Алексей Слаповский
АНТИАБСУРД,
или
КНИГА ДЛЯ ТЕХ, КТО НЕ ЛЮБИТ ЧИТАТЬ
Люди хуже, чем думают о себе, но лучше,
чем им того хочется.
А. Слаповский.
Из ненаписанного
Теоретическое
предисловие
Меня часто спрашивают, что такое антиабсурд, поэтому я решил объясниться. (На самом деле никто не спрашивает, но мне нравится эта риторическая фигура.)
В жизни, как известно, не бывает ни абсурда, ни антиабсурда. Когда мы говорим: «абсурдное предложение», то имеем в виду совсем другое. Чаше всего это означает, что предложение нам не выгодно. Или не нравится. Или нам просто неохота его принимать. И т.п.
А что такое «абсурдный поступок»? К примеру, начальник велит нам сделать за день работу, которую надо делать три дня. Мы возмущены, полдня ходим и говорим коллегам: «Абсурд»! Потом беремся за работу и выполняем ее за оставшиеся полдня. Ну, и где здесь абсурд? Начальник поступил глупо, но по-своему здраво: дай нам три дня, так мы за три дня и управимся, а если день, смотришь, хватит и двух. То, что хватило и половины, тоже не абсурд, а обычное в России умение сделать невозможное возможным, лишь бы отстали.
Или: мужчина уходит от молодой и красивой жены к женщине постарше и с тремя детьми. Мы говорим привычно: «Абсурд»! На самом деле: любовь.
Или: женщина с утра идет к парикмахеру и два часа стрижется и красится, делает маникюр и педикюр, потом идет в магазин и покупает новые вещи, потом идет домой и начинает их одну за другой примеривать, она два часа лежит в ароматической ванне, она выбирает самое красивое белье, наконец к вечеру она готова: блистательна, прекрасна и победительна. И к ней приходит мужчина. И она говорит ему на пороге: «Прости, мы больше не увидимся!» И захлопывает дверь. И сидит целый час, не отвечая на звонки в дверь и звонки телефона, плача и размазывая по лицу красоту, на которую был потрачен целый день. Абсурд? Ничего подобного, всего лишь житейская история (подлинная, между прочим).
И т.д. Примеров много.
Короче, абсурдом мы называем в жизни то, что нам кажется необычным, чего, казалось бы, не должно быть. Но, поскольку в жизни бывает все, то наши утверждения беспочвенны и абсурдны.
Итак, в жизни абсурда нет, он есть только в искусстве.
В общем-то, и там его нет. Драматурги и киношники, в частности, придумали жанр комедии абсурда, но это все равно что сказать: комедия комедии.
Хотя, некоторые отличия есть. Шел человек, споткнулся, упал лицом в лужу, закричал, вскочил — комедия. Все смеются. Шел человек, упал лицом в лужу, повернулся на бок, подпер голову рукой и сказал: «Мне без сахара, но с молоком!» — комедия абсурда.
Абсурд в искусстве — это когда кто-то или что-то ведет себя неожиданно, не так, как положено.
У художника на картине люди за столом вверх ногами — абсурд. Или сирень цветет зеленым цветом. Или теплоход плывет по облакам. То же и в кино. То же и в литературе.
Например, у классика русского абсурда Даниила Хармса из окон почти одновременно выпадают 18 старух, а Кошкин ни за что убивает Мошкина. Это абсурд. Цель его была — противостоять закостеневшей литературе, а заодно и жизни. Ибо закостеневшая литература допускала выпадение из окна только одной старухи, максимум двух, и только по серьезным социально-психологическим мотивам. Убийство тоже допускалось, но тоже обставлялось причинами, обстоятельствами и следствиями. Хватало на целый роман (см. «Преступление и наказание»). Противостояние жизни заключалось в намеке, что старухи если и не выпадают десятками, то им все-таки очень плохо. И с убийствами было не очень благополучно, хотя убивали тогда, как считали трудовые массы, кого надо и за дело.
Шли времена. Абсурд ширился, вошел в моду. Чуть ли не все искусство двадцатого века, желая быть в ногу со временем, стремилось к абсурду.
Но в нынешней России это превратилось в сплошные пошлости и банальности. Почему? Потому что наша жизнь на рубеже веков стала сплошным абсурдом. (Не беспокойтесь, я помню свое утверждение, что абсурда в жизни нет, но мы говорим не о жизни в целом, а о России в частности, в которой бывает все даже в ту пору, когда ничего нет.)
Изображать абсурд с помощью абсурда — абсурд! Абсолютно непродуктивно с художественной точки зрения. Поэтому и я пришел в некоторых произведениях к методу антиабсурда.
Если упрощенно, что это такое?
Объясню.
18 старух падают из окна — абсурд.
Одна старуха, но румяная, здоровая, веселая, высовывается из окна и машет рукой внуку, провожая его в школу — антиабсурд.
Кошкин убил ни за что Мошкина — абсурд.
Кошкин ни за что подарил Мошкину сто рублей — антиабсурд.
Вы скажете: неправда! В жизни не так! В жизни старухи грозят внукам в окно и кричат, что если те опять приклеят их тапки к полу и вернутся с двойками, они их выпорют! В жизни Кошкины убивают Мошкиных именно ни за что — десятками и сотнями, об этом уже даже газеты не сообщают: надоело!
А я и не против. Я и сам говорю: в жизни абсурд стал нормой. Но искусство, по моему мнению (и не только моему) есть средство не отражения, а преображения жизни.
Мне стали интересны нормальные люди — за то, что их в жизни принимают за ненормальных. И это, в общем-то, не ново, литература всегда интересовалась необычными характерами, а нормальные люди сейчас выглядят страшными оригиналами. Разгадка проста: нормального в мире стало меньше, чем ненормального, поэтому оно и кажется ненормальным.
Тут, правда, другой вопрос: а что есть вообще норма?
Но ответ на него мне на данном этапе жизни и творчества пока не под силу.
1 мая 2005 г.
Практическое
предисловие
Я сам не люблю читать.
Иногда вдруг захочется, снимешь с полки, начнешь — и после двух страниц скучно станет, бросишь. Вечно автор доказывает, что он умнее меня, а мне это не нравится, или что я тоже умный, а это мне нравится еще меньше.
Мне нравится, когда просто, коротко и большими буквами. Но я же не ребенок, чтобы детские книжки читать.
И те, кто, как и я, не любят читать, они тоже не так уж не любят читать, чтобы вообще ничего не читать, они бы тоже рады почитать, но возьмут книгу — скучно, длинно, не вникнешь, в чем дело, и после двух страниц бросают.
И вот я решил им помочь.
Возьмут они эту книгу, начнут читать первый попавшийся рассказ — и уже им скучно станет, уже готовы бросить, а рассказ-то уже кончился! Это им будет приятно. Сравним: некто в трамвае стоит на вашей ноге на протяжении девяти остановок. Вам и больно, и неприятно, и обидно, и грустно, и хочется его оскорбить, особенно если на ноге мозоль. И наоборот: тот же некто не стоит на вашей ноге, а только наступил вам на ногу и тут же с нее сошел. Мозоль взвоет и успокоится, а боль успокоения, как известно, приятна, и вы даже благодарность чувствуете к этому человеку, хочется с ним познакомиться и побеседовать.
И я надеюсь, что после одного рассказа те, кто не любит читать, возьмут и прочтут другой. Чтобы испытать удовольствие оттого, что и он быстро кончится. Так помаленьку и всю книгу прочтут.
При этом абсолютно все в ней — правда, как в жизни, а если где и есть фантазия, то такая, что правдивей самой жизни.
А еще эта книга неожиданно оказалась чем-то вроде дневника, отчасти личного, но зашифрованного, отчасти дневника натуралиста, если можно так сказать, соучастника и свидетеля различных событий на протяжении более чем десяти лет, поэтому рассказы расположены в строгой хронологической последовательности.
Иванов
Иванов встал утром по звонку будильника — не с похмелья, не после бессонницы, не после изнурительных занятий с какой-нибудь развратной женщиной, а после нормального здорового сна рядом с женой Нинелью Андреевной, он встал в шесть часов тридцать минут утра, он пошел в туалет, постоял там без крика и крови, без грустных мыслей, спокойно и буквально, с чистой совестью глядя вниз, потом он умылся с мылом, почистил зубы зубной щеткой и пастой, побрился электробритвой, потом он надел брюки и рубашку, потом разбудил жену, причем отнюдь не толчком, не пинком и не громким возгласом, а тронув за плечо. И Нинель Андреевна тут же с улыбкой проснулась.
— Доброе утро, — сказал ей Иванов, и она ответила тем же.
Позавтракав, Иванов оделся в костюм и пошел к троллейбусу, он ждал троллейбуса терпеливо, без нервов, дождался, влез, не толкаясь, и поехал стоя, держась за поручень, и приехал на работу, потому что он ехал на работу, а не куда-то еще.
На работе он работал.
После работы он поехал домой — в троллейбусе того же маршрута, но уже в обратную сторону.
Дома он поужинал.
А потом сел читать две газеты: сначала одну, а после нее другую.
К нему подошла дочь и сказала:
— Папа, у меня трудности с выполнением задания по математике, которое оказалось очень сложным, и я никак не справлюсь с ним, не мог бы ты помочь мне?
Иванов не заорал на дочку, он не обругал ее, не ударил, он не зарезал ее ножом и даже не изнасиловал ее, он сказал:
— Ну-ка, ну-ка, разберемся!
И разобрался.
После этого он посмотрел на часы и сказал Нинели Андреевне:
— Половина одиннадцатого. Пожалуй, спать пора.
Нинель Андреевна тоже посмотрела на часы и сказала:
— Ты, как всегда, прав!
И они легли спать.
Происшествие
11 июля 1993 года в двенадцать часов дня на углу улиц Мичурина и Чапаева в городе Саратове стоял, ожидая трамвая, Василий Константинович Зинин, 1954 года рождения, работник СЭПО (Саратовское электроагрегатное производственное объединение), имеющий дочь Светлану, двенадцати лет, и сына Петра, десяти лет, женатый на Елене Сергеевне, 1957 года рождения, работнице того же объединения, увлекающийся рыбалкой и разгадыванием кроссвордов, обладающий физическими данными: рост 1 метр 76 сантиметров, вес 66 килограммов, глаза серые, волосы русые, телосложение астеническое, образование среднее техническое, особых примет нет, собиравшийся съездить на толкучку на стадион «Локомотив», что возле вокзала, где намеревался купить нужную ему радиодеталь для починки старого, но хорошо работающего, доставшегося ему от отца радиоприемника-проигрывателя «Сириус-М», а заодно темные очки для Светланы фасона «амфибия», ну, и для сына что-нибудь, а может, и для жены.
К нему подошел незнакомый человек.
Он был безобразен.
Небрит, с красными воспаленными глазами, в зеленой строительной куртке, заляпанной цементом, но с яркой наклейкой на плече «Саратовхимтяжстрой», под курткой — синяя грязная майка с бледно-розовым пятном на животе, на ногах — штаны серого цвета без пуговиц и шлепанцы, голые ступни были желтые и потрескавшиеся, это был Артамонов Геннадий Петрович, 1948 года рождения, с неоконченным средним образованием, дважды разведенный, трижды судимый по мелочам, нигде не работающий, проживающий у старухи, соседки его покойной матери, читающий целыми днями выписываемый внуком старухи журнал «Вокруг света», обладающий физическими данными: рост 1 метр 64 сантиметра, вес 47 килограммов, телосложение гиперастеническое, волосы короткие и жесткие, глаза темные, особые приметы: татуировка на груди в виде надписи «Душа нараспашку».
Зинин посмотрел на Артамонова.
— Дай сто рублей, — сказал Артамонов.
— На, — сказал Зинин и дал ему сто рублей.
11 июля 1993 г.
Эротический
рассказ
Соловьев как придет, так сразу и начинает.
Он и так, и этак, а все никак.
То есть не совсем сразу, но смотря что иметь в виду.
Он и рассказы читал, и художественные произведения про любовь, а толку нет. Он даже книжку «Техника секса» купил, но разочаровался. Про технику секса там более или менее, а как к самому этому делу морально приступить — молчок. В рассказах же и художественных произведениях — там подробней об этом, но всегда по-разному. Соловьева это раздражало.
И вот он опять приходит и опять начинает.
Он сперва говорит о жизни. Потом предлагает выпить вина, которое случайно принес с собой. Виноградова, то есть женщина, к которой он пришел, соглашается, они пьют вино. Смеркается. Соловьев подсаживается к Виноградовой, начинает трогать ее. Она сидит, нахохлившись, молча. Молчит и Соловьев, но дышать начинает все труднее. Вот-вот совсем задохнется, но тут Виноградова отстраняется и предлагает выпить кофе. Они пьют кофе. После этого Соловьев моет чашки, потому что не терпит грязной посуды на столе, потом подсаживается к Виноградовой и начинает ее опять трогать. Виноградова сидит, нахохлившись, молча. Молчит и Соловьев, но дышать начинает все труднее. Полузадохшийся, он вдруг решается и нежно валит Виноградову — и лежит рядом с ней, обессиленный, целуя ее плечо. От плеча он переходит к шее, а рука в это время...
Но тут Соловьев вскакивает и хрипло говорит:
— Нет. Не хочу опошлять наших отношений!
Потом они долго еще пьют кофе и чай и с интересом делятся мыслями о различных вещах, будучи образованными людьми, до самого утра, благо живет Соловьев в соседнем подъезде и тоже, как и Виноградова, один.
Он пробовал обойтись без предварительных разговоров и вина, но без разговоров и вина Виноградова не позволяла даже подсесть к себе.
Так продолжалось года три или четыре. Или пять.
А потом у Виноградовой заболела сестра в городе Калининграде Московской области, она поехала ухаживать за ней — и осталась там навсегда.
А Соловьев умер.
Он умер, правда, через тридцать восемь лет от старости, и это вроде бы не имеет отношения к рассказу, зато имеет отношение к Соловьеву, а ведь о нем тут речь, а не чтобы рассказ написать.
Зубы
Селиверстов с детства мучался зубами. Он просто не помнил дня, чтобы они у него не болели. Но он непреодолимо, до кошмара боялся зубных врачей. Он терпел, он пил болеутоляющие лекарства и испортил ими сердце, печень, почки и характер. Он получил образование, а зубы болели. Он женился, а они болели. Он воспитал двух детей, а они болели.
Так прошло пятьдесят шесть лет.
И вот однажды старший сын, который в отличие от него регулярно лечил зубы, глядя на отца, мычащего и стонущего от боли, сказал, что отведет его к дантисту, зубному технику Сладкову, и тот все сделает очень хорошо. Ведь нельзя же так истязать себя, сказал сын.
Селиверстов, на протяжении жизни десятки раз приходивший в районную зубную клинику и каждый раз убегавший, едва заслышит звук бормашины, в отчаянии сказал:
— Пойдем. Это хуже смерти!
Дантист Сладков, представившийся, однако, ортодонтом, человек с иронически-доброжелательным взглядом, усадил Селиверстова в кресло, осмотрел и молвил:
— Да-с...
— Что? — испугался Селиверстов, который и так был весь в поту.
— Ничего. Сначала к хирургу рвать и лечить, потом — ко мне.
Эпопея длилась два месяца. Селиверстову выдрали семь корней, запломбировали пять еще целых зубов, после этого ортодонт Сладков, блистая искусством обрабатывать зубы, одновременно их заговаривая всякими байками, поставил Селиверстову три стационарных моста и один съемный протез, потому что некуда уж было там ставить мост.
Я догадываюсь, вы ждете развязки. Например: Селиверстов на радостях напивается пьяным, падает, ударяется лицом об землю и ломает все зубы вместе с челюстью. Или, того лучше, попадает под машину и погибает вместе с зубами, не успев ими воспользоваться. Я согласен, это красиво, поучительно и художественно, я бы такой финал и придумал, благо что Селиверстова мне не жалко, он мне — никто.
Но я не придумываю, а пишу по фактам жизни.
А в жизни Селиверстов пришел домой, подошел к зеркалу, открыл рот и сказал себе:
— Давно бы так.
Пра-а-айдет!..
Долго ли, коротко, а оказались Андрей и Анна, должен выразиться со всей прямотой, окончательно близки.
— Нравишься ты мне, — говорила Анна, трогая плечо Андрея, а тот протяжно и ласково отвечал словом, которое очень часто употреблял в своей жизни, высказываясь и о дожде, и о политике, и о какой-нибудь болезни своей или другого человека.
— Пра-а-айдет! — ласково выпевал он, и Анна, понимая шутливость его голоса, прижималась к нему еще крепче; она знала, что он умен и всегда прав, да и без его ума понимала, что пройдет, но не хотела думать об этом.
А было это, как вы, конечно, догадываетесь, в городе Саратове.
Шло время, Анна говорила уже не так, как раньше. Она говорила прямо:
— Влюблюсь я в тебя, не дай Бог. А зачем мне это?
— Пра-а-айдет! — успокаивал ее Андрей.
Но вскоре и он стал поговаривать, глядя с укоризной в ее серо-голубые, да еще с карими, да еще с зелеными оттенками глаза:
— Что-то нравишься ты мне.
— Пра-а-айдет! — отвечала Анна со смехом.
А пройти обязательно было должно, потому что у Андрея была жена и он не собирался от нее уходить, а у Анны был муж, и тоже хороший человек.
Однако не проходило.
— Бросил бы ты меня, что ли, — говорила Анна. — Это ведь уже невозможно так. Больно это уже.
— Пра-а-айдет! — по привычке говорил Андрей, но голос его звучал как-то неинтеллектуально, даже как-то глуповато и растерянно, чего с ним раньше никогда не случалось.
Однажды они находились вместе и до такой тоски ощутили счастье жизни, что, казалось, дальше жить уже некуда. Но оба промолчали.
Вечером они были опять вдали друг от друга, и Анна подумала, что она умирает. Ей хотелось пожаловаться мужу, чтобы он ее понял и посочувствовал ей, но она не могла. Только ласкова к нему была.
— Когда же это кончится? — сказали они одновременно при очередной встрече. — Нельзя же уже так!
И оба потом молчали, не знали ответа.
Но Андрей был мужчина. Он приходил в себя, распрямлял красивые плечи, встряхивал кудрями волос и, открывая чистые белые зубы, смеялся:
— Пра-а-айдет!
Анна, благодарная ему за его легкость, откликалась:
— Пра-а-йдет!
Была осень.
Лили дожди.
Улицу имени Сакко и Ванцетти опять перекопали, троллейбус номер два перестал ходить своим маршрутом.
Саратов, одно слово. Несерьезный город.
Праздник
Потапов нашел ящик водки.
Он шел после работы к дому, как обычно сокращая путь — через пустырь, заросший густой травой.
В этой-то траве, чуть в стороне от протоптанной тропки, он и увидел ящик водки.
Не веря своим глазам, приблизился.
Точно: ящик водки.
Потапов не вор, не любитель чужого, поэтому он стоял возле ящика не меньше четверти часа и только после этого взвалил его на плечо, поняв, что ящик ничейный, взвалил — и понес. Он понес его, конечно, не домой, а к другу, кочегару Алексею, в котельную.
По пути ему встретился Антипов, актер драматического театра, который шел в театр играть драматическую роль в вечернем спектакле, но подумал, что еще сто раз успеет, и пошел с Потаповым, восхищаясь чудом такой находки.
Потом встретился хулиган и рэкетир Василевский, который направлялся на свидание с девушкой, но не с хулиганскими намерениями, а с любовью, с цветами. И он тоже пошел с Потаповым.
Потом встретился работник культуры Боровков, который вышел на свежий воздух собраться с мыслями, потому что обещал завтра утром сдать в одну из саратовских газет статью, а она не написана, придется сидеть вечер и, возможно, ночь, а раз так, время еще есть. И — присоединился.
Потом встретился совершенно необразованный человек, но с фамилией Книгин, которому надо было встретить жену из города Раскардака; он подумал, что жена и сама доберется до дому, не впервой, а вот друзей он сто лет не видел, да еще с таким поводом, — и пошел с друзьями.
Потом встретился сторож Яшудин, которому пора было заступать на суточную сторожевую смену, а сторожить, собственно, в унылом учреждении нечего, Яшудину было обидно, что государство не нашло лучшего применения его силам, он уже был близок к выводу, что жизнь никчемна и однообразна, и вот ящик водки, неожиданный, как океанский корабль в деревенском пруду, разубедил его, и от благодарности по отношению к своему просветлению он пошел за ящиком.
Потом встретился студент Володин, сдающий завтра госэкзамен и заранее готовящий для преподавателей такую длинную речь о необходимости поставить ему удовлетворительную отметку, с такими подробностями, деталями, частностями и логическими отступлениями, что, если бы записать эту речь, получился бы объем никак не меньше «Войны и мира». Ему-то примкнуть к компании сам Бог велел.
Наконец встретились кинокритик Усатов и интеллектуал-любитель Судец. Они шли в кинотеатр, где Усатов должен был предварить краткой лекцией показ нового фильма итальянского гения Узрелли, а Судец собирался ему оппонировать, считая Узрелли не гением, а всего лишь просто талантливым человеком. Увидев компанию с ящиком, Судец вдруг прекратил спор, сказав, что Узрелли, наверное, и в самом деле гений, а Усатов в ответ возразил, что Узрелли всего лишь просто талантлив. То есть они помирились — и грех это не отметить!
Они все были уже у входа в котельную, но тут Потапов посмотрел и увидел, что их десять человек, включая кочегара Алексея, четное число, плохая примета. Нужен одиннадцатый для нечетности. И, не снимая ящика с плеча (а отобрать у него эту честь никто и думать не смел), он пошел к телефону-автомату звонить мне. Я сказал, что, во-первых, творчески и плодотворно работаю, а во-вторых, как известно Потапову, совершенно не пью. Но Потапов рассказал о своей находке, и я, как русский человек, со всех ног помчался к котельной, заранее не веря глазам своим.
Но он был, он стоял среди нас — ящик с водкой, двадцать бутылок, одна к одной, мерцающие, словно люстра в торжественной и таинственной высоте темного замкового зала.
Потапов решился. Поперхав, чтобы придать голосу нарочитую грубую мужественность вместо просящейся нежности, он сказал: «Чего смотреть-то?» — и начал откупоривать бутылки и разливать по стаканам, которых было у Алексея достаточно.
Сглотнув от волнения, Потапов спросил:
— Ну? За что?
Мы не могли ответить.
Лики наши были светлы.
Мы верили в Бога и в будущее нашей великой обездоленной страны, мы верили в будущее человечества и Земли, мы верили, что где-то есть и другая Земля — и не одна, мы верили, что никогда не умрем.
Тихо заплакал светлыми слезами рэкетир и бандит Василевский.
— Выпьем, — тихо, из души произнес Потапов. И это стало тостом.
И мы выпили.
Шутка
Тимофеев был женат и заботлив о семье, а Ашот был холост и шутник. Тимофеев жил, как вы сами понимаете, в городе Саратове, а Ашот жил тоже догадываетесь где: на Черном море в небольшом поселке и работал в ботанической лаборатории лаборантом — он любил выращивать цветы.
Тимофеев отправил жену с дочкой на отдых в пансионат «Крутой берег». В туристическом бюро, где брали путевки, им даже сказали телефон этого пансионата, и вот на второй или третий день, не имея никаких известий, кроме телеграммы о благополучном приезде, Тимофеев стал звонить. Он не знал, что этот телефон уже полгода как передали ботанической лаборатории стараниями ее начальника Автандила Егоровича, а «Крутой берег» оставили пока без телефона. И трубку снял Ашот, заранее улыбаясь.
— Это «Крутой берег»? — спросил Тимофеев.
— Что вы хотели? — поинтересовался Ашот.
— Нельзя ли пригласить Тимофееву Ларису Андреевну? Я не знаю, в каком она там у вас корпусе или что там у вас, у нее дочка, Верой зовут. Отдыхающие то есть.
— Найдем, — сказал Ашот. — Но ждать надо. Сколько буду искать, столько и жди. Денег не жалко на телефон ждать?
— О чем речь! — воскликнул беспокоящийся о семье Тимофеев.
Ашот замкнул своим ключом дверь кабинета начальника, который часто отлучался и его сроду никогда не было, и вышел из кабинета.
До пансионата было тридцать километров. Но что такое тридцать километров по хорошей дороге и на хорошей машине со скоростью сто шестьдесят километров в час, спрашивал себя Ашот. И сам себе отвечал: э!
Небольшая трудность заключалась в том, что машина Ашота была в ремонте, но могут ли быть помехи, когда речь идет о тревоге человека за свою семью?!
Из многочисленных машин, стоявших у пятизвездного отеля «Парус» (бывший «Профсоюзник»), он выбрал спортивный «Шевроле». Всполошилась гадким голосом сигнализация, но Ашот в момент ее утихомирил. Он привел в действие систему зажигания быстрее, чем об этом рассказано, и рванул с места. За машиной побежали люди, размахивая руками и крича.
Они сели в другую машину и погнались за Ашотом.
Радость Ашота поднималась так же стремительно, как стрелка спидометра.
Я бы не брал без спроса, мысленно говорил он преследователям, укоряя их. Но вы же не дадите, если по-человечески просить! А у людей, может, судьба решается, как ты думаешь? Может, человек повеситься хочет и ему нужно услышать любимую женщину, чтобы раздумать? Может, у него была болезнь рак, и он вылечился и хочет скорей сообщить любимой женщине, чтобы она заплакала от счастья? Э? Разве тебе объяснишь?
И Ашот доводил стрелку до своих любимых ста шестидесяти. Справа были скалы, слева была пропасть. Те ехали, однако, тоже на хорошей машине — и стали сигналить догоняя.
Ашот усмехнулся.
Вдруг послышались выстрелы. Треснуло заднее стекло, осколок впился Ашоту в шею, он вытащил его и кинул, не глядя, и стал снижать скорость. Преследователи поравнялись с ним, продолжая стрелять.
Шины прострелят, забеспокоился Ашот и резко повернул руль, его «Шевроле» ударил в бок машину хулиганов, ударил еще, но глупый шофер вместо того, чтобы отстать, продолжал гнать, чтобы тем, кто сидел с ним в машине, было удобно стрелять в Ашота.
На двух колесах ехать хочет, подумал Ашот, зная, что впереди узкий участок дороги. И действительно, нападавшая машина некоторое время ехала на двух колесах на краю попасти, а потом упала в пропасть.
Ашот продолжал путь.
Он приехал в пансионат «Крутой берег», отыскал Тимофееву Ларису Андреевну с дочерью Верой и сказал свою любимую фразу: «Вас к телефону!»
Он привез удивленных мать и дочь в лабораторию, взял трубку.
— Ждем?
— Безобразие! — закричал Тимофеев. — Целый час прошел!
— Не час, а всего-навсего двадцать четыре минуты, — сказал точный Ашот.
И удалился, чтобы не слушать личные семейные разговоры.
Через несколько минут Лариса Андреевна Тимофеева с дочерью Верой вышли, у Веры Андреевны было изумленное лицо, а у Веры легкомысленное, потому что она в этом возрасте еще ничего не понимала.
— Спасибо, — сказала от души Лариса Андреевна.
— Не за что! — от души ответил Ашот, подавая ей букет только что срезанных роз: одна белая, две красные и две розовые — он обожает именно такое сочетание цветов.
Мусорщик
Васильев двадцать четыре года ходил на работу по пешеходному мосту через железнодорожный путь. Но вот мост закрыли на ремонт, и ему пришлось огибать тупик, склады и заборы, потому что напрямик через путь он ходить не мог, боялся гибели от маневрового тепловоза, который вечно сновал туда-сюда, обманчиво блестя всегда вымытыми ярко-зелеными боками с красными полосами. И вот, огибая тупик, он обнаружил свалку.
Свалка была техническая. Васильев заинтересовался и первый же свой выходной день провел на свалке. Чего он только не увидел! Подшипники, какие-то сочленения, куски металла причудливой формы — белые, серые, синеватые, бронзовые, матовые, белые, никелированные. А вот два стерженька на шарнире, похоже на циркуль или на ноги прыгающего человека, или на крылья птицы. Часами Васильев рассматривал детали, думая над ними. И стал наиболее понравившиеся относить домой. А дома составлял из них конструкции и композиции, подразумевая, что каждому из сочленений и каждой из деталей должно найтись свое место, и очень радовался, когда действительно сочленения и детали образовывали гармоническое целое, получалось нечто загадочное, но удивительно красивое, изящное.
Васильев бросил работу. Ходил на свалку каждый день. Безжалостно рушил он свои первые примитивные конструкции: мысль и фантазия его усложнялись, и вот он достиг своего: комнату заполнили, не уничтожив, однако, пространства, пять конструкций, гармоничных сами по себе и гармонично разыгрывающихся друг с другом.
Ему не хватало одного: зрителя.
И он решил позвать соседа Кольцова, который в прошлой своей жизни был инженер, а в этой — сильно выпивающий работник мастерской «Металлоремонта».
И вот, купив водки, Васильев пригласил Кольцова, угостил его водкой — и показал.
Кольцов осмотрел, ковыряя в зубах спичкой, и сказал:
— Нормально.
— Если б вы знали, как это трудно! — воскликнул Васильев. — Из хаоса извлечь сперва нечто загадочное, долго ломать голову о его предназначении, искать сочетания, раскрывая загадку каждой детали, каждого узла...
