В Москве происходят неслыханные события – полиция обнаруживает одну за другой женщин с перерезанным горлом. У всех жертв отсутствуют признаки полового насилия, зато извлечены внутренние органы и аккуратно разложены на месте преступления, образуя некую «декорацию», как ее называет сам преступник. На лице или шее каждой убитой красуется кровавый отпечаток поцелуя – почерк лондонского Джека-Потрошителя. Неужели серийный убийца перебрался в Москву? Найти ответ на этот вопрос предстоит, конечно же, чиновнику по особым поручениям Эрасту Петровичу Фандорину.

Борис Акунин

Декоратор

Скверное начало

4 апреля, великий вторник, утро

Эраста Петровича Фандорина, чиновника особых поручений при московском генерал-губернаторе, особу 6 класса, кавалера российских и иностранных орденов, выворачивало наизнанку.

Тонкое, бледное до голубизны лицо коллежского советника страдальчески кривилось, одна рука, в белой лайковой с серебряными кнопочками перчатке была прижата к груди, другая судорожно рассекала воздух – этой неубедительной жестикуляцией Эраст Петрович хотел успокоить своего помощника: ничего, мол, ерунда, сейчас пройдет. Однако судя по продолжительности и мучительности спазмов это была очень даже не ерунда.

Помощнику Фандорина, губернскому секретарю Анисию Питиримовичу Тюльпанову, тощему, невзрачному молодому человеку 23 лет, никогда еще не доводилось видеть шефа в столь жалком состоянии. Тюльпанов и сам, впрочем, был несколько зелен лицом, но перед рвотным соблазном устоял и теперь втайне этим гордился. Впрочем, недостойное чувство было мимолетным и потому внимания не заслуживающим, а вот нежданная чувствительность обожаемого шефа, всегда такого хладнокровного и к сантиментам не расположенного, встревожила Анисия не на шутку.

– П-подите… – морщась и вытирая перчаткой лиловые губы, выдавил Эраст Петрович. Всегдашнее легкое заикание, память о давней контузии, от нервного расстройства заметно усилилось. – Т-туда подите… Пусть п-протокол, п-подробный… Фотографические с-снимки во всех ракурсах. И следы чтоб не за…за…затоптали…

Его снова согнуло в три погибели, но на сей раз вытянутая рука не дрогнула – перст непреклонно указывал на кривую дверь дощатого сарайчика, откуда несколькими минутами ранее коллежский советник вышел весь бледный, на подгибающихся ногах.

Идти назад, в серый полумрак, где вязко пахло кровью и требухой, Анисию не хотелось. Но служба есть служба.

Набрал в грудь побольше сырого апрельского воздуху (эх, самого бы не замутило), перекрестился и – как головой в омут.

В лачуге, использовавшейся для хранения дров, а ныне по случаю скорого окончания холодов почти опустевшей, собралось изрядное количество народу: следователь, агенты из сыскной, частный пристав, квартальный надзиратель, судебный врач, фотограф, городовые и еще дворник Климук, обнаруживший место чудовищного злодеяния – утром сунулся за дровишками, узрел, поорал сколько положено, да и побежал за полицией.

Горело два масляных фонаря, по низкому потолку колыхались неспешные тени. Было тихо, только в углу тонко всхлипывал и шмыгал носом молоденький городовой.

– Ну-с, а это у нас что? – с любопытством промурлыкал судебно-медицинский эксперт Егор Виллемович Захаров, поднимая с пола рукой в каучуковой перчатке нечто ноздреватое, иссиня-багровое. – Никак селезеночка. Вот и она, родимая. Отлично-с. В пакетик ее, в пакетик. Еще утроба, левая почка, и будет полный комплект, не считая всякой мелочи… Что это у вас, мсье Тюльпанов, под сапогом? Не брыжейка?

Анисий глянул вниз, в ужасе шарахнулся в сторону и чуть не споткнулся о распростертое тело девицы Андреичкиной, Степаниды Ивановны, 39 лет. Эти сведения, равно как и дефиниция ремесла покойной, были почерпнуты из желтого билета, аккуратно лежавшего на вспоротой груди. Более ничего аккуратного в посмертном обличье девицы Андреичкиной не наблюдалось.

Лицо у ней, надо полагать, и при жизни собой не видное, в смерти стало кошмарным: синюшное, в пятнах слипшейся пудры, глаза вылезли из орбит, рот застыл в беззвучном вопле. Ниже смотреть было еще страшней. Кто-то располосовал бедное тело гулящей вдоль и поперек, вынул из него всю начинку и разложил на земле причудливым узором. Правда, Егор Виллемович успел уже почти всю эту выставку собрать и по нумерованным пакетам разложить. Осталось только черное пятно привольно растекшейся крови да мелкие лоскуты не то искромсанного, не то изорванного платья.

Леонтий Андреевич Ижицын, следователь по важнейшим делам при окружном прокуроре, присел на корточки подле врача, деловито спросил:

– Следы соития?

– Это я вам, голуба, после обрисую. Отчетец составлю и все как есть отображу. Тут, сами видите, тьма египетская и стон кромешный.

Как всякий инородец, в совершенстве овладевший русским языком, Егор Виллемович любил вставлять в свою речь разные заковыристые обороты. Несмотря на вполне обычную фамилию, был эксперт британских кровей. В царствие покойного государя приехал докторов батюшка, тоже лекарь, в Россию, прижился, а трудную для русского уха фамилию Зэкарайэс приспособил к местным условиям – Егор Виллемович по дороге, как в пролетке ехали, сам рассказывал. По нему и видно, что не свой брат русак: долговязый, мосластый, волоса песочные, рот широкий, безгубый, подвижный, беспрестанно перегоняющий из угла в угол дрянную пеньковую трубку.

Следователь Ижицын с показным интересом, явно бравируя, посмотрел, как эксперт вертит в цепких пальцах очередной комок истерзанной плоти и саркастически поинтересовался:

– Что, господин Тюльпанов, ваш начальник все воздухом дышит? А я говорил, преотлично обошлись бы и без губернаторского надзора. Не для утонченных глаз картинка, а мы люди ко всему привычные.

Понятное дело – недоволен Леонтий Андреевич, ревнует. Шутка ли – самого Фандорина за расследованием глядеть приставили. Какому ж следователю такое понравится.

– Да что ты, Линьков, как девка! – рыкнул Ижицын на всхлипывающего полицейского. – Привыкай. Ты не для «особых поручений», стало быть, всякого еще насмотришься.

– Не приведи Господь к такому привыкнуть, – вполголоса пробурчал старший городовой Приблудько, служака старый и опытный, Анисию известный по одному третьегоднишному делу.

Так ведь и с Леонтием Андреевичем не в первый раз вместе работать приходилось. Неприятный господин – дерганый весь, беспрестанно посмеивается, а глаза колючие. Одет с иголочки, воротнички будто из алебастра, манжеты и того белее, сам всё по плечам щелкает, соринки сбивает. Честолюбец, большую карьеру делает. Только вот на минувшее Крещение у него с расследованием по духовной купца Ситникова заминка вышла. Дело было шумное, отчасти даже затрагивающее интересы влиятельных особ и потому проволочки не терпящее, ну его сиятельство князь Долгорукой и попросил Эраста Петровича помочь прокуратуре. А из шефа известно какой помощник – взял да все дело в один день распутал. Не зря Ижицын бесится. Предчувствует, что сызнова ему без лавров оставаться.

– Вроде всё, – объявил следователь. – Стало быть, так. Труп в полицейский морг, на Божедомку. Сарай опечатать и городового поставить. Агентам опросить всех окрестных жителей, да построже. Не слыхали ли, не видали ли чего подозрительного. Ты, Климук, в последний раз за дровами в одиннадцатом часу заходил, так? – спросил Леонтий Андреевич дворника. – А смерть наступила не позднее двух ночи? (Это уже эксперту Захарову). Стало быть, интересоваться промежутком с начала одиннадцатого часа до двух пополуночи. – И снова Климуку. – Ты, может, с кем говорил уже из тутошних? Не рассказывали чего?

Дворник (пегая борода веником, кустистые брови, шишковатый череп, рост два аршина четыре вершка, особая примета – бородавка посередь лба, упражнялся в составлении словесного портрета Анисий) стоял, комкал и без того до невозможности мятый картуз.

– Никак нет, ваше высокоблагородие. Нешто мы не понимаем. Дверь сарая подпер и побег к господину Приблудько. А из околотка меня уж не пущали, пока начальники не прибудут. Обыватели, они и знать ничего не знают. То есть, конечно, видеть-то видют, что полиции понаехало… Что господа полицейские прибыть изволили. А про страсть эту (дворник боязливо покосился в сторону трупа) жителям неведомо.

– Вот это мы и проверим, – усмехнулся Ижицын. – Стало быть, агенты – за работу. А вы, господин Захаров, увозите свои сокровища. И чтоб к полудню полное заключение, по всей форме.

– Господ агентов п-прошу оставаться на месте, – раздался сзади негромкий голос Эраста Петровича. Все обернулись.

Как вошел коллежский советник, когда? И дверь-то не скрипнула. Даже в полумраке было видно, что шеф бледен и расстроен, однако голос ровный и манера говорить всегдашняя – сдержанная, учтивая, но такая, что возражать не захочешь.

– Господин Ижицын, даже дворник понял, что б-болтать о происшествии не следует, – сухо сказал Эраст Петрович следователю. – Я, собственно, для того и прислан, чтобы обеспечить строжайшую секретность. Никаких опросов. Более того, всех присутствующих прошу и даже обязываю хранить об обстоятельствах дела полное молчание. Жителям объяснить, что… п-повесилась гулящая, наложила на себя руки, обычное дело. Если по Москве поползут слухи о произошедшем, каждый из вас попадет под служебное расследование, и тот, кто окажется виновен в разглашении, понесет суровое наказание. Извините, господа, но т-таковы полученные мною инструкции, и на то есть свои причины.

Городовые по знаку доктора взяли было стоявшие у стен-ы носилки, чтобы положить на них труп, но коллежский советник поднял руку:

– П-погодите.

Он присел над убитой.

– Что это у нее на щеке?

Ижицын, уязвленный репримандом, пожал узкими плечами:

– Пятно крови. Тут, как вы могли заметить, крови в изобилии.

– Но не на лице.

Эраст Петрович осторожно потер овальное пятно пальцем – на белой перчаточной лайке остался след. С чрезвычайным, как показалось Анисию, волнением коллежский советник (а для Тюльпанова просто «шеф») пробормотал:

– Ни пореза, ни укуса.

Следователь наблюдал за манипуляциями чиновника с недоумением, эксперт Захаров с интересом.

Достав из кармана лупу, Фандорин прильнул к самому лицу жертвы, всмотрелся и ахнул:

– След губ! Господи, это след поцелуя! Не может быть никаких сомнений!

– Что же так убиваться-то? – съязвил Леонтий Андреевич. – Тут есть метки и пострашнее. – Он качнул носком штиблета в сторону раскрытой грудной клетки и зияющей ямы живота. – Мало ли что взбредет в голову полоумному.

– Ах как скверно, – пробормотал коллежский советник, ни к кому не обращаясь.

Быстрым движением сорвал запачканную перчатку, отшвырнул в сторону. Выпрямился, прикрыл глаза – и совсем тихо:

– Боже, неужели это начнется в Москве…

* * *

What a piece of work is man! how noble in reason! how infinite in faculty! in form and moving how express and admirable! in action how like an angel! in apprehension how like a god! the beauty of the world! the paragon of animals! And yet, to me, what is this quintessence of dust![1] Пускай. Пускай Принцу Датскому, существу праздному и блазированному, до человека дела нет, а мне есть! Бард прав наполовину: в людских деяниях мало ангельского, и кощунство – уподоблять разумение человека Божьему, но прекрасней человека нет ничего на свете. Да что такое дела и разумение – обман, химера, суета, воистину квинтэссенция праха. Человек – это не дело, а Тело. Даже ласкающие взор растения, самые пышные и затейливые из цветов, не идут ни в какое сравнение с великолепным устройством человеческого тела. Цветы примитивны и просты, одинаковы внутри и снаружи: что так поверни лепесток, что этак. Смотреть на цветы скучно. Где их алчным стебелькам, убого-геометричным соцветьям и жалким тычинкам до пурпура упругих мышц, эластика шелковистой кожи, серебристого перламутра желудка, грациозных извивов кишечника и таинственной асимметричности печени!

Разве сравнится монотонность окраски цветущего мака с многообразием оттенков человеческой крови – от пронзительно-алого артериального тока до царственного венозного порфира? Куда там вульгарной синеве колокольчика до нежно-голубого рисунка капилляров или осенней раскраске клена до багрянца месячных истечений! Женское тело изысканней и во сто крат интереснее-мужского. Функция женского тела – не грубый труд и разрушение, а созидание и пестование. Упругая матка похожа на драгоценную раковину-жемчужницу. Идея! Надо будет как-нибудь вскрыть оплодотворенную утробу, чтобы внутри жемчужницы обнаружить созревающую жемчужину – да-да, непременно! Завтра же!

Слишком долго пришлось мне поститься, с самой масленицы. Мои губы иссохли, повторяя: «Оживи окаянное сердце мое постом страстоубийственным!» Господь добр и милостив, Он не рассердится на меня за то, что не хватило сил дотерпеть шести дней до Светлого Воскресения. В конце концов 3 апреля – не просто день, это годовщина Озарения. Тогда тоже было 3 апреля. Что по другому стилю – неважно. Главное звук, музыка слов: тре-тье ап-ре-ля.

У меня свой пост, своя и Пасха. Уж разговление, так разговление. Нет, не стану ждать до завтра. Сегодня! Да-да, устроить пир. Не насытиться, а пресытиться. Не ради себя – во славу Божию.

Ведь это Он разверз мне глаза – научил видеть и понимать истинную красоту. Больше того, раскрывать ее и являть миру. А раскрыть это все равно что сотворить. Я – подмастерье Творца.

Как сладостно разговеться после долгого воздержания. Я вспоминаю каждый сладостный миг, я знаю, что память сохранит всё вплоть до мельчайших деталей, не растеряв ни одного из зрительных, вкусовых, осязательных, слуховых и обонятельных ощущений.

Я закрываю глаза и вижу.

Поздний вечер. Мне не спится. Волнение и восторг ведут меня по грязным улицам, по пустырям, меж кривых домишек и покосившихся заборов. Я не сплю уже много ночей подряд. Давит грудь, сжимает виски. Днем я забываюсь на полчаса, на час и просыпаюсь от страшных видений, которых наяву не помню.

Я иду и мечтаю о смерти, о встрече с Ним, но знаю: умирать мне нельзя, еще рано, моя миссия не исполнена.

Голос из темноты: «Па-азвольте на полштофчика». Дребезжащий, пропитой. Оборачиваюсь и вижу гнуснейшее и безобразнейшее из человеческих существ: опустившуюся шлюху – пьяную, оборванную, но при этом гротескно размалеванную белилами и помадой.

Я брезгливо отворачиваюсь, но внезапно знакомая острая жалость пронзает мое сердце. Бедное создание, что ты с собой сделала! И это женщина, шедевр Божьего искусства! Так надругаться над собой, осквернить и опошлить дар Божий, так унизить свою драгоценную репродуктивную систему!

Ты, конечно, не виновата. Бездушное, жестокое общество вываляло тебя в грязи. Но я тебя отчищу и спасу. На душе светло и радостно.

Кто знал, что так выйдет. У меня не было намерения нарушать пост – иначе путь мой лежал бы не через эти жалкие трущобы, а через зловонные закоулки Хитровки или Грачевки, где гнездятся мерзость и порок. Но великодушие и щедрость переполняют меня, совсем немного подцвеченные нетерпеливой жаждой.

«Я тебя сейчас обрадую, милая, – говорю я. – Идем со мной».

Я в мужском платье, и ведьма думает, что нашелся покупатель на ее гнилой товар. Она хрипло смеется, пожимает плечами: «Куды идем-то? Слышь, у тебя деньга-то есть? Покорми хоть, а лучше поднеси». Бедная, заблудшая овечка.

Я веду ее за собой через темный двор, к сараям. Нетерпеливо дергаю одну дверь, другую, третья незаперта.

Счастливица дышит мне в затылок самогонным перегаром, подхихикивает: «Ишь ты, в сарай ведет. Ишь ты, приспичило-то».

Взмах скальпеля, и я отворяю ее душе двери свободы.

Освобождение не дается без мук, это как роды. Той, кого я сейчас люблю всем сердцем, очень больно, она хрипит и грызет кляп, а я глажу ее по голове и утешаю: «Потерпи». Руки споро и чисто делают свое дело. Свет мне не нужен, мои глаза видят ночью не хуже, чем днем.

Я раскрываю оскверненную, грязную оболочку тела, душа возлюбленной сестры моей взмывает вверх, я же замираю в благоговении перед совершенством божественного механизма.

Когда я с ласковой улыбкой подношу к лицу горячий колобок сердца, оно еще трепещет, еще бьется пойманной золотой рыбкой, и я нежно целую чудесную рыбку в распахнутые губки аорты.

Место выбрано удачно, никто не мешает мне, и на сей раз гимн Красоте пропет до конца, завершенный лобзанием щеки. Спи, сестра, твоя жизнь была гадка и ужасна, твой облик оскорблял взоры, но благодаря мне ты стала прекрасной.

Взять тот же цветок. Истинная его красота видна не на лужайке и не на клумбе, о нет! Роза царственна в корсаже, гвоздика в петлице, фиалка в волосах прелестницы. Триумф цветка наступает, когда он уже срезан, настоящая его жизнь неотрывна от смерти. То же и с человеческим телом. Пока оно живет, ему не дано явить себя во всем великолепии своего восхитительного устройства. Я помогаю телу царствовать. Я садовник.

Хотя нет, садовник лишь срезает цветы, а я еще и создаю из телесных органов пьянящей красоты панно, величественную декорацию. В Англии входит в моду небывалая прежде профессия – decorator, специалист по украшению дома, витрины, праздничной улицы.

Я не садовник, я decorator.

Чем дальше, тем хуже

4 апреля, великий вторник, полдень

На чрезвычайном совещании у московского генерал-губернатора князя Владимира Андреевича Долгорукого присутствовали:

обер-полицеймейстер генерал-майор свиты его императорского величества Юровский;

прокурор московской судебной палаты действительный статский советник камергер Козлятников;

начальник сыскной полиции статский советник Эйхман;

чиновник особых поручений при генерал-губернаторе коллежский советник Фандорин;

следователь по важнейшим делам при прокуроре московской судебной палаты надворный советник Ижицын.

– Погода-то, погода какова, мерзавка, – такими словами открыл Владимир Андреевич секретное заседание. – Ведь это свинство, господа. Пасмурно, ветер, слякоть, грязь, а хуже всего, что Москва-река больше обычного разлилась. Я ездил в Замоскворечье – кошмар и ужас. На три с половиной сажени вода поднялась! Залило все аж до Пятницкой. Да и на левом берегу непорядок. По Неглинному не проехать. Ох, осрамимся, господа. Опозорится Долгорукой на старости лет!

Все присутствующие озабоченно завздыхали, у одного лишь следователя по важнейшим делам на лице отразилось некоторое изумление, и князь, отличавшийся редкостной наблюдательностью, счел возможным пояснить:

– Я вижу, вы, молодой человек… э-э… кажется, Глаголев? Нет, Букин.

– Ижицын, ваше высокопревосходительство, – подсказал прокурор, но недостаточно громко – на семьдесят девятом году жизни стал московский вице-король (называли всесильного Владимира Андреевича и так) туговат на ухо.

– Извините старика, – добродушно развел руками губернатор. – Так вот, господин Пыжицын, я вижу, вы в неведении… Вероятно, вам и по должности не положено. Но уж раз совещание… Так вот, – длинное, с вислыми каштановыми усами лицо князя обрело торжественность, – на светлую Пасху Христову первопрестольную осчастливит приездом его императорское величество. Прибудут без помпы, без церемоний – поклониться московским святыням. Велено москвичей заранее не извещать, ибо визит замыслен словно бы impromptu.[2] Что, однако же, не снимает с нас ответственности за уровень встречи и общее состояние города. Вот, к примеру, господа, получаю нынче утром послание от высокопреосвященного Иоанникия, митрополита московского. Жалуется владыка, пишет, что в кондитерских магазинах перед Святой Пасхой наблюдается форменное безобразие: витрины и прилавки сплошь уставлены конфетными коробками и бонбоньерками с изображением Тайной Вечери, Крестного Пути, Голгофы и прочего подобного. Это же кощунство, господа! Извольте-ка, милостивый государь, – обратился князь к обер-полицеймейстеру, – сегодня же издать приказ по полиции, чтобы подобные непотребства строжайше пресекались. Коробки уничтожать, содержимое передавать в Воспитательный дом. Пусть сиротки на праздник полакомятся. А лавочников еще и штрафовать, чтоб не подводили меня под монастырь перед высочайшим прибытием!

Генерал-губернатор взволнованно поправил чуть съехавший набок кудреватый паричок, хотел еще что-то сказать, да закашлялся.

Неприметная дверца, ведшая во внутренние покои, немедленно отворилась, и оттуда, неслышно переступая полусогнутыми ногами в войлочных ботах, выкатился худущий старик с ослепительно сияющим лысым черепом и преогромными бакенбардами – личный камердинер его сиятельства Фрол Григорьевич Ведищев. Это внезапное явление никого не удивило. Все присутствующие сочли необходимым поприветствовать вошедшего поклоном или хотя бы кивком, ибо Фрол Григорьевич, невзирая на скромное свое положение, почитался в древнем городе особой влиятельной и в некотором смысле даже всемогущей.

Ведищев быстренько накапал из склянки в серебряный стаканчик какой-то микстуры, дал князю выпить и столь же стремительно исчез в обратном направлении, так ни на кого и не взглянув.

– Шпашибо, Фрол, шпашибо, голубщик, – прошамкал вслед наперснику генерал-губернатор, подвигал подбородком, чтобы челюсти встали на место, и продолжил уже безо всякого пришепетывания. – Так что пусть Эраст Петрович изволит объяснить, чем вызвана срочность настоящего совещания. Вы ведь, душа моя, отлично знаете, у меня нынче каждая минута на счету. Ну, что там у вас стряслось? Вы позаботились о том, чтобы слухи об этой пакости с расчленением не распространились среди обывателей? Этого только не хватало накануне высочайшего приезда…

Эраст Петрович встал, и взоры высших блюстителей московского правопорядка обратились на бледное, решительное лицо коллежского советника.

– Меры по сохранению т-тайны приняты, ваше сиятельство, – стал докладывать Фандорин. – Все, кто был причастен к осмотру места преступления, предупреждены об ответственности, с них взята роспись в неразглашении. Обнаруживший тело дворник как лицо склонное к неумеренному питью и за себя не ручающееся временно помещен в особую к-камеру Жандармского управления.

– Хорошо, – одобрил губернатор. – Так что ж тогда за надобность в совещании? Зачем вы просили собрать начальников следственного и полицейского ведомств? Решили бы все вдвоем с Пыжицыным.

Эраст Петрович невольно взглянул на следователя, которому удивительно шла изобретенная князем фамилия, однако в настоящую минуту коллежскому советнику было не до веселья.

– Ваше высокопревосходительство, я не п-просил вызвать господина начальника сыскной полиции. Дело настолько тревожное, что его следует отнести к разряду преступлений государственной важности, и заниматься им помимо прокуратуры должен оперативный отдел жандармерии под личным контролем господина обер-полицмейстера. Сыскную же полицию я не подключал бы вовсе, там слишком много случайных людей. Это раз.

И Фандорин сделал многозначительную паузу. Статский советник Эйхман встрепенулся было протестовать, но князь жестом велел ему молчать.

– Выходит, зря я вас обеспокоил, голубчик, – ласково сказал Долгорукой. – Вы уж идите и прижмите там своих карманников и фармазонщиков, чтоб в Светлое Воскресенье разговлялись у себя на Хитровке и упаси Боже носа оттуда не казали. Очень я на вас, Петр Рейнгардович, надеюсь.

Эйхман встал, молча поклонился, улыбнулся одними губами Эрасту Петровичу и вышел.

Коллежский советник вздохнул, отлично понимая, что отныне приобрел в начальнике московского сыска вечного врага, но дело и вправду было страшное, лишнего риска не терпящее.

– Знаю я вас, – сказал губернатор, с беспокойством глядя на своего доверенного помощника. – Если сказали «раз», значит, будет и «два». Говорите же, не томите.

– Мне очень жаль, Владимир Андреевич, но визит государя придется отменить, – произнес Фандорин весьма тихо, однако на сей раз князь отлично расслышал.

– Как «отменить»? – ахнул он.

Прочие присутствующие встретили возмутительное заявление вконец зарвавшегося чиновника более бурно.

– Да вы с ума сошли! – вскричал обер-полицеймейстер Юровский.

– Это неслыханно! – проблеял прокурор.

А следователь по важнейшим делам сказать вслух ничего не осмелился, ибо был для такой вольности недостаточного звания, но зато поджал пухлогубый рот, как бы возмущаясь безумной фандоринской выходкой.

– Как отменить? – упавшим голосом повторил Долгорукой.

Дверца, ведущая во внутренние покои, приоткрылась, и из-за створки до половины высунулась физиономия камердинера.

Губернатор с чрезвычайным волнением заговорил, торопясь и оттого глотая слоги и целые слова:

– Эраспетрович, не первый год… Вы слов на ветер… Но отменить высочайший? Ведь это скандал неслыханный! Вы же знаете, сколько я добивался… Это же для меня, для всех нас…

Фандорин нахмурил высокий чистый лоб. Ему было отлично известно, как долго и изворотливо интриговал Владимир Андреевич, добиваясь высочайшего посещения. А какие козни строила враждебная петербургская «камарилья», уже двадцать лет пытающаяся согнать старого хитреца с завидного места! Пасхальный impromptu его величества был для князя триумфом, верным свидетельством несокрушимости его положения. На следующей неделе у его сиятельства большущий юбилей – шестьдесят лет службы в офицерских чинах. По такому случаю можно и на Андрея Первозванного надеяться. И вдруг взять и самому просить об отмене!

– Все п-понимаю, ваше сиятельство, но если не отменить, будет еще хуже. Это расчленение не последнее. – Лицо коллежского советника с каждым словом делалось все мрачней. – Боюсь, что в Москву перебрался Джек Потрошитель.

И опять, как несколькими минутами ранее, заявление Эраста Петровича заставило присутствующих заговорить хором.

– Как это не последнее? – возмутился генерал-губернатор.

Обер-полицеймейстер и прокурор почти в один голос переспросили:

– Джек Потрошитель?

А Ижицын, осмелев, фыркнул:

– Бред!

– Какой такой потрошитель? – проскрипел из-за своей дверки Фрол Григорьевич Ведищев, когда естественным манером образовалась пауза.

– Да-да, что еще за Джек такой! – Его сиятельство воззрился на подчиненных с явным неудовольствием. – Все знают, один я не посвящен. И вечно у вас так!

– Это, ваше сиятельство, известный английский душегуб, который режет в Лондоне гулящих девок, – пояснил важнейший следователь.

– Если позволите, Владимир Андреевич, я расскажу п-подробно.

Эраст Петрович достал из кармана блокнот, перелистнул несколько страничек.

Князь приложил к уху ладонь, Ведищев нацепил очки с толстыми стеклами, а Ижицын иронически улыбнулся.

– Как помнит ваше сиятельство, в минувшем году я провел несколько месяцев в Англии, в связи с известным вам д-делом о пропавшей переписке Екатерины Великой. Вы, Владимир Андреевич, еще выражали неудовольствие моей затянувшейся отлучкой. Я задержался в Лондоне сверх необходимого, ибо внимательно следил за тем, как местная полиция пытается разыскать чудовищного убийцу, который в течение восьми месяцев, с апреля по декабрь минувшего года, совершил в Ист-Энде восемь зверских убийств. Убийца держался пренагло. Писал полиции записки, в которых именовал себя Jack the Ripper, то есть «Джек Потрошитель», а один раз даже прислал комиссару, ведшему расследование, половину почки, что была вырезана у жертвы.

– Вырезана? Но зачем? – удивился князь.

– Злодеяния Потрошителя п-произвели на публику столь тягостное впечатление не из-за самого факта убийств. В таком большом и неблагополучном городе как Лондон преступлений, в том числе и с кровопролитием, разумеется, хватает. Но манера, с которой Потрошитель расправлялся со своими жертвами, была поистине монструозна. Обычно он перерезал бедным женщинам горло, а после потрошил их, как куропаток, и раскладывал вынутые внутренности наподобие кошмарного натюрморта.

– Царица небесная! – охнул Ведищев и перекрестился.

Губернатор с чувством произнес:

– Что за мерзость вы рассказываете. И что же, так негодяя и не сыскали?

– Нет, но с декабря характерные убийства прекратились. Полиция пришла к выводу, что преступник либо покончил с собой, либо… покинул пределы Англии.

– И делать ему нечего кроме как отправляться к нам в Москву, – скептически покачал головой обер-полицеймейстер. – А ежели и так, то головореза-англичанина выследить и выловить – пара пустяков.

– С чего вы взяли, что он англичанин? – обернулся к генералу Фандорин. – Все убийства совершены в лондонских трущобах, где проживает множество выходцев с европейского к-континента, в том числе и русских. Кстати говоря, английская полиция подозревала в первую очередь иммигрантов-медиков.

– Отчего ж непременно медиков? – поинтересовался Ижицын.

– А оттого, что изъятие внутренних органов у жертв всякий раз п-производилось весьма искусно, с отличным знанием анатомии и к тому же, вероятнее всего, хирургическим скальпелем. Лондонская полиция была совершенно уверена, что Джек Потрошитель – врач или студент-медик.

Прокурор Козлятников поднял ухоженный белый палец, сверкнул бриллиантовым перстнем:

– Но с чего вы взяли, что девицу Андреичкину убил и расчленил непременно лондонский Потрошитель? Будто у нас своих душегубов мало! Надрался какой-нибудь сукин сын до белой горячки да и вообразил, будто с зеленым змием воюет. Сколько угодно-с.

Коллежский советник вздохнул, терпеливо ответил:

– Федор Каллистратович, вы ведь прочли отчет судебного врача. С белой г-горячки так аккуратно не препарируют, да еще «режущим предметом хирургической остроты». Это раз. Так же, как и в Ист-Энде, отсутствуют обычные для преступлений подобного рода признаки полового беспутства. Это два. Самое же зловещее – следы окровавленного поцелуя на щеке убитой, и это – три. У всех жертв Потрошителя такая кровавая печать непременно присутствовала – на лбу, на щеке, однажды на виске. Инспектор Джилсон, от которого я узнал эту подробность, не склонен был придавать ей з-значение, ибо причуд у Потрошителя было предостаточно, и куда менее невинных. Однако из тех немногих сведений, которыми криминалистика располагает о маниакальных убийцах, известно, какое значение эти злодеи придают ритуалу. В основе сериальных убийств с чертами маниакальности всегда лежит некая «идея», толкающая монстра на многократное умерщвление незнакомых людей. Я еще в Лондоне п-пытался втолковать руководителям следствия, что главная их задача – разгадать «идею» маньяка. Остальное – дело сыскной техники. То, что типические черты ритуала у Джека Потрошителя и нашего московского душегуба полностью совпадают, не вызывает ни малейших сомнений.

– И все же больно уж чудно, – покачал головой генерал Юровский. – Чтоб Джек Потрошитель, исчезнув из Лондона, объявился в дровяном сарае на Самотеке… И потом, согласитесь, из-за смерти какой-то там проститутки отменять высочайший приезд…

Терпение у Эраста Петровича, видно, было на исходе, потому что он довольно резко сказал:

– Напомню вашему превосходительству, что дело Джека Потрошителя стоило места начальнику лондонской полиции и самому министру внутренних дел, которые слишком д-долго отказывались придавать убийствам «каких-то там проституток» должное значение. Если даже предположить, что у нас объявился свой собственный, доморощенный Ванька Потрошитель, так и от этого не легче. Раз вкусив крови, он уж не остановится. Представьте, каково это будет, если во время визита его величества убийца подкинет нам новый подарочек вроде сегодняшнего? Да еще выяснится, что это преступление не первое? Хорошенькое выйдет Светлое Воскресенье в древней столице.

Князь испуганно перекрестился, да и генерал потянулся расстегивать шитый золотом воротник.

– Истинное чудо, что нынче-то удалось замолчать этакую небывальщину. – Коллежский советник озабоченно провел рукой по щегольским черным усикам. – Да и удалось ли?

Воцарилось гробовое молчание.

– Воля ваша, Владим Андреич, – проговорила из-за дверной створки голова Ведищева, – а прав он. Пишите царю-батюшке. Так, мол, и так, конфузия у нас вышла. Себе во вред, заради вашего государева спокойствия покорнейше просим к нам в Москву не приезжать.

– Ой, Господи. – Голос губернатора жалобно дрогнул.

Ижицын поднялся и, преданно глядя на высокое начальство, подал спасительную идею:

– Ваше сиятельство, а не сослаться ли на редкостной силы половодье? Тут уж, как говорится, один Владыка Небесный виноват.

– Молодцом, Пыжицын, молодцом, – просветлел князь. – Умная голова. Так и напишу. Только б газетчики про расчленение не разнюхали.

Следователь снисходительно взглянул на Эраста Петровича и сел, но уж не так, как прежде – половинкой ягодицы на четверть стула, а вольготно, как равный среди равных.

Но облегчение, отразившееся было на лице его высокопревосходительства, почти сразу же вновь сменилось унынием.

– Не поможет! Все равно правда выплывет. Раз Эраст Петрович сказал, что это злодейство не последнее, значит, так и будет. Он у нас редко ошибается.

Фандорин бросил на губернатора подчеркнуто недоумевающий взгляд и приподнял соболиную бровь: ах вот как, стало быть, все же бывает, что и ошибаюсь?

Тут обер-полицеймейстер засопел, виновато опустил голову и пробасил:

– Не знаю, последнее ли, нет ли, а только, пожалуй, что и не первое. Мой грех, Владимир Андреевич, не придал значения, не хотел тревожить по пустякам. Сегодняшнее убийство выглядело слишком уж вызывающе, вот и решился доложить ввиду высочайшего приезда. Однако ж вспоминается мне, что в последнее время случаи зверского убиения гулящих и бродяжек женского пола пожалуй что участились. На масленой, что ли, помню, докладывали, будто на Селезневской нашли нищенку с брюхом, располосованным в лоскутья. И перед тем, на Сухаревке, гулящую обнаружили с вырезанной утробой. По нищенке и следствия не проводили – бесполезное дело, а с гулящей рассудили, что это ее «кот» по пьянке искромсал. Засадили молодца, до сих пор не признался, отпирается.

– Ах, Антон Дмитриевич, как же так! – всплеснул руками губернатор. – Если б сразу расследование учинить да Эраста Петровича нацелить, может, уж и выловили бы мерзавца! И государев визит не пришлось бы отменять!

– Так кто ж знал, ваше сиятельство, не по злому ведь умыслу. Город-то, сами знаете, какой, и народишко подлец, каждый божий день такое творит! Что ж, из-за мелочи всякой ваше высокопревосходительство беспокоить! – чуть не плачущим голосом стал оправдываться генерал и в поисках поддержки оглянулся на прокурорских, но Козлятников смотрел на полицмейстера сурово, а Ижицын укоризненно покачал головой: нехорошо-с.

Коллежский советник прервал генераловы причитания коротким вопросом:

– Где трупы?

– Где ж им быть, на Божедомке. Там всех беспутных, праздношатающихся и беспашпортных закапывают. Сначала, если есть признаки насилия, в полицейский морг везут, к Егору Виллемовичу, а после на тамошнее кладбище оттаскивают. Такой порядок.

– Эксгумацию нужно произвести, – с гримасой отвращения сказал Фандорин. – И немедленно. Проверить по спискам морга, кто из особ женского пола в последнее время – д-допустим, с Нового года – поступал со следами насильственной смерти. И эксгумировать. Проверить сходство рисунка преступления. Поискать, не было ли других сходных случаев. Земля еще не оттаяла, т-трупы должны быть в полной сохранности.

Прокурор кивнул:

– Распоряжусь. Займитесь этим, Леонтий Андреевич. – И почтительно осведомился. – А вы, Эраст Петрович, не соизволите ли поприсутствовать? Очень желательно бы и ваше участие.

Ижицын смотрел кисло – ему, кажется, участие коллежского советника было не так уж и желательно.

Фандорин же вдруг сделался бледен – вспомнил давешний постыдный приступ дурноты. Немного поборолся с собой и не совладал, проявил слабость:

– Я отряжу в помощь Леонтию Андреевичу м-моего ассистента Тюльпанова. Думаю, этого будет достаточно.

* * *

Тяжкую работу заканчивали в девятом часу вечера, уже при свете факелов.

Напоследок чернильное небо засочилось холодным, тягучим дождиком. Кладбищенский ландшафт, и без того унылый, стал до того безотраден, что впору упасть ничком в одну из раскопанных могилок, да и засыпаться матушкой-землей, только б не видеть этих грязных луж, раскисших холмиков, покосившихся крестов.

Распоряжался Ижицын. Копали шестеро: двое давешних городовых, оставленных при дознании дабы не расширять круг посвященных, двое старослужащих жандармов и двое божедомских могильщиков, без которых все равно было не обойтись. Сначала раскидывали топкую грязь лопатами, а потом, когда железо тыкалось в неоттаявшую землю, брались за кирки. Где рыть указывал кладбищенский сторож.

Согласно списку, с января нынешнего 1889 года в полицейский морг поступило 14 женских трупов с пометкой «смерть от колюще-режущих орудий». Теперь покойниц извлекали из убогих могилок и волокли обратно в морг, где их осматривали доктор Захаров и его ассистент Грумов, чахоточного вида молодой человек с козлиной, будто приклеенной бородкой и очень идущим к ней жиденьким, блеющим голосом.

Анисий Тюльпанов заглянул туда разок и решил, что больше не будет – лучше уж на ветру, под серой апрельской моросью. Однако через часок-другой, подмерзнув и отсырев, а заодно и несколько одеревенев чувствами, Анисий снова укрылся в прозекторской, сел в углу на скамеечку. Там и нашел его сторож Пахоменко, пожалел, отвел к себе чаем поить.

Славный был дядька этот сторож. Лицо доброе, бритое, от ясных, детских глаз к вискам – лучики веселых морщин. Говорил Пахоменко хорошим народным языком – заслушаешься, только частенько вставлял малороссийские словечки.

