятия, но сохраняет образы. Разумеется, так бывает не всегда: книга может оказаться и сложной, и в то же время пустой.
Ибо не все писатели – Фолкнеры. Проблема состоит не в самих гениях, которые изобрели свой собственный язык в XX веке, а во вдохновленных ими дураках-эпигонах. По вине Пруста целая когорта французских авторов считает себя обязанной строить длиннейшие фразы про своих мамочек, чтобы сойти за умных; по вине Джойса любая бездарь воображает себя поэтом, создавая нечитабельную заумь; и если значительная часть американской литературы состоит из толстых романов типа «Южной глубинки» («Deep South»)[77], набитых под завязку инцестами, насилиями, убийствами и фермерами-алкашами, то это уж точно вина Фолкнера, чьи «хроники кукурузоводов» высмеивал Набоков. Бедняга Фолкнер: великосветские приемы в смокингах еще до него захватил Фицджеральд, короткие фразы приватизировал Хемингуэй, и ему пришлось довольствоваться тем, что осталось, – между двумя порциями виски и тремя сценариями, отвергнутыми Голливудом. Предлагаю вам занятие, которое, право же, стоит труда: тренируйтесь каждое утро, произнося «Йокнапатофа» (название мифического округа, где происходит действие); оно звучит гораздо шикарнее, чем «петаушнок»[78].
№33. Габриэль Гарсиа Маркес «СТО ЛЕТ ОДИНОЧЕСТВА» (1967)
Прочитав, что под номером 33 стою не я, а «Сто лет одиночества» Габриэля Гарсиа Маркеса (родившегося в 1928-м), некоторые могут подумать, что это именно я безумно люблю одиночество и замариновал себя в горечи бытия… и будут, разумеется, абсолютно правы.
«Cien anos de soledad», возникнув в Колумбии 1967 года, прокатились по всей планете как мощное землетрясение. Можно сказать, что история литературы XX века разделилась на две части – до и после этой книги: с ее появлением мир начал с упоением читать такие романы – латиноэпические (и маргинально-психические), яркие и пестрые, с неистовыми, безрассудными героями, неожиданными поворотами сюжета и буйной атмосферой тропиков. Кроме того, наблюдается еще одно любопытное явление: великие романы прошедшего века часто основаны на стремлении сконцентрировать вселенную – в одном дне дублинского алкоголика, в жизни одного парижского дома или, как здесь, в воображаемой колумбийской деревушке под названием Макондо, изолированной от цивилизованного мира.
Гарсиа Маркес решил поведать нам историю династии Буэндиа, начиная с Хосе Аркадио, основателя селения, и кончая его внуком, родившимся с поросячьим хвостиком (так что Мари Даррьёсек ничего нового не придумала[79]); между ними описана жизнь полковника Аурелио, марионеточного диктатора, весьма напоминающего генерала Алькасара в «Tintin chez les Picaros»[80]. Макондо суждено отразить, как в зеркале, все величие и упадок XX века: вначале это всего лишь крошечное симпатичное селеньице со своими легендами (например, стоит священнику выпить шоколаду, как он взмывает в воздух), но с наступлением современного прогресса магия обретает все более индустриальные черты – вот уже и магниты притягивают железо, и подзорные трубы сокращают расстояния, и фотографии останавливают время; все эти нововведения – дороги, работа, образование, администрирование, телевидение – вещи, конечно, полезные, но не менее странные, чем философский камень алхимиков, – они только удаляют нас от самих себя.
А потом будет война, и набегут эксплуататоры-американцы, и все смоет дождевой потоп, который продлится целых четыре года. «Сто лет одиночества» – это трагикомическая эпопея, и необъятная, и смехотворная, которую часто сравнивают с «Дон Кихотом», но которая все-таки ближе к Библии, с ее Книгой Бытия, Исходом, Потопом и Апокалипсисом; да, это именно Библия латиносов, Библия-сальса, эдакая «Buena Vista Social Bible», написанная в лирическом и ошеломляющем духе. А впрочем, сейчас я вам это докажу, послушайте-ка сами:
«Он избежал всех катастроф и катаклизмов, которые выпали на долю человечества. Он пережил пеллагру в Персии, цингу на Зондском архипелаге, проказу в Александрии, бери-бери в Японии, бубонную чуму на Мадагаскаре, землетрясение на Сицилии и кораблекрушение, поглотившее целый людской муравейник в Магеллановом проливе».
Как видите, это многое объясняет. Анджело Ринальди преувеличивает, утверждая, что эта книга должна была бы называться «Сто лет пошлячества», даже если ему нравится выводить из себя Жана Даниэля[81]. Сержант Гарсиа Маркес все еще жив, он получил Нобелевскую премию по литературе в 1982 году, и ему всем обязаны многие «барочные» писатели – Жозе Сарамаго, Гюнтер Грасс или Салман Рушди[82], из коих двое первых уже нобелизированы, а третий – вполне нобелизабелен. Отсюда мораль: пишите толстые, разветвленные романы, и у вас будет гораздо больше шансов огрести Нобеля, чем у последователей Маргерит Дюрас[83].
№32. Альбер Коэн «ПРЕКРАСНАЯ ДАМА» (1968)
«Спешившись, он зашагал мимо кустов орешника и шиповника; конюх следовал за ним, ведя в поводу обеих лошадей; он шел в тишине, размеченной лишь треском веток под ногами, его обнаженный торс обливало полуденное солнце, он шел вперед и улыбался – странный и величественный, уверенный в своей победе». И точно: он победит и станет номером 32 в списке пятидесяти лучших книг века, а мне, подобно Адриену Дэму, останется лишь одно – быть потрясенным наблюдателем.
Этот Неопознанный Литературный Объект – «Прекрасная дама» Альбера Коэна (1895—1981) – появился в 1968 году, в разгар псевдореволюции буржуазной молодежи, устыдившейся своего мещанского благополучия. Альбер Коэн – дипломат в отставке, осевший в Женеве, в домашнем уединении, ему 73 года, и это его третий роман, после «Солаля» и «Манжклу». Не могу понять, как другу детства Марселя Паньоля[84] удалось снести это золотое яичко – столь фантастическую историю любви, юной, неистовой, страстной и в то же время, мрачной, жестокой, унылой, невообразимой.
Тридцатые годы. Солаль, красавец еврей родом с Кефалонии, высокопоставленный чиновник в Лиге Наций, влюбляется в замужнюю женщину, Ариану, и кадрит ее на протяжении 350 страниц до тех пор, пока она не бросает своего жалкого мужа Адриена Дэма, который стреляется с горя. Влюбленная чета, обретя наконец свободу, будет предаваться любви не три года (отсылка к неведомому шедевру[85]), но целых три главы, до самой смерти: любовь за закрытыми дверями, «возвышенный и неугасимый пламень», приводит либо к скуке, либо к саморазрушению. Точно такая же история рассказана уже в тысячах романов: Тристан и Изольда, Ромео и Джульетта, Поль и Виргиния, Даниэль Дюкрюэ и Фили Хаутман, но тогда почему же Ариана и Солаль так трогают наши сердца?
Я думаю, книга обязана успехом своему мощному, выразительному почерку, абсолютно раскрепощенному, одновременно и циничному, и возвышенно-романтическому (сам Коэн именовал свой стиль «великолепно разросшейся раковой опухолью»). Следует знать, что Коэн не писал эту книгу, а диктовал ее в течение 14 лет своему секретарю, а затем своей жене Белле; этим объясняются некоторые ее длинноты (например, монологи Арианы, сидящей в ванне), но, главное, ее завораживающий лиризм. Построение фразы у Коэна, его манера внезапно напрямую обращаться к читателю, критиковать своих собственных героев, самому выходить на сцену, очень современна: она напоминает стиль Бориса Виана и предвещает появление Эшноза[86]. Кроме того, книга пронизана чисто еврейским юмором, и приниженным, и горделивым, высмеивающим братьев автора по крови и прославляющим страдания его народа. Как все великие книги, «Прекрасная дама» – неисчерпаемый кладезь: при каждом новом чтении она открывает вам новые миры. Ее можно рассматривать как памфлет против нацистских преследований, как руководство для стареющих плейбоев по обольщению дам в духе Ретифа де ла Бретонна[87], как критику современного брака и прустовской ревности, как злейшую сатиру на бюрократию со времен Куртелина[88], как восторженную песнь истинной любви, несравнимой с фальшивыми страстями, как карикатуру на праздную, самовлюбленную буржуазию (та же Ариана одновременно и трогательна, и смешна), и прочая, и прочая…
Осмелюсь высказать мнение, что «Прекрасная дама» должна была бы занимать не 32-е место в этом списке, а стоять на одном из первых пяти. Конечно, книга не идеальна, но это совершенно неважно: все, что красиво, – не идеально, возьмите, к примеру, хоть меня.
Я люблю вас, Альбер Коэн, блистательный старец, не нуждавшийся в виагре, чтобы поддерживать свою мощь. «Прекрасная дама» – не книга, она – наркотик, завещание потомкам, дар небес, крестный путь, глас эпохи, произведение искусства, которым наслаждаются, которым дорожат, которое дарят друзьям и которое делает людей лучше, помогает им прозреть, преображает их, заставляя смеяться, плакать, любить и ждать смерти стоя, в гордом одиночестве, и… О Господи, не пора ли мне кончать со своими слезливыми кривляньями?
№31. Жан Жионо «ГУСАР НА КРЫШЕ» (1951)
Перед тем как стать фильмом дядюшки Гийома Раппено[89], «Гусар на крыше» был романом Жана Жионо, французского Фолкнера (слава тебе, господи, наконец-то хоть один парень с Юга!). Такое впечатление, что наша коллегия из 6000 выборщиков горячо привержена именно экранизированным книжкам. Иначе как объяснить тот факт, что в нашем хит-параде века появились такие произведения, как «Презрение», «Под солнцем Сатаны», «Унесенные ветром» или «Имя розы»? Да очень просто: люди видели их в кино, а это куда менее утомительно, чем читать.
А ведь истинный шедевр литературы не поддается экранизации, он создан для того, чтобы остаться на страницах книги, и вот доказательство: никому еще не удалось воплотить на экране «Путешествие на край ночи», «Улисса» или «Прекрасную даму». Но я что-то заболтался, и вообще это не мое дело, вернемся к «Гусару на крыше», самому стендалевскому роману Жионо.
Первым делом нужно выяснить, какого черта гусару понадобилось на крыше. Ну так вот: он спасается от эпидемии холеры, разразившейся в 1838 году в Маноске, родном городе Жионо. Героя зовут Анджело Парди (не путать с Брандуарди[90], который вовсе не гусар, а бардсард, в смысле сардинец). Анджело – итальянец, проезжающий по Провансу, усеянному посиневшими трупами; он растирает больных, чтобы вернуть их к жизни, наподобие Фабрицио дель Донго, если бы этот последний действовал как доктор Росс в «Скорой помощи»[91]. Он влюбляется в Жюльетт Бинош… пардон, в Полину де Теюс[92], и они вместе храбро идут навстречу всем опасностям, но вот она тоже заболевает, и Анджело врачует ее, то есть растирает изо всех сил, трет ей ступни, икры, бедра, добирается до живота (надо же, а живот-то теплый, даже горячий!), и она уже обращается к нему на «ты», тогда как он по-прежнему говорит ей «вы», а потом и вовсе возвращает мужу, ибо он человек чести (а может, слегка «гормосессуален», как выражался Кено?).
Итак, нас вовлекают в road-book[93] – эколо– (а иногда и демаго-)…гический роман с множеством неожиданных ходов, с благородной щедростью типа «Возьми все что хочешь!», с отважными и добрыми героями, и все это приправлено ужасами, жестокостью, бесстрашием и пейзажами – почти такими же роскошными, как в глянцевом журнале «Южный берег». Вывод: даже когда «Гусар на крыше» был только книгой, он уже был фильмом. Нет, лично мне милее паскалевский «Король скучает»[94].
Конечно, стоит слегка поскрести эту блестящую оболочку, и нам откроется, что Жионо стремился создать истинного героя романа, каких больше не бывает. Его пацифизм, проповедующий возврат к земле, стоил ему тюремной отсидки после Освобождения, в качестве вдохновителя вишистов. Ну что за дурацкая мысль – публиковать свои сочинения в газете под названием «La Gerbe»[95]! Может быть, поэтому после войны он и придумал своего идеального героя, проходящего через все испытания с завидным хладнокровием, – героя, каким не был сам? Благодаря этому он стал как бы предком современных «гусаров» (Нимье, Деон и Хеденс шлют ему горячий привет). Он проповедует литературу не правую, но правильную, стремясь реабилитировать авантюрный жанр в духе Дюма с его благородными, неустрашимыми героями.
И потом, ну как не растрогаться перед столь замечательной историей несвершившейся любви, очень близкой (странное микробное совпадение!) к «Любви во времена холеры» Гарсиа Маркеса[96]. Самые прекрасные страсти – те, что не сбылись: представьте себе, что Полина решила сбежать от мужа и поселиться где-нибудь в предместье Турина вместе с красавцем Анджело, – разве стоило бы тогда о них говорить? Конечно, нет, да и фильм в этом случае назывался бы иначе – «Отвратительные, грязные и злые»[97].
№30. Андре Жид «ФАЛЬШИВОМОНЕТЧИКИ» (1925)
Я лично голосую за то, чтобы номер тридцать был присвоен Андре Жиду, лауреату Нобелевской премии по литературе за 1950 г., даже если «сама природа ужасается Жиду» (dixit[98] Анри Беро).
Андре Жид родился в 6-м округе Парижа (улица Медичи, дом 19) в 1869 г. и умер в 7-м округе Парижа (улица Вано, дом 1а) в 1951 г. – иными словами, он потратил целую жизнь, чтобы перебраться из одного округа в другой. Его преследует репутация «слишкомвеликогописателя» (как сказал Доминик Ногез), иными словами, старого брюзги, и все потому, что он основал в 1909 г. «Нувель Ревю Франсез», что Андре Рувейр прозвал его «современным основоположником», а Артюр Краван – «комедиантом». Во Франции всегда существовал подобный тип автора – интеллектуальный гуру и одновременно добропорядочный буржуа. На этом-то и зиждется величие нашего любезного отечества. Однако Жид такими определениями далеко не исчерпывается, как показывает его единственный и неповторимый роман «Фальшивомонетчики». Жид – это богатый гугенот, который якшается с чернью. Приведу его собственные слова: «Я всего лишь озорной мальчишка, который развлекается под присмотром угрюмого протестантского пастора» («Дневник»). В молодости этот денди был даже слишком скандальным еретиком и, если вдуматься, всю свою жизнь переходил от искуса к искуплению и от эмоций к рассудку.
«Фальшивомонетчики» – книга полифоническая, калейдоскопическая, геометрическая, многогранная (вычеркнуть любую метафору на выбор). В ней 35 героев – учеников коллежей, студентов, писателей, девиц, мальчиков (особенно мальчиков!), которые сталкиваются друг с другом на улицах Парижа и все ищут одно и то же: средство ускользнуть от своей предначертанной судьбы, похожей на фальшивую монету. Они не говорят своим семьям: «Я вас ненавижу», поскольку Жид уже сказал это в своих «Яствах земных» в 1895 году, но все равно только об этом и думают. Тем не менее великий роман Жида сегодня устарел, никого больше не шокирует, и молодежь 2001 года уже не проведет бессонную ночь за лихорадочным чтением этой книги.
Увы, молодежь, как это часто бывает, не права, ибо «Фальшивомонетчики» – это гимн свободе. Свободе и по форме, и по сути. После смерти автора Сартр (в «Тан модерн») и Камю (в «Комба») пришли наконец к согласию (один Бог знает, как это было трудно!) и дружно признали, что Жид был самым свободным писателем XX века. Почему? Да потому, что он умел признавать свои ошибки (например, по возвращении из СССР[99]) и анализировать собственные контрадикции (такие, как сексуальный туризм). Более того, этот роман звучит свежо даже сегодня! «Фальшивомонетчики» – это крик души молодых в эпоху конформизма и лжи. За 43 года до майской революции 68-го «старый брюзга» стал подлинным бунтарем, презревшим общественную мораль гедонистом, который осмелился заявить, что любит мальчиков, и это в те времена, когда Пруст сидел в своем углу, не смея и пикнуть.
