Андрей ВАЛЕНТИНОВ
ФЛЕГЕТОН
–
5 апреля 1921 года
Полуостров Галлиполи
С Эгейского моря дует теплый ветер, брезент наших палаток еле заметно подрагивает, а над желтым прибрежным песком с самого утра носятся громадные, совсем не похожие на наших крымских, чайки. Значит, все-таки весна..
Сегодня наше Богом проклятое Голое Поле затихло: неугомонный Фельдфебель с утра пораньше поднял Дроздовскую дивизию по тревоге и увел ее куда-то за холмы отрабатывать отражение десанта. К счастью, я успел вовремя сказаться больным, ибо охота играть в эти игры пропала у меня достаточно давно. В общем, я прохворал подобным образом почти всю зиму, а попросту говоря, отсыпался за последние шесть лет.Конечно, подобную роскошь могут позволить себе далеко не все. Фельдфебель, похоже, очумел окончательно, – полковников – и тех ставит под ружье и гоняет в штыковую. Куда уж мне, штабс-капитану, да еще из какой-то сомнительной части, от которой, ежели признаться честно, остались только несколько офицеров, смутные легенды, гуляющие, думаю, и по сей день по таврическим степям, и ни одного документа. Но меня все-же не трогают, – все-таки три контузии, а самое главное – маленький крестик с терновым венцом и серебряным мечом. С этим крестиком я уже не сомнительный штабс-капитан, а живая легенда, учебное пособие для наших юнкеров. Извольте видеть, господа, участник Ледяного похода собственной персоной. Ну да, того самого. И живой, что самое удивительное.
Этот крестик я не носил ни дня с тех пор, как нам троим – поручику Дидковскому, подпоручику Михайлюку и мне – вручил эту награду генерал Романовский, помнится, в августе 19-го. Несолидно было как-то. Ну, были. Ну, шли. Одни мы, что-ли? А здесь крестик оказался как раз к месту – чтоб меньше приставали. Вон Фельдфебель – тот его с кителя на китель перевешивает, а я, между прочим, что-то не помню его ни в Ростове, ни под Екатеринодаром. Впрочем, был, наверное. Где-нибудь рядом с Антоном Ивановичем, в обозе. Ну, того инфлюэнца косила; а интересно, какой это хворью Фельдфебель маялся, когда генерал Марков водил нас в штыки в тот проклятый последний день? Хотя нет, помню его, Фельдфебеля, – как раз в тот день, только ближе к вечеру, в Гначбау, когда хоронили Лавра Георгиевича…Схоронили, могилу заровняли и на карту нанесли. Да что толку, через день красные все равно разрыли… Да, стоял тогда Фельдфебель у гроба. Правда, плакал или нет – врать не буду, запамятовал.
Вот, с того, стало быть, крестиком и прикрываюсь. Поручику Успенскому легче: устроился в нашу, с позволения сказать, газету и отлынивает от всех нарядов под предлогом сочинения очередной главы своего бессмертного опуса «Необычайные похождения капитана Морозова и поручика Дроздова в тылу у большевиков». Первую главу, ежели память не изменяет, тиснул еще в декабре, а капитан с поручиком еще на середине своего крестного пути. И ведь читают. Фельдфебелю, конечно, вся эта жюльверновщина противопоказана, но кто-то в штабе распорядился – и вот, извольте видеть, поручик Успенский гуляет и в потолок, точнее, в белый полог нашей палатки поплевывает. И правильно делает, между прочим.
Ладно, хватит об этом, – дорвался до белой бумаги и обрадовался. И бумага, между прочим, не моя, а все того же Успенского, купленная в последнее увольнение в граде Константинополе, сиречь в Истанбуле. Ну да ладно, бумаги много, господа Морозов и Дроздов никуда не денутся, избегнут жидо-большевистских козней, а полпачки я конфискую. Как старший по званию и герой Ледяного похода.
Вообще-то говоря, я хотел привести свои записи в порядок еще в Албате, но из благого намерения ничего тогда не вышло; потом был променад до Каховки и обратно, затем я отсыпался всю зиму на нашем Голом Поле. Ну, а нынче весна, того и гляди нас отправят куда-нибудь в Занзибар. Отступать некуда, надо начинать. Тем более, что господа большевики облегчили мою задачу: из трех моих тетрадей уцелела одна, которую я нашел в том самом классе Мелитопольской гимназии, где мы стояли в январе. Помнится, первые две страницы были исписаны задачками по алгебре, и ими (страницами) была распалена железная печка. А тетрадь я отбил, жалко стало – толстая, с прочными, прямо-таки книжными политурками, да еще с золотым обрезом. Моя тетрадь N2 кончилась, и находка пришлась ко двору.
Тетрадь N1 я спрятал у своего квартирного хозяина в Ростове перед тем, как уйти в этот самый великий поход. Думал через неделю вернуться. Вернулся через месяцев десять: ни хозяина, ни, само собой, тетради. Теперь уже и не вспомнишь, а вспомнишь – не поверишь. Господи помилуй – какой порыв! Господа вольноопределяющиеся! Добровольно вызвавшиеся заменить павших на поле славы офицеров! Прапорщик Пташников! Поздравляю вас с первым офицерским чином, полученным на поле брани! Поручик Пташников! Указом Государя Императора вы награждаетесь… Последние записи я делал уже в декабре 17-го, как раз в Ростове. Теперь уже не найдешь, разве что на Лубянку написать, чтоб поискали.
Где я посеял тетрадь N2 – уже и не упомню. Это и совсем обидно, поскольку на большевиков и даже на жидо-масонов не свалишь, – сам потерял где-то между Каховкой и Уйшунью. Наверное, сей форс-мажор случился все-таки в Геническе, когда мне несколько облегчили вещевой мешок. На раскурку, видать, пустили. Наши дроздовцы все на чеченцев кивали, да теперь уж не докажешь. Знаю я «дроздов», особенно когда у них курево кончается. Тетрадь N2, безусловно жалко, хотя и не так, – я почему-то записывал в ней в основном хронику боевых действий. Потеря невелика, в будущих историях Смуты все сие будет изложено досконально и, надеюсь, полно. Правда, там было записано несколько наших песен, если можно так выразиться, фольклор. Кое-что я, правда, помню, но некоторые, особенно те, что пел поручик Дидковский, уже подзабыл. Впрочем, авось поручик Успенский поможет, – память у него отменная, – естественник, ему Бог велел. Куда уж нам, с историко-филологическим образованием.
Итак, тетрадь N3. Вначале я думал попросту переписать ее, восстанавливая сокращения и, где следует, комментируя. Но уже первая страница ставит в тупик, и дело даже не в почерке. Наверное, мне тогда казалось, что достаточно будет взглянуть на эти пиктограммы – и сразу же вспомню все. Экий наив, право, да еще на третьем году Смуты.
Ну да ладно, все-таки пора начинать.
Итак, первые несколько записей сделаны в Мелитополе. Прибыли мы туда 31 декабря, аккурат под Новый год. «Мы» – это несколько офицеров и три десятка нижних чинов, – все, что осталось от знаменитого Сорокинского отряда после того страшного боя под Токмаком. Собственно, это и был последний бой нашего отряда, когда мы еще напоминали воинскую часть, с которой считался не только противник, но и наше собственное командование. В Токмаке мы не собирались задерживаться, но в последний момент подполковник Сороки дал приказ занять оборону и держать город. Вообще и до сих пор не уверен, что Токмак – это город. По-моему, его вид позорит благородное звание.
Но делать было нечего, кто-то на другом конце телеграфного провода распорядился, и обе наши роты – первая, штабс-капитана Дьякова, и вторая, моя – начали наскоро укрепляться в сараях и старых окопах у околицы. Приводить в порядок окопы не представлялось возможным: мороз за минус двадцать по Цельсию, и таврический чернозем поддавался только динамиту. В роте у меня оставалось сорок штыков при пяти офицерах. У штабс-капитана Дьякова людей было чуток побольше: он вечно просил у подполковника Сорокина пополнения, и тот, добрая душа, ему не отказывал. Подразумевалось, что моя рота, где трое офицеров прошли Ледяной поход, как-нибудь справится и так. М справлялись, в общем-то; но тогда, под Токмаком, нам всем пришлось туго. Так туго, как, пожалуй, не бывало с тех пор, теперь уже совершенно легендарных времен, когда мы с Черенцовым попали в мешок под станцией Глубокой
Красные были давно не те. Еще весной 19-го в Донбассе мы могли позволить себе роскошь наступать колоннами и ходить в «психическую» – без выстрелов, со стеком и под песню. Пели отчего-то исключительно «Белую акацию». Ну а если попадалась какая-то упрямая дивизия, как правило, венгры или китайцы, мы попросту перебрасывали на грузовиках все, что у нас было, и давили огнем. За остальной фронт можно было не волноваться: краснопузые дисциплинированно ждали, когда мы прогрызем оборону, а потом уже совместно бежали. Вот бегали они хорошо, не спорю. Так мы их гнали почти до Тулы. А как качнулся маятник обратно и головорезов Андрюшки Шкуро шуганули от Орла, то красных, считай, подменили. Тут уж в психическую со стеком не пойдеш. Тут дай Бог пулеметами отбиться. Не те стали красные.
Чудес тут, собственно, нет, просто господин Бронштейн начал что-то соображать, и часть офицеров направил не в подвалы Лубянки, а прямиком в кристально-классовую Рачью и Собачью Красную Армию. Говорят, к каждому офицеру там был присавлен еврейчик, чтоб следить за, так сказать, благонадежностью и в случае чего стрелять на месте. И правильно. А то думали отсидеться, гуталинчиком приторговывая. Тогда, в декабре 17-го, в Ростове из офицеров можно было сформировать корпус полного состава. А сколько ушло с Лавром Георгиевичем? Так что нечего их жалеть. Мы, во всяком случае, бывших офицеров в плен не брали. И ежели, не дай Господь, конечно, придется возвращаться и все начинать по новому кругу, то и брать не будем. В конце концов, господа пролетарии дерутся за свой классовый рай с бесплатной селедкой, а эти, которые бывшие, за что? За хлебное и прочее довольствие? Ну и пусть не жалуются…
Но тогда, под Токмаком, нас обложили по всем правилам. Грамотно обложили и стали выкуривать. Первый день еще можно было держаться: патронов хватало, да и у красных не было артиллерии. Но даже и без артиллерии прижали они нас крепко, головы поднять не давали, а к вечеру на горизонте, словно призраки из нашего недавнего прошлого, появились пулеметные тачанки. Тут началось нечто вроде легкой паники, кто-то первым брякнул «Упырь», и всем стало не по себе.
Этот кто-то был, по-моему, все тот же штабс-капитан Дьяков. Я тогда бежал в наш, с позволения сказать, штаб, то есть в более-менее протопленную хату, где находился подполковник Сорокин и куда мы стаскивали раненых. Подполковнику Сорокину уже тогда было худо, он все время кашлял, но держался молодцом и командовал дельно. Туда же, к подполковнику Сорокину, заскочил и штабс-капитан Дьяков. Он, помнится, попросил последний пулеметный расчет, естественно, его получил и, уже прикуривая, брякнул об Упыре. Храбрый он офицер, и воюет недурно, но махновцы – его больное место. Все не может забыть бой под Волновахой. И я не могу забыть Волноваху, но в Упыря, признаться, не поверил. Просто господа большевики научились всякому, в том числе и пулеметным тачанкам. Вскоре выяснилось, что так оно и было. Наступали на нас чухонцы, то есть красные эстляндцы, ну и тачанки были их собственные. Чухонские, так сказать.
У меня еще стреляли три пулемета, и я, не мудрствуя лукаво – где уж тут мудрствовать, на таком морозе – поставил два пулумута по флангам, а третий в центре. Благо, впереди была степь, мертвых зон практически не оставалось, а патроны еще имелись. Помнится, на левом фланге был за пулеметом поручик Голуб, а на правом – поручик Успенский. Я был в центре, словно Спаситель на Голгофе, и под прикрытием бывшего сельского учителя из Глухова и бывшего студента-химика Харьковского технологического института чувствовал себя вполне спокойно. Когда мои фланги начинали замерзать, бывшего учителя и бывшего студента меняли прапорщик Новиков и подпоручик Михайлюк. При себе я держал поручика Дидковского, который, несмотря на хандру, был еще способен заменить меня на пулемете. Нижних чинов я к пулеметам не подпускал. На всякий случай
Эта недурная диспозиция сохранялась еще сутки и, в общем-то, оправдала себя. Красные, имея преимущество где-то один к четырем, атаковали почти непрерывно, очевидно, тоже меняясь. Но они были в чистом поле, морозец все крепчал, а я мог все-таки греть своих людей, и даже давать им поспать часок-другой. Не сон, конечно, но все же лучше, чем под ветром на таврическом черноземе, Еще год назад можно было ожидать, что краснопузые не выдержат, соберут митинг и, перестреляв командиров, отправятся делать мировую революцию куда-нибудь южнее. Но эти выдержали, а затем подкатила артиллерия, и вот тогда морозец начал продирать уже не их, а нас.
Их главный чухонец рассудил трезво и начал гвоздить не только передовую, как поступил бы дилетант, но открыл навесной огонь в глубину. Город – если Токмак все-таки город, в чем я продолжаю сомневаться – ему было не жалко, равно как и его почтенных обывателей, которые по простоте душевной в эти часы, наверное, уже готовили красные флаги. Впрочем, на его месте я поступил бы так же. Да, научились они воевать. Видать, и мы помогли немного. Так сказать, вариант с Петром Алексеевичем и шведами. Ну еще бы! Помнится, кумир моих уважаемых родителей господин Чехов писал что-то о зайце и спичках. А господа красные, к величайшему сожалению, не зайцы. И, как выяснилось, учиться умеют.
Когда вокруг начало все гореть, кое-кто из нижних чинов, особенно которые из бывших пленных, стали подаваться в тыл, тем более, сгущались сумерки. Конечно, жить хочется всем, в том числе и бывшей красной сволочи. Двоих я уложил на месте лично, на флангах господа офицеры тоже навели порядок, но артиллерия лупила всю ночь, и к утру в моей роте нижних чинов заметно поубавилось. Впрочем, у штабс-капитана Дьякова было не лучше. Мы всегда выступали против этого странного порядка – посылать пленных на передовую. Когда мы были у Чернецова, когда шли с Лавром Георгиевичем, и потом, на Кубани и в Донбассе в нашем отряде таких проблем не возникало. Можно было не бояться, что выстрелят в спину или драпанут в самый разгар боя. Но нас, сорокинцев, становилось все меньше, и к нам стали присылать этих самых, которые… Во искупление, так сказать… Припоминаю спор с подполковником Сорокиным еще перед Волновахой: он все разводил руками и жаловался на командование корпуса. Впрочем, теперь я понимаю, что мы зря горячились. Тех, кто уходил в декабре 17-го, уже не воскресить, а мобилизованные еще хуже бывших пленных. Те хоть чеки боятся.
Удивительно, что за всю эту страшную ночь мы не потеряли ни одного офицера, и когда на рассвете красная чухна пошла на приступ, мои пулеметы вновь сыграли дробь. На том, однако, наше везение и кончилось. Чухна поначалу откатилась, облизнулась, а затем сделала то, что сделал бы и я сам, – выкатила пушки на прямую наводку. Ну а наши пулеметные точки особо искать не приходилось – бой шел уже третий день.
Прапорщика Новикова уложило почти сразу: ему снесло полчерепа осколком, и вопрос о медицинской помощи даже не возникал. Мы оттащили его в сторону, накрыли тем, что осталось от его шинели и кто-то, по-моему, поручик Голуб, успел в передышке перед следующей атакой прочесть заупокойную молитву. По чести говоря, молитву должен был читать поручик Успенский, все-таки он поповский сын, но он как раз сменил прапорщика Новикова у пулемета.
Сеня Новиков воевал с нами с весны 19-го. Он был родом откуда-то из-под Белгорода, добровольцем пошел на германскую и даже успел получить «клюкву» за бои под Ригой. Воевал он спокойно, грамотно и особенно хорош был в штыковой. Впрочем, в дни заттишья он также был первым: наверное не один десяток хохлушек имеют основания помнить нашего белокурого Сеню. Красивый был юноша. Очень. Кажется, у подполковника Сорокина был его адрес но писать мы не стали, – дома у Сени уже стояли красные, и незачем было задавать чеке лишнюю работу. Может, так оно и лучше, – пусть те, кто его еще ждет, надеются. Моим, во всяком случае, было бы легче.
К полудню стало ясно, что следующая атака будет последней. Нижние чины один за другим норовили отползти куда-то за плетень, мои фланги прикипели к пулеметам, а красные вошли в азарт и выкатили прямо на пистолетный выстрел пять тачанок. Я понимал, что если уходить, то уходить нужно немедленно. Да и не придется всем уйти. И лишь с какой-то тупой обреченностью я думал, кто из моих офицеров будет следующим. Каждую секунду я ждал, что один из пулеметов – слева? справа? – замолчит, но пулеметы все били, Бог хранил бывшего химика и бывшего сельского учителя. О себе я тогда как-то не думал, будучи почему-то уверен, что моя очередь – последняя. Так или иначе, но нам троим было суждено уйти из Токмака живыми…
Приходится прерываться. Поручик Успенский вернулся, полный новых творческих планов и, не уважая ни чин, ни возраст, прогоняет меня из-за нашего единственного стола, требуя при этом, чтоб я учитывал интересы поклонников его военно– полевой музы. Ну, так тому, выходит и быть.
6 апреля
Пишу вечером, при свече, чем определенно ухудшаю свое каким-то чудом сохранившееся зрение. К сожалению, весь день был занят, тут и крест не помог. Утром меня потащили читать нашим юнкерам лекцию по военной истории. Отвертеться не удалось, и пришлось два часа рассказывать невеселую эпопею Восточной войны, в книгах обычно именуемой Крымской. Поучительная история, но действительная невеселая. Правда, под конец лекции я сам немного увлекся, тем более, что мой дед принимал в тех событиях непосредственное участие, защищая батарею N5, которая находится аккурат на месте нынешнего Исторического бульвара города Севастополя.
После обеда – ну, про обед разговор особый и не к ночи – нас вместе с поручиком Успенским направили на преужасное сонмище, именуемое штабной игрой. Собственно, никакая это не штабная игра, просто некий хорошо выглаженный полковник чуть ли не из самого Парижа ознакомил нас с соображениями командования по поводу предстоящего десанта в Крыму. Я не особенно внимательно слушал эту очередную сказку Шехерезады. Такие монооперы предназначены исключительно для поднятия нашего духа. Выглаженный полковник предложил задавать вопросы. Вопросов, естественно, не последовало; тогда он, вероятно, несколько обиженный подобным нашим отношением, вопросил нас сам по поводу, так сказать, иных мнений.
Тут уж меня начали подталкивать в спину. Иные мнения – это,действительно, по моей части, правда, ежели настроение этому соответствует. Нельзя сказать, что за эти самые мнения меня тут очень любят, скорее, совсем даже наоборот, тем более, мои высказывания приписывают моей, якобы дружбе с Яковом Александровичем. Само собой, среди марковцев и корниловцев, а особенно среди прихлебателей Фельдфебеля считаться другом Якова Александровича даже как-то неприлично. Обычно я отмалчиваюсь, но ежели спрашивают – отвечаю искренне, что его другом не являлся и не являюсь. Хотя быть другом такого человека, как Яков Александрович, почел бы за честь.
В общем, не понравился мне этот полковник, и я попросил слова. Вначале я сослался на слабое военное образование, многолетнее окопное одичание и три контузии, попросив покорнейше все сие учесть и только с учетом этих смягчающих обстоятельств выслушать мои недостойные соображения.
Соображения же были до чрезвычайности просты. У нас три неполные дивизии без тяжелого вооружения, конфискованного союзничками, а равно и наших продовольственных запасов, конфискованных ими же. Вдобавок, флот, вернее, то, что от него осталось, мы не сможем использовать из-за отсутствия денег на топливо и в связи опять-таки с запретом все тех же упомянутых благодетелей. У большевиков же в Крыму стоит целая армия; считающаяся «трудовой», но имеющая легкое стрелковое вооружение, стоит у Сиваша и ковыряет для господ комиссаров крымскую соль. Большевистский флот, хотя и небольшой, но, как показал прошлый год, вполне боеспособный, опирается на наши бывшие черноморские базы, имея, помимо всего прочего, союзником флот кемалистских мятежников. Да и Крым после зимней «чистки», проведенной ублюдком Пятаковым и его башибузуками, не способен дать нам даже минимального пополнения.
И, наконец, даже в случае удачи, красные заткнут с севера крымскую «бутылку» и повторится прошлогодняя ситуация. Так сказать, дурная бесконечность в действии.
В заключение меня подмывало высказать предложение о наличии у нашего командования секретного способа хождения по морю, аки по суху. В этом случае, да еще с резервом в виде взвода архангелов с огненными мечами можно гарантировать нашему десанту процентов этак сорок успеха. Впрочем, последние соображения я придержал при себе.
Сказанного, однако, хватило. Полковник и возразить не успел, как один из камер-лакеев нашего Фельдфебеля поспешил заметить, что штабс-капитану Пташникову чрезвычайно милы здешние пляжи и что он ждет-не дождется купального сезона. Признаться, я и не ожидал, что у меня осталось то, что называют нервами. Во всяком случае, я довольно вежливо предложил автору этой реплики вместе со мной и, само собой, c его высокоблагородием господином полковником первой же шаландой отправиться в Крым, дабы разведать все на месте, а по возвращении рассудить, кто прав, а кто нет. Тут уж надлежало высказаться и полковнику, но он внезапно в самом примирительном тоне заявил, что без колебаний отправится в Крым в компании с ветераном Чернецовского отряда. Это уже было интересно, поскольку свой Чернецовский крест я на кителе не ношу – он у меня без планки. В общем, как только вся эта ворчащая свора расползлась, я подошел к нашему парижскому гостю. Дело в том, что я его не помню у Чернецова, хотя те славные и страшные недели вспоминаю часто. Чаще даже, чем величайший из великих, Ледянящий из Ледяных анабазис.
Оказалось, что полковник, – собственно, тогда он был капитаном, – все-таки был у Чернецова, но недолго. Под Дебальцевым его контузило, и он был переправлен в Ростов. Меня он запомнил, а вот я его, к стыду своему, нет. Тут, по логике, обязана была появиться бутылка, и бойцы за общим столом должны были помянуть минувшие дни. Но бутылки не оказалось, полковник спешил, да и пить с ним мне как-то не хотелось. Прощаясь, он глубокомысленно посоветовал мне не впадать в пессимизм, поскольку великие державы нам помогут, а большевиков через месяц свергнут разъяренные крестьяне.
Ну да… Помогут… Свергнут… Езжай лучше в Париж, оптимист хренов… Ладно, Бог с ним со всем. Вернусь к дневнику.
Да, следующая атака красной чухны должна была быть последней. Но чухна что-то долго возилась, и тут вестовой позвал меня в штаб. Там уже был штабс-капитан Дьяков, а бледный, едва державшийся на ногах подполковник Сорокин радостно тыкал ему обрывок телеграфной ленты. Когда я появился на пороге, обрывок был предъявлен и мне. Это был наш пропуск в новый, 1920 год: штаб корпуса разрешил нам отступать на Мелитополь, и мы имели шанс дожить до первого января. Правда, не все…
Мы переглянулись с подполковником Сорокиным. Ситуация была проста до глупости и даже не нуждалась в обсуждении: у краснопузых покуда не было конницы и мы вообще-то имели шансы оторваться, ежели, конечно, вынести за скобки их тачанки. Но в любом случае, у Токмака надо было оставлять заслон. Не менее взвода и обязательно с офицером.
Штабс-капитан Дьяков был уже мысленно в Мелитополе, а то и в Карасубазаре, где его ждала семья, поэтому нам пришлось немного растормошить его и предложить высказать свое мнение. В первую секунду он, наверное, решил, что арьергард поручат ему, и смотреть на него в эту секунду было неприятно. Умирать, безусловно, никому не хочется, но еще через мгновение штабс-капитан Дьяков сообразил, что подполковник Сорокин болен, а заместителя командира отряда никто в прикрытие не пошлет. Тут уж он посмотрел на меня.
Я не скажу, что мне было все-равно. Просто меня не оставляла странная уверенность, что этот бой – для меня не последний. Но я уже готов был вызваться в арьергард – хотя бы для того, чтобы подполковник Сорокин не подумал напоследок обо мне плохо. В конце концов, меня не ждет семья в Карасубазаре, а чем Токмак хуже любого другого места в Таврии для последнего, личного, так сказать, боя, я не знал. Архитектура, конечно, своеобразная, но того, кто здесь останется, эта проблема скоро перестанет беспокоить.
Вероятно, подполковник Сорокин меня понял. Он всегда меня понимал и, похоже, что-то решив, поинтересовался, кто из офицеров остался у нас. Штабс-капитану Дьякову и мне стало ясно, что мы должны уходить с отрядом. Едва ли подполковник Сорокин нас пожалел, – просто он знал, что вот-вот хворь свалит его окончательно, и оба ротных будут еще нужны отряду. А может, и пожалел, – кто его знает…
У Дьякова лишних офицеров, естественно, не нашлось. У него никогда не бывает ничего лишнего. Зато всегда есть все необходимое. Правда, взглянув на меня, он поспешил добавить, что у него осталось трое офицеров; все трое – молодые прапорщики, а тут требуется кое-кто другой. Это верно. Даже если оставить здесь всех троих его прапорщиков, красные пройдут через Токмак, как мож сквозь масло. Стало быть, оставался кто-нибудь из моих.
Я возвращался на околицу, где изредка постреливали в ожидании атаки и, помнится, думал о том, что честнее и проще остаться здесь самому, чем оставлять кого-то из тех, кто еще жив и надеется выжить. Но мне было приказано уходить, и оставалось решить, кому уйти не суждено.
Вероятне всего, надо было оставить здесь поручика Дидковского. Воевать поручик умел и сделал бы все как надо. Конечно, поручики Голуб и Успенский сделали бы все не хуже, но жертвовать ими я не имел права – хотя бы потому, что оба они могли бы заменить меня, ежели мне не повезет. Они могли, а вот поручик Дидковский не мог бы.
Все так, но оставлять в прикрытии поручика Дидковского было нельзя, и вовсе не потому, что он был моим приятелем, как шептали все вокруг, и я его берег пуще прочих. Просто, поручик Дидковский был уже не тот, что полгода назад. Попросту говоря, сломался.
В общем, как бывает. Храбрый офицер, воевавший не один год и не кланявшийся пулям, вдруг гачинает проситься в тыл, ошивается в лазарете, рвется во второй эшалон. Те, кто помоложе, ну хотя бы штабс-капитан Дьяков, склонны видеть тут чуть ли не трусость. Поглядели бы они на поручика Дидковского в июне 17-го под Ковелем или годом позже под Екатеринодаром, и охота болтать ерунду тут пропала бы. Это не трусость. Еще на германской мы называли это «Ангел пролетел». Тот самый Ангел, что прилетает рано или поздно за нами всеми. Просто перед некоторыми он появляется раньше, и они, в отличие от нас прочих, мнящих благодаря Божьей милости себя бессмертными, уже знают, что они смертны. И знают, что им осталось недолго.
Поручик Дидковский сломался после Волновахи. Тогда, в самом пекле, когда этот бес Билаш, его махновское превосходительство бандитский фельдмаршал размазал по закаменевшей донецкой земле нашу третью роту и прижал к терриконам оставшиеся две, поручик Дидковский сутки не отлипал от пелемета; и в том, что Якову Александровичу, прорвавшемуся к нам со своим корпусом, было еще кого спасать, немалая его заслуга. Тогда о его трусости никто не болтал. А днем позже, когда Билаша мы все-таки отбросили и даже погнали на юг, поручика Дидковского было не узнать. Я-то понял сразу, в чем тут дело, и не отпускал его с тех пор далеко от себя. А сломала его окончательно, конечно, смерть прапорщика Морозко, Татьяны Николаевны, нашей Танечки, в которую он… Или с которой он… Впрочем, теперь это уже не имеет никакого значения.
Танечка прошла с нами все, – и чернецовскую эпопею, и Ледяной забег, и Кубанский анабазис, и бои в Донбассе, и Волноваху. Мы берегли ее от пуль, но от воспаления легких спасти не смогли. Мы похоронили ее за неделю до Токмака в безымянном хохлацком селе, сорвав предварительно с ее шинели погоны, чтоб проклятые пейзане не сообщили антихристам, что тут похоронен офицер. Ее солдатский Георгий я отдал подполковнику Сорокину. Еще год назад его коллекция вымороченных наград вмещалась в коробке из-под леденцов Жевержиева, а сейчас он набил ими свою полевую сумку чуть ли не доверху. Теперь уже не установишь, где чьи, да и к чему? Сегодня в его сумку перекочевала скромная красная ленточка – «клюква» Сени Новикова.
Да, на поручика Дидковского надежды было мало, химик и сельский учитель были незаменимы, мне было приказано жить дальше, – значит, оставаться выпало подпоручмку Михайлюку. Я отозвал его с правого фланга и приказал отобрать двадцать нижних чинов по его выбору. Это все, что я мог сделать. Ему оставалось двадцать человек, пулемет и полный цинк патронов.
Подпоручик Михайлюк всегда был гусаром, недаром покойный генерал Марков постоянно ставил его в пример. А между прочим, понравиться генералу Маркову – это было нечто другое, чем понравиться, скажем, нашему Фельдфебелю. Генерал Марков знал, как должно воевать. И как должно умирать, знал тоже. Поэтому подпоручик даже не мигнул, когда я сказал ему о полном цинке патронов. Вернее, нет, он как раз мигнул, точнене, подмигнул мне и потребовал впридачу пачку «Мемфиса». Он знал, что просит: я носил в полевой сумке нераспечатанный «Мемфис» – чтобы покурить напоследок. Я вынул из сумки"Мемфис", сунул подпоручику Михайлюку и, не оглядываясь, пошел распоряжаться об отходе.
Все оказалось даже хуже, чем я думал. С нами было восемь тяжелораненных, которых нельзя было эвакуировать в такой мороз; вдобавок, подполковнику Сорокину стало совсем плохо, и он присоединился девятым к этой компании. Штабс-капитан Дьяков првзошел самого себя и выволок откуда-то из-под земли три подводы вместе с возницами, но мы оба знали, что до Мелитополя довезем немногих. Впрочем, вариантов не было: оставлять кого-либо чухне мы не имели права.
Мы вышли из Токмака минут за десять до того, как пушки краснопузых вновь рявкнули и жидо-чухна полезла на приступ. Уже на околице меня догнал связной от подпоручика Михайлюка и сообщил, что все в порядке и за подпоручика можно не волноваться. Связной сунул мне какую-то тряпицу, козырнул и сгинул. Я сунул тряпицу в карман и только потом, сообразив, развернул ее. Что ж, подпоручик Михайлюк помнил наши традиции: у меня на ладони лежали его Владимир четвертой степени – такой же точно, как у меня – и знак Ледяного похода. Оставалось все это приобщить к коллекции подполковника Сорокина. Я нашел в его подводе тяжелую полевую сумку и бросил в нее очередную лепту.
Мы уходили быстро, а сзади весело стрекотал пулемет подпоручика Михайлюка. Нас настиг все-же пяток снарядов, что стоило нам троих нижних чинов, скошенных наповал одним взрывом. Шестой снаряд – последний – разорвался совсем рядом с дорогой, нас бросило на промерзшую землю, я крепко ударился головой, поручика Успенского забросало мерзлыми комьями, и на минуту от его междометий небу стало жарко. Потом мы вместе стали поднимать с земли поручика Дидковского, которого, как нам показалось, слегка оглушило. Мы трясли его, стараясь привести в чувство, а он не откликался и становился все бледнее. Подбежал штабс-капитан Дьяков, волоча наш аптечный сидор, и начал извлекать из него чуть ли не английскую соль, но поручик Успенский уже все понял и, отстранив склянку, чуть повернул голову поручика Дидковского в сторону. Нам все стало ясно. Осколок, маленький, не больше булавочной головки, аккуратно вошел в левый висок. Прошел сквозь волосы, поэтому мы в первые минуты и не сообразили. Ангел не зря предупреждал Володю Дидковского. Кажется, я не удержался и ляпнул какую-то несусветную глупость вроде «не ушел», но никто меня, ясное дело, не слушал.
Надо было спешить. Штабс-капитан Дьяков – теперь он был старшим – скомандовал, и мы уложили Володю на обочину, укрыв шинелью, с которой предварительно содрали погоны. Этот ритуал мы разработали еще во время Ледяного марша. Окрестные пейзане обычно хоронят вот таких, оставленных. Пусть не сейчас, пусть ближе к весне. А вот ежели найдут офицера, то могут отдать краснопузым, в агитационных, так сказать, целях. Любят они это. Лавра Георгиевича несколько дней возили по Екатеринодару, а потом устроили свое жидо-комиссарское аутодафе. Поэтому пусть Володя лежит тут без погон и документов. И пусть простит нас за то, что мы ничего не можем поделатьс закаменелым таврическим черноземом.
Мы уходили на запад, а в оставленном Токмаке все еще что-то гремело, и долгими очередями бил пулемет подпоручика Михайлюка. Я был уверен, что за пулеметом был он сам, – он любил стрелять длинными очередями в упор, расходуя патроны без счету, за что вечно получал от меня на орехи. Ну теперь он, стало быть, дорвался. Теперь было можно. Мы уходили все дальше, и гул боя постепенно затихал. Едва ли подпоручик и его двадцатьт гвардейцев продержались долго. Но во всяком случае, этот примитивный маневр оправдал себя: красная чухна уже успела обжечься и предпочла обкладывать наш арьергард по всем правилам. Вероятно, они сразу и не разобрались, что большая часть отряда сумела уйти. Господа обыватели, были бы, конечно, рады из классовой солидарности подсказать нам маршрут, но краснопузые своими гаубицами загнали их вглубь погребов, так что на этот счет можно было не беспокоиться. В общем, подпоручик Михайлюк оказался на высоте и в этом бою. Мы больше ничего не слыхали о нем, даже когда вернулись в Токмак через полгода. В таких случаях раньше писали «пропал без вести», хотя куда пропал – было яснее ясного. Надеюсь, Саша не попал к ним в руки живым. Впрочем, случись даже это, чего каждый из нас боялся более всего, Саша, подпоручик лейб-гвардии Московского полка Александр Николаевич Михайлюк держался бы как надо. Я в этом уверен.
Мы шли до Мелитополя шесть дней, шли на удивление спокойно, хотя во встречных селах пейзане злорадно обещали нам встречу с Упырем. Мы даже не отругивались, поскольку было действительно страшно: налети Упырь со своими тачанками, да еще в чистом поле, – мы бы и десяти минут не продержались. Махно – это вам не красная чухна. Это людоед Божьей милостью и таврическую степь знает, как собственный карман. С ним только Яков Александрович умел справляться, да и то имея за спиной корпус полного состава.
К счастью, в эти самые дни – мы узнали об этом значительно позже, в Мелитополе – Яков Александрович сумел еще раз прищучить Упыря у Кичкас. Махно увел тачанки на север, а мы сумели дойти до Мелитополя, как я уже успел отметить, аккурат под новый, 1920-й год, 31 декабря, часов в девять утра, когда солнце, красное, в морозной дымке, еще только-только поднималось над степью.
Ну вот, похоже, дописался до галлюцинаций. Нет, действительно, стреляют.
7 апреля
Наши борзописцы уже успели создать легенду об ужасающей скуке в Голом Поле. Сие, во всяком случае, мы регулярно читаем в приходящих сюда всякого рода русско-берлинских и русско-парижских газетах. А напрасно пишут. Вчерашняя ночь – из тех, что не соскучишься.
Нет, никакого красного десанта, к счастью – или к сожалению, это кому как – не случилось. Просто трое пьяных марковцев подрались с сингалезами. Сингалезы – ребята спокойные и, в отличие от марковцев, дисциплинированные, первыми в драку не лезут. Так что виноваты наверняка наши. А кончилось все очень плохо, – кто-то из наших ослов продырявил сингалезского лейтенанта. Лейтенанта жалко – он держал своих арапов как должно, к нашим зря не цеплялся и, между прочим, имел три французские медали. Вот, стало быть, кроем, кроем союзничков, и за дело, по чести говоря, а сами-то каковы? И сингалеза жалко, и неприятностей не оберемся, да и стыдно попросту.
Впрочем, наши «дрозды» спешат уверить всех, что все беды только от марковцев. Интересно, а кто мой вещевой мешок переполовинил тогда, в Геническе? Все, все мы хороши, господа. Хоть намордники покупай.
Нам, между прочим, эта потасовка уже вышла боком. Посколку мы, сорокинцы, вроде бы и не марковцы и не дроздовцы, нас обещают ставить в ночные караулы. Во всяком случае, поручика Успенского, несмотря на его заклинания, отправляют сегодня ночью в компании с тремя юнкерами блюсти, так сказать, наше Голое Поле, особенно его марковскую часть.
Уже здесь, в Голом Поле, когда мы немного обустроились и отоспались, сорокинцы стали потихоньку искать друг друга. В общем, нас осталось не так уж мало, как можно было бы предположить. Правда, эти сорокинцы уже в основном крымские, последнего призыва. Хотя бывают и чудеса: нашелся один прапорщик из той самой третьей роты, которую паровозный машинист Билаш расстрелял своими тачанками под Волновахой.Третью роту мы заочно отпели – и вот надо же! А от моей роты остались лишь мы с поручиком Успенским и девять нижних чинов. Отвоевалась вторая рота.
Между прочим, в первые недели мы, сорокинцы, вынуждены были отстаивать здесь свою, с позволения сказать, индивидуальность. Дело в том, что Фельдфебелю вздумалось нас побрить. А это уж – извините. Устав, конечно, уставом, но все в нашей Добровольческой армии знали, что сорокинцы изволят щеголять с бородами. Точнее, с короткими такими бородками. В конце концов, никто не заставляет дроздовцев снять эти дурацкие пенсне, хотя зрение у большинства из них отменное. И все потому, что полковник Дроздовский был слегка близорук. Ну и пусть носят. И наши бороды оставьте в покое. После долгих пререканий Фельдфебель так и сделал, и теперь сорокинца узнаешь сразу. Правда, штабс-капитан Дьяков бороду все-таки сбрил. Ну, ему виднее, тем более, что борода ему не очень шла. Вот подполковнику Сорокину с его бородкой было неплохо. Нам, во всяком случае, нравилось.
В Мелитополе мы сразу же разделились. Штабс-капитан Дьяков, теперь уже на правах командира отряда, отправился искать начальство, а заодно, что для нас было куда важнее, какую-нибудь крышу над головой. Мы же с поручиком Успенским и несколькими нижними чинами поспешили на станцию, где, по слухам, должен был стоять санитарный поезд. Надо было спешить – нашим тяжелораненым, а их оставалось теперь только двое, было совсем скверно, и подполковник Сорокин все никак не приходил в себя, хотя в дороге мы пустили весь наш оставшийся спирт ему на компрессы. Санитарный поезд действительно оказался на станции, но пришлось долго ругаться и доказывать невесть что, прежде чем эта тыловая сволочь согласилась принять наших раненых.
Подполковник Сорокин так и не пришел в себя. Нас уже порадовали диагнозом: крупозное воспаление легких. Его уложили на носилки, и он лежал, длинный, худой, и темная отросшая борода торчала вверх, а мы все стояли рядом, надеясь, что он откроет глаза. В конце концов санитары самым невежливым образом отодвинули нас с поручиком Успенским в сторону и втащили носилки в вагон. Поезд должен был скоро отправляться, и мы смогли лишь узнать, что раненых, вероятнее всего, отвезут в Карасубазар или в Симферополь.
В самом Мелитополе творилось что-то несусветное, впрочем, вполне знакомое; похоже, город никто не собирался защищать, толпа штурмовала вокзал, а редкие колонны наиболее напуганных или, наиболее смелых шли пешком из города, навстречу морозу и махновцам. Прошел слух, что комиссары уже в Бердянске, впрочем, толком никто ничего не знал. Штабс-капитан Дьяков, пробегав полдня, выяснил, что никого из старших командиров в городе нет, но скоро сюда должен прибыть генерал Андгуладзе, начдив 13, и мы отходим в его распоряжение. Мне, честно говоря, было все равно – генерала Андгуладзе я не знал, и с кем защищать Мелитополь или драпать из того Мелитополя мне, как и, думаю, всем в отряде, было безразлично. Некоторый интерес представляло другое обстоятельство: собиралось ли командование вообще оборонять Крым? Этого штабс-капитану Дьякову, само собой, никто не сообщил, и мы с ним, докуривая его пачку «Сальве», обсудили несколько возможностей.
Ежели Крым никто оборонять не собирается, то нас могут оставить прикрывать эвакуацию. В этом случае вопрос с нашим отрядом решался просто. Я допустил компромиссную возможность: Яков Александровия мог повторить вариант 19-го года, когда он удержал Акмонайские позиции и не пустил красных в Керчь. Впрочем, и в этом случае нас, скорее всего, оставят в заслоне. Даже если предположить, что никто вообще ничего не прикажет, и войска будут эвакуироваться, так сказать, по возможности, то и в этом случае мы едва ли успеем дойти от Мелитополя до Феодосии, Керчи или Севастополя. В общем, спасти нас могло одно: приказ об обороне Крыма и кто-то способный эту оборону возглавить. Если это будет Яков Александрович, то какие-то шансы будут. В генерала Андгуладзе верилось слабо.
Впрочем, влияния на высокую стратегию мы оказать не могли, и надо было подумать о хлебе насущном. Тут выяснилось, что штабс-капитан Дьяков еще раз превзошел самого себя. Уж не знаю, каким образом, но он сумел выбить из местного коменданта разрешение нашему отряду поселиться в мелитопольской мужской гимназии и даже поставить нас всех на довольствие. Последнее было буквально даром Божьим, поскольку продукты у нас давно кончились, а прикупить даже самое необходимое возможности мы не имели. Наш отряд, как и все части в Таврии, не получал денежного довольствия уже второй месяц. В общем, это было уже что-то.
В гимназии все было разорено и разграблено, но в пустых классах оказалось несколько коек, на некоторых из них были даже матрацы. В довершение всего, в некоторых классах оказались неплохо сработанные железные печки, оставшиеся, очевидно, от прежних постояльцев. Парт хватало, поэтому о дровах можно было какое-то время не беспокоиться.
Нижних чинов мы разместили в актовом зале, штабс-капитан Дьяков занял директорский кабинет, где имелся ободранный, но все же еще пригодный диван, а офицеры получили по небольшому классу на каждую роту. Нам троим – поручику Успенскому, поручику Голубу и мне – достался кабинет географии, который насквозь промерз, и вдобавок зиял выбитыми стеклами.
Поручик Успенский и поручик Голуб рьяно взялись за наведение ежели не порядка, то какого-то подобия, а я, воспользовавшись служебным положением, упал на продавленную койку и мгновенно уснул, укрывшись поверх шинели содранной с окна портьерой. Впрочем, нет, перед тем, как уснуть, я успел отобрать у поручика Успенского вот эту самую тетрадь с золотым обрезом и спрятать ее в вещмешок.
Следующие несколько дней мы, насколько я могу судить по записям в дневнике, отсыпались. Кормили нас еле-еле, железная печка грела скверно, но мы, признаться, обращали мало внимания на эти мелочи. Один раз мы, собрав все имевшиеся у нас денежные знаки – а получилось, признаться, недурная коллекция от керенок до «колоколов» – направили поручика Голуба на здешнюю толкучку за самогоном. Поручик Голуб – самый подходящий для подобных операций человек, – благодаря блестящему знанию малороссийского наречия и опыту общения с глуховскими пейзанами. Поручик Голуб вернулся очень нескоро, порадовав нас бутылью чего-то чудовищом чуть ли не карболки. Впрочем, поручик Успенский, вспомнив свою химическую науку, провел визуальный анализ и дал добро, после чего мы пили этот таврический эквивалент «Смирновской», закусывая таранью, купленной на той же толкучке.
Все эти дни нас никто не трогал, и штабс-капитан Дьяков совершенно напрасно бегал каждый день в комендатуру. Хотя четвертого января, насколько можно верить моим записям, у нас в гимназии появились соседи, – полсотни нижних чинов и десяток офицеров из 13 дивизии. Таким образом, слухи о генерале Андгуладзе начали вроде бы подтверждаться, но полной ясности все еще не было. Офицеры сообщили, что в Бердянске уже красные и что Мариуполь сдан. Екатеринослав, как выяснилось, был отдан без боя еще 27 декабря. Впрочем, в 13 дивизии были уверены, что командование твердо решило защищать Крым и оборона будет поручена 3-му армейскому корпусу. А это значит, что оборону возьмет в свои руки Яков Александрович, что само по себе неплохо.
Все выяснилось 7 января. От этого дня у меня сохранилась подробная запись. Утром кто-то из наших соседей сообщил, что в город прибыл генерал Андгуладзе со своим штабом и расположился в помещении вокзала. Штабс-капитан Дьяков тут же поспешил туда, вскоре вернулся и рассказал, что к генералу его не пустили, но велели к шести вечера всем офицерам собраться в зале ожидания. К этому штабс-капитан Дьяков присовокупил, что ожидается приезд Якова Александровича, но с этим еще не ясно.
К назначеному времени в зал ожидания набилась где-то сотня офицеров. Вид мы, признаться, имели весьма ободранный, и несколько подполковников и полковников из штаба 13 дивизии сразу же выделились благодаря своим английским шинелям. Сам генерал Андгуладзе оказался пожилым толстяком с неаккуратными усами и мрачным выражением на типично восточном лице. В общем, «капказский человек» с погонами генерал-лейтенанта. Ничего дельного мы от него не услыхали, кроме приказа застегнуться и привести себя в порядок. Повеяло чем-то родным, чуть ли не школой вольноопределяющихся, но мы с поручиком Успенским, расстегнув шинели – в зале успели надышать – на лишний крючок, закурили невообразимый по крепости самосад, купленный все натой же местной толкучке. На нас покосились, но кто-то понимающе буркнул «сорокинцы» – и нас оставили в покое. Тут генерал Андгуладзе вскочил, дернул короткими ручками и трубным гласом возвестил нечто вроде: «Господа офицеры! Командующий!»
После такого заявления я ожидал, по меньшей мере, самого Антона Ивановича Деникина. Но Антон Иванович, естественно, не появился, а вместо него в зал, сдирая на ходу перчатки, почти вбежал Яков Александрович. Он сбросил перчатки на стул, через секунду туда же полетела шинель. Яков Александрович одернул китель и достал портсигар.
Поока он закуривал, а вслед за ним и остальные, я решал нехитрую задачку о двух действиях. Прежде всего, какой бы генерал ни был «капказский человек», но устав он знает. И называть командира 3 армейского корпуса командующим зря не станет. Действие второе: выходит, Яков Александрович действительно назначен командующим войсками Таврии и Крыма, а значит, мы все-таки будем драться, а не бежать.
Выглядел Яков Александрович неважно и по сравнению с сентябрем, когда я его видел в последний раз, заметно сдал. Лицо было даже не бледным, а каким-то серым, вдобавок, как я заметил, у него все время дергалась щека. В общем, смотрелся он куда старше своих тридцати пяти. Да и мы все едва ли помолодели за эти идиллические месяцы. Но тик – тиком, а говорил Яков Александрович спокойно, не повышая голоса, в своей обычной чуть насмешливой манере. Говорил, правда, о вещах совсем невеселых.
Наши войска отступали по всему фронту. Основные силы, в том числе и Добрармия, донцы, кубанцы и терцы уходили на Кавказ.На нашем левом фланге войска Шиллинга и Драгомирова отступали на Одессу и Николаев. В центре, то-есть у нас, в Таврии, образовалась стратегическая пустота, которую и пытался прикрыть 3 армейский корпус, срочно отводимый к крымским перешейкам. В Крым рвалась Х11 армия красных под командованием господина-товарища Геккера. В авангарде господ большевиков шли уже знакомая нам эстонская дивизия и группа Павлова, между прочим, бывшего офицера лейб-гвардии Волынского полка. Этот Павлов прошлой осенью изрядно отличился под Орлом и теперь спешил за лаврами в Крым.
А в Крыму обстановка была паршивая. Полуостров заполнили эвакуированные разного чина и звания. Забив порты, они требовали немедленного отплытия. Войскам несколько месяцев не выдавали жалованья, некоторые части окончательно разложились и перешли на самообеспечение то-есть, попросту к грабежам. Генерал Субботин, отвечающий за оборону, с положением не справлялся, а командующий флотом вице-адмирал Ненюков думал только об эвакуации. Ко всему прочему, поднимала голову большевизия в городах и зеленая сволочь в горах.
В этих-то условиях Яков Александрович брал не себя оборону полуострова. Он сообщил, что в его непосредственном распоряжении имеется около трех тысяч человек, но он надеется, что успеет подойти 34-я дивизия из-под Николаева, хотя ее положение сложное – уже сейчас она практически окружена. Мы все переходим в распоряжение генерала Андгуладзе и будем действовать согласно плану командующего. Последнее, естественно, не расшифровывалось.
Все это Яков Александрович изложил нам настолько спокойно, будто находился в учебной аудитории Пажеского Его Императорского Величества корпуса, где он до войны преподавал тактику. Да, преподавательская закваска неистребима, и я проникся чем-то вроде гордости за коллегу.
После Якова Александровича слово взял Андгуладзе, который, произнеся нечто похожее на «умрем-умрем», достал какую-то бумагу и начал читать. Это был приказ Якова Александровича от 31 декабря. В основном, он относился не к нам, фронтовикам, а разного рода тыловой сволочи, которую командующий призывал принять человеческий вид и включиться в организацию обороны. Помнится, имелось в виду «пока берегитесь, а не послушаетесь – не упрекайте за преждевременную смерть». Это было правильно, но для нас самое большое значение в приказе имело то, что ему, то есть Якову Александровичу, приказано удержать Крым, и он это выполнит, во что бы то ни стало. И не только попросит, но и заставит всех помочь ему. Что ж, начало положено.
Когда все расходились, мне удалось протолкаться к Якову Александровичу, для чего, правда, пришлось изрядно пихнуть локтем одного полковника в английской шинели. Яков Александрович узнал меня, мы поздоровались, и он, естественно, спросил о подполковнике Сорокине. Об этом, собственно, я и хотел ему сказать. Он понял в чем дело, кивнул и пообещал выяснить и, если требуется, оказать помощь. Потом он поинтересовался поручиком Голубом, которого, очевидно, запомнил по Волновахе. Я подозвал поручика, и мы втроем коротко побеседовали, к вящему неудовольствию столпившихся рядом штабных. Три бывших преподавателя. Так сказать, наследники Ушинского.
На следующее утро к нам в гимназию примчался вестовой из штаба, и мы тут же начали собираться. Генерал Андгуладзе приказывал эвакуироваться. Остатки нашего отряда поступали в его распоряжение и вместе с частями дивизии отходили на Таганаш, чтобы занять позиции между Мурза-Каяш и Сивашом. В тот же день мы уехали, и в моих записях следует перерыв вплоть до 13 января.
11 апреля
Несколько дней ничего не писал, хотя произошло немало интересного. Прежде всего меня вызвали в штаб и назначили в ночной караул. Я, само собой, отказался. Конечно, это была дурная фронда, но тут, что называется, нашла коса на камень, – я твердо стоял на своем. Тогда меня взяли под белы ручки и повели к начальству. Я ожидал разбирательства с самим Фельдфебелем, но меня привели не к нему, а к генералу Ноги.Собственно, его фамилия Нога, но мы его сразу же переименовали в честь командующего японской армией под Артуром. Ноги усадил меня на раскладной металлический стул, угостил французской папиросой и повел душеспасительную беседу.
Он, естественно, знает, кто я такой. Помнит о том, что контузию я получил в бою под Екатеринодаром, когда генерал Марков вел офицеров на последний приступ. Помнит и о том, что я был контужен под Волновахой, когда мы остановили Билаша, не пустив его к Таганрогу. Поэтому меня стараются особенно не обременять мелочами службы и используют главным образом как преподавателя, то есть по довоенной специальности.
Тут меня подмывало сказать, что к «мелочам службы» меня не особо подпускают не только из филантропии, но и как человека, служившего с Яковом Александровичем. Особенно после известных нам событий. И что еще после первой контузии под Горлицей, в 15-м году, меня хотели направить на комиссию, но я из гордости отказался. Однако, я не сказал ни первого, ни второго, поскольку понял, чем занимается генерал Ноги при штабе, и все это ему, конечно, известно,так сказать, по долгу службы. А он между тем перешел на совершенно медовый тон и сообщил, что обстановка в лагере нездоровая, господа марковцы, алексеевцы и дроздовцы никак не могут поделить победных лавров, и что в эту ночь ожидается генеральное побоище. Поэтому штаб старается опереться на наиболее преданных офицеров, к числу коих он безусловно относит нас с поручиком Успенским.
Ну, как говорится, спасибо, уважил. Бедный поручик Успенский, – выходит, и он у них на карандаше!
Я сделал преданные глаза и потребовал за ночное дежурство двое суток отпуска с правом съездить в Истанбул. Причем не в одиночку, а, естественно, с поручиком Успенским, который уже ходил в ночное дежурство. Все это, разумеется, было несусветной наглостью, но генерал Ноги охотно согласился. Мне дали под начало двух прапорщиков из Корниловского полка и взвод нижних чинов, и всю ночь мы блюли наше Голое Поле. Никакого побоища, само собой, не случилось. Мы задержали троих в дрезину пьяных дроздовцев и какого-то капитана-марковца, тоже подшофе. Дроздовцев отпустили, а марковца, оказавшего сопротивление, отволокли куда следует. На этом наши подвиги и кончились, и на следующий день мы с поручиком Успенским уже плыли на турецком катере в Царьград.
После мрачного Голого Поля Истанбул несколько оглушал. А вообще город приятный, веселый, несмотря на грязь и турецкую бестолковщину. Впрочем, сейчас в нем турок, наверное, меньше, чем господ союзничков и наших вояк. Когда мы высадились в Золотом Роге, поручик Успенский припомнил, как наши российские интеллигенты от господина Леонтьева до профессора Милюкова мечтали о российском воинстве в стенах града Константина. И вот мечта сбылась: мы, российское воинство, дефилируем через врата Царьграда, подсчитывая при этом имеющиеся у нас лиры.
Между прочим, к русским здесь относятся не просто терпимо, а прямо-таки хорошо. Очевидно, турки чувствуют в нас собратьев по поражению. Господ союзничков они терпеть не могут, и это, признаться, приятно.
Мы с поручиком Успенским уже знали, куда нам идти, но вышло по-другому. Еще на катере к нам приклеились двое розовощеких юнкеров-константиновцев, уверявших, что они впервые едут в Истанбул, а посему наш долг состоит в том, чтобы показать юношам второй Рим. Глаза их были настолько невинны и простодушны, что я сразу понял нехитрый фокус генерала Ноги. Ну что ж, такой вариант мы с поручиком Успенским тоже предусмотрели.
Юношей сразу потянуло на знаменитый Истанбульский Крытый рынок, где можно купить чего угодно, а на известной среди нашего воинства узенькой улочке у самого рынка – и кого угодно. Но я решил молодых людей не баловать и организовать культурную программу. Сами виноваты, раз напросились. Истанбул я знаю не Бог весть как, но все же бывал здесь пару раз до войны, когда ездил к профессору Кулаковскому в Русский археологический институт. Так что где находятся главные достопримечательности – представление имею.
Мы прогулялись к Айя-Софие, где константиновцам была прочитана мною целая лекция об истории этого и в самом деле великого храма; не забыл я процитировать им и соответствующее место из Нестора о визите сюда послов Святого Равноапостольного князя Владимира, взыскивавшего истинного Бога. Поручик Успенский подхватил эстафету и долго объяснял любознательным юнкерам особенности изготовления здешних мозаик. Выслушав подробный рассказ о химическом составе смальты и добавлявшихся туда красителях, юноши приуныли. Но это было лишь самое начало. Мы прошествовали к Голубой Мечети, что дало мне хороший повод для ознакомления наших спутников с некоторыми аспектами истории Блистательной Порты. Далее нас ждал Дворец Топак-Хана. Я рассчитывал, что дворца будет достаточно и нас, наконец, оставят в покое. Но не тут-то было: очевидно, генерал Ноги шутить не любит, и молодые люди, затравленно переглянувшись,заявили, что им чрезвычайно интересно и они жаждут продолжения.
Ну что ж, Истанбул город большой. Мы направились по хорошо знакомым мне местам, к Русскому Археологическому институту. Меня и самого тянуло туда, хотя я и знал, что смотреть там, увы, уже нечего.
Мы стояли у огромных литых чугунных ворот, глядя сквозь них на заброшенное двухэтажное здание. Института уже не было: после вступления в войну турки устроили здесь погром и вывезли все, что имело ценность. Нашему посольству было не до этого, посол лишь поручил итальянцам присмотреть за имуществом РАИК. Но вскоре Италия тоже вступила в войну, и вся эта история заглохла. А жаль институт. Когда мы с поручиком Успенским год назад беседовали в Севастополе с профессором Лепером, старик все сожалел, что не успел вывезти хотя бы часть здешних коллекций. Впрочем, даже если бы имущество и успели вывезти, то через четыре года оно досталось бы комиссарам. Так что – всюду клин.
Юнкера не отставали, и мы, перемолвившись с поручиком Успенским, направились к Крытому рынку. Константиновцы повеселели, да и нам, честно говоря, было интересно. Правда, время уже было вечернее и народу на рынке было не так уж много. Но поглядеть все же стоило. Побродив с часок, мы решили, что следует подкрепиться, и зашли в случившийся поблизости русский ресторанчик, – один из тех, что выросли здесь в эту зиму, как грибы.
Деньги у нас были, хотя и немного, но вполне достаточно, чтобы позволить себе шикануть. Ясное дело, на столе блеснула бутылочка, затем другая, и тут наших юных друзей повело. Они это почуяли, начали что-то бормотать о необходимости закусывать, но, видать, плохо они знали поручика Успенского. Вскоре один из них был уже хорош, но второй все же держался и уверял, что константиновца перепить невозможно.
Пора было действовать. Я помнил, что рядом имеется нечто вроде ночлежки, и договорился с поручиком Успенским, чтобы завтра он ждал меня там в десять утра. Юнкеров он брал на себя, мне же предстояло исчезнуть, и желательно незаметно. В конце концов, генерал Ноги способен на многое, и за соседним столиком мог сидеть еще кто-то. А почему бы, собственно, и нет? Раз уж моя собственная персона их так интересует…
Впрочем, думать долго не пришлось. К нашему столику приблизилась некая юная особа, раскрашенная, словно вождь ирокезов, и начала что-то сбивчиво нам втолковывать. Я решил было, что сия жрица Астарты уже изрядно подшофе, но затем сообразил, что это у нее скорее от недостатка опыта. Я предположил вслух, что она из гимназисток седьмого класса, и тут же поручик Успенский своим жутким голосом запел столь памятную нам по Албату песню про шарабан-американку и девченку-шарлатанку. Юная особа обиделась, возмутилась, вспомнила про своего папашу-генерала, расстрелянного красными, но тут я решил, что нужный момент настал, и, налив себе рюмку, взял ее под руку и направился к выходу. Один из юнкеров, – тот, что покрепче, – вспомнил, вероятно, приказ генерала Ноги и рванулся следом, но поручик Успенский был начеку и, перехватив сквернавца, прдложил ему выпить за новобрачных. Мы тем временем благополучно удалились.
Оказавшись на улице, юная особа заявила, что деньги она берет вперед, что все сие удовольствие будет стоить мне две лиры, а ежели до утра, то пять. Заодно посоветовала не ходить далеко и воспользоваться как раз той ночлежкой, где завтра меня должен ждать поручик Успенский с непохмеленными юнкерами. Я отвел ее немного в сторону и достал из бумажника банкноту в десять лир. Как я и ожидал, этого было достаточно, чтобы она снемела, словно глушеная рыба. После чего настала очередь высказаться мне.
Прежде всего я не отказал себе в удовольствии посетовать, что не являюсь ее братом, поскольку в этом случае мой долг был бы застрелить ее на месте. Но раз это не так, то лучше ей самой утопиться в Золотом Роге, поскольку подобное купание все же приятнее, чем такая жизнь. Ну а покуда она может заработать эти десять лир, ежели проводит меня на некую улицу, после чего забудет навсегда факт нашей встречи. Иначе я ее все-таки пристрелю, даже не будучи ее родственником. Револьвера я доставать не стал, но она, похоже, и так поверила, и вскоре мы с ней уже шли в неоюходимом мне направлении. Всю дорогу она молчала, и я мысленно поблагодарил ее за подобную душевную чуткость.
На углу искомой улице я вручил ей банкноту и велел убираться . А вот это уже был перебор, поскольку девица вдруг заплакала и спросила меня, что она мне сделала плохого. Вопрос был резонный, и я, сообразив, что не у всех хватает смелости стреляться или, как в данном случае, топиться в Золотом Роге, пробормотал нечто вроде «ну извини, девочка» и попытался вручить ей еще одну такую же банкноту. Деньги она, однако, не взяла, и я, несколько смущенный, оставил ее на месте и пошел искать нужный дом.
Турки, конечно, народ приятный, но номера на своих домах, увы, не вывешивают. К счастью, было еще не очень поздно, и я был у цели даже быстрее, чем предполагал. В этом доме я провел часа три. Подробности визита покуда не буду доверять бумаге. Сейфа у меня нет и не будет, а наша белая палатка, подаренная американским Красным Крестом, слишком уж продувается всеми ветрами.
Не могу не написать о дальнейших событиях истанбульской ночи, хотя это и не имеет никакого отношения ни к моему дневнику, ни к цели моего путешествия на эту небольшую истанбульскую улицу. Выйдя из дома, где меня оставляли ночевать, но я не решился надоедать хозяевам, на совершенно пустой улице я заметил знакомую фигуру. Гимназистка седьмого класса дремала, усевшись на какое-то крыльцо и прислонившись спиной к высоким резным дверям, которыми славятся дома в старой части города.
Признаться, первая моя мысль была не из самых удачных. Но я тут же рассудил, что генерал Ноги все же не всесилен, и так глупо не будет вести себя ни один агент. Посему оставалась дилемма: разбудить девицу либо оставить ее у резных дверей. В конце концов то ли воспитание, то ли любопытство взяли верх, и я предпочел окликнуть ее и поинтересоваться, не меня ли она ждет. Оказалось, что все-таки меня.
Мы пошли куда-то в сторону Старых Казарм, время от времени перекуривая и переговариваясь о всякой всячине. Ее зовут Татьяна, и она действительно училась в седьмом классе Ростовской гимназии, когда к Ростову подошла дивизия Азина, и ей с братом пришлось уезжать. В общем, с гимназисткой я почти не ошибся, ошибся в другом: именно брат послал ее на панель. Впрочем, свое он успел получить: вот уж месяц как он пропал и, похоже, пропал основательно. Здесь, в Истанбуле, это просто. Я рассказал кое-что о себе, причем как-то незпметно мы перешли на «вы», что сделало наш разговор и вовсе невелелым.
Затем мы свернули обратно и пошли к той самой ночлежке, где должен был ждать меня поручик Успенский. На прощание она сказала фразу, которую, не знаю, стоит ли записывать. Впрочем, запишу7 Татьяна сказала: Мне Вас жалко, Владимир, вы скоро умрете", или что-то подобное. Я, естественно, не мог не поинтересоваться, почему? В ответ она заговорила что-то о моем лице, и тут я спомнил об Ангеле. Неужели? Да нет, ерунда, право; видать, Татьяна не смогла простить мне тех пакостей, что я ей наговорил.
Ну вот, пожалуй, и все наши истанбульские похождения. Следует лишь добавить, что утром на книжном развале мы с поручиком Успенским приобрели пару книг, с которыми также вышла небольшая история. Впрочем, и об этом писать покуда не стоит.
Я дал прочесть эти странички поручику Успенскому, который не преминул обидеться за низкую оценку своих вокальных способностей. По поводу остального он долго язвил, а затем вполне серьезно предложил мне заняться лечебной гимнастикой. Ну вот, и он туда же. К этому он добавил, что моя конспирация с неизвестной улицей может обмануть только меня самого, но уж никак не генерала Ноги. Ну ладно, пусть читают, кому интересно: той ночью я посетил квартал Везнеджилер, улица Де-Руни, дом N15/17, где в настоящее время проживает уволенный со службы без права ношения мундира бывший генерал-лейтенант бывшей Русской Армии Слащев-Крымский. А вот о чем мы с Яковом Александровичем в ту ночь беседовали – это уж наше с ним дело.
12 апреля
Пора, однако же, вернуться к дневнику. Итак, следующая запись относится к 13 января и сделана под Ново-Алексеевкой. Прежде всего о том, как мы там оказались.
Наш эшалон дошел только до Геническа, затем нас задержали, и несколько дней мы торчали на станции, ловя доходившие до нас слухи. А слухи не радовали. Красные уже заняли Мелитополь, их конница веером шла по Северной Таврии, опережая наши отступающие войска. Особенно туго приходилось той самой 34-й дивизии, которая походным порядком двигалась от Николаева. 10 января, ежели мне не изменяет память, штабс-капитана Дьякова вызвали в штабной вагон, откуда он вернулся с вытянувшимся несколько лицом и сообщил, что наш отряд включают в группу какого-то капитана Мезерницкого и посылают под Сальково. Насколько он мог понять, Яков Александрович потребовал от генерала Андгуладзе часть его сил, а «капказский человек» решил сберечь свою 13-ю дивизию и послал под Сальково приблудившиеся каманды вроде нашей. Штабс-капитан Дьяков был расстроен всерьез: он уже успел дать телеграмму в Карасубазар, и его супруга вот-вот должна была прибыть сюда. Мне было проще – я никого не ждал, успел отоспаться и отогреться; да и Мизерницкий все же лучше, чем неопределенность.
В Сальково мы попали в небольшой, но неплохо организованный Вавилон, где, кроме нас, оказался чеченский отряд, остатки Пинско– Волынского батальона, три бронепоезда и даже несколько танков. Туда же прибыл конвой штакора – сотня свирепого вида донский казаков, увешанных Георгиевскми крестами. Капитан Мезерницкий оказался начальником конвоя и довольно толковым офицером. Во всяком случае, отряд он собрал быстро, распоряжался по-деловому, и когда к нам прибыл Яков Александрович, все уже было готово.
Командующий собрал нас и коротко объяснил суть дела. Красные заняли Ново-Алексеевку и собирались устроить 34-й Канны. Наш отряд должен был их атаковать, по возможности потрепать и отвлечь внимание. Нас было до смешного мало, едва ли большн батальона полного состава, но у нас были танки, бронепоезда и внезапность. Последнее для нас имело особое значение, поскольку красные явно не ожидали сопротивления и перли в Крым, словно нас там уже не было. Что ж, мы получили шанс доказать им обратное.
Это было дело… Впервые за несколько месяцев мы не бежали, а если и бежали, то не от врага, а ему навстречу. Мы атаковали утром, а к полудню Ново-Алексеевка была взята. Мне понравился этот бой, – он был организован, можно даже сказать, поставлен, не просто хорошо, но даже с некоторым форсом. На рассвете взревели танки, загрохотали трехдюймовки с бронепоездов, затем завизжала и завопила конница, и краснопузые с неумытыми своими физиономиями вынуждены были спешно занимать оборону, тщетно гадая, откуда мы, такие страшные, взялись.
А пушки все били, били часто и точно. Красным должен был особенно понравиться один из наших бронепоездов, на котором стояли не только трехдюймовки, но и кое-что получше – морские орудия большого калибра.Во всяком случае, когда мы поднялись в атаку, краснопузые практически не стреляли. Что-то, правда, время от времени гремело, но мы шли, как в 18-м, в полный рост, насвистывая «Белую акацию». Я лишний раз убедился, что свистит поручик Успенский очень музыкально, а вот насчет его вокальных данных я придерживаюсь прежнего мнения.
Красные очухались только через несколько часов. Похоже, мы их здорово напугали, поскольку они предпочли осторожно обкладывать нас, словно опасных зверей. Штабс-капитан Дьяков, вернувшись из штаба, озабоченно сообщил, что нас отрезали от Геническа, что взято Рождественское, а значит, мы уже почти в кольце. Но почти – это всего лишь почти, тем более, к этому времени наша задача была выполнена – воспользовавшись переполохом, части 34-й дивизии проскользнули к Перекопу.
Мы погрузили танки на платформы и спокойно покатили обратно. Настроение было праздничное: задача выполнена, и выполнена красиво, да и потерь почто нет. Во всяком случае, наш маленький отряд не потерял ни одного человека. Правда, поручику Голубу какой-то красный Вильгельм Телль отстрелил погон, но мы на радостях почти простили ему эту выходку.
Ну вот, не дают работать. Поручик Успенский привел своих комбатантов играть в преферанс и требует освободить стол. Это звучит настолько нагло, что приходится подчиниться.
13 апреля
Вчера поручик Успенский был в крупном выигрыше. Он почти всегда выигрывает, объясняя это преимуществом преферансной школы Харьковского технологического института перед школой игры провинциальных полковых бурбонов. К стыду своему – а может, и к гордости, – я за все годы войны так и не научился играть в эту достойную игру. Правила, конечно, я знаю, но играть – увольте. Да и довоенного опыта у меня не было. В те годы я играл, главным образом, в кункен, нашу семейную игру, и время от времени в «шестьдесят шесть» – со знакомыми дамами. Ну, а на фронте я, в основном, сражался в шмен-де-фер – оно как-то проще. Не всем же дано, право. Поручик Успенский уточняет, что в особенности не дано лицам с историко-филологическим образованием. Не спорю. Меа максима кульпа.
Сегодня для поручика Успенского еще один повод для хорошего настроения: наша знаменитая газета «Развей горе в Голом Поле» напечатала очередную главу о необычайных похождениях капитана Морозова и поручика Дроздлва. Господа офицеры чудом избегли козней ЧК, с чем я могу поздравить их лично, а также господ читателей и многоуважаемого автора. Жаль только, что газета наша выходить всего лишь в пяти экземплярах, – это несколько препятствует победному шествию великого романа.
Итак, после Ново-Александровки мы оказались в Армянске, но пробыли там недолго и уже через два дня, как следует из моих записей, мы вернулись под отеческую руку генерала Андгуладзе. Нас разместили на небольшом, брошенном татарами хуторе восточнее Мурза-Каяш, и мы вновь получили несколько дней передышки.
Стояли лютые морозы, но угля хватало, регулярно подвозилась какая-никакая провизия, а 18-го января – это следует отметить – нам выдали наше жалованье за все предыдущие месяцы. Здесь вышла любопытная история. Казначейства были, оказывается, эвакуированы в Крым заранее, но денег нам не платили, отговариваясь отсутствием необходимых документов. Спорить было бесполезно, да Яков Александрович и не стал этого делать. Он приказал деньги отобрать, сдать в Джанкойский банк и выплатить кому сколько следовало, под ответственность командиров частей. Говорят, Антон Иванович Деникин за эту выплату лично объявил Якову Александровичу выговор в приказе. Удивлюсь, ежели это не так.
В общем, в хатах было натоплено, денег и харчей хватало, а к штабс-капитану Дьякову приехала супруга, и он вкушал радости семейной жизни, поселившись отдельно от нас. Впрочем, делами отряда он занимался достаточно рьяно и даже потребовал от генерала Андгуладзе подкреплений. «Капказскому человеку» было, вероятно, не до нас, но он обещал при первой возможности направить в наш отряд свежее пополнение. Что ж, спасибо, как говорится, и на этом.
Вначале мы были уверены, что весь этот хуторской рай продлится очень недолго, и нас, дав слегка передохнуть, отправят в окопы куда-нибудь на Чонгар. Подобная перспектива, да еще в двадцатиградусный мороз, не могла радовать, но дни шли, и постепенно истинный замысел командующего становился ясным.
Ничего нового Яков Александрович не придумал. Он, вероятно, исходил из двух самоочевидных предпосылок: нападать лучше, чем обороняться, и тому, кто в тепле, лучше, чем замерзающему. Спорить тут не с чем, а на практике это выглядело так. Окопы на Перекопе пустовали – там мерзли лишь наблюдатели. Наши части стояли в полутора десятках верст южнее, и не в окопах, а в натопленных хатах северокрымских хуторов. Мы как бы приглашали господ большевиков войти в Крым, вдоволь померзнуть на заледенелых перешейках и, наконец, подползти на дистанцию нашего штыкового удара. И вот тогда уж извольте греться, господа!
18-го мы ждали боя, но вместо боя нам выдали жалованье, и стало ясно, что красные не спешат. После Ново-Алексеевки их гинденбурги повели дело основательно, предпочитая, очевидно, подождать, покуда подтянутся основные силы. Ну что ж, это было нам на руку, и как раз в эти дни, пока красные топтались на месте, в наших степях замелькали железнодорожные петлицы, – по приказу Якова Александровича в северном Крыму начали строить новую ветку от Джанкоя к Перекопу. Мы устраивались основательно, и постепенно даже у самых робких исчезли мысли об эвакуации.
Наконец, 22-го января нас подняли по тревоге, и мы двинулись ускоренным маршем к Уйшуни. Вскоре выяснилось, что генерал Андгуладзе вновь посчитал нас крайними и по требованию Якова Александровича направил лишь один из своих полков, зато усиленный несколькими бездомными отрядами. В Уйшуни мы не задержались и вскоре вместе с Донской конной бригадой генерала Морозова подошли к самому перешейку, остановившись всего лишь в трех верстах от Турецкого вала. Стало ясно, что дело вот-вот начнется.
Нам никто ничего не разъяснял, но офицеры Донской бригады знали обстановку лучше нас и поведали нам много нового. Прежде всего, у Турецкого вала уже стоят пять красных полков, в том числе два полка конницы; еще одна группировка нацеливается на Чонгар. Но первую атаку мы ожидали именно здесь. И не ошиблись.
Итак, запись 23 января. Красные полезли на рассвете, и все утро у вала шел бой. Удивительно, но сотня замерзших за ночь офицеров и нижних чинов Славянского полка, стоявших в боевом охранении, продержались до полудня. Правда, их хорошо подкрепили четыре старых крепостных орудия, гремевшие, наверное, на весь Северный Крым. Мы не вмешивались и ждали.