– На погосте работать – сердце надо мозолистое, – негромко говорил он, сердобольно глядя на истомившегося Тюльпанова. – Тэж всяка людына затоскует, кады ей кажный день ейный конец казать: гляди, раб божий, и тоби этак гнить. Но милостив Господь, дает копающему мозолю на длани, чтоб мясо до костей не стереть, а кто к человечьим горестям приставлен, тому сердце мозолей укрывает. Чтоб не стерлось сердце-то. И ты, паныч, попривыкнешь. Поначалу-то, я бачив, вовсе зеленый быв як лопух, а тута вон чаек пьешь и сайку снедаешь. Ништо, пообвыкнешься. Ты кушай, кушай…

Посидел Анисий с Пахоменкой, много где на своем веку побывавшим и много что повидавшим, послушал его неторопливый, рассказ – про богомолье в святые места, про добрых и злых людей, и вроде как оттаял душой, укрепился волей. Можно и назад, к черным ямам, дощатым гробам, серым саванам.

Через словоохотливого сторожа, доморощенного философа Анисию и идея открылась, которой он свое бесполезное пребывание на кладбище с лихвой окупил.

А вышло так.

Под вечер, часу в седьмом, в морг сволокли последний из четырнадцати трупов. Бодрый Ижицын, предусмотрительно нарядившийся в охотничьи сапоги и прорезиненный балахон с капюшоном, позвал вымокшего Анисия результировать эксгумацию.

В прозекторской Тюльпанов зубы стиснул, сердце мозолями укрепил и ничего, ходил от стола к столу, смотрел на нехороших покойниц, слушал резюме эксперта.

– Этих трех красоток пускай волокут обратно: нумера второй, восьмой, десятый, – небрежно тыкал пальцем Захаров. – Напутали тут, работнички. Претензии не ко мне. Я ведь сам только тех анатомирую, кто на особом контроле, а так Грумов ковыряется. Паки с зеленым змием дружен, аспид. Пишет в заключении с пьяных глаз что Бог на душу положит.

– Что вы такое говорите, Егор Виллемович, – обиженно заблеял козлобородый ассистент. – Если и позволяю себе принять горячительных напитков, то самую малость, для укрепления здоровья и расшатанных нервов. Грех вам, ей-богу.

– Да ну вас, – махнул на помощника грубый доктор и продолжил отчет. – Нумера первый, третий, седьмой, двенадцатый и тринадцатый тоже не по вашей части. Классика: «пером в бок» либо «чиркалом по сопелке». Чистая работа, никакого изуверства. Пожалуй, волоките отсюда и их. – Егор Виллемович пыхнул крепким табаком из трубки, любовно похлопал жуткую синюю бабищу по распоротому брюху. – А эту вот Василису Прекрасную и еще четверых я оставлю. Надо проверить, насколько аккуратно их шинковали, остер ли был ножик и прочее. На первый взгляд рискну предположить, что нумера четвертый и четырнадцатый – дело рук нашего знакомого. Только, видно, торопился он или спугнул кто, помешал человеку любимое дело до конца довести.

Доктор осклабился, не разжимая зубов, меж которых торчала трубка.

Анисий сверил по списку. Все точно: четвертая – это нищенка Марья Косая с Малого Трехсвятского, четырнадцатая – проститутка Зотова из Свиньинского переулка. Те самые, про кого обер-полицеймейстер говорил.

Ижицын, бесстрашный человек, словами эксперта не удовлетворился, зачем-то затеял перепроверять. Чуть не носом в зияющие раны тыкался, дотошные вопросы задавал Анисий такому самообладанию позавидовал, никчемности своей устыдился, но дела никакого придумать для себя не смог.

Вышел на свежий воздух, где перекуривали копальщики.

– Что, паныч, не зря копали-то? – спросил Пахоменко. – Аль еще копать будем?

– Да где ж еще? – охотно откликнулся Анисий. – Уж выкопали всех. Даже странно. По всей Москве за три месяца всего десяток гулящих зарезали. А в газетах пишут, город у нас опасный.

– Тю, десяток, – фыркнул сторож. – Кажете тоже. Це ж тильки которые с хвамилиями. А которых без хвамилий привозят, тех мы в рвы складаем.

Анисий встрепенулся:

– Какие такие рвы?

– А як же, – удивился Пахоменко. – Нешто господин дохтур не казав? Пидемо, сам побачишь.

Он повел Анисия в дальний край кладбища, показал длинную яму, поверху чуть присыпанную землей.

– Це апрельский. Тильки началы. А вон мартовский, вже зарытый. – Он показал на продолговатый холмик. – Тама вон февральский, тама январский. А допреж того не знаю, бо я тут ще не працовал. Я тута с Крещенья служу – як с Оптиной Пустыни прийшов, с богомолья. До меня тут Кузьма такой був. Сам я его не бачив. Он, Кузьма этот, на Рождество разговелся штофиком-другим, в могилку незакрытую сверзся и шею поломал. Вон каку смертю ему Господь подгадал. Мол, сторожил раб Божий могилки, от могилки и конец свой прими. Любит Он пошутить над нашим братом кладбищенским, Господь-то. Навроде дворников мы у Его. Вот могильщик наш Тишка на среднокрестную…

– И что, много безымянных во рвы закапывают? – перебил говоруна Анисий, разом забывший и про волглые сапоги, и про холод.

– Та богато. В один прошлый месяц, почитай, с дюжину, а то и поболе. Человек без имени что псина без ошейника. Хучь на живодерню тащи – никому дела немае. Кто имя потерял – вроде как вже и не людына.

– А было, чтоб среди безымянных сильно порезанные попадались?

Сторож печально покривил мягкое лицо:

– Кто ж их сердешных разглядывать-то будет? Хорошо если дьячок с Иоанна-Воина молитовку протарабанит, а то, бывает, что я, грешный, «Вечную память» спою. Ох люды, люды…

Вот тебе и следователь по особо важным, вот тебе и дотошный человек, злорадно подумал Анисий. Такое обстоятельство упустил.

Махнул сторожу рукой: извини, дядя, дело. Припустил к кладбищенской конторе бегом.

– Ну-ка, ребята, – закричал еще издалека. – Еще работа есть! Бери кирки, лопаты и давай все сюда!

Вскочил только молоденький Линьков. Старший городовой Приблудько остался сидеть, а жандармы и вовсе отвернулись. Намахались, наломались на непривычной, невместной работе, опять же начальство не свое, да и не шибко солидное. Но Тюльпанов уж ощущал себя при исполнении и заставил служивых пошевеливаться.

Не зря, как выяснилось, заставил.

* * *

Совсем поздним вечером, а можно сказать, что уже и ночью, потому как время было к полуночи, сидел Тюльпанов у шефа на Малой Никитской (славный такой флигель в шесть комнаток, с изразцовыми голландскими печами, с электрическим освещением, при телефоне), ужинал и отогревался грогом.

Грог был особенный, из японской водки сакэ, красного вина и чернослива, изготовлен по рецепту восточного человека Масахиро Сибаты, если коротко – Масы, фандоринского лакея. Впрочем, поведением и разговором японец на лакея никак не походил. С Эрастом Петровичем держался запросто, а уж Анисия и вовсе за важную персону не держал. По линии физических экзерциций Тюльпанов у Масы ходил в учениках и терпел от строгого учителя немало поношений, издевательств, а то и молотьбы, замаскированной под обучение японскому мордобою. Как только Анисий ни хитрил, как ни отлынивал от постылой басурманской премудрости, но с шефом не поспоришь. Велел Эраст Петрович овладеть приемами дзюдзюцу, так хоть в лепешку расшибись, но овладей. Только неважнецкий выходил из Тюльпанова спортсмен, преуспевал он все больше по части расшибания в лепешку.

– Утром сто раз приседаесь? – грозно спросил Маса, когда Анисий малость поел и разрозовелся от грога. – Радоська по зерезка стутись? Покази радоськи.

Ладошки Тюльпанов спрятал за спину, потому что стучать ими до тысячи раз в день по «зерезке», специальной железной палке, ленился, да и больно, знаете ли. Жесткие мозоли на ладонных ребрах никак не нарастали, и Маса за это сильно на Анисия ругался.

– Покушали? Ну вот теперь можете Эрасту Петровичу и о деле доложить, – разрешила Ангелина и прибор со стола убрала, оставила только серебряный кувшин с грогом и кружки.

Хороша Ангелина, просто заглядение: светло-русые волосы сплетены в пышную косу, уложенную на затылке сдобным кренделем, лицо чистое, белое, большие серые глаза смотрят серьезно, и будто бы свет из них некий на окружающий мир изливается. Особенная женщина, нечасто такую встретишь. Уж на Тюльпанова-то, плюгавца лопоухого, этакая лебедь ни в жизнь не взглянет. Эраст Петрович во всех отношениях кавалер хоть куда, и женщины его любят. За три года тюльпановского ассистентства уже несколько пассий одна краше другой поцарствовали-поцарствовали во флигеле на Малой Никитской да сгинули, но такой простой, ясной, светлой, как Ангелина, еще не бывало. Хорошо бы задержалась подольше. А еще лучше – осталась бы навсегда.

– Благодарствую, Ангелина Самсоновна, – сказал Анисий, провожая взглядом ее статную, высокую фигуру.

Царевна, право слово царевна, хоть и простого мещанского сословия. И вечно у шефа то царевны, то королевны. Что ж удивляться – такой уж человек.

Ангелина Крашенинникова на Малой Никитской появилась с год назад. Помог ей, сироте, Эраст Петрович в одном трудном деле, вот она и прильнула к нему. Видно, хотела отблагодарить чем могла, а кроме любви ничего у ней и не было. Теперь не очень и понятно, как тут без нее раньше обходились. Уютно стало в холостяцком жилище коллежского советника, тепло, душевно. Анисий и прежде любил здесь бывать, а теперь подавно. И шеф при Ангелине вроде как мягче стал, проще. Ему это на пользу.

– Ладно, Тюльпанов. Сыты, пьяны, т-теперь рассказывайте, что вы там с Ижицыным накопали.

Вид у Эраста Петровича был непривычно сконфуженный – совестится, понял Тюльпанов, что на эксгумацию не поехал, меня послал. Что ж, Анисий только рад, что в кои-то веки сгодился и уберег обожаемого начальника от лишних потрясений.

И то сказать, облагодетельствован шефом со всех сторон: обеспечен казенной квартирой, приличным жалованием, интересной службой. Самый большой, неоплатный долг – за сестру Соньку, убогую идиотку. Спокойна за нее Анисиева душа, потому что сам он на службе, а Сонька обихожена, обласкана, накормлена. Фандоринская горничная Палашка ее любит, балует. Теперь и жить стала у Тюльпановых. Забежит на часок-другой помочь Ангелине по хозяйству, и назад, к Соньке. Благо квартирует Тюльпанов близехонько, в Гранатном переулке.

Рапорт Анисий начал спокойно так, издалека:

– Егор Виллемович обнаружил у двух покойниц явные признаки посмертного глумления. У нищенки Марьи Косой, погибшей при невыясненных обстоятельствах 11 февраля, горло перерезано, брюшная полость вскрыта, печень отсутствует. У девицы легкого поведения Александры Зотовой, зарезанной 5 февраля (предположительно сутенером Дзапоевым), тоже рассечено горло и вырезана утроба. Еще одна – цыганка Марфа Жемчужникова, убитая неизвестно кем 10 марта, под вопросом: горло цело, живот распорот крест-накрест, но все органы на месте.

Тут Анисий случайно отвел глаза в сторону и стушевался. В дверях, приложив руку к высокой груди, стояла Ангелина и смотрела на него расширенными от ужаса глазами.

– Господи, – перекрестилась она, – что это вы, Анисий Питиримович, какие ужасы рассказываете.

Шеф недовольно оглянулся:

– Геля, иди к себе. Это не для т-твоих ушей. Мы с Тюльпановым работаем.

Красавица безропотно вышла, Анисий же взглянул на шефа с укоризной. Так-то оно так, Эраст Петрович, но помягче бы. Ангелина Самсоновна, конечно, не голубых кровей, вам не ровня, а, ей-богу, любую столбовую дворянку за пояс заткнет. Другой бы такую жемчужину в законные супруги взял, не побрезговал. Какой там – за счастье бы почел.

Но вслух ничего не высказал, не посмел.

– Следы полового сношения? – сосредоточенно спросил шеф, не придав значения тюльпановской мимике.

– Егор Виллемович определить затруднился. Хоть и мерзлая земля, а все же время-то прошло. Но главное другое!

Анисий сделал эффектную паузу и перешел к основному.

Рассказал, как по его указанию вскрыли так называемые «рвы» – общие могилы для безымянных покойников. Всего осмотрено более семидесяти мертвецов. На девяти трупах, причем из них один мужской, – несомненные следы изуверства. Картина сходна с сегодняшней: кто-то, хорошо разбирающийся в анатомии и располагающий хирургическим инструментом, изрядно поглумился над телами.

– Самое же примечательное, шеф, в том, что три обезображенных трупа извлечены из прошлогодних рвов! – доложил Анисий и скромно присовокупил. – Это я велел на всякий случай разрыть ноябрьский и декабрьский рвы.

Эраст Петрович слушал помощника очень внимательно, а тут аж со стула вскочил:

– Как декабрьский, как ноябрьский! Это невероятно!

– Вот и я возмутился. Какова наша полиция, а? Столько месяцев этакий зверюга в Москве орудует, а мы ни слухом ни духом! Раз изгой общества зарезан, так полиции и дела нет – зарыли и до свидания. Воля ваша, шеф, а я бы на вашем месте задал по первое число и Юровскому, и Эйхману.

Но шеф что-то расстроился слишком уж сильно. Быстро прошел взад-вперед по комнате, пробормотал:

– Этого не может быть, чтоб в д-декабре, а в ноябре тем паче! Он в то время еще был в Лондоне!

Тюльпанов захлопал глазами, не уразумев, при чем здесь Лондон – с версией о Потрошителе Эраст Петрович познакомить его не успел.

Покраснев, Фандорин вспомнил, как оскорбленно взглянул он давеча на князя Долгорукого, сказавшего, что чиновник особых поручений редко ошибается.

Выходит, что ошибаетесь, Эраст Петрович, да еще как ошибаетесь.

* * *

Принятое решение осуществлено. Так быстро претворить его в жизнь мне помог промысел Божий, не иначе.

Весь день переполняло ощущение восторга и неуязвимости – после вчерашнего экстаза.

Дождь и слякоть, днем было много работы, а усталости нет и в помине. Душа поет, рвется на простор, бродить по окрестным улицам и пустырям.

Снова вечер. Иду по Протопоповскому к Каланчевке. Там стоит баба, крестьянка, торгуется с извозчиком. Не сторговалась, ванька укатил, а она стоит, растерянно топчется на месте. Смотрю – а у ней огромный, раздутый живот. Беременная, и месяце на седьмом, никак не меньше. Так в сердце и ударило: вот оно, само в руки идет.

Подхожу ближе – всё сходится. Именно такая, как нужно. Грязная, толстомордая. Вылезшие брови и ресницы – очевидно, люэс. Трудно вообразить себе существо, более отдаленное от понятия Красоты.

Заговариваю. Приехала из деревни проведать мужа. Он мастеровой в Арсенале.

Все выходит до смешного просто. Говорю, что Арсенал недалеко, обещаю проводить. Она не боится, потому что сегодня я женщина. Веду пустырями к пруду Иммеровского садоводства. Там темнота и никого. Пока идем, баба жалуется мне, как трудно жить в деревне. Я ее жалею.

Привожу на берег, говорю, чтоб не боялась, что ее ждет радость. Она тупо смотрит. Умирает молча, только свист воздуха из горла и бульканье крови.

Мне не терпится раскрыть жемчужницу, и я не жду, пока судороги прекратятся.

Увы, меня ждет разочарование. Когда дрожащими от сладостного нетерпения руками я отворяю надрезанную матку, охватывает гадливость. Живой зародыш уродлив и на жемчужину ничуть не похож. Выглядит точь-в-точь как уродцы в спиртовых банках на кафедре у профессора Линца: такой же упыренок. Шевелится, разевает мышиный ротик. Брезгливо отшвыриваю его в сторону.

Вывод: человек, как и цветок, должен созреть, чтобы стать красивым. Теперь ясно, почему мне никогда не казались красивыми дети – карлики с непропорционально большой головой и недоразвитой системой воспроизведения.

Московские сыщики зашевелились – вчерашняя декорация наконец известила полицейских о моем появлении. Смешно. Я хитрее и сильнее, им никогда меня не раскрыть. «Какой актер пропадает», сказал Нерон. Это про меня.

Но труп бабы и ее мышонка топлю в пруду. Ни к чему дразнить гусей, да и похвастать нечем, достойной декорации не получилось.

«Бандероря»

5 апреля, великая среда, утро

С утра пораньше Эраст Петрович заперся у себя в кабинете думать, а Тюльпанов снова отправился на Божедомку – вскрывать октябрьский и сентябрьский рвы. Сам предложил. Надо же определить, когда начал московский душегуб свои художества. Шеф возражать не стал. Что ж, сказал, съездите, а сам мыслями уже где-то далеко – дедуктирует.

Работа оказалась муторной, не в пример хуже вчерашней. Трупы, захороненные до холодов, сильно разложились и смотреть на них не было никакой человеческой возможности, а вдыхать отравленный воздух и того паче. Вырвало-таки пару раз и Анисия, не уберегся.

– Видишь, – чахло улыбнулся он сторожу, – все никак мозолями не обрасту…

– Есть такие, что навовсе не обрастают, – ответил тот, участливо качая головой. – Энтим на свете тяжельше всего проживать. Но зато их Боженька дуже любит. На-ка вот, паныч, выпей моей настоечки…

Присел Анисий на скамеечку, выпил травнику, поболтал с кладбищенским философом о том о сем, байки его послушал, о своей жизни рассказал, душой малость отмяк и снова – во рву копаться.

Только зря все – ничего полезного для расследования в старых рвах больше не нашлось.

Захаров желчно сказал:

– Дурная башка ногам покою не дает, и ладно бы еще только вашим, Тюльпанов. Не боитесь, что жандармы вас случайно киркой по темечку заденут? А я и заключение по всей форме составлю: преставился губернский секретарь собственной смертью – споткнулся, да и дурной своей головой о камень. И Грумов засвидетельствует. Надоели вы нам с вашей тухлятиной хуже горькой редьки. Правда, Грумов?

Чахоточный ассистент оскалил желтые зубы, потер запачканной перчаткой шишковатый лоб. Пояснил:

– Егор Виллемович шутят.

Но это бы еще ладно, доктор – человек циничный, грубый. Обидно, что пришлось от противного Ижицына насмешку стерпеть.

Важнейший следователь прикатил на кладбище ни свет ни заря, пронюхал как-то про тюльпановские изыскания. Сначала тревожен был, что расследование движется без его участия, а после успокоился, духом воспрял.

– Может, – говорит, – у вас с Фандориным еще какие гениальные идеи имеются? В выгребных ямах не желаете покопаться, пока я следствие веду?

И уехал, низкая душонка, победительно посмеиваясь.

* * *

В общем, вернулся Тюльпанов на Малую Никитскую не солоно хлебавши.

Вяло поднялся на крыльцо, позвонил в электрический звонок.

Открыл Маса. В белом гимнастическом костюме с черным поясом, на лбу – повязка с иероглифом «усердие».

– Дзраствуй, Тюри-сан. Давай рэнсю дерать.

Какое там рэнсю, когда от усталости и расстройства с ног валишься.

– У меня срочное донесение для шефа, – попробовал схитрить Анисий, но Масу не проведешь. Он ткнул пальцем на оттопыренные тюльпановские уши и безапелляционно заявил:

– Когда у чебя срочное донесение, у чебя граз пученый и уси красные, а сичас граз маренький и уси савсем берые. Снимай синерю, стибреты снимай, надзевай сьтаны и куртотька. Будзем бегать и критять.

Бывало, что за Анисия заступалась Ангелина, только она и могла отразить натиск чертова японца, но ясноокой хозяйки было не видно, и тиран заставил бедного Тюльпанова переодеться в гимнастическую форму прямо в прихожей.

Вышли во двор. Зябко прыгая с ноги на ногу – земля-то холодная, – Анисий помахал руками, поорал «о-осу!», укрепляя прану, а после началось издевательство. Маса запрыгнул ему сзади на плечи и велел бегать по двору кругами. Росточка японец был небольшого, но коренаст, плотно сбит, и весу в нем имелось пуда четыре с половиной, никак не меньше. Тюльпанов два круга кое-как пробежал и стал спотыкаться. А мучитель в ухо приговаривает:

– Гаман! Гаман!

Самое любимое его слово. «Терпение» значит.

Гамана у Анисия хватило еще на полкруга, а после он рухнул. Не без задней мысли – прямо перед большой грязной лужей, чтоб идолище поганое через него перелетело и немножко искупалось. Маса через упавшего перелететь перелетел, но в лужу не шлепнулся – только руки окунул. Спружинил пальцами, сделал в воздухе невозможное сальто и приземлился на ноги уже по ту сторону водного препятствия.

Безнадежно покачал круглой башкой, махнул:

– Радно, идзи, мойся.

Анисия со двора как ветром сдуло.

Отчет помощника (смывшего грязь, переодевшегося и причесавшегося) Фандорин выслушал у себя в кабинете, стены которого были увешаны японскими гравюрами, оружием и гимнастическими снарядами. Невзирая на послеполуденный час, коллежский советник был еще в халате. Отсутствию результата он ничуть не огорчился, а скорее даже обрадовался. Впрочем, особенного удивления не выразил.

Когда ассистент замолчал, Эраст Петрович прошелся по комнате, поигрывая любимыми нефритовыми четками, и произнес фразу, от которой у Анисия всегда сладко сжималось сердце:

– Итак, д-давайте рассуждать.

Шеф щелкнул зеленым каменным шариком, покачал кистями халата.

– Не думайте, что на кладбище вы прокатились зря, – начал он.

С одной стороны слышать это было отрадно, с другой стороны слово «прокатились» применительно к утренним испытаниям показалось Анисию не вполне точным.

– Для верности нужно было убедиться, что ранее ноября случаев с потрошением жертв не н-наблюдалось. Ваше вчерашнее сообщение о том, что два искромсанных трупа найдены в декабрьской общей могиле и один в ноябрьской, поначалу заставили меня усомниться в версии о переезде Потрошителя в Москву.

Тюльпанов кивнул, так как накануне был подробнейшим образом посвящен в кровавую историю британского монстра.

– Однако же сегодня, вновь п-просмотрев свои лондонские записи, я пришел к выводу, что от этой гипотезы отказываться не следует. Вам угодно знать почему?

Анисий снова кивнул, отлично зная, что сейчас его дело – помалкивать и не мешать.

– Извольте.

Шеф взял со стола блокнот.

– Последнее убийство, приписываемое пресловутому Джеку, произошло 20 декабря на Поплар-Хай-стрит. Наш московский Потрошитель к этому времени уже вовсю поставлял свою кошмарную п-продукцию на Божедомку, что вроде бы исключает возможность сведения английского и русского душегубов к одной персоне. Однако у проститутки Роуз Майлет, убитой на Поплар-Хай-стрит, горло перерезано не было и вообще отсутствовали обычные для Джека следы глумления. Полиция решила, что убийцу спугнули поздние прохожие. Я же, в свете вчерашнего открытия, готов предположить, что Потрошитель вовсе не имел к-касательства к этой смерти. Возможно, эту Майлет убил кто-то другой, а всеобщая истерия, охватившая Лондон после предшествующего убийства, заставила приписать новое убийство проститутки тому же маньяку. Теперь о предшествующем убийстве, приключившемся 9 ноября.

Фандорин перелистнул страничку.

– Это уж несомненная работа Джека. Проститутка Мери Джейн Келли была найдена у себя в каморке на Дорсет-стрит, где обычно принимала к-клиентов. Горло перерезано, груди отсечены, мягкие ткани на бедрах сняты, внутренние органы аккуратно разложены на кровати, желудок вскрыт – есть предположение, что убийца питался его содержимым.

Анисия снова замутило, как давеча на кладбище.

– На виске знакомый нам по Андреичкиной кровавый отпечаток губ…

Тут Эраст Петрович прервал свои рассуждения, потому что в кабинет вошла Ангелина: в сером, невидном платье, в черном платке, на лоб свешивались русые пряди – видно, их вытянул свежий ветер. По-разному одевалась подруга шефа – бывало, что и дамой, но больше любила наряды простые, русские, вроде сегодняшнего.

– Работаете? Помешаю? – спросила она, устало улыбаясь.

Тюльпанов вскочил и поспешил сказать раньше шефа:

– Что вы, Ангелина Самсоновна, мы очень рады.

– Да-да, – кивнул Фандорин. – Ты из больницы?

Красавица сняла с плеч платок, заколола непослушные волосы.

– Сегодня интересно было. Доктор Блюм учил нас вырезать чиреи. Это, оказывается, вовсе не трудно.

Анисий знал, что Ангелина, светлая душа, ходит в Штробиндеровскую лечебницу, что в Мамоновом Переулке, облегчать муки страждущих. Сначала им гостинцы носила, Библию читала, а потом ей этого мало показалось. Захотела настоящую пользу приносить, на сестру милосердную выучиться. Эраст Петрович отговаривал, но Ангелина настояла на своем.

Святая женщина, на таких вся Русь держится: молитва, помощь ближним и любящее сердце. Вроде в грехе живет, но не пристает к ней нечистота. Да и не виновата она, что угодила в невенчаные жены, вновь, уж в который раз, осердился на шефа Анисий.

Фандорин поморщился:

– Ты вырезала ч-чиреи?

– Да, – радостно улыбнулась она. – Двум нищим старушкам. Сегодня ведь среда, день бесплатного приема. Вы не думайте, Эраст Петрович, у меня хорошо вышло, и доктор похвалил. Я уж много что умею. А после старушкам этим «Книгу Иова» читала, для душевного укрепления.

– Ты б им лучше денег дала, – досадливо произнес Эраст Петрович. – А твоя книга и твои заботы им не нужны.

Ангелина ответила:

– Денег я дала, по полтинничку. А заботы эти мне нужнее, чем им. Больно уж счастливо живу я с вами, Эраст Петрович. Совестно мне от этого. Счастье – хорошо, но только грех в счастьи про несчастных забывать. Помогай им, взирай на язвы их и помни, что счастье твое – дар Божий, оно редко кому на этом свете достается. Вы думаете, зачем вокруг дворцов и хоромов столько нищих и убогих жмется?

– Понятно, зачем. Там подают б-больше.

– Нет, бедные лучше богатых подают. А это Господь счастливым несчастных показывает: помните, что в мире горя много, и сами от горя не зарекайтесь.

Эраст Петрович вздохнул и отвечать сожительнице не стал. Видно, не нашелся. Повернулся к Анисию, четками тряхнул.

– П-продолжим. Итак, я исхожу из того, что последним английским преступлением Джека Потрошителя было убийство Мери Джейн Келли, совершенное 9 ноября, а к делу 20 декабря он непричастен. 9 ноября – это по русскому стилю еще конец октября, так что Потрошитель имел достаточно времени, чтобы перебраться в Москву и пополнить ж-жертвой своего извращенного воображения ноябрьский ров на Божедомке. Согласны?

Анисий кивнул.

– В-велика ли вероятность, что в одно и то же время в Европе появились два маньяка, действующих по совершенно одинаковому, до мелочей совпадающему сценарию?

Анисий мотнул головой.

– Тогда последний вопрос, прежде чем мы приступим к делу. Д-достаточно ли мала только что упомянутая мною вероятность, чтобы целиком сосредоточиться на основной версии?

Два кивка столь энергичных, что качнулись знаменитые тюльпановские уши.

Анисий затаил дыхание, зная, что сейчас на его глазах произойдет чудо: из ничего, из тумана и морока, возникнет стройная версия – с методикой поиска, планом следственных действий, а возможно, что и с конкретными подозреваемыми.

– Подведем итоги. Джек Потрошитель по какой-то, пока неизвестной нам причине перебрался в Москву и весьма решительно взялся за изведение здешних проституток и нищенок. Это раз. – Для вящей убедительности шеф щелкнул четками. – Прибыл он сюда в ноябре минувшего г-года. Это два (щелк!). Все последние месяцы находился в городе, и если отлучался, то ненадолго. Это три (щелк!). Он медик или изучал медицину, ибо владеет хирургическим инструментом, умеет им п-пользоваться и имеет навыки анатомирования. Это четыре.

Последний щелчок, и шеф спрятал четки в карман халата, что свидетельствовало о переходе расследования из теоретической стадии в практическую.

– Как видите, Тюльпанов, задача выглядит не столь уж сложной.

Анисий пока этого не видел и потому от кивка воздержался.

– Ну как же, – удивился Эраст Петрович. – Достаточно проверить тех, кто прибыл в нужный нам период из Англии в Россию и поселился в Москве. Причем не всех, а лишь тех, кто так или иначе связан либо прежде был связан с медициной. Т-только и всего. Вы удивитесь, когда узнаете, как узок круг поиска.

В самом деле, как просто! Москва не Петербург, сколько медиков могло прибыть в первопрестольную из Англии в ноябре месяце?

– Так давайте скорей проверим регистрацию приезжающих по всем полицейским частям! – Анисий вскочил, готовый немедленно взяться за дело. – Всего-то двадцать четыре запроса! Там в регистрационных книгах мы его, голубчика, и обнаружим!

Ангелина хоть и пропустила начало речи Эраста Петровича, но потом слушала очень внимательно и задала резонный вопрос:

– А если этот ваш душегуб приехал и в полиции не отметился?

– Маловероятно, – ответил шеф. – Это человек обстоятельный, подолгу живущий на одном месте, с-свободно путешествующий по Европе. Зачем ему зря рисковать, нарушая установления закона? Он ведь не политический террорист, не беглый каторжник, а маньяк. У маньяков вся агрессивность в их болезненную «идею» уходит, на прочую деятельность сил не остается. Обычно это тихие, неприметные людишки, никогда и не подумаешь, что у них в г-голове ад кромешный… Да вы сядьте, Тюльпанов. Никуда бежать не нужно. Чем я, по-вашему, занимался все утро, пока вы покойников т-тревожили?

Он взял с письменного стола несколько листков, исписанных казенным писарским почерком.

– Телефонировал ч-частным приставам и попросил доставить мне регистрационные сведения обо всех приезжих, кто прибыл в Москву прямо из Англии либо через любой п-промежуточный пункт. На всякий случай взял не только ноябрь, но и декабрь – для предосторожности: вдруг Роуз Майлет все-таки убил наш Потрошитель, а ваша ноябрьская находка, наоборот, – дело рук какого-нибудь туземного головореза. Трудно д-давать точное патологоанатомическое заключение по телу, которое пролежало в земле, хоть бы даже и мерзлой, целых пять месяцев. Вот два декабрьских трупа – это уже серьезно.

– Резонно, – согласился Анисий. – Ноябрьская покойница и в самом деле была не того… Егор Виллемович даже не хотел в ней копаться, говорил, профанация. Земля в ноябре еще не очень промерзла, труп-то и подгнил. Ой, извините, Ангелина Самсоновна! – испугался Тюльпанов излишнего натурализма, но, кажется, зря – Ангелина в обморок падать не собиралась, ее серые глаза смотрели все так же серьезно и внимательно.

– Вот видите. Но даже и за д-два месяца к нам из Англии прибыли всего тридцать девять человек, включая между прочим и нас с Ангелиной Самсоновной. Но нас, с вашего позволения, я учитывать не с-стану. – Эраст Петрович улыбнулся. – Из остальных двадцать т-три пробыли в Москве недолго и потому интереса для нас не представляют. Остаются четырнадцать, из коих к медицине имеют отношение только трое.

– Ага! – хищно вскричал Анисий.

– Естественно, первым п-привлек мое внимание доктор медицины Джордж Севилл Линдсей. За ним, как и за всеми иностранцами, негласно приглядывает Жандармское управление, так что навести справки оказалось проще простого. Увы, мистер Линдсей нам не подходит. Выяснилось, что перед приездом в Россию он пробыл на родине всего полтора месяца. Ранее же с-служил в Индии, вдали от лондонского Ист-Энда. Получил место в Екатерининской больнице, потому и прибыл к нам сюда. Остаются двое, оба русские. Мужчина и женщина.

– Женщина такого сотворить не могла, – твердо сказала Ангелина. – И среди нашей сестры всякие изверги бывают, но ножом животы кромсать – большая сила нужна. Да и не любим мы, женщины, крови-то.

– Тут речь идет об особенном существе, не похожем на обычных людей, – возразил ей Фандорин. – Это и не мужчина, и не женщина, а вроде как т-третий пол, или, выражаясь по-простонародному, нелюдь. Женщин ни в коем случае исключать нельзя. Среди них попадаются и физически крепкие. Не г-говоря уж о том, что при известном навыке работы со скальпелем особенная сила не нужна. Вот, к примеру, – он заглянул в листок. – Повивальная бабка Несвицкая Елизавета Андреевна, 28 лет, девица, прибыла из Англии через Санкт-Петербург 19 ноября. Необычная личность. Семнадцати лет по политическому делу п-просидела два года в крепости, затем в административном порядке отправлена на поселение в Архангельскую губернию. Б-бежала за границу, окончила медицинский факультет Эдинбургского университета. Ходатайствовала о дозволении вернуться на родину. Вернулась. Ее прошение о признании врачебного диплома действительным рассматривается министерством внутренних дел, пока же Несвицкая устроилась повивальной бабкой во вновь открытую Морозовскую гинекологическую больницу. Находится под негласным надзором полиции По агентурным сведениям, Несвицкая, невзирая на неподтвержденное врачебное звание, ведет прием пациентов из числа неимущих. Больничное начальство смотрит сквозь пальцы и д-даже втайне поощряет – возиться с неимущими мало кому охота. Вот сведения, которыми мы располагаем о Несвицкой.

– Во время лондонских преступлений Потрошителя находилась в Англии, это раз, – стал резюмировать Тюльпанов. – Во время московских преступлений находилась в Москве, это два. Медицинскими навыками обладает, это три. Личность, судя по всему, специфическая и отнюдь не женского склада, это четыре. Несвицкую снимать со счетов никак нельзя.

– Именно. А к-кроме того, не будем забывать, что и в лондонских убийствах, и в убийстве девицы Андреичкиной отсутствуют следы полового вмешательства, обычные, когда маньяком является мужчина.

– А второй кто? – спросила Ангелина.

– Иван Родионович Стенич. Тридцати лет, б-бывший студент медицинского факультета Московского императорского университета. Семь лет назад отчислен «за безнравственность». Черт его знает, что имелось в виду, но по нашему профилю вроде бы годится. Переменил несколько занятий, лечился от д-душевного недуга, путешествовал по Европе. В Россию прибыл из Англии, 11 декабря. С Нового года служит милосердным братом в больнице для умалишенных «Утоли мои печали».

Тюльпанов хлопнул ладонью по столу:

– Чертовски подозрителен!

– Таким образом, подозреваемых у нас д-двое. Если оба к делу непричастны, займемся линией, которую предложила Ангелина Самсоновна, – о том, что Джек Потрошитель прибыл в Москву, сумев избежать полицейского ока. И лишь убедившись, что и это исключено, мы откажемся от основной версии и станем разыскивать доморощенного Ваню Потрошителя, в Ист-Энде отроду не бывавшего. Согласны?

– Да, только это тот самый Джек, а никакой не Ваня, – убежденно заявил Анисий. – Всё сходится.

– Кем предпочитаете заняться, Тюльпанов, – милосердным братом или повивальной бабкой? – спросил шеф. – Даю вам право выбора как мученику эксгумации.

– Раз этот самый Стенич служит в психической лечебнице, у меня есть отличный предлог с ним познакомиться – Сонька, – изложил Анисий соображение вроде бы вполне резонное, но подсказанное не столько холодной логикой, сколько азартом – все-таки мужчина, да еще с душевным недугом, в качестве Потрошителя смотрелся перспективней, чем беглая революционерка.

– Ну что ж, – улыбнулся Эраст Петрович. – Отправляйтесь в Лефортово, а я на Девичье Поле, к Несвицкой.

Однако и бывшим студентом, и повивальной бабкой пришлось заниматься Анисию, потому что в этот самый миг затрезвонил дверной звонок.

Вошел Маса, доложил:

– Посьта.

И уточнил, с удовольствием произнося трудное, звучное слово:

– Бандероря.

«Бандероря» была небольшой. На серой оберточной бумаге скачущим, небрежным почерком размашистая надпись: «Его высокоблагородию коллежскому советнику Фандорину в собственные руки. Срочно и сугубо секретно».

Тюльпанову стало любопытно, но шеф развернул бандероль не сразу.

– Принес п-почтальон? Что-то адрес не написан.

– Нет, марьсиська. Сунур и убедзяр. Надо поймачь? – встревожился Маса.

– Раз убежал, уж не п-поймаешь.

Под оберткой оказалась бархатная коробочка, перевязанная красной атласной лентой. В коробочке – круглая лаковая пудреница. В пудренице, на салфетке, что-то желтое, рельефное. Анисию в первый миг показалось – лесной гриб волнушка. Пригляделся – ойкнул.

Человеческое ухо.

* * *

По Москве поползли слухи.

Якобы завелся в городе оборотень. Кто из баб ночью из дому нос высунет, оборотень тут как тут. Крадется тихо-тихо, из-за забора красным глазом высверкивает, и тут, если вовремя молитву святую не прочесть, конец душе христианской – выпрыгивает и первым делом зубьями в глотку, а после брюхо на клочки рвет, требухой лакомится. И будто бы уже загрыз этот оборотень баб видимо-невидимо, да только начальство от народа утаивает, потому царя-батюшку боится.

Так сегодня говорили на Сухаревской толкучке.

Это про меня, это я оборотень, который у них тут завелся. Смешно. Такие, как я, не «заводятся», их присылают со страшной или с радостной вестью. Меня, московские обыватели, прислали к вам с радостной.

Некрасивый город и некрасивые люди, я сделаю вас прекрасными. Всех не смогу, не взыщите. Не хватит сил. Но многих, многих.

Я люблю вас со всеми вашими мерзостями и уродствами. Я желаю вам добра. У меня хватит любви на всех. Я вижу Красоту под вшивыми одежками, под коростой немытого тела, под чесоткой и сыпью. Я ваш спаситель, я ваша спасительница. Я вам брат и сестра, отец и мать, муж и жена. Я и женщина, и мужчина. Я андрогин, тот самый прекрасный пращур человечества, который обладал признаками обоих полов. Потом андрогины разделились на две половинки, мужскую и женскую, и появились люди – несчастные, далекие от совершенства, страдающие от одиночества.

Я – ваша недостающая половинка. Ничто не помешает мне воссоединиться с теми из вас, кого я выберу.

Господь дал мне ум, хитрость, предвидение и неуязвимость. Тупые, грубые, пепельно-серые ловили андрогина в Лондоне, даже не попытавшись понять, что означают послания, отправляемые им миру.

Сначала меня забавляли эти жалкие попытки. Потом подступила горечь.