И вот еще вполне современная черта: Эдуар, один из героев «Фальшивомонетчиков», пишет роман, озаглавленный «Фальшивомонетчики» (так же как в «Топях» Жид пишет: «Я пишу „Топи“»). Кроме того, через год после выхода романа Жид опубликовал «Дневник „Фальшивомонетчиков“», являющийся в некотором роде «making of»[100]. В наши дни все кому не лень пишут «романы в романе», но Богу Богово, а Жиду – Жидово: именно Жид придумал «нырок вглубь» в литературе (после Пиранделло в театре, вдохновленного в свой черед двойным действием у Шекспира). Когда Анни Эрно публикует черновики «Простой страсти», она не изобретает ничего нового. Почему и поступает весьма предусмотрительно, называя их «Блужданиями».
И наконец, последнее: «Фальшивомонетчики» делают вас более утонченным, более мудрым. Что представляет собой литература, если не элегантный способ покопаться в душе человеческой? Временами Жид, который несколькими годами раньше отверг «В сторону Свана», кажется подражателем Пруста: «Какой бог сможет определить разницу между тем, что я люблю Лору, и воображаю, будто люблю ее; между тем, что я люблю ее меньше прежнего, и воображаю, будто люблю меньше прежнего? В области чувств реальное невозможно отделить от воображаемого. И если достаточно вообразить, что любишь, для того, чтобы полюбить, то достаточно сказать себе, что ты всего лишь вообразил себе, будто любишь, в то время как ты действительно любишь, и вот ты уже любишь гораздо меньше и даже отдаляешься от того, что любишь…» Читать прозу такого рода – все равно что проходить ускоренный курс развития мозговой деятельности. Не верите? Посмотрите на меня. Неужели не видно? Ну ладно, может, невооруженным глазом и не видно, но, поверьте, внутри себя я – вылитый Йода[101]!
Читать романы Жида должен ты – для чувств и ощущений полноты!
№29. Дино Буццати «ТАТАРСКАЯ ПУСТЫНЯ» (1940)
Хотите знать, кто у нас номер 29? Подождите… Не торопитесь… У нас еще полно времени… Будьте терпеливее…
Ибо ожидание и есть сюжет «Татарской пустыни», фантастической притчи Дино Буццати (1906—1972). Многие книги XX века испытывают наше терпение: «Побережье Сир» Жюльена Грака, написанное десятью годами позже, «В ожидании Годо» Беккета или более недавняя и совсем в ином жанре «Любовь во времена холеры» Гарсиа Маркеса. Если вдуматься, любая хорошая книга должна побуждать к ожиданию хотя бы читателя: чтобы ему захотелось переворачивать страницы, требуется некое напряжение, а что может быть сильнее напряжения, заставляющего томиться ожиданием!? Читать – значит нетерпеливо уповать на следующую страницу; самая любимая книга – та, что держит вас в подвешенном состоянии (а называется это «саспенс» или «повествовательная движущая сила», в зависимости от того, кто вы – Альфред Хичкок или студент Эколь Нормаль).
В форте Бастиани, который высится над пустыней (неизвестно, где и когда происходит действие, но мы, желая прослыть культурными людьми, скажем, что контекст романа отдает Борхесом), солдаты круглые сутки вглядываются в горизонт в ожидании хоть какого-нибудь события, способного придать смысл их тусклому существованию. Пусть будет все что угодно, только не эта мертвящая скука! Метафора ясна: в XX веке, столь обильном катастрофами, люди страстно уповали на лучшую жизнь, а получили ровно обратное. И тогда, подобно лейтенанту Дрого, они стали призывать беду, ибо между боязнью трагедии и желанием трагедии нет большой разницы. Вся загадка «Татарской пустыни» кроется именно в этой двойственности. Ничего не происходит, а жизнь тем временем проходит. Лейтенант Дрого станет капитаном, но бесцельно растратит 35 лет службы в этой никому не нужной крепости и в тот день, когда начнется вражеская атака, он ее даже не увидит. Буццати не напрасно был окрещен некоторыми критиками «Кафкой знойного юга» (прозвище, которое, замечу попутно, идеально подошло бы и Альберу Камю).
Недавно одна молодая двадцатидевятилетняя женщина, Анна Гавальда, опубликовала сборник озорных новелл под названием «Мне бы хотелось, чтоб меня кто-нибудь где-нибудь ждал». Лейтенант Дрого ищет как раз обратного: он сам хочет где-то кого-то ждать. Во всех нас сидит и то, и другое желание. Когда мы влюблены, мы ждем телефонного звонка. Когда мы больны, мы ждем выздоровления. Когда мы тяжко больны, мы ждем смерти. Жить – это значит ждать, когда с нами что-нибудь приключится: мы воображаем, будто у нас все под контролем, а на самом деле человек, по выражению Вьялатта[102], – «это животное в котелке, ожидающее автобуса № 27 на углу улицы Гласьер». Вот и все. Разве что, может быть, вдруг пойдет дождь. Человек, добавлю я, это запуганное животное, которое все же невольно надеется, что погода прояснится. Буццати трансформировал метафизику: если загробная жизнь не существует, то для чего тогда жизнь? Ведь ждать нечего, и все-таки мы ждем. И тогда искусство само превращается в долгое, терпеливое ожидание. «Никто на вас не смотрит, и некому крикнуть вам „браво!“, но несмотря на это всякое живое существо – герой, который беспрестанно поддается на обман существования».
№28. Джеймс Джойс «УЛИСС» (1922)
«Улисс» Джеймса Джойса (1882—1941) с лихвой заслужил свое место в этом хит-параде хотя бы своим весом. Этот роман – вершина творчества ирландского полуслепого писателя-пропойцы, который эмигрировал к «Fouquet's» в 20-е годы, – был опубликован в Париже в день сорокалетия автора и стал, по выражению Оливье Ролена[103], в первую очередь «энциклопедией всех жанров», произведя в литературе такую же революцию, как кубизм – в живописи. Впрочем, любопытно бы узнать, сколько человек из шести тысяч, что прислали нам заполненные бюллетени, позволившие составить эту «табель о рангах», действительно одолели все 858 страниц «Улисса»…
Мне-то самому везет – я завел целую команду «негров», которые читают книжки за меня: Патрик Пуавр д'Арвор, Клер Шазаль и Филипп Лабро[104]… Ну ладно, я пошутил, на самом-то деле я одинок, как бездомный пес.
Пересказ содержания «Улисса» занял бы часа три, а в нашем распоряжении всего три странички. Поэтому скажем так: роман, написанный в форме коллажа, повествует о странствиях некоего дублинца по имени Леопольд Блум в его родном городе-театре, в компании приятеля, Стивена Дедала, на протяжении одного дня – четверга 16 июня 1904 года. Название романа должно служить нам подсказкой: если Джойс озаглавил его «Улисс», значит, он считал эту книгу римейком Гомеровой «Одиссеи». Что касается данной одиссеи, то ее скорее можно назвать «вселенским выпивоном», который начинается с утренней трапезой, а завершается, как и положено всем удачным кутежам, в борделе. Роман кончается внутренним монологом Молли Блум – без пунктуации, но не без экзальтации: «…И когда он меня обнял под мавританской стеной я сказала себе в общем-то какая разница он или другой и тогда я глазами попросила его еще разок спросить меня да и тогда он спросил хочу ли я сказать да мой горный цветочек и сперва я крепко обняла его и прижала к себе чтобы он почувствовал мои душистые груди да и сердце у него забилось как сумасшедшее и да я сказала да я очень хочу Да».
Чтение «Улисса» подобно двенадцати подвигам Геракла вместе взятым. Это необычайно сложный, нескончаемый, изнурительный, варварский, безумный, занудный и блистательно утонченный роман. Вскоре после его публикации, в том же году, Вирджиния Вульф не пожалеет для Джойса строгих оценок в своем «Дневнике писателя»: «Я закончила читать «Улисса» и думаю, что роман не удался. В нем, конечно, чувствуется гениальность, но гениальность самого низкого пошиба. Книга получилась рыхлой и невнятной, претенциозной и вульгарной… Мне невольно представляется эдакий хулиган-мальчишка, ученик начальной школы, умный и даровитый, но настолько уверенный в себе, настолько эгоистичный, что он теряет всякое чувство меры, становится экстравагантным, самовлюбленным, невоспитанным, нахальным горлопаном, который огорчает людей, расположенных к нему, и решительно отвращает от себя тех, кому и без того не нравился». Вот именно эта нападка и сподвигла меня полюбить Джойса, ибо я считаю, что одна из наипервейших задач писателя – быть экстравагантным, самовлюбленным, нахальным горлопаном. Конечно, для чтения Джойса требуются непомерные усилия; это автор очень нелегкий, но зато вы его уже никогда не забудете. Вопрос: много ли вы прочли романов, которые не забудутся уже НИКОГДА? Вот то-то же! И потому книги, подобные «Улиссу», крайне редки и крайне ценны. При этом возникает ощущение, что вы не читаете «Улисса», а сами сочиняете роман – так же, как сочинял его автор; Джойс вывел новую породу читателей – «читатель-соавтор». («Галлимару» следовало бы продавать его романы за полцены!)
«Улисс», вне всякого сомнения, один из тех романов, которые я смертельно ненавижу, но о которых, однако, думаю чаще всего. Закрыв эту книгу – с величайшим облегчением – , я понял, что никогда уже не буду таким, как прежде. Мой вам совет: если возможно, читайте «Улисса» мертвецки пьяными, прямо там, в Дублине, ведь и «У подножия вулкана» Малколма Лаури следует читать не где-нибудь, а в Мексике, притом хорошенько надравшись. Везите «Улисса» в Ирландию, чтобы проверить на месте, вправду ли чайки, парящие у вас над головой, распевают «Гроа-гонна-генкири-гейк», и я готов спорить на билет в оба конца, что это будет в тысячу раз лучше, чем штудировать «Справочник туриста».
Если бы у меня осталась хоть минутка, я бы вам рассказал про ирландский паб у нас в доме, на первом этаже, но вместо этого я лучше отправлюсь туда прямо сейчас.
№27. Владимир Набоков «Лолита» (1955)
«Лолиту» нужно читать в первую очередь как роман о страстной любви. Сорокалетний мужчина по имени Гумберт Гумберт встречает двенадцатилетнюю девочку Долорес Гейз и женится на ее матери, чтобы иметь возможность подобраться к дочке; обнаружив этот замысел, мать весьма своевременно кончает с собой, и Гумберт, увезя падчерицу, колесит с ней по всей Америке. В конце концов Лолита бросает его, но он преследует ее, а когда находит, ей уже 17 лет, она беременна по самую маковку, и ее очарование улетучилось вместе с детством; наш Гумберт Гумберт разочарован-разочарован. Выход книги увенчался громким скандалом; ее пришлось публиковать в Париже (издательство «Олимпия Пресс»), так как все американские издатели от нее отказались. Владимиру Набокову (1899—1977) было в ту пору 56 лет; в один день он обрел всемирную известность. Будет ли читатель шокирован, перечитав этот роман сегодня? ДА, и притом гораздо сильнее, чем тогда, по его выходе. Очень возможно, что такая рукопись не найдет своего издателя в 2001 году. И мы постараемся сейчас же убедиться в этом (если вы шокированы, то просто переверните страницу): «В конце концов, у меня был уже некоторый опыт за долгие годы обращения с собственной манией. Мне случалось вприглядку обладать испещренными светотенью нимфетками в публичных парках; случалось протискиваться с осмотрительностью гнусного сластолюбца в тот теснейший теплейший конец городского автобуса, где повисала на ремнях орава школьниц».
Страсть к девочке-женщине по-прежнему шокирует общество: Габриэль Матцнефф, а совсем недавно и Даниэль Кон-Бендит ратовали за успешное завершение процесса Дютру; тем временем «Я, Лолита» Ализе возглавила список самых продаваемых дисков, продвинутые галереи выставляют фото Ларри Кларка, а весь мир проливает слезы над несчастными малолетними жертвами Балтуса[105]. Похоже, наше общество страдает шизофренией: рекламщики раздевают несовершеннолетних во имя лучшего сбыта товаров, категорически отказываясь признавать существование детской сексуальности, непреложно доказанной Фрейдом и Франсуазой Дольто[106]. Хочу напомнить, что Лолита, соблазняющая Гумберта Гумберта, не просто покорно уступает его вожделению, – она отъявленная провокаторша, маленькая (ДАЛЕЕ ВЫЧЕРКНУТО ЦЕНЗОРОМ!). Каким критерием измеряется успех того или иного литературного персонажа? Когда его имя становится нарицательным. И это как раз случай набоковской «Лолиты». В книге ее зовут Долоpec, но отныне, стоит нам встретить хорошенькую девчоночку-подростка, крошку baby-doll с дразнящими остренькими грудками, эдакую (ДАЛЕЕ СНОВА ВЫЧЕРКНУТО ЦЕНЗОРОМ!), как ее называют «лолитой» (через строчное «л»).
Однако, роман «Лолита» – не только портрет своенравной нимфетки. Это еще и критика Америки 50-х годов, с ее автострадами, драгстерами, автостанциями, безликими мотелями, описанными, как говорит Соллерс[107] в «Войне вкуса», с «ироническим лиризмом». Гумберт Гумберт – швейцарец и, как сам Набоков, эмигрант; он смотрит не только на Лолиту, играющую в теннис, но и на окружающую его терзания среду. Что касается самой Лолиты, она – истинная модель маленькой средней американочки, олицетворение прагматизма и душевной пустоты. Их любовь символизирует встречу Старого и Нового Света: столкновение двух поколений – это главным образом столкновение двух континентов, поскольку «Лолита» – творение русского автора, пишущего по-английски. Как Джозеф Конрад до него (а Кунде-ра и Бьянчотти после него)[108], Набоков делает выбор – отказывается от родного языка, дабы возродиться в англоязычной литературе; этим, возможно, и объясняется снайперская точность его стиля, тщательная работа над словом и поэтичность образов. Когда пишешь на чужом языке, работаешь куда усерднее. Каждый писатель должен хоть разок в жизни попробовать писать на иностранном, это отучит его от небрежного обращения с речью и от прочих вредных замашек. Раз уж автору нужно изобретать свой собственный язык, почему бы ему не отказаться от того, которому он обучился в школе?!
Набоков любил бабочек, но самый знаменитый его роман повествует о жизни куколки, так и не вылупившейся из своего кокона. Впрочем, «Лолита» была не первой его попыткой такого рода. В книге, написанной в молодые годы и озаглавленной «Камера обскура» (1933), главный герой Бруно Кречмар бросает жену и ребенка ради нимфетки по имени Магда… В «Приглашении на казнь» двенадцатилетняя девочка Эмми питает эротическую тягу к мужчине вдвое старше ее… Неужто Владимир Набоков, как все гении, вечно писал один и тот же роман? Я подозреваю что, его всю жизнь преследовала навязчивая мысль о детстве (особенно о его собственном, но иногда и о чужом).
Будь в моем распоряжении побольше страниц, я мог бы описать здесь массу других скандальных подробностей, которые немедленно сподвигли бы отдел нравов на арест этой книги. Вот, например, такой пассаж: (СЛЕДУЮЩИЙ ПАРАГРАФ ВЫЧЕРКНУТ ЦЕНЗОРОМ).
№26. Маргерит Юрсенар «ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ» (1968)
Номер 26 – снова не я, но зато это Маргерит Юрсенар (1903—1987), с ее «Философским камнем», романом, вышедшим в 1968 году, то есть одновременно с «Прекрасной дамой», и так же мало отразившим события данного года, как и тот. Приятно сознавать, что Маргерит Крейянкур (alias Юрсенар) одержала победу в сражении между двумя Маргерит, поскольку Дюрас не фигурирует в нашем «топ-50». Это доказывает, что лучше быть членом Французской академии, нежели лауреатом Гонкуровской премии. Надеюсь, вы понимаете, о чем я.
Все романы Юрсенар абсолютно не современны, и «Философский камень», который она считала самым значительным своим произведением, не изменяет этому принципу. В нем рассказывается о жизни Зенона, врача эпохи Ренессанса, эдакого алхимика минус Пауло Коэльо или гусара минус крыша. Сей искатель приключений темного периода нашей истории странствует по Европе, врачуя богатых и бедных. Но проблема состоит в том, что попутно он занимается философией, и это навлекает на него серьезные неприятности, ибо его принимают за Антихриста (тогда как на самом деле все обстоит еще хуже: он анархист, да притом отнюдь не мирского плана). Преследуемый вплоть до самого Брюгге, его родного города, он покорно дает приговорить себя к смерти, совсем как Мерсо в конце «Постороннего» или Джордано Бруно в конце жизни. Ах, черт, я же рассказал вам конец романа!