После полудня остатки Славянского полка покатились к югу, и краснопузые стали втягиваться на перешеек, подставляя нам свой левый бок. Мы сидели в старых окопах на небольшом полуострове и, ощетинившись пулеметами, поджидали гостей. В этот день комиссары были настороже и повели себя в общем разумно, предпочтя прежде всего разобраться с нами. Они, однако же, не ожидали нарваться на поручика Голуба, который решил припомнить комиссарам свой отстреленный под Ново-Алексеевкой погон. Вышло это у него красиво. Его пулемет был несколько выдвинут вперед, в небольшом окопе, опутанной ржавой колючкой. Поручик подождал, покуда краснопузые, словно бабуины, полезли на проволоку, и ударил в упор. Поручик Голуб никогда не стрелял, подобно Саше Михайлюку, долгими очередями, экономя, по малороссийской привычке, каждый патрон. Но красные этой тонкости не оценили, посколку резво сделали поворот «все вдруг» и помчались вприпрыжку назад, кроме тех, само собой, что вороньем повисли на проволоке. Бежавших проводили мы с поручиком Успенским, – наши пулеметы стояли чуть правее и чуть левее.
Красные накатывались еще три раза. Под конец стало особенно горячо: они выставили несколько пулеметов, и у нас появились первые потери. Мой второй номер, белокурый унтер Коля Свиридов, ткнулся носом в бруствер окопа, затем мой пулемет заклинило, а подбежавший связной крикнул, что штабс-капитан Дьяков ранен. Я бросил бесполезный уже «максим» и по ходу собщения добрался до штабс-капитана Дьякова, которому перевязывали левую руку. Страшного ничего не было, если бы не мороз. Дьякову помогли перебраться во вторую линию окопов, где мы заранее разожгли пару костров. Тем временем красные полезли вперед, и тут замолчал пулемет поручика Голуба. Я бросился туда и увидел, что его второй номер отползает в сторону, держась на живот, а поручик борется с пулеметной лентой, которая начинает опуиывать его, словно Лаокоона. С лентой мы вдвоем разобрались быстро, я лег за второго номера, и бабуины вновь оказались отброшенными назад, тем более, что пулемет поручика Успенского не смолкал ни на минуту. Я оглянулся. Наши соседи, Виленский полк, также успешно огрызались, краснопузые откатывались от полуострова, и пора было отбить у них охоту лезть сюда еще раз.
А в атаку мы пошли не спеша, чтоб не тратить зря силы на этом морозе. Но доблестная 46-я дивизия красных сочла, что уже получила свое, и штыкового боя не приняла. Мы постояли средь чистого поля, полюбовались зрелищем ретирады и вернулись в окопы.
Впрочем, воевать они все-таки немного научились и, оставив прямо против нас заслон, пошли не обратно, в Таврию, а прямиком на юг, к Армянску. Мы таким образом оказались в тылу, который с каждым часом становился все более глубоким.
Приближался вечер. Мы разожгли несколько костров и, отогреваясь, ожидали дальнейших событий. План Якова Александровича вступал в решающую стадию: XII армия красных втянулась в заледеневшие крымские степи навстречу наступавшей ночи.
Ночь была превосходной, звездной, мороз трещал вовсю, и настроение было не хуже, чем под Ново-Алексеевкой. Прямо перед нами в чистом поле мерзли красные, и мы время от времени отбивали у них пулеметами охоту погреться у костров. Что творилось южнее, мы не имели понятия, но были уверены, что задумка Якова Александровича удалась. Так оно и вышло.
Лишь после боя мы узнали подробности всего сражения. Красные без боя заняли Армянск и двинулись к Уйшуни. Тут и застала их ночь. В мертвой и мерзлой северокрымской степи спрятаться от мороза было негде, да и костры из перекати-поле грели плохо. Так же, как и речи комиссаров о мировой коммунии.
А между тем по Крыму шла великая паника. Вся штатская сволочь и тыловые крысы, узнав о падении Перекопа, бросились к причалам, началась погрузка на корабли, и даже сам Антон Иванович Деникин поспешил послать очередной выговор Якову Александровичу.
Приближался рассвет.Еще до первых лучей солнца мы услыхали где-то на юге грохот канонады. Прикинув направление, мы поняли, что бой идет где-то возле Уйшуни. Так оно и было: красные, двинувшись вперед, попали под фланговый огонь артиллерии. Затем загрохотыло посильнее, – в бой, как стало известно позже, вступила 34-я дивизия, атаковавшая заледеневших большевичков по всему фронту. Пора было шевелиться и нам.
Штабс-капитан Дьяков решил, несмотря на рану, лично возглавить атаку. Я вполне его понимал, – это куда интереснее, чем скучать у костра во второй линии окопов. Тем временем наши соседи, Виленский полк, тоже оживились, но мы держали форс и вышли из окопов первыми. Они, впрочем, быстро нас догнали.
Мы шли молча, даже не сняв винтовки с плеч. С этим можно было не спешить, до красных было еще несколько сот метров. Краснопузые за ночь очумели настолько, что почти не стреляли. Хлтя даже если бы и стреляли, это бы не очень им помогло. Итак, мы шли молча, и какой-то капитан Виленского полка, шедший слева, закричал нам вполен генеральским тоном: «Сорокинцы! Па-а-ачему без песни?!»
Замечание было дельным. Я посмотрел по сторонам. Обычно начинал Володя Дидковский, у него был сильный баритон… И тут невдалеке кто-то запел, запел несильно, но чисто. Пел поручик Голуб. Мы подхватили, затем запели офицеры Виленского полка, и получилось очень неплохо даже без спевки. Надеюсь, красные успели получить удовольствие от нашего любимого романса, прежде чем штабс-капитан Дьяков скомандовал «В штыки!», и мы перешли на быстрый шаг, выбирая себе каждый по мишени.
Бежали они быстро, даже быстрее, чем предыдущим днем. Боюсь, многие на таком морозе простудили себе легкие. Остается надеяться, что в их будущих хамских фалангстерах будет достаточно санаториев. С бесплатной воблой, само собой.
Итак, они драпали во все лопатки, и тут сзади нас послышался топот, – это нагоняла нас конница Морозова. Мы пропустили их вперед и немного полюбовались, так сказать, рубкой лозы в чистом поле. Морозовцы рубят красиво, так, чтобы не загружать большевистские санатории лишней работой. Тут оставалось перекурить и возвращаться к нашим кострам в траншею. Дело было сделано, морозовцы погнали красных героев на юг, навстречу штыкам 34-й дивизии.
К часу дня все было кончено, и несколько сот бабуинов без орудий, пулеметов и даже без винтовок пробежало мимо нас в обратном направлении. Мы просвистели им вслед, и на этом знаменитый теперь бой на перкопском першейке завершился. Именно тогда вес Крым прочитал легендарную телеграмму Якова Александровича: «Тыловая сволочь сможет слезать с чемоданов». Тыловая сволочь, конечно, обиделась, но с чемоданов слезла.
Вскоре мы вернулись обратно на наш хутор. Штабс-капитан Дьяков несколько раз съездил на перевязку в Мурза-Каяш, но все обошлось, благо его супруга умела создавать необходимый комфорт в любых условиях. У нас радости были поскромнее: мы достали в Таганаше две бутылки спиритуса вини, и поручик Успенский, вспомнив студенческую молодость, приготовил превосходный настой на крымских травах. С удовольствием привел бы тут рецепт, но поручик Успенский держит его при себе.
Все это было очень приятно, тем более, наступила оперативная пауза. Красные вновь подползли к першейку, но Перекоп не атаковали, вероятно, перечитывая в эти дни своего Маркса в поисках нужной рекомендации. Господин Маркс, однако, не мог подсказать им ничего более дельного, чем снова атаковать перешеек. В конце концов они дважды полезли рогами вперед, но по рогам же и получили. 34-я дивизия вполне справлялась сама.
31 января я отметил в дневнике резкое похолодание. Казалось бы, мороз и так был хоть куда, но в тот день похолодало круто, мы старались не выходить из натопленных хат, а поручик Успенский достал где-то гусиного жира и приставал ко всем, требуя, чтобы мазали этой пакостью лица. Впрочем, действительно помогало.
В эти дни произошла история, прямо связанная с похолоданием. Как-то,намазавшись гусиным жиром, мы втроем – я, поручик Успенский и штабс-капитан Дьяков – отправились в Мурза Каяш. Штабс-капитану Дьякову нужно было повидать генерала Андгуладзе, а мы решили сотавить ему компанию. В Мурза-Каяш мы нос к носу столкнулись с Яковом Александровичем, который как раз выходил из штаба. Мы поздоровались, и поручик Успенский, никогда не отличавшийся особой скромностью, начал расспрашивать командующего о всякой всячине. Несмотря на мороз, Яков Александрович выглядел бодрым, куда лучше, чем в Мелитополе. Он все отшучивался, а затем предложил нам покататься. Мы, ясное дело, согласились, предупредили штабс-капитана Дьякова, который, само собой, не стал возражать, и, усевшись в подводу, поехали к Сивашу. На нашем хуторе мы позаимствовали еще одну подводу, нагрузили оба транспорта битым камнем и не спеша потрусили к морю. Заодно поручик Успенский успел прихватить оставшуюся у нас бутылку настоя.
К Сивашу мы подъехали уже в сумерках, связали обе подводы и пустили их на лед. Тут надо сделать необходимую оговорку. Вообще-то льда на Сиваше не бывает. Не положено ему там быть из-за солености воды. Но то ли вода в эту зиму была не такая соленая, то ли мороз был уж очень силен, но мы благополучно прокатались полночи, время от времени пробуя настой из трав. Зрелище со стороны было, наверное, прелюбопытное: командующий обороны Крыма катался по Сивашу под заледеневшим небом, кругом степь, тьма египетская, только на севере, где стоят красные, время от времени в воздух взлетают сигнальные ракеты.
Катались мы долго. Яков Александрович все посмеивался, видно, был в хорошем настроении, и уверял нас, что завтра весь Крым заговорит о том, что командующий упился до белой горячки и устроил катание с дамами. Ночь была длинная, и постепенно мы перешли на вечную для бывших студентов тему – о том, кто как списывал на экзаменах. Поручик Успенский категорически заявил, что достиг в этом деле такой виртуозности, что берется списать на экзамене у любого из нас. Яков Александрович и я напрочь отвергли подобное предположение. Но поручик Успенский не успокаивался, и в конце концов все остались при своем мнении.
К утру мы вернулись на наш хутор и легли спать. Проснувшись, мы убедились, что Яков Александрович оказался прав: слух о пьяном загуле с катанием по сивашскому льду уже разошелся по всей дивизии, а вскоре, как мы узнали, долетел чуть ли не до Парижа. Чтоб порадовать публику, мы через пару дней прокатились еще разок. Правда, настой уже кончился, но у Якова Александровича оказалась с собой бутылка коньяку.
Вот такие загулы были у нас в ту веселую зиму. Чудил Яков Александрович, чудил. Особенно если учесть, что Сиваш замерз, красные каждый день могли его форсировать, и командующему было совсем не безразлично, смогут ли они протащить по льду тяжелые орудия. А наши ночные катания на груженых телегах показали, что смогут. И теперь мы были настороже.
Тогда же Яков Александрович сообщил нам, что наш командир, подполковник Сорокин, все еще в госпитале. Вначале его привезли в Карасубазар, но там не нашлось нужных лекарств, и он был переправлен в Симферополь, где лекарств было побольше, а медицинский состав поприличнее. Ничего более утешительного Яков Александрович рассказать нам не мог.
Поручик Успенский выразил резкий протест по поводу рецепта травяного настоя. Он утверждает, что вовсе не держит его в секрете, но главное не в самом рецепте, а в технологии. А вот технологию могут освоить лишь те, кто слушал в Харьковском императорском технологическом институте специальный курс, посвященный водочному и коньячному производству. Что ж, вношу эту важную поправку.
14 апреля
День сегодня прескверный. С утра похолодало, пошел мелкий противный дождик, палатки промокли, и на нашем Голом Поле стало совсем неуютно. Хорошо штабс-капитану Дьякову. Он еще в январе поклонился Фельдфебелю, добился у него разрешения и снял поблизости, за холмами, небольшой домик, куда перевез из Истанбула семью. Что и говорить, комфорт он любит, и осуждать его за эту невинную слабость никто не собирается. Ничего, и в палатке жить можно: хоть она и мокнет, но – спасибо американскому красному Кресту – не протекает. Поручик Успенский утверждает, что всякая крыша хороша, ежели не капает на карты, покуда идет преферансная баталия. С этим вполне можно согласиться.
Есть, правда, новость похуже. Утром мы узнали, что на дуэли убит поручик Сомов, марковец, участник Ледяного похода, очень приличный человек. Он поругался с каким-то алексеевцем из-за сущей ерунды – и вот вам, пожалуйста…
Дуэли – это выдумка Фельдфебеля. Личный состав, видите ли, должен сам поддерживать дисциплину, а заодно и тренироваться в стрельбе. Само собой, архаические дуэльные пистолеты здесь не достать, посему стреляемся на винтовках системы капитана Мосина. Удивительно, что не догадались использовать для этой благородной цели пулуметы и дуэлировать батальон на батальон. Тогда это вполне могло бы заменить маневры.
Я был среди тех, кто с самого начала протестовал против этой несусветной глупости, но Фельдфебель на наши протесты не реагировал. Мне даже намекнули, что мое недворянское происхождение мешает мне вникнуть в сущность благородной рыцарской традиции. Что верно, то верно, благородными предками похвастать не могу, происхождение имею офицерско-купеческое. Поручик Успенский, не при нем будь сказано, вообще порода жеребячья, да и не припомню я среди своих сорокинцев ни одного столбового дворянина. Но дело даже не в сорокинцах.
По-моему, мы сами клюнули на большевистскую пропаганду, уверяющую российского обывателя в том, что мы, белые, суть дворяне и капиталисты, и, стало быть, интересы дворян и капиталистов защищаем. Лестно, конечно, чувствовать себя дворянами, но, помилуйте, много ли среди нас голубой крови? Бог снами, со штаб-офицерами. Но даже ежели взять наших вождей, – генерал Алексеев – из крестьян, Лавр Георгиевич – из простых казаков, генерал Андгуладзе – из крестьян Тифлисской губернии. По-моему, из тех, кто был у Чернецова и шел в Ледяной поход, настоящих дворян были единицы, да и тех, признаться, не припомню. О капиталистах, то есть «буржуях», и говорить не приходится: не было с нами ни Путилова, ни Рябушинского, ни нашего харьковского Жевержиева. В общем, нравится это кому-нибудь или нет, но тогда, в декабре 17-го, против большевиков поднялась самая обыкновенная российская интеллигенция, военная и светская, надевшая шинели. Она и дралась все эти годы против симбирского дворянина господина Ульянова-Бланка.
Да, вспомнил, в белом движении участвовала семья князей Голицыных, но все три брата были расстреляны махновцами еще в 18-м и до нашей армии они даже не добрались.
Так что рыцарские традиции в Голом Поле – это ерунда, и ерунда вредная. Когда мы все имеем за плечами военную и личную катастрофу, когда каждую неделю кто-то пускает себе пулю в лоб, дуэли становятся узаконенным способом самоубийства. Или убийства.
Перечитал вчерашние записи и понял, что избрал немного неверный тон. Тогда, после Перекопского боя, легко было крыть краснопузых и свистеть им вслед. Но теперь свист идет по другому адресу, и приходится быть поскромнее. Я имею в виду не только белое дело вообще, но и зимние бои 20-го в частности.
По чести говоря, мы не должны обвинять XIII армию красных и лично господина-товарища Геккера в стратегической и оперативной безграмотности. Прежде всего, и я в этом абсолютно уверен, их толкали в спину. Господин Бронштейн спешил занять Крым, и в этом он был абсолютно прав. Красные к январю прошли от Тулы и Орла до Таврии, войска, само собой, устали, в тылу у них крутился Упырь, и после этого ждать от смертельно измотанных частей какого-либо чуда не приходилось. К тому же, они имели все основания надеяться, что три тысячи недобитых офицеров и нижних чинов на Перекопе и Чонгаре – это лишь заслон, необходимый для прикрытия эвакуации Крыма. Интересно, а какие основания были у них думать иначе? Генерал Шиллинг сдал Одессу, имея вдесятеро больше сил да еще союзный флот впридачу, о Добрармии на Кавказе я уже и не говорю. Вот они и сунулись. Да, железная воля и гений Якова Александровича сделали невозможное, но долго так продолжаться, ясное дело, не могло. Красные, подчеркну еще раз, воевать научились, что нам и пришлось почувствовать в самом скором времени.
Я написал о том, что красные научились воевать, и поневоле задумался. Пишу это уже не в первый раз, но следует, очевидно, объясниться подробнее. С самого начала мы воевали лучше с точки зрения тактической и оперативной. Попросту говоря, рядовой, унтер-офицерский и офицерский состав до командира полка у нас был подготовлен лучше. Чему тут удивляться, ежели в Ледяном походе обер-офицеры шли рядовыми. С точки зрения большой стратегии обе стороны, признаться, воевали скверно. К 20-му году красные догнали тас в тактическом и оперативном отношении, а в стратегии и мы и они явно топтались на месте. Рискну забраться в самые ученые дебри, но, по-моему, беда была в том, что наши генералы, как и их так называемые «спецы», то есть те же генералы, воевавшие за большевистский паек, не могли забыть опыт Германской войны с ее фронтом, тылом, базами снабжения и Земгором. Смута требовала совсем другого, и первыми это поняли не мы и не они, а такие стеньки разины, как Упырь. У него было все наоборот: ни фронта, ни тыла, база снабжения – впереди, ну а остальное – по Суворову. Так вот, Яков Александрович, хотя и разделал махновцев, как Бог черепаху, сам многому у них научился. И не только он, но и его офицеры, к числу которых рискну отнести и нас, сорокинцев, воевали теперь по-махновски. И зимой 20-го это нам очень помогало. Но и красные умели учиться, в том числе у того же Упыря.
Особенно это почувствовалось 12 февраля, когда нас подняли по тревоге. Мы долго стояли на большаке, но команды все не было, только где-то левее что-то грохотало и взрывалось. Наконец, штабс-капитан Дьяков дозвонился в штаб и скомандовал отбой. Мы были уже не нужны. Красные под покровом ночи проскользнули с Чонгара и ворвались в Тюп-Джанкой. Проделали они это вполне грамотно, разметав наши заслоны и обойдя укрепленные позиции. Правда, особых потерь мы не понесли, в Тюп-Джанкое ничего серьезного у нас не стояло, но этот короткий и удачный рейд показал, что красные не потеряли присутствия духа. Части генерала Андгуладзе попытались перехватить их у самого Чонгара, но без особого успеха.
На следующее утро повторилась та же история. Однако, на сей раз для нас все же нашлось дело. Красные ударили прямо вдоль железной дороги, смели прикрытие и атаковали Таганаш. Это было наглостью, за которую следует наказывать. На станции шел бой, а мы попытались захлопнуть капкан с севера. Капкан, откровенно говоря, вышел неудачный, красные вырвались, но с ободранными боками. Преследовать их мы не стали, поскольку справедливо ожидали за Чонгаром засаду.
После этих двух прямо скажем неудачных боев, генерал Андгуладзе созвал офицеров к себе в Мурза-Каяш. Мы ожидали выволочки, но вышло еще хуже. Генерал Андгуладзе надувал щеки, шевелил усами, но ругать нас не стал, поведав вместо этого немало грустного. Если верить моим записям, то речь шла прежде всего о двух вещах: о дисциплине в частях и о положении в тылу.
И то и другое не радовало. Месячное стояние на позициях, пусть даже в тепле, а не в ледяных окопах, сделало свое дело. Особенно скверно вели себя тыловики, посланные на позиции. Чеченцы генерала Ревишина грабили все подряд, хотя, казалось бы, в этих степях грабить-то нечего. Они же и проспали налет красных на Тюп-Джанкой, потеряв ни за что ни про что два новых орудия. Командующий приказал их часть расформировать, но генерал Ревишин пожаловался лично Антону Ивановичу Деникину, и началась обычная в нашей армии склока.
В тылу было не лучше. Большевизия в городах действовала нагло, особенно портовые пролетарии в Севастополе и Феодосии. Наши собственные тылы вели себя так, словно все интенданты поголовно состояли в РКП(б). Дошло до того, что эти господа предпочитали сдавать целые склады имущества красным, как это случилось в Мелитополе и Александровске, но не выдавать частям теплую одежду и обувь. Для нас, первого эшалона, Яков Александрович теплую одежду просто экспроприировал, получив, естественно, очередной выговор от Антона Ивановича Деникина.
Все это было цветочками, а про яголку генерал Андгуладзе поведал нам под конец. Ягодкой оказался капитан Орлов. Так мы впервые услыхали о Николя Орлове, этом «анфан террибль» белого Крыма.
Не имеет особого смысла подробно писать об Орлове и орловщине, – тема уже петая-перпетая, и мои личные впечатления много не добавят. Тем более, что покуда Николя бузил и требовал создания чего-то вроде белых Советов, мы воевали и относиться к этому могли лишь вполне однозначно. В тот самый день, когда мы отбивали краснопузых от Таганаша, Орлов вместе с императорским бастардом князем Романовским захватил Симферополь. Из-за этого, собственно, генерал Андгуладзе нас и собрал: мы должны были готовы сняться с позиций и идти ловить Орлова.
Ничего тут дивного, в общем, не было. За годы Смуты мы навидались всякого. Подобные Орловы встречались часто, причем по обе линии фронта. Ну хотя бы красный есаул Сорокин, однофамилец нашего командира, который в 18-м под Новороссийском вел себя еще более круто. Да и наш Андрюшка Шкура того же чекана. Удивительно другое – Орлов в Крыму был популярен. Ну ладно, юнкера и желторотые прапорщики, млевшие от призыва свергнуть генералов и взять власть в свои руки. Но отец Викентий, умнейший вроде человек! Тут уж только руками разведешь. Разве что наши господа генералы успели настолько скомпроментировать себя, что на их фоне Орлов оказался каким-то Робин Гудом.
Так или иначе, а положение было скверное. Орлов арестовал в Симферополе коменданта, губернатора и нескольких оказавшихся там генералов. Яков Александрович по телеграфу цыкнул на сквернавца, но тот не унимался, а наоборот, рассылал по всему Крыму депеши, где божился, что действует только по приказу командующего. В общем, будь Орлов даже агентом чеки, он не мог бы действовать успешнее.
А вся беда была в ненадежности тыловых частей, по причине чего приходилось думать даже о временном оголении фронта. И это в те самые дни, когда господин-товарищ Геккер вел разведку боем и готовил что-то крупное.
После этого совещания мы впервые заговорили вслух о том, что дело швах. Как говорили на Германской, «вата». И все, ныне происходящее, – только агония.
На следующий день стало известно, что Яков Александрович лично приехал в Симферополь, заставил освободить арестованных и принял капитуляцию у большей части орловцев. Но сам Николя ушел в горы о объявил себя командующим войсками Крыма. Разбираться с ним было некогда – на фронте вновь стало худо.
15 февраля штабс-капитан Дьяков вернулся из штаба весь белый, несмотря на мороз, и сообщил, что в дивизии начался тиф. У меня при этой вести опустились руки, поскольку я помнил, что такое тиф, еще в 18-м году, а в нашем отряде не было не только фельдшера, но даже медицинской сестры. Откровенно говоря, первая мысь была не из удачных: выйти на Сиваш и атаковать большевиков в полный рост. По крайней мере, это лучше, чем многодневная агония во вшах и грязи. Но я был не один, и уже через полтора часа мы вместе варили нечто черное и вонючее, чтобы гнать заразу. Поручик Успенский уверял нас, что от этого состав вымрут не только тифозные вши, но и все большевики в окружности двадцати верст.
Забегая вперед, отмечу, что нас Бог миловал. То ли черное варево подействовало, то ли внутренняя дезинфекция спиритусом вини, но наш хутор зараза обошла стороной. Но дивизии тиф стоил больше, чем все январские бои, а некоторым частям, особенно на Перекопе, пришлось еще хуже. Однако, тогда мы не знали самого для нас страшного: 28 февраля в симферопольском госпитале от тифа умер подполковник Николай Сергеевич Сорокин, наш командир, который вел нас от Ростова, которого щадили пули и которому не исполнилось еще тридцати пяти. Мы узнали об этом только в апреле. Николай Сергеевич уже поправлялся, когда в госпиталь занесли тиф. Ему хватило двух дней, – ослабленный организм не мог сопротивляться.
Между прочим, если бы не Николай Сергеевич, Я, может быть, и до сей поры мирно жил бы в России, то есть теперь бы в Совдепии, ходил бы на большевистскую службу и получал бы свою воблу. Тогда, в декабре 17-го, мы все съехались в Ростов, ожидая всеобщего восстания против большевиков, а все кончилось крахом, атаман Каледин застрелился, и началась паника. Не знаю, как я повел бы себя, – война успела мне осточертеть, а гибель Чернецова, казалось, поставила точку в борьбе с красными. Но когда подполковник Сорокин сказал мне, что уходит с Лавром Георгиевичем, мои сомнения кончились. Я послушал своего бывшего батальонного, как слушал его под Ковелем и Стоходом. Теперь уж ничего не переиграешь, и, может быть, даже хорошо, что наш командир, подполковник Сорокин, кавалер орденов Св. Анны, Владимира и Георгия не дожил ни до Каховки, ни до Галлиполи. Бог избавил его от того, что пришлось увидеть нам. И еще придется увидеть.
Господа преферансисты просят внести важное, по их мнению, дополнение. Капитан Орлов, как им достоверно известно, расстрелян красными в декабре 20-го. Приятно слышать, конечно. Жаль, что чека не поставила рядышком к той же стеночке Андрюшку Шкуру, Витьку Покровского и иных прочих. Большая бы получилась стеночка. Длинная.
15 апреля
Ну вот, не поминай чеку к ночи. Правда, красная чека до нас еще не добралась, а вот наша собственная уже тут как тут. В общем, опять скандал.
Сегодня утром пошел читать господам юнкерам лекцию о Балканской войне. Смурная, признаться была эта война, но поучительная. Прихожу и застаю невиданный переполох. Юнкеров выстроили на плацу, начальник училища стоит весь зеленый, а рядом прохаживается Фельдфебель собственной персоной и рычит. Натурально этак прорыкивает. Мне даже жутко стало.
Вслушался я и все понял. Оказывается, утром в палатках наших константиновцев устроили обыск – хороши нравы, однако, – и обнаружили кое-что из запрещенного. Добро б еще господина Маркса или Ульянова-Бланка. Увы, тут похуже: нашли брошюру Якова Александровича. Ее, понятно, все наше Голое Поле читает. Но нельзя. Лично Фельдфебель запретил. Отсюда и форс-мажор.
Дело на том не кончилось. Пока я любовался этой сценой, кто-то аккуратно взял меня под локоток. Обернувшись, я узрел генерала Ноги. Пару минут мы простояли в трогательной близости, причем мой локоть он выпускать не собирался. Наконец, он предложил все-таки пройти в штаб.
Разговор наш был весьма скучен и неоригинален. Генерал посетовал, что отдельные преподаватели неверно освещают ряд эпизодов нашей великой войны. Я охотно согласился и напомнил, что Германскую и Смуту юнкерам читает полковник Юрьев, с него и спрос. На это последовали вздох и замечание мимоходом, что курс читает Юрьев, но слушатели задают вопросы не только ему, но и другим преподавателям. Задают вопросы и получают ответы. С этим я также согласился.
Генерал вздохнул еще раз и вновь посетовал, что нервы офицеров за эту зиму совсем разболтались, и возможно всякое. Ну, скажем, случайный выстрел в сослуживца, который ведет себя вызывающе по отношению к истинным героям Белого дела. И вносит смятение в наши стройные ряды.
Мне очень захотелось спросить, кого это он, сволочь этакая, пугать вздумал? Я и спросил. На «сволочь» он никак не отреагировал, даже не покраснел, и пояснил, что покуда никого не пугает, а лишь предупреждает. На это мне осталось напомнить, что он имеет полное право послать мне вызов, и с тем откланяться.
Вызова никто мне не прислал, зато через пару часов к нам в палатку нагрянул генерал Туркул. Наши соседи-дроздовцы вытянулись свечками и побледнели: свою дивизию генерал держит крепко. Он на них и не поглядел, выслал прочь движением бровей и приступил ко мне.
Туркула я знаю еще с 18-го, мы с ним давно на «ты», а посему я усадил его на койку, налил чаю и поинтересовался, что, собственно, случилось. Туркул, в общем, славный офицер, в мадридские интриги никогда не играет, а посему разговаривать с ним всегда легко. И на этот раз Туркул не стал ходить вокруг да около, а сразу брякнул, что сегодня была большая буча, двух юнкеров хотят разжаловать, а меня вот отстранить от преподавания. Я на это лишь покачал плечами. Далее Туркул перешел на громкий шепот и сообщил, что кто-то настраивает его офицеров против сорокинцев, и дело пахнет чуть ли не дуэлью. Но он, генерал Туркул, категорически запретил своим «дроздам» вызывать кого-либо из сорокинцев на дуэль без его разрешения, тем более, сорокинцев в Дроздовской дивизии всегда уважали. И он лично помнит Николая Сергеевича Сорокина, о котором Михаил Гордеевич Дроздовский всегда был самого высокого мнения.
Я поблагодарил его, и счел было разговор исчерпанным, но далее последовало самое интересное. Туркул, оказывается, уже прослышал о моих скромных литературных опытах. И он их всячески привествует. Вместе с тем он, командир дроздовцев, опасается, что в моей истории роль дроздовской дивизии не будет оценена должным образом. он понимает, как велико было значение 3-го корпуса в защите Крыма, но я должен признать, что только прибытие из Новороссийска частей Добрармии, в том числе Дроздовской дивизии, позволило весной 20-го спасти Крым.
Я успокоил его, сказав, что пишу не историю войны и даже не историю отряда подполковника Сорокина, а всего лишь привожу в порядок свои дневники. Когда же речь пойдет о дроздовцах, я специально приглашу его поделиться воспоминаниями. Туркул охотно согласился и прошептал, что и сам собирается написать историю своей дивизии. И назовет ее «Дроздовцы в огне». Я сказал, что это звучит гениально, после чего Туркул расцвел и, похоже, готов был меня обнять. К счастью, однако, обшлось без этого.
Генерал Туркул высказал то, в чем уверена почти вся Добрармия, особенно ее офицерство. Они готовы признать – сквозь зубы – роль Якова Александровича в зимней кампании, но утверждают, что красные все равно прорвались бы в Крым, ежели бы не части, прибывшие из Новороссийска. Не буду пока делать глобальных выводов, но к концу февраля обстановка выглядела следующим образом.
Красные явно готовились к новому удару. Господин-товарищ Геккер и его бывшее благородие товарищ Павлов полностью подтянули свои войска к перешейкам. В воздухе загудело – красные аэропланы – впервые на моей памяти – появились в крымском небе. Прошел слух, что красные назначили наступление на конец февраля, в годовщину февральского переворота.
Нам, между тем, приходилось нелегко. Тиф косил наши части, в тылу пиратствовал Орлов, успевший захватить и разграбить Ялту, а Добрармия все еще топталась на Кавказе, не дав нам к этому времени ни одного человека. К слову, это нечто вроде ответа генералу Туркулу. Антон Иванович Деникин задерживал войска в Новороссийске, надеясь, вероятно, на то, что красным надоест его преследовать, и они повернут обратно. Как известно, вышло по-иному.
Всю вторую половину февраля мы просидели на нашем хуторе. Мои записи, относящиеся к этому времени, очень коротки и однообразны. Честно говоря, особой охоты писать не было. Вокруг свирепствовал тиф, мы окуривали наши хаты трижды в день и пропахли этой черной дрянью настолько, что вполне могли сойти за студентов-химиков. Вдобавок, красные наглели с каждым днем и начинали постреливать через Сиваш из дальнобойных. Потерь у нас не было, но на нервы действовало чрезвычайно.
Нижние чины держались угрюмо. Мы знали друг друга давно, несколько месяцев, а на войне это очень много, – посему разговаривали при случае вполне откровенно. В основном, это были мобилизованные из Таврии и Донбасса, и теперь они вполне резонно спрашивали о перспективах. Но я мог ответить лишь то, что единственный наш шанс уцелеть – это отстоять Крым или, по крайней мере, организованно эвакуироваться. Перебегать к краснопузым смысла не было – зимние бои озлили комиссаров до последней степени, и едва ли они будут разбираться в каждом конкретном случае. Их пропаганда давно уже объявила Якова Александровича исчадием ада, и всем нам рассчитывать на их милость бесполезно. Особенно бывшим пленным, – не забывал каждый раз добавить я, поскольку среди нижних чинов были и такие. Тут со мной не спорили: что такое чека, знали все.
Офицерам тоже было невесело. В глубине души мы понимали, что ежели нижним чинам может все-таки выйти послабление, то с нами, сорокинцами, у красных разговор и вправду будет коротким. А ведь наши семьи оставались там, в Совдепии. Даже штабс-капитан Дьяков, который успел-таки вывезти супругу и детей, волновался за родителей, оставшихся в Курске. А что было делать остальным? Поручик Успенский держался, однако, молодцом, а вот поручик Голуб захандрил всерьез. Он всегда был молчуном, только петь раньше любил, особенно в компании. Теперь было не до песен, поручик замкнулся, почти не выходил из хаты и перестал реагировать даже на приказы штабс-капитана Дьякова, доводя того до белого каления. Меня он еще слушался, но было ясно, что дело худо. Я даже не пытался расшевелить его: такая хандра либо проходит после первого боя, либо… Либо эта та самая, последняя хандра, которую видел уже у многих.
А между тем приближался конец февраля, мы ждали 28-е число, будучи уверенными, что господин-товарищ Геккер отметит свой хамский юбилей броском через Сиваш. Обычно такие предчувствия сбываются, но тут вышло по-другому. Возможно, комиссары и вправду готовили нечто подобное, но перед самым 28-м задул ветер, над Сивашем встал туман, а на следующее утро стало ясно, что на дворе весна. Ранняя крымская оттепель за одни сутки превратила ледяной панцырь Сиваша в мокрую кашу, и мы оказались в грязевой осаде: на наш хутор из Мурза-Каяш было не добраться даже на волах.
Мы сняли полушубки и вновь надели наши старые шинели. Бог весть отчего, но эта оттепель нас взбодрила. Наверное, потому, что весна – наше время. Весной мы всегда наступали. Вот для краснопузых самое время – осень. И зима. Правда, эта зима в Крыму кончилась для нас не самым страшным образом, но в целом они вновь выиграли. И если б не причуды крымского климата, то лед и мороз, помогавшие нам в январе, теперь пришли бы на помощь господам красноиндейцам. Но не вышло. Как говорил генерал Марков, значит, не фарт.
Красные притихли, и мы получили такую нужную нам пердышку. С Кавказа помощи все не было, – это я специально для генерала Туркула, – но Яков Александрович провел сплошную мобилизацию, вымел метлой все тылы и бросил на передовую. Даже Стенька-Орлов – и тот оказался со своим отрядом на фронте, правда, забегу вперед, чтобы удрать при первых же выстрелах. А 2 марта штабс-капитан Дьяков укатил по чуток уже просохшей дороге в Мурза-Каяш и ближе к вечеру вернулся с целым воинством. Генерал Андгуладзе вспомнил-таки свое обещание и прислал нам аж двести человек подкрепления. Из усиленного взвода наш отряд превратился в батальон, хотя и не полного состава.
Пополнение долго топталось на хуторском майдане, сбивая грязь с сапог, а мы со штабс-капитаном Дьяковым держали совет. Собственно, дело было ясное: мы воссоздавали наши две роты, вопрос был лишь в том, кому командовать первой. Вторая рота, само собой, оставалась у меня. Я предложил назначить ротным поручика Успенского, но штабс-капитан Дьяков скривился, пробурчал, что мой поручик и взводом-то толком не имел времени покомандовать, и наконец заявил, что первой ротой будет командовать сам. Я лишь пожал плечами. Штабс-капитан Дьяков, похоже, все еще чувствовал себя ротным, а не командиром отряда.
Мы разделили нижних чинов поровну, и я приказал поручику Успенскому отконвоировать наше пополнение к старым овечьим сараям,где мы намеривались их разместить. Мороза уже не было, а спать можно и на сене. Сена, кстати, хватало.
Пока моя рота шлепала по грязи, а поручик Успенский бодро покрикивал «Ножку! Ножку! Ать-два!», я направился к штабс-капитану Дьякову. Дело в том, что с пополнением прибыли четверо офицеров, и было далеко не безразлично, кого из них направят ко мне.
Впрочем, все уже было решено. Двух крепких молодцов, одного поручика и одного подпоручика, он забрал себе, а мне оставил двух невысоких прапорщиков, первого – белокурого, а второго – чернявого и черноглазого, совершенно цыганского вида. Я козырнул и представился. Они тоже. Услыхав фамилии, я немного вздрогнул: белокурого звали Мишлис, а чернявого – Немно; однако молодые люди улыбнулись, и я сразу почувствовал к ним симпатию. Я отвел их в пустую хату и велел устраиваться.
Тем временем пора было заняться пополнением вплотную. В сараях кипела работа: под чутким оком поручика Успенского вновь прибывшие приводили свои жилища в божеский вид. Я отозвал поручика в сторону, и мы накоротке поговорили.
Нам повезло: из сотни сорок человек были юнкерами. Они отбились от своих училищ и сами попросились на фронт. Юнкера, да еще добровольцы, – это был действительно подарок. Было еще два десятка добровольцев, но в основном, желторотые гимназисты старших классов и учащиеся высших начальных училищ. Ну, этих можно было еще подтянуть, а вот на остальных не стоило даже смотреть: от них за три версты несло красным духом. Так оно и оказалось: это были доблестные красноармейцы не менее доблестной 46-й дивизии Рачьей и Собачьей Красной Армии. Конечно, правильнее всего было бы из этих господ образовать специальный взвод смертников для посылки на вражеские пулеметы, но не всегда правильные решения осуществимы. Пришлось всех разбросать по трем взводам равномерно. Первый взвод шел под начало поручика Голуба, второй и третий получали вновь прибывшие прапорщики, поручик Успенский оставался моим заместителем. Правда, опять забегу вперед, все следующие дни первым взводом занимался поручик Успенский, – поручик Голуб по-прежнему хандрил и трогать его было бессмысленно.
Выстроив у сарая юнкеров и гимназистов, я смотрел на этих симпатичных молодых людей и думал, как все-таки жестоко – бросать в бой тех, кому нет и двадцати. Да еще и в самые последние месяцы проигранной войны. Но я тут же одернул себя: мы с поручиком Успенским тоже не были стариками, когда пошли добровольцами на Германскую. И юнкера-сорокинцы, атаковавшие Екатеринодар в 18-м, были не старше. И те, кто защищал от красной свовочи Кремль в те страшные дни Смуты. Просто – настал час и для них.
Юнкера разглядывали меня с явным интересом. Я подумал, что неугомонный поручик Успенский уже расписал мои подлинные и мнимые заслуги. Герой Горлицы, Брусиловского прорыва, Стохода. Орден Св. Владимира с мечами и бантами. Чернецовец. Участник Ледяного похода. Герой Волновахи.
Я не помню точно, что говорил тогда этим молодым людям. Кажется, я начал с того, что теперь они – сорокинцы. И это будут знать и свои, и чужие. И если для своих это честь, то для врагов – это тоже честь. Сорокинцев, как и дроздовцев, красные в плен не берут. И те, кто сумеет получить офицерские погоны, могут этими погонами гордиться. Затем я сказал, кажется, о том, что бои начнутся скоро, и от этих боев зависит все. Ни одна армия не будет побеждена, если найдутся еще солдаты и офицеры, не чувствующие себя побежденными. Сорокинцы еще никем не были разбиты. Многих смогли убить. Но отряд по-прежнему жив, и теперь они – отряд подполковника Сорокина. И я рассказал им о Николае Сергеевиче.
Их вопросы касались, в основном, двух тем: можно ли им отращивать теперь бороды и просьба рассказать подробнее о себе. Я понял, что поручик Успенский успел-таки изобразить меня былинным богатырем, и мне стало немного совестно. Бороды я разрешил, а автобиографию обещал рассказать позже. В подходящее для этого время.
Отпустив юнкеров и гимназистов, я построил господ краснопузых и велел побеседовать с ними поручику Успенскому. Слушать я не стал – поручик Успенский говорить с подобной публикой умеет. Уже уходя, я смог разобрать, как он объясняет «красной сволочи», где и как мы ставим пулеметы, чтобы стрелять по тем, кто повернет в бою назад. Дальше должны были следовать рассуждения о чеке, но их я уже не расслышал.
Нет, конечно, лишних пулеметов для этих целей у нас не было, но подобная педагогика была не бесполезна. Особенно поначалу.
Итак, мы занялись пополнением. Юнкера, да и краснопузые уже чего-то умели, с гимназистами было похуже. Но не прошло и трех дней, как штабс-капитан Дьяков имел все основания доложить в штаб, что отряд Сорокина готов к бою. И вовремя.
На рассвете 8 марта нас разбудила канонада. Били где-то рядом. К счастью, красные батареи нацелились главным образом на Мурза-Каяш, и у нас было время наскоро одеться и собрать вещмешки. Я приказал брать вещи с собою, – чувствовалось, что на хутор мы уже не вернемся.
Мы шли, увязая в грязи, к Мурза-Каяш, а рядом гремело, за Сивашом взлетали красные ракеты, и становилось ясно, что это не очередной налет, а именно то самое. То самое, что господа-товарищи Геккер и Павлов готовили все эти недели. Мы не ошиблись: именно так для нас началось Уйшуньское сражение – пятидневный бой, решивший судьбу Крыма.
Поручик Успенский требует внести поправку. Господ красноармейцев он именовал не «красной сволочью», а несколько иначе. Все-таки оставлю первоначальный вариант, дабы не испепелилась бумага.
16 апреля
Круги вчерашнего скандала продолжают расходиться все шире по нашему болоту. Сегодня Фельдфебель отменил занятия и устроил всеобщее игрище, выгнав в поле всех, включая писарей и больных. Было велено отрабатывать штыковой бой. Мы с поручиком Успенским мирно курили, поглядывая на всю эту свистопляску, когда на меня налетел генерал Туркул и потребовал, чтобы я показал молодежи, что такое фехтование на штыках. Я завел привычную шарманку про три контузии. Тогда он зловеще рассмеялся и лично вызвал меня на бой. Генерал Туркул – мастер ходить в штыковую, посему вокруг нас тут же образовался кружок любопытных. Я заявил, что невелика честь заколоть инвалида, мы сменили боевые штыки на деревянные и, отогнав публику подальше, стали друг против друга. Туркул ниже меня ростом, зато гибок, быстр, да и здоровья побольше. Но горяч, а это не всегда к месту.
Я сразу же кольнул его два раза, в плечо и в бок, он рассвирипел, поднырнул под мой штык и попал мне прямо в сердце, одновременно сам получив укол в живот. В общем, вышло у нас, как у Пересвета с Челубеем. Публика взревела. Туркул потребовал реванша, и тут внезапно все стихло. Мы поневоле оглянулись и узрели его превосходительство Фельдфебеля, хмуро взирающего на нашу потеху. Фельдфебель что-то склмандовал, и десяток юнкеров, примкнув деревянные штыки, стали окружать нас с Туркулом. Сообразив в чем дело, мы с генералом стали спина к спине, рядом с нами бок о бок стали поручик Успенский и какой-то капитан-дроздовец, и наша четверка встретила юнкерскую атаку по всем правилам. Когда дерешься спина к спине, главное – не увлечься и не подставить противнику бок. Но мы все были ученые. Было время учиться.
Первую атаку мы отбили вчистую, Фельдфебель зарычал, и юнкеров сменили офицеры-алексеевцы. Эта публика была покруче, правда, мы их дважды отбили, но поручик Успенский сделал-таки лишний шаг и получил укол в бок, а капитан-дроздовец – два укола. Тут уж и сам Фельдфебель не выдержал, вырвал у кого-то винтовку и устремился прямо на меня. Ну, с Фельдфебелем шутки плохи – в бою он сущий носорог. Я ткнул его в плечо, но он довольно ловко отбросил мою винтовку, и через мгновенье его штык оказался у самого моего горла. Мне еще повезло, что реакция у Фельдфебеля отличная, и он вовремя задержал винтовку. Штык, конечно, учебный, деревянный, но ежели им хорошо ткнуть, да еще в горло… Туркула, кстати, тоже прикололи, правда, сразу трое.
Я не выдержал, отвел Фельдфебеля в сторону и потребовал показать мне его прием. Фельдфебель не стал ломаться и тут же показал. Да, неплохо. Это он умеет.
Кончилось это тем, что Фельдфебель всех нас выстроил и произнес целую речь, помянув Ледяной поход, наши штыковые и то, что пуля, как известно, дура, а штык – молодец. Я вспомнил Каховку, танковые атаки, бомбежку с аэропланов, но естественно, смолчал. Генерала Туркула и меня Фельдфебель выделил особо, назвав образцовыми офицерами и мастерами, а также пообещал отметить нас в приказе. Я похолодел: не хватало мне еще стать инструктором штыкового боя. Затем Фельдфебель величественно удалился, а мы с поручиком Успенским вновь мирно уселись на бугорке и закурили.
После игрища мы вернулись в лагерь и обнаружили, что в нашей палатке все перевернуто вверх дном. Искали от души, – матрацы – и те были вспороты. Я предоставил нашим сожителям-дроздовцам идти в штаб и скандалить, а сам отвел поручика Успенского в сторону и стал держать совет. Ясно, что наши соседи-"дрозды" ни при чем. Генерал Ноги – человек, видать, обидчивый и это, похоже, только цветочки. Правда, тут тоже не дураки живут, и свой дневник, а также рукопись я, отправляясь на учение, сунул в полевую сумку. Но в следующий раз они доберутся и до полевой сумки, и надо было что-то придумать. Правда, поручик Успенский предположил, что наши юные друзья-констанОни мне, впрочем, и не понадобятся. тиновцы, хотя и были спохмела, но успели заметить, какие именно книги мы купили тогда в Истанбуле. Ну, за эти книги я был спокоен: в палатке их, понятное дело, нет. В общем, прикинув то и это, я взял все уже мной написанное и отнес к генералу Туркулу. тот долго крыл генерала Ноги, а потом положил мою рукопись в дивизионный сейф. У сейфа круглые сутки стоит караул, так что тут можно быть спокойным. Поручик Успенский несколько волновался и за рукопись своего великого романа про господ офицеров, но я успокоил его. Роман, и его автор слишком популярны на нашем Голом Поле, чтобы генерал Ноги решился на похищение. Не сладить генералу с нашим Жюль Верном.
Итак, Уйшуньский бой. В эти дни мне было не до летописания, и в моем дневнике сохранилось буквально несколько строчек, – такое забыть невозможно.
Подходя к Мурза-Каяш, мы увидели зарево. Хутор горел. Мы ускорили шаг. И тут над головами заурчало, и в воздухе появились два «Ньюпора». Я было обрадовался, подумав, что это наши из Качинского авиоотряда, но аэропланы пошли на снижение, и прямо на нас посыпались бомбы. Я лишь успел гаркнуть «Ложись!», и мы попадали в грязь. Аэропланы уже заходили на новый вираж, но тут не растерялся поручик Голуб и ударил из пулемета. Мы немного пришли в себя и взялись за винтовки. Не знаю, удалось ли нам попасть хотя бы разок, но наша стрельба господам красным авиаторам явно не понравилась, и они повернули назад, напоследок сбросив бомбы на горящий хутор. Штабс-капитан Дьяков скомандовал, и мы, грязные, как черти, побежали мимо пылающих хат к броду.
У брода все смешалось. Красные были уже там, выдвинув вперед несколько тачанок, под прикрытием которых они теснили батальон 13-й дивизии. Наступали они грамотно, не спеша, где надо – пригибаясь, а где надо – в полный рост. Они уже выбили наших из первой линии окопов и, выстраиваясь в широкую цепь, начинали прижимать батальон прямо к горящему хутору. Мы подоспели вовремя. Разворачивать пулеметы было некогда, штабс-капитан Дьяков скомандовал: «В штыки!», и наш отряд рванулся вперед. Дело было привычное, но я боялся за пополнение: штыковой бой – достаточно крутое испытание для начинающих. Но юнкера держались молодцами, да и господа бывшие краснопузые, памятуя, очевидно, о мифическом пулемете за их затылками, не отставали. Я выделил для себя плюгавого господина в черной кожанке, – вероятно, комиссара, который размахивал наганом и что-то орал, похоже, цитировал господина Маркса.
Он заметил меня и успел навести мне в лоб наган, но большего я ему не позволил: штык вонзился между ребер, что-то хрустнуло, я вырвал штык и ткнул еще раз в живот. Господин в кожанке дернулся, его очки в железной оправе медленно сползли с носа, но меня он больше не интересовал. Какой-то красноиндеец пропорол мне рукав, но я отскочил и двинул его прикладом. Пока он пытался сообразить, больно ему или не очень, я ткнул его штыком под сердце, избавив от всех неприятных ощущений сразу. Тем временем наконец-то ударили наши пулеметы, и краснопузые попятились к броду. Мы бросились за ними, захватили одну из тачанок и заставили их улепетывать с несколько большей скоростью, чем бы им хотелось.
Вернувшись на берег, мы сели прямо на песок и закурили, не обращая внимания на появившегося откуда-то генерала Андгуладзе. Генерал кричал, чтобы мы заняли окопы, но в грязь лезть не хотелось, тем более вид у нас и так был, как у кухаркиных детей. Вдобавок, увлекшись, так сказать, гоном, я забежал слишком далеко в Сиваш и зачерпнул левым сапогом ледяного рассолу. Искать сменные портянки было некогда и я, выкрутив имевшиеся, направился, чертыхаясь на чем свет стоит, загонять свою роту в окопы.
Нас поместили на левом фланге, – вероятно, потому, что там было грязнее всего. Я послал двух нижних чинов за водой на окраину хутора, где должен быть колодец, категорически запретив умываться сивашским рассолом. Это удовольствие уставляю для господ большевиков, ежели, конечно, им делать больше нечего.
Пора было подводить первые итоги. Рота потеряла троих убитыми, четверо, в том числе двое юнкеров, были ранены и один бывший краснопузый исчез, – не иначе, перметнулся-таки к своим. Надеюсь, в этом случае чека оказалась на высоте. Пора было посмотреть, что творится во взводах.
У поручика Голуба был полный порядок, пулемет уже стоял в полной готовности, а нижние чины хлебали какое-то варево, которое, как оказалось, поручик Голуб обнаружил во всеми забытой полевой кухне, чудом уцелевшей в Мурза-Каяш. Узнав расположение кухни, я отправил туда гонцов, проверил сектор обстрела пелемета и убедился, что больше мне здесь делать нечего. Поручик Голуб, похоже, действительно проснулся. Поручик, которого я отпустил обедать, мирно хлебает варево из одного котелка с каким-то нижним чином, от которого за версту несет Рачье-Собачьей Красной Армией. Хлебают себе, беседуют и даже смеются. Нет, конечно, вольному воля, но чтоб поручик Голуб!.. Да еще чтоб смеялся!.. Он и улыбается-то раз в полгода. Ну, а про любовь к господам большевикам подробно и распространяться не следует. В общем, меня разобрало любопытство, и я подсел к ним третьим, тем более, моя ложка была, как всегда, за голенищем.
Выяснилось, что мир тесен. Во взвод к поручику попал его односельчанин, чуть ли не сосед. Вроде бы поручик успел даже год или два поучить детишек этого соседа уму-разуму в местном народном училище. А почему поручик улыбаться начал, вскоре также стало ясно. Оказывается, краснопузый рассказывал ему о свадьбе его собственной сестры. Сестра нашего поручика, как сообщил красный герой, вышла замуж не за кого-нибудь, а за сына председателя сельского совдепа. Вот уж неизвестно, радоваться или нет таким вестям. Впрочем, поручика Голуба можно понять: его семья жива и здорова, правда, сам он числится пропавшим без вести на Германской, но это, быть может, и хорошо.
Я сунул ложку за голенище и пробрался по ходу сообщения во второй взвод, где распоряжался прапорщик Немно. Тут тоже все было как следует: нижние чины приводили в порядок бойницы, углубляли ходы сообщения и вообще, носились, как пчелки. Прапорщик Немно был посредине, блестя своими цыганскими глазами и время от времени вдохновляя нерадивых точными ударами сапога, так сказать, под хлястик. Про цыганские глаза я написал без всякого преувеличения. Прапорщик Немно оказался самым настоящим цыганом, правда, цыганом, закончившим Петербургский технологический институт и успевшим получить на Германской Анну и Станислава. Он военный инженер, но ушел из армии после Бреста, жил в Крыму и попал под последнюю мобилизацию. Дело свое он знал, проверять тут было нечего, и я для порядка велел лишь подсыпать бруствер в пулеметном окопе. Заодно удалось угоститься моим любимым «Мемфисом», – у прапорщика оказался наплохой папиросный резерв.
В третьем взводе картина была совсем иная. Грустная была картина: взвод попросту спал. А ведь здесь почти половина были юнкера, можно сказать, гвардия. Конечно, мальчишек могло сморить, но чтоб так завалиться спать, не оборудовав огневую позицию и даже не выслав охранения… Я пнул сапогом первого попавшего слугу Морфея и поинтересовался, где командир. Ну конечно, прапорщик Мишрис мирно спал, завернувшись в шинель. Молоденький такой мальчик. Лет девятнадцати, не больше. И прапорщика он получил только что, за успехи в учебе. Я вздохнул и пошел искать поручика Успенского. Поручик Успенский не терял времени даром и уже организовал двоих штабс-капитанов из 13-й дивизии на партию в преферанс. Пришлось поманить его пальцем и направить в третий взвод.
На переправе покуда все стихло, но слева грохот усиливался, в воздухе вновь проскрежетали «Ньюпоры», а за Сивашем то и дело продолжали взлетать сигнальные ракеты. Штабс-капитан Дьяков, только что вернувшийся от генерала Андгуладзе, успел прокричать мне, что бой идет по всему фронту, красные атакуют Перекоп, а связь все время рвется. Я догнал его и поинтересовался, что, собственно, предстоит делать нам. Он немного отдышался и пояснил, что пока вместе с 13-й дивизией будем держать брод у Мурза-Каяш, ну а там будет видно.
Красные дали нам пердохнуть не больше часа. Поручик Успенский только успел доложить, что привел третий взвод в божеский вид, надрал уши прапорщику Мишрису и оборудовал пулеметное гнездо, как из-за Сиваша ударили тяжелые гаубицы, и колонна красных вновь поперла на нас. Я крикнул по цепи, чтоб без команды не стреляли и, послав поручика Успенского во второй взвод, сам поспешил в расположение третьего. Прапорщик Мишрис имел не просто смущенный, а совершенно несчастный вид. Он начал было бормотать нечто вроде извинений, но я прервал его и велел заниматься взводом, повторив приказ не стрелять без команды. Заодно поглядел на его уши: уши были обычного цвета, а значит, поручик Успенский надрал их все же не в прямом, а в фигуральном смысле. Я достал свой трофейный «цейсс», с которым не расставался с 16-го, и стал наблюдать.
Красные валили валом. Их артиллерия пыталась прикрыть колонну, устроив огневую завесу вдоль всего нашего берега, но получилось это у них не очень удачно. Правда, и пушки генерала Андгуладзе били неточно, – водяные фонтаны взлетали то слева, то справа, обдавая краснопузых соленой сивашской водой, но это грозило им в худшем случае простудой.
Между тем, среди наступающей колонны что-то темнело. Я всмотрелся и понял, что комиссары волокут с собой несколько пушек. Над головой вновь закружили «Ньюпоры», и тут я понял, что брод нам не удержать.
Впрочем, эту атаку мы все же отбили. Красных подпустили на пистолетный выстрел, они уже начали выволакивать свои орудия на берег, но тут разом ударили все пулемету, из-за горящей на околице хутора хаты выполз броневик, а наши артиллеристы выкатили орудия на прямую наводку и ударили осколочными. Затем мы выскочили из окопов, но красные штыкового боя не приняли и вновь побежали обратно. Мы даже успели захватить две пушки, правда, без замков и панорам.
Больше в этот день атак не было, а к вечеру спустился туман, и красные «Ньюпоры», к нашей радости, более не появились. За Сивашем по-прежнему взлеталие сигнальные ракеты, артиллерия господина-товарища Геккера время от времени постреливала, но было ясно, что до утра можно отдохнуть.
Спать пришлось в окопах, набросав поверх грязи все, что удалось найти в догоревшем Мурза-Каяше. Мне не спалось, и я решил прогуляться в штаб и узнать новости.
Новости не утешали. Весь прошедший день красные атаковали по всем направлениям, но главный удар пришелся, как и ожидалось, по Перекопу. К вечеру им удалось-таки втянуться вглубь перешейка, хотя тающий лед и несусветная грязь помешали привезти артиллерию, что дало нам некоторые преимущества. Но главное было еще впереди.
К утру все изрядно промерзли, несмотря на костры. Хуже всего был даже не холод, а страшная сырость, подползавшая с Сиваша. Над морем стоял густой туман, и противоположный берег, где скапливались для атаки красные, исчез, словно и вправду сгинул. В такой обстановке даже вражескую атаку ждешь с нетерпением. Солнце еще только-только начинало просвечивать сквозь сизую дымку, как наши соседи слева, батальон 13-й дивизии, снялись с позиции и двинулись куда-то на юго-запад. А вскоре и мы получили приказ оставить окопы и спешным порядком идти к Воинке. У брода оставался лишь небольшой заслон.
До Воинки было далеко, грязь временами становилась непроходимой, и я уговорил штабс-капитана Дьякова завернуть хотя бы на полчаса на наш хутор, чтобы отдышаться. Тем более, первая рота вчера выбежала налегке, оставив свои вещи, которые теперь было самое время забрать.
Уже подходя к хутору, мы поняли, что зря сделали крюк: хутора не было. Все сгорело дотла, – и наши хаты, и сараи, где мы разместили новобранцев, и тот дом, где квартировал штабс-капитан Дьяков. Мы так и не поняли, что случилось: то ли артиллерия красных нащупала-таки нас, то ли «Ньюпоры» удачно отбомбились напоследок. Семью штабс-капитан Дьяков успел отослать в Карасубазар еще вчера, но все добро его роты пошло дымом, заодно с полевой кухней. Первым следствием этого стала быстрая убыль наших папирос, – теперь приходилось делиться с погорельцами.
Высказавшись вслух по адресу краснопузых и про себя по адресу командира, мы поплелись к Воинке, чувствуя себя почти что бездомными сиротами. Штабс-капитан Дьяков мрачно молчал и поглядывал на меня, словно я был тем самым господином-товарищем Геккером. Вероятно, он обиделся на меня за то, что я приказал своим забрать вещи, и теперь получилось нечто вроде подрыва авторитета. Я, между прочим, советовал ему сделать то же, но не любит штабс-капитан Дьяков советов. Прямо-таки обожает брать ответственность на себя. Ну, раз взял, пусть тащит.
Итак, мы шли к Воинке, где-то за нашими спинами что-то грохотало, и не надо было быть великим стратегом, чтобы понять случившееся. Ежели командующий оголяет оборону на Сиваше, то, значит, на Перекопе еще хуже.
К Воинке мы подощли около часу дня и обнаружили там скопление всякого рода отрядов и отрядиков и полное безначалие, что бывает почти всегда в таких ситуациях. Даже штабс-капитан Дьяков, пробегав не менее часа, не смог ничего толком узнать, и мы разместились на окраине на какой-то брошенной ферме. Внезапно в центре села что-то грохнуло, не иначе, ручная бомба, затем послышались револьверные выстрелы и громкие вопли. Все это напоминало налет махновцев, но поскольку Упыря в Крыму еще не было, положение становилось еще более непонятным.
Я поднял роту и приказал выкатить пулеметы стволами на улицу. Вдалеке все еще вопили. Послышался конский топот, – по улице мчался десяток верховых, впереди которых на забрызганном грязью караковом жеребце несся здоровенный малый в бурке. Вся эта кавалькада двигалась явно в нашем направлении, и я на всякий случай отбежал к пулемету. Поручик Успенский и поручик Голуб уже были на месте.
Возле плетня молодец в бурке картинно поднял коня на дыбы, но грязь сыграла с его мустангом плохую шутку. Конь дернулся, и где-то минуту мы все с интересом следили за тем, удержится ли джигит в седле или все-таки сковырнется. Но удалец справился, наконец, с конем, поднял руку и закричал нечто вроде «Здорово, сорокинцы!» Минуту он ждал, думая, вероятно, что в ответ последует дружное «Здравия желаем, ваше…», но мы молчали, ожидая, что будет дальше. Всадник закашлялся, а затем изволил-таки представиться.
Так мы и познакомились с Николя Орловым. Беседа наша была недлинной. Орлов заявил, что он назначен командиром резерва главкома в Воинке и потребовал рапорта. Мы молчали, и я минуту-другую раздумывал, не срезать ли этого народного героя очередью в упор. Очевидно, так думал не я один, поскольку Орлов что-то почуял, сник, а затем неуверенным тоном заявил, что на неподчинение он разоружит наш отряд и отдаст под суд. Я начал соображать, не стоит ли вступить с ним в переговоры, но тут поручик Голуб свистнул, вслед ему засвистел поручик Успенский, а затем другие, и получилось очень даже неплохо, будто бы здесь не Сорокинский отряд, а Соловей-Разбойник, Одихмантьев сын. Сообразив, что за этим последует продолжение, Орлов резво развернул мустанга и помчал назад в сопровождении своих абреков. Мы ждали. Через некоторое время в центре села вновь послышались крики, конский топот, а затем все стихло. Картина прояснилась к вечеру. Оказывается, Орлов, прибыв в Воинку,послал телеграмму Якову Александровичу с требованием подчинения себе резервной группировки, а получив отказ и будучи освистан, бросил фронт и помчался на юг. Кое-где, как выяснилось, ему пульнули вслед, что мы, собственно говоря и услышали.
А новости шли одна хуже другой. Красные втянулись вглубь перешейка и штурмовали Уйшунь. Оставленный нами брод у Мурза-Каяш был захвачен сразу – господин-товарищ Геккер бросил конницу, с налету смел наше прикрытие и уложил всех, кто не успел скрыться, в мерзлую крымскую землю. А банда Орлова, совсем озверев, шла прямиком на Симферополь.
Ну вот, приходится закругляться. Нас всех приглашают в штаб по поводу форс-мажора с нашими вещами.
17 апреля
Вчерашнее разбирательство проходило, так сказать, на высшем уровне. Присутствовали генерал Туркул, генерал Ноги, несколько штабных полковников и сам Фельдфебель. Мы с поручиком Успенским молчали и честно изображали невинных жертв. Зато «дрозды» шумели вовсю, это они умеют. Были помянуты и покойный Дроздовский, и покойный Туцевич, и Ледяной поход, и Харьковская операция 19-го. Заодно немало было сказано о тыловой сволочи, напившейся нашей крови и теперь допивающей, так сказать, остатки. Фельдфебель попытался было рыкнуть на «дроздов», но умница Туркул встал и заявил, что ежели его офицеров и боевых товарищей – кивок в нашу с поручиком Успенским сторону – будут обворовывать или, хуже того, обыскивать, он попросту поднимет всех на штыки. Кого это «всех», он уточнять не стал, но Фельдфебель как бы случайно взглянул на генерала Ноги, а тот отвел глаза.
Впрочем, кончилось это самым прозаическим образом. Генерал Ного изобразил воплощенную добродетель и поклялся, что никто никого не думал обыскивать, затем Фельдфебель вызвал дежурившего в этот день по лагерю капитана-алексеевца и вкатал ему трое суток ареста. Мне было жаль капитана, хотя, признаться, в его власти было не пустить господ белочекистов обыскивать наши вещи.
После всего этого генерал Туркул отозвал нас с поручиком Успенским в сторону и потребовал признания во всех смертных грехах. Или хотя бы в одном: что, собственно говоря «им» от нас надо было. Вопрос застал нас, честно говоря, врасплох. Поручик Успенский предположил, что целью обыска была его единственная колода карт, которой еще можно играть, поскольку все остальные колоды в лагере крапленные. Я углубил эту мысль, выдвинув гипотезу, что истинный замысел генерала Ноги был еще ужаснее: подменить эту колоду, подсунуть крапленную и обвинить нас в шулерстве. Туркул тут же пообещал нас застрелить, а потом перешел на шепот и сообщил, что генерал Ноги уверял Фельдфебеля, что мы с поручиком Успенским поддерживаем регулярные контакты с Яковом Александровичем, а через него получаем задания аккурат от чеки. Услышав сие, поручик Успенский выдал такую тираду, что у генерала Туркула слетела на землю фуражка, а мне пришлось приложить немало усилий, чтобы смолчать и не высказаться. В конце концов Туркул пообещал направить к нам в палатку свою Пальму, знаменитого на весь лагерь тигрового бульдога, для несения караульной службы. Придя к такому мудрому решению, мы отослали поручика Успенского писать очередную главу романа об отважных господах офицерах, после чего поговорили всерьез.
В главном с ним мы сошлись: все это – мерзкая возня, неизбежная после поражения, а судилище, устроенное над Яковом Александровичем, – позор и сведение счетов. Причем, Туркул добавил, что главная вина Якова Александровича – расстрел подлеца Протопопова – на самом деле чуть ли не главная его заслуга, поскольку эти интендантские шкуры хуже большекиков, а Протопопов вдобавок помогал Орлову.
Сошлись мы с ним и в другом, – в том, что Барон не выдержал характер и совершил глупость, отрешив Якова Александровича от фронтового командования. Отрицать заслуги Барона глупо и бессмысленно, но то, что без Якова Александровича дела пошли совсем плохо, тоже несомненно. И что Фельдфебель злобствует и завидует. В конце концов, Барон, по слухам, собирается уходить, и кому-то придется заменить его. Ясное дело, заслуг у Якова Александровича побольше, чем у других, вот эти «другие» и накинулись.
Не сошлись мы с генералом только в одном: я не могу и мысли допустить, что Яков Александрович, пусть даже в нынешнем его положении, способен на переговоры с большевистской сволочью. Ну, обида обидой, но забыть то, что видели мы все, то, что видел он сам… Нет, не верю!
Туркул посетовал, что Барон не сделал в свое время Якова Александровича главнокомандующим, – тогда бы он произвел мены в генералы, а при генерале Пташникове в Голом Поле был бы порядок. Я в том же тоне ответил, что лучше было бы выгнать всех их, а главкомом сделать Туркула, присвоив ему звание Генералиссимуса Крыма и всея Таврии. После этого Туркул пообещал натравить на меня Пальму, и мы расстались, причем генерал взял у меня разрешение ознакомиться с моей рукописью. Ну что ж, ради Бога.
Итак, мы стояли в Воике и ждали. К вечеру туда прибыла Донская бригада Морозова – наши старые знакомые, батальон юнкеров, а также памятный нам по прежним боям Пинско-Волынский батальон. Прибыл и командир нашей группировки, подполковник Выграну, сразу же начавший приводить нашу толпу в человеческий вид. К тому же погода улучшилась, и в воздухе загудели наши аэропланы. Кто-то сказал, что в одном из аэропланов находится сам Яков Александрович, который с воздуха наблюдает соредоточение резерва. Признаться, в это все поверили и забегали еще быстрей. Аэропланы кружились постоянно, но сесть не решались, вероятно, из-за страшной грязи.
Мы заночевали на ферме, голодные и злые. Правда, злость наша была направлена в нужную сторону, против красноиндейцев. Мне лично было жалко наш сгоревший хутор. В конце концов, господин-товарищ Геккер мог бы не спешить с наступлением хотя бы до своей хамско-пролетарской пасхи, дня международной солидарности всех бабуинов. Ну, раз «товарищам» не терпелось, то пусть не жалуются. Признаться, в ту ночь меня занимали мысли и другого рода: я все не мог решить, стоило ли мне срезать подлеца Орлова очередью в упор. Вообще-то говоря, он не был объявлен вне закона и даже оставался в списках армии, но, думаю, зря я тогда сдержался. Меня бы, конечно, судили, а может быть, и вывели бы в расход. Честно говоря, это меня и удержало: быть расстрелянным из-за Николя Орлова мне ну никак не хотелось.
Утром нас построили на майдане в центре Воинки, и подполковник Выграну ознакомил нас с обстановкой. Красные взяли Уйшунь и идут на Симферополь, их авангард уже достиг реки Чатарлы, а еще одна группировка наступает на Джанкой. Общая численность господ-большевичков достигает восьми тысяч штыков и сабель, что почти вдвое больше наших сил. Командующий издал приказ, совершенно в духе Александра Яковлевича: «Уйшунь взять и об исполнении донести». Собственно, иного выхода у нас не было. Будь наша группировка разбита, Крым можно было бы не эвакуировать, поскольку больше войск здесь не оставалось. Мы были последними.
Донская бригада Морозова ушла вперед, к Уйшуни, а мы поспешили следом. Солнце начинало припекать, мы расстегнули шинели, вдобавок кое-кто из юнкеров и бывших гимназистов натер за эти дни мозоли и теперь хромал. Конечно, наматывание портянок – из тех искусств, коими сразу не овладеешь. Мне было жаль молодых людей, но я гнал их вперед, гнал довольно-таки безжалостно, зная, что в бою мне понадобится каждый штык.
Мы спешили недаром. Расчет командующего состоял в том, чтобы, оставив ударную группировку красных в тылу, взять Уйшунь, закрыв таким образом крышку котла. Около десяти утра вдали послышались выстрелы – бригада Морозова завязала бой с красными. Мы перешли на быстрый шаг, многих уже шатало, а двух гимназистов пришлось-таки посадить на санитарную подводу из=за лопнувших водянок на ногах. Но дело было почти наполовину сделано, мы были рядом с целью.
На окраине Уйшуни что-то дымилось, —очевидно, Донская бригада была уже там. Я ждал приказа развернуться в цепь, тем более, наш отряд шел в авангарде, сразу же за Пинско-Волынским батальоном. Но команды все не было, и я понял, что мы будем атаковать колонной. Это было опасно, но я понимал логику подполковника Выграну: вокруг была такая грязь, что цепи могли попросту застрять в качестве неподвижной мишени.
Мы были уже близко, красные начали постреливать, и тут в воздухе зажужжало, и над нами пронеслись три аэроплана. Тут уж ошибки не было – это были наши. Аэропланы сделали круг над окраиной Уйшуни и украсили позиции красных гирляндой разрывов. Это было очень кстати, тем более кто-то крикнул: «Командующий!», и мы все поверили, что Яков Александрович действительно находится в одной из машин. Пинско-Волынский батальон с ходу ворвался на окраину, мы валили следом, штабс-капитан Дьяков скомандовал: «Правое плечо!», – и наш отряд, свернув влево, стал теснить красных к центру города.
Уличный бой – почти такая же мерзость, как и штыковая. Даже похуже: в штыковую видишь врага, а тут тебя могут пристрелить сбоку, сзади, в общем, отовсюду. К счастью, краснопузые не успели как следует подготовиться, и мы, сбросив их заслон на околице, стали наступать по двум параллельным улицам, слева – штабс-капитан Дьяков, справа – я. Мы шли быстрым шагом, почти бежали, пулеметы развернуть было невозможно, правда, поручик Успенский схватил единственный имеющийся у нас «гочкис» и лупил с двух рук. Приходилось выкуривать красных из каждого дома, причем поначалу они дрались крепко и сдаваться не желали. Тут уж было явно не до сантиментов, и мы при первой возможности стремились попросту швырнуть в окошко пару ручных бомб. Надеюсь, местные обыватели успели попрятаться по погребам, как это они обычно и делают. Впрочем, заранее можно было сказать, что невинных жертв будет немало.
На одном из перекрестков мы напоролись на пулеметную точку. Вначале я попытался прорваться сходу, но трое юнкеров из первого взвода были скошены сразу же, и пришлось залечь. Мы лежали в уличной грязи и ругались на чем свет стоит, пока поручик Голуб вместе со своим взводом обходил негодяя слева. Пулемет все бил, становилось даже скучновато, и тут я увидел, как прапорщик Мишрис ящерицей ползет прямиком к той мазанке, в которой расположился подлец. Я завопил: «Назад!», но прапорщик продолжал изображать персонажа Фенимора Купера. Я знал, что будет дальше: пространство было открытое, и краснопузый вот-вот должен был заметить юного смертника. Не спорю, намерения у прапорщика были самые благие, но пулеметные точки уничтожают все-таки несколько иначе. Впрочем, в юнкерском училище этому не учат.
Я снова заорал: «Прапорщик Мишрис! Назад!» Не знаю, услыхал ли он меня, но красный пулеметчик услышал точно, и послал в мою сторону очередь. Попасть-то он не попал, но случилось то, чего я опасался: следующая очередь взбила фонтанчики грязи вокруг юного героя. Оставаться без командира взвода мне не хотелось и я, гаркнув: «Успенский! Прикрой!», бросился вперед. Ежели бы поручик Успенский меня не услыхал, то это было бы последнее, в чем он передо мной провинился. Но мне повезло, поручик был на месте, и в ту же секунду очередь из «гочкиса» заставила подлеца заткнуться. Я прыгнул, толкнул прапорщика Мишриса под стену, аккурат в мертвую зону, и хотел сам перекатиться туда же, но тут что-то рвануло, мне в лицо плеснуло грязью, и я сделал то, что обычно делает нервная барышня при виде мыши, – потерял сознание.
Когда я стал снова что-то соображать, в ушах звенело, затылок ужасно ныл, и мне показалось, что я брежу. Кто-то звал меня: «Товарищ штабс-капитан!» и тряс за ворот. Я похолодел, вся дурь разом соскочила, но тот же голос на малороссийском наречии повторил: «Товарышу штабс-капитан! Да що з вамы?»