— Уж и узлы, — сказал Кольцов. — Знаю я эти узлы. Это вот — релонгаторный шатун. Вы его задом наперед присобачили.
— Искосый рычаг стойкости, — поправил Васильев.
— Сам ты искосый, — дружелюбно сказал Кольцов. — Говорю тебе: релонгаторный шатун. А вот крепежный контрбаланс, почти новый...
— Меридиан плоскости и пространства, — поправил Васильев, становясь хмурым.
— Контрбаланс, говорю, к нему еще брубитель нужен, а вот и брубитель! — обрадовался Кольцов и вытащил его из другой конструкции, отчего она сразу рассыпалась.
— Пошел вон, — сказал Васильев.
— Да ладно тебе! — отозвался Кольцов на приятельскую шутку и продолжал рассказывать:
— А это вот — кронплексы, а вот переходник траверса на систему подвески, а это диссель двухтрубчатый, а это...
— Васильев взял то, что Кольцов назвал дисселем двухтрубчатым, а для него было тоннелями встречных струй энергии, поднял над головой Кольцова сказал:
— Уйди.
И Кольцов ушел, обиженно косясь на недопитую водку.
Васильев же восстановил конструкцию, разрушенную Кольцовым и включил свет, который у него был устроен разнообразно и прихотливо. Глядя, как блики отражаются от искосого рычага стойкости, вспыхивая над меридианами плоскости и пространства, замирая над вечно гудящими тоннелями встречных струй энергии, он усмехался, думая о бедном Кольцове. Встав в известную ему точку, он вытянул руки над головой, поймал струю энергии, уменьшился до невидимости и полетел сквозь тоннель, голубые стенки которого мерцали где-то высоко над ним, глубоко под ним, далеко справа и слева, и путь к концу тоннеля не близок, и многое, многое может встретиться на этом пути, каждый раз — новое, но все не то, не то, что Васильев ждет и ищет...
Краткие очерки
о саратовцах
Конечно, следовало бы рассмотреть развитие уникального саратовского характера в историческом срезе на протяжении четырех веков — столько существует город Саратов. Но это дело будущего. Пока же возьмем саратовцев современных, сегодняшних, живущих в городе, находящемся на перекрестье Востока и Запада, Севера и Юга, городе многонациональном, многослойном и многообразном и при этом монолитном, несмотря на свою разбросанность по окрестным холмам и миллионное народонаселение.
Моя задача — дать метод. Он — в полной правдивости и краткости. И, прочитав три-четыре наброска, каждый саратовец, мало-мальски владеющий пером, может продолжить начатое.
Итак:
* * *
Саратовцы довольно рассеянны и часто теряют ключи от квартиры. Зная об этой своей особенности, они прикрепляют к связке ключей металлическую бирку, на которой выбит подробный адрес, телефон, а самые скрупулезные указывают время, когда их можно застать, чтобы нашедший ключ не таскался попусту, а попал точно в то время, когда хозяева будут дома. Как правило, тем, кто нашел ключи, предлагается материальное вознаграждение. Как правило, от него отказываются, тогда хозяева усаживают пить чай, ведут дружеские беседы, и часто после этого завязывается дружба семьями: едут вместе по грибы, ловят рыбу, сидят у костра, поют песни.
* * *
Саратовцы равнодушны к объявлениям, помещенным на специально приспособленных для этого щитах. Они уверены, что там ничего интересного быть не может. Зато объявления, наклеенные на заборе, на стене, на столбе, вызывают жгучее любопытство. Я сам видел: какой-то шутник повесил каким-то образом свое объявление на столбе на высоте метров примерно четырех. Собралась толпа. Она, задрав головы, пыталась прочесть, что написано. Росли любопытство и раздражение. Чуть было не побили человека в очках, который не хотел сказать, что прочел, а все думали, что если он в очках, то видит. Кто-то предложил сбегать за биноклем. Но пока бегали, появилась откуда-то лестница. Небольшая потасовка за право лезть первым — и вот крепкий парень полез, достиг и прочел вслух. Повторить объявление я не могу, оно было матерным и по форме, и по содержанию. Парень слез, но толпа не разошлась, потому что каждый хотел убедиться своими глазами, что написано именно это. В течение восьми дней не иссякал здесь народ, а потом хлынул ливень и объявление смыло.
* * *
Саратовцы в своем большинстве выходцы из деревни, поэтому тяга к природе в них неистребима. Мой сосед, имея благоустроенную и даже роскошную квартиру, никак не привыкнет выпивать дома, в тесных стенах. Вынув из холодильника две бутылки коньяка, он выходит во двор, садится в теньке, разувается, раскладывает на газетке бутерброды с черной и красной икрой — и выпивает. Потом ему, вспомнившему деревенское детство, начинает хотеться рубить дрова и ухаживать за скотиной. Дровами ему служит грибок детской песочницы, а скотиною — жена. Но ни общественность, ни милиция не могут этого понять, и это странно, потому что и общественность, и милиция, по моим наблюдениям, тоже имеют крепкие деревенские корни. Наверное, им хочется их выкорчевать, но делают они это, как нам всегда было свойственно, у других.
* * *
Саратовцы очень любят уступать в автобусе или трамвае места старушкам. Как войдет старушка, все мужчины поднимаются, наперебой предлагая свои места. Старушка в растерянности, не желая никого обидеть. «Отвали, падлы! — кричит кто-то. — Она здесь сядет! Бабка! Не топчись, иди сюда, лезь, кому говорю, дура ты такая!» И старушка лезет, садится и сидит.
* * *
Саратовцы очень любят телефоны-автоматы. Никакой саратовец не может спокойно пройти мимо телефона-автомата, обязательно позвонит кому-нибудь. Ну, мол, как, мол, дела? А я вот шел, решил позвонить. Как оно вообще? И кто-то начинает рассказывать про свою жизнь, а потом и звонящий рассказывает про свою жизнь, вокруг обычно собираются пятнадцать-двадцать человек, потому что мы очень неравнодушны к подробностям чужой жизни. Как, мол, вы там, ничего? Ага. Ага. Ага. Тетя Клава болеет? Ясно. Шурин пьет? Ясно. Маша на аборт пошла? Ясно. Ну, ладно. Бабушка Света не померла еще? Дядю Борю не посадили? Ясно. У нас тоже все нормально пока.
Стоишь, слушаешь, наслаждаешься.
* * *
В равной степени саратовцы любят смотреть в окна, но большинство окон зашторено. А вот один знакомый мой был в Америке на профессиональной стажировке, был в обычном таком городке: двухэтажные дома, газончики перед ними, а пешеходные тротуары только в центре городка, потому что в других местах никто пешком не ходит. А вот знакомый мой ходил. Каждый вечер ходил. Почему? Да потому, что там штор в окнах нет! Иногда жалюзи — и те раскрыты. Смотреть-то в окна некому, потому что, повторяю, никто пешком не ходит, а из машины на скорости много не увидишь. И вот он ходил и запросто, без ограничений, рассматривал загадочную чужую жизнь. А вернувшись домой, в первую очередь содрал в квартире шторы. Попросил жену походить перед окном, сам вышел на улицу и хоть не совсем четко — пятый этаж все-таки, но видел жену, показавшуюся ему издали чужой и красивой.
С тех пор он сам стал часто появляться у голого окна, чтобы с улицы видели его и знали о нем. Жена стеснялась, просила, скандалила, кричала, что разведется с ним, а он с азартом отвечал ей, одновременно увлекал супругу к окну, чтобы виднее была с улицы его насыщенная загадочная жизнь, чтобы смотрели и завидовали.
* * *
Саратовцы очень любят своих девушек и женщин, которые, как известно, самые красивые в России (а следовательно и в мире). Имеется в виду не какая-то особая штучная красота, а как бы плотность, число встречающихся на тысячу жителей красавиц, симпатичных, хорошеньких, милых и пикантных девушек и женщин.
Но отсюда много проблем. Не успеет саратовец жениться на красивой женщине, глядь, ему попадается еще красивее, он рвет на себе волосы, просит прощения у жены и женится вторично. Но, едва вылезя из-за свадебного стола (бывало — тут же, на свадьбе), видит женщину вообще сногсшибательную, о которой еще в юношеских снах мечтал. Он плачет, стоит на коленях перед второй женой — и женится третий раз. И так — без конца. И даже любя своих жен и не уходя от них, саратовцы-мужчины не могут не любить других девушек и женщин, отсюда в Саратове прирост населения больше, чем в Индии, много разводов, но много и свадеб.
А то, что по статистике якобы большинство разводов происходит по инициативе женщин, так они, во-первых, сами виноваты, будучи слишком красивы и дразня этим, а во-вторых, врет статистика, она всегда врала, вот и сейчас врет. Привыкла.
* * *
Обрываю свои заметки — хотя бы ввиду опасности перенаселения Саратова, он и так уж из-за своей славы гостеприимного доброго города до отказа наполнен и гостями, и переселенцами, и, дай Бог им покоя, беженцами с южных и западных окраин бывшего СССР. Останавливаю себя, хотя мог бы много и долго еще рассказывать о либерализме саратовцев, об их лояльном отношении к национальным, политическим, сексуальным и прочим меньшинствам типа художников и музыкантов, лояльном до того, что девушки на улицах целуются с девушками, музыканты и художники на улицах же свободно выражают себя, а национальные меньшинства чувствуют себя как дома и даже лучше, я мог бы рассказать о корректном поведении саратовских мафиозных групп, которые никогда не стреляют и не ругаются матом в присутствии детей до шестнадцати лет, о пунктуальной заботливости наших властей, ежегодно красящих деревянные заборы исторического центра в зеленый цвет, о человеколюбии водителей автобусов, которые, когда их просят друзья, изменяют маршрут, уважая дружбу, как уж нигде не уважают, отвозят друзей туда, куда они просят, остальные же пассажиры тихо радуются такой взаимовыручке... Господи, да мало ли еще в Саратове своеобычного, талантливого, уникального! Даже и в природе. У нас, например, Неопознанный Летающий Объект розового цвета зависает каждую пятницу в 17.37 над памятником Ленину и висит ровнехонько 6 мин. 21 сек., у нас и Волга раз в три года от переполнения начинает течь вспять, и теплоходы, подходящие к Саратову сверху, никак не могут пристать, борясь с повернувшим течением и сутками оставаясь на месте, а ушедшие вверх, подгонявмые неожиданной попутной водой, оказываются не в Самаре, а сразу в Ульяновске, поскольку капитаны, с закрытыми глазами зная реку, ориентируются не на течение и берега, а лишь на время пути...
«В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов!» — любят дразнить нас цитатой из Грибоедова. Забыв о том, что сказал другой классик, Гоголь, в «Мертвых душах», в томе втором, в главе первой, во втором абзаце. Он воскликнул: «Зато какая глушь!»
И был прав.
Нож
Юноша Юрьев после танцев встретил в темном подземном безлюдном переходе юношу Ильина и сказал:
— Ты зачем с моей Аленой танцевал? Сейчас как вот дам.
А юноша Ильин достал вдруг нож и сказал:
— Подойди!
— И подойду! — сказал Юрьев.
— Подойди, подойди! — сказал Ильин.
— И подойду! — сказал Юрьев.
— Подойди, подойди! — сказал Ильин.
— И подойду! — сказал Юрьев.
Я там тоже был, это было в моей юности, это было 16 августа 1974 года.
Недавно я проходил там.
Ильин облысел, седина появилась на висках, а Юрьев, наоборот, располнел, одышка мучает, видно, стенокардия у него. Еще бы: служба нервная, двое детей, жена больная...
Ильин держит нож и говорит:
— Подойди, подойди!
— И подойду! — говорит Юрьев.
— Подойди, подойди!
— И подойду!
А в переходе сыро, темно, нездорово.
— Подойди, подойди! — перхая и кашляя, говорит Ильин.
— И подойду! — устало, с одышкой, отвечает Юрьев.
Чернильница
Писатель Евдокимов был честолюбив за счет молодости, крепкого здоровья и желания решать такие задачи, которые не под силу были предшественникам, пусть даже и великим.
Он прочитал как-то слова Чехова, что рассказ можно написать о чем угодно, хоть о чернильнице. Это его поразило. Сам-то не написал! — неуважительно подумал он о Чехове. Ну-ка я!
Он обошел все магазины в поисках чернильницы и не нашел, потому что давно уже не производят чернильниц и никто уже чернилами из чернильниц не пишет. Тогда он пошел к своей бабушке, зная, что она ничего не выбрасывает из старых вещей, и точно, нашлась у нее чернильница. Он налил в нее чернил (чернила еще продают — для чернильных ручек, хотя эти ручки никто не покупает, они плохие, если не «Паркер», но для «Паркера» нужны совсем другие чернила, а других нет, поэтому эти никто не покупает и зачем их продают — непонятно).
Евдокимов поставил чернильницу с чернилами перед собой и стал думать.
Чернильница была из прозрачного когда-то стекла, но от чернил стала темно-синей.
Она была непроливайка, то есть с конусом внутрь, и действительно не проливалась, если ее осторожно перевернуть. А если плеснуть (Евдокимов попробовал), то проливается, конечно.
Три дня и три ночи он думал над чернильницей — и ничего не придумал, и в отчаянии от своей бездарности повесился.
С одной стороны, грустно, а с другой стороны, вы его не жалейте, ведь никакого писателя нет, я его выдумал. А вот чернильница у его бабушки есть, зачем-то она хранит ее. «С дерьмом не расстанется!» — темпераментно говорит о ней зять, отец Евдокимова, не любящий тешу. Впрочем, тьфу ты, Господи, не может же быть у Евдокимова отца, поскольку нет никакого Евдокимова!
Запутался я. Извините...
Правда в глаза
Лукин, работник конвейерной линии, очень уставал на работе, поэтому дома ничего не делал, только лежал и смотрел по телевизору эстрадные передачи, которые очень любил. И все чаще в телевизоре стал появляться певец Эхов. Он был конфетно-красив и соответственно этому глуп и неуклюж, глупым голосом пел он глупые плохие песни, и Лукину становилось за него совестно, он даже отворачивался или выключал звук, или вовсе уходил. В считанные годы, несмотря на глупость, Эхов приобрел государственную известность, а Лукин недоумевал: неужели никто не может выручить певца, спасти его от позора, сказать ему правду в глаза?
И Лукин не выдержал, взял отпуск за свой счет и поехал в Москву.
Он попал на концерт певца.
Певец был, как всегда — даже еще больше — глуп и неуклюж, песни же его и музыкой, и словами перешагнули уже порог, отделяющий простую глупость от клинической дебильности, тем не менее, несчастная публика восхищалась, а Эхов выхвалялся и гордился, а Лукину было до слез жаль и певца, и публику.
После концерта он стал пробиваться к певцу, что сделать было невозможно из-за поклонников и охраны. Проявив чудеса изобретательности, Лукин отыскал ходы и лазейки под сценой и оказался прямо перед гримеркой Эхова, охранники схватили его, но уж поздно, уже Лукин кричал, что у него для Эхова есть известие жизненно-смертельной важности.
— Пусть скажет, — разрешил Эхов.
И, страшно волнуясь, Лукин молвил:
— Я обязан сказать вам правду прямо в глаза. Потому что никто вам этого не скажет. Вы — глупы. И песни ваши глупые, и поете вы глупо, и когда-нибудь вы это поймете сами и умрете от стыда, но будет уже поздно!
— Что же мне делать? — спросил опечаленный певец,
— Не петь больше никогда!
— Но я не могу не петь! — воскликнул певец. И вдруг покраснел, потому что в глазах Лукина увидел, как глуп он в этом восклицании.
И этого дня он перестал петь, он стал жить, работать на работе и уважать себя ровно настолько, насколько был этого уважения достоин. Он женился на хорошенькой, хоть и глупой, девушке, они родили хороших, хоть и глупых, детей, а потом состарились и умерли в один день. Лукин порадовался бы за них, но он умер раньше, в тот самый день, когда сказал Эхову правду, — эту правду слышали охранники и поклонники Эхова и, отведя в сторонку Лукина, убили его.
Смысл жизни
17 сентября 1993-го года Евгений Александрович Федоров, бульдозерист 3-й Строймехколонны города Саратова, шел по улице Лермонтова и между домами № 17 и № 19 вдруг остановился и подумал: а в чем смысл жизни?
Тогда он купил бутылку вина «Анапа» и пошел на Набережную Космонавтов, к Волге, там он сел на лавку и, глядя на волжскую воду, речной транспорт и проходящих мимо туда и обратно людей, стал пить вино и думать о смысле жизни. Он выпил вино, и на душе полегчало, но уму сделалось еще тяжелее. Заболела голова.
Тогда он пошел и купил две бутылки водки, потом пошел домой, приготовил себе ужин, стал есть его, пить водку и продолжать думать о смысле жизни.
К полуночи он понял, что в одиночку ему этого вопроса не осилить.
Тогда он взял телефон и стал звонить наугад, доверяя пальцам самим выбрать номер. И всем, кто снимал трубку, Федоров очень вежливо говорил:
— Вы, пожалуйста, извините за столь незнакомый звонок в полночь, но повод для него есть уважительная причина, которая побуждает меня задать вам странный, но жизненно необходимый вопрос, на который, возможно, у вас есть готовый ответ, и вы поможете мне этим ответом. В чем смысл жизни?
Почему-то ему отвечали грубо, с руганью и угрозами.
Федоров уже устал. Он откупорил вторую бутылку и решил сделать последний звонок, а потом алкоголем придушить беспокойство мысли и заснуть.
Ему ответил свежий мужской голос, ответил четко и ясно, словно ждал звонка Федорова.
— В чем смысл? А вот скажи, гад, где ты живешь, я тебе лично объясню и про смысл жизни и про все остальное.
— Улица Мичурина, дом сорок четыре, квартира два, вход с улицы, только на кнопку жмите подольше, звонок плохо работает! — радостно ответил Федоров.
— Я стучать буду, — обнадежил человек с четким голосом.
— Соседей разбудите. Я лучше дверь буду приоткрытой держать.
— Ну-ну, — сказал человек с четким голосом.
Через двадцать минут к дому подъехала большая красивая машина иностранного производства. Из нее вышел высокий мужчина с чем-то в руке.
Когда он вошел в квартиру, обнаружилось, что в руке у него милицейская дубинка.
— Тебе сразу объяснить или как? — поинтересовался он, хлопнув по ладони дубинкой.
— Зачем же сразу? — приветливо улыбнулся Федоров, кивнув на рюмочку, которую загодя налил для гостя. — Вопрос слишком сложный, выпьем сперва, познакомимся.
...И вот уже утро брезжит, гость Федорова, оказавшийся Петром Ильичом Егоровым, начальником охраны фирмы «Старт», в очередной раз набирает номер и говорит:
— Ты только, гад, не ложь трубку, замри, не дыши и слушай, падла, а потом ответь. В чем смысл жизни?
Это — мужчинам. Женщинам он говорит мягче, но тоже просто и прямо.
А потом очередную попытку делает Федоров.
И опять Егоров.
И опять Федоров.
Но ни тот, ни другой не добились ответа.
Правда, иногда к телефону никто не подходил. Федоров и Егоров, выпивая (перейдя при этом на коньяк, который Егоров принес из машины), говорили меж собой, что, может быть, как раз того, кто знает про смысл жизни, нет дома, шляется где-нибудь. Всегда так! — нужен человек, а его нет на месте. Егоров по несколько раз вызывает не отвечающий номер, подолгу слушает гудки.
— Сволочь! Где его носит? Люди дома должны быть! — сердится Егоров.
— Может, он просто заболел и в больнице, — успокаивает его Федоров.
— Разве что, — смягчается Егоров. — Твоя очередь крутить.
— А вдруг никто не знает?
— Не может быть! — не хочет допустить этого Егоров. — Кто-то должен знать! Хоть кто-то — должен! Крути!
17 сентября 1993 г.
Часы
Касьянов терпеть не мог часов.
Его раздражало: только отвлечешься, забудешься, глянешь на часы, а там уж целый час прошел.
Он старался не глядеть на часы.
И вот, кажется, существует совсем как нормальный человек, становится ему почти легко и свободно, но словно бес нашептывает ему: глянь на часы-то, глянь! Он глянет, а там за полночь уже, спать давно пора — в то время как он только-только разжился, разохотился.
И не то чтобы он что-то важное делал, он, в общем-то, ничего, собственно, и не делал, и, тем не менее, время уходило, убегало, утекало прямо на глазах.
Он перестал носить наручные часы, и его выводило из себя, когда его спрашивали, который час.
— А вам зачем? — невежливо отвечал он. — Зачем вам-то? Может, вам и не надо время знать, а просто так спрашиваете? А если и надо, то вам же хуже, потому что всегда оказывается, что времени больше или меньше, чем вы предполагали. И если уж вам так необходимо знать точное время, то носите часы и не приставайте к людям, не отнимайте у них этим самым это самое время. Что же касается часов, то я их не ношу!
Но дома у него был-таки будильник, чтобы не проспать на работу, потому что хотя он ничего и не делал, но на работу ходил. Дома у него было еще радио (на работе тоже), был телевизор — и все эти устройства и механизмы постоянно напоминали о времени. «Местное время восемь часов тридцать минут!» — злорадно говорила дикторша то и дело. «Чтоб ты подавилась!» — сулил ей всякий раз Касьянов.
А был он, несмотря на то, что жил, как вы сами понимаете, в Саратове, абсолютно непьющий человек. Это даже непонятно почему и доискиваться причин не хочется, да и зачем время тратить. Не пил — и все тут.
И от однажды он выпил.
Как-то вот так случайно произошло, как-то машинально получилось: взял да и выпил. Выпил первую рюмку и посмотрел на будильник. И — ничего. Выпил еще четыре рюмки — опять на будильник. Два часа прошло. А в нем ни злости, ни раздражения. Бутылку выпил — четыре часа прошло, а ему хоть бы хны, ничуть не печалится!
И стал он пьяницей.
Пропил телевизор, радио, будильник — и не знает времени теперь. Знает только: утро, полдень, вечер. Ночи не знает, ночью спит.
Пьет и думает: «Эх, как хорошо-то мне!»
Рассказ с моралью
Макаров и Костров выпивали, а Макарова и Кострова вышивали.
Макаров и Костров выпивали на кухне, а Макарова и Кострова, их жены, вышивали в комнате: Макарова учила Кострову вышивать, потому что Кострова не умела вышивать, а хотела научиться.
И так получилось, то ли случайно, то ли по предумышленному сговору, что они одновременно заговорили на одну и ту же тему.
— Что бы ты сделал, если б тебе жена изменила? — спросил Макаров Кострова.
Костров только что выловил из стакана с вином муху и поэтому был настроен юмористически.
— Убил бы стерву, — сказал он весело.
— Нет, я серьезно, — попросил уважения к своему вопросу Макаров.
Тогда Костров понял, что здесь требуется не один лишь его рассказ о конкретном действии в случае измены жены, но и теоретические рассуждения, доказывающие его ум, характер и философию.
Поэтому он подумал.
Выпил не весь стакан, а половину.
Еще подумал.
И сказал:
— Убью. Потому что это подорвет мое мужское достоинство мужа и уничтожит в моих глазах ее женскую честь как человека. Зачем ей тогда жить?
Макаров опустил глаза.
И в ту же самую минуту Кострова, которая училась вышивать, потому что она не умела вышивать, а ей нравились красивые вышивки Макаровой, спросила Макарову:
— Что бы ты сделала, если б тебе муж изменил?
Наверное, в душе Макаровой этот вопрос был решен раз и навсегда, потому что она, ни капли не подумав, тут же ответила:
— А ничего. Перебесится — вернется!
Кострова опустила глаза.
Прошло некоторое время.
Если бы Макаров не был несколько пьян, он ни за что не сказал бы то, что он сказал, потому что не решился бы это сказать, но он был несколько пьян и не чувствовал страха, а чувствовал даже желание испытать опасность, и он сказал:
— Так вот. Мы с твоей женой — это самое. И любим друг друга.
И очень прямо посмотрел на Кострова.
В тот самый миг и Кострова произнесла свои слова о любви к Макарову, потому что видела, что Макарова сейчас хорошо к ней относится из-за гордости своим умением вышивать.
— Убью! — закричала Макарова, хотя вовсе не собиралась убивать мужа, а собиралась ждать, когда он перебесится. Впрочем, может, она имела в виду Кострову? То есть в смысле — убить.
А Костров, который собирался убить жену в случае измены, выпил последнюю половину стакана и сказал:
— Так...
Вскоре произошло следующее: Костров с каменным лицом и Макарова со слезами простили своих супругов и разрешили им сойтись, раз уж они не могут друг без друга. Сами же уехали: Костров на родину в Днепропетровск, а Макарова на родину в село Калеевка Саратовской области.
Я не люблю рассказов с моралью, но этот рассказ с моралью.
Мораль: люди должны любить не только друг друга, но и других, кто любит друг друга. А то бывает: друг друга любят, а других ненавидят. Это неправильно.
Теория вероятности
Где ж правота?
А.С. Пушкин. «Моцарт и Сальери»
В городе Саратове, на улице Рабочей, перед зданием строительного техникума стоял памятник. Даже и не памятник, а так себе: четырехгранный каменный столб в метр примерно высотой, а на этом столбе — голова. Чья голова — абсолютно неважно. Во-первых, все и так понимают, чья голова там была, а во-вторых, ее уже два года как сшибли, а в-третьих, не о ней вовсе речь.
Однажды вечером студенты техникума выпивали и веселились. Они сидели у открытого окна, и вот один из студентов замахнулся пустой бутылкой, чтобы кинуть и попасть в постамент. Но передумал, ему это показалось неинтересно. Он быстро спустился, поставил на постамент бутылку и быстро вернулся обратно, крича, чтобы без него не начинали. И они стали кидать по этой бутылке сначала тоже бутылками, а потом и другими вещами — и, конечно, рано или поздно кто-нибудь попал бы, но тут к ним в комнату пришли девушки, и они, конечно, тут же забыли о бутылке.
Настала ночь.
Наступило утро.
Бутылка стояла на постаменте.
Перым ее увидел, проходя мимо, Игорь Анатольевич Букварев. Ему было тридцать четыре года, он работал водителем автобуса, вот и шел спозаранку в автопарк выводить автобус на маршрут, работать. Игорь Анатольевич был высок, строен, ловок — и вообще хороший человек. И утро было хорошее, оно как бы просило энергии и движения. Поэтому, увидев бутылку, Игорь Анатольевич нагнулся, взял камень из кучи щебенки, что была свалена возле тротуара, прицелился и кинул. Не попал. Кинул еще раз. Не попал. Посмотрел на часы и, ничуть не расстроенный, пошел быстрей в автопарк, он был человек пунктуальный, не терпел опозданий ни от других, ни от себя.
Потом прошла бабушка. Как ее звали и почему она поднялась в такую рань, я не знаю, потому что она прошла мимо и даже не заметила бутылки.
Потом прошел Виктор Константинович Лишков, он шел не на работу, как Букварев, а с работы, потому что был компьютерный программист и, увлекшись какой-то задачей, просидел всю ночь, не смыкая глаз, задачу не решил, изнемог — и отправился домой, чтобы прийти в себя, а потом заняться задачей с новой силой. Бутылку он увидел как возможность частичной моральной компенсации за ночное бесплодное бдение. Взял камень, кинул. Не попал. Кинул еще три раза. Не попал. Тут он заметил, что кто-то идет по улице. Умный серьезный человек, а чем занимается! — подумал он о себе от лица этого незнакомца, хотя тот никоим образом не мог знать, что Лишков умен и серьезен, — и удалился.
Незнакомцем был Алексей Иванович Славкин. Его раннее появление на улице тоже объяснимо: он шел от женщины. Он шел от женщины, с которой достиг полной гармонии. И вообще все у него получалось в последнее время. И он захотел подтвердить в себе ощущение, что ему все удается. И — не попал. И не стал повторять опыта. Ну, не попал один раз, ничего страшного. Размял руку, кинул камень, не особенно стараясь. Если же он стал бы добиваться успеха и, не дай Бог, не добился бы — то есть, само собой, добился бы, но лишь с пятого или восьмого раза, ощущение удачливости пропало бы, появилось бы вместо него ощущение неуверенности в своих силах, это повлияло бы на все остальное, во всех делах его начнут преследовать неудачи из-за его неуверенности — и пошло-поехало, и быть ему через год алкоголиком или вообще в психушке.