Ну что ж, тем хуже, и все-таки прочтите его: сюжет – не самое главное. Напротив, освободившись от заботы о развязке, вы полнее насладитесь эрудицией Юрсенар, ее классическим, более того – аскетичным стилем. Временами возникает впечатление, будто вы и впрямь читаете роман XVI века, где даже лексика не нарушает стиля эпохи, например: «Премного благодарен! Я намереваюсь добывать себе наилучшее пропитание, прилагая к тому как можно меньше сил!» Не правда ли, очень похоже на «Посетителей»[109], только не так потешно? Впрочем, ядовитый Марк Ламброн насмеялся над «пасторским синтаксисом» Юрсенар, определив ее как «величайшего скандинавского романиста, пишущего на французском».
Но для чего же и служит литература, как не для этого – заставить говорить мертвых?! Из всех 50 писателей нашего списка 45 – нынче уже трупы. Конечно, все мы потенциальные жмурики, но сила Юрсенар состоит в том, что она, будучи трупом, развязывает язык другим трупам, возвращая к жизни причудливых свидетелей былых веков, наделяя их даром речи. Великая литература всегда должна быть темным обиталищем живых мертвецов.
«Философский камень» являет собой книгу гораздо менее мрачную, чем можно предвидеть: это не только фокус с оживлением покойников, но главным образом машина времени, позволяющая заглянуть в глубь веков. Впоследствии Турнье[110] боксировал в той же категории, только с более эзотерическим уклоном. К чему описывать реалии своей эпохи – куда интереснее погружаться в бездны прошедших времен, рассказывать бессмертные легенды, решать извечные вопросы бытия, которые занимают и будут занимать людей до скончания веков, аминь. Конечно, страницы прошлого запорошила вековая пыль, но дуньте на нее, и она обнажит такие глубины!…
Кто знает – может быть, в 2845 году какой-нибудь чокнутый напишет роман о XX веке. И, может быть, в нем он расскажет об этой сверходаренной девушке, которая в возрасте 12 лет уже говорила по-гречески, в 18 написала книгу о Пиндаре, а в 1958 году переехала в Соединенные Штаты[111], где перевела Генри Джеймса и спасла от забвения Адриана, императора II века[112], поступив как Флобер в своем «Саламбо», иными словами, «найдя приют во тьме былых времен».
№25. Зигмунд Фрейд «ТРИ ЭССЕ О СЕКСУАЛЬНОЙ ТЕОРИИ» (1905)
Под номером 25 в этом списке стоит мой отец… Ой, пардон, это вовсе Зигмунд Фрейд (1856—1939) с его «Тремя эссе о сексуальной теории». Любопытный ляпсус… Интересно бы узнать, что мне хотело сообщить таким образом мое подсознание?
Фрейдистская революция, разумеется, заслуживает своего места в этом хит-параде 50 лучших книг нашего века, а выбор «Drei Abhandlungen zur Sexualtheorie» кажется идеальным. В самом начале века доктор Зигмунд определил в них основы психоанализа: 1) человеческая сексуальность есть отклонение от нормы; 2) сексуальный инстинкт проявляется до наступления пубертатного периода, и ребенок – это полиморфный извращенец; 3) сексуальные отношения имеют лишь опосредованную связь с воспроизведением рода. Эти постулаты, сегодня уже вполне обычные и принятые всеми (за исключением, разве что, Кристины Бутен[113]), в те времена произвели грандиозный скандал. С Фрейдом перестали здороваться не только на улицах Вены, но и по всей Австро-Венгерской империи. Его только что не побивали камнями, этого симпатичного бородача-кокаиниста 49 лет и вполне буржуазной внешности. (Позже нацисты посжигали все его книги, чтобы помешать желающим произвести анализ их собственной сущности…)
В начале века Фрейд занимался исследованием снов, а затем страстно увлекся сексуальными извращениями и, в частности, половыми инстинктами. Это было чертовски интересно, но не так уж ново (учебник Крафта-Эбинга вышел еще в 1886 г.). Настоящую революцию книга производит с того момента, как автор начинает докапываться до глубинных причин этих инстинктов. Откуда берется наше либидо? Фрейд утверждает, что оно формируется еще в раннем детстве, что наши неврозы возникают на анальной, оральной, фаллической стадии, так же как и Эдипов комплекс: грубо говоря, все зависит от того, в какой форме вы испытывали вожделение к своей матери или к своему отцу до наступления половой зрелости.
Эти открытия, обсуждаемые до сих пор, произвели полный переворот не просто в XX веке, но и во всей истории человечества. После Коперника, открывшего нам, что Земля вовсе не пуп вселенной, и Дарвина, сообщившего нам, что мы происходим от обезьяны, Фрейд возгласил, что мы даже не управляем собственной волей, а следовательно, и собственной сексуальностью. Это известие он назовет «третьим разочарованием»; оно заставит его по приезде в Нью-Йорк заявить: «Я принес им чуму». Чтобы жить счастливо, мы должны научиться анализировать свое подсознание. Вы мне, конечно, тут же выдадите цитатку: «Познай, мол, самого себя». Да, я в курсе, что Сократ сказал это задолго до Фрейда. А я вам отвечу: «О'кей, но сначала дайте мне закончить!» Совершенно ясно, что сегодняшний человек не более уравновешен, чем те, кто жил век назад. Значит, психоанализ потерпел фиаско? В научном плане эта тема достойна обсуждения; при виде Жерара Милле[114] на телеэкране мы имеем полное право задаться этим вопросом, однако, по моему мнению, истинная история данной проблемы лежит в области литературы.
Неверующий Набоков определял психоанализ как «повседневное наложение древнегреческих мифов на человеческие гениталии». Говорить так – значит пренебрегать тем фактом, что «Три эссе о сексуальной теории» оказали влияние на всю литературу XX века. Если как следует подумать, то без Фрейда наверняка не было бы сюрреализма, и Цвейга, и Шницлера, не было бы и Пруста, которому даже не понадобилось читать труды доктора Зигмунда, чтобы стать фрейдистом, – и Жида, и Томаса Манна; честно говоря, без Фрейда в нашем списке осталось бы очень мало имен. Без его «чумы» мы также лишились бы книг Филипа Рота и фильмов Вуди Аллена. Так что хотя бы ради Рота и Аллена нам следует поблагодарить Фрейда за то, что он унизил человека, классифицировав его как инфантильное, сексуально одержимое существо. Вы должны ясно отдавать себе отчет, что всякий раз, как вы называете свою подругу «истеричкой», своего лучшего друга «мифоманом», своего подчиненного «параноиком», а своего отца «скрытым гомосексуалистом», вы воздаете должное Фрейду. Не будь его, вам пришлось бы именовать первую «ненормальной», второго «вруном», третьего «одержимым манией преследования», а отцу говорить: «Э-э-э… папа, будь добр, сними это платьице».
№24. Эжен Ионеско «ЛЫСАЯ ПЕВИЦА» (1950)
На 24-й позиции распевает «Лысая певица» Эжена Ионеско (1912—1994; настоящее имя Эуген Ионеску) – «антипьеса», родившаяся 11 мая 1950 года в театре Полуночников[115] (так как же она может мне не понравиться?!) и напечатанная в трех номерах «Тетрадей коллежа патафизики»[116] в 1952 году. Мистер и миссис Смит живут в Лондоне, что вполне нормально, если учесть, что они англичане. Часы отзванивают время наобум Лазаря, и сами они болтают невесть что, как, впрочем, и их гости – супружеская чета Мартин. Ну а где же лысая певица? А она не существует. Разве только это Мэри, их служанка, или капитан пожарных, или даже один из бесчисленных Бобби Уотсонов…
Вы находите это абсурдным? Но так оно и задумано. «Абсурд» – одно из основополагающих слов послевоенного периода: первым его начал употреблять Камю – с отчаяния, а потом, очень скоро, его догнал и театр. «В ожидании Годо» и «Лысая певица» – это два шедевра театра абсурда. Только «Певица» получилась явно более смешной.
Можно было бы сказать, что это критика выжившей из ума буржуазии, что речь идет о современном образе жизни, или бульварном театре, или методе ассимиляции, или о некоммуникабельности в сегодняшнем мире, но все это звучит очень уж скучно. А про «Лысую певицу» можно думать все что угодно кроме того, что она скучна: перед нами потрясающий гомерический гротеск, прямой потомок «Короля Убю» Альфреда Жарри[117]. И никому не дозволено оскорблять «Лысую певицу», притягивая за волосы… пардон, за лысину всякие занудные определения.
Эжен Ионеско родился в Румынии, как и граф Дракула: оттого-то он и сосет кровь из современного театра. Ионеско – революционер, который пускает кровь словам. «Лысая певица» – самая первая его пьеса и самая потешная, самая оригинальная, самая яркая в своей новизне. Причудливый юмор ставит ее намного впереди своего времени: все эти «Monty Python», «Nuls» и «Deschiens»[118] косят под Ионеско, сами того не зная. Кроме того, Эжена Ионеско – как и Магритта[119], который рисует трубку с подписью «Это не трубка», – можно считать изобретателем «сдвига», столь любезного сердцу рекламистов 90-х годов. Это очень простой фокус, но он жив и сегодня, спустя 50 лет: не называть по имени то, что показываешь, показывать не то, что называешь.
Избранный во Французскую академию в 1970 году, Ионеско неизменно выглядел очень грустным, как и все великие юмористы; он не шутил по поводу тщеты нашего существования. Детство его было одиноким, родители развелись, когда ему исполнилось пять лет. Человек не вечен, он умирает – и к чему все это? Нет ответа. Ионеско – метафизик, а значит, мистик, о чем свидетельствуют его «Записки и контрзаписки» (1962), «Дневник вдребезги» (1967), «Настоящее в прошедшем, прошедшее в настоящем» (1968), «Периодический поиск» (1988). Он писал пьесы, чтобы чем-то занять тот короткий отрезок времени, который был отпущен ему Богом. Да что там говорить: вся эта суета выглядит такой же смехотворной, как намерение – если взять первый попавшийся пример – подарить расческу певице, лишенной волос.
№23. Госсиньи и Удерзо «Астерикс, вождь галлов» (1959)
Номер 23 достался опять-таки не мне, а «Астериксу, вождю галлов», и это как раз понятно: ведь герою удалось раздобыть себе волшебный отвар!
История рождения «Астерикса» всегда приводила меня в восторг. В 1959 году Рене Госсиньи (1926—1977), неизвестный сценарист, только что вернувшийся из Соединенных Штатов, и Альбер Удерзо (р. 1927), скромный иллюстратор в парижском агентстве «International Press», сходятся в Бобиньи, в квартире дешевой многоэтажки, где проживал Удерзо. Они ищут идею комикса для первого номера нового журнала «Пилот». Сначала им приходит в голову сделать «Роман о Лисе»[120], но кто-то другой уже опередил их. Они колеблются, чешут в затылке, что у человеческого существа всегда было признаком усиленной работы мысли. Наконец они решают начать с доисторических приключений (которые вполне могли бы озаглавить «Парк юрского периода», хотя теперь мы уже вряд ли это узнаем). И вдруг внезапно после нескольких эскизов на них нисходит озарение: что если рассказать о Франции времен римского владычества? Удерзо принимается рисовать самого известного галла той эпохи, Верцингеторикса. Госсиньи тоже осеняет: искажая общеупотребительные слова, он создает имена Астерикс, Обеликс, Идефикс, Панорамикс, Ассюранстурикс, Абраракурсикс, Ажканоникс (через несколько лет он прославит себя самой блестящей своей находкой – Окатаринтабеллачиксчикс…). Для римлян достаточно придумать имена с окончанием на «ус», как оно и принято в латинском написании: Процессус, Отельтерминус, Беленконнус, Проспектус… Затем Госсиньи сочиняет знаменитый пролог этой новой «Галльской войны»[121]: «За 50 лет до рождения Иисуса Христа вся Галлия была завоевана римлянами… Вся ли? О нет! Одна деревня, где живут непобедимые галлы, все еще упорно сопротивляется захватчикам…» (На самом деле пресловутая Галлия и галлы – это выдумка XIX века: недавние археологические раскопки показали, что в I веке до новой эры современная территория Франции была населена десятками кельтских племен с коротковолосыми, безусыми и безбородыми мужчинами!)
Главная придумка Госсиньи – это магический напиток, позволяющий галлам одолевать римлян голыми руками. Благодаря этому предку ЭПО[122] слабосильные могут сражаться как богатыри, а лодыри и обжоры, только и мечтающие, что о жареной кабанятине, одерживают верх над превосходно организованными силами противника. Так и напрашивается мысль: что было бы, имей мы этот магический отвар в 1940-м?… Ибо талант Госсиньи и Удерзо выразился в создании комикса, который имеет богатейший подтекст: дети упиваются драками и комическими сценками, а их родители – игрой слов, смешными анахронизмами и геополитическими намеками. В общем, Астерикс взлетает над миром, как многоступенчатая ракета.
Но самое замечательное в этом приключении – другое. 29 октября 1950 года «Астерикс, вождь галлов» появляется в журнале «Пилот». Публика принимает его более чем холодно. Читатели говорят Госсиньи, что им плевать на галлов, а Удерзо упрекают в том, что он рисует слишком большие носы. Когда в 1961 году выходит первый альбом, продано всего 6000 экземпляров. Не намного лучше обстоит дело и со вторым: 20 000 экземпляров. Близкие друзья советуют авторам остановиться: «Ничего не выйдет, – уверяют они, – слишком устаревшая тема» (еще бы не устаревшая – две тысячи лет назад!). Но наша парочка держится стойко. И сегодня сага об Астериксе представляет собой 300 миллионов альбомов, продаваемых в 107 странах на 107 языках и опередивших по популярности Фолкнера, Набокова и «Унесенных ветром» в нашей топ-описи-50-лучших-книг-века. В этом году именем Рене Госсиньи даже названа улица в 13-м округе Парижа, совсем рядом с французской Национальной библиотекой!
О чем это говорит, любезные мои читатели? О том, что, если у вас есть идея, которой вы гордитесь и которая вас греет, боже вас упаси прислушиваться к мнению так называемых друзей; напротив, будьте стойки, упрямы, неприступны, верьте в себя и работайте. Всем писателям из нашего списка пришлось упорно трудиться, чтобы опубликовать свои книги. И это тоже послание от Астерикса: волшебный настой подстегивает каждого из нас! (Клянусь Тутатисом! Я выражаюсь как Бернар Тапикс![123])
№22. Джордж Оруэлл «1984» (1948)
Приветствую вас, друзья, в вашем собственном доме. Знайте: я вас вижу, я вас изучаю, я слежу за каждым вашим движением… Ну-с, и что же, собственно, я углядел? А углядел я, что номер 22 пришелся на «1984» – последнюю книгу в жизни англичанина Джорджа Оруэлла (1903—1950).
Сейчас на дворе 2001 год. И, стало быть, 1984-й был у нас 15 лет назад. А роман «1984» вышел в 1948 году[124] (выбирая название, Оруэлл просто поменял местами две последние цифры в дате публикации). Так что же, значит, Оруэлл ошибся, как ошиблись создатели «Нью-Йорка-1997», «Космоса-1999» или «Космической одиссеи 2001»[125], рассказав о событиях, которые не состоялись в назначенный срок? Или мы все-таки живем в описанном им мире – тоталитарном обществе, где все люди находятся под неусыпным наблюдением Телеэкрана? В обществе, чья история непрерывно переписывается, чей язык варварски искорежен и превращен в новояз, где людям промывают мозги, где сексуальная жизнь строго регламентирована, где граждан угнетают, прикрываясь стремлением к любви, миру и согласию? Где все организовано так, чтобы помешать нам свободно мыслить?
Ответ таков: конечно да; конечно, мы живем в подобном мире. Большой Брат существует на самом деле. Например, в квартале Леваллуа-Перре установлены телекамеры, снимающие прохожих на улицах; Институт медиаметрии разрабатывает инфракрасную камеру, фиксирующую реакции телезрителей прямо у них дома, у экрана; веб-камеры в интернете передают на весь мир информацию о частной жизни людей; нас регистрируют, фиксируют, фотографируют – благодаря кредитным карточкам, мобильным телефонам, спутникам слежения и прочей технике. Наша речь сведена к кошмарному волапюку с минимальным словарным запасом (о французском языке и говорить нечего – в ближайшие десятилетия он просто исчезнет). Нашими желаниями манипулирует реклама. Ревизионисты стирают из нашей памяти миллионы смертей. В Голландии даже существует телеигра (успешно продающаяся во всем мире), которая так и называется – «Большой Брат»: она позволяет круглые сутки наблюдать за жизнью десяти участников, запертых в квартире, битком набитой телекамерами.