Я вытер грязь с лица и открыл глаза. Передо мною покачивалась знакомая физиономия. Определенно, я его видел раньше… Обнаружив, что это нижний чин в погонах, я уверился, что не в плену, и меня немного отпустило. А говоривший торопливо объяснял, что он Семенчук, что какой-то Мыкола велел отвести меня «до ликаря», а на улице стреляют, и надо поскорее куда-нибудь спрятаться. Действительно, вокруг что-то посвистывало, и я при помощи моего странного благодетеля приподнялся и перместился куда-то за ближайший плетень. Тут уж все стало на свои места, и я понял, что нахожусь рядом с тем самым домом, откуда бил пулемет, что пулемет молчит, а загадочный Семенчук – тот самый земляк поручика Голуба. «Мыколой» он называл самого поручика, а меня, вероятно, по красноиндейской привычке, возвел, прости Господи, в сан «товарища».
Обижаться я не стал, «до ликаря» идти отказался, и мы направились вперед, где все еще гремело. По дороге я узнал, что красные, когда я оказался у самого дома, швырнули ручную бомбу, меня оглушило, а прапорщик Мишрис цел и невредим. А буквально через минуту в хату с другой стороны ворвался поручик Голуб и разнес там все вдребезги. Пулеметчика взяли живым, но когда поручик увидел, что я валяюсь в грязи и не прихожу в себя, то приколол краснопузого на месте. Поручик Успенский повел между тем роту дальше, а бывший доблестный красный боец Семенчук остался меня сторожить.
Роту мы догнали быстро, но бой уже затихал. Красные откатывались из Уйшуни к Перекопу, бригада Морозова их преследовала, а нам подполковник Выграну приказал занимать оборону на южной околице в ожидании гостей. Стало известно, что господ большевичков турнули от реки Чатарлы, и теперь они валят назад к Уйшуни. И мы должны их встретить.
Я уже вполен пришел в себя, похвалил поручика Успенского, посоветовал прапорщику Мишрису в следующий раз не бросать взвод без командира и поблагодарил поручика Голуба за заботливую няньку в лице краснопузого Семенчука. Занятие военной словесностью я решил провести с Семенчуком лично, но уже после боя.
Меня нашел штабс-капитан Дьяков и, мрачно поглядев на мой кочегарский вид, поименовал меня «господином штабс-капитаном» и запретил впредь подобное гусарство. Я хотел огрызнуться, напомнив, что нельзя ставить командирами взводов молокососов, начитавшихся Буссенара, но дисциплинированно смолчал. В конце концов, моя рота – я и отвечаю. В том числе и за любителей Буссенара.
Мы заняли те самые окопы, откуда вышибли красных два часа назад, и стали осваиваться. Убегая, краснопузые умудрились бросить целых три пулемета, причем, все три исправные. Один из них был ручной, системы «гочкис», точно такой, какой был у поручика Успенского. Вообще-то говоря, «гочкис» машинка ненадежная и часто заедает, но мы были рады и этому.
В одном из окопов, очевидно, штабном, я нашел большую карту Крыма, на которой красные стрелы уже устремились к Симферополю. Карта была хороша, и я свернул ее, решив оставить, как трофей. Там же было полно всякой большевистской пропаганды, вплоть до сборников стишат. Я наугад открыл какую-то брошюрку Демьяна Бедного, перелистал пяток страниц и понял, что поэзия – вещь сугубо классовая. Мне, например, этого было не понять.
Пока я обогащался эстетически, где-то поблизости зашумели, и в блиндаж протиснулся поручик Успенский, сообщивший, что обнаружены живые большевички. Я удивился, отчего это они до сей поры живые, но поручик вздохнул и уточнил, что они раненые. Это был наш закон: раненых, ежели, конечно, они не брались за оружие, не трогать. Делали мы это не из уважения к Гаагской конференции, а из сурового расчета, – чтоб красные не трогали наших раненых. В общем, они их ,в основном, и не трогали, за исключением, само собой, офицеров. Впрочем, их «краскомы» и «политкомиссары» также не могли рассчитывать на нашу милость.
Раненых было трое, причем, двое были без сознания, а третий, с виду явный комиссар, пытался стрелять, когда поручик Успенский накрыл их убежище. Правда, выстрелить он не успел, – сестра милосердия, находившаяся рядом, вырвала из рук комиссаришки револьвер, чем, весьма вероятно, спасла непутевую голову студента-химика. Когда я добрался до всей этой компании, тяжелораненые, как им и положено, лежали молча, комиссар мешком валялся на земле под присмотром двух юнкеров, а сестра милосердия, довольно миловидное белокурое создание, сидела рядышком и что-то бормотала. Я прислушался и уловил нечто вроде «белые гады» и «убейте сразу».
Первым делом я поинтересовался , что, собственно, случилось, но юнкера лишь пожали плечами, а возникший вслед за мной поручик Успенский предположил, что девица готовится к мученической смерти. Я подумал, что поручик, вероятно, прав. Вообще-то мы сестер милосердия не обижали. Дроздовцы и марковцы, насколько мне известно, тоже. А вот господа из бригады Витьки Покровского – это дело другое. Про Андрюшку Шкуру и его башибузуков и говорить нечего. Впрочем, красные вели себя не лучше.
Вскоре новость облетела весь наш отряд, и сзади меня выросла целая толпа. Я цыкнул на любопытных, велел не пугать даму и, приказав разобраться с комиссаром, пошел докладывать. Штабс-капитан Дьяков рассудил как Соломон, дав указание взять пленную в качестве сестры милосердия в наш отряд, а раненых присоединить к нашим вплоть до выздоровления. Он начал было распоряжаться и по поводу комиссара, но тут поблизости треснула пара выстрелов, и штабс-капитан Дьяков сообразил, что с комиссаром уже все в порядке.
Мне некогда было заниматься этой историей дальше, и я пошел проверять пулеметные гнезда. С пулеметами вышла загвоздка. Собственно, пулеметы были в порядке, а вот пулеметчиков теперь явно не хватало. В январе, когда нас было еле-еле на взвод, я ставил к пулуметам офицеров, но теперь им нужно было заниматься взводами, тем более, что прапорщик Немно честно признался, что с пулеметом он дела не имел. Вот нивелир, – это дело другое… Прапорщик Мишрис радостно потянулся к «гочкису», но я посмотрел на него достаточно хмуро и велел почистить имевшийся во взводе «максим». В конце концов, я нашел троих юнкеров и одного бывшего красноармейца, которые вроде бы что-то в пулеметах понимали. Юнкеров я поставил к «максимам», красноиндейца решил покуда попридержать в резерве, а «гочкис» отдать поручику Голубу. Через некоторое время я обнаружил, что поручик вооружил пулуметом того самого Семенчука, который произвел меня в «товарищи». Я хотел было вмешаться, но потом решил оставить все как есть. В конце концов, поручику было виднее.
Тут где-то впереди что-то ухнуло, затем еще, еще, и подбежавший вестовой проорал, что господа красные идут. Я вытащил «цейсс» и убедился, что какое-то шевеление и вправду заметно, но время еще есть. Минут десять, не больше, но вполне хватит для самых неотложных дел. Ну хотя бы для того, чтобы найти поручика Успенского, которого я намеревался направить в третий взвод.
Поручик Успенский пропал, и я уже начал волноваться, когда, наконец, сообразил, где может быть мой заместитель. Он, действительно, оказался в нашем импровизированном лазарете. Поручик Успенский дымил папироской и угощал нашу новую сестру милосердия студенческими анекдотами, на что та очень мило смеялась. Увидев меня, поручик махнул мне рукой и стал объяснять своей новой знакомой, что зовут меня Владимир Андреевич, и что человек я невредный, и даже когда-то закончил церковно-приходсукю школу. Я понял, что поручик Успенский в кураже, и ограничился тем, что представился. Девицу звали Ольга, родом она была из Киева. Дальнейшее знакомство можно было отложить на потом, я поманил поручика за собой и предложил прогуляться в третий взвод. Поручик Успенский вздохнул, забрал у меня последнюю папиросу и направился к прапорщику Мишрису. Я выглянул в бойницу и понял, что перекур кончился. Орда красных шла на Уйшунь.
Поручик Успенский, прочтя эти строки, просит внести поправку. Он рассказывал Ольге не анекдот, а всего лишь о том, как он сдавал органическую химию профессору Осипову. Поправку вношу, но, по-моему, это одно и то же.
21 апреля
Три дня не писал. Одолела какая-то странная хворь, когда ничего не болит, но кружится голова и сил хватает только на то, чтобы лежать пластом и смотреть, как над головой чуть колышится белый полог палатки. По-моему, ничего серьезного, нормальное следствие пяти лет войны и трех контузий. Поручик Успенский со мной полностью согласен, но вновь советует мне заняться лечебной гимнастикой и даже приволок какую-то брошюру на немецком языке. Не знаю, признаться, я не поклонник господина Лесгафта, да и сил на это покуда нет.
В лагере, конечно, вновь были какие-то учения, но меня, к счастью, оставили в покое. Зато вчера зашел генерал Туркул, долго советовал мне съездить в Истанбул и показаться нормальному врачу, а потом мы с ним имели беседу по поводу моих заметок. Генерал внимательно ознакомился с ними и не одобрил.
Прежде всего, он назвал меня язвой, очевидно, имея в виду строки, посвященные ему самому. Затем он с порога отверг возможность, чтобы дроздовцы, его «дрозды» могли опустошить мой вещевой мешок. Далее должна была последовать подробная лекция о героизме славной дивизии, но я довольно нетактично поинтересовался у генерала, чей это батальон в полном составе сдался краснопузым, ежели мне не изменяет память, аккурат 10 января прошлого года у Джанкоя. Это был ремиз, и генерал стал что-то говорить о неизбежном падении дисциплины в дни поражений и, наконец, согласился с возможностью форс-мажора с моим вещевым мешком, но при условии, что это был кто угодно, но не первый офицерский полк. На том мы и поладили. Вдогон генерал заметил, что я неточен: на нашем Голом Поле Дроздовской дивизии, собственно говоря, нет, но он командует сводным полком имени генерала Дроздовского. Я с ним согласился, но сослался на то, что здесь все по-прежнему говорят о Дроздовской дивизии, и прежде всего он сам. Впрочем, ежели надо, я готов внести необходимые коррективы.
Затем последовало нечто более серьезное. По мнению Туркула, записки, или мемуары, должны нести воспитательную нагрузку. Он мотивировал тем, что мы, последние свидетели, рано или поздно уйдем, а молодежи прийдется учить историю по большевистским книжонкам. А посему наш долг… Опускаю его аргументы, они очевидны. На это я возразил, что из меня плохой моралист. Генерал возмутился и заявил, что, поскольку я по профессии историк, то обязан… Я с готовностью признал, что я плохой историк, и пожелал генералу написать задуманную им книгу на должном, так сказать, уровне.
Наш малопродуктивный спор прервал поручик Успенский, зазвавший генерала на партию в преферанс. Туркул разделал поручика под орех и потребовал в качестве выигрыша весь гонорар от бессмертного романа о капитане Морозове и поручике Дроздове. Деваться поручику было некуда, и он принялся сочинять очередную главу. Ежели не ошибаюсь, господа офицеры сейчас на пути в Кремль, где они должны похитить иерусалимского барона Бронштейна.
Вернусь, однако, к моему дневнику. Последний день Уйшуньского боя описан там несколько подробнее. Насколько я помню, я сделал заметки как раз в те минуты, когда красные уже выходили на дальность пулеметного огня. Последнее, что я тогда записал, было обещание дать трое суток ареста поручику Успенскому за глумление над непосредственным начальником. Потом я сунул дневник в полевую сумку и взялся за «цейсс».
В общем, веселились мы рановато. Крышка котла была закручена, но в самом котле бурлило вовсю. Не менее шести тысяч красных, сообразивших наконец, что Яков Александрович опять их обставил, повернули назад и на максимально возможной скорости ушли к Уйшуни, надеясь вырваться из Крыма. Их было где-то вдвое больше, чем нас, и хотя артиллерию они уже успели бросить, их было действительно много, умирать им не хотелось, а выжить они могли, только вырвавшись из капкана.
Они шли не колонной, как мы поутру, и даже не цепью. Они валили валом – громадной толпой, увязая в грязи, падая и снова двигаясь прямо на наши пулеметы. Вообще-то говоря, подобная толпа – великолепная мишень, но в такой ситуации это был единственно возможный шанс. Передние падали, но сзади валили все новые и новые, и эта масса, достигнув наших окопов, неизбежно смела бы нас и вырвалась бы на волю. Прямо над ними кружились несколько наших аэропланов, но их огонь только подхлестывал эту ораву. Артиллерия дала залп, и в людской каше образовалось несколько промоин, которые через мгновенье вновь сомкнулись. Они уже были близко, и я мог рассмотреть лица. Это было зрелище не из самых приятных, и я убрал свой «цейсс».
Почти тут же ударили пулеметы первой роты, потом заговорили мои «максимы» и «гочкисы». Дистанция была минимальная, и промахнуться было практически невозможно. Первые ряды упали сразу, но тут же оказались под ногами бугущих сзади. Пулеметы били, били длинными очередями, – очевидно, у пулеметчиков начали сдавать нервы.
Я часто слышал, как поют идущие в атаку. Собственно, мы сами пели про белую акацию, пели дроздовцы про черный «форд», да и красные часто подбадривали себя «Интернационалом» господина Евгения Потье, а порою имели наглость петь нашу же «Акацию» на свои хамские слова. Признаться, слушать, когда поет враг, не особенно приятно. Для этого, вообще-то говоря, и поют, сие было ведомо еще в древней Спарте. Но эта толпа не пела. Когла ударили пулеметы, красные завыли, зарычали, заорали… Трудно передать, как это звучало. Но звучало страшновато. Наверное, жажда жизни пробудила у них этот допотопный первобытный ор. Так, вероятно, орали, когда шли на мамонта. Я выдернул бинокль из футляра и заставил себя взглянуть поближе. Да, это было страшно. Такие лица не бывают у людей, вернее сказать, у людей не должно быть таких лиц… Толпа, топча мертвых и раненых, подкатывала все ближе, и становилось ясно, что нам ее не удержать. Собственно, по мне, пусть себе валили назад, но для этого им надо было убить нас. И тут нам с ними мириться было не на чем.
Эти минуты под Уйшунью я вспоминаю всегда, когда в моем присутствии господа умники начинают говорить о смысле Белого движения. Я тоже умею произносить словечки вроде «братоубийство», «русская кровь» и прочего подобного, но когда перед тобою орда, прущая, чтобы затоптать тебя и твоих товарищей, у тебя есть только один путь – взять в руки винтовку системы господина Мосина. Вот и все Белое движение в самом сжатом виде. Ну, а касаемо «русской крови», я всегда отвечаю, что эта орда под Уйшунью не была для меня ни русской, ни какой-либо иной, китайской, например. Это были бизоны, мамонты, бездушная материя, желающая одного – смерти. Моей, поручика Успенского, поручика Голуба, юного бой-скаута Мишриса и даже бывшего краснопузого товарища Семенчука. И тут уж – кто кого. Кому фарт выйдет, говоря словами все того же генерала Маркова.
Впрочем, тогда мне было не до подобных размышлений. Наша артиллерия замолчала – красные были слишком близко. Теперь бинокль был уже не нужен, мы могли при желании взглянуть друг другу в глаза. Оставалось всего несколько минут. Я повернулся влево, туда, где находился штабс-капитан Дьяков, но команды все не было, и я, в очередной раз плюнув нв субординацию, заорал во всю глотку: «Рота! В атаку! Штыки!» За первый взвод я не волновался – там был поручик Голуб. В третьем взводе был поручик Успенский, а я вновь, как под Токмаком, – в положении Спасителя на Голгофе. Выскочив из окопа, я поневоле оглянулся, и от сердца отлегло: рота уже стояла, направив штыки в сторону бизоньего стада. Слева вылезала из окопов первая рота, а дальше, насколько я успел заметить, Пинско-Волынский батальон. Интересно, что после боя штабс-капитан Дьяков и не думал упрекать меня за самовольные действия. Он был уверен, что я выполнял его приказ. Наверное, командир Пинско-Волынского батальона был уверен в том же. Удивительного в этом ничего нет, сработал все тот же инстинкт самосохранения. В окопах оставаться – смерть, бежать – тоже смерть, нагонять, – значит, вперед.
Итак, вперед… Мы шли медленным шагом, и я несколько раз командовал «Подравняйсь!», пока наша шеренга приняла должный вид. Наверное, со стороны она смотрелась эффектно – редкая ровная цепь со штыками наизготовку. А перед нами – ползущая бесформенная толпа. Да, эффектно, но, повторюсь, со стороны. Нам было жутковато, но пути назад не было, и мы медленно-медленно шли вперед. Я успел заметить, что шедший за два человека от меня прапорщик Немно вдруг закинул винтовку на плечо и начал творить руками какие-то странные пассы. В бою, конечно, бывает всякое, но такое, признаться, видел впервые. Духов он заклинает, что ли, подумал я, но затем мне стало не до этих загадок. Решающий час приближался.
Кое в чем нам повезло сразу. Прежде всего, нас выручила наша родная российская грязь. Впрочем, это была даже не грязь, а грязюка, почти что топь. Нам было, само собой, не сладко, каждый раз приходилось вытаскивать увязший сапог, но красные прошлепали по этой грязи не менее десятка верст, и теперь, перед самой Уйшунью, очевидно, начали выдыхаться. Любому из нас известен закон колонны: первые идут, последние бегут. И вот как раз эти последние в бизоньем стаде, которые толкали первых на наши штыки, теперь сбывили ход. Ну, а первые, которым, собственно, и полагалось лезть на штыки, тоже не особо спешили. Все это мы поняли потом, а покуда заметили одно, – движение орды замедлилось. Ну, а ежели в бою темп начинает замедляться, то скоро последует остановка. Так, в конце концов, и случилось. Толпа остановилась. Между ней и нашей медленно шагающей цепью осталось не более пятнадцати шагов.
Поразительно, но факт. Никто в эти минуты не стрелял, ни мы, ни они. Я хотел было после боя спросить поручика Успенского, что он делал со своим «гочкисом», но не стал. Не стал, потому что на его месте я бы поступил, судя по всему, так же.
Для полноты картины хорошо бы написать, что в эти минуты мы запели, песню подхватили соседи, и наша славная боевая песнь сокрушила дух большевиков… Нет, мы не пели. Мы шли молча, они так же молча стояли, и тут я понял, что сейчас они попятятся. Такие мгновения иногда можно угадать, и я угадал. И вот они отступили… на шаг… на два… Причем, мы по-прежнему смотрели друг другу в лицо, никто не показал спины, они именно пятились.
Еще раз перечитал я эти строки и подумал, что стоило бы любому их «краскому» скомандовать «Огонь!», и нашу цепь смел бы первый же винтовочный залп. Вот уж таинственная русская душа… Господа европейцы уверяют, что на войне очень нужны психологи. Ну, на нашей войне куда важнее психиатры. Пусть они все это объяснят, ежели смогут…
Возможно, еще минута-другая, и красные, очухавшись, смели бы нас, как пух, и ворвались бы в город, но тут слева и справа послышался свист, конский топот, кто-то завопил: «Держись, сорокинцы!», и грянуло «ура». Это мчалась Донская бригада Морозова. Почти одновременно справа, со стороны железнодорожной ветки, ударили пушки, и бронепоезд «Орел» двинулся во фланг красным.
Тут уж обошлось без команд. Кто-то заорал: «Сдавайтесь, сволочи», и мы рванули вперед, толпа метнулась кто куда, бросая оружие, спотыкаясь, падая в грязь и снова поднимаясь, чтобы упасть под саблями морозовцев. В общем, и тут инстинкт сработал верно: красные разделились на две части и попытались обойти Уйшунь с востока и с запада, но бронепоезд лупил из всех пушек, а Донская бригада и не думала отставать. Не знаю, много ли дошло до Перекопа. Во всяком случае, через несколько минут перед нашей цепью стояло несколько сот красных орлов, бросивших винтовки, а потому уцелевших, а шум боя, постепенно удаляясь, перемещался куда-то к северу.
Тут только мы поняли, сколько стоила нам эта последняя атака. Во всяком случае, я приказал взводным, чтобы пленные сами складывали винтовки и прочую амуницию у наших окопов.
Винтовки сносили медленно, очевидно, красные тоже двигались из последних сил, а я тем временем, уже успел перекурить, подозвал прапорщика Немно и поинтересовался о смысле его странных пассов во время атаки. Прапорщик блеснул отчаянными черными глазами и вполне серьезно объяснил, что этими жестами у них, у цыган, останавливают взбесившихся лошадей. Я покачал головой, не имея сил комментировать его заявление, а прапорщик улыбнулся как ни в чем не бывало, и пошел разбираться с пленными.
Пленных было действительно много. Столько мы не брали уж давно, наверное, с весенней кампании 19-го. Пока сносили оружие, пока красных орлов выстраивали, чтобы гнать в тыл, я крикнул поручику Успенскому, чтобы он привел мне кого-нибудь из командного состава. Поручик, похоже,решил, что мне не терпится лично порешить какого-нибудь красного героя, и вскоре притащил, злорадно усмехаясь, худенького паренька с большой красной нашивкой на рукаве. Оказалось, что это мой, так сказать, коллега, ротный командир с вполне русской фамилией . Вообще-то говоря, «язык» нам был не нужен, разведывательные данные были ни к чему – и так ясно, дырявить его из нагана я тем более не собирался, но в этот день все, похоже, совершали странные поступки. Я усадил «краскома» рядом, он достал кисет с махоркой и стал вертеть «козью ногу». Руки у него дрожали, и самокрутка не сворачивалась. Поручик Успенский, не выдержав издевательства над ни в чем не повинной «козьей ногой», сунул пленному «Мемфис», и мы закурили, глядя на обезображенную воронками степь, среди которой там и сям лежали мертвецы в грязных серых шинелях.
Наконец, я спросил его то, ради чего он мне, собственно, и понадобился. Наверное, из его ответа я надеялся узнать и другое – почему не стреляли мы.
Господин «краском» долго молчал, затягиваясь «Мемфисом», и, наокнец, тихо проговорил, что несколько раз хотел скомандовать «Огонь!», но не смог. Больше он ничего не сказал, да этого и не требовалось.
Тем временем конвой из первой роты уже гнал пленных куда-то к центру Уйшуни, а штабс-капитан Дьяков оживленно о чем-то совещался с соседом слева, высоким моложавым подполковником, командиром Пинско-Волынского батальона. Я подошел к ним и узнал кое-что новое.
Подполковник Выграну час назад получил приказ командующего, где говорилось об измене Орлова. Наша группировка перенацеливалась на юг – ловить Николя, дабы не пустить подлеца в Симферополь. Это, признаться, несколько удивило меня: банда Орлова уходила на рысях, и нашей пехоте со стоптанными пятками за ней было явно не угнаться. Подполковник и штабс-капитан Дьяков были удивлены не меньше, но на всякий случай надо было готовиться и к этому. Мы дружно ругнули Орлова, причем я окончательно убедился, какого маху дал третьего дня, не нажав вовремя гашетку пулемета. Один Орлов явно стоил дороже, чем несколько сот краснопузых. Делать было нечего, и мы пошли распоряжаться.
Прежде всего мы подвели итоги. Уйшуньский бой стоил отряду двух десятков убитыми и вдвое больше – ранеными. У штабс-капитана Дьякова погиб один из его прапорщиков; у меня, слава Богу, все офицеры были целы, но я потерял семерых юнкеров. Ребят было жалко: для всех это был первый бой, и мало утешало то, что мы одержали победу.
Надо было спешить. Мы похоронили убитых в общей могиле на окраине Уйшуни, рядом с татарским кладбищем. Удалось даже привести священника, вконец перепуганного старика, который постоянно забывал слова отходной, и поручику Успенскому приходилось ему подсказывать. Мы уже собирали вещи, и я всерьез думал, где бы достать несколько подвод для наших пулеметов, как из штаба пришли новые указания. В погоню за Орловым уходил сводный полк 9-й кавдивизии, а мы покуда оставались в Уйшуни. Бригада Морозова тем временем заняла Чаплинку, вновь закрыв крымскую «бутылку». Итак, бой кончился, и для нас вновь наступала пауза. Мы еще не понимали, что эти несколько дней решили судьбу Крыма на ближайшие полгода. Волны красного потопа, захлестнувшие то, что еще недавно было Россией, остановились у Турецкого Вала.
Поручик Успенский долго язвил по поводу последней фразы, а вот генералу Туркулу она чрезвычайно понравилась. Поскольку Туркул старше по званию и должности, фразу оставлю в неприкосновенности.
Впрочем, генерал оспорил мою фразу по существу. Он считает, что судьбу Крыма решил все же не Уйшуньский бой, а бои в конце апреля, в которых отличилась, само собой, легендарная Дроздовская дивизия. Мы долго спорили, но остались при своих.
22 апреля
День солнечный, настроение превосходное, да и хворь сгинула. Сегодня читал господам юнкерам лекцию о Японской войне, и наивные молодые люди долго интересовались, не защищал ли я Порт-Артур. Пришлось их разочаровать: в те годы я еще просиживал парту в Первой Харьвской мужской гимназии, что на углу Московской улицы и Гимназической набережной, и, между прочим, состоял в нелегальном социал-демократическом кружке. Господи, на сколько же лет я выгляжу?
Огорчает одно – все подряд справляются о моем здоровье. В конце концов мне это изрядно надоело, и когда с этим же вопросом обратился генерал Ноги, я позволил себе невинную шутку. Состроив постную мину, я закашлялся и стал жаловаться на то, что мерзну по ночам, поелику во время обыска у меня конфисковали мой любимый шотландский плэд. Генерал Ноги вполне искренне возмутился и заявил, что никакого плэда у меня в палатке не было. Тут же челюсть у него отвисла, он наконец понял мою простенькую хитрость. Но слово, как известно, не воробей, к тому же этот разговор слыхала чуть ли не дюжина офицеров. Ей-Богу, на какой-то миг я даже пожалел этого галлиполийского чекиста. Впрочем, так ему и надо. Теперь он прячется в своем домике, а Голое Поле гудит, словно улей.
Есть одна плохая новость. Вчера опять была дуэль. К счастью, обошлось легким ранением – алексеевец подстрелил марковца. Я не выдержал и предложил Туркулу поставить вопрос перед Фельдфебелем. Туркул долго мялся, но в конце концов посоветовал мне бросить это дело, тем более, сообщил он мне по секрету, скоро нас будут отсюда эвакуировать. Я поинтересовался, не в Занзибар ли часом. Туркул не мог сказать ничего утешительного, но все же надеется, что куда-нибудь поближе.
Между прочим, турецкие, точнее, султанские газеты сообщили, что Барон вот-вот займет своими войсками Истанбул, дабы не пустить туда Кемаля. Так что, вновь Олегов щит на вратах Цареграда? Как бы за такой слушок турки не всыпали бы нам перцу.
Совсем было собрался продолжить свое повествование, как вдруг вестовой пригласил меня в штаб сводного полка имени Дроздовского. Признаться, первая моя мысль была не из приятных, – не связано ли все это с господином Ноги? Так или иначе, но я собрался, поправил на кителе крестик с Терновым венцом и направил свои стопы к «дроздам».
Меня ждал сюрприз. В штабе собрались полдюжины офицеров и два генерала-дроздовца – сам Туркул и однорукий Володя Манштейн. Из остальных я узнал лишь полковника Колтышева, заместителя Туркула. В общем, передо мной был цвет Дроздовской дивизии. Эти совсем еще молодые офицеры навредили господам большевикам, пожалуй, поболее, чем иной корпус. Одним словом, гвардия. Малиновые погоны.
Это оказалось заседание только что созданного исторического кружка или, ежели хотите, военно-исторической комиссии Дроздовской дивизии. Туркул пригласил меня, памятуя о моих записках, для того, чтобы я послушал о крымской эпопее дроздовцев, так сказать, из первых уст.
Я знал, что этим сейчас заняты не только «дрозды». Вероятно, желающие смогут в скором времени прочесть немало интересного. Надеюсь, у них хватит хотя бы в общих чертах отличить правду о страшных годах Смуты от охотничьих рассказов, которых мне, правда, покуда в устном виде, приходилось слышать более чем достаточно.
Вначале говорили все разом. Оказывается, они создают группу для сбора документов дивизии. Уже начали записывать воспоминания, и прежде всего тех, кто находится сейчас здесь, в Голом Поле. При этом, забыв чины, они обложили Туркула за то, что тот не сохранил дивизионный архив. Туркул в ответ пытался что-то объяснить по поводу пропавшей полевой сумки с документами, и начиналось нечто вообще невразумительное, но тут Володя Манштейн гаркнул – и все стихло.
В конце концов они стали намечать план, по коему надо будет в дальнейшем излагать события их крымской эпопеи. Разговоры о плане быстро першли в воспоминания, длившееся не менее трех часов. Правда, до Крыма «дрозды» так и не доплыли, – говорили, в основном, о Новороссийске.
Я не стану переносить всего этого в мои записи. Это другая история. Скажу лишь, что там было, пожалуй, пострашнее, чем у нас зимой 20-го и даже позже, в ноябре, когда мы катились к Севастополю. Все-таки Барон, отдадим ему должное, сумел вывести полтораста тысяч из обреченного Крыма. В Новороссийске все было иначе. Я не буду цитировать тех эпитетов, которыми был награжден Антон Иванович Деникин, – бумага испепелится, но понимаю этих офицеров в малиновых погонах.
Откровенно говоря, никто из нас не считал «царя Антона» серьезным стратегом. Но потерять за одну кампанию все – все, что у нас было… Бросить на новороссийских пирсах не обозы, не штатскую шваль, и даже не военные припасы, – бросить целые корпуса. Я слушал рассказ дроздовцев о жуткой погрузке в кромешной мгле, о гибели их товарищей, об утонувших и застрелившихся, думал о тех, кого вообще не пустили в порт и бросили умирать среди кавказских предгорий. Только у грузинской границы красные взяли целехоньким тридцатитысячный корпус. С десятой частью этих сил Яков Александрович смог удержать Крым в январе 20-го…
Когда «царь Антон» приплыл к Крымским берегам, он даже не решился сойти на берег. Так и проторчал на феодосийском рейде, покуда не подписал отречения и не убрался прочь. А вот сейчас – ничего, бодр и крепок, статьи пописывает и нас, сирых, уму-разуму учит. А виноват во всем, само собой, Яков Александрович.
Скажу сразу, что о политических, так сказать, аспектах крымской эпопеи у меня нет охоты писать. В севастопольских интригах не участвовал, у Барона чай с ромом не пил, а посему буду излагать то, что видел своими глазами. Там, у Мурза-Каяш и Уйшуни политические сплетни интересовали нас мало. И такие глобальные события, как приезд и отъезд Барона, визит одесского героя господина Шиллинга или та же миссия полковника Ноги, который еще не был тогда генералом, до нас, окопников, просто не доходили. Мы удивились только один раз, позже, когда узнали о назначении главкомом Русской Армии Барона. Его знали плохо и, честно говоря, надеялись, что главкомом будет все же Яков Александрович.
Уже потом мне объяснили, что у Барона в портфеле был план земельной реформы для всей Руси Великой. А вот у Якова Александровича такого плана не было. Равно как и портфеля, между прочим, – он ходил, как и все офицеры, с полевой сумкой. Помог нам план Барона, как же. Тачанки господина Каретника поставили на нем окончательную резолюцию в ноябре, на песчаном пляже Литовского полуострова.
Однако же, пора вернуться к дневнику. Три дня после боя мы стояли в Уйшуни. Я написал в эти дни чуть ли не десять листов, радуясь нашей призрачной победе и свободному времени. А между прочим, победа стоила нам дороже, чем казалось на первый взгляд, а свободное время привело к тому, что в отряде начало твориться всякое.
Конечно, все быди рады, что остались живы. Люди реагировали на это по-разному. Одни, как например, поручик Голуб, попросту заваливаются спать и мирно пребывают в объятиях фронтового Морфея что называется, до упора. Я бы сам последовал примеру поручика, но не все в отряде отдыхали так тихо, вдобавок, штабс-капитан Дьяков на следующее утро отправился в Карасубазар узнать, где его семья, и мне пришлось заниматься делами всего отряда. К сожалению, Уйшунь – не наш безлюдный хутор. К сожалению, поскольку здесь был самогон, который можно было запросто купить, и мирные обыватели, которых можно было так же запросто грабить.
В первый же вечер я выставил караулы из юнкеров и перехватил семь бутылок «огненной воды», которую тут же отправил в лазарет для использования в дезинфекционных целях. На этом я счел свою миссию выполненной и уже собирался было поспать, когда сообразил, что в лазарете-то я караула не поставил…
Нет, Содома я там не обнаружил. Прапорщик Мишрис мирно спал, заботливо укрытый шинелью, пара пустых бутылок аккуратно стояла рядом, а за большим ящиком, в котором летом обычно хранят огурцы, сидели поручик Успенский и еще трое, которых я поначалу принял на юнкеров, и резались в преферанс. В углу примостился прапорщик Немно в компании с гитарой и военнопленной сестрой милосердия. Прапорщик лихо наигрывал что-то истинно цыганское, а Ольга тихо млела. Н-да, господа сорокинцы гуляют. Пир победителей.
Нет, я вовсе не сторонник пуританских нравов, которые, к примеру, насаждал на своей легендарной батарее не менее легендарный дроздовец полковник Туцевич. Но ежели загуляют взводные, то чрез день-два отряд станет неуправляемым. Посему я первым делом попросил удалиться всех, кроме господ офицеров.
Двое юнкеров встали из-за стола и более-менее твердой походкой отправились восвояси. Я уже собрался начать задушевную беседу, но сообразил, что в лазарете есть еще один посторонний. Тот самый, что сидел за ящиком и кого я принял за юнкера. Я всмотрелся, и тут же почувствовал себя неважно: третьим партнером поручика Успенского оказался тот самый пленный «краском», которого сам же поручик привел ко мне после боя. Конечно, на войне можно ожидать всякого, но это было уже черезчур. Я аккуратно сел на свободный ящик, расстегнул крючок шинели и начал считать про себя до двадцати.
Я досчитал уже до пятнадцати, когда господин красный командир встал из-за стола, начав, вероятно, что-то понимать. Я вытащил наган из кобуры и махнул им в сторону выхода. Ротный посмотрел на молчащего поручика Успенского, улыбнулся и попросил напоследок стаканчик самогону. Я подождал , покуда он допьет, и ткнул стволом ему в спину, чтоб не задерживался.
Мы шли по темной улице, давя сапогами хрупкий ночной ледок, и с каждым шагом я все яснее понимал, что не смогу его расстрелять. После боя, когда кровь бьет в висках, – другое дело. Да и того, что я видел утром, мне было белее чем достаточно… Будто в крови выкупался. К тому же все было по-дурацки с этим красным: накормили, напоили, посадили в преферанс играть, а потом не дали доиграть и расстреляли. А держался он хорошо. Наверное, не хуже, чем наши, которые попадали к «тем».
Наконец, возле какой-то хаты я приказал остановиться, достал пачку «Сальве», и мы, усевшись на завалинку, закурили. Он оказался сыном учителя из-под Липецка. Учился в высшем начальном, не доучился и пошел воевать. Против нас. Член их большевистской партии. Он спросил обо мне. Я ответил.
Докурив, мы пошли назад. Наше появление вызвало, вероятно, определенное удивление и, как мне показалось, облегчение. Ольга, во всяком случае, сразу повеселела, а поручик Успенский принялся угощать меня самогоном. Отказавшись пить, я занудно напомнил господам офицерам их обязанности, велел позаботиться о прапорщике Мишрисе и предупредил поручика Успенского, что за пленного тот отвечает головой. Затем я прослушал в исполнении прапорщика Немно нечто вроде цыганской баллады про то, как кто-то ехал с ярмарки, и ушел спать, заработав, вероятно, репутацию сухаря и зануды.
Наутро стало ясно, что мои кордоны оказались вполне проходимыми, и половина нижних чинов в полной мере воздала дань Дионису в его таврической ипостаси. Пришлось устраивать проверку с мытьем голов и шей, после чего господа офицеры немного пришли в себя и занялись делом. Внешне теперь все выглядело благопристойно, но я очень жалел, что нельзя тут же увести отряд из Уйшуни куда-нибудь в степь и подержать его там под открытым небом, покуда нервы у всех не успокоятся.
Я как чуял – на следующий день случилась беда. Двое юнкеров из первой роты изнасиловали и убили девочку-татарку. Их поймали, когда они закапывали труп за хатой, в которой квартировали. Я не стал дожидаться следствия и суда, выстроил отряд на площади и заставил подлецов признаться. Они не отпирались. Я вытащил револьвер и уложил их на месте прямо перд строем.
Конечно, с моей стороны это было самоуправством. Вернувшись в тот же день штабс-капитан Дьяков впервые в жизни наорал на меня и заявил, что меня ждет суд. Я согласился и предложил лично подать рапорт командиру корпуса.
В общем, меня покуда отрешили от командования ротой, а тем временем пришел приказ возвращаться в Воинку. Перед отправлением я отозвал поручика Успенского, который теперь был ротным, и посоветовал ему содрать с нашего краснопузого его командирские нашивки и включить его в очередной транспорт с пленными. Поручик заколебался, но я объяснил ему, что даже если мы попросту отпустим господина красного командира, он не сможет добраться до своих – Перекоп занят конницей Морозова, и любого подозрительного, да еще без документов, попросту зарубят на месте. Это убедило поручика, и его партнер по преферансу отправился в качестве рядового красного бойца по джонкойской дороге.
Позже поручик Успенский узнал, что в горах пленные из этого транспорта разбежались, причем, большую часть поймать так и не удалось. Мне показалось, что поручика эта весть даже порадовала.
В Воинке меня вызвали к какому-то полковнику, очевидно, военному следователю. Я рассказал все, как было, полковник покрутил головой и пообещал мне, в лучшем случае, разжалование. Потом добавил, что за меня заступаются офицеры роты, а юнкера-однокурсники тех, кого я шлепнул, написали письмо командующему, в котором оправдывают мой поступок. Потом мы вместе со следователем пошли к подполковнику Выграну, и тот, узнав, что я чернецовец и участник Ледяного похода, глубокомысленно хмыкнул и отослал обратно в отряд, оставшись наедине со следователем.
На следующее утро я узнал, что временно перехожу в особый отряд подполковника Выграну, который в тот же день отправлялся в район Ялты для борьбы с красно-зелеными.
В этом отряде я пробыл больше месяца. К сожалению, свой дневник я оставил в Воинке, отдав на хранение поручику Успенскому, и записей, относящихся к этим неделям, у меня не осталось. Тогда, признаться, писать у меня попросту не было настроения, а вот теперь жалею. Это были лихие недели. Теперь уж и не вспомнить все по-порядку: засады, погони, когда они гнались за нами, погони, когда все было наоборот, перестрелки в горных ущельях и ночевки у костра. Одним словом, Майн Рид. Прапорщику Мишрису определенно такая жизнь пришлась бы по душе.
Тут надо опровергнуть одно широко распространенное среди крымских офицеров заблуждение. Красно-зеленые вовсе не были связаны с командованием Рачьей и Собачьей. Я и сам много слыхал про какой-то мифический партизанский штаб во главе с чудо-богатырем Мокроусовым, но ни с чем подобным нам сталкиваться не пришлось. Красно-белые были, в основном, вульгарными дезертирами, которые прятались от мобилизации и жили грабежом. Вели они себя нагло, пользуясь слабостью нашего тыла и чудовищной продажностью господ интендантов. Правда, уже в марте красно-зеленых прижали крепко, и они реже высрвывались из своих горных убежищ в долины.
К нашему счастью, горы эти господа знали скверно. Татары давали нам проводников, и несколько раз мы крепко брали эту шантрапу за горло. Хотя они умели огрызаться и, в конце концов, подстрелили из засады самого подполковника Выграну, которого пришлось направить в госпиталь.
Ходили самые разнообразные слухи. Говорили о мифических шаландах, прибывающих к крымским берегам то ли с Тамани, то ли из Турции с грузом оружия и огнеприпасов. Мы даже как-то две ночи простояли в засаде у Профессорского уголка, но кроме греческой шхуны с контрабандными чулками и прочей дамской ерундой, никого задержать не удалось. Затем нас послали ловить какого-то капитана Макарова, который якобы служил адьютантом у генерала Май-Маевского, а потом переметнулся к красно-зеленым. Капитана Макарова мы поймать не смогли, да и, признаться, не очень верили в его существование. Зато во время рейда прикончили знаменитого бандита Камова, изловив его у Адым-Чокрака, где находился штаб его «2-го Повстанческого полка». За Камова мы получили личную благодарность Якова Александровича, а Макарова было велено ловить дальше. С большим бы удовольствием я поохотился бы за Орловым, но он притих и где-то скрывался.
Стоял апрель, и мы сняли шинели, и самые смелые уже рисковали купаться в море. Наш отряд был, в основном, офицерский, жили мы дружно, но я скучал по своим и потому рад был услышать приказ о своем возвращении в Воинку.
Честно говоря, к радости примешивалась и тревога, было обидно потерять свои штабс-капитанские погоны из-за двух мерзавцев. Но в Воинке меня вызвали к какому-то незнакомому генералу, и тот сообщил, что мое дело прекращено по личному распоряжению командующего, я восстанавливаюсь в прежней должности и возвращаюсь в наш отряд.
20 апреля я сделал очередную запись в моем дневнике. В этот день я принял роту от поручика Успенского, помирился со штабс-капитаном Дьяковым и выслушал делегацию юнкеров, которые на этот раз лично выразили полную поддержку моему поступку. Тем дело и закончилось. За те недели, пока я был в отряде Выграну, у нас ничего особого не произошло. Мы стояли на той же ферме в Воинке, и штабс-капитан Дьяков в меру возможностей проводил обучение нашего пополнения. Нам прислали еще три десятка весьма подозрительных пленных, от которых я бы на месте штабс-капитана попытался все же как-нибудь избавиться. Но наш штабс-капитан на все мои, да и не только мои, доводы отвечал, что в отряде нужен каждый штык. По этому вопросу спорить с ним было бесполезно.
Итак, у нас в отряде шла тихая, почти что мирная жизнь, зато в Крыму за эти недели изменилось очень многое. О назначении Барона главкомом Вооруженных сил Юга России я узнал еще в отряде подполковника Выграну, но тогда мы только удивились – нам было не до политических дискуссий. Повторюсь – Барона мы совсем не знали, так как он воевал вначале у Царицына, а затем сменил Май-Маевского. Впрочем, ежели боем у Токмака мы обязаны его стратегическому таланту, то радоваться было нечему.
Яков Александрович по-прежнему командовал корпусом, который был теперь переименован в Крымский. Всем нам, участникам зимней обороны, были обещаны памятные медали, каковые нам выдали уже осенью. Впрочем, теперь зиму вспоминали редко: в Крыму царила большая политика, а понаехавшие сюда генералы могли бы организоваться в Отдельный Генеральский-батальон. Во всяком случае, такого количества лампасов я никогда не видел ни до этого, ни после.
Прибыло и войск. С Кавказа эвакуировались остатки Добрармии, и наши скромные погоны с вытертым золотом затерялись в калейдоскопе петлиц и нашивок новой гвардии – господ марковцев, алексеевцев, корниловцев и дроздовцев.
Приходится прерываться. Закружилась голова, а с левой рукой творится что-то неладное.
23 апреля
Вчера вечером меня опять скрутило: голова кружилась, в затылке ныло, а левая рука начала дергаться самым непотребным образом. Впрочем, к утру все прошло, и теперь я снова вполне здоров.
Днем я вновь зашел в военно-историческую комиссию наших славных «дроздов». Володя Манштейн развивал грандиозные планы написания истории дивизии о двух десятках томов с приложением корпуса документов такого же объема. Я порадовался этакому энтузиазму и подумал о том, что историю Сорокинского отряда писать некому. Разве что поручик Успенский сподобится. Но он в отряде только с весны 19-го. Из тех, кто вышел с подполковником Соркиным из Ростова, я остался один.
Впрочем, я не мог удержаться, и задал «дроздам» вопрос, который их чрезвычайно шокировал. Меня интересовало, насколько справедлива услышанная мной год назад история о высадке дроздовцев в Крыму. Ее рассказал, помнится, прапорщик Немно, ездивший незадолго до моего возвращения в отряд по личным делам в Севастополь.
Так вот, господа дроздовцы, высадившись на Графской пристани, первым делом устроили облаву на всех штатских в округе, забирая тех, кто был, так сказать, призывного возраста, в рекруты. Вслед за этим, они окружили редакцию «Севастопольских ведомостей» и взяли всех находившихся там в плен. Пленники, невзирая на пол и возраст, были выпороты, после чего «дрозды» направились на вольную охоту в город, за часами и кошельками.
Генерал Туркул, услыхав сие, поспешил заверить меня, что ничего этого не было и быть не могло. А ежели что-то было, то не с дроздовцами. Ну , а если и с дроздовцами, то было не так или не совсем так. При этом Володя Манштейн как-то странно хмыкнул, а остальные присутствующие потупились.
Затем мне была предложена дроздовская версия этих событий. Облава, действительно, имела место, но не по всему городу, а только в Морском саду. И ловили не штатских, а укрывающихся от мобилизации офицеров.
Редакцию, действительно, выпороли, но это была не редакция уважаемых «Севастопольских ведомостей», а один-единственный редактор какого-то местного радикального листка, известного мерзкими пасквилями против «цветных» войск.
Генерал Туркул специально пояснил, что «цветные» войска, то есть носившие форму разных цветов, – это лучшие, старейшие части Добрармии, и клеветать на них грех.
К тому же было добавлено, что дроздовцы редактора не пороли. Пороли его, по его собственному свидетельству, некие офицеры в золотых погонах, а вовсе не в малиновых.
При этих словах Володя Манштейн вновь хмыкнул, а полковник Колтышев рубанул, что это была провокация, и что эта штатская сволочь выпорола сама себя.
Покончив с севастопольским вариантом унтер-офицерской вдовы, Туркул заключил, что грабежи действительно были, но ограничились лишь конфискацией золотых часов у одной почтенной дамы. Виновные были лично им, генералом Туркулом изобличены и преданы военно-полевому суду.
Позабавившись таким образом, мы заговорили на куда более серьезную тему. Кто-то из «дроздов» задал непростой вопрос: имела ли смысл сама наша крымская эпопея?
Речь шла, конечно, не о необходимости борьбы с красной сволочью. Но сам Крымский плацдарм, наша «бутылка», настолько неудобен в стратегическом отношении, что целесообразнее, по его мнению, было все же удержаться на Кавказе, и оттуда весной 20-го начинать сначала. А может быть, стоило из Новороссийска уходить прямо за границу, чтобы через полгода высадиться на Дону и Кубани, где мы всегда находили поддержку.
Ему тут же возразили, правда, в основном, с нравственной точки зрения. Володя Манштейн сказал, что мы обязаны были драться на любом клочке России, а не отсиживаться, ожидая удобного момента. Туркул напомнил, что все попытки удержаться на Кавказе зимой 20-го были неудачны, а десант на ту же Кубань летом был и вовсе провальным – господа казаки не поддержали генерала Улагая. Хотя, конечно, добавил он, крымская «бутылка» – заранее проигрышный вариант, который лишь затянул нашу агонию на год, и в этом понимании действительно не имел смысла.
Тут я вмешался. Дело в том, что мне самому приходилось думать о значении нашей крымской обороны, и в Крыму, и здесь. И я позволил себе не согласиться с Туркулом.
Тогда, зимой 20-го, мы дрались в Крыму, защищая собственные жизни. Иной цели, вообще-то говоря, у нас не было. Позже, с апреля, когда остатки Добрармии эвакуировались из Новороссийска, появилась смутная надежда нп создание нового антибольшевистского плацдарма или – это мы вспоминать на любили – на почетную капитуляцию. Ничего из этого, как известно, не получилось. Но теперь, через год, наша борьба в безнадежном крымском тупике выглядит иначе.
Зимой 20-го красные, раздавив наши армии, начали готовить то, ради чего они затеяли российский ад, – свою излюбленную Мировую Революцию. Как первый, но очень важный этап, планировался поход в Европу, пролетарии которой, несмотря на миллионные субсидии Коминтерна, не спешили подниматься на борьбу с «буржуями». А посему в апреле трехмиллионная армия уже стояла на польской границе. Дальнейшее известно: приказ «на Варшаву! На Берлин!» и красный потоп, захлебнувшийся у Вислы. И наш Крымский плацдарм видится уже не бутылкой, а капканом, который не пускал несколько большевистских армий в Европу. Тогда, на Висле, был дорог каждый солдат, и, может быть, мы, отвлекшие не самые худшие силы Рачьей и Собачьей, дали возможность коннице Пилсудского и танкам Фоша опрокинуть орды Тухачевского и погнать их вспять. Кто знает, может, наши атаки в таврийских степях соврали Ее Величество Мировую Революцию. Или, по крайней мере, здорово этому помогли.
А раз так, то Яков Александрович, удержавший зимой Крым, вполне может быть назван, наряду с Пилсудским и Фошем, спасителем Европы от коммунистического рая с бесплатной селедкой.
Со мной согласились, но Туркул добавил, что главные бои за Крым произошли все же в апреле, когда в Севастополе уже сидел Барон, а на фронте совершала свои очередные подвиги Дроздовская дивизия.
Я не стал спорить – генерала Туркула в этом вопросе не переубедишь. Об апрельских боях надо писать отдельно. Я их тоже не забуду. Правда, «дрозды» тогда были под Хорлами, а наш отряд все там же, у осточертевшего всем нам Сивашского болота.
Нет, это просто никуда не годится. Левая рука опять безобразничает, да и правая, признаться, могла бы вести себя лучше.
27 апреля
Три дня не брался за бумагу. Увы, не по своей воле. Меня скрутило всерьез, и я немного завидовал тем, кто успел поймать свою пулю прошлой осенью. Самое противное – руки. Дрожат, как большевик в контрразведке. Голова, признаться, тоже просит гильотины.
Похоже, я здорово напугал моих соседей, поскольку к вечеру, несмотря на энергичные протесты, поручик Успенский и оба наших «дрозда» побежали за помощью. Поручик приволок под конвоем какого-то марковца, прослушавшего два курса на медицинском факультете в Петербурге, а дроздовцы привели целого полковника. Я его часто видел у Фельдфебеля, он там чем-то вроде придворного врача.
Консилиум цокал языками, меня вертели, как косулю над очагом, а затем потребовали подробно доложить о моих болячках. Я честно пересказал невеселую сагу о первой контузии при Горлице и о двух свежих, под Екатеринодаром и Волновахой. За это я был наказан приемом каких-то микстур, достойных применения исключительно в чеке для пыток капитана Морозова и поручика Дроздова.
На следующий день все как рукой сняло, и я, веселый и довольный, отправился гулять по берегу, но не тут-то было. Вестовой поволок меня к самому Фельдфебелю.
Я решил, что час расплаты настал. Фельдфебелю меня любить не за что, а мне его и подавно. Одного моего визита на улицу Де-Руни хватит за глаза. В общем, я приготовился к чему угодно. Даже к тому, что он предложит мне возглавить отряд смертников для захвата Царьграда.
Вышло, однако, иначе. Фельфебель был настолько вежлив, что предложил мне сесть и даже назвал по имени-отчеству. После этого, по идее, должен был последовать приказ о разжаловании в денщики, но вместо этого Фельдфебель заявил, что мое здоровье вызывает опасение, и мне следует показаться хорошему специалисту. Тут в кабинет вошел вчерашний медицинский полковник, и я понял, кому я всем этим обяазан.
Я начал вежливо возражать, а Фельдфебель не менее вежливо настаивать. В разговор включился эскулап, выдавший целый этап по-латыни, но это меня не сломило, и я вновь отказался. Тогда Фельдфебель зарычал, поставил меня по стойке «смирно» и гаркнул, что ему не нуден покойник в лагере. Затем последовал приказ завтра же отправляться в Истанбул.
Я пулей вылетел из кабинета, полковник выскочил вслед за мной и начал рассказывать, как и где найти в Истанбуле некое медицинское светило. Светило оказалось швейцарским, работающим по линии Красного Креста. Затем эскулап вручил мне послание, позволявшее не идти в клинику, а нагрянуть прямо на квартиру к ничего покуда не подозревающему земляку Жана Кальвина.
Я надел свой парадный китель, чтоб не выглядеть оборванцем, и отправился первым же утренним катером в град Св. Константина. Светило должно было быть дома до полудня, посему я тут же направился по указанному мне адресу. Честно говоря, идти туда не хотелось. Я навидался на фронте контузий и разбирался в них не хуже любого профессора. А услышать что-нибудь приятное я, признаться, не надеялся.
Во дворе дома меня облаяла собака, затем меня долго держали в передней, покуда светило знакомилось с посланием нашего эскулапа, и, наконец, меня провели в святая святых – огромный кабинет, набитый хитрой медицинской механикой.
Светило заговорило со мной по-французски, и у меня отлегло от сердца, поскольку, будь он германо-швейцарцем, мне пришлось бы говорить с ним по-немецки. А мой немецкий, после трех лет Германской войны, приобрел несколько окопный оттенок.
Меня долго оглядывали, ощупывали и остукивали. К счастью, персказывать свою илиаду мне не пришлось – видать, полковник изложил все в письме. Затем владелец кабинета что-то долго писал в чудовищного вида гросс-бухе, а потом самым естественным тоном поинтересовался, есть ли у меня деньги.
Я бодро вытащил свой тощий бумажник и спросил, сколько я ему должен за визит. В ответ светило рассмеялось, назвало меня шутником и пояснило, что деньги требуются не для оплаты визита. Деньги нужны будут в швейцарском санатории, куда меня следует направить, и, по возможности, немедленно. Приблизительная сумма была мне тут же названа. Естественно, не в лирах и, само собой, не в рублях, выпускавшихся казначейством Русской Армии.
Я замешкался с ответом, и светило повело речь о том, что, в конце концов, мое командование должно мне помочь. Что, насколько он понимает, я заслуженный офицер, ветеран войны, имею награды… Он готов написать господину Врангелю…
Я не стал дискутировать эту тему, а он, качая головой, настрочил целое послание нашему эскулапу, затем последовала целая серия рецептов и советов относительно режима дня и питания. Я выслушал его до конца, после чего предложил ему ответить прямо – сколько мне осталось.
Он долго молчал, а потом сказал, что об этом не говорят даже смертельно раненым. А мне просто надо лечиться, в Швейцарии же это будет быстрее. Я кивнул и повторил вопрос. Он долго мялся, мне даже стало жаль его, но в конце концов, после десятка оговорок, приговор был назван. Я не буду его записывать. Все мы ошибаемся, в том числе и светила. Может быть, он ошибся, и я проживу еще сто лет.
Мне было очень важно узнать еще одну существенную подробность. Тут он ответил сразу. Это даже замечательно, поскольку валяться без рук , без ног в Голом Поле я не хочу. Тогда уж лучше сразу.
После этого я часа два гулял по весеннему Истанбулу, поглядывая на белые дувалы, резные двери и редкие деревья, так похожие на те, что растут у нас в Крыму. В конце концов, я махнул на все рукой и решил провести остаток дня с большей пользой, а посему отправился в местный Музей Древностей. Когда я был здесь в последний раз перед войной, его только собирались открывать, и наши турецкие коллеги постоянно обращались в Русский Археологический институт за консультациями.
Музей работал, но был почти пуст. Это было даже к лучшему, мне никто не мешал, и я отвел душу – осмотрел неплохо составленную экспозицию, которая была, конечно, беднее, чем античный отдел Императорского Эрмитажа, но выглядела вполне достойно.
Кое-что было знакомо. Некоторые экспонаты мне показывали еще до войны, а одну надпись на скверном малоазийском мраморе я приветствовал как старую знакомую. Уж ее-то я знал. Решив себя проверить, я не стал глядеть на мрамор и, закрыв глаза, прочитал про себя весь текст. С указанием двух лакун и ошибки резчика. Открывать глаза мне не очень хотелось – все-таки пять лет войны, контузии, и я мог ошибиться. Но – нет, такое не забывается.
Затем я прочел сопроводительный текст, чуток поморщился – можно было написать полнее, и тут только заметил, что рядом со иной стоит молодой симпатичный турок, естественно, в феске, зато в костюме и при галстуке. Турок вежливо поклонился и спросил по-французски, не может ли он чем-нибудь помочь господину офицеру. Ну, хотя бы прочитать и перевести эту надпись.
Я поблагодарил его, заметив, что эту надпись мне уже доводилось в свое время переводить и даже публиковать. Правда, перед этим пришлось лично выламывать ее из стенки полуразрушенного дома на окраине Конии. А еще ранее – совать бакшиш двум сарбазам, чтобы те закрыли глаза на эту акцию.
Турок вежливо выслушал и сказал, что, насколько ему известно, эту надпись опубликовали профессор Кулаковский и его молодой коллега по фамилии… Тут последовала пауза, но фамилию он воспроизвел верно. Но, добавил он, ему также известно, что господин Кулаковский умер.
Я представился. Он чрезвычайно удивился, поглядел на мой далеко не академический вид с некоторым сомнением, и тогда я, отвернувшись от надписи, прочитал ее целиком, на этот раз вслух. А затем указал на две ошибки в висящем рядом французском переводе.
Турок оказался господином Акургалом, заместителем директора по научной части. Я тут же был отконвоирован в его кабинет, напоен настоящим турецким кофе и засыпан вопросами. Господина Акургала интересовала масса вещей: от того, почему мы с профессором Кулаковским датировали эту надпись второй четвертью третьего века от Рождества Христова, до того, где теперь его русские коллеги, с которыми из-за этой ужасной войны прерваны все связи. И над чем теперь работает античный отдел самого великого музея мира – Императорского Эрмитажа.
С надписью было проще: я указал на особенности написания «тэты» и «эпсилон», посоветовав заглянуть в «Корпус грекарум», где есть точные аналогии. Про Эрмитаж я знал лишь, что с 18-го там располагалась питерская чека, которая, вероятно, и работает с его сотрудниками. Ну, а насчет коллег… Видит Бог, я и сам хотел бы знать, что с ними случилось.
Профессор Кулаковский умер, не дожив, к счастью, до Армагеддона. Академику Федору Успенскому, однофамильцу моего поручика, повезло меньше – он умер от голода весной 18-го. Михаилу Ивановичу Ростовцеву удалось, кажется, уехать за границу. Туда же успел вырваться в 19-м и профессор Виппер. Об остальных я ничего не знал. Впрочем, я спросил, помнит ли он публикации профессора Лепера.
Господин Акургал всплеснул руками и гордо заявил, что знаком не только с публикациями, но и с самим господином Лепером, что он гордится этим знакомством; и я его очень обяжу, сказав, где сейчас господин Лепер и как его найти.
Я объяснил ему, как найти господина Лепера. Господин Акургал испуганно поглядел на меня, и несколько минут мы оба молчали. Затем он поинтересовался, где и над чем работаю я. Когда я объяснил, где и над чем я работаю, господин Акургал заявил, что это неправильно, даже правительство Его Величества Султана считается с тем, что специалистов по древней истории в мире не так уж много. И даже если, от чего храни Аллах, войска Кемаля войдут в столицу, он и его коллеги могут быть спокойны, – Кемаль-эффенди – европейски образованный человек. И он, то есть господин Акургал, не может понять, как правительство большевиков смеет так относиться к русским историкам, которых он и его коллеги всегда считали своими учителями.
Я даже не улыбнулся, слушая эту несколько цветистую речь. Многого здесь не могут понять господа турки с их верой в европейскую образованность.
Между тем господин Акургал оставил велеречивый слог и заговорил вполне по-деловому. У них нет свободных штатных должностей. Зато у них есть ставка консультантов. Конечно, господин директор – человек с некоторыми предрассудками, но даже он не откажется от услуг бывшего сотрудника Русского Археологического Института.
Я поправил его, заметив, что был лишь сотрудником вне штата, но господин Акургал уже допивал кофе, явно собираясь направляться к директору. На какое-то мгновенье я подумал, как это было бы хорошо. Может, этот швейцарец ошибся, и у меня есть еще несколько лет. Тихий музей, который через некоторое время вполне может стать серьезным научным центром… Можно связаться с теми из коллег, кто сумел уехать… Можно даже попытаться разыскать что-нибудь из фондов и коллекции института…
Я помотал головой, отгоняя наваждение. Поздно. Еще бы пару лет назад… Правда, как раз два года назад мы вели бои на подступах к Донбассу…
Господин Акургал решил, вероятно, что я претендую на нечто большее, чем место консультанта, виновато развел руками и просил обязательно зайти через несколько дней. Я поправил френч и сослался на служебные обязанности, которые едва ли позволят мне часто бывать в Истанбуле.
Эта беседа несколько успокоила меня. Во всяком случае, я отчасти пришел в себя. Ну что ж, Института нет, но есть господин Акургал и его молодые коллеги. Есть даже Кемаль-эффенди, ценящий европейски образованную интеллигенцию. А эта надпись на скверном малоазийском мраморе все равно впервые была издана в ежегоднике «Известия Русского Археологического института в Константинополе» профессором Кулаковским и выпускником Харьковского императорского унивеситета Пташниковым.
В Истанбуле мне было делать больше нечего. Конечно, я мог бы зайти на улицу Де-Руни, но сегодня меня там не ждали. Тем более , в последний раз Яков Александрович явно что-то недоговаривал. А между тем, я к этому никаких поводов не давал.
Я пересчитал лиры, и решил перекусить в каком-нибудь приличном ресторане. В конце концов, будет что вспомнить в нашей офицерской столовой за ужином. Нет, спасибо, конечно, господам французам за продукты, но лучше бы они ели их сами.
Трудность была в том, что приличный ресторан в Истанбуле – это не Музей Древностей. Где находится Музей, я знал, а вот с приличными ресторанами дело обстояло сложнее. Я уж совсем было собрался спросить об этом самым наглым образом у первого встречного британца, но затем в голову пришла иная мысль. В конце концов, не торчать же одному за столиком, пережевывая шашлык по-карски или азу-измит. И я направил свои грешные стопы к гимназистке седьмого класса.
Я помнил, где она живет, – в ту ночь, вернее,в то утро я проводил ее домой, точнее, в тот многоэтажный домище, где она снимает комнатку у какой-то мрачноватого вида старухи. Конечно, Татьяны вполне могло не оказаться дома, но попытка, как известно, не пытка. Тем более, не пытка в чеке.
Татьяна была дома, но ее вид мне сразу же не понравился. Допуская увидеть ее с очередным кавалером, просто подшофе или после понюшки кокаина, – с позволения сказать, ноблесс оближ. Но она была совершенно одна, без всяких следов боевой раскраски, а комната имела весьма заброшенный вид и чуть ли не поросла мохом.
Я решил было, что она прихворнула, но Татьяна заявила, что чувствует себя вполне прилично. Тогда я поглядел на нее внимательнее и поитересовался, сколько дней она не ела. Оказалось, что всего день. До этого она питалась на то, что удавалось продать на местной барахолке.
В общем, она не последовала моему дурацкому совету, и не пыталась топиться в Золотом Роге. Правда, пришлось все продать. А вчера это «все» кончилось. Но, в любом случае, она благодарна мне за добрый совет.
Думаю, мои нравственные проповеди все же не при чем. Просто, у каждого человека есть свой предел. Вот подпоручик Михайлюк не мог есть конину. Это было зимой 19-го, когда всем нам приходилось подражать татарам. А подпоручик Михайлюк конину не ел. Один раз поел – и чуть не помер. Видать, такой предел есть и у Татьяны, Правда, помирать с голоду – тоже не лучший выход.
Я поглядел на нее критическим взором и поинтересовался, где тут можно купить приличное платье. Она усмехнулась и сказала, что я несколько опоздал. Раньше мне стоило заплатить две лиры. А теперь и платье ни к чему. Лучше она и вправду искупается в Босфоре.
Пришлось объясняться. Я сообщил, что нас того и гляди переведут в Занзибар, и напоследок мне хочется посидеть с дамой в приличном ресторане. Истанбульских ресторанов, однако, я не знаю, а знакомая дама у меня здесь одна. Что же касается платья, то после посещения ресторана его можно продать. Или сжечь, дабы никаких вопросов не возникало.
С платьем вопрос решился быстро, труднее оказалось найти пристойный ресторан. В конце концов, мы остановили свой выбор на «Бристоле», невдалеке от Британского посольства. Это меня успокоило – господа островитяне любят чистоту, и по крайней мере, тараканов там не встретишь.
«Бристоль» оказался весьма шикарным заведением. Швейцар с подозрением посмотрел на мой френч. Я мысленно возмутился – френч был английский, и перед поездкой я его специально выгладил. Но блестевшие на нем кресты – Св. Владимира и Ледяной – убедили цербера, и вскоре мы сидели за столиком, производя изыскания в меню. Многие не любят британскую кухню, а, признаться, напрасно. Впрочем, тут был достаточный выбор турецких деликатесов. А уж тех, кто не приемлет турецкой кухни, я вовсе не понимаю.
Мы заказали шампанское, но я почти не пил, а в основном, поднимал фужер. В последний раз пить пришлось месяцев шесть назад, а потом как отшибло. Господа эскулапы сие как-то объясняли, но уж очень сложно. Попросту говоря, не тянет.
В общем, было спокойно, приятно, почти как до войны. Впрочем, нет, до войны я бывал в ресторанах редко и, конечно, не в военно мундире. Скорее это напоминало редкие поездки с фронта в Екатеринослав, где мы откисали после очередной схватки с Упырем.
Между тем, пришлось отвечать на вопросы. Я радостно сообщил, что у меня, как всегда, все в порядке. Я чувствую себя превосходно, что вполне подтвердил один очень-очень ученый профессор, у которого я побывал не далее как сегодня. В общем, живем – не тужим, только в Занзибар ехать очень уж не хочется.
Татьяна слушала молча, а потом, не поднимая глаз от скатерти, попросила прощения за фразу, которую она признесла в нашу первую встречу. Я весело поинтересовался, какую именно, но взглянул на нее и понял, что переиграл. Тогда я заставил себя усмехнуться, и в свою очередь еще раз извинился за все те глуопсти и пакости, что наговорил ей тогда. В общем, наступило взаимное прощение, я заказал кофе, готовясь покинуть гостеприимный «Бристоль», как вдруг на наш стол спикировала бутылка шампанского, причем, куда поприличнее той, которую заказал я сам.
Я вопросительно посмотрел на официанта, и тот пояснил, что это нам прислали, и был указан столик в отдаленном углу. Как говорится, «от нашего стола – вашему столу». Аллаверды, одним словом. Только мы были не в Екатеринославе, а в граде Константинополе, и это становилось уже интересным.
Я пригляделся. За столиком восседала вполне приличная компания – две дамы и два господина явно британского вида. Впрочем, один из них показался мне чем-то знакомым. Я его определенно видел раньше, но не в Истанбуле, не в дамской компании и не в штатском.
Господин британского вида перехватил мой взгляд, мило улыбнулся и помахал ручкой. Я решил развеять свои сомнения и встал, чтобы подойти к нему. Я сделал всего два шага, но тут меня повело, в висках запульсировала кровь, в ушах загудело, а дышать стало совсем нечем. Я успел подумать, что лучшего места для обморока не найти, пожалуй, не удастся, схватился за колонну и начал сползать на мраморный пол. Последнее, что я успел расслышать, был крик Татьяны: «Помогите! Он не пьяный, он болен!» И, проваливаясь в какие-то тартарары, я все же мысленно поблагодарил ее.
Очнулся я в пустой темноте. От случившегося не осталось ничего, кроме легкого головокружения. Свой френч я обнаружил на стоящем рядом стуле, а зажженая спичка объяснила мне остальное. Я пребывал в комнате, которую снимала Татьяна, нагло оккупировал ее кровать, вытеснив гимназистку седьмого класса на пол, где она мирно почивала, укрывшись старым пальто. Бутылка шампанского стояла в углу, слева от двери.
Утром я приготовился нудно и долго извиняться, но Татьяна напоила меня вполне пристойным кофе, и глядела на меня так, что мне самому стало себя жалко. От нее я узнал, что несколько наших соотечественников, спасибо им, бросились вчера мне на помощь, причем, особенно старался господин британского вида, приславший нам шампанское. Он помог довезти меня сюда, не забав оставить все ту же бутылку, и просил передать, что, к сожалению, очень спешит, но обязательно даст о себе знать.
Теперь я вспомнил окнчательно. Чуть больше года назад мой доброжелатель носил генеральские погоны, и на одной севастопольской квартире мы пили «Смирновскую» по поводу того, что мы сним тезки. Жаль, что я грохнулся в обморок, словно институтка при виде мыши. Мне стоило бы о многом его расспрсить. Оставлось ждать, когда он появится вновь.
В лагерь я вернулся, похожий, очевидно, на жертву графа Дракулы, поскольку никто, даже поручик Успенский, не стал меня ни очем расспрашивать. За что я им всем чрезвычайно признателен.
Туркул, ознакомившись со всем, что написано выше, предложил объявить среди «дроздов» подписку на мое лечение. Я не стал возражать, а просто назвал сумму. Поручик Успенский, в свою очередь, потребовал, чтобы я перестал портить его бумагу, дабы не растрачивать силы. Историю сорокинцев он обещает написать сам, после завершения своего великого романа. Он не преминул добавить, что рассказ о раскаявшейся Магдалине и перепившемся штабс-капитане не меет никакого отношения к нашей крымской эпопее. Суровый он человек, поручик Успенский. Сразу видно, бывший химик. Но все-таки связь между всем этим очевидна: после трагедии в давние времена в театре ставили специальную пьеску, под разъезд карет.
29 апреля
Денек отдылал, и вот теперь, наконец, приступаю вновь к дневнику. Вчера, дабы не перепутать что-нибудь существенное, я лишний раз проконсультировался с Туркулом и Володей Манштейном, а также заглянул в одну из тех книжек, что мы с поручиком Успенским нелегально купили в Истанбуле в прошлую нашу поездку. Поскольку поручик опять посмеется над моей склонностью к мрачным тайнам, рискну назвать ее. Это все та же строжайше запрещенная на Голом Поле брошюра Якова Александровича «Требую суда общества и гласности». Мне, честно говоря, плевать на рычание Фельдфебеля, но не хотелось бы, чтоб у меня ее отобрали, как это здесь принято. Ну, надеюсь, узкий круг моих читателей меня не выдаст.
Между прочим, книжка мне не особо наравится. Насколько мне известно, она писалась наскоро, в соавторстве с генералом Килениным, который просто побоялся поставить свою фамилию на обложке. А не нравится мне то, что брошюра написана глубоко обиженным человеком. Более того, человеком, лелеющим свою обиду. А ведь речь идет о вещах куда более серьезных – это первая книга о Белом Крыме. Обида помешала Якову Александровичу увидеть многое. Хотя бы то, что Барон был не только интриганом и завистником, но и талантливым организатором нашей обороны. Большего, чем Барон, никто, во всяком случае, сделать не смог. Это надо признать, хотя в конфликте Главнокомандующего Русской Армией и командира Крымского корпуса я целиком на стороне Якова Александровича.
Зато в книге много подлинных документов. А это очень важно. Теперь я уверен твердо: апрельские бои – это, собственно, даже не заключительный аккорд крымской обороны, как ранее казалось мне самому. Это было начало нового этапа борьбы.
После Уйшуньского боя вопрос о том, кто хозяин Тавриды, был решен. Красные облизнулись, и отползли за Перекоп. Вдобавок, в Крым прибыли части Добрармии, и теперь мы были явно не по зубам XII армии красных. Отныне господа комиссары имели дело не только с 3-м корпусом, а со всеми, кто еще хотел сражаться. И таких оставалось еще немало – вместо прежних трех с половиной тысяч, нас теперь было раз в двенадцать больше.
Естественно, Ульянов-Бланк и господин Бронштейн не смирились, и нагнали в Северную Таврию новые орды, подкрепив их даже частью тех сил, что предназначались для похода на Варшаву. Итак, прежние противники – корпус Якова Александровича и армия господина-товарища Геккера – теперь сменились Южным фронтом красных и Русской Армией, как стал называть наши силы Барон.
Южный фронт был готов атаковать в конце апреля. Но мы развернулись первыми. Собственно, это был встречный бой, где далеко не все определялось только военными факторами.
Барон, воздадим ему должное, был и остается реалистом. Вместо, или точнее, вместе с прежними высокими идеями, он выдвинул новые, куда более реалистичные: земельная реформа для пейзан, союз с Махно, Петлюрой и Пилсудским, коалиция со всеми антибольшевистскими силами в Крыму и международное признание. И между прочим, Барон добился того, чего не удалось даже адмиралу, – нас признала Франция. Англия воротила физиономию, но танки все же присылала. В общем, мы стали для Европы законным русским правительством.
Это признание дало нам новую возможность сесть за стол переговоров с господами комиссарами. Понятно, вслух этого не говорили. Сказать «дроздам», только что приплывшим из Новороссийского ада и закопавшим в тайной могиле гроб с телом генерала Дроздовского, о близком мире с краснопузыми… Тут уж одними плетьми не отделаешься! Да и нам услышать после Токмака, Мурза-Каяш и Уйшуни о подобном… Да, вслух об этом говорить было нельзя, но переговоры шли, и весьма серьезно.
Слухи об этом, конечно, ходили. Но иы с чистой совестью приписывали их жидо-большевистской пропаганде.
Мои будущие коллеги, надеюсь, сумеют осветить то, что сейчас еще в тени. Но, судя по всему, к концу апреля переговоры были на грани срыва. Барон не принял требования о безоговорочной капитуляции, и красные тогда решили попытаться закончить все одним махом. Точнее, одним ударом – на Сиваше зашевелились орды.
Барон также спешил. Он хотел показать своим, так сказать, партнерам по переговорам, что не стоит недооценивать Русскую Армию. И тоже торопил с наступлением. Мы должны были ударить первыми, и ударить сильно, чтоб господин Ульянов-Бланк отнесся к нашим преложениям более серьезно.
Вот, собственно, и завязка апрельских боев. Мы были картами, брошенными на стол переговоров. Так сказать, последний довод королей.
Генерал Туркул не удержался и потребовал, чтоб я предоставил ему слово. Я пытался робко возражать, ссылаясь на фантастический успех его будущей книги, которая, насколько я помню, будет называться «Дроздовцы в огне». Но генерал пригрозил натравить на меня своего бульдога, и я смирился. Итак, дроздовцы в огне…
Тогда, в апреле, «дроздов» погрузили на пароходы и отправили к Хорлам. Барон настолько спешил, что разведка даже не поинтересовалась местом их будущей высадки. Чека сработала удачнее – по пароходам был открыт шквальный огонь. Они попытались проплыть по каналу Фельцфейна, наткнулись на пулеметную засаду, еле отбились и, наконец, высадились, выбив краснопузых из города. Ночью красные внезапным ударом смяли две дроздовские роты, «дрозды» опять отбились, а затем стали пробиваться к Перекопу, преследуемые красной конницей и артиллерией. Дойдя до перешейка, они чуть было не перекололи штыками прикрытие нашего Крымского корпуса. И зря – мы даже не знали о десанте. Не знал о нем и Яков Александрович, а потому не мог оказать «дроздам» поддержки.