Быть может, пророка воспримет свое отечество, подумалось мне. Нерациональная, мистическая, не утратившая искренней веры Россия, с ее скопцами, раскольничьими самосожжениями и схимниками поманила меня – и, кажется, обманула. Теперь такие же тупые, грубые, лишенные воображения ловят Декоратора в Москве. Мне весело, по ночам я трясусь от беззвучного хохота. Никто не видит этих приступов веселья, а если бы увидел, то наверняка решил бы, что я не в себе. Что ж, если всякий, кто не похож на них, сумасшедший, – тогда конечно. Но в этом случае и Христос сумасшедший, и все святые угодники, и все гениальные безумцы, которыми они так гордятся.

Днем я ничем не отличаюсь от некрасивых, жалких, суетливых. Я виртуоз мимикрии, им ни за что не догадаться, что я из другой породы.

Как могут они гнушаться Божьим даром – собственным телом! Мой долг и мое призвание – понемногу приучать их к Красоте. Я делаю красивыми тех, кто безобразен. Тех, кто красив, я не трогаю. Они не оскорбляют собой образа Божия.

Жизнь – захватывающая, веселая игра. Кошки-мышки, hide-and-seek[3]. Я и кошка, я и мышка. I hide and I seek[4]. Раз-два-три-четыре-пять, выхожу искать.

Кто не спрятался, я не виноват.

Черепаха, сеттер, львица, зайчик

5 апреля, великая среда, день

Анисий велел Палаше одеть Соньку по-праздничному, и сестра, великовозрастная идиотка, обрадовалась, загукала. Для нее, дурехи, любой выезд – событие, а в больницу, к «доту» (что на Сонькином языке означало «доктор») убогая ездить особенно любила. Там с ней долго, терпеливо разговаривали, непременно давали конфету или пряник, приставляли к груди прохладную железку, щекотно мяли живот, с интересом заглядывали в рот – а Сонька и рада стараться, разевала так, что всю насквозь было видать.

Вызвали знакомого извозчика Назара Степаныча. Сначала, как положено, Сонька немножко побоялась смирной лошади Мухи, которая фыркала ноздрей и звякала сбруей, косясь кровавым глазом на толстую, нескладную, замотанную в платки бабищу. Такой у Мухи с Сонькой был ритуал.

Покатили из Гранатного в Лефортово. Обычно ездили ближе, к доктору Максим Христофорычу на Рождественку, во Взаимно-вспомогательное общество, а тут, считай, через весь город путешествие.

Трубную объезжать пришлось – всю начисто водой залило. И когда только солнышко выглянет, землю подсушит. Хмурая стояла Москва, неопрятная. Дома серые, мостовые грязные, людишки какие-то все в тряпье замотанные, под ветром скрюченные. Но Соньке, похоже, нравилось. То и дело пихала брата локтем в бок: «Нисий, Нисий» – и тыкала пальцем в грачей на дереве, в водовозную бочку, в пьяного мастерового. Только думать мешала. А подумать очень даже было о чем – и об отрезанном ухе, которым шеф занялся лично, и о собственном непростом задании.

Александровская община «Утоли мои печали» для излечения психических, нервных и параличных больных располагалась на Госпитальной площади, за Яузой. Известно было, что Стенич состоит милосердным братом при лекаре Розенфельде в пятом отделении, где пользуют самых буйных и безнадежных.

К Розенфельду, заплатив в кассу пять целковых, Анисий сестру и повел. Стал подробно рассказывать лекарю про Сонькины происшествия последнего времени: ночью просыпаться стала с плачем, два раза Палашу оттолкнула, чего раньше не бывало, и еще вдруг повадилась возиться с зеркальцем – прилипнет и смотрит часами, тараща поросячьи глазки.

Рассказ получился долгим. Дважды в кабинет заходил человек в белом халате. Сначала шприцы прокипяченные принес, потом взял рецепт на изготовление какой-то тинктуры. Врач называл его на «вы» и по имени-отчеству: «Иван Родионыч». Стало быть, вот он какой, Стенич. Изможденный, бледный, с огромными глазами. Волоса отрастил длинные, прямые, а усы-бороду бреет, и лицо у него от этого какое-то средневековое.

Оставив сестру у доктора для осмотра, Анисий вышел в коридор, заглянул в приоткрытую дверь с надписью «Процедурная». Стенич был повернут спиной, мешал в маленькой склянке какую-то зеленую бурду. Что сзади углядишь? Сутулые плечи, халат, стоптанные задники сапог.

Шеф учил: самое главное – первая фраза в разговоре, в ней ключик. Гладко вошел в беседу – откроется дверь, узнаешь от человека всё, что хотел. Тут только не ошибиться, правильно типаж определить. Типажей не так уж много – по Эрасту Петровичу, ровным счетом шестнадцать, и к каждому свой подход.

Ох, не промахнуться бы. Не очень твердо пока усвоил Анисий мудреную науку.

По тому, что известно про Стенича, а также по визуальному заключению он – «черепаха»: типаж замкнутый, мнительный, обращенный внутрь себя, живущий в состоянии бепрестанного внутреннего монолога.

Если так, то правильный подход – «показать брюхо», то есть продемонстрировать свою незащищенность и неопасность, а после, без малейшей паузы, сразу сделать «пробой»: пробить все защитные слои отчуждения и настороженности, ошарашить, но при этом, упаси Боже, не напугать нахрапом и не отвратить, а заинтересовать, послать сигнал. Мол, мы с тобой одного поля ягоды, говорим на одном языке.

Тюльпанов мысленно перекрестился и бухнул:

– Хорошо вы давеча в кабинете на идиотку мою посмотрели. Мне понравилось. С интересом, но без жалости. Лекарь ваш наоборот – жалеть жалеет, а без интереса глядит. Только убогих духом жалеть не надо, они посчастливей нашего будут. Вот поинтересоваться есть чем: по видимости вроде похожее на нас существо, а на самом деле совсем другое. И открыто идиоту подчас такое, что от нас за семью печатями. Вы ведь тоже так думаете, правда? Я по глазам вашим понял. Вам бы доктором быть, а не Розенфельду этому. Вы студент, да?

Стенич обернулся, глазищами захлопал. Кажется, несколько оторопел от «пробоя», но правильно оторопел, без испуга и ощетинивания. Ответил коротко, как и положено субъекту типа «черепаха»:

– Бывший.

Подход выбран правильно. Теперь, когда ключик в скважину вошел, по шефовой науке следовало навалиться на него и разом повернуть, чтоб щелкнуло. Тут тонкость есть: с «черепахой» недопустима фамильярность, нельзя самому дистанцию сжимать – сразу в панцирь спрячется.

– Неужто политический? – изобразил разочарование Анисий. – Значит, скверный из меня физиогномист. А я вас за человека с воображением принял, хотел насчет идиотки своей совета спросить… Ваш брат социалист в психиатры не годится – слишком благом общества увлекаетесь, а на отдельных представителей общества вам наплевать, тем более на уродов вроде моей Соньки. Извините за откровенность, я человек прямой. Прощайте, лучше уж с Розенфельдом потолкую.

И дернулся уходить, как и подобает типажу «сеттер» (откровенный, порывистый, резкий в симпатиях и антипатиях) – идеальной паре для «черепахи».

– Дело ваше, – сказал задетый за живое милосердный брат. – Только благом общества я никогда не увлекался, а с факультета отчислен за дела совсем иного рода.

– Ага! – воскликнул Тюльпанов, торжествующе воздев палец. – Взгляд! Взгляд, он не обманет! Все-таки правильно я вас вычислил. Своим суждением живете, и дорога у вас своя. Это ничего, что вы только фельдшер, я на звания не смотрю. Мне нужен человек острый, живой, не по общей мерке рассуждающий. Отчаялся я по врачам Соньку водить. Талдычат все одно и то же: oligophrenia, крайняя стадия, неизлечимый случай. А я чувствую, что душа в ней живая, можно пробудить. Не возьметесь проконсультировать?

– Я и не фельдшер даже, – ответил Стенич, похоже, тронутый откровенностью незнакомца (да и лестью, падок человек на лесть). – Правда, господин Розенфельд использует меня как фельдшера, но по должности я всего лишь брат милосердия. И служу без жалования, по доброй воле. Во искупление грехов.

Ах вот оно что, понял Анисий. Вот откуда взгляд-то этот постный, вот откуда смирение. Надо скорректировать линию.

Сказал самым что ни на есть серьезным тоном:

– Хороший путь выбрали для искупления грехов. Куда лучше, чем свечки в церкви жечь или лбом о паперть колотиться. Дай вам Бог скорого душевного облегчения.

– Не надо мне скорого! – с неожиданным жаром вскричал Стенич, и глаза у него, до того тусклые, враз зажглись огнем и страстью. – Пускай трудно, пускай долго! Так оно лучше, правильней будет! Я… я редко с людьми говорю, замкнут очень. И вообще привык один. Но в вас что-то есть, располагающее к откровенности. Так и хочется… А то все сам с собой, недолго снова разумом тронуться.

Анисий только диву дался. Ай да шефова наука! Подошел ключик к замку, и так подошел, что дверь сама навстречу распахнулась. Больше и делать ничего не надо, только слушай и поддакивай.

Пауза обеспокоила милосердного брата.

– У вас, может, времени нет? – Его голос дрогнул. – Я знаю, у вас свои беды, вам не до чужих откровений…

– У кого своя беда, тот и чужую лучше поймет, – сыезуитничал Анисий. – Что вас гложет? Говорите, мне можно. Люди мы чужие, даже имени друг друга не знаем. Поговорим и разойдемся. Что за грех у вас на душе?

На миг примечталось: сейчас на коленки бухнется, зарыдает, мол, прости меня, окаянного, добрый человек, грех на мне тяжкий, кровавый, женщин я скальпелем потрошу. И всё, дело закрыто, а Тюльпанову от начальства награда и, главное, от шефа похвальное слово.

Но нет, на коленки Стенич не повалился и сказал совсем другое:

– Гордость. Всю жизнь с ней маюсь. Чтоб ее преодолеть и сюда устроился, на службу тяжкую, грязную. За сумасшедшими нечистоты убираю, никакой работы не гнушаюсь. Унижение и смирение – вот лучшее лекарство от гордости.

– Так вас за гордость из университета-то? – спросил Анисий, не в силах скрыть разочарование.

– Что? А, из университета. Нет, там другое было… Что ж, и расскажу. Укрощения гордости ради. – Милосердный брат вспыхнул, залился краской до самого пробора. – Был у меня раньше и другой грех, сильненький. Сладострастие. Его я преодолел, жизнь помогла. А в юные годы порочен был – не столько от чувственности, сколько от любопытства. Оно и мерзее, от любопытства-то, нет?

Анисий не знал, что на это ответить, но послушать про порок было интересно. А вдруг от сладострастия к душегубству ниточка протянется?

– Я в сладострастии и вовсе греха не нахожу, – сказал он вслух. – Грех – это когда ближним хуже. А кому от сладострастия плохо, если, конечно, насилие не замешано?

Стенич только головой качнул:

– Эх, молоды вы, сударь. Про «Садический кружок» не слыхали? Где вам, вы тогда еще, поди, гимназию не закончили. Нынешним апрелем как раз семь лет сравнялось… Да на Москве о том деле вообще мало кто знает. Так, прошел шумок по медицинским кругам, но круги эти утечки не дают, корпоративность. Сор из избы не выносят. Меня, правда, вынесли…

– Что за кружок такой? Садоводческий? – прикинулся дурачком Анисий, вспоминая про отчисление за «безнравственность».

Собеседник неприятно рассмеялся.

– Не совсем. Было нас, шалопаев, десятка полтора. Студенты медицинского факультета и две курсистки. Время темное, суровое. Год как нигилисты Царя-Освободителя подорвали. Мы тоже были нигилисты, только без политики. За политику нас в ту пору на каторгу бы отправили или куда похуже. А так только заводилу нашего, Соцкого, в арестантские роты упекли. Без суда, без шума, министерским указом. Прочих же кого на нелечебные отделения перевели, в фармацевты, химики, патологоанатомы – недостойными сочли высокого лекарского звания. А кого, вроде меня, и вовсе взашей, если высоких заступников не нашлось.

– Не крутенько ли? – участливо вздохнул Тюльпанов. – Что ж вы там такого натворили?

– Теперь я склонен думать, что не крутенько. В самый раз… Знаете, совсем молодые люди, избравшие стезю медицинского образования, иногда впадают в этакий цинизм. У них укореняется мнение, будто человек – не образ Божий, а машина из суставов, костей, нервов и разного прочего фарша. У младших курсов за лихачество считается позавтракать в морге, поставив бутылку пива на только что зашитое брюхо «дохлятины». Бывают шутки и повульгарней, не буду рассказывать, противно. Но это все проказы обычные, мы же дальше пошли. Были среди нас некоторые при больших деньгах, так что возможность развернуться имелась. Простого разврата нам скоро мало стало. Вожак наш, покойный Соцкий, с фантазией был. Не вернулся из арестантских рот, загинул, а то бы далеко пошел. В особенном ходу у нас садические забавы были. Наймем гулящую побезобразней, заплатим четвертной и давай над ней куражиться. Докуражились… Раз в полтиничном борделе, с перепою, шлюху старую, за трешник на все готовую, уходили до смерти… Дело замяли, до суда не довели. И решили все тихо, без скандала. Я злился сначала, что жизнь мне поломали – ведь на гроши учился, уроки давал, маменька что могла высылала… А после, уж годы спустя, вдруг понял – поделом.

Анисий прищурился:

– Как это «вдруг»?

– Так, – коротко и строго ответил Стенич. – Бога узрел.

Что-то есть, подумал Тюльпанов. Тут пощупать, так, пожалуй, и «идея» отыщется, про которую шеф говорил. Как бы разговор на Англию навести?

– Наверно, много вас жизнь покидала? За границей не пробовали счастья искать?

– Счастья – нет, не искал. А непотребств искал в разных странах. И находил предостаточно, прости меня Господи. – Стенич истово перекрестился на висевший в углу образ Спасителя.

Тут Анисий простодушно так:

– И в самой Англии бывали? Я вот мечтаю, да, видно, не доведется. Все говорят, исключительно цивилизованная страна.

– Странно, что вы про Англию спросили, – внимательно взглянул на него бывший грешник. – Вы вообще странный господин. Что ни спросите, все в самую точку. В Англии-то я Бога и узрел. До того момента вел жизнь недостойную, унизительную. Состоял в приживалах при одном сумасброде. А тут решился и разом всё переменил.

– Вы ж сами говорили, что унижение полезно для преодоления гордости. Почему же решили от унизительной жизни отказаться? Нелогично получается.

Хотел Анисий про английское житье Стенича побольше вызнать, но совершил грубую ошибку – принудил своим вопросом «черепаху» к обороне, а этого делать ни в коем случае не следовало.

И Стенич моментально убрался в панцирь:

– Да кто вы такой, чтоб логику моей души истолковывать? Что я вообще перед вами тут разнюнился!

Взгляд у милосердного брата стал воспаленный, ненавидящий, тонкие пальцы судорожно зашарили по столу. А на столе, между прочим, стальная кастрюлька с разными медицинскими инструментами. Вспомнил Анисий, что Стенич от душевного недуга лечился, и попятился в коридор. Все равно больше ничего полезного не скажет.

Но кое-что все же выяснилось.

* * *

Теперь путь лежал вовсе дальний, из Лефортова на противоположную окраину, на Девичье Поле, где совсем недавно на средства мануфактур-советника Тимофея Саввича Морозова открылась его же имени Гинекологическая клиника при Московском императорском университете. Сонька какая-никакая, а все-таки тоже женщина, и проблемы женские у нее найдутся. Вот и получалось, что снова следствию от дуры польза.

Сонька была в ажитации – лефортовский «дот» произвел на нее большое впечатление.

– Лоток гук-гук, ленка прыг, неялась, афекинял, – оживленно рассказывала она брату о своих приключениях.

Для кого другого – бессмысленный набор звуков, а Анисий всё понимал: доктор ей молотком по коленке стучал, и коленка подпрыгивала, только Сонька ни чуточки не боялась, а конфетки ей доктор не дал.

Чтоб не мешала сосредоточиться, остановил у Сиротского института, купил большого петуха, ядовито-красного, на палочке. Сонька и заткнулась. Язык на добрый вершок высовывает, лижет, белесыми глазками по сторонам пялится. Столько у ней сегодня событий, а не знает, что впереди еще много интересного будет. Вечером придется с ней повозиться, долго не уснет от возбуждения.

Наконец приехали. Хорошую клинику отстроил щедрый мануфактур-советник, ничего не скажешь. От семейства Морозовых городу Москве вообще много пользы. Вот недавно газеты писали, что почетная гражданка Морозова заграничные командировки для молодых инженеров учредила, для совершенствования практических знаний. Теперь любой, кто окончил полный курс в Императорском московском техническом училище, если, конечно, православный по вере и русский по крови, может хоть в Англию, хоть в Североамериканские Штаты съездить. Большое дело. А здесь, в гинекологической, по понедельникам и вторникам для бедных бесплатный прием. Разве не замечательно?

Сегодня, правда, среда.

Анисий прочел извещение в приемном покое: «Консультация у профессора – десять рублей. Прием у лекаря – пять рублей. Прием у женщины-врача г-жи Рогановой – три рубля».

– Дорогонько, – пожаловался Тюльпанов служителю. – У меня сестра убогая. Подешевле убогую не примут?

Служитель ответил сначала сурово:

– Не положено. В понедельник или во вторник приходите.

Но потом взглянул на Соньку, стоявшую с разинутым ртом, и раздобрился:

– А то в родовспомогательное сходите, к Лизавете Андреевне. Она все равно как врач, хоть по званию только повивальная бабка. Дешевле берет, а может и совсем задаром, если пожалеет.

Вот и отлично. Несвицкая на месте.

Вышли из приемного, свернули в садик. Когда подходили к желтому двухэтажному зданию родовспомогательного отделения, случилось происшествие.

Хлопнула оконная рама на втором этаже, звонко посыпались стекла. Анисий увидел, как на подоконник вылезает молодая женщина в одной ночной рубашке, длинные черные волосы разметались по плечам.

– Уйдите, мучители! – истошно завопила женщина. – Ненавижу вас! Смерти моей хотите!

Глянула вниз – а этажи высокие, до земли далеко – спиной к каменной стене прижалась и давай меленько переступать по парапету подальше от окна. Сонька так и застыла, губы развесила – никогда такого чуда не видала.

Из окна высунулись сразу несколько голов, принялись черноволосую уговаривать, чтоб не дурила, чтоб вернулась.

Только видно было, что не в себе женщина. Шатает ее, а парапет узкий. Сейчас упадет или сама бросится. Снег внизу стаял, голая земля, вся в камнях, железки какие-то торчат. Тут верная смерть или тяжкое увечье.

Тюльпанов глянул налево, направо. Народ глазеет, но физиономии у всех растерянные. Что же делать-то?

– Тащи брезент или хоть одеяло! – крикнул он санитару, вышедшему покурить, да так и замершему с цигаркой в зубах. Тот сорвался, побежал, только вряд ли поспеет.

Растолкав высунувшихся из окна, на подоконник решительно вылезла высокая женщина. Белый халат, стальное пенсне, волосы на затылке стянуты в тугой узел.

– Ермолаева, не валяй дурака! – крикнула она начальственным голосом. – У тебя сын плачет, молока просит!

И тоже, отчаянная, двинулась по парапету.

– Это не мой сын! – взвизгнула черноволосая. – Это подкидыш! Не подходи, боюсь тебя!

Та, в белом халате, сделала еще шаг, протянула руку, но Ермолаева вывернулась и с воем прыгнула.

Зрители ахнули – в самый последний миг врачиха успела схватить полоумную пониже ворота. Рубашка затрещала, но выдержала. У висевшей непристойно заголились ноги, и Анисий часто заморгал, но тут же и устыдился – не до того теперь. Докторша уцепилась одной рукой за водосток, другой держала Ермолаеву. Сейчас или выпустит, или вместе с ней сверзнется!

Рванул Тюльпанов с плеч шинель, махнул двоим, что стояли рядом. Растянули шинель пошире – и под висящую.

– Больше не смогу! Пальцы разжимаются! – крикнула железная докторша, и в тот же миг черноволосая упала.

От удара повалились в кучу-малу. Тюльпанов вскочил, встряхнул надсаженными запястьями. Женщина лежала зажмурившись, но вроде живая, и крови не видно. Один из Анисиевых помощников, по виду приказчик, сидел на земле и подвывал, держась за плечо. Шинель было жалко – осталась без обоих рукавов и воротник треснул. Новая шинель, только осенью пошитая, сорок пять целковых.

Докторша уже здесь – и как только успела. Присела над лежащей без сознания, пощупала пульс, помяла руки-ноги:

– Жива и целехонька.

Анисию бросила:

– Молодец, что сообразили шинель натянуть.

– Что это с ней? – спросил он, потряхивая кистями.

– Родильная горячка. Временное помрачение рассудка. Редко, но бывает. У тебя что? – Это она уже приказчику. – Вывих? Дай-ка.

Взялась крепкими руками, коротко дернула – приказчик только ойкнул.

Запыхавшаяся санитарка спросила:

– Лизавета Андреевна, а с Ермолаевой что?

– В изолятор. Под три одеяла, вколоть морфию. Пусть поспит. И смотри, глаз с нее не спускать.

Повернулась идти.

– Я, собственно, к вам, госпожа Несвицкая, – сказал Анисий, подумав: правильно шеф не стал женщин с подозрения снимать. Этакая лошадь не то что скальпелем прирезать, голыми руками задушит, и очень запросто.

– Вы кто? По какому делу? – глянула на него подозреваемая.

Взгляд из-под пенсне жесткий, совсем не женский.

– Тюльпанов, губернский секретарь. Вот, привел убогую за советом по женской линии. Очень что-то мучается от месячных. Не согласитесь осмотреть?

Несвицкая посмотрела на Соньку. Деловито спросила:

– Идиотка? Половую жизнь имеет? Она кто, сожительница ваша?

– Да что вы! – в ужасе вскричал Анисий. – Это сестра моя. Она с рождения такая.

– Платить можете? С тех, кто может, я беру два рубля за осмотр.

– Заплачу с превеликим удовольствием, – поспешил уверить Тюльпанов.

– Если с превеликим, то почему ко мне, а не к лекарю или к профессору? Ладно, идемте в кабинет.

Пошла вперед быстрым, широким шагом. Анисий – за ней, только Соньку за руку подхватил.

Линию поведения выстраивал на ходу.

С типажом никаких сомнений – классическая «львица». Рекомендуемый подход – смущаться и мямлить. «Львицы» от этого мягчеют.

Кабинетик у повивальной бабки оказался маленький, опрятный, ничего лишнего: медицинское кресло, стол, стул. На столе две брошюры – «О негигиеничности женского костюма», сочинение приват-доцента акушерских и женских болезней А.Н.Соловьева, и «Записки Общества распространения практических знаний между образованными женщинами».

На стене – рекламная афиша:

ДАМСКИЕ ГИГИЕНИЧЕСКИЕ ПОДУШКИ

Приготовлены из древесной сулемовой ваты.

Очень удобная повязка, с приспособленным поясом, для ношения дамами во время болезненных периодов. Цена за дюжину подушек 1 р. Цена за пояс от 40 к. до 1 р. 50 к.

Покровка, дом Егорова

Анисий вздохнул и начал мямлить:

– Я ведь почему решил обратиться именно к вам, госпожа Несвицкая. Я, изволите ли видеть, наслышан, что вы обладаете самой что ни на есть наивысшей квалификацией, хоть и пребываете в звании, совершенно несообразном учености столь достойной особы… То есть, я вовсе ничего такого против звания повивальной бабки… Я не в смысле принизить или, упаси Боже, усомниться, я совсем наоборот…

Вроде бы отлично вышло и даже конфузливо покраснеть получилось, но тут Несвицкая удивила: крепко взяла Анисия за плечи и развернула лицом к свету.

– Ну-ка, ну-ка, это выражение глаз мне знакомо. Никак господин филер? С выдумкой работать стали и даже идиотку где-то подобрали. Что вам еще от меня нужно? Что вы меня в покое никак не оставите? К недозволенной практике придраться задумали? Так господин директор про нее знает.

И брезгливо оттолкнула. Тюльпанов потер плечи – ну и хватка. Сонька испуганно прижалась к брату, захныкала. Анисий погладил ее по голове:

– Ты что напугалась? Тетя шутит, играет. Она добрая, она доктор… Елизавета Андреевна, вы на мой счет в заблуждении. Я служу в канцелярии его сиятельства генерал-губернатора. На мелкой должности, конечно. Так сказать, отставной козы младший барабанщик. Тюльпанов, губернский секретарь. У меня и документ есть. Показать? Не нужно?

Робко развел руками, застенчиво улыбнулся.

Отлично! Несвицкой стало совестно, а это – самое лучшее, чтоб «львицу» разговорить.

– Извините, мне всюду мерещится… Вы должны понять…

Дрожащей рукой взяла со стола папиросу, закурила – не сразу, с третьей спички. Вот тебе и железная докторша.

– Извините, что плохо о вас подумала. Нервы ни к черту. Тут еще Ермолаева эта… Да, вы ведь спасли Ермолаеву, я забыла… Я должна объясниться. Не знаю почему, но мне хочется, чтоб вы поняли…

Это вам потому хочется со мной объясниться, сударыня, мысленно ответил ей Анисий, что вы – «львица», а я веду себя как «зайчик». «Львицы» лучше всего сходятся именно с кроткими, беззащитными «зайчиками». Психология, Лизавета Андревна.

Однако наряду с удовлетворением ощутил Тюльпанов и некоторое нравственное неудобство – филер не филер, а все ж таки по сыскной части, да и сестру-инвалидку для прикрытия взял. Права докторша.

Она быстро, в несколько затяжек выкурила папиросу, зажгла вторую. Анисий ждал, жалобно хлопал ресницами.

– Курите. – Несвицкая подтолкнула картонку с папиросами.

Вообще-то Тюльпанов не курил, но «львицы» любят, когда у них идут на поводу, поэтому папироску он взял, втянул дым, зашелся кашлем.

– Да, крепковаты, – кивнула докторша. – Привычка. На Севере табак крепок, а без табака там летом нельзя – комарье, мошка.

– Так вы с Севера? – наивно спросил Анисий, неловко стряхивая пепел.

– Нет. Я родилась и выросла в Петербурге. До семнадцати жила маменькиной дочкой. А в семнадцать лет за мной приехали на пролетках люди в синих мундирах. Увезли от маменьки и посадили в каземат.

Несвицкая говорила отрывисто. Руки у нее больше не дрожали, голос стал резким, глаза недобро сузились – но сердилась она не на Тюльпанова, это было ясно.

Сонька села на стул, привалилась к стене и засопела – сморило ее от впечатлений.

– За что же вас? – шепотом спросил «зайчик».

– За то, что была знакома со студентом, который однажды побывал в доме, где иногда собирались революционеры, – горько усмехнулась Несвицкая. – Как раз перед тем было очередное покушение на царя, так мели всех подряд. Пока разбирались, я два года в одиночке просидела. Это в семнадцать-то лет. Как с ума не сошла, не знаю. А может, и сошла… Потом выпустили. Только на всякий случай, чтоб не водила предосудительных знакомств, выслали в административном порядке. В село Заморенка Архангельской губернии. Под надзор властей. Так что не сердитесь на мою подозрительность. У меня к синим мундирам отношение особенное.

– А где же вы медицину изучали? – сочувственно покачав головой, спросил Анисий.

– Сначала в Заморенке, в земской больнице. Надо же было на что-то жить, так я сестрой милосердия устроилась. И поняла, что медицина – это для меня. Только в ней, пожалуй, и есть смысл… После попала в Шотландию, училась на факультете. Первая женщина на хирургическом отделении – там ведь женщинам тоже не больно дорогу дают. Из меня хороший хирург вышел. Рука твердая, вида крови я с самого начала не боялась, да и зрелище человеческих внутренностей мне не отвратительно. В нем, пожалуй, даже есть своеобразная красота.

Анисий весь подобрался.

– И оперировать можете?

Она снисходительно улыбнулась:

– Могу и ампутацию произвести, и полостную операцию, и опухоль удалить. А вместо этого уж который месяц… – И зло махнула рукой.

Что «вместо этого»? Выпускаю гулящим кишки по сараям?

Предположительные мотивы?

Тюльпанов исподтишка разглядывал некрасивое, даже грубое лицо Несвицкой. Болезненная ненависть к женскому телу? Очень возможно. Причины: собственная физическая непривлекательность, личная неустроенность, вынужденное исполнение нелюбимых акушерских обязанностей, ежедневное лицезрение пациенток, у которых женская судьба сложилась счастливо. Да мало ли. Не исключается и скрытое помешательство как следствие перенесенной несправедливости и одиночного заключения в нежном возрасте.

– Ладно, давайте осмотрим вашу сестру. Заболталась я что-то. Даже не похоже на меня.

Несвицкая сняла пенсне, устало потерла сильными пальцами переносицу, потом зачем-то помассировала мочку, и мысли Анисия естественным образом перенеслись к зловещему уху.

Как-то там шеф? Сумел ли вычислить отправителя «бандерори»?

* * *

И опять вечер, благословенная тьма, укрывающая меня своим бурым крылом. Иду вдоль железнодорожной насыпи. Странное волнение теснит грудь.

Удивительно, до чего выбивает из колеи вид знакомцев по прежней жизни. Они изменились, некоторые так даже до неузнаваемости, а уж обо мне и говорить нечего.

Лезут воспоминания. Глупые, ненужные. Теперь все другое.

У переезда, перед шлагбаумом – девчонка-побирушка. Лет двенадцать-тринадцать. Трясется от холода, руки в красных цыпках, ноги замотаны в какое-то тряпье. Ужасное, просто ужасное лицо: гноящиеся глаза, растрескавшиеся губы, из носа течет. Несчастливое, уродливое дитя человеческое.

Как такую не пожалеть? Да и это уродливое лицо тоже можно сделать прекрасным. И делать-то ничего не нужно. Достаточно просто открыть взорам его настоящую Красоту.

Иду за девочкой. Воспоминания больше не тревожат.

Однокашники

5 апреля, великая среда, день и вечер

Отправив помощника на задание, Эраст Петрович приготовился к сосредоточенному рассуждению. Задача представлялась непростой. Тут не помешало бы внерациональное озарение, а значит, начинать следовало с медитации.

Коллежский советник затворил дверь кабинета, сел, скрестив ноги, на ковер и попытался отрешиться от каких бы то ни было мыслей. Остановить взгляд, отключить слух. Закачаться на волнах Великой Пустоты, откуда, как это уже не раз бывало, зазвучит поначалу едва слышный, а потом все более отчетливый и под конец почти оглушающий звук истинности.

Прошло время. Потом перестало идти. Потом исчезло вовсе. Изнутри, от живота вверх, стал неторопливо подниматься прохладный покой, перед глазами заклубился золотистый туман, но тут огромные часы, стоявшие в углу комнаты, всхрапнули и оглушительно отбили: бом-бом-бом-бом-бом!

Фандорин очнулся. Уже пять? Он сверил время по брегету, ибо напольным часам доверять не следовало – и точно, они спешили на двадцать минут.

Во второй раз погрузиться в медитацию оказалось трудней. Эраст Петрович вспомнил, что как раз в пять часов пополудни он должен был принять участие в состязаниях Московского клуба велосипедистов-любителей в пользу бедных вдов и сирот лиц военного ведомства. В Манеже соревновались сильнейшие московские спортсмены, а также велосипедные команды Гренадерского корпуса. У коллежского советника были неплохие шансы вновь, как и в прошлом году, получить главный приз.

Увы, не до состязаний.

Эраст Петрович прогнал неуместные мысли и стал смотреть на бледно-лиловый узор обоев. Сейчас снова сгустится туман, нарисованные ирисы колыхнут лепестками, заблагоухают, и придет сатори.

Что-то мешало. Туман будто сносило ветром, дующим откуда-то слева. Там на столе, в лаковой коробочке, лежало отсеченное ухо. Лежало и не давало о себе забыть.

Эраст Петрович с детства не выносил вида истерзанной человеческой плоти. Казалось бы, пожил на свете достаточно, навидался всяких ужасов, в войнах поучаствовал, а так и не научился равнодушно смотреть на то, что люди вытворяют с себе подобными.

Поняв, что сегодня ирисы на обоях не заблагоухают, Фандорин тяжело вздохнул. Раз не удалось пробудить интуицию, оставалось полагаться на рацио.

Он сел к столу, взял лупу.

Начал с оберточной бумаги. Бумага как бумага, в такую заворачивают что угодно. Не зацепиться.

Теперь надпись. Почерк крупный, неровный, с небрежными окончаниями линий. Если приглядеться, заметны мельчайшие брызги чернил – рука водила по бумаге слишком сильно. Вероятнее всего, писал мужчина в расцвете лет. Возможно, неуравновешенный или нетрезвый. Но нельзя исключать и женщину, склонную к аффектам и истерии. В этом смысле примечательны завитки на буквах «о» и кокетливые крючочки над заглавным «Ф».

Самое существенное: на гимназических уроках чистописания этак писать не обучают. Тут либо домашнее воспитание, что более свойственно для особ женского пола, либо вообще отсутствие регулярного образования. Однако же ни единой орфографической ошибки. Хм, есть над чем подумать. Во всяком случае, надпись – это зацепка.

Далее – бархатная коробочка. В таких продают дорогие запонки или брошки. Внутри монограмма: «А.Кузнецов, Камергерский проезд». Ничего не дает. Большой ювелирный магазин, один из самых известных на Москве. Можно, конечно, осведомиться, но вряд ли будет прок – надо полагать, они таких коробочек в день не одну дюжину продают.

Атласная лента – ничего примечательного. Гладкая, красная, такими любят заплетать косы цыганки или купеческие дочки в праздничный день.

Пудреницу (из-под пудры «Клюзере № 6») Эраст Петрович рассмотрел в лупу с особенным вниманием, держа за самый краешек. Посыпал белым порошком вроде талька, и на гладкой лаковой поверхности проступили многочисленные отпечатки пальцев. Коллежский советник аккуратно промокнул их специальной тончайшей бумагой. В суде отпечатки пальцев уликой считаться не будут, но все равно пригодится.

Только теперь Фандорин занялся бедным ухом. Перво-наперво попытался представить, что оно не имеет никакого отношения к человеку. Так, некий занятный предмет, который желает все про себя рассказать.

Предмет рассказал про себя Эрасту Петровичу следующее.

Ухо принадлежало молодой женщине. Судя по россыпи веснушек на обеих сторонах ушной раковины – рыжеволосой. Мочка проколота, причем весьма небрежно: дырка широкая и продолговатая. Исходя из этого, а также из того, что кожа сильно обветрена, можно заключить, что бывшая владелица данного предмета, во-первых, носила волосы зачесанными кверху; во-вторых, не принадлежала к числу привилегированных сословий; в-третьих, много ходила по холоду с непокрытой головой. Последнее обстоятельство особенно примечательно. С непокрытой головой по улице, даже и в холодное время года, как известно, ходят уличные девки. Это и является одной из примет их ремесла.

Закусив губу (относиться к уху как к предмету все-таки не выходило), Эраст Петрович перевернул ухо пинцетом и стал рассматривать разрез. Ровный, сделан чрезвычайно острым инструментом. Ни единой капельки запекшейся крови. Значит, к моменту отсечения уха рыжеволосая была мертва по меньшей мере несколько часов.

Что это за легкое почернение на срезе? Отчего бы? А от разморозки, вот отчего! Труп был в леднике, потому и разрез такой идеальный – в момент разрезания ткани еще не оттаяли.

Труп проститутки, помещенный в заморозку? Зачем? Что за церемонии – этаких сразу везут на Божедомку да закапывают. Если помещают в ледник, то либо в морг медицинского факультета на Трубецкой для учебных занятий, либо в судебно-медицинский, на ту же Божедомку, с целью полицейского расследования.

Теперь самое интересное: кто прислал ухо и зачем?

Сначала – зачем.

Так же поступил в прошлом году лондонский убийца. Он прислал мистеру Альберту Ласку, возглавлявшему комитет по поимке Джека Потрошителя, половину почки проститутки Кэтрин Эддоус, изуродованное тело которой было обнаружено 30 сентября.

По убеждению Эраста Петровича, эта выходка имела два смысла. Первый, очевидный, – вызов, демонстрация уверенности в собственной безнаказанности. Мол, сколько ни пытайтесь, все равно не поймаете. Но было, пожалуй, и второе дно: свойственное маньякам подобного рода мазохистское стремление быть пойманным и понести кару. Если вы, охранители общества, и вправду могущественные и вездесущие, если Правосудие – отец, а я – его провинившееся дитя, то вот вам ключик, найдите меня. Лондонская полиция ключиком воспользоваться не сумела.

Возможна, конечно, и совсем другая версия. Жуткое послание отправлено не убийцей, а неким циничным шутником, нашедшим в трагической ситуации повод для жестокого веселья. В Лондоне полиция получила еще и глумливое письмо, якобы написанное преступником. Под письмом стояла подпись «Джек Потрошитель», откуда, собственно, и взялось прозвище. Английские следователи пришли к выводу, что это мистификация. Вероятно, из-за того, что должны были как-то оправдать неудачу поисков отправителя.

Не стоит усложнять себе задачу, делать ее двойной. Сейчас неважно, убийца ли тот, кто прислал ухо. Сейчас необходимо выяснить, кто это сделал. Очень возможно, что человек, отрезавший ухо, и окажется Потрошителем. Московский фокус с бандеролью отличается от лондонского одним существенным обстоятельством: об убийствах в Ист-Энде знала вся британская столица и, в сущности, «пошутить» мог кто угодно. В данном же случае подробности вчерашнего злодеяния известны весьма ограниченному кругу лиц. Сколько таких? Очень мало, даже если прибавить ближайших друзей и родственников.

Итак, каковы координаты отправителя «бандерори»?

Человек, не обучавшийся в гимназии, но все же получивший достаточное образование, чтобы написать слова «высокоблагородию» и «коллежскому» без ошибок. Это раз.

Судя по коробочке от Кузнецова и пудренице от Клюзере, человек небедный. Это два.

Человек, не просто осведомленный об убийствах, но и знающий о роли Фандорина в расследовании. Это три.

Человек, имеющий доступ к моргу, что еще более сужает список подозреваемых. Это четыре.

Человек, владеющий хирургическими навыками. Это пять.

Чего уж больше?

– Маса, извозчика! Живо!

Захаров вышел из прозекторской в кожаном фартуке, черные перчатки перепачканы какой-то бурой слизью. Лицо опухшее, похмельное, в углу рта – потухшая трубка.

– А-а, губернаторово око, – вяло сказал он вместо приветствия. – Что, еще кого-нибудь ломтями нарезали?