Нет, прав был Франсуа Брюн, утверждавший в своем эссе «Под солнцем Большого Брата» (издательство «Арматтан»), что Джордж Оруэлл не ошибся: даже если этот пророческий роман и был написан под впечатлением от тоталитарных режимов его времени – нацизма и сталинизма, а также под влиянием романа «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли (британца, как и он сам), это не помешало автору подробнейшим образом описать эволюцию западного мира в течение ближайших пятидесяти лет. Недаром же Стэн Баретс, один из крупнейших специалистов по литературе science-fiction во Франции, задался вопросом: «Что же это на самом деле – еще фантастика или уже памфлет?»[126]
«1984» Оруэлла неизменно читается с ужасом и захватывающим интересом. Нас поражает не только пророческий дар автора, но и особое видение будущего, оказавшее громадное влияние на все жанры искусства, в частности на литературу и кино киберпанка. До Оруэлла грядущее, с его невинным фильмом «Flash Gordon», марсианами и летающими блюдцами, выглядело вполне мирным, ласковым и светлым. После Оруэлла будущее никогда уже таким не покажется: теперь это тюремный мир, пугающий и мрачный, это «Brazil», это «Blade Runner»[127]… Оруэлл создал новую эстетику: грядущее в его книге – это огромный ГУЛАГ, из которого его герою, Уинстону Смиту, никогда не удастся сбежать. К счастью для себя, Оруэлл умер в 1950 году, через два года после выхода книги, то есть слишком рано для того, чтобы убедиться, насколько он был прав в своих пессимистических прогнозах. А впрочем, «1984» заканчивается следующей фразой: «ОН ПОЛЮБИЛ БОЛЬШОГО БРАТА». Уинстона Смита все-таки перевоспитали; он, как и все мы, проникся духом покорности и смирения. Система побеждает в тот миг, когда ей удается заставить людей полюбить свою тюрьму.
Стоп!… Кажется, кое-кто из вас читает меня не слишком внимательно… Вот ты, да-да, именно ты – расселся там, ковыряешь в носу и думаешь, я тебя не вижу! Ну-ка опусти глаза; я приказываю тебе, опусти глаза: на тебя смотрит Большой Брат! И берегись у меня, а не то я живо подошлю к тебе свою бегбедеровскую полицию!
№21. Олдос Хаксли «О ДИВНЫЙ НОВЫЙ МИР» (1932)
Если я не стою под номером 21, то просто потому, что я недостаточно красив. Будь я клоном Филипа Николи из «2Ве3»[128], люди, уж конечно, проголосовали бы за меня…
Номер 21 из 50 лучших книг века – «О дивный новый мир», самый известный роман британского писателя Олдоса Хаксли (1894—1963). Самое невероятное в этой книге, несомненно, дата ее публикации: в 1932 году Хаксли уже предугадал все: клонирование, детей из пробирки, тоталитаризм, материалистическую глобализацию, новый фашизм с его искусственным и обязательным счастьем, soft-идеологию[129].
«О дивный новый мир» критикует утопии, как и «1984» шестнадцатью годами позже; подобно книге Оруэлла, этот роман представляет собой антиутопию, то есть негативную утопию, с той лишь разницей, что он написан на биологическую тему. Уж не злоупотреблял ли Хаксли мескалином[130], когда писал свое предисловие 1946 года? Как бы там ни было, он действительно провидит будущее, когда пишет, что «поистине революционная революция произойдет не во внешнем мире, но в душе и в плоти человеческих существ». Сегодня, когда генетические манипуляции, клонирование овечек и коров, искусственное оплодотворение и последовательность оснований в ДНК стали реальностью, мы знаем, что близится эра постчеловечества. О чем говорить, если даже Мишель Уэльбек в 1998 году посвятил Олдосу Хаксли пространный хвалебный пассаж в своих «Элементарных частицах», признавая, что он первым из романистов предвосхитил революцию в биотехнологиях.
Как и в «1984», действие романа «О дивный новый мир» происходит в Лондоне будущего. Книга начинается экскурсией в некий «Инкубационный центр», где выращивают детей в пробирках. Мировое Правительство фабрикует людей индустриальным способом, по критериям отбора, установленным специалистами по евгенике (сперму красавцев вводят в зародышевые клетки красавиц, сперму неказистых мужчин – в клетки таких же женщин), перед тем как внушить им посредством гипноза, во сне, тягу к тому ремеслу, для которого их предназначили. На земле нет больше ни семей, ни рас, ни стран. Зато есть полная сексуальная свобода (правда, Шекспир запрещен), все дерут всех или хавают «сому» – бесплатные «колеса», приводящие в состояние эйфории. Какой дивный мир, не правда ли: непрерывная групповуха под кайфом! Э-э-э, нет, друзья, не так уж все это прекрасно. В «Кандиде» Вольтера Панглос тоже непрерывно твердит, что «все идет к лучшему в этом лучшем из миров», но не забывайте, что он слеп на один глаз и, значит, видит лишь половину реальности.
Власть заинтересована в том, чтобы граждане получали как можно больше наслаждения, лишь бы они не думали. Героя романа зовут Бернард Маркс (да-да, совсем как другого известного вам бородача), и ему здорово повезло: в результате ошибки в лабораторном процессе у него сохранилось ясное сознание, он может даже влюбиться в Ленину (да-да, был один тип с подобным именем!). Его преследуют за попытку бунта, устроенного вместе с Джоном-Дикарем, который был выращен в первобытном заповеднике, в Нью-Мексико, на большом отдалении от Brave New World. Не стану поднимать завесу тайны – думаю, вы и сами легко догадаетесь, что этот мятеж добром не кончится…
Роман пророческого предвидения, основанный на научной информации и трезвом взгляде на политику, «О дивный новый мир» не устарел ни на йоту, совсем напротив. Среди лучших пятидесяти книг века он, пожалуй, больше других достоин сегодня внимательного и срочного прочтения. Был ли прав Олдос Хаксли, высказывая такие страхи? Давайте поживем еще энное количество лет – и увидим…
№20. Клод Леви-Строс «ПЕЧАЛЬНЫЕ ТРОПИКИ» (1955)
Номер 20 – Клод Леви-Строс – не имеет ничего общего с изобретателем джинсов 501, даже если их произведения имеют одну общую черту, а именно хождение в третьем мире.
В 1955 году Клод Леви-Строс, родившийся в Брюсселе в 1908-м, этнолог, неизвестный широкой публике, решает изложить в «Печальных тропиках» свою интеллектуальную автобиографию, дабы описать путь, который привел его от философии к этнологии и который он проделал не в сабо через Лотарингию, а в сопровождении индейцев через Бразилию. Книга открывается в высшей степени провокационной фразой, ставшей легендарной: «Я ненавижу путешествия и естествоиспытателей», после чего следуют 500 страниц, доказывающих ровно обратное.
Почему же это научное повествование так поразило умы в конце пятидесятых годов (да и позже)? Потому что оно дышало интеллигентной экзотикой: Леви-Строс, 92-летний старец, заседающий ныне во Французской академии и в Коллеж де Франс, в те времена был для читателей кем-то вроде Индианы Джонса-структуралиста. До Леви-Строса белые люди довольствовались бездумным уничтожением индейцев. О, разумеется, мы читали у Монтескье про перса, явившегося высказать нам правду о наших гнусностях[131], но тот был всего лишь фикцией, вымыслом: реального беспаспортного пришельца, вздумавшего критиковать Францию, живо препроводили бы на границу manu militari[132]. Впрочем, в наши дни персам не до того: они слишком заняты проклинанием Салмана Рушди, чтобы интересоваться нашими общественными вывихами.
«Печальные тропики» – одно из первых эссе, одновременно тропических и научных, в котором исследуются иные, отличающиеся от нашего способы существования. Впоследствии Карлос Кастанеда[133] в Соединенных Штатах будет производить галлюциногенные опыты вместе с мексиканскими индейцами. Индейцы всегда в моде: так, Ж. – М. Ж. Леклезио[134] до сих пор не опомнился от увиденных им туземцев, что всю жизнь ходят голышом (и как же они правы!).
Итак, о чем же рассказывает нам Леви-Строс? О том, что тропики печальны, потому что они разорены белыми; что местные племена скоро вымрут от эпидемий, которые мы им нанесли; что индейцы кадувео, бороро, намбиквара и тупи-кавахиба могут похвастаться образом жизни куда более естественным, подлинным и прекрасным, нежели мы, с нашими автомобильными пробками по пятничным вечерам в тоннеле Сен-Клу.
В книге Леви-Строса ощущается искреннее уважение к расовым различиям и глубинный антиколониализм: автор не признает за белым человеком права навязывать другим людям общественные ценности пресловутой западной развитой цивилизации. Есть только одна опасность в этой (вполне оправданной) борьбе против общественной иерархии между человеческими существами, даже если признать, что мы, со всеми нашими атомными бомбами и геноцидами, гораздо более дики, чем беззащитные индейцы в набедренных повязках. Опасность в том, что эта «руссоистская» теория ставит под вопрос права человека: если нужно уважать существующие между нами различия, значит, придется принять и эксцизию[135], и побивание камнями женщин, не носящих чадру, и телесные наказания, и каннибализм – из простого стремления не навязывать другим нашу культуру. Клод Леви-Строс невольно ставит себя в позицию апостола невмешательства. Живя в мире, границы которого стремительно размываются, он борется против унификации, но в результате оказывается противником идеи общепланетарного гуманизма. Проще говоря, он выбирает скорее лагерь Ницше, чем лагерь Кушнера[136].
№19. Анна Франк «ДНЕВНИК» (1947)
Мне очень повезло, что я не оказался под номером 19, ибо это Анна Франк с ее «Дневником», который она вела с 12 июня 1942 г. по 1 августа 1944 г., то есть до того момента, когда ее арестовали, а затем отправили в концлагерь Берген-Бельзен, где она и умерла в возрасте 15 лет.
Есть, конечно, и более значительные, чем «Дневник» Анны Франк, книги о холокосте – «Человек ли я?» Примо Леви[137] (№ 57 среди 100 книг века по оригинальной классификации «Монд»), сценарий фильма «Холокост» Клода Ланцмана, свидетельства Давида Руссе, Хорхе Семпруна и Робера Антельма, – но ни одна из них не достигает трагической высоты этого тоненького личного дневника девочки-подростка, прятавшейся в доме 263 по улице Принценграхт в Амстердаме при немецкой оккупации. Представьте себе, я был там, в доме 263 на улице Принценграхт, где убежище Анны Франк превращено в музей. Трудно поверить, что полвека назад Анна Франк и ее семья целых 25 месяцев скрывались в этих двух каморках, вынужденные разговаривать лишь шепотом и ходить на цыпочках, невзирая на ссоры, ужасающую тесноту, слишком тесную одежду (дети в этом возрасте растут так быстро!) и постоянный страх быть обнаруженными – тогда как их обнаружили не случайно, а по доносу.
Вся сила этого документа заключена именно в том, что Анна Франк – обыкновенная девочка, как все другие; она пишет воображаемой подружке по имени Китти, чтобы выразить свои мечты (начало любовной идиллии с ее соседом по укрытию Петером ван Пельсом), свои упования на голливудскую карьеру, свое раздражение против матери и сестры Маргот. Ее отец Отто, опубликовавший эту рукопись, был даже вынужден исключить из дневника некоторые отрывки с рассказом о его любви к другой женщине – не к жене. Текст дневника, с его наивным языком и обыденными подробностями, наделяет мертвых живыми лицами и голосами. Анну Франк можно назвать «неизвестным солдатом» еврейского геноцида: она говорит от имени 5 999 999 остальных погибших. Вот как написал об этом Примо Леви: «Одинокий голос Анны Франк потрясает сильнее, чем стоны бесчисленных жертв, которые страдали, как она, но чьи образы канули во мрак неизвестности. Может быть, так и нужно: будь мы должны и способны разделять мучения каждого страждущего, мы не смогли бы жить». Примо Леви как будто говорил о самом себе: он тоже не смог жить и покончил с собой в апреле 1987 года.
В одной из записей своего тайного дневника Анна Франк строит планы на будущее: «Подумай, как было бы интересно, если бы я написала книгу о Тайнике; по одному только названию люди могли бы подумать, что речь идет о детективном романе. Нет, серьезно, лет через десять после войны людям наверняка будет странно читать о том, как мы, евреи, жили здесь, чем питались, о чем спорили. «…» Ты знаешь, что больше всего на свете я хочу стать журналисткой, а потом – известной писательницей», – пишет она. К несчастью, это желание сбылось посмертно.
№18. Эрже «ГОЛУБОЙ ЛОТОС» (1936)
Черт подери! Нет, более того: ТЫСЯЧА ЧЕРТЕЙ! Номер 18 – опять не я! И все потому, что какой-то чертов башибузук, чертов пьянчуга, чертов брюссельский псих, чертов сухопутный моряк решил спихнуть меня с этого места!
И еще вдобавок Тентен – ну и дурацкое же имечко! Это некий якобы журналист-международник (при том что никто не видел, как он пишет свои статьи), придуманный бывшим бойскаутом Жоржем Реми (1907—1983), сокращенно РЖ (уж не Расследования ли Жандармерии?)[138]. Странная идея – выбор такого псевдонима, особенно для человека с весьма подозрительными политическими убеждениями – колониалистскими, а иногда прямо-таки расистскими (см. «Тентен в Конго»), не говоря уж о сомнительном поведении в Бельгии во время Второй мировой войны (работа в газете, руководимой немцами).
Однако, несмотря на это, Эрже был и остается изобретателем европейского комикса, благодаря своему четкому изобразительному стилю, умению строить интригу с саспенсом в конце каждого выпуска (неподражаемые картинки, появлявшиеся регулярно, раз в неделю, держали юных читателей в напряжении каждые семь дней) и придумывать жутко смешных проходных героев – капитана Хеддока, профессора Турнесоля, даму Кастафьоре, детективов Дюпона и Дюпонна, ну и конечно, самого Тентена с Милу[139]. Он рисует, модернизирует, адаптирует и вульгаризирует (в благородном смысле этого слова) романы-сериалы в духе Рокамболя[140]. Впрочем, последний из его 23 альбомов будет озаглавлен «Тентен и Пикаро», в честь тех испанских плутов-авантюристов XVI века, которые и дали имя жанру плутовского романа.
«Голубой лотос» был выбран для презентации Тентена в нашем хит-параде по двум причинам: во-первых, нужно же было выбрать какой-то один эпизод из его приключений; во-вторых, здесь речь идет о первом приключении Тентена, для которого Эрже действительно собрал массу исторических документов. Выпущенный в 1936 году в черно-белом варианте, «Голубой лотос» был переработан и раскрашен в 1946-м. Он стал продолжением «Сигар Фараона», где Тентен уже боролся с бандой наркоторговцев. На сей раз эти негодяи участвуют в жестокой китайско-японской наркотической войне. Тентен даже отправляется в Шанхай и попадает в курильню опиума под названием «Голубой лотос». Нужно сказать, для тех времен сюжетец был довольно крут: все равно что в наши дни выпустить комикс для деток, где действие происходит в клубе обмена половыми партнерами! Итак, Тентен спасает жизнь Чангу, молодому парню, который на его глазах тонет в разлившейся Янцзыцзян (реке, горячо любимой персонажами Антонена Блондена в его «Обезьяне зимой»). Вместе они отважно противостоят жестокому Растапопулосу, дальнему предку Пабло Эскобара. В конце комикса, при расставании, Тентен роняет слезу – единственную за всю свою бурную карьеру, что вызвало многочисленные злобные нарекания и подозрения в гомосексуальной тяге к молодому китайцу, столь же идиотские, как если бы его обвинили в зоофильских отношениях с Милу, хотя Эрже действительно встречался с китайцем по имени Чанг Чонг-дзен, который сообщил ему множество полезных сведений для этого рассказа.