Следующую фразу Туркул просит записать дословно, но я, пожалуй, ограничусь для благозвучия только ее началом: «Знал бы я тогда об этих сучьих играх…»
Да, знал бы. И мы тогда ничего не знали.
Утром 22 апреля штабс-капитан Дьяков прибежал из штаба чернее тучи и поднял отряд по тревоге. Был получен приказ выступить к Сивашу и занять позицию возле взорванного еще зимой железнодорожного моста. Перед нами стояла задача подкрепить бригаду наших старых знакомых из 13-й дивизии. Надо было торопиться – у Сиваша нас ждали к вечеру.
Я отдал распоряжения, затянул свой вещевой мешок, и тут обратил внимание на штабс-капитана Дьякова. Что-то мне в нем совсем не понравилось, что-то явно случилось.
Наконец, он отозвал меня в сторону, огляделся и, убедившись, что нас никому не услышать, стал плести какую-то ерунду. Скоро бой, и мы не должны подрывать дух отряда. Особенно офицеров. Лучше сказать об этом потом. И он не знает, говорить ли даже мне.
Он обратился ко мне на «ты», чего меж нами давно не было. Значит, что-то и вправду случилось. Я тоже оглянулся по сторонам, и как следует тряхнул его за плечо. Это подействовало, и тут он сказал в чем дело. Тут уж шатнуло меня, и несколько минут мы стояли молча, не говоря ни слова.
Так я узнал о смерти Николая Сергеевича Сорокина. Он умер еще в феврале, но в тогдашней горячке сообщить забыли, и вот теперь, совершенно случайно кто-то упомянул об этом в штабе корпуса. Оттуда позвонили нам.
Отряд уже строился, надо было спешить. Я сказал штабс-капитану, что говорить об этом покуда, действительно, не стоит. А дальше – посмотрим.
Мы шли долго, крымское солнце жгло совсем по-летнему, желтая степь сменилась серым песком, покрытым белесым соленым налетом, где-то вдалеке, севернее, уже слышалась пулеметная перестрелка. Впереди был еще один бой, а мне было так скверно, будто мы заранее его проиграли.
Может быть, даже хорошо, что весть о смерти командира пришла так поздно. Когда под Уйшунью мы шли в штыки, то, конечно, не думали, что подполковник Сорокин будет изучать реляцию этого боя, но мысль, что наш командир жив, что он скоро вернется, держала нас и не давала нам отступить. Отступить, а потом виновать оправдываться перед ним, словно нашкодившие школьники… Мы были сорокинцы, потому что с нами был Николай Сергеевич…
Он был совсем непохож на легендарного Дроздовского. Михаил Гордеевич был, действительно, как говорит Туркул, отлит из стали. Выражаясь по-человечески, Дроздовский был просто не от мира сего, он жил только борьбой, и сама мысль, что с ним можно было просто покалякать о жизни, сыграть в подкидного или пожаловаться на здоровье никому и в голову не приходила. Особенно потрясали его глаза, в те редкие минуты, когда он был без пенсне. Это были глаза, давно уже увидевшие Ангела. Мне кажется, Дроздовский был страшен для большевиков тем, что он еще с Ясс – с декабря 17-го – считал себя мертвым. А поэтому мог уже ничего не бояться. И никого не жалеть.
Николай Сергеевич был обыкновенным интеллигентным русским офицером, каких было много в нашей армии во все времена. Был тих, никогда не выражался лозунгами, смущался, когда при нем начинали говорить скабрезности, и постоянно жаловался на здоровье. Он маялся печенью, хотя лекарств, помнится, никогда не принимал.
Под Луцком, в июне 17-го, когда большевики развалили фронт, и армия побежала, наш батальон держался три дня, отрезанный со всех сторон под перекрестным огнем крупповских пушек. Подполковник Сорокин дело знал – мы зарылись в землю и огрызались редкими пулеметными очередями. А когда забузили наши собственные большевики, Николай Сергеевич пошел в самое их кубло и объяснил на пальцах, что бежать – значит всем сложить головы. А в окопах мы отобьемся. И мы действительно отбились.
Не знаю, любили ли его солдаты. Но ему верили, а это было важнее. «Батальонный сказал» – это была истина, не нуждавшаяся в доказательствах. Конечно, у него было то, что обычно зовут человеческим обаянием. Но это не совсем точное слово. Он ни с кем близко не сходился – тут он был похож на Дроздовского, – но все мы настолько ему верили, что когда в декабре того же проклятого 17-го у многих из нас был выбор – спасать семьи или уходить в ледяную степь – мы пошли с ним.
Его собственная семья – жена и сын – пропали тогда же, где-то между Курском и Белгородом, пытаясь добраться до Ростова. Если бы он выехал им навстречу, все могло бы повернуться иначе…
Я перечитал все написанное мною о подполковнике Сорокине и понял, что ничего не смог объяснить толком. Для последних – крымских – сорокинцев Николай Сергеевич был уже героем из легенды. Высокий, чуть сутоловатый человек в старой шинели, никогда не кланявшийся пулям… Со своим легендарным стеком, которым он сбивал ромашки, идя впереди атакующей цепи… Не бросивший ни одного своего раненого на поле боя… Четырежды раненый и дважды контуженный…
И это тоже правда. Интересно, что сам Николай Сергеевич никогда не жаловался на ранения, и все толковал о ноющей печени. Даже в короткие минуты затишья под Волновахой, когда тачанки Билаша подкатывали на пистолетный выстрел и били в упор, Николай Сергеевмч жаловался на печень, советовал нам стрелять только короткими очередями, а затем шел к пулемету. Мы знали, что если подполковник Сорокин ложится за пулемет и слишком часто говорит о печени, значит, бой будет из тех, что называют последними.
Между прочим, Дроздовский искал смерти. Это знали все и берегли его даже ценой собственной жизни. Правда, от заражения крови после легкого ранения спасти не смогли. Подполковник Сорокин вроде бы вроде бы никогда зря не рисковал. Даже тогда, когда шел впереди отряда со своим стеком, это не выглядело риском – просто нам казалось, что так атаковать удобнее. Но он ни разу, ни единого разу не говорил о том, что будет делать, как будет жить после войны. Даже когда взяли Орел и Москва была почти нашей. Наверное, и он увидел своего Ангела. Только не показывал виду.
Я часто вспоминаю, как он обрадовался тогда, в Токмаке, получив приказ об отходе. Он радовался за нас, что кто-то сумеет уцелеть. О себе он так не думал, иначе эвакуировался бы еще за неделю, когда его уже начало шатать от высокой температуры.
Между прочим, он никогда не ставил перед командованием вопрос о развертывании нашего отряда в полк или даже в дивизию. Мы так и остались маленьким отрядом, кторый после Донбасса не участвовал ни в одной победоносной операции, а проторчал все эти упоительные месяцы в приднепровских степях, отражая Упыря, гоняясь за всяческими Ангелами, Маруськами и прочими разиными уездного масштаба. Славы на такой войне не приобретешь. Зато мы первыми научились отбивать атаки тачанок, и Упырь пообещал перебить наш отряд до последнего человека. Впрочем, мы пообещали Упырю то же самое, но обе стороны свое обещание так и не смогли выполнить. Во всяком случае, в полном объеме.
И вот теперь Николая Сергеевича не стало, мы уже не посчитаемся с Упырем, война проиграна, и нам осталось идти из боя в бой, не мечтая о златоглавой Москве и о великой вселенской мести, которая свершится после победы. В этих безводных степях думается по-другому. Яков Александрович назвал как-то нас, защитников Крыма, кондотьерами. Нет, скорее мы были актерами провалившейся пьесы, которую все же нужно во что бы то ни стало доиграть. И мы ее доигрывали.
В сумерках, почти что без ног, мы подошли к Сивашу и сразу же заняли старые, вырытые еще зимой окопы слева от громады полуразрушенного моста. Рядом стояла бригада 13-й дивизии, в рядах которой бросилась нам в глаза фигура «капказского человека». Почти одновременно с нами к мосту подтянулись бронепоезда, в том числе один, памятный нам по Ново-Алексеевке, с морскими 8-дюймовками. На берегу этой зимой были построены небольшие железнодорожные ветки, и бронепоезда стали, что называется, щека к щеке. Последним подошел поезд командующего – Яков Александрович лично пибыл на место боя. Значит, дело ожидалось и вправду серьезное.
Мы еще только подходили, когда саперы, пользуясь сумерками, начали починку моста. Прапорщик Немно, прикинув необходимое для окончания ремонта время, уверенно заявил, что до утра не справиться. Так оно и вышло.
Часов в десять вечера мы быстрым шагом двинулись на узкую гать, которая шла параллельно мосту, и, выставив вперед пулеметы, приготовились. Красные пошли быстро, думая проскочить, но, наткнувшись на пулеметы, тут же откатились. Похоже, у них было мало артиллерии, поскольку в эту ночь они атаковали дважды, пытаясь нас выбить с гати штыковыми. Мы могли бы им показать, как это делается, но слева и справа был сивашский рассол, поэтому предпочтение было отдано пулеметам.
Ближе к рассвету, когда глаза уже сами начали слипаться, и приходилось постоянно смотреть, чтоб никто не спал, наконец заговорила красная артиллерия. Нас тут же залило водой, фонтанами взлетевшей со всех сторон, разнесло в щепу два пулемета, и мы начали оттаскивать в тыл раненых. К счастью, краснопузые лепили фугасами, а не шрапнелью, – тогда нам стало бы совсем кисло.
При первых лучах солнца мы начали отступать назад, к нашим окопам. Мосто починить не удалось, с гати нас выбили, и настроение было – хуже некуда. Красные сразу же поперли следом, но тут мы не остались в долгу, да и бронепоезда сказали свое слово. В общем, все остались при своих, – мост не починили, а гать стояла пустая – ни вашим, ни нашим.
Утром нам удалось часок поспать, но тут вновь заговорила артиллерия, и пришлось бодрствовать весь день. Говорят, некоторые умеют спать во время канонады. Им можно только позавидовать. Правда, не знаю, как бы они спали при работе морских 8-дюймовок.
Перестрелка продолжалась до вечера. К нам дважды подходил генерал Андгуладзе и пытался давать указания по поводу позиций для пулеметов. Мы стоически молчали, а генерал все бурчал и обзывал нас отчего-то анархистами. Поручик Успенский не удержался и сообщил генералу, что ему куда ближе правые эсеры, после чего «капказский человек» посмотрел на нас, как на василисков и больше не показывался.
Где-то к полудню к нам в окопы забежал Яков Александрович. Он был не один – его сопровождал молоденький офицер с миловидным лицом и жесткими глазами. Я знал, что этот офицер – его супруга, прошедшая с ним все зимние бои как ординарец командующего. Эту кавалирист-девицу официально называли прапорщиком Нечволодовым. На людях они держались вполне нейтрально, и нас даже не представили.
Впрочем Яков Александрович спешил. Он лишь порадовал нас, сказав, что красные опять атакуют Тюп-Джанкой, отбросили прикрытие и, возможно, попытаются зайти к нам в тыл. Мы, следовательно, должны быть готовы занять круговую оборону… Стало ясно, что бой шел не особо удачно.
Штабс-капитан Дьяков сообщил Якову Александровичу о подполковнике Сорокине. Командующий, однако, уже знал и лишь заметил, что у нас будет возможность сквитаться.
Вечером мы готовились к новой атаке на гать, но тут красные, видимо, усиленные подошедшим, наконец, подкреплением, открыли бешенный огонь из тяжелых орудий, целясь, прежде всего, в наши бронепоезда. Несколько снарядов попало в поезд командующего, замолчали две морских 8-дюймовки, и тут пришла очередь наших окопов. Вдруг я увидел, что от поезда Якова Александровича к нашим позициям бежит офицер. Выхватив бинокль и взглянув, я узнал прапорщика Нечволодова. Очевидно, кавалерист-девица спешила передать нам что-то мрочное.
Тут залп вновь накрыл нас, а когда мы снова подняли головы, прапорщик Нечволодов лежал в нескольких шагах от окопа. Прапорщик Немно вместе с двумя юнкерами втащили ее в окоп. Жена командующего була жива, но серьезно ранена осколком, и ее понесли в лазарет, находившийся в одном из бронепоездов.
Пришлось посылать связного к Якову Александровичу с этой невеселой вестью. Вскоре мы узнали, что хотел передать командующий: необходимо вновь атаковать гать. И как можно скорее.
Мы вышли из окопов, готовясь броситься вперед. Рядом с нами ожидала атаки бригада 13-й дивизии. Генерал Андгуладзе бегал туда-сюда, подбадривая своих орлов, и тут внезапно красные ударили шрапнелью.
Все-таки этот капитан Шрапнель – редкая сволочь. Одним его «стаканом» можно уложить целый взвод. Конечно, мы и под шрапнелью научились наступать, но уж очень это муторно.
Мы залегли прямо в песок, у гати. Стало ясно, что надо переждать, покуда стихнет огонь, а потом рвануть вперед. Справа послышались крики – бригада 13-й дивизии бежала, их косила шрапнель, а «капказский человек» напрасно метался с неожиданной для его фигуры резвостью, пытаясь задержать хотя бы некоторых. В общем, мерзкое зрелище. Хотя сейчас я дуиаю, что эта бригада, состоявшая чуть ли не наполовину из бывших краснопузых, могла бежать вовсе не из трусости, а по другим соображениям. Ведь за Сивашом стала та же самая 46-я стрелковая дивизия красных, где они раньше служили. Да, в такие минуты начинаешь жалеть, что краснопузых приходится брать в плен… А Туркул еще обвиняет меня в том, что я излишне критикую бывших красных орлов, служивших в наших частях. Да чего уж там, в его дивизии любой комиссар, надев малиновые погоны, за сутки превращался в убежденного монархиста. А как драпали «дрозды» в ноябре под Джанкоем? Туркул мне возражает, что это были не офицерские части. Вот именно. Это были его перевоспитанные краснопузые.
Бригада дала деру, а мы лежали на песке, шрапнель свистела над головами, но ощутим был только невыразимый стыд. Хорошенький венок мы возложили на могилу нашего командира. Сорокинцы, язви нас, лежим жабами и ждем красных. А красные уже заползали на гать и на наш отремонтированный мост.
Я придвинулся к поручику Успенскому и велел ему по цепочке оповестить всех офицеров роты. Через несколько минут все четверо были уже здесь. Прапорщик Мишрис пристроился за бугорком, то и дело поглядывая в сторону гати, где шевелился враг, прапорщик Немно и поручик Успенский присели, закуривая по очередной папиросине, а поручик Голуб пристроился поодаль, даже не глядя на Сиваш. Он, конечно, видел и не такое. Сивашом поручика Голуба не удивишь.
Я попросил внимания и сообщил им о смерти Николая Сергеевича. Сказал о том, что штабс-капитан Дьяков не хотел раскрывать этого до конца боев, но этот бой мы проигрываем. И проиграем, если не рискнем. Через десять минут рота пойдет в штыковую на гать. Если первая рота нас не поддержит, мы пойдем одни. Что бы не случилось, отвечать буду я. Прошу лишь господ офицеров помнить о том, что сегодняшний бой – первый – для нас – без Николая Сергеевича. И я лично предпочту получить шрапнель в лоб, чем соревноваться с нашими соседями в беге на длинную дистанцию. А сейчас я хочу спросить, чей взвод пойдет на гать первым. Я понимаю, что это такое, и потому вызываю добровольцев.
Всем офицерам было ясно, что я имею в виду. На гати больше чем взвод не развернуть, остальные пойдут в затылок. Значит, первые получат за всех. А тут еще красная шрапнель.
Мои прапорщики начали переглядываться, но тут поручик Голуб, наконец, повернулся, взглянул на неподвижную гладь Сиваша и сказал, что, раз его взвод первый, то им и идти. Кто-то из прапорщиков порывался что-то возразить, но я закрыл наш военный совет и велел готовиться. К штаб-капитану Дьякову я послал сявзного, чтобы первая рота шла вслед за нами. Ежели, конечно, штабс-капитан Дьяков разрешит.
Взводы выстроились один за другим, я приказал не стрелять, действовать только штыками,. Поручик Голуб стал впереди взвода, я рядом с ним, и уже готовился скомандовать, как увидел, что сзади нас к гати спешит первая рота, а из-за бронепоезда выходит небольшой юнкерский отряд – последний резерв командующего. Впереди я заметил знакомую высокую фигуру – Яков Александрович лично вел юнкеров в атаку.
Я скомандовал, и мы пошли быстрым шагом. Первая сотня метров была пройдена спокойно – то ли краснопузые нас не заметили, то ли боялись попасть в своих, которые уже занимали гать. Во всяком случае, это позволило нам выиграть несколько важных минут, и на гать втянулась наша первая рота, а затем грянул оркестр, и юнкера запели «Вещего Олега». Тут только красные дали залп, но на этот раз их артиллеристы оказались не на высоте: шрапнели летели над нашими головами, падая где-то на берегу и давая камуфлеты.
Впереди уже виднелся авангард красных. Их было немного, около взвода, и они беспорядочно крутились по гати, видно, не зная, что им предпринять. Мы-то знали – поручик Голуб скомандовал: «В штыки!», и колонна двинулась быстрее, почти перейдя на бег.
Тут меня кто-то дернул за плечо, и я увидел рядом изрядно запыхавшегося штабс-капитана Дьякова. Он остановил меня, и мы, пропустив первый взвод, оказались в рядах второго. Я вопросительно посмотрел на штабс-капитана, но тот буркнул, чтоб я не гусарил, что он не хочет оставаться без последнего ротного. Я пожал плечами, и мы пошли рядом.
Красные не выдержали и побежали. Бежали они, как всегда, быстро, и нам никак было не поспеть за ними, тем более, что большинство для увеличения скорости бросили винтовки. Оглянувшись, я увидел, что юнкера под «Вещего Олега» уже топают по гати, а шкодливая бригада 13-й дивизии бежит теперь в обратном направлении, то есть в атаку. Я посочуствовал генералу Андгуладзе, которому приходилось тяжко, учитывая его комплекцию.
Тут красные прекратили огонь. Я посмотрел вперед и понял, в чем дело: лоб в лоб на нас шла колонны краснопузых числом не меньше батальона. Идти быстрее мы не могли – и так почти бежали, и я с каким-то жутким нетерпением ждал, когда мы приблизимся. Что ж, это правильно. Впереди я заметил нацеленное пулеметное рыло. Секунды текли, и мне, как всегда в таких случаях, хотелось крикнуть им: «Да стреляйте же, сволочи!» И тут сухо ударил пулемет, шеренга первого взвода дрогнула, несколько человек упали сразу, но остальные тут же выровняли шаг. Мы поспешили за ними, и вдруг я увидел, что поручик Голуб лежит на земле, а рядом двое пытаются расстегнуть ворот его френча. Бледное лицо поручика мне сразу не понравилось. Я бросился вперед, протолкался через шеренгу и, схватив чью-то беспризорную винтовку, возглавил колонну. Красные были уже близко, но пулемет замолчал, – краснопузые почему-то быстро оттягивались назад. Этот благой порыв надо было поддержать, и я, крикнув: «За поручика Голуба!», – побежал, а всед за мною и весь первый взвод. Все-таки мы сумели догнать их и пустить в ход штыки. Краснопузые почти не сопротивлялись, прыгая в Сиваш и бросая все, даже скатки шинелей. Мы желали им приятного купания и бежали дальше.
На другом берегу пришлось остановиться, чтобы отдышаться и подождать первую роту. Здесь уже можно было разворачиваться в цепь. Темнело, огонь красных становился реже, и надо было развивать успех.
Меня догнал штабс-капитан Дьяков и сообщил, что поручика Голуба отправили в лазарет и рана вроде бы не тяжелая. Первый взвод тут же перешел под начало поручика Успенского, мы подождали юнкеров, которые, успев допеть «Вещего Олега», развернулись в цепь, и под «Славянку» пошли на Джамбулук.
Боя красные не приняли, и покатились дальше, в степь. Признаться, я не очень понимал их: все-таки последний год дрались они неплохо. Теперь мне кажется, что их командование допустило ошибку, поставив у Сиваша битую-перебитую нами 46-ю дивизию. Они, похоже, после зимних боев просто боялись нас. Уверен, что любая свежая красная часть доставила бы нам куда больше хлопот.
До Джамбулука мы не дошли. Кмандующий остановил цепь – нас сменяла 13-я дивизия, а в авангард был послан 8-й кавалерийский полк. Ночевать в поле нам не хотелось, и мы не спеша пошли обратно через гать.
В общем, бой мы выиграли. Правда, то, что Яков Александрович лично встал в цепь юнкеров, меня не радовало. Командующий не должен, как выражается штабс-капитан Дьяков, гусарить. Насколько мне известно, Яков Александрович придерживается того же мнения. И если он сам идет в атаку, значит, плохи наши дела. Да и резвый аллюр 13-й дивизии наводил на невеселые мысли.
На нашем берегу оказалось несколько подозрительного вида сараев, где раньше жили сезонники, добывавшие соль, и мы тут же стали укладываться. Надо было, однако, узнать, как дела у поручика Голуба. Вначале я рассудил, что, раз рана его не тяжелая, то можно зайти и утром, но тут же обругал себя за свинство и направился к бронепоезду, – там располагался лазарет.
Но меня опередили. На полдороге меня остановил какой-то нижний чин, и я услыхал столь памятное мне «Товарышу штабс-капитан!». Я узнал Семенчука, и уж совсем собрался было устроить ему урок словесности, но вглядевшись понял, – случилась беда. А Семенчук все повторял этот странный титул, а затем произнес то, о чем я уже догадался, но как-то не хотелось верить. Его Мыкола, поручик Николай Иванивич Голуб умер. Умер, так и не придя в сознание, – пуля задела сердечную оболочку.
Про пулю я узнал уже в лазарете. Врач виновато разводил руками, будто он и вправду мог совершать чудеса, а тут не получилось. Наша Ольга плакала, а Коля лежал тихий и бледный, почти такой-же как раньше, только его яркие губы стали совсем белыми.Он всегда был тихий, редко с кем разговаривал, и на наших нечастых застольях обычно молчал и только улыбался. Вот петь он любил, и слушать песни тоже. В общем, обычный малороссийский интеллигент из-под Глухова.
Он пришел в отряд осенью 18-го, оборванный, небритый, с нарисованными химическим карандашом погонами. Он так и не рассказал нам, что с ним было в первые месяцы Смуты. В штыковой атаке Николай был страшен и по тому, как он дрался, мы понимали, что поручик пришел к нам не только из-за теоретических расхождений с господином Марксом. В плен поручик Голуб никого не брал. Мне пришлось долго ругаться с ним, пока его взвод не стал приводить хотя бы некоторых из сдавшихся.
До войны он был учителем, но мне, честно говоря, трудно представить Николая в классе. Правда, и мой вид слабо ассоциируется с университетской аудиторией. Во всяком случае, взвод у него был образцовым, так что, вероятно, и в школе он не плошал.
За все это время его только один раз потянуло на откровенность, и то при совершенно странных обстоятельствах. Это было в Донбассе, после Горловки, когда мы несколько дней подряд выкуривали большевиков из-за разрушенных копров и дымящихся терриконов. Наконец, мы получили возможность немного отдышаться, весь день проспали, а ночью зажгли костры и лежали, поглядывая в великолепное бархатное небо. У нашего костра тогда расположились мы с поручиком Успенским, Коля Голуб и прапорщик Морозко, наша Танечка. Помнится, поручик Успенский тогда долго язвил надо мной и поручиком Голубом по поводу нашего педагогического прошлого. Это, как известно, его любимая тема. Затем пошли бесконечные воспоминания о гимназии, причем, тут поручик Успенский не смог удержаться от слишком, на мой взгляд, подробной характеристики морального облика гимназисток Второй Харьковской женской гимназии имени Гаршина, где училась его кузина. Потом пошли кузины – еще одна вечная тема, и тут Танечка, то ли шутя, то ли всерьез начала жаловаться на то, что после войны ее никто не возьмет замуж – дам, носивших военную форму, общество было склонно недолюбливать.Тут же мы с поручиком Голубом в том же тоне предложили ей руку и сердце, с венчанием сразу же по окончании войны. Танечка долго смеялась, оговорила, что венчание должно состояться не иначе как в Успенском Соборе Кремля, а потом начала вслух рассуждать, кого из нас ей следует выбрать.
Надо сказать, что шутки у нас были мрачноватые. Жених Татьяны, какой-то конногвардеец, еще в 16-м вернул ей слово, познакомившись с дочкой польского графа, эвакуированного из Варшавы. Мне кажется, из-за этого Танечка и пошла на фронт. С тех пор ей делали предложения, и вовсе не в шутку, но она и слышать об этом не хотела.
В конце концов, она выбрала меня, посетовав мимоходом, что я все же несколько староват – тогда мне было тридцать два. Зато, как она заявила, она всегда мечтала быть женой приват-доцента и жить в казенной университетской квартире с бесплатными дровами.
И тут Коля ни стого ни с сего обиделся. Мы сначала удивились, а потом даже испугались, – Коля стал говорить что-то о женщинах вообще, о своей невесте и каком-то сыне помещика Левицкого, о каком-то ребенке. Колю задергало, он чуть не плакал, и Танечка растерянно переводила взгляд то на него, то на меня, надеясь, очевидно, что я смогу как-то успокоить поручика.
Впрочем, положение спас не я, а поручик Успенский взявший с Танечки слово, что ежели штабс-капитана Пташникова убьют, то она выйдет за Колю. Это уж был такой перебор, что Коля не выдержал, махнул рукой и засмеялся. Правда, ни в тот вечер, ни когда-либо после, он о себе больше не говорил.
И вот теперь Коли Голуба не стало. Мы похоронили его там же, на берегу, в общей могиле. Так было больше надежды, что господа комиссары не потревожат прах офицера. Мы дали залп, а затем еще один – в память Николая Сергеевича Сорокина.
Нас опять отвели в Воинку, и три дня мы стояли в резерве, ожидая приказа на Перекоп или в Тюп-Джанкой, где еще шли бои. Но до нас не добрались – красные уже выдохлись и были легко отбиты. К тому здорово помогли дроздовцы, их трагический десант все же отвлек несколько красных дивизий.
Итак, апрельские бои закончились в нашу пользу. Красное наступление было сорвано, наши акции на переговорах сразу пошли вверх, и нами заинтересовались не только господа французы, но и богатые дяди из САСШ. К тому же мы здорово помгли полякам и украинским войскам Петлюры – как раз в эти дни шли бои под Киевом.
Да, мы победили, но победа стоила дорого. Мы заплатили за нее жизнью поручика Голуба. К сожалению, эта смерть была не единственной, мы потеряли еще семерых. А через несколько дней произошла скверная история. Очень скверная и очень печальная.
Семенчук, похоронив поручика, был сам не свой, все вздыхал и говорил о своем Мыколе, пытаясь рассказывать всем и каждому о каких-то никому не нужных подробностях их давней довоенной жизни. Мы не трогали его – человеку надо было выговориться. Но этим, увы не ограничилось. На следующий день, точнее, на следующий вечер, когда мы уже стояли в Воинке, он зашел ко мне и попросил разговора наедине. Называл он меня подчеркнуто правильно, даже не «господином», а «благородием». Я попросил всех из хаты, где мы жили, усадил его и стал слушать.
Семенчук долго мялся, но потом, после моего предложения говорить откровенно и обещания молчать, что бы не пришлось услышать, он решился. Тут уж мне пришлось удивиться – такого я за всю войну не слыхал ни разу.
Семенчук просил отпустить его обратно к большевикам. Домой из отряда просились, и не так уж редко, особенно мобилизованные, но чтобы проситься в Рачью и Собачью – на это смелости не находилось. А Семенчук стал сбивчиво объяснять, что хотел перебежать сразу же, но встретил Мыколу. Как я понял, он и его звал к красным, но Николай, естественно, и слышать об этом не хотел. Тогда Семенчук остался. Он объяснил, что боялся за поручика – знал его, очевидно. И вот теперь, когда он не смог «збэрэгты» Мыколу, у нас ему делать нечего.
Я напомнил ему о чеке, но тут Семенчук вообще удивил меня, заявив, что он у большевиков человек не последний, его знает сам товарищ Бела Кун, он партийный и чуть ли не комиссар. А посему и требуется отпустить Семенчука обратно по назначению, к господам комиссарам и товарищу Бела Куну.
Мне приходилось слышать, как на допросах признавались еще и не в таком, причем добровольно. Но там признавались, чтоб быстрее умереть, а тут просто просились во вражескую армию.
Я как можно мягче объяснил ему, что за эти слова должен его немедленно арестовать и отдать под суд. Но делать этого не буду. Более того, постараюсь добиться, чтобы его перевели в тыловую часть, и он не будет принимать участия в боях. Бежать же я ему не советовал – при всей безлаберности караульная служба у нас была поставлена неплохо.
Он помотал головой и вновь стал говорить то же самое, а затем начал объяснять мне суть самого справедливого в мире коммунистического строя. По его мнению, стоило лишь такому смелому и честному офицеру, как я, прочитать «Манифест» – он произносил «манихвэст» – господ Маркса и Энгельса, я бы понял, почему Рабоче-Крестьянская Красная Армия господина Бронштейна несет всему миру счастливое будущее.
Я терпеливо пояснил ему, что эту, как и многие другие работы указанных господ мне читать приходилось, что и привело меня, в конце концов, в Белую Армию. А ему надо успокоиться, поспать и никому не говорить о нашем разговоре.
Он бежал в ту же ночь, был задержан конным разъездом и на следующий день судим трибуналом. На допросе он уверял, что бежал «до жинки», и может быть, все обошлось бы дисциплинарной ротой, но кто-то не вовремя вспомнил, что Семенчук – в прошлом красноармеец. Тут уж ни у кого сомнений не осталось.
Я выступил, когда меня попросили, и напомнил бой в Уйшуни, где Семенчук вел себя смело, и вместе с другими спасал жизнь командира. Все остальные офицеры это подтвердили, но все тот же генерал Андгуладзе, председатель трибунала, не принял это во внимание.
Семенчука расстреряли перед строем, предварительно зачитав приговор, и пригрозив всем потенциальным дезертирам той же участью. До сих пор не знаю, правильно ли я вел себя тогда. Нет, я не мог отпустить его. Отпустить – значит, еще одна винтовка будет стрелять по нашим атакующим цепям. И может, именно из такой винтовки был убит поручик Голуб. Но мне жаль этого Семенчука. Наверное, врагов нужно наблюдать только через прицел винтовки. Особенно, если эти враги жили на той же земле, говорили тем же языком, читали те же книги, и отличались от нас толькл одним – выбором, который они сделали в эти страшные годы… Упокой, Господи, души рабов твоих Николая и Федора, поручика Голуба и красного комиссара Семенчука.
В то же вечер, когда на плацу треснул залп, по Воинке разнеслась весть, что нас наконец-то отводят в тыл, а наши позиции займут кубанские части. В это верилось слабо – мы воевали без перрыва больше восьми месяцев. Поэтому я собрал офицеров и предупредил, чтобы они не распространялись раньше времени об этом, а то трибуналы начнут заседать каждый день. Но наши опасения, как ни удивительно, на этот раз были напрасны. 1 мая нам приказали собираться и сдавать позиции сменщикам, бородатым кубанцам, которые сразу же начали интересоваться: как тут обстоит дело с самогоном и «жинкамы». 2 мая, и это число я подчеркнул в своем дневнике целых три раза, штабс-капитан Дьяков построил отряд и объявил, что мы идем на отдых в населенный пункт Албат, где, правда, нет пляжа, но зато полно зелени, чистого воздуха и тишины. Дружно крикнув «ура!», мы зашагали на юг, не оглядываясь. Мы уходили, и никому, наверное, не хотелось думать о возвращении в эти страшные, покрытые солью и поросшие редкой травой северокрымские степи. Стоял май, наши лица уже начали покрываться загаром, дышалось легко. Мы уцелели.
Поручик Успенский обозвал эти страницы военно-полевой лирикой. Впрочем, за меня заступились Туркул и Володя Манштейн, заодно поволившие недостаточно почтительно отозваться о великом романе господина поручика. Поручик Успенский перешел в атаку, и предъявил уйму претензий к моим запискам, которые (претензии) я с покорностью принимаю. Разве что отвожу упрек в том, что преувеличил свои скромные научные заслуги в случае с надписью в Музее Древностей. Интересующихся отсылаю к «Известиям Русского Археологического института в Константинополе» за 1912 год, страницы, ежели мне не изменяет память, 123-141. А текст надписи привожу ниже. Надпись на провинциальном диалекте греческого. В переводе же профессора Кулаковского она выглядит так:
… сын Даиска.
Прожил 24 года.
Прощай!
Воином храбрым он был, и в земле он почил
чужедальной.
Камень на гробе пустом отец безутешный поставил…
7 мая 1921 года
Полуостров Галлиполи
У Володи Манштейна есть манера задавать мне вопросы, как он выражается, «на засыпку». В этом чувствуется неистребимая привычка потомственного военного, так сказать, подначивать штафирку, каковым он до сих пор меня считает. Между прочим, достается и Туркулу – Антон Васильевич, несмотря на свой геройский вид, до войны служил делопроизводителем и пошел на фронт, как и мы с поручиком Успенским, в 15-м. В таких случаях Туркул грозит Володе гневом своей верной Пальмы, а я, смиряя гордыню, пытаюсь отвечать. Ежели это удается, Манштейн отчего-то радуется и весьма одобрительно вычсказывается о приват-доцентах.
На сей раз, а это было вчера, он зашел к Туркулу, где тот вкупе с поручиком Успенским и двумя «дроздами» сражался в преферанс, а я, впервые за неделю, собрался сесть за письменный стол. Писать я буду отныне здесь, у Туркула, где и хранится написанное. Когда имеется сейф, у которого не дремлет караул, да еще тигровый бульдог Пальма, то как-то спокойнее.
Итак, Володя Манштейн предложил Антону Васильевичу сказать нам, что князю Кутузову-Смоленскому был пожалован олрден Св. Владимира. Туркул, не отрываясь от карт, тут же кликнул Пальму, в Манштейн, хохотнув, поинтересовался мнением приват-доцента. Я не стал звать на подмогу Пальму и предпочел сказать правду: Михайло Илларионович был пожалован указанным орденом за Аустерлиц.
Все присутствующие выразили глубокое сомнение и даже несогласие, но Манштейн вновь засмеялся, на этот раз одобрительно, и подтвердил мою правоту. Я, естественно, поинтересовался, при чем тут Аустерлиц.
Аустерлиц, однако, оказался к месту. Манштейн сообщил, что наше командование решило сделать нам приятный сюрприз и устроить награждение офицеров и нижних чинов. Вообще-то войну мы проиграли, но получил же будущий князь Смоленский своего Владимира!
Тут уж Туркул озабоченно отложил карты. Манштейн, гордый, что узнал такую новость раньше дивизионного командира, охотно пояснил, что где-то в Истанбуле начали разбирать канцелярию Барона и нашли списки, оформленные еще в Крыму. Кое-кто из награжденных умудрился уцелеть, а посему награды должны найти героев. Заодно Фельдфебель решил раздать завтра давно уже приготовленные Галлиполийские кресты – его собственную награду, полагающуюся нам всем за зимовку на Голом Поле.
Эти кресты, черные, довольно зловещего вида, выпилили из корпусов немецких снарядов наши умельцы. В этом, ей-Богу, есть что-то двухсмысленное.
Сегодня утром, действительно, состоялся большой плац-парад с раздачей пряников. Фельдфебель блеснул своим знаменитым во всей Добрармии красноречием, после чего нам были вручены обещанные кресты с двумя датами – 1920 – 1921 – с осточертевшим всем имечком «Галлиполи». Вслед за этим Фельдфебель вновь скомандовал «смир-р-рно!» и зачел ведомость из канцелярии Барона. В основном, вручались ордена Св. Николая. Помнится, о введении этого нового ордена много говорили еще в Крыму, но никто его не видел, во всяком случае, из фронтовиков. Не удалось и на этот раз – ордена, вероятно, забыли в Севастополе, и награжденным вручалась маленькая трехцветная ленточка для ношения на кителе. К ленточке полагалась английская булавка. В основном, отчего-то награждали марковцев, ни Туркул, ни Манштейн ордена не получили, зато, к моему полнейшему изумлению, в числе награжденных оказалась моя скромная персона. Я получил из рук Фельдфебеля полагающуюся мне ленточку вкупе с булавкой, предварительно узнав, что все это мне положено «за спасение товарищей в бою». Как только нам скомандовали «вольно», «дрозды» окружили меня и грозно спросили, каких таких «товарищей» я спасал? Поручик Успенский заметил, что в канцелярии перепутали, и мне полагается не ленточка, а орден боевого красного знамени и золотое жидо-большевистское оружие с надписью «Бронштейнов сын». Последовали несколько толчков под ребра, пока наконец-то до меня дошло. Св. Николай кланялся мне за дивную встречу в таврической степи в июле прошлого года. Впрочем, в дневнике я описал сей небезынтересный эпизод достаточно подробно, и к нему, даст Бог, будет время вернуться.
Покуда же мои записи посвящены нашему «великому сидению» в Албате. Мы пришли туда около полудня 5 мая, пройдя ппешим ходом от Воинки до второй гряды Крымских гор. Через Симферополь и Бахчисарай нас вели глубокой ночью. Очевидно, это очередная выдумка Барона, имевшая целью спасти остатки здешней цивилизации от контакта с одичавшими окопниками. Штабс-капитан Дьяков всю дорогу тихо ворчал, намекая на господ в лампасах, разъезжающих в персональных салон-вагонах, где вполне нашлось бы место для таких усталых странников, как мы. А мне, признаться, эта прогулка через весь Крым понравилась, тем более, наши вещи и даже оружие были на подводах, а пешие прогулки, да еще без риска получить шрапнелину в лоб, мне всегда по душе. Вначале мы просто радовались, что уходим отдыхать. Но с каждым часом степь, как пишет господин Гоголь, становилась все прекраснее, вдоль дороги попадались неразоренные села, и идти стало совсем весело. Хотя веселье кончилось на первом же базаре. К этому времени Барон уже успел напечатать свои тысячерублевки, и жалованье нам платили исправно. Мне, например, полагалось аж шестьдесят тысяч в месяц – сумма просто-таки сенаторская, по старому счету. Да и покупать мы ничего особенного не собирались, сухой паек в дорогу у нас был, котловое довольствие в городах получали; но за фунт сушеной дыни с меня запросили семь тысяч, за фунт изюма – двенадцать, а наши же армейские сапоги тянули на все сто. Мы сразу заскучали, а поручик Успенский провозгласил вполне большевистский лозунг – «экспроприация экспроприаторов». Правда, хлеб стоил относительно дешево, всего триста рублей за фунт.
Превозмогая тоску, мы купили дыни и изюм, а также – за вообще неназываемую сумму – приобрели картофельного самогону. Подсчитав наличность, мы поняли, что при таких ценах победа большевиков в Крыму практически обеспечена.
Впрочем, чем южнее, тем становилось спокойнее. Весенний Крым жил, торговал и веселился, как будто войны уже не было. Мы не замечали ни привычных беженских обозов, ни тифозных бараков, ни усиленных патрулей. Хотя почти в каждой деревне, не говоря уже о городах, стояла масса тыловиков с их канцеляриями, складами и обозами, что было очень похоже на прежнее время. В общем Крым, тот самый Крым, который мы всю зиму защищали от господина-товарища Геккера и прочих господ-товарищей, похоже, слез с чемоданов и процветал.
В ночном Симферополе мы ничего толкои не увидели, зато недалеко от вокзала поручик Успенский изловил чумазого большевика лет двенадцати, который настолько самозабвенно клеил листовки, что потерял всякую бдительность. Тут же было устроено судилище, на котором приняли решение отдать юного комиссара прапорщику Немно для высылки в цыганский табор на перевоспитание. Прапорщик немно зарычал, одновременно вращая своими черными глазами, и потребовал мешок, чтобы уложить туда шкодника и немедленно нести в табор для кормления медведя. В конце концов, юный большевик был отпущен с миром, хотя и без листовок, которые мы конфисковали для самокруток.
У Бахчисарая базары стали обильнее, а цены пристойнее. К полудню жара загоняла нас надолго в тень редких рощиц, впрочем, скоро на нас надвинулись горы, и заметно похолодало. Заночевав в Сюрени, мы прошли поутру мимо развалин разбойничьего замка, где на полуразрушенной стене еще заметны силуэты навек исчезнувших домов, и вскоре наш отряд втянулся в долину, окруженную невысокими горами, покрытыми лесом.
Я бывал в Албате году в 12-м, и с тех пор он мало изменился. Те же горы слева и справа, те же татары, те же дома с внутренними двориками, мечеть, базары… Правда, теперь татары тут были в явном меньшинстве. Албат буквально забили тыловые части и такие, как мы, так сказать, отдыхающие.
Последствия этой перенаселенности почувствовалось сразу. Пока штабс-капитан Дьяков ходил по начальству, мы усадили роту в тень и пошли с поручиком Успенским на базар. Вернулись оттуда быстро и с вытянувшимися физиономиями. Цены были чудовищными, что неудивительно при таком наплыве покупателей.
С жильем вышло не лучше. Штабс-капитан Дьяков получил крошечную комнатушку в довольно-таки приличном домике на окраине, нижних чинов ждали несколько мрачного вида сараев, напоминающих зимние убежища для скота, а офицерский состав вынужден был довольствоваться такими же сараями, только поменьше – решетка на окне, дверь оббита железом, ржавые койки и вода в ста метрах. Впрочем, выбирать было не из чего, жаловаться некому, и мы начали размещаться.
Офицеры моей роты вполне уместились в одном из сараев, на котором был выведен краской «N3». Поручик Успенский скривился, и окрестил наше убежище «офицерской камерой N3». Нам всем понравилось, и название прижилось.
Недавно поручик Успенский вскользь заметил, что сейчас там действительно офицерская камера. При албатской чеке. А чем большевистский черт не шутит…
На правах командира роты и героя Ледяного похода я занял место в глубине сарая, предоставив остальным – поручику Успенскому и прапорщикам Немно и Мишрису – размещаться по возможностям. Вскоре мы растолкали вещи по углам, и я направил подчиненных на задание: поручику велел проследить за устройством роты, а прапорщиков отправил на базар за закуской. Убедившись, что все идет как должно, я укрылся шинелью и мгновенно заснул, словно провалился в черную яму.
Очнулся я вечером. На столе горело несколько свечей, стол был накрыт, а все мои подчиненные занимались делом. Поручик Успенский играл в шмен-де-фер с прапорщиком Мишрисом, а прапорщик Немно бренчал на гитаре и поглядывал на нашу гостью, военнопленную сестру милосердия Ольгу.
Я протер глаза, умылся из жестяного ведра и дал команду подсаживаться к столу, чтобы отметить первый вечер наших коротких албатских каникул.
Помнится, разговор тогда зашел о цыганах. Поручик Успенский предложил прапорщику Немно организовать нам посещение ближайшего цыганского табора с последующими плясками, песнями и гаданиями. Прапорщик Немно почесал затылок и заметил, что ему в табор лучше не заходить. Опасно.
Оказывается, оседлым цыганам, особенно с высшим инженерным образованием, в таборе делать нечего. Оседлые – уже не «рома», их считают чуть ли не изменниками, и может случиться всякое.
Отец прапорщика, как нам было поведано, отличился в конной разведке во время Боксерской войны, когда увел лучшего коня чуть ли не из конюшни богдыхана. Став офицером, он позже ушел в отставку и завел какое-то дело, что и позволило его отпрыску выйти в инженеры.
Честно говоря, легенды о похищениях царских коней бродят в каждом таборе. Вероятно, это считается высшей доблестью.
Поручик Успенский стал наседать на прапорщика, требуя объяснить причину цыганского конокрадства. Немно резонно заметил, что коней воруют не только цыгане, а для цыган это не просто промысел. Это даже не спорт, это как кокаин. Что поделаешь – фараоново племя…
Тут между поручиком Успенским и прапорщиком разгорелся спор о прародине цыган, причем, поручик отстаивал индийское, а прапорщик – сирийское происхождение. Я положил конец этой крайне бездарной дискуссии, и предложил прапорщику вновь взять гитару.
Играл Немно превосходно. В основном, конечно, цыганское, причем настоящее, а не ресторанные подделки. Впрочем, «Скатерь белую» он исполнял мастерски.
Наши гитаристы… Поручик Дидковский играл, в основном, боевые марши. Любил и сочинять, – жаль, почти все его песни пропали. Именно он принес в отряд «Белую акацию». «Акацию» – то мы помним, а вот знаменитую песню про то, как Бронштейн отчитывается в германском генштабе, которую Володя пел на два голоса с разными акцентами, – увы, забыли. И уже не вспомним.
Поручик Голуб на гитаре играл неважно, зато первым запел наш песенный трофей, махновское «Яблочко». Впрочем, у него хорошо получался популярнейший в Добрармии романс на стихи Алексея Константиновича Толстого «Шумит во дворе непогода».
Танечка Морозко тоже неплохо играла романсы. В конце концов, они с поручиком Дидковским стали петь дуэтом, затем… Затем могло быть всякое, но тут нас погнали на юг, поручик Дидковский занял место в нашей трофейной пулеметной тачанке, а вскоре Танечка заболела…
Ну-с, я предоставил молодежи возможность веселиться вволю, а сам лег на продавленную койку и принялся глядеть в потолок, по которому плясали тени от догорающих свечей. Тогда я еще не знал, что албатский отдых будет для нас последним на российской земле, и в следующий раз мы бросим якорь только на заснеженном Голом Поле…
Поручик Успенский прости сделать добавление по поводу переселения душ. В этот вечер прапорщик Немнг рассказал нам, что цыгане верят в своеобразный матемпсихоз: – в то, что их души раньше уже жили на земле. Но не в человечьем облике, а в зверином. Он, еапример, раньше был медведем. Не потому ли Ольга в тот вечер не спускала с прапорщика глаз?
8 мая
Может быть, микстуры помогли, а может, швейцарское светило обремизилось, но в последние дни все болячки куда-то пропали, и я твердо намерен с завтрашнего дня вновь посещать наших юнкеров. Покуда же я пользуюсь свободой, майской теплынью и стараюсь побольше гулять, Конечно, наше Голое Поле я уже знаю вдоль и поперек,да и нет тут ничего особо заслуживающего внимания, зато можно часами глядеть на море. Боже мой, думал ли я, пробегая каждый день по пути в гимназию мимо нашей Лопани, что смогу любоваться Эгейским морем, тем самым, о котором писал Гомер. Ведь совсем близко отсюда та самая Троя, куда спешили чернобокие корабли ахейских вождей, дабы отомстить неразумным троянцам. Правда, сыны крепкостенной Трои оборонялись худо-бедно десять лет, а мы не продержались и трех… «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…»
А ведь действительно, Гиссарлык рядом. В самом деле, не шляться же каждый свободный день по Истанбулу. Тем более, что дорогу я знаю, бывал в Гиссарлыке, и не раз. А целых два раза. Впрочем, эта история настолько давняя, что, кажется, не имеет уже ко мне никакого отношения.
А в лагере опять марковцы подрались с сингалезами, и опять они виноваты. Французы прислали полковника, который поставил Фельдфебеля по стойке смирно и изволил орать. Фельдфебель, однако, не убоялся и заорал в ответ. В общем, вышло все некрасиво. Почему-то марковцев я всегда недолюбливал. Не дотягивают они до генерала Маркова. Тот бы зря кулаками не размахивал. особенно при сингалезах.
А ведь Маркова, покуда он был жив, наши вожди не любили. Очень не любили, между прочим. Зато офицеры всегда были за него. С ним было не страшно даже в штыковой, даже когда краснопузые посылали на нас господ клешников – красу и гордость Балтийского флота. Ну, а когда для генерала Маркова наступало его «потом», тогда и полк в его честь, и молебны, и, глядишь, в мемуарах главу-другую посвятят. Мир вам, Сергей Леонидович! Надеюсь, комиссары не нашли ту безымянную могилу на окраине станицы Мечитинской, где мы вас оставили.
Да, поистине, над Белым делом висит рок – мы потеряли наших лучших вождей в самом начале борьбы. Антон Иванович Деникин в свое время неплохо командовал дивизией, да и Барон был бы недурным тыловым администратором. Господа-товарищи Бронштейн и Фрунзе тоже не Бог весть какие гении, и вся наша страшная Смута предстает борьбой дилетантов.
Однако же, вернусь на год назад. Албат, май 20-го. Первые дни мы, естественно, отсыпались. Конечно, не стоит представлять себе, что господа офицеры изволили дрыхнуть двадцать часов в сутки с перерывом на обед и выпивку. Забот как раз хватало.
Ну хотя бы такая неизбежная проблема как личный состав. За пару недель отдыха любая часть можеь разложиться, посему в обычных условиях нижние чины каждый Божий день маршируют, чему-то обучаются и вообще, находятся при деле. Но что прикажете делать в Албате, клгда нет ни казарм, ни плаца, зато полным-полно соблазнов разного рода и вида. А ежели учесть положение на фронте, то можно быть почти уверенным, что отряд не просто разложится, но попросту разбежится.
Со штабс-капитаном Дьяковым договориться было трудно. У него свои методы и, в конце концов, он предоставил мне возможность действовать по собственному усмотрению и, безусловно, под мою личную ответственность. Сам он за три дня выстроил вокруг сараев, где жила его рота, своеобразную линию Зигфрида чуть ли не с вышкой для часового и старался не выпускать нижних чинов без особой надобности. Ну, а для развлечения, лично занимался с нами строевой подготовкой. Ночами, правда, ему порой приходилось бродить вдоль частоколов, регулируя поток беглецов, но, похоже, находил в этом некоторое удовольствие.
Я махнул рукой на все эти страсти, и, прежде всего, договорился с двумя десятками нижних чинов, в основном ветеранами отряда, которым я вполне доверял. Поступили мы просто: ночуют они в нашей импровизированной казарме, и раз в день, в час дня, появляются там же, на всякий, так сказать, случай. В остальное время они могут делать, что им заблагорассудится, с уговором – не попадаться патрулям.
Остальные, бывшие краснопузые и юнкера, требовали большего внимания. Оставлять их днем в Албате было опасно, да и ни к чему. И вот, дав им первые дни поспать, я достал в штабе крупномасштабные карты второй крымской гряды и с утра отаравлял их во главе со взводными по маршрутам. Взводные тренировались ходить по незнакомой местности, нижние чины дышали свежим воздухом и любовались горами. Заодно, держались подальше от всего того, чем опасна тыловая жизнь.
Раз в три-четыре дня я отправлялся с ними, и обычно проводил занятия с юнкерами. Прапорщик Немно учил их фортификации, а недовольных я отправлял к поручику Успенскому для слушания лекций по защите от отравляющих газов. Этого боялись все, посему на дисциплину жаловаться не приходилось.
Кое-кто из юнкеров обучался в свое время боритсу – недурной японской борьбе, и я организовал группу желающих повыкручивать руки-ноги ближнему своему.
Конечно, свободное время располагает к свободным мыслям, и мне приходилось часто отвечать на вопросы. Порою это было нелегко, но приходилось довольствоваться и тем, что нижние чины обращаются с вопросами ко мне, а не к эмиссарам большевистского подполья.
Более всего их волновал, корнечно, вопрос о заключении мира. Почему-то в эту весну весь Крым, особенно Крым тыловой был уверен, что мир вот-вот будет подписан. Пересказывали даже условия: свободная торговля, обмен представителями на уровне консулов – все настаивали почему-то именно на консулах, взаимная амнистия, право передвижения через границу и передача нами части Черноморского флота. Не знаю, были ли это обыкновенные фантазии, или Барон и в самом деле стремился добиться от большевиков чего-то подобного. Посредниками и гарантами должны были выступить Франция, Великобритания и отчего-то Греция.
Бывших красных героев более всего волновал вопрос о том, будет ли в договоре статья о выдаче таких, как они, в лапы чеке. Юнкеров заботил, в основном, сам принцип, – допустимо ли заключение мира с жидо-большевистской сволочью.
Ни тогда, ни сейчас я ничего не знал и не знаю о деталях переговоров. Правда, еще в апреле прошел слух, что Великобритания отказалась посредничать, а Франция предложила подождать до окончания Польской войны, но верить ли этому– никто не знал. Обычно я отвечал, что заключение мира, на мой взгляд, вполне допустимо и даже полезно. Ну, хотя бы из тех соображений, что Рачье-Собачья красная армия к тому времени достигла пяти с половиной миллионов, а мы в Крыму не могли прокормить даже нашу шестидесятитысячную Русскую Армию. Но в мир верилось слабо. Свободный русский Крым был бы постоянным соблазном для граждан большевистского Города Солнца. Скорее, переговоры были нужны красным для нейтрализации Русской Армии во время Польской войны.
Польская война – еще одна вечная тема албатских разговоров. Трудно было определиться – поляки формально напали первыми, и генерал Брусилов призвал всех русских патриотов поддержать большевистское правительство. Но сочувствовать комиссарам мы тоже не могли. В общем, я был на стороне поляков, а точнее, на стороне всей Европы, которая в эти месяцы почуяла на своем затылке дыхание Ее Величества Мировой Революции.
Конечно, вопросы задавались не только нижними чинами. Офицеры также часто спрашивали меня, будучи в странной уверенности, что большее число звездочек на моих вытертых погонах дает их владельцу доступ к кладовым знаний. Особенно приставал ко мне прапорщик Мишрис. Его интересовало буквально все – от истории Крыма до подробностей боев под Стоходом. Вдобавок, он увлекся топографией и, получив наставления от прапорщика Немно, начал в свободное время снимать подробный план окресностей Албата, рискуя попасться патрулям в качестве красного шпиона.
Прапорщик Мишрис был очень похож на тех молодых офицеров, которых я успел повидать в Германскую, да и потом, в годы Смуты. Вначале я удивлялся, почему они так много спят, но потом понял. Война – тяжелая штука, и молодым ребятам трудно выдержать то, к чему привыкли люди постарше. Он, как и следует из его фамилии, был литовец родом из Вильны, их семья эвакуировалась в Питер еще в 15-м. Затем, в начале Смуты, отец попытался вывезти семью на юг, но где-то у Синельниково эшалон попал в самую гущу боя между калединцами и отрядами Сиверса. В Ростов Мишрис-младший попал один, нашел там каких-то знакомыхи прожил у них до лета 19-го, после чего оказался в юнкерском училище. Как раз в декабре, когда мы держали оборону у Токмака, ему, как успевающему в учебе, присвоили звание прапорщика.
Прапорщик Мишрис, не в пример многим офицерам постарше, был всегда вежлив, даже как-то мягок в общении. Он говорил по-русски с приятным акцентом, чуть растягивая гласные, и нам порой доставляло удовольствие чуток его поддразнивать. Мишрис только улыбался. Впрочем, никто из нас его не обижал, выражаясь юнкерским языком, не «цукал». Прапорщику не было еще и двадцати, а сколько таких ребят мы уже оставили под Екатеринодаром, под Ростовом, в Донбассе… К тому же, на фронт он просился сам, просился как раз в месяцы нашего вселенского драпа от стен Белокаменной до Турецкого вала.
Через несколько дней выяснилось, что прапорщик Мишрис не хуже Немно играет на гитаре. Мишрис, правда, предпочитал романсы. Голосу ему не хватало, но он пел, что называется, с душой.
В общем, моей роте везло на офицеров. Жаль, что цыган и литовец попали в отряд только сейчас, когда уже ничего нельзя было изменить. Еще бы годом раньше – и кто знает…
Где-то через неделю штабс-капитан Дьяков съездил в Карасубазар за семьей и снял отдельный домик, на время поручив свою роту заместителю, мрачному неразговорчивому поручику Петренко. Финалом этого стало исчезновение двух нижних чинов, которых мы целый день искали по горам, а обнаружили на следующее утро в самом Албате в совершенно непохмеленном виде, – герои загостились у какой-то вдовушки.
Это случилось, если верить моему дневнику, 14 мая, а 15-го в Албат понаехало не меньше взвода каких-то больших шишек не ниже полковника в мундирах такого дорогого сукна, что за версту несло интендантством. Затеивалась очередная инспекция, и я от греха подальше увел роту к Бахчисараю. У Тепе-Кермена мы устроили небольшие маневры, причем, прапорщик Немно, обороняясь против двух других взводов, умудрился подчистую разгромить прапорщика Мишриса, и пал в неравной схватке с поручиком Успенским, который заманил победителя в небольшое ущелье, и устроил второму взводу Тразименское озеро. В Албат мы не спешили, а посему прошлись, не торопясь, к селу Баштан и там подождали до вечера у маленького озера. Прибыв в Албат в полной темноте, мы надеялись, что мундиры дорогого сукна уже укатили. Однако, прямо у нашей камеры N3 меня нетерпеливо поджидал штабс-капитан Дьяков со срочным приказом явиться в комендатуру.
Я почесал в затылке, на всякий случай велел поручику Успенскому присмотреть за ротой, и отправился выполнять приказ.
Комендатура располагалась в большом двухэтажном доме рядом с базаром. Дежурный сообщил мне, что комендант уехал с комиссией, а меня ждет какой-то капитан, прибывший сюда днем из Севастополя. Еще более удивившись, я прошел в приемную коменданта, где за столом, спиной ко мне, сидел офицер в тылового вида кителе и читал газету, ежелм не запамятовал, «Великую Россию».
Я стоял в дверях, прикидывая, из какого ведомства может быть сей капитан. Признаться, на ум приходило только одно ведомство, от которого в любом из двух вариантов – белом и красном – я всегда старался держаться подальше. Я пересчитал все свои возможные грехи за последние годы и рассудил, что расстрел перед строем – это будет еще по-Божески. Впрочем, до мысли немедленно перебежать к краснопузым я дойти не успел, поскольку капитан, очевидно, почуяв мое присутствие, изволил обернуться, и передо мною предстала довольно круглая физиономия с небольшими усиками. Физиономия широко улыбнулась, капитан вскочил и полез обниматься.
Итак, поздно вечером 15-го мая в приемной коменданта Албата обнялись два харьковчанина, два бывших студента Харьковского Императорского университета, видевшиеся в последний раз в неправдоподибно далеком теперь ноябре 17-го. Передо мной был капитан Егоров, Алексей Николаевич, Лешка, бывший студент юридического факультета и гроза харьковских барышень Лешка хлопал меня по спине, язвил по поводу моей бороденки и требовал немедленного доклада, во-первых, о женской половине албатского населения, а во-вторых, где это я шлялся все эти годы.
Отвечать я покуда не собирался, поскольку хорошо знал его манеру – сначала говорить самому, а уж потом дать и собеседнику возможность вставить пару слов. Мы вышли из комендатуры и направились в какой-то дом, где Лешке выделили комнату. Там уже нас дожидалась бутылка шустовского коньяка, и мы, не найдя стакана, выпили из обгаруженных на подоконнике старых треснутых пиал.
Лешка тараторил не переставая, и через десять минут я уже все знал о его одиссее. Он был мобилизован добровольцами летом 19-го, надел свой фронтовой мундир поручика, но быстро сменил его на штабс-капитанский, а затем получил полного капитана, подвизавшись в каком-то тыловом управлении. Лешка был юристом и, как я понял, занимался ревизиями наших господ-снабженцев. Без особых хлопот он уехал вместе со ставкой Антона Ивановича из Таганрога в Новороссийск, а затем в апреле приплыл сюда, и теперь крутился в Севастополе при Бароне. В Албат Лешка приехал вслед за комиссией, навел здесь шороху среди разного рода мундирных крыс и, узнав о штабс-капитане Пташникове, решил вытребовать меня в комендатуру, дабы не бить нежных ножек по албатским улочкам.
В общем, Лешка, то есть теперь капитан Егоров, был доволен жизнью, гладко брит и не имел на своей круглой физиономии ни единой морщинки. Он взахлеб рассказывал мне о каких-то головокружительных махинациях с сапогами и шинельным сукном, а я глядел на него и радовался, как и в прежние годы радовался при виде Лешки. Я всегда завидовал таким жизнелюбам, которым даже Смута – ка с гуся вода.
Мы выпили по третьей,и тогда он, наконец, сообразил сообщить мне о том, о чем я сам боялся спросить. С моими родителями ничего не случилось. По крайней мере, летом 19-го они жили все там же, на улице Окраинной, и отец даже продолжал работать в управлении Южной дороги. Господа красные и харьковский Торквемада Степан Саенко обошли дом стороной. Правда, стех пор прошел год, а с декабря 19-го в Харькове вновь хозяйничали комиссары.
О себе я рассказал в двух словах, зная, что Лешке новости надо выдавать небольшими порциями, иначе он их попросту пропускает мимо ушей. Да, в общем, и рассказывать было нечего – Ростов, Ледяной поход – ну и дальше, вплоть до Крыма. Тем летом, год назад, я несколько раз пытался вырваться в Харьков, но наш отряд прочно завяз у Екатеринослава, потом мы оказались у Киева, а затем из полесских болот вынырнул Упырь, и вопрос с отпуском отпал сам собой.
Мы заночевали у Лешки, предоставив моим сослуживцам строить самые невероятные догадки по поводу моего исчезновения. Наутро мы перекусили в чой-хоне на базаре, и Лешка заявил, что немедленно увозит меня в Севастополь, поскольку мне нужно развеяться, прийти в себя и, вообще, бросить действующую армию, благо, любая медицинская комиссия забракует меня в первую же минуту. Место же в грандиозных штабах Барона для меня всегда найдется. Я слабо отбивался, но капитан Егоров взял меня под руку и потпщил к штабс-капитану Дьякову.
Генерал Туркул, прочтя эти страницы, долго поминал тыловых крыс. Тут я не согласен – Лешка не тыловая крыса. Он прекрасный юрист и честно ловил наше ворье, насколько позволяло здоровье и начальство. Благодаря таким, как он, при Бароне мы все-таки умудрялись обедать, получать жалованье и даже переоделись в прекрасную синюю форму английского сукна. Не всем дано ходить в штыковые.
Заодно Туркул просил меня объясниться по поводу упрека в дилетанстве. Охотно повторюсь – наша Смута, во всяком случае, ее военная сторона – это сплошное дилетанство. Доказывать сию максиму покуда не буду, поскольку время уже позднее, я и так засиделся в палатке у Антона Васильевича.
9 мая
Преферансная баталия в разгаре, поручик Успенский вистует, а я продолжу. Прежде всего, в доказательство вчерашней максимы. Возьмем главные этапы войны.
Господин Бронштейн, прекрасно зная, что чехословаки готовят восстание, посылает их в Европу через Сибирь, пуская эшалоны по Среднему Поволжью, главной базе Рачьей и Собачьей красной армии. Последствия очевидны – за неделю краснопузые утеряли Урал, Сибирь и Дальний Восток.
Господа из Национального центра делают ставку на Дон, заведомо зная, что казаки покуда не спешат выступать против большевизии. Несмотря на возражения Лавра Георгиевича, предлагавшего начать воевать из Сибири, мы подталкиваем Каледина, идем в Ледяной поход и, естественно, проигрываем, что бы теперь не писали господа мемуаристы. Лучшие силы добровольцев легли в первые же месяцы в степях между Ростовом и Екатеринодаром, и никакими мобилизациями восполнить это было невозможно.
В свою очередт комиссары, заняв Дон и Кубань, практически не встречая сопротивления казаков, устраивают какой-то людоедский террор, что получают Вешенский мятеж и сто тысяч добровольцев в нашу армию.
Адмирал, наш Верховный, начинает наступление из Сибири, не дожидаясь Добрармии, чтобы занять Москву первым. Но идет не на Москву, а почему-то на Вятку. Вятку он, естественно, занимает, а Москва, столь же естественно, остается красным.
Далее, Антон Иванович Деникин и не пытается прорваться к Адмиралу и установить общий фронт по Уралу и Волге. Наше же наступление на Москву на целый месяц замедляется тем, что командованию приспичило вначале занять Одессу и Киев.
Господа красные, имея гигантский численный перевес, терпят полное фиаско под Варшавой, совешая ошибки, достойные разве что командира взвода.
О планировании отдельных операций распространяться нет нужды, поскольку достаточно вспомнить и так памятную «дроздам» опреацию у Хорлов. В таком случае неизбежен вопрос, отчего победили они, а не мы.
Об этом спорим постоянно, и будем спорить, пока живы. Повторять всем известные аргументы не буду, скажу лишь, что, по-моему, во внутренней политике обе сторны вели себя так же бездарно. Большевистская продразверстка ничуть не лучше нашего «шомполования» целых уездов. Очевидно, причина тут другая.
Для себя я уже дал ответ. Кое-что я начал понимать еще в Крыму, но окончательную ясность внесла брошюра, купленная одновременно с книгой Якова Александровича, и столь же нелегально привезенная в лагерь. Это, страшно признаться, опус самого Ульянова-Бланка с почти что гинекологическим назвыанием «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме». Сдерживая вполне объяснимую тошноту, прочел этот гениальный труд до конца и, откровенно говоря, не раскаиваюсь.
Книга эта особая. Бланк писал ее год назад, когда Ее Величество Мировую революцию ожидали со дня на день, и не только ожидали, но и готовили. И книга эта – сборник советов для большевизии во всем мире, а посему Ульянов-Бланк порой позволяет себе излишнюю откровенность. И вот что получается. Мы, то есть белые, воевали, точнее, нам, белым, нужна была война ради наших принципов. Господа красные нуждались в принципах только ради войны.
Мы не могли отдать крестьянам землю, потому что воевали ради законного решения этого вопроса. Бланк одним росчерком пера эту землю отдавал, другим же, когда надо, забирал. Адмирал не мог признать Финляндию до Учредительного собрания, ибо воевал, чтобы такие вопросы решались законно. Бланк готов был признать хоть трижды независимость какой-нибудь Рифской республики, ежели это ему требовалось. Ибо для господ большевиков не революция ради принципов, а принципы, то есть их полное отсутствие ради победы этой самой всемирной социалистической. Уши господина Лойолы торчат настолько заметно, что, вероятно, симбирский заика уже раскаивается, что взялся в свое время за перо.
Дабы проверить свои выводы, рискну предложить генералу Туркулу прочесть, так сказать, избранные места этого красного катехизиса. Кстати, Антон Васильевич прости внести одно существенное уточнение. В начале прошлого года Барон произнес речь, распечатанную всеми крымскими газетами, о возможности мира с большевиками. Признаться, я эту речь не припомню. Но рискну предположить, что наше так называемое общественное мнение склонно воспринимать такие докумнты с точностью до наоборот.
Итак, капитан Егоров ворвался в мирную обитель штабс-капитана Дьякова, который в это время, ни о чем не ведая, вкушал завтрак в кругу семьи, потряс перед ним какими-то грозными бумагами, и пораженный штабс-капитан без звука отпустил в Севастополь не только меня, но и поручика Успенского, которому давно хотелось там побывать. Роту я оставил на прапорщика Немно, рассудив, что ежели ей суждено разбежаться, то, значит, такая у нее, роты, судьба. Как говорят татары, кысмет.
Капитан Егоров продолжал меня удивлять. Нырнув в комендатуру, он вскоре появился с какой-то бумагой, по предъявлении каковой нам выделили авто вместе с шофером в черной кожанкке, и мы отбыли на юго-запад.
По дороге Лешка продолжал мучать нас рассказами о кознях и заговорах, о каких-то склоках в окружении Барона и о перспективах торговли крымской пшеницей. Я подумал, помнится, что такими разговорами неподготовленных фронтовиков можно склонить к немедленному дезертирству. К счастью, поручик Успенский выяснил, что капитан Егоров – заядлый преферансист, после чего наша беседа вошла во вполне нормальное русло, и под разговор о трех тузах на мизере мы спокойно въехали в Севастополь.
Я не был в Севастополе еще с довоенных времен, и сразу же удивился почти полному отсутствию перемен. Та же Большая Морская с ее витринами, тот же Нахимов рядом с Графской пристанью, те же корабли на рейде. Разве что публики чуток побольше, да одета она чуток, скажем так, поэкстравагантнее. Кроме того, в городе теперь чаще можно было встретить сухопутного офицера, в то время как раньше все было наоборот, – чаще попадались морские.
В остальном, Севастополь был прежним, и его улицы, площади и скверы излучали такое спокойствие, будто наши передовые части стояли у Москвы, а не у Перекопа.
Первый день я помню смутно. Мы очутились в какой-то веселой компании, Лешка нас с кем-то знакомил, представляя как главных героев – спасителей Крыма от большевиков этой зимой. Признаться, публика была малоинтересная, да и пить не тянуло, и я , в основном, сидел в углу и листал оказавшийся каким-то образом у Лешки томик Теннисона на английском. Поручику Успенскому было легче – компания преферансистов прочно оккупировала стол и заседала чуть ли не до утра. Тем временем мы с капитаном Егоровым обсудили все, что только можно, вспомнив всех наших общих знакомых и порассуждав о том, где они сейчас находятся.
Поспав пару часов, Лешка предложил ехать к дамам. Однако, я отказался, мотивировав чрезвычайной одичалостью, способной напугать любое дамское общество. Несмотря на все заклинания, я заявил, что имею намерения просто погулять по городу и, ежели повезет, увидеться с кем-нибудь из довоенных знакомых.
Тогда капитан Егоров начал охмурять поручика Успенского, но тот решил не оставлять любимого командира, в результате чего Лешка уехал один, сообщив, что будет после семи вечера. Мы не спеша добрались до Большой Морской, и пошли от Исторического бульвара вниз, к рынку.
На Большой Морской я надеялся найти двух своих давних знакомых. Увы, первого из них дома не было – он как назло укатил куда-то аккурат за два дня до нашего приезда. Зато по второму адресу я нашел того, кого искал. Миловидная горничная открыла дверь, и вскоре мы предстали перед светлыми очами невысокого седоватого джентльмена, одетого с вызывающей для нашего времени тщательностью. Это был профессор Роман Христианович Лепер, которого, как я теперь узнал, до сих пор помнят в Истанбуле и с которым я несколько сезонов подряд копал в археологических экспедициях.
Лепер меня не узнал. Вероятно, вид у нас с поручиком Успенским был такой, что нас можно было принять за авангард банды мародеров. Пришлось представиться заново. Профессор всмотрелся, надел пенсне, снова снял его и схватился за мою руку двумя своими. Он тряс ее минут пять, повторяя что-то невразумительное о письме его коллеги Гриневича. в котором сообщалось о моей безвременной кончине где-то под Дебальцево. Пришлось вкратце изложить ему обстоятельства моего столь же безвременного воскрешения, после чего нас с поручиком начали поить чаем на такой белоснежной скатерти, что нам стало не по себе.
К счастью, поручик Успенский с его здоровым отношением к жизни сразу же ввел нашу беседу в деловое русло. Он заявил, что нам в квартире делать нечего, зато стоит поймать извозчика и поехать к развалинам Херсонеса Таврического, дабы нынешний профессор и бывший приват-доцент смогли бы удовлетворить его законное любопытство. Роман Христианович со вздохом сообщил, что он такой же бывший, как и все мы, после чего долго искал шляпу и сетовал на правительство Кривошеина, заморозившее финансирование раскопок в Херсонесе.
Ехали мы долго, дорога ныряла из балки в балку, и поручик Успенский имел достаточно времени, дабы высказать беззащитному профессору все, что он думает об историках вообще, и об археологах, в частности. Я не удивился бы, ежели в конце этих, столь знакомых мне рассуждений, последовало бы предложение расстрелять нас с профессором прямо на месте, но взамен этого поручик Успенский ограничился лишь идеей создания при Академии Наук специальной химической лаборатории для экспертизы, консервации и определения возраста археологических находок. Только это, а также широкое применение флюоринового метода, разработанного французским химиком Карнотом еще в 1892 году, могло бы спасти, по мнению поручика, археологию от вырождения. Я лишь хмыкнул, а профессор Лепер принял это всерьез и стал жаловаться нп пропажу колекций Института в Константинополе и отказ властей подготовить к эвакуации фонды Херсонесского Склада Древностей.
В Херсонесе почти ничего не изменилось с того времени, когда я впервые приехал сюда в 1907 году, чтобы участвовать в экспедиции Карла Казимировича Косцюско-Валюженича. Склад Древностей стоял все там же, правда, на дверях висел замок, а посетителей, которых весной и летом бывало здесь порядочно, теперь не было вовсе.
Однако, открыли нам быстро, и профессор повел нас по Складу, объясняя, что лучшее, увы, было отправлено в Императорский Эрмитаж и теперь, вероятно, пропало навсегда. Впрочем, тут оставалось много стоящего. Но поручика Успенского было трудно пронять обилием древностей. Не склонный впадать в восторг по поводу того, что, скажем, данный канфар был современником Цезаря, он более интересовался, отчего мы датируем именно так, каков химический состав лака и возможно ли сей лак воссоздать в лабораторных условиях.
Да, тут было много знакомого. Кое-что осталось от экспедиции 1907 года, первой моей экспедиции и последней экспедиции Карла Казимировича. Бородатого поляка уже валил с ног туберкулез, но он все торопил и торопил нас, будто и вправду чувствовал, что больше ему не копать эту серую землю. Здесь хранилось и многое из найденного в экспедициях саиого Романа Христиановича. Я взял с витрины прекрасный аттический светильник с головой Пана, и мы с профессором вспомнили, как в 1908 году я выкопал его на Девичьей горке, когда заканчивались раскопки южной части некрополя. Да, теперь все это остается господам краснопузым. Эрмитажа уже нет, Константинопольский институт погиб, и теперь мы теряем Херсонес. Я спросил прфессора, не собирается ли он уезжать, но Лепер лишь грустно улыбнулся и сказал, что никуда от Херсонеса не уедет. Поручик Успенский попытался поведать Леперу о чеке и о том, как Совдепия относится к профессорам, особенно к тем, кто фотографировался вместе с Государем Императором на фоне херсонесских руин, но Роман Христианович заметил лишь, что ему они не смогут причинить зла. Тогда я еще не понимал, что он имеет в виду.