– Егор Виллемович, сколько т-трупов проституток у вас в леднике? – резко спросил Эраст Петрович.

Эксперт пожал плечами:

– Как велел господин Ижицын, теперь сюда тащут всех гулящих, кто окончательно отгулял. Кроме нашей с вами подружки Андреичкиной за вчера и сегодня доставили еще семерых. А что, желаете поразвлечься? – развязно осклабился Захаров. – Есть и прехорошенькие. Только на ваш вкус, пожалуй, нет. Вы ведь потрошёнок предпочитаете?

Патологоанатом отлично видел, что неприятен чиновнику, и, кажется, испытывал от этого удовольствие.

– П-показывайте.

Коллежский советник решительно выпятил вперед челюсть, готовясь к тягостному зрелищу.

В просторном помещении, где горели яркие электрические лампы, Фандорин первым делом увидел деревянные стеллажи, сплошь уставленные стеклянными банками, в которых плавали какие-то бесформенные предметы, а уж потом посмотрел на обитые цинком прямоугольные столы. На одном, подле окна, торчала черная загогулина микроскопа и там же лежало распластанное тело, над которым колдовал ассистент.

Эраст Петрович мельком взглянул, увидел, что труп мужской и с облегчением отвернулся.

– Проникающее огнестрельное теменной части, Егор Виллемович, а более ничего-с, – прогнусавил захаровский помощник, с любопытством уставившись на Фандорина – личность в полицейских и околополицейских кругах почти что легендарную.

– Это с Хитровки привезли, – пояснил Захаров. – Из фартовых. А ваши цыпы все вон там, в леднике.

Он толкнул тяжелую железную дверь, оттуда дохнуло холодом и жутким, тяжелым смрадом.

Щелкнул выключатель, под потолком зажегся стеклянный матовый шар.

– Вон наши героини, в сторонке, – показал доктор одеревеневшему Фандорину.

Первое впечатление было совсем не страшное: картина Энгра «Турецкая баня». Сплошной ком голых женских тел, плавные линии, ленивая неподвижность. Только пар не горячий, а морозный, и все одалиски почему-то лежат.

Потом в глаза полезли детали: длинные багровые разрезы, синие пятна, слипшиеся волосы.

Эксперт похлопал одну, похожую на русалку, по голубой щеке:

– Недурна, а? Из дома терпимости. Чахотка. Тут вообще насильственная смерть только одна: вон той, грудастой, голову пробили камнем. Две – самоубийство. Три – переохлаждение, замерзли спьяну. Гребут всех, кого ни попадя. Заставь дурака Богу молиться. Да мне что – мое дело маленькое. Прокукарекал, а там хоть не рассветай.

Эраст Петрович наклонился над одной, худенькой, с россыпью веснушек на плечах и груди. Откинул со страдальчески искаженного, остроносого лица длинные рыжие волосы. Вместо правого уха у покойницы была вишневого цвета дырка.

– Эт-то еще что за вольности? – удивился Захаров и глянул на привязанную к ноге трупа табличку. – Марфа Сечкина, 16 лет. А, помню. Самоотравление фосфорными спичками. Поступила вчера днем. Однако при обоих ушах была, отлично помню. Куда ж у ней правое-то подевалось?

Коллежский советник достал из кармана пудреницу, молча раскрыл ее, сунул патологоанатому под нос.

Тот взял ухо недрогнувшей рукой, приложил к вишневой дырке.

– Оно! Это в каком же смысле?

– Хотелось бы узнать от вас. – Фандорин приложил к лицу надушенный платок и, чувствуя подступающую дурноту, приказал. – Идемте, поговорим там.

Вернулись в анатомический театр, который теперь, невзирая на разрезанный труп, показался Эрасту Петровичу почти уютным.

– Т-три вопроса. Кто здесь был вчера вечером? Кому вы рассказывали про расследование и про мое в нем участие? Чей это почерк?

Коллежский советник положил перед Захаровым обертку от «бандерори». Счел нужным добавить:

– Я знаю, что писали не вы – ваш почерк мне известен. Однако, надеюсь, вы понимаете, что означает сия к-корреспонденция?

Захаров побледнел, охота ерничать у него явно пропала.

– Я жду ответа, Егор Виллемович. Вопросы п-повторить?

Доктор помотал головой и покосился на Грумова, который с преувеличенным усердием тянул из зияющего живота что-то сизое. Захаров сглотнул – на жилистой шее дернулся кадык.

– Вчера вечером за мной сюда заезжали товарищи по факультету. Отмечали годовщину… одного памятного события. Их было человек семь-восемь. Выпили тут спирту, по студенческой памяти… Про расследование, возможно, сболтнул – плохо помню. День был вчера тяжелый, устал, вот и развезло быстро…

Он замолчал.

– Третий вопрос, – напомнил Фандорин. – Чей почерк? И не лгите, что не узнаете. Почерк характерный.

– Лгать не приучен! – огрызнулся Захаров. – И почерк я узнал. Только я вам не доносчик, а бывший московский студент. Выясняйте сами, без меня.

Эраст Петрович неприязненно сказал:

– Вы не только бывший студент, но еще и нынешний судебный врач, д-давший присягу. Или вы запамятовали, о каком расследовании идет речь? – И совсем тихим, лишенным выражения голосом продолжил. – Я могу, конечно, устроить проверку почерка всех, кто с вами учился на факультете, только на это уйдут недели. Ваша корпоративная честь при этом не пострадает, но я позабочусь о том, чтобы вас отдали под суд и лишили права состоять на г-государственной службе. Вы, Захаров, меня не первый год знаете. Я слов на ветер не б-бросаю.

Захаров дернулся, трубка заерзала влево-вправо вдоль щели рта.

– Увольте, господин коллежский советник… Не могу. Мне после руки никто не подаст. Я не то что на государственной службе, вовсе по медицинской части работать не смогу. А лучше вот что… – Желтый лоб эксперта собрался морщинами. – У нас сегодня продолжается гуляние. Договорились собраться в семь у Бурылина. Он курса не окончил, как, впрочем, многие из нашей компании, но время от времени встречаемся… Я дела как раз завершил, остальное может Грумов докончить. Собирался умыться, переодеться и ехать. У меня тут квартира. Казенная, при кладбищенской конторе. Очень удобно… Так вот, если угодно, могу вас к Бурылину с собой захватить. Не знаю, все ли вчерашние придут, но тот, кто вас интересует, там будет наверняка, в этом я уверен… Извините, но это всё, что могу. Честь врача.

Жалобные интонации патологоанатому с непривычки давались плохо, и Эраст Петрович сменил гнев на милость, не стал прижимать собеседника к стенке. Только головой покачал, удивляясь причудливой гуттаперчевости корпоративной этики: указать на вероятного убийцу, если с ним вместе учился, – нельзя, а привести в дом к бывшему соученику сыщика – сколько угодно.

– Вы усложняете мне з-задачу, но ладно, пусть будет так. Уже девятый час. Переодевайтесь и едем.

* * *

Пока ехали (а ехать было неблизко, на Якиманскую), все больше молчали. Захаров был мрачнее тучи, на расспросы отвечал неохотно, но все же про хозяина кое-что выяснилось.

Зовут – Кузьма Саввич Бурылин. Фабрикант, миллионщик, из старинного купеческого рода. Его брат, многими годами старше Кузьмы, ударился в скопческую веру. «Отсек грех», жил затворником, копил капиталы. Собирался «очистить» и младшего брата, когда тому исполнится четырнадцать лет, но аккурат в канун «великого таинства» Бурылин-старший скоропостижно скончался, и подросток остался не только при своем естестве, но еще и унаследовал все огромное состояние. Как едко заметил Захаров, запоздалый страх за чудом уцелевшее мужество наложил отпечаток на всю дальнейшую биографию Кузьмы Бурылина. Теперь он обречен всю жизнь себе доказывать, что не скопец, вплоть даже и до изрядных излишеств.

– Зачем такой б-богач поступил на медицинский? – спросил Фандорин.

– Бурылин чему только не обучался – и у нас, и за границей. Любопытен, непостоянен. Диплом ему ни к чему, поэтому курса нигде не закончил, а с медицинского его погнали.

– За что?

– Да уж было за что, – неопределенно ответил эксперт. – Скоро сами увидите, что это за субъект.

Освещенный подъезд бурылинского особняка, выходящего фасадом на реку, был виден издалека. Один он и сиял яркими, разноцветными огнями на всей темной купеческой набережной, где в Великий пост спать ложились рано, а свет без нужды не жгли. Дом был большой, выстроенный в нелепом мавританско-готическом стиле: вроде бы с остроконечными башенками, химерами и грифонами, но в то же время с плоской крышей, круглым куполом над оранжереей и даже с минаретообразной каланчой.

За ажурной оградой толпились зеваки, разглядывали празднично освещенные окна, неодобрительно переговаривались: на Страстной, в последнюю седмицу Великой Четыредесятницы, и такое непотребство. Из дома на безмолвную реку выплескивало приглушенным взвизгом цыганских скрипок, гитарным перебором, звоном бубнов, взрывами хохота и еще по временам Каким-то утробным порыкиванием.

Вошли, сбросили верхнее на руки швейцарам, и тут Эраста Петровича ждал сюрприз: под черным, наглухо застегнутым пальто на эксперте, оказывается, был фрак и белый галстук.

В ответ на удивленный взгляд Захаров криво улыбнулся:

– Традиция.

Поднялись по широкой мраморной лестнице. Лакеи в малиновых ливреях распахнули высокие раззолоченные двери, и Фандорин увидел просторную залу, сплошь уставленную пальмами, магнолиями и ещё какими-то экзотическими растениями в кадках. Последняя европейская мода – устраивать из гостиной подобие джунглей. «Висячие сады Семирамиды» называется. Только очень богатым по карману.

Меж райских кущ вольготно расположились гости – все, как Захаров, в черных фраках и белых галстуках. Эраст Петрович был одет не без щегольства – в бежевый американский пиджак, лимонную с разводами жилетку, отличного покроя брюки с несминаемыми стрелками, однако же почувствовал себя среди этого черно-белого собрания каким-то ряженым. Хорош Захаров, мог бы предупредить, каким именно образом он намерен переодеться.

Впрочем, приди Фандорин во фраке, затеряться среди гостей ему все равно бы не удалось, потому что было их немного – пожалуй, с дюжину. В основном господа приличного и даже благообразного вида, хоть и вовсе не старые – лет около тридцати или, может, немногим больше. Лица разгоряченные, раскрасневшиеся от вина, а у некоторых даже несколько ошалевшие – видно, что для них этакое веселье в диковину. В противоположном конце залы виднелись еще одни раззолоченные двери, затворенные. Из-за них доносился звон посуды и звуки спевки цыганского хора. По всему видно, там готовился банкет.

Вновь прибывшие угодили в самый разгар речи, которую произносил лысоватый господин с брюшком и в золотом пенсне.

– Зензинов, первым учеником был. Уже ординарный профессор, – шепнул Захаров, как показалось, с завистью.

– …Только и вспомнишь о былых проказах, что в эти памятные дни. Тогда, семь лет назад, тоже ведь на Страстную пришлось, как нынче. – Ординарный профессор отчего-то приумолк, горько тряхнул головой. – Как говорится, кто старое помянет – глаз вон, а кто забудет – тому оба. И еще говорится: все перемелется – мука будет. Мука и вышла. Постарели, обрюзгли, жирком заросли. Спасибо хоть Кузьма все такой же шелапут, и нас, скучных эскулапов, изредка бередит!

Тут все засмеялись, загалдели, оборотясь к статному мужчине, что сидел в кресле, закинув ногу на ногу, и пил вино из огромного кубка. Очевидно, это и был Кузьма Бурылин. Умное, желчное лицо татарского типа – широкое, скуластое, с упрямым подбородком. Волосы черные, коротко стрижены, торчат бобриком.

– Кому мука, а кому мука, – громко сказал какой-то длинноволосый, с испитым лицом, непохожий на других. Он тоже был во фраке, только явно с чужого плеча, а вместо крахмальной рубашки на длинноволосом была несомненная манишка. – Ты-то, Зензинов, сухой из воды вылез. Как же, любимчик начальства. Другим меньше повезло. Томберг в белую горячку впал, Стенич, говорят, умом тронулся, Соцкий в арестантах сгнил. Он, покойник, мне в последнее время повсюду мерещится. Вот и вчера…

– Томберг спился, Стенич свихнулся, Соцкий подох, а Захаров вместо хирурга полицейским трупорезом заделался, – бесцеремонно прервал говорившего хозяин, глядя, впрочем, не на Захарова, а на Эраста Петровича, и с особенным, недобрым вниманием.

– Ты кого это привез, Егорка, английская твоя морда? Что-то не припомню этакого хлюста среди нашей медицейской братии.

Эксперт, иуда, демонстративно отодвинулся от коллежского советника и как ни в чем не бывало объявил:

– А это, господа, Эраст Петрович Фандорин, особа в некоторых кругах хорошо известная. Состоит при генерал-губернаторе для особо важных сыскных дел. Просил, чтоб я непременно привел его сюда. Отказать не мог – высокое начальство. В общем, прошу любить и жаловать.

Корпоранты возмущенно загудели. Кто-то вскочил, кто-то язвительно захлопал.

– Черт знает что!

– Эти господа совсем распоясались!

– А с виду не скажешь, что сыскной.

Эти и прочие подобные замечания, несшиеся со всех сторон, заставили Эраста Петровича побледнеть и прищуриться. Дело принимало неприятный оборот. Фандорин пристально взглянул на коварного эксперта, но сказать ему ничего не успел – хозяин дома в два шага подлетел к незваному гостю и взял за плечи. Хватка у Кузьмы Саввича оказалась богатырская, не пошевельнешься.

– А у меня дома одно начальство – Кузьма Бурылин, – рявкнул миллионщик. – Ко мне без приглашения не ходят, да еще сыскные. А уж кто пожаловал – впредь заречется.

– Кузьма, помнишь у графа Толстого? – крикнул длинноволосый. – Как там квартального-то на медведе в речку спустили! Давай и этого франта прокатим! И Потапычу полезно, он у тебя какой-то снулый.

Бурылин запрокинул голову и зычно расхохотался.

– Ох, Филька, запьянцовская душа, за то тебя и ценю, что фантазию имеешь. Эй! Потапыча сюда!

Некоторые из гостей, еще не совсем охмелевшие, принялись было урезонивать хозяина, но двое ражих лакеев уж вели из столовой на цепи косматого медведя в наморднике. Мишка обиженно взрыкивал, идти не хотел, все норовил сесть на пол, и лакеи тащили его волоком, только когти скрипели по зеркальному паркету. Грохнулась на пол опрокинутая кадка с пальмой, полетели комья земли.

– Это уж чересчур! Кузьма! – воззвал Зензинов. – Мы ведь не мальчишки, как раньше. У тебя будут неприятности! В конце концов я уйду, если ты не прекратишь!

– В самом деле, – поддержал ординарного профессора еще кто-то благоразумный. – Выйдет скандал, а это уж ни к чему.

– Ну и катитесь к черту! – гаркнул Бурылин. – Только знайте, клистирные трубки, что я на всю ночь заведение мадам Жоли заангажировал. Без вас поедем.

После этих слов голоса протеста разом умолкли.

Эраст Петрович стоял смирно. Ни слова не говорил и не делал ни малейшей попытки высвободиться. Его синие глаза взирали на расходившегося купчину безо всякого выражения.

Хозяин деловито приказал лакеям:

– Разверните-ка Потапыча спиной, чтоб не окарябал сыскного. Веревку принесли? Повернись спиной и ты, казенная душа. Афоня, Потапыч плавать-то умеет?

– А как же, Кузьма Саввич. Летом на даче очень даже любит покултыхаться, – весело ответил чубатый лакей.

– Вот сейчас и покултыхается. Холодна, поди, апрельская водица. Ну, что уперся! – прикрикнул Бурылин на коллежского советника. – Поворачивайся!

Он изо всех сил вцепился в плечи Эраста Петровича, пытаясь развернуть его спиной, но тот не сдвинулся ни на вершок, будто был высечен из камня. Бурылин навалился всей силищей. Лицо побагровело, на лбу вздулись жилы. Фандорин смотрел на хозяина дома все так же спокойно, только в уголках рта наметилась легкая усмешка.

Кузьма Саввич еще немножко покряхтел, но, почувствовав, что смотрится преглупо, руки убрал и ошарашенно уставился на странного чиновника. В зале стало очень тихо.

– Вы-то, милейший, мне и нужны, – впервые разомкнул уста Эраст Петрович. – П-потолкуем?

Он взял фабриканта двумя пальцами за запястье и быстро зашагал к затворенным дверям банкетной. Видно, пальцы коллежского советника обладали каким-то особенным свойством, потому что корпулентный хозяин скривился от боли и мелко засеменил за решительным брюнетом с седыми висками. Лакеи растерянно застыли на месте, а мишка немедленно уселся на пол и дурашливо замотал мохнатой башкой.

У дверей Фандорин обернулся.

– Продолжайте веселиться, г-господа. А Кузьма Саввич пока даст мне кое-какие разъяснения.

Последнее, что заметил Эраст Петрович, прежде чем повернуться к гостям спиной, – сосредоточенный взгляд эксперта Захарова.

* * *

Стол, накрытый в банкетной, был чудо как хорош. Коллежский советник взглянул мельком на поросенка, безмятежно дремлющего в окружении золотистых кружков ананаса, на устрашающую тушу заливного осетра, на замысловатые башни салатов, на красные клешни омаров и вспомнил, что из-за неудавшейся медитации остался без обеда. Ничего, утешил он себя. У Конфуция сказано: «Благородный муж насыщается, воздерживаясь».

В дальнем углу алел рубахами и платками цыганский хор. Увидели хозяина, которого привел за руку элегантный барин с усиками, оборвали распевку на полуслове. Бурылин досадливо махнул им свободной рукой: нечего, мол, пялиться, не до вас.

Солистка, вся в монистах и лентах, поняла его жест неправильно и завела грудным голосом:

Ой да не-су-женый,
ай да невен-ча-ный…

Хор глухо, в четверть силы подхватил:

Привез каса-то-чи-ку
в терём бревен-ча-тый…

Эраст Петрович выпустил руку миллионщика, обернулся к нему лицом.

– Я получил вашу посылку. Должен ли я расценивать ее как п-признание?

Бурылин тер побелевшее запястье. На Фандорина смотрел с любопытством.

– Ну и силища у вас, господин коллежский советник. С виду не скажешь… Какое еще послание? И в чем признание?

– Вот видите, и чин мой вам известен, хотя Захаров давеча его не называл. Ухо отрезали вы, б-больше некому. И на врача учились, и у Захарова вчера с однокашниками побывали. То-то он уверен был, что уж кто-кто, а вы непременно здесь сегодня будете. Почерк ваш?

Он предъявил фабриканту обертку от «бандерори».

Кузьма Саввич взглянул, ухмыльнулся.

– А чей же. Понравился, значит, мой гостинчик? Я велел, чтоб непременно к обеду доставили. Не поперхнулись бульоном-то, а? Поди, совещанию собрали, версий понастроили? Ну, каюсь, люблю пошутить. Как у Егорки Захарова вчера со спирта язык-то развязался, я удумал штуку выкинуть. Слыхали про лондонского Джека Потрошителя? Он с тамошней полицией такой же фокус проделал. У Егорки там на столе дохлая девка лежала, рыжая такая. Взял незаметно скальпель, тихонько оттяпал ухо, в платочек обернул, да в карман. Уж больно кудряво он вас, господин Фандорин, расписывал: и такой вы, и этакий, и любой клубок размотать можете. А что, не соврал Захаров – вы субъект любопытный. Я любопытных люблю, сам из таковских. – В узких глазах миллионщика блеснул лукавый огонек. – Давайте так. Забудьте вы эту мою шутку – все равно она не задалась. А поедемте-ка с нами. Знатно покуролесим. Скажу по секрету, я препотешный кундштюк один выдумал для врачишек этих, моих стародавних знакомцев. У мадам Жоли уже все подготовлено. Завтра Москва животики надорвет, как узнает. Поедемте, право слово. Не пожалеете.

Тут хор вдруг оборвал медленную, тихую песню и грянул во всю мощь:

Кузя-Кузя-Кузя-Кузя,
Кузя-Кузя-Кузя-Кузя,
Кузя-Кузя-Кузя-Кузя,
Кузя, пей до дна!

Бурылин только глянул через плечо, и рев оборвался.

– За границей часто бываете? – невпопад спросил Фандорин.

– Это я здесь часто бываю. – Хозяин перемене темы, кажется, ничуть не удивился. – А за границей я живу. Мне без надобности тут штаны просиживать – у меня управляющие толковые, все без меня делают. В большом деле вроде моего надобно только одно: в людях разбираться. Если людей правильно подобрал, можешь после баклуши бить, дело само идет.

– В Англии д-давно были?

– В Лидсе часто бываю, в Шеффилде. Там у меня фабрики. В Лондоне на биржу заглядываю. Последний раз в декабре был. После в Париж, а к Крещенью в Москву вернулся. А зачем вам про Англию?

Эраст Петрович чуть смежил ресницы, чтоб пригасить блеск в глазах. Снял с рукава соринку, сказал с расстановкой:

– За глумление над телом девицы Сечкиной я помещаю вас под арест. Пока административный, но к утру б-будет и распоряжение прокурора. Залог ваш поверенный сможет внести не ранее завтрашнего полудня. Вы едете со мной, гости пусть отправляются по домам. Визит в бордель отменяется. Нечего добропорядочных врачей п-позорить. А вы, Бурылин, преотлично покуролесите и в арестантской.

* * *

В благодарность за спасенную девочку ночью мне был сон.

Снилось, что я пред Престолом Господним.

«Садись ошую, – сказал мне Отец Небесный. – Отдохни, ибо ты несешь людям радость и избавление, а это тяжкий труд. Неразумны они, чада мои. Взгляды их перевернуты, черное видится им белым, а белое черным; беда счастьем, а счастье бедой. Когда призываю Я из милости к Себе одного из них в младенчестве, прочие плачут и жалеют призванного вместо того, чтоб возрадоваться за него. Когда оставляю Я некоего из них жить до ста лет, до немочи телесной и угасания духовного, в наказание и назидание прочим, те не ужасаются страшной доле его, а завидуют. После смертоубийственного сражения радуются отвергнутые Мной, хоть бы даже и получили увечье, а тех, что пали, призванные Мной пред Лицо Мое, они жалеют и втайне даже презирают как неудачников. А те-то и есть истинные счастливцы, ибо уже у Меня они; несчастливцы же те, кто остался. Что делать Мне с человеками, скажи, добрая ты душа? Как вразумить их?»

И жалко мне стало Господа, тщетно алкающего любви неразумных чад своих.

Торжество Плутона

6 апреля, чистый четверг

Нынче Анисию выпало состоять при Ижицыне.

Вчера поздно вечером после «разбора», в ходе которого выяснилось, что подозреваемых теперь больше, чем нужно, шеф походил по кабинету, пощелкал четками и сказал: «Ладно, Тюльпанов. Утро вечера мудренее. Идите-ка отдыхать, набегались сегодня п-предостаточно».

Анисий думал, решение будет такое: установить за Стеничем, Несвицкой и Бурылиным (когда выйдет из узилища) негласное наблюдение, проверить все их перемещения за минувший год, ну еще, может, какой-нибудь следственный эксперимент устроить.

Но нет, непредсказуемый шеф рассудил иначе. Утром, когда Анисий, ежась под унылым дождиком, явился на Малую Никитскую, Маса передал записку:

На некоторое время исчезаю. Попробую зайти с противуположного конца. А вы пока поработайте с Ижицыным. Боюсь, не наломал бы он дров от излишнего усердия. С другой стороны, субъект он мало приятный, но цепкий, глядишь, что-нибудь и нащупает.

ЭФ.

Вот тебе и на. С какого это еще «противуположного»?

Важнейшего следователя пришлось поискать. Анисий протелефонировал в прокуратуру – сказали: «выехал по вызову Жандармского». Связался с Жандармским управлением – ответили: «отбыл по срочному делу, не подлежащему телефонному обсуждению». Голос у дежурного был такой взвинченный, что Тюльпанов догадался – видать, новое убийство. А еще через четверть часа от Ижицына прибыл посыльный – городовой Линьков. Заглянул к коллежскому советнику, не застал и явился к Тюльпанову на Гранатный.

– Кошмарное происшествие, ваше благородие, – доложил Линьков, ужасно волнуясь. – Бесчеловечное умерщвление малолетней особы. Такая беда, такая беда…

Шмыгнул носом и покраснел, видно, устыдившись своей чувствительности.

Анисий смотрел на тонкошеего, нескладного полицейского и видел его насквозь. Грамотный, сентиментальный, и книжки, поди, читать любит. Пошел от бедности в полицию, только не для него, куренка, эта грубая служба. Был бы Тюльпанов таким же, если б не счастливая встреча с Эрастом Петровичем.

– Едемте, Линьков, – сказал Анисий, нарочно называя городового на «вы». – Давайте прямо в морг, все равно туда привезут.

Вот что значит дедукция – расчет оказался верен. Всего полчасика посидел Анисий в сторожке у Пахоменки, поболтал с приятным человеком о житье-бытье, и подкатили к воротам три пролетки, а за ними глухая карета без окон, так называемая «труповозка».

Из первой пролетки вышли Ижицын с Захаровым, из второй – фотограф с ассистентом, из третьей – двое жандармов и старший городовой. А из кареты никто не вышел. Жандармы открыли облезлые дверцы, вынесли на носилках нечто короткое, прикрытое брезентом.

Медицинский эксперт был хмур и грыз свою неизменную трубку с каким-то особенным ожесточением, зато следователь выглядел бодрым и оживленным, чуть ли даже не радостным. Увидев Анисия, переменился в лице:

– А-а, это вы. Стало быть, уже пронюхали? Ваш начальник тоже здесь?

Но когда выяснилось, что Фандорина нет и не будет, да и его помощник пока ничего толком не знает, Ижицын вновь воспрял духом.

– Ну, теперь закрутится, – сообщил он, энергично потирая руки. – Стало быть, так. Сегодня на рассвете путевые обходчики передаточной ветви Московско-Брестской железной дороги обнаружили в кустах близ Ново-Тихвинского переезда труп малолетней бродяжки. Егор Виллемович определил, что смерть наступила не позднее полуночи. Неаппетитное, доложу вам, Тюльпанов, было зрелище! – Ижицын коротко хохотнул. – Вообразите: пузо, натурально, выпотрошено, вокруг на ветках потроха развешаны, а что до физиономии…

– Что, снова кровавый поцелуй?! – в волнении вскричал Анисий.

Следователь прыснул, да и не смог остановиться, закис со смеху – видно, нервы.

– Ой, уморили, – вымолвил он, наконец, вытирая слезы. – Дался вам с Фандориным этот поцелуй. Вы уж извините за неуместное веселье. Сейчас покажу – поймете. Эй, Силаков! Стой! Лицо ее покажи!

Жандармы опустили носилки на землю, откинули край брезента. По загадочному поведению следователя Анисий ожидал увидеть что-нибудь особенно неприятное: стеклянные глаза, кошмарную гримасу, вывалившийся язык, но ничего этого не было. Под брезентом обнаружился какой-то черно-красный каравай с двумя шариками: белыми, а посреди каждого темный кружочек.

– Что это? – удивился Тюльпанов, и зубы у него как-то сами по себе застучали.

– Стало быть, наш шутник ее вовсе без лица оставил, – с мрачной веселостью пояснил Ижицын. – Егор Виллемович говорит, что кожа надрезана под линией волос и после сдернута, наподобие шкурки апельсина. Вот вам и поцелуй. И, главное, теперь не опознаешь.

У Анисия перед глазами всё как-то странно сдвинулось и закачалось. Голос следователя доносился словно бы из дальнего далека.

– Стало быть, келейности конец. Обходчики, шельмы, разболтали всем подряд. Одного из них с обмороком увезли. Да и без того по Москве слухи ползут. В Жандармское со всех сторон доносят о душегубе, который решил женское племя под корень извести. С утра пораньше доложили в Петербург. Всю правду как есть, без утайки. Сам министр к нам приедет, граф Толстов. Так-то. Стало быть, полетят головы. Я свою ценю, не знаю, как вы. Ваш начальник может сколько угодно в дедукцию играться, ему что, у него высокий покровитель. А я уж как-нибудь без дедукций, с помощью решительности и энергии. Теперь, стало быть, не до слюнтяйства.

Тюльпанов отвернулся от носилок, сглотнул, отогнал от глаз мутную пелену. Набрал в грудь побольше воздуха. Отпустило.

«Слюнтяйство» Ижицыну спускать было нельзя, и Анисий сказал деревянным голосом:

– А мой шеф говорит, что решительность и энергия хороши при рубке дров и вскапывании огородов.

– Именно так-с. – Следователь махнул жандармам, чтоб несли труп в морг. – Я перекопаю к чертовой матери всю Москву, а если дров наломаю, то результат извинит. Без результата же мне все одно головы не сносить. Вы, Тюльпанов, приставлены ко мне надзирать? Вот и надзирайте, только не суйтесь с замечаниями. А захотите жалобы писать – милости прошу. Я графа Дмитрия Андреевича знаю, он решительность ценит и на несоблюдение юридических второстепенностей сквозь пальцы смотрит, если вольности продиктованы интересами дела.

– Мне приходилось слышать такое от полицейских, однако же в устах служащего прокуратуры подобные суждения звучат странно, – сказал Анисий, подумав, что именно так ответил бы Ижицыну на его месте Эраст Петрович.

Однако следователь на достойный, сдержанный реприманд только махнул рукой, и тогда Тюльпанов окончательно перешел на официальный тон:

– Вы бы ближе к делу, господин надворный советник. В чем состоит ваш план?

Они вошли в кабинет судебно-медицинского эксперта и сели к столу, благо сам Захаров возился с трупом в анатомическом театре.

– А вот, извольте. – Ижицын с видом превосходства взглянул на младшего по чину. – Стало быть, пораскинем мозгами. Кого убивает наш брюхорез? Гулящих, бездомных, нищенок, то есть женщин с городского дна, самые что ни есть отбросы общества. Теперь, стало быть, вспомним, где происходили убийства. Ну, откуда привезли тех безымянных, что во рвах, уже не установишь. Известно, что наша московская полиция в таких случаях излишней писаниной себя не утруждает. Однако ж, где нашли трупы, вырытые нами из именных могил, отлично известно.

Ижицын открыл клеенчатую тетрадочку.

– Ага, вот! Нищенка Марья Косая была убита 11 февраля на Малом Трехсвятском, ночлежка Сычугина. Горло перерезано, брюхо вспорото, печенка отсутствует. Проститутка Александра Зотова найдена 5 февраля в Свиньинском переулке, на мостовой. Опять горло плюс вырезанная матка. Эти две – наши явные клиентки.

Следователь подошел к висевшей на стене полицейской карте города и стал тыкать в нее длинным острым пальцем:

– Стало быть, смотрим. Вторничная Андреичкина найдена вот здесь, на Селезневской. Сегодняшняя девчонка – у Ново-Тихвинского переезда, вот здесь. От одного места преступления до другого не более версты. До Выползовской татарской слободы столько же.

– При чем здесь татарская слобода? – спросил Тюльпанов.

– После, после, – махнул Ижицын. – Вы пока не встревайте… Теперь два старых трупа. Малый Трехсвятский вот он. Вот Свиньинский. На одном пятачке. Триста-пятьсот шагов до синагоги, что в Спасоглинищевском.

– Так еще ближе до Хитровки, – возразил Анисий. – Там что ни день кого-нибудь режут. Что ж удивительного, самый рассадник преступности.

– Режут, да не так! Нет, Тюльпанов, тут не обычным христианским злодейством пахнет. Во всех этих потрошениях чувствуется дух изуверский, ненашенский. Православные много свинства творят, но не этак. И не надо нести чушь про лондонского Джека, который якобы был русским и теперь вернулся позабавиться на родных просторах. Ерунда-с! Если русский человек по Лондонам разъезжает, стало быть, он из культурного сословия. А разве станет культурный человек копаться в вонючих кишках какой-нибудь Маньки Косой? Вы можете себе такое представить?

Анисий представить себе такого не мог и честно помотал головой.

– Ну вот видите. Это же очевидно! Надо быть фантазером и теоретиком вроде вашего начальника, чтобы подменять абстрактическими умопостроениями здравый смысл. А я, Тюльпанов, практик.

– Но как же знание анатомии? – бросился Анисий на защиту шефа. – И профессиональная работа хирургическим инструментом? Только медик мог совершить все эти ужасы!

Ижицын победоносно улыбнулся:

– В том-то и ошибка Фандорина! Меня с самого начала коробило от этой его гипотезы. Так не бы-ва-ет, – отчеканил он по слогам. – Просто не бывает, и всё. Если человек из приличного общества извращенец, то он выдумает что-нибудь поизысканней этаких гнусностей. – Следователь кивнул в сторону прозекторской. – Вспомните маркиза де Сада. Или хоть взять прошлогоднюю историю с нотариусом Шиллером, помните? Напоил девку до беспамятства, засунул ей в некое место брусок динамита и запалил фитиль. Сразу видно, что образованный человек, хоть и чудовище, конечно. А на мерзости, с которыми столкнулись мы, способен только хам, быдло. Что же до знания анатомии и хирургической ловкости, то тут все разъясняется очень просто, господа умники.

Следователь выдержал паузу и, подняв для пущего эффекта палец, прошептал:

– Мясник! Вот кто анатомию знает не хуже хирурга. Каждый божий день печеночку, желудок, почки вычленяет самым что ни на есть ювелирным образом, не хуже покойного господина Пирогова. Да и ножи у хорошего мясника не тупее скальпеля.

Тюльпанов потрясенно молчал. А ведь прав неприятный человек Ижицын! Как же можно было про мясников-то забыть!

Ижицын реакцией собеседника остался доволен.

– А теперь и про мой план. – Он снова подошел к карте. – Стало быть, мы имеем два очага. Первые два трупа обнаружены вот здесь, два последних – вот здесь. Чем объясняется смена места деятельности преступника, нам неизвестно. Может быть, он рассудил, что в северной части Москвы душегубствовать удобнее, чем в центральной: пустыри, кустарники, меньше домов. На всякий случай я беру на подозрение всех мясников, проживающих в обоих интересующих нас местностях. У меня уж и список есть. – Следователь достал листок, положил на стол перед Анисием. – Всего их тут семнадцать человек. Обратите внимание на тех, кто помечен шестиконечной звездой или полумесяцем. Вот тут, в Выползове, татарская слобода. У татарвы свои собственные мясники, сущие разбойники. Напоминаю, что до сарая, где нашли Андреичкину, от слободы менее версты. До железнодорожного переезда, где обнаружен труп девчонки без лица, столько же. А здесь, – длинный палец переместился по карте, – в непосредственной близости от Трехсвятского и Свиньинского – синагога. При ней – резники, этакие пакостные жидовские мясники, что скотину по ихнему варварскому обычаю умерщвляют. Никогда не видели, как это делается? Очень похоже на работу нашего приятеля. Чуете, Тюльпанов, чем дело пахнет?

Судя по раздувающимся ноздрям важнейшего следователя, пахло громким процессом, нешуточными наградами и головокружительным продвижением по службе.

– Вы, Тюльпанов, человек молодой. Ваше будущее – в ваших собственных руках. Можете держаться за Фандорина и останетесь в дураках. А можете поработать на благо дела, и тогда я вас не забуду. Вы юноша сообразительный, расторопный. Мне такие помощники нужны.

Анисий открыл было рот, чтобы дать наглецу должный отпор, но Ижицын уже вел речь дальше:

– Из семнадцати интересующих нас мясников четверо татары и трое жиды. Они – на подозрении первые. Но чтобы избежать упреков в предвзятости, я арестую всех. И поработаю с ними как следует. Слава Богу, опыт имеется. – Он хищно улыбнулся и потер руки. – Стало быть, так. Перво-наперво нехристей солонинкой покормлю, ибо православный пост им не указ. Свинину они жрать не станут, так я говядинкой велю попотчевать, мы чужие обычаи уважаем. Православных – тех селедочкой угощу. Пить не дам. Спать тоже. Ночку посидят, повоют, а с утра, чтоб не заскучали, буду по очереди вызывать, и мои ребята их «колбаской» поучат. Знаете, что такое «колбаска»?

Тюльпанов потрясенно покачал головой.

– Преотличная штуковина: чулок, а в нем мокрый песочек. Следов никаких, а очень впечатляет, особенно если по почкам и прочим чувствительным местам.

– Леонтий Андреевич, вы же университет кончали! – ахнул Анисий.

– Именно. И потому знаю, когда можно действовать по правилам, а когда общественный интерес позволяет правилами пренебречь.

– А что, если ваша версия неверна, и Потрошитель никакой не мясник?

– Мясник, кто ж еще, – пожал плечами Ижицын. – Я ведь, кажется, убедительно разъяснил?

– Но вдруг сознается не тот, кто виновен, а самый слабый духом? Ведь тогда истинный убийца останется безнаказанным!

Следователь до того обнаглел, что позволил себе покровительственно похлопать Анисия по плечу.

– Предусмотрел и это. Конечно, неавантажно выйдет, ежели мы сейчас какого-нибудь Мойшу или Абдулку вздернем, а месяца этак через три полиция снова потрошеную шлюху обнаружит. Случай особенный, переходящий в разряд государственных преступлений. Шутка ли – сорван высочайший приезд! Потому и меры допустимы чрезвычайные. – Ижицын сжал кулак так, что хрустнули суставы. – Один пойдет на виселицу, а остальные шестнадцать поедут по этапу. В административном порядке, безо всякой огласки. В места холодные, безлюдные, где и резать-то особенно некого. А полиция еще и будет там за ними приглядывать.

«План» решительного следователя привел Анисия в ужас, хотя отрицать эффективность подобных мер было трудно. Высокое начальство ввиду приезда грозного графа Толстова, пожалуй, с перепугу инициативу одобрит, и жизнь множества ни в чем не повинных людей будет растоптана. Как этому помешать? Ах, Эраст Петрович, ну где вы пропадаете?!

Закряхтел Анисий, задвигал своими знаменитыми ушами, мысленно попросил у шефа прощения за самовольство, да и рассказал Ижицыну про вчерашние следственные достижения. Пусть не слишком заносится, пусть знает, что кроме его «мясницкой» версии есть и другие, пообстоятельней.

Леонтий Андреевич выслушал внимательно, ни разу не перебил. Его нервное лицо сначала побагровело, после стало бледнеть, а под конец пошло пятнами, и глаза сделались словно пьяные.

Когда Тюльпанов закончил, следователь облизнул белесым языком толстые губы и медленно повторил:

– Акушерка из нигилисток? Свихнувшийся студент? Купчина-сумасброд? Так-так…

Ижицын вскочил со стула, забегал по комнате, взъерошил волосы, чем нанес непоправимый ущерб идеальному пробору.