Де Голль сказал однажды: «Мой единственный международный соперник – это Тентен». И тем самым запятнал себя грехом гордыни, ибо сегодня альбом с Тентеном продается в мире каждые две с половиной секунды. Насколько нам известно, «Мемуары надежды» генерала не достигли и миллионной доли этой славы.
Будь у меня здесь побольше места, я бы с удовольствием рассказал вам про виски капитана Хеддока марки «Лох-Ломонд» (название шотландского озера, где я купался, пьяный в дым, несколько лет тому назад)… Но – продолжение следует!
№17. Гийом Аполлинер «АЛКОГОЛИ» (1913)
Номер 17 снова не за мной, но теперь мне это безразлично: я топлю свою печаль в алкоголях. Оцените мой тонкий переход к теме «Алкоголей», сборнику поэзии Гийома Аполлинера (1880—1918), одной из самых прекрасных поэтических книг, когда-либо, во все века, написанных по-французски.
Прежде всего, почему «Алкоголи», а не «Алкоголь»? Да потому, что Вильгельм Аполлинарий Костровицкий, взявший псевдоним Гийом Аполлинер (а для близких просто Костро), был не только поляком (а следовательно, алкоголиком), но еще и кубистом: он стремился описать мир во всех его аспектах, гранях и красках. Ему так же, как Пикассо (или, позже, Переку), все окружающее видится во множественном числе. Красота просто обязана быть множественной, как, например, в наши дни леваки в правительстве.
В этой книге есть все: безответная любовь, безжалостная смерть, неизбежное пьянство, формальные новации (отсутствие пунктуации, изолированные строфы, неожиданные рифмы, определенная свобода метрики), чисто классические стихи – такие, как «Мост Мирабо», – Германия, где Аполлинер побывал в 1901 году, а главное, бессмертные фразы, которые все знают назубок, не зная, что они принадлежат ему: «Разбился мой бокал, подобно взрыву смеха»[141], «На май, прекрасный май, плывущий в челноке…»[142], «О, я не хочу вспоминать…», «Заражен я любовью, что схожа с болезнью дурной»[143], «Но встречи я буду ждать»[144], «О как жизнь наша нетороплива/Как надежда нетерпелива!»[145]…
Мне хотелось бы остановиться на этой последней рифме – не для того, чтобы уподобиться «препoдам» французской литературы, которые внушают нам отвращение к поэзии, препарируя ее (стихотворение, черт подери, не лягушка на лабораторных работах по естествознанию!), а просто чтобы привлечь ваше внимание к созвучию слов «нетороплива» и «нетерпелива». Мне кажется, вся тайна поэзии сосредоточена в этом причудливом замысле – зарифмовать два слова с такими одинаковыми окончаниями и прямо противоположными значениями. То же самое и в строчке: «Дни угасают, я остаюсь», где явственно угадывается мотив человеческого угасания. Это столкновение медлительной жизни и необузданной надежды, бытия и небытия – подлинный поэтический катаклизм, и все ради чего? Ради того, чтобы завоевать Мари Лорансен[146], ту самую, что фигурирует в песенке Джо Дассена «Индейское лето»[147]! Чему только не служит поэзия!
«Слушайте мои песни всеобъемлющего пьянства», – говорит нам Аполлинер. И верно, давайте слушать этого пьянчугу, этого бродягу неприкаянного, чья поэзия, с ее упоением языком, с ее оргией словаря, с ее семантической вакханалией, даже через 87 лет сохранила хмельное благоухание Слова. «Опьяняйтесь!» – говорил Бодлер, кумир Аполлинера. Читайте «Алкоголи» на его могиле на кладбище Пер-Лашез, держа под рукой аспирин! Этот шедевр поразил горьким похмельем всех поэтов XX века, особенно сюрреалистов, которые обязаны ему всем своим творчеством, а не только изобретением этого слова («сюрреализм», как он написал в программе «Парада», балета Кокто, Пикассо и Сати, созданного в 1917 г.). Аполлинер ведет Рембо к Арагону; анахроничный и одновременно современный, он идет вспять утекающему времени. Неизвестно, существует ли «прогресс» в искусстве, но в любом случае Аполлинер, кажется, способствовал популярности Schmilblick[148]. Вернувшись с Великой войны[149], он сможет «умереть улыбаясь»: он выполнил свою миссию.
Знаете ли вы секрет вечной жизни?
«Все, что было, – живет. Только то, что еще не родилось,
Можно мертвым назвать. Мне сиянье былого открылось.
И бесформенный день, день грядущий, померк, потускнел…»[150]
Достаточно написать такие строки, и вы станете более бессмертным, чем вся Французская академия в полном составе, с ее дурацкими пальмовыми ветками[151].
Когда-нибудь, если у меня сыщется свободная минутка, я напишу сборник поэм и озаглавлю его «Коктейли» («солнце с перерезанной глоткой»[152]).
№16. Жак Превер «СЛОВА» (1946)
Жаку Преверу (1900—1977) не следовало бы называть свой первый сборник стихов «Слова», потому что все мы знаем, что слова улетучиваются, тогда как рукописи остаются. Вот поэтому-то Превер, будучи очень популярным (по выходе сборника было продано около миллиона экземпляров), подвергся презрительному осуждению критиков и поношениям собратьев по перу. Даже Мишель Уэльбек (между прочим, тоже поэт) написал в своих «Интервенциях», что «Превер – просто дурак».
Конечно, можно упрекнуть его в том, что любое преувеличение производит обратный эффект, но стоит перечитать стихи Превера, как становится ясно, что его поэзия разочаровывает, особенно когда знакомишься с ней аккурат после «Алкоголей» Аполлинера. Превер, с его неизменным окурком в уголке рта, осыпает свои поэмы пеплом, весьма похожим на чердачную пыль.
Однако в конечном счете заглавие «Слова» оказывается вполне честным, ибо сборник состоит не столько из стихов, сколько из слов к песням, которые Жозеф Косма вполне мог бы положить на музыку. Главное в творчестве Превера то, что он был великим киносценаристом («Набережная туманов», «День начинается» и «Дети райка»[153] составляют нечто вроде трилогии предместий), а насмешки публики обрушиваются на его поэзию. Она, мол, и простовата, и демагогична, и однообразна, и глуповата, и полна каламбуров в стиле Бобби Лапуэнта и неловких наивностей в духе Кристиана Бобена: война – это нехорошо, любовь – это получше, все богатые – злы, смерть – это грустно, птички – прелесть, цветочки – душисты… Не хочу оскорблять его память, но Жак Превер кажется мне эдаким «анархом»-антиклерикалистом, скорее, близким к Брассенсу, нежели к Полю Верлену[154]. Даже при большом желании трудно вообразить себе этого последнего автором такой слабой строфы:
«Отец наш небесный, в раю хорошо,
Пребудьте же там ежечасно.
Ну а мы – мы пока поживем на земле,
Временами она так прекрасна».
Конечно, вам может показаться несправедливым, что наш инвентарный перечень шельмует автора, который так любил их (перечни). Превер, конечно, не дурак; это, скорее, Бернар Бюффе[155] от поэзии – тип, обожаемый публикой за то, что его легко понять, но презираемый критикой именно по той же (скверной) причине. Напрашивается мысль, что он оказал большее влияние на Мишеля Одьяра, чем на Анри Мишо[156]. «Народный» поэт не может быть «культовым», успех делает снобизм невозможным; поверьте, мне очень тяжело писать это. В защиту Превера можно сказать, что у него хватило вкуса создавать простые стихи: в XX веке, сделавшем поэзию герметичной и экспериментальной, то есть отрезанной от широкой публики, его главным преступлением стал, вероятно, тот факт, что он был ей понятен.
№15. Александр Солженицын «АРХИПЕЛАГ ГУЛАГ» (1973)
Номер 15… Номер 15… О господи, может, хватит присваивать номера творческим личностям, особенно когда речь идет о диссиденте, которого отправили в ГУЛАГ как раз за то, что он отказался быть безликим номером?!
Кроме того, Александру Солженицыну, родившемуся в 1918г., наверняка плевать на то, что он стоит под номером 15 в нашем топ-списке-50 за создание грандиозной эпопеи советской концентрационной империи – «Архипелаг ГУЛАГ», опубликованной в Париже в декабре 1973 года, а в России только 17 лет спустя, в 1990-м[157].
Скажу откровенно: этот прямой репортаж из ада – одна из самых душераздирающих книг, какие я читал в своей жизни, а уж сколько я их прочел, этих душераздирающих произведений, один Бог знает, – от «Ста двадцати дней Содома» до «Американского психопата»[158]. Вообще-то я обожаю страшные рассказы, особенно когда все в них вымышлено. К несчастью, то, что пишет Солженицын, – вполне реально: физические и моральные пытки, каторжные работы, наказания, голод, сибирская стужа (в которой плевок замерзает на лету), общие могилы, попытки мятежей, подавляемые со зверской жестокостью, ухищрения и унижения, направленные на то, чтобы превратить человека в животное, и временами достигающие своей цели – временами, но не всегда; свидетельством тому сам «Архипелаг ГУЛАГ». И все эти люди невиновны: это «агнцы, отданные на заклание», как пишет Солженицын, которого приговорили к восьми годам лагерей и вечной ссылке за то, что он в письмах к другу критиковал Сталина, даже не называя его по имени! Совсем как в «Шутке» Кундеры! Этот памятник погибшим вошел в историю благодаря не только самому Солженицыну, но еще и содействию 227 других мучеников коммунистического тоталитаризма, помогавших ему с опасностью для жизни (не имея бумаги для записей, они заучивали книгу наизусть); автор говорит от имени миллионов жертв того, что он называет «карательной машиной».
До Солженицына такие же ужасающие свидетельства публиковали и другие бывшие узники лагерей («Колымские рассказы» Варлама Шаламова, «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург), но именно Солженицын во всей полноте поведал миру о том, как социалистическая утопия обернулась кошмаром, и эта книга принесла новому Толстому Нобелевскую премию по литературе за 1970 год, которую он принял, несмотря на запрет властей, после чего в феврале 1974 года был выдворен из СССР, куда вернулся только спустя 20 лет (совсем как д'Артаньян). Из этого можно сделать следующий вывод (при том что сравнивать два этих бедствия – чистый идиотизм): если нацистский геноцид хотя бы открыто опирался на расовую ненависть, то коммунистический был куда лицемернее, ибо декларировал «счастье для всех». Кстати сказать, я очень удивлен, что в наш демократический список не попала книга Примо Леви «Человек ли я?», столь же актуальная (слава Богу, в нем есть хотя бы «Дневник» Анны Франк, представляющий холокост).
Вообще, если вдуматься, наше пятидесятикнижие являет собой зеркало XX века: здесь найдется несколько прелестных, легких произведений типа «Великого Гэтсби» или «Здравствуй, грусть», но сколько же наряду с ними потрясающих книг – свидетельниц того, как за последние сто лет человечество побило все рекорды жестокости, варварства, расизма и тирании! Что же нам делать со всем этим? При чтении «Архипелага ГУЛАГ» чувствуешь себя раздавленным, бессильным и спешишь внушить себе, что все эти ужасы должны послужить чему-нибудь – хотя бы тому, чтобы это больше не повторялось. Вывод, который мое поколение может сделать из этого чтения, заставляет вздрогнуть: а что если эта беспредельная жестокость XX века была нам попросту… полезна? Что если нам нужно было пройти через это? Тогда бессмысленность пыток, чего доброго, стала бы выглядеть необходимостью, а Солженицын – современный Данте – превратился бы… в утописта.
В любом случае каждый, кто не согласится с моим предыдущим высказыванием, будет немедленно арестован, засунут в гроб, полный клопов, и погружен на восемь часов в ледяную воду, рядом с динамиком, исполняющим в режиме нон-стоп «Танец утят». Ибо такова моя царская воля.
№14. Умберто Эко «ИМЯ РОЗЫ» (1981)
Номер 14 этого хит-парада литературных гениев века достался Умберто Эко за его первый роман «Имя розы», вышедший в 1981 году. Умберто Эко, родившемуся в Алессандрии (Пьемонт) в 1932 г., было тогда 49 лет; сегодня, в 2000 году, ему, стало быть, 68. Он занимает престижную должность профессора семиотики в Болонском университете, и, даже если у нас возникают сомнения в чрезмерно высокой оценке читателей этого романа (вызванной, вероятно, превосходной экранизацией Жан-Жака Анно), следует признать, что «Имя розы» и при повторном чтении выглядит весьма искусно закрученным опусом.
Почему? Да просто потому, что сама идея написать средневековый детектив, монастырский триллер, чье действие разворачивается «в благословенном и проклятом 1327 году», уже довольно-таки оригинальна. Некий бывший инквизитор по имени Гийом де Баскервиль (поклон Конан Дойлу Варвару!) в сопровождении своего секретаря Ад со де Мелка (рассказчика этой истории) пытается расследовать таинственные убийства, нарушающие благостное спокойствие бенедиктинского аббатства, расположенного где-то между Провансом и Лигурией. Все действие романа длится семь дней, по одному убийству в день, на фоне латинской эрудиции и мистических, неведомо где спрятанных библиотек. Наш герой – эдакий Шерлок Холмс на вечернях, Ослиная шкура среди монахов, Филип Марлоу в монашеском плаще[159]; роман построен необыкновенно изобретательно, он являет собой стилизацию старинных латинских манускриптов, а его язык свидетельствует о подлинно энциклопедической эрудиции Эко во всем, что касается Средневековья (плюс чтение Борхеса): «Итак, видя день ото дня моего учителя и проводя долгие часы пешего странствия в нескончаемых с ним беседах, о коих, буде представится случай, я намерен поведать вам, приблизились мы к подножию горы, на которой возвышалось аббатство. Теперь пора моему повествованию, как некогда и нам самим, подойти к цели: да не дрогнет моя рука в тот миг, когда начну я свой рассказ о том, что воспоследовало далее».
Из чистой вредности, а также, несомненно, из зависти к тем шестнадцати миллионам экземпляров этого романа, проданных во всем мире, можно было бы заметить, что идея «случайно найденной рукописи» была вовсе не обязательной, поскольку она далеко не нова: вспомним о «Рукописи, найденной в Сарагосе» Яна Потоцкого[160] или о совсем недавней видеокассете «Projet Blair Witch»[161]. Столь банальный, устаревший трюк для такого изощренного писателя, как Эко, несколько шокирует.
Можно было бы добавить, что Эко в дальнейшем так и не удалось подняться до вершин этого своего первого романа. (Похоже, недавно он сделал очередную попытку, написав «Баудолино», историю мальчишки-бедняка с улиц XII века, который натворил бед в Италии, – ну что ж, почитаем, посмотрим!) Бывают такие книги-миракли, книги-подвиги, книги-уникумы, которые невозможно повторить. По этому поводу мне вспоминается «Парфюмер» Зюскинда[162], хотя, впрочем, и это тоже исторический детектив. Отсюда мораль: всякий «костюмный» детектив безжалостно опустошает своего автора, особенно если этого последнего зовут Умберто или Патрик. Скажете, я злобствую? Да, я злобствую! Такая уж у меня работа.
№13. Жан-Поль Сартр «БЫТИЕ И НИЧТО» (1943)
Номер 13? Вот сейчас-то мы и узнаем, что приносит эта цифра – счастье или беду. Ну-ка, кто у нас там занял это место?… Ага, Сартр! Значит, число 13 – несчастливое.
Жан-Поль Сартр (1905—1980) занимает тринадцатое место в этом хите с его долгоиграющим хитом «Бытие и ничто», вышедшим в 1943 году. Наше демократическое голосование не лишено странностей: лично я выбрал бы из всего Сартра скорее «Слова» (его автобиографию) или «Тошноту» (Антуан Рокантен видится мне постмодернистским героем, опередившим свое время). Я не очень уверен, что все сто процентов голосовавших поняли (или прочли до конца) «Бытие и ничто», с его подзаголовком «Опыт феноменологической онтологии», ибо речь идет о философском трактате, написанном чрезвычайно сложным языком, где Сартр обосновывает экзистенциализм, опираясь на Гуссерля, Хайдеггера, Кьеркегора и Ясперса[163]. Грубо говоря, в этой книге – «Бытие и ничто» – Сартр поступает с Хайдеггером точно так же, как я поступаю с ним здесь, составляя некий reader's digest[164] (только его собственный будет подлиннее). Излишне уточнять, что читателю редко будет выпадать счастье распутать фразу типа: «Это Я-объект есть Я, которым я являюсь, ровно в той мере, в какой оно ускользает от меня, и я, напротив, отвергну его как свое, если оно совпадет со мною самим в чистой индивидуальности». Вам ясен уровень мышления? Вам не хочется перечитать еще разок? Я уверен, что хочется. Мне гораздо больше нравится другое изречение: «Вся сущее рождается без причины, влачит свои дни по слабости и умирает по случайности» (написано пятью годами раньше в «Тошноте»).