Мы зашли в монастырь, поставили по свече в храме Св. Владимира и долго стояли под его сводами. И это тоже приходится оставлять… Мы видели, и не раз, что творили господа комиссары в Божьих Храмах. Господи, а ведь отсюда пошло на Русь учение Христа! На этом месте в храме Св. Василия, что на холме, крестился Равноапостольный. И теперь между Собором и ордами, рвущимися испаскудить и осквернить последние наши святыни, была лишь узкая стальная полоска наших штыков. Даже в тот теплый беззаботный майский день под гигантскими сводами пустого храма, закрытыми цветной смальтой мозаик, под немигающими взглядами Одигитрии над золотым алтарем чувствовался холод обреченности. Мы оставляли наши храмы под золотыми крестами, чтобы в конце пути обрести другие – черные Галлиполийские кресты с двумя датами, как на могиле.
Мы посидели в уютном монастырском дворике, послушали, как журчит вода в фонтане, а затем прошли мимо Игуменского корпуса к небольшой аллее, где под обломанной белой колонной навек успокоился Косцюско. Когда-то мы все жалели его, но теперь я впервые подумал, что беспокойному поляку повезло. Худшее, что он встретил в жизни, были склоки коллег и козни святых отцов из монастыря. Даже когда сюда ввалятся паладины коминтерна, ему будет уже все равно. Он сделал для Херсонесе все, что мог, и имел право на вечный покой на этой тихой аллее под сенью скорченной акации.
Обратно мы шли молча, и я размышлял о том, что скоро наш белый Севастополь падет, как пал когда-то Херсонес, нас всех разнесет черноморским ветроми, и может,я останусь лишь здесь, на экспедиционных фотографиях, вклеенных в отчеты Косцюско и Лепера. Останусь безымянным, как и десятки тех, кто копал вместе с нашими профессорами и потом фотографировался напоследок, собравшись у стенки раскопа или у руин базилик. Может, у комиссаров не дойдут руки до нас, навеки застывших на фотографических пластинках. И это будет надежнее, чем память наших безымянных могил, раскиданных от Орла до Джанкоя.
Профессор звал нас к себе домой пить чай и беседовать, но мы откланялись, поскольку спешили к капитану Егорову, который, вероятно, уже ждал нас. Напоследок я вновь заговорил об эвакуации, но Лепер и слышать об этом на хотел и лишь качал головой.
О Романе Христиановиче мы услыхали снова только на рейде Истанбула, в декабре, когда все было уже кончено. В последний день эвакуации профессор Лепер пустил себе пулю в висок. Господи, я и не думал, что у него мог быть револьвер. Неужели в самом деле у него не оставалось иного выхода, как не оставалось и у тех, кто навеки уходил за море?
Капитан Егоров встретил нас ворчанием, после чего, не дожидая моего вопроса о дамах, потащил нас в комнату, где мы вместо дам обнаружили толстяка с генеральскими погонами, вкушавшего, ежели я не запамятовал, вареную осетрину под «Смирновскую». Признаться, я немного очумел, особенно когда генерал подмигнул мне, назвался Володей, и потребовал выпить по поводу того, что мы тезки. Я обалдел и опрокинул рюмку, даже забыв закусить. Поручик Успенский занял оборону в темном углу, готовясь, в случае необходимости, прийти мне на помощь.
Генерал Володя не терял времени. Он снова подмигнул мне и спросил, имеются ли у меня документы, подтверждающие мою работу в Харьковском Императорском университете в должности приват-доцента. Я не удержался и хмыкнул. Тогда генерал махнул рукой и заявил, что это в конце концов не так важно. А важно, оказывается, то, что мне предлагалось перейти на преподавательскую должность в эвакуированное в Севастополь Константиновское юнкерское училище. При этом генерал Володя упомянул о моих орденах и контузиях, заметив мимоходом, что в дальнейшем можно будет организовать командировку во Францию. При этом он подмигнул мне в третий раз.
Я оглянулся и увидел капитана Егорова, взиравшего на нас из дверного проема, и все понял. Заметив мое колебание, генерал вдруг посерьезнел и сказал, что в Русской Армии сейчас достаточно тыловой сволочи, которая могла бы заменить тех, кто воюет уже третий год. И вовсе не в интересах страны, чтобы приват-доценты ходили в штыковую.
Признаться, я минуту колебался. Но оглянулся на поручика Успенского, вспомнил прапорщика Мишриса, так еще и не научившегося нормально командовать взводом, и как можно вежливее ответил генералу Володе, что прошу отстрочить мой перевод на преподавательскую работу до конца нынешней кампании. С нового же учебного года я готов приступить к преподаванию вместе с юнкерами своего отряда, который тоже грех посылать недоучками на фронт. Конечно, все это с условием, что положение на фронте позволит.
Тут капитан Егоров сказал генералу нечто вроде «а ты был прав», и предложил выпить за успех моей преподавательской деятельности в Константиновском училище с нового учебного года. Мы выпили, затем генерал Володя расспросил меня об апрельских боях, поинтересовался, успели ли мы получить новые английские шинели и откланялся, преложив мне все же подумать и, ежели что, написать капитану Егорову.
Когда он удалился, Лешка и поручик Успенский в один голос сказали мне: «Зря!», я с ними сразу же согласился и предложил на эту тему больше не беседовать. В конце концов, осенью будет виднее.
Я оказался прав. Правда, учебный год начался с некоторым опозданием, но сразу же после эвакуации в Галлиполи я приступил к занятиям с уцелевшими юнкерами училища. Генерал Володя, фамилии которого я так и не узнал, сдержал свое слово, за что я ему чрезвычайно благодарен. Здесь, в Галлиполи, я ни на что большее, пожалуй, уже не годен.
Наутро мы прощались с Лешкой, который просил заезжать почаще, тем более, что, по его мнению, бои возобновятся не скоро, а вероятнее всего, боев не будет вообще, и Барон подпишет с большевиками нечто вроде Брестского мира.
В Севастополь мы вернулись только в ноябре, чтобы погрузиться вместе с уцелевшими «дроздами» на транспорт «Херсон» и отплыть к Голому Полю…
Поручик Успенский по-прежнему считает, что я зря изображал стойкого деревянного солдатика и остался в отряде. По его мнению, преподаватели юнкерских училищ – тоже полезные люди, особенно ежели они заслуженные офицеры, а не тыловая сволочь. Генерал Туркул, напротив, заявил, что полностью меня понимает, и добавил нечто о кресте, взятом каждым из нас, участников Ледяного похода, каков – крест – мы будем нести до конца. Я так, признаться, изъясняться не научился, но Туркул прав. Я просто не мог. Как не могу сейчас бросить наше трижды проклятое Голое Поле. Не всем дано совершать логичные поступки.
10 мая
Туркул принес мне книжку господина Ульянова-Бланка. Припечатав вождя пролетарской революции трехэтажным с большим Петровским загибом, он заявил, что в реальном училище его уже пробовали пичкать трудами господина Маркса, но там было просто скучно и тоска зеленая. А это как раз не скучно, и от того еще хуже. А затем, подумав, он согласился с моими выводами насчет «принципов» товарищей-большевиков, заметив, что с землей мы явно дали маху. Все равно ее было у пейзан не отнять, а посему «царь Антон» должен был заявить об этом ясно и определенно. Заодно признать, до поры до времени, всяких поляков и эстов и, в конце концов, черт с ними, советы, которые ничем не лучше и не хуже земств. Тогда, глядишь, большевикам и вправду стало бы нечкм крыть.
Спорить не имело смысла, я лишь заметил, что Туркул четко и понятно изложил основные положения программы Нестора Ивановича Махно. Неплохая была у Упыря программа, только она его не спасла. Дело, очевидно, не только в лозунгах. Сегодня в лагере тяжелый день. Двое юнкеров застрелились. Они оставили какое-то письмо, которое сейчас изучает Фельдфебель, ушли от лагеря подальше за холмы и порешили себя из одного револьвера. Самое страшное, что случай этот не первый и, наверняка, не последний. Бедные мальчики, но, Господи, что же делать? Нас не принимают греки, румыны, болгары, не говоря уже о господах британцах. Нас даже турки не пускают дальше окраин Голого Поля. Правда, можно было остаться в Крыму на поживу господину Пятакову, но, как по мне, так уж лучше здесь. Плакать поздно. Там, за морем, уже нет России. Там Совдепия, Большевизия, где нам нет места. Там что нам некуда возвращаться, наша судьба – Голое Поле.
Генерал Туркул считает меня маловером. Лично он верит в скорое падение краснопузых. Он верил зимой, когда наши русско-берлинские газеты вопили о стачках в Петрограде, верил в марте, когда все говорили о мятежном Кронштадте, верит и сейчас, когда Упырь, судя по слухам, опять зашевелился в Таврии. Я, действительно, маловер. Большевики выкрутятся, как выкручивались и раньше. Голод голодом, но они уже выпускают танки, а их авиация еще год назад была немногим хуже нашей. А с пейзанами они поладят, как поладили летом 19-го, когда мы шли к Москве. До поры до времени, конечно, но поладят.
В декабре прошлого года к нам в Галлиполи наведался знаменитый Шульгин. Рассказывали, что он обещал скорое перерождение большевиков и приход к власти некого красно-белого диктатора. Замечу, что революция, как говаривал Камилл Демулен, – это свинья, пожирающая собственных детей, чего я комиссарам не желаю. Но на смену якобинцам пришел Бонапарт, который вовсе не спешил пускать назад Бурбонов. Нет, нам не вернуться. И напрасно Туркул и его «дрозды» мечтают о каких-то террористических группах и чуть ли не партизанских отрядах. Конечно, смириться трудно, но надо. Отвоевать то, что потеряли, уже невозможно.
Но также невозможно ползти на брюхе и каяться перед хамами, умоляя об амнистии. Есть у нас такие. Особенно среди казачков, что воют под луной про свой Тихий Дон. Да пусть ползут… Чека покуда работает без сбоев. Но от меня господа краснопузые этого не дождутся. Лучше уж Голое Поле. А там – как Бог рассудит.
Вернувшись в Албат, я прежде всего доложился штабс-капитану Дьякову, которого тут же потянуло на расспросы. я намекнул ему о юнкерском училище, у него несколько вытянулось лицо, но после подробного пояснения он успокоился. Мы чувствовали, что летняя кампания в любои случае будет последней. Ну, а там можно будет даже в дворники.
Прапорщик Немно встретил меня немного растерянно и доложил обстановку с таким видом, что я было подумал о самом худшем. Например, что рота все-таки разбежалась, или что прапорщика Мишриса красные переманили на должность командира батальона. Но рота оказалась на месте, и прапорщик Мишрис, как ни в чем не бывало, появился в нашей камере N3 и принялся расспрашивать меня о Севастополе. Я поглядел на прапорщика Немно, и решил поговорить с ним попозже. Но и потом я довольно долго не смог вытянуть из него ничего путного, хотя было очевидно, что наш цыган скис.
Только вечером я начал что-то понимать. Мы с поручиком Успенским сидели на лавочке возле сарая и мирно курили, поглядывая на подступающие к околице горы, как вдруг заметили приближающуюся к нам парочку. Поручик Успенский выразительно хмыкнул. Впрочем, и так все было ясно – прапорщик Мишрис прогуливал сестру милосердия Ольгу. Не требовалось особого полета воображения, чтобы понять, отчего скис прапорщик Немно.
Признаться, это вполне невинное в мироной жизни обстоятельство добавило мне хлопот. Прапорщик Мишрис весь день ходил с мечтательным выражением на физиономии, слабо обращая внимание на службу, а прапорщик Немно тоскливо глядел своими черными глазами в небо и вечерами пел под гитару что-то невообразимо прочувственное на цыганском языке. Пел он так, что я, пожалуй, на месте Ольги не устоял бы, но она охотно слушала – и шла гулять с прапорщиком Мишрисом.
Теперь я уже опасался сводить на наших учениях второй и третий взводы, дабы не допустить братоубийственной резни. Поручик Успенский, видя такое дело, притащил Бог весть откуда несколько газовых масок и предложил провести с нашими прапорщиками занятие. По его мнению, два часа в газовой маске ежедневно вполне достаточно для поддержания бодрого духа. Я отказался, мотивировав тем, что здесь не чека. Но маски решил пока не отдавать. На свякий случай.
Пока Мишрис и Олга ежевечерне ворковали, а прапорщик Немно пел ежевечерние баллады про то, как полюбил цыган цыганку, а нога попала в колесо, нам приходилось думать о куда более земных проблемах.
Прежде всего, у нас кончились деньги. Те, кто бывал в Крыму в 20-м, сразу меня поймут. На офицерское жалованье прожить там было невозможно, разве что на генеральское. Штатскин господа держали огороды или попросту брали взятки, чем не брезговали и наши тыловые чины, а остальным приходилось туго. Трудно поверить, что комендант Севастополя разрешил офицерам подрабатывать грузчиками в порту. Да и в грузчики попастьь было нелегко, ибо заработать за ночь худо-бедно сорок тысяч желали многие.
Базар пишлось забыть, самогон тоже. Довольствовались, таким образом, котловым содержанием. В голове вновь начали бродить вполне большевистскин мысли, и поручик Успенский всерьез предложил грабить огороды. К счастью для огородов, был только май. Подработать в Албате было негде, занять не у кого, и оставалось, вслед за прапорщиком Немно, впасть в тоску, но, естественно, по другой причине. Один прапорщик Мишрис ходил как под воздействием мессмерических пассов и даже как-то поинтересовался у меня, требуется ли офицеру разрешение командования на вступление в брак.
Я приказал поручику Успенскому молчать, ибо у него, я чуял, уже созрел подробный ответ, и сообщил прапорщику, что раньше, до Смуты, такое разрешение, действительно, требовалось. И не только разрешение, но и определенная сумма, вносимая в кассу полка. В общем, песня про бедного прапорщика армейского родилась не зря. Прапорщик Мишрис этой песни не знал, и поручик Успенский, воспоьзовавшись моей оплошностью, успел воспроизвести пару куплетов. У бедного прапорщика покраснели уши, и от дальнейшей беседы он уклонился.
Поутру 18-го мая пронесся слух, что в Албат прикатило какое-то начальство и должен прибыть чуть ли не сам Фельдфебель. Намечалось нечто вроде смотра с раздачей ландрина. Действительно, где-то в десять утра штабс-капитан Дьяков выстроил отряд невдалеке от наших сараев, мы проскучали не менее часа, и, наконец, к нам подъехало несколько конных вполне генеральского вида. Впереди ехал бородатый здоровяк, лысый, как колено, и с выпученными глазами. Последовало «смирно», мы, в меру возможностей, конечно, застыли, а бородатый здоровяк грузно соскочил с коня и чуть вразвалку потопал прямиком к нам. Штабс-капитан Дьяков унтерским голосом отдал рапорт, и Фельдфебель, то есть его превосходительство генерал Кутепов изволил поздороваться.
Я ждал, что будет дальше, но Фельдфебель только прохаживался вдоль строя, время от времени притопывая, будто бы давя невидимых тараканов. Этот своеобразный танец должен был, по идее, намекнуть нам, что его превосходительство недоволен. Говорят, в своем Преображенском полку он и вправду выглядел грозно, но лично меня, признаться, эти пантомимы давно уже оставляли равнодушным. Вот ежели бы предо мною выросла бы из-под земли пулеметная тачанка с Упырем собственной персоной, тогда бы дело другое, тогда и поволноваться можно.
Чуть сзади толпились свитские, среди которых я узнал генерала Левашова и, к своему удивлению, своего тезку генерала Володю. Все они держались поодаль, как и положено свите грозного начальства, готовившегося разобраться с нерадивыми подчиненными.
И тут началось! Фельдфебель зарычал, – рычать он умеет и рычать он любит. По чести говоря, наш внешний вид и вправду оставлял желать лучшего, но тут уж надо винить интендантов. Хотя офицеры были в новых английских френчах, да и солдатские гимнастерки выглядели вполне свежими, зато наши сапоги… Ну, да это больная тема.
Впрочем, Фельфебеля не интересовали сапоги. Он увидел наши бороды. Почему-то даже Лавр Георгиевич не требовал от нас регулярного бритья, когда мы атаковали Екатеринодар, и «царь Антон», объявляя благодарность в приказе за взятие Екатеринослава, тоже не присылал нам парикмахера. И, между прочим, сам Фельдфебель носил бородку ничуть не меньше нашей. Но, видимо, он действительно думал, что положено Юпитеру, не положено быку. О быке говорить не буду, а вот сорокинцев ему бы лучше не трогать. Особенно после восьми месяцев беспрерывных боев, да при том, что жалованья хватает как раз на несколько фунтов вяленой дыни. Итак, Фельдфебель рычал, мне это начало надоедать, да к тому же неудержимо захотелось курить. Иногда это бывает, – вероятно, контузии все-таки не прошли даром. А может, Фельдфебель в это утро слишком уж много рычал.
Рука моя потянулась к карману, где лежала початая пачка «Сальве», и я понял, что непременно закурю. Я отдавал себе отчет в том, что курить в строю не полагается, хотя бы ради того, чтобы не развращать прапорщика Мишриса, но руки сами собой вынули папиросу из пачки, размяли и полезли за зажигалкой. Правда, в эти минуты Фельдфебель распекал первую роту, и мои манипуляции видела лишь свита. Кое у кого вытянулись физиономии, а генерал Володя подмигнул мне и показал большой палец. Я подмигнул ему в ответ и с удовольствием затянулся.
На третьей затяжке Фельдфебель меня, наконец, заметил. Хотя «заметил» – это не совсем то слово. Звук замер в его глотке, ноги прилипли к земле, и над нами повисла тишина, нарушаемая лишь гудением шмелей. Бог весть что могло последовать дальше, но тут я услышал щелчок зажигалки справа от себя и, скосив глаза, увидел, что поручик Успенский последовал моему примеру.
Да, все-таки мы оставались сорокинцами. Через минуту курили офицеры не только моей, но и первой роты, один штабс-капитан Дьяков поглядывал на нас и бледнел.
Фельдфебель, наконец, закрыл рот и, в свою очередь, начал краснеть. Краснел он долго, и от моей папиросы оставалась половина, когда он, наконец, взбугрил жилы на шее и заорал, приказывая офицерам остаться на месте, а остальным разойтись.
Нижние чины шуганули обратно в сараи и заняли там оборону, а мы продолжали курить и ждать, чего будет дальше. Я, честно говоря, предполагал, что Фельдфебель додумается выхватить револьвер, но он вдруг похлопал себя по галифе, и извлек пачку «Мемфиса». Теперь уже курили все, включая свиту.
Наконец, он скомандовал нам «Вольно. Разойдись», и мы не спеша двинулись назад, только несчастный штабс-капитан Дьяков стоял все на том же месте, не решаясь с него сдвинуться. Я решил также не отходить далеко – и не ошибся. Через минуто прозвучало грозное «Штабс-капитан!», и я предстал прямо перед его превосходительством.
Первую фразу я почти угадал. Фельдфебель обратился к штабс-капитану Дьякову, с горькой иронией спрашивая, как он мог воспитать таких офицеров. Мне было жалко штабс-капитана, и я, обратившись к Фельдфебелю по имени-отчеству, предложил переговорить тет-а-тет. Тот хотел было взреветь, но вгляделся и узнал меня.
В Ледяном походе мы оба командовали ротами, он – в чине полковника, а я – в тех же погонах штабс-капитана. Правда, в бою я видел его редко, особенно в те самые страшные дни под Екатеринодаром. Впрочем, я уже, кажется, упоминал об этом. Не знаю, может быть, я к нему несправедлив. В конце концов, его роту могли держать в резерве. Но невозможно забыть, как в последний день мы курили с генералом Марковым папиросы из его портсигара перед броском на красные пулеметы, как мы выносили полковника Неженцева, который только что смеялся, а теперь его голова бессильно болталась из стороны в сторону и прямо меж глаз чернела дырка. Не было тогда с нами Фельдфебеля! Не было!
Наверное, все это без труда читалось на моем лице, поскольку Фельдфебель прокашлялся и сбавил тон, поинтересовавшись, не мешают ли мне офицерские погоны. Я спокойно объяснил ему, что свое последнее звание я получил от Государя Императора, при этом как-бы ненароком назвав Фельдфебеля полковником. Намек был прозрачнее некуда – «царь Антон» мог сделать Фельдфебеля даже фельдмаршалом, но цену этим «легким» погонам мы все знали. Еще минуту тянулось молчание, потом я попросил его оставить нас в покое. Наш отряд уже получил свое. И еще получит. А вот как возьмем Москву, пусть тогда и начинает нас воспитывать.
Фельдфебель отошел к своей свите, там что-то забурлило, в воздухе пронеслось чье-то испуганное «контуженный», и через минуту у наших сараев снова было тихо, только курилась пыль от умчавшейся кавалькады. Я повернулся и, не оглядываясь на окаменевшего штабс-капитана Дьякова, ушел в нашу офицерскую камеру N3. Мои офицеры взглянули на меня немного испуганно, но я махнул рукой и повалился на койку.
На следующий день, 19-го мая, нам внезапно выдали жалованье, и теперь только желторотые юнкера не могли понять происходящего. Приезд двух комиссий и выдача жалованья раньше срока означали только одно – скоро в бой.
Вероятно, именно в эти дни переговоры с большевиками были прерваны, и Барон начал бешенными темпами готовить удар в Северной Таврии. Наверное, он думал воспользоваться уникальной возможностью, – польские и украинские войска уже заняли Киев, и вся Новороссия, вплоть до Екатеринослава, падала нам в руки, как спелое яблоко.
В этот день я поразмыслил и решил прокатиться в Симферополь, благо, была возможность воспользоваться порожним авто, которое шофер перегонял в Сюрень. Планов я никких не строил, просто захотелось напоследок походить по чистым улицам, поглядеть на людей, одетых не только в форму, тем более – кто знает – придется ли там побывать еще. Я уже собрался, но тут мне в голову пришла недурная мысль, я подозвал прапорщика Мишриса и дал ему и Ольге десять минут на сборы. Прапорщик радостно козырнул и метнулся надевать парадный китель, а Ольга вдруг отчего-то засмущалась и отказалась ехать. Вначале я никак не мог сообразить, в чем, собственно, дело, но тут она призналась, что ей попросту нечего надеть. Я предложил не мудрствовать лукаво и ехать в платье сестры милосердия. Ольга попыталась возражать, говоря что-то о тех, кто будет смеяться, но я прервал ее и твердо пообещал, что первого, кто посмеет бросить косой взгляд на сестру милосердия, я попросту пристрелю на месте. Мне все-равно – я ведь, как известно, контуженныйй.
Трудно сказать, что ее убедило, – подобное обещание или желание прокатиться в славный город Симферополь, но вскоре мы уже ехали в сторону станции Сюрень. Роту я оставил на поручика Успенского, разрешив ему в виде компенсации позаниматься с личным составом тренировками по отражению газовой атаки.
Поручик Успенский выражает решительный протест. Никаких занятий с газовыми масками он не проводил и проводить не собирался, поскольку с него вполне хватало Германской войны. К тому же, в Албате ему удалось достать только один испорченный противогаз системы Лебедева, который – противогаз – он не собирался надевать на наших прапорщиков. Он требует признать, что все это я выдумал. Ну ладно, выдумал. Но одну газовую маску он ведь для чего-то все-таки достал!..
14 мая
Несколько дней не писал. Появилась возможность съездить в Истанбул, тем более, бумага кончается, а потребляем мы ее с поручиком Успенским предостаточно. В Истанбуле не случилось ничего, достойного внимания, а всякого рода намеки, которые позволяет себе поручик Успенский, я с порога отвергаю.
Столица полна слухов. Правда, сказки о том, что предстоит штурм ворот Царьграда галлиполийскими частями, уже канули в прошлое, зато повсюду говорят о Кемале.
Кемаль, судя по всему, скоро будет хозяином всей Турции. Он покуда держится подальше от Истанбула, не желая воевать с господами союзничками, но это до поры до времени. Сейчас он контролирует всю внутреннюю Анатолию, раздает земли местным пейзанам и режет греков с армянами. Упорно болтают, что у него советниками служат несколько известных большевистских генералов, носящих для пущей секретности турецкие имена. Трудно пока сказать что-либо определенное, но, учитывая интереся краснопузых в Закавказье и на Черном море, это выглядит вполне логично. Вероятно, вскоре нам все же придется уходить с Голого Поля, так как Кемаль едва ли будет терпеть нас под боком. Успокаивает одно – Кемаль все же не большевик. Своих собственных большевиков он попросту ставит к стенке. Хотя здесь возможны варианты, – рассказывают, что весь большевистский синклит, то есть их центральный комитет, по его приказу утопили на рейде в Трабзоне. Прямо в мешках.
Этим то нас не удивишь, но ведь московские большевики закрыли на сие глаза и по-прежнему Кемалю помогают. Что ж, господа краснопузые верны себе, цель оправдывает средства. Дружба Кемаля стоит целого центрального комитета.
Генерал Туркул в восторге от Комаля и предлагает подумать о контактах с его армией. Признаться, я бы и сам предпочел остаться в Турции вместо отплытия в Занзибар, но Кемалю мы не нужны. Большевики смогут дать ему больше, а этот турецкий Бисмарк, похоже, реалист до мозга костей.
За время моего отсутствия вышла очередная глава великого романа поручика Успенского. Отважные герои Дроздов и Морозов вновь очутились в подвалах чеки. Поручик с возмущением поведал мне, что впервые на его пути встала цензура. В этой главе должна была действовать некая комиссарша, описанная настолько ярко, что в редакции посоветовали сей образ выбросить. Вероятно, дабы не томить души наших холостяков. Взамен наш галлиполийский Жюдь Верн ввел образ злодейского чекиста Иосифа Фишмана. По-моему, вышло удачно, но автор продолжает сокрушаться.
Чуть не забыл. В Истанбуле пришлось повидать господина Акургала, и от него я узнал, что на Гиссарлыке никто не копает. Жаль, конечно, но съездить туда все-равно стоит.
Итак, авто подбросил нас до Сюрени, откуда поездом мы добрались прямиком в Симферополь. Симферополь жил мирно, даже военных на улицах было не так много, хотя несколько домов у вокзала зияли битыми стеклами – следы орловских налетов.
Увы, этот приятный город имел тот же недостаток, что и все иные города Крыма 20-го года, – чудовищные цены. О ресторанах пришлось забыть, и мы просто бродили по городу, смотрели на беззаботную публику, одетую по моде пятилетней давности, а затем зашли в синема, где давали новую фильму с, увы, уже покойной Верой Холодной. Я никогда не был от нее в восторге. Однако, Ольга и прапорщик Мишрис имели иное мнение, и наша сестра милосердия даже всплакнула по ходу сюжета, когда злодей любовник бросил несчастную жертву роковой страсти, оставив ее без квартиры и денег, но зато с ребенком. Я бы предпочел фильму с Максом Линдером, но Макса Линдера с этот день не крутили.
К слову, уже здесь, в Галлиполи, я услыхал от тех, кто был в Одессе вместе с генералом Шиллингом, что Вера Холодная была агентом чеки и ее убила наша контрразведка. Впрочем, рассказывали и наоборот, что ее убрала чека за отказ от сотрудничества. Комментировать не буду. Когда мы выбили Упыря из Екатеринослава, нам в руки попала местная газета, где сообщалось о взятии Петрограда японцами.
Мы уже собрались отправляться в Албат, но тут внимание Ольги привлекла афиша, где сообщалось о гастролях в Симферополе Александра Вертинского. Числа совпадали, Вертинский должен был петь в помещении местного театра как раз в этот вечер, 19-го мая. Тут выяснилось, что прапорщик Мишрис тоже мечтает послушать нашего Белого Пьеро, и я лишь пытался унять их пыл тем простым соображением, что нам не достать билетов.
В кассе билетов, естественно, не было. Недовольная публика кругами бродила у театральных дверей, и вид у Ольги стал такой несчастный, что у меня появилась мысль ворваться к администратору и изобразить контуженного. Но тут из-под земли возник подозрительного вида юнец и шепнул, что есть три билета.
Денег нам хватило как раз на эти три билета, и вот, к восторгу юной пары, мы под треньканье звонка пробрались на наши места, и тут же открылся занавес.
Я слыхал Вертинского в 17-м в Киеве, куда заезжал во время короткого отпуска. Уже тогда он произвел на меня двойственное впечатление. Коротко об этом, конечно, не напишешь, но, с другой стороны, о концерте Вертинского мне писать приятнее, чем, скажем, о нашем ноябрьском марафоне от Перекопа до Севастополя.
Итак, Вертинский. Наверное, я все-таки глубокий провинциал. Наш Харьков выдумал себе громогласный титул Афин Юга России, но до Афин нам было далеко и в лучшие годы, так что я был и остаюсь провинциалом. Гордиться тут нечем, но и стыдиться не стоит – Россия, собственно говоря, состояла целиком из провинций, и наш Харьков – далеко не худший ее уголок. Посему мне было трудно уследить за столичной модой, и когда Питер зачитывался Северяниным, я все еще читал Надсона. Северянина я успел прочесть перед самой войной, в эпоху кубо-футуризма и какого-то еще акмеизма с капитаном Гумилевым вместо Пушкина. Не знаю, какой из него офицер, но до его стихов мне явно уже не дорасти.
Наверное, в столицах Белый Пьеро в своем шутовском колпаке и с трагической маской пришелся как раз ко двору. Помню, как все хвалили его «ариетки», которые меня, признаться, оставляли равнодушным. Меня слабо волновали проблемы «кокаинеточки», которая мокнет под дождем и рифмуется с «горжеточкой».
Правда, тот концерт в Киеве многое изменил. Мне не понравились песни, мне не понравился шутовской балахон, но я понял, что Вертинский все-таки великий артист. Так еще не пел никто. Собственно, он даже не поет, но названия этому еще не придумали. Говорят, Вертинский начинал в театре, затем бросил. Жаль, конечно. Но теперь он сам театр. И равных ему у нас нет.
А потом, уже поздней осенью, в Ростове до нас дошла его знаменитая песня о погибших юнкерах. И Вертинский стал для нас своим. Эту песню мы пели все эти годы, пел поручик Дидковский, пела Танечка Морозко; я даже видел, как под эту песню ходили в атаку. Мы уже не обращали внимание, что «нужно» там рифмуется с «ненужно», и что Вертинский не просто почтил наших первых мучеников, но и позволил себе усомниться в главном – «кому и зачем это нужно». Жизнь дала ответ на этот, тогда, в 17-м году, не ясный ему вопрос. А некоторые куплеты в Добрармии просто переписывали и пели по-другому. Правда, выходило не очень складно.
В этот вечер в Симферополе Вертинский пел много. Почти все это я слышал – ежели не на его киевском концерте, то в исполнении его подражателей, коих сейчас расплодилось, как клопов. Он исполнил свою знаменитую «Ваши пальцы пахнут ладаном», и вдруг я понял, что этой песней он отпел Веру Холодную еще несколько лет назад. Говорят, она, услышав это впервые, была в ужасе. Вполне ее понимаю – не каждому доведется услышать поминальную песню по себе еще при жизни. Неужели он почувствовал смерть Веры так безошибочно, что решился отпеть ее живую? А ведь говорят, что Вера всегда была веселой и жизнерадостной, в отличие от своих вечно страдающих героинь из синема.
В зале было много офицеров, и я был уверен, что Вертинский обязательно исполнит песню о юнкерах, тем более я слыхал, ее требовали здесь, в Крыму, на каждом концерте. И вот, он выждал минуту, чуть больше, чем обычно, и негромко, на первый взгляд, без всякого выражения, объявил: «Все, что я должен сказать…»
Все, что я должен сказать… Вертинский, кажется, так и не увидел в нашей Смуте ничего, кроме кровавого бедлама, кроме ступеней, ведших «в бесконечные пропасти». Мне так кажется, потому что, иначе, он написал бы о нас еще что-нибудь. Его винить нельзя, таково мнение многих и, вероятно, так будут думать еще долго. Даже нам, прошагавшим от Ростова до Крыма, не всем удастся сформулировать на Суде, зачем мы это делали. Нас часто вел инстинкт, а не разум. Но инстинкт, и это, по-моему, важно, вел нас безошибочно. Что ж, Вертинский сказал то, что должен был сказать. Мы – сделали все, что, если не должны, то смогли сделать. Но сказать – сказать то, что должны, нам было не суждено. Даже тем, кто выжил. Я тоже, наверное, не смогу. Или просто не успею…
После концерта глаза у Ольги снова были на мокром месте, а прапорщика Мишриса стало клонить ко сну. Время было позднее, и мы едва успели сесть в последний поезд. В вагоне прапорщик Мишрис немедленно заснул, а мы с Ольгой тихо переговаривались, глядя в темное окно, за которым изредка мелькали фонари на полустанках. Бог весть с чего, но Ольгу вдруг потянуло на откровенность. Наверно, потому, что я был ее старше, а казался еще старше, и она начала рассказывать мне то, что никогда, конечно, не рассказывала прапорщику Мишрису. Ей надо было выговориться, я молча слушал и думал о том, что таким, как она, уже не придется жить спокойной жизнью до конца дней. Эти годы не отпустят никого. И все равно, сколько нам сейчас лет – тридцать, двадцать пять или, как моим юнкерам, восемнадцать. В наших венах – отравленная кровь, как после газовой атаки.
В Сюрени мы высадились под утро и, к нашему счастью, сумели пристроиться к военному обозу, шедшему через Албат. Я проигнорировал свой парадный френч, который, я чувствовал, мне уже больше не понадобится, зарылся в сено и проспал до самого Албата.
В Албате мы застали настоящий муравейник. Пыль стояла столбом, по узким улочкам рыскали авто, и я сразу узнал знакомую картину сборов. Рота была уже на ногах, и поручик Успенский давал кому-то выволочку за опоздание. Поставив пошатывающегося от сна прапорщика Мишриса в строй, я как раз успел встретить спешившего к нам штабс-капитана Дьякова и отрапортовать о готовности. Он только кивнул и сказал, что мы выступаем немедленно. Я понял, что наш короткий албатский отпуск закончился. Понял я и другое. Закончились не только наши каникулы, но и необявленное перемирие, переговоры, – закончилось все, рухнули все наши надежды, и мы снова идем туда, в таврийские степи. Летняя кампания началась. Мы зашагали к станции, сделав первые метры по той гигантской дуге, которая привела нас на Голое Поле.
По пути штабс-капитан Дьяков рассказывал мне что-то про обращение Барона, сообщив при этом, что мы снова поступаем под начало Якова Александровича, но я почти не слушал его. В том месяце исполнилось ровно пять лет, как я ушел на Германскую. И мне впервые смертельно не хотелось идти в бой.
Туркул считает, что все подибные мысли объясняются плохим моим самочувствием. Лично он начинал летнюю кампанию 20-го в наилучшем настроении, полный надежд. Ну, о надеждах разговор особый, а что касаемо настроения, то это дело индивидуальное. Все-таки я постарше Антона Васильевича. Правда, Туркул замечает по этому поводу, что дело не в возрасте, а в том, что я, выражаясь по-совдеповски, «гнилой» и вдобавок вырождающийся интеллигент. Кроме того, он требует, чтобы я не игнорировал такие исторические документы, как упомянутое мною знаменитое обращение Барона от 20-го мая. Он специально принес из штаба Сводного полка копию, дабы я привел ее полностью. Что ж, вот оно:
"20 мая 1920 года, N 3226, г. Симферополь.
Русская армия идет освобождать от красной нечисти
родную землю. Я призываю на помощь мне русский народ…
Слушайте, русские люди, за что мы боремся:
За поруганную веру и оскорбленные ее святыни.
За освобождение русского народа от ига коммунистов,
бродяг и каторжников, вконец разоривших Святую Русь.
За прекращение междуусобной бойни.
За то, чтобы крестьянин, приобретая в собственность
обрабатываемую землю, занялся бы мирным трудом.
За то, чтобы истинная свобода и право царили на Руси.
За то, чтобы русский народ сам выбрал бы себе ХОЗЯИНА.
Помогите мне, русские люди, спасти родину.
Генерал Врангель."
5 июня 1921 года
Полуостров Галлиполи
У нас лето, на зеленовато-голубой глади Эгейского моря – ни морщинки, под вечер гудят в воздухе большие черные жуки, а ночами так жарко, что приходится откидывать полог палатки. Голое Поле затихло, будто вымерло.
Я не писал чуть ли не месяц, и опять не по своей воле. Надоело превращать записки в скорбный листок провинциальной лечебницы, а посему ограничусь лишь констатацией фактов. Итак, почти все это время я провалялся в нашем госпитале, провалялся без сил да и без особой надежды на лучшее. Но Бог помог, и сегодня я снова в нашей палатке. По поводу чего и делаю эту запись. Правая рука снова двигается, глаза снова видят, а посему пора вернуться к моему дневнику.
За время, покуда я пролеживал госпитальную койку, случилось много всякого, но отмечу лишь кое-что, наиболее, на мой взгляд, существенное.
Голое Поле начало расползаться. Похоже, Барон потерял надежду на скорое возвращение, а посему Фельдфебель разрешил целой группе офицеров демобилизоваться и отбыть в любом желательном им направлении. Одним из первых укатил штабс-капитан Дьяков, который думает обосноваться в Болгарии, где какие-то его дальние родственники подыскали ему место чуть ли не преподавателя французской борьбы в гимназии. Перед отъездом он зашел ко мне и наскоро простился, пообещав написать, как только устроится. Ему, похоже, было неловко, он держался еще более официально, чем всегда, и, прощаясь, сунул мне без всяких комментариев потертую полевую сумку подполковника Сорокина. Отныне эта сумка, набитая почти доверху орденами и медалями офицеров и нижних чинов отряда, по праву будет принадлежать мне. Ведь теперь я последний командир сорокинцев.
Нас осталось совсем мало. Прапорщик из третьей роты, чью фамилию я так и не вспомнил, вскоре тоже уехал, даже не простившись, и остались мы с поручиком Успенским, да еще несколько нижних чинов. Ехать нам некуда, да и незачем. Поручик Успенский все еще дописывает свой великий роман, а я, оставшись пока без работы по случаю перерыва в занятиях юнкеров, имею возможность довести до конца свои записки.
В лагере также немало перемен. Вернулся генерал Витковский, и обстановка стала иной. Витковский, бывший дивизионный командир дроздовцев, – личность неординарная. Это настоящий вояка, чем-то похожий на покойного генерала Маркова. Это о нем, разъезжавшем на своем авто перед атакующими цепями, «дрозды» сочинили известную песню про «черный форд». Сейчас он считается заместителем Барона, все эти месяцы был, по слухам, в Болгарии и Сербии, и вот таперь вернулся в лагерь. С его появлением Фельдфебель сразу притих, а Туркул, да и все «дрозды» прямо-таки взвились орлами. Надо сказать, что Витковский на следующий же день после своего приезда посетил госпиталь и с тех пор бывал там регулярно, в отличие, опять-таки, от Фельдфебеля. Лично мы с ним знакомы не были, познакомились уже здесь. Впрочем, о Владимире Константиновиче можно рассказывать долго. Как и о всех «дроздах».
Пора, однако, вернуться в прошлое. Итак, 20-го мая мы навсегда покинули наш уютный, несмотря на пыль и людской муравейник, Албат, и зашагали к железной дороге. Что-то начиналось, хотя что именно – понять было нельзя. Вначале мы думали, что вновь направляемся к осточертевшему всем Сивашу, но вместо этого нас посадили в «телятники» и повезли на юг. Это было непонятно. Прошел слух, что зеленые спустились с гор крупными силами, и мы идем на подмогу чуть ли не ялтинскому гарнизону. Вскоре, однако, заговорили о каком-то красном десанте у Феодосии, куда мы, якобы, направляемся.
Всю эту ерунду приходилось выслушивать за неимением чего-либо более достоверного. Прапорщик Мишрис, выспавшись в вагоне, долго поглядывал в окно, а затем попросил меня высказать свои соображения. Вероятно, в юнкерском училище его приучили к тому, что ротный командир знает все. Или, по крайней мере, обязан знать.
Я мог лишь констатировать, что на юг движутся части всего Крымского корпуса. Ежели сопоставить это с активностью разного рода комиссий, обращением Барона, а также с движением других частей на север, то можно предположить, что в ближайшие дни начинается наше летнее наступление. Мы направлялись на юг, очевидно, в один из портов, а значит, не исключался десант. При этих словах прапорщик Мишрис восторженно заулыбался, предчувствуя, наверное, нечто совершенно романтическое. Правда, поручик Успенский скривился и пообещал шторм и морскую болезнь, а я подумал о том, что красный флот мало чем уступает нашему. Но это соображение я оставил при себе.
22 мая мы высадились недалеко от Феодосии. Отряд разместили в небольшом поселке на побережье, где нам и стало известно, что действительно готовится десант. Узнали мы это самым прозаическим образом – из газет. Оказывается, уже два дня крымская пресса на все лады обсуждала движение войск Якова Александровича. Наш маршрут излагался с такой точностью, что оставалось предположить наличие какой-то дезинформации для господ комиссаров. Особенно это касалось района высадки, – указывался отчего-то Батум.
Доверчивый прапорщик Мишрис умудрился достать где-то школьный атлас и начал перечерчивать карту кавказского побережья. Я посоветовал ему не заниматься этим неблагодарным делом, поскольку, даже ежели газеты не ошибаются, в Батум попасть мы все равно не сможем. Красные успеют трижды нас утопить, ибо газеты читают не только офицеры Русской Армии. Впрочем, дня через два мы узнали из тех же газет, что высадка будет где-то под Одессой. Тут уж и прапорщик Мишрис понял, что идет большая игра.
27 мая, под вечер, к нам заехал Яков Александрович. Он не стал устраивать смотр с разглядыванием складок на гимнастерках и проверкой подворотничков, а просто бегло осмотрел наше пополнение, поинтересовался, как мы переносим морскую болезнь и есть ли у нас лоцманы, знающие батумский фарватер. Было видно, что он в прекрасном настроении, а значит, все, в том числе и этот нелепый шум, входило в его планы. Он подарил нам три пачки «Мемфиса», пообещал поручику Успенскому сыграть с ним в преферанс в Одесском офицерском собрании и укатил дальше. Я заметил, что с ним не было его прежнего конвоя, казачьей сотни. Следовательно, подтверждался слух, что Яков Александрович расформировал свой конвой по подозрению в грабежах. Подозревался только один из конвойцев, но товарищи его не выдавали, и командующий отправил всю эту компанию на фронт. И правильно, по-моему, сделал. Все-таки мы должны чем-то отличаться от господ краснопузых или от того же Упыря.
Наступил июнь, мы все еще стояли у моря, успели вволю искупаться, причем, несмотря на все мои предостережения, поручик Успенский и прапорщик Немно обгорели в первые же дни. Смотреть на них было жалко, но я категорически потребовал за день-два привести себя в полный порядок, поскольку дальше будет хуже. Поручик Успенский побывал в лазарете, добыл какой-то мази, после чего всем полегчало. И вовремя.
Утром 4 июня мы снялись с места и чуть ли не бегом двинулись к Феодосии. Правда, потом пришлось простоять несколько часов в порту, дожидаясь своей очереди на погрузку. Итак, мы, действительно, куда-то плыли. Причем, судя по количеству транспортов, а их на рейде я насчитал 32 вымпела, в море уходил весь наш Крымский корпус. Тут даже у таких, как я, которые в общем-то видели все или почти все, что бывает на войне, начинало просыпаться любопытство. В конце концов я не выдержал, забрал у прапорщика Мишриса атлас и начал вместе со штабс-капитаном Дьяковым изучать акваторию Черного моря.
Штабс-капитан Дьяков, лишенный романтического восприятия действительности, зато по-своемй человек очень наблюдательный, заметил, что транспортам не хватит угля ни до Батума, ни до Одессы. Оставался район Херсона либо Новороссийска. Мой карандаш неуверенно ткнулся в керченский пролив и тут же отдернулся назад, – в то, что наша армада будет прорываться через Азовскую флотилию красных, верилось слабо.
Уже поздно вечером мы погрузились на один из транспортов и оказались в трюме, где было необыкновенно тесно и грязно. О прочем говорить не стоит, но незадолго до нас, похоже, этот транспорт перевозил гнилую капусту. Посему, несмотря на все запреты, мы выбрались на палубу, предпочтя провести ночь на свежем воздухе.
Не помню, кто первый услыхал байку о подводной лодке. Похоже, ее притащили с берега наши соседи по трюму, и вот уже прапорщик Мишрис с самым серьезным видом интересовался у меня, какие подводные лодки состоят на вооружении у красного флота. А также о том, надежно ли защищен феодосийский рейд и доплывем ли до берега.
Я предоставил возможность высказаться поручику Успенскому. Поручик объяснил, что подводных лодок, по-научному, «субмарин», у красных видимо-невидимо. Экипажи всех лодок назначаются лично Бронштейном, причем, все члены РКП(б) обязаны во время подводного плаванья питаться исключительно сырым мясом. Естественно, человеческим. Особенно страшна для нашей эскадры субмарина «Красный Дракула», экипаж коей состоит исключительно из вампиров, воспитанных по методике Брэма Стокера, который, как всем известно, является главным агентом коминтерна в Великобритании. «Красный Дракула» страшен тем, что охотится исключительно за юными прапорщиками, из которых изготовляются чучелы для Охотничьего Зала Большого Кремлевского Дворца.
Прапорщик Мишрис был, похоже, полностью удовлетворен этим объяснением. Я лишь присовокупил, что в дальнейшем за распространение подобныз слухов буду выкидывать за борт. И незамедлительно, так что даже «Красный Дракула» не поможет.
Мы покинули Феодосийский рейд 5 июня и пошли на юг. Берега исчезли из виду, налетел ветерок, начало понемногу укачивать, и на палубе стало неуютно. Впрочем, поручик Успенский уже вполне освоился в трюме, сколотив бригаду преферансистов, а прапорщик Мишрис поступил мудрее всех и заснул; прапорщик Немно, презрев начинающуюся качку, пытался растопить ледяное сердце нашей Ольги гитарными аккордами. Кочевая жизнь приучила нас осваиваться где угодно. Трюм, между прочим, еще не худший из вариантов.
Я стоял на палубе, истребляя свой и без того небольшой запас папирос. Хотелось просто глядеть на море и ни думать ни о прошлом, в котором было мало хорошего, ни о будущем, не обещавшем хороших перспектив. Но холодного философа из меня не получилось – неубитое чувство любопытства заставляло отмечать новые подробности нашего необычного путешествия.
После полудня корабли внезапно повернули прямо на восток. Итак, Одесса и Херсон отпали. Оставалось понять, куда же мы пойдем, – к Керчи или прямо на восток.К вечеру корабли свернули на север.
К Керченскому прливу мы подошли поздно, уже в сумерках. Но даже при плохой видимости можно было заметить с северной стороны несколько узких силуэтов – миноносцы сторожили вход в Азовское море. Наслушавшись еще в гимназии о Цусиме, я не без волнения ожидал первых выстрелов, но корабли начали перемигиваться и без помех потянулись в узкое горло пролива. Итак, здесь нас уже ждали суда нашей Азовской флотилии, и цель десанта лежала где-то на побережье Азовского моря. Замысел Якова Александровича удался – пролив мы проскочили без единого выстрела. Очевидно, слухи сбили с толку не только прапоршщика Мишриса.
Мы шли через пролив целый день. Часть транспортов волокли за собой баржи, что сильно замедляло ход. Моряки начинали нервничать – красных можно было ожидать с минуты на минуту. К счастью, на этот раз обошлось, и к вечеру мы собрались все вместе невдалеке от таманского берега. По кораблю пронесся слух, что высадка назначена у села Кирилловка, невдалеке от устья реки Молочной. Тут уж не требовался даже атлас прапорщика Мишриса, чтобы понять направление будущего удара. Итак, замыкая наш полугодовой круг, мы снова возвращались в Мелитополь.
Увы, триумфального марша у нас не получилось. Весь день 6 июня ветер крепчал, усиливалась качка, а наутро поднялся шторм. Вообще-то говоря, Азовское море не считается морем в полном смысле этого слова. Древние звали его Меотийским болотом. Похоже, они не попадали в шторм в этом болоте, иначе отнеслись бы к нему более уважительно.
Трепало нас крепко. На палубе лучше было не появляться – вполне могло смыть, и мы скучились в трюме, получая все возможные при шторме наслаждения. Как ни странно, прапорщик Мишрис держался молодцом и трогательно откачивал бедную Ольгу, которая временами была на грани обморока. За поручика Успенского я не волновался, а вот прапорщик Немно внезапно затосковал, побелел, мне даже стало за него боязно. Помочь было нечем. Поручик Успенский, начитавшийся в детстве книг господина Станюкевича, предложил старый боцманский способ – избиение страждущего железной цепочкой до крови. Признаться, ежели бы я верил в успех, то, пожалуй, применил бы нечто подобное.
Нижние чины оказались на удивление стойкими. Правда, лица юнкеров несколько позеленели, но это могло быть вызвано скверным освещением трюма. Господа бывшие краснопузые, распив добытый где-то самогон, играли в шмен-де-фер. В общем, за личный состав я был более-менее спокоен.
Ночью, несмотря на волны, мы вытащили прапорщика Немно на палубу и стали приводить его в чувство. Свежий воздух приободрил нашего цыгана, и он вполне связно изложил, по просьбе поручика Успенского, три наиболее простых способа увода лошадей из запертой конюшни. К тому шторм начал понемногу стихать, и корабли вновь взяли курс на север.
Вскоре мы вновь остановились и до утра простояли невдалеке от берега. Сквозь утреннюю мглу можно было различить несколько транспортов, уже начавших высадку, причем, ежели мой «цейсс» меня не обманывал, высаживалась конница. Около шести утра очередь дошла и до нас. К самому берегу подойти не удалось – не было пристани, и пришлось прыгать прямо в воду, держа повыше винтовки, чтобы стволы не хлебнули воды. К счастью, берег молчал – Кирилловка была пуста.
Наконец, высадились все, мокрые, злые, вдобавок, многие еле держались на ногах. Прапорщика Немно поддерживали под руки, а нашу сестру милосердия пришлось уложить на шинели прямо на песок. Рядом разгружалась баржа, с которой выводили несчастных замученных лошадей и выкатывали повозки. Постепенно берег заполнялся пехотой. Конницы уже не было, – как выяснилось, конная бригада генерала Шифнер-Маркевича уже ушла на север, к Акимовке.
Штабс-капитан Дьяков подыскивал какой-нибудь подходящий сарай, чтобы немного обсушиться, но тут к еам подлетел незнакомый полковник в плащ-палатке, потребовал командира и, не дожидаясь, начал распоряжаться. Оказалось, лошади и повозки предназначались для нас. Наш отряд в составе одной из пехотных бригад должен был двигаться вслед за конницей Маркевича.
При виде лошадей прапорщик Немно мгновенно ожил, лично проверив упряжь на наших повозках. Наконец, разместившись, мы покатили, насколько позволяли несчастные лошади, с сторону Акимовки. Впрочем, прапорщик Немно был теперь в своей стихии, и когда четвероногие сбавляли ход, он начинал выть по-волчьи, отчего лошадки тут же прибавляли аллюра. Вскоре нас нагнал небольшой конный отряд, сопровождавший Якова Александровича. Командующий спешил развить наметившийся успех и шел вместе с авангардом.
Тут нас явно не ждали. По дороге мы то и дело встречали совершенно сбитых с толку краснопузых, которые стояли с поднятыми руками у обочины дороги, бросив винтовки прямо на землю. Мы подбирали винтовки, конфисковывали весь имевшийся запас махорки и отправляли их к месту высадки десанта, в Кирилловку. Разбираться было некогда, тем более перед нами были не красные орлы, а обыкновенная тыловая сволочь, такая же, как у нас, только красного цвета. На них жалко было тратить лишнюю пулю.
Правда, до Акимовки мы так и не дошли. На полдороги, у села Родионовка, шел бой – наша конница сцепилась с заслоном красных. К счастью, мы поспели вовремя, и к вечеру вышибли комиссаров из села, причем, большинство их препочло не бежать, а попросту сдаться в плен. Мы не потеряли ни одного человека – в Акимовке у красных стояли одни лишь тыловые команды, едва ли знавшие толком, с какой стороны стреляет винтовка. Удивительно, что они вообще решились принять бой. Первый успех заставил на время забыть все мрачные предчувствия. Казалось, время пошло вспять, мы снова в Донбассе и наступаем на Харьков, гоня перед собой очумелых большевиков. Однако, с тех пор прошел год, и мы были не в Донбассе, а всего лишь на подступах к Мелитополю. А его еще приходилось брать.
Уже на следующее утро, 9 июня, штабс-капитан Дьяков, вернувшись с короткого совещания, которое проводил в штабе бригады сам Яков Александрович, озабоченно сообщил, что в Акимовку красные подбросили свежие силы, и какие-то части уже идут вдоль реки Молочной прямо на нас. Командующий приказал немедленно выступать.
В тот день было как-то по-особенному жарко, мы все ждали грозы, но небо оставалось чистым. К полудню все вконец одурели, и ежели бы не наши повозки, то отряд пришлось бы останавливать на дневку. Красных все не было, и я уже начал было подумывать, что мы с ними попросту разминулись. Так бывало, и не так уж редко. Но где-то в час дня впереди что-то загремело, мы соскочили с повозок и развернулись в цепь. Вскоре стало понятно, в чем дело, – показавшаяся небольшая деревенька горела, из-за белых хат лупили гаубицы, а прямо на нас резвым аллюром мчалась конница, за которой тянулась пехота. Штабс-капитан Дьяков приказал приготовиться, но через минуту все выяснилось. И конница, и пехота оказались нашими. В деревеньке, которая называлась Владимировка, окопались красные, и наш авангард дал задний ход. Вскоре они залегли рядом, образовав беспорядочную кучу, по которой тут же ударила красная артиллерия. Не было возможности даже привстать, чтобы окопаться.
Лежали мы не менее получаса, вокруг уже было полно раненых, вдобавок, куда-то пропал Шифнер-Маркевич, и его отряд пребывал в полнейшей растерянности. Командир бригады, в которую мы входили, был ранен в первые же минуты, и я готов был посоветовать штабс-капитану Дьякову брать командование на себя, как вдруг сзади послышался топот, и к нам на полном скаку подлетело несколько десятков всадников. За ними чуть ли не бегом шла пехота.
Несколько всадников спешились и направились прямо к нам. Впереди шел Яков Александрович, весь в пыли и без фуражки. Мы коротко поздоровались, он махнул рукой, и мы сели прямо на землю, не обращая внимания на красные «гостинцы», пролетавшие то и дело над нашими головами. Подтянулись остальные офицеры, и словно из-под земли появился худой мрачноватого вида генерал, как я сообразил, пропавший было Шифнер-Маркевич. Рядом с Яковом Александровичем находился знакомый нам по зимним боям,но уже не капитан, а полковник Мезерницкий. Теперь он командовал 8-м кавалерийским полком.
Яков Александрович первым делом поинтересовался, не скучно ли нам тут загорать. Получив наше дружное уверение, что скучнее некуда, он хмыкнул и порадовал нас, что у соседей дела еще веселее. Корпус Фельдфебеля еле удерживал Чаплинку, а печально знаменитая Чеченская дивизия умудрилась прошлой ночью угодить почти в полном составе в плен вместе со своим беком-абреком генералом Ревишиным. В общем, ежели мы сейчас не прорвемся к Мелитополю, летнее наступление можно будет считать оконченным.
Вопросов не было. Все и так яснее ясного. Мы получили последние указания перед атакой, которую должен был возглавить полковник Мезерницкий. Яков Александрович, несмотря на наши протесты, заявил, что пойдет в первой цепи. Напоследок он лишь спросил, какую музыку заказать оркестру. Мы немного поспорили и сошлись на мазурке.
Покуда полковник Мезерницкий приводил в чувство наш набегавшийся авангард, оркестр, не спеша, выдвинулся аккурат на середину между нашими позициями и Владимировской. Красные не стреляли – это был уже не 18-й год, и музыкантов научились щадить. Я еще раз повторил взводным наши обычные правила: в атаке не бежать, идти шагом, желательно, в одном и тот же темпе. И не стрелять. Все равно, с ходу по окопам вести огонь из винтовки бесполезно. Повторял я это, конечно, не для поручика Успенского. А вот нашим прапорщикам лишний раз послушать не мешало.
Тут оркестранты подняли трубы, и загремела мазурка. Почти сразу же сзади послышался свист, и конница Мезерницкого, перелетев через наши головы, помчалась к деревне. Мы выскочили и пошли вслед за нею.
Красные, вероятно, не ожидали такой молниеносной атаки. Вообще-то, по нашему старому боевому уставу деревню следовало обработать артиллерией, но наши пушки застряли где-то в тылу, да и, в конце концов, сходило с рук и не такое. Сошло и на этот раз.
Конница шла аалюром, и нам пришлось поневоле ускорять ход. Я несколько раз как следует гаркнул, покуда взводные догадались дать команду «короче шаг». Все это время я оглядывался, пытаясь увидеть Якова Александровича, и, наконец, обнаружил его в цепи первого взвода: командующий шел рядом с поручиком Успенским, тот что-то с жаром рассказывал, а Яков Александрович посмеивался и дымил папиросой.
Вскоре мы поравнялись с нашим оркестром, который, не переставая играть, занял позицию за цепью и двинулся следом. Я не выдержал и, подойдя к музыкантам, заказал нашу «Белую акацию». Под «Акацию» мы ворвались в окопы краснопузых. Впрочем, делать нам уже было нечего – конница вышибла оттуда защитников революции, и они предпочли сдаться в плен. Кое-кто, впрочем, успел огородами дать стрекача.
С пленными оказалось немало возни. Коннице Мезерницкого пришлось спешиться и выстраивать их в колонну, а пехоте – выделять конвой. Красные орлы выглядели не самым лучшим образом. Поручик Успенский не выдержал и произвел блиц-допрос первого попавшегося под руку краснопузого. Оказалось, что большинство пленных – из местных, – мобилизованные всего несколько дней назад. В общем, бить таких – невелика честь.
Владимировка была очищена, но Акимовка оставалась, по-прежнему, словно заколдованной. Очередной заслон вновь преградил нам путь, но на этот раз не тыловики и не мобилизованные. У самой Акимовки нас поджидали четыре красных бронепоезда, а над нами парил аэростат, на котором огромными буквами было написано: «Даешь Врангеля!»
Генерал Туркул, прочитав эти страницы, заметил, что они начали летнюю кампанию куда более романтично. Правда, в десант они на этот раз не ходили, но зато пришлось отражать атаку жирафов, зебр и антилоп. Я не мог не поинтересоваться, как обстояло дело со львами и тиграми, он Туркул стоял на своем. Львов не было, а по поводу вышеперечисленной фауны мне может рассказать любой «дрозд». В конце концов, мы позвали полковника Колтышева, которому, как известно, любые фантазии противопоказаны, и он подтвердил этот невероятный случай.
Все объяснялось просто. Дроздовцы атаковали Асканию-Нова, и красные, убегая, открыли вольеры тамошнего зоосада. Бедные четвероногие, вздымая пыль до небес, помчались прямо на «дроздов», приготовившихся было к атаке красной конницы. Увидев жирафов, «дрозды» пережили, вероятно, не самые веселые минуты, но вскоре все разъяснилось и кончилось вполне благополучно. Антилоп тут же загнали обратно в вольеры, жирафы, правда, сумели поснимать с половины офицеров фуражки, а вот зебр довелось вязать и транспортировать против воли. Скормив бедным пленникам весь имевшийся запас сахара, «дрозды» пошли дальше. Да, этакий таврический Майн Рид. Жаль, прапорщика Мишриса там не было.
6 июня
Сегодня Туркул пригласил меня к себе и сообщил, что за то время, пока я прохлаждался в госпитале, офицеры и нижние чины нашего Голого Поля устроили подписку, собирая средства на лечение нескольких офицеров, нуждающихся в санаторном режиме. Среди офицеров был и я. Туркул показал мне подписной лист, выглядевший очень внушительно. Деньги внес даже генерал Нога, а Фельдфебель выложил чуть ли не все месячное жалованье.
Я достал бумажник и извлек все его содержимое, прося внести его в этот фонд. Антон Васильевич в ответ заметил, что деньги мне пригодяться самому, покуда я буду лечиться.
Пришлось объясниться. Я наопмнил Туркулу ту сумму, которое мне назвало швейцарское светило. Столько едва ли найдется во всем Галлиполи. Тем более, требуются не лиры, а швейцарские франки. В крайнем случае, британские фунты. Так что, надеюсь, собранные деньги помогут более болящим сослуживцам. Ну, а мне и тут, в общем-то, неплохо.
Туркул хитро посмотрел на меня и заметил, что можно обойтись и без швейцарских франков. Оказывается, он успел побывать в Истанбуле и посетить обитель этого светила. Бог весть, о чем они там толковали, надеюсь, генерал обошелся без рукоприкладства, но в конце концов выяснилось, что вполне приличный санаторий имеется в Болгарии, а там сойдут и наши лиры. И лечение стоит куда дешевле, и отправиться туда можно где-то через месяц.
Я вспомнил приговор и произвел несложный расчет в уме. Вообще-то говоря… Чем черт не шутит…
Под конец Туркул обрадовал меня, сообщив, что о моей идее посетить руины крепостной Трои он поведел генералу Витковскому. Владимир Константинович чрезвычайно заинтересовался этим и обещал в ближайшее время организовать туда небольшую экскурсию. Оказывается, дажа идэ фикс может иногда сбываться. Правда, к Гиссарлыку, по слухам, уже подбираются разъезды Кемаля, но остается уповать на обычную турецкую медлительность.
Перелистав свои записи за июнь прошлого года, я то и дело натыкался на достаточно неряшливо вычерченные схемы. Конечно, я не пытался копировать в дневнике оперативные карты. Просто хотел представить себе замысел летней кампении, перебирая возможные варианты. В общем, не имея представления о некоторых важных частностях, главное я понял тогда, как мне кажется, верно. Барон к лету успел сообразить, что из переговоров с красными ничего не выйдет. К этому времени стало ясно, что, сдерживая Русскую Армию в Крыму обещаниями мира, господа Ульянов и Бронштейн готовят удар на западе. Их ждала Социалистическая Европа, и Белый Крым они были согласны терпеть только до подхода необходимых резеввов, дабы потом скинуть нас в море.
Барон, естественно, решил этого не ждать и воспользоваться успехами поляков и Петлюры. Отсюда – наше летнее наступление. В нашем активе была земельная реформа, соглашение с Пилсудским, Петлюрой и, по слухам, даже с Упырем, отдохнувшая восьмидесятитысячная армия и постоянная помощь Франции.
Это мы понимали еще тогла, но загадкой оставалось другое – чисто военные цели Барона. Логичнее всего было ожидать удара за Днепр, навстречу полякам. В крайнем случае, мы могли попробовать прошлогодний вариант и прорываться через Донбасс и Харьков.
Мы не сделаои ни того, ни другого. Наши удары веером разошлись по всей Северной Таврии, и покуда мы брали Мелитополь, «дрозды» шли к Днепру. Мы били не кулаком, а растопыренными пальцами, и эффект такого удара не мог быть сокрушительным для господ большевиков.
Многие оправдывают Барона. Поговаривают, что за Днепр его в первые недели не пускали англичане, чтобы не мешать полякам. А удар по Донбассу был нужен, чтобы прорваться к Дону, где нас всегда ждали.
Может, Барон на это и рассчитывал. Но Дон к этому времени был уже прочно оккупирован и полностью разоружен, а наш десант на Кубань показал, что казаки предпочитают мириться с комиссарами. Вдобавок, предполагаемые союзники ничего для нас не сделали. Не лучше вышло и с земельной реформой. Юристы вновь запели давнюю песнь о выкупе, а крестьяне платить не собирались. В общем, политически мы провалились почти сразу.
К тому же, в самом начале нашего наступления красные переломили ход битвы под Киевом и погнали поляков назад. Так что, мы здорово опоздали.
Впрочем, есть циники, утверждающие, что наступление было необходимо Барону для международного признания. И заодно для того, чтобы запастись провиантом в богатейших губерниях России. Особенно был нужен хлеб, который мы продолжали продавать на Запад почти до самой эвакуации. В таком случае, Бог ему судья, нашему Барону.
Конечно, в те первые дни мелитопольского десанта ни о чем подобном и не думалось. Мы снова наступали, наступали по той самой таврической земле, по которой за полгода до этого уходили, отбиваясь от банд Упыря и господ красночухонцев. Теперь бежали они, а не мы, и это приносило невольно чувство удовлетворения. Когда наступаешь, быстро появляется то, что Клаузевиц называет привычкой к победе. А такая привычка – страшная вещь, даже если воюешь один против трех, как это было в те дни.
Правда, Рачье-Собачья умнела на глазах. И вскоре мы получили возможность почувствовать это, так сказать, на собственной шкуре.
Бронепоезда стояли почти без прикрытия. Наш десант глубоко вспорол красный тыл, и их фронтовые части были еще только на подступах к нам. Но камандование господ краснопузых, выиграв несколько часов, разместило у Акимовки бронепоезда, которые тут же открыли бешенный огонь, уложив наши цепи носом в траву.
Прапорщик Мишрис, любопытство которого не исчезало даже под обстрелом, поспешил поинтересоваться у меня назначением аэростата. В первую минуту я и сам задумался, а потом сообразил, вспомнив Германскую. Аэростат служил наблюдательным пунктом, откуда корректировался огонь с бронепоездов. Да, это уже вам не штыковая под музыку. Это уже война по всем правилам, так сказать, по науке.
Мы вновь лежали в густой траве, а бронепоезда, остановив нас несколькими сильными залпами, лениво постреливали, экономя снаряды. Оставалось ждать подхода нашей артиллерии.
Насколько я помню, с артиллерией нам всегда отчего-то не везло. И на этот раз после часового ожидания выяснилось, что подвезли всего четыре орудия. Наша батарея бодро открыла огонь, мы встали в полный рост, готовясь идти в штыковую, но не прошли и ста метров, как вновь ударили пушки с бронепоездов. Нас не задело, и мы продолжали движение вперед, но огонь наших пушек становился все реже и реже, пока, наконец, не смолк. Очевидно, батарея красных, пользуясь аэростатом, засекла нашу батарею и подавила ее. Тут краснопузые вновь ударили, на этот раз шрапнелью, и пришлось снова залечь в траву.
Аэростат висел прямо над нами, вызывая невольные размышления по поводу намалеванного на нем лозунга. Я бы еще понял, ежели было бы обещано убить барона, но это их «даешь» приводило в недоумение. Неужели им так хотелось взять Петра Николаевича в плен? Вероятно, русский язык за годы Смуты сделал такие успехи, что моего образования уже не хватало.
Время от времени мы открывали по «колбасе», как было принято именовать аэростаты еще в Германскую, прицельный огонь, но проклятый выродок из семейства монгольфьеровых висел довольно высоко. Приближался вечер, и оставалось надеяться только на ночную атаку. Впрочем, к господам краснопузым вот-вот могли подойти резервы.
Тут к нашим позициям на полусогнутых подбежал какой-то офицер и начал хриплым голосом вызывать артиллеристов. Оказалось, что одно орудие уцелело, но прислуга была перебита, и Яков Александрович приказал собрать всех, кто умеет отличить панораму от затвора. Вызвался поручик Успенский – на Германской он полгода прослужил во взводе артиллерийской разведки.
Вскоре пушка действительно заговорила. После первого же снаряда бронепоезда дали залп, нас засыпало землей, над батареей взлетели черные столбы, но тут пушка рявкнула вторично, затем еще раз – и тут аэростат исчез. Третий снаряд разнес его буквально в клочья, и мы лишь успели заметить два белых купола – это красные наблюдатели спускались на парашютах.
За парашютистами мы наблюдали уже не лежа, а с ходу. Без всякой команды мы вскочили и, нарушая все правила, побежали прямо к железной дороге. Надо было не дать большевикам времени понять, где мы и что делаем, покуда они ослепли. Давно я так не бегал, как тем далеким вечером под Акимовкой. Но расчет оправдался – через десять минут мы уже колотили штыками немногочисленное прикрытие, а затем занялись бронепоездами. Теперь мы находились в мертвой зоне, и пушки были бесполезны. Зато заговорили пулеметы. На новичков, знаю по себе, бронепоезд, особенно вблизи, производит сильное впечатление. Этакое первобытное чудище, клепанный монстр с хоботами трехдюймовок. Но мы навидались всякого и прекрасно знали ахоллесову пяту этого бронированного дракона – его лапы, то есть, попросту говоря , колеса.
Мы залегли метрах в пятидесяти от ближайшего бронепоезда, на котором было написано белой краской «Товарищ Троцкий», и начали лупить, не жалея патронов, по смотровым щелям и бойницам. Это только со стороны кажется, что экиапж железного монстра надежно защищен. Бойницы прекрасно поражаются прицельным огнем, и противник «слепнет». Покуда мы от души тратили патроны, прапорщик Немно с двумя юнкерами, прихватив с собой сумку с ручными бомбыми, стал обходить бронепоезд слева. Надо было выиграть несколько минут, но чудище, словно что-то почуяв, пустило дым и начало подергиваться, собираясь уходить.
Упускать такого красавца было жаль, и я крикнул пелеметчику, чтоб он бил по паровозу. Паровоз был защищен надежно, но грохот пуль по броне поневоле должен был заставить господ красных машинистов переждать минуту-другую. А этого должно хватить.
Поезд все дергался и пускал дым, пули лупили по броне, и тут слева грохнул взрыв, затем еще один. Кажется, дело было сделано. Бронепоезд резко дал задний ход, но сразу же остановился – прапорщик Немно поразил дракона в его лапы, взорвав железнодорожное полотно. Большевики оказались в ловушке.
Минут двадцать они еще отстреливались, но с каждой минутой все более неуверенно. К нам подбежал штабс-капитан Дьяков с сообщением, что один из бронепоездов все-таки ушел, один захватили с ходу, а один, как и наш «Товарищ Троцкий», оказался в ловушке. Тем временем красные, сообразив, что зря расходуют патроны, замолчали. Пора было действовать.
Я вытащил белый платок, намотал его на штык и помахал в воздухе. Этот интернациональный жест подействовал сразу же, и когда я вышел вперед, дверь одного из вагонов со скрежетом растворилась.
Мне много раз приходилось вести подобные переговоры. Поэтому, даже не глядя на склонившегося ко мне толстяка в кожанке, я потребовал немедленной сдачи, обещая в случае отказа разнести паровоз из тяжелых гаубиц. Чтоб не было особых сомнений, я напомнил судьбу аэростата и пообещал начать именно с этого вагона. Взамен на сдачу я обещал всем, находившимся в поезде, взять их в плен живыми и здоровыми. Впрочем, через пять минут гарантии заканчивались.
Толстяк в кожанке поинтересовался судьбой членов большевистской партии и бывших офицеров. Я велел ему не торговаться и вылезать наружу.
Тут где-то рядом грохнул разрыв трехдюймовки. Очевидно, это били с одного из бронепоездов, но у страха глаза велики, и экипаж «Товарища Троцкого» принял это за начало обстрела. Через минуту толстяк стоял рядом со мной на насыпи, от волнения даже забыв отстегнуть кобуру маузера. Вслед за ним из вагонов начали вылезать остальные.
Уговор есть уговор, и мы взяли в плен всех, хотя несколько краснопузых имели настолько комиссарский вид, что сдержать себя было трудно. Троих молодых ребят в незнакомой мне новенькой форме с красными нашивками скрутили сами же красные. Это оказались курсанты-добровольцы, пытавшиеся взорвать орудийную башню и отправить всех нас на небеса. Молодые люди чуть не плакали и смотрели на нас с такой ненавистью, что мне даже стало не по себе. Так мы впервые встретились с красными юнкерами-курсантами. Им было лет по восемнадцать, так сказать, новое поколение. Я им невольно посочувствовал, особенно когда один из них, не выдержав, вдруг начал кричать, именуя нас по полному списку белыми гадами, помещиками-капиталистами и требуя немедленного расстрела. Мы оставили их под охраной и занялись трофеями.
Бронепоезд был целехонек, с чем нас вскоре и поздравил Яков Александрович, завернувший к нам из взятой уже Акимовки. Красные не стали оборонять Акимовку и ушли на север. Яков Александрович был в хорошем настроении, сообщил, что за весь бой мы потеряли убитыми девять человек, в основном, артиллеристов нашей батареи, зато Акимовка, наконец, взята, и нам достались три бронепоезда. Он дал согласие переименовать «Товарища Троцкого», и мы тут же, замазав антихристово имя, краской вывели на броне «Подполковник Сорокин».
Штабс-капитан Дьяков решил оставаться покуда у бронепоезда. Наша Ольга занялась ранеными, пленных согнали в колонну, а прапорщик Немно начал ходить кругами вокруг походного лазарета, уверяя сестру милосердия, что он ранен навылет осколком гранаты. К счастью, его раны были только душевными.
Поручика Успенского все не было, и я начал было волноваться, когда он, наконец, появился, весь грязный, с огромной царапиной за ухом и, вдобавок, благоухающий картофельным самогоном, аромат которого невозможно было спутать ни с чем. Я спросил его, как поживает красный аэростат, на что в ответ последовала длинная тирада, от которой трава увяла в радиусе десяти метров. Как я понял, речь шла о поврежденном прицеле на орудии, которое пришлось наводить чуть ли не по каналу ствола. Поскольку победителей не судят, я не спросил поручика о самогоне, а отправил его к Ольге на перевязку. Как он рассказывал позже, их дважды крепко накрыло, прежде чем их снаряд разворотил красную «колбасу».
Мы заночевали на станции, предварительно заслушав приказ Якова Александровича, в котором особо были отмечены наши артиллеристы, в том числе поручик Успенский. Получили благодарность и мы с капитаном Дьяковым за бронепоезд. Прапорщик Немно даже не упоминался, хотя я лично доложил о нем командующему. Увы, и самые лучшие начальники не всегда справедливы.
Наутро произошла легкая заваруха. Несколько десятков пленных потребовали включить их в нашу армию, отказываясь идти в тыл. В основном, это были наши бывшие солдаты, взятые в плен красными и тут же, как это делали порой и мы, направленные на фронт. Яков Александрович, узнав, в чем дело, разрешил, и пленных тут же распределили по подразделениям. В нашу роту попало пятеро молодых людей, недоучившихся гимназистов, мобилизованных красными в Мелитополе и Екатеринославе.