– Превосходно! – вскричал он, остановившись перед Анисием. – Я очень рад, что вы, Тюльпанов, решились откровенно со мной сотрудничать. Какие могут быть тайны между своими, ведь одно дело делаем!

У Анисия по сердцу пробежал противный холодок – ой, зря проболтался. А следователя уж было не остановить:

– Что ж, попробуем. Мясников я, конечно, все равно арестую, но пусть пока посидят. Обработаем сначала ваших «медиков».

– Как это «обработаем»? – запаниковал Анисий, вспомнив милосердного брата и докторшу. – «Колбаской», что ли?

– Нет, с этой публикой надо по-другому.

Следователь немного подумал, сам себе кивнул и изложил новый план действий:

– Стало быть, действовать будем так. С образованными, Тюльпанов, своя метода. От образования в человеке душа размягчается, становится чувствительной. Если наш брюхорез – человек из общества, то это оборотень: днем он обычный, как все, а ночью, в момент преступного исступления, в него как бы бес вселяется. На этом и сыграем. Я возьму их, голубчиков, когда они обычные, и предъявлю им дело рук оборотня. Посмотрим, выдержит ли их чувствительность эту картину. Уверен, что виновный сломается. Увидит при свете дня, какие дела его другое «я» творит, и выдаст себя, непременно выдаст. Тут, Тюльпанов, психология. Решено. Проводим следственный эксперимент.

Анисию почему-то вдруг вспомнилось, как маменька в детстве рассказывала сказку, жалобно причитая за Петю-Петушка: «Несет меня лиса за синие леса, за высокие горы, во глубокие норы…»

Шеф, Эраст Петрович, плохи дела-то, совсем плохи.

* * *

В подготовке «следственного эксперимента» Анисий не участвовал. Засел в кабинете Захарова и, чтобы не думать про допущенную оплошность, стал читать лежавшую на столе газету – все подряд, без разбору.

«Московские ведомости» сего 6 (18) апреля сообщали следующее:

Окончание строительства Эйфелевой башни

Париж. Агентство Рейтер доносит, что здесь наконец достроено гигантское и совершенно бесполезное сооружение из чугунных палок, которым французы хотят удивить посетителей Пятнадцатой всемирной выставки. Эта опасная затея вызывает законное беспокойство парижских жителей. Можно ли допускать, чтобы над Парижем торчала какая-то бесконечная фабричная труба, принижая своею смешною высотой все дивные монументы столицы? Опытные инженеры выражают сомнение в том, что такая высокая и относительно тонкая постройка, возведенная на основании, втрое меньшем ее вышины, способна устоять под напором ветра.

Дуэль на саблях

Рим. Вся Италия обсуждает дуэль, состоявшуюся между генералом Андреотти и депутатом Кавалло. В своей речи, произнесенной на прошлой неделе перед ветеранами сражения при Сольферино, генерал Андреотти выразил беспокойство по поводу еврейского засилия в газетном и издательском мире Европы. Депутат Кавалло, по происхождению иудей, счел себя оскорбленным этим совершенно справедливым утверждением и, выступая в парламенте, обозвал генерала «сицилийским ослом», в результате чего и состоялась дуэль. На второй схватке Андреотти был легко ранен саблей в плечо, после чего дуэль прекратилась. Противники обменялись рукопожатиями.

Болезнь министра

С.-Петербург. Заболевшему на днях воспалением легких министру путей сообщения несколько лучше: болей в груди нет. Прошлую ночь больной провел спокойно. Сознание вполне сохраняется.

Анисий прочел и рекламы: про освежающую глицериновую пудру, про мазь для калош, про новейшие складные кровати и антиникотиновые мундштуки. Охваченный странной апатией, долго изучал картинку с подписью:

Привилегированный безвонный пудр-клозет системы инженер-механика С.Тимоховича. Дешев, удовлетворяет всем правилам гигиены, может помещаться в любой жилой комнате. В доме Ададурова близ Красных ворот можно наблюдать клозет в действии. Для дач отдаются в прокат.

Потом просто сидел и уныло смотрел в окно.

Зато Ижицын был сама энергия. Под его личным присмотром в прозекторскую внесли дополнительные столы, так что получилось их общим счетом тринадцать. Двое могильщиков, сторож и городовые приволокли из ледника на носилках три опознанных трупа и десять безымянных, среди которых была и малолетняя бродяжка. Следователь несколько раз велел перекладывать тела то так, то этак – добивался максимального зрительного эффекта. Анисий только ежился, когда из соседнего помещения через закрытую дверь доносился пронзительный командный тенорок Ижицына:

– Куда стол двигаешь, дура!? «Покоем» я сказал, «покоем»!

Или того хуже:

– Не так, не так! Брюхо ей пошире распахни! Ну и что, что смерзлось, а ты заступом, заступом! Вот теперь хорошо.

Задержанных доставили в третьем часу пополудни: каждого в отдельной пролетке под конвоем.

Тюльпанов видел в окно, как сначала в морг провели круглолицего, плечистого мужчину в мятом черном фраке и съехавшем на сторону белом галстуке – надо полагать, это и был фабрикант Бурылин, так и не попавший домой после вчерашнего задержания. Минут через десять привезли Стенича. Он был в белом халате (видно, прямо из лечебницы) и затравленно озирался по сторонам. Вскоре прибыла и Несвицкая. Она шла меж двух жандармов, расправив плечи и подняв голову. Лицо повивальной бабки было искажено от ненависти.

Скрипнула дверь, в кабинет заглянул Ижицын. Лицо возбужденное, пылающее – ну чисто театральный антрепренер перед премьерой.

– Они, голубчики, пока в конторе дожидаются, под присмотром, – сообщил он Анисию. – Загляните-ка, хорошо ли.

Тюльпанов вяло поднялся, вышел в анатомический театр.

В середине обширной комнаты было пустое пространство, с трех сторон окруженное столами. На каждом – прикрытый брезентом труп. За столами, вдоль стены – жандармы, городовые, могильщики, сторож: по одному на два покойника. У крайнего стола на простом деревянном стуле сидел Захаров в своем всегдашнем фартуке и с неизменной трубкой в зубах. Лицо у эксперта было скучливое, даже сонное. Сзади и чуть сбоку торчал Грумов, будто супруга при благоверном на мещанской фотокарточке, только что руку на плече у Захарова не держал. Вид у ассистента был пришибленный – очевидно, не привык тихий человек к подобному столпотворению в этом царстве безмолвия. Пахло дезинфектантом, но сквозь резкий химический запах настойчиво потягивало сладковатым смрадом разложения. Сбоку на отдельном столике лежала стопка бумажных пакетов. Все предусмотрел обстоятельный Леонтий Андреевич – ну как вырвет кого.

– Здесь буду я, – показал Ижицын. – Здесь они. По моей команде эти семеро возьмутся правой рукой за одно покрывало, левой рукой за другое, и сдернут. Зрелище исключительное. Скоро сами увидите. И носом, носом их, мерзавцев, туда, в самую кашу. Уверен, что у преступника нервы не выдержат. Или выдержат? – вдруг встревожился следователь, скептически оглядывая мизансцену.

– Не выдержат, – мрачно ответил Анисий. – Причем у всех троих.

Он встретился глазами с Пахоменкой, и тот украдкой подмигнул: не журысь, мол, хлопчик, про мозолю помни.

– Заводи! – гаркнул Ижицын, оборотясь к двери, поспешно отбежал в самую середину комнаты и встал в позу непреклонной суровости: руки скрещены на груди, одна нога выставлена вперед, узкий подбородок выпячен, брови насуплены.

Ввели задержанных. Стенич сразу уставился на страшные брезентовые саваны и вжал голову в плечи. Анисия и прочих, кажется, даже не заметил. Зато Несвицкую столы не заинтересовали вовсе. Она оглядела присутствующих, задержала взгляд на Тюльпанове и презрительно усмехнулась. Анисий мучительно покраснел. Купец встал подле столика с бумажными пакетами, оперся на него рукой и принялся с любопытством вертеть головой. Захарову подмигнул. Тот сдержанно кивнул.

– Я человек прямой, – сухим, пронзительным голосом начал Ижицын, чеканя каждое слово. – И потому ходить вокруг да около не стану. В последние месяцы в Москве произошел ряд чудовищных убийств. Следственным инстанциям доподлинно известно, что эти преступления совершены одним из вас троих. Я сейчас покажу вам кое-что интересное и загляну в душу каждому. Я опытный сыскной волк, меня не проведешь. До сих пор убийца видел дело своих рук только ночью, находясь во власти безумия. А теперь полюбуйтесь, как это выглядит при свете дня. Давай!

Он махнул рукой, и саваны словно сами собой сползли на пол. Линьков, правда, немножко подпортил эффект – дернул слишком резко, и брезент зацепился за голову покойницы. Мертвая голова деревянно стукнулась о поверхность стола.

Зрелище и в самом деле было хоть куда. Анисий пожалел, что вовремя не отвернулся, а теперь уж было поздно. Он прижался спиной к стене, три раза глубоко вдохнул и выдохнул – вроде отпустило.

Ижицын на трупы не смотрел. Так и впился глазами в подозреваемых, рывками переводя взгляд: Стенич, Несвицкая, Бурылин; Стенич, Несвицкая, Бурылин. И снова, и снова.

Анисий заметил, как у старшего городового Приблудько, стоявшего с неподвижным, будто каменным лицом, мелко дрожат кончики нафабренных усов. Линьков стоял, зажмурив глаза, и шевелил губами – видно, молился. У могильщиков рожи были скучающие – эти навидались на своей грубой службе всякого. Сторож Пахоменко смотрел на мертвых грустно и участливо. Встретился глазами с Анисием и еле заметно качнул головой, что, верно, означало: «Эх, люди, люди, и что вы только над собой творите». От этого простого, человеческого движения Тюльпанов окончательно пришел в себя. На подозреваемых смотри, приказал он себе. Бери пример с Ижицына.

Вот стоит бывший студент и бывший сумасшедший Стенич, с хрустом ломает тонкие пальцы, на лбу крупные капли пота. Можно поручиться, что холодного. Подозрительно? Еще бы!

А другой бывший студент, отрезатель ушей Бурылин, напротив, что-то уж больно спокоен: на лице блуждает глумливая улыбочка, глазки поигрывают нехорошими огоньками. Да только притворяется миллионщик, что все ему нипочем – взял зачем-то со столика бумажный пакет, прижимает к груди. Это называется «непроизвольная реакция», шеф учил на нее в первую очередь внимание обращать. Этакий прожигатель жизни как Бурылин от пресыщенности вполне мог возжаждать новых, острых ощущений.

Теперь железная женщина Несвицкая, бывшая тюремная затворница, полюбившая в своем Эдинбурге хирургические операции. Незаурядная особа, просто не знаешь, на что такая способна и чего от нее можно ожидать. Вон как глазами-то высверкивает.

Тут «незаурядная особа» немедленно подтвердила, что действительно способна на непредсказуемые поступки.

Ее звенящий голос нарушил могильную тишину:

– Знаю, в кого вы нацелили, господин опричник! – крикнула Несвицкая следователю. – Куда как удобно! «Нигилистка» в роли кровожадного чудовища! Хитро! Особенная пикантность в том, что женщина, да? Браво, далеко пойдете! Знала я, на какие преступления способна ваша свора, но это уже за всеми мыслимыми пределами! – Внезапно докторша ахнула и схватилась рукой за сердце, словно потрясенная озарением. – Да ведь это вы! Вы сами! Как я сразу не поняла! Ваши заплечных дел мастера несчастных этих и накромсали – а что, вам ведь «отбросов общества» не жалко! Чем их меньше, тем для вас проще! Подлецы! В «Кастиго» решили поиграть? Одним камнем двух зайцев, да? И бродяг поубавить, и на «нигилистов» тень бросить! Неоригинально, зато действенно!

Она ненавидяще расхохоталась, запрокинув голову. Стальное пенсне слетело, заболталось на шнурке.

– Молчать! – взвизгнул Ижицын, очевидно, опасаясь, что выходка Несвицкой сорвет ему всю следственную психологию. – Немедленно молчать! Оскорбления власти не допущу!

– Убийцы! Скоты! Сатрапы! Провокаторы! Мерзавцы! Губители России! Упыри! – кричала Несвицкая, и по всему было видно, что запас бранных слов в адрес блюстителей порядка у нее изрядный и иссякнет нескоро.

– Линьков, Приблудько, заткнуть ей рот! – окончательно вышел из себя следователь.

Городовые нерешительно двинулись к акушерке, взяли за плечи, но, кажется, не очень знали, как приступить к затыканию рта приличной дамы.

– Будь ты проклят, зверь! – возопила Несвицкая, глядя Ижицыну в глаза. – Сдохнешь жалкой смертью, от собственных козней своих сдохнешь!

Она вскинула руку, наставив палец прямо в лицо важнейшему следователю, и тут вдруг грянул выстрел.

Леонтий Андреевич подскочил на месте и пригнулся, схватившись за голову. Тюльпанов захлопал глазами: неужто можно застрелить человека пальцем!

Раздался заливистый, безудержный хохот. Бурылин махал руками и тряс головой, не в силах справиться с приступом безудержного веселья. Ах вон что. Оказывается, это он, проказник, втихомолку, пока все смотрели на Несвицкую, надул бумажный пакет, да и грохнул его об столик.

– А-а-а!!! – взвился к потолку нечеловеческий вопль, заглушивший смех фабриканта.

Стенич!

– Не могу-у-у-у! – истошно провыл милосердный брат. – Не могу больше! Мучители! Палачи! За что вы меня терзаете? Почему? Господи, за что-о-о-о?

Его совершенно безумные глаза скользнули по лицам и остановились на Захарове, который единственный из всех сидел: молча, с кривой улыбкой, засунув руки в карманы кожаного фартука.

– Что ухмыляешься, Егор? Тут твое царство, да? Твое царство, твой шабаш! Восседаешь на троне, правишь бал! Торжествуешь! Плутон, царь смерти! А это подданные твои! – Он показал на обезображенные трупы. – Во всей красе! – Дальше сумасшедший понес и вовсе что-то бессвязное. – Меня взашей, недостоин! А ты, ты чего достоин оказался? Что ты так гордишься-то? Посмотри на себя! Стервятник! Трупоед! Вы посмотрите на него, на трупоеда! А помощничек? Ну и парочка! «Ворон к ворону летит, ворон ворону кричит: «Ворон, где б нам отобедать?»

И зашелся в истерическом, трясучем хихиканье.

Рот эксперта выгнулся презрительным коромыслом. Грумов же неуверенно улыбнулся.

Славный «эксперимент», подумал Анисий, глядя на держащегося за сердце следователя и подозреваемых: одна выкрикивает проклятья, другой хохочет, третий хихикает. Ну вас всех к черту, господа.

Анисий повернулся и вышел.

Уф, до чего же хорош свежий воздух.

* * *

Заскочил к себе на Гранатный проведать Соньку и наскоро похлебать Палашиных щей, а после сразу к шефу. Есть что рассказать и есть в чем повиниться. Более же всего не терпелось узнать, чем это таким таинственным занимался сегодня Эраст Петрович.

Путь до Малой Никитской недолгий, всего пять минут. Взбежал Тюльпанов на знакомое крыльцо, нажал на звонок – нет никого. Ну, Ангелина Самсоновна, надо полагать, в церкви или в больнице, но где Маса? Кольнуло тревожное чувство: а вдруг, пока Анисий вредил следствию, шефу понадобилась помощь и он послал за своим верным слугой?

Уныло побрел обратно. На улице с криком носилась ребятня. По меньшей мере трое мальчуганов, самых отчаянных, были чернявенькие, с раскосыми глазенками. Тюльпанов покачал головой, вспомнив, что у окрестных кухарок, горничных и прачек фандоринский камердинер слывет «дусей» и погубителем сердец. Если так дальше пойдет, то лет через десять вся округа япончатами переполнится.

Снова пришел два часа спустя, уже после темноты. Увидел, что окна флигеля светятся, обрадовался, припустил через двор бегом.

Хозяйка и Маса оказались дома, но Эраст Петрович отсутствовал, и выяснилось, что за весь день весточек от него не поступало.

Ангелина Самсоновна гостя не отпустила, усадила пить чай с ромом, есть пирожные-эклеры, до которых Анисий был большой охотник.

– Так ведь пост, – неуверенно произнес Тюльпанов, вдохнув божественный аромат свежезаваренного чая, сдобренного ямайским напитком. – Как же ром-то?

– Вы ведь, Анисий Питиримович, все равно пост не соблюдаете, – улыбнулась Ангелина.

Она сидела напротив, подперев щеку. Чаю не пила и пирожных не ела.

– Пост должен не в лишение, а в награждение быть. Другое говение Господу не надобно. Не требует душа – и не поститесь, Бог с вами. Эраст Петрович вот в церковь не ходит, церковных установлений не признает, и ничего, нестрашно это. Главное, что у него в душе Бог живет. А если человек может и без церкви Бога знать, так что ж неволить.

Не сдержался здесь Анисий, брякнул давно наболевшее:

– Не все церковные установления обходить следует. Допустим, если даже сам значения не придаешь, так можно бы и о чувствах ближнего подумать. А то что же это получается. Вы, Ангелина Самсоновна, живете по церковному закону, все обряды соблюдаете, грех к вам и близко подступиться не смеет, а с точки зрения общества… Несправедливо это, мучительно…

Все-таки не смог проговорить напрямую, скомкал, но умная Ангелина и так поняла.

– Это вы про то, что мы невенчаные живем? – спросила она спокойно, словно бы речь шла о самом обычном предмете. – Зря вы, Анисий Питиримович, Эраста Петровича осуждаете. Он мне дважды предложение делал, честь по чести. Я сама не захотела.

Анисий так и обмер.

– Да отчего же?!

Снова улыбнулась Ангелина Самсоновна, но уже не собеседнику, а каким-то своим мыслям.

– Когда любишь, не про себя думаешь. А я Эраста Петровича люблю. Потому что красивы очень.

– Это уж да, – кивнул Тюльпанов. – Красавец, каких мало.

– Я не о том. Телесная красота, она непрочная. Оспа какая или ожог, и нет ее. Вон в прошлый год, как в Англии жили, в соседнем доме пожар был. Эраст Петрович полез щенка из огня вытаскивать, да и опалился. Платье обгорело, волосы. На щеке волдырь, брови-ресницы пообсыпались. Куда как нехорош стал. А могло и вовсе лицо сгореть. Только настоящая красота не в лице. А Эраст Петрович, он красивый.

Это последнее слово Ангелина произнесла с особенным выражением, и Анисий понял, что она имеет в виду.

– Только боюсь я за него. Сила ему дана большая, а большая сила – великое искушение. Мне бы вот в церкви сейчас быть, чистый четверг нынче, Тайной Вечери поминование, а я, грешница, и положенных молитв читать не могу. Все за него, за Эраста Петровича, Спасителя прошу. Уберег бы его Господь – и от людской злобы, а еще более от гордости душепогубительной.

При этих словах Анисий взглянул на часы. Сказал озабоченно:

– Я, признаться, больше насчет людской злобы тревожусь. Вон уж второй час пополуночи, а его все нет. Спасибо за угощение, Ангелина Самсоновна, пойду я. Если Эраст Петрович появится, уж пошлите за мной – очень прошу.

Тюльпанов шел обратно, думал об услышанном. На Малой Никитской, под газовым фонарем, подлетела к нему разбитная девица – в черных волосах широкая лента, глаза накрашены, щеки нарумянены.

– Приятного вам вечера, антиресный кавалер. Не пожелаете ли девушку водкой-ликёром угостить? – Поиграла насурьмленными бровями, жарко прошептала. – А уж я бы тебя, красавчика, отблагодарила. Так бы осчастливила, что век бы помнил…

Ёкнуло у Тюльпанова где-то в самой глубине естества. Недурна собой была гулящая, очень даже недурна. Но с последнего грехопадения, на масленой, окончательно зарекся Анисий от продажной любви. Скверно потом, совестно. Жениться бы, да Соньку куда денешь?

Анисий сказал с отеческой строгостью:

– Поменьше шлялась бы в ночное время. Не ровен час, налетишь на какого-нибудь душегуба полоумного с ножиком.

Однако разбитная девица нисколько не растрогалась.

– Ишь, заботливый, – фыркнула она. – Небось не зарежут. Мы под присмотром – дролечка приглядывает.

И точно, на той стороне улицы, в тени виднелся силуэт. Поняв, что замечен, «кот» неспешно, враскачечку подошел. Шикарный был «котище»: бобровая шапка спущена на глаза, шуба залихватски распахнута, белоснежное кашне в пол-лица и гамаши тоже белые.

Заговорил с ленцой, блеснула золотая фикса:

– Я, сударь, извиняюсь. Вы или берите барышню, или идите себе куда шли. Неча трудовой девушке время отымать.

Девка смотрела на своего покровителя с обожанием, и это разозлило Тюльпанова еще больше, чем наглость сутенера.

– Ты мне поуказывай! – засердился Анисий. – Я тебя живо в участок доставлю.

«Кот» быстро двинул головой влево-вправо, увидел, что улица пуста, и, еще ленивей, с угрозой, осведомился:

– А доставлялка не обломается?

– Ах вот ты как!

Одной рукой Анисий схватил мерзавца за рукав, другой рванул из кармана свисток. За углом, на Тверском, пост городового. Да и до Жандармского управления рукой подать.

– Бежи, Инеска, я сам! – приказал золотозубый.

Девка тут же подобрала юбки и припустила со всех ног, а зарвавшийся «кот» сказал голосом Эраста Петровича:

– Ну будет дудеть-то, Тюльпанов. Уши от вас з-заложило.

Пыхтя и звеня сбруей, бежал городовой, Семен Лукич.

Шеф сунул ему полтинник:

– Молодец, быстро бегаешь.

Семен Лукич монету у подозрительного человека не взял, вопросительно взглянул на Анисия.

– Да-да, Сычов, иди, братец, – смущенно сказал Тюльпанов. – Извини, что зря обеспокоил.

Только тогда Семен Лукич взял полтинник, почтительнейшим образом откозырял и отбыл обратно к месту службы.

– Что Ангелина, не спит? – спросил Эраст Петрович, поглядев на освещенные окна флигеля.

– Нет, вас дожидается.

– Тогда, если не возражаете, немного прогуляемся и п-потолкуем.

– Шеф, что это за маскарад? В записке было сказано, что вы попробуете зайти с противоположного конца. С какого такого «противоположного»?

Фандорин покосился на помощника с явным неодобрением.

– Плохо соображаете, Тюльпанов. «С противоположного конца» означает со стороны жертв Потрошителя. Я п-предположил, что женщины легкого поведения, к которым наш фигурант, кажется, испытывает особенную ненависть, могут знать то, чего не знаем мы. Допустим, видели кого-то подозрительного, что-то слышали, о чем-то д-догадываются. Вот и решил провести разведку. С полицейским или с чиновником эта публика откровенничать не станет, поэтому я выбрал наиболее подходящий камуфляж. Д-должен признаться, что в качестве «кота» имел определенный успех, – скромно присовокупил Эраст Петрович. – Несколько падших созданий вызвались перейти под мое покровительство, что вызвало неудовольствие со стороны конкурентов, Слепня, Казбека и Жеребчика.

Успеху шефа на сутенерском поприще Анисий нисколько не удивился – писаный красавчик, да еще при полном хитровско-грачевском шике. Вслух же спросил:

– Есть ли результат?

– Кое-что имеется, – весело ответил Фандорин. – Мамзель Инеска, чары которой, по-моему, оставили вас не в-вполне равнодушным, рассказала мне занятную историю. Месяца полтора назад, вечером, к ней подошел какой-то человек и произнес странные слова: «Какой у тебя несчастный вид. Пойдем со мной, я тебя обрадую». Но Инеска, будучи д-девушкой здравомыслящей, с ним не пошла, потому что заметила, как, подходя, он прячет что-то за спину, и это что-то сверкнуло под луной. И вроде бы еще с какой-то девицей, не то Глашкой, не то Дашкой, был похожий случай. Там даже кровь пролилась, но до убийства не дошло. Я надеюсь эту Глашку-Дашку разыскать.

– Это наверняка он, Потрошитель! – воскликнул Анисий в возбуждении. – Как он выглядел? Что рассказывает ваша свидетельница?

– В том-то и штука, что Инеска его не разглядела. Лицо человека было в тени, и она запомнила только голос. Говорит, мягкий, тихий, вежливый. Будто к-кошка мурлычет.

– А рост? Одежда?

– Не помнит она. По собственному признанию, была «в охмелении». Но, говорит, не барин и не хитрованец, что-то п-промежуточное.

– Ага, уже что-то. – Анисий стал загибать пальцы. – Во-первых, все-таки мужчина. Во-вторых, характерный голос. В-третьих, из среднего сословия.

– Все чушь, – отрезал шеф. – Вполне может специально переодеваться для своих ночных п-приключений. И голос подозрительный. Что такое «кошка мурлычет»? Нет, женщину окончательно исключать нельзя.

Тюльпанов вспомнил про рассуждения Ижицына:

– Да, а место! Где он к ней подошел? На Хитровке?

– Нет, Инеска – б-барышня с Грачевки, и ее зона влияния объемлет Трубную площадь с окрестностями. Человек подошел к ней на Сухаревке.

– Сухаревка тоже годится, – сообразил Анисий. – Это от татарской слободы в Выползове десять минут ходу!

– Так, Тюльпанов, стоп. – Шеф и в самом деле остановился. – При чем здесь т-татарская слобода?

Тут настал черед Анисия рассказывать. Начал с главного – с ижицынского «следственного эксперимента».

Эраст Петрович слушал, недобро щурясь. Один раз переспросил:

– «Кустиго»?

– Да, кажется, Несвицкая именно так сказала. Или нечто похожее. А что это?

– Вероятно, «Кастиго», по-итальянски значит «кара», – объяснил Фандорин. – Это сицилианская полиция создала своего рода т-тайный орден, который без суда и следствия уничтожал воришек, бродяг, проституток и прочих обитателей общественного «дна». Вину за убийства члены организации сваливали на местные преступные сообщества и учиняли над ними расправу. Что ж, не так глупо предположила наша повивальная б-бабка. С Ижицына, пожалуй, сталось бы.

Когда же Анисий закончил про «эксперимент», шеф мрачно произнес:

– М-да, теперь если кто-то из этой троицы Потрошитель, голыми руками не возьмешь. Кто предупрежден, тот вооружен.

– Леонтий Андреевич говорил, что если ни один во время эксперимента себя не выдаст, то велит установить за всеми тремя наружное наблюдение.

– А что п-проку? Улики, если есть, будут уничтожены. У каждого маньяка непременно имеется что-нибудь вроде коллекции, дорогие сердцу сувениры. Маньяки, Тюльпанов, народец сентиментальный. Кто клочок одежды с трупа прихватит, кто что-нибудь похуже. Один баварский душегуб, зарезавший шесть женщин, коллекционировал пупки – испытывал роковую слабость к этой невинной части тела. Засушенные пупки и стали г-главной уликой. Наш же «хирург» знает толк в анатомии и всякий раз чего-нибудь из внутренних органов при трупе недостает. Полагаю, убийца берет с собой для «коллекции».

– Шеф, а вы уверены, что Потрошитель – непременно медик? – спросил Анисий и посвятил Эраста Петровича в «мясницкую» версию Ижицына, а заодно и в его решительный «план».

– Стало быть, в английскую версию он не верит? – удивился Фандорин. – Но ведь черты сходства с лондонскими убийствами очевидны. Нет, Тюльпанов, это сделал один и тот же человек. Зачем московскому м-мяснику ехать в Англию?

– И все же Ижицын от своей идеи не откажется, особенно теперь, после провала «следственного эксперимента». Бедные мясники с полудня сидят в кутузке. Он подержит их до завтра без воды, без сна. А с утра возьмется за них всерьез.

Давно уже Анисий не видел, чтобы глаза шефа сверкали так грозно.

– Ах, так «план» уже осуществляется? – процедил коллежский советник. – Что ж. Держу пари, что сегодня ночью еще кое-кто останется без сна. А заодно и без д-должности. Едем, Тюльпанов. Нанесем господину Пыжицыну поздний визит. Сколько мне помнится, он проживает на казенной квартире в доме судебного ведомства. Это близко, на Воздвиженке. Марш-марш, Тюльпанов, вперед!

* * *

Двухэтажный дом судебного ведомства, в котором квартировали холостые и командированные чиновники министерства юстиции, Анисию был хорошо известен. Красно-бурый, длинный, выстроенный на британский лад – с отдельным входом в каждую квартиру.

Постучали в каморку к швейцару. Он выглянул заспанный, полуодетый. Долго не хотел сообщать поздним посетителям, в каком нумере проживает надворный советник Ижицын – уж больно подозрителен казался Эраст Петрович в его живописном маскараде. Только то и спасло, что на Анисии была фуражка с кокардой.

Поднялись втроем по ступенькам к нужной двери. Привратник позвонил в колокольчик, сдернул картуз и перекрестился.

– Больно сердиты Леонтий Андреевич, – пояснил шепотом. – Вы уж, господа, того, на себя возьмите.

– Возьмем-возьмем, – пробормотал Эраст Петрович, внимательно приглядываясь к двери.

Потом вдруг слегка толкнул ее, и она бесшумно подалась.

– Незаперто! – охнул швейцар. – Вот шалапутка эта Зинка, горничная ихняя. Один ветер в голове! Неровен час грабители какие или воры. У нас тут в Кисловском давеча случай был…

– Тс-с-с! – цыкнул на него Фандорин и поднял палец.

Квартира будто вымерла. Было слышно, как, отбивая четверть, звякнули часы.

– Скверно, Тюльпанов, скверно.

Эраст Петрович шагнул в прихожую, достал из кармана электрический фонарь. Отличная штука, американского изготовления: жмешь на пружинку, и от этого там, в фонарике, энергия вырабатывается, изливается луч света. Хотел и Анисий себе такой купить, но очень уж дорог.

Луч пошарил по стенам, пробежал по полу, остановился.

– Ой, матушки! – тоненько пискнул привратник. – Зинка!

Световой круг выхватил из темноты неестественно белое лицо молодой женщины с раскрытыми, неподвижными глазами.

– Где спальня хозяина? – резко спросил Фандорин и тряхнул окоченевшего служителя за плечо. – Веди! Живо!

Бросились в гостиную, из гостиной в кабинет, а за ним обнаружилась и спальня.

Казалось бы, довольно налюбовался Тюльпанов за последние дни на перекошенные мертвые лица, но такого отвратительного видеть ему еще не доводилось.

Леонтий Андреевич Ижицын лежал в постели, широко разинув рот. Неправдоподобно выпученные глаза делали надворного советника похожим на жабу. Желтый луч метнулся туда-сюда, коротко осветил какие-то темные кучи вокруг подушки и отпрянул в сторону. Пахло гнилью и нечистотой.

Луч вернулся к страшному лицу. Электрический круг сжался, стал ярче и теперь освещал только верх головы мертвеца.

На лбу чернел отпечаток поцелуя.

* * *

Поразительно, какие чудеса способно творить мое мастерство. Трудно представить себе существо более безобразное, чем этот судейский. Безобразие его поведения, манер, речи, гнусной физиономии было до того абсолютным, что в мою душу впервые закралось сомнение – возможно ли, чтобы и эта мразь внутри была столь же прекрасна, как прочие дети Божьи.

И мне удалось сделать его красивым! Конечно, мужскому устройству далеко до женского, но всякий, кто посмотрел бы на следователя Ижицына после того, как работа была закончена, признал бы, что в таком виде он стал много лучше.

Ему повезло. Это награда за прыть и рвение. И еще за то, что своим нелепым спектаклем он заставил мое сердце заныть от жажды. Он пробудил жажду – он ее и утолил.

Я больше не сержусь на него, он прощен. Пусть даже мне пришлось из-за него закопать вещицы, дорогие моему сердцу – флаконы, в которых хранились драгоценные mementos[5], напоминавшие о высших минутах счастья. Спирт из флаконов вылит, теперь все мои реликвии сгниют. Но ничего не поделаешь. Держать их стало опасно. Полиция кружит надо мной подобно стае воронья.

Некрасивая служба – вынюхивать, выслеживать. И занимаются ею на редкость некрасивые люди. Словно их таких нарочно подбирают: тупорылых, свиноглазых, с багровыми затылками, кадыкастыми шеями, оттопыренными ушами.

Нет, это, пожалуй, несправедливо. Один, хоть и уродлив собой, но, кажется, не совсем пропащий. По-своему даже симпатичный.

У него тяжелая жизнь.

Надо бы помочь юноше. Сделать еще одно доброе дело.

Стенографический отчет

7 апреля, страстная пятница

– …неудовольствие и тревогу. Государь крайне обеспокоен страшными, неслыханными злодеяниями, свершающимися в первопрестольной. Отмена высочайшего посещения пасхальных богослужений в Кремле – происшествие чрезвычайное. Особенное неудовольствие его императорского величества вызвала попытка московской администрации утаить от высочайшего внимания череду убийств, которая, как ныне выясняется, длится уже много недель. Когда я выезжал из Санкт-Петербурга вчера вечером для произведения разбирательства, еще не произошло последнее убийство, самое чудовищное из всех. Умерщвление чиновника прокуратуры, ведущего следствие, – событие для Российской империи небывалое. А леденящие кровь обстоятельства этого злодейства бросают вызов самим основам законопорядка. Господа, чаша моего терпения переполнена. Предвидя законное негодование его величества, я собственной волей и в силу имеющихся у меня полномочий принимаю следующее решение…

Слова падали веско, медленно, пугающе. Говоривший обвел тяжелым взглядом лица присутствующих – напряженные у москвичей и строгие у петербуржцев.

Хмурым утром страстной пятницы у князя Владимира Андреевича Долгорукого происходило чрезвычайное совещание в присутствии только что прибывшего из столицы министра внутренних дел графа Толстова и чинов его свиты.

Прославленный борец с революционной бесовщиной был желт и отечен лицом, нездоровая кожа под холодными, проницательными глазами свисала безжизненными складками, но голос был будто выкован из стали – непреклонный, властный.

– …Властью, принадлежащей мне по министерству, отрешаю генерал-майора Юровского от должности московского обер-полицеймейстера, – отчеканил граф, и среди городского полицейского начальства прокатился полувздох-полустон.

– Господина окружного прокурора, служащего по ведомству юстиции, я отрешить не могу, однако же настоятельно рекомендую его превосходительству немедленно подать прошение об отставке, не дожидаясь принудительного увольнения…

Прокурор Козлятников побелел и беззвучно зашлепал губами, а его помощники заерзали на стульях.

– Что же до вас, Владимир Андреевич, – министр в упор взглянул на генерал-губернатора, слушавшего грозную речь со сдвинутыми бровями и приложенной к уху рукой, – то вам я, разумеется, давать советов не смею, но уполномочен поставить вас в известность, что государь изъявляет вам неудовольствие положением дел во вверенном вам городе. Мне известно, что его величество намеревался в связи с вашим грядущим 60-летним юбилеем службы в офицерских чинах наградить вас высшим орденом Российской империи и бриллиантовой шкатулкой с вензелевым изображением высочайшего имени. Так вот, ваше сиятельство, указ остался неподписан. А когда его величеству будет доложено о возмутительном преступлении, произошедшем минувшей ночью…

Граф сделал красноречивую паузу, и в кабинете стало совсем тихо. Москвичи замерли, ибо в воздухе повеяло ледяным ветерком конца Великой Эпохи. Без малого четверть века правил древней столицей Владимир Андреевич Долгорукой, весь покрой московской чиновной жизни давным-давно приладился к его сиятельным плечам, к его твердой, но не стеснительной для жизненного уюта хватке. И вот выглядывало так, что Володе Большое Гнездо настает конец. Чтобы обер-полицеймейстера и окружного прокурора прогоняли с должности без санкции московского генерал-губернатора! Такого еще не бывало. Это верный знак, что и сам Владимир Андреевич досиживает в-высоком кресле последние дни, а то и часы. Крушение исполина не могло не отразиться на судьбе и карьере многих из присутствовавших, и потому разница в выражении лиц московских и петербуржских чинов стала еще заметнее.

Долгорукой убрал руку от уха, пожевал губами, распушил усы и спросил:

– И когда же, ваше сиятельство, его величеству будет доложено о возмутительном преступлении?

Министр прищурился, пытаясь вникнуть в подоплеку этого на первый взгляд простодушного вопроса.

Вник, оценил, чуть заметно усмехнулся:

– Как обычно, с утра великой пятницы император погружается в молитву, и государственные дела, кроме чрезвычайных, откладываются на воскресенье. Я буду с всеподданнейшим докладом у его величества послезавтра, перед пасхальным обедом.

Губернатор удовлетворенно кивнул.

– Убийство надворного советника Ижицына и его горничной при всей возмутительности сего злодеяния вряд ли может быть отнесено к числу чрезвычайных государственных дел. Вы ведь, Дмитрий Андреич, не станете отвлекать его императорское величество от молитвы из-за этакой пакости? Вас, поди ведь, и самого по головке не погладят? – все с тем же наивным видом спросил князь.

– Не стану.

Подкрученные седоватые усы министра чуть шевельнулись в иронической улыбке.

Князь вздохнул, приосанился, достал табакерку, сунул в нос понюшку.

– Ну, до воскресного полдня, уверяю вас, дело будет закончено, раскрыто, а злодей изобличен. А…а…ап-чхи!

На лицах москвичей появилась робкая надежда.

– Желаю здравствовать, – мрачно сказал Толстов. – Но позвольте узнать, откуда же такая уверенность? Следствие развалено. Чиновник, который его вел, убит.

– У нас в Москве, батюшка, важнейшие расследования никогда не ведутся по одной линии, – наставительно произнес Владимир Андреевич. – Для того при мне состоит особый чиновник, мое доверенное око, известный вашему высокопревосходительству коллежский советник Фандорин. Он близок к поимке преступника и в самое скорое время доведет дело до конца. Не правда ли, Эраст Петрович?

Князь величественно обернулся к сидевшему у стены коллежскому советнику, и лишь острый взор чиновника для особых поручений был способен прочесть в выпученных водянистых глазах высокого начальства отчаяние и мольбу.

Фандорин встал и, немного помедлив, бесстрастно произнес:

– Истинная п-правда, ваше сиятельство. Как раз в воскресенье думаю закончить.

Министр взглянул на него исподлобья:

– «Думаете»? Извольте-ка поподробней. Каковы ваши версии, выводы, предполагаемые меры?

Эраст Петрович на графа даже не взглянул, по-прежнему смотрел только на генерал-губернатора.

– Если прикажет Владимир Андреевич, изложу. Если же такого приказания не будет, предпочту сохранить конфиденциальность. Имею основания полагать, что на данном этапе расследования расширение числа посвященных в детали может стать губительным для операции.