Представьте себе, что экзистенциализм состоял не только в том, чтобы одеваться в черное и напиваться в «Табу» вместе с Жюльетт Греко и Борисом Вианом[165] в послевоенные годы на улицах Сен-Бенуа и Дофин. Речь идет об идее гораздо более серьезной: «Существование предшествует сущности». Вам кажется, будто вы – некто, но в действительности этим «некто» вы стали, а вначале вам достаточно было просто существовать, вот и все. Ладно, предположим, я не открыл вам Америку («Он обнаруживает, что кузнецом становятся, взявшись за ковку», – напишет потом Блонден), но все же вспомним изречение Декарта «Я мыслю, следовательно, я существую». Так вот, Сартр слегка меняет диспозицию, для него это звучит так: «Я поступаю, следовательно, я существую». Каждый из наших поступков отдаляет нас от небытия и в то же время заключает в границах нашего бытия; мы «осуждены быть свободными». Мы все играем некую роль: официант в кафе играет официанта в кафе, я притворяюсь, будто понимаю «Бытие и ничто». (Как-никак, а мой двоюродный дед Марк Бегбедер написал предисловие к книге «Экзистенциализм – это гуманизм»[166], значит, я просто обязан разбираться в таких вещах.)
«Бытие и ничто» позиционирует Сартра как философа, хотя он заслуживает гораздо больше доверия как писатель. После этой книги нам придется принимать его всерьез до самого конца того, что Бернар-Анри Леви, со свойственной ему душевной щедростью, окрестил веком Сартра. Что касается меня, я все-таки процитирую словцо одного юмориста: «Как можно верить интеллектуалу, у которого один глаз смотрит налево, а другой направо?» И добавлю: особенно если он балансирует на бочке, крепко-накрепко закрыв глаза на сталинизм (ведь сказал же он, что «всякий антикоммунист – собака», отчего так и хочется залаять). Однако все это не помешало ему дожить до присуждения Нобелевской премии по литературе в 1964 году и отказаться от нее, дав повод Бернару Франку сострить следующим образом: «Не думаю, что он умрет от скромности, так же как не считаю, что умрет от скромности некий бригадный генерал во временном звании, если он объявит, что отказывается быть маршалом Франции» (намек на Де Гол-ля и Петена). Продолжая в том же духе, можно задать себе вопрос: не является ли «Бытие и ничто» скорее автобиографическим романом о супружеской чете Сартр-Бовуар? В каковой паре они по очереди изображают один – Бытие, а второй – Ничто?
№12. Сэмюэл Беккет «В ОЖИДАНИИ ГОДО» (1953)
Черт побери, ну конечно же! Я так и знал! Это ведь мне следовало написать театральную пьесу про двух бездомных бродяг, ожидающих своего дружка, который не придет! Ну что мне стоило – ведь это пара пустяков! И если я не значусь тут, под номером 12, то делать нечего, сам виноват.
Сэмюэл Беккет, блистательный ирландец, родившийся в Дублине в 1906 году и проживший в Париже (как Джойс) с 1936-го до самой смерти в 1989-м, – вот кто написал ее, эту театральную пьесу, написал в 1953 году и по-французски, после чего получил в 1969-м Нобелевскую премию (ей-богу, в этом списке явная передозировка нобелеатов!). Пьеса называется «В ожидании Годо», и если вы о ней никогда не слышали, значит, вы глухи, слепы или совершенно бескультурны. Двое бродяг, Владимир и Эстрагон, или, иначе, Диди и Гого, маются в бесконечном ожидании некоего Годо. Беккет вообще очень любит бомжей: еще Моллой, герой его романа, вышедшего в 1951 году[167], отнюдь не купался в золоте. Владимир и Эстрагон встречают парочку садомазохистов – Поццо, господина, и его раба Лукки, которого хозяин тащит за собой на поводке. Затем они долго спорят под деревом, а мы ждем, когда же они на этом дереве повесятся. Но в отличие от «Татарской пустыни», где эти самые татары все-таки в конце концов появляются, здесь Годо нет как нет. И, значит, героям приходится заполнять нескончаемую паузу разговором; временами «В ожидании Годо» напоминает приемную зубного врача, где пациенты нарочито оживленно беседуют, лишь бы забыть о предстоящей пытке; а еще это смахивает на ситуацию с застрявшим лифтом в каком-нибудь из небоскребов квартала Дефанс[168]. Что же до самого Годо, то он отнюдь не God (Бог): Беккет сам написал об этом: «Если бы под Годо я подразумевал Бога, то так прямо и назвал бы его – God, а не Godot». Тут-то всем все становится ясно. «Ну конечно же, Годо – это Смерть!» – с понимающим видом воскликнут зрители. Ибо «В ожидании Годо» – пьеса, где каждый зритель становится соавтором Беккета (даже если этот последний и сохраняет все права на нее).
Эта интермедия, явно менее комическая, нежели «Лысая певица» Ионеско (написанная тремя годами раньше), все-таки забавнее пьес Брехта. «Годо» навсегда пребудет самым известным произведением Беккета (переведенным на 50 языков!) и ЖЕМЧУЖИНОЙ послевоенного театра абсурда. В некие достопамятные времена драматурги вдруг обнаружили, что мы умираем ни за понюх табаку, что жизнь лишена всякого смысла и вообще – придумывать сюжетную канву и реалистических героев жутко утомительно. Но при всем том пьесы Беккета отличает вполне доходчивый юмор (хотя впоследствии автор его несколько подрастерял). «Что я должен говорить?» – «Говори: я доволен». – «Я доволен». – «Я тоже». – «Мы оба довольны». – «Ну и что же мы будем делать теперь, когда мы довольны?» Жан Ануй[169] сказал о театре Беккета: «Это „Мысли“ Паскаля в исполнении Фрателлини»[170]. Честно говоря, я так и не понял, что это – комплимент или колкость.
«В ожидании Годо» ставит проблему, которая актуальна для нас даже и сегодня, в 2001 году, и будет актуальной по крайней мере в течение ближайших столетий: если все идет к лучшему в этом лучшем из миров (согласно Панглосу и Алену Мэнку[171]), если мы перестали воевать, если мы все как один хороши и милы, если к нам вернулось процветание, доходы текут рекой, а История завершена, то как все-таки ответить на этот невинный вопросец, который одним махом возвращает нас на грешную землю: «Ну и что ж мы будем делать теперь, когда мы довольны?»
№11. Симона де Бовуар «ВТОРОЙ ПОЛ» (1949)
Для того чтобы попасть на 11-е место XX века, нужно было стать такой женщиной, как Симона де Бовуар (1908—1986), автор «Второго пола». Ибо XX век – это эпоха борьбы не только классов, но и полов. Миллионы лет мужчины угнетали женщин, и вот сегодня мы стали свидетелями того, как Жан-Поль Сартр (№ 13) побежден своей собственной женой в этом литературном инвентаре. Такова магия феминизма, без сомнения, самой важной революции века, – освободительной, последствия которой еще только начинают сказываться в виде изобретения виагры, ГПС, секс-пояса, «Сторожевых собак», fight-clubs[172], пилюли «завтрашнего дня» и женского презерватива…
Так что же потрясающего сообщает нам «Второй пол»? Отчасти это та же теория, что и в книге «Бытие и ничто» (только более доходчиво изложенная): женщина думает, что она должна быть привлекательной, нежной и пассивной, тогда как эти качества – прямой результат промывки мозгов общества. Здесь существование также опережает суть. Если бы женщине с самого рождения не вдалбливали, что она принадлежит ко «второму полу», или к «слабому полу», или к «прекрасному полу», она была бы таким же мужчиной, как все, ибо: «Женщиной не рождаются, ею становятся»[173]. Мадам Бовуар опирается не только на свое буржуазное воспитание благовоспитанной девицы, но и на литературу, в частности, на авторов, фигурирующих в нашем списке, таких, как Андре Бретон и Д. Г. Лоуренс, чтобы доказать, что женщина всегда определяется мужчиной как ЕГО супруга, ЕГО любовница, ЕГО мать. Самое неприятное заключается не в том, кем является женщина – мадонной, любовницей или служанкой, а в том факте, что она при этом ЕГО достояние, ЕГО вещь – в общем, та или иная ЕГО собственность. «Второй пол» – иронический заголовок для памфлета, который призывает не феминизировать слова, как к этому стремятся сегодня, и не бороться за равное представительство в Национальной Ассамблее, а добиваться самого упразднения этого порядкового числительного.
Симона де Бовуар, лауреат Гонкуровской премии 1954 года за роман «Мандарины», сатиру на интеллигентское парижское болото, навсегда останется, именно благодаря этому эссе, основоположником мирового феминистского движения, суть которого можно определить прекрасной фразой Лафорга[174]: «О юные девушки, когда же вы станете нашими братьями, нашими родными братьями, которых не коснется даже намек на эксплуатацию?» В своих личных отношениях Сартр и она сумели блестяще претворить эти слова в жизнь: не будучи официально женаты, не производя на свет детей, они тем не менее не расставались до конца, хотя рассказывали друг другу о своих изменах, хотя Симона была бисексуальной, а потом влюбилась в Нелсона Олгрена, стала носить тюрбан и превратилась в бобра[175] (а Сартр, следовательно, в зоофила). Короче, эта парочка мандаринов доказала на деле, что любовь возможна между представителями любого пола, при полной свободе, независимости и обмене партнерами.
Лично я думаю – и скажу об этом без утайки, – что феминизм стал единственной удачной утопией XX века. Мне, например, очень нравится, что моя невеста работает: при этом она не мелькает весь день у меня перед глазами и вдобавок приносит денежки в дом.
№10. Борис Виан «ПЕНА ДНЕЙ» (1947)
Number ten – это «Пена дней», невинная и печальная сказка, прелестная любовная история, которую Борис Виан (1920—1959) написал за два месяца, в возрасте 27 лет, изложив ее содержание в таком резюме: «Мужчина любит женщину, она заболевает и умирает». (То есть «Love Story» Эрика Сигала – просто бесстыдный плагиат!)
Фантазия… ах, фантазия! Мы-то думали, она давным-давно умерла, приконченная, задавленная, загубленная реализмом и натурализмом, автобиографиями и ангажированным романом. Однако нежная, волшебная поэзия любви Колена и Хлои переворачивает все доводы противников воображения. Нет, воображаемое совершенно не противоречит эмоциям, юмору или сатире. Можно быть в высшей степени парадоксальной личностью и одновременно бунтарем, как доказал Альбер Камю. Вот и Виан, даром что выпускник ВШИР[176] и экзистенциалист, был другом Кено, а стало быть, хорошо разбирался в сюрреализме и патафизике, которыми пронизана его изящная и причудливая идиллия. В ней Виан подсмеивается над Жан-Солем Партром (автором книги «Нечто и Ничто»), предает анафеме работу, деньги и брак, утверждает, что все на свете – и счастье, и здоровье, и любовь, и жизнь – невозможно, и одновременно описывает, как в груди у женщин вырастают водяные лилии и как съеживаются квартиры. У Д. Д. Сэлинджера, автора «Над пропастью во ржи», и Бориса Виана, автора «Сердцедёра», есть одна общая черта (помимо очень сходных названий[177]): оба писателя отвергают мир взрослых, при том что первый из них до сих пор жив, тогда как второй умер в возрасте 39 лет, в 1959 году. «Пену дней» невозможно пересказать вкратце: слишком уж хрупок этот роман, слишком светел и прозрачен, слишком полон волшебства, чтобы его разъяснял какой-то тип, восседающий в кресле перед своим «макинтошем».
Мне бы сюда пианоктейль[178], этот фантастический инструмент, смешивающий коктейли одновременно с нотами (образ, несомненно, внушенный Виану «органом для духов» дез Эссента[179]). И тогда, выдув несколько литров ликерных смесей, я мог бы сходить на каток с хорошенькими девушками, и под их смешки почувствовал бы себя на седьмом небе от счастья, и стал бы играть на трубе, чтобы отпраздновать присуждение Борису Виану 10-го места, а крошечная серая мышка с черными усиками явилась бы, чтобы в прямом эфире прокомментировать победу Жан-Соля Партра над настоящим Жан-Полем Сартром, который застрял у нас на 13-м месте: вот вам и доказательство, что беззаботные гуляки превосходят величием высоколобых философов. Мы чествуем здесь стилягу, отчаявшегося и расхлябанного, чествуем блистательного артиста, которого не принимали всерьез при жизни и который торжествует в своих книгах, ибо они помогают радоваться и не думать о смерти вплоть до того мгновения, когда она поразит вас в совсем еще молодое сердце в кинозале, где ваше творение показывают на гигантском экране[180]. История не сохранила свидетельства о том, была ли найдена при вскрытии гигантская водяная лилия…
Наверняка сыщутся люди, которым не нравится «Пена дней», которые находят эту книгу чересчур наивной или несерьезной, и я хочу прямо здесь торжественно объявить им, этим людям, что мне их жаль, потому что они не поняли самого главного в литературе. Хотите знать, что это? Очарование.
Будь у меня больше места, я бы поговорил с вами о Холдене Колфилде, который с лихвой заслужил право значиться в нашем списке-50 своими глупыми выдумками в духе Дэвида Копперфилда, но у меня нет никакого желания распространяться на эту тему «и все такое»[181].
№9. Ален-Фурнье «БОЛЬШОЙ МОЛЬН» (1913)
Большого Мольна зовут Огюстеном. Этот неуклюжий, стеснительный юноша появляется в жизни рассказчика, обитающего в одной из деревушек провинции Солонь, и становится его товарищем по классу. Сбежав из деревни, Большой Мольн влюбляется в эфемерную, неземной красоты девушку, встреченную им на «странном празднике» после неудавшейся свадьбы в прекрасном крепостном замке (замки, как известно, бывают крепостные и воздушные). Он проведет всю свою жизнь в поисках этой девушки, потом найдет ее, потом потеряет, чтобы иметь возможность искать снова, – и тут я задам вопрос, который вертится у меня на языке: скажите, не читал ли Скотт Фицджеральд «Большого Мольна» Алена-Фурнье (1886—1914) перед тем, как написать своего «Гэтсби»? Если у вас есть ответ на этот вопрос, напишите мне, ибо я крайне заинтригован многими сходными чертами двух этих книг: и там, и тут есть сторонний рассказчик, повествующий о безнадежной любви главного героя, да плюс еще на фоне светских приемов. Что же касается «Фермины Маркес» Валери Ларбо[182], то этот роман, несомненно, списан с «Большого Мольна», но об этом уже давно известно.
Для пользы нашего дела хочу напомнить вам этимологию слова «desir» («желание»): оно состоит из отрицательной приставки «de» и латинского «siderere» (светило). Стало быть, «желание» исходит от потерянной звезды, от метеора, который стремятся уловить, никогда не достигая своей цели. В этом-то и заключена идея «Большого Мольна». Это не книга – это неизбывная мечта. Впрочем, и сам Ален-Фурнье сказал в 1910 г. в своем письме Жаку Ривьеру[183]: «Я ищу любовь».
Мы знаем много видов этого чувства: куртуазную любовь, романтическую страсть, стендалевскую кристаллизацию. Ален-Фурнье изобретает новую разновидность – одностороннюю любовь с первого взгляда. Как только любовь становится взаимной, она становится скучной: любить – это прекрасно, быть любимым – со временем надоедает до смерти. Уж не помню, кто сказал, что в паре один всегда страдает, а второй – скучает. Автор изречения забыл уточнить, что тот, кто страдает, не скучает, тогда как скучающий тоже все-таки страдает. И, значит, ВСЕГДА лучше быть страдающей стороной, нежели скучающей. То есть быть тем, кто «ищет любовь».
«Тем временем обе женщины проходили мимо него, и Мольн, замерев, глядел на молодую девушку. Позже он часто, но всегда безуспешно пытался вспомнить, перед тем как заснуть, ее прелестное, неуловимое лицо; во снах перед ним проплывали целые шеренги походивших на нее юных женщин. У одной была такая же шляпка, у другой чуть понурая, как у нее, осанка, у третьей – такой же чистый взгляд; у этой – ее тоненькая фигурка, у той – ее лазурно-голубые глаза, но ни одна из них не была стройной юной девушкой, которую он искал».