Мы пошли дальше, прямо к Мелитополю, не встречая уже никакого сопротивления. Красные все еще огрызались у Чаплинки, тесня корпус Фельдфебеля, и пытаясь удержать небольшой плацдарм на побережье у Степановки. Но это была уже агония. Командование нашей старой знакомой, XIII армии красных, начало оттягивать уцелевшие войска к Каховке.
Мы шли вдоль железной дороги, изнывая от жары и с надеждой поглядывая на небо в поисках хотя бы одного-единственного облачка. Увы, небо было совершенно чистым, серовато-голубым, а палило так, что некоторые из нижних чинов снимали сапоги и шли босиком. Кто-то предложил сложить винтовки на подводы и идти налегке, но этого позволить было нельзя. Расслабиться, конечно, можно, но не до такой же степени.
Весь следующий день мы брали трофеи. Красные, оттягивая боевые части, похоже, махнули рукой на обозы, и мы устали подсчитывать бесконечные возы с разного рода военным и прочим припасом. Мы лишь меняли лошадей для наших подвод и шли дальше. Хорошо было бы захватить несколько грузовых авто с запасом бензина, но авто мы захватили только два, и оба легковые.
Наша молодежь чувствовала себя солдатами Александра Македонского, прибирающими к рукам Персидскую державу. Признаться, столько добра мы не захватывали у красных еще ни разу, даже в славное лето 19-го. Но у меня особой радости не было. Ведь мы вспороли тыл только одной из армий, даже не разбив ее до конца. А этих армий у большевиков оставалось больше чем достаточно. И ежели у каждой такие обозы… Да, красным в 20-м году не приходилось считать патроны и делить сухари.
1-июня мы вошли в Мелитополь. Я не узнал город – в последний раз мы были здесь в декабре, когда он был промерзшим и забитым беженцами. Теперь Мелитополь словно вымер – жители сидели в погребах и ждали, пока устоится новая власть. Впрочем, боев в городе не было – части красных быстро уходили на северо-запад. Нашему отряду, как и всей бригаде, не довелось вкушать хлеб-соль и принимать букеты от гимназисток, мы прошли сквозь еще не очухавшийся город и заняли оборону в нескольких верстах от северной окраины. Радоваться было рановато – XIII армия красных готовила ответный удар. Поговаривали, что у нее таперь новый командующий – бывший пехотный поручик Уборевич, которому, якобы, не исполнилось еще и двадцати пяти лет.
Поручик Успенский попросил у меня брошюру гоаподина Ульянова-Бланка. Оказываетя, его роман приблихается к кульминации: отвадные герои Дроздов и Морозов попадают на допрос прямо к господину Ленину. Поручик, всегда стремящийся к точности, желает вложить, так сказать, в уста симбирского заики, наряду с руганью и угрозами, его подлинные цитаты. Я посоветовал поручику особенно не увлекаться, дабы окончательно не раздраконить генерала Ноги, который, того и гляди, припишет нам пропаганду большевизма.
7 июня
Вчера опять была дуэль. Два алексеевца выясняли отношения, если верить слухам, по поводу Учредительного собрания. Оно, конечно, было бы смешно, но один из них убит наповал, а второй – уж не знаю, как это вышло – успел получить пулю в легкое. Самое страшное, что все воспринимают это очередное убийство, как нечто вполне само собой разумеющееся. Я вновь высказал все, что думал, Туркулу, и услыхал прежние аргументы. К Фельдфебелю обращаться бесполезно, надо обратиться к генералу Витковскому. Должны же остаться на нашем Голом Поле разумные люди!
Сегодня уехала еще одна группа офицеров. Говорят, вот-вот начнут составлять какие-то списки, и нас понемногу примутся развозить по Занзибарам. Чаще всего почему-то называют Марокко. Возможно, потому, что в Бизерте стоит наш флот, которому, увы, уже не вырваться из лап господ союзничков. Говорят, в Марокко нас будут вербовать для войны против Рифской республики. Не знаю, где это и что это за республика, но ежели там не большевики, то я охотно завербуюсь туда, дабы слегка проучить лягушатников. Хотя, что это я так рахрабрился? Мне бы до санатория дотянуть.
Генерал Туркул заявил, что французы и вправду вурбуют офицеров для войны в Марокко. Но армию будут переводить все же куда-нибудь поближе, по слухам, в Болгарию или в Сербию. Ну, поживем – увидим.
Антон Васильевич, прочитав предыдущие страницы, просит объясниться по поводу одной, с его точки зрения, несообразности. Он не понимает, отчего это я, описывая блестящее начало летнего наступления, все время упоминаю о своих пессимистических прогнозах. Ему кажется, что я переношу свое сегодняшнее настроение на события годичной давности. Лично он год назад был уверен, что таврическая операция закончится ежели не в Москве, то, во всяком случае, в Киеве или в Харькове. А имея за своей спиной Новороссию и Малороссию, можно надеяться следующей весной идти прямо к Белокаменной.
Вероятно, так думали многие. Может быть, на это надеялся Барон. Но я не кривлю душой, говоря о своей прошлогодней уверенности в том, что наша летняя кампания будет последней. Это я понял еще весной.
Прежде всего, не от хорошей жизни Барон вел переговоры с красными. Даже весной 18-го, когда у нас не оставалось ничего, кроме винтовок и пустых подсумков из-под патронов, ни у кого подобной мысли не возникало. Ежели мы, имея танки, самолеты, флот и помощь Европы, были готовы подписать мир с господами Ульяновым и Бронштейном, значит, у нас не было другого выхода.
Начало наступления подтвердило мои предположения. Мы лихо прорвались к Мелитополю. Это был блестящий рейд, за который нам поставил бы «отлично» сам Упырь. Недаром Якову Александровичу приписывают слова, что он хотел бы стать вторым Махно. Да, мы научились воевать по-степному, и это выручало нас и раньше, и потом. По сути, мы действовали, как партизанский отряд. А партизанские отряды войн не выигрывают. Регулярная армия – медведь неповоротливый, но и медведь рано или поздно встает на дыбки.
Одной лихости может хватить на неделю. Для серьезного сражения нужна армия. А нас было так мало, что ежели вдруг господин Уборевич решит сдать свою XIII армию в плен, то наших сил не хватит даже для конвоя. А бывший поручик в плен сдаваться не собирался. И это мы почувствовали очень скоро.
В общем, уже тогда я был уверен, что в степях Таврии решится наша судьба. Впрочем, Барону вряд-ли удалось бы отсидеться за Перекопом. Ведь не отсиделся же он в ноябре. Так что для меня летняя кампания 20-го была последним парадом. Я это понял сразу, и завидовал оптимистам, подобным генералу Туркулу.
Мы окопались севернене Мелитополя, установили пулеметы и стали ждать. Правда, в контр-удар красных поначалу не очень верилось, – из Мелитополя они бежали так быстро, что бросили склады, способные обеспечить наш корпус на полгода. Впереди время от времени что-то грохотало, но нижние чины, а потом и офицеры стали потихоньку снимать сапоги и гимнастерки и устраиваться прямо в поле под солнышком, тем более, что река Молочная была рядом, и приходилось отпускать личный состав повзводно купаться.
В первое же купание прапорщик Мишрис, желая показать пример остальным, прыгнул с обрыва и прямиком напоролся на корягу, порезав руку и, что было самым неприятным, ногу. Ногу пришлось забинтовать, и прапорщик мог передвигаться только с импровизированной тростью. Я поглядел на его потуги, и велел немедленно отправляться в госпиталь.
И тут я впервые увидел, как прапорщик испугался. Он переводил взгляд с растерянной Ольги на непроницаемого прапорщика Немно, умоляюще смотрел на меня и, наконец, попросил оставить его на позициях. Поручик Успенский пообещал ему гангрену и посоветовал немедленно убираться в тыл, присовокупив, что не подпустит нашего цыгана к Ольге ближе чем на двадцать шагов. Тогда Мишрис, побледнев от волнения и вставляя в речь литовские слова, сбивчиво объяснил, что не может оставаться в тылу, когда отряд готовится встретить красных, а взвод к тому же лишается командира. Все это было так, и я уж совсем было собрался гаркнуть и направить его в Мелитополь, но прапорщик отвел меня в сторону и жалобно попросил оставить его хотя бы на денек. Ему было стыдно появляться в госпитале с такой, с позволения сказать, раной. Я посмотрел на него и махнул рукой, разрешая остаться. В конце концов, перевязку можно было сделать и на позициях, а в наши госпитали я не очень верил.
Прапорщик Мишрис от радости даже отбросил посох и бодро заковылял к своему взводу. По этому поводу я прекратил купание и велел как следует выкосить траву перед брустверами. Тишина начинала смущать меня, и я не ошибся.
Вечером на позиции подъехали Яков Александрович и наш бригадный командир, фамилию которого я уже и не упомню. Командующий похвалил нашу позицию и сообщил, что красные атакуют Серогозы, где наша 34-я дивизия пытается помочь полуокруженному корпусу Фельдфебеля; а прямо перед нами, у станции Федоровка, господин Уборевич собирает ударную группу. Ежели красные прорвутся у Серогоз и сумеют обойти Мелитополь с востока, то корпус окажется в кольце. Мы должны держать оборону здесь, чтобы краснопузые не смогли внезапным ударом отбить город и рассечь части корпуса пополам.
Да, радовались мы рано. XIII армия красных никуда не делась и была готова дать сдачи. У Якова Александровича было не более пяти тысяч штыков и сабель, и мы опять воевали в соотношении один к двум. Что ж, в таком случае я не зря оставил прапорщика Мишриса на позиции.
Красные полезли утром. Они шли ровными цепями, впереди пылили два броневика. К нашему счастью, они, очевидно, не успели подвезти артиллерию, зато в небе вновь появились аэропланы, правда, на этот раз не «Ньюпоры», а «Фарманы». Аэропланы сделали над нами круг, сбросили несколько бомб и ушли с сторону Мелитополя. Летуны, однако, промазали, и взрывы прогремели метров за сто перед нами.
Первую атаку мы отбили на удивление легко. Как только ударили наши пулеметы, цепи остановились, броневики открыли ответный огонь, и красные попятились. Зрелище было привычное, меня удивило лишь, что в следующую атаку они пошли тут же, почти не переводя дыхания. После третьей атаки пришлось задуматься.
Это были какие-то другие красные. Надо сказать, что к этому лету мы навидались всяких краснопузых. Видели взбесившуюся солдатскую толпу, рвавшую офицеров на части в декабре 17-го. Видели рабочие отряды в обязательных черных кожанках – народ смелый, но глупый, ходивший в атаку в полный рост и натыкавшийся на наши пулеметы. Видели и самую опасную погань – китайцев, латышей и ту же чухну. А это было что-то новенькое. Я не удержался и подозвал поручика Успенского. Тот махнул рукой и заявил, что это обычная красная сволочь, не стоящая даже того свинца, что мы на нее тратим. Я предложил ему присмотреться повнимательнее, тем более, начиналась очередная атака.
Больше всего меня удивила продуманность их действий, как будто это был не батальон, а спортивная команда. Они ожидали, покуда заработают наши пулеметы, а потом не бежали в панике, как это часто бывало, а отходили красиво, грамотно, не потеряв покуда – я был в этом уверен – и десятка человек. Будь это наши войска, я бы решил, что имею дело с офицерскими частями, получившими специальный приказ. Мы делали нечто подобное в Донбассе за год до этого, когда нужно было выманить красных из окопов или попросту держать их фронт в постоянном напряжении.
Когда они полезли на нас в пятый раз, рота была уже готова. На этот раз мы не стреляли, и красные цепи без помех шли прямо к нашим окопам, постепенно замедляя ход. Меня сейчас интересовало, пустят ли они вперед броневики, и когда я увидел, что броневики остались за первой цепью, то окончательно убедился, что передо мною – элитные красные части. Впрочем, и мы еще кое-что умеем.
Я рассчитал, что их нельзя подпускать ближе, чем на тридцать метров к нашим окопам, – иначе они успеют, как и велит устав, достать ручные бомбы, чтоб забросать нас перед штурмом. Но я тоже знаю уставы, поэтому рота ждала их не в окопах, а метрах в двадцати перед ними, в густой траве. Для подобных дел у меня в полевой сумке имелся свисток, я приложил его к губам, изобразив то ли Соловья-Разбойника, то ли Лихо Одноглазое, и перед красными цепями встала шеренга сорокинцев. Тут же наши пулеметчики ударили по башням броневиков, а две группы во главе с нашими прапорщиками бросились к чудищам, держа наготове ручные бомбы. Красные не оплошали и тут. И хотя штыковую они проиграли – наши юнкера оказались проворнее, – но отступили без паники, вдобавок один из броневиков успел прижать нас к земле, дав возможность красным оторваться и исчезнуть. Второму броневику повезло меньше – бомба, брошенная одним унтер-офицером третьего взвода, заклинила ему пулемет, а еще одна бомба разнесла колесо. Люк броневика оказался открытым, туда полетела третья бомба, после чего чудище перестало внушать нам всякие опасения.
Мы вернулись в окопы, потеряв двоих ранеными. Красных потерь было в несколько раз больше, причем они лишились одного броневика и, главное, поручик Успенский и его юнкера скрутили двух красных орлов, и теперь мы могли поглядеть на наших противников воочию.
Я сразу узнал эту форму, новую, с большими нашивками на рукаве. Да и ребята были очень похожи на тех, из бронепоезда. Красные курсанты. Молодая большевистская гвардия. Вот оно, значит, что…
Курсанты имели весьма потрепанный вид, лишившись в драке пуговиц, а после драки – ремней, зато приобретя несколько изрядных синяков. Я был встречен вполне откровенными взглядами, посему решил покуда поручить поручику Успенскому поговорить с ними о жизни. У него это превосходно получается. Поручик способен разговорить любого самого фанатичного большевика, правда, не касаясь военных вопросов. Но как только пленный, так сказать, размякал, допрос продолжал я.
Итак, поручик Успенский взял этих двоих в оборот, я похвалил прапорщика Мишриса за броневик, утешил прапорщика Немно, от которого броневик услизнул, и стал разглядывать в окуляры «цейсса» позиции красных. Время шло, а очередной атаки не было. Вероятно, они думают. Взяли тайм-аут…
Я докуривал папиросу, как вдруг услыхал громкий крик. Подскочив и выхватив револьвер, я сообразил, что кричит поручик Успенский. Это было настолько редкое явление, что я спрятал револьвер и направился к нему в окоп. По дороге я успел ознакомиться с целой прогаммой, намеченной поручиком по отношению к нашим пленникам, командованию Рачьей и Собачьей, лично господину Бронштейну и даже самому вождю мирового пролетариата товарищу Ульянову-Бланку. Вероятно, попадись они все в данный момент в поле зрения бывшего химика, им пришлось бы туго.
Пленные сидели на корточках, прислонившись к стенке окопа, а поручик Успенский, зеленый от гнева, стоял над ними и рычал, очевидно, выпустив первый пар. Курсанты глядели на него вполне по-волчьи. В общем, царила полная идиллия.
Мне было очень интересно узнать, чем они так допекли моего поручика, но это можно было отложить на потом, и я легко тронул его за плечо. Поручик понял меня, гневно поглядел на красных героев и удалился.
Теперь надо было держать паузу. Я одернул китель, поправил кобуру и заложил руки за спину. Где-то через минуту пленные, не сводя с меня глаз, начали приподниматься. Наконец, они стояли передо мною почти что по стойке смирно, по глаза по-прежнему блестели, и я чувствовал, что после первого же моего вопроса они запоют «Интернационал».
Я поглядел поверх их голов и достал пачку «Мемфиса». Обычно это действует, но на этот раз оба изобразили некурящих, решив, вероятно, не принимать дары от бело-данайцев. Да, публика попалась тяжелая, и надо было бить в самую больную их точку. Молодые люди хотели умирать героями – что ж…
Я как можно суше, добавив лишь самую малость иронии, поинтересовался, почему они так бездарно атакуют, и высказал предположение, что ими командует бывший дворник. Конечно, с бывалыми солдатами такой фокус не прошел бы, но для этих мальчиков оказалось в самый раз. Они бросились защищать честь мундира. Через минуту я уже знал, что их командир – бывший штабс-капитан, а ныне комбриг Около-Кулак – не чета белым гадам, а атакуют они правильно, поскольку имеют приказ лишь сдерживать белых гадов у Мелитополя, не давая перебросить части на другие участи. Все это мне было сообщено истово, в два голоса, после чего курсанты начали, наконец, что-то соображать, испуганно посмотрели друг на друга и замолчали. Я протянул им «Мемфис», и на этот раз мы все оказались курящими.
На ребят было жалко смотреть. Они начали киснуть на глазах, хотя внешне еще старались держаться. Я по-прежнему молчал, и тут один из них, не выдержав, спросил у меня дрогнувшим голосом, расстреляют ли их.
Что было ответить? Конечно, мы их расстреляем. Красных курсантов мы не брали в плен. Тем более, это были не мобилизованные тамбовские мужики и даже не одуревшие от большевистской пропаганды путиловские рабочие. Это были настоящие враги, будущие офицеры Рачьей и Собачьей. Я хотел так им о ответить, но вдруг представил себе наших юнкеров, попавших в плен, так же расколовшихся на первом допросе и спрашивающих, что их ждет. Господи, им бы всем в школе учиться…
Я тем же тоном поинтересовался, сколько им лет. Обоим оказалось по восемнадцать. Я изобразил досаду и заявил, что несовешеннолетних, то есть не достигших двадцати одного года мы не расстреливаем, а отправляем в лагеря для военнопленных. Это была, разумеется, выдумка, но они поверили сразу, я увидел, как их лица, наконец, начинают походить на физиономии смертельно испуганных, но счастливых оттого, что останутся живыми, молодых и вполне понятных ребят. Я вызвал конвой.
Тут появился поручик Успенский и спросил, что я собираюсь делать с красными юнкерами. Я сообщил, что отправляю их в тыл, как живое подтверждение очень важной информации, которую только что удалось получить. Стало ясно, что главный удар краснопузых наносится на флангах, а у Мелитополя производится демонстрация. Кроме того, у бывшего поручика Уборевича появились свежие части. Например, эта курсантская бригада во главе с бывшим штабс-капитаном Около-Кулаком.
Поручик Успенский свирепо посмотрел на пленных и заявил, что их надо немедленно расстрелять. Я предложил ему сделать это самолично. Поручик подумал и предложил их не расстреливать, но хотя бы надрать уши.
Оказывается, поручик, как обычно, заговорил с курсантами о жизни, естественно, упомянув студенческие годы и родной химический факультет. На это тут же последовала реплика одного из курсантов, что органическая химия победившему пролетариату не нужна, а посему студентов с профессорами надо отправить на разработки соли, кроме тех, по ком плачет чека. Бедный поручик Успенский!
Мне кажется, курсант был не так прост и лишь перефразировал Робеспьера, заявившего, что революции не нужны химики. Да, это вам не прежние небритые пейзане…
Я отправил пленных вместе с донесением в штаб бригады, а сам, воспользовавшись затишьем, отправился к штабс-капитану Дьякову. Тот, как обычно, выговорил мне за контратаку, произведенную без приказа, а затем мы стали думать, что делать дальше. Я предложил не сворачивать все на беспросветную глупость красных и попытаться поставить себя на место поручика Уборевича. Мы прикинули, после чего я вернулся в роту и приказал всем взять лопаты.
За годы Смуты мы разучились как следует окапываться. В общем, война была дилетанской, повторю это еще раз, а посему куда больше внимания обращали на засады, налеты, набеги, – в ущерб фортификации. Наша молодежь, не прошагавшая Германскую, и представления не имеет, что такое настоящая траншея. Наверное, меня в очередной раз приняли за самодура, решившего занять личный состав в перерыве между боями.Но я рыкнул, велел не рассуждать, а углубляться в землю. Причем, не просто углублять на полный рост, но рыть «лисьи норы» – затейливое изобретение нашей фронтовой голи. Юнкера понятия не имели о «лисьих норах», но, к счастью, в роте осталось несколько фронтовиков, и дело пошло.
Два раза мы прерывали работу, чтобы отбить атаки красных, но те атаковали скорее для виду, чтобы не дать нам забыть о своем существовании. Они чего-то ждали. Мне оставалось надеяться, что я угадал, и после очередной атаки вновь приказывал всем браться за шанцевый инструмент.
Ночью было тихо, только на севере, со стороны красных окопов то и дело взлетали разноцветные сигнальные ракеты. Раньше я бы не обратил на это особого внимания – мало ли кто балуется с ракетницами, но теперь каждая мелочь могла иметь значение. В конце концов, я растолкал прапорщика Немно, мирно прикорнувшего прямо на ящиках с патронами, и спросил у него, почует ли цыган коня за три версты. Прапорщик изумился, но кивнул утвердительно. Тогда я велел ему накинуть шинель – было прохладно, несмотря на жаркий день, – и мы аккуратно, стараясь остаться незамеченными, выбрались из окопов.
Всюду было тихо, только откуда-то чуть доносился храп да что-то стрекотало в траве. Прапорщик прислушался, помотал головой, отгоняя сон, и уверенно заявил, что слышал со стороны красных позиций ржание. Значит, лошади…
У прапорщика загорелись глаза, и он предложил сползать взглянуть. Я заметил ему, что разведка – штука хитрая, и высшее техническое образование не гарантирует ему успешного возвращения. Но прапорщик лишь усмехнулся и пообещал угнать для меня коня любой масти по заказу. О коне я велел забыть, прапорщик вздохнул и, оставив мне шинель, ящерицей исчез в траве.
Он появился только под утро, весь измазанный зеленью и отчего-то с царапинами на левой щеке. Коня он не привел, но зато увидел главное. Лошадей было не так много, всего около сотни. Сотня лошадей, запряженных в артиллерийские упряжки. Двенадцать тяжелых гаубиц. Две батареи.
Они ударили ровно в шесть утра, ударили сразу, без пристрелки. Это нас и спасло – первый залп оказался недолетом. Я скомандовал «в укрытие», но тут прозвучал второй залп, и пришлось кричать еще раз, пока сонные взводные не растыкали испуганно озирающихся людей по «лисьим норам».
На Геманской такое приходилось видеть неоднократно. Недолет, перелет… Это называется вилка. Третий залп накроет нас с головой. Ежели, конечно, они умеют стрелять.
Стрелять они умели, и я успел прыгнуть в «лисью нору» за секунду до того, как снаряды легли прямо по линии наших траншей. Затем еще раз, еще… Не углуби мы вчера окопы да не вырой эти норы, роты уже не было бы… Видел я на Германской, как немецкие «чемоданы» накрывали целые батальоны.
Они обрабатывали нас еще минут двадцать, и под конец я начал сомневаться, уцелел ли еще кто-нибудь, кроме меня. Я был весь в земле, узкая нора не позволяла даже отряхнуться, и я мог лишь сдувать пыль с носа и губ. Подождав минуту, я выскочил наружу.
Вокруг расстилалось нечто совершенно марсианское, окопы превратились в неровную цепочку гигантских воронок, а на горизонте уже вырастали ровные ряды молодых ребят в новенькой форме. Господа курсанты наступать изволят…
Я хотел скомандовать, но голос не слушался, вероятно, меня все-же немного оглушило. Тут рядом кто-то заорал «к бою», и я узнал голос поручика Успенского, а прямиком из-под земли стали появляться, казалось, навек исчезнувшие нижние чины. Я успел сообразить, что уцелело нас не так уж мало, зато пулеметы, похоже, накрылись все, а меня считают пропавшим без вести. Во всяком случае, в перерыве между командами поручик Успенский кричал, обращаясь неизвестно к кому «где командир?», и кто-то уже успел отрапортовать о том, что меня нигде нету и не иначе разорвало на части.
Наконец, я пришел в себя окончательно, отряхнул землю и появился, словно факир из пустого ящика, первым делом велев не стрелять без команды и проверить пулеметы.
Два «максима», действительно, накрылись. Один, к счастью, уцелел. Вдобавок, у нас было еще два «Гочкиса», так что терпимо.
Мы подпустили красных юнкеров на полсотни шагов, когда они уже уверились в нашей полной погибели, затем я достал свисток и вновь изобразил Одихмантьева сына.
И все-таки они не побежали. Цепь упала на землю, они начали отползать, при этом отстреливаясь. Я хотел было вновь скомандовать атаку, но сообразил, что оставлять окопы сейчас оапсно. Вместо этого я приказал проверить личный состав, а заодно и поглядеть, не завалило ли кого-нибудь в наших норах.
Обстрел стоил нам семерых убитыми и вдвое больше ранеными. В одной из нор мы откопали троих юнкеров, перепуганных, но живых и здоровых. Впрочем, это был лишь первый тур.
На этот раз они решили не жалеть снарядов. Обстрел продолжался ровно два часа. Со стороны это выгледело жутковато. Там, где были окопы, стояло гигантское пылевое облако, сквозь которое время от времени прорывались фонтаны черной земли и красные языки пламени. Да, прямо какой-то Верден.
Я упомянул о виде со стороны, поскольку нашей роты в окопах уже не было. Сразу же после атаки мы, как и договаривались со штабс-капитаном Дьяковым, отвели отряд на полверсты назад и спрятали его в небольшой балке. Сделали мы это быстро, вдобавок преодолев большую часть этого расстояния ползком. Удовольствие, конечно, ниже среднего, но все же приятнее, чем на собственной шкуре пережить двухчасовый обстрел.
Как только красные гаубицы замолчали, мы тем же порядком вновь заняли то, что когда-то было нашими окопами. Подошли мы туда, не прячась, – поднятая взрывами пыль создала прекрасную дымовую завесу.
Наверное, господа курсанты чрезвычайно удивились, обнаружив, что мы все еще живы и здоровы. Во всяком случае, отступали они на этот раз куда в меньшем порядке и до вечера дали нам передышку. Только красные «Фарманы» время от времени кружили над нашими позициями, но бомб отчего-то не сбрасывали, и мы перестали обращать на них внимание.
Два следующих дня в моем дневнике не отмечены. Насколько я помню, красные продолжали атаковать, но все с тем же успехом. К тому же, из Мелитополя подошла подмога, батарея полковых гаубиц, а в воздухе, наконец-то, появились наши «Ньюпоры».
14 июня я сделал в своем дневнике очередную запись. Все утро нас никто не тревожил, красные как будто вымерли. К полудню нам стало скучно, и несколько наших юнкеров решили рискнуть и проползти пару верст, дабы узнать, чего поделывает курсантская бригада. Через час они вернулись обратно, шагая в полный рост по высокой густой траве. Прятаться было незачем – красные ушли.
К вечеру мы узнали, что Дроздовская дивизия вместе с нашим 8-м кавалерийским полком взяли, наконец, Серогозы и наступают на Федоровку. XIII красная армия срочно снималась с позиций и отходила на Большой Токмак. Первое действие мы отыграли успешно – Северная Таврия была наша.
Генерал Туркул, прочтя страницы, посвященные курсантской бригаде, усмехнулся, ненадолго удалился, а затем показал мне странной формы знак с красной пентаграммой. Этот амулет мне знаком – большевистский орден боевого красного знамени, хранящийся среди трофеев Дроздовской дивизии. Туркул предложил приобщить его к моему повествованию. Пожалуй, об этом стоит упомянуть, поскольку этот орден принадлежал тому самому штабс-капитану Около-Кулаку, командиру курсантской бригады. «Дрозды» сорвали орден с его кителя 17 августа 1920 года недалеко от села Михайловки, где остатки бригады вместе с командиром нашли свой конец. Этот Около-Кулак служил в Преображенском полку вместе с Фельдфебелем и руководил полковыми песельниками. Во всяком случае, так утверждает сам Фельдфебель.
9 июня
Дивны дела твои, Господи!
Не знаю, надо ли об этом вообще писать. Но, пожалуй, упомянуть стоит – как-никак страничка наших нравов. Или традиций, уж не знаю, как точнее.
Сегодня утром меня вызвал генерал Витковский. Я был уверен, что это связано с очередным моим протестом по поводу дуэлей. Так оно и было. Витковский встретил меня вежливо – он вообще всегда вежлив, не чета Фельдфебелю – и сообщил, что генерал Туркул передал ему мое мнение. Я был готов еще раз повторить свои аргументы, но Витковский остановил меня и заявил, что, в целом, со мной согласен. Более того, командирам сводных полков будет дан приказ сдерживать офицеров и решать конфликты через суды чести, по возможности не доведя дела до стрельбы. Вместе с тем Витковский заявил, что полностью дуэли отменить невозможно, покуда существует Галлиполи. Его мысль проста: отрицательные эмоции должны как-то выплескиваться. Ежели бы дуэлей не было, офицеры стали бы попросту резаться кухонными ножами. Был бы фронт, где вся ненависть достается врагу… Увы, фронта уже нет…
Возможно, в этом он прав. Во всяком случае, я не стал спорить, тем более Витковский подтвердил все ширящиеся слухи о скором отъезде. До Занзибара как-нибудь постараемся продержаться без лишней грызни.
Но все это было, так сказать, вступление. Внезапно Витковский сделал строгое лицо и поинтересовался, по какому поводу я до сих пор ношу погоны штабс-капитана. Я тут же спросил его, каким числом датируется приказ о моем разжалованьи. Он расхохотался, попросил не обижаться и показал мне целую пачку бумаг, которую он, судя по всему, привез из канцелярии Барона.
В общем, дивны дела. У «царя Антона», да и у Барона чины раздавались налево и направо, сам Фельдфебель тому яркий пример. Но наш отряд чинами не баловали – в каких войну начали, в таких и закончили. Признаться, мы к этому привыкли, а ежели и задумывались, то объясняли просто. Отряд наш отдельный, никому, кроме главкома, напрямую не подчиняется, а стало быть, и представлять нас к чинам некому.
Но, как выяснилось, еще после Донбасса, то есть два года тому назад, подполковник Сорокин послал на нас представление прямиком «царю Антону». И – надо же! – представление утвердили, но сообщить об этом забыли. Или, скорее всего, сообщили во 2-й корпус, которому мы были подчинены в Донбассе. А к тому времени мы уже входили в состав 3-го корпуса.
Итак, я давно уже был капитаном. В августе того же 19-го Николай Сергеевич, не получив ответа вновь послал в штаб представление на своих офицеров, там снова подписали, и я получил капитана вторично. Но как раз тогда мы спешили на Волноваху, а затем начался великий драп к Перекопу. Бумага нас, ясное дело, догнать не успела.
Третий раз меня представили, уже одного, в июле 20-го, как я подозреваю, за то же, за что наградили трехцветной ленточкой. Быть бы мне капитаном в третий раз, но в приказе Барона стояло «на чин выше». А в штабных бумагах я давно считался капитаном. Теперь истина торжествовала, и я имел полное право нынче же надеть погоны с двумя просветами и тремя звездами.
Мы вместе с Владимиром Константиновичем посмеялись над этой бюрократической илиадой, после чего я убедительно попросил его никому больше об этом не говорить. Все равно, скоро эвакуация, а к своим погонам я привык. К тому же, трудно будет объяснять каждому встречному-поперечному, за какие такие заслуги на нашем Голом Поле я получил сразу подполковника. Витковский не мог со мной согласиться. Он считает, что это как раз и отведет упреки от командования, которое оставляет заслуженных офицеров столько лет подряд без повышения по службе. В общем, тут мы не сошлись, я лишь обещал обрадовать поручика Успенского, – ведь он теперь штабс-капитан.
Поручик Успенский – буду называть его по-прежнему, привык, – первым делом попытался поставить меня по стойке смирно. Я разочаровал его, все-таки я по-прежнему командир нашего отряда, да и по производству я старше. Про свои чины я, естественно, говорить не стал. Этот листок также постараюсь ему не показывать.
Утром 15 июня мы вернулись в Мелитополь. Теперь город был неузнаваем: обилие войск, в основном, конечно,тыловые службы, на тротуарах – барышни с шелковыми зонтиками, чиновники в допотопной форме – и откуда они только вынырнули?! – а повсюду развешаны воззвания Барона и плакаты, клеймящие жидо-большевиков. Мальчишки разносили новую газету «Голос фронта», которую уже успели наладить наши шустряки из службы пропаганды. Мы подозвали одного Гермеса с пачкой газет, но, узнав, что сия газетенка стоит полсотни рублей, отпустили его подобру-поздорову. Впрочем, поручиу Успенский не выдержал и поинтересовался, сколько стоят советские газеты. Оказалось, «Известия» шли по два рубля за номер. Мы тут же пожалели, что большевики перестали присылать в Мелитополь почту. Чем покупать такой «Голос фронта», так уж лучше читать «Известия».
Барышни, чиновники и прочая чистая публика смотрели на наш отряд с подозрением. Мы, безусловно, портили общий вид: все в пыли, бородатые, а про сапоги и говорить нечего. В конце концов, нас остановил какой-то нахальный поручик из комендатуры, однако, узнав, что мы сорокинцы, поспешил указать дорогу. Я надеялся вновь оказаться в памятной нам по январю гимназии, но нам отвели какой-то постоялый двор, давно, еще при красных, переоборудованный под казарму.
Покуда мы приводили себя в Божеский вид, прапорщик Мишрис все порывался, несмотря на больную ногу, бежать в город на поиски нашей сестры милосердия. Мы отослали Ольгу в Мелитополь с ранеными после первого же дня боев и, к счастью, Верден ей пережить не пришлось. Я еле удержал прапорщика, велев ему сперва позаботиться о взводе, а затем пообещав отправиться на поиски вместе с ним.
Штабс-капитан Дьяков, едва стряхнув пыль с кителя, заторопился на телеграф, чтобы дать весточку супруге, а мы решили совершить променад по городу Мелитополю, предварительно нанеся визит в городской госпиталь, где, по моим предположениям, должна была находиться Ольга. Отправились мы туда всей компанией – я, поручик Успенский, прапорщик Мишрис и наш цыган, которого, несмотря на все личные моменты, грех было оставлять одного.
В госпитале Ольги не оказалось. Мы проведали раненых и пошли на главную улицу. Признаться, чувствовали мы себя не очень уютно, хотя и надели свежие кители, которые имели, как нам казалось, вполене приличный вид, да и бороды успели подбрить. Но выглядели мы, конечно, не ком иль фо. Особенно, по сравнению с блестящими офицерами, заполнившими мелитопольские улицы. Мы знали им цену, но зато у каждого на кителе сверкал чуть ли не целый иконостас. Мы свои награды, по старой привычке, не надевали. В бою всякое случается, легко остаться без кителя, посему наши кресты надежно прятались. В общем, барышни принимали нас, судя по всему, за штрафников. Того же мнения были, очевидно, и патрули. Поручика Успенского два раза останавливали за неотдание чести, и каждый раз приходилось выяснять отношения.
В конце концов, мы ввалились в какое-то заведение, которое по здешним меркам вполне могло считаться рестораном и, подсчитав наши финансы, заказали что-то более-менее приличное и бутылку «Смирновской» впридачу. На «Смирновской» настоял поручик Успенский, заявивший, что картофельный самогон стоит у него комом в горле.
Мы сидели, покуривая «Мемфис» и мелкими стопочками уничтожая «Смирновскую». Время от времени до нас доносились обрывки разговоров, и мы узнали много любопытного – от подробностей поимки главаря местной чеки до предстоящего посещения Мелитополя Бароном.
Мы с поручиком Успенским углубились в высокоученый спор на весьма животрепещущую тему, – сколькими снарядами дивизионной гаубицы можно накрыть нашу роту. Он, помнится, утверждал, что одного вполне хватит, и лично брался навести орудие. Я все-таки был большим пессимистом и считал, что понадобится не менее трех снарядов. И то, кто-нибудь да выкрутится. Мы приводили аргумент за аргументом, перечисляя памятные нам по Германской типы снарядов, как вдруг я заметил странную метаморфозу, произошедшую с прапорщиком Мишрисом. Прапорщик неподвижно застыл, держа в руке вилку, а взгляд его при этом был устремлен куда-то в угол. Я проследил за ним и понял, в чем дело. Бедный Мишрис!
В углу, в окружении веселой компании в новеньких мундирах, среди шампанского ми цветов восседала Ольга. И вид ее совсем не напоминад военнопленную. Скорее, наоборот.
Через минуту мы все смотрели в ту сторону. Вероятно, взгляды наших прапорщиков были способны в тот момент прожечь даже асбест, но сияние Ольги отражало их без всякого для нее вреда. Офицеры горланили, хохотали, один из них теребил гитару. Ольга весело смеялась.
Первым предложил устроить драку поручик Успенский. Офицеров было пятеро, но он брал на себя двоих. Прапорщик Немно сверкнул глазами и пообещал вспороть первого же супротивника, как карася на кухне. Один Мишрис молчал и, не отрываясь, смотрел на Ольгу. Я понял, что пора вмешаться.
Прежде всего я объявил, что мордобоя не будет. Мы деремся с красными, а не с тыловиками. Возмущенный Немно возразил, что долг офицера – заступаться за женщин. Мне было жаль прапорщика Мишриса, но я не мог не поинтересоваться, оскорбляет ли кто-нибудь нашу сестру милосердия. Воцарилось молчание, наконец, поручик Успенский предложил послать ей букет орхидей. Я отклонил эту идею по причине отсутствия в Мелитополе орхидей, но предложил нечто иное.
В зале этого заведения было место для оркестра, и музыканты уже начали занимать места. Я вынул из бумажника несколько последних сотенных и подошел к оркестрантам. Возле них уже торчали два тыловых капитана, желавшие заказать какую-нибудь «Девочку Надю», но я сослался на то, что нам завтра на фронт, и сейчас мы уходим, и попросил сыграть «Белую акацию». С указанием адресата.
Расплатившись, мы пошли к выходу. Тут дирижер прокашлялся и объявил, что по просьбе офицеров Сорокинского отряда для сестры милосердия Ольги имярек исполняется романс «Белая акация». Уже в дверях я заметил, что Ольга дернулась, беспокойно обводя глазами зал, но нас там не было. Выйдя на улицу под звуки нашей «Акации», мы поплелись к постоялому двору. В городе делать было больше нечего.
Наутро прапорщик Мишрис твердым голосом – во всяком случае, ему казалось, что он говорит твердым голосом – попросил нас в его присутствии об Ольге не упоминать. Я сдержал поручика Успенского, который полез было комментировать это высказывание, и предложил ему вспомнить, что и ему самому – поручику Успенскому, – было когда-то девятнадцать лет. На это поручик хмыкнул и пустился в мемуары о том, каким он был в девятнадцать лет, когда учился на втором курсе Харьковского технологического. Рассказ обещал быть, как всегда, весьма живописным, но тут прибыл вестовой с приказом явиться к штабс-капитану Дьякову.
Наш командир велел немедленно собираться. Нам предстояло выступить в составе 34-й дивизии на Токмак. При этом штабс-капитан Дьяков посмотрел на меня, как бы спрашивая, понял ли я его. Я понял. Полгода назад мы оставили Токмак. Теперь появился шанс вернуться.
Надо было спешить, и я лишь попросил штабс-капитана не брать с нами нашу сестру милосердия. Штабс-капитан чрезвычайно удивился, а когда я в двух словах объяснил суть дела, посмотрел на меня весьма укоризнено. Но уже через минуту заметил, что мы, пожалуй, не успеем забрать ее из госпиталя. Или с того места, где она в это утро пребывает.
Полчаса спустя мы выстроились во дворе, а еще через несколько минут грузились на повозки. Как я понял, красные пытались стабилизировать фронт, и Яков Александрович спешит закрепить успех. Овладев Токмаком, мы могли непосредственно грозить Александровску и выходить на подступы к Южному Донбассу. В общем, у Якова Александровича тут были свои резоны. У нас тоже были свои резоны. Того декабрьского боя я не простил краснопузым, оставалось надеяться, что город будет оборонять та же красно-чухонская дивизия, что так лихо обрабатывала нас из полковых гаубиц. Впрочем, ждать осталось недолго.
Генерал Туркул явился с поздравлениями и страшно удивился, увидев на мне старые погоны. Когда же я заявил, что обойдусь и старыми, он вознегодовал и сказал, что из-за таких офицеров, как я, мы и проиграли войну. Ибо офицер без амбиции – это половина офицера. Я согласился считать себя за половину, но пожелал узнать, какие амбиции у нас еще остались.
Туркул же напомнил, что борьба далеко еще не окончена. В ответ я предположил, что в скором времени буду годен лишь в качестве чучела для отработки приемов штыкового боя. Тогда генерал обозвал меня штатской штафиркой, усадил за стол и полчаса подряд посвящал меня в тайны мадридского двора. С его рарешения кое-что доверяю бумаге.
Основная часть армии переводится в Болгарию, причем Барон имеет надежду закрепиться там прочнее, чем в Турции. Штаб и тылы перебрасываются в Сербию. Туда же переводят наши училища, причем, из них будут созданы новые, объединенные учебные заведения. Туркул считает, что в руководстве училищем слишком много выживших из ума рамоликов или просто тыловой сволочи. Такие офицеры, как я, фронтовики, да еще приват-доценты, должны их заменить. Он, Туркул, уже говорил с Витковским, и после моего лечения в санатории мне кинут еще одну звездочку. А будучи полковником, я получу право, по крайней мере, теоретически, возглавить учебный процес в том же Константиновском училище. Говоря по-штатскому, стать заведующим учебной частью. И, стало быть, буду растить новых «дроздов» и новых сорокинцев. Для будущих боев с большевизией.
Не верю я в эти будущие бои. Хотя, конечно, преподавать в училище все же лучше, чем бродить с шарманкой по Белграду. Тем более, что у меня и шарманки-то нет. Впрочем, я что-то замечтался, так далеко забираться покуда не стоит.
Напоследок Туркул поинтересовался, по-прежнему ли я собираюсь в Гиссарлык. Я успокоил его, сообщив, что идэ фикс просто так не проходит. Тогда он меня порадовал – Витковский уже договорился об аренде катера, и на следующей неделе мы можем отправляться. Ежели, конечно, Кемаль позволит. Его аскеры, по слухам, уже подходят к столице.
Мы ехали целый день, не встретив ни одного краснопузого. Только один раз над головой промелькнул «Фарман», но тут же ушел на север, а за ним погнанись два наших «Ньюпора». Штабс-капитан Дьяков поведал, что наша конница ушла вперед, она уже, вероятно, под Токмаком, мы же подойдем к городу не раньше ночи. Однако, вышло иначе: верст за десять командир бригады остановил колонну, и мы, выставив охранение, заночевали прямо в поле. Штабс-капитан Дьяков вернулся от командира и сообщил, что атаковать будем на рассвете, и, по его просьбе, нас поставили в авангард. Токмак обороняют какие-то сборные части, и красной чухны среди них, похоже, нет. Это нам еще предстоит увидеть.
Отряд был поднят в серой предрассветной мгле, роты выстроились, и штабс-капитан Дьяков рассказал новичкам о декабрьском бое под Токмаком. Получилось это у него неплохо. Я видел, как заблестели глаза нашей молодежи, и понял, что красным сегодня придется туго. Последовал приказ: в плен брать только тех, кто сразу же бросил винтовку и поднял руки. Я понимал, что означает такой приказ на практике. Сегодня пленных не ожидалось.
Мы решили рискнуть, и двинулись прямо в повозках по той самой дороге, по которой отступали в декабре. Теперь вокруг колосилась золотистая пшеница, утреннее небо сияло безмятежной голубизной, и мы с трудом, по нескольким плохо засыпанным воронкам, узнали то место, где нас напоследок накрыло и где погиб поручик Дидковский. Я даже поискал глазами вокруг в надежде увидеть поблизости деревянный крест, на котором висит подбитая ватой зимняя офицерская фуражка, но все было залито поспевающими колосьями, и я понял, что искать тут нечего.
Мы шли на полной скорости, подстегивая лошадей, прямо к околице. Заметили нас поздно, – возможно, в первые минуты вообще приняли за своих. Как только начали неуверенно постреливать, я дунул в свисток, и рота, соскочив с повозок, развернулась в цепь слева от дороги. Первая рота шла справа от шоссе. Артиллерии у нас не было, но мы подошли столь близко, что этим можно было пренебречь.
Мы ворвались в первую траншею, проходившую у самого въезда в город, и, не разбираясь, перекололи штыками сонных краснопузых. Нескольким удалось засесть в блиндаже, но поручик Успенский швырнул через вентиляционную отдушину ручную бомбу, и можно было идти дальше.
Нам казалось, что краснопузые готовят что-то серьезное, хотелось наконец-то сцепиться и припомнить им все, но улицы города были неузнаваемо пусты – красные в бой не вступали. Время от времени отдельные герои в нижнем белье и с винтовкой выбегали на улицу прямо на наши штыки, но ни тут, ни поблизости мы не слышали даже стрельбы. Наконец, мы оказались на грязном пустыре, который служил чем-то вроде центральной площади. За пустырем возвышалось кирпичное строение о двух этажах, над коим неподвижно висел красный флаг, рядом стояли четыре гаубицы и несколько зарядных ящиков, а чуть в стороне – два броневика.
Я послал взвод прапорщика Мишриса прямиком на здание с флагом, – вероятно, местный совдеп; прапорщик Немно повел своих к батарее, а я с первым взводом направился к броневикам. Броневики стояли тихо, так что можно было подумать, что они пусты, но из раскрытого люка мы явственно слышали храп. Поручик Успенский предложил просто кинуть в каждый люк по ручной бомбе, но броневиков было жалко, и я приказал брать их целыми. Поручик Успенский поморщился, вытащил револьвер и забрался на башню одной из машин, под номером 12. Номер счастливый, но, очевидно, не для экипажа. Грохнуло несколько выстрелов, и поручик с той же гримасой слез с башни, предложив своим подчиненным доставать дичь. Почти одновременно двое наших юнкеров разделались с экипажем соседнего броневика, номер которого я уже не помню.
Несколько минут ушло на извлечение трупов. В одном из броневиков в экипаже оказалась дама, точнее, бабища в кожанке, к которой был приверчен орден красного знамени. Рядом с трупами было найдено несколько бутылок самогона, правда, большей частью пустых. Поручик Успенский нравоучительно заметил, что пить, как известно, вредно, и попытался завести одну из машин. Броневик взревел, дернулся и покатил прямо к крыльцу совдепа.
Тем временем нам навстречу спешил прапорщик Немно с докладом о взятии батареи. Красные проспали и ее. Оставался совдеп, но от Мишриса вестей не было, и тут на верхнем этаже с грохотом вылетели стекла, и началась стрельба. Я уже хотел было послать туда первый взвод, но стрельба тут же стихла, и через некоторое время из распахнутых дверей показалось несколько шатающихся фигур в кальсонах и с поднятыми руками. За ними шли орлы прапорщика Мишриса, подталкавая краснопузых штыками, чтоб те сохраняли равновесие.
Прапорщик Мишрис сообщил, что совдеп – а это действительно оказался совдеп – очищен, сопротивление оказал только один тип, заколотый на месте, а этих он привел просто показать.
Я не стал рассматривать и тем более расспрашивать эту публику. Белье на них было шелковое, морды наетые, и мне оставалось приказать поставить их тут же к стенке. Краснопузых – их было около дюжины – расставили вдоль кирпичной стены совдепа, и поручик Успенский предложил желающим спеть «Интернационал». Желающих не оказалось, только один худой господин, успевший, в отличие от причих, надеть галифе, назвал поручика нехорошим словом и потребовал папиросу. Успенский зарычал, но папиросу выдал. Тут какой-то тип с выпадающим из подштанников брюхом бухнулся на колени и начал нести такую околесицу, что всем стало противно. Поручик махнул рукой, и залп скосил всю шеренгу. Уцелел лишь худой господин с папиросой – поручик поставил его курить рядом с собой.
Тем временем на площадь высыпала наша первая рота, гоня впереди полсотни красных. Оказывается, штабс-капитан Дьяков накрыл казарму и взял красную роту – вернее, все, что от нее осталось, – в плен. Мы построили пленных, и штабс-капитан Дьяков выбрал десяток в шелковом белье и с длинными волосами. Вдобавок, среди пленных обнаруужились трое эстонцев, которых тут же присоединили к этой компании. Грохнул еще один залп, и конвой погнал уцелевших пленных к ближайшему сараю.
Господину с папиросой повезло. Покуда он курил, все закончилось, а дважды, как известно, не расстреливают. Да и нам, говоря по чести, хватило впечатлений. Я предложил ему вторую папиросу, и мы поговорили.
В общем, краснопузые были сами виноваты. Они не ждали нас так рано, но это еще не означает, что можно манкировать караулами и боевым охранением. Правда, в Токмаке стояла сборная команда – остатки потрепанных нами еще в первых летних боях частей. Командование все поджидало приезда лично товарища Уборевича и не спешило укреплять оборону. Ну и достукались.
Худой господин оказался самым настоящим комиссаром, прибывшим из штаба Уборевича два дня тому назад. В общем, ему повезло вторично: такую птицу мы тут же отправили к Якову Александровичу, и у него появился шанс продлить свои дни вторично.
В Токмак уже входили части нашей бригады. Стало ясно, что бой на этом и кончился. Нас похвалили за броневики и гаубицы, но лично я чувствовал себя немного обманутым. Мы шли сюда не для того, чтобы брать в плен сонный совдеп в кальсонах. Мы хотели боя по всем правилам, чтоб краснопузые припомнили те, декабрьские дни, когда выкуривали нас отсюда. Но, выходит, мечтали мы об этом зря, да и шваль, встреченная здесь, ничем не напоминала чухонскую дивизию. Что ж, значит, расплатились мы еще не до конца.
Бригада пошла дальше, к Семеновке, а мы остались в Токмаке, поджидая Якова Александровича. Он прибыл к вечеру. Рота выстроилась у совдепа, с которого уже успели сорвать красную тряпку. Смотрелись мы неплохо: по сторонам стояли броневики, из-за строя торчали стволы орудий, а с боков шеренгу начинали и заканчивали груды трофейных винтовок. Да, это вам не мелитопольский ресторан. Тут мы выглядели как надо.
Кавалькада, странно малочисленная, влетела на площадь, и тут мы сообразили, что Яков Александрович прибыл не один, а с начальством. Мелькнула черная бурка; высокий человек в черкесске с серебряными гызырями легко соскочил с лошади и быстрыми шагами направился к нам. Я узнал Барона. Ну что ж, очень приятно.
Штабс-капитан Дьяков отрапортовал. Барон оглядел наш строй, взгляд его задержался на броневиках; затем он усмехнулся и поздоровался. Мы гаркнули, он пожал руку штабс-капитану Дьякову и обошел строй, здороваясь с офицерами. Пожимая руку мне, он кивнул – узнал меня. Вновь усмехнувшись, – настроение у него, похоже, было хорошее, – Барон стал перед строем, расставив длинные худые ноги в блестящих сапогах. Я не без некоторого трепета ждал речи, но Барон крикнул лишь: «Молодцы, сорокинцы!», вновь вскочил на коня и дернул поводья, отчего бедное животное тут же встало на дыбы. В эту минуту он был до странности похож на Николая Орлова. И сейчас же кавалькада пустила пыль и была такова. Можно расходиться.
В этот день нам удалось обойти весь Токмак – благо, времени было предостаточно. Да, зимнее впечатление оказалось верным: архитектуру, ежели тут применимо сие слово, следует считать ирокезской, по сему я решил окончательно отказать Токмаку в звании города. Мы с трудом узанвали знакомые места. От хаты, где был штаб подполковника Сорокина, остались одни головешки, а наши старые окопы осыпались и заросли крапивой – красные не стали приводить их в порядок. Мы нашли место, где погиб Сеня Новиков, отыскали пулеметные гнезда и собрали среди крапивы несколько уже окислившихся гильз. Вот все, что осталось от того страшного боя. Перепуганные местные обыватели, уже не верившие в прочность какой-либо из постоянно меняющихся властей, не могли сказать, где похоронены наши товарищи. И были ли они похоронены вообще. Тот бой они, правда, помнили, но толком не могли рассказать даже о том, что случилось с подпоручиком Михайлюком и его отрядом. Помнили, что стрельба длилась долго, а потом красная чухна два дня сносила своих покойников в городской парк, где теперь красуется деревянный обелиск к красной звездой. Мы не тронули могилу красночухонцев – мы не воюем с мертвыми, лишь сбили звезду с обелиска. Не могли мы глядеть равнодушно на эту пентограмму, да и не место ей на могиле.
Наутро к нам приехал Яков Александрович, на сей раз один, без Барона и его джигитов. Барон отказался подписать списки награждений корпуса, заявив, что мы понесли слишком небольшие потери. Вот у Фельдфебеля трупы складывались штабелями, потому ему и полагались кресты. Я знал этот бредовый критерий при награждениях и не удивился, к тому же вовсе не ждал баронских крестов. Куда печальнее было то, что в пополнении нам тоже отказали, велев ставить в строй пленных и вводить мобилизацию прямо во фронтовой полосе. И при всем при этом продолжать наступление.
Заодно Яков Александрович присовокупил, что знаменитая земельная реформа Барона идет с большим скрипом, и здешние пейзане не спешат платить выкуп за землю, давно уже считая ее своею. Идет массовое уклонение от мобилизации, а Упырь вновь зашевелился и, того гляди, вступит в игру. Вдобавок, заехав в Мелитополь, Барон произнес огненную речь, пообещав истребить всех жидов в России, и теперь мировая пресса перемывает нам кости, а обыватели прячутся по погребам. прятаться есть от чего – в корпусе Фельдфебеля грабежи идут ежедневно, да и у Писарева дела обстоят не лучше. В общем, повторяется прошлогодняя история.
Самое веселое Яков Александрович приберег напоследок. Наш корпус, численностью едва ли не с дивизию полного состава, должен двигаться к Пологам, а в это время на юге, у Мелитополя красные начинают подозрительно шевелиться. Аэропланы засекли скопление конницы в этом районе, обороняемом сейчас донскими частями. Итак, мы шли на север, а с востока начиналось давно ожидаемое красное контр-наступление. Яков Александрович сказал, что, предположительно, мы имеем дело с конным корпусом красных, командиром которого является Дмитрий Жлоба. Если он сумеет ворваться в Мелитополь, то корпус будет вести бои в окружении, так что наши старые окопы нам еще вполне могут пригодиться.
Итак, весь следующий день мы вновь готовили Токмак к обороне, на этот раз, круговой, поскольку с конницей в чистом поле шутки плохи. Тем временем до нас доносились вести, что в Мелитополе паника, но бежать некуда, поскольку Жлоба уже отрезал город от побережья. Не надо быть Клаузевичем, чтоб сообразить дальнейшее. В случае подения Мелитополя наш фронт рухнет, и все три корпуса будут отрезаны и разметены по летней таврической степи. Вдобавок, в Мелитополе оставались еще наши раненые и, не при прапорщике Мишрисе будь сказано, наша сестра милосердия. Настроение – хуже некуда, но твердо известно одно – больше мы бежать не будем. Токмак, пусть это даже и не город, а какое-то стойбище, – не такое уж плохое место для последнего боя.
В Токмаке остался наш отряд и еще одна маршевая рота, состоящая, в основном, из мобилизованных пейзан, которую временно подчинили нам. Пейзане смотрели угрюмо и чесали затылки. Двоих в первую же ночь перехватили караулы, и пришлось, не особо разбираясь, вывести беглецов в расход. Это на какое-то время подействовало, но ручаться вес-равно не стоило. Итак, наша судьба решалась в ближайшие дни.
Разбираясь с кучей барахла, оставшегося от совдепа, мы нашли единственно стоящую вещь – радио, точнее, детекторный радиоприемник. Правда, он был изрядно поломан, посему я поручил поручику Успенскому его отремонтировать, дав для этого день сроку. Поручик вначале попытался объяснить мне разницу между химиком и физиком, и то, что совмещать эти две специальности мог только Дмитрий Иванович Менделеев, но, в конце концов, обозвал меня гуманитарием и принялся за дело. К нему подключились прапорщик Мишрис и какой-то юноша в больших очках – нижний чин из мобилизованных. К вечеру приемник заговорил.
Мы сразу же поймали Париж. Эйфелева башня передавала обзор международных новостей. О себе мы не услышали ни слова, будто в Таврии ничего не происходило. Зато стало известно о том, что поляки оставили Киев, а на Березине Тухачевский прорвал фронт 1-й польской армии генерала Ржондковского. Затем диктор перешел к подробному рассказу о Вашингтонской мирной конференции, и мы принялись крутить верньер настройки дальше. Гатчина передавала воззвание господина Апфельбаума к пролетариату Европы с призывом к всеобщей забастовке. Попытка поймать что-нибудь поближе не увенчалась успехом: Харьков сыпал морзянкой, на длинных волнах трещали шифровки. Наконец, мы поймали обрывок какой-то передачи, где краснопузый начальник гневным тоном требовал от какой-то «семерки» выхода на связь. В общем, толку было мало. Мы вновь настроились на Париж, который теперь передавал танго.
Утром 19 июня нам сообщили, что авангард Жлобы сбил с позиций донские части к востоку от Мелитополя и подходит к самому городу. Единственная дорога на Токмак вот-вот могла оказаться перерезанной. В воздухе кружилось несколько «Ньюпоров» с красными звездами на крыльях, и штабс-капитан Дьяков приказал занять оборону. Мы разместились в окопах на южной околице, оборудовав пулеметные гнезда и на флангах поставив броневики. Батарея стояла в резерве, тем более, что артиллеристов, ежели к ним причислить и поручика Успенского, у нас едва хватало на одно орудие. На юге уже что-то грохотало, и штабс-капитан Дьяков отдал приказ на ночь не расходиться по хатам, а оставаться в траншеях и не спать.
Володя Манштейн рассказал мне об этом Дмитрии Жлобе некоторые подробности. Жлоба родом из пейзан, унтер-офицер на Германской, между прочим, авиатор, и очень недурно летал на «Фармане». Прославился он в 18-м, командуя знаменитой Сталинской дивизией красных. Затем он был заметителем легендарного красного Мюрата – Бориса Думенко. А после того, как краснопузые сами же порешили своего Мюрата, Жлоба возглавил 1-й кавалерийский корпус, тот самый, что и был брошен красным командованием на Мелитополь, чтоб одним ударом покончить с Русской Армией Барона.
Кстати, Манштейн высказал сомнение относительно бурки. Барон, действитель, любил джигитовать, но тогда была жара, и Володя считает, что бурку я домыслил. Трудно сейчас сказать, но эту бурку я запомнил. Вероятно, Барон был согласен жариться под солнцем, но вида не терять. Впрочем, можно будет спросить поручика Успенского.
11 июня
Два дня не писал, зато успел прокатиться в Истанбул. Туда меня вытащили Туркул и Володя Манштейн, заявив, что мне нечего киснуть и следует развеяться. В Истанбуле мы заглянули к господину Акургалу и получили разрешение на посещение Гиссарлыка. Разрешение – устрашающего вида бумага с несколькими чуть ли не восковыми печатями. Оно нам может понадобиться – в районе Гиссарлыка сейчас возможны боевые действия.
Господа генералы изволили бросить беглый взгляд на коллекции музея Древностей. Упомянутая мною надпись была осмотрена особо. После всего этого Володя Манштейн с удовлетворением константировал, что по латыни и в гимназии он всегда получал двойки, а Туркул заявил, что в своем высшем начальном он латынь вообще не учил. На мою скромную поправку, что надпись не по —латыни, а по-гречески, мне было велено не сметь рассуждать в присутствии их превосходительств, не то меня разжалуют из подполковников обратно в приват-доценты. Поглумившись вволю, Манштейн рассказал о том, о чем я и сам подозревал: часть сотрудников Русского Археологического института работала не на Клио, а на русскую военную разведку. Эта же служба обычно финансировала экспедиции, особенно в Турецкие Фракии и Западной Армении, то есть в предполагаемом районе боевых действий. Что ж, вполне похоже на правду. Зато в Русском институте всегда были отличные чертежники.
Я не остался в долгу и предложил их превосходительствам заглянуть на улицу Де-Руни и нанести визит Якову Александровичу. Генералы переглянулись и дали согласие. Мы пробыли там недолго, выпили прекрасный турецкий кофе, изготовленный бывшим прапорщиком Нечволодовым, и поговорили на самые нейтральные темы. Узнав, что я пишу об операциях против корпуса Жлобы, Яков Александрович вкратце изложил свою точку зрения, может быть, даже излишне академично. Мне бы хотелось услышать кое-что из подробностей, но времени, увы, было мало. Надо сказать, что Туркул и Манштейн держались как ни в чем не бывало, подчеркнуто называя Якова Александровича по его прежнему званию, несмотря на приказ Барона о разжаловании. Мы откланялись, и в последний момент Яков Александрович успел шепнуть, чтоб я зашел в следующий раз. Я понял – командующий приглашает меня одного. Значит, я не ошибался, и у него есть ко мне какой-то разговор.
Ближе к вечеру генералы предложили посетить ресторан, мы зашли к Татьяне, и всей компанией посидели в каком-то незнакомом мне, но весьма приличном заведении, у Старых Казарм. Татьяна держалась с полным достоинством и была похожа уже не на гимназистку седьмого класса, а скорее на офицерскую вдову. Володя и Антон Васильевич вели себя как истинные джентльмены, но на обратном пути позволили себе странные высказывания о седине в голову, бесе в ребро и о тихом болоте, где, как известно, кто-то водится. Я поинтересовался адресатом этих филиппик, на что мне было заявлено, чтобы я вообще молчал, а не то меня свяжут по рукам и ногам и отдадут генералу Ноги. Я, естественно, испугался, и все оставшееся время умолял этого не делать.
Поручик Успенский встретил нас ворчаньем – у него как раз закончилось дежурство по лагерю – и повлек генералов играть в преферанс. По этому поводу я конфисковал у него еще полпачки бумаги, и теперь имею возможность вернуться к своему дневнику.
Итак, весь день 19 июня мы просидели в окопах. Вдали грохотало, вдобавок, связь с Мелитополем прервалась, из чего мы заключили, что дорога уже перерезана. Впрочем, нас, если не считать нескольких красных «Ньюпоров», покуда не трогали. Дважды вдали показывались конные разъезды, но приблизиться не рискнули. Мы так и не поняли, были ли это разведчики Жлобы или просто какая-нибудь банда. Ближе к вечеру я командировал поручика Успенского послушать радиоприемник. Через час поручик вернулся и принялся излагать мне подробности переговоров между Северо-Американскими Соединенными Штатами и Японией по поводу свободы торговли в Китае. Я пообещал его пристрелить, но он лишь пожал плечами, пояснив, что длинные волны забиты морзянкой, и поблизости, судя по всему, работают несколько передающих станций.
Ночью штабс-капитан Дьяков приказал выставить караулы и спать в окопах, благо было тепло. Я оставил поручика Успенского на позициях, а сам, взяв с собой прапорщика Мишриса, отправился послушать наше радио. Заодно я поинтересовался, откуда у Мишриса познания в радиоделе. Оказалось, у них в училище был кружок радиолюбителей, и они даже успели изготовить три детекторных приемника. Мишрис вдохновился и начал рассказывать о каком-то новом устройстве, которое, якобы, способно передавать не только звук, но и изображение, но я предложил для начала поведать об этом нашему поручику. В технике я чрезвычайно наивен, и меня можно убедить в чем угодно. Даже в возможности передачи изображений по радио.
Париж опять крутил танго, зато Гатчина сделала перерыв в своих революционных заклинаниях и передавала новости. Совдепы, вероятно, чувствовали себя уверенно. Их войска уже приближались к польской границе, и как раз в эту ночь я услыхал слова знаменитого приказа Тухачевского: «На Варшаву! На Берлин!». Признаться, в ту минуту, в мертвом ночном Токмаке мне стало жутко. Кругом расстилалась черная степь, где бродил Упырь и где вот-вот были готовы сомкнуться красные клещи. Мы опять были заперты на этой ирокезской стоянке, а миллионы большевиков уже переваливали через разорванный надвое фронт прямиком в Европу. Как бы услыхав мои мысли, диктор походя заметил, что разгром банд Врангеля, просочившихся в Северную Таврию, идет по плану.
На позиции я вернулся злой, и в довершение всех своих неправедных поступков лег спать, оставив дежурить несчастного Мишриса. Перед выходом прапорщик долго мялся, но не выдержал и спросил-таки меня, сооблюдают ли краснопузые Гаагскую конвенцию по отношению к медицинскому персоналу. Я как можно убедительнее заявил, что они только этим и занимаются и велел выбросить дурные мысли из головы. Мелитополь еще не сдали, и незачем паниковать раньше времени.
Меня разбудили перед рассветом, когда над полем стлался туман, траву уже успела покрыть роса, обещавшая очередной жаркий день, а сквозь дымку уже можно было различить ровные цепи, приближывшиеся без единого выстрела к нашим окопам.
Через минуту мы были уже у бойниц, шепотом ругая на чем свет стоит проклятых краснопузых, которые даже атаковать не могут в нормальное время. Прибежал связной от штабс-капитана Дьякова, наверное, будить нас, но я велел передать, что мы готовы. Злосчастный туман колыхался, будто это было не поле, а какое-то болото, но приближавшиеся цепи уже можно было вполне разглядеть. Шли они ровно. Красиво шли. Винтовки были направлены в нашу сторону таким ровным частоколом, что я даже позавидовал.
Первым заподозрил неладное поручик Успенский. Он ткнул меня в бок, причем, довольно-таки чувствительно, и шепнул, что форма у этих, которые в тумане, черная. А краснопузые черную форму не носят.
Форма была, действительно, черная. Вдобавок, несмотря на туман, уже ясно проступал цветной кант погон. Во всех известных мне частях, как красных, так и белых, такую форму носила только легендарная Корниловская дивизия. Конечно, можно ожидать всего, в том числе и красного маскарада, но я тут же послал связного в первую роту. На всякий случай мы решили не стрелять.
Оставалось не более сотни метров и, того глядя, эти, которые в черной форме, могли открыть огонь или угостить нас ручными бомбами. Я решился, вытащил белый платок и намотал его на штык. В конце концов, ежели это краснопузые, у меня будет минута, пока они будут раздумывать, и как-никак удастся выкрутиться.
Наши гости приближались быстро, можно было разглядеть их во всех подробностях. Да, так оно и было, – господа корниловцы, и при том весьма невыспавшиеся, – не иначе, маршировали всю ночь.
В плен меня брать не собирались. Заметив белый платок, никто не замедлил хода, до меня донеслось вполне отчетливое «Красная сволочь!», а еще через минуту несколько штыков оказались так близко, что я, признаться, настолько растерялся, что не смог даже выругаться. Возможно, тут бы мне м конец настал, но кто-то крикнул: «Господа! Погоны!», затем последовало: «Р-рота! Стой!», и штыки остановились чуть ли не у самого моего горла. Ко мне вернулся дар речи, и я высказался.
Тут на помощь пришла половина нашей роты, и диалог грозил перейти в рукопашную, но тут кто-то гаркнул, и корниловцы стихли. Ко мне подкатился мрачного вида офицер с моноклем, представившийся полковником Марковичем, и потребовал отчета, кто мы такие, и что мы тут делаем.
Я пытался объясниться, но в ответ было заявлено, что Сорокинский отряд погиб еще зимой, а в Токмаке, по их данным, должны стоять красные. Все это переставало быть забавным, но тут раздался крик «Это же Пташников!», и ко мне протолкались два офицера, начавшие объяснять Марковичу, что помнят меня еще по Ледяному походу. Я их, говоря по чести, не узнал, но был им очень благодарен. Тут подошел и штабс-капитан Дьяков, начал совать полковнику какие-то бумаги, тот махнул рукой и принес извинения.
Мы отправили корниловцев отдыхать, а полковника Марковича напоили чаем и, заодно, выяснили подробности этого форс-мажора. В общем, обычная история. Фельдфебель опасался за свой левый фланг и послал в Токмак батальон корниловцев. В штабе кто-то, как это часто бывает, напутал, и Маркович пребывал в уверенности, что в Токмаке красные. А Сорокинский отряд хоронили уже не впервой. К этому мы привыкли.
Маркович персонально извинился передо мной, присовокупив, что мой белый платок они попросту не заметили. Бог им судья, конечно, но боюсь, дело не в платке. Боевые ребята эти корниловцы. Волки.
К полудню вновь налетели красные аэропланы и даже сбросили пару бомб, правда, без особого для нас вреда. У Мелитополя по-прежнему грохотало, но наш великий артиллерист поручик Успенский уверенно заявил, что канонада смещается к востоку. Значит, Мелитополь отбился.
Отдохнувшие корниловцы заняли позиции, выкатили батарею, и мы, имея теперь чуть ли не полк, почувствовали себя во всеоружии. Становилось скучновато. Мы всерьез поносили подлеца Жлобу за то, что он не атакует Токмак…
Лишь позже стало известно, что в эти дни корпус Жлобы два раза пытался прорваться к Мелитополю, но откатывался назад. По мнению Якова Александровича, тут Жлоба и совершил главную ошибку. Его корпус, прорвав первую линию обороны, стремился выйти к Перекопу, но под Мелитополем завяз. Потеряв таким образом несколько дней, он дал возможность двум нашим корпусам повернуть часть сил и сжать красную конницу в клещи. Тогда он имел еще шанс вырваться, но красные, словно очумев, продолжали штурмовать Мелитополь. Яков Александрович считает, что Жлоба рвался во что бы то ни стало выполнить приказ. Это «во что бы то ни стало» стоило красным очень дорого. Генерал Туркул спросил Якова Александровича, как бы он поступил на месте бывшего авиатора. Тот подумал и сказал, что увел бы корпус назад, даже ежели бы пришлось пойти прямо под трибунал. Это на него похоже.
Господин Жлоба, очевидно, больше опасался трибунала, чем Якова Александровича. А напрасно. На третьем году Смуты уже можно кое-чему научиться.
Через два дня связь, наконец, восстановилась, и Мелитополь начал бомбардировать нас советами и приказами. Похоже, они там здорово перепугались, поскольку, в основном, увещевали нас держаться до последнего патрона. Мы докладывали обстановку и продолжали ждать неизвестно чего.
Утром 24 июня над Токмаком загудело, и в водухе закружились «Ньюпоры». Мы приготовились было открыть огонь, но вовремя остановились: аэропланы оказались нашими. Один из них снизился, покружил над полем и, наконец, сел. Аэроплан доставил связного от Якова Александровича. Командующий сообщал, что находится под Пологами, к нам же посылает четыре бронепоезда, в том числе наш «Подполковник Сорокин», которые будут сторожить Жлобу восточнее города по линии железной дороги. Туда же направляются наши старые знакомые из дивизии генерала Андгуладзе. Западнее нас прикроет конница Морозова. В общем, капкан готов. Наша задача – не пропустить Жлобу у Токмака.
День 25 июня прошел спокойно. Париж передавал танго, и Жлоба, похоже, забыл о нас окончательно. Над Токмаком то и дело пролетали наши аэропланы, которых на этот раз насчитывалось не менее десятка. Прибыли связные от Андгуладзе и Морозова, и мы послали донесение Якову Александровичу, что ждем и начинаем скучать.
Возможно, Жлобе и в самом деле надоело испытывать наше терпение, поскольку утром 26 июня западнее, у поселка Мунтау, загремело, и вскоре нам сообщили, что авангард 1-го конного корпуса красных сцепился с бригадой Морозова. Где-то через два часа, около полудня, на горизонте заклубилась пыль, и почти тут же связной доложил, что морозовцы отбили красных, и Жлоба идет на Токмак. Я схватил «цейсс» и вгляделся. Облако пыли росло, катясь с юго-запада прямо на наши окопы. В воздухе вновь загудели «Ньюпоры» и закружились над облаком, видимо, сбрасывая бомбы. Разрывов мы не слыхали – от горизонта до горизонта гремела канонада.
Облако приближалось, и земля начала мерно подрагивать. Такое бывает при сильном обстреле, но сейчас она гудела под копытами тысяч лошадей. Сковзь пыль мы уже видели уходящую в горизонт черную шевелящуюся массу. Такой конной орды я не видел ни разу за всю войну. Перед этой мощью наши шесть рот с двумя броневиками казались чем-то игрушечным. Конечно, окопы не могли задержать эту массу сколь-нибудь долго.
Мы замерли, может быть, в какой-то детской надежде, что Жлоба передумает и свернет. Все молчали. Я оглянулся и заметил, что прапорщик Мишрис закрыл глаза, едва заметно шевеля губами. Наверное, он молился. Мне стало неловко, я отвел глаза и, одернув китель, не торопясь пошел по траншее. Кажется, кого-то я заставил застегнуться, кого-то – подвинуть к пулемету цинк с патронами, а у прапорщика Немно, кажется, спросил, кованы ли лошади у Жлобы. Немно не понял моей странноватой шутки, прислушался и заявил, что кони у красных кованы, но только на передние копыта. Я настолько удивился, что тут же потребовал от нашего цыгана объяснений, в чем тут злодейский большевистский умысел, но прапорщик дернул меня за рукав и ткнул пальцем впред. Да, началось. Орда развернулась, и первые сотни полетели прямо на нас.
Земля загудела, пыль скрыла небо, и я еле успел скомандовать «огонь», но пулеметные очереди утонули в грохоте тысяч копыт. Тут откуда-то сзади донеслись разрывы – сквозь пыль ответно ударила наша артиллерия.
Теперь стреляли все, в пыли было трудно целиться, но промахнуться, казалось, было еще труднее – конница закрыла весь горизонт. Внезапно у самых окопов из пыли вынырнули несколько всадников, мелькнуло развивающееся красное знамя, и под ним – двое усатых кавалеристов. Кто-то крикнул «Жлоба!», и наши пулеметы ударили в упор. Всадники тут же скрылись в пыли, и мы так и не поняли, удалось ли нам кого-либо подстрелить. Конное море бушевало у самых наших окопов, но я заметил, что теперь оно движется не перпендикулярно, а параллельно им. Думать было некогда, очевидно лишь, что красные проходят вдоль нашего фронта. Тут снова ударила батарея, а в воздухе вновь закружились почти незаметные сквозь пыль аэропланы.
Через несколько минут пылевая завеса спала, и перед нами вновь стало пусто. От травы, вытоптанной конскими копытами, остались лишь редкие островки. По полю носились несколько лошадей с пустыми седлами. На земле лежали мертвые люди и мертвые кони, а орда уходила на восток, уклоняясь в сторону от Мелитополя.