– Что?! – вспыхнул министр. – Да как вы смеете! Вы, кажется, забыли, с кем имеете дело!

Золотые эполеты петербуржцев заколыхались от негодования. Золотые плечи москвичей пугливо поникли.

– Никак нет. – Тут уж Фандорин взглянул и на столичного сановника. – Вы, ваше сиятельство, генерал-адъютант свиты его величества, министр внутренних дел и шеф корпуса жандармов. А я служу по канцелярии московского генерал-губернатора и вашим подчиненным ни по одной из вышеперечисленных линий не являюсь. Угодно ли вам, Владимир Андреевич, чтобы я изложил г-господину министру состояние дел по расследованию?

Князь пытливо посмотрел на подчиненного и, видно, решил, что семь бед – один ответ.

– Да полноте, батюшка Дмитрий Андреевич, пусть уж расследует, как почитает нужным. Я за Фандорина ручаюсь головой. А пока не угодно ли московского завтрака откушать? У меня уж и стол накрыт.

– Ну, головой так головой, – зловеще процедил Толстов. – Воля ваша. В воскресенье, ровно в двенадцать тридцать, на рапорте в высочайшем присутствии обо всем будет доложено. В том числе и об этом. – Министр встал и раздвинул бескровные губы в улыбке. – Что ж, ваша сиятельство, можно и позавтракать.

Большой человек направился к выходу. Проходя, ожег дерзкого коллежского советника испепеляющим взглядом. За ним потянулись чины, обходя Эраста Петровича как можно далее.

– Что это вы, голубчик? – шепнул губернатор, задерживаясь возле своего подручного. – Белены объелись? Ведь это ж сам Толстов! Мстителен и долгопамятен. Со свету сживет, найдет оказию. И я защитить не смогу.

Фандорин ответил глуховатому патрону прямо в ухо, тоже шепотом:

– Если до воскресенья дело не закрою, ни вас, ни меня тут все одно не будет. А что до мстительности графа, то не извольте беспокоиться. Вы видели цвет его лица? Долгая память ему не понадобится. Очень скоро его призовут к рапорту не в высочайшем, а в Наивысочайшем присутствии.

– Все там будем, – набожно перекрестился Долгорукой. – Два дня всего у нас. Вы уж расстарайтесь, голубчик. Успеете, а?

* * *

– Я решился вызвать неудовольствие этого серьезного г-господина по весьма извинительной причине, Тюльпанов. У нас с вами нет версии. Убийство Ижицына и его горничной девицы Матюшкиной полностью меняет всю картину.

Фандорин и Тюльпанов сидели в комнате для секретных совещаний, расположенной в одном из дальних закутков генерал-губернаторской резиденции. Мешать коллежскому советнику и его ассистенту было строжайше запрещено. На обтянутом зеленым бархатом столе лежали бумаги, в приемной за плотно закрытой дверью безотлучно дежурили личный секретарь его сиятельства, старший адъютант, жандармский офицер и телефонист с прямым проводом в канцелярию обер-полицеймейстера (увы, бывшего), в Жандармское управление и к окружному прокурору (пока еще действующему). Всем инстанциям было велено оказывать коллежскому советнику полнейшее содействие. Грозного министра Владимир Андреевич взял на себя – чтоб поменьше путался под ногами.

В кабинет на цыпочках вошел Фрол Григорьевич Ведищев, Князев камердинер, – принес самовар. Сел скромненько на краешек стула и ладонью помахал: мол, нет меня, господа сыщики, не тратьте на мелкую сошку вашего драгоценного внимания.

– Да, – вздохнул Анисий. – Ничего не понятно. Как он до Ижицына-то добрался?

– Ну это как раз не штука. Д-дело было так…

Эраст Петрович прошелся по комнате, рука привычным движением выудила из кармана четки.

Тюльпанов и Ведищев, затаив дыхание, ждали.

– Ночью, во втором часу, не ранее половины, в дверь квартиры Ижицына позвонили. Д-дверной колокольчик соединен с колокольчиком в комнате прислуги. Ижицын жил вдвоем с горничной Зинаидой Матюшкиной, которая убирала, чистила платье и, судя по показаниям соседских слуг, также выполняла иные обязанности, более интимного свойства. Однако, судя по всему, до своего ложа покойный ее не допускал, спали они поврозь. Что, впрочем, вполне соответствует известным нам убеждениям Ижицына относительно «к-культурного» и «некультурного» сословий. Услышав звон колокольчика, Матюшкина набросила п-поверх ночной рубашки шаль, вышла в прихожую и открыла дверь. Была убита здесь же, в прихожей, ударом узкого, острого клинка в сердце. Затем убийца, тихо ступая, проследовал через гостиную и кабинет в спальню хозяина. Тот спал, свет был погашен – это видно по свече на прикроватном столике. Похоже, что преступник обошелся без света, что само по себе п-примечательно, ибо в спальне, как мы с вами помним, было совсем темно. Ударом очень острого лезвия убийца рассек лежавшему на спине Ижицыну трахею и артерию. Пока умирающий хрипел и хватался руками за разрезанное г-горло (вы видели, что ладони и манжеты ночной рубашки у него сплошь в крови), преступник стоял в сторонке и ждал, барабаня пальцами по крышке секретера.

Уж на что Анисий был ко всему привычен, но здесь не выдержал:

– Ну уж, шеф, это слишком – насчет пальцев-то. Вы меня сами учили, что при реконструировании картины преступления фантазировать не следует.

– Упаси Бог, Тюльпанов, какие фантазии, – пожал плечами Эраст Петрович. – Матюшкина и в самом деле была нерадивой горничной. На к-крышке секретера слой пыли, а на нем – следы множественных точечных прикосновений подушечками пальцев. Я проверил отпечатки. Они несколько смазаны, но это во всяком случае не пальцы Ижицына… Подробности потрошения я опускаю. Результат этой п-процедуры вы видели.

Анисий, передернувшись, кивнул.

– Еще раз обращаю ваше внимание на то, что при осуществлении… препарирования Потрошитель каким-то образом обошелся без света. Очевидно, он обладает редкостным даром отлично видеть в темноте. Уходил преступник не спеша: помыл руки у рукомойника, стер тряпкой следы г-грязных ног в комнатах и прихожей, причем весьма тщательно. В общем, не торопился. Самое обидное то, что, судя по всему, мы с вами явились на Воздвиженку через каких-нибудь четверть часа после отбытия убийцы… – Коллежский советник досадливо покачал головой. – Таковы факты. Теперь вопросы и выводы. Начну с вопросов. Почему горничная открыла ночному гостю дверь? Этого мы не знаем, но ответов возможно несколько. Знакомый человек? Если знакомый, то чей – горничной или хозяина? Ответа у нас нет. Возможно, позвонивший просто сказал, что принес срочную депешу. По роду службы Ижицын наверняка получал телеграммы и бумаги в любое время суток, так что горничную это не удивило бы. Далее. Почему ее труп не тронут? Еще того интересней – почему убит мужчина, впервые за все время?

– Не впервые, – вставил Анисий. – Помните, во рву на Божедомке тоже был мужской труп.

Казалось бы, весьма дельное и уместное замечание, но шеф лишь кивнул: «да-да», не отдав должного тюльпановской памятливости.

– А т-теперь выводы. Горничная убита вне «идеи». Убита просто потому, что нужно было избавиться от свидетеля. Итак, отход от «идеи» и убийство мужчины, да не просто мужчины, а чиновника, идущего по следу Потрошителя. Чиновника активного, жесткого, ни перед чем не останавливающегося. Это опасный поворот в карьере Джека. Он теперь не просто маньяк, пришедший в умопомешательство из-за какой-то б-болезненной фантазии. Теперь он готов убивать и по новым, прежде чуждым ему соображениям – то ли из страха перед разоблачением, то ли из-за уверенности в собственной б-безнаказанности.

– Хоро-ошие дела, – подал голос Ведищев. – Этому душегубу теперь гулящих мало станет. Таких дел натворит! А у вас, господа поимщики, я гляжу, и зацепки-то никакой нет. Видно, съезжать нам с Владим Андреичем отсюдова. Леший бы с ней, со службой государевой, отлично бы и на покое пожили, да не сдюжит Владим Андреич покоя. Без дела враз скукожится, зачахнет. Вот беда-то, вот беда…

Старик шмыгнул носом, вытер большущим розовым платком слезу.

– Вы, Фрол Григорьевич, пришли, так сидите тихо, не мешайте, – строго сказал Анисий, никогда прежде не позволявший себе такого тона в разговоре с Ведищевым. Но шеф с выводами еще не закончил, наоборот, только-только к самому важному подбирается – а тут этот встревает.

– Однако в то же время отход от «идеи» – симптом обнадеживающий, – немедленно подтвердил догадку помощника Фандорин. – Свидетельство того, что мы подобрались к преступнику совсем б-близко. Теперь совершенно очевидно, что это человек, осведомленный о ходе расследования. Более того, этот человек несомненно присутствовал при ижицынском «эксперименте». Это было первое активное действие следователя, и возмездие последовало незамедлительно. Что сие означает? То, что Ижицын каким-то ему самому неведомым образом раздражил или напугал Потрошителя. Либо же воспалил его патологическое воображение.

Словно в подтверждение этого тезиса Эраст Петрович три раза подряд щелкнул четками.

– Кто же он? Трое подозреваемых со вчерашнего дня находятся под наблюдением, но наблюдение не есть заключение под стражу. Надо проверить, не мог ли кто-то из них минувшей ночью незаметно ускользнуть от ока агентов. Д-далее. Нужно персонально заняться всеми, кто вчера присутствовал при «следственном эксперименте». Сколько человек было в морге?

Анисий стал вспоминать:

– Ну сколько… Я, Ижицын, Захаров с ассистентом, Стенич, Несвицкая, этот, как его, Бурылин, потом городовые, жандармы и кладбищенские. Пожалуй, с дюжину наберется или чуть больше, если всех считать.

– Всех считать, непременно всех, – распорядился шеф. – Садитесь и пишите список. Имена. Ваши впечатления о каждом. Психологический портрет. Поведение во время «эксперимента». Мельчайшие детали.

– Эраст Петрович, да я всех по именам не знаю.

– Так узнайте. Составьте мне полный список, наш Потрошитель будет в нем. Вот ваша задача на сегодня, ею и займитесь. А я тем временем проверю, не мог ли кто из нашей т-троицы осуществить ночью тайную вылазку…

* * *

Хорошо работается, когда получен ясный, определенный приказ, когда задание по силам, а его важность очевидна и несомненна.

Из резиденции прокатился Тюльпанов на резвых губернаторских лошадях до Жандармского управления. Побеседовал с капитаном Зайцевым, командиром патрульно-разъездной роты, про двух прикомандированных жандармов: мол, не замечалось ли странностей в характере, да про семьи, да про вредные привычки. Зайцев встревожился было, но Анисий успокоил. Сказал, больно секретное и ответственное расследование – особый глаз нужен.

Потом съездил на Божедомку. Зашел к Захарову поздороваться. Только лучше бы не заходил – бирюк проворчал что-то неприветливое, да уткнулся в бумаги. Грумова на месте не было.

Наведался Анисий к сторожу, выведать про могильщиков. Ничего хохлу объяснять не стал, да тот и не лез с вопросами – простой человек, а с понятием, с деликатностью.

Сходил к могильщикам и сам: якобы дать по рублю в поощрение за помощь следствию. Составил об обоих собственное суждение. Ну, вот и всё. Пора домой – писать список для шефа.

Заканчивал пространный документ, когда уже стемнело. Перечитал, мысленно представляя каждого и прикидывая – годится в маньяки или нет.

Жандармский вахмистр Синюхин: служака, каменное лицо, глаза оловянные – черт его знает, что у него в душе.

Линьков. По виду – мухи не обидит, но уж больно странен в виде городового. Болезненная мечтательность, уязвленное самолюбие, подавляемая чувственность – все может быть.

Нехорош могильщик Тихон Кульков, с испитым лицом и щербатой пастью. Ну и рожа у этого Кулькова – только встреть такого в безлюдном месте, зарежет и не мигнет.

Стоп! Зарезать-то он зарежет, но где ж его корявым лапищам со скальпелем справиться?

Анисий еще раз взглянул на список, ахнул. На лбу выступила испарина, в горле пересохло. Ах, слепота!

Да как же раньше-то не сообразил! Будто пелена какая глаза застелила. Ведь все сходится! Один только человек из всего списка и может Потрошителем быть!

Вскочил. Как был, без шапки, без шинели, кинулся к шефу.

Во флигеле оказался только Маса: нет Эраста Петровича, и Ангелины нет – в церкви молится. Ну да, нынче ведь великий пяток, то-то и колокола так печально вызванивают к Плащанице.

Эх, незадача! И времени терять нельзя! Сегодняшние расспросы на Божедомке были ошибкой – он наверняка обо всем догадался! Так, может, оно и к лучшему? Догадался, значит, засуетился. Проследить! Пятница на исходе, один день всего остается!

Некое соображение заставило было усомниться в правильности озарения, но на Малой Никитской имелся телефонный аппарат, он и выручил. В Мещанской полицейской части, куда относится Божедомка, губернский секретарь Тюльпанов был хорошо известен, и, несмотря на неурочное время, ответ на занимающий его вопрос был дан незамедлительно.

Поначалу Анисий испытал острое разочарование: 31 октября – это слишком рано. Последнее достоверное лондонское убийство произошло 9 ноября, версия не складывалась. Но голова у Тюльпанова сегодня работала просто исключительно, всегда бы так, и заковыка разрешилась с легкостью.

Да, труп проститутки Мэри Джейн Келли был обнаружен утром 9 ноября, но Джек Потрошитель в ту пору уже переплывал Ла-Манш! Это убийство, самое мерзкое из всех, могло быть его прощальным «подарком» Лондону, совершенным непосредственно перед отправлением на континент. Потом можно будет проверить, когда он там у них отходит, ночной поезд.

А дальше все складывалось само собой. Если Потрошитель покинул Лондон вечером 8 ноября, то есть по русскому стилю 27 октября, то именно 31-го ему и полагалось прибыть в Москву!

Их с шефом ошибка заключалась в том, что, проверяя в полицейских паспортных отделах списки прибывших из Англии, они ограничились декабрем и ноябрем, а конец октября-то и не учли. Сбила проклятая путаница со стилями.

Вот и всё, сошлась версия тютелька в тютельку.

На минутку забежал домой: надеть теплое, взять «бульдог» и наскоро сжевать хлеба с сыром – по-настоящему поужинать времени не было.

Пока жевал, слушал, как Палаша по складам читает Соньке пасхальную историю из газеты. Дура слушала не отрываясь, с приоткрытым ртом. Много ли понимала – кто ее разберет.

«В провинциальном городе Эн, – медленно, с чувством читала Палаша, – в прошлый год накануне Светлого Христова Воскресения из острога убежал преступник. Выбрав время, когда все горожане разошлись по церквам к заутрене, он забрался в квартиру одной богатой и всеми уважаемой старушки, по болезни не пошедшей к службе, с целью убить и ограбить ее».

Сонька ойкнула – ишь ты, понимает, удивился Анисий. А еще год назад ничего бы не поняла, заклевала бы носом да уснула.

«В то самое мгновение, когда убийца с топором в руке хотел ринуться на нее, – драматично понизила голос чтица, – раздался первый удар пасхального колокола. Исполненная сознанием святости и торжественности минуты, старушка обратилась к преступнику с христианским приветом: «Христос воскресе, добрый человек!» Это обращение потрясло погибшего до глубины души, оно озарило перед ним всю бездну его падения и произвело в нем внезапный нравственный переворот. После нескольких мгновений тяжелой внутренней борьбы он подошел похристосоваться со старушкой и потом, разразившись рыданиями…»

Чем закончилась история Анисий так и не узнал, потому что пора было бежать.

Минут через пять после того, как он сломя голову умчался, в дверь постучали.

– От скаженный, – вздохнула Палаша. – Опять, поди, оружию забыл.

Открыла, увидела – нет, не он. На улице темно, лица не видать, но ростом повыше Анисия.

Тихий, приветливый голос сказал:

– Добрый вечер, милая. Вот, хочу вас обрадовать.

* * *

Когда с необходимым было покончено – осмотр места преступления завершен, тела сфотографированы и увезены, соседи опрошены, занять себя стало нечем. Тут-то и сделалось Эрасту Петровичу совсем худо. Агенты уехали, он сидел один в маленькой гостиной скромной тюльпановской квартирки, оцепенело смотрел на кляксы крови, пятнавшей веселые цветастые обои, и все не мог унять дрожи. В голове было гулко и пусто.

Час назад Эраст Петрович вернулся домой и сразу послал Масу за Тюльпановым. Маса и обнаружил побоище.

Сейчас Фандорин думал не о доброй, привязчивой Палаше и даже не о безответной Соне Тюльпановой, принявшей страшную, ни божескими, ни человеческими понятиями не оправдываемую смерть. В голове сломленного горем Эраста Петровича молотком колотилась одна короткая фраза: «Не переживет, не переживет, не переживет». Нипочем не переживет бедный Тюльпанов этого потрясения. Хоть и не увидит он кошмарной картины надругательства над телом сестры, не увидит ее удивленно раскрытых круглых глаз, но знает повадки Потрошителя и легко вообразит себе, какова была Сонина смерть. И тогда всё, конец Анисию Тюльпанову, потому что пережить, когда такое случается с близкими и любимыми людьми, нормальному человеку совершенно невозможно.

Эраст Петрович пребывал в непривычном, никак не свойственном ему состоянии – не представлял, что делать.

Вошел Маса. Сопя, втащил свернутый ковер, застелил страшный, пятнистый пол. Потом принялся яростно обдирать кровавые обои. Это правильно, отрешенно подумал коллежский советник, только вряд ли поможет.

Еще какое-то время спустя появилась Ангелина. Положила Эрасту Петровичу руку на плечо, сказала:

– Кто в страстную пятницу мученическую смерть принял, быть тому в Царстве Божьем, подле Иисуса.

– Меня это не утешает, – скучным голосом ответил Фандорин. не поворачивая головы. – И вряд ли утешит Анисия.

Где он, Анисий? Ведь глубокая ночь уже, а мальчишка и прошлую ночь глаз не сомкнул. Маса говорит – забегал без шапки, очень спешил. Ничего не передал и записки не оставил.

Неважно, чем позднее объявится, тем лучше.

Совсем пусто было в голове у Фандорина. Ни догадок, ни версий, ни планов. День напряженной работы мало что дал. Опрос агентов, что вели слежку за Несвицкой, Стеничем и Бурылиным, а также собственные наблюдения подтвердили, что любой из троих минувшей ночью при известной ловкости мог отлучиться и вернуться обратно, не замеченный филерами.

Несвицкая проживает в студенческом общежитии на Трубецкой, а там четыре входа-выхода, и двери хлопают до самого рассвета.

Стенич после нервного припадка ночевал в клинике «Утоли мои печали», куда агентов не допустили. Поди-ка проверь, спал он или шатался по городу со скальпелем.

С Бурылиным и того хуже: дом огромный, окон первого этажа более шестидесяти, половина скрыта за деревьями сада. Ограда невысокая. Не дом, а решето.

Получалось, что убить Ижицына мог любой из них. А самое ужасное было то, что, убедившись в неэффективности слежки, Эраст Петрович отменил ее вовсе. Сегодня вечером трое подозреваемых имели полную свободу действий!

– Не отчаивайтесь, Эраст Петрович, – сказала Ангелина. – Это тяжкий грех, а уж вам и вовсе нельзя. Кто ж душегуба сыщет, Сатану этого, если вы руки опустите? Кроме вас некому.

Сатана, вяло подумал Фандорин. Вездесущ, всюду успевает, во всякую лазейку проникнет. Сатана меняет лики, примеряет любую личину, вплоть до ангельской.

Ангельской. Ангелина.

Мозг, привычный к построению логических конструкций и освободившийся из-под контроля оцепеневшего духа, вмиг услужливо выстроил цепочку.

А хоть бы и Ангелина – чем не Джек Потрошитель?

В Англии в прошлый год была. Это раз.

По вечерам, когда все убийства происходили, находилась в церкви. Якобы. Это два.

В милосердной общине обучается медицинскому делу и уже много что знает и умеет. Их там и анатомии учат. Это три.

Сама по себе чудная, не похожая на других женщин. Иной раз смотрит так, что сердце замирает, а о чем думает в такие минуты – неведомо. Это четыре.

Ей бы Палаша дверь открыла не задумываясь. Это пять.

Эраст Петрович досадливо тряхнул головой, усмиряя холостые обороты своей зарвавшейся логической машины. Сердце решительно отказывалось рассматривать подобную версию, а Мудрый сказал: «Благородный муж не ставит доводы рассудка выше голоса сердца». Плохо то, что Ангелина права – кроме него остановить Потрошителя некому, и времени остается совсем мало. Только завтрашний день. Думать, думать.

Но сосредоточиться на деле мешала все та же упрямая фраза: «Не переживет, не переживет».

Так и тянулось время. Коллежский советник ерошил волосы, иногда принимался ходить по комнате, дважды умылся холодной водой. Попробовал медитировать, но тут же бросил – какой там!

Ангелина стояла у стены, обхватив себя за локти, смотрела своими огромными серыми глазами печально и требовательно.

Маса тоже безмолвствовал. Сидел на полу, сложив ноги калачиком, его круглое лицо было неподвижно, толстые веки полуприкрыты.

А на рассвете, когда улицу заволокло молочным туманом, на крыльце раздались стремительные шаги, от решительного толчка взвизгнула незапертая дверь, и в гостиную влетел жандармский подпоручик Смольянинов, весьма толковый молодой офицер – черноглазый, быстрый, с румянцем во всю щеку.

– А, вот вы где! – обрадовался Смольянинов. – Все вас обыскались. Дома нет, в управлении нет, на Тверской нет! Я решил сюда – вдруг, думаю, вы до сих пор на месте убийства. Беда, Эраст Петрович! Тюльпанов ранен. Тяжело. Его доставили в Мариинскую больницу еще заполночь. Пока нам сообщили, пока вас повсюду разыскивали, вон сколько времени ушло… В больницу сразу же отправился подполковник Сверчинский, а нам, адъютантам, приказано вас искать. Что же это делается, а, Эраст Петрович?

* * *

Рапорт губернского секретаря А.П.Тюльпанова, личного помощника г-на Э.П.Фандорина, чиновника для особых поручений при его сиятельстве московском генерал-губернаторе

8 апреля 1889 года, 3 и 1/2 часа ночи

Докладываю Вашему высокоблагородию, что минувшим вечером при составлении списка лиц, подозреваемых в совершении известных Вам преступлений, я с совершенной очевидностью понял, что означенные преступления мог совершить только один человек, а именно судебно-медицинский эксперт Егор Виллемович Захаров.

Он не просто медик, а патологоанатом, то есть вырезание человеческих внутренностей является для него обычным и повседневным делом. Это раз.

Постоянное общение с трупами могло вызвать у него неодолимое отвращение ко всему человеческому роду, либо же, наоборот, извращенное поклонение физиологическому устройству организма. Это два.

В свое время он принадлежал к «садическому» кружку студентов-медиков, что свидетельствует о рано проявившихся порочно-жестоких наклонностях. Это три.

Проживает Захаров на казенной квартире при судебно-полицейском морге на Божедомке. Два убийства (девицы Андреичкиной и безымянной девочки-нищенки) были совершены поблизости от этого места. Это четыре.

Захаров часто бывает в Англии у родственников, бывал и в прошлом году. В последний раз он вернулся из Британии 31 октября минувшего года (по европейскому стилю 11 ноября), то есть вполне мог совершить последнее из лондонских убийств, несомненно бывших делом рук Потрошителя. Это пять.

Захаров осведомлен о ходе расследования, и более того, из всех причастных к расследованию он единственный имеет медицинские навыки. Это шесть.

Можно бы и продолжить, но дышать трудно и мысли путаются… я лучше про давешнее.

Не застав Эраста Петровича дома, я решил, что нельзя времени терять. Накануне я был на Божедомке и беседовал с кладбищенскими рабочими, что не могло укрыться от внимания Захарова. Резонно было ожидать, что он забеспокоится и чем-то себя выдаст. На всякий случай я взял с собой оружие – револьвер «бульдог», подаренный мне господином Фандориным о прошлый год в день ангела. Славный был день, один из самых приятных в моей жизни. Но это к делу не относится.

Так про Божедомку. Приехал туда на извозчике в десятом часу вечера, уже темно было. В флигеле, где квартирует доктор, в одном окне горел свет, и я обрадовался, что Захаров не сбежал. Вокруг ни души, за оградой могилы, и ни одного фонаря. Залаяла собака, там цепной кобель у часовни, но я быстро перебежал через двор и прижался к стене. Пес полаял-полаял и перестал. Я поставил ящик – окно было высокое – и осторожно заглянул внутрь. Где освещенное окно, у Захарова кабинет. Выглядываю, вижу: на столе бумаги, и лампа горит. А сам он сидел ко мне спиной, что-то писал, рвал и бросал клочки на пол. Я долго там ждал, не меньше часа, а он все писал и рвал, писал и рвал. Я еще думал, как бы посмотреть, что он там пишет. Думал, может, арестовать его? Но ордера нет, и вдруг он там ерунду пишет, какие-нибудь счета подводит. В семнадцать минут одиннадцатого (я заметил по часам) он встал и вышел из комнаты. Его долго не было. Чем-то он там загромыхал в коридоре, потом тихо стало. Я заколебался, не залезть ли – взглянуть на бумаги, взволновался и оттого утратил бдительность. Меня сзади в спину ударило горячим, и я еще лбом ткнулся в подоконник. А потом, когда оборачивался, еще обожгло в бок и в руку. Я прежде того на свет смотрел, поэтому мне не видно было, кто там, в темноте, но я ударил левой рукой, как меня господин Маса учил, и еще коленом. Попал в мягкое. Но я плохо у господина Масы учился, отлынивал. Вот он куда из кабинета-то вышел, Захаров. Видно, заметил меня. Как он от меня тенью шарахнулся, от моих ударов-то, я хотел его догнать, но пробежал совсем немножко и упал. Встал, снова упал. Достал «бульдог», выстрелил в воздух три раза – думал, может, прибежит кто из кладбищенских. Зря стрелял, они, поди, только напугались. Свистеть надо было. Я не сообразил, не в себе был. Потом плохо помню. Полз на четвереньках, падал. За оградой лег отдохнуть и, кажется, заснул. Проснулся, холодно. Очень холодно. Хотя я во всем теплом был, нарочно под шинель вязанку надел. Часы достал. Смотрю – уж заполночь. Всё, думаю, ушел злодей. Только тут про свисток вспомнил. Стал свистеть. Скоро пришли, не разглядел, кто. Повезли. Мне пока доктор укол не сделал, я как в тумане был. А сейчас вот лучше. Только стыдно – упустил Потрошителя. Если б господина Масу больше слушал. Я, Эраст Петрович, хотел как лучше. Если бы Масу слушал. Если бы…

ПРИПИСКА:

На сем стенографическую запись донесения пришлось закончить, ибо раненый, поначалу говоривший очень живо и правильно, стал заговариваться и вскоре впал в забытье, из коего более не выходил. Г-н доктор К.И.Мебиус и то удивился, что г-н Тюльпанов с такими ранениями и с такой кровопотерей столько времени продержался. Смерть наступила около 6 часов утра, о чем г-ном Мебиусом составлена соответствующая запись.

Жандармского корпуса подполковник СверчинскийСтенографировал и делал расшифровку коллежский регистратор Ариетти

* * *

Ужасная ночь.

А вечер начинался так славно. Идиотка в смерти вышла чудо как хороша – просто заглядение. После этого шедевра декораторского искусства тратить время и вдохновение на горничную было бессмысленно, и я оставил ее как есть. Грех, конечно, но все равно столь разительного контраста между внешним уродством и внутренней Красотой не получилось бы.

Более всего согревало душу сознание исполненного доброго дела: я не только являю доброму юноше истинный лик Красоты, но и избавляю его от тяжкой обузы, которая мешает ему обустроить собственную жизнь.

И вот какой бедой все закончилось.

Доброго юношу погубило его некрасивое ремесло – вынюхивать, выслеживать. Он сам явился за собственной смертью. Моей вины здесь нет.

Жалко было мальчика, и из-за этого вышла неаккуратность. Дрогнула рука. Раны смертельны, в этом сомнения нет: я слышал, как выходит воздух из пробитого легкого, а второй удар не мог не рассечь левую почку и нисходящую ободочную кишку. Но он наверняка сильно мучился перед смертью. Эта мысль не дает мне покоя.

Стыдно. Некрасиво.

Хлопотный день

8 апреля, великая суббота

У ворот убогого Божедомского кладбища, под ветром и мелким, противным дождиком топталась группа дознания: старший агент Лялин, трое младших агентов, фотограф с переносным американским «Кодаком», помощник фотографа и полицейский собаковод со знаменитой на всю Москву легавой Мусей на поводке. Группа была вызвана на место ночного происшествия по телефону, получила строжайшее указание ничего не предпринимать до приезда его высокоблагородия господина коллежского советника и теперь неукоснительно выполняла инструкцию – ничего не предпринимала и ежилась в постылых объятьях непогожего апрельского утра. Даже Муся, от сырости ставшая похожей на рыжую швабру, приуныла. Легла длинной мордой на раскисшую землю, скорбно двигала белесыми бровями и разок-другой даже тихонько повыла, уловив всеобщее настроение.

Лялин, опытный сыскник и вообще человек бывалый, по складу натуры к капризам природы относился с презрением и затянувшимся ожиданием не тяготился. Он знал, что чиновник особых поручений сейчас в Мариинской больнице, где обмывают и обряжают бедное, израненное тело раба Божия Анисия, в недавнем прошлом губернского секретаря Тюльпанова. Попрощается господин Фандорин с любимым ассистентом, сотворит крестное знамение и враз домчит до Божедомки. Тут езды-то пять минут, а у коллежского советника, надо полагать, кони не чета полицейским клячам.

Только Лялин про это подумал, и подлетели к чугунным кладбищенским воротам красавцы-рысаки с белыми султанами. Кучер – словно генерал, весь в золотых позументах, а коляска сияет мокрым черным лаком и долгоруковскими гербами на дверцах.

Спрыгнул господин Фандорин на землю, качнулись мягкие рессоры, и экипаж отъехал в сторонку. Видно, будет дожидаться.

Лицо у прибывшего начальника было бледным, глаза горели ярче обычного, но иных признаков перенесенных потрясений и бессонных ночей цепкий лялинский взор не приметил. Напротив, ему даже показалось, что чиновник особых поручений двигается не в пример бодрее и энергичнее обычного. Хотел Лялин сунуться с соболезнованиями, но взглянул повнимательней на плотно сжатые губы его высокоблагородия и передумал. Изрядный жизненный опыт подсказал, что лучше не нюнить, а сразу перейти к делу.

– Без вас в квартиру Захарова не совались, согласно полученных инструкций. Служителей опросили, но никто из них со вчерашнего вечера доктора не видел. Вон они, ждут.

Фандорин мельком взглянул туда, где подле здания морга переминались с ноги на ногу несколько человек.

– Я, кажется, ясно сказал: ничего не предпринимать. Ладно, идем.

Не в духе, определил Лялин. Что и неудивительно при столь печальных обстоятельствах. На обрыве карьеры человек, да и с Тюльпановым расстройство.

Коллежский советник легко взбежал на крыльцо захаровского флигеля, потянул дверь. Не подалась – заперта на ключ.

Лялин покачал головой – обстоятельный человек доктор Захаров, аккуратный. Даже при поспешном бегстве не забыл дверь запереть. Этакий глупых следов и зацепок не оставит.

Фандорин, не оборачиваясь, щелкнул пальцами, и старший агент понял без слов. Достал из кармана набор отмычек, минутку повертел туда-сюда нужной длины крючочком, дверь и открылась.

Начальство стремительно прошло по комнатам, бросая на ходу короткие распоряжения, причем обычное легкое заикание куда-то подевалось, будто никогда его и не бывало:

– Проверить одежду в платяном шкапу. Переписать. Восстановить, чего не хватает… Все медицинские инструменты, в особенности хирургические туда, на стол… В коридоре был половик – вон прямоугольное пятно на полу. Куда подевался? Найти!.. Это что, кабинет? Все бумаги собрать. Обращать сугубое внимание на клочки и обрывки.

Лялин огляделся по сторонам и никаких обрывков не заметил. В кабинете наблюдался совершеннейший порядок. Агент снова подивился крепости нервов беглого доктора. Как чистенько все прибрал, будто готовился гостей принимать. Какие уж тут клочки.

Но в это время коллежский советник нагнулся и поднял из-под стула мятый кусочек бумаги. Разгладил, прочел, сунул Лялину.

– Приобщить.

На бумажке всего два слова:

более молчать

– Приступайте к обыску, – приказал Фандорин и вышел на улицу.

Минут через пять, распределив между агентами сектора досмотра, Лялин выглянул в окно и увидел, что коллежский советник и легавая Муся ползают по кустам. Ветки там были обломаны, земля утоптана. Надо полагать, именно здесь покойный Тюльпанов схватился с преступником. Лялин вздохнул, перекрестился и приступил к простукиванию стен в спальне.

Обыск дал мало интересного.

Стопку писем на английском языке – видно, от захаровских родственников – Фандорин наскоро просмотрел, но читать не стал, обращал внимание только на числа. Что-то записал в блокнот, но вслух ничего не сказал.

Отличился агент Сысуев, нашел в кабинете под диваном еще один клочок, побольше первого, но с надписью еще менее вразумительной:

бражения корпоративной чести и сочувствие к старому тов

Эта невнятица коллежского советника почему-то очень заинтересовала. С вниманием отнесся он и к револьверу системы «кольт», обнаруженному в ящике письменного стола. Револьвер был заряжен, причем совсем недавно – на барабане и рукоятке просматривались следы свежей смазки. Что ж Захаров его с собой-то не взял, удивился Лялин. Забыл, что ли? Или нарочно оставил? А почему?

Муся опозорилась. Поначалу, невзирая на слякоть, довольно прытко ринулась по запаху, но здесь из-за ограды вылетел здоровенный лохматый кобелина и залаял так свирепо, что Муся присела на задние лапы, попятилась назад и стронуть ее с места после этого оказалось невозможно. Кобеля сторож обратно на цепь посадил, но из Муси уже весь кураж ушел. Нюхастые собаки нервные, у них все на настроении.

– Кто из них кто? – спросил Фандорин, показывая в окно на служителей.

Лялин стал докладывать:

– Толстый в фуражке – смотритель. Живет за пределами кладбища, к работе полицейского морга касательства не имеет. Вчера ушел в половине шестого, а пришел утром, за четверть часа до вашего прибытия. Длинный, чахоточный – ассистент Захарова, фамилия его Грумов. Тоже недавно прибыл из дома. С опущенной головой – сторож. Остальные двое – рабочие. Могилы роют, ограду чинят, мусор выносят и прочее. Сторож и рабочие живут здесь же, при кладбище, и могли что-то слышать. Но подробного допроса мы не производили, не было велено.

Со служителями коллежский советник беседовал сам.

Вызвал в дом, первым делом показал «кольт»:

– Узнаете?

Ассистент Грумов и сторож Пахоменко показали (Лялин карандашом записывал в протоколе), что револьвер им знаком – видели его или точно такой же у доктора. А могильщик Кульков добавил, что вблизи «левольверта» не видал, но зато в прошлый месяц ходил смотреть, как «дохтур» палит по грачам, и очень у него исправно выходило: как ни стрельнет, так от грачей только перья летят.

Минувшей ночью три выстрела, произведенных губернским секретарем Тюльпановым, слышали сторож Пахоменко и рабочий Хрюкин. Кульков спал пьяный и от шума не проснулся.

Слышавшие стрельбу сказали, что выходить наружу забоялись – мало ли кто шалит по ночному времени, да и криков о помощи вроде не слыхать было. Вскоре после этого Хрюкин снова уснул, а Пахоменко бодрствовал. По его словам, вскорости после пальбы громко хлопнула дверь и кто-то быстро прошел к воротам.

– Что, прислушивались? – спросил сторожа Фандорин.

– А як же, – ответил тот. – Палили ж. Да и погано я сплю по ночам. Думы разные в голову лезут. До самого светочка все ворочался. Кажите, пан генерал, неужто хлопчик тый молоденький и вправду преставился? Такой востроглазенький був, и к простым людынам ласков.

Про коллежского советника было известно, что с нижестоящими он всегда вежлив и мягок, однако нынче Лялин его прямо не узнавал. На трогательные слова сторожа чиновник ничего не ответил, да и к ночным думам Пахоменки ни малейшего интереса не проявил. Резко отвернулся, бросил свидетелям через плечо:

– Идите. С кладбища никому не отлучаться. Можете понадобиться. А вы, Грумов, извольте остаться.

Ну и ну, словно подменили человека.

Испуганно захлопавшего глазами ассистента Фандорин спросил:

– Чем занимался Захаров вчера вечером? И поподробнее.

Грумов виновато развел руками:

– Не могу знать. Егор Виллемович вчера были очень не в духе, все ругались, а после обеда велели мне домой уходить. Я и ушел. Даже не попрощались – он в кабинете у себя заперся.

– «После обеда» это в котором часу?

– В четвертом-с.

– «В четвертом-с», – повторил коллежский советник, почему-то покачал головой и, повидимости, утратил к чахоточному ассистенту всякий интерес. – Идите.

Лялин подошел к коллежскому советнику, деликатно покашлял.

– Я тут словесный портрет Захарова набросал. Не угодно ли посмотреть?

Даже не глянул подмененный Фандорин на превосходно выполненное описание, отмахнулся. Довольно обидно было наблюдать такое неуважение к служебному рвению.

– Всё, – резко сказал чиновник. – Больше никого допрашивать не нужно. Вы, Лялин, отправляйтесь в больницу «Утоли мои печали», что в Лефортове, и доставьте ко мне на Тверскую милосердного брата Стенича. А Сысуев пусть едет на Якиманскую набережную и привезет фабриканта Бурылина. Срочно.

– Но как же насчет словесного портрета Захарова? – спросил Лялин, дрогнув голосом. – Ведь, я чай, в розыск объявлять будем?

– Не будем, – рассеянно ответил Фандорин, оставив бывалого агента в полном недоумении, и быстро зашагал к своему чудесному экипажу.

* * *

В кабинете на Тверской коллежского советника дожидался Ведищев.

– Последний день, – строго сказал долгоруковский «серый кардинал» вместо приветствия. – Надо сыскать англичанца этого полоумного. Сыскать и честь по чести доложить. Иначе сами знаете.

– А вы-то, Фрол Григорьевич, откуда про Захарова знаете? – не особенно, впрочем, удивившись, спросил Фандорин.