Самое трогательное и неповторимое, что осталось сегодня от единственного романа Алена-Фурнье, – это его мальчишеская робость, тем более непреходящая, что лейтенант Фурнье погиб 22 сентября 1914 года в возрасте 28 лет во время атаки в лесу Сен-Реми-оз-Эпарж. И знаете почему он погиб? Чтобы не стареть. Самые лучшие юношеские романы требуют от своего автора, чтобы он не старился: Борис Виан умер в 39 лет, Раймон Радиге – в 20, Рене Кревель – в 35, Жан-Рене Югнен – в 26. Ален-Фурнье хорошо сделал, умерев молодым, потому что он не любил реальную действительность: ведь чем больше стареешь, тем легче смиряешься с ней.
№8. Эрнест Хемингуэй «ПО КОМ ЗВОНИТ КОЛОКОЛ» (1940)
Так по ком же звонит колокол? Он звонит по мне, ибо номер 8 – не я.
В этом списке давно пора появиться Эрнесту Хемингуэю (1898—1961), лауреату Нобелевской премии по литературе за 1954 г., автору романа «По ком звонит колокол», написанного в 1940 году. «For Whom the Bell Tolls» – великий роман о гражданской войне в Испании (наряду с «Надеждой» Мальро, вышедшей тремя годами раньше). Это самый большой роман Хемингуэя, самый ангажированный и самый продаваемый (миллион экземпляров за год!), но, кроме того, это книга, где он наилучшим образом воплотил свою «теорию айсберга», согласно которой все, что фигурирует в его произведениях, есть только небольшая надводная часть огромного айсберга. Это означает, что, если бы автор выложил на бумагу все свои резервы, «По ком звонит колокол» оказался бы в десять раз толще! Уф, нам повезло, ибо лично я, как и Дороти Паркер[184], предпочитаю у Хемингуэя его короткие, резкие рассказы, где он и в самом деле реализует свою мечту – писать книги, как Сезанн писал картины (вот это понравилось бы Францу Галлю![185]).
Итак, «По ком звонит колокол» погружает нас в пучину гражданской войны в Испании на стороне республиканцев: диалоги текут рекой, готовится атака, Роберт Джордан должен взорвать мост, он влюбляется в Марию; роман охватывает 70 часов, в течение которых Роберт мало-помалу начинает догадываться, что ему предстоит умереть за что-то не очень важное, но, не будучи трусом, принимает свою судьбу. Знаменитый телеграфный стиль Хемингуэя (вполне логичный в военное время) к концу романа становится более сентиментальным, чем обычно, – там даже встречается несколько прилагательных, надо же! Хемингуэй отваживается описать расправу коммунистов над франкистами, ухитрившись при том не навредить делу антифашизма. А ведь это очень важно, когда нужно защитить хороших от плохих: не изображать хороших слишком хорошими, а плохих – слишком плохими. Раненный в Италии во время Первой мировой войны, Хемингуэй написал об этом роман «Прощай, оружие!», который вышел десятью годами раньше. Поскольку роман получился довольно удачным, он решил повторить эту попытку, имея за спиной опыт военного репортера в Испании – на стороне республиканцев, как и Джордж Оруэлл. Он занимался Новой Журналистикой задолго до Тома Вулфа[186], который претендовал на первенство в этой области!
«Папе» Хемингуэю наверняка было бы приятно узнать, что он обошел Джойса, Фицджеральда и Фолкнера в этом списке-50: он принадлежал к когорте тех редких писателей, которые рассматривают литературу как соревнование. Он часто сравнивал ее с матчем по боксу, в котором мечтал послать в нокаут Мопассана и продержаться хоть несколько раундов против Толстого. Зато он всерьез разозлился бы, узнав, кто стоит в списке перед ним, под номером 7… Бедняга Эрнест! Быть побитым Прустом – еще куда ни шло, но Стейнбеком!… Есть от чего застрелиться! Ой, пардон, что же это я гоню… Вы ведь именно так и поступили, Эрнест, повторив судьбу своего отца.
В заключение я хотел бы процитировать слова святой Дороти Паркер в «New Yorker»: «Форд Мэдокс Форд сказал об этом авторе: «Хемингуэй пишет как ангел». Я протестую (протест – лучшее лекарство от похмельной мигрени). Хемингуэй пишет как настоящий человек».
№7. Джон Стейнбек «ГРОЗДЬЯ ГНЕВА» (1939)
«Гроздья гнева» не заслуживают того, чтобы слямзить тайком хоть одну из них. Этот монументальный труд Джона Стейнбека (1902—1968) описывает ужасающий кризис тридцатых годов, который вверг в полную нищету бедных земледельцев американского Среднего Запада, и без того в ней – в нищете – пребывавших. В результате появился прекрасный фильм Джона Форда с Генри Фонда, наряженным фермером-бунтарем. В те времена американцы, как и сегодня, плевать хотели на бедняков, лишь бы это были не белые; Стейнбек отважился показать своим согражданам, что можно быть белым и одновременно голодранцем, и это несколько поумерило блеск американской мечты. Но тут очень кстати подоспела Вторая мировая война; она отвлекла американцев от этой неприятной мысли, так же как бомбардировки в Ираке отвлекли их от скандала с Моникой Левински.
Семья Джоад вынуждена покинуть Оклахому, чтобы попытаться найти работу в Калифорнии; погрузившись в «Hudson Super-Six» на 66-м шоссе, она пересекает негостеприимные штаты; в пути дед и бабушка умирают, дети плачут от голода, и все это путешествие кончается в лагере, построенном эксплуататорами, где этих бедолаг подвергают побоям, а одного из них даже убивают. Что уж там говорить о «Границе»[187]!
Соберите «Гроздья гнева», дайте им перебродить, и вы получите вино крепче крепкого, хотя и не слишком изысканное. Ангажированные романы к старости портятся, как молодое божоле, которое нужно пить в год сбора урожая, иначе потом оно будет еще хуже. Вот единственная интересная цитата из очень удачно названного «Бесполезного дневника» Поля Морана[188]: «Идеи старят книгу, как страсти старят тело». Я рискну сказать больше, не опасаясь возражений, поскольку сижу совершенно один в холоде и тоске этой противной работы: «Grapes of Wrath» – это «Жерминаль»[189] XX века, и прошу не расценивать мои слова как оскорбление! Представьте себе, что из «Отверженных» Гюго сделали вестерн. Наверняка мы увидели бы экранизацию Жозе Дайяна с Жераром Депардье в главной роли. И это было бы хорошо, но было ли бы это прекрасно? Не уверен: лучшее часто враг хорошего, а от Андре Жида мы узнали, что хорошее – враг прекрасного («хорошую литературу не создают с хорошими чувствами»).
Для большего эффекта Стейнбек изливает на нас целый водопад чувств, щедро намешав их в свою натуралистическую мелодраму: хоть он и обошел в нашем списке-50 двоих вышеупомянутых собратьев по перу и пожал лавры в виде Нобелевской премии по литературе в 1962 г. (ну просто премиальная эпидемия какая-то в нашем инвентаре!), его диалоги, с их простонародным жаргоном, не сравнимы с хемингуэевскими, а картинам социальной жизни далеко до фолкнеровских. На самом же деле главный упрек, который можно предъявить Стейнбеку, состоит в том, что от его опуса веет не земной пищей, а неземной напыщенностью, так что читайте лучше его «О мышах и людях» – эти, по крайней мере, хоть покороче.
Не будь я так ограничен местом на этих страницах, я бы рассказал вам о своих крестьянских корнях. Да-да, моя семья некогда владела вассалами, которые трудились на наших землях; тем временем наши управляющие взимали с них десятину, а мои далекие предки реализовывали право первой ночи с их дочерьми. Что значит «меня занесло»? С чего это вы взяли?
№6. Луи-Фердинанд Селин «ПУТЕШЕСТВИЕ НА КРАЙ НОЧИ» (1932)
Под номером 6 значился герой сериала «Пленник»[190]. Помните его? Он еще кричал: «Я не номер, я свободный человек!» Что ж, такой номер-нашивка идеально подходит Луи-Фердинанду Селину.
«Путешествие на край ночи» Луи-Фердинанда Селина (1894—1961) – самый революционный роман века; это доказывает хотя бы тот факт, что он не удостоился Гонкуровской премии 1932 года. А ведь, принеся его в издательство «Деноэль», Селин предрек: «Эта штука наверняка получит Гонкура и даст пищу целой литературной эпохе». Он ошибся в первой части своего предсказания, да и во второй тоже, ибо всем известно, что Селин был не поваром, а врачом.
Некоторые книги объяснить невозможно: они возникают вроде бы неведомо откуда, но, когда их читаешь, удивляешься, как это мир мог существовать без них. «Путешествие…» как раз из этой немногочисленной семейки: его очевидность переворачивает жизнь всех без исключения читателей. Его бесцеремонно грубый язык навсегда изменяет вашу манеру говорить, писать, читать и жить. «Одна только музыка напрямую метит в нервную систему. Все остальное – бесполезное сотрясение воздуха». Никто не выходит из этого чтения прежним. Я завидую тем из вас, кто пока не прочел эту яростную эпопею, полную крови, грязи и смрада: им еще только предстоит потерять душевную невинность. Вы понимаете, что я имею в виду: вначале читать такое не очень-то приятно, но мало-помалу вы к этому пристраститесь.
Вечно куда-то бегущий герой Фердинанд Бардамю, прямой потомок Улисса[191] и предок beat generation, проходит через войну 1914 года, через Конго, Нью-Йорк, Детройт, Париж и Тулузу, становится врачом в парижском предместье, а затем главврачом психиатрической клиники. В каком-то смысле, «Путешествие на край ночи» – это первый роман эпохи глобализации. Предвосхитив ее лет на пятьдесят, Селин описывает, как сужается и стандартизируется планета. Его антигерой повсюду видит одних только мертвецов или кандидатов в мертвецы, как, например, Робинзона на ярмарке в Батиньоле. И повсюду общество готово либо убивать людей, либо сводить их с ума. Селин создает самый мрачный плутовской роман в истории: по сравнению с ним «Дон Кихот» – просто загородная прогулка. Писательский подвиг Селина состоит в том, что его роман, написанный черными чернилами на черной бумаге, все-таки читается, и читается всеми. «Я писал свои романы, чтобы сделать их нечитабальными», – скажет он позже. Тысячи эпигонов, часто очень талантливых (Сартр, Генри Миллер, Марсель Эме, Антуан Блонден, Альфонс Будар, Сан-Антонио, Чарльз Буковски…), так и не смогли, даже приблизительно, достичь ясности его мрака, аморальности его апокалипсиса, истерии его кошмара, скверны его эпопеи.
Каким образом доктор Детуш, тридцативосьмилетний врач, практикующий в квартале Клиши и взявший псевдонимом имя своей бабки, смог создать эту «душераздирающую литературную симфонию», через пять лет после которой он написал «Безделицы для погрома» (мерзкий антисемитский памфлет, в котором ему следовало бы расставить не точки, а многоточия)? Если вдуматься, то, к сожалению, можно обнаружить логическую связь между автором и героем: анархист Бардамю искал виновного, а антисемит Селин нашел козла отпущения. И, разумеется, подло свалил на него все причины несчастий человеческих. Тем не менее идея «Путешествия на край ночи» остается извечно актуальной: мы пытаемся выжить на нашей маленькой планете без Бога, который насылает на нас бедность, войны и технический прогресс. «Гигантская, гомерическая насмешка» (с. 22). И никто не знает, «почему с нами так поступают» (с. 255).
Роже Нимье прекрасно сказал о Селине: «Дьявол и добрый Боженька никак не договорятся, чей он». Мне кажется, их схватка еще не скоро кончится. А теперь погасите свет, я хочу блуждать в ночи… У меня полно времени, чтобы пройти сквозь мрак тоскливого одиночества… «…И весь город, и все небо, всю деревню и нас, он все увозил с собой, и Сену тоже, все, чтоб и разговору больше не было о них»[192]. (Нет, один только Лукини[193] способен продекламировать это как надо!)
№5. Андре Мальро «УСЛОВИЯ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО СУЩЕСТВОВАНИЯ» (1933)
Дамы и господа, вот и настал момент, которого все вы с нетерпением ждали, – топ-5 XX века! На пятой позиции стоит Андре Мальро (1901—1976) с его «Условиями человеческого существования»[194] (Гонкуровская премия за 1933 г., Пантеон в 1995-м).
1927 год: мы находимся в Шанхае в период китайской революции. Молодой убийца пронзает кинжалом мирно спящего человека: сразу вспоминается сцена в душе из «Психоза», с той лишь разницей, что там была пластиковая занавеска, а здесь москитная сетка. Чан-Кайши захватывает власть. Очень скоро коммунизм выявляет свои первые противоречия: режим установили во имя защиты человека, но для того, чтобы он держался, нужно истязать людей. Эта дилемма воплощена в нескольких главных персонажах, вот они: революционный вождь-гуманист Кио Гизор, террорист-одиночка Чен, Катов (русский Жан Мулен[195]), Геммельрих, трусливый бельгиец, который кончит героем, циничный капиталист Ферраль, игрок и мифоман Клаппик. В общем, Чан-Кайши быстренько делает разворот на сто восемьдесят градусов, а всю шайку коммуняк предоставляет укокошить китайцам при поддержке французских империалистов. Вам кажется, что это сложновато? Нормально: так оно и есть.
Все эти человечки барахтаются в своей человечности; одновременно и щедрые, и отвратительные, великолепные и смехотворные, сильные и беспомощные, они суетятся, как муравьи, пытаясь существовать, придать смысл своей жизни и смерти своих товарищей. «Условия человеческого существования» – это приключенческий роман, но, главное, это роман ангажированный, роман обманутого идеализма, то есть сверхтипичный роман XX века. Китайская революция, которую Мальро ждал как второго пришествия, в конце концов победит, и Мальро увидит, как она обернется всеобщей кровавой бойней. Вот и подтверждение тому, что он думал о трагедии человеческого существования. Приведем цитату из финала романа: «Каждый человек страдает потому, что мыслит. По сути, дух осмысливает человека лишь в вечности, и осознание жизни может вылиться лишь в депрессию. Нужно осмысливать жизнь не духом, но в опиумном дурмане». К этому решению проблемы он позже и придет, чтобы забыть о своем романтизме.
Стиль романов Андре Мальро сегодня кажется несколько поблекшим: в них звучат напыщенные нотки закадровых голосов довоенных новостных выпусков фирмы «Гомон», и еще их отличает полное отсутствие иронии, характерное для выступлений министра культуры при генерале Де Голле[196]. Читая: «Каждый человек хочет быть богом», иногда как будто слышишь «В этот момент входит Жан Мулеееен». Тем не менее массовые сцены весьма кинематографичны, а заряд романтизма со временем ничуть не ослаб. Через три года после выхода «Условий человеческого существования» Мальро уехал в Испанию, чтобы сражаться на гражданской войне, а позже стал участником Сопротивления во Франции: это в подражание ему некоторые современные интеллектуалы лезут под бомбы во всех горячих точках планеты. Однако с Мальро все происходило в обратном порядке: «Именно Искусство посылало меня на свидания с Историей», – говорил он. Кошки всегда приземляются на четыре лапы…
Сегодня революционеры в Китае сменили позицию: нынешний Чен – это студент, который останавливает танки на площади Тяньаньмэнь перед тем, как отправиться в «лао-ге» (китайский ГУЛАГ). В мире всегда найдется где устроить революцию – это утешает. Человеческое существование может быть сколь угодно трагичным, но оно никогда не будет скучным. (Хотя, если вдуматься, ничего утешительного в этом нет.)
Будь у меня побольше времени, я мог бы поведать вам о своих подвигах в период забастовок 1995 года: в какой-то момент я даже отважился крикнуть: «К черту общество!»
№4. Антуан де Сент-Экзюпери «МАЛЕНЬКИЙ ПРИНЦ» (1943)
Пожалуйста, нарисуй мне шедевр! Пожалуйста, скажи мне, кому достался номер 4 в «Инвентарной описи»?
«Маленький принц» Антуана де Сент-Экзюпери (1900—1944) – единственная волшебная сказка XX века. В XVII веке у нас были сказки Перро, в XVIII – братья Гримм, в XIX – Андерсен. А XX подарил нам «Маленького принца», книгу, написанную французским летчиком, укрывавшимся между 1941-м и 1943 годами в Соединенных Штатах; там она и была опубликована перед тем, как выйти во Франции в 1945 году, через год после смерти автора. И с момента своего появления эта тоненькая книжица с иллюстрациями доныне остается издательским феноменом, ежегодно покупаемая во всем мире миллионами экземпляров.
Почему? Потому что Антуан де Сент-Экзюпери, сам того не зная, создал по-настоящему мифических героев: этого Маленького принца, упавшего со своей планеты Б-612, который просит летчика, заблудившегося в пустыне, нарисовать ему барашка; этого фонарщика, каждую минуту говорящего «Доброе утро» и «Добрый вечер»; этого лиса-философа, который мечтает, чтобы его приручили… А заодно объясняет Маленькому принцу, что тот «в ответе за свою розу».
Эта сказка вполне могла бы называться «В поисках утраченного детства». Сент-Экзюпери без конца поминает в ней «взрослых», серьезных и рассудительных, ибо на самом деле его книга обращена не к детям, а к тем, кто полагает, что перестал быть ребенком. Этот памфлет, направленный против взрослых, рационально мыслящих людей, дышит нежной поэзией и простой человеческой мудростью (Гарри Поттер, отправляйся-ка ты назад, к мамочке!), и его кажущаяся наивность в действительности таит в себе удивительный, тонкий юмор и трогательную грусть.
Можно было бы уподобить Сент-Экзюпери смирившемуся Мальро, а «Маленького принца» – белокурому «ЕТ»[197] или «Алисе» Льюиса Кэрролла – в мужском роде, но с тем же грустным восхищением перед райскими садами детства. Как и многие вышеупомянутые писатели, Сент-Экс отказывался стареть, и «Маленький принц» оказался пророческой книгой. Через несколько месяцев после ее выхода сорокачетырехлетний летчик-аристократ добился разрешения на разведывательный полет над Средиземным морем и исчез подобно своему маленькому герою. Обломок его «Локхида Р-38» (лайтнинг реактивного типа, модификация F-5B) был найден совсем недавно, несколько месяцев тому назад. Когда перечитываешь конец сказки: «… пожалуйста, будьте добры, если вы не хотите, чтобы я так грустил, напишите мне поскорее, что он вернулся», то понимаешь, что «Маленький принц» – пронзительное завещание.
№3. Франц Кафка «ПРОЦЕСС» (1925)
Нет, погодите, что это за дела, неужели №3 – не я? Слушайте, проверьте-ка получше свои ведомости… Позвольте, я вам сейчас все объясню… Здесь наверняка какое-то недоразумение… Вы будете смеяться, но я думаю, вы ошиблись фамилией. Я точно состою в вашем списке, иначе это просто идиотство, нелепость, бред… в общем, полный кафка!
Слово прозвучало. «Процесс» – посмертный шедевр Франца Кафки (1883—1924), опубликованный вразрез с его желанием, благодаря его другу Максу Броду, и переведенный на французский неизменным Александром Вьялаттом, – был избран вами на третью позицию среди 50 лучших книг века. Почему? Не считая других причин потому, что имя этого автора стало нарицательным. А прилагательное «кафкианский» сегодня служит символом бюрократического бреда, чешского абсурда, черно-белого экспрессионизма (при том что литература имеет над кинематографом одно важное преимущество: все книги напечатаны черным по белому).
Йозеф К., банковский служащий, молчаливый холостяк, никогда ничего ни у кого не просивший, арестован чиновниками в мундирах, которые объявляют, что скоро его будут судить. Но он ничего плохого не совершил! А какая разница: все равно весь город уже в курсе. Его оставляют на свободе, но под наблюдением. И он становится полным параноиком. Так неужели Кафка хотел заклеймить тоталитаризм? Вовсе нет. «Der Prozess» – не политический памфлет, а метафизическая парабола: такой же процесс грозит всем без исключения – и вам, и мне, ибо все мы вовлечены в жизнь общества, суть которого постичь невозможно.
Но какое же преступление совершили мы, чтобы заслужить подобную кару? Когда мы рождаемся, мы виновны в первородном грехе. Затем нас приговаривают к ученью в школе и там судят, выставляя плохие отметки и приучая к дисциплине. Потом нас посылают в армию, потом принуждают работать всю жизнь, как каторжников, – в общем, все наше существование не что иное, как нескончаемый процесс, чьи судьи, как известно, изначально осудили нас на смерть.
В своей недавней статье Пьер Дюмейе прекрасно сказал, что «у Кафки унижение играет роль пейзажа». Он прав: в книгах Кафки, разумеется, есть пессимизм, образующий холодный, мрачно-серый фон, но есть у него также и юмор, и спасительная ирония; не будем забывать, что он читал рукописи своим друзьям, умирая со смеху: он считал эти кошмарные истории (не только «Процесс», но и «Замок», и «Превращение») отменными фарсами и, между прочим, чем-то вроде «нового романа» – за полвека до появления этого жанра (12 глав, написанных в сухом фрагментарном стиле, сделали бы честь даже Натали Саррот[198], верно?).
К тому же «Процесс» – пророческий фантазм, как и многие другие шедевры в нашем списке. Роман был опубликован в 1925 году, но Кафка написал его десятью годами раньше, в 1914-м, то есть еще до русской революции, до Первой мировой войны, до нацизма и сталинизма: мир, описанный в этой книге, еще не существовал, но он разглядел его сквозь время. Уж не является ли Кафка Нострадамусом XX века? Вовсе нет, это сам XX век подчинился ему. Можно даже выдвинуть гипотезу, которую я уверенно назову «кафкианской»: а что если холодная война, доносы и слежка, марионеточные диктаторы и несправедливые ссылки, Солженицын и Оруэлл – в общем, что если все это попросту родилось в голове мелкого служащего пражской страховой компании? Что если миллионы людей погибли бессмысленной смертью лишь для того, чтобы подтвердить бредовые кошмары, родившиеся в туманных лабиринтах сознания Франца Кафки?
Я вздрагиваю от ужаса. Ибо знаю, что и против меня когда-нибудь затеют процесс. Процесс за критику, процесс за этот список… Простите меня! Сжальтесь! Я умоляю суд о снисхождении!
№2. Марсель Пруст «В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОГО ВРЕМЕНИ» (1913—1927)
Как видите, великий Марсель Пруст (1871—1922) стоит только на втором месте в списке пятидесяти книг века, но знаете почему? Потому что он первый среди всех писателей нашего тысячелетия и, следовательно, в рамках крошечного XX века находится как бы вне конкурса.
О его шедевре все уже многажды сказано, и написано, и разжевано, иногда даже больше, чем нужно, и вы хотите, чтобы я изложил содержание этого трехтысячестраничного монстра в нескольких строчках?! Да сегодня не Пруст – сегодня я маюсь в поисках утраченного времени! Впрочем, само название романа говорит о многом: «Поиски утраченного времени» чуть было не вышли под заголовками «Перебои чувств», «Убиенные голубки» и «Сталактиты прошлого», но выбранное в конечном счете название как нельзя лучше выражает суть нашего века. Если вдуматься, именно XX век ускорил бег времени, все сделал мгновенно преходящим, и Пруст неосознанно, но безошибочно, как и положено настоящему гению, угадал это свойство. Сегодня долг каждого писателя состоит в том, чтобы помочь нам отыскать время, разрушенное нашим веком, ибо «подлинные райские кущи – это те, которые мы утратили». Пруст построил свой семитомный карточный домик с намерением сообщить нам одну простую истину: литература нужна для того, чтобы найти время… для чтения!
Ну и конечно, я мог бы вкратце пересказать вам его роман, одновременно и импрессионистский, и кубистский, автобиографический и вымышленный, отобрав несколько основных сюжетных линий: да, это роман о любви, доведенной ревностью до безумия, – любви Свана к Одетте, Рассказчика к Альбертине; разумеется, это история Марселя, светского выскочки, жаждущего получить приглашение к принцессе Германтской, но, поскольку это ему не удается, ставшего литератором-мизантропом; бесспорно, это coming-out[199] стыдливого гомосексуалиста, который описывает декадентов своего времени, барона де Шарлю и его друга Жюпьена, дабы за их счет обелить самого себя; о'кей, это энциклопедия упадочных нравов аристократического общества до и во время Первой мировой войны 1914—1918 годов; несомненно, он повествует также и о жизни молодого человека, рассказывающего, как он стал писателем, ибо спотыкался о булыжники мостовой вместо того, чтобы забрасывать ими, как это принято сегодня, спецназовцев.
Но говорить обо всем этом – значит умолчать о настоящем герое книги, а именно о вновь обретенном времени. В нем – в обретенном времени – может таиться великое множество самых разных вещей: тоска по детству, накатившая в тот миг, когда ты грызешь миндальное пирожное; смерть, когда снова встречаешься с одряхлевшими снобами; эрозия любовной страсти или как превратить страдание в скуку; своевольная память – настоящая машина для странствий во времени, которое можно побороть, только когда пишешь, слушаешь сонату Вентейля или колокол Мартенвиля. «Воспоминание о некоем образе – это всего лишь сожаление о некоем мгновении; и дома, и дороги, и улицы, увы, так же эфемерны, как годы».
Не побоюсь сказать: Пруст часто пишет слишком длинные фразы, и многие люди с трудом вникают в его текст. Но не упрекайте себя, нужно просто привыкнуть к ритму его прозы. Лично я преодолел это затруднение, сказав себе так: эти бесконечно совершенствуемые фразы адекватны работе человеческого мозга. Стоит ли обвинять Пруста в том, что его фразы слишком длинны, если у вас в голове складываются и вовсе нескончаемые периоды (при том наверняка менее интересные, уж извините меня за прямоту)?!
Пруст не хотел умирать и потому, став затворником, жил по ночам и спал днем, питаясь, точно вампир, кровью Сен-Жерменского предместья, исступленно работая над своим романом с 1906-го по 1922-й год; он умер в том же году – и выиграл, обессмертив себя, ибо «настоящая жизнь, жизнь наконец-то постигнутая и разгаданная, а следовательно, единственная реально прожитая, – это литература». Роман «По направлению к Свану», отвергнутый Андре Жидом в «Галлимаре», был издан в 1913 году издательством «Грассе» за счет автора; следующий том – «Под сенью девушек в цвету», опубликованный уже «Галлимаром», принес автору Гонкуровскую премию в 1919-году. Пруст еще застанет выход томов «У Германтов» (1921) и «Содом и Гоморра» (1922), однако три последние книги – «Пленница», «Беглянка» и «Обретенное время» – вышли после смерти писателя, в 1923, 1925 и 1927 годах, в весьма топорной обработке его брата Робера.
И вот в 1927 году наступил конец века. Пять лет спустя появится Селин и еще 48 книг, участвующих в нашем хит-параде, не считая всех остальных, которые туда не попали, но по большому счету игра уже окончена. Никто больше НИКОГДА не сможет писать так, как раньше. Никто больше никогда не сможет ЖИТЬ как раньше. Отныне всякий раз, когда образ, ощущение, звук или запах напомнят вам нечто другое – ну я не знаю, что именно, может, в данную конкретную минуту, читая меня, вы вспоминаете о каком-нибудь давнем событии, переживании, школьном учителе, «заколебавшем» вас этим самым Прустом в старших классах, – так вот, всякий раз, как вас постигнет такая вспышка памяти, знайте, что это и есть Обретенное Время. Что это и есть Пруст. И что это в тысячу раз прекраснее всех DVD на свете и интереснее, чем PlayStation. Сказать вам почему? Потому что Пруст учит нас, что время не существует. Что все возрасты нашей жизни, вплоть до смертного часа, остаются при нас. И что только мы сами вольны выбрать для себя тот миг, который нам дороже всего.
№1. Альбер Камю «ПОСТОРОННИЙ» (1942)
Номер первый в списке из пятидесяти книг века, выбранных в результате опроса 6000 французов, – опять-таки не я, хотя мне на это плевать, я даже не обижаюсь, все равно я попаду в первый же инвентарный список шедевров XXI столетия, верно? Или нет?
Прежде всего, следует подчеркнуть, что наш главный победитель – подарок для лентяев: роман очень короток, всего 123 страницы крупным шрифтом. Откуда вывод: зачем надрываться, если можно создать шедевр, не марая при этом тысяч страниц, подобно Прусту, шедевр, который вы прочтете за каких-нибудь полчаса, минута в минуту. А вот и другая приятная новость: книга № 1 из нашего списка является первым романом писателя. Таким образом, мы имеем дело с первым Первым романом. И наконец, еще одна новость, на сей раз неприятная для ксенофобов: самый любимый роман французов называется в оригинале «L'Etranger»[200].
В нем рассказывается история некоего Мерсо – чокнутого типа, которому плевать абсолютно на все: его мать умирает – его это не колышет; он убивает араба на алжирском пляже – ему это безразлично; его приговаривают к смерти – он даже не защищается. Знаменитая первая фраза книги – прекрасный тому пример: «Моя мать умерла сегодня. А может, и вчера, не знаю точно». Вы представляете, парень даже не знает день смерти родной матери! Мы не всегда отдаем себе отчет в следующем: все знаменитые лузеры, все презренные убийцы, все разочарованные антигерои в современной литературе – потомки Мерсо. Это счастливые Сизифы, неодураченные бунтари, нигилисты-оптимисты, циничные Кандиды – в общем, ходячие парадоксы, продолжающие существовать вопреки тщетности бытия.
Ибо для Альбера Камю (1913—1960) жизнь – абсурдна. К чему все это? Зачем? Для чего, например, эта бессмысленная хроника? Неужели у вас нет более интересного занятия, чем читать мою писанину? Все суета сует в этом ничтожном мире (Камю – Екклесиаст для «черножопых»). Однако эта скупая на выражение трезвость мысли не помешала Камю принять в 1957 году Нобелевскую премию по литературе (в возрасте 44 лет, что сделало его самым молодым лауреатом после Киплинга). Почему? Да потому, что он сам выразил свой экзистенциализм в простом девизе: «Чем меньше в жизни смысла, тем лучше она прожита». Все бессмысленно – и что же? А если это как раз и есть «неизбежное счастье»? В противоположность снобистскому отказу Сартра, который семью годами позже напрямую сопоставит собственную значимость и вознаграждение за свое творчество, Альбер Камю берет Нобелевскую премию именно потому, что она ему вполне безразлична. Оказывается, можно плевать на целую вселенную и все-таки принимать ее, даже любить. Иначе нужно сразу же взять и удавиться, поскольку такова единственная «действительно серьезная философская проблема».
Сама смерть Камю и та абсурдна. Этот плейбой, этот двойник Хэмфри Богарта[201], хоть и страдавший туберкулезом, был убит в возрасте сорока семи лет не своей болезнью, а каким-то платаном, росшим на обочине Национального шоссе № 6, между Вильблевеном и Вильнёв-ла-Гийяр, при пособничестве Мишеля Галлимара и автомобиля-кабриолета «Фейсел Бега»[202].
Единственная не абсурдная вещь – это изобретенный Камю стиль: короткие фразы в прошедшем времени («подлежащее, сказуемое, дополнение, точка», как написал Мальро в своем внутреннем отзыве издателю); этот сухой бесстрастный слог оказал громадное влияние на всех авторов второй половины века, включая и «новый роман». Однако этот стиль отнюдь не препятствует созданию сильных образов – взять, например, описание слез и капель пота на лице Переза: «Они разбегались и сливались, покрывая прозрачной маской его убитое горем лицо». Даже если вам чересчур усердно вдалбливали «Постороннего» в школе, не поленитесь перечитать сейчас этот роман, чье опаленное яростным солнцем отчаяние нередко служит, как говорится в рекламе аперитива Suze, «предметом для подражания, хотя он неподражаем!» Интеллигентный гуманизм Альбера Камю временами может и поднадоесть, но четкая, решительная манера изложения – никогда.
Спросим же себя в момент завершения этой последней «инвентарной описи перед распродажей нашего литературного товара», перед тем, как преспокойно наступит конец света и человечество радостно организует свои собственные похороны: нет ли тонкой иронии в том, что первое место (а, значит, последнее, если считать в обратном порядке) занял именно Альбер Камю – писатель, объяснивший нам, что секрет счастья скрыт в умении приспосабливаться ко всем на свете катастрофам?