Отдышавшись, мы подвели итоги. Потерь рота не понесла, зато расстреляли почти весь огнезапас. Жлоба ушел, отделавшись куда меньшими потерями, чем могло показаться вначале. Похоже, наша отчаянная пальба в упор почти не нанесла красным вреда, и всерьез пустила им кровь только артиллерия. В общем, я еще раз убедился в очевидной вещи – конница несет куда меньшие потери, чем пехота. Хотя со стороны все представляется как раз наоборот.
Я не удержался и спросил прапорщика Немно, отбили ли мы Жлобу или он сам ушел. Прапорщик покрутил головой, подумал и уверенно заявил, что лошади были испуганы, но не очень. И, конечно, наши окопы бы их не задержали. Выходит, Жлоба повернул сам.
Покуда личный состав перекуривал, мы со штабс-капитаном Дьяковым расстелили карту и попытались понять происшедшее. В общем, получалось, что Жлоба и не думал штурмовать Токмак. Вероятно, он не рассчитывал застать здесь крупные силы и надеялся, что пройдет город без боя. Убедившись, что его встречают, он предпочел не вести уличный бой, что сильно задержало бы его конницу, и решил уйти к востоку. Очевидно, теперь прорыв последует у железнодорожной насыпи – там, где караулят бронепоезда.
Полковник Маркович согласился с нами, но добавил, что насколько ему известно, железнодорожная ветка проходит по высокой насыпи, которую коннице одолеть трудно. Вдобавок, четыре бронепоезда – это серьезно. Значит, часа через три красные повернут назад, чтоб вновь попытаться пройти через Токмак. И на этот раз по своей воле они назад поворачивать не будут.
День тянулся медленно, мы по-прежнему не покидали окопы, на востоке гремела канонада. Я предложил выдвинуть вперед артиллерию и сразу же ударить шрапнелью, но Маркович сообщил, что шрапнельных снарядов на батарее всего восемь штук, посему их будут держать до последней крайности. Прапорщик Мишрис то и дело приставал ко мне с разнообразнейшими вопросами по теории отражения кавалерийских атак, и мне пришлось переадресовать его к поручику Успенскому. Тот заявил, что без химических снарядов тут не разобраться, и посоветовал прапорщику лечь спать. Мишрис немедленно внял этому совету, а я, подивившись его нервной системе, тут же, незаметно для себя, уснул сам.
Проснулся я от резкого толчка. Кто-то кричал, громко и совершенно невнятно. Я вскочил и увидел картину, показавшуюся мне поначалу чем-то нереальным. Пустая степь вновь преобразилась. Откуда-то слева, с вочтока, шла черная тень, словно предвестница приближающейся ночи. На этот раз пыли было отчего-то меньше, чем утром, и была возможность разглядеть подробности.
Теперь красные не перли ордой, как в прошлый раз. Очевидно, Жлоба решил действовать наверняка и построил конницу несколькими большими квадратами. Я понял, что часть сил будет штурмовать нас в лоб, а часть – не меньше половины – собирается в обход. Сил у Жлобы было предостаточно, чтоб обложить нас со всех сторон и одновременно атаковать. У меня мелькнула мысль, что на его месте я попросту подпалил бы Токмак, благо стояла сушь, и прошел бы мимо. Эту мысль я немедленно погасил, но в ответ откуда-то со стороны молчаливо стоящих квадратов блеснул огонь и до нас донесся грохот. Красная артиллерия начала обстрел.
К счастью для нас, Жлоба спешил, и артиллерия успела послать не более двух десятков снарядов, которые, просвистев над нами, разорвались прямо посреди кучи мазанок, называемой Токмаком. Я успел еще подумать, что господа обыватели получат от возлюбленной ими большевизии очередной подарок, но тут земля загудела, и часть конницы понеслась прямо на нас.
Мы не стреляли – огнеприпасы приходилось беречь, и Жлоба неторопливо разворачивал свои эскадроны для атаки. Выбирать особо не приходилось – было решено подпустить конницу поближе и бить в упор. Конная атака – страшная вещь, но тем, кто сидит в окопах, можно особо не бояться. С зарывшейся в землю пехотой справиться невозможно, и главное тут – усидеть в траншее и не побежать.
Конная лава была уже в километре от нас, когда впереди вновь показалось несколько всадников, один из которых нес знамя. Я схватил бинокль и всмотрелся. Всадник на сером коне выхватил саблю, и тут все остальные, как по команде, взметнули вверх клинки, и до нас докатилось глухое «Ура-а-а!» Я понял, что тот, с саблей, и есть Дмитрий Жлоба. На всякий случай я крикнул пулеметчику, велев бить прямо по знамени. Тут всадники, гарцевавшие перед строем, дернули коней и помчались прямо на нас. Конница вновь, взревев, рванула следом.
Красная артиллерия продолжала бить, но стреляла, очевидно, вслепую, посылая снаряды по центру города. Лава приближалась, и я уже был готов скомандовать «огонь», как вдруг впереди красного строя вынырнули несколько пулеметных тачанок и начали разворачиваться. Я понял, что будет дальше, но моя команда опоздала на несколько секунд. Огонь наших пулеметов буквально смел одну из тачанок, но остальные развернулись и ударили в упор.
Пулеметчика, стоявшего рядом со мной, скосило сразу, второй номер куда-то исчез, и я вцепился в рукоятку, боясь только одного, – что заклинит лента. Тут кто-то из юнкеров, сообразив, стал за второго номера, и больше я не видел ничего, кроме мелькающих в узком проеме прицела всадников. Я бил прямо по знамени, надеясь попасть в Жлобу. Дважды бесовский штандарт падал, его снова подхватывали, и конница с каждой секундой становилась все ближе. Уже хорошо чувствовался густой конский дух, ржание мешалось с криками «Ура-а-а!» и мощной руганью. Наши пулеметы, однако, работали не зря: первые ряды падали, топтались на месте, не в состоянии перемахнуть узкую щель траншеи. И тут прямо перед собой я вновь увидел всадника, первым выхватившего саблю. Несмотря на жару, он был в белой меховой шапке и еще в чем-то, напомнившем мне черкесску Барона. Может, это и была черкесска. Широкое лицо его, безбородое и безусое, было налито густой кровью, он что-то кричал, но крик тонул в чудовищном грохоте. Я повернул ствол пулемета и ударил длинной очередью. Жлоба – если, конечно, это он – исчез, и тут я услышал знакомый свист, который ни один фронтовик ни с чем не перепутает. Так свистит только шрапнель. Наша батарея открыла огонь.
Артиллеристы, похоже, боялись задеть нас, и веер стальной дроби ударил не по авангарду, а прямо в середину конной массы. На секунду огромное скопище всадников колыхнулось, а затем неудержимой лавиной бросилось в разные стороны. Большая часть покатилась обратно в степь, но несколько десятков в один миг перемахнули траншею и оказались в нашем тылу. Некоторые тут же упали под выстрелами, другие бросились в гущу токмакских улочек, но остальные, вероятно очумев, полетели прямо к окопам, пытаясь достать нас шашками. Я бросил бесполезный уже пулемет и выхватил наган. Один всадник свалился с первого выстрела, но другой оказался совсем рядом и, пригнувшись, опустил саблю прямо на голову моего второго номера. Рубил он лихо – юнкер не успел даже охнуть, а сабля уже взметнулась над моей головой. Я выстрелил снова, но всадник был какой-то завороженный, и сабля, наверное, нашла бы мою буйную голову. Отбить удар было нечем, спрятаться в узком окопе было негде, да и некогда. Что случилось дальше, я так и не понял, но в следующее мгновение всадник уже падал прямо на меня, шашка, сверкнув на солнце, влетела в окоп, и я только успел чуть привстать, как тело мешком свалилось в трншею, сбив-таки меня с ног. Я тут же отполз в сторону и вскочил. Краснопузый не шевелился. Вокруг наши добивали нескольких заблудившихся всадников. На горизонте по-прежнему было темно – Жлоба уводил остатки корпуса куда-то на юго-восток, навстречу наступающей ночи.
Наступила пора подводить итоги. Я уцелел, рота также отделалась пустяками – мы потеряли троих, и еще пятеро были ранены. Где-то в Токмаке продолжалась стрельба – резервная рота ловила прорвавшихся кавалеристов, но было ясно, что мы завоевали передышку. Чуть позже полковник Маркович рассказал, что две его роты не пустили эскадроны красных, пытавшиеся обойти город. Похоже, Жлоба вновь надеялся, главным образом, на лобовой удар. Что ж, каждый воюет, как умеет.
Спускалась ночь. Мы наскоро перевязывали раненых, чтобы сейчас же эвакуировать их в бывший совдеп, где размещался наш временный лазарет. Пятеро краснопузых, упавшие возле наших окопов, оказались живыми, и мы, следуя давнему правилу, перевязали и их. Полковник Маркович только хмыкнул, но комментировать не стал. Я знал, что корниловцы не берут в плен даже раненых. Ну, Бог им судья.
Юнкер, стоявший вместе со мной у пулемета, был зарублен насмерть, а краснопузый остался жив. Чья-то пуля – я так и не узнал, чья – контузила его, слегка скользнув по черепу. Он быстро очухался и, оглядевшись вокруг, узнал меня. Я понял, что он ждет немедленной смерти, но злость куда-то ушла, осталась лишь странная опустошенность, и я велел ему не дергаться и идти своим ходом в лазарет. Поручик Успенский предложил в качестве возмездия содрать с краснопузого хотя бы сапоги, но, взглянув на ножищи красного героя, я сообразил, что в такой сапог нужно влезать не одной, а двумя ногами. Зато шашака оказалась великолепной, – златоустовской работы, и я предложил ее поручику вместо сапог. Успенский достаточно невежливо предложил мне носить ее самому, и шашка досталась прапорщику Мишрису, который тут же нацепил ее. Вид у него стал очень грозный, жаль только, эфес волочился по земле, отчего Мишрис сразу напомнил мне Капитана Сорви-Голову из романа господина Буссенара.
Эту ночь мы решили не спать, но нижних чинов буквально валило сног, и я дал команду спать повзводно. Чутье подсказывало мне, что Жлоба до утра не сунется, да и дальний гром свидетельствовал, что красных не оставили в покое. Позже стало известно, что в бой вступила бригада Морозова, рассеявшая красную орду на мелкие банды.
Над Токмаком стояла ночь, по черному морю то и дело тропили след болиды, и я, оставив в траншее поручика Успенского, не торопясь прогулялся по мертвым улицам и бывшему совдепу. Радио работало, выплевывая бешеную дробь морзянки. На коротких волнах было тише, Харьков и Гатчина молчали и, наконец, мы нащупали парижскую волну. Эйфелева башня вновь передавала танго.
Туркул не преминул рассказать о своем знакомстве с Жлобой. В эти самые дни «дрозды» вместе с донскими частями держали оборону у Мелитополя. Правда, генерал вспоминает, что у Жлобы была не только конница, но и пехота, и даже бронепоезда. Очевидно, все это он у Мелитопаля и оставил. Антон Васильевич заверял меня также, что в том бою Жлоба уцелел, и моя пулеметная очередь не причинила ему вреда. Остается надеяться, что с ним расквитаются сами краснопузые, как они уже успели расквитаться с господином Думенко, да и не только с ним.
Заодно Туркул подверг критике мое утверждение о том, что конница в бою несет меньшие потери, чем пехота. Я готов спорить, но отложу это до следующего раза. Правая рука вновь начинает шалить, а подобный вариант никак не входит в мои планы. Во всяком случае, до следующей недели я хочу продержаться на ногах.
12 июня
Сегодня, несмотря на все опасения, чувствовал себя вполне прилично и даже присутствовал на совещании преподавателей нашего училища. Обсуждались планы работы на будущий год. Хотя до сих пор неясно, где мы теперь будем работать. Все почему-то настроены на Болгарию, но Туркул по-прежнему уверен, что придется ехать к сербам.
У поручика Успенского очередной триумф. Глава, в которой немецкий шпион Ульянов-Бланк пытается купить славных героев Дроздова и Морозова за золотые рейсмарки, пользуется всеобщим успехом. Я все же посоветовал поручику потихоньку закругляться, поскольку его читатели уже сидят на чемоданах.
Среди прочего имел разговор с генералом Ноги. Меня вызвали к нему, он, как всегда, был вежлив, но о здоровье не спрашивал, чему я был немало удивлен. Он даже не предложил папиросу, и вообще выглядел каким-то помятым. Называл он меня не как обычно, по имени-отчеству, а просто по званию. Признаться, все это вместе понравилось мне больше, чем его всегдашняя медоточивость. Он без всякого виляния извинился за тот обыск и сказал, что я, без сомнения, вправе довести дело до самого Барона. Я ответил, что мне достаточно его извинений, никакого дела раздувать не буду, мне просто обидно, что меня тут принимают чуть ли не за племянника господина Дзержинского. Ноги покачал головой, признал, что таковым я не являюсь, а затем вновь пустился в рассуждения о Якове Александровиче.
Он поведал историю их знакомства. Ежели ему, конечно, верить, Антон Иванович Деникин направил Ноги, тогда еще полковника, в январе 20-го в Крым с вполне определенной миссией. Приятного, разумеется, мало, но, как говорят кондуктора на железной дороге, «служба такая». Ноги, по его словам, заступался за Якова Александровича в каждом своем донесении, что стоило ему длительной опалы и чуть ли не временного исключения со службы. Рассказано это было к тому, что лично он против Якова Александровича ничего не имеет и не потому интересуется его знакомыми.
Дальше пошло то, чему я верить отказываюсь. Ноги говорил мне про каких-то сомнительных типов, посещающих улицу Де-Руни, ни к селу ни к городу упомянул убийство генерала Романовского и, в конце концов, дал понять, что Яков Александрович, разуверившись в нашей борьбе и будучи смертельно обиженным, вступил в контакт с красными. Он даже упомянул некоего товарища Паукера, якобы личного представителя Дзержинского, который через свою агентуру ведет переговоры об отъезде Якова Александровича в Совдепию. Ежели бы после этого последовало предложение сходить на улицу Де-Руни и послушать тамошние разговоры, мне бы все стало ясно. Но генерал ничего подобного не предложил. Он велел лишь никому об услышанном не говорить и попросил не считать его сволочью. Это был ясный намек на титул, который я даровал ему в одной из наших бесед. За «сволочь» я извинился, и мы расстались.
Не знаю, что и думать. Яков Александрович и чека? Нет, это бред. Господин Ноги, похоже, перетрудился на своей хлопотливой ниве. Могу поверить, что в последнее время Яков Александрович стал весьма несдержан на язык, и к нему, вероятно, сползаются разного рода недовольные Бароном, но отъезд в Совдепию – это все-таки бред. Возможно, слухи распускают сами господа чекисты. Ежели это так, то их можно поздравить. Кое-чего они успели добиться.
Записей за 27 и 28 июня у меня не осталось. Насколько я помню, было не до дневника, и, боюсь, события этих двух дней во многом успели забыться.
27 июня мы провели в окопах. Часов в десять утра на горизонте вновь показалась конница, правда, теперь их было не более двух-трех сотен. Вероятно, это отколовшийся от главных сил отряд, а может, к утру этих главных сил уже не существовало. Красные в нерешительности остановились в километре от наших окопов, но тут батарея ударила фугасами, красные развернулись и ушли в степь.
Следующий отряд, чуть побольше, появился где-то через час, получил свою порцию снарядов, но решился все-таки и помчался прямо на нас. Правильнее всего было бы вновь подпустить их на пистолетный выстрел, но после вчерашнего нервы были уже не те, и мы начали стрелять сразу, расходуя последние пулеметные ленты. К счастью, красные после вчерашнего, да еще после ночного боя предпочли не пытать судьбу и тоже повернули куда-то к Мелитополю.
Наконец, уже после полудня, краснопузые вновь показались на горизонте, но на этот раз они не топтплись в нерешительности, а бежали. Бежали резво, но те, кто их преследовал, имели, похоже, более свежих лошадей. Вскоре все выяснилось – красных догоняли морозовцы. Километрах в двух от нас краснопузых взяли в полукольцо, несколько минут шла рубка, а мы, не решаясь стрелять, чтобы не попасть по своим, могли лишь довольствоваться ролью зрителей. Страшное это зрелище – кавалерийская сшибка, когда скопище всадников колышется из стороны в сторону, над полем стоит глухой рев и лошадиное ржание, и потерявшие всадников кони вырываются из общей давки, отчаянно мчась прочь. В такие моменты поневоле радуешься тому, что ты пехота и сидишь по горло в земле, прикрывшись пулеметным щитом.
В конце концов, скопище дрогнуло, красные не выдержали и веером бросились в разные стороны. Большая часть помчала прямо на нас, и я уже приказал было пулеметчикам приготовиться, как вдруг заметил, что первая рота выходит из окопов. Я понял, что штабс-капитан Дьяков решил повторить наш давний прием, и тоже дал команду.
Через несколько минут мы стояли неровной шеренгой вдоль наших окопов: обе наши роты, третья – команда мобилизованных, и дальше, левее, – черная цепь корниловцев. Мы не двигались, выставив вперед штыки. Мы не пытались переколоть красную конницу, а лишь безмолвно приказывали: стой! Красные должны были понять, что они к кольце, и выбор у них прост – сдача или смерть.
Они это поняли. Сзади с гиканьем мчалась наша конница, и первые из краснопузых, подскакав почти к нашим окопам, стали слезать с коней, бросая оружие на землю. За теми, кто пытался уйти в степь, погнались морозовцы, а мы, стоя на месте, ждали, покуда спешится последний красный кавалерист.
Их было менее шести десятков – загорелые здоровенные ребята, буквально шатавшиеся после нескольких суток в седле. Почти сразу же они попадали на землю и попросили воды. Похоже, их настолько вымотало, что, кроме желания выпить воды и отдохнуть, у них ничего не оставалось, даже страха смерти.
Вода у нас была. Пили они жадно, и многие, напившись, тут же легли в траву, явно собираясь спать. Подбежал штабс-капитан Дьяков, и мы принялись совещаться. Очевидно, это не последние пленные, которых нам предстоит принять, и надо позаботиться о каком-то порядке. Тут подошел полковник Маркович, хмуро взглянул на господ красных кавалеристов и предложил запереть их во дворе элеватора. Никто из нас троих, похоже, не чувствовал в эти минуты ненависти: эти красные сражались до конца, сражались честно, и даже в глазах Марковича были достойными противниками.
Я крикнул, подзывая кого-нибудь из командиров. Конечно, такой призыв не сулил обычно ничего хорошего, но красные, похоже, что-то поняли, и через минуту ко мне подошел, чуть хромая, невысокий парень в белой шапке, такой же, как была на Жлобе. Он представился: командир, ежели не ошибаюсь, третьего эскадрона. Штабс-капитан Дьяков велел ему строить людей и идти к элеватору. То, что мы не собираемся его расстреливать, подразумевалось само собой. Пленный кивнул и попросил несколько минут, чтобы его люди успели перемотать портянки. Полковник Маркович скривился, но возражений, естественно, не последовало. Через некоторое время красные уже брели к элеватору. Мы выделили в конвой только троих юнкеров и унтер-офицера – было ясно, что на сегодня красные отвоевались.
Тем временем прапорщик Немно со своим взводом занялся лошадьми, которых надо было, оказывается, сперва поводить по кругу, а лишь потом поить.
До вечера мы оставались в окопах. Еще две группы красных подлетали к Токмаку, но напарывались на нас и уходили в степь. Один раз пришлось пустить в ход пулеметы, но это, безусловно, была уже агония. Корпуса Жлобы больше не существовало.
А на следующее утро валом повалили пленные. Приходили они почему-то пешком, оставляя лошадей в степи. Быть может, они боялись, что по верховым мы откроем стрельбу. У наших окопов лежала целая гора шашек и сабель, юнкера обзавелись превосходными биноклями, а мне поручик Успенский преподнес тяжеленный маузер в деревянной кобуре. Я знал, что маузер – мечта любого офицера, но, будучи в душе консерватором, не хотел расставаться с наганом. Но маузер я все-таки оставил у себя, сунув его в вещевой мешок.
Пленных было так много, что они не умещались во дворе элеватора, и им самим пришлось отгораживать громадный четырехугольник по соседству, прямо посреди пустыря. Пленный командир эскадрона теперь был за старшего и мотался, как угорелый, размещая новых постояльцев. Он оказался настолько толковым командиром, что даже полковник Маркович отозвал его в сторону и предложил собрать из пленных эскадрон и перейти к Барону. Красный «ком-эск» заговорил что-то о присяге, но мы насели на него, объясняя, что в Мелитопале ему предложат то же самое, а в случае отказа поставят к стенке. Краснопузый, кажется, понял, побледнел, но, подумав минуту, вновь отказался. Нам стало жаль его, но больше уговаривать мы не стали. В конце концов, любой из нас на его месте поступил бы так же.
Пленные были отправлены только через три дня. К этому времени не оставлось сомнений, что с красными покончено. Рассказывали, что Мелитополь забит пленными, и Барон прямо на месте формирует из них маршевые роты.
1 июля к нам заехал Яков Александрович. Он выглядел усталым, не слушал наши доклады и лишь пожурил за то, что мы не сообщили ему о радиоприемнике. Он не гонял бы связных, а прислал бы шифровальщика и держал бы с нами постоянный контакт. Пришлось повиниться, поручик Успенский вновь пристал к Якову Александровичу с предложением сыграть в преферанс, но командующий мог лишь пообещать, что сыграет с ним где-нибудь за Днепром. Так мы узнали, что наш корпус перебрасывают. Яков Александрович велел быть готовыми в ближайшие дни, сразу же после получения приказа.
Прощаясь, Яков Александрович внезапно спросил у меня, в каких я отношениях с полковником Выграну. Я пожал плечами и предположил, что с полковником у меня вполне приличные отношения, во всяком случае, у него не было повода для недовольства мною. Яков Александрович кивнул и уехал. Я сразу же забыл этот странный вопрос, но вспомнил его через два дня, 3 июля, когда мы получили приказ срочно возвращаться в Мелитополь, чтобы грузиться в вагоны. Штабс-капитан Дьяков с довольно кислым видом показал мне бумагу и велел собираться. Я временно переводился из отряда в штаб корпуса, где поступал в распоряжение полковника Выграну.
Я передал роту поручику Успенскому, велев не баловать прапорщика Мишриса и не подпускать прапорщика Немно слишком близко к лошадям. Похоже, приказ всех удивил, но я был удивлен не меньше и мог лишь предположить, что полковник Выграну затеял очередной рейд против «зеленых» и решил вызвать меня на подмогу.
В Мелитополе я проводил отряд до станции, и дал страшную клятву штабс-капитану Дьякову вернуться в отряд при первой же возможности и напомнил о нашей сестре милосердия. Дьяков мрачно взглянул на меня, и я понял, что мои слова снова расценены как покушение на командирскую власть.
Штаб корпуса уже покинул Мелитополь, но полковника Выграну я нашел быстро, в городской комендатуре. Выграну был как всегда хмур, молча пожал мен руку и усадил на стул напротив. Помолчав с минуту, он осведомился о моем здоровье. Я поблагодарил, кстати поздравил с новыми погонами и поинтересовался, как он чувствует себя после ранения. Выграну буркнул, что все это ерунда, чувствует он себя превосходно, а меня вызвал по одному весьма малоприятному делу. Я было подумал, что мною заинтересовался ОСВАГ, или та контора, что у нас теперь вместо ОСВАГа, но дело оказалось в другом. Впрочем, будь у меня выбор, я, может, предпочел бы скорее ОСВАГ.
Несколько дней назад двое офицеров из штаба Барона, направляясь в Мелитополь на легковом авто, сбились с дороги и заехали куда-то не туда. Куда именно – мы так и не узнали, но позавчера агентура сообщила, что оба они попали к Упырю и покуда, вроде, живы. Раньше Барон в таких случаях договаривался с Упырем сравнительно легко, но после того, как наши в Севастополе перевешали махновское посольство, всякие контакты были прерваны. Упырь взбесился и пообещал вешать любого, кто в погонах.
В общем, дело было ясное, но эти два полковника были Барону чем-то особо дороги, и он приказал выручить их любой ценой. Выграну получил особые полномочия и занялся этим делом.
Нам повезло в одном: несколько дней назад, почти одновременно с разгромом Жлобы, морозовцы застукали в селе небольшой отряд из воинства Упыря. Почти всех уложили на месте, но пятеро попали в плен. Среди пленных оказались два брата Матюшенко, – по агентурным данным, люди, близкие к Упырю. Старший Матюшенко, по слухам, был одним из его телохранителей из знаменитой Черной сотни имени Нестора Махно. Выграну получил разрешение на обмен всей этой компании на пленных полковников, и теперь оставалось как можно скорее провернуть это нелегкое дело.
К Упырю надо было срочно посылать парламентера. Полковник выграну решил ехать сам, но Барон ему запретил. Тогда полковник, не зная никого в Мелитополе, вспомнил обо мне. Таким вот образом я оказался в его распоряжении.
Мы поговорили с полковником и решили действовать немедленно, покуда Упырь не украсил нашими полковниками ворота в каком-нибудь сарае. Через полчаса в комендатуру привели старшего Матюшенко, огромного детину в живописной куртке, напомнившей мне малороссийский жупан. И сам Матюшенко был вылитый казак с холста Репина, правда, так сказать, вариант ненаписанной картины – «Запорожец в плену».
Наверное, он думал, что попал в конрразведку и готовился принять муки за своего батьку, но нам быстро удалось его разуверить. Хлопец говорил по-малороссийски, мы с Выграну тоже незаметно перешли на малороссийский, и дело пошло веселее.
Вскоре Матюшенко, сообразив, в чем дело, перестал смотреть на нас героическим взглядом исподлобья, и о том, как выкрутиться, мы думали уже втроем. Договорились просто: Матюшенко везет меня к Упырю, а остальные ждут в Мелитополе. Не позже, чем через три дня я должен вернуться, иначе все они, включая его брата, будут расстреляны. Никакие мои устные просьбы и письма во внимание приниматься не будут, – мы предусмотрели и это. Матюшенко пообещал доставить меня к Упырю живым и здоровым, а там уж, «як Бог дасть». Я понял его – Упырь мог отказаться от обмена и присоединить меня к своей коллекции. Выбирать, однако, не приходилось.
Выехать решили этим же вечером. Выграну выделил нам настоящую тачанку с пулеметом, одну из тех, что были захвачены у Упыря. Матюшенко сел за кучера, а я устроился сзади, решив покуда подремать. Все равно, дороги я не знал, и оставалось надеяться, что господин бандит не обманет.
Подремать, однако, не удалось. Не каждый день приходилось ездить к Упырю, к тому же спускалась ночь, и становилось жутковато. Мы закурили и постепенно разговорились. Матюшенко звали Мыколою, как и нашего покойного поручика. Меня он достаточно иронично именовал «ваше благородие», но я попросил этого не делать. В его исполнение это звучало слишком уж старорежимно.
История Матюшенко была необыкновенно проста. Отец – драгун гвардейской дивизии – погиб на Германской под Стоходом, где воевали мы с подполковником Сорокиным. Летом 18-го в их село пришли гетмановцы, и Мыкола повздорил с одним из стражников. Те, не церемонясь, сожгли хату, и Мыкола с братом в ту же ночь ушли к Махно. Вместе с Упырем он провоевал все эти годы, прошел летом 19-го рейдом от Полесья до Азовского моря и был под Волновахой. Большевиков он не признавал, и в этом мы с ним сразу сошлись.
Он спросил обо мне, и я, как мог, рассказал свою одиссею. Он очень удивился и наивно поинтересовался, почему я, не помещик и не «буржуй», пошел до «кадэтив». Я тоже удивился и спросил его, не к комиссарам ли мне было записываться. Мыкола подумал и сказал, что мне, «вчытелю», надо было вообще не воевать, а «вчыты хлопцив». Нечто подобное, хотя и в других выражениях, мне уже приходилось слышать, и я каждый раз не мог ответить сколь-нибудь связно. О подполковнике Сорокине рассказывать ему не хотелось, и я лишь поведал Мыколе, как у нас, на Юго-Западном фронте в ноябре 17-го разрывали офицеров на части. Не «буржуев» и тем более, не помещиков. Кололи штыками. Втаптывали сапогами в осеннюю грязь…
Мыкола покачал головой, буркнул: «Дурни хлопци», и больше к этой теме мы не возвращались.
Уже заполночь Мыкола предложил стреножить лошадей и пару часов поспать, чтоб как раз к утру подъехать к селу с забавным названием Веселое. Я согласился, но посоветовал все же спать по очереди, – мало ли кто мог бродить в степи ночью. Засыпая, я сунул ему прихваченный с собой карабин. Мыкола, как ни в чем не бывало, передернул затвор и вежливо пожелал мне спокойной ночи.
В село мы въехали поутру и сразу же свернули к полупустому базарчику. Мыкола огляделся и предложил купить молока и хлеба. Я не люблю молоко, но выбирать не приходилось, и я, сунув ему несколько тысячерублевок, попросил прикупить немного меда. Матюшенко объяснил мне, что такие «гроши» здесь не возьмут, а мед лучше всего брать за «катеньки». Однако, походив несколько минут, он принес не только хлеб и крынку молока, но и миску с медовыми сотами. Похоже, он не просто делал покупки. Двое парней, перебросившись с ним несколькими словами, тотчас отошли куда-то за ближайшую хату, и я услышал стук лошадиных копыт; но мы оба сделали вид, будто ничего не произошло.
Мы поехали дальше, солнце уже пекло немилосердно, Мыкола молчал, и меня сморило. Спать под солнцем – неприятное занятие, и меня преследовали какие-то кошмары, покуда я не очнулся от толчка в плечо и не услыхал чей-то насмешливый голос: «Приехали, барин!».
Тачанка стояла на грунтовке посреди бескрайнего пшеничного поля, вдалеке горбился огромный курган, а вокруг гарцевали пятеро всадников, поигрывая саблями. Шапки их украшали одинаковые черно-красные ленты. Мой револьвер, как я успел заметить, был уже у Мыколы.
Очевидно, нас ждали. Всадники – молодые безбородые ребята – наигранными голосами советовались, как бы ловчее «срубить кадета», то есть, меня, но я знал цену такой болтовне. Похоже, они имели приказ, а потому, постращав меня несколько минут, велели сидеть тихо и не высовываться из повозки. Мне завязали глаза, и лошади, насколько я мог понять, свернули куда-то всорону.
Я решил использовать время с пользой и вновь попытался уснуть, попросив Матюшенко разбудить меня, когда прибудем на место. Похоже, это произвело на мой конвой определенное впечатление, поскольку они вновь принялись обсуждать, как ловчее разрубить меня от плеча до пояса, а затем, уже сквозь дремоту, я разобрал чью-то фразу: «Силен, их благородие…». Наверное, я показался им чуть ли не храбрецом, но мне попросту хотелось спать – сказывалось напряжение последних дней.
Разбудил меня шум. Повязка сидела криво, и я смог лишь сообразить, что вокруг собралась порядочная толпа, и обсуждают они мою скромную персону. Их предложения не отличались разнообразием, правда, к рубке на две части прибавились обещания пеньковой петли. Наконец, кто-то поинтересовался, куда его, то есть меня, вести. Меня это тоже занимало, но чей-то голос, похоже, Матюшенко, объяснил, что «ахвицера» отведут куда надо. Стало быть, осталось выяснить, куда меня надо вести.
Повязку с меня не сняли, а попросту выволокли из повозки и потащили, причем по тому, что я несколько раз ударился боком, стало ясно, что мы миновали калитку и сейчас, вероятно, окажемся в хате. Я еще раз ударился о притолоку двери, и тут мне развязали глаза.
Я, действительно, находился в хате, совершенно пустой, ежели не считать табурета и нескольких порожних бутылок на полу. На табурете сидел черноволосый средних лет мужчина в гимнастерке без погон, в руке он держал маузер и водил стволом из стороны в сторону. Похоже, это его развлекало. В общем, все это напоминало дешевый роман про разбойников, и я, чтобы не играть в эти игры, самым решительным тоном потребовал себе стул.
Это подействовало. Черноволосый спрятал маузер, встал и достаточно любезно предложил мне свой собственный табурет. Я сел, снял фуражку и представился. Чернявый кивнул, – вероятно, уже знал, кто я, и в свою очередь назвал свое имя и фамилию. Звали его Львом Зеньковским, об остальном он сказал лишь, что состоит «при батьке», и тут на всю хату запахло чекой. Зеньковский совершил вокруг меня нечто вроде круга почета, а затем вдруг резко спросил, шпион ли я, и какое мое задание. Я ожидал чего-нибудь подобного, а потому принялся длинно и нудно разъяснять, что, согласно Гаагской конвенции, шпионом не может считаться военнослужащий, выполняющий задание в форме своей армии. Зеньковский хмыкнул и вполне человеческим тоном поинтересовался, каковы гарантии того, что заложников в Мелитопале не расстреляют. Я пояснил, что в интересах Барона спасти своих офицеров, и подобной глупости он не совершит. Узнав, что я сорокинец, он любезно осведомился, известно ли мне, как они поступают с сорокинцами. Я, в свою очередь, возразил, что я не пленный, а парламентер. На это господин Зеньковский пробормотал нечто вроде «ну, это как батька скажет» и вновь спросил, не шпион ли я. Тут я не выдержал и засмеялся, он тоже вроде хихикнул, а затем подробно рассказал, что «батько» все эти дни не в настроении; и его бы, Льва Зеньковского, воля, порешил бы он меня на месте вкупе с двумя полковниками. Впрочем, он, Зеньковский, надеется, что «батько» распорядится именно таким образом. На его слова я никак не отреагировал, но понял, что оба полковника живы. Это меня сразу обнадежило, и я посоветовал Зеньковскому отвести меня прямо к «батьке», а уж он пусть решает.
Зеньковский поглядел на меня, крутнулся на каблуках и заявил, что сейчас «батька» занят, и мне придется подождать. Я запротестовал, мотивировав тем, что сидеть в одиночестве скучно, и попросил чего-нибудь почитать, покуда до меня дойдет очередь. Господин Зеньковский пообещал прислать свежие газеты и ушел, многозначительно заметив, что идет прямо к «батьке», и они, то есть Упырь и Зеньковский, будут думать.
В хате было пусто, я по-прежнему сидел на табурете, за окном шумели, и мне подумалось, что где-то так я себе все и представлял. Зеньковский не произвел на меня особого впечатления, – чека – всюду чека, даже у махновцев. Нет, Лев Зеньковский не показался глупым человеком. Он был, по крайней мере, изрядно хитер и не зря задавал свои дурацкие вопросы – его явно интересовала моя реакция. Но выглядело это столь провинциально, что я, всегда почитавший Упыря этаким Стенькой Разиным, почувствовал легкое разочарование. Зеньковский не тянул на разинского есаула. В крайнем случае, он годился в сотрудники провинциального бюро ОСВАГа. Или уездной чеки.
Тут дверь отворилась, и появился хлопец с изрядной кипой газет. Не говоря ни слова, он выложил их прямо на пол и удалился, оставив меня наедине с грудой печатной продукции, в основном, как я убедился, местного производства. За исключением двух старых номеров большевистских «Известий», это был «Голос махновца», печатавшийся, ежели верить выходным данным, в Гуляй-Поле. Текст изобиловал грамматическми ошибками, а большая часть полос была отдана под статьи господ Аршинова и Волина, вероятно, местных Маркса и Энгельса. Внимать теоретическим изыскам сих столпов анархии я не стал и занялся разделом хроники. Это было не в пример интереснее, но сказывалась общая беда всех газет, издававшихся в годы Смуты, – сугубое пристрастие к своим и любовь к сплетням. Заодно я прочел несколько приказов Упыря. Приказы, если отбросить некую излишнюю мелодраматичность, мне понравились. Упырь грозил суровыми карами за грабежи и советовал, как лучше делить землю. Впрочем, все власти обещали наказание за грабежи и решение земельного вопроса. Причем, что любопытно, с абсолютно одинаковым результатом. Прошло больше часа. Дверь вновь растворилась, и тот же хлопец буркнул с порога нечто вроде «Пшли!». Я не заставил себя ждать, и мы вышли на улицу. Теперь повязки у меня не было, и я увидел, что мы находимся на небольшом хуторе, вокруг полно хлопцев с красно-черными лентами на шапках, а довершал картину чуть ли не десяток пулеметных тачанок со знаменитой наглядной агитацией по бортам. Я убедился, что мои первые впечатления страдают излишним субъективизмом. Пьяных не было, оружие – в полном порядке, и в целом это производило впечатление не банды, а регулярной армии. Похоже, встреча с обещанием сабли и веревки была устроена специально, поскольку сейчас, пока мы шли по улице, никто на нас внимания не обращал. У одной из хат, ничем не отличавшейся от прочих, кроме караула у дверей, нас встретил Зеньковский. Он тоже, как мне показалось, перестал валять дурака и держался вполен сносно, предупредив, что сейчас меня примет «батько», и чтобы я во время разговора не смотрел «батьке» в глаза, поскольку он этого не любит. Я поблагодарил за совет и вошел в хату. В прихожей дюжие хлопцы похлопали меня по карманам, убедившись, что я безоружен, и чуть подтолкнули в спину.
Я оказался в небольшой комнате с единственным окном, которое с трудом пропускало свет. Глаза, привыкшие к солнцу, на какое-то мгновение перестали видеть, и мне пришлось остановиться на пороге в нерешительности. Тут раздался чей-то резкий высокий голос: мне предлагали пройти и присесть.
Я всмотрелся: в углу за столом сидел длинноволосый человек в английском френче, с очень маленькими кистями рук. Человек что-то писал. Он сильно горбился, и тем напомнил мне отчего-то станционного телеграфиста. Я прошел в комнату и сел на один из стульев. Человек закончил писать, аккуратно положил ручку на чернильницу и поднял на меня маленькие блестящие глаза, в полутьме совершенно черные. Я узнал этого человека по фотографиям, хотя на них он выглядел несколько иначе. Да, это был Упырь собственной персоной. Нестор Иванович Махно.
Антон Васильевич интересуется, насколько точны мои записи. Мне кажется, точны. Дневника с собою я не брал, но по возвращении в Мелитополь потратил целый вечер, занося на бумагу свежие впечатления. Могу лишь добавить, что Лев Зеньковский – это, по-видимому, знаменитый во всей Таврии Лева Задов, который, действительно, служил у «батьки» чем-то вроде начальника чеки. Его странноватые ужимки объясняют артистическим прошлым, но мне он не показался похожим на артиста. По-моему, это типичный писарь из штаба, вырвавшийся в большие начальники.
Поручик Успенский просит воспроизвести полный текст махновской «наглядной агитации» на бортах тачанок. Категорически отказываюсь это делать, но намекну, что речь шла о полной невозможности ни догнать, ни перегнать, ни уйти от «батьки». Правда, сказано было куда короче.
13 июня
Странный день. Сегодня впервые получил письмо. Я долго разглядывал конверт, не понимая, от кого сие послание. Обратный адрес – пражский… И только распечатав, я сообразил, что весточку мне прислал Лешка, то есть капитан Егоров.
Как выяснилось, он уже бывший капитан. После эвакуации он демобилизовался и теперь обитает в Праге, где занимается делами, о которых сообщает лишь намеками. Все же можно понять, что правительство Чехословацкой республики готовит большую программу помощи русским беженцам, и Лешка каким-то образом оказался среди авторов и организаторов этой программы. Готовилось что-то грандиозное, чуть ли не университет с академией наук. Слабо верится, конечно. Но, во всяком случае, спасибо господам чехословакам хотя бы за добрые намерения.
Обо мне Лешка услыхал не от кого-нибудь, а от того самого генерала Володи. Тогда, в ресторане, был именно он, он помогал эвакуировать мое бренное тело и сообщил обо мне Егорову. Очевидно, генерал Володя не упустил ни малейшей подробности, поскольку Лешка именует меня в письме старым греховодником и простит, при случае, познакомить его с моей истанбульской дамой. Впрочем, по его словам, пражанки тоже чудо как хороши, особенно в сочетании со здешним черным пивом. В конце письма бывший капитан советует мне подавать рапорт о демобилизации, забирать мою истанбульскую даму и ехать прямиком в Прагу. Заодно давался конкретный адрес в Истанбуле, где можно решить проблемы с документами и разрешением на въезд-выезд.
Я не удержался и пересказал Туркулу содержание письма. К моему удивлению, Антон Васильевич отнесся к Лешкиным прожектам с полной серьезностью, абсолютно согласился с тем, что Татьяну надо будет забрать с собой, но в Прагу ехать не советовал, равно как и снимать военный мундир. Он считает, что будет ли университет, не будет – еще неизвестно, а служба, по крайней мере, не даст пойти по миру.То, что я с моим здоровьем в Праге никому не нужен, Туркул из вежливости не произнес, но я его понял. Впрочем, и для Татьяны я теперь слабая защита.
Я полюбопытствовал у Антона Васильевича о поездке в Гиссарлык. Он успокоил меня, велев не волноваться. Все остается в силе, а больному не стоит постоянно думать о путешествии – это, по его мнению, очень плохая примета. Да, пожалуй. Как-то странно, тянет меня в Гиссарлык, а ведь раньше он никогда не вызывал у меня таких повышенных эмоций.
Поручик Успенский вновь в выигрыше. Он вполне серьезно предлагает основать в Белграде или Софии преферансный клуб и иметь с этого кусок хлеба с маслом. Я посоветовал ему для начала приобрести канделябры.
Генерал Туркул попросил меня поподробнее описать внешность и манеры Упыря. Касательно его внешности могу лишь добавить, что в целом Упырь не производит карикатурного впечатления, несмотря на небольшой рост и сутулость. В нем чувствуется большая сила, особенно, когда он начинает говорить. Взгляд у него, действительно, пронзительный, но, конечно, никакой не гипнотический, как многие меня уверяли. При разговоре жестикулирует, улыбается редко, но улыбка, в общем, прятная. Одним словом, личность неординарная.
Говорит он по-русски правильно, но с заметным южным акцентом. Ко мне он обращался исключитель на «вы», чем приятно меня порадовал. Пару раз, наверное, по привычке, назвал меня «товарищем», я же, в свою очередь, не желая титуловать его ни «товарищем», ни «господином», обращался к нему по имени-отчеству. Когда он впервые услыхал это, то, похоже, изумился и тоже стал называть меня по имени-отчеству, хотя я ему не представлялся. Да, разведка у него работает без сбоев.
Я уже отмечал, что голос у него высокий и резкий. Но вскоре на это перестаешь обращать внимание, фиксируя только смысл высказавания. Наверное, он прекрасный митинговый оратор. Не Разин, конечно, но, говоря по чести, Разин на пулеметной тачанке выглядел бы странновато.
Мне думается, что в нормальной жизни он был бы постоянным неудачником. Но теперь его час, и мне порою казалось, что передо мною – живое воплощение Смуты, ее своеобразный символ.
Итак, я сел на стул, оказавшись где-то в полутора метрах от Упыря, и внезапно для самого себя спросил, правда ли, что не следует смотреть ему в глаза при разговоре. Я пояснил, что у меня имеется противоположная привычка, и как бы нам не споткнуться на этой мелочи. Упырь в ответ вполне по-человечески рассмеялся и велел мне не слушать сказки, добавив, что «хлопцы» могут о нем придумать еще и не такое. Но тут же лицо его вновь стало жестким, и он взял разговор в свои руки. Курить он мне не предложил, сам тоже не курил, и на столе я не увилел ни папирос, ни махорки.
Прежде всего Упырь уведомил, что он в явном затруднении. Ему, как и любому командиру, следует выручать своих подчиненных из беды, и наше предложение кажется ему на первый взгляд вполне приемлимым. Вместе с тем, у него и у «штаба» возникли серьезные сомнения. Но прежде он хочет убедиться, что в этих двух полковниках, действительно, лично заинтересован сам Барон. Я достал ему свои полномочия – бумагу за подписью Барона, данную мне полковником Выграну. Упырь внимательно с нею познакомился, вернул и продолжал.
Бумага эта, заметил он, укрепила его сомнения. Офицеры – он подчеркнул «обер-офицеры» – нужны Барону, а, следовательно, и всей Русской Армии. А раз так, то, отпуская их, он и его «штаб» нанесут вред борьбе с белогвардейцами. В этом случае, возможно, следует пожертвовать жизнью нескольких хороших «товарищей» ради победы общего дела.
Все это он изложил, разумеется, в иных выражениях, но очень ясно и конкретно. Признаться, таких глубин я от него не ожидал. Скорее, я рассчитывал, что он начнет торговаться из-за количества голов. Для двух загулявших полковников настала решающая минута.
Прежде всего я подтвердил, что понял его опасения. Но тут же тоном легкого удивления поинтересовался, имел ли он так сказать, честь лицезреть этих двух «обер-офицеров». Упырь кивнул в знак того, что полковников видел и с ними общался. Я, форсируя удивление, заметил, что в этом случае он едва ли стал бы говорить о них, как о лицах, необходимых Русской Армии.
Видит Бог, я никогда не видел этих полковников и ничего не слышал о них. Но об окружении Барона некоторое представление имел, и потому решил рискнуть.
Упырь, подумав, согласился, что полковники не кажутся ему героями, но личная заинтересованность Барона по-прежнему настораживает. Тогда я рубанул, что удивляться тут нечему: полковники – обыкновенные тыловые шкуры и пни с погонами и, будь бы воля, я обменял бы его «товарищей» на любого пленного фронтовика, а вот, приходится торговаться из-за двух собутыльников Его Превосходительства. Говорил я это вполне искренне, потому что говорил чистую правду.
Тут Упырь задумался уже надолго и под конец заявил, что надо будет посоветоваться со «штабом». Я внезапно рассмеялся.Он бросил на меня пронзительный взгляд, и пришлось пояснить, что все начальники одинаковы. Все пытаются, принимая решение единолично, ссылаться на необходимость «посоветоваться». Заодно это хороший способ потомить собеседника.
Я было подумал, что Упырь на меня разозлится, но он вновь задумался, а затем с самым серьезным видом заметил, что готов частично принять мою критику. Вместе с тем я, по его мнению, продукт прежнего режима и не понимаю роли коллективного руководства. Он, Упырь не может решать серьезные вопросы без совещания с «товарищами». Впрочем, добавил он, трудно объяснять принципы руководства свободными личностями человеку, не знакомому с азами анархистского учения.
С моего языка уже срывался вопрос, как это он в бою командует тачанками на основе учения об анархии, и стоило немало сил сдержаться. В деле руководства свободными личностями я, действительно, профан. Вот строевой устав – это дело другое.
Про полковников больше не говорили, но я понял, что Упырь согласен на обмен. Теперь я склонен был откланяться, но он внезапно переменил тему и спросил, не я ли теперь командую Сорокинским отрядом.
Я пояснил, что командую одной из рот, о прочем же распространяться не стал. В конце концов, я был не на допросе. Но больше об отряде Упырь не расспрашивал, а задал куда более неожиданный вопрос – на что рассчитывает Барон, ведя наступление в Таврии.
Вопрос честный, что и говорить. Я попытался также честно ответить, упомянув земельную реформу, помощь Франции и потенциальных союзников – поляков, украинцев и самого Упыря.
Упырь тут же весьма кисло высказался о земельной реформе Барона и добавил, что земля и так принадлежит крестьянам, а по поводу союзников отметил, что Барон здорово ошибся. И он, Упырь, весьма удивлен тем, что крымские газеты пишут о каком-то союзе между ним и Бароном. Я прокомментировал, что такие публикации нужны не ему, а публике, да и, возможно, господам краснопузым. Он хмыкнул: махновцы в своей газете до таких методов не опускаются. Затем внезапно вновь изменил тему и заговорил о Якове Александровиче.
Упырь назвал Якова Александровича самым способным полководцем у Барона и полюбопытствовал, правда ли, что наш командующий заявлял о своем желании стать вторым Махно. Я ответил, что лично от него слышать не приходилось, но, насколько мне известно, Яков Александрович, действительно, считает его, Упыря, необыкновенно талантливым военачальником, впервые понявшим, как надо воевать на нашей проклятой гражданской войне.
Упырь покивал, похоже, весьма этим утешенный, м спросил, согласен ли я с этим мнением.
Я сказал, что, если не учитывать личный момент, вполне с этим согласен, особенно же высоко ценю изобретенную им тактику боя пулеметных тачанок.
Упырь категоричкски возразил против авторства этой тактики, сославшись на какие-то народные, чуть ли не запорожские боевые традиции, а затем попросил объясниться про «личный момент».
Мне не хотелось отвечать, но вопрос был задан, и я, стараясь не давать волю эмоциям, напомнил, что сделали махновцы с нашим госпиталем в Екатеринославе.
Упырь вспыхнул, но сдержался и упомянул каких-то бандитов и мародеров, которые были тогла же расстреляны. Тут уж я завелся и напомнил его приказ не брать в плен офицеров. Напомнил о разграбленных поездах, об «очистке» взятых городов, напомнил о Волновахе.
Упыря задергало. Он почему-то перешел на шепот и сказал, что не белогвардейцам предъявлять ему претензии. И тут лицо его покраснело, и дальше он почти криком перечислил одну за другой несколько совершенно неизвестных мне фамилий. Наверное, это были его друзья или земляки, но пояснять он ничего не пытался, лишь спрашивая «а этот?… а этот?». Он упомянул о двух своих братьях, как я понял, младших. Об их гибели мне было известно, но он назвал село Ходунцы, где убили одного из них, и вспомнил бой под Ходунцами в октябре 19-го. Да, его брата уложили, похоже, мы, сорокинцы.
Признаться, если бы Упырь упрекнул нас в том, о чем трубила все эти годы красная РОСТА – в грабежах, погромах, расстрелах, – я бы ему не очень поверил. Но этот перечень имен производил впечатление. Ему было из-за чего воевать с нами. Впрочем, как и нам с ним. И убедить друг друга мы ни в чем не смогли.
Поняли это мы одновременно. Упырь замолчал, постепенно успокаиваясь. Лицо его вновь обрело прежнюю желтизну, он даже попытался улыбнуться, хотя удыбка получилась больше похожей на оскал. Затем он вновь заговорил, заговорил негромко, глядя куда-то в сторону.
Он начал с того, что мы, белые, не понимаем смысла этой войны. Что надо быть сумасшедшим, чтобы сейчас призывать к возвращению царя. Предупреждая мое возражение, он напомнил фразу о «Хозяине» Земли Русской из манифеста Барона и предложил мне подумать о том, сколько новых штыков эта фраза дала Рачьей и Собачьей, да и его собственной махновской армии.
Тут он был прав, и спорить не приходилось. Да я и не спорил.
Затем он заговорил о себе. Он заметил, что напрасно его считают выдающимся полководцем. Он не полководец, не военный и, вообще, человек малообразованный. Его образование – десять лет тюремной камеры. Зато он, действительно, понимает эту войну, и сила его не в тачанках, а в поддержке крестьян. Он не верит ни одной политической партии, потому что все эти партии пытаются под любыми предлогами грабить деревню. И поэтому он выдвигает идею вольной федерации свободных общин. Крестьяне понимают его, поэтому он, Упырь, действительно непобедим. А мы, белые, с его точки зрения, – ожившие мертвецы, пытающиеся вернуть то, что сгинуло навсегда.
Я слабо разбираюсь в идее федерации общин, но в одном правота Упыря бесспорна: и мы, белые, и господа краснопузые привыкли видеть в пейзанах только покорное пушечное мясо. И вот это мясо заговорило устами Упыря и предъявляет счет и нам, и красным.
Я лишь заметил, что его тачанкам не удержаться против Рачьей и Собачьей. Господа большевики прости задушат его свободную федерацию. Затопчут. Зальют кровью. Они умеют воевать – сто к одному.
Упырь не возразил. Из его молчания я понял, что большевики заботят его, действительно, больше, чем Барон. Но говорить со мной об этом он не хотел.
Разговор пора было заканчивать, и я попросил показать мне перед отъездом двух пленных полковников, чтобы я мог сослаться на виденное своими глазами. Упырь кивнул и вдруг спросил, неужели такие, как я, верят в победу Барона. Я задумался, не желая отвечать лозунгом, а затем ответил, как мог. Воюю я не за Барона, а против господ большевиков, поскольку считаю их победу гибелью для страны. И воевать буду до конца. Даже без всяких шансов на победу.
Упырь встал, и я подумал, как мне поступить, если он подаст мне руку. Пожать его руку я бы не смог. Понял ли он меня, или его обуревали такие же чувства, но мы лишь кивнули друг другу.
За порогом меня ждали двое «хлопцев», которые без особых слов отвели меня в какую-то хату, где накормили обедом и предложили самогона. От самогона я отказался, а обедом брезговать не стал, тем более, что кормили у Упыря не в пример Барону. Потом меня снова отвели в пустую хату с единственным табуретом и предложили подождать. Я постелил «Голос махновца» прямо на глиняный пол и решил подремать, но тут дверь отворилась, и появился господин Зеньковский. На этот раз обошлось без интереса к моей шпионской работе и запугиваний упырьским взглядом. Он лишь заявил, что «штаб» и «батько» дали согласие на обмен и что нам надо спешить.
Он провел меня к какому-то погребу, где я мог лицезреть обоих полковников. Вид у них был неважный: их раздели до белья, зато украсили обильными кровоподтеками. Впрочем, они были живы, а это покуда главное. Меня они встретили как ангела-избавителя, но я мог лишь посоветовать им набраться терпения.
Зеньковский, похоже, действительно получил приказ торопиться, поскольку прервал наш разговор и повел меня за околицу, поясняя, что вместе со мной в Мелитополь вернется старший Матюшенко, который и договорится обо всех деталях обмена. Мелитополь неблизко, придется ехать туда верхом.
Последнее меня не особо устраивало, но возражать я не стал. За околицей нас уже ждал Мыкола Матюшенко в компании пяти «хлопцев». Все они были при конях, а еще один, буланый красавец, похоже, поджидал меня.
Я честно предупредил, что последний раз ездил верхом три года назад. К тому же, согласно Уставу Петра Великого, пехотному офицеру не положено ездить верхом в присутствии кавалеристов, дабы не позориться. И недаром в армии пехотных верхом на лошади называют «собаками на заборе».
«Хлопцы» посмеялись, но уверили меня, что Лютик – так звали буланого – конь хороший, только не надо сильно рвать удила. Ну, это я, положим, знал и сам.
Обратный путь я помню плохо. Мы ехали весь вечер и почти всю ночь, время от времени останавливаясь на короткий отдых. Ехать верхом с непривычки было трудно, но постепенно я приспособился, тем боее, что Лютик вел себя очень толейрантно. На одном из привалов Мыкола посоветовал угостить коня сахаром – для пущей взаимной симпатии. Лютик слопал сахар прямо с ладони и, как показалось, подмигнул мне. Впрочем, это уже запахло цыганской мистикой в духе прапорщика Немно, тем более, стемнело.
Под уторо, проехав Веселое, «хлопцы» распрощались и повернули обратно, мы же двинулись дальше. Но где-то через час я почувствовал, что больше не могу: спина раскалывалась от боли, и ноги одеревенели, словно протезы. Я предложил Мыколе передохнуть, на что тот согласился, да и кони устали. Мне, однако, он не советовал особенно отдыхать, поскольку потом будет еще хуже. Но, поспав полчаса прямо в траве, не обращая внимания на сырость и выпавшую росу, я почувствовал себя значительно лучше и влез в седло вполне бодро.
В Мелитополь мы въехали еще до полудня и тут же были задержаны патрулем. К счастью, мой пропуск с подписью Барона спас нас от ареста, и вскоре мы входили в кабинет Выграну.
Полковник выслушал мой короткий рассказ, внимательно посмотрел на меня и велел идти в соседнюю комнату отсыпаться. Я так и сделал, и все остальные детали Выграну уточнял уже с Матюшенко.
Обмен состоялся той же ночью и вновь напомнил мне главу из приключенческого романа о разбойниках. Выехали мы затемно, долго блуждали по проселкам и, наконец, оказались у какого-то перекрестка. Там стояло несколько тачанок, а вдали темнели силуэты дву-трех десятков всадников. Мы с Выграну вышли вперед, уточнили с бывшим там Зеньковским последние детали и затем отпустили наших пленников. Люди Упыря, в свою очередь, вернули полковников, по-прежнему в одном белье, на которое им накинули старые шинели. Я попрощался с Матюшенко и хотел вернуть ему Лютика, но Мыкола заявил, что «батько» дарит мне коня на память. Моих возражений он слушать не стал и тут же уехал. Делать было нечего, и Лютика я решил оставить себе, тем более, мне было известно, что воевать теперь придется в степи, где конь не помешает.
Уже в Мелитополе я обнаружил привязанную к седлу сумку, в которой лежала заботливо замотанная в тряпки бутыль самогона, Трудно сказать, проездила она со мной все это время, или гвардейцы Упыря подсунули ее напоследок. Самогон оказался все тот же, картофельный.
На полковников было тяжело смотреть. Перенесли они немало, и нервы под конец уже не выдерживали. Один из них все порывался записать мою фамилию, но бумаги ни у кого не оказалось, и он обещал обязательно ее запомнить. Не исключено, что именно ему я обязан трехцветной ленточкой и новыми погонами. Впрочем, тут Барон мог и сам распорядиться.
Их высокоблагородий мы отправили в госпиталь, чтоб они немного пришли в себя, а потом вдвоем с Выграну распили самогон и всю ночь болтали о какой-то довоенной ерунде. Ни об Упыре, ни вообще об этой проклятой войне мы, помнится, не сказали ни слова.
Наутро Выграну предложил мен от имени Барона месячный отпуск. Это было более чем соблазнительно, но я знал, что не смогу отдыхать, когда отряд на фронте. Я отказался, и тогда Выграну, уже от своего имени, предложил мне перейти под его начальство. Служить с Выграну было, действительно, интересно, но мне хотелось довоевать с сорокинцами. Я поблагодарил и распрощался с полковником. Больше мы не виделись – через месяц Выграну погиб в бою с «зелеными» недалеко от Феодосии.
Отряд уже должен был находиться в Дмитриевке, недалеко от Каховки, и я решил не ехать туда железной дорогой, а напрямую, через Калгу и Торгаевку, пристроившись к какому-нибудь обозу. Так удобнее и из-за Лютика – везти его железной дорогой хлопотно.
Мне повезло. Удалось пристроиться к небольшой колонне 13-й дивизии, где сразу встретились знакомые офицеры. От них я узнал, что дивизия выдвигается двумя колоннами – на Большую Лепетиху и на Британы. Я решил ехать вместе с ними до Торгаевки, а там свернуть к югу, благо было близко. Лютик сразу вызвал общий интерес, и мне впевые предложили его продать. Впоследствии мне предлагали это неоднократно, но каждый раз я отказывался, мотовируя тем, что Лютик – военный трорфей, отбитый в кровавом бою лично у Упыря. Мои собеседники тут же начинали посматривать на меня с опаской, а Лютик – с иронией. Конь был, действительно, отличный, и мы с прапорщиком Немно долго гадали, из какой экономии Упырь его увел.
Поручик Успенский заявляет, что не верит моему рассказу. Лютика я, по его мнению, выиграл у полковника Выграну в шмен-де-фер, а все остальное выдумал. Иначе, заявляет поручик, ему непонятно, почему год назад я ничего не рассказал в отряде. Он прав, тогда я не распространялся, зачем вызвал меня Выграну. И вовсе не из скромности. Просто, тогда бы пришлось рассказать об Упыре, а этого мне делать не хотелось. Все было бы проще, окажись Упырь обыкновенным головорезм, как его рисовали наш ОСВАГ и большевистская РОСТА. Увы, это было не так. Я понял, что Упырь – это очень серьезно. И очень страшно. Но даже он ничего не мог поделать с большевиками. А это было страшенее всего.
14 июня
Сегодня я был вновь приглашен на заседание военно-исторического кружка, или военно-исторической комиссии, – уж не знаю, что это, – проходившее под председательством генерала Туркула. Часть времени, к моему удивлению, оказалась посвященной моему скромному труду. Попросив у меня разрешение, генерал Туркул рассказал о моих записках. Признаться, он употреблял, говоря о них, излишне хвалебный тон, проводя параллели чуть ли не с Денисом Давыдовым. Я был уже готов попросить его не вводить в заблуждение почтенную публику, но Антон Васильевич, плеснув меду, перешел к критической части. Ему кажется, что многое требуется исправить и дополнить.
Его не устраивает, что я не касаюсь, или почти не касаюсь того, что было со мной до войны. Ему кажется, что это требуется для полноты рассказа. Его абсолютно не устраивает мое ерническое отношение к Ледяному походу, величайшему из великих, который, по его мнению, также должен найти отражение в моих записках. И, наконец, он не может согласиться с некоторыми характеристиками. Это касается, прежде всего, генерала Андгуладзе, Фельдфебеля и самого Барона.
Не знаю, что и ответить. Я плохо знаком с генералом Андгуладзе, поэтому описал лишь то, что видел своими глазами. Особо благоприятного впечатления он на меня не произвел. Барона я также знаю мало, но, отдавая должное его организаторскому таланту, повторю еще раз: лучше бы он не лез в военные вопросы и оставил бы их Якову Александровичу. Хуже, по крайней мере, не было бы.
Может быть, я в чем-то несправедлив по отношению к Фельдфебелю. Вероятно, тут есть и личный момент. Как истый «гнилой», по выражению Туркула, интеллигент, я не люблю бурбонов. В Фельдфебеле есть что-то от африканского носорога. В марте 17-го он с неполным батальоном пытался подавить восстание в Петрограде. Они не успели пройти и сотни метров, как от батальона ничего не осталось, а сам Фельфебель чудом уцелел. Я лично на фронте с весны 15-го, нагляделся всякого и очень не люблю командиров с придурью. Пусть уж Фельдфебель на меня за это не обижается.
Ледяной поход мне описывать не хочется. О нем уже писали и еще напишут. Признаться, ни у кого из нас тогда, зимой 18-го, не было и мысли, что мы участвуем в историческом деянии, чуть ли не в Анабазисе. Сначала, по крайней мере, первые несколько дней после Ростова, мы были в полной растерянности, не понимая, куда нам идти. Льда, правда, не было, зато каждый день шел снег, а наши шинели согревали плохо. Вдобавок, поручик Михайлюк подвернул ногу еще в Ростове, и нам с поручиком Дидковким приходилось чуть ли не тащить его волоком, особенно к концу дневного перехода. У меня от холода дико болели зубы, не давая по ночам спать.
Через несколько дней потеплело, снег быстро таял, и мы очутились по колено в грязи, а на смену растерянности пришло еще худшее чувство. Мы шли, грязные и небритые, от станицы к станице, а казаки, в лучшем случае, соглашались дать нам немного хлеба. Или продать, особенно за золотые империалы. О помощи и, тем более, о добровольцах в первые недели и речи не было. Мы чувствовали себя, мягко говоря, странно, – шли спасать страну, а к нам относились, как к бродягам. Будто-бы никому, кроме нас, это не было нужно.
А потом страшные дни под Екатеринодаром, когда надежда сменялась отчаянием, гибель Лавра Георгиевича и полное безразличие, покорность судьбе, когда мы уползали обратно в степь. О Ледяном походе еще напишут, а я – плохой свидетель. Воспеть его я, пожалуй, не смогу.
О том, что было до войны, писать не стоит. Это совсем другая история, да и я в те легендарные времена был другим человеком. Ничего особенного в моей жизни не было. Вольнолюбивая болтовня в старших классах гимназии. Телячий восторг 18 октября 5-го года, когда Харьков узнал о манифесте Государя. Потом – страшные месяцы террора, Думское позорище, сборник «Вехи». Затем – желание забыть о политике и заняться чистой наукой. И, наконец, Великая Война, воззвание Государя, бесконечные списки убитых офицеров на газетных страницах и решение уйти туда, где ты действительно нужен. А потом – фронт. До самого Голого Поля.
Все это, наверное, выглядит наивно, но менять поздно, да и нет возможности. Во всяком случае, лучше уж так, чем как-нибудь по-другому.
Обоз шел медленно, и в Торгаевку мы попали только утром 8 июля. Я не спешил и, вволю выспавшись на телеге, часами смотрел в безоблачное таврийское небо. Лютик бежал, привязанный к повозке, время от времени бросая на меня критические взгляды. Я понимал, что не тяну на лихого кавалериста, да и в седло влезать покуда не хотелось.
Дорога лежала по давнему чумацкому шляху: в далекие годы здесь ходили запорожцы, возвращаясь из набегов на татар. Мы теперь не возвращались, а наступали из Крыма, и странно было думать, что вся эта земля – от Каховки до Архангельска – уже чужая. И мы шли на север набегом, как когда-то крымские Гиреи.
В Торгаевке мы расстались, я сел верхом на Лютика и не спеша поехал на юго-запад, к Дмитриевке. Было жарко, нам с Лютиком хотелось пить, но я знал, что в жару ни людям, ни лошадям пить нальзя. Степь вокруг забелела ковылем, вокруг было ни души, поля пшеницы исчезли, – казалось, что мы и вправду заехали не в свой век.
Ехать пришлось значительно дольше, чем я думал. Под вечер мы оба – и Лютик, и я – устали: я – с непривычки, он – от такого всадника, и я уж хотел заночевать прямо в поле. К счастью, нам, наконец, попался большой воз с сеном, влекомый равнодушными ко всему волами, и возчик сообщил, что Дмитриевка совсем рядом. И действительно, через пару километров я увидел белые мазанки, высокий колодезный журавль и небольшую церквушку с зелеными куполами. Я еще успел подумать, что отчего-то не видать охранения, как из кювета бодро выскочили трое незнакомых мне юнкеров вместе с молоденьким подпоручиком и загородили мне путь.
Я представился, на что мне было заявлено, что они меня не знают, и подпоручик потребовал сойти с коня и сдать оружие. Офицерская книжка их немного успокоила, но меня все же взяли в плен и повели в центр села. По дороге я попросил пригласить штабс-капитана Дьякова, но узнал, что его сейчас в Дмитриевке нет, а заменяющий его поручик занят. Я сообразил в чем дело, и потребовал отвести меня к поручику Успенскому.
Поручик Успенский, как я и предполагал, играл в преферанс. Меня тут же освободили и познакомили с подполковником Штиглицем, чей батальон стоял в селе вместе с нашим отрядом. Патруль оказался именно из этого батальона, и меня они, естественно, не знали. Вдобавок, фронт был близко, и офицеры редко ездили в одиночку, что и вызвало подозрение у бдительного подпоручика.
Поручик Успенский первым делом поинтересовался, где я достал такого одра и кто на нем ездит – я на Лютике или Лютик на мне. Лютик, услыхав такое, похоже, обиделся и заржал. Подполковник Штиглиц, оказавшийся из семьи знаменитых коннозаводчиков Штиглицев, заступился за моего коня и посоветовал немедленно его расседлать и поводить по кругу, и лишь затем давать пить. Расседлывать коня я не умел, но один из солдат пришел мне на помощь, и Лютик наконец-то получил возможность передохнуть. Поручик Успенский заметил, что лучше бы было приехать на авто, и ушел доигрывать партию. Я знал, что в таком состоянии его лучше не трогать, и решил отправиться на поиски отряда сам.
Но тут как из-под земли появился прапорщик Немно, козырнул и, увидев Лютика, расплылся в улыбке. Прапорщик лично занялся конем, попутно посвящая меня в подробности последних дней.
Отряд прибыл в Дмитриевку два дня назад и разместился на другом конце села. Офицеры нашей роты заняли одну из хат, где меня уже ждала койка; штабс-капитан Дьяков уехал на денек в Чаплинку повидаться с приехавшей туда супругой, а поручик Успенский второй день подряд играет в преферанс. Больше новостей не было, если не считать того, что, пока мы стояли в резерве, бои шли чуть западнее, у Днепра, и Яков Александрович со своим штабом находится поблизости, на хуторе Балтазаровка.
Впрочем, вскоре я убедился, что кое-что изменилось. Во дворе нашей хаты стояло несколько лошадей, и прапорщик объяснил, что штабс-капитан Дьяков приказал всем офицерам быть готовыми наступать по-конному, и даже посадил на коней один из взводов первой роты. Что ж, нас ждала степная война, и это было неглупо. Прапорщик Немно оказался главным инструктором отряда по верховой езде, хотя, как он мне признался, сам ездит неважно и полагается скорее на интуицию. Я хотел было спросить его, как поживают прапорщик Мишрис и Ольга, но тут из хаты появился Мишрис собственной персоной и принялся задавать мне вопросы. Я ограничился тем, что весьма туманно объяснил свой вызов в штаб якобы для консультаций и представил Мишрису Лютика. Прапорщик похвастался, что у него теперь тоже есть свой конь по имени Злыдень, и поинтересовался, есть ли у меня шашка. Я хотел спросить и его об Ольге, но почувствовал, что не стоит. Иначе прапорщик не томился бы таким чудным вечером в одиночестве.
Ольгу я увидел позже, когда уже совсем стемнело, и мы с прапорщиком Немно вышли прогуляться по селу. Ольга шла в компании двух незнакомых офицеров, вероятно, из батальона Штиглица, и о чем-то весьма оживленно с ними беседовала. При виде Ольги лицо Немно поскучнело, и я мысленно посочувствовал обоим нашим прапорщикам.
Наутро вернулся штабс-капитан Дьяков и ввел меня в курс дела. Крупных боев покуда не было, и корпус Якова Александровича готовился к форсированию Днепра. У нас по-прежнему был некомплект – не более трех с половиной тысяч штыков и около пятисот сабель. Правда, нам в помощь придали Туземную бригаду, но эти орлы – хуже чеченцев, так что на них рассчитывать не приходилось. В общем, здесь было сравнительно тихо, зато за Днепром творилось что-то непонятное. Ходили слухи, что там восстали пейзане и теснят краснопузых и, якобы, наш корпус собирается прийти им на помощь. О дальнейших планах командования нас не информировали, но можно было предположить, что готовится наступление в направлении Николаева и Херсона.
Признаться, и сейчас, по прошествии почти целого года, мне не очень понятен смысл нашей заднепровской операции. Интересно, что неясен он и Якову Александровичу. Красные, ежели верить их пропаганде, были уверены, что наше наступление имеет целью помощь полякам. По-моему, это исключается. Тогда поляки уже откатывались к Варшаве, и наш десант за Днепр выручить их не мог. Резерв Якову Александровичу не дали, и наш корпус должен был опять наступать против вдесятеро превосходящих сил красных. Вдобавок, Барон запретил нам прорываться к повстанцам, что лишало нас единственной поддержки.
В общем, создается впечатление, что Крымский корпус опять должен был отвлекать на себя красные резервы. А может, и того хуже, – наступать за Днепр предписали французы, с которыми Барону конфликтовать не хотелось.
Теперь становилось очевидным, что наше наступление обречено с самого начала. К счастью, тогда мы этого не знали. Как не знали и того, что наша армия ничего не сможет сделать с железным мальчиком Уборевичем, и наступление Барона захлебнется в Южном Донбассе, приблизительно там, где за год до этих событий мы сидели у ночного костра с поручиком Голубом и Танечкой Морозко. И мы покатимся назад. На этот раз – навсегда. Два дня я занимался делами роты, подтягивая изрядно распустившийся за это время личный состав. Мы со штабс-капитаном Дьяковым послали в штаб корпуса представление на пятерых наших юнкеров с тем, чтоб досрочно произвести их в офицеры. Ребята этого заслуживали, да и офицеров нам явно не хватало. Не знаю, кому в штабе попала эта бумага. Во всяком случае, Яков Александрович говорит, что не видел ее. Все пятеро так и остались юнкерами. Им, как и всем остальным юнкерам-сорокинцам, не пришлось надеть офицерские шинели.
Хватало и других дел. Как-то, по-моему, чуть ли не на следующий день после моего возвращения в отряд, я сидел на завалинке и в полном одиночестве докуривал пачку «Мемфиса». Папиросы, кстати, у нас кончились, и пришлось перейти на махорку. Вновь папипрсы мы увидели только в Истанбуле. Я курил, любовался тонким серпом молодой луны и размышлял, куда могли подеться господа офицеры. Поручик Успенский, судя по всему, по уши завяз в преферансную баталию, а вот местонахождение прапорщиков оставалось загадкой. Внезапно кто-то присел рядом, и я не без удивления узнал нашу сестру милосердия. На этот раз Ольга была одна и, похоже, не в настроении.
Ольга заговорила о чем-то постороннем, чуть ли не о перевязочном материале, которого, как всегда, не хватало, и вдруг, прервавшись на полуслове, попросила меня об одной услуге. Она надеялась, что я смогу ей помочь. Помочь помириться с прапорщиком Мишрисом.
Ольга долго объясняла, как все сие могло случиться, и что она не так уж и виновата, а затем стала настаивать на моем вмешательстве. Она считала, что я должен повлиять как старший по возрасту. Ну и как отец-командир, само собой.
Меня подмывало посоветовать ей обратиться по этому делу к штабс-капитану Дьякову, но обижать Ольгу не хотелось. Я сказал лишь, что в этиих делах я плохой советчик. Моя собственная личная жизнь так и не сложилась, и я не считаю себя вправе вмешиваться в чужую. Как бы не вышло хуже.
Ольга живо заинтересовалась порробностями моей несложившейся личной жизни, но я ее разочаровал, предложив поговорить о чем-нибудь более приятном. Ну, хотя бы об этой луне.
Мы не торпясь прогуливались взад-вперед по абсолютно пустой сонной улице и вели заумный разговор, когда нас настиг прапорщик Мишрис, возвращавшийся в полном одиночестве откуда-то со стороны степи. Мишрис, увидев нас, отшатнулся в сторону и попытался проскользнуть в хату, но я изловил его, мы присели на той же завалинке и повели общую беседу. Точнее, попытались, – говорили Ольга и я, а Мишрис поначалу только односложно отвечал.
Оказывается, бедняга прапорщик тратил свободное время на то, чтобы практиковаться в топографии. Как и в Албате, он занялся съемкой плана местности, хотя, по-моему, снимать там было нечего – степь лежала ровная, как блин. Я укоризненно поглядел на Ольгу, и та, сообразив, до чего довела молодого человека, изрядно смутилась.
В конце концов, мы проводили Ольгу до ее хаты и решили ложиться спать, не дожидаясь пропавшего без вести прапорщика Немно. Оставалось надеяться, что его тайна не была связана с похищением очередного коня из царской конюшни.