– Ведищев все, что на Москве происходит, знает.

– Надо было тогда и вас в список подозреваемых включить. Вы ведь его сиятельству банки ставите и даже кровь отворяете? Стало быть, занятия медициной для вас не внове.

Шутка, однако, была произнесена голосом тусклым, и видно было, что думает чиновник о чем-то совсем ином.

– Анисий-то, а? – вздохнул Ведищев. – Вот уж беда так беда. Толковый он был, недомерок. По всему должен был высоко взлететь.

– Шли бы вы себе, Фрол Григорьевич, – сказал на это коллежский советник, явно не расположенный сегодня предаваться чувствительности.

Камердинер обиженно насупил сивые брови и перешел на официальный тон:

– Мне, ваше высокоблагородие, велено передать, что граф-министр нынче утром отбыли в Питер в сильном неудовольствии и перед отъездом очень грозились. А также велено выяснить, скоро ли следствию конец.

– Скоро. Передайте его сиятельству, что мне осталось провести два допроса, получить одну телеграфную депешу и совершить небольшую вылазку.

– Эраст Петрович, Христом-Богом, к завтрему-то управитесь? – моляще спросил Ведищев. – Пропадем же все…

На вопрос Фандорин ответить не успел, потому что в дверь постучали, и дежурный адъютант доложил:

– Доставлены задержанные Стенич и Бурылин. Содержатся в разных комнатах, как велено.

– Сначала Стенича, – приказал офицеру чиновник, а камердинеру показал подбородком в сторону выхода. – Вот и первый допрос. Всё, Фрол Григорьевич, подите, некогда.

Старик покладисто кивнул плешивой башкой и заковылял к выходу. В дверях столкнулся с диковатого вида человеком – патлатым, дерганым, худющим, однако пялиться на него не стал. Споро зашаркал войлочными подошвами по коридору, свернул за угол, открыл ключом кладовку.

Кладовка оказалась не простая, а с неприметной дверкой в самом дальнем углу. Дверка тоже отпиралась особенным ключиком. За дверкой обнаружился стенной шкаф. Фрол Григорьевич втиснулся туда, сел на стул, на котором лежала покойная подушечка, бесшумно сдвинул заслонку в стене, и вдруг через стекло сделалась видна вся внутренность секретного кабинета, послышался слегка приглушенный голос Эраста Петровича:

– Благодарю. Пока придется посидеть в участке. Для вашей же безопасности.

Камердинер нацепил очки с толстыми стеклами и прильнул к потайному отверстию, но увидел лишь спину выходящего. Допрос называется – трех минут не прошло. Ведищев скептически крякнул и стал ждать, что будет дальше.

– Давайте Бурылина, – повелел Фандорин адъютанту.

Вошел татаристый, мордатый, с нахальными разбойничьими глазами. Не дожидаясь приглашения, уселся на стул, забросил ногу на ногу, закачал богатой тростью с золотым набалдашником. Сразу видать миллионщика.

– Что, опять требуху смотреть повезете? – весело спросил миллионщик. – Только меня этим не проймешь, у меня шкура толстая. Это кто сейчас вышел-то? Не Ванька Стенич? Ишь, рожу отворотил. Будто мало ему от Бурылина перепало. Он ведь в Европы на мои катался, при мне приживалом состоял. Жалел я его, бессчастного. А он мне же в душу наплевал. Сбежал от меня из Англии. Забрезговал мной грязненьким, чистенького житья возжелал. Да пускай его, пропащий человек. Одно слово – психический. Сигарку задымить позволите?

Все вопросы миллионщика остались без ответа, а вместо этого Фандорин задал свой вопрос, Ведищеву вовсе непонятный.

– У вас на встрече однокашников длинноволосый был, обтрепанный. Кто таков?

Но Бурылин вопрос понял и ответил охотно:

– Филька Розен. Его вместе со мной и Стеничем с медицинского турнули, за особые отличия по части безнравственности. Служит приемщиком в ломбарде. Пьет, конечно.

– Где его найти?

– А нигде не найдете. Я ему перед тем, как вы пожаловали, сдуру пятьсот рублей отвалил – разнюнился по старой памяти. Теперь пока до копейки не пропьет, не объявится. Может, в каком московском кабаке гуляет, а может и в Питере, или в Нижнем. Такой уж субъект.

Это известие почему-то до чрезвычайности расстроило Фандорина. Он даже вскочил из-за стола, вынул из кармана зеленые шарики на ниточке, сунул обратно.

Мордатый наблюдал за странным поведением чиновника с любопытством. Достал толстую сигару, закурил. Пепел, нахальная морда, сыпал на ковер. Однако с расспросами не лез, ждал.

– Скажите, почему вас, Стенича и Розена выгнали с факультета, а Захарова только перевели на патолого-анатомическое отделение? – после изрядного промежутка спросил Фандорин.

– Так это кто сколько набедокурил. – Бурылин ухмыльнулся. – Соцкого, самого забубенного из нас, вовсе в арестанты забрили. Жалко курилку, с выдумкой был, хоть и бестия. Меня-то тоже грозились, но ничего, деньга выручила. – Подмигнул шальным глазом, пыхнул сигарным дымом. – Курсисточкам, веселым подружкам нашим, тоже влетело – за одну только принадлежность к женскому полу. В Сибирь, под присмотр полиции, поехали. Одна морфинисткой стала, другая замуж за попа вышла – я справлялся. – Миллионщик хохотнул. – А Захарка-Англичанин тогда ничем особенно не отличился, вот и обошлось малой карой. «Присутствовал и не пресек» – так и в приказе было.

Фандорин щелкнул пальцами, будто получил радостную, долгожданную весточку, и хотел спросить что-то еще, но Бурылин его сбил – достал из кармана какую-то вчетверо сложенную бумажку.

– Чудно, что вы про Захарова спросили. Я нынче утром от него диковинную записку получил – аккурат перед тем, как ваши псы меня забирать приехали. Мальчонка уличный принес. Вот, почитайте.

Фрол Григорьевич весь изогнулся, носом в стекло вплющился, да что толку – издали не прочесть. Только по всему видно было, что бумажка наиважнеющая: Эраст Петрович к ней так и прилип.

– Денег, конечно, дам, не жалко, – сказал миллионщик. – Только не было у меня с ним никакой особенной «старой дружбы», это он для сантименту. И потом что за мелодрама: «Не поминай, брат, лихом». Что он натворил, Плутон наш? Подружек давешних, что в морге на столах лежали, оскоромил?

Бурылин запрокинул голову и расхохотался, очень довольный шуткой.

Фандорин все разглядывал записку. Отошел к окну, поднял листок повыше, и Фрол Григорьевич увидел неровные, расползшиеся вкривь и вкось строчки.

– Да, накарябано так, что еле прочтешь, – пробасил миллионщик, глядя, куда бы деть докуренную сигару. – Будто в карете писано или с большого перепоя.

Так и не нашел. Хотел кинуть на пол, но не решился. Воровато глянул в спину коллежскому советнику, завернул обкурок в платок и сунул в карман. То-то.

– Идите, Бурылин, – не оборачиваясь, сказал Эраст Петрович. – До завтра побудете под охраной.

Этому известию миллионщик ужасно огорчился.

– Хватит! Уж покормил одну ночь ваших полицейских клопов! Лютые они у вас, голодные. Так и накинулись на тело православное!

Фандорин не слушая нажал на кнопку звонка. Вошел жандармский офицер, потянул богатого человека к выходу.

– А Захарка как же? – крикнул Бурылин уже из-за двери. – Он ведь за деньгами зайдет!

– Не ваша забота, – сказал Эраст Петрович, а у офицера спросил. – Ответ из министерства на мой запрос поступил?

– Так точно.

– Давайте.

Жандарм принес какую-то депешу и снова исчез в коридоре.

Депеша произвела на чиновника удивительное воздействие. Прочтя, он кинул бумагу на стол и вдруг учудил – несколько раз подряд очень быстро хлопнул в ладоши, да так громко, что Фрол Григорьевич от неожиданности ударился лбом об стекло, а в дверь разом сунулись жандарм, адъютант и секретарь.

– Ничего, господа, – успокоил их Фандорин. – Это такое японское упражнение для концентрирования мысли. Идите.

А дальше и вовсе чудеса пошли.

Когда за подчиненными затворилась дверь, Эраст Петрович вдруг стал раздеваться. Оставшись в одном нижнем белье, достал из-под стола саквояж, которого Ведищев ранее не приметил, из саквояжа извлек сверток. В свертке – одежда: узкие полосатые брюки со штрипками, дешевая бумажная манишка, малиновая жилетка, желтый клетчатый пиджачок.

Преобразился коллежский советник, солидный человек, в непристойного хлюста, какие по вечерам подле гулящих девок крутятся. Встал у зеркала – аккурат в аршине перед Фрол Григорьевичем, – расчесал черные волосы на прямой пробор, густо смазал бриллиантином, седину на висках замазал. Тонкие усики подкрутил кверху и навострил в две стрелки. (Богемским воском, догадался Фрол Григорьевич, точно так же закреплявший знаменитые бакенбарды князя Владимира Андреича – чтоб орлиными крыльями торчали).

Потом Фандорин вставил что-то в рот, оскалился, блеснул золотой фиксой. Еще немножко построил рожи и, кажется, остался своей внешностью совершенно доволен.

Из саквояжа ряженый вынул небольшое портмоне, раскрыл, и увидел Ведищев, что портмоне-то, оказывается, непростое: внутри вороненый ствол малого калибра и барабанчик на манер револьверного. Фандорин вставил в барабанчик пять патронов, щелкнул крышкой и проверил пальцем упругость замочка, надо думать, выполнявшего роль спускового крючка. Чего только не удумают для погибели человеков, покачал головой камердинер. И куда ж это ты, Эраст Петрович, этаким фертом собрался?

Словно услыхав вопрос, Фандорин обернулся к зеркалу, лихо, набекрень, надел бобровую шапку и, развязно подмигнув, сказал вполголоса:

– Вы уж, Фрол Григорьевич, поставьте за меня на всенощной свечку. Без Божьей помощи мне сегодня не обойтись.

* * *

Очень мучилась Инеска телом и душой. Телом – потому что Слепень, «кот» ее прежний, вечор подкараулил бедную девушку возле трактира «Город Париж» и долго бил за измену. Хорошо хоть лицо, паскуда, не разукрасил. Зато живот и бока будто в синьку окунутые – ночью не повернуться было, так до утра и проворочалась, охая и жалея себя до слез. Но синяки ладно, дело заживное, а вот сердечко инескино разнылось-расстрадалось так, что моченьки нет.

Пропал дролечка, пропал прынц сказочный, красавец писаный Эрастушка, второй день личика своего сахарного не кажет. То-то Слепень свирепствует, то-то грозится. Пришлось вчера почти все заработанное ему, постылому отдать, а нехорошо это, порядочные девушки, которые верность блюдут, этак-то не делают.

Видно, запропал Эрастушка, сдал его тот огрызок ушастый в полицию, и сидит голубь светлый в кутузке первого арбатского околотка, самого что ни на есть свирепого на всей Москве. Гостинчик бы передать лапушке, да околоточный Кулебяко там зверь хищный. Засадит опять, как в прошлый год, пригрозит желтый билет отобрать, и обхаживай потом задарма весь околоток, до последнего сопливого городового. По сю пору вспомнить противно. Пошла бы Инеска и на такое унижение, лишь бы зазнобе помочь, так ведь Эрастушка кавалер с понятием, собою чистенький, с разбором, после Инеской брезговать станет. А страсть у них, можно сказать, еще и не сложилась, любовь только-только обозначилась, но с первого взгляда прикипела Инеска к синеглазенькому, белозубенькому всей душой, втрескалась ужасней, чем шестнадцати годков в парикмахера Жоржика, чтоб тому рожу смазливую перекосило, змею подлому, если, конечно, не спился еще всмерть.

Ах, скорей бы объявился, медовый-патошный. Дал бы Слепню, аспиду поганому, укорот, приласкал бы Инеску, приголубил. А уж она и разузнала для него, чего велел, и денежку за подвязкой утаила – три рубля с полтинничком серебряным. Доволен будет. Есть чем встретить, чем приветить.

Эрастик. Имя-то какое сладкое, будто повидло яблочное. По правде его, ненаглядного, поди, как попроще зовут, но ведь и Инеска не всю жизнь испанкой проходила, появилась на Божий свет Ефросиньей, Фроськой по-домашнему.

Инеса и Эраст – это ж заслушаешься, чистая фисгармония. Пройтись бы с ним рука об руку по Грачевке, чтоб Санька Мясная, Людка Каланча и, главное, Аделаидка поглядели, каков у Инески кавалер, да от зависти полопались.

А после сюда, на квартеру. Она хоть и маленькая, но чистая, собою нарядная: картинки из модных журналов по стенкам наклеены, абажур плисовый, зеркало-трюмо. Перина пуховая наимягчайшая, и подушек-подушечек семь штук, все наволочки саморучно Инеской вышиты.

На самых сладких мыслях сбылось заветное, долгожданное. Сначала в дверь деликатно – тук-тук-тук – постучали, а после вошел Эрастушка, в шапке бобровой, белом шарфе-гладстоне, в суконной с бобровым же воротником шинели нараспашку. И не подумаешь, что из кутузки.

У Инески сердечко так и замерло. Прыгнула она с кровати, как была – в рубашке ситцевой, простоволосая – и прямо милому на шею. Только разочек успела к устам приложиться, а он, строгий, взял за плечи, к столу усадил. Глянул сурово.

– Ну, рассказывай, – говорит.

Поняла Инеска – донесли злые люди, успели.

Не стала отпираться, хотела, чтоб все у них было по-честному.

– Бей, – сказала, – бей, Эрастушка. Виноватая я. Только не сильно-то и виноватая, ты не верь всяким. Слепень меня снасильничал (тут приврала, конечно, но не так уж чтобы очень), я не давалась, так измолотил всю. Вот, гляди.

Задрала рубаху, показала синее, багровое и желтое. Пусть пожалеет.

Не разжалобила. Эрастушка брови сдвинул:

– Со Слепнем я после потолкую, больше лезть не будет. А ты дело говори. Нашла, кого велел? Ну, которая с твоим знакомцем пошла, да еле жива осталась?

Инеска и рада, что разговор с нехорошей материи вывернул.

– Нашла, Эрастушка, нашла. Глашкой ее звать. Глашка Белобока с Панкратьевского. Она его, ирода, хорошо запомнила – мало глотку ножиком не перехватил, Глашка по сю пору шею платком заматывает.

– Веди.

– Сведу, Эрастушка, сведу. А то коньячку сначала?

Достала из шкафика запасенный штоф, заодно на плечи платок цветастый, персицкий набросила и гребень подхватила – волоса распушить, чтоб запенились, рассверкались.

– После выпьем. Сказал: веди. Сначала дело.

Вздохнула Инеска, чувствуя, что сейчас сомлеет – любила строгих мужчин, спасу нет. Подошла, посмотрела снизу вверх на лицо собою прекрасное, на глазыньки сердитые, на усики подвитые.

– Что-то ноги меня не держат, Эрастушка, – прошептала истомно.

Но не судьба была Инеске посластиться. Грохнуло тут, треснуло, от удара дверь чуть с петель не слетела.

Стоял в проеме Слепень – по-злому пьяный, с лютой усмешечкой на гладкой роже. Ох соседи, крысиная порода грачевская, доложили, не замедлили.

– Милуетесь? – Осклабился. – А про меня, сироту, и забыли? – Тут ухмылочка у него с хари сползла, мохнатые брови сдвинулись. – Ну с тобой, Инеска, тля, я опосля побазарю. Видно, мало поучил. А ты, баклан, выдь-ка на двор. Побалакаем.

Инеска метнулась к окну – во дворе двое, прихвостни Слепневы, Хряк и Могила.

– Не ходи! – крикнула. – Убьют они тебя! Уйди, Слепень, так зашумлю, что вся Грачевка прибегет!

И уж набрала воздуху, чтобы вой закатить, но Эрастушка не дал:

– Ты чего, говорит, Инеса. Дай мне с человеком поговорить.

– Эрастик, так Могила под казакином обрез носит, – объяснила непонятливому Инеска. – Застрелют они тебя. Застрелют и в сточную трубу кинут. Не впервой им.

Не послушал дролечка, рукой махнул. Достал из кармана портмоне большое, черепаховое.

– Ништо, – говорит. – Откуплюсь.

И вышел со Слепнем, на верную погибель.

Рухнула Инеска лицом в семь подушек и глухо завыла – о доле своей злосчастной, о мечте несбывшейся, о муке неминучей.

Во дворе быстро-быстро жахнуло раз, другой, третий, четвертый, и тут же заголосил кто-то, да не один, а хором.

Инеска выть перестала, посмотрела на висевшую в углу иконку Богоматери – к Пасхе убранную бумажными цветочками, разноцветными лампиончиками.

– Матерь Божья, – попросила Инеска. – Яви чудо заради Светлого Воскресения, пускай Эрастушка живой будет. Пораненный ничего, я выхожу. Только бы живой.

И пожалела Заступница Инеску – скрипнула дверь, и вошел Эрастик. Да не раненый, целехонький, и даже шарфик-заглядение ничуть не скособочился.

– Всё, сказал, Инеса, вытри с лица мокрость. Не тронет тебя больше Слепень, нечем ему теперь. Обе клешни я ему продырявил. Да и остальные двое помнить будут. Одевайся, веди меня к твоей Глашке.

Хоть одна Инескина мечта, да сбылась. Прошлась она через всю Грачевку с прынцем – нарочно кружным путем его повела, хотя до кабака «Владимирка», где Глашка квартировала, ближе дворами было, через помойку и живодерню. Приоделась Инеска в бархатную жакетку и батистовую сорочку, обновила юбку креплизетовую, сапожки, которые для сухой погоды, и те не пожалела. Опухшее от слез лицо припудрила, челку взбила. В общем было от чего Саньке с Людкой зеленеть. Жалко только, Аделаидку не встретили. Ну да ничего, подружки ей обрисуют.

Все не могла Инеска насмотреться на желанного, все заглядывала ему в лицо и стрекотала, что сорока:

– У ней, у Глашки, дочка уродина. Мне так и сказали люди добрые: «Ты ту Глашку спроси, у которой дочка уродина».

– Уродина? Какая такая уродина?

– А пятно у ей родимое в пол рожи. Винного цвета, кошмарное – страсть. Я бы лучше в петлю полезла, чем с такой обличностью проживать. Вот у нас, в соседском доме, Надька жила, портновская дочь…

Не успела про Надьку горбатую рассказать, как уж пришли к «Владимирке».

Поднялись по скрипучей лесенке вверх, где нумера.

Каморка у Глашки поганая, не чета Инескиной квартере. Сама Глашка перед зеркалом марафет наводила – ей скоро идти улицу утюжить.

– Вот, Глафира, привела к тебе хорошего человека. Ответь, чего спросит, про лиходея, что тебя порезал, – наказала Инеска и чинно села в угол.

Эрастик сразу трешницу на стол:

– Получи, Глаша, за утруждение. Что за человек был? Какой собой?

Глашка, девка собой видная, хоть, на строгий Инескин взгляд, нечисто себя содержащая, на бумажку даже не посмотрела.

– Известно какой. Полоумный, – ответила и плечами туда-сюда повела.

Трешницу все же сунула под юбку, но без большого интереса, из вежливости. А вот на Эрастика так уставилась, так зенками обшарила, бесстыжая, что на душе у Инески стало неспокойно.

– Мною мужчины завсегда интересуются, – скромно начала Глашка свой рассказ. – А тута я в томлении была. На Маслену короста у меня всю харю обметала – жуть в зеркало глянуть. Хожу-хожу, никто ни в какую, хочь бы даже и за пятиалтынный. А эта-то голодная, – она кивнула на занавеску, из-за которой слышалось сонное посапывание. – Прямо беда. И тут подходит один, вежливый такой…

– Вот-вот, и ко мне так же подкатился, – встряла Инеска, ревнуя. – И, примечай, тоже морда у меня вся была поцарапанная-побитая. С Аделаидкой, сучкой, подралась. Никто не подходил, сколько ни зови, а этот сам подкатился. «Не грусти, грит, сейчас тебя порадую». Только я не то что Глашка, не пошла с ним, потому…

– Слыхал уже, – оборвал ее Эрастик. – Ты его толком и не видала. Помолчи. Дай Глафире.

Та гордо на Инеску зыркнула, а Инеске совсем худо сделалось. Сама ведь, сама привела, дура.

– И мне он тоже: «Чего нос повесила? Пойдем к тебе, говорит. Обрадовать тебя хочу». А я и то рада. Думаю, рублевик получу, а то и два. Куплю Матрешке хлебца, пирогов. Ага, купила… Дохтуру потом еще пятерик платила, чтоб шею заштопал.

Она показала на горло, а там, под пудрой, багровая полоска – ровная и узкая, в ниточку.

– Ты по порядку рассказывай, – велел Эрастушка.

– Ну что, заходим сюда. Он меня на кровать посадил, вот эту вот, одной рукой за плечо взял, другую за спиной держит. И говорит – голос у него мягкий, будто у бабы – ты, говорит, думаешь, что ты некрасивая? Я возьми и брякни: «Да я-то что, рожа заживет. Вот дочка у меня на всю жизню уродина». Он говорит, какая такая дочка. Да вон, говорю, полюбуйтеся на мое сокровище. Занавеску-то и отдернула. Он как Матрешку увидал – а она тож спала, сон у ней крепкий, ко всему привычная, – и аж затрясся весь. Я, говорит, ее сейчас такой раскрасавицей сделаю. И тебе будет облегчение. Я пригляделась, гляжу, у него в кулаке-то, что за спиной, высверкивает что-то. Матушки-светы, ножик! Узкий такой, короткий.

– Скальпель? – сказал Эрастик непонятное слово.

– А?

Он рукой махнул – давай, мол, дальше.

– Я его ка-ак пихну, да как заору: «Спасите! Режут!» Он на меня глянул, а морда страшная, вся перекореженная. «Тихо, дура! Счастья своего не понимаешь!» И как вжикнет! Я шарахнулась, но все равно по шее пришлось. Ну, тут уж я так завопила, что Матрешка, и та проснулась. И тоже давай выть, а голосок у ней что у мартовской кошки. Ну, энтот повернулся и дунул. Вот и вся приключения. Сберегла Пресвятая Дева.

Глашка лоб перекрестила и прямо сразу, еще руки не опустив:

– А вы, сударь, для дела интересуетесь или так, вобче?

И глазом, змея, поигрывает.

Но Эрастик ей строго так:

– Опиши мне его, Глафира. Ну, какой он собой, человек этот.

– Обыкновенный. Ростом повыше меня, пониже вас. Вот досюдова вам будет.

И по скуле Эрастушке пальцем провела, медленно так. Есть же бесстыжие!

– Лицо тоже обыкновенное. Гладкое, без усов-бороды. А еще я не знаю чего. Покажете мне его – враз признаю.

– Покажем, покажем, – пробормотал любушка, морща чистый лоб и что-то прикидывая. – Значит, хотел он тебе облегчение сделать?

– Я бы ему, вражине, за такое облегчение кишки голыми руками размотала, – спокойно, убедительно сказала Глашка. – Господу, чай, и уродины нужны. Пущай живет Матрешка моя, не евоная печаль.

– А по разговору он кто, барин или из простых? Как одет-то был?

– По одеже не поймешь. Может, из приказчиков, а может, и чиновник. Только говорил по-барски. И слова не все понятные. Я одно запомнила. Как на Матрешку глянул, сам себе говорит: «это не лишай, это редкий невус-матевус». Невус-матевус, вот как Матрешку мою обозвал, я запомнила.

– Невус матернус, – поправил Эрастик. – Это на дохтурском языке «пятно родимое».

Все-то знает, светлая головушка.

– Эрастик, пойдем, а? – Инеска тронула ненаглядного за рукав. – Коньячок заждался.

– А чего ходить, – вдруг пропела наглая курва Глашка. – Коли уж пришли. Коньячок и у меня для дорогого гостя отыщется, шустовский, на Светлую Пасху берегла. Как звать-то вас, кавалер пригожий?

* * *

Масахиро Сибата сидел у себя в комнате, жег ароматические палочки и читал сутры в память о безвременно оставившем сей мир служилом человеке Анисии Тюльпанове, его сестре Соньке-сан и горничной Палашке, горевать по которой японский подданный имел свои особенные основания.

Комнату Маса обустроил сам, потратив немало времени и денег. Соломенные татами, которыми был застлан пол, доставили на пароходе из самой Японии. Зато комната сразу стала золотистая, солнечная, и пол весело пружинил под ногами, не то что топать по холодному, мертвому паркету из глупого дуба. Мебели здесь не было вовсе, зато в одну из стен встроился поместительный шкаф с раздвижной дверцей – там хранились одеяла и подушки, а также весь Масин гардероб: хлопчатый халат-юката, широкие белые штаны и такая же куртка для рэнсю, два костюма-тройки, зимний и летний, и еще красивая зеленая ливрея, которую японец особенно уважал и надевал только по торжественным случаям. На стенах радовали глаз цветные литографии, изображавшие царя Александра и императора Муцухито. А в углу, над полкой-алтарем, висел свиток с древним мудрым изречением: «Живи правильно и ни о чем не сожалей». Сегодня на алтаре стоял фотографический снимок – Маса и Анисий Тюльпанов в Зоологическом саду. Прошлым летом снято. Маса в летнем песочном костюме и котелке, серьезный, у Анисия рот до ушей и из-под фуражки уши торчат, а сзади слон, и уши у него такие же, только намного больше.

От горестных мыслей о тщетности поисков гармонии и непрочности мира Масу отвлек телефонный звонок.

Фандоринский лакей прошел в прихожую через пустые, темные комнаты – господин где-то в городе, ищет убийцу, чтобы отомстить, госпожа ушла в церковь и вернется нескоро, потому что нынче ночью главный русский праздник Пасуха.

– Аро, – сказал в круглый раструб Маса. – Это нумер гаспадзина Фандорина. Кто говорит?

– Господин Фандорин, это вы? – донесся металлический, искаженный электрическими завываниями голос. – Эраст Петрович?

– Нет, гаспадзин Фандорин нету, – громко проговорил Маса, чтобы перекричать завывание. В газете писали, что появились аппараты новой усовершенствованной системы, передающие речь «без малейших потерь, замечательно громко и ясно». Надо бы купить. – Поззе дзвоните падзяруста. Передати сьто?

– Благодарю, – голос с воя перешел на шелест. – Это конфиденциально. Я протелефонирую потом.

– Прошу рюбить и дзяровать, – вежливо сказал Маса и повесил трубку.

Плохие дела, совсем плохие. Господин третью ночь без сна, госпожа тоже не спит, все молится – то в церкви, то дома, перед иконой. Она всегда много молилась, но столько – никогда. Всё это кончится очень плохо, хотя, казалось бы, куда уж хуже, чем сейчас.

Вот нашел бы господин того, кто убил Тюри-сан, кто зарезал Соньку-сан и Палашу. Нашел бы и сделал верному слуге подарок – отдал бы Масе этого человека. Ненадолго – на полчасика. Нет, лучше на час…

За приятными мыслями время летело незаметно. Часы пробили одиннадцать. Обычно в соседних домах в это время уж давно спят, а сегодня все окна светились. Такая ночь. Скоро по всему городу загудят колокола, потом в небе затрещат разноцветные огни, на улице станут петь и кричать, а завтра будет много пьяных. Пасха.

Не сходить ли в церковь, постоять вместе со всеми, послушать тягучее, басистое пение христианских бонз. Все лучше, чем одному сидеть и ждать, ждать, ждать.

Но ждать больше не пришлось. Хлопнула дверь, раздались крепкие, уверенные шаги. Господин вернулся!

– Что, один горюешь? – спросил господин по-японски и легонько коснулся Масиного плеча.

Такие нежности меж ними были не заведены, и от неожиданности Маса не выдержал, всхлипнул, а потом и вовсе заплакал. Влаги с лица не вытирал – пусть течет. Мужчине слез стыдиться нечего, если только они не от боли и не от страха.

У господина глаза были сухие, блестящие.

– Не всё у меня есть, что хотелось бы, – сказал он. – Думал с поличным взять. Но ждать больше нельзя. Времени нет. Нынче убийца еще в Москве, а потом ищи по всему свету. У меня есть косвенные улики, есть свидетельница, которая может опознать. Довольно. Не отопрется.

– Вы берете меня с собой? – не поверил своему счастью Маса. – Правда?

– Да, – кивнул господин. – Противник опасный, а рисковать нельзя. Может понадобиться твоя помощь.

Снова зазвонил телефон.

– Господин, звонил какой-то человек. По секретному делу. Не назвался. Сказал, позвонит еще.

– Ну-ка возьми вторую трубку и попробуй понять, тот же самый или нет.

Маса приставил к уху металлический рожок, приготовился слушать.

– Алло. Нумер Эраста Петровича Фандорина. У аппарата, – сказал господин.

– Эраст Петрович, это вы? – проскрипел голос, тот же самый или другой – непонятно. Маса пожал плечами.

– Да. С кем имею честь?

– Это я, Захаров.

– Вы?! – крепкие пальцы свободной руки господина сжались в кулак.

– Эраст Петрович, я должен с вами объясниться. Я знаю, все против меня, но я никого не убивал, клянусь вам!

– А кто же?

– Я вам все объясню. Но только дайте честное слово, что придете один, без полиции. Иначе я исчезну, вы меня больше не увидите, а убийца останется на свободе. Даете слово?

– Даю, – без колебаний ответил господин.

– Я вам верю, ибо знаю вас как человека чести. Можете меня не опасаться, я вам неопасен, да и оружия при мне нет. Мне бы только объясниться… Если все же опасаетесь, прихватите вашего японца, я не возражаю. Но только без полиции.

– Откуда вы знаете про японца?

– Я про вас много что знаю, Эраст Петрович. Потому и верю только вам… Сейчас же, немедля, отправляйтесь на Покровскую заставу. Найдете там на Рогожском валу гостиницу «Царьград», такой серый дом в три этажа. Вы должны приехать не позднее, чем через час. Поднимайтесь в 52-й нумер и ждите меня. Убедившись, что вы действительно пришли только вдвоем, я поднимусь к вам. Расскажу всю правду, а там уж супите, как со мной быть. Я подчинюсь любому вашему решению.

– Полиции не будет, слово чести, – сказал господин и повесил трубку.

– Всё, Маса, теперь всё, – сказал он, и лицо у него стало чуть менее мертвым. – Будет взятие с поличным. Дай мне крепкого зеленого чаю – опять ночь не спать.

– Что приготовить из оружия? – спросил Маса.

– Я возьму револьвер, больше мне ничего не понадобится. А ты бери что хочешь. Учти: этот человек – чудовище. Сильное, быстрое, непредсказуемое. – И тихо добавил. – Я решил и в самом деле обойтись без полицейских.

Маса понимающе кивнул. Без полицейских в таком деле, конечно, лучше.

* * *

Признаю свою неправоту, не все сыскные безобразны. Этот, например, очень красив.

Сладко замирает сердце, когда я вижу, как сужает он круги, подбираясь ко мне. Hide and seek.[6]

Такого неинтересно раскрывать миру – снаружи он почти столь же хорош, как внутри.

Но можно поспособствовать его просветлению. Если я в нем не ошибаюсь, он человек незаурядный. Он не испугается, а оценит. Я знаю, ему будет очень больно. Сначала. Но потом он сам меня поблагодарит. Как знать, не станем ли мы единомышленниками? Мне кажется, я чувствую родственную душу. А может быть, целых две родственных души? Его слуга-японец происходит от народа, который понимает истинную Красоту. Высший миг бытия для жителя этих далеких островов – раскрыть перед миром Красоту своего чрева. Тех, кто умирает этим прекрасным способом, в Японии чтут как героев. Вид дымящихся внутренностей там никого не пугает.

Да, нас будет трое, я это чувствую.

Как же опостылело мне одиночество! Разделить бремя ответственности на двоих или даже на троих – это было бы несказанным счастьем. Ведь я не божество, я всего лишь человек.

Поймите меня, господин Фандорин. Помогите мне.

Но сначала нужно открыть вам глаза.

Скверный конец скверной истории

9 апреля, Светлое Воскресенье, ночь

Цок-цок-цок, весело отстукивают кованые копыта по булыжной мостовой, мягко шуршат резиновые шины, плавно качают стальные рессоры. Празднично катит Декоратор по ночной Москве, с ветерком, под радостный перезвон пасхальных колоколов, под пушечную пальбу. На Тверском иллюминация, горят разноцветные фонарики, а по левую руку, где Кремль, небо переливается всеми оттенками радуги – фейерверк там, пасхальный салют. На бульваре людно. Голоса, смех, бенгальские огни. Москвичи раскланиваются со знакомыми, целуются, где-то даже хлопнула пробка от шампанского.

А вот и поворот на Малую Никитскую. Здесь пустынно, темно, ни души.

– Стой, милый, приехали, – говорит Декоратор.

Извозчик спрыгивает с козел, открывает дверцу разукрашенной бумажными гирляндами пролетки. Сдернув картуз, произносит святые слова:

– Христос Воскресе.

– Воистину Воскресе, – с чувством отвечает Декоратор и, откинув вуаль, целует православного в колючую щеку. На чай дает целый рубль. Такой уж нынче светлый час.

– Благодарствуйте, барыня, – кланяется извозчик, растроганный не столько рублем, сколько поцелуем.

Хорошо, ясно на душе у Декоратора.

Безошибочное, никогда не подводившее чутье подсказывает: сегодня великая ночь, все напасти и мелкие неудачи останутся в прошлом. Впереди, совсем близко счастье. Все будет хорошо, очень хорошо.

Ах, какой замыслен tour-de-force![7] Господин Фандорин как мастер своего дела не сможет не оценить. Погорюет, поплачет – в конце концов, все мы люди, – а потом задумается над произошедшим и поймет, непременно поймет. Ведь умный человек и, кажется, умеет видеть Красоту.

Надежда на новую жизнь, на признание и понимание согревает глупое, доверчивое сердце Декоратора. Трудно нести крест великой миссии одному. Христу – и тому Симон Киринеянин плечо под крест поставил.

Фандорин с японцем сейчас несутся во весь опор на Рогожский вал. Пока найдут 52-й нумер, пока будут дожидаться. А если что и заподозрит чиновник особых поручений, то в третьеразрядном «Царьграде» телефонного аппарата ему не сыскать.

Время имеется. Можно не спешить.

Женщина, которую любит коллежский советник, набожна. Сейчас она еще в церкви, но служба в ближнем храме Вознесения скоро закончится, и к часу пополуночи женщина непременно вернется – накрывать пасхальный стол и ждать своего мужчину.

Ажурные ворота с короной, за ними двор, темные окна флигеля. Здесь.

Декоратор откидывает с лица вуаль, оглядывается по сторонам и ныряет в железную калитку.

С дверью флигеля приходится повозиться, но ловкие, талантливые пальцы свое дело знают. Щелкает замок, скрипят петли, и вот Декоратор уже в темной прихожей.

Ждать, пока обвыкнутся глаза, не нужно, привычному взгляду мрак не помеха. Декоратор быстро проходит по темным комнатам.

В гостиной секундный испуг: оглушительно бьют огромные часы в виде лондонского Биг Бена. Неужто уже так поздно? Декоратор в смятении смотрит на свои дамские часики – нет, спешит Биг Бен. Еще без четверти.

Надо выбрать место для священнодействия.

Декоратор сегодня в ударе, парит на крыльях вдохновения. А что если прямо в гостиной, на обеденном столе?

Будет так: господин Фандорин войдет вон оттуда, из прихожей, включит электрическое освещение и увидит восхитительную картину.

Решено. Где тут у них скатерти?

Порывшись в бельевом шкафу, Декоратор выбирает белоснежную, кружевную и накрывает ею большой, тускло мерцающий полировкой стол.

Да, это будет красиво. В буфете, кажется, мейсенский сервиз? Расставить фарфоровые тарелки по краешку стола, кругом, и разложить на них все изъятые сокровища. Это будет лучшее из всех творений.

Итак, декорация продумана.

Декоратор идет в прихожую, встает у окошка и ждет. Радостное предвкушение и святой восторг переполняют душу.

Двор вдруг светлеет, это выглянула луна. Знамение, явное знамение! Столько недель было хмуро, пасмурно, а нынче будто пелену с Божьего мира сдернули. Какое ясное небо, звездное! Воистину Светлое Воскресение. Декоратор трижды сотворяет крестное знамение.

Пришла!

Несколько быстрых взмахов ресниц, чтобы стряхнуть слезы восторга.

Пришла. В ворота не спеша входит невысокая фигурка, в широком салопе, в шляпке. Когда подходит к двери, становится видно, что шляпка траурная, с черным газом. Ах да, это из-за мальчика Анисия Тюльпанова. Не горюй, милая, и он, и домашние его уже у Господа. Им там хорошо. И тебе будет хорошо, потерпи немножко.

Дверь открывается, женщина входит.

– Христос Воскресе, – тихим, ясным голосом приветствует ее Декоратор. – Не пугайтесь, моя славная. Я пришла, чтобы вас обрадовать.

Женщина, впрочем, кажется, и не испугана. Не кричит, не пытается бежать. Наоборот, делает шаг навстречу. Луна озаряет прихожую ровным молочным сиянием, и видно, как сквозь вуаль блестят глаза.

– Да что ж мы, будто мусульманки какие, в чадрах, – шутит Декоратор. – Откроем лица.

Откидывает вуаль, улыбается ласково, от души.

– И давайте на «ты», – говорит. – Нам суждено близкое знакомство. Мы будем ближе, чем сестры. Ну-ка, дай посмотреть на твое личико. Я знаю, ты красива, но я помогу тебе стать еще прекрасней.

Осторожно протягивает руку, а женщина не шарахается, ждет. Хорошая женщина у господина Фандорина, спокойная, молчаливая, Декоратору такие всегда нравились. Не хотелось бы, чтоб она все испортила криком ужаса, страхом в глазах. Она умрет моментально, без боли и испуга. Это будет ей подарком.

Правой рукой Декоратор вытягивает из чехольчика, что прикреплен сзади к поясу, скальпель, левой же отбрасывает с лица счастливицы тончайший газ.

Видит широкое, идеально круглое лицо, раскосые глаза. Что за наваждение!

Но придти в себя времени не хватает, потому что в прихожей что-то щелкает и вспыхивает яркое, нестерпимое после темноты сияние.

Декоратор слепнет, зажмуривается. Слышит голос из-за спины:

– Я вас сейчас тоже обрадую, господин Пахоменко. Или предпочитаете, чтобы вас называли прежним именем, господин Соцкий?