После этого появился пожилой человек Бронислав Егорович Цырин. Он всегда гулял спозаранку, когда меньше газов от автомобилей. Но гулять попусту не любил, так как был всегда человек с содержательной душой. Он ходил там, где окружающее могло навести на разные мысли. В частности, обезглавленный постамент навевал на него горькую думу о разрушенных святынях и о близком, по его мнению, конце всего. Конечно же, бутылка усугубила горечь привычной печали. Но, увидев кучу щебенки, Бронислав Егорович вспомнил, что был лучший охотник из всех бывших властителей, которые, олухи, только и знали водку жрать да в банях с девками париться. Нет, он на охоту ездил для охоты, бил и кабана, и лося в глаз, и лису в бег, и птицу влет — и не шальной дробью, а меткой целенаправленной пулей. Поэтому он ощутил привычный охотничий азарт: попасть! Он огляделся: никого. Нагнулся за камнем, но тут же сделал вид, что завязывает шнурки: почудились чьи-то шаги. Покопавшись в шнурках, разогнулся. Никого нет. Почудилось. Опять нагнулся. И опять выпрямился. Вдруг кто-то смотрит в окно? Вдруг бутылка поставлена для провокации? Знаем мы вас, кляузников, анонимщиков, подлецов! Все заслуги человека за мелкую погрешность готовы похерить, всю жизнь готовы ему истоптать и искалечить!.. Бронислав Егорович конспиративно, не спеша оглядел окна. Никого не обнаружил. Рано еще. Спят все. Сердце стало постукивать. Врачи не велели волноваться. Но если он не кинет, то на весь день останется с неудовлетворенностью, это для нервов, для сердца очень плохо. И он, быстро схватив камень, кинул. Не попал. Словно и не было славных охотничьих достижений, которыми он гордился, может, больше всего в жизни. Торопливо Бронислав Егорович схватил и кинул второй камень. Не попал. Нагнулся за третьим — да так и застыл: кольнуло в сердце. Медленно, очень медленно он разогнулся, положил руку на грудь и побрел домой. Здоровье превыше всего, а в его возрасте — особенно.
Некоторое время улица была пуста. Но вот вдали показался Владимир Васильевич Яйцев. Он был с похмелья, привычного, тяжелого. Он поднялся рано, чтобы успеть вперед других алкоголиков обойти окрестные улицы, отыскать в кустах, подъездах, мусорных баках достаточное количество пустых бутылок для покупки чего-нибудь спиртного, чтобы не умереть с похмелья и жить. Владимир Васильевич был близорук, очки он разбил три месяца назад, а на новые у него нет средств. Бутылку на постаменте он увидел издали и сразу понял, что это — бутылка. Но — та ли, вот вопрос. В приемных пунктах принимают только отечественные бутылки определенного стандарта, поэтому импортные разнокалиберные емкости Владимир Васильевич ненавидел и всегда их разбивал. Он приближался с надеждой. И скоро понял, несмотря на близорукость, что бутылка некондиционная. Задохнувшийся от досады Владимир Васильевич (ему вот уже полчаса не попалось ни одной нормальной бутылки) схватил огрызок кирпича и метнул им в бутылку с расстояния вдвое большего, чем то, с которого кидали его предшественники. Брызнули осколки. Нисколько не удовлетворенный этим, восприняв как должное, став даже еще мрачнее от того, что удача, изменившая ему в важном деле, вдруг улыбнулась в деле абсолютно ненужном, он пошел прочь.
А я подумал: что же получается? Почему же не попал хороший человек Игорь Анатольевич Букварев, имеющий здоровье и ловкость, не попал Виктор Константинович Лишков, умный и точный во всем, не попал Алексей Иванович Славкин, человек удачливый и везучий, не попал даже Бронислав Егорович Цырин, бывший снайпер-охотник, а попал никчемный человек, алкоголик с трясущимися руками и глазами, да к тому же близорукий?! Или ничего не стоят достоинства человеческие? Ничего не стоит жизненный опыт? Ничего не стоят здоровье, сила, меткость, ум, наконец! — а решает все только случай, уподобляя действия людей чему-то неодушевленному, что подчиняется законам не нравственно-социально-психологическим, а грубо-механическим, как, например, теория вероятности. Теория вероятности допустила и осуществила, что попадут не камни Цырина, Славкина, Лишкова или Букварева, а огрызок кирпича из руки Яйцева. Где ж правота? Где справедливость?
Обидно...
Женихи
Он говорит: все, хватит, я привык один жить. Проваливай.
Ладно, посмотрим.
Дала объявление: в меру молодая, в меру красивая и в меру стройная, без детей и квартиры, но с любящей душой. Адрес мамин: жила у нее.
Пошли женихи.
У первого была шея длинная, как у верблюда на пачке сигарет «Кэмел», живых верблюдов я не видела, а «Кэмел» курю для мужчин, когда они для интереса ухаживают, они любят, что женщина курит. А когда для замужества — терпеть не могут. Пойми их.
Второй как пришел, сразу стал руки мыть. По локоть, будто хирург. Я в больнице работала, видела.
Третьему мать стала вишневое варенье на блюдечку ложить и нечаянно — на штаны. Он так разозлился, будто не вареньем, а кипятком, и не на штаны, а на совсем другое место, если без штанов. Но вида не подал.
Четвертый сел рядом на диван музыку слушать, обожает музыку, сам слушает, а сам мне ногу даже не гладит, а щиплет, до синяков нащипал. Я этого не люблю — и сказала ему прямо. Он сказал, что забылся от музыки. Охотно верю, но с трудом.
Пятый — ужас какой-то: молодой, красивый, зачем я ему понадобилась? Говорил три с половиной часа о стремлении к простоте. Я ничего не поняла. Ладно, говорю, давай в воскресенье в цирк сходим, там все просто, можно польта не сымать. Прождала у цирка полчаса — не явился.
Вдруг опять второй, который с руками по локоть. Я говорю: ты что, в школе в каждом классе по два года учился? Не умный ни разу? Раз и навсегда — знаешь такое философское изречение? Он говорит: знаю, но не понимаю причин из-за чего. Укажите недостатки, я устраню. Вот и устрани, отвечаю, главный недостаток — самого себя.
Шестой сказал, что все потерпит, кроме адюльтера. Я говорю: собак не держим. Он взял и обиделся. Я у соседки-педагогши спросила потом. Оказывается, я адюльтер с эрдельтерьером спутала, адюльтер, если по-человечески, измена. Так и говорил бы по-человечески, а не по-собачьи!
...У девятого и дача, и машина, и на пальце перстень, все у него есть, только домохозяйки не хватает. Но у меня по жизни другая специальность: женщина я.
...С одиннадцатым мы только взаимным взглядом обменялись и сразу все поняли. Вместо здрасти сразу до свидания друг другу сказали. Люблю понятливых.
...Тринадцатый похвалился, что хоть у него временное расстройство функции, зато у него диабет и ему в специальном магазине специальные продукты выдают за полцены как инвалиду.
И опять второй пришел — с руками по локоть. Нет, говорит, я не понял. Человек не может состоять из одних недостатков, вы меня не разглядели, я даже уже и жениться на вас не хочу, но меня волнует вопрос принципа, потому что вы меня оскорбили. Я — оскорбила?! И не начинала даже. А вот сейчас — начну! Он дожидаться не стал.
Пятнадцатый оказался то, что нужно. То, что доктор прописал. Сорок два года, квартира, телефон, центр, детей нет, но хочет. С матерью его познакомилась. Говорит: он у меня славный, только несамостоятельный, до сих пор ему в кастрюльках еду ношу. Успокойтесь мама, успокаиваю, теперь вы для него как бы умерли — в хорошем смысле слова. В общем, все радуются. О свадьбе говорят.
А я иду к своему гаду и говорю: между прочим, нашла замечательный вариант. Он: ну что ж, попутного ветра во все места. Я говорю: дурак ты. Мне что надо было знать? Мне надо было знать, что я в любое время отыщу такого, какого мне надо. Я теперь успокоилась за свои шансы. Я теперь от тебя сама в любое время уйти могу. Но зато теперь пока ты меня не убьешь, я не уйду от тебя. Понял?
Он даже рот открыл.
Пять лет прошло. Он, конечно, ведет себя безобразно. И гуляет, и пьет. Но не гонит уже. Он понял: я не пропаду. А раз я не пропаду, то у него нет интереса меня гнать. Вот если б я пропала, тогда у него был бы интерес. Такой у него, скота, характер.
Баш на баш
Ехали в поезде Артамонов — оживленный, румяный, инициативный, и Ларин — бледный, задумчивый.
— Давайте пооткровенничаем. — предложил Артамонов. — Атмосфера в дороге, когда люди встречаются случайно и расстаются через несколько часов, всегда располагает к откровенности.
— Да я не очень, — отозвался Ларин. — Я вообще-то замкнутый, неразговорчивый.
— Это ничего! — воскликнул Артамонов. — Я любого могу разговорить, я очень коммуникабельный и располагаю к себе собеседника любого возраста и пола, особенно детей! Давайте откровенничать. Но с условием: если я с вами делюсь, то вы со мной делитесь так же. А то получится несправедливо: один рассказывает, а другой молчит. То есть баш на баш, понимаете?
И тут же откровенно рассказал о себе историю, что у него, кроме жены, есть любовница, потому что жена надоела, но он к ней привык, но уже и любовница тоже надоела, но он и к ней привык, и не знает, что теперь делать, потому то к обеим он в равной степени привык и обе ему в равной степени опротивели. И он печально вздохнул.
— У меня нет любовницы, — сказал Ларин. — У меня и жены нет. Я в разводе.
— Так не пойдет! — воскликнул Артамонов. — Вы должны мне рассказать что-нибудь не менее секретное, адекватное, причем желательно не из прошедшей жизни, а сегодняшнее, свеженькое, как я. Иначе несправедливо!
Ларин подумал. И вдруг оживился.
— Я занимаюсь коммерческой деятельностью, — сказал он. — И обманным путем присвоил у своего товарища сто тысяч рублей денег.
— Хорошо! — воскликнул Артамонов. Но тут же задумался. — Нет, — сказал он. — Маловато. Сто тысяч к измене жене я никак не могу приравнять. Инфляция, что поделаешь! Добавьте еще что-нибудь.
Ларин долго думал. И засмеялся, хлопнул себя ладонью по лбу.
— Как же я забыл! — смеялся и радовался он. — Я же родную бабку уморил! Все меня бросили, а бабку подсунули мне, восемьдесят восемь лет, будь любезен ухаживать. Никакой личной жизни не стало. Главное, бабка-то сама уже мучалась, весь день жалуется, что жить не хочет, а ночью не спит, боится, что помрет. Ну, иногда снотворного таблеточку выпьет. И вот я ей вместо одной таблеточки в стаканчике с водичкой восемь штучек растворил: что выйдет? А вышло то, что не проснулась бабуля, царство ей небесное! И никто ничего не заподозрил: ну, хватанула старушка лишних таблеточек, они, старушки, горстями их глотают. То есть, как ни крути, получается, что я пригробил бабушку-то свою. Убил, то есть!
Ларин стал румяным и оживленным, как недавно Артамонов, а Артамонов, наоборот, стал бледным и задумчивым.
— Да, — признал он. — Это серьезная вещь. Хорошо. У меня найдется чем крыть. Например, учился когда в институте, девушку обманул, она забеременела, я обещал жениться, а сам уехал. Она вены резала, еле врачи спасли.
— А бабку мою — не спасли! — кочевряжился горделиво Ларин. — А главное — я ее своими руками. Тут и десятком девушек не покроешь.
Артамонов стал совсем серый и нервный. Он очень любил справедливость, особенно ту, которую устанавливал сам. Поэтому он честно думал, вспоминал, чтобы уравновесить свою откровенность с откровенностью собеседника. Он перечислял все пакости, подлости и гадости, которые ему случалось произвести в жизни, но Ларин только смеялся и бил себя ладонями по коленям, и вовсю над Артамоновым иронизировал, потому что даже по совокупности все это оказывалось мельче убийства.
Артамонов понимал, что усилия его бессмысленны — и умолк.
И вдруг опять стал румяным и оживленным — и появилось в его глазах что-то такое, отчего Ларин стал бледным и задумчивым, но не успел даже возразить, когда Артамонов сноровисто придушил его, посадил в угол лицом к себе и воскликнул:
—Так-то, брат! Никто не может упрекнуть Артамонова, что если человек к нему со всей душой, то он не повернется тоже всей душой и полной откровенностью! Теперь окончательно баш на баш, да еще, пожалуй, вам добавить придется, теперь у вас недостача, а у меня перерасход!
Но Ларин остался задумчив и молчалив, только еще более бледен.
Похоже, это первый рассказ в книге, который рискует закончится плохо. Но жизнь сама подправила, и я рад сообщить, что на суде Артамонов все честно рассказал, а в зале присутствовали и друзья, и сослуживцы, и жена, и любовница, и дети, и все узнали и убедились, какой Артамонов справедливый во взаимоотношениях с другими человек. Немного у нас таких, если подумать.
Свой круг
У каждого свой круг. Круг жизни. Круг работы. И главное — круг общения. Особенно когда человек мыслит, а не существует.
Николаев такой круг имел и был счастлив. Как бы ни крутила и ни мытарила его судьба, а она крутила и мытарила его довольно сильно, он знал: у него есть свой круг. Пусть не поймет его жена, пусть обхамит его столбовой начальник, пусть хватает за руки и за ноги, как взбесившийся пес, быт, — у него свой круг.
И это не значит — собираться всем вместе, читать стихи, пить вино или ухаживать за женщинами. Можно и не собираться. Можно зайти к кому-нибудь из своего круга — и поговорить. Можно и не заходить, а просто встретить на улице и постоять пять минут, обсуждая дела. Главное — чувствовать даже на расстоянии общность мыслей, идей, тем для обсуждений, чувствовать свойство. Главное — чувствовать принадлежность. Упомянет, например, сослуживец такого-то человека, а Николаев небрежно скажет: «Такой-то? Славный мужик. Человек нашего круга!» И пусть сослуживец обидится и надуется, — сам виноват, не накопил, значит, таких достоинств, чтобы попасть в этот круг. Правда, возможно, у него тоже есть свой круг, но уж конечно не такого качества, не такой общности, не такого свойства.
И вот однажды Николаев ехал в троллейбусе и увидел двух людей из своего круга, стоящих к нему в толчее спиной, и хотел их окликнуть. Но вдруг услышал их разговор. Худой и небольшого роста и поэтому насмешливый человек говорил высокому и дородному и поэтому добродушному человеку:
— Важно что? Важно иметь свой круг. Не круг жизни и работы, а свой круг. Круг общения. Но важно и что? Чтобы уж свои люди были — свои люди. А то иногда привяжется посторонний и считает себя своим. С разговорами лезет. Про плечу, видите ли, хлопает. Наш человек! — о тебе говорит. Неприятно!
— Ты кого имеешь в виду? — спросил дородный человек, который, несмотря на полноту, любил конкретность.
— Да хотя бы Николаева, — сказал худой. — Явно ведь не наш человек, не нашего круга. Чего он лезет?
— Не наш, — вздохнул дородный — хоть и с добродушием.
Николаева прошиб холодный пот.
Он выскочил из троллейбуса, побежал домой и тотчас повесился.
Еле его успели соседи снять, еле врачи успели спасти его.
И это опять получилась грустная история, как бы неуместная в ряду моих оптимистических рассказов.
К тому же, вы скажете: враки.
Я бы рад, если бы враки, но подлинность случившегося могу удостоверить клятвенно — поскольку тем худым человеком, сказавшим роковые неосторожные слова, был я сам.
Вот так вот.
Коля и Оля
Рассказ с картинками
Могло быть просто.
Могло быть хорошо.
Например, Коля и Оля учатся в одном классе и сидят за одной партой.
К окончанию школы они влюбляются друг в друга.
Они вместе поступают в институт и женятся.
Они трудятся, у них появляются дети, две девочки.
У детей тоже появляются дети, а Коля и Оля старятся, но живут долго, с любовью и взаимностью, — и умирают в один день.
Но в жизни все сложнее.
Во-первых, Коля и Оля учились в разных школах и вообще в разных районах большого города.
Тем не менее, мама Коли работала в магазине продавцом товаров.
А папа Оли был шофер машины.
Однажды он ехал мимо магазина и увидел магазин, остановил машину и зашел, чтобы купить свежего сливочного масла, как просила жена. Но свежего сливочного масла не оказалось.
Тогда папа Оли обругал маму Коли, а она была не виновата, что не было свежего сливочного масла, а если бы оно было, она с улыбкой бы ему отвесила, и, возможно, они разговорились бы, и папа Оли пригласил бы маму Коли всей семьей в гости к своей семье и Оля с Колей познакомились бы. Но этого не случилось.
Или такой был шанс: на одном заводе работал кладовщиком в инструментальной кладовой Сергей Алексеевич Чувствов.
Сын Чувствова Вася ходил в детскую спортивную школу, что была возле дома Коли. Однажды Вася встретил Колю лицом к лицу и попробовал на нем свои спортивные достижения в преддверии соревнований.
Если бы С. А. Чувствов не только дарил сыну подарки и ругал его за двойки, а интересовался бы его личной жизнью, он мог бы узнать про этот случай — и справедливо осудил бы сына, и, как мудрый человек, посоветовал бы подружиться с обиженным Колей. И Вася подружился бы с Колей, а вся соль в том, что сестра А. С. Чувствова Антонина была женой Петра Андреевича Елеватова, который был другом Ирины Кузьминичны Сергеевой, подруги мамы Оли, с которой она делилась подробностями своей жизни. То есть понимаете, как могло бы быть?
Так могло состояться их знакомство уже в детском возрасте, но не состоялось из-за скрытности Васи и неумения его отца, С. А. Чувствова, доброжелательно проникнуть во внутренний мир сына.
Коля и Оля поступили в разные институты: Оля в медицинский, в Коля в политехнический. Но вот однажды сокурсница Оли Настя пригласила ее на день своего рождения, на котором был юноша Семен, который часто выпивал в пивном баре с народным названием «Аквариум», где нередко выпивал от мрачности и глубины мыслей и кандидат философских наук Веревьев, и однажды они сошлись за одним столиком и у них завязалась интересная беседа, потому что Семен в результате безделья много думал и читал, но Веревьев в пылу спора заснул.
А если бы он не заснул, они познакомились бы сильнее, подружились бы, а у Веревьева как раз учился Коля в научно-философском семинаре, и если бы он блистал интересом к семинару, то Веревьев, не чинясь, позвал бы его выпить, и Коля познакомился бы с Семеном, а тот привел бы Колю на день рождения к Насте, потому что он вечно приволакивал с собой кого попало, и вот тут-то Коля и познакомился бы с Олей.
Но этого не случилось.
Оля вышла на пятом курсе замуж за выпускника военно-медицинского факультета, будущего военврача, синеглазого красавца Константина.
Они уехали по назначению Константина в Закавказский военный округ.
Коля, словно в отместку, хотя не понимал, кому мстит, поспешно женился на веселой, но скромной девушке, у которой ноги росли, как некоторые выражаются, из самой шеи.
Но она, сохранив в замужестве веселость, почему-то утратила скромность, и Коля оставил ее и ребенка и женился на простой, но доброй девушке, у которой, правда, ноги росли оттуда, где должно быть коленям.
У них родились двое детей, но тут Коля сам увлекся женщиной с ребенком, в которой не было ничего особенного, и ноги у нее росли оттуда, откуда им и положено расти.
Так, кажется, судьба совсем разлучила Колю и Олю, но тут произошли серьезные исторические события в масштабе всей страны, муж Оли уволился сперва из Закавказского военного округа, а потом вообще из армии, но Оля к тому времени уже очень устала от неустроенной жизни и у нее появился недостаток очень редкий и удивительный для женщины: она стала пьяница. Но муж ее все равно любил, хотя боялся заводить детей от пьющей жены. Он утешал ее и обнадеживал, а ей было все равно, она пила.
Тогда он не выдержал и бросил ее. И она поняла, что пропадает и нужно лечиться. Она легла на лечение в наркологическую клинику номер пять города Саратова, и тут судьба торжествовала и уже трубила в трубы: тою же порою в клинику лег и Коля, спившийся из-за неудач в личной жизни.
Но парадокс в том, что они ни разу не встретились: ни в процедурных кабинетах, ни даже в столовой, потому что столовая работала в две смены, Коля был в первой, Оля — во второй.
И вот они вылечились.
Но тут произошло печальное: Коля, до этого работавший инженером на ткацкой фабрике, после лечения почувствовал в себе, кроме здоровья, еще и энергию и бросился в предпринимательство, но его подвели нечестные компаньоны и он сел в тюрьму. А ведь именно в это время он как никогда был близок к Оле; часть товара для операций ему поставлял некий Тициян, живущий в гражданском браке с женщиной Натальей, Наталья же водила своего сына в садик, где воспитательницей была Нина Гололёд, сноха работника учреждения, ведающего квартирным вопросом, Р. Г. Шниткина; Шниткин же вот уже полгода мурыжил Олю, не давая ей оформить документы на получение комнаты в семейном доме-общежитии, как не будучи в разводе с бывшим мужем, она думала, что он хочет взятку, но он хотел другого, и она скрепя сердцем пошла на это, но Шниткин ее обманул и оформление документов все оттягивал.
А Оля, отчаявшись, чувствуя омерзение к Шниткину, к людям и даже к будущей комнате, повесилась в квартире своих родителей, когда их не было дома, чтобы им стало стыдно.
А если бы Шниткин жил честно и открыто и не скрывал бы своих порочных действий, то Нина Гололёд знала бы о его поступке над Олей и как-нибудь в разговоре сказала бы Наталье, а Наталья сказала бы Тицияну, а Тициян поделился бы с Колей — и тот узнал бы о несчастной женщине, заинтересовался бы, и они бы встретились, наконец. Но этого не произошло из-за людской скрытности.
Поэтому Коля сел в тюрьму.
Так не сложилась жизнь двух хороших людей, которые не встретились друг с другом.
А ведь все могло быть иначе, если бы они встретились. Я так думаю.
Памятник
В селе Большие Воробушки в 1967 году поставили памятник.
Очень известному человеку. Назовем его Н. Н., тем более, что он уже умер. А в этом селе он родился и некоторое время жил — полтора года, если точно, потом родители его уехали, забрав его, естественно, с собой.
Он был настолько известен, что стоило жителю села Большие Воробушки оказаться хоть в Магадане, хоть в Кушке, хоть даже и за границей, чего, правда, ни разу не случилось, и сказать о себе, что он, мол, из села Большие Воробушки, то сразу же все восклицали: А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а! Это из того самого села Большие Воробушки, где Н. Н. родился и некоторое время жил! Ну да, отвечал земляк Н. Н.
Сперва с гордостью и радостью отвечал.
Потом с привычкой.
А потом уже и с досадой.
Если в область или район приезжали по вопросам государственного хозяйства или культуры какие-нибудь гости из центра или даже из-за границы, чего, правда, ни разу не случилось, то маршрут их обязательным образом пролегал через село Большие Воробушки, и им говорили: а вот, обратите внимание, село Большие Воробушки, где родился и некоторое время жил Н. Н.! И подвозили к памятнику и, приманивая проходщих мимо местных жителей пальцами и словами, просили рассказать коротко и ясно про своего земляка. И те рассказывали.
Сперва с гордостью и радостью.
Потом с привычкой.
А потом уже и с досадой.
А потом даже совсем перестали рассказывать, исчезая из окрестной видимости, едва у памятника появлялись машины с чужими людьми.
Единственной школе села Большие Воробушки присвоили имя Н. Н. О нем рассказывали на уроках детям.
Его упоминали на каждой сельской сходке.
Он был пример и знак.
И создалось впечатление, что кроме Н. Н. ничего достойного в селе Большие Воробушки не было, нет и не будет, и жители вследствие этого засомневались в своей полезности, в своих достоинствах, а некоторые и в самом существовании своем. И от безысходности все — от мала до велика — стали постоянно и жестоко пить водку, вино, самогон. Пива не пили: его в село Большие Воробушки не привозили никогда, а своего не производили.
Так продолжалось до осени 1993-го года, до той поры, когда вернулся в село получивший высшее образование Константин Счукин. Он, само собой, выпил. А потом взял кувалду и разбил памятник. А потом осколки унес, а место разровнял лопатой — будто и не было ничего. Но этого мало. Он созвал сход, взял слово и объявил: вот что, дорогие земляки, давайте так. Никакого Н. Н. не было. Не родился он у нас и не проживал некоторое время. Амбец!
Будто свежим воздухом овеяло селян. Впервые за долгие годы улыбнулись они друг другу с чистым сердцем.
Гости по привычке поездили, но им объясняли: ошибка вышла, не родился и не проживал некоторое время у нас никакой Н. Н., первый раз вообще о нем слышим.
Перестали ездить.
В школе об Н. Н. учительницы уже не рассказывали, а в качестве положительных примеров выставляли своих же земляков, передовиков косовицы, обмолота, вспашки и дойки.
А главное, пили в Больших Воробушках теперь уж не от мала до велика, а только взрослое дееспособное население, что можно считать в пределах общестатистической российской нормы.
Каков вывод из этого рассказа, напрашивающийся сам собой?
Но, хоть он и сам собой напрашивается, — нету никакого.
Это просто случай из жизни, только и всего.
осень 1993 г.
Нельзя
Мистический рассказ
Приснился мне дядя Петя покойный, что будто бы сидим мы в бане одетые. Я хоть и во сне, а сразу сообразил, что раз мы одетые в бане, то, значит, не мыться забрались, а выпивать.
Но дядя Петя не пьет, а говорит:
— Нельзя мне!
Я удивляюсь:
— Почему нельзя? Это когда ты живой был, у тебя и сердце больное было, и печень, и язва, ты и бросил пить. Но теперь-то ты мертвый, теперь-то тебе чего беречься? Не порть компании, выпей!
— Нет. Нельзя.
— Да почему?! Что тебе сделается, твою-то, извини, мать?
— Ничего не сделается. А просто — нельзя.
Тут я проснулся и подумал: вот, сколько лет прожил, а лишь теперь понял, что такое смерть. Смерть — когда нельзя. НЕЛЬЗЯ. Нельзя — и все. Без объяснений.
И стало мне интересно мертвым пожить.
Ведь все очень просто: нельзя — и все!
Перестал пить. Дураки пристают, а я говорю: «Нельзя!» — и удаляюсь с загадочной улыбкой.
Разошелся с женой, с которой уж семнадцать лет (то есть с момента свадьбы) мечтал разойтись, да все как-то... А теперь подумал: зачем она мне, мертвому? — и без малейшей запинки разошелся. С другими женщинами, однако, не стал ничего. Я ж мертвый, и это получится извращение какое-то. И главное — нельзя.
Трудней всего было бросить курить. Бессонница терзала, кашель бил в три погибели. Но как вспомню — НЕЛЬЗЯ! — и легче.
Ел очень мало, потому что если совсем не есть, то можно по-настоящему помереть, а я не хотел помирать по-настоящему, я хотел только мертвым пожить.
И стало мне через полгода так легко! — просто летаю! Улыбаюсь на все стороны. Меня толкают и обругивают, а я молчу, мне отвечать нельзя. Невозможно. И самое приятное, что душа не требует объяснений, почему нельзя, и не осталось во мне ничего, кроме уважения к самому себе.
И тут снится мне дядя Петя повторно, уже не в бане, а легально, у меня дома. Он пьет водку! Он закусывает малосольным огурцом с хрустом! Он курит так, что дым из ушей!
Я кричу:
— Дядя Петя, родной, ты что, тебе ж нельзя!
А он с усмешкой:
— Когда нельзя, а когда и можно.
Я проснулся весь в поту.
И плохо мне теперь.
Думаете, я стал опять пить и курить? Зачем! — Минздрав предупреждает!
Но легкость ушла, понимаете вы меня? Ясность мыслей покинула меня. Раньше я знал: нельзя и нельзя. А теперь только и делаю, что думаю: почему нельзя? Ушло от меня это высокое понятие. И слышать мне теперь это слово больно — как видеть свой свадебный костюм на огородном пугале; это не факт, а сравнение, мой-то свадебный костюм вот уж двадцать лет как новый и я надеваю его на свадьбы родственников или на похороны, или на торжественные государственные праздники, которых теперь уж нет.
Воспоминание
Деревянная скрипучая лестница вела на второй этаж.
Обитая искусственной кожей дверь (клочья ваты лезли из дыр) тоже скрипела, но это был скрип не ветхости, а собственной тяжести, труда и времени.
Узкий темный коридор, полный старинных страхов, шепотов и вздохов, запахов детства и старости, разветвлялся: на кухню и к трем комнатам-квартирам.
Одна из дверей — легкая, белая.
Легко и в самой комнате, солнечный свет просторно льется в три высоких окна.
Лампа с матерчатым выцветшим абажуром висит под потолком незаметно, не привлекая к себе внимания — до вечера.
Справа от входа — тахта, застеленная клетчатым тканевым одеялом. Подушка уютно смята, притиснута в уголок: хорошо читать полулежа или просто разговаривать, видя всех в комнате. Над тахтой пестренький коверишко, на коверишке, на гвоздике, на алой ленте — гитара, заслуженный инструмент с продольной трещиной по корпусу и светлыми пятнами на черном грифе — там, где пальцы бывают чаще всего, прижимая струны к ладам, мои пальцы помнят эти жесткие, шершавые металлические струны, всегда расстроенные.
Возле тахты журнальный столик, на котором всегда несколько открытых книг: она всегда читала три-четыре книги одновременно — и, кажется, редко какую дочитывала до конца.
У окон два кресла, старые, глубокие, одинаковые, вспоминается странное мимолетное раздумье — в какое сесть, — словно от этого что-то зависело.
Телевизор, который никогда не работал.
Радиоприемник, который никогда не включался.
Магнитофон, который был всегда неисправен, но если уж музыка — то на полную громкость, приходилось перекрикивать, возникало обидное чувство, что ты не очень-то и нужен со своими разговорами.
Что еще?
Какой-то шкаф, какой-то стол, какой-то палас на полу.
За окнами — тишина переулка, — о чем я говорю, в нашем городе нет переулков, есть только короткие улицы.
Я видел день, видел вечер, но никогда не видел ночи из этих окон.
Я благословляю эту комнату в своей памяти.
Я проклинал бы ее, если бы жил сейчас в ней.
Автомобиль
не роскошь,
а средство передвижения, и не знаю, где как, а в Саратове именно так.
У нас на автомобилях передвигаются. И очень быстро. И с каждым днем все быстрее. Но то, что будто бы все водители наши уже не обращают внимания на светофоры и шпарят на красный свет — враки. Ну, двое-трое проедут, а остальные смирно стоят и ждут — и едут на желтый. Есть даже такие автолюбители (из неопытных, начинающих), которые едут только на зеленый, но их настолько мало, что почти вовсе нет.
Это и привело однажды к дорожно-транспортному конфликту на углу улиц Советской и Чапаева. Перекресток нервный, всегда обильный машинами, да еще тут ходят трамваи двух маршрутов, автобусы, троллейбусы — и всегда огромное количество пешеходов, путающихся под колесами.
Клочков и Степян стояли своими машинами перед перекрестком и смотрели, как положено, на светофор, а не куда-то еще. Степян увидел желтый свет и поехал, не сводя с него глаз, а Клочков оказался из тех самых водителей, что ждут зеленого, — и не поехал, а ждал зеленого. И Степян, естественно, тихо, но плотно врезался в Клочкова.
Милицию в таких случаях у нас не зовут, разбираются лично, с помощью обоюдной логики и эмоций выясняя, кто не прав; неправый дает деньги на ремонт правому — и все улаживается.
Степян думал, что он прав, а Клочков не прав, уже потому, что «Вольво» Степяна в три раза дороже «Жигулей» Клочкова. Клочков же думал, что не прав Степян, потому что ведь Степян ударил его сзади, а не наоборот.
И вот они выскочили из машин и стали рассказывать друг другу свои соображения и мысли. Оба были возбуждены, потому что у Степяна оказалась вмятина на бампере, а у Клочкова был разбит указатель поворота.
— Ремонт теперь делать, пятьдесят тысяч рублей денег должен ты мне, — стараясь сдержать себя, объяснял Степян свою справедливость Клочкову.
— А где я тебе мигалку заднюю достану, она не меньше пятидесяти тысяч рублей денег стоит сейчас! — доказывал Клочков обратное, стремясь при этом не задеть чести и достоинства Степяна.
— Ты на зеленый не ехал, а сзади меня другой ехал, чтобы он на меня не ехал, я на тебя ехал, а ты не ехал! — вразумительно объяснял Степян Клочкову суть дела.
— У меня сзади глаз нету, а если ты близко от меня остановился и тебе места не хватило для маневра, чтобы поехать вбок, а не на меня, то кто же виноват? — сердечно спрашивал Клочков.
Тут очи Степяна стали прекрасными и страшными, как война стальных рыцарей в воображении книжного мальчика, ноздри его стали раздуваться.
— Даешь мне пятьдесят тысяч рублей денег или нет? — спросил он, и было ясно, что это его последние слова, а дальше события непредсказуемы.
Клочков был мужественен. Держа за спиной гаечный ключ 58x62, он сказал:
— Ты не прав!
— Нет, ты не прав!
— Нет, ты не прав!
— Нет, ты не прав! — сказал Степян, и даже влага выступила на его глазах — от гнева, от жалости к Клочкову, предвидя, что он с ним сейчас сделает.
Но вдруг в прекрасных очах Степяна что-то мелькнуло.
— Слушай, — сказал он дрогнувшим голосом. — Зачем споришь? Скажи, что не прав! На тебе, возьми пятьдесят тысяч рублей денег, только скажи, что ты не прав! Как родною брата тебя прошу!
Клочков взял деньги, подумал и сказал:
— Ладно. Я не прав!
— Спасибо! Молодец! Храбрый тот, кто свою вину сознает! — приветствовал Степян Клочкова поговоркой. — Давай теперь мне пятьдесят тысяч рублей денег на ремонт, если ты не прав!
Клочков хотел вернуть то, что дал ему Степян, но тот поморщился:
— Зачем даешь что я тебе дал? Это глупо, нет? Свои деньги давай!
И Клочков дал ему своих пятьдесят тысяч рублей денег, и они сели в свои машины, и разъехались, очень довольные друг другом.
В прочих же городах такие ситуации, рассказывают, кончаются в лучшем случае убийством.
И меня еще спрашивают, почему я из Саратова не еду!
Писатель
Жил-был писатель. Не тот, который из рассказа «Чернильница» (см. рассказ «Чернильница»), а другой.
Но тоже писатель.
Сначала он писал, ни о чем не думая, а потом вдруг подумал: вдруг умру за работой?
И представил: пишет, пишет, пишет, — хлоп! — и умер, а строка осталась недописанной.
И это бы ладно, но какая строка, вот вопрос!
Стал писателя этот вопрос мучить.
Возникнет у него замысел. Возьмет он стопочку бумаги, задумается. Тут мысль: что ж ты сидишь, морда! — вот-вот тебя кондратий хватит, скажут: помер над чистым листом, помер от бесплодия и иссякновения! Собаке собачья смерть!
И он торопливо начинал писать.
Но героя, главный ли он, второстепенный ли, не сразу ухватишь за его художественную суть, ради которой и стоит огород городить, поневоле приходится начинать с мелочевки: как, допустим, проснулся, как умылся и высморкался.
Писатель торопится, перечитывает написанное, а кроме «умылся да высморкался» ничего художественно-значительного еще нет. Мурашки ужаса продирают позвоночник писателя. Что если сейчас — карачун? Падет он головой на стол. Придут люди, поднимут голову, чтобы вынуть лист для литературной истории, заранее уважая последнюю мысль творца, а там вместо мысли: умылся и высморкался! И такой хохот поднимется, такой конфуз на всю литературную историю! — писатель, чуть не умерший от испуга, пишет, пишет, скорей пишет дальше, он пишет, что, дескать, едва герой высморкался, тут же спросил себя: а в чем, собственно, смысл бытия, зачем все это?
Остановится писатель, полюбуется — но опять шибает его в холодный цыганский пот. Ведь из этой строки любой сделает вывод, что он умер в пессимизме, не оставив человечеству надежды. Таких-то много в литературной истории, а вот если б светлым словом прощания блеснул, луч в конце тоннеля указал! И писатель торопливо продолжает: герой, дескать, умывшись, высморкавшись и погрустив, недолго был в таком состоянии, он поднял голову и увидел сухой дуб, который вдруг зазеленел....
И нарочно остановит себя.
Хорошая строчка, с многоточием, с простором впереди. Тут бы и помереть.
Но нет, надо, пока жив, писать дальше.
А дальше опять то нейтральное «пошел погулять», то опять «умылся и высморкался».
Однажды он написал: «Оглянулся я на прожитые годы, посмотрел мысленно вперед — и вдруг, словно...» — и отпрянул от стола.
Вот! — сказал он себе. Вот на какой строчке надо умирать. Все. Не буду больше писать ничего. Лучше не напишешь.
После этого он прожил еще восемнадцать лет и сдержал слово: ничего не написал, на столе его до сих пор лежит лист с прекрасной неоконченной строкой. Все спрашивают его, теребят, а он лишь мудро усмехается. Он готов. Он не боится теперь ни лихих машин на улицах, ни хулиганов темной ночью, ни инфекционных болезней, — он готов.
23 февраля 1994 г.
Разочарование
Один человек все мечтал, где бы найти такую работу, чтобы чуть-чуть поработать, а остальное время отдыхать.
Летчик вот полетал несколько часов — и полеживает себе.
Или, если опять о небе, парашютист: прыгнул и только и делает, что в газетах интервью дает.
Или спортсмен Бубка. Разбежался, шестом оттолкнулся — ноги вверх, мировой рекорд, общее ура. А всего-то дел — на минуту.
Но тут, правда, — учиться надо. Тренироваться надо. И так далее.
Есть, конечно, работа, не похожая на работу. Сторожем. Или поэтом. Но для сторожа надо все-таки сидеть на одном месте, а для поэта нужен талант.
И он придумал: стать палачом. У нас ведь смертная казнь нечасто применяется. Может, раз в месяц придется полчасика поработать. Малина!
Пошел он в Саратовское Областное Управление Внутренних Дел, сказал: хочу быть палачом. Его послали на комиссию, две недели проверяли, ничего не нашли, потом еще две недели он отвечал на разные анкеты, потом проверяли его биографию, а потом сказали: извини, но должности палача у нас нет, мы таких, которых, сам поднимаешь, мы их централизованно направляем в Энскую область, в пункт X.
Ладно, поехал он в Энскую область, прямиком в пункт X.
Хочу быть палачом.
То да се, опять комиссии и проверки, — взяли его палачом.
Главное, видят, человек добрый, а время как раз такое пришло, что в каждом деле потребовалось душевное отношение, гуманность.
Ну, вот.
Не успел он осмотреться, ему: иди работай.
Он: а где это самое? Ну, чем вы их? Ружье там или пистолет?
А ему дают метлу: иди, говорят, территорию подметать, как принятый на постоянную службу, потом поможешь слесарям воду наладить, вода у нас прохудилась, потом у тебя наряд на кухню.
Он говорит: а это самое?
Ему говорят: это самое у нас по графику, но поскольку пошли сплошные амнистии, то мы про это самое уже и забыли, когда последний раз было. Служба же остается службой, поскольку мало ли: сегодня пусто, завтра густо, так что будь готов, а пока работай.
Как он закричит!
Я всю жизнь, кричит, мечтал минуту работать, чтобы потом месяц не работать, а получается: работай, работай, а потом опять работай? Не пойдет!
Схватил что-то такое и кого-то ударил до смерти, неважно кого, то есть это хотя и важно по факту, но совсем ни к чему по сюжету данного произведения.
В чем сюжет?
Так рассказано уже.
Подарок
Занесло Горигорьева в Америку, а именно — в США. Покупал он там родным и близким подарки перед уездом. Всем купил, не мог только купить любимой женщине, потому что у нее был муж и этот муж сразу бы увидел подарок, и началось бы...
Горигорьев и на родине ничего ей не дарил по этой причине. Ну, разве, подарит шампанское, вместе выпьют, любя. А вот если бы — вещь. На память. Главное: всего в этой Америке видимо-невидимо.
Видимо-невидимо, видимо-невидимо, повторял про себя Горигорьев — и вдруг, хоть он и был человек образованный, его осенила странная мысль, потому что он был все-таки человек простодушный. Раз видимо-невидимо, подумал он, то это мне и подайте.
Он пришел в самый большой супермаркет, позвал служителя и на превосходном английском языке, которым владел в совершенстве, сказал: плиз, хочу такое, чтобы на женщине при муже было невидимо, а без мужа тотчас видимо. То есть вышел муж из комнаты: вот оно сверкает и переливается, вошел муж — нет ничего, женщина просто как бы в задумчивости что-то в воздухе пальцами шевелит.
Служитель очень долго думал и раздражался — долгое думание подрывало его американский деловой имидж и престиж.
— Ноу, — наконец вынужден был сказать он.
— Тогда я подаю в суд, — сказал Горигорьев, — поскольку реклама вашего супермаркета вводит в заблуждение, информируя, что в нем есть все возможное и невозможное.
— Реклама... — начал объяснять служитель, но Горигорьев его пресек, торопясь судиться: американские порядки и обычаи он отлично знал.
И, хотите верьте, хотите нет, он выиграл процесс и получил компенсацию за моральный ущерб в размере пятидесяти шести тысяч долларов восьмидесяти трех центов.
Горигорьев, не будь дурак, не стал тратить деньги, а бросил работу и занялся изобретением вещества, которое, в зависимости от желания обладателя, может быть то видимо, то невидимо. И — изобрел! Потратил семь лет на это — но изобрел же!
Правда, к тому времени он давно уже разошелся с женой и женился на любимой женщине, которой мог дарить подарки явно.
Но суть ведь не в этом!
Суть в том, что вот до каких озарений может довести настоящая любовь!
Чистота
Людмила Ефимьева очень любила чистоту, как и многие из нас. Но многие из нас, любя чистоту, не соблюдают ее. Людмила же Ефимьева соблюдала и по душе, и по профессии — она работала проводником плацкартного вагона. Я пишу для тех, кто знаком с плацкартными вагонами и кому не надо объяснять, сколько приходится выгребать сора, грязи, бутылок и огрызков, и прочей всякой всячины, включая засунутого однажды под лавку выкидыша.
Сперва, по молодости, она занималась этим не то чтобы охотно, но без особых размышлений. А потом, слушая свой голос: «Опять загадили все, сволочи, паразиты, свиньи!» — обращенный к покидающим вагон молчаливым пассажирам, стала ощущать в себе возрастающую ненависть к людям. И даже уже презрение.
Она не хотела этого. Она боялась, что человеконенавистничество укрепится в ней, осядет навсегда, испортит характер, здоровье и внешность. И Людмила пошла проситься у начальства перевода хотя бы в купейный вагон. Там, конечно, тоже не без свинства, но все ж... Начальство было заартачилось — не по уважительной причине, а по привычке артачиться. Но Людмила глянула таким испепеляющим взглядом, так нехорошо дрогнула губой, готовя матерное слово, что начальство поспешно предложило ей даже не купейный, а мягкий вагон, то есть спальный, СВ.
Первая ездка была в поезде № 13 Саратов-Москва со второго на третье мая 1994-го года, когда нуждающиеся уехать на праздники в Москву уже уехали а возвращаться гостящим в Саратове москвичам тоже было рано. И в вагоне оказалось два человека.
Они, почитав каждый в своем купе газеты, на ночь ничего не ели — это были умные молодые мужчины, утром, встав, умылись и, опять ничего не поев, выпив только растворимого кофе с помощью кипятка из старательно нагретого Людмилой титана, сами тоже как бы растворились, едва поезд прибыл на Павелецкий вокзал, исчезли, оставив после себя терпкий запах крепкого одеколона.
Людмиле вдруг тошнехонько стало — и не понять отчего.
Но вот она, будто во сне, поднялась, безумной улыбкой глядя перед собой, набрала кой-какого своего мусоришки, разбросала по проходу, вернулась в свое служебное купе, а оттуда вылетела уже фурией, с совком и веником, крича:
— Опять нагадили, паразиты, сволочи, свиньи!
Она махала веником, подметая, и на щеках ее, до того бледных, разгорался румянец: она чувствовала в душе умиротворенно-истерический покой.
З мая 1994г., поезд № 13. вагон 12 (СВ),
место 14, 23 ч. 30 мин.
Недоумение
И среди милиционеров может встретиться непорядочный человек, а иногда сразу два. Такими и оказались, к сожалению, сержант Козин и рядовой Нострин. Впрочем, за Нострина не поручусь, он, в сущности, ничего не сказал и не сделал.
Итак, 14 мая 1994 года, под вечер, они шли по Павелецкому вокзалу, дежуря, встретили молодую симпатичную женщину, одиноко стоящую неизвестно зачем и, хоть она была приличного вида, Козин, считающий себя красавцем (и это была объективная правда), сказал женщине:
— Чего стоишь без толку? Пойдем с нами.
И ведь он, приглашая, ничего даже конкретного не имел в виду. Никуда бы он ее не повел и ничего бы он с ней не сделал, он даже оказался бы в затруднительном положении, если б она согласилась. Он просто — сказал и сказал. Просто так.
А женщина взяла и заплакала.
— Тю, дура! — удивился Козин и отправился дальше служить постовую службу, сопровождаемый рядовым Ностриным, который ничего не заметил, поскольку увидел в это время на своем ботинке каплю от мороженого, которое он ел — и вот капнул — и нагнулся, будучи большим чистюлей, и вытер ботинок ладонью.
Может, женщина плакала не только от обиды на милиционера, а от того, что муж никак не мог достать билеты на поезд № 13 до Саратова, а уехать срочно надо. Не знаю. В женскую психологию я давно уже вникать не берусь. Тем не менее, слова сержанта со счета сбрасывать нельзя.
Она плакала.
Подошел радостный муж с билетами, узнал, почему она плачет и тут же расстроился: он не терпел хамства. Возможно, к его раздражению примешалась обида от вокзальной сутолоки и от того, что билеты ввиду срочности отъезда пришлось брать у перекупщика за двойную цену. Не знаю. Я и с мужской психологией что-то стал осторожен... Очень уж непредсказуемы стали все.
Он догнал сержанта и тронул его за плечо. Тот обернулся, муж сказал: «Хам!» — и ударил его по щеке.
Все застыли.
То есть не все на вокзале, на вокзале всем застывать некогда. Застыли сержант Козин, рядовой Нострин, плачущая женщина и ее муж.
Мужа посадят в тюрьму, думала женщина. Что делать? Дать взятку милиционеру? Извиниться? Предложить ему себя в виде женщины? Что делать, что делать?
Вот я и совершил гордый мужской поступок, думал муж. Надо теперь гордо отойти. Но не примут ли за попытку к бегству? И надо ли было бить его, думал он дальше, будучи христианином по инстинкту. Может, достаточно было слов? Извиниться, что ли? Но не примет ли за испуг и трусость? Что делать, что делать?
Конечно, его, суку, надо убить, думал Козин. Но народ кругом. Отволочь его в отделение милиции за оскорбление при исполнении? Но он будет орать, что и сержант при исполнении его жену оскорбил... Плюнуть и уйти? Нет, не таков сержант Козин, чтобы прощать, когда ни с того, ни с сего по роже бьют! Что делать, что делать?
О чем думал рядовой Нострин — неизвестно, известно только, что весь он был — недоумение, от кончиков сверкающих ботинок до кончиков кулаков.
И так они стояли, недоумевая, глядя друг на друга. Дождь пошел, и они вымокли, солнце выглянуло, и они просохли. И все стоят и недоумевают. Возможно, до сих пор стоят. Проверьте, кто на Павелецком окажется. Я недавно смотрел: стоят.
21 мая 1994 г.
Две жизни
В 1947-м году в городе Саратове жил Алексей Александрович Мосолов.
Ему было 12 лет.
Он задумался о будущем и захотел стать военным командиром. Генералом и даже маршалом.
А ребята во дворе звали его, сами понимаете. Мосол.
Эй, Мосол!
Поэтому Алексей Александрович рассудил: станет он командиром — генералом или даже маршалом, доверят ему принимать парад, войска будут перед ним строиться и ходить, а гражданская публика будет смотреть. И вот тут-то кто-нибудь из гражданской публики, знавший его, маршала, в детстве, заорет навею площадь: «Привет, Мосол!»
Это позор! — и не ему одному позор, а и войскам, и вообще.
Нет, нельзя становиться маршалом.
А если врачом? Профессором медицины?
Вот он делает сложную операцию, он делает ее восемь часов — и спасает больного. Все поздравляют его, больной открывает глаза, и: «Спасибо, Мосол!» — оказавшись другом детства.
Стыда не оберешься.
И начальником нельзя. Начальников возят на машине. Наймется шофером кто-то из бывших дворовых товарищей — и будет запросто заходить в кабинет, чтобы спросить, не стесняясь подчиненных: «Ну что, Мосол, когда машину подавать?»
В результате этих размышлений Алексей Александрович Мосолов, смыленный и талантливый мальчик, понял, что нет ему иного пути кроме как стать тунеядцем и пьяницей, и когда его будут окликать, небритого, хмельного, грязного — здорово, мол, Мосол! — то все окружающие примут это как должное. Конечно же, Мосол, подумают все, глядя на него. А кто же еще?
В том же городе, в том же 1947-м году, в том же дворе жил и Степан Сергеевич Козлов, имевший кличку, сами понимаете, Козел. Но в 13 лет он уехал с родителями из Саратова, поэтому что думал насчет своей фамилии и своего будущего — неизвестно.
Они встретились через сорок семь лет, 9-го августа 1994 года, на вокзале.
Алексей Александрович сидел в подземном переходе, грязный, оборванный, со смугло-черным потным лицом, держа в руке сторублевую бумажку. Это называется — ловить на живца, сотенной бумажкой намекалось прохожему: другие дают, дай и ты, не будь хуже других! Степан Сергеевич Козлов, только что сошедший с поезда, поймался на эту уловку по доброте души, вынул сто рублей, не жалея о них, а жалея о своем безвозвратно ушедшем детстве, проведенном в этом городе, который вот так вот убого встретил его после долгих лет разлуки. Степан Сергеевич был капитаном морского пассажирского корабля, он был строен и красив в белоснежном своем костюме, несмотря на 59 лет возраста. Он дал нищему сто рублей, а тот поднял голову и тут же узнал Козлова и восторжествовал, потому что пришла его минута.
— Козел! Козел! — закричал он, указывая скрюченным пальцем на капитана дальнего плавания, разоблачая его и ожидая, что толпа в переходе остановится и начнет неумолимо, неутолимо, зло и справедливо смеяться над человеком, который вопреки своей фамилии нацепил на себя роскошный капитанский китель, — и настигнет Козлова неминуемый несмываемый позор!
Но народ не остановился. И смеяться никто не стал.
А Козлов не узнал Мосолова.
Ему было неловко. Он понимал, что это кто-то из его детской поры, а кто — не мог вспомнить. Поэтому он молча стоял и улыбался, не обижаясь на крики нищего.
— Козел! Он же Козел! — надрывался Мосолов! — Козел, бяша, бяша, бе-е-е! Ну, ты Козел! Вы гляньте, вот Козел, а?!
Степан Сергеевич пожал плечами и пошел своей дорогой — к тете, сестре матери, представляя, как она, старушка, будет ему рада.
Алексей Александрович закричал ему вслед — уже что-то нечленораздельное, дикое.
— Насшибает денег, налакается и вопит! — раздраженно промолвил кто-то.
Остальные промолчали, лишь удивились, что есть люди, имеющие еще силы на раздражение.
Термометр на здании вокзала показывал трицать пять градусов жары.
Вор-"щипач", проходя мимо Алексея Александровича, кинул ему тысячу, даже не глянув на него, а глядя внимательно на окружающих: жизнерадостно, профессионально, азартно, с аппетитом.
9 августа 1994 г.
Учудил
Никто не ожидал этого от Котаева.
Его знали как служаку, забубённого семьянина, человека строгих и скучных привычек и правил.
И ведь не в той поре, когда возникают рецидивы юношеских фантазий, уже и лыс стал, воспитал двух дочерей, дачу оборудовал, в выходные дни возится со старенькой машиной «Москвич-412», по вечерам читает газеты, одновременно поглядывая в телевизор «Радуга-701», ужинает не позже, чем за два часа перед сном.
Когда многое стало меняться, рушиться, перестраиваться и тому подобное, Котаев остался прежним. Добродушно и приветливо встретил он свое пятидесятилетие, и все, кто видел его, непьющего, ухаживающего за гостями, даже краем мысли не мог представить, что он может выкинуть подобную штуку.
А он ровнехонько через три года после этого юбилея, двадцать седьмого августа одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года, взял да и выкинул, оставив сослуживцев, друзей, знакомых и домочадцев в полном недоумении.
— Вот так учудил! — говорили все ошарашено и качали головами.
27 августа 1994 г.
Не сбылась
моя мечта
(1987-1994)
Алексей Тихонович Благодуров мечтал построить дом.
Он мечтал о доме, как о женщине.
Он представлял теплый уютный взгляд его вечерних окон, таинственность его закоулков, подобных таинственности женской души, защитительность его стен, подобных защитительности женской заботы. И, как любимая женщина всегда в тебе и с тобой, так и дом оставался бы всегда в нем и с ним, как к любимой женщине возвращаешься с хрустально-хрупкой звенящей и дрожащей радостью, так и он нетерпеливо возвращался бы к дому из дальних странствий, хотя, по правде сказать, Алексей Тихонович никуда никогда не ездил, будучи по профессии оператором станков с ЧПУ, то есть Числовым Программным Управлением.
Мечтая о доме и живя с родителями в двухкомнатной квартирке, Алексей Тихонович Благодуров решил жениться, не имея при этом никакой склонности к семейной жизни, но ведь дом для одного человека — дичь и чушь, дому обязательно нужна семья.
Долго ли, коротко — и вот он сидит в домашнем кругу с женою Ларисою, с детьми Степаном 13-ти лет, Мариной 10-ти лет и Володей 6-ти лет, он сидит, допустим, вечером тридцать первого декабря одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого года, наливает рюмочку, выпивает и спрашивает младшего Володю:
— Как ты думаешь, Володька, лучше в такой вот квартире жить или в собственном доме?
Володя думает о девочке с третьего этажа, о заливистой собаке с четвертого, о балконе, с которого летом хорошо пускать бумажных голубей и мыльные пузыри на головы радостным прохожим (правда, он не видит их радости, потому что прячется за перилами балкона), он думает сразу о многом и сердито отвечает:
— Да ну его!
— Почему? Свой дом! Сад! У каждого комната отдельная! — удивляется Благодуров.
Володька молчит.
Тогда Алексей Тихонович наливает вторую рюмочку, выпивает и задает вопрос Марине:
— Как ты думаешь, Маринка, лучше в такой вот квартире жить или в собственном доме?
Марина боится перемен. Она даже из класса в класс переходит с неохотой и опаской, привыкая целый учебный год жить в одном классе. Нет, нате вам — иди в другой. По этой же причине она, странная какая девочка, не любит своих дней рождения. То было девять лет, а то, здравствуйте пожалуйста, сразу десять! Неприятно как-то. Но она послушлива, она видит, чего от нее ждет отец и, отпивая чаю, говорит:
— Да уж, конечно, в своем-то доме лучше.
— Почему? — просит объяснения Алексей Тихонович, с улыбкой поглядывая на жену Ларису.
— Ну, так, вообще, — пожимает плечами Марина.
Не удовлетворенный ответом, Алексей Тихонович наливает третью рюмочку и обращается к старшему сыну Степану:
— Как ты думаешь, Степан, лучше в такой вот квартире жить или в собственном доме?
— Само собой, в доме! — желчно отвечает подросток Степан, которого никто не любит на этом свете — да и будь он проклят вообще, весь этот свет! — И где-нибудь в другом городе, — добавляет он. — Мне тут климат не нравится.
— Климат климатом, но почему в доме-то лучше? — как бы даже ошарашен ответом Алексей Тихонович, продолжая лукаво посматривать на Ларису.
Степан ответом не удостаивает. Полный тоски, разочарования и светлой надежды, встает он из-за стола, с шумом отодвинув стул и идет смотреть в темное окно, думая о беспросветном прошлом и загадочном грядущем.
Алексей Тихонович наливает очередную рюмочку, выпивает и спрашивает теперь уже жену Ларису:
— Как ты думаешь, Ларка, лучше в такой вот квартире жить или в собственном доме?
Лариса лишь вздыхает — и Алексей Тихонович ласково треплет ее по плечу.
Он понимает, что никогда у него не будет своего дома: не заработает, не соберет на него денег. Нет, он мог бы напрячься и приобрести деревянную развалюшку на окраине города за две-три тысячи рублей денег по ценам одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого года, но ему нужен не деревянный, не плохонький — и не готовый вообще, ему нужен большой, каменный, и чтоб самому построить его.
Он выписывал журналы и покупал книги о прикладных ремеслах, из них узнавал, как штукатурить стены, настилать полы, выложить печь, теоретически он вполне мог владеть рубанком, мастерком, топором, молотком и гвоздодером, прикупал время от времени эти инструменты и аккуратно раскладывал на полках в крохотной кладовой, часто по вечерам открывал ее, любуясь ухоженными, готовыми к делу предметами строительной работы. Не раз и не два перечитывал он книгу о Робинзоне Крузо, завидуя ему: во-первых, под рукой у Робинзона была тьма-тьмущая природных стройматериалов, во-вторых, он мог выбрать для дома любое место, в-третьих, вокруг совсем не было людей и никто ему не мешал.
Понимая, что никогда он не построит настоящий дом, Алексей Тихонович строил дома игрушечные, выпиливал их из фанеры, и это были чудо-дома: трехэтажные, с мансардами, с соляриями, со всяческими резными украшениями. Он проводил туда электричество и по вечерам, гася свет в комнате, в игрушечном доме, наоборот, включал — и ему казалось, что там живет кто-то; правда, сам дом из-за внутреннего света становился не виден, но зато этот свет в темноте был таинственней и приманчивей, чем свет на свету.
И вот однажды, а именно тридцать первого декабря одна тысяча девятьсот восемьдесят шестого года, Алексей Тихонович, как всегда, налил первую рюмочку и задал первый вопрос семилетнему уже сыну Володьке:
— Как ты думаешь, Володька, лучше в такой вот квартире жить или в собственном доме?
Володька ответил не прямо. Он сказал:
— А вон на Перспективной улице грузовик с кирпичом в канаву перевернулся. Грузовик выволокли, а кирпичи неделю лежат. На целый дом хватит.
Лариса погладила его по голове за то, что он растет и умнеет, Марина снисходительно усмехнулась детской наивности, Степан вовсе пропустил мимо ушей, а Алексей Тихонович вместо того, чтобы пить дальнейшие рюмочки и опрашивать других, лучше ли жить в такой вот квартире или в собственном доме, поднялся, отошел к окну и задумался. Потом обернулся, посмотрел на Володю и вытер глаза.
С этого момента жизнь его изменилась. Он купил — и даже в центре города — старенький домишко на слом всего за одну тысячу рублей денег, главное ведь было — не дом, а участок, место. Он собственноручно разобрал дом по бревнышку, по досточке, по гвоздику, выбрасывая гнилое и непригодное и сортируя все мало-мальски стоящее.
Кирпичи из канавы, само собой, давно уже растащили, но он не огорчался, он знал — вспомнив это во время вещих Володькиных слов — что по городу кучками и в одиночку валяется великое множество бесхозных кирпичей — и как он раньше-то этого не замечал! С другом школьного детства Витей Рукомойниковым, строителем теперь, он обсудил и выяснил, что на постройку двухэтажного дома потребуется никак не меньше 15 тысяч кирпичей. Если собирать по 3 кирпича в день, то уйдет на это около 14 лет, если по пять — восемь с небольшим, если ж, например, по восемь кирпичей с довеском ежедневно, то можно и в пять лет уложиться.
Естественно, Алексей Тихонович решил собирать по восемь. Он купил рюкзак и каждый вечер выходил на промысел, и не возвращался, пока в рюкзаке не оказывалось восемь кирпичей. В выходные дни получалось больше.
Вскоре выяснилось, что у него есть конкуренты. Свернув однажды в подворотню, где из лужи торчал крепкий, мощный, большой, темно-красный, видимо еще дореволюционной выделки кирпич, он был вдруг отброшен к стене и с недоумением смотрел от стены на тощего, небритого и злого гражданина, засунувшего в лужу руки. Расшатав, гражданин вытащил чавкнувший прощально кирпич и засунул его в огромный, просто невероятных размеров портфель с ручкой, укрепленной алюминиевой проволокой, вытер руки об одежду и сказал Алексею Тихоновичу:
— Не лезь вперед батьки в пекло!
И ушел, а Алексей Тихонович долго еще размышлял, почему щетинистый человек считает себя батькой, а цель свою — сходную, наверное, с мечтой Благодурова, — пеклом.
Другой раз он увидел сразу два кирпича. Новехонькие, с иголочки, силикатные, большие, белые, четко-ребристые и гладкогранные, искрящиеся на солнце крупинками кварца, они были как два брата-близнеца и лежали рядышком прямо посреди проезжей части. Он направился к ним — и тут заметил человека, тоже к ним явно стремящегося с противоположной стороны, человека с маниакальными глазами грибника или охотника. Алексей Тихонович рванулся.
Взвизгнула машина.
Взвизгнул женский голос.
Потемнело в глазах, удар же воспринят был тупо — словно сперва Алексей Тихонович потерял сознание, а потом на него наехала машина.
Очнулся он на тротуаре, над ним хлопотал тот самый человек.
Алексей Тихонович приподнялся на локте, жадно глядя на дорогу.
— Вот он, вот он, ваш кирпич, — успокоил его человек. — Зачем вы так спешили? Кирпичей — два, поделили бы по интеллигентному. Зачем на гибель идти из-за этого?
В разговоре выяснилось, что человек этот, по фамилии Хлопцев, тоже собирает кирпичи — на дачу. Не имея машины, он ежевечерне отвозит на автобусе за 35 километров десяток кирпичей, но не складывает на участке, где запросто растащат, а закапывает каждую новую партию в окрестных лесах, разнообразно помечая эти тайники и нанося на карту. Он показал Алексею Тихоновичу эту карту — без опаски, потому что она была насквозь зашифрована, показал также и план-проект дачи, которую собирался выстроить. План явно имел позднейшие добавления. Дело в том, что Хлопцев сперва хотел построить одноэтажную дачу из 5 тысяч кирпичей, собрал эти пять тысяч и решил продолжить, чтобы дача была двухэтажная, собрал и десять, и пятнадцать, и двадцать уже, в плане пририсованы были бассейн, баня, гараж, теперь ему вполне хватало на все, но он наметил достичь цифры двадцать пять тысяч — чтобы, когда начнется горячка строительства, не испытать разочарования при неожиданной нехватке материала. Занимался он этим восемнадцать лет.
Говорить с единомышленником было интересно, но Алексей Тихонович чувствовал усиливавшуюся боль в ноге. С помощью Хлопцева он добрался до больницы. Оказалось: перелом.
Он вынужден был потерять из-за этого почти месяц, но через месяц, даже еще не сняв гипс, уже вновь ходил по улицам, собирая всякий раз на кирпич больше нормы — чтобы наверстать упущенное время.
И вот настал момент, когда он пересчитал кирпичи и обнаружил, что их даже больше пятнадцати тысяч. Тогда он взялся за остальное: доски, шифер и толь, цемент, песок (ведрами), щебенку и керамзит (с помощью тачки), — и при этом ни Боже мой не посягал на государственное или чужое, пользовался лишь явно брошенным, никому не принадлежащим, чего в миллионном городе Саратове (где, как вы, конечно, сами догадались, и разворачивались события) вполне достаточно на любой вкус и выбор.
Он соорудил на своем участке сарайчик, ночуя в нем, чтобы не разворовали богатства, днем же дежурство поочередно несли его дети, понуждаемые и уговорами, и иногда окриками, но более всего их покоряла и подавляла воля отца, неугасимо горевшая в исхудавших глазах.
И вот все было готово.
Зван был школьный друг детства Витя Рукомойников и подтвердил: да, все готово. Можно начинать. Это был май месяц одна тысяча девятьсот девяносто третьего года.
Наметив с утра приступить к работе, Алексей Тихонович на радостях немного выпил и уснул в своем сарайчике с желанием поскорей проснуться.
Проснувшись же, увидел, что возле его подворья стоят две большие грузовые машины и одна легковая. Возле легковой, прищурясь, стоял молодой человек в элегантном светлом костюме, а к грузовым, мелькая, как муравьи, множество крепких бритоголовых пареньков в спортивных одеждах подтаскивали стройматериалы, кучи и штабеля которых таяли на глазах. Алексей Тихонович бросился к одному из них, отнимая доску (доска была памятная, с общеизвестной надписью белой краской, он выловил ее из Волги во время ледостава, простудившись чуть не до смерти), — но получил по зубам и упал на землю. Вскочив, он подбежал к молодому человеку и задыхаясь, спросил:
— Вы кто? Бандит? Мафия?
— Бандит и мафия, — даже без всякой гордости согласился молодой человек.
— Это... мой... дом! — выдавливал сквозь горловые спазмы Алексей Тихонович.
— Зачем тебе такой дом? — добродушно удивился молодой человек. — У тебя уже есть дом! — и указал на сарай.
Алексей Тихонович схватил было его за грудки, но молодой человек стряхивающим движением пальцев отбросил его от себя на несколько метров.
Дом — ДОМ! — ДОМ! — ДОМ! — ДОМ! — пусть нерожденный еще, но Дом, — исчез в мгновенье ока.
— Только не связывайся с ними, — сказала жена Лариса и он с трудом посмотрел на нее, вспоминая, что она у него есть.
— Это такие люди... — подтвердил и друг школьного детства Витя Рукомойников.
— Убью... Убью... — в беспамятстве шептал Алексей Тихонович почерневшими губами.
Трое суток он пролежал без движения, без сна и без пищи в своем сарайчике, а на четвертый день встал и отправился к другому другу своего школьного детства — Семену Семенову, которого частенько видел в большой черной машине, рассекающим городские пространства так, словно на этих пространствах вовсе нет людей.
— Подскажи, как выйти на них, на этих — сказал он Семену Семенову.
Семен Семенов сразу все понял. Он долго притворялся, что ничего и никого не знает, но, наконец, по чувству давней дружбы, дал Алексею Тихоновичу сведения о людях средних, но имеющих выход к большим.
Алексей Тихонович пришел к этим средним людям и потребовал встречи с самым главным, какой только есть. Средние смеялись, шутя били его руками и плевали в лицо. Он терпел и настаивал. Тогда шутки ради позвонили кому-то и получили добро: Алексея Тихоновича повезли в самое что ни на есть логово, оказавшееся обычным домом, правда, очень большим, с башенками и готическими окнами, которые показались Благодурову безвкусными.
Человек с приятными ореховыми глазами и в белой рубашке спросил, чего ему надо.
Алексей Тихонович объяснил.
— Уйди, — сказал ему человек с ореховыми глазами, — и радуйся, что остался жив. Из-за такого пустяка меня беспокоить! — удивился он.
— Это пустяк? — спросил Алексей Тихонович. И, подскочив к человеку с ореховыми глазами, ударил его по щеке и закричал, что он всех тут измордует, перережет и перестреляет, если ему не вернут все в целости и сохранности до последнего гвоздика.
Человек с ореховыми глазами был в той стадии пресыщенности жизнью, что ему хотелось от самого себя поступков парадоксальных и непредсказуемых. Челядь ждала ужаса и жадно смотрела, любя видеть, как живое превращается в мертвое, смотрели на Алексея Тихоновича.
Но человек с ореховыми глазами приказал:
— Ладно. Узнайте, кто это сделал и разберитесь.
Кто-то из приближенных даже хихикнул от неожиданности, человек с ореховыми глазами посмотрел на него с легким раздражением и убил его.
На следующий день те же грузовики привезли все обратно, те же парни сгружали стройматериалы под присмотром того же мафиозного бандита в светлом костюме.
И строительство началось.
Алексею Тихоновичу помогали и жена, и дети, и друг детства Витя Рукомойников — и к осени были возведены стены, накрыта крыша, оставалась лишь внутренняя отделка. Мимо же строительства, начиная еще с весны, похаживал некий товарищ административного вида с жизнерадостной лукавинкой во взгляде. И вот, когда дом был почти готов, он весело окликнул стоящего на крыше на осеннем ясном ветерке Алексея Тихоновича:
— Зря стараетесь, однако!
— Это почему ж? — спросил Алексей Тихонович.
— А потому ж, — сказал товарищ, а дальше не сказал, подождал, пока Благодуров спустится к нему. Тот спустился.
— Этот участок улицы под снос идет по планам застройки данного микрорайона. Снесут эти развалюхи, — оптимистически показал она направо и налево, где действительно были сплошь старые дома, — и построят большой красивый современный дом.
— Под снос? — переспросил Алексей Тихонович. — Не может быть. Вы-то откуда знаете?
— А я, будет вам известно, районный архитектор. Кому и знать как не мне! Кооперативный большой дом будет тут!
— Пусть. Но мой дом сносить нельзя, — убедительно сказал Алексей Тихонович. — Он же новый, он недостроенный даже!
— Что ж, из-за вашего нового дома люди должны задыхаться в антисанитарных условиях? Они ждут не дождутся, когда их снесут, чтоб квартиры получить. А вам бы умнее быть, вам бы справки навести, а уж после строить.
И товарищ ушел.
А что Алексей Тихонович?
Алексей Тихонович продолжил работу: штукатурил, вставлял окна, красил, в общем, доводил дом до кондиции, торопясь успеть до холодов.
И успел.
А окрестные дома меж тем пустели. Жители со своим скарбом разъезжались кто куда, потом притащился бульдозер и в считанные часы соскреб эти жилища с лица земли, превратив их в труху и пыль.
Приходили административные люди, что-то говорили и предлагали, Алексей Тихонович их не слышал.
Приходили люди частные — видимо, жильцы будущего дома, досадующие, что строительство не начинается из-за упрямства наглого частника. Алексей Тихонович их не слышал.
По ночам в доме били стекла, Алексей Тихонович вставлял новые.
Бросили на чердак что-то горящее, Алексей Тихонович потушил пожар.
Опять явились административные люди и предложили ему другой участок — на соседней улице, которая никогда не будет снесена ввиду исторической ценности многих расположенных на ней домов. Алексей Тихонович задумался на всю ночь. Под утро задремал. Его разбудил взрыв, он выскочил и увидел, что угол основательно разворочен — кто-то использовал неведомое взрывное устройство.
Тогда Алексей Тихонович принялся молча — так-таки буквально молча и молча — разбирать дом.
Он разобрал его по кирпичику, по досточке, по гвоздику и за зиму, весну и лето девяносто четвертого года построил на новом месте точно таким же, каким он и был.
И вот осенью, а именно первого октября одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года, в субботу, он созвал всех, кого знал, на новоселье.
Гости ходили по двум этажам, заглядывали в комнаты, удивлялись и ахали. Алексей Тихонович пил рюмочку за рюмочкой, но не пьянел, лишь глаза становились все яснее и яснее — и совсем прояснились и оказались такими, какими знали их всегда дети и жена Лариса, и они обрадовались отцу и мужу, они вдруг тоже поняли, что это такое, Дом, и старший, Степан, которому уже было двадцать с лишним лет, выпивал понемногу и спрашивал свою подругу:
— Как ты думаешь, лучше в таком вот доме жить или в какой-нибудь там обычной квартире?
Подруга смеялась и любила его.
За полночь, когда гости разошлись, когда все в доме улеглись спать, Алексей Тихонович обошел дом со всех сторон, любуясь им при свете фонарей и луны. Дом был красив. Дом был хорош.
Но что-то смутное было в душе Алексея Тихоновича.
Сам себя не понимая, он взял офызок красного кирпича и написал большими хмельными буквами на белой стене:
НЕ
СБЫЛАСЬ
МОЯ
МЕЧТА!
(1987-1994)
И нарисовал рядом крест, не считая себя верующим, но будучи им.
Вот и все.
Кончился рассказ об Алексее Тихоновиче.
Вы скажете: как же так?
Вы спросите: что он имел в виду, если построил дом?
Но откуда я знаю, когда не знает этого сам Алексей Тихонович?
Да и кто сказал вам, милые вы мои, что у человека настоящей мечтой является лишь то, о чем он явственно мечтает? и что кроме одной мечты у него нет другой, потаенной?
Не подумайте только, русские вы мои, будто Алексей Тихонович написал это спьяну, а наутро стер. Нет, не стер он это, сделав вид, что не он нацарапал, а кто-то другой — из хулиганства. Он не стер, он глядит на нее и смутная печаль гложет и гложет его сердце... Не сбылась моя мечта, шепчут его недвижимые губы, и удивленные глаза смотрят на птиц, которые стаями кружат в небе: то ли перелетные, то ли к дождю, то ли просто так, от нечего делать...
1 октября 1994 г.
"Там, где чисто,
светло...
Александр и Мария любили друг друга и произведения Эрнеста Хемингуэя. Сами понимаете, что такое совпадение возможно лишь в городе Саратове. У них было два праздника: день их встречи и день рождения Эрнеста Хемингуэя. Оба праздника они отмечали или дома, если не было родителей, или где-нибудь в укромном месте, — они были неприхотливы в свои двадцать лет.
Но однажды Мария накануне дня рождения Эрнеста Хемингуэя сказала Александру:
— Пойдем куда-нибудь, где чисто и светло.
Александр улыбнулся. Он, конечно, помнил и название, и содержание одноименного рассказа. Но они были не в Париже, а я уже сказал где, и большая проблема — отыскать кафе, чтобы там было светло, чисто и, главное, тихо.
Они пошли наугад и пришли в небольшое кафе: несколько столиков, негромкая музыка и расторопный элегантный официант. Он тут же подошел к ним и улыбнулся:
— Чем могу, молодые люди?
Александр и Мария были оба непьющими.
— Два кофе и бутылку минеральной, — сказал Александр.
— С удовольствием! — воскликнул официант. — Не нужно ли еще чего? Может, бумагу, ручку, конверт? Вдруг вы захотите написать письмо?
— Я именно хотел написать письмо! — воскликнул Александр.
— И я, — сказала Мария.
— Итак, два кофе, минеральная вода, два листка бумаги, два конверта и две ручки?
— Вот именно, — подтвердил Александр.
— Минуту! — сказал официант — и сказал это не в переносном смысле, а в буквальном: ровнехонько через минуту он принес все требуемое и тактично удалился.
Александр и Мария чудесно провели время. Они пили горячий кофе, запивая его холодной минеральной водой, они беседовали о Хемингуэе, о Париже, который Праздник, Который Всегда С Тобой, о своей любви, а потом написали письма: он своей тете в город Белинский Пензенской области, а она своей подруге в город Щучин, что в Белоруссии.
Они подозвали официанта.
— Уже уходите? — огорчился тот.
— Да, спасибо, — сказал Александр.
— Жаль, — сказал официант.
— Мы еще придем, — сказала Мария.
— Погода не балует, — сказал официант.
— Осень, — сказал Александр.
— Главное, чтобы где-то было чисто и светло, — сказала Мария.
— Письма я отправлю, — сказал официант.
— До встречи, — сказал Александр.
И они с Марией ушли, а официант остался, но все трое были наполнены неназойливым чувством человеческого достоинства.
Через год Александр и Мария опять пришли в это кафе.
— Чем могу? — подошел официант.
Александр улыбнулся Марии и сказал:
— Два кофе, бутылку минеральной, бумагу, конверты и две ручки, мы хотим написать письма.
Официант упал в обморок, гулко стукнувшись затылком о каменный пол.
От удара он тут же очнулся. Он вскочил и стал бить Александра. Избив, принялся и за Марию, тоже ее бил и хотел обесчестить, но тут кто-то кликнул милицию. Он бил и милицию — и бесчестил ее. Словами.
Судебно-медицинская экспертиза признала его нормальным, но склонным к возбуждению. И его осудили на год исправительных работ по месту работы.
Вы же скажете: ну, все понятно, автор намекает этим рассказом: как быстро, мол, меняются времена!
Вовсе нет. Времена хоть и меняются, но не в этом дело. Просто официант был другой.
Поэтому вот что. Тот официант, который был первый, он, конечно, хотел добра и вежливости. Но в результате повредил коллеге. Так что если кому вздумается обращаться с людьми как-нибудь, знаете ли, по-хемингуэевски, то вы уж делайте это не сразу, а постепенно, помаленьку, а то люди ведь моментально зарываются и начинают думать, что так теперь везде и всегда будет. А это вовсе пока не так.
Будьте здоровы.
Разговор
Встретились седьмого ноября одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года на углу улиц Вольской и Белоглинской две женщины: Мария Степановна и Галина Львовна.
Было десять градусов мороза.
— А как в доме у вас, топят? — спросила сердито Мария Степановна.
— Топят! — приветливо откликнулась Галина Львовна. Топят, ничего.
— А нас морозят, — сказала Мария Степановна. — Обещали неделю назад, а нет. Котельная, говорят. Ремонт. Спим одетыми.
— Нет, у нас топят, — сказала Галина Львовна. — Так топят, что к батареям не притронешься. Даже форточки открываем.
— А мы газ на кухне жгем и обогреватели включаем, аж пробки летят. И все равно холодно, — сказала Мария Степановна. — Сволочи.
— Нет, у нас тепло. Прошлый год тоже задерживали, а в этом еще полмесяца назад затопили, когда еще тепло было на улице. Нет, хорошо топят, — сказала Галина Львовна.
— В прошлом году у нас тоже нормально. А в этом не знаю, когда включат. Мерзнем, как собаки, — сказала Мария Степановна.
— А у меня муж от жары в одной майке ходит, — сказала Галина Львовна. — Спим под простыми одеялами. А чего? — тепло ведь.
— У нас пуховые, а все равно спим одетыми, — сказала Мария Степановна. — Холод собачий. Никогда такого не было.
— Бывает по-разному, — сказала Галина Львовна. — У нас тоже не топили, а теперь вот топят. Тепло, как на курорте. Даже окон не стали заклеивать. То заклеивали, вату пихали, а то даже не заклеиваем, и так тепло.
— А у нас хоть заклеивай, хоть не заклеивай, все равно холод собачий, зубы стучат. Наверно, до Нового года не затопят, — сказала Мария Степановна. — Просто паразитство какое-то. Вредительство.
— Это точно. А как живете-то вообще? — спросила Галина Львовна.
— Да ничего, — сказала Мария Степановна. — Живем помаленьку. Нормально, в общем-то.
— Мы тоже кое-как. Нет, ничего. Нормально тоже. И топят вот. Ничего.
— А у нас холодища. Муж в перчатках ходит: артрит.
— А мой в одной майке. А что? — тепло!
— А у нас холод собачий. Ну, всего хорошего, Галина Львовна.
— До свидания, Мария Степановна.
И они отошли друг от друга с улыбками, потому что ничто не вызывает так скоро улыбку, как общение людей друг с другом на одну тему при условии взаимопонимания и добросердечия. Будем же и мы такими людьми, как Мария Степановна и Галина Львовна!
7 ноября 1994 г.
Комната смеха.
Я был ребенком пригородным, и поэтому в городе мне стоило палец показать — и уже смеюсь, потому что в городе все по-другому, все иначе.
Меня привезли в парк. Качели, карусель, колесо обозрения, комната смеха.
Комната смеха
При входе там простое зеркало. Глянешь в него мельком: ну, вот он я, обычный и привычный, — и скорей к кривым зеркалам, смеяться тому, как выпячивается живот, как растягивается вширь или вдоль физиономия, как становишься дугообразным, как ноги вдруг отпрыгивают вбок от тела. Умора в общем. Я смеялся до упаду. Отсмеявшись, хотел уже уйти, но решил еще раз заглянуть в то, нормальное зеркало при входе — чтобы убедиться, что ничего со мной не сделалось, я такой же, каким и был до этого.
Однако, на меня смотрел из зеркала совсем другой человек. Вернее, тот же, но взгляд мой на этого человека изменился. Я с интересом рассматривал свое веснушчатое не шибко красивое лицо, косой белесый чубчик, голову в целом, похожую на огурец, костлявые свои плечи, тонкие руки, косолапые ноги в штанах, пузырящихся на коленях... Я показался себе каким-то чужим, посторонним и даже более странным, чем был в фантастических зеркалах. Вышел я из комнаты смеха притихший, подавленный, чего-то не понимающий. Испуганно-счастливый.
Миновало много лет. Время от времени я тайком прихожу в комнату смеха. Кривые отражения меня уже не смешат: скучен стал, невосприимчив к простым чудесам. И тем не менее, я с надеждой подхожу к обычному зеркалу: вдруг вернется то детское чувство неузнавания себя и видения себя — как нового?
Нет. Я тот же, какой и вошел.
Жаль.
И пусть я знаю, что на самом деле это не так, что человек меняется каждую секунду, — это не утешает...
Вера и правда
— Поверьте мне, пожалуйста! — просил Катин Елизаветина. — Я ведь правду говорю!
— Не может это быть правдой! — огрызался Елизаветин. — Не может!
— Да почему?
— А потому! — поставил точку Елизаветин. — Если умный, сам поймешь. А если дурак, то зачем я буду с дураком разговаривать?
Катин бросился к Марьину.
— Поверьте мне! — закричал он. — Ведь я правду говорю!
Марьин сухо сказал:
— Никогда вы правду не говорили.
— С чего это вы взяли, что я никогда правду не говорил? — изумился Катин.
— Это всем известно! — парировал Марьин и тут же занялся делом.
А Катин ворвался к Надеждину.
— Ну, уж вы-то мне верите? — стукнул он в отчаянье кулаком по столу. — Я ведь правду говорю!
— Может, и правду, — доброжелательно сощурился Надеждин. — Но посуди сам, чудак. Поверишь тебе один раз, значит, и другой раз верить надо. Так сказать — по инерции. А ты возьмешь да и соврешь!
— Не совру я! Я всегда буду только правду говорить!
— А вот и соврал! — уличил его, смеясь, Надеждин. — Допустим, ты мой родственник, врачи тебе сказали, что я смертельно болен. Ну? — скажешь ты мне правду? А? А? А?
Катин тихо вышел, но тут же опять взволновался и помчался к самому Светланову.
— Все! — сказал он. — Все! Отвечайте: верите вы мне или нет? Я ведь правду говорю! Или — все!
Светланов подумал и сказал:
— Не верю.
— Почему?!
— А неохота...
Тогда Катин побежал к своей маме, упал к ней на колени лицом и зашептал со слезами:
— Они мне не верят! Никто! Мама! Почему мне никто не верит? Я ведь правду говорю! Ты-то мне веришь?
— Верю, сынок, конечно, верю, — утешала его мама и гладила по голове. И Катин вдруг понял, что и мама не то чтобы не верит, а ей просто все равно, правду он говорит или нет, главное — он живой, теплый, родной, плачущий...
С тех пор Катин перестал требовать у людей ответа, верят они ему или нет. Он говорил: я правду говорю, а вы хотите верьте, хотите нет, ваше дело!
И удивительно: все ему стали верить!
Правда, вслух в этом признавался не каждый. На всякий случай. Вдруг, все-таки, он неправду говорит? Хотя, повторяю, верили. Но вера и правда вещи ведь разные, не так ли?
9 ноября 1994 г.
«Ну и что?»
Утром восемнадцатого ноября я стоял у сквозящего окна гостиницы «Вятка» в одноименном городе Кирове.
Я видел черные мокрые деревья на белом снегу. Моросило.
Я видел трансформаторную будку серого кирпича с черными молниями на желтых табличках на обшарпанных дверях.
Я видел грузовик с прицепом, возле которого топтались и без интереса разговаривали друг с другом два человека, один в рыжей бесформенной шапке, другой в картузе.
Я видел облупившееся белое здание так называемой диорамы с горельефами решительно стремящихся куда-то людей, белое здание, контурами фасада долженствующее напоминать развевающееся революционное красное знамя; оно напоминало уже из последних сил.
Я видел незамерзающий водоем. Вероятно, в него впадают теплые канализационные воды.
Я видел одинаковые жилые дома, похожие на лазареты.
Я видел человека, бредущего, подняв воротник куртки, с собакой; собака, задрав хвост, бодро бегала вокруг хозяина, делая вид, что не чует его тоски.
Я видел голого атлетического мужчину, он нес на плечах голого ребенка трех-четырех лет. Мужчина шел по снегу босыми ногами — не спеша, чувствуя пользу, а от пользы — радость.
Я вспомнил о беде, что ждет меня дома. Она не дает мне покоя, с нею надо быть рядом, так легче — мне легче.
Я вспомнил о счастье, которого никогда не будет, потому что если оно будет, то сейчас же станет тоже бедой — не для меня (а это гораздо хуже).
Я вспомнил о другом счастье, которое уже было и стало уже бедой — не для меня (это гораздо, гораздо хуже).
Я увидел ворону, которая летела, тяжело отгребая влажный воздух крыльями, к дереву, чтобы сесть на ветку. Прилетела, села, смотрит.
Я увидел красный грязный автобус, проехавший по дальней улице, везущий скучных людей на скучную службу.
Сердце щемило — не как в стихах или народных песнях, а натурально, простецки, больнично.
Я оглядел стены номера салатного цвета, замызганные шторы с большими аляповатыми цветами, кровать с казенными спинками из полированной ДСП — древесностружечной плиты.
Я понял, что судьба загнала меня в угол.
Ворона слетела с дерева, полетала бесцельно — и опять села на то же дерево, но уже на другую ветку. Сидит. Смотрит.
Закипела вода в кружке, нагретая кипятильником. Пора пить кофе.
Я отпил глоток, обжегся, фыркнул. Подумал: куда я спешу? Спешить некуда.
И засмеялся.
Судьба удивилась: «Ты что?»
«Пошла ты!..» — ответил я, старательно причесываясь.
«Я от тебя никуда не денусь!» — злорадно сказала судьба.
«Мне это известно, — ответил я сквозь зубы. — Ну и что?»
«Как что? Как что?» — возмущалась судьба, всплескивая голубыми тонкими мускулистыми руками.
И еще что-то говорила, но я не слушал: по радио передавали прогноз погоды на ближайшие сутки.
18 ноября 1994 г.
Двоегузов
Двоегузов остерегался знакомств и, тем более, дружбы с положительными людьми. Потому что он, хотя сам был положительным человеком, уставал от людей, если слишком долго знал их.
Допустим, познакомишься с положительным человеком, подружишься с ним, зачастит он к тебе в гости и через месяц-другой смертельно надоест. Был бы он отрицательный, тогда никакой мороки, сказал бы ему: а катись ты, братец, туда-то и туда-то, надоел! И никаких мук совести — поскольку чего с отрицательными людьми церемониться? Некоторых вообще в тюрьму сажать надо, так что пусть спасибо говорят, что по морде не дали.
С положительным так не поступишь, из дома просто так не выгонишь, вот и страдаешь, испытываешь неудобства из-за собственной щепетильности.
Поэтому, знакомясь с кем-либо, Двоегузов в первую очередь спрашивал:
— Вы как в смысле положительности?
— То есть?
— Ну, хороший вы человек или так себе?
И почти все отвечали:
— Да так себе! Нынче ангелов нету.
— Ангелов-то нету, — соглашался Двоегузов, — но — чем докажете? Тещу в дом престарелых сдали, детей ремнем бьете — или, может, дал бы Бог, приворовываете, используя служебное положение?
И у каждого что-нибудь да оказывалось: кто-то, вот именно, тещу в дом престарелых сдал, кто-то в самом деле детей бьет, если не ремнем, так рукой, а кто-то и не без воровства.
Двоегузов успокаивался и звал такого человека к себе в гости, чтобы дружить, а когда надоест, послать его незамедлительно куда подальше.
Но вот парадокс: дружа с Двоегузовым и приходя к нему в гости, никто из этих отрицательных людей не выказывал своих отрицательных качеств. Просто черт знает что такое! Сидит, чай пьет, разговаривает — и никакой в нем отрицательности незаметно! Уже и надоест Двоегузову, уже готов он послать его — а прицепиться не к чему!
Он даже и справки наводил, прежде чем знакомиться. Вроде, все в порядке: человек жене изменяет, на службе махинациями занимается, кошку соседскую отравой отравил, не вынося кошачьего запаха, да и вообще склочник по натуре. В общем, лучшего и желать не надо. Двоегузов бежит к этому человеку, знакомится с ним, начинает дружить. Тот приходит в гости, приносит конфеты, пьет чай, разговаривает — и все! И никакой опять отрицательности!
Таким образом у Двоегузова образовалось двадцать девять близких друзей — двадцать один мужчина и восемь женщин, и все они при знакомстве рекомендовали себя с отрицательной стороны, и все обманули, оказавшись в общении милейшими людьми. Соберутся, чай пьют, разговаривают. Ни тебе дебошей, ни скандалов, ни взаимных оскорблений, о каком-нибудь убийстве и думать смешно.
Двоегузов в тайной истерике: все ему ужасно надоели, а как выгнать, не знает.
Он пришел к выводу: нету в принципе отрицательных людей, все — положительные. По крайней мере, у него дома.
Из этого вывод: или терпеть их, или, невзирая на положительность, все-таки выгнать, прослыть из-за этого отрицательным человеком, но зато жить спокойно и тихо, как раньше.
И однажды он встал посреди дружного чаепития и мирных разговоров, побледнел и ясно сказал:
— Знаете что? А пошли вы туда-то и туда-то, сволочи! Видеть вас не могу!
Гости смутились, опустили глаза — и разошлись.
Не стало никого.
А Двоегузов радуется. И тешит себя: подойдет к человеку и спрашивает:
— Ну, скажи мне, кто ты, положительный или отрицательный?
— Да какой я положительный! — конфузится человек. — Я на той неделе друга продал, гадости про него его супруге рассказал, чтоб их семью разбить — и не потому, что мне его супруга нравится, а так, по природной подлости! — сокрушенно говорит человек.
— Рассказывай! — иронически усмехается Двоегузов. — А зазови тебя чайку попить, выяснится, что ты замечательный хирург и по сорок человек в месяц с того света вытаскиваешь! Хитрец нашелся! Знаем вас, паразитов таких, как вы прибедняетесь! Козел вонючий, морда твоя ненавистная, пошел прочь!
Обескураженный человек уходит, а Двоегузов потирает руки: теперь-то он умный, теперь-то никому не даст себя провести — не на таковского напали, сволочи!
2 января 1995 г.
Касса
Здание железнодорожной станции Жеваляево было старым. И окно билетной кассы было старым, решетчатым, состоящим из двух десятков окошечек, каждое размером с форточку. Одно из таких окошечек и было собственно кассой, сквозь которую продавали билеты, а из прочих половина закрыта была фанерками, картонками, кусками жести — стекла повылетали от небрежности прислонявшихся к ним людей, от мальчишеского и пьяного хулиганства и сами по себе, от времени. Да и основная рама уж подгнила. И, наконец, кто-то разбил саму амбразуру кассы.
Тогда окно вынули вместе с рамой и унесли на ночь капитально ремонтировать, с тем, чтобы успеть восстановить к утреннему поезду. Два работника бессонно трудились за двойной тариф, подбадривая себя вином — и рано утром, валясь от усталости, приволокли окно, вставили, вколотили накрепко, полюбовались на сверканье новеньких целых окошечек — и ушли, довольные.
Собравшиеся пассажиры тоже рассматривали новое окно. А рассмотрев, увидели, что касса оказалась не там, где положено, то есть внизу слева, а слева же — но вверху. Учитывая абсолютную квадратность окна, ошибку работников вполне можно понять.
Тут каждый по характеру: кто, считая, что продажи билетов в таких обстоятельствах быть не может, заранее припас для возможного (правда, маловероятного в такую рань) контролера объяснение, что рад бы, мол, купить билет, да вот, видите ли, какая история! — и ушел на перрон. Кто предположил, что для кассы проделают наскоро окошко внизу. А кто, ожидая кассиршу Капитолину Афанасьевну Долгорукову, высказывал мнение, что она не позволит ничего переделывать и, любя порядок, что-нибудь подставит для себя, чтобы дотянуться до окошка кассы, а уж как пассажирам дотягиваться — это их проблема, их трудностями Капитолина Афанасьевна никогда не интересовалась, твердо зная лишь свое дело — и работая, кстати, на этом месте вот уж тридцать четыре года.
Ждали.
Капитолина Афанасьевна пришла.
Увидела.
Само собой, ругнулась на мастеров.
Потом, будучи женщиной сильной, без посторонней помощи переставила свой стол и стул на стену, к окошечку, перенеся туда и прочие принадлежности, в том числе несгораемый металлический незапамятных времен сейф со сломанным замком.
Села, открыла окошечко.
Люди, увидев ее обычную фигуру, хоть и сидящую, как бы это сказать, паралелльно потолку, успокоились. Но успокоились лишь умом, а практически — не знали, что делать. А поезд вот-вот подойдет. А жители Жеваляевки за редким исключением не любители ездить без билета, они, как и Капитолина Афанасьевна, всегда стремятся к порядку.
«Стоять будем или чего будем?» — послышался тут голос Капитолины Афанасьевны, голос мудрый, насмешливый, человековидящий.
И все выстроились по стене — и дело пошло своим чередом.
На первых порах бывали неувязки: кто-то из детей или из немощных стариков срывался, падал. А потом — привыкли.
22 января 1995 г.
В проживании не замечен
У этой жилищно-бытовой истории трагическое начало, печальное продолжение, но финал будет счастливый, говорю об этом сразу, для того, чтобы... А Бог знает, для чего!
У Джуравского умер в однокомнатной квартире близкий родственник, а именно — отец.
Отношения у них были плохие, потому что Джуравский женился на женщине, которая не нравилась отцу.
Джуравский через двадцать три года разлюбил жену и ушел от нее, чем подтвердил правоту отца, но не пошел жить к отцу, а поселился в заводском общежитии; он работал на заводе, вот ему и дали комнату в заводском общежитии.
Отец умер, и оказалось, что Джуравский в его квартире не прописан.
Случилось это в одна тысяча девятьсот семьдесят девятом году — со всеми вытекающими отсюда административными последствиями, из которых следовало, что, не будучи прописан, близкий родственник не имеет права претендовать на квартиру и она отдается в фонд свободного распределения. Но в данных правилах была зацепка: если доказан факт проживания близкого родственника в данной квартире не менее полугода, то он уже имеет право претендовать на эту квартиру.
Джуравский стал всем говорить, что он последние полгода только и делал, что проживал в этой квартире с отцом, но ему не поверили ни домоуправ, ни многодетные Ахеевы, живущие в этом доме и рассчитывающие на получение квартиры для своего женившегося сына, ни жилец этого же дома Акрономов, желавший получить эту квартиру, чтобы вместе со своей однокомнатной квартирой разменять эту квартиру на двухкомнатную в центре города Саратова, в котором, как вы понимаете, все и происходило, ни Александр Робертович Лукошко, проживавший совсем в другом доме, но имевший виды на эту квартиру в силу того, что очень хотел иметь ее для одной женщины, на предмет чего имел служебное письмо от высокой организации, им же и возглавляемой, о производственной необходимости обеспечить нормальные жилищные условия матери-одиночке, одной из лучших работниц учреждения, Маргарите Сергеевне Однозначновой.
В общем, слишком много людей было заинтересовано в том, чтобы не верить Джуравскому.
Тогда он, воспользовавшись ключом от квартиры, который у него был, вселился в квартиру с тем, чтобы прожить полгода и получить ее на законном основании.
Но его хитрость была разгадана.
— Здравствуйте! — говорил он по утрам, выходя из квартиры на работу, говорил всем, кого встречал. Но ему не отвечали ни заинтересованные лица, ни прочие жильцы дома, наученные домоуправом сопротивляться махинатору.
С Джуравским не здоровались. Его как бы не видели.
Он, не будь дурак, перед тем, как войти в квартиру, дожидался кого-нибудь из соседей и говорил:
— Вот, вхожу в квартиру, живу здесь. Будьте свидетелем.
Но соседи, опустив глаза, молча проходили мимо.
Он затащил к себе алкоголика из второго подъезда Диму Манаева, пил с ним весь вечер и всю ночь, утром Дима уполз, через день Джуравский спросил его:
— Как тебе у меня понравилось? Заходи еще.
Дима, несмотря на нестерпимую жажду, сказал, сглотнув сухую слюну:
— Я вас не знаю, гражданин, вы здесь не живете.
И быстро-быстро побежал к домоуправу, рассказал о своем поступке и получил от домоуправа один рубль семьдесят две копейки на портвейн армянский «Арарат».
Джуравский живет месяц, другой, милиция его выгнать стесняется, зная, что он сын своего отца и проживает в квартире отца, хоть пока и не прописан, времена, если вы помните, были советские, с огромной массой безобразий, но вот выкинуть, например, кого-то из квартиры на улицу или нанять человечка, чтоб прихлопнули дурачка в темном месте — таких обычаев тогда не бывало. Старались беззаконничать законным образом, легально.
И единственным легальным способом было — доказать факт непроживания Джуравского в этой квартире, что и делалось.
Джуравский пошел на уловки. Специально сломав водопроводный кран, он залил соседей внизу.
Соседи снизу, а именно подполковник в отставке Куйялло, замкнутый, но вспыльчивый прибалт, прибежал весь бледный, Джуравский радостно открыл, заявляя:
— Ну, залил, знаю! Проживая в квартире, не без этого! Живые же люди!
Куйялло прошел мимо него, починил кран руками и ушел. А домоуправ составил акт о неисправности водопровода в пустой квартире и сделал Куйялло бесплатный ремонт за счет общественных ресурсов.
Отчаявшийся Джуравский подловил домоуправа и закричал:
— Живу я здесь или я тебя убью, дядя Миша?!
— В проживании не замечен, — официально ответил домоуправ, наплевав на угрозы Джуравского. За годы своей должности он и не такое слыхал.
Джуравский заплакал.
Он стал жить в квартире молча и тихо — полагаясь на авось.
Но вот как-то встретился в подъезде в молодой женщиной Антониной, одинокой, привлекательной, которую он давно приметил. И сказал ей:
— Здравствуйте, Антонина, вы мне давно нравитесь. Я к вам влечение чувствую в мужском смысле.
— Да и я в женском смысле не прочь, — оглянувшись, шепнула со вздохом Антонина.
— Тогда милости прошу в гости! — воскликнул Джуравский. — Чайку! Шампанского!
— Я с незнакомыми людьми, не проживающими в этом доме, чаю и шампанского не пью! — опомнилась Антонина.
Джуравский обозвал ее.
— Ходят тут всякие! — классически ответила Антонина.
Тогда Джуравский стал пить и дебоширить в квартире и во дворе.
Никто не обращал внимания.
Джуравский по вечерам выходил на балкон и ходил по перилам, как циркач.
Никто не видел этого.
Джуравский кидал в соседей с балкона помидорами — и свежими, и гнилыми.
Они обтирались и шли себе дальше по своим делам.
Прошло полгода.
Преисполнившись мужеством, Джуравский пришел к домоуправу и сказал:
— Ввиду непреложного факта моего проживания в течение полугода в квартире номер восемь моего бывшего, то есть умершего отца, прошу оформить мою прописку согласно правилам.
— В проживании не замечен, — ответил домоуправ так же, как отвечал и раньше.
— Тогда и ты не будешь замечен в проживании, — сказал Джуравский.
И заранее приготовленным ножом зарезал домоуправа.
Вернее, хотел зарезать, но не сумел, домоуправ остался жив и через три месяца вышел из больницы целехонький, только шея дергалась из-за поврежденного сухожилия.
Джуравского посадили в тюрьму на семь лет.
Вот и все.
Вы спросите, где же обещанный счастливый финал?
А вот он: отсидев семь лет в тюрьме, Джуравский, будучи еще крепким и относительно здоровым пятидесятидвухлетним мужчиной, пришел к Антонине, которую не мог забыть и которая все еще жила одна.
Он сказал, что хочет жениться на ней.
Она согласилась — потому что теперь у него было определенное положение — без квартиры. А то была двусмысленность какая-то: и проживает и нельзя считать проживающим. Антонина же терпеть не могла двусмысленности, а еще более — общественного осуждения.
Свадьба была тихой, но приятной.
Соседи же теперь с Джуравским здороваются — и многодетные Ахеевы, и Акрономов, и подполковник в отставке Куйялло, и даже не помнящий зла домоуправ. Только алкоголик Дима Манаев не здоровается, потому что помер от пьянства шестого июля одна тысяча восемьдесят третьего года, в сильную жару.
30 января 1995 г.
День рождения
На дне рождения у Евгения Николаевича Гордеева Игорь Матвеевич Босолыкин выпил четыре рюмки водки, стакан шампанского и полстакана красного вина.
Нина Федоровна Босолыкина выпила одну рюмку водки и полтора стакана шампанского, красного вина она не пила.
Вова Босолыкин выпил двенадцать рюмок водки, шампанского и вина не пил.
Григорий Яковлевич Яковлев выпил пять рюмок водки, пять стаканов шампанского и пять стаканов красного вина.
Алексей Юрьевич Лакомых выпил одну рюмку шампанского, больше ничего не пил.
Радий Альбертович Шанкр выпил три стакана шампанского и один стакан водки.
Людмила Егоровна Шанкр выпила полстакана красного вина.
Ниночка Шанкр выпила рюмочку шампанского.
Семен Иванович Ябин выпил двадцать восемь рюмок водки.
Лира Степановна Ябина выпила тоже двадцать восемь рюмок водки, но еще и три стакана вина и стакан шампанского.
Сам Евгений Николаевич выпил семь рюмок водки, два стакана шампанского и два стакана красного вина.
Хорошо повеселились гости на дне рождения Евгения Ивановича Гордеева!
Милосердный Климов
Даже и в Саратове люди, бывает, ссорятся.
Случилось так.
Собрались три семьи: Климовы, Ефремовы и Ворошиловы.
Не первой молодости люди, но и не старые, поэтому ели и пили с удовольствием, повод же их встречи упоминать необязательно, он тут не при чем.
Ну, пили, ели, разговаривали.
Вышел Климов на балкон покурить и посмотреть на звездное небо.
Вышла вскоре и жена Ворошилова — тоже покурить, посмотреть на звездное небо. Она вышла, даже не зная, что там Климов,
Ну, курили, разговаривали о жизни, о судьбе и, возможно, о нравственном законе внутри человека и звездном небе над головой — поскольку образованные люди.
Закурили еще по одной, увлеченные разговором.
Тут вышел Ворошилов — то есть муж Ворошиловой.
— Курим? — спросил с весельем и иронией, потому что сам был некурящий.
— Курим! — так же весело откликнулись Климов и Ворошилова.
— Ну-ну, — сказал Ворошилов, взял Климова за шею и стал душить, и стал тянуть его за шею, чтобы сбросить с балкона.
Оторопевший Климов еле-еле вырвался из ревнивых, бешеных, но пьяных и поэтому слабых рук Ворошилова, и спросил:
— Ты чего?
— А того! — закричал Ворошилов — и ударил Климова в лицо.
Потом он ударил и жену свою, Ворошилову, и подоспевшего на выручку Ефремова, потом опять Климова, опять жену свою, Ворошилову, опять Ефремова — а сам уворачивался.
Насилу схватили его со всех сторон, успокоили, уложили спать.
Прошло время.
Климовы и Ворошиловы не виделись, не созванивались.
— Наверно, ему стыдно очень, — сказал Климов Климовой, своей жене. — Он хороший парень, только когда выпьет — ревнует к каждому столбу.
— Уж это точно, — сказала Климова, оглядев своего мужа.
— Изведется человек совестью, — сказал Климов. — Надо ему показать, что мы не обиделись, что все понимаем. Интеллигентные же люди! Давай в гости его с женой пригласим на дачу в субботу.
Жена согласилась, Климов позвонил Ворошилову и, словно ничего не бывало, пригласил Ворошилова с женой к себе на дачу, на шашлыки. Ворошилов принял приглашение.
Климов очень радовался, представляя, какой камень свалился с души Ворошилова. Лично он очень бы мучался.
И вот они на даче, развели костер, жарят шашлыки, выпивают. Ворошилов сперва был не в своей тарелке, пил мало, но — разошелся, анекдот даже смешной рассказал. О случившемся же, будто по общему разговору, молчок.
Какой хозяин своей дачей и участком не гордится? Вот Климов и повел Ворошилову показать малинник, плодоносящий с несусветным обилием.
Ворошилова стоит, хвалит.
А уж сумерки.
Тут возникает Ворошилов, ее муж, спрашивает:
— Малинку пробуем?
— Пробуем! — весело сказал Климов.
— Пробуем! — дрогнувшим голосом сказала Ворошилова, зная своего мужа.
А муж ее, Ворошилов, схватил Климова за шею и стал душить, повалил на землю, стал тыкать Климова лицом и головою в грязную мокрую грязь.
Еле-еле вырвался Климов.
Тогда Ворошилов схватил кол, которым подпиралась тяжелая ветка старой яблони, и стал с этим колом гоняться за Климовым, за женой своей, Ворошиловой, за женой Климова, Климовой, пытаясь догнать и ударить.
Но никого не догнал, не ударил, устал, упал и заснул. Наутро Ворошиловы очень рано, Климовы спали еще, — уехали с дачи.
И опять они не виделись, не встречались.
Климов очень переживал.
— Места теперь не находит себе Ворошилов, — тужил он. — Если б раз, то, вроде, случайно. А теперь он будет думать, что мы будем думать, что он всегда такой. Боюсь, запьет с тоски или сделает что-нибудь с собой. Наверняка ему оправдаться хочется. Вот что. Через неделю у меня день рождения. Гостей побольше пригласим — и Ворошиловых, а питья чтоб не слишком много. Ну, для своих в кладовочке припрячу, конечно... Ты как?
— Хорошая мысль, — согласилась Климова, жена его.
И вот день рождения у Климова.
Ворошилов сидит, как на приеме в посольстве, ручки кистями на краешке стола, нож справа, вилочка слева, отрежет, откусит, пожует, маленький глоток сока выпьет, а спиртного — ни-ни.
Ворошилова, жена его, сперва бледная сидела, а потом успокоилась и даже улучила момент, подошла к Климову, когда он наливал из кладовочки дяде своему стакашек беленькой, и сказала:
— Спасибо, Климов. А то он сам не свой уже стал, меня мордует своим плохим настроением, совесть его грызет. Ты знаешь какой? Ты милосердный!
— Это он-то? — возник трезвый, но с белыми от ненависти глазами, Ворошилов. — Это он, гад, милосердный? Это он-то? — из-за которого я два раза чуть человека не убил, то есть его?!
— Но ты ведь не такой на самом деле! — мягко сказал Климов.
— А если такой? — взревел Ворошилов.
На этот раз он был трезв и поэтому силен, гости, все разом навалившись, едва отняли у него полузадохшегося Климова.
Прошло опять время.
— Господи! — тосковал Климов, говоря со своей женой, Климовой. — Ты представляешь, что у него в душе? Ведь у него раз от раза все больше накапливается стыд и совесть, он, наверно, ночи уже не спит и на грани умственного сумасшествия. Неужели я ему еще одного шанса не дам? Это безбожно было бы.
— Пожалуй, — согласилась Климова, жена его.
С тех пор прошло восемь лет.
Четырнадцать раз за это время Климов приглашал в гости Ворошилова или сам к нему напрашивался. И кончалось это однообразно: Ворошилов или душил Климова, или бил его по лицу кулаком, картиной в раме, настольной лампой, детским велосипедом, он пытался сбросить его с балкона, пырнуть ножом, заколоть вилкой.
Но Климов жив, хоть и с царапинами, контузиями и легкими увечьями, одно из которых стоило ему даже операции — не опасной, однако.
Он жив и верит, что настанет день, когда Ворошилов наконец после очередного гостеванья не ударит его, не будет душить или резать, а заплачет, обнимет и скажет:
— Спасибо, брат Климов! Ты спас мою душу!
Он верит в это. И я верю в это.
И вы в это верите, только не хотите верить. Дело ваше, конечно...
26 февраля 1995 г.
Гад такой
Сергей Сергеевич Евфросиньев был бы стократ проклят, если б жил в коммунальной квартире, т.е. квартире с множеством жильцов и одним на всех совмещенным санузлом: туалет и ванна.
Поясню.
Евфросиньев просыпается рано, часов в семь. И сразу идет в санузел, взяв с собой специально не прочитанную накануне газету. Там он сидит и прочитывает газету от первой до последней строки. Получается около получаса (было б еще больше, но Ефросиньев человек с высшим образованием, читает быстро).
В коммуналке ему бы уже стучали в дверь и кричали: «Сволочь! Хулиган! Гад такой! Мерзавец! Подлец!»
Потом Евфросиньев напускает ванну и одновременно бреется, чистит зубы.
В коммуналке кричали бы: «Тварь проклятый! Фашист! Спекулянт! Дерьмо! Сукин сын! Ублюдок!»
Потом Евфросиньев лежит в ванной — не менее часа. Он любит обдумывать в ванной планы грядущего дня.
В коммуналке кричали бы: «Интеллигенция вшивая! Убийца! Дурак! Мразь! Невежливый, невоспитаный человек! М.........о!»
Потом Евфросиньев еще полчасика активно моется, сперва в горячей воде, после под прохладным и совсем холодным душем. Затем вылезает из ванны, надевает махровый халат, расчесывает кудри, подстригает и шлифует ногти, рассматривает себя в зеркале — и выходит, вполне довольный.
В коммуналке его схватили бы:
Римма Анатольевна Стюпина, пенсионерка, — за волосы.
Батыр Бухтиярович Бухтияров, зам. нач. под. сост. cap. отд. Прив. ж.д., — за шею.
Илья Владимирович Озимый, врач-педиатр, — за руки.
Максим Максимилианович Минималов, отставной генерал-лейтенант, — за ноги.
Жены Ильи Владимировича и Максима Максимилиановича Ольга Петровна и Валерия Петровна — за бедра.
Дети их Васенька, Настенька, Володенька и Аркадий — за то, что осталось.
Они схватили бы его за все это, раскачали бы и ударили бы насмерть о стену.
Но в том-то и дело, что Евфросиньев живет один, в однокомнатной отдельной квартире, и никто — ни соседи, ни друзья, ни сослуживцы, никто не знает, что он на самом деле сволочь, хулиган, гад такой, мерзавец, спекулянт, подлец, фашист, тварь проклятый, дерьмо, сукин сын, интеллигенция вшивая, убийца, дурак, мразь, невежливый, невоспитанный человек, м......о. Даже я этого не знаю, а уж, казалось бы!..
27 февраля 1995 г.
Где истинная
свобода?
Раздробило Антоше Алатырьеву голову кузнечным молотом, с похмелья, конечно.
Тут бы и конец истории.
Нет.
Проходил мимо инженер Альберт Суггестивный, с похмелья тоже, посмотрел на то мизерное, что осталось от Антошиной головы и мозгов и, любя хвастаться своей ученостью, произнес:
— Тоже мне, Спиноза!
Стоящие вокруг молча рабочие обиделись, будучи, само собой, с похмелья, и избили инженера вусмерть.
К чему я это?
Я это к тому, что все время сравнивают, что в Америке, несмотря на наши изменения, все равно свободы больше.
Ну да!
Посмотрел бы я, что б там с рабочими сделали за избиенье инженера в рабочее время! Расчет в зубы и — за ворота!
А у нас — ничего! — назавтра уже все по-доброму друг на друга смотрят, с инженером приветливо здороваются и Антошу Алатырьева добрым словом поминают.
Так где истинная свобода и сердечная неформальность человеческих отношений?
А в советские времена у нас еще проще было со свободой...
Но умолкаю — а то в консерваторы запишут, во враги демократии и в злопыхатели нового. При нашей-то свободе — запросто!
12 мая 1995 г.
Остроумный Чмыриков
Любит Чмыриков пошутить.
Вот например.
Подходит он к коммерческому ларьку, где продаются спиртные и безалкогольные напитки, шоколад, жвачка и прочее барахло. Подходит к окошечку. Продавец, парень с лицом, в окошечке не умещающимся, отодвигает стеклянную заслонку, ждет. А Чмыриков начинает доставать из карманов драной телогрейки, из штанов, даже из-за пазухи откуда-то, начинает доставать всякую бумажную и металлическую денежную мелочь.
Парень брезгливо смотрит на него.
Чмыриков все достает, пересчитывает, вздыхает, озирается.
Опять роется — в тех же карманах, где уж побывал, словно надеясь по второму разу еще на что-то наткнуться.
Нет, кажется, все обследовал.
Парень закрывает заслонку и смотрит на Чмырикова все презрительнее.
Чем дольше копошится Чмыриков, тем презрительней смотрит парень.
До того ему становится омерзителен этот оборванец — по сравнению хотя бы с самим собой, — просто убил бы.
А Чмыриков раз, другой, третий пересчитывает свою наличность, будто ждет, что при каком-то подсчете денег станет столько, сколько требуется на бутылку самого дешевого вина, которое стоит стыдливо в уголке, называется без названия просто «Портвейн» — и гадость, конечно, страшная, которую сам продавец в жизни никогда пить не станет.
Чмыриков наконец робко стучит пальцем в заслонку.
Парень отодвигает ее:
— Набрал, что ль?
— Сотенки не хватает, понимаешь, — хрипит Чмыриков. — Я те завтра обязательно. Сотенка по нашим временам — копейка. Помираю, парень!
— Ну, помирай, — дает добро парень. И заслонку не закрывает, потому что — забава ведь.
— Христом Богом Спасителем нашим молю, будь человеком, — плачет Чмыриков. — Я те завтра за две отдам, а сейчас сил нет, умру прям, не могу!
— А не пей! — советует ему парень.
— Это ты прав. Похмелье — оно... Парень, а, парень... Разговор-то о чем, сотенка всего!
— Одному сотенка, другому... — говорит парень, давая понять этими словами Чмырикову, что многие тут ошиваются в расчете на его простоту — да не на таковского напали.
— Парень, — хватается Чмыриков за стенку ларька. — Кончаюсь, спаси, Христа ради! Век Бога буду...
— Пошел к свиньям, алкаш!
Парню надоедает, и он задвигает заслонку.
Чмыриков, постояв, опять робко стучит.
Парень не открывает.
Чмыриков стучит.
Парень открывает и, пытаясь безуспешно просунуть лицо, орет:
— Ты щас у меня точно подохнешь, гнида! Вали отсюда, кому сказано!
И это — миг Чмырикова!
Моментально каким-то образом преобразившись, он выхватывает из телогрейки, из драной своей телогреечки пачку денег и приказывает:
— Шампанского!
Парень смотрит на деньги, Чмыриков сует ему их чуть не под нос, чтобы тот удостоверился:
— Шампанского, сказано!
— Сколько?
— Ящик. Нет, два. Все! И коньяк — весь. И... — в общем, что у тебя есть — все покупаю.
Парень от неожиданности лишается языка.
А Чмыриков в это время делает пальцем, подъезжают три машины, в одну из которых, а именно «Мерседес», садится Чмыриков отдохнуть, а из двух других выходят молодые люди. Они быстро и честно обсчитывают сумму всего ларечного товара, вручают деньги парню, а потом вышвыривают его бесцеремонно, говоря, что за ларек тоже заплатят, но не ему, а хозяину.
Парень встает с тротуара, и тут опять на сцене Чмыриков, вышедший из «Мерседеса».
— Пожалел сотенку? — спрашивает он. — Христа Спасителя ради просили тебя.
— Извините... — бормочет парень. — А вы кто?
— Чмыриков, — представляется Чмыриков — и парень в ужасе, услышав фамилию одного из самых богатых в городе людей.
— Извините, — страстно клянется он. — Если б я...
— Если б да кабы — то что?
— Если б да кабы, то во рту росли б бобы, и был бы то не рот, а целый огород! — поспешно и радостно, как ребенок детсада перед воспитательницей, тараторит парень, надеясь на прощение.
Но прощенья нет.
— Все, парень, — говорит Чмыриков. — Работы тебе хорошей не найти, друзья отвернутся от тебя, молодая жена бросит, ребенок забудет папу, и вообще, сядешь ты в тюрьму, на тебя уже и дело прокурор заводит.
— За что? Какое дело?
— Был бы человек, дело найдется!
Так Чмыриков шутит, если глядеть поверхностно, а если глубоко — учит людей добру.
27 мая 1995 г.
Телефонная история
Телефонная связь в Саратове отвратительная, и, кажется, ничего хорошего от этого не может быть.
Тем не менее.
Вот вам пример.
Работали и служили вместе Антонов и Павлов. Антонов Павлова не любил. Точнее, терпеть не мог. Точнее, ненавидел. А были они рядом каждый день по девять часов, считая и обеденный перерыв, пять дней в неделю. Каждый день к исходу уже первого часа Антонов начинал коситься в сторону Павлова угрюмо, ненастно. К третьему часу готов был плюнуть в его сторону. К обеденному времени у Антонова уже все лицо дрожит презрением и гневом, так бы и запустил тарелкой в голову Павлова. После обеда он сидит и мечтает, что Павлов смертельно заболел, покалечился. А к концу рабочего дня с серьезным лицом размышляет, каким орудием убийства Павлова лучше убить — чтобы, во-первых, не узнал никто, но чтобы, во-вторых, Павлов долго и мучительно страдал на его, Антонова, глазах.
Павлов же ничего о ненависти Антонова не знал, улыбался себе, как ни в чем не бывало, скотина такая. Это обижало Антонова больше всего. И вот, протерпев весь день, он приходил домой, набирал номер Павлова и говорил:
— Сволочь, Павлов, как же я тебя ненавижу, чтоб ты сдох!
В телефоне треск, шум, радио слышно и чьи-то посторонние разговоры.
— Это ты, Антонов? — кричит Павлов. — Привет, говори громче, ничего не слышно!
— Сволочь, Павлов, как я тебя ненавижу, чтоб ты сдох! — кричит Антонов.
— Нормально, — кричит Павлов. — А ты?
Понимая, что Павлов его не понял, Антонов, однако, говорит:
— А я благороднейший и честнейший человек, ты должен гордиться, что живешь со мной в одно время и даже находишься рядом в рабочее время. Ты же — сволочь, я тебя ненавижу, чтоб ты сдох!
— Да нет, — говорит Павлов. — Это плановики напутали. Ты не заботься, завтра разберемся.
— Урод! Гад паршивый! Неинтеллектуальная личность! Засранец! — надрывается Антонов.
— Спасибо, — приветливо откликается Павлов, — у меня уже есть!
— Я тебя убью! — вопит Антонов так, что трясется мебель и соседи во всем доме прерывают ужин, застыв с ложками у рта и недоуменно глядя друг на друга.
— Хорошо! — отвечает Павлов. — Я тоже тебя люблю, милый ты мой Антонов, прелесть ты моя, только ни хрена не слышно, завтра договорим, ладненько?
Антонов бросает трубку.
Он готов расколотить проклятый телефон, но боится это сделать, потому что вдруг с ним случится сердечный приступ, как тогда врачей вызвать? Что ни говори, телефон — вещь нужная, хотя работает телефонная связь в Саратове, повторяю, отвратительно.
30 июня 1995 г.
Идет снег
Сорокателов проснулся и увидел, что идет снег.
Он шел и вчера, и позавчера, но лишь сегодня Сорокателову захотелось встать, подойти к окну и посмотреть, как идет снег.
Он вспомнил, что в детстве ему всегда было радостно по утрам, проснувшись, смотреть, как идет снег.
Он наморщил лоб, вспоминая еще, и вспомнил про санки, лыжи, снежных баб, коньки, — вот что побуждало его в детстве радоваться тому, что идет снег.
Но сейчас нет ни санок в его жизни, ни лыж, ни снежных баб, — отчего же он, проснувшись, так обрадовался, что идет снег?
Он стал серьезно и последовательно размышлять — и не нашел в своей теперешней обыденности ничего, что могло бы привести его в положительное состояние эмоций от того, что идет снег.
Наверное, подумал Сорокателов, это совпадение, и радостен я по какой-то другой, может быть, даже фрейдистски неосознаваемой причине, а не от того, что идет снег.
Тогда Сорокателов приоткрыл форточку, плюнул в нее, спугнув пару сизых голубей, и хмуро, раздраженно поплелся в сортир.
12 ноября 1995
Очерки
о саратовцах.
Продолжение,
в котором автор решил более подробно по сравнению с первой серией очерков показать некоторые милые черты любимых земляков, понимая, что сама по себе тема эта — неисчерпаема
* * *
Саратовцы, будучи людьми жизнерадостными и улыбчивыми, не любят, когда кто-то печален. Если они заметят встревоженного, озабоченного или просто слишком серьезного человека, тут же подходят и участливо спрашивают, не случилось ли чего, не болен ли, не попал ли в какую-нибудь передрягу. Грустный человек сейчас же рассказывает о причинах своих печалей — и ему становится легче. Если же он от природы неразговорчив и замкнут, то саратовцы задают деликатные наводящие вопросы и все-таки добиваются правды, после чего рассказывают веселый анекдот или историю о человеке, которому гораздо хуже, или изложат свою любимую теорию о том, что при невозможности повлиять на ход событий, следует изменить свое отношение к этим событиям. В общем, стараются, не считаясь со временем, развеселить невеселого человека и не отходят от него, пока не добьются своей цели. Светлые настроения и неприятие унынья прививаются с детства, и часто можно видеть, как строгая, но справедливая мать стоит над своим плачущим ребенком и педагогически говорит ему: «Не реви! Я кому сказала, не реви! Будешь реветь — сейчас выпорю! Сейчас всю морду разобью тебе, гадина такая, не реви, не позорь перед людьми!» И, смотришь, личико ребенка просохло от слез, и вот ребенок уже улыбается, доставля радость окружающим: ведь нет для саратовца зрелища милее, чем детская улыбка.
* * *
Саратовцы очень любят знать точное время за исключением, может, только Касьянова (см. рассказ «Часы»). Часто можно видеть: идет человек, нагруженный вещами, а к нему стремительно и взволнованно, будто потерявшись на вокзале, подходит другой человек и спрашивает: «Будьте добры, не откажите в любезности, который час, если вам не трудно?» Тот, кого спрашивают, будучи тоже саратовцем и, то есть, понимая важность дела, бросает вещи, засучивает рукав, смотрит на часы и отвечает: «Семнадцать часов тридцать шесть минут!» При этом большинство саратовцев при часах — и не удивляйтесь, если спросивший вас о времени тут же посмотрит на свои часы. Это означает всего лишь, что он проверяет их, всегда почему-то доверяя чужим часам больше, чем своим. Он смотрит на свои часы и произносит: «Так!» Что означает это «Так!» — тайна души и совести каждого в его личном измерении. Но есть саратовцы и без часов — и они тем более не могут жить, не зная точного времени. Таков мой сосед. Целыми днями стоит он на улице, на свежем воздухе, прислонившись к стене дома и у каждого проходящего любезно спрашивает: «Сколько время, скажите, пожалуйста?» Ему отвечают, он задумчиво качает головой. Тут же идет следующий прохожий, он и у него спросит время. Если же прохожих долго нет, он начинает беспокоиться, ему не по себе, он выкликает меня, я высовываюсь в окно, он спрашивает:
— Сосед, сколько время?
— Семь часов, — говорю я.
— Вечера?
— Само собой.
— Не может быть! — восклицает он. — То есть уже семь?
— Если точно — пять минут восьмого, — говорю я.
— Вечера?
— Вечера, вечера.
— То есть, восьмой час уже? — изумляется он.
— Восьмой.
— Не может быть!
Я пожимаю плечами и отхожу от окна. И слышу его голос:
— Теть Кать, сколько время?
— Восьмой пошел.
— Что, правда?
— Восьмой, восьмой. Опоздал, что ли, куда-нибудь?
— Да нет. Просто... надо же... восьмой час!
* * *
Саратовцы, как бабочки, на яркое летят. Уж, кажется, в каком еще российском городе такое скопище талантливых музыкантов, художников, поэтов (о прозаиках умолчу из скромности)! И, тем не менее, стоит появиться, например, мало-мальски подающему надежды поэту, тут же саратовцы впадают в ажиотаж: о нем пишут во всех местных газетах, его показывают по телевизору, в складчину издают сборник стихов и устраивают авторские вечера, на которых рукоплещут и забрасывают младого поэта розами, местная власть тут же выделяет ему из муниципального фонда квартиру с кабинетом, лучшие и умнейшие красавицы толпятся, желая стать его женой или хотя бы любовницей. В общем, фурор почти уже нестерпимый, того и гляди — замучат обожанием и лаской незрелое дарование. Но всегда на выручку является новый поэт или музыкант, или художник — и жажда восторга обращается к нему. При этом к знаменитостям не местным саратовцы проявляют поистине патриотическое равнодушие, презрительно говоря: у нас похлеще есть! В результате такого отношения из Саратова творческие люди уезжают настолько редко, что можно смело сказать, что никогда. В частности, евреев за последние годы выехало всего несколько тысяч, а это в сравнении с показателями по стране — сущие пустяки.
* * *
Саратовцы любят получать букеровские премии.
Букеровская премия — это литературная премия за лучший роман года. Она, в общем-то, английская, но сделали и для русских писателей в порядке гуманитарной помощи.
И вот один саратовец написал лучший роман года и попал в число шести финалистов, и поехал получать премию. Правда, пятеро других тоже написали лучшие романы года, но наш саратовец был уверен, что именно ему дадут премию, потому что ему очень хотелось ее получить.
И вот он приехал девятнадцатого декабря одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года в Москву получать букеровскую премию.
Народу было много, и саратовец наш сперва испугался: может он ошибся и не шесть человек хотят получить премию, а больше? Но его успокоили, объяснили, что именно шесть, а остальные шестьдесят или шестьсот — он не считал — пришли посочувствовать, ну и выпить-закусить между делом.
Другой, быть может, растерялся бы: в зале полным-полно знаменитых писателей, критиков, к тому же — англичане, которые улыбаются и говорят ласковые и непонятные речи, переводчики что-то переводят, но невнятно, поскольку кушают и вообще заняты. Однако, наш саратовец не из робкого десятка, он тут же освоился, подсел к блюду с бужениной, с красной и черной икрой, и решил как следует перекусить.
Вдруг высокий английский господин встал и что-то такое произнес на английском языке, после чего все стали крутить головами и кого-то взглядами искать. Выяснилось, что ищут саратовца, чтобы поздравить его с получением премии. Саратовец тут же встал, чтобы не томить присутствующих, и показал себя.
Он думал, что теперь ему вручат премию в большом конверте и о том, куда бы ему эти деньги покрепче засунуть, чтобы на обратном пути в Саратов не слямзили. В Саратове, понятное дело, их хоть средь улицы на подносе носи — никто ни синь-пороха не возьмет из одного только уважения к земляку и непривычки вообще саратовцев брать то, что открыто лежит, но в поезде случается и иногородняя публика, мало ли...
Но, оказывается, деньги давать не спешат, а ждут от него произнесения традиционной речи.
Саратовец наш опешил. Его не предупредили заранее, что нужно говорить речь. То есть он где-то об этом слышал или читал, но по рассеянности запамятовал и лихорадочно теперь соображал, как быть.
А публика ждет, а он стоит, молчит и думает.
Может, думал он, сказать, что недостоин премии?
Но, привыкнув с детства быть честным, отверг эту мысль.
Может, поблагодарить букеровский комитет за премию?
Но не примут ли за подхалимаж, за желание подмазать жюри, чтобы и на другой год получить премию? Саратовец наш ведь был не жаден, больше одной букеровской премии ему не надо было. К тому же, большой заслуги жюри и прочих, кто выдвинул его на премию, он, признаться, не видел: не они ведь лучший роман написали, а он написал.
Может, думал он, сказать о своих надеждах относительно молодой русской литературы? Но, поскольку сам был сравнительно молод, то постеснялся.
Может, думал он, развить теорию о том, что в литературной жизни, как и во всякой другой, человек человеку должен быть брат и товарищ: радоваться успеху другого и не пожелать ему беды, и не предаваться унынию, ибо это один из смертных грехов, а помогать тлеть костерку радости, что остался в душе каждого человека, но вспомнил, что об этом говорено было еще две тысячи лет назад, причем без всякой премии, задаром, и устыдился.
Так он стоял и молчал, с ужасом понимая, что ничего нового не может сказать собравшимся, а если не говорить ничего нового, то зачем вообще говорить?
И он заплакал.
И публика, раскрывшая сперва рот от удивления, вдруг как-то догадалась о причине его слез — и тоже заплакала. Плакали знаменитые писатели, жалея саратовца, не знающего о докучливом бремени славы.
Плакали писатели не столь знаменитые, но тоже талантливые, представляя, как солоно им самим придется, когда их тоже заставят произносить букеровскую речь.
Плакали критики — иные лоббируя саратовцу, иные травестируя его плач, иные из-за желания примкнуть к данному перформансу в духе жизневоплощенного постмодерна, а некоторые даже и просто от души, — плакали!
Плакал высокий английский господин, сам не понимая, отчего он плачет, и радуясь, что хоть и не овладел русским языком, зато в одночасье постиг тайну русской души, которая, оказывается, в том, чтобы делать нечто и не понимать, зачем ты, собственно, это делаешь.
Саратовец сквозь плач смотрел на все это — и начал смеяться, потому что он никогда у себя в Саратове не видел столько одновременно плачущих по неизвестной причине людей.
Тогда и все остальные стали смеяться.
Саратовец сквозь смех смотрел на это — и начал плакать, он вспомнил о бедах и несчастьях народа и подумал, что все-таки грешно так повально хохотать в столь грустные исторические времена.
Заплакала опять и публика.
Насилу все успокоились и стали опять кушать и выпивать, радуясь за саратовца так, как он радовался бы за того, кто получил бы премию, хоть и считал эту вероятность маловероятной.
Но впредь дал себе обещание: если придется получать, допустим, Нобелевскую или какую иную премию, старательно подготовиться и составить речь — чтобы не смущать никого своим молчанием и не выставить себя дураком, по нему ведь и о других саратовцах будут судить, а они очень даже не дураки, впрочем, это всем известно, а я, как и мой герой, не люблю повторяться, а люблю говорить только новое, поэтому — умолкаю.
11 декабря 1994 г.
* * *
Саратовцы такие люди, что им кажется, что все, что происходит с ними, происходит и с другими людьми.
Если у саратовца болит голова, то он уверен, что у всех болит голова, и, выходя утром из дома, запасается таблетками анальгина или аспирина и предлагает всем окружающим. Если кто-то отказывается, он очень удивлен. — Разве у вас не болит голова?
Тот, кого он спрашивает, начинает прислушиваться к себе и, как правило, обнаруживает, что голова у него в самом деле побаливает, и благодарно принимает таблетку, а болящий саратовец вполне удовлетворен:
— То-то же!
Или, например, можно увидеть такую картинку: саратовец идет по улице и приплясывает или танцует на ходу. Приезжий удивится, а свой знает и видит: саратовец слушает через наушники музыку из плеера и ему кажется, что эту музыку слышат все. На лице его — блаженство, потому что музыка бывает обязательно романтическая, непосредственно осязаемая душой.
Если он грустен — то и все другие кажутся ему печальными.
Если весел — другие кажутся веселыми.
И так до самой смерти.
Когда же саратовец умирает, что случается, слава Богу, гораздо реже, чем можно было бы предположить, исходя из социальных условий, он впервые обнаруживает в своем уме мысль, что умирают не все. То есть конечно все — но не сейчас, а сейчас умирает он один.
Это открытие настолько потрясает саратовца, что он думает не о личной кончающейся судьбе, а о том, как сообщить людям парадоксальную правду.
Но, как известно, благодаря новейшим чудесам медицины, далеко не каждый умирающий умирает на самом деле, и саратовцы тут не исключение.
И вот, придя в себя после реанимации, саратовец с радостью видит, что никаких парадоксов нет, он жив — и все другие живы, он счастлив — и все другие счастливы, а если кто-то все-таки умирает — то это исключение в смысле статистическом, физическом — и во всех остальных смыслах.
4 января 1995 г.
* * *
Саратовцы, в отличие от многих, верят врачам и верят медицине. А чтобы они еще больше верили врачам и медицине, в больницах и поликлиниках обслуживающий персонал развешивает плакаты и планшеты, как массового образца, так и рукотворные, то есть такие, где успехи местного лечебного учреждения описаны самими сотрудниками: нарисовано и разукрашено акварельными красками, например, красно-синее сердце во всей его сокровенной откровенности так, что страшно смотреть, а рядом утешительный и обнадеживающий клочок машинописного текста о достижениях в этой области. Эффект — огромный! Если, например, саратовец заболеет грустной и непонятной болезнью, он идет после этого, например, в больницу и бродит там возле плакатов, и, например, прочитает: «В клинике применяется экстренная ангиопульмонография, освоен метод тромболитической катетерной терапии с ангиографическим контролем эффективности лизиса эмбола».
Ишь ты, чешет в затылке саратовец, до чего, однако, уже добрались!
И лечиться после этого не спешит, а живет и терпит, зная, что, когда придет край, — спасут. Потому что ангиографический контроль эффективности лизиса эмбола — это вам не семечки!
* * *
Саратовцы, если продолжить тему здоровья, верят также различным предписаниям, которые часто публикуются в прессе. В газете «Зеркало России» от 28 января 1996 года был напечатан текст, коренным образом изменивший жизнь саратовцев. Кандидат медицинских наук Д. Успенский сообщал, что лучше всего просыпаться в 6 утра, в 7 — наилучшее время для секса, в 8 надо завтракать и опасаться инфаркта или апоплексического удара, в 9 притупляются болевые ощущения, это самое подходящее время для нанесения визита стоматологу, с 10 до 12 — активное рабочее время, в 12 необходимо перекусить, в 13 отдохнуть, в 14 невелика электростатическая нагрузка организма, волосы послушно поддаются обработке, очень кстати будет пойти к парикмахеру, с 15 до 18 часов — необходимы мускульные упражнения и творчество, активизируется речь и можно убедить кого угодно в чем угодно, в 18 вкус и обоняние достигают своего пика, надо кушать, в 19 часов кожа лучше всего усваивает всякие кремы, а желудок — лекарства, в 20 часов обостряется чувство прекрасного, самая пора обновить свой гардероб — вкус вам не изменит! С 21 часа, авторитетно пишет газета, мозг вырабатывает гормон сна — серотин, есть нельзя, как и после 22-х часов. В 23 часа фаза первых сновидений, в 24 обостряются страхи и депрессии, лучше всего лечь спать, если уже не спите.
Давненько так ясно не становилось саратовцам, как нужно жить!
Режим вступил в свои права, и везде можно было видеть одно и то же: в шесть часов саратовцы встают и набирают силы для семичасового секса, который стал нужен как воздух даже тем, кто вовсе им не интересовался в силу хворей или возраста или природного отвращения, — для здоровья ведь чего не сделаешь! Без пяти восемь каждый саратовец садится за стол и кушает, но с великой осторожностью, помня об опасности инфаркта и апоплексии, он еле-еле ковыряет вилкой, еле-еле подносит ко рту ложку, выключает радио и телевизор, не общается с родственниками, чтобы, не дай Бог, не взволноваться и не схлопотать кондрашку, для людей мнительных это страшный час, ибо стоит где-то кольнуть или заныть, они тут же понимают: грядет инфаркт или инсульт. Поэтому машины «скорой помощи» в восемь утра мечутся по Саратову как угорелые, поскольку многие саратовцы не дожидаются симптомов, им достаточно взглянуть на часы: ага, восемь, пора на всякий случай «скорую» вызывать.
В 9 часов выстраиваются длинные очереди к стоматологам, которые рвут и лечат зубы в поте лица, после же девяти — пусто, ни одного саратовца к зубному врачу калачом не заманишь!
С 10-ти до 12-ти все поголовно начинают работать — и дети, и инвалиды, и старики, и безработные. Если вы хотите увидеть на улице несущего свой пост милиционера или метущего улицу дворника, или наверняка попасть на автобус, или увидеть за рабочим столом чиновника — спешите это сделать именно в промежуток с 10-ти до 12-ти.
С 12-ти же все начинают кушать, с 13-ти — отдыхать, подремывая или вовсе спя, в 14 все осаждают парикмахерские, даже те, кто лишен волос на голове в силу личной особенности организма; если это мужчины, они бреются, если это женщины, они примеряют парики.
С 15-ти до 18-ти часов переполнены спортивные залы, бассейны, сауны, теннисные корты и беговые дорожки. Тот, кто в восемь утра хватался за сердце, к вечеру выжимает штангу одной рукой (второй рукой продолжая хвататься за сердце, но свято веруя в предписанный распорядок), при этом все одновременно сочиняют в уме стихи, повести и романы, помня, что это период творческой активности, а заодно без умолку говорят, кого-то в чем-то убеждая, в результате, все, кто надо, становятся убеждены.
Ровнехонько в шесть вечера саратовцы кушают, в семь занимаются макияжем и пьют таблетки, какие окажутся под рукой, в 20.00, обуреваемые чувством прекрасного, отправляются покупать одежду, но магазины по нашим традициям в своем большинстве закрыты за исключением нескольких коммерческих, в которых, пользуясь случаем, заламывают бешеные цены и сбывают залежалый товар, но саратовцы ни с чем не считаются — лишь бы чувство прекрасного было удовлетворено.
В новых одеждах они бегут домой, чтобы сонливость не застала их в дороге — чего доброго, заснешь посреди улицы! Дома начинают усилено зевать, даже если спать не хочется — и зевают вплоть до одиннадцати вечера, в одиннадцать же дружно ложатся спать — и тут уж не разбудят их ни пожар, ни наводнение, ни выборы Президента, а если у кого за душой криминальный грех, неизвестно откуда взявшийся, поскольку в газете ничего не сказано о благоприятном времени для преступлений; видимо, этот саратовец воспользовался периодом или с 15-ти часов, когда необходимо заняться чем-то энергичным, или с 20-ти, когда одолевает чувство прекрасного, так вот, даже преступив закон, данный человек во всем остальном — истинный саратовец и ложится спать в одиннадцать, успешно борясь с муками совести, приученный к этому распорядком дня, и когда вдруг милиция придет забирать преступника, то он в пику предъявленному ордеру на арест достает из под подушки бережно хранимую вырезку из газеты. Милиционеры читают, и им становится совестно.
Они садятся в прихожей и ждут скромно шести часов утра — времени пробуждения, а потом еще семи — времени секса, и только после этого хватают преступника и очень быстро везут в каталажку, стремясь поспеть до восьми часов, чтобы пойманный по пути не заболел вдруг инфарктом или инсультом, в каталажке же хоть паралич его расшиби, там он уже не полноценный саратовец, а всего-навсего обезличенный подозреваемый, и, главное, режим в каталажке совсем не тот, ибо было бы несправедливо, если бы один и тот же распорядок дня существовал и для честных саратовцев, и для преступников. Нет им никакого секса, нет им ежедневной парикмахерской в девять часов, не пойдут они в спортзал в четыре часа дня и в магазин одежды в восемь вечера. И поделом: не воруй, не грабь, не жульничай, будешь здоров и весел, как все остальные саратовцы, на которых во всякое время дня любо-дорого посмотреть: свежи, румяны, белозубы, радость с лица не сходит, кто иногородний с поезда сойдет даже ошарашен спервоначалу: Господи, думает, куда это я попал?
Так что, милости просим!
* * *
В это трудно поверить, но и у саратовцев есть недостатки. Как правдивый человек вынужден констатировать: есть недостатки, есть.
С чувством юмора у них иногда плохо. То есть настолько, что иногда кажется, что у них иногда его совсем нет.
Вот вам типичный случай, случившийся на моих глазах. Шел старик с магазина и оступился, и сел, извините, в лужу. Ведь смешно! Любой нормальный человек не удержится и засмеется. Это всегда смешно, когда в лужу, или с лестницы, или на перекрестке, допустим, в гололед перед колесами наезжающей машины. Колеса визжат, упавший визжит, нервные женщины визжат! Обхохочешься. Итак, упал старик в лужу. Но оказавшиеся рядом саратовцы вместо того, чтобы хохотать, взявшись за бока, загибаясь от смеха, усугубленного тем, что старик разбил при падении яйца и банку майонеза, и все это растеклось в луже, вместо того, чтобы показывать пальцем и говорить: «Гляньте, какая умора, старик, дурак такой, в лужу сел!» — вместо этого они повели себя странно. На моих, повторяю, глазах, двое подростков — нет, не кинули добавочно в старика щепкой или камнем, чтоб неповадно было ему смешить людей, — они подскочили к нему и, моча ноги в воде, подняли его, а мужчина юбилейного какого-то вида в черном костюме, белой рубашке и галстуке, начал снимать со старика мокрый его пиджачишко и напяливать свой бостоновый костюмный пиджак, приговаривая, что так и простудиться недолго, старик в это время охнул, поводя плечом, милиционер, стоявший на перекрестке и регулировавший движение, потому что временно не работал светофор, побледнел, застопорил движение и, выбрав из автомобилей наиболее просторный, уютный и мягкий внутри (кажется, это «Мерседес» был, я не очень разбираюсь в этом), жезлом велел подать машину старику, «Мерседес» послушно подкатил, милиционер под руки усадил старика на бархатные сиденья — чтобы тому поехать в больницу и провериться, не повредил ли он что себе, мужчина сожалел, что не может сопроводить его, так как торопится на собственную свадьбу, поэтому он попросил подростков отвезти старика, а пиджак занести, как будет возможность, по такому-то адресу. Автомобиль умчался, застопоренное движение восстановилось, прибежал переполошенный дворник и стал засыпать лужу песком, сокрушась и укоряя себя за нерадивость. И при этом, повторяю, ни тени улыбки я ни у кого не заметил, только самого себя я поймал на том, что невольно подрагивает подбородок от сдерживаемого смеха; видимо, дал знать себя мой тайный космополитизм, в силу которого чувство юмора у меня какое-то интернациональное, и если кто-то падает в лужу, с лестницы или в гололед на перекрестке, я еле удерживаю хохот, я удерживаю его — иначе саратовцы примут меня за чужого, заезжего, а мне этого не хочется, я ведь свой, родной, местный. И, все-таки, как вспомню старика, корячившегося в смеси из грязной воды, разбитых яиц и майонеза, — так и подступает к горлу, ведь смешно же, сил нет!
* * *
Зима в Саратове, как известно, длинная и нудная: то мороз, то оттепель, то снег, то гололед — и такая канитель не меньше пяти месяцев!
Но вот наступает март и все вокруг начинает мокнуть и киснуть. Все вокруг течет, все изменяется, на улицах сплошь сырость, а солнышко если и выглянет, тот тут же скрывается, словно испугавшись этого безобразия. В унынье и тоске бродят саратовцы по мокрым улицам, не зная, куда глядеть — под ноги ли, чтобы в лужу не угодить, вверх ли, чтобы ледяная глыба на голову не свалилась. (И чаще всего поступают фирменно по-нашему, по-саратовски: выбирают золотую середину и смотрят прямо вперед — как нам вообще в жизни свойственно, за исключением тех случаев, когда мы вертим головой на 360 градусов, ожидая неожиданного подвоха или нежданной радости).
Мокры дороги, мокры тротуары, в остальных местах грязь и слежавшийся черный снег.
И вот шла 7 марта 1996-го года в 8 часов 20 минут утра по улице Рабочей мимо дома номер 26 пенсионерка Валентина Георгиевна Лестницкая, она шла в магазин на углу улиц Рабочей и Вольской за хлебом и кефиром. Она шла, глядя вперед усталыми глазами, привычно чувствуя под ногами слякоть, и вдруг ее нога ступила на что-то необычное.
Она остановилась и посмотрела.
Перед нею был участок сухого асфальта площадью примерно 3,5 квадратных метра.
И вдруг ее осенило убеждение, что весна все-таки наступила (до этого она как-то не чувствовала), что весна необратима, что рано или поздно все вокруг будет сухо, а потом и зазеленеет, зацветет, и солнышко будет светить по несколько часов кряду. Дождалась! — не веря сама себе, подумала Валентина Георгиевна и заплакала.
Тут же все, кто проходил мимо в это раннее время, стали останавливаться и подходить к одинокой пожилой женщине, чтобы спросить, в чем дело. Но, подойдя, увидев сухой асфальт, без вопросов всё понимали, и для них тоже открывалась истина и приходе весны и необратимости ее, и они тоже начинали плакать.
В результате через полчаса, после того, как здесь постояли и поплакали 50 человек, сухой клочок асфальта совершенно вымок.
Но что интересно! — когда высохло все остальное, этот участок так и остался влажным. Пришло лето, а потом осень, прошел год, два, десять лет прошло, а он остается неизменно темным и тускло поблескивающим, сюда даже водят экскурсантов, объясняя явление различными аномалиями как природного, так и мистического характера.
На самом деле никакой мистики тут нет, просто человеческие слезы не высыхают. Я это и раньше знал, но понял только теперь.
7 марта 1996-го года, 9.39
Крышка
Пятнадцатого января одна тысяча девятьсот девяносто шестого года Илларион Васильевич Гостомыслов зашел в магазин по пути со службы домой. Это был магазин «Зодиак», что на улице Волжской города Саратова. Продают там предметы не первой необходимости, и Гостомыслов частенько заходит туда, чтобы эти предметы иронически осмотреть и лишний раз убедиться, что ничего из себя особо практически ценного они не представляют, кроме яркости.
И он увидел крышки для унитаза. Голубые, розовые, кремовые, состоящие, по традиции инженерной мысли для подобного рода конструкций, из сиденья овальной формы и закрывающей его крышки. На крышке — цветочки.
Илларион Васильевич усмехнулся и хотел пройти мимо, но вспомнил свой унитаз в своем доме. Это был хороший унитаз бледно-голубого цвета, супруга держала его в чистоте, это был привычный родной унитаз с привычным родным стульчаком, сделанным из прессованной фанеры в виде хомута. Место удобное, насиженное, гладкое.
А все-таки приличней, подумал вдруг Илларион Васильевич, когда внутренность унитаза закрыта. Крышка не сдуру придумана.
Он посмотрел на цену.
Изделие стоило тридцать семь тысяч рублей денег. При окладе Гостомыслова на текущий месяц двести сорок тысяч это была сумма чрезмерная. Но она была у него в кармане, и даже больше! — он сегодня получил премию в размере почти ста тысяч! Так — не купить ли?
Гостомыслов потребовал крышку у продавщицы себе в руки, сквозь прозрачную целлофановую упаковку понял, что состоит она из пластикового каркаса, проложенного поролоном для мягкости и обтянутого дерматином, вот на этом дерматине цветными нитками и вышиты были цветочки.
Выбрав бледно-голубую, Илларион Васильевич небрежно приказал упаковать в бумагу, расплатился, понес домой и принес.
Он пришел в удачное время: жена ушла за продуктами, дочь вплотную занималась детскими играми.
Гостомыслов отвинтил шурупы и отсоединил деревянный стульчак, взял его в руки — и увидел с брезгливостью, насколько он потерт, несвеж, нищенски убог. Он вынес его на балкон, чтобы положить в ящик на балконе, куда складывал многие вещи, вышедшие из теперешнего употребления, но могущие пригодиться впредь, если выйдут из строя вещи, заменившие их. Он впихивал в ящик, но стульчак все выпирал то одним, то другим боком, Гостомыслов рассердился и, поскольку эта сторона дома выходила на пустой пустырь, он размахнулся и запустил стульчак куда подальше. Тот взвился в воздух, став похожим на бумеранг, но с тем отличием, что никогда уж не вернется назад.
Он упал далеко, Илларион Васильевич радостно удостоверился в силе своей руки: значит, он еще молод, еще вся жизнь впереди!
Торопливо, опасаясь, что жена придет раньше времени, Илларион Васильевич приладил крышку, совершенно одинакового цвета с унитазом, позвал дочку, чтобы та посмотрела.
Дочка посмотрела и сказала:
— Нормально.
— Только маме не говори, — крикнул ей вслед Гостомыслов.
Он нетерпеливо ждал.
Жена все не шла.
Он выходил на балкон — хотя не мог ее увидеть со стороны пустыря, а на другую сторону у них окон не было.
Он даже выходил в коридор и слушал лифт.
Наконец, жена Маша пришла.
Она разгрузила продукты и стала возиться с приготовлением ужина.
Гостомыслов вертелся тут же. Он не хотел упустить момента, когда супруга пойдет в туалет.
Но она все возилась, необычного состояния мужа не заметила.
Мы привыкли друг к другу, мы уже не видим, когда в нас что-то меняется, с грустью начал Илларион Васильевич довольно привычные мысли, но тут супруга, наконец, пошла в туалет — выбросить мусор в мусорное ведро, которое стояло в туалете.
Она вышла оттуда.
С жадностью он смотрел на ее лицо.
И ничего не увидел.
Он понял: она была вся в себе. Веник, совок, мусор, ведро — кроме этого она ничего не воспринимала. К тому же она, кажется, даже свет не включила, не из экономии, а в силу того, что наизусть, вслепую знает домашнюю топографию.
Ладно, подумал Гостомыслов. Подождем, когда пойдет не мусор выбрасывать.
И вот через час или полтора Маша, приготовив ужин, позвала дочь и мужа, а сама зашла в туалет, освободившись. Она всегда так: сперва сделай дело, потом гуляй смело! Гостомыслов подмигнул дочери. Она не поняла. Наверное, уже забыла о событии.
И он дождался!
— Ларик! — вскрикнула жена.
Он подошел к туалету.
Жена смотрела то на Гостомыслова, то на голубое чудо с цветочками.
— Прелесть, прелесть, — сказала она. И даже не спросила, сколько стоит...
...Блаженством стали для Илларионова те минуты, что он проводил здесь. Но высшее наслажденье еще предстояло ему.
Обычно он сперва спускал воду, а потом закрывал крышку, а на седьмой или восьмой день сделал наоборот: закрыл крышку, а потом спустил воду. И потрясенный закричал:
— Маша!
Маша прибежала.
— Смотри. Слушай, — сказал Гостомыслов.
Сперва он спустил воду с открытой крышкой. Вода сварливо забурлила с привычным шумом, ничем не отличающимся от звука, производимого каким-нибудь общественным вокзальным унитазом.
А потом он закрыл крышку, дождался, пока наберется вода, и спустил воду уже при закрытой крышке.
Совсем иной получился звук!
Это был звук приглушенный, приличный, близкий и дальний одновременно, это был звук мягкий, это был звук уважения падлы-вещи (какова она в конце-то концов и есть!) пред человеком, коему она служит — а не нахальное трубное сипение и клохтание наглого былого унитаза, который словно сердился, что им попользовались, что не оставляют, паразиты, в покое, который словно грозил треснуться, прорвать водой свое фаянсовое нутро или, оскорбившись, вовсе перестать давать воду: попляшете у меня тогда! Нет, совсем иное слышалось под новой крышкой: лесть и услуга, чего изволите и кушать подано, будьте любезны и не соблаговолите ли... Да что там!
Гостомыслов заплакал.
Маша зарыдала.
Прибежала дочь и заплакала тоже, не понимая, отчего плачут родители, она была добрая девочка и с детства не могла без боли видеть чужого горя. Она вырастет и станет первым в истории России президентом-женщиной. И я радуюсь за нее — мыслями, которые в будущем, а душой, которая в настоящем, плачу вместе с Машей и Гостомысловым, плачу, как дурак, плачу, плачу и плачу, хотя, возможно, совсем подругой причине...
15 января 1996 г.
Встреча
Я ожидал вылета во франкфуртском аэропорту, утомленный.
И вдруг, не сходя, вернее, не вставая со своего места, — оторопел.
Я увидел проходящую сквозь последние таможенные препоны Томку, Томку-соседку, Томку-алкоголичку, Томку-синюху, тунеядку, доходягу, вечно стреляющую у меня деньги на опохмелку.
Прохладный, равнодушный и чистый, как весь этот зал ожиданья, немец-таможенник что-то говорил Томке, а она, простоволосая, взлохмаченнная, в какой-то драной шубейке, гнусаво посылала его по всем известным ей адресам. Наконец немец пропустил ее, и она гордо прошла.
Конечно же, это не Томка, подумал я. Пусть лицо похоже, и голос, и шубейка, кажется, та самая, что Томка носит десятый уж год, а вон и желтизна синяка под глазом, я этот синяк две недели назад видел в стадии багрово-фиолетовой, — все равно это не Томка, потому что Томки здесь, в международном аэропорту города Франкфурта, быть никак не может!
Она отыскивала взглядом свободное место — и увидела меня.
— От ни хрена себе! — заорала она на всю округу. — Ты как здесь?
Я бы мог объяснить ей, как я здесь, — тем более, что здесь я не первый раз, но она-то как здесь, вот что меня интересовало! Она меня узнала, значит, это все-таки Томка! Но не может же этого быть, никак не может — никакая фантастика этого не выдержит!
Она присела рядом и, высморкавшись, как обычно делают люди, подобные ей, после завершения любого дела — словно всякое дело вызывает обильный прилив жидкости в их чувствительный нос, не знаю, отчего так бывает, — сказала:
— А мне, понимаешь ли, попутешествовать пригрезилось. Охота к перемене мест, понимаешь ли. Чтоб дым отечества был сладок и приятен. Собрала некоторые средства и, вместо того, чтоб вещи покупать — вещи преходящи! — решила потешить себя пространством и временем. Они, естественно, тоже величины переменные, если брать короткие промежутки, но по сути своей вечны. То есть не руль на гривенники меняешь, милый ты мой, а прикасаешься к амплитудам вечности, поскольку ведь и вечность не незыблемое что-то, как ты думаешь? И хоть она одна на всех, но прикосновение к ней у каждого свое. Как ты думаешь?
Я никак не думал. Я смотрел на нее — и не верил. Это не Томка! Убей меня Бог, не она!
— Ты чего это? — вдруг спросила она.
— Извините, — сказал я. — Вы в Саратове на улице Мичурина живете?
— Бляха-муха, ты охренел? Не узнаешь?
— И вас Томкой, Тамарой... (я не смог вспомнить отчества) зовут?
— Охренел, точно! Выпей, полегчает! Только у них дорого все, а я с собой пару фунфыриков взяла!
Она выудила из кармана шубейки початую бутылку портвейна «Анапа», вытащила зубами газетную пробку, глотнула из горлышка винца, предложила мне.
Я поблагодарил и уклонился.
...Мне стало совестно.
Не от того, что отказался узнавать Томку и выпить с нею.
Ведь никакой Томки, конечно же, не было, была похожая на нее женщина, только и всего. Между прочим, судя по речи, с помощью которой она общалась с каким-то высоким седым господином, — немка. Шубейка, якобы драная, на самом деле искусно сшитая из кусочков дорогого меха, кудлатые волосы, над которыми часа два работали искусные руки парикмахера, сверхмодные желтоватые тени под глазами, вот что меня смутило, это была просто экстравагантная немка (экстравагантные люди во всех нациях встречаются).
Мне стало совестно оттого, что даже мысли о возможности здесь Томки я допустить не захотел.
Сам сижу здесь, как родной, положив ногу на ногу и покачивая носком блистающего ботинка, вычищенного два часа назад в автоматом в гостинице «Movenpick» города Касселя, а Томку-синюху, которая, если вникнуть в некоторые сокровенные глубины моей биографии, ничем не лучше меня (пивали вместе и «Анапу», и спирт «Royal» умеренно разведенный, и самогон), Томку-синюху — не хочу пустить сюда, брезгую!
Сочинил правда, сам себе историю, в которой — пустил, но сочинить что хочешь можно, а в глубине души — не пустил!
Совестно мне.
Прости меня, Родина.
Прости меня, Тома.
Приеду — дам тебе взаймы, сколько спросишь.
Ведь спросишь ты самую малость, на фуфырик «Анапы», не больше, поскольку в тебе совесть есть. Прости...
22 января 1996г., самолет SU256
"Frankfurt (Mein) — Москва, место 21А
Одноклассники
Викторов не видел своего одноклассника Павлова почти двадцать один год — с самого выпускного вечера.
И вот они встретились солнечным тающим днем двадцать четвертого февраля одна тысяча девятьсот девяносто пятого года в троллейбусе номер десять, что соединяет вокзал города Саратова и окраину.
— Привет! — сказал Павлов. — Вот это встреча.
— Ничего себе, — сказал Викторов.
— Как жизнь? — спросил Павлов.
— Нормально, — сказал Викторов.
— А мы с семьей вот раздельно питаемся, — радостно сказал Павлов.
— Разделились, что ли? — не понял Викторов.
— Нет. Раздельное питание, — со счастьем объяснил Павлов. — Для здоровья и очистки организма. Утром едим только кашу. Без ничего. В обед тоже что-нибудь одно. Если овощи, то только овощи. Если мясо, то только мясо. В ужин — то же самое.
— Это хорошо, — сказал Викторов. — Мне выходить.
— Ну ладно. Как у тебя-то дела? — спросил Павлов, улыбаясь.
— Нормально, — сказал Викторов и вышел.
Международная любовь
Одна молодая красивая американская девушка полюбила одного русского мужчину — не очень красивого, пожиловатого и, к тому ж, пьяницу, и это может показаться невероятным, даже если учесть, что мужчиной оказался саратовец.
А в Саратове девушка оказалась как волонтер, то есть гуманитарный доброволец американского Корпуса Мира (кому охота, проверьте — на углу улиц Мичурина и Радищева находится).
Но давайте посмотрим, как это случилось.
Девушка шла 27 февраля 96 года по городу, в грязную слякотную погоду, когда Саратов удивительно некрасив, когда у него просто-напросто нищенский вид. То есть никакого приятного впечатления. Вываляйте вы в грязи хоть смокинг — будет от вас приятное впечатление?
Но американская девушка по имени Айрин Сайферт — улыбалась. Она шла по грязной улице и улыбалась. Она с детства любила быть хорошей и вот, приехав в бедную страну, в бедный город помогать бескорыстно бедным людям, она чувствовала удовольствие от себя. Ей нравилось, что она умеет видеть в окружающих унылых людях именно людей, а не каких-то там второсортных особей, она видит человека даже в этом вот монстре, что сидит на ящике, с другого ящика продавая самодельные мышеловки.
Тут вдруг солнышко выглянуло, блеснуло в глаза монстру, в синие его глаза, которые были точь-в-точь как у французского киноактера Алена Делона, которого, впрочем, Айрин Сайферт никогда не видела, потому что американцы смотрят только американское кино.
И странное чувство появилось у Айрин.
Чувство любви.
Сперва она подумала, что это чувство общечеловеческой любви, но подумав еще, поняла: нет, любовь обычная, грубо говоря, половая, мягче — сексуальная, еще мягче — женско-мужская, а совсем уж мягко — небесами венчанная на сдвоенье и размноженье.
Это была, то есть, любовь с первого взгляда, в которую Айрин никогда не верила — и именно поэтому в нее сразу поверила.
Нет, это не игра слов. Тот, кто верит в любовь с первого взгляда, по моим наблюдениям, сам никогда с первого взгляда не влюблялся. А вот кто не верит...
Конечно, ничего фантастического в этом нет. Народ давно сказал: любовь зла, полюбишь и козла. Между прочим, фамилия у нашего героя была — Укапустин.
Айрин Сайферт до того восхитилась своему чувству, что тут же сказала Укапустину: ай лав ю.
Укапустин школу кончал и английский учил, кой-чего умел понимать. И музыку группы «Битлз» в молодости слушал.
Ком ту геза, говорит, нечего тут смеяться, идите дальше своей роад.
А Айрин смеется и говорит: плиз, лук внимательно, хочешь верь, хочешь нет, а я ай лав ю, говорю тебе! С первого глэнса полюбила!
Ну, и на здоровье, порадовался за нее Укапустин. В мышеловочке не нуждаетесь? Недорого отдам.
Недоуменная американка ушла.
Будь она дома, тут же побежала бы к своему психоаналитику. Мол, хелп ми, странный случай: в нищего урода влюбилась в чужой кантри, как быть, как решить май проблем?
Но психоаналитика нет, пришлось думать самой.
Вот она вечером лежит, думает и понимает, что синих этих глаз не забудет никогда, что полюбила этого человека просто гибельно.
Едва дождалась утра.
А Укапустин уже сидит на своем ящике с мышеловками и его с утра потрясывает от холода и других причин. При этом, надо сказать, что хоть спал он ночью крепко, но странно, тревожно — и видел во сне американку, но не это удивительно, а то, что, проснувшись, вспомнил свой сон — в то время как далеко не всегда помнил не только сны, но и ту явь, что была накануне.
Анализ ситуэйшн, говорит американка, привел меня к окончательному выводу: ай лав ю, да, кстати, вот из ю нейм?
Май нейм из Укапустин, говорит Укапустин, а из ю нейм вот?
Айрин, говорит Айрин. Есть у вас вайф и чилдрен?
Нету ни вайфы, ушла, ни чилдренов, с собой забрала, отвечает Укапустин.
То есть вы свободен?
Полностью либерте, фратерните, эгалите, отвечает Укапустин, за недостаточным знанием английского пользуясь, как видите, даже французским.
Давайте тогда общаться и говорить, мне важно знать, любите ли вы меня, говорит американка.
Почему же не любить, люблю, говорит Укапустин.
Американка чуть в обморок не упала от счастья, Укапустин ее поддержал, отворачивая, однако, в сторону рыло, чтоб, когда американка очнется, ее вторично перегаром в обморок не шарахнуло.
Американка очнулась и стала излагать план: она видит, что у Укапустина временные проблемы в лайф энд бизнес, это бывает, но надо взять себя в руки...
И так далее.
Я знаю, вам какой-нибудь неожиданности хочется. Вроде того: американка предложила Укапустину в Америку поехать под крыло родителей-миллионеров, а он в ходе этого разговора свистнул у нее сумочку, где было два американских доллара — и был таков. Променял доллары на рубли по минимальному курсу — и пропил, радуясь удаче. Ну, или еще что-нибудь в этом роде.
Ничуть.
Полюбив молодую девушку за любовь к себе, Укапустин отремонтировал однокомнатную свою квартирку, устроился на работу слесарем-наладчиком, а был он когда-то наладчик классный — и быстро восстановил мастерство, а Айрин приняла российское гражданство и пока не работает, поскольку занята кормлением и воспитанием сына Андрея.
Живут скудновато, но терпимо. Родители Айрин из-за рубежа сколько-то подбрасывают, будучи сами не шибко богаты. Наскребли на поездку в Россию отцу Айрин, Джон Сайферт приехал, пока добрался до Саратова, преисполнился ужасом, но увидел внука, облизал его в щечки, в пупок, в попку, увидел синие глаза Укапустина, увидел сиянье в тоже синих айзах Айрин — и побыстрее поехал обратно, чтобы рассказать жене об этой фэнтэстик лав.
...Каждый вечер, ложась под бок к умытому, надушенному, чистому Укапустину, юная Айрин глядит в его аленделоновские глаза и шепчет: Укапустин, это просто импосибол, до чего я ай лав ю.
А уж как я ай лав ю, отвечает он.
И они даже плачут от такого счастья и готовы вместе молиться Богу, но Укапустин православный христианин, а Айрин буддистка — и своих религиозных убеждений даже ради любви не изменит. В таких вещах у нее характер настоящий, американский, и эта деталь, между прочим, самое лучшее свидетельство правдивости рассказанной истории.
Спокойной ночи.
27 февраля 1996 г.
«Естудей»
В ночь с шестое на седьмое марта одна тысяча девятьсот девяносто шестого года Олегу Лаврову было одиноко и тревожно.
Он не мог заснуть, в голову лезла всякая всячина: то вспомнится вдруг, как в детстве с дерева упал и руку повредил, то вывеска магазина «Руслан и Людмила» ни с того ни с сего повиснет в воображении, то рявкнет уличный голос прошлой недели: «Вон он идет, смотри, смотри, смотри, смотри!» Дикий заполошный крик, Лавров, помнится, даже обернулся узнать, кто кричит и кто идет, но не увидел ни того, ни другого.
Потом отрывки из фильмов стали вспоминаться, потом он увидел вдруг балет «Лебединое озеро», а потом услышал песню «Естудей». Да так ясно услышал — будто по радио поют, будто он все слова разбирает, хотя разбирать их не может — для этого надо песню помнить, то есть английские слова, а Лавров не знал английских слов песни и английского языка, но песню эту любил. Ее за свою жизнь он часто слышал и любил. Хорошая песня, задушевная.
Он даже знал, что сочинила и пела ее группа английских битлов, которые потом разошлись, а Джона Леннона убили лет десять, что ли, назад.
То есть как? — вдруг изумился Лавров. Как же это получается? То есть никогда больше Джон Леннон такой песни не сочинит? Он захочет сочинить, а не может: умер!
Что же это делается, Господи?
Такая песня хорошая... И человек, значит, хороший был...
Боже ты мой! — вдруг даже сердце екнуло у Лаврова. — Ведь не только Леннон, а и другие многие! Тот же Пушкин сколько уже лет назад! Он бы и рад опять стишок сочинить — ан хрен, отписался!
Жалко-то как, жалко, Господи! А Гагарин! Совсем молодой был, красивый. Не взлетит больше в небо, а тем более в космос. А Эйнштейн со всей своей этой теорией вероятности! Как бы ему хотелось зажечься умом, математическую формулу выдумать... — нет, нельзя, умер.
А другие все?
И впервые в жизни Лавров представил вдруг непредставимое количество умных, хороших и талантливых людей, которые умерли, и не смогут ничего сделать больше хорошего, умного, талантливого. Какой же это кошмар получается!
Одиночество и тревога усилились до боли, до того, что он не выдержал и нарушил сон супруги Анечки. Тихонько потолкал он ее в плечо, подул в ушко, дождался, когда она совсем проснется, и сказал:
— Анечка, Джон Леннон умер.
Анечка посмотрела в глаза мужа. Она знала его хорошо. Она понимала, что это не просто слова, а за ними что-то есть.
— Его убили, кажется, — сказала она.
— Да неважно! Главное, ты пойми, захочет он «Естудей» написать, ну, то есть, не эту песню, а другую, еще лучше, а невозможно: умер ведь! Или Гагарин: захочет полететь в космос, а тоже невозможно! А Тургенев «Му-му» не напишет никогда, книжка детская, глупая, я понимаю, но я плакал, я помню. Ты чувствуешь, что происходит?
Анечка подумала.
Она подумала о том, какое счастье жить с человеком, который не храпит у тебя под боком, а тревожится сильными и серьезными мыслями. И от уважения к этим мыслям, она тоже постаралась ими проникнуться — и вдруг прониклась, и тоже с острой грустью ощутила, что Джон Леннон никогда не напишет больше «Естудей», хотя «Естудей» написал, вроде, не он, но это вопрос второстепеный.
— Жалко, Анечка, — прошептал Олег дрожащими губами. — Как жалко, ах, как жалко!
— А с первого этажа Илья Григорьевич, на баяне который на свадьбах играл, помер весной, тоже ведь не сыграет, а как бы хотелось! — ответила Анечка.
— Аня! — сказал Олег.
— Что?
— А я вот рыбу ловить люблю. Придет свой срок... А потом захочу рыбки половить — шиш! Жалко, Анечка!.. Да я — что? А Джон Леннон — это тебе не рыбу ловить, это «Естудей»! И тоже помер! Боже мой, что делается!
И они замолчали, — одновременно и подавленные глобальной мыслью, но и просветленные.
И вдруг Олег без слов замурлыкал мелодию.
«Естудей».
Анечка, тоже имея верный слух и голос, подхватила.
Они негромко пели, пока горло у обоих не перехватило от печали, и они обняли друг друга, прижались друг к другу — и долго лежали так без сна, счастливые своим общим горем и тихим общим дыханьем.
6-7 марта 1996 г.
Больше не могу
Семнадцатого апреля одна тысяча девятьсот девяносто шестого года Вера Павловна Анатольева шла по улице Чапаева города Саратова и дошла до угла улицы Советской, куда и свернула — и вдруг остановилась возле будки, где не продаются пироги, а сидит, застекленный, постовой милиционер. Она коротко о чем-то подумала, но пошла дальше. Она дошла до улицы Горького, свернула, пошла вверх. Дошла до улицы Немецкой (историческое название проспект Кирова — или наоборот?), свернула и пошла по этой улице. Она дошла до улицы Радищева и свернула влево, и дошла до музея Радищева, где, в саду возле музея Радищева, села на лавку и тихо сказала: " Господи... Больше не могу... "
17 апреля 1996 г.
Слесарь
Слесарь Нифиногенов, когда работал слесарем, то совсем даже и не думал, что он слесарь.
Он работал себе и работал, слесарил помаленьку — и, долго ли, коротко, двадцать восемь лет рабочего стажа наслесарил. Нет, он, конечно, знал и помнил, что слесарь, но без особых эмоций и волнений. Я слесарь, а ты фрезеровщик, а этот шофер, а тот милиционер — ну и что? — не стоит рассуждений!
Можно сказать, что он не работал слесарем, а жил слесарем и делал это — как дышал, а всякий человек если изредка и задумывается над жизнью, то над дыханием своим — почти никогда. Известный же парадокс: начни следить, как ты дышишь, и сразу собьешься, сразу тебе покажется, что дышишь ты чересчур горячо и поспешно или, наоборот, слишком замедленно, с трудом, начнутся беспокойства, бесонницы, ненужные мысли...
Но вот завод, на котором трудился Нифиногенов, взял да и в соответсвии с особенностями современной экономической ситуации — прогорел. Всех, в том числе и слесарей, отправили в бессрочный отпуск, не обещая никаких перспектив. На других же заводах и предприятиях слесаря оказались не нужны, поскольку возникло явление дотоле у нас неведомое: безработица.
И вот тут-то Нифиногенова грустно осенило. Неделю он жил в каком-то отупении и непонимании, а через неделю, проснувшись в предрассветной серости, он сказал себе в душе так громко, что оглянулся на спящую жену — не разбудил ли? — хотя сказал молча. Он сказал себе: а ведь я слесарь! Бог ты мой, сказал он себе, ведь я слесарь!
Он ходил по улицам сам не свой, он глядел на дома, деревья, трамваи, троллейбусы, на людей, пытался отвлечься — но, словно зубная боль, сверлила мысль: я слесарь! Слесарь!
Он вернулся домой и с разрешения жены начал выпивать бутылку водки. Выпил половину, ударил кулаком по столу и сказал:
— Я слесарь!
Жена тут же отобрала у него бутылку, а он и не протестовал: ведь гораздо большее отобрано, что уж из-за пустяков расстраиваться. Тоже мне богатство: бутылка водки... Да я на свою честную зарплату слесаря высшего разряда этих бутылок куплю... — но мысли Нифиногенов не закончил, а заплакал и пошел быстрей спать, пока еще хотелось спать после водки.
Он понял вещь большого философского содержания: не тогда, оказывается, ты слесарь, когда слесаришь, а тогда ты слесарь, когда нет у тебя слесарской работы. Ты слесарь мечтой, всеми помыслами своими, ты слесарь недоуменной пустотой рук, жаждущих железа, голодом глаз, ищущих, что бы такое зорко разметить, накернить, расчертить, ты слесарь емкостью ума, не наполненного образами сочленений, контуров, отверстий, креплений, инструментов — в их изящном и законченном совершенстве и прилаженности каждого строго к определенным операциям: пассатижами не будешь пилить, а ножовкой не будешь гайки закручивать.
Он даже засмеялся — будучи в момент этих размышлений на улице, и прохожие посмотрели на него с удивлением, а он посмотрел с удивлением на них.
Он мог бы и дома послесарить, потешить себя, но не мог. Это ведь баловство — когда нет широкого металлического слесарного стола с множеством выдвижных ящиков, когда нет серьезных массивных тисков, а есть тисочки глупенькие, игрушечные, для домашних поделок, когда нет поблизости станков, на которых можно сделать то, что не дается подручному инструменту...
Совсем впал в унынье Нифиногенов, жена даже тайком к бабушке на пятый этаж сходила, та дата ей трехлитровую банку наговоренной святой воды, велела подливать в суп, в чай, в любое жидкое по столовой ложке — и пройдет.
— Что пройдет? — спросила жена, забывшая объяснить цель просимого лекарства.
— Запой пройдет.
Жена Финогенова хотела было сказать, что это не запой, а нечто как бы психическое, но постеснялась: во-первых, не хотела обидеть бабушку, а во-вторых, психические болезни в ее среде окружения считались скоромными, неразглашаемьши, неприличными, более даже, чем нехорошие кожно-венерические болезни, а с такими пустяками, как пьянство или алкоголизм даже и сравнивать нечего.
Тем не менее, святую воду подливала.
И глазам своим не поверила: ожил Нифиногенов, заблестел глазами, посвежел цветом лица, расправил плечи, погладил по голове дочку, забыв, что ей уж под тридцать и она успела замуж дважды бесплодно сходить.
Но не вода подействовала на Нифиногенова. Подействовал на себя он сам. Блуждая в лабиринтах тягостных своих размышлений, он однажды узрел полоску света в виде мысли: а мало ли я наслесарил на своем веку? — и пошел на эту полоску, и выбрел на выход из лабиринта, на мысль спокойную, огромную и ясную, как небо после майского дождя: перестал ли быть слесарем, перестав слесарить? Нет!
Ну вот, собственно, и вся история. Возродится ли завод, найдет ли Нифиногенов работу на другом предприятии или так и останется невостребованным его слесарский талант и будет он вынужден доработать годы, необходимые для начисления пенсии, где-нибудь не по специальности — это другой разговор. Нам же интересен момент истины, момент прекрасный (какого любому можно пожелать), когда Нифиногенов, перефразируя Пушкина, мог бы воскликнуть: «Я слесарь, с меня достаточно сего сознанья!»— отбросив в лучезарности своей помышления о стаже, зарплате, о славе и пенсионном обеспечении. Полюбуемся этим моментом, порадуемся за человека.
Спасибо.
10 июля 1996 года
Жизнь Лагарпова
На углу стояли молодые люди в кожаных куртках. Некоторые в черных, а некоторые в коричневых.
Они говорили, смеялись, размахивали руками.
Мимо проходил Лагарпов.
Один из молодых людей, досмеявшись до сухоты и перхоти в горле, вызвал в себе слюну, чтобы увлажнить рот — и успешно, а потом сплюнул, повернув голову от друзей, сплюнул в сторону — и попал плевком на куртку проходящего мимо Лагарпова.
И не заметил этого, поскольку заинтересован был разговором с друзьями, а не тем, что происходит вокруг.
Лагарпов остановился, посмотрел на плевок, растаявший на матерчатой поверхности куртки, расплывшийся мокрым пятном, и тронул молодого человека за локоть.
Тот оглянулся.
— Вы в меня плевком попали, — сказал Лагарпов.
— Ну и что? — спросил молодой человек. Другие молодые люди замолчали и стали слушать и смотреть.
— Ничего. Просто вы попали и не заметили этого, — сказал Лагарпов. — Я подумал, что вы должны знать. То есть сперва я подумал, что, узнав о своем нечаянном поступке, вы огорчитесь, у вас испортится настроение, вас будет мучить совесть. Я хотел пройти мимо. Но тут же поймал себя на мысли, что это ложное милосердие. Я не имею права считать вас хуже, чем, например, я сам. А я сам всегда желал бы знать, если вдруг нечаянно сделал что-то не совсем как бы сказать... Поэтому я и обратил ваше внимание на то, что вы плюнули мне на куртку.
— Я не понял, — сказал молодой человек, улыбаясь Лагарпову, друзьям и самому себе хорошей белозубой улыбкой здоровья и душевной гармонии, — ты в претензии, что ль?
— Я не в претензии, — сказал Лагарпов. — Таково свойство моего характера: я полагаю, что больнее всегда тому, кто причиняет боль, а не тому, кому больно. Но это я. А если бы на моем месте был ребенок? Он только