Все высянилось через два дня. Тайну звали Галина, она жила рядом и была весьма недурна собой. Особенно для тех, кто падок на малороссийских пейзанок.
В общем, мы вели почти что идиллическую жизнь. Так продолжалось до 13 июля. В этот день штабс-капитан Дьяков вернулся из Чаплинки и сразу вызвал меня к себе. В хате было пусто, но он лишний раз проверил, не прячется ли под лавкой дюжина красных шпионов, и сообщил новости.
Нашему безделью пришел конец. Завтра мы выступаем. Рота должна быть готова, кони подкованы, а броневики заправлены бензином.
Я тут же признал полное неумение по части ковки лошадей, сообщил, что броневики заправлены, но бензина имеется только по полбака, и решился все же поинтересоваться планами командования. Надо же, в самом деле, знать, к чему готовиться.
Штабс-капитан попытался сослаться на секретность операции, но, в конце концов, сам не выдержал и, перейдя на шепот, поделился со мной подробностями.
Завтра ночью мы должны переправиться через Днепр севернее Любимовки и уйти в красный тыл. Нам выделяют проводника, идти придется ночами, атакуя красные гарнизоны и ведя разведку. Рейд рассчитан на неделю, и, ежели повезет, обратно мы должны переправиться значительно южнее, у Тягинки.
Как я понял, Яков Александрович ожидал подхода крупныхх сил красных, и наша разведка боем должна была прояснить обстановку. Во всяком случае, более интересное, чем беседы с Ольгой или охота за вдовушкой Галиной.
Прапорщики приняли новость о выступлениии чуть ли не с восторгом, очевидно, наскучив нашей аркадской идиллией. Поручик Успенский заявил, что до Москвы мы все равно не дойдем, а таких партнеров по преферансу, как полковник Штиглиц, ему уже не найти. К тому же, ежели надо будет идти в тыл к красным, то броневики придется бросить на полдороге. Бензина мало, а на руках катить их будет тяжело.
Несмотря на правоту поручика, этим же вечером я послал его, вместо преферанса, проверить двигатели броневиков, а особенно тормозную систему. Прапорщик Немно предложил свои услуги, намекнув о высшем техническом образовании, но я, запретив умствование, послал его с прапорщиком Мишрисом проверить лошадей. В броневике и химик может разобраться.
Попутно выяснилось, что у меня нет шашки. Она мне не была нужна, поскольку фехтовать не обучен, да и не собирался. Лозу также рубить не приходилось. Вот винтовка со штыком – другое дело. Но шашка теперь мне полагалась по уставу, как офицеру «пешему по-конному». В нашем обозе лежало немало трофеев, оставшихся после Токмака, и я поручил Успенскому, после приведения в порядок тормозной системы броневика, подобрать мне шашку. Все-таки сорта стали – его хлеб.
Поручик Успенский явился поздно, долго смывал бензиновые и масляные пятна, а затем, буркнув, что броневик в порядке, сунул мне саблю в потертых кожаных ножнах.
Я решил, что поручик нарочно выбрал самый непрезентабельный клинок из всей нашей добычи. Роскошная златоустовская шашка прапорщика Мишриса по сравнению с моей саблей смотрелась настоящей царицей. Впрочем, я сам был виноват, поручив выбрать оружие зловредному поручику. Вынув без всякого интереса саблю из ножен, я всмотрелся и понял, что возводил на поручика напраслину.
Узкая, гнущаяся чуть ли не в кольцо, сталь была покрыта узорной арабской вязью. Я пригляделся. Когда-то меня немного учили этому. Да, строка из Корана. «Совершенна на войне сила его, и в схватках нападает он нападением льва». Бог весть, как попал этот дамасский клинок в Россию, к кавалеристам Дмитрия Жлобы. Поручик Успенский, заметив мои изыскания, посоветовал разрубить саблей платок на лету. Я твердо возразил, что делать этого не буду: и платок жалко, и разрубить его я едва ли изловчусь. Даже дамасским булатом.
На следующий день, после полудня, мы выступили из Дмитриевки. Нашим соседям из батальона Штиглица штабс-капитан Дьяков ничего не сказал. Для них мы лишь меняли дислокацию.
Подводы были готовы заранее, но мы специально не торопились, ожидая темноты. Наконец, убедившись, что солнце клонится к закату, мы посадили нижних чинов на повозки и на рысях пошли к Любимовке. В полночь, обойдя ее с севера, мы вскоре оказались у переправы. Днепр был темен и тих, только левее, у Каховки, небо полыхало зарницами. Там шел бой.
Антон Васильевич и поручик Успенский произрались и теперь сваливают друг на друга вину за бесславное поражение. Поручик, забыв о чинопочитании, советует Туркулу играть исключительно в подкидного дурака, а Антон Васальевич грозит натравить на него Пальму. Бог им судья.
Туркул, соглашаясь с моей трактовкой летних боев, все же считает, что какой-то шанс у нас был. По его мнению, нам просто не повезло. И, вслед за императором Наполеоном, он готов во всем винить погоду. Правда, не зимние морозы, а летнюю жару.
Да, этого не забыть никому из нас, прошедших в тот год по Таврии. Вязкий воздух, полный запаха пыли и сухой полыни, не остывал даже ночью. Воды не хватало, за все лето с бесжалостного белесого неба не упало ни одной капли дождя. Это жуткое небо снится мне и по сей день и, наверное, не мне одному. Изредка его закрывали тучи, прорезаемые сеткой молний, но грозы были сухие, и воздух только накалялся, задерживая дыхание. Во всем этом чувствовалось приближение катастрофы. Вдобавок, Сиваш почти полностью высох и стал проходим на всем протяжении.
Но даже с учетом всего этого, солоно в то лето приходилось не только нам, но и краснопузым. Им тоже хотелось пить. Они так же задыхались и ждали дождя. И Сиваш они прошли тогда, когда Барон уже приказал начать эвакуацию. Мы проиграли не в ноябре, на Перекопе и Литовском полуострове, а раньше, у Синельниково, где Уборевич остановил Дроздовскую дивизию, и у Каховки, где Блюхер сжег наши танки. И жара тут была не при чем.
Туркул требует также внести поправку. Выражение «гнилой интеллигент» не его, а господ большевиков, и употреблено им, Туркулом, исключительно в шутку. Сам он российскую интеллигенцию уважает, хотя и не снимает с нее вину за все слушившееся. Ну что ж, так, стало быть, этой интеллигенции и надо.
19 июня
Со времени моей последней записи прошло пять дней, за которые случилось немало интересного. Все записывать нет резону, да и рука плохо слушается, о главном же стоит упомянуть обязательно.
Главным, конечно, была наша поездка в Гиссарлык. Генерал Витковский сдержал свое обещание и раздобыл паровой катер, доставивший нас прямо к устью маленькой речки Мендере-су, к деревне Бунарбаши, откуда до Гиссарлыка рукой подать.
Поехали мы вшестером: генерал Туркул, Володя Манштейн, мы с поручиком Успенским и наши соседи по палатке, наслушавшиеся от меня за эти месяцы о руинах крепкостенной Трои. Витковский поехать не смог, о чем очень сожалел. Напоследок он предупредил, что разъезды Кемаля уже несколько раз появлялись у самых Дарданелл, и мы решили взять с собой револьверы. Не то, чтобы надеялись отбиться от всего Кемалева воинства, а так, для спокойствия духа.
Еще в лагере Туркул приказал найти «Илиаду» Гомера, чтоб использовать ее как путеводитель. «Илиады» в Голом Поле, как я и думал, не оказалось, и мне пришлось кое-что воспроизводить по памяти. К счастью, Володя Манштейн учил в юнкерские годы не только строевой устав, и здорово мне помог. Память у него блестящая, особенно на стихи, которые я и в гимназии не мог заучить наизусть.
Итак, «Гнев, о богиня, воспой»… Плыли мы довольно долго, и времени хватило, чтоб напомнить бывшим юнкерам, бывшим гимназистам и реалистам, содержание «Илиады», а заодно рассказать о великом авантюристе Генрихе Шлимане, петербургском купце и американском миллионере, который, несмотря на скепсис всего ученого мира, нашел-таки Трою под желтой гиссарлыкской травой у речки Мендере-су, бывшего и трудно узнаваемого теперь легендарного Скамандра. Наверное, я излишне увлекся, так что все почему-то уверились, что я копал с Великим Генрихом. Пришлось их разочаровать. Шлиман умер, когда мне не исполнилось и трех лет, да и Трою мне копать не довелось. Я был лишь гостем вместе с моими коллегами из Русского Археологического института. Правда, показывал нам раскопки сам Дерпфельд. Жаль, что война прервала работу, и Дерпфельд, если он, конечно, жив, голодает сейчас в побежденной Германии, не имея возможности увидеть желтоватые воды Мендере-су. Может, он сюда еще вернется. Жаль, что мне об этом, видимо, уже не узнать.
Мы высадились на пустой берег с полуразрушенной пристанью. За годы войны здесь все пришло в упадок, и трудно было найти даже проводника. К счастью, я помнил дорогу, и мы зашагали к востоку. Отойдя сотню метров, мы оглянулись. Володя Манштейн предложил определить место греческого лагеря. Того самого, где стояли цветные палатки ахейских вождей, где ссорились владыка Агамемнон и быстроногий Ахилл.
Этот лагерь искал еще Шлиман. Дерпфельд, изучив береговую линию, предположил, что лагерь уже не найти. За долгие века море отступило, и угадать место почти невозможно.
Туркул оглядел местность и уверенно наметил два холма. Будь лн Агамемноном, то разместил бы лагерь на одном из них. Я согласился с ним, но напомнил, что Агамемнон был слабым полководцем. Иначе он не стоял бы у Трои десять лет. Да и ахейский лагерь имел не очень удобное расположение, в противном случае его не пришлось бы ограждать стенами.
Дорога к Гиссарлыку поросла желтоватой травой, что свидетельствовало о том, что в последние годы здесь никто не бывал. Позади осталась деревня Бунарбаши с ее фантастическими мазанками, напоминавшими чем-то Токмак, и мы ушли за невысокие холмы, покрытые той же выгоревшей травой и редкими мелколистными деревьями, необыкновенно похожими на крымские. В этой древней стране было тихо, и мы меньше всего ожидали встретить здесь конный патруль, появившийся из-за ближайшего холма.
Я достал бумагу с печатями, полученную от господина Акургала, и предъявил ее всадникам. Они принялись изучать ее с таким внимательным видом, что сразу же возникли сомнения в их грамотности. И тут Туркул чуть заметно толкнул меня рукой в бок и показал на погоны. Я вначале не понял, и лишь затем до меня дошло. Патруль был в другой, непривычной для нас форме – без погон, не похожей на форму султанской армии. Вместо фесок – фуражки; довершали экзотический вид красные петлицы и высокие ботинки. Значит, господа кемалисты уже здесь.
Мы уже приготовились к худшему, но старший патруля, судя по всему, офицер, внезапно заговорил на скверном немецком. Наша форма показалась ему подозрительной, но музейная бумага возымела действие. Кемалист разрешил нам следовать дальше и даже пожелал счастливого пути. ОН козырнул, и патруль вновь исчез за холмами.
Мы пошли дальше, рассуждая о том, пропустили бы нас русские большевики, будь у нас, скажем, бумага из Императорской Археологической комиссии. По всему выходило, что не только не пропустили бы, но, скорее всего, разменяли бы на месте. Выходит, господин Акургал прав, и Кемаль склонен уважать европейскую образованность. Туркул еще раз пожалел, что с Кемалем не удается поговорить. Я с ним полностью согласился. Но что поделаешь, паше больше по духу большевики.
Гиссарлык появился как-то сразу, словно вынырнул из-под земли. С первого взгляда он не производил особого впечатления – почти такой же, как и десятки холмов вокруг, разве что чуть выше и больше. Правда, узнать его можно сразу – по срытой вешине холма, пробитым траншеями склонам и нескольким теснившимся домикам, – остаткам лагеря Дерпфельда.
Мы стояли на поле у подножия Гиссарлыка и, напрягая память, вспоминали строки «Илиады». Именно здесь, на этом месте, погибли все защитники крепкостенной Трои. Чуть ближе к холму, там, где, вероятно, были ворота, упал пронзенный ясеневым копьем Гектор Приамид – главнокомандующий троянской армии. Туркул заметил, что в детстве, штудируя «Илиаду», он всегда сочувствовал троянцам. Теперь же сочувствует им еще больше. Троянцы защищали свой город от вдесятеро превосходящих ахейских полчищ, и ему непонятны почитатели Агамемнона и Ахиллеса.
Спорить не приходилось, но кто-то резонно заметил, что всегда находятся сочувствующие силе. Ведь и большевиков многие поддержали. И краснопузым ахиллесам скоро понаставят памятников с чертовыми пентаграммами, и Бог весть , когда помянут наших Гекторов.
Да, все это было здесь, на этом поле. И остались только невысокие курганы, поросшие колючим кустарником, да козий выгон, где пасутся «трагосы» из паршивой деревеньки Хыблак, что прилепилась к северному склону Гиссарлыка. Впрочем, и коз не видать, – говорят, Хыблак за годы войны обезлюдел.
Восхождение оказалось не таким легким делом. Траншеи постоянно перегораживали путь, позараставшие травой ямы так и лезли под ноги, к тому же приходилось постоянно прерывать путь, чтобы объяснить мешанину кладок, выползающих из-под красноватого суглинка. Хорошо еще, что в свое время Дерпфельд лично водил нас по раскопам. С первого взгляда понять здесь что-либо практически невозможно.
Здесь все перемешалось. Гладкие плиты от строений Нового Илиона, куда любили приезжать римляне, демонстрируя свой троянский патриотизм. Стена Лисимаха, которая, похоже, не имеет к Лисимаху никакого отношения, но, действительно, времен эллинизма. Греки тоже любили сюда приезжать. Александр Великий построил здесь целый храм. В честь Ахилла, естественно.
А глубже – семь или восемь слоев гари. Семь или восемь городов, сгоравших и вновь возникавших на пожарище. Какой-то из них и был, вероятно, Троей Приама. Правда, какой именно, никто еще не знает. Шлиман считал одно, Дерпфельд – другое, а великий Курциус так и не поверил, что это Илион. До самой смерти не поверил, хотя бывал здесь неоднократно.
Да, это камни производят впечатление. К сожалению, можно увидеть только их. Все остальное, что не было расхищено, спрятано теперь в музеях. В Германии находится знаменитый Клад Приама, раскопанный Шлиманом на южном склоне. А остальное разбросано по разным странам и никогда уже не соберется вместе. Что ж, великий город снова грабят. Вернее, дограбливают то, что осталось после ахейских вождей. Поручик Успенский, недоверчиво разглядывавший серые каменные блоки, не мог не поделиться своими сомнениями. Его беспокоила мысль о датировке. Насколько точны наши выводы. И применялся ли флюориновый метод для определения абсолютных дат.
Химик, как всегда, бил в самую точку. Насколько я знаю, Дерпфельд пытался применять флюорин. Но о результатах говорить пока трудно, так что датируем традиционно – по керамике. Метод, в принципе, надежный, хотя и не столь точный.
Поручик Успенский был готов вступить со мной в очередной спор, но Туркул и Володя Манштейн потребовали, чтоб он не занимался критиканством. А то через пару веков, найдя следы наших блиндажей на Перекопе, грядущие умники тоже начнут сомневаться, была ли война, или это всего лишь древние легенды. И потребуют растолочь наши кости для химического анализа.
Напоследок мы поднялись на стесанную вершину Гиссарлыка, откуда можно увидеть всю округу – и жалкие домишки Хыблака, и мазанки Бунарбыши, и желтоватый Скамандр, и виноцветное море, по которому приплыли чернобокие ахейские суда с десантом в медных панцирях… Вечерело. Пришла пора возвращаться.
На катере меня поджидал сюрприз. Мы еще не успели отчалить, как внезапно Туркул скомандовал нечто вроде «Взяли!», и двое наших соседей– «дроздов» крепко ухватили меня за локти. Я оказался в клещах, а Антон Васильевич вместе с Володей Манштейном принялись в три руки снимать мои старые штабс-капитанские погоны. Затем Туркул, поминая все тех же «Гнилых интеллигентов», нацепил мне новые, с тремя звездами и двумя просветами, и заявил, что в присутствии теней Гектора и Приама я больше не посмею валять дурака. Поручик, а точнее, штабс-капитан Успенский, надевший новые погоны еще две недели назад, лишь злорадно усмехнулся.
Погоны оказались не золотые, положенные мне по уставу, а малиновые, как у «дроздов». Я хотел было заикнуться о таком непорядке, но Туркул скомандовал мне и поручику Успенскому «смирно» и заявил, что с сегодняшнего дня он приказом производит нас в почетные дроздовцы. Теперь мы имеем право на малиновые погоны, нагрудный знак с надписью «Яссы, 1917» и на расстрел в случае пленения. Впрочем, эту последнюю привилегию сорокинцы имели и так – красные в плен нас, как и «дроздов», не брали.
Остаток пути Туркул и Володя Манштейн, считая нас, так сказать, уже своими, посвящали меня и поручика Успенского в подробности героического пути славной Дроздовской дивизии. Зная, что я харьковчанин, Туркул поведал трагическую историю погони за броневиком «Товарищ Артем» прямо на Николаевской площади Харькова. Броневик «дрозды» остановили чуть ли не с помощью лассо, как американские «коубои». Дивная история. Мы и сами такие сочиняли дюжинами. Будущая великая книга «Дроздовцы в огне» предстала перед нами во всем блеске.
Гиссарлык не вспоминали, будто и не были там. Только уже у самого Голого Поля кто-то вновь упомянул Гектора, и Туркул высказал этакое сожаление, что у троянцев в резерве не было батальона «дроздов». Лучше всего – из Первого Офицерского полка. С офицером из Первого полка не справится, как известно, и дюжина Ахоллесов.
Куда уж Ахиллесам, Пелеевым сынам… А вот господа краснопузые справились. Пишпекский мещанин Михаил Фрунзе оказался похлеще вождя мирмидонян.
На следующий день, уже на правах почетного «дрозда» я попросил Туркула принять на хранение последнее, что осталось от Сорокинского отряда – полевую сумку подполковника Сорокина, набитую почти доверху нашими крестами и медалями. Антон Васильевич только покачал головой и попросил список тех, кому принадлежали награды. Списка, увы, не было. От Сорокинского отряда не осталось даже списков. Удивительно, как штабс-капитан Дьяков умудрился вывезти эту сумку.
Туркул заявил, что это непорядок. И я, как последний командир сорокинцев, обязан составить хотя бы список офицеров, служивших в отряде. Иначе это будет просто несправедливо.
Да, конечно, это будет несправедливо. К сожалению, я уже не помню всех. Слишком долго длились эти три года Смуты. Разумеется, офицеров своей роты я помню и такой список составлю обязательно. Хотя бы тех, кого еще не забыл. Может быть, поручик Успенский и вправду когда-нибудь напишет историю Сорокинского отряда.
Ну вот, до дневника, застывшего на 14 июля, я так и не добрался. Сегодня писать, к сожалению, не могу. Поездка в Гиссарлык начинает выходить мне боком, и поручик Успенский советует вообще прекратить бумагомарательство, хотя бы на несколько недель. Прекратить – не прекращу, но буду писать меньшими дозами. Иначе можно не дотянуть даже до полумифического болгарского санатория.
20 июня
У нас снова неприятности. Марковцы налетели на корниловцев, была стрельба, и сейчас Фельдфебель ведет личное разбирательство. Да, нервы у людей уже ни на что не годятся. «Дрозды» и сорокинцы еще как-то держатся, но поневоле пожелаешь нам скорейшего отъезда. Пусть даже в Занзибар.
Рейд на правый берег Днепра я помню только отрывками. К сожалению, записи в эти дни почти не велись. Признаться, было не до этого. Единственную отметку я сделал 15 июля, почти сразу после переправы, а дальше пошло такое, что свой дневник я достал из полевой сумки только в Дмитриевке.
Итак, глубокой ночью 14 июля мы подошли к паромной переправе у Любимовки. Эту переправу, как я понял, 13-я дивизия отбила несколько дней назад с помощью пейзан-повстанцев, которые прикрывают ее с правого берега. Они же должны выделить нам проводника.
Отряд переправился двумя паромами. Пришлось делать несколько ходок. Штабс-капитан Дьяков уплыл на правый берег с первым же взводом, а я уходил на последнем пароме с броневиками.
Тьма была почти кромешной, затянутое тучами небо накрывало нас, словно свод склепа. Дальний правый берег тянулся еле различимой черной полосой, днепровская вода с чуть слышным плеском билась о борот парома, все молчали, и только Лютик, привязанный к периллам время от времени негромко ржал. Похоже, ему было не по себе. Да и мне было жутковато. В такую ночь можно ожидать чего угодно, вплоть до чертовщины в духе господина Гоголя или пулеметной очереди в упор из прибрежных камышей.
Впрочем, все обошлось благополучно, мы выгрузили броневики, а отряд уже строился в колонну. Рядом со штабс-капитаном Дьяковым я увидел двух усатых «дядькив» в чрезвычайно живописных нарядах. «Дядьки» оказались нашими проводниками, которые должны были обеспечить быстроту и внезапность рейда. Я занял место в одной из повозок. Лютик удивленно скосил на меня глаза, но я привязал его к той же повозке и предоставил каждому из нас возможность двигаться автономно. Честно говоря, ехать верхом я попросту побаивался, тем более ночью.
Перед отправлением ко мне подскакал на серой в яблоках кобыле штабс-капитан Дьяков, и мы вкратце уточнили обстановку. Он предполагал идти ночами, а днем отдыхать в укромных местах. Карта с приблизительным маршрутом была у него в планшете, и он посоветовал мне покуда сделать с нее кроки. На всякий случай.
Я взял карту, чтобы скопировать ее на привале. Штабс-капитан Дьяков пришпорил кобылу, и через минуту мы тронулись. Колонна шла прямо на запад по узкой дороге, тянувшейся, как мне показалось, между плавней и зарослей густого кустарника. Хотя в такой темноте я мог и перепутать.
Мы шли до рассвета, а затем свернули куда-то в плавни и устроили дневку. Это была последняя ночь и последний день, когда все шло по плану. Тогда и сделана запись в дневнике. Больше писать не пришлось – в следующую же ночь мы столкнулись лицом к лицу с какой-то заблудившейся колонной красных, и с той минуты ни дня, ни ночи уже не было.
Колонну мы опрокинули, но было ясно, что нас раскрыли. Уже утром пришлось отражать нападение конного разъезда. Мы его рассеяли пулеметным огнем с броневиков и пошли не прячась – в лоб. Нашей целью было крупное село северо-восточнее Бериславля, название которого я уже не помню.
В селе, как нам было известно, находился батальон только что прибывшей из резерва 15-й дивизии красных. Мы рассчитывали на внезапность, но краснопузые успели очухаться и ударили нам навстречу. Первым же снарядом разнесло один из наших броневиков, который запылал невысоким лиловым пламенем и перевернулся. Спасать экипаж было поздно. Почти тут же из-за беленых хат вылетело несколько десятков конных. Это явилось сюрпризом – конницы мы не ожидали. Конный взвод роты штабс-капитана Дьякова бросился им навстречу, но молодые ребята, плохо державшиеся в седле, мгновенно оказались опрокинутыми. Конница уже расходилась веером по нашим порядкам, полосуя шашками налево и направо, но тут ударили пулеметы второго броневика, которым командовал прапорщик Немно, красные на минуту замешкались, и нам удалось развернуть три тачанки. Несколько конников прорвались к повозкам, один уже замахнулся шашкой, чтобы снести мне голову, но прапорщик Мишрис, гарцевавший на своем Злыдне, рубанул краснопузого златоустовским клинком. Всадник перевалился через голову коня и скатился на землю, а прапорщик Мишрис, сам, похоже, не ожидавший такого, чуть не упал с Злыдня, выронив шашку и потеряв стремена.
Конников мы уложили в упор, развернув пулеметы, и ворвались в деревню, гоня перед собой красный батальон. Кровь ударила в голову, мы кололи штыками и стреляли в упор, и после боя у нас не оказалось ни одного пленного. Мы не задерживались, зажгли склады и ушли с горящего села.
Этот бой стоил нам броневика, в котором сгорели трое юнкеров и поручик Петренко – командир одного из взводов первой роты. Потери понес наш конный взвод, моя рота потеряла троих, но это было только начало.
Несколько следующих дней мы спали урывками, почти все время атакуя или отбивая атаки. Нас спасла скорость и знание местности – проводники уводили отряд из-под удара ведомыми только им тропинками. Через два дня у последнего нашего броневика полетело рулевое управление, и его пришлось бросить. Потом сломалось несколько повозок, и, в конце концов, мне пришлось сесть на Лютика. Мы не выходили из боев, питались, в лучшем случае, раз в сутки и чувствовали себя охотниками и дичью одновременно. Ожесточение росло – в плен мы никого не брали, а сдавшихся отводили к ближайшей стенке.
Рисковали мы все же недаром. Вспоров красный тыл, мы отвлекли на себы свежие резервы, необходимые большевикам на Днепре. Сжигая склады и обозы, взрывая мосты на мелких излучинах Днепра отряд, постепенно по огромной дуге обходя Бериславль, приближался к Тягинке, где ожидали повстанцы. Нам надо было дойти. За эти дни рейда в наши руки попали важные документы, и стало известно, что группа Эйдемана, куда входят 15-я, 52-я и Латышская красные дивизии, готовит удар в направлении Каховки. Эти сведения стоили целого нашего отряда, но, кроме всего, нам очень хотелось вернуться живыми.
Уже на подходе к Тягинке, – очевидно, это были числа 22 июля, – нас со всех сторон атаковали свежие конные части. Отряд нырнул в плавни, и началась погоня. Нас спасали проводники, творившие буквально чудеса, и отчаяние – в плен сдаваться не имело смысла.
В эти страшные дни все в отряде держались хорошо. Даже бывшие краснопузые, понимавшие, что чека их не помилует, дрались не хуже наших ветеранов. Штабс-капитан Дьяков твердо вел отряд, успевая принимать правильное решение за мгновение до того, как его примет противник. Несколько раз мне приходилось заменять его, и я могу подтвердить, что командовать в таком рейде – это похлеще, чем идти в штыковую на пулеметы.
Наши прапорщики выглядели молодцами. Немно умудрялся сохранять хорошее настроение даже после двух бессонных ночей. Мишрис как-то сразу повзрослел и уже не спрашивал о Гаагской конвенции, когда приходилось ставить к стенке очередную команду краснопузых. Шашкой он, правда, больше не орудовал, но в штыковой был первым, напоминая мне покойного поручика Голуба. Не знаю, что сказала бы Ольга, поджидавшая нас в Дмитриевке, увидев прапорщика теперь. К счастью, ей не пришлось увидеть то, что видели мы.
Хуже всего приходилось бедному Лютику. Я старался как можно чаще идти пешком, чтоб не сбивать ему спину, но эти дни без отдыха и почти без сна сваливали с ног даже бывалых офицеров, не говоря уж о таких юных аристократах, как мой буланый. Впрочем, он не жаловался.
Мы вновь описали дугу и подошли к Тягинке с юго-запада. На пути попался небольшой хутор, где засел какой-то особенно упорный большевистский отряд. Кончились патроны, и мы, как когда-то в 18-м, все чаще бросались в штыки. Хутор отстреливался отчаянно, и две наши атаки были отбиты, а прапорщик Немно получил пулю в предплечье. В конце концов, штабс-капитан Дьяков, рота которого потеряла за эти дни больше трети своего состава, отозвал меня в сторону и тихо, чтоб не слышали подчиненные, спросил, смогу ли я взять этот проклятый хутор. Он, вероятно, ожидал от меня какой-то свежей идеи, но придумывать было нечего, – обойти красных не представлялось воэможным, отступить – тоже. Я заявил, что хутор возьму, выстроил роту и приказал наступать. Поворачивать назад я запретил. Поручик Успенский должен был принять командование после меня, ежели краснопузые не промахнутся.
Все это очень напоминало Екатеринодар, когда Сергей Леонидович Марков водил нас на штурм красных позиций. Тогда мы шли в полный рост – впереди подполковник Сорокин со своим неизменным стеком, а мы за ним, возглавляя взводы, мы с поручиком Дидковским и хромающим подпоручиком Михайлюком. Теперь все повторилось, и вместо подпоручика Михайлюка хромал прапорщик Мишрис – его нога еще не зажила.
Мы пошли вперед, не обращая внимания на огонь краснопузых. К нашему счастью, у них что-то случилось с пулеметом, – то ли ленту заело, то ли попросту кончились патроны. Они все же успели уложить наповал четверых, прежде чем мы ворвались в хутор и взяли их на штыки. Десяток уцелевших попытался забаррикадироваться в одной из хат, но поручик Успенский, у которого пулями сбило фуражку и отстрелило погон, помянул вест большой Петровский загиб, швырнул последнюю ручную бомбу в окошко и ворвался в полную дыма хату с «гочкисом» наперевес. Мы вбежали следом и штыками добили находившихся там красных. Двое краснопузых умудрились каким-то чудом выжить, и мы выволокли их из хаты и прислонили к ближайшему плетню. Несколько юнкеров взяли винтовки наизготовку, прапорщик Мишрис собирался скомандовать «огонь», но вдруг поручик Успенский дернул меня за рукав и ткнул рукой в сторону плетня.
Я вначале ничего не понял, но на всякий случай предложил Мишрису подождать. Наконец, кровавый туман перед глазами рассеялся, и мне стало понятно, что имел в виду поручик.
Это были даже не курсанты. Это были обыкновенные мальчишки лет пятнадцати. Всмотревшись, я убедился, что дело и того хуже – один из мальчишек оказался вовсе не мальчишкой, а девчонкой. Очевидно, на хуторе оборонялся какой-то отряд юных коммунистов, коих господа Ульянов-Бланк и Бронштейн с большой охотой посылают на убой. Эти мальчишки дрались лучше взрослых и вполне заслужили право на расстрел. Но расстреливать мы их не могли. Мы не убиваем детей.
Подъехал на своей серой в яблоках кобыле штабс-капитан Дьяков, понял, в чем дело, и побледнел. У него трое детей, старшему – двенадцать, и штабс-капитан прилагал героические усилия, чтоб не пустить его на фронт. Надо было спешить, оставить юных большевиков на свободе мы не могли, чтобы они не навели преследователей на след, а потому штабс-капитан распорядился бросить их в одну из повозок нашего походного лазарета, связав по рукам и ногам.
Мальчишка держался твердо, титулуя нас «белой сволочью», а девчонка не проронила ни слова. Я вспомнил нашу сестру милосердия, но Ольга была все же постарше. В общем, связав юных героев, мы довольно невежливо бросили их на повозку и поспешили к Тягинке, где несколько дней нас должны были поджидать повстанцы.
Поручик Успенский советует мне на этом остановиться. На сегодня, пожалуй, и вправду хватит. Руки ведут себя паршиво, да и голова кружится сильнее, чем всегда. Этак можно и кондратий заработать, а это совершенно ни к чему. Хотя бы потому, что на следующей неделе мне нужно обязательно съездить в Истанбул. Приближается эвакуация, а мне необходимо поговорить с Яковом Александровичем. И, если удастся, увидеться с Татьяной.
21 июня
Сегодня после полудня, ни о чем не подозревая, заглянул к Туркулу и обнаружил там полдюжины «дроздов», разгневанных донельзя. «Дрозды» буквально рычали, а в центре стоял Антон Васильевич и яростно тряс тощим журнальчиком, насколько я успел разглядеть, берлинской «Жизнью». Я хотел было удалиться от греха, но был схвачен, усажен, и мне был предъявлен журнал с требованием немедленно прочесть и высказать свое мнение. Пришлось заняться литературной критикой.
Гнев славных дроздовцев вызван небольшим очерком Романа Гуля, посвященным Ледяному походу. Я, кажется, немного помню этого Гуля. Эдакий малокровный интеллигент с вечным насморком. После Екатеринодара он был потрясен душевно и дезертировал. И вот теперь господин Гуль объясняет, так сказать, «урби эт орби», что гражданская война суть бессмыслица, и мы, Белая Армия, совершенно напрасно взялись за оружие. Да, плетью обуха не перешибешь, и нечего было ввергать страну в излишнее кровопролитие. Как говорили мои малороссийские предки, «нэ трать, кумэ, сыли, йды на дно».
От таких откровений, конечно, зарычишь. Я лишь мог сказать в оправдание интеллигента с вечным насморком, что он все же прошел с нами от Ростова до Екатеринодара. Десятки тысяч других, и не интеллигентов даже, не сделали и этого, а приторговывали в это самое время гуталином или пропали зазря в чеке. Но писать такие вещи ему не стоило. По крайней мере, покуда мы все еще живы.
Попадись этот Роман в руки «дроздам», ему пришлось бы туго, но господин щелкопер пребывал в Берлине, и обличение состоялось заочно. Особенно горячился Туркул, впрочем, и другие от мего почти не отставали. Я слушал внимательно, хотя разговор шел на одну из наших вечных тем – об итогах и смысле Белого дела.
Признаться, «малиновые погоны» приводили, в основном, аргументы морального плана. Туркул заявил, что Белая Армия спасла честь России. Она показала, что не все русские – скоты и холопы, и будущая Возрожденная Россия будет обязана спасением праведникам Белого дела.
Наверное, Туркул был бы замечательным митинговым оратором. Этак красиво мне не выговорить. Хотя я с ним вполне согласен. Лучше уж получить пулю в лоб, чем заживо гнить в подвалах чеки. И нам, по крайней мере, есть что ответить на Суде, когда нас спросят, что мы делали, когда Россия погибала.
Все это так, но будь дело только в этом, Белое дело походило бы на клуб благородных самоубийц. Как поется в паскудной большевистской песенке на мотив нашей «Акации», «и как один умрем в борьбе за это». Туда им и дорога, конечно, но мы все-таки армия, а не клуб самоубийц. Поэтому следует посмотреть на проигранную войну с другой стороны. И прежде всего понять, чего мы все же успели добиться.
Да, мы, Белая Армия, спасли честь страны. Мы все, офицеры и рядовые, рабочие, интеллигенты, крестьяне, поповские сыны и цыгане с высшим образованием. И этого у нас не отнять. И может, Туркул прав, когда-нибудь нас вспомнят в воскресшей стране. Но уже сейчас мы можем гордиться не только своей гибелью. Мы, белые, не смогли спасти свою Росиию. Зато спасли всех остальных…
Да, нас не хотели принимать всерьез господа союзнички, жравшие свой какао и заигрывавшие с большевичками. Но мы, потеряв Россию, все же не выпустили Мировую Революцию за ее пределы. «Мировой пожар», задуманный полоумным бухгалтером господином Карлом Марксом, так и не состоялся. И это сделали мы, белые.
Пока этого никто не понял. Боюсь, прозрение придет лишь потом, когда Совдепия оперится и вновь попытается штумовать Европу. Может, в подвалах парижской или берлинской чеки господа либералы и консерваторы сообразят напоследок, от чего мы отстояли мир. Правда, лучше бы это не случилось никогда, – пусть уж не понимают по-прежнему.
Мое мнение пришлось «дроздам» по душе, и они перешли к другой, не менее вечной теме – проклятиям по адресу господ союзничков. Тема эта была неисчерпаема. Да, сволочи. Но чего, интересно, нам было ждать от правнуков Бонапарта и внуков адмирала Нэпира? Или мы, действительно, поверили в лозунги типа «все люди – братья» и «демократы всех стран, соединяйтесь!»? Пусть господа союзнички давятся своим какао. Оно еще станет колом у них в горле.
Итак, в ночь на 29 июля мы прорвались к переправе чуть южнее Тягинки. Нас встретила сотня усатых «дядькив» с обрезами и дрекольем – отряд повстанцев, стороживший паромы. Они поджидали уже неделю и были от этого совсем не в восторге. Впрочем, ругаться не было времени – мы тут же начали переправу. На первом пароме отправили подводы с ранеными. На одной из них сидел печальный прапорщик Немно и, напевая нечто совершенно цыганское, баюкал свою раненую руку, словно ребенка. К нему в подводу мы подкинули связанную по рукам и ногам юную большевичку, напугав бедного прапорщика, который сразу не разобрался, что все это должно значить. Впрочем, прапорщик оставался истым джентльменом и, сообразив, в чем дело, принялся подкладывать под голову красной валькирии свою шинель, рискуя потерять и вторую руку, – валькирия вполне могла откусить ему палец.
Со вторым пленником церемонились меньше. Штабс-капитан Дьяков поставил мальчишку перед собой, вынул револьвер и, приставив дуло прямо ко лбу, предложил выбор: он может немедленно вступить добровольцем в наш отряд на общих правах. В противном случае тут же получает девять граммов между глаз.
Что и говорить, жестоко. Могу лишь предположить, что штабс-капитан Дьяков никогда бы не выстрелил. Впрочем, это и не понадобилось – штабс-капитан действовал наверняка. Мальчишка уже один раз пережил свою смерть, когда стоял у плетня под дулами винтовок. И второй раз он умирать не захочет.
Юный красноармеец побледнел, лоб его покрылся испариной, и я уже хотел отвести револьвер Дьякова от лица мальчишки, но тот сглотнул слюну и согласился. Его тут же развязали, вручили карабин, пока без патронов, и уложили на другую повозку – отдыхать. Я предложил штабс-капитану не возиться с девчонкой и оставить ее здесь. В самом деле, не сдавать же ее в контрразведку. Штабс-капитан посмотрел на меня, затем на усатых «дядькив» и покачал головой. Я понял его – оставлять девчонку повстанцам было нельзя. Лучше уж сразу кинуть ее в Днепр.
Я оставался на правом берегу со взводом прапорщика Мишриса, прикрывая отход отряда. Все шло спокойно, и мы собирались уже грузиться на паром, как вдруг что-то грохнуло, и рядом взметнулся столб воды. Красная артиллерия сумела-таки нащупать переправу.
Паром шел рывками, и фонтаны воды то и дело накрывали нас с головой. Наверное, той ночью кто-то молился за нас, и ни один снаряд в паром не попал, но эти минуты, минуты полного бессилия под прицельным огнем красных пушек были для меня самыми страшными за весь рейд. Или под конец просто сдали нервы.
На левом берегу, пошатываясь, мы поспешили подальше от страшной реки и повалились прямо в прибрежный песок. Я лежал навзничь, глядя в ночное небо, совершенно чистое и полное спокойно мерцающих звезд. Вставать не хотелось. Я слышал, как меня окликали, как штабс-капитан Дьяков расспрашивал поручика Успенского, не оставили ли меня на правом берегу, но я все лежал и не знал, радоваться ли, что остался жив, или горевать, что все начнется сначала.
Нашел меня Лютик. Мой буланый, переправленный одним из первых паромов, подошел ко мне и тревожно заржал. Расстраивать Лютика не стоило, и я, собравшись с силами, встал и угостил его кусочком сахара, завалявшимся в кармане кителя. За этой трогательной сценой нас и застукал штабс-капитан Дьяков, поспешивший выговорить мне за то, что я не откликаюсь и заставляю себя искать. Но, поглядкев на меня внимательнее, он посоветовал мне пойти полежать, но не на песке, а на повозке.
Я решил составить компанию прапорщику Немно, однако, подойдя к его подводе, застыл на месте, разом забыв про усталость. Юная большевичка, кровожадная красная валькирия, освобожденная от пут, заботливо перевязывала прапорщика, называя товарищем и уговаривая потерпеть. Немно жалобно стенал, что умирает за революцию.
Я досмотрел эту дивную сцену до конца и только после этого присел на подводу и попросил у Немно закурить, обратившись к нему, как обычно, по званию. При этих словах валькирия отпрыгнула в противоположный прапорщику угол, а Немно поглядел на меня весьма укоризненно. По моему разумению, искуситель выдал себя за пленного красного командира. Офицерские погоны валькирия в темноте не разглядела, а может, просто не успела заметить, зачарованная его речами. Бедный прапорщик попытался было возобновить знакомство, но юная большевичка замолчала и за всю дорогу до Дмитриевки не проронила ни слова.
Перед тем, как трогаться, я обошел колонну. Переправились мы без потерь, но рота и так уменьшилась больше чем на четверть. Впрочем, уцелевшие мысленно были уже далеко отсюда, в нашей Дмитриевке, казавшейся после двух недель непрерывных боев почти что землей обетованной. Мрачен был только прапорщик Мишрис. Оказывается, во время переправы он умудрился потерять свой златоустовский клинок, и теперь, похоже, представлял себе, как явится перед Ольгой с одними ножнами. Этого допустить было нельзя, и я отстегнул свой и вручил его прапорщику. Тот принялся было отказываться, но я прикрикнул на него, и Мишрис, не без удовольствия, пристегнул к поясу холодную дамасскую сталь.
Эта шашака так и осталась у него. 15 ноября 20-го года, когда мы прощались с Мишрисом в часовне на новом кладбище в Севастополе, я положил ему в ноги этот старинный клинок с затейливой арабской вязью. «Совершенна на войне сила его, и в схватках нападает он нападением льва»…
В Дмитриевку мы вернулись поздно вечером и поспешили разойтись по хатам, желая наконец-то отоспаться за все эти дни. Впрочем, мы со штабс-капитаном Дьяковым задержались, чтобы решить судьбу красной валькирии. Я предлагал попросту дать ей по шее и отпустить, но штабс-капитан уверенно заявил, что он с нею переговорит. Вероятно, он окончательно уверился в своих педагогических способностях. Покуда же мы отвели ее к Галине, приятельнице нашего любвеобильного цыгана с наказом держать валькирию под домашним арестом, не выпуская из хаты.
У нашего плетня Ольга уже меняла повязку громко стонущему прапорщику, который твердил, что умирает, и с надеждой поглядывал на белокурую сестру милосердия. Мишрис, держа своего Злыдня на поводу, стоял рядом и делал вид, что это его не касается. Идиллию прервал появившийся откуда-то из наступавших сумерок поручик Успенский с неизменной бутылью картофельного самогона. Немно тут же перестал стонать, а Ольга закончила перевязку и потеряла к нему всякий интерес. Мы с поручиком Успенским поволокли слабо сопротивлявшегося прапорщика в хату, оставив всех троих – Мишриса, Ольгу и Злыдня – выяснять отношения.
Несколько дней мы отдыхали, приходя в себя после рейда. Ненадолго по пути в Каховку заехал Яков Александрович, поблагодарил за привезенные документы и добавил, что действия повстанцев и наш поход, судя по всему, дней на десять задержали наступление красных. Но теперь за Днепром снова собираются орды, и со дня на день следует ожидать удара. Мы спросили о положении на других участках фронта, и Яков Александрович поведал о том, что красный таран пробил польскую оборону, Тухачевский уже на пути к Варшаве, а в Северной Таврии мы завязли у Александровска. Про Южный Донбасс командующий и говорить не стал, только махнул рукой. Похоже, время легких успехов миновало, и красные начали неторопливо обкладывать наши корпуса с трех сторон, вновь прижимая нас к Черному морю. Теперь нам оставалось бороться уже не за победу, а лишь за выигрыш времени.
Генерал Витковский обещает отпустить меня через два дня в Истанбул. Хорошо бы, чтоб за мной не увязались какие-нибудь любознательные юнкера. Впрочем, генерал Ноги, судя по всему, потерял ко мне всякий интерес. То ли догадался, наконец, что я не связан с чека, то ли просто поговорил с нашим полковником-эскулапом и понял, что меня уже можно не опасаться.
22 июня
Поручик Успенский попросил подсказать ему достойное завершение его великого романа об отважных героях и непобедимых борцах с гидрой большевизма капитане Морозове и поручике Дроздове. Я предложил, чтоб господа офицеры пристрелили подлеца Бронштейна, а Ульянова-Бланка сунули в мешок и приволокли прямо на Голое Поле. А чтоб это не выглядело неправдоподобным, перенести заключительное действие в будущее, год этак 1923-й. Поручик Успенский обещал подумать. Думать ему следует быстрее, поскольку редакционная коллегия нашей славной газеты уже наполовину разъехалась, и скоро из его читателей в Голом Поле останемся лишь мы с генералом Туркулом, Пальма и Фельдфебель. Впрочем, последнего можно в расчет не принимать.
Туркул намекнул, что мой почерк становится совсем неразборчивым. В этом следует винить не меня, а все ту же правую руку, которая чем дальше, тем больше берет пример с левой. Придется писать крупными буквами, благо поручик Успенский закупил достаточно бумаги. Антон Васильевич также советует зайти в Истанбуле к швейцарскому светилу и попросить что-нибудь более толковое, чем прописанные им микстуры. Все же не стоит. Настроение и так невеселое, а визит к светилу вряд ли его улучшит.
Эти несколько дней в Дмитриевке я вел записи регулярно, но, насколько можно судить, ничего особенного не произошло. Мы выспались, привели себя в порядок и занялись привычными делами. Поручик Успенский вновь сколотил преферансную команду, прапорщик Немно помогал мне осваивать тонкости верховой езды, а прапорщик Мишрис, вновь найдя общий язык с нашей сестрой милосердия, тоже не мог пожаловаться на излишнюю скуку.
Через два дня после возвращения в село, то есть 1 августа, вестовой позвал меня к штабс-капитану Дьякову. Штабс-капитан выглядел немного растерянным и, забыв даже предложить мне присесть, принялся жаловаться на нашу пленницу. Разговор с красной валькирией у него явно не получился, и штабс-капитан, заявив, что она определенно ненормальная, предложил сдать ее в контрразведку.
Я попытался разобраться. Ненормальных обычно сдают не в контрразведку, а в другое учреждение. Если же она нормальная, то сдавать ее нашим костоломам тем более не следует. Иначе лучше было рассрелять ее там, на хуторе.
В ответ штабс-капитан предложил мне самому с ней побеседовать. Я согласился, и через минуту в хату привели ту самую юную большевичку. Только теперь я имел возможность поглядеть на нее при свете дня и в более-менее спокойной обстановке. Спокойной, конечно, для меня, а не для нее.
Переодетая Галиной, валькирия без комиссарской кожанки выглядела совсем мирно. Обыкновенная девчонка лет пятнадцати, очень симпатичная, черноглазая и черноволосая, прямо пара прапорщику Немно. Признаться, Ольга смотрелась на ее фоне бледновато. И не только потому, что была блондинка.
Я предложил валькирии сесть и представился. В ответ последовало молчание, мне же оставалось предположить вслух, что она попросту боится назвать свое имя. Не иначе, ее зовут Пестимея. Девчонка вздернулась и заявила, что ее имя не Пестимея, что зовут ее Анна и она ничего не боится.
Судьба иногда балует странными совпадениями. Анной зовут мою дочь, которую я видел только раз в жизни и которую, очевидно, мне уже никогда не увидеть. Сначала мешала моя бывшая супруга. Потом – война. В прошлом году ей должно было исполниться десять лет.
Не знаю, что можно прочесть на моем лице, но Анна-валькирия вдруг вполне нормальным голосом спросила, что со мной. Я поспешил заверить ее, что со мной все в полном порядке, и попросил разрешения закурить.
Мы давно уже перешли на махорку, и покуда я крутил «козью ногу», вполне взял себя в руки. Итак, ее зовут Анна. Отчества я спрашивать не стал – оно могло тоже совпасть, а это было бы черезчур.
Я поинтересовался, чем это она так допекла штабс-капитана Дьякова, – не иначе, цитатами из «Капитала».
Все оказалось проще. Она допекла штабс-капитана вопросом, отчего ее до сих пор не расстреляли. Не знаю, почему он так реагировал. Я попробовал объяснить, почему. Прежде всего, вероятно, потому, что мы не воюем с юными девицами. Даже с теми, кто состоит в коммунистическом союзе молодежи.
Анна возмутилась и заявила, что это неправда. Она на войне уже год и видела, что проклятые белые гады делают с пленными. И не только с мужчинами.
Анна продолжала обличать белых гадов, а я думал о том, во сколько лет она пошла на фронт. Не иначе, лет в четырнадцать. Между тем, красная валькирия успела пообещать всему личному составу нашего отряда погибель от руки победившего пролетариата, выделив товарища Филоненко, очевидно, того самого пленного, вступившего в отряд. Ему смерть была обещана особо.
Слово «расстрелять» Анна произнесла за двадцать минут несколько раз. Эта юная большевистская смена росла почище, чем даже их старшие братья – красные курсанты. Я, однако, во всем люблю ясность, а посему, оборвав поток ее расстрельного красноречия, полюбопытствовал, сможет ли она расстрелять, скажем, прапорщика Немно. Или, допустим, меня.
Анна подумала, затем честно ответила, что не сможет. Тем более, что прапорщик Немно – она назвала его отчего-то по имени – просто слепой, обманутый белогвардейской пропагандой, и ему нужно открыть глаза. Меня же, по ее мнению, следовало расстрелять всенепременно, как особо опасного врага, но сперва можно было бы предложить перейти в Рачью и Собачью, дабы я кровью искупил грехи против народа, а также чуждое социальное происхождение.
Последние слова меня все-таки задели, и я спросил Анну, какого происхождения она сама. Не иначе, рабочего и крестьянского одновременно. Анна вспыхнула и заявила, что это неважно. Тем более, она отреклась от своих родителей. И даже напечатала об этом в газете.
Все стало ясно, и я лишь поинтересовался, что она будет делать, ежели мы ее отпустим. Услыхав, что оан немедленно перейдет линию фронта и будет убивать белых гадов, я с сожалением констатировал, что штабс-капитан Дьяков, похоже, прав, и ее придется сдать в контрразведку. Там у нее найдутся внимательные слушатели.
Я ожидал, что она будет держать форс до конца, но, видать, слово «контрразведка» в самом деле магическое. Не менее, чем «чека». Анна вся как-то увяла и неуверенно предположила, что могла бы уехать в Мелитополь. Там у нее тетя, и можно досидеть до прихода «своих».
Разговор можно было считать законченным, но я не выдержал и спросил то, о чем думал уже много раз. Что ждет мою дочь, дочь белого офицера в Совдепии.
Анна поспешила заявить, что Советская власть – власть подлинно гуманная, и с детьми не воюет. Затем она задумалась и сказала, что вполне допускает трудности, которые могут возникнуть у моей дочери с получением образования. Поскольку образование в Совдепии тоже, оказывается, классовое. И ее не примут в коммунистический союз молодежи. Затем она снова задумалась и заявила, что ничего страшного в этой ситуации нет. Моей дочери просто стоит отречься от отца – белого гада, – и все будет в порядке. Она, Анна-валькирия, сама из семьи эксплуататоров…
Я не стал дослушивать до конца ее поучительную историю и вызвал конвойного. Штабс-капитану Дьякову я посоветовал оформить Анне пропуск до Мелитополя и гнать ее отсюда в три шеи. Пока она не принялась открывать глаза нашему цыгану.
На следующий день юную большевичку отправили в Мелитополь с попутным обозом. Ее сотоварищ, вступивший в отряд, провоевал с нами до ноября и погиб под Джанкоем.
7 августа связной привез приказ немедленно выступать. В эту ночь три красные дивизии форсировали Днепр, взяли Любимовку и начали штурм Каховки. Мы узнали также – на фронте дурные вести утаить невозможно, – что Яков Александрович внезапно заболел, и, вероятно, его заменит генерал Витковский.
Яков Александрович был отстранен от командования через десять дней, 17 августа.Он тогда, действительно, болел, но причина его отставки, конечно, не только в этом. Владимир Константинович Витковский, без сомнения, прекрасный человек, но задержать красных, как мы задержали их в январе, ему было не по силам. Впрочем, тогда, в августе 20-го, этого, наверное, не смог бы уже сделать никто. Даже Яков Александрович.
29 июня
Я думал, что больше не напишу ни строчки. И все же привычка взяла верх. К тому, надо же чем-то заниматься, чтоб окончательно не съехать с рельс на нашем Голом Поле. Так, по крайней мере, меньше думается о том, что произошло и еще произойдет.
Уже три дня я в госпитале. Надо мной такой же белый полог палатки, но только побольше. Каждый день меня навещают, заходил даже генерал Витковский. Очевидно, мои дела и в самом деле плохи. Но беда даже не в этом.
Я съездил в Истанбул. Я не мог не поехать, потому что Яков Александрович хотел меня видеть, и отказаться не представлялось возможным. Но лучше бы я остался на нашем трижды проклятом Голом Поле. Как говорится, знать бы…
Смешно, право, но в Истанбуле я, как заправский большевик-подпольщик, проделал несколько заячьих петель, чтобы убедиться в отсутствии любознательных сослуживцев. Никто за мной не шел, и до улицы Де-Руни я добрался вполне благополучно. Яков Александрович ждал меня, и вскоре я понял – зачем.
Еще вчера мне казалось, что я никогда не смогу повторить того, что узнал. Пусть об этом знает пока только лист бумаги, который я попрошу Антона Васильевича спрятать и не читать до моего разрешения. Или пока я не смогу не разрешить.
Генерал Ноги был абсолютно прав. Яков Александрович получил вполне конкретное предложениеи и это предложение принял. Меня он приглашал присоединиться к нему. Всем, кто вернется вместе с ним, «те» обещали амнистию. Яков Александрович считает, что, поскольку борьба кончена, наше место в России.
Он, как всегда, логичен. Но логика тут не при чем. Это уже не наша родина. И я не вернусь туда. Ни с террористическим отрядом под командованием Туркула, ни по большевистской амнистии. Да, у нас нет ничего впереди, и уже не может быть, даже ежели бы я был здоров, как Фельдфебель. Но вернуться в Большевизию я не могу. Это та же сдача в плен, а в плен мы никогда не сдавались.
Да и не верю я, честно говоря, ни в какие амнистии. Все равно потащат в подвал и шлепнут как собаку. Не сейчас – через год. Или через пять. А покуда им надо попросту расколоть то, что осталось от нашей армии. Неужели Яков Александрович этого не может понять? Нет, меня, во всяком случае, они не дождутся. Город Солнца с бесплатной селедкой, даже ежели на воротах написано «Россия», меня искусить не сможет.
Я как мог объяснил Якову Александровичу, и мы расстались. Надеюсь, он не подумал, что я тут же рысью поскачу к генералу Ноги.
Татьяна сразу поняла, что со мной не все в порядке и, боюсь, что не смог разубедить ее в обратоном. Вероятно, вид мой и в самом деле был весьма далек от радостного. И я ни о чем не мог говорить с ней, и только перед уходом решился предложить ей то, на что еще способен. Я предложил помочь ей выбраться из Истанбула. В Болгарии или Сербии – уж не знаю, где мы окажемся, – ей будет легче, чем в этом муравейнике. Во всяком случае, есть хоть какая-то надежда.
Вернувшись на Голое Поле, я тут же свалился и очутился в лазарете, где попал под неусыпный надзор нашего полковника-эскулапа. Я стараюсь честно выполнять все его предписания и даже делаю вид, что верю в скорую поездку в тот же чудодейственный болгарский санаторий. Наверное, этот эскулап, действительно, неплохой человек.
Сводный полк имени Дроздовского и в самом деле собирается уезжать. Я попросил покуда поручика Успенского собрать и наши вещи. К счастью, их немного. Все самое ценное давно осталось в России… Или в сейфе генерала Туркула. Кстати, я до сих пор не написал список наших офицеров, а это никуда не годится.
Ну вот, у каждого свои неприятности. Поручик Успенский пришел злой, как черт, и даже забыл справиться о моем здоровье. Он умудрился повздорить с каким-то марковцем. Не знаю, что они друг другу наговорили, но поручик пришел просить у меня официального разрешения на дуэль. Этого еще только не хватало. Я категорически запретил ему и думать о чем-нибудь подобном. И покуда я еще командир сорокинцев, никаких дуэлей не будет.
Наверное, до дневника я сегодня не доберусь. Ладно, думаю, время еще есть.
30 июня
Читать здесь совершенно нечего. Конечно, было бы странно, ежели мы сумели бы вывезти Севастопольскую Морскую библиотеку. Единственно, что удалось разыскать, – это «Чтец-декламатор» за 1912 год. К сожалению, подобное чтиво не идет даже на Голом Поле. Но все же там есть не только так называемые современные авторы. В этом «Чтеце» имеются Тютчев, Боратынский и даже Пушкин.
Правда, из Пушкина поместили отчего-то только его юношеские вещи. Вероятно, их легче читать с эстрады. Среди прочего я нашел давно, еще с детства не читанное, и сейчас многие строчки воспринимаются совсем по-другому. Даже такая сущая безделица, как «Из Парни». Вся эта галльская легкость с нимфами и мелким адюльтером кажется сейчас уже слишком несерьезной. Но начало звучит совесем иначе.
«Плещут волны Флегетона, своды Тартара дрожат»… Да, своды Тартара дрогнули. И мы обрушились в бездну, где бродят тени, цветут асфодели и текут реки с мертвой водой. Флегетон, Коцит, Лета. Огонь, Лед, Забвение. И кони бледного Плутона уже несут нас прочь. За спиной остался огненный Флегетон, а впереди – только Коцит и Лета. Лед и Забвение.
Да, эту книгу лучше не читать. Тут и без мистики впечатлений более чем достаточно.
Вернусь все-таки к своим записям. Из Дмитриевки мы выступили в полдень и пошли на Терны. Штабс-капитан Дьяков получил приказ занять оборону, а если противник уже там – овладеть Тернами и держаться до прихода подкреплений. Мы прошли уже несколько верст, когда нас догнала группа конных, среди которой мы узнали старого знакомого, «капказского человека» Андгуладзе. Генерал, не слезая с заморенного коня, обрушился на нас, словно на проштрафившихся кадетов, требуя немедленно остановиться и повернуть на юг. Штабс-капитан Дьяков пытался сослаться на приказ, но генерал Андгуладзе закричал, что здесь приказывает он, что красные уже взяли Британы, и мы немедленно переходим в его распоряжение.
Британы – это совсем недалеко от Чаплинки. А взяв Чаплинку, красные вплотную подступали к Перекопу. Значит, за эти часы фронт прорвали и взяли нас корпус в кольцо. Радостного было мало, а «капказский человек» вновь закричал, чтоб мы немедленно поворачивали к Каменному Колодязю, в сосредоточение 13-й дивизии. Делать было нечего, мы двинулись на юг, чувствуя, что вновь начинается столь надоевшая нам по прошлому году бестолковщина.
К Каменному Колодязю мы добрались уже поздно вечером и застали там огромную гудящую толпу. У этого небольшого села собралась почти вся дивизия, и тут же нам встретилось немало старых знакомых. Все хаты оказались занятыми, и отряд остановился прямо в поле, у околицы.
Было ясно, что завтра нам придется круто, и я предложил прапорщику Немно остаться в селе. Рука его по-прежнему болела, а посылать раненого в бой я не имел права. Прапорщик, однако, уперся и, поглядывая на Ольгу, заявил, что рука его уже зажила и что красных он вполне может рубить и левой. Я не стал с ним спорить, тем более, не на кого оставить взвод, зато предложил остаться Ольге. Не помню уж, на кого поглядывала она, но тоже отказалась. В общем, молодежь стремилась в бой, и этому, конечно, следовало только радоваться. Правда, я бы остался, предложи мне кто-нибудь. По этим степям мы кружили уже больше года, и это успело надоесть мне до чрезвычайности. Впрочем, остаться мне никто не предлагал.
Где-то в полночь приехал Андгуладзе, и по селу сразу же поползли слухи. Красные перешли Днепр уже в трех местах, у них полно артиллерии и броневиков, и все наши дневные атаки отбиты, а конница уже шла на оставленную нами Дмитриевку.
Заодно мы узнали, что Терны, первоначальный пункт нашего назначения, так и не были взяты. Все это уже походило на панику.
Впрочем, рассуждать времени не осталось. Нам дали поспать до трех часов утра, а в четыре мы уже выступили двумя колоннами на северо-запад и вскоре заняли оборону у небольшого села с оптимистическим названием Высокая Могила. Я знал, что «могила» по-малороссийски всего-навсего курган, но все равно в этом названии чувствовалось что-то зловещее.
Пришлось окапываться, и окапываться всерьез, поскольку утром следовало ждать конницу, а то и броневики. Правда, опыт Мелитополя не прошел даром, и никого не приходилось особо подталкивать. К девяти утра наша оборона выглядела вполне прилично, и я позволил нижним чинам немного поспать. Прапорщик Мишрис смотрел на меня такими глазами, что я разрешил поспать и ему, а сам усадил поручика Успенского играть в «шестьдесят шесть». Правила мы помнили плохо, приходилось все время напрягаться, и это занимало время.
Красные показались на горизонте около одиннадцати. Они шли, как на парад: впереди – завеса конницы, за нею – несколько броневиков, а сзади – пехотные цепи. Артиллерия ударила по нашим окопам, но била издали и неточно. Наши орудия не отвечали, – очевидно, они все еще оставались в тылу.
Дальнейшее я помню очень смутно. За этот день я не успел написать ни строчки, и в моей памяти все смешалось. Мы отбили несколько атак, затем красная конница перелетела через наши окопы и унеслась куда-то в тыл, но мы сумели отсечь пехоту и поджечь два броневика. Потом каким-то образом краснопузые все же оказались сзади, и мы отстреливались в полном окружении. Наконец, ударила-таки наша артиллерия, и на помощь к нам пришла опоздавшая на марше бригада 13-й дивизии.
Ночью удалось поспать, а на следующий день повторилось то же самое. Я до сих пор не понимаю, почему красные так и не смогли прорвать тонкую линию наших траншей. Возможно, они попросту не спешили.
Третий день ничем не отличался от первых двух. К тому же прошел слух, что красный Лаиышский полк обошел наш левый фланг, и нам вновь грозит окружение. Мы смертельно устали, и красные латыши не могли испугать нас. Разве что, появись у краснопузых полки зуавов, мы бы немного удивились. Впрочем, на этот раз обошлось – латышей удалось отбить, правда, дивизия использовала в этом бою свой последний резерв.
Четвертый день боев у Высокой Могилы мог бы стать для нас последним. От моей роты осталось лишь полсотни нижних чинов, – два неполных взввода, кончились патроны, и, главное, мы уже не могли сражаться. Что-то надломилось, и отряд не отступил только потому, что бежать было некуда – конница в степи не дала бы нам уйти. Но и на этот раз нам повезло. Утром 11 августа красные ушли. Ушли настолько быстро, что мы долго не могли сообразить, что случилось, и еще целый день сидели в окопах. Все разъяснилось только к вечеру.
Нас выручил конный корпус Барбовича. Скрытно подойдя к Константиновке, Барбович ударил с севера прямо в середину боевых порядков красных. Корпус потерял до трети своего состава, но свое дело сделал. Боевые порядки и тылы краснопузых перемешались, передовые части оказались в полукольце, и к вечеру 11 августа три красные дивизии отошли обратно к Каховке и заняли там оборону.
Я всегда уважал бойцов Барбовича. Они выручали нас и раньше, выручили и в эти дни. Через три месяца генерал-лейтенант Барбович вновь повел свой корпус на красные пулеметы, пытаясь спасти Крым. Но время чудес, увы, кончилось, – сотни пулеметных тачанок господина Каретника ударили в упор, и корпус лег на холодный песок Литовского полуострова.
Тогда нам не было известно, что происходит у Каховки. Мы спали, и нас не могли добудиться ни кашевары, привезшие нам ужин, ни генерал Андгуладзе, ни даже штабс-капитан Дьяков, проснувшийся первым и безуспешно пытавшийся поставить нас на ноги.
Мы очнулись уже поздно вечером, когда закат догорел и со степи подул свежий ветер. Но теперь он нес не привычный запах степных трав и созревшей пшеницы, – воздух был полон гари и порохового смрада. У горизонта тянулась красная полоса – вдоль Днепра, не прекращаясь ни на минуту, продолжались бои.
Поручик Успенский прибыл меня навестить. На этот раз он был в прекрасном настроении и, похоже, забыл бредни по поводу дуэли. Наши вещи собраны, осталось дождаться приказа. Я напомнил поручику, что читатели с нетерпением ожидают окончания его великого романа. Поручик Успенский поспешил меня успокоить – роман успешно приближается к концу. Конец, по мнению автора, будет умеренно-оптимистичным. Интересно, что это будет означать на практике…
1 июля
Сегодня я чувствую себя настолько лучше, что уже начинаю подумывать о возобновлении прогулок, хотя бы минут по десять в сутки. Вчера поручик Успенский вновь приносил книжку о лечебной гимнастике, но с этим можно не торопиться. Во всяком случае, сдаваться покуда рано. Я лично капитулировать не намерен.
Утром 12-го мы вернулись в Каменный Колодязь и уже начали было располагаться на отдых, как последовал приказ собираться и вновь готовиться к походу. Штабс-капитан Дьяков узнал в штабе, что вчера два полка 13-й дивизии вместе с конницей Барбовича атаковали красных у Каховки, но были отбиты, а генерал Андгуладзе, по слухам, ранен. Теперь к Каховке выступали все резервные части, в том числе и мы.
Перед выступлением штабс-капитан Дьяков построил отряд, и мы еще раз проверили тех, кто остался. Нас было почти столько же, сколько восемь месяцев назад под Токмаком. Но уже не было Николая Сергеевича, не было трех моих взводных, не осталось и десятка тех, с кем мы вышли когда-то из Ростова. Что ж, два наших прапорщика командовали теперь взводами не хуже, чем Сеня Новиков и Володя Дидковский. А поручик Успенский давно уже мог вести нашу роту в бой. Люди менялись, уходили навсегда, и один я оставался на месте, словно и вправду завороженный. Но теперь передо мною стояли последние сорокинцы, и я снова поведу их в бой.
Я еще раз попытался оставить прапорщика Немно в тылу, но наш цыган стоял на своем. Я обратился к штабс-капитану Дьякову, но тот, переговорив с прапорщиком, резонно рассудил, что рана у него легкая, а офицеров у нас и так не хватает. Он был прав, но что-то заставляло меня не соглашаться с очевидным. Может быть то, что в последние дни прапорщик Немно перестал улыбаться, отвечал невпопад и впервые, словно забыв русский, обращался к нам время от времени на цыганском языке. Он, похоже, здорово устал, но я опасался, что это не усталость, а то, что мне приходилось часто видеть у моих сослуживцев. Тот самый взгляд – взгляд Ангела.
Переубедить мне никого не удалось, но в одном штабс-капитан Дьяков со мной согласился, – Ольгу мы оставили в Каменном Колодязе, в дивизионном лазарете, который собирался эвакуироваться в Мелитополь. Прапорщик Мишрис сделал суровое лицо, прощаясь с нашей сестрой милосердия, и как бы ненароком звякнул шашкой. Вероятно, он был уверен, что смотрится в эту минуту очень грозным и очень взрослым. Я пожал Ольге руку, и она шепнула мен, чтоб я берег себя. Насколько это возможно. Я шепнул в ответ, что мне беречься не надо. Я и так бессмертный.
Иы уходили под вечер. Отдохнувшие кони бодро бежали, впряженные в повозки, а расшалившийся Лютик то и дело пытался вырваться вперед, кося на меня лукавым глазом. Поручик Успенский ехал рядом на своей гнедой кобыле, изредка чертыхаясь, – ездить он так и не выучился. Я бы и сам охотно пересел на повозку, но не хотелось обижать Лютика. К тому же, мы торопились.
Спускалась ночь, зарево на горизонте росло, и до нас все отчетливее доносился грохот канонады. К полуночи мы прошли Терны, и разрывы стали еще слышнее – Каховка была рядом. Через полчаса колонна остановилась. Штабс-капитан Дьяков коротко побеседовал с кем-то из штабных, прибывших из Каховки, и сообщил, что части Андгуладзе и конница Барбовича ведут бой на окраине города, но из-за Днепра подтягиваются свежие силы красных и, по слухам, через реку переправляются танки. Мы должны были спешить – в Каховке каждый штык был на счету.
Дорога потянулась на высокий холм, мы поневоле замедлили ход, но тут Лютик заржал и в несколько мгновений одолел подъем, буквально взлетев на вершину. В лицо мне ударил красный свет, и я непроизвольно дернул поводья. Лютик удивленно заржал, но дисциплинированно остановился.
Холм был высок, и вся Каховка лежала, как на ладони. Огненное зарево затопило полнеба, и недвижная гладь Днепра казалась розовой. Город горел, пламя рвалось ввысь, и сквозь него лишь кое-где проглядывали черные коробки домов. Разрывы снарядов сливались в сплошной гул, еле различимо стрекотали пулеметные очереди. Я стоял, не в силах тронуться с места и отвести глаза от красного зарева. Рядом со мною придержал свою гнедую поручик Успенский и тоже недвижно застыл, глядя вперед. Неподалеку заржал еще один конь – прапорщик Мишрис остановил Злыдня и нерешительно гарцевал на месте, поглядывая то на нас с поручиком, то на горящий город. Наш отряд уже почти перевалил вершину холма, и тут к нам присоединился прапорщик Немно, который бросил лишь беглый взгляд на панораму Днепра и попытался пришпорить коня. Но конь вдруг споткнулся, еле удержавшись на ногах; прапорщик что-то закричал ему по-цыгански, дернул удила, от чего конь взвился свечкой и поскакал вниз.
Тут заржал Лютик. Я помотал головой, отганяя наваждение, и тронул каблуком его бока. Конь шагнул впред, и вслед за мной тронулись все остальные. Дорога пошла вниз, было светло, как днем, и трепещущий красный огонь окружил нас со всех сторон.
Что-то сегодня в нашем госпитале тихо. Никто не забежал ко мне в гости. Даже поручика Успенского, и того нет. Впрочем, не буду уподобляться дядюшке Евгения Онегина. И так я им всем очень благодарен. В общем-то, можно считать, что мне в той жизни повезло.
2 июля
Вадим Успенский убит вчера на дуэли. Мне не хотели говорить.
Господи! За что же ты так!
10 июля
Не думал, что еще придется писать. Но надо успеть кое-что закончить. К тому же, сегодня я могу немного приподняться, и правая рука чуть-чуть отпустила. Диктовать мне не хотелось бы – не привык.
Девять дней, как погиб Вадим. Его похоронили вместе с его убийцей – в ту же ночь марковец застрелился. В записке он просил простить его и утверждал, что не хотел убивать Вадима. Он хотел лишь сбить с его головы фуражку. Но дрогнула рука.
Мне принесли все, что Вадим Успенский оставил в наследство. Я отдал Туркулу его солдатский «Георгий», знак «За защиту Крыма» и Галлиполийский крест. Я просил Антона Васильевича положить в сумку и мои награды, но он наотрез отказался.
Неоконченную главу романа я отдал Туркулу, читать ее я не смог.
Похоже, мне осталось недолго. Наш эскулап-полковник каждый день бывает у меня и уже истощил свой запас оптимизма. Сегодня он не говорил ни о каком санатории, а только просил держаться. Я и держусь. Пока, во всяком случае.
Вчера ко мне зешел Фельфебель и говорил со мной таким непривычным тоном, что я сразу понял – дело совсем худо. Так говорят со смертельно ранеными. Очевидно, он зашел попрощаться.
Что еще… Антон Васильевич обещал Татьяне перебраться в Сербию и, по возможности, помочь устроиться. Я дал ему адрес в Праге, чтоб он сообщил Лешке Егорову. Туркул также просил мой харьковский адрес, чтобы написать, когда представится случай, но я отказался. Едва ли такая весть порадует моих родителей. Моей бывшей супруге будет, вероятно, все равно, а дочери лучше обо мне ничего не знать. У нее будет своя жизнь. Другая…
Ну, вроде, все. Можно отдавать написанное вместе с моей старой тетрадью Туркулу. Осталось одно, последнее – список наших офицеров. Жаль, что я уже не могу вспомнить всех. Всех нас, оставшихся под Ростовом, Екатеринодаром, Миллерово, Волновахой, Токмаком. Всех, у кого за спиною Флегетон.
Сорокинский отряд
Создан в декабре 1917 года.
Расформирован приказом генерала
Врангеля в декабре 1920 года.
Подполковник Сорокин
Командир отряда. Умер от тифа
Николай Сергеевич
20 февраля 1920 года. Похоронен в братской могиле на кладбище
г.Симферополя.
Капитан Греков
Погиб под селом Лежанки в феврале 1918 года.
Прапорщик Герценштерн
Погиб в селе Выселки в феврале 1918 года.
Прапорщик Лунич
Погиб под станицей Кореновской в марте 1918 года.
Поручик Леонтьев
Погиб под станицей Кореновской в марте 1918 года.
Подпоручик Клюев
Погиб под станицей Лабинской в марте 1918 года.
Прапорщик Кравченко
Погиб под станицей Новодмитриевской в марте 1918 года.
Прапорщик Лойко
Погиб под Екатеринодаром в мае 1918 года.
Поручик Сухотин
Умер от раны в ауле Гилты в июне 1918 года.
Прапорщик Лорис
Погиб под Екатеринодаром в августе 1918 года.
Подпоручик Байрамов
Погиб под Миллерово в мае 1919 года.
Прапорщик Усиевич
Смертельно ранен под Бахмутом в мае 1919 года. Умер на следующий
день.
Подпоручик Любимов
Погиб под Лозовой в августе 1919 года.
Прапорщик Полухин
Погиб под Мариуполем в сентябре 1919 года.
Штабс-капитан Обух и три офицера его роты
Погибли под Волновахой в сентябре 1919 года.
Прапорщик Морозко Татьяна Николаевна
Умерла от воспаления легких 15 декабря 1919 года под Александровском.
Прапорщик Новиков
Погиб под Токмаком 23 декабря 1919 года.
Поручик Дидковский
Погиб под Токмаком 24 декабря 1919 года.
Подпоручик Михайлюк
Пропал без вести под Токмаком.
Поручик Голуб Николай Иванович
Погиб 24 апреля 1920 года в бою у Сиваша.
Поручик Петренко
Погиб 16 июля 1920 года под Бериславлем.
Прапорщик Немно Василий Васильевич
Погиб под Каховкой 13 августа 1920 года.
Сестра милосердия Заруцкая Ольга Николаевна
Погибла на Перекопе 6 ноября 1920 года.
Прапорщик Мишрис Альгерд Витовтович
Застрелился в Севастополе 14 ноября 1920 года.
Поручик Успенский Вадим Христофорович
Убит 1 июля 1921 года в Галлиполи. Бывший студент Харьковского
технологического института
Штабс-капитан Пташников Владимир Андреевич
Бывший приват-доцент Харьковского Императорского университета