Чуть приоткрыв глаза, Декоратор видит перед собой слугу-японца, который пялится на него немигающим взглядом. Декоратор не оборачивается. А что оборачиваться, и так ясно, что сзади господин Фандорин и, вероятно, держит в руке револьвер. Хитрый чиновник не поехал в гостиницу «Царьград». Не поверил коллежский советник в виновность Захарова. Почему? Ведь все было устроено так разумно. Видно, сам Сатана Фандорину нашептал.

Элои! Элои! Ламма савахфани?[8] Или не оставил, а испытываешь мой дух на твердость?

А вот проверим.

Стрелять чиновник не станет, потому что его пуля прошьет Декоратора насквозь и в японце застрянет.

Скальпелем коротышке в живот. Коротко, чуть ниже диафрагмы. После, рывком, развернуть японца за плечи и им прикрыться, толкнуть навстречу Фандорину. До двери два прыжка, а там посмотрим, кто быстрее бегает. Арестанта № 3576 даже свирепые херсонские волкодавы не догнали. Как-нибудь уж и от господина коллежского советника уйдет.

Ну, помоги, Господь!

Правая рука со стремительностью пружины вылетает вперед, но отточенное лезвие рассекает пустоту – японец с неправдоподобной легкостью отпрыгивает назад, бьет Декоратора ребром ладони по запястью, и скальпель с тихим, печальным звоном летит на пол, азиат же снова застывает на месте с чуть разведенными в стороны руками.

Инстинкт заставляет Декоратора развернуться. Он видит дуло револьвера. Оружие чиновник держит внизу, у бедра. Если так стрелять, снизу вверх, то пуля снесет Декоратору верхушку черепа, а японца не заденет. Это меняет дело.

– А обрадую я вас вот чем, – все тем же ровным голосом продолжает Фандорин, будто беседа вовсе не прерывалась. – Я освобождаю вас от ареста, следствия, суда и неминуемого приговора. Вы будете застрелены при задержании.

Отвернулся. Все-таки Он от меня отвернулся, думает Декоратор, но эта мысль печалит его недолго, вытесненная внезапной радостью. Нет, не отвернулся! Он смилостивился и призывает, допускает к Себе! Ныне отпущаеши мя, Господи.

Скрипит входная дверь, отчаянный женский голос умоляюще произносит:

– Эраст, нельзя!

Декоратор возвращается из горних, совсем уж было раскрывшихся высей на землю. С любопытством оборачивается и видит в дверях очень красивую, статную женщину в черном траурном платье и черной же шляпке с вуалью. На плечах женщины лиловая шаль, в одной руке узелок с пасхой, в другой венок из бумажных роз.

– Ангелина, почему ты вернулась? – сердито говорит коллежский советник. – Я же просил тебя переночевать в «Метрополе»!

Красивая женщина. Вряд ли она стала бы намного красивей на столе, залитая собственным соком и распахнувшая лепестки тела. Разве что совсем чуть-чуть.

– Сердце подсказало, – отвечает Фандорину красивая женщина, ломая руки. – Эраст Петрович, не убивайте, не берите греха на душу. Согнется от этого душа, сломается.

Интересно, а что коллежский советник?

От былого хладнокровия не осталось и следа, смотрит на красивую женщину сердито и растерянно. Японец тоже оторопел: вертит стриженой башкой то на хозяина, то на хозяйку, вид имеет преглупый.

Ну, тут дело семейное, не будем навязываться. Разберутся без нас.

Декоратор в два скачка огибает японца, а там пять шагов до спасительной двери, и стрелять Фандорину нельзя – женщина рядом. Прощайте, господа!

Стройная ножка в черном фетровом ботике подсекает Декоратора под щиколотку, и летит Декоратор со всего разбегу – прямо лбом в дверной косяк.

Удар. Темнота.

* * *

Все было готово к началу суда.

Подсудимый в женском платье, но без шляпки, обмякнув, сидел в кресле. На лбу у него наливалась пурпуром впечатляющая шишка.

Рядом, скрестив на груди руки, стоял судебный пристав – Маса.

Судьей Эраст Петрович определил быть Ангелине, роль прокурора взялся исполнять сам.

Но сначала был спор.

– Не могу я никого судить, – сказала Ангелина. – На то есть государевы судьи, пусть они решают, виновен ли, нет ли. Пускай по их приговору будет.

– Какой там п-приговор, – горько усмехнулся Фандорин, после задержания преступника вновь начавший заикаться, причем еще больше, чем ранее, словно вознамерился наверстать упущенное. – Кому нужен т-такой скандальный процесс? Соцкого охотно признают невменяемым, посадят в сумасшедший дом, и он непременно оттуда сбежит. Такого никакими решетками не удержишь. Я хотел убить его, как убивают бешеную собаку, но ты мне не д-дала. Теперь решай его участь сама, раз уж вмешалась. Дела этого выродка т-тебе известны.

– А коли это не он? Разве вы не можете ошибаться? – горячо произнесла Ангелина, обращавшаяся к Эрасту Петровичу то на «ты», то на «вы».

– Я докажу тебе, что убийца – именно он. На то я и п-прокурор. Ты же суди по с-справедливости. Милосерднее судьи ему не сыскать во всем мире. А не хочешь быть его судьей, п-поезжай в «Метрополь» и не мешай мне.

– Нет, я не уеду, – быстро сказала она. – Пускай суд. Но на суде адвокат есть. Кто ж будет его защищать?

– Уверяю тебя, что этот г-господин роль защитника никому не уступит. Он умеет за себя п-постоять. Начинаем!

Эраст Петрович кивнул Масе, и тот сунул под нос сидящему склянку с нашатырем.

Человек в женском платье дернул головой, захлопал ресницами. Глаза, вначале мутные, обрели лазоревую ясность и осмысленность. Мягкие черты озарились доброжелательной улыбкой.

– Ваше имя и з-звание, – сурово сказал Фандорин, до некоторой степени узурпируя прерогативы председателя.

Сидящий оглядел мизансцену. Улыбка не исчезла, но из ласковой стала иронической.

– Решили поиграться в суд? Что ж, извольте. Имя и звание? Да, Соцкий… Бывший дворянин, бывший студент, бывший арестант № 3576. А ныне – никто.

– Признаете ли вы себя виновным в совершении убийств, – Эраст Петрович стал читать по блокноту, делая паузу после каждого имени, – проститутки Эммы Элизабет Смит 3 апреля 1888 года на Осборн-стрит в Лондоне; проститутки Марты Табрам 7 августа 1888 года у Джордж-ярда в Лондоне; проститутки Мэри Энн Николс 31 августа 1888 года на Бакс-роу в Лондоне; проститутки Энн Чэпмен 8 сентября 1888 года на Хенбери-стрит в Лондоне; проститутки Элизабет Страйд 30 сентября 1888 года на Бернер-стрит в Лондоне; проститутки Кэтрин Эддоус того же 30 сентября на Митр-сквер в Лондоне; проститутки Мери Джейн Келли 9 ноября 1888 года на Дорсет-стрит в Лондоне; проститутки Роуз Майлет 20 декабря 1888 года на Поплар-Хай-стрит в Лондоне; проститутки Александры Зотовой 5 февраля 1889 года в Свиньинском переулке в Москве; нищенки Марьи Косой 11 февраля 1889 года в Малом Трехсвятском переулке в Москве; проститутки Степаниды Андреичкиной в ночь на 4 апреля 1889 года на Селезневской улице в Москве; неизвестной девочки-нищенки 5 апреля 1889 года близ Ново-Тихвинского переезда в Москве; надворного советника Леонтия Ижицына и его горничной Зинаиды Матюшкиной в ночь на 6 апреля 1889 года на Воздвиженке в Москве; девицы Софьи Тюльпановой и ее сиделки Пелагеи Макаровой 7 апреля 1889 года в Гранатном переулке в Москве; губернского секретаря Анисия Тюльпанова и лекаря Егора Захарова в ночь на 8 апреля 1889 года на Божедомском кладбище в Москве. Всего восемнадцати человек, из которых восемь умерщвлены вами в Англии и десять в России. И это лишь те жертвы, о которых следствию доподлинно известно. Повторяю вопрос: признаете ли вы себя виновным в совершении этих преступлений?

Голос Фандорина, словно окрепнув от чтения длинного списка, стал громким, звучным, будто коллежский советник выступал перед полным залом. Заикание опять странным образом исчезло.

– А это, дорогой Эраст Петрович, смотря по доказательствам, – ласково ответил обвиняемый, кажется, очень довольный предложенной игрой. – Ну, будем считать, что не признаю. Очень хочется речь обвинения выслушать. Просто из любопытства. Раз уж вы решили повременить с моим истреблением.

– Что ж, слушайте, – строго ответил Фандорин, перелистнул страничку блокнота и далее говорил, хоть и обращаясь к Пахоменко-Соцкому, но глядя преимущественно на Ангелину.

– Сначала – предыстория. В 1882-м в Москве приключился скандал, в котором оказались замешаны студенты-медики и слушательницы Высших женских курсов. Вы были предводителем, злым гением этого распутного кружка и за это, единственный из участников, понесли суровое наказание: получили четыре года арестантских рот – безо всякого суда, дабы избежать огласки. Вы были жестоки с несчастными, бесправными проститутками, и судьба отплатила вам такой же жестокостью. Вы попали в Херсонскую военную тюрьму, про которую рассказывают, что она страшнее сибирской каторги. В позапрошлом году, в результате следствия по делу о злоупотреблениях властью, начальство арестантских рот было отдано под суд. Но к тому времени вы были уже далеко…

Эраст Петрович запнулся и после некоторой внутренней борьбы продолжил:

– Я обвинитель и не обязан выискивать для вас оправдания, однако же не могу умолчать о том, что окончательному превращению порочного юнца в ненасытного, кровожадного зверя способствовало само общество. Контраст между студенческой жизнью и адом военной тюрьмы свел бы с ума кого угодно. В первый же год, защищаясь, вы совершили убийство. Военный суд признал смягчающие обстоятельства, однако увеличил срок заключения до восьми лет, а после нападения на конвоира на вас надели кандалы и подвергли длительному заключению в карцер. Должно быть, из-за нечеловеческих условий содержания вы и превратились в нечеловека. Нет, Соцкий, вы не сломались, не сошли с ума, не наложили на себя руки. Чтобы выжить, вы стали иным существом, напоминающим человека только по обличью. В 1886-м вашим родным, впрочем, давно от вас отвернувшимся, сообщили, что арестант Соцкий утонул в Днепре при попытке к бегству. Я отправил запрос в военно-судебный департамент, было ли обнаружено тело беглеца. Мне ответили, что нет. Такого ответа я и ждал. Тюремное начальство просто скрыло факт удачного побега. Самое обычное дело.

Обвиняемый слушал Фандорина с живейшим интересом, не подтверждая его слова, но и не опровергая их.

– Скажите, мой милый прокурор, а с чего вы вообще взялись ворошить дело какого-то давно забытого Соцкого? Вы уж простите, что перебиваю, но у нас суд неформенный, хоть, полагаю, приговор будет окончательный и обжалованию не подлежащий.

– Двое из лиц, первоначально попавших в круг подозреваемых, Стенич и Бурылин, были вашими соучастниками в деле «садического кружка» и поминали ваше имя. Выяснилось, что и судебно-медицинский эксперт Захаров, участвовавший в расследовании, принадлежал к той же компании. Я сразу понял, что сведения о ходе расследования преступник может получать только от Захарова, хотел присмотреться к его окружению, но вначале пошел по неверному пути – заподозрил фабриканта Бурылина. Очень уж все сходилось.

– А что ж на самого Захарова не подумали? – с некоторой даже обидой спросил Соцкий. – Ведь все на него указывало, и я как мог посодействовал.

– Нет, Захарова я убийцей считать не мог. Он меньше прочих запятнал себя в деле «садистов», был всего лишь пассивным созерцателем ваших жестоких забав. Кроме того, Захаров был откровенно, вызывающе циничен, а для убийц маниакального типа такой склад характера несвойственен. Но это соображения косвенные, главное же, что Захаров в минувшем году гостил в Англии всего полтора месяца и во время большей части лондонских убийств находился в Москве. Я проверил это первым же делом и сразу исключил его из числа фигурантов. Он не мог быть Джеком Потрошителем.

– Дался вам этот Джек! – досадливо дернул плечом Соцкий. – Ну, предположим, что Захаров, гостя в Англии у родственников, начитался газетных статей про Потрошителя и решил продолжить его дело в Москве. Я еще давеча приметил, что вы количество жертв как-то чудно считаете. У следователя Ижицына по-другому выходило: он на стол тринадцать трупов выложил, а вы мне московских убийств предъявляете всего десять. И это считая вместе с теми, кто преставился уже после «следственного эксперимента», а то вообще только четыре вышло бы. Что-то у вас не сходится, господин обвинитель.

– Отнюдь. – Неожиданный выпад Эраста Петровича ничуть не смутил. – Из тринадцати эксгумированных тел со следами глумления только четыре были доставлены непосредственно с места преступления: Зотова, Марья Косая, Андреичкина и неизвестная девочка, причем две свои февральские жертвы вы не успели обработать по всей вашей методе – видно, кто-то спугнул. Прочие девять трупов, обезображенные страшнее всего, были извлечены из безымянных могил. Московская полиция, конечно, далека от совершенства, но невозможно себе представить, чтобы никто не обратил внимания на трупы, изуродованные таким чудовищным образом. У нас в России убивают много, но проще, без этаких фантазий. Вон когда Андреичкину искромсанной обнаружили, какой сразу переполох поднялся. Немедленно донесли генерал-губернатору, а его сиятельство отрядил для дознания чиновника особых поручений. Скажу безо всякого бахвальства, что князь поручает мне лишь дела, которым придает чрезвычайное значение. А тут чуть не десяток истерзанных трупов, и никто не поднял шум? Невозможно.

– Что-то я не пойму, – впервые с начала «процесса» раскрыла рот Ангелина. – Кто же над ними, бедными, такое учинил?

Эраста Петровича ее вопрос явно обрадовал – упорное молчание «судьи» лишало разбирательство всякого смысла.

– Самые ранние тела эксгумированы из ноябрьского рва. Однако это вовсе не означает, что Джек Потрошитель появился в Москве уже в ноябре.

– Еще бы! – прервал Фандорина обвиняемый. – Насколько я запомнил, последнее лондонское убийство совершено в канун Рождества. Не знаю, удастся ли вам доказать нашему очаровательному судье, что я повинен в московских преступлениях, но уж Потрошителя вам из меня точно сделать не удастся.

По лицу Эраста Петровича скользнула ледяная усмешка, и оно снова сделалось строгим и мрачным:

– Отлично понимаю смысл вашей реплики. От московских убийств вам не отпереться. Чем их больше, чем они чудовищней и безобразней, тем для вас лучше – скорее признают безумным. А за Джековы приключения англичане непременно потребуют вас выдать, и российская Фемида с превеликим удовольствием избавится от столь обременительного умопомешанного. Поедете в Британию, а там гласность, нашенского шито-крыто не выйдет. Болтаться вам, милостивый государь, на виселице. Не хочется? – Голос Фандорина перешел на октаву ниже, словно у самого Эраста Петровича горло перехватило удавкой. – От лондонского «хвоста» вам не избавиться, даже не надейтесь. А с мнимым несовпадением сроков все объясняется просто. «Сторож Пахоменко» появился на Божедомском кладбище вскоре после нового года. Полагаю, что пристроил вас Захаров, по старому знакомству. Вероятнее всего, вы встретились в Лондоне во время его последней поездки. Про ваши новые увлечения Захаров, разумеется, не знал. Думал, вы бежали из тюрьмы. Как не помочь старому товарищу, обиженному судьбой. Так?

Соцкий не ответил, только двинул плечом: мол, слушаю, продолжайте.

– Что, жарко вам стало в Лондоне? Полиция близко подобралась? Ладно. Перебрались вы на родину. Не знаю, по какому паспорту вы пересекли границу, но в Москве появились уже в качестве простого малороссийского крестьянина, одного из странников-богомольцев, которых так много на Руси. Потому и в полицейских записях о приехавших из-за границы сведения о вас отсутствуют. Пожили вы немножко при кладбище, пообвыклись, присмотрелись. Захаров, очевидно, вас жалел, опекал, деньгами помогал. Вы довольно долго держались, никого не убивая, более месяца. Возможно, намеревались начать новую жизнь. Но это было свыше ваших сил. После лондонского возбуждения обычная жизнь стала для вас невозможной. Эта особенность маниакального сознания криминалистике хорошо известна. Кто раз вкусил крови, уж не остановится. Поначалу, используя свою должность, вы кромсали трупы из могил, благо время стояло зимнее, и тела, похороненные с конца ноября, совсем не разложились. Один раз вы опробовали мужской труп – не понравилось. Что-то не совпало с вашей «идеей». В чем она состоит, ваша идея? Грешных, безобразных женщин не выносите? «Хочу обрадовать», «помогу стать прекрасней» – это вы при помощи скальпеля спасаете падших от уродства? Отсюда и кровавый поцелуй?

Обвиняемый молчал. Лицо его стало торжественным и отрешенным, ярко-синие глаза померкли, прикрытые полуопущенными ресницами.

– А потом вам бездыханных тел стало мало. Вы совершили несколько покушений, к счастью неудачных, и два убийства. Или больше?! – внезапно вскричал Фандорин, рванулся к обвиняемому и тряхнул его за плечи, да так, что голова Соцкого чуть не слетела с плеч.

– Отвечайте!

– Эраст! – крикнула Ангелина. – Не надо!

Коллежский советник отшатнулся от сидящего, сделал два поспешных шага назад и спрятал руки за спину, борясь с волнением. Потрошитель же, ничуть не испуганный взрывом Эраста Петровича, сидел неподвижно и взирал на Фандорина взглядом, исполненным спокойствия и превосходства.

– Что вы можете понимать, – едва слышно прошептали мясистые, сочные губы.

Эраст Петрович недовольно нахмурился, стряхнул со лба прядь черных волос и продолжил прерванную речь:

– Вечером 3 апреля, через год после первого лондонского убийства, вы умертвили девицу Андреичкину и надругались над ее телом. Еще через день вашей жертвой стала малолетняя нищенка. Дальнейшие события происходили очень быстро. Ижицынский «эксперимент» вызвал у вас приступ возбуждения, который вы разрядили, убив и выпотрошив самого Ижицына. Заодно умертвили и его ни в чем не повинную горничную. С этого момента вы отходите от своей «идеи», вы убиваете для того, чтобы замести след и уйти от кары. Когда вы поняли, что круг сжимается, вы решили, что удобнее всего будет свалить вину на вашего друга и покровителя Захарова. Тем более что эксперт начал вас подозревать – вероятно, сопоставил факты или же знал что-то такое, чего не знаю я. Во всяком случае в пятницу вечером Захаров писал письмо, адресованное следствию, в котором намеревался вас разоблачить. Рвал, начинал заново, снова рвал. Ассистент Грумов рассказал, что Захаров заперся в кабинете еще в четвертом часу, да так до вечера и промучился. Мешали вполне понятные, но в данном случае неприменимые установления чести, корпоративная этика, да и в конце концов, просто сострадание к обиженному судьбой товарищу. Вы унесли письмо и подобрали все обрывки. Но два маленьких клочка все-таки не заметили. На одном было написано: «более молчать», на другом: «бражения корпоративной чести и сочувствие к старому тов». Смысл очевиден – Захаров писал, что не может более молчать и, оправдывая затянувшееся укрывательство убийцы, ссылался на соображения корпоративной чести и сочувствие к старому товарищу. Именно в тот момент я окончательно уверился, что преступника следует искать среди бывших соучеников Захарова. Раз «сочувствие» – значит, среди тех, чья жизнь сложилась неудачно. Это исключало миллионера Бурылина. Оставались только трое – полубезумный Стенич, спившийся Розен и Соцкий, имя которого вновь и вновь возникало в рассказах былых «садистов». Он якобы погиб, но это требовалось проверить.

– Эраст Петрович, а отчего вы так уверены, что лекарь этот, Захаров, убит? – спросила Ангелина.

– Оттого, что он исчез, хоть исчезать ему было незачем, – ответил Эраст Петрович. – Захаров в убийствах неповинен, да и укрывал он, по его разумению, не кровавого душегуба, а беглого арестанта. Когда же понял, кого пригрел, – испугался. Держал у кровати заряженный револьвер. Это он вас, Соцкий, боялся. После убийств в Гранатном переулке вы вернулись на кладбище и увидели Тюльпанова, следящего за флигелем. Сторожевой пес на вас не залаял, он вас хорошо знает. Увлеченный наблюдением Тюльпанов вас не заметил. Вы поняли, что подозрение пало на эксперта, и решили этим воспользоваться. В предсмертном рапорте Тюльпанов сообщает, что в начале одиннадцатого Захаров вышел из кабинета, а потом из коридора донесся какой-то грохот. Очевидно, убийство произошло именно тогда. Вы бесшумно проникли в дом и ждали, когда Захаров зачем-нибудь выйдет в коридор. Не случайно с пола исчез половик – на нем должны были остаться следы крови, потому вы его и унесли. Покончив с Захаровым, вы тихонько выбрались наружу, напали на Тюльпанова сзади, смертельно его ранили и оставили истекать кровью. Полагаю, вы видели, как он поднялся, как шатаясь вышел за ворота и снова упал. Подойти и добить его побоялись – знали, что он вооружен, и еще знали, что полученные Тюльпановым раны смертельны. Не теряя времени, вы оттащили тело Захарова и зарыли его на кладбище. Я даже знаю, где именно: бросили в апрельский ров для неопознанных трупов и слегка закидали землей. Кстати, знаете, как вы себя выдали?

Соцкий встрепенулся, и застывшее, отрешенное выражение лица сменилось прежним любопытством – но не более, чем на несколько мгновений. Затем невидимый занавес опустился вновь, стерев всякий след живых чувств.

– Когда я разговаривал с вами вчера утром, вы сказали, что не спали до самого утра, что слышали выстрелы, а потом – стук двери и звук шагов. Из этого я должен был понять, что Захаров жив и скрылся. Я же понял совсем другое. Если сторож Пахоменко обладает таким острым слухом, что издали расслышал шаги, то как же он мог не услышать свистков очнувшегося Тюльпанова? Ответ напрашивался сам собой: в это время вас в сторожке не было. Вы были на достаточном отдалении от ворот – к примеру, в самом дальнем конце кладбища, где как раз и расположен апрельский ров. Это раз. Захаров, если бы он и был убийцей, не мог уйти через ворота, потому что там лежал раненый Тюльпанов, еще не пришедший в сознание. Преступник непременно добил бы его. Это два. Таким образом я получил подтверждение того, что Захаров, который заведомо не мог быть лондонским маньяком, непричастен и к смерти Тюльпанова. Если при этом он исчез – значит, убит. Если вы говорите неправду об обстоятельствах его исчезновения, значит, вы к этому причастны. Помнил я и о том, что оба «идейных» убийства, проститутки Андреичкиной и нищенки, совершены в пределах пятнадцати минут ходьбы от Божедомки – на это первым обратил внимание покойный Ижицын, правда, сделавший неверные выводы. Сопоставив эти факты с обрывками фраз из пропавшего письма, я почти уверился, что «старый товарищ», которому Захаров сочувствовал и которого не хотел выдавать, – это вы. По роду занятий вы были причастны к эксгумированию трупов и многое знали о ходе расследования. Это раз. Вы присутствовали при «следственном эксперименте». Это два. Вы имели доступ к могилам и рвам. Это три. Вы были знакомы и даже дружны с Тюльпановым. Это четыре. В списке свидетелей «эксперимента», составленном Тюльпановым перед смертью, вам дана следующая характеристика.

Эраст Петрович подошел к столу, взял листок и прочел:

– «Пахоменко, кладбищенский сторож. Имени-отчества не знаю, рабочие зовут его «Пахом». Возраст неопределенный: между тридцатью и пятьюдесятью. Рост выше среднего, телосложение плотное. Лицо округлое, мягкое, усов и бороды не носит. Малороссийский выговор. Имел с ним неоднократные беседы на самые разные темы. Слушал истории из его жизни (он богомолец и многое повидал), рассказывал ему про себя. Он умен, наблюдателен, религиозен, добр. Оказал мне большую помощь в следствии. Пожалуй, единственный из всех, в невиновности которого не может быть и тени сомнения».

– Милый мальчик, – растроганно произнес обвиняемый, и от этих слов лицо коллежского советника дернулось, а бесстрастный конвоир прошептал по-японски что-то резкое, свистящее.

Вздрогнула и Ангелина, с ужасом глядя на сидящего.

– Откровения Тюльпанова пригодились вам в пятницу, когда вы проникли в его квартиру и совершили двойное убийство, – продолжил Эраст Петрович после небольшой паузы. – Что же до моих… семейных обстоятельств, то они известны многим, и вам мог сообщить о них тот же Захаров. Итак, сегодня, то есть, собственно, уже вчера утром, у меня оказался всего один подозреваемый – вы. Оставалось, во-первых, установить внешность Соцкого, во-вторых, выяснить, действительно ли он погиб, и, наконец, найти свидетелей, которые могли бы вас опознать. Соцкого, каким он был семь лет назад, мне описал Стенич. Вероятно, за семь лет вы сильно переменились, но рост, цвет глаз, форма носа изменениям не подвержены, и все эти особенности совпали. Депеша из военно-судебного департамента, в которой излагались подробности тюремного заключения Соцкого и его якобы неудачного побега, показали мне, что арестант вполне может быть жив. Более всего пришлось повозиться со свидетелями. Я очень надеялся на бывшего «садиста» Филиппа Розена. В моем присутствии, говоря о Соцком, он произнес загадочную фразу, запавшую мне в память: «Он, покойник, мне в последнее время повсюду мерещится. Вот и вчера…» Фраза осталась незаконченной, Розена перебили. Но «вчера», то есть вечером 4 апреля, Розен был вместе со всеми в морге у Захарова. Я подумал, не мог ли он там случайно увидеть сторожа Пахоменко и уловить в нем черты сходства со старым знакомцем? Увы, Розена отыскать мне не удалось. Но зато я нашел проститутку, которую вы пытались убить семь недель назад, во время масленицы. Она хорошо запомнила вас и может опознать. Теперь можно было и произвести арест, улик хватало. Я бы так и поступил, если б вы сами не перешли в наступление. Тогда я понял, что такого, как вы, можно остановить лишь одним способом…

Грозный смысл этих слов, похоже, до Соцкого не дошел. Во всяком случае он не проявил ни малейших признаков тревоги – напротив, рассеянно улыбнулся каким-то своим мыслям.

– Ах да, еще была записка, посланная Бурылину, – вспомнил Фандорин. – Довольно неуклюжий демарш. На самом деле записка предназначалась мне, не правда ли? Нужно было уверить следствие в том, что Захаров жив и скрывается. Вы даже попытались передать некоторые характерные особенности захаровского почерка, но лишь укрепили меня в уверенности, что подозреваемый – не безграмотный сторож, а человек образованный, хорошо знавший Захарова и знакомый с Бурылиным. То есть именно Соцкий. Не мог меня обмануть и ваш звонок от имени Захарова, эксплуатирующий несовершенство современной телефонии. Мне самому приходилось использовать этот трюк. Ясен был и ваш замысел. Вы действуете, руководствуясь одной и той же чудовищной логикой: если вас кто-то заинтересовал, вы убиваете тех, кто этому человеку дороже всего. Так вы поступили с сестрой Тюльпанова. Так вы хотели поступить с дочерью проститутки, чем-то привлекшей ваше извращенное внимание. Вы настойчиво поминали про слугу-японца, вам явно хотелось, чтобы он пришел вместе со мной. Зачем? Разумеется, для того, чтобы Ангелина Самсоновна осталась дома в одиночестве. Лучше мне не думать о том, какую участь вы ей готовили. Иначе я не смогу сдержаться и…

Фандорин сбился и резко обернулся к Ангелине:

– Каков твой приговор? Виновен или нет?

Та, бледная и дрожащая, сказала тихо, но твердо:

– Пускай теперь он. Пускай оправдается, если сможет.

Соцкий молчал, все так же рассеянно улыбаясь. Прошла минута, другая, и когда стало казаться, что защитной речи не будет вовсе, губы обвиняемого шевельнулись, и полилась речь – размеренная, звучная, полная достоинства, будто говорил не этот ряженый с бабьим лицом, а некая высшая сила, преисполненная сознания права и правоты.

– Мне не в чем оправдываться, да и не перед кем. И судия у меня только один – Отец Небесный, которому ведомы мои побуждения и помыслы. Я всегда был сам по себе. Уже в детстве я знал, что я особенный, не такой, как все. Меня снедало безудержное любопытство, я хотел все понять в удивительном устройстве Божьего мира, все испытать, всего попробовать. Я всегда любил людей, и они чувствовали это, тянулись ко мне. Из меня получился бы великий врачеватель, потому что я от природы наделен талантом понимать, откуда берутся боль и страдание, а понимание равнозначно спасению, это знает любой медик. Одного я не выносил – некрасоты. я видел в ней оскорбление Божьего труда, уродство же и вовсе приводило меня в бешенство. Однажды, во время подобного приступа я не смог вовремя остановиться. Безобразная старая шлюха, один вид которой, по тогдашнему моему разумению, был кощунством против Господа, умерла под ударами моей трости. Я впал в исступление не под воздействием садического сладострастия, как вообразили мои судьи, – нет, то был священный гнев души, насквозь пропитанной Красотой. С точки зрения общества произошел обычный несчастный случай, золотая молодежь во все времена вытворяла и не такое. Но я не принадлежал к числу белоподкладочников, и меня примерно наказали во устрашение другим. Единственного из всех! Теперь-то я понимаю, что это Господь решил избрать меня, я ведь и есть единственный из всех. Но в двадцать четыре года понять такое трудно. Я был неготов. Для образованного, тонко чувствующего человека ужасы тюремного – нет, во сто крат хуже, чем тюремного – дисциплинарного заключения не поддаются описанию. Я подвергался жестоким унижениям, я был самым забитым и бесправным во всей казарме. Меня мучили, подвергали физиологическому насилию, заставляли ходить в женской юбке. Но я чувствовал, как постепенно во мне зреет некая мощная сила, которая присутствовала в моем существе изначально, а теперь прорастала и тянулась к солнцу, как весенний стебель из земли. И однажды я ощутил, что готов. Страх ушел из меня и больше никогда не возвращался. Я убил главного своего мучителя, убил на глазах у всех: подошел, взял обеими руками за уши и разбил его полуобритую голову об стену. Меня заковали в кандалы и семь месяцев держали в темном карцере. Но я не ослабел, не впал в чахотку. С каждым днем я становился все сильнее, все уверенней, мои глаза научились проницать мрак. Все боялись меня – надсмотрщики, начальство, другие арестанты. Даже крысы ушли из моей камеры. Каждый день я напрягал ум, чувствуя, как что-то очень важное стучится в мою душу и никак не может достучаться. Все, что окружало меня, было безобразно и отвратительно. Больше всего на свете я любил Красоту, а ее в моем мире не осталось вовсе. Чтобы не сойти от этого с ума, я вспоминал университетские лекции и чертил щепкой на земляном полу устройство человеческого организма. Там все было разумно, гармонично, прекрасно. Там была Красота, там был Бог. Со временем Бог стал говорить со мной, и я понял, что это Он ниспосылает мою таинственную силу. Я бежал из острога. Моя сила и выносливость были беспредельны. Меня не догнали волкодавы, специально обученные охоте на людей, в меня не попали пули. Я плыл сначала по реке, потом по лиману много часов, пока меня не подобрали турецкие контрабандисты. Я бродяжничал по Балканам и Европе. Несколько раз попадал в тюрьму, но бежать оттуда было легко, много легче, чем из Херсонской крепости. В конце концов я нашел хорошую работу. В лондонском Уайтчепеле, на скотобойне. Был раздельщиком туш. Вот когда пригодились хирургические знания. Я был на отличном счету, много зарабатывал, копил деньги. Но что-то вновь зрело во мне, когда я смотрел на красиво разложенные сычуги, печень, промытые кишки для колбасного производства, почки, легкие. Всю эту требуху фасовали в нарядные пакеты, развозили по мясным магазинам, чтобы покрасивее уложить там на прилавках. Почему же человек так себя унижает, думал я. Неужто тупое коровье брюхо, предназначенное для перемалывания грубой травы, более достойно уважения, чем наш внутренний аппарат, созданный по Божьему подобию? Озарение наступило год назад, 3 апреля. Я шел с вечерней смены. На безлюдной улочке, где не горели фонари, ко мне подошла гнусная карга и предложила зайти с ней в подворотню. Когда я вежливо отказался, она придвинулась вплотную и, обдавая меня грязным дыханием, принялась выкрикивать бранные, срамные слова. Какая насмешка над образом Божьим, подумал я. Ради чего денно и нощно трудится все ее внутреннее устройство, ради чего качает драгоценную кровь неутомимое сердце, ради чего рождаются, умирают и вновь обновляются мириады клеток ее организма? И мне неудержимо захотелось превратить уродство в Красоту, взглянуть на истинную суть этого существа, столь неприглядного по своей наружности. У меня на поясе висел разделочный нож. Позднее я купил целый набор отличных скальпелей, но в тот, первый раз достаточно оказалось обычного мясницкого тесака. Результат превзошел все мои ожидания. Безобразная баба преобразилась! На моих глазах она стала прекрасной! И я благоговейно застыл при столь очевидном свидетельстве Божьего Чуда!

Сидящий прослезился, хотел продолжить, но только махнул рукой и более уже не говорил ни слова. Грудь его часто вздымалась, глаза восторженно смотрели куда-то вверх.

– Тебе достаточно? – спросил Фандорин. – Ты признаешь его виновным?

– Да, – прошептала Ангелина и перекрестилась. – Он виновен во всех этих злодействах.

– Ты сама видишь, ему нельзя жить. Он несет смерть и горе. Его нужно уничтожить.

Ангелина встрепенулась:

– Нет, Эраст Петрович. Он безумный. Его нужно лечить. Не знаю, получится ли, но нужно попробовать.

– Нет, он не безумный, – убежденно ответил на это Эраст Петрович. – Он хитер, расчетлив, обладает железной волей и завидной предприимчивостью. Перед тобой не сумасшедший, а урод. Есть такие, кто рождается с горбом или с заячьей губой. Но есть и другие, уродство которых невооруженным взглядом незаметно. Подобное уродство страшнее всего. Он только по видимости человек, а на самом деле в нем нет главного человечьего отличья. Нет той невидимой струны, которая живет и звучит в душе самого закоренелого злодея. Пусть слабо, пусть едва слышно, но она звенит, подает голос, и по ней человек в глубине души знает, хорошо он поступил или дурно. Всегда знает, даже если ни разу в жизни этой струны не послушался. Ты знаешь поступки Соцкого, ты слышала его слова, ты видишь, каков он. Он даже не догадывается про струну, его деяния подчинены совсем иному голосу. В старину сказали бы, что он – слуга Диавола. Я скажу проще: нелюдь. Он ни в чем не раскаивается. И обычными средствами его не остановить. На эшафот он не попадет, а стенам сумасшедшего дома его не удержать. Всё начнется сызнова.

– Эраст Петрович, вы же давеча сказали, что его англичане затребуют, – жалобно воскликнула Ангелина, словно хватаясь за последнюю соломинку. – Пусть они его убьют, но только не ты, Эраст. Только не ты!

Фандорин покачал головой:

– Процесс выдачи долог. Он сбежит – из тюрьмы, с этапа, с поезда, с корабля. Я не могу рисковать.

– Ты не веришь Богу, – поникнув, грустно молвила она. – Бог знает, как и когда положить конец злодейству.

– Я не знаю про Бога. И безучастным наблюдателем быть не могу. По-моему, хуже этого греха ничего нет. Всё, Ангелина, всё.

Эраст Петрович обратился к Масе по-японски:

– Веди его во двор.

– Господин, вы никогда еще не убивали безоружного, – встревоженно ответил слуга на том же языке. – Вам потом будет плохо. И госпожа рассердится. Я сделаю это сам.

– Это ничего не изменит. А что безоружный, не имеет значения. Устраивать поединок было бы позерством. Я с одинаковой легкостью убью его хоть с оружием, хоть без. Обойдемся без дешевой театральности.

Когда Маса и Фандорин, взяв осужденного за локти, повели его к выходу, Ангелина крикнула:

– Эраст, ради меня, ради нас с тобой!

Плечи коллежского советника дрогнули, но он не обернулся.

Зато оглянулся Декоратор и с улыбкой сказал:

– Сударыня, вы сама красота. Но, уверяю вас, что на столе, в окружении фарфоровых тарелок, вы были бы еще прекрасней.

Ангелина зажмурилась и закрыла ладонями уши, но все равно услышала, как во дворе ударил выстрел – сухой, короткий, почти неразличимый средь грохота ракет и шутих, взлетавших в звездное небо.

Эраст Петрович вернулся один. Встал у порога, вытер покрытый испариной лоб. Сказал, клацая зубами:

– Знаешь, что он прошептал? «Господи, какое счастье».

Долго так и было: Ангелина сидела с закрытыми глазами, из-под ресниц текли слезы, а Фандорин стоял, не решаясь приблизиться.

Наконец она встала. Подошла к нему, обняла, несколько раз страстно поцеловала – в лоб, в глаза, в губы.

– Ухожу я, Эраст Петрович. Не поминайте злом.

– Ангелина… – Лицо коллежского советника, и без того бледное, посерело. – Неужто из-за этого упыря, выродка…

– Мешаю я вам, с пути сбиваю, – перебила она, не слушая. – Сестры меня давно зовут, в Борисоглебскую обитель. И с самого начала так следовало, как батюшки не стало. Да ослабела я с вами, праздника возжелала. Вот и кончился праздник. На то и праздник, чтоб недолго. Издали буду за вами смотреть. И Бога за вас молить. Делайте, как вам душа подсказывает, а коли что не так – не бойтесь, я отмолю.

– Нельзя тебе в м-монастырь. – Фандорин заговорил быстро, сбивчиво. – Ты не такая, как они, ты живая, г-горячая. Не выдержишь ты. И я без т-тебя не смогу.

– Вы сможете, вы сильный. Трудно вам со мной. Без меня легче будет… А что я живая да горячая, так и сестры такие же. Богу холодные не нужны. Прощайте, прощайте. Давно я знала – нельзя нам.

Эраст Петрович потерянно молчал, чувствуя, что нет таких доводов, которые заставят ее переменить решение. И Ангелина молчала, осторожно гладила его по щеке, по седому виску.

Из ночи, с темных улиц, не в лад прощанию, накатывал ликующий, неумолчный звон пасхальных колоколов.

– Ничего, Эраст Петрович, – сказала Ангелина. – Ничего. Слышите? Христос Воскресе.

body
section id="n_2"
section id="n_3"
section id="n_4"
section id="n_5"
section id="n_6"
section id="n_7"
section id="n_8"
Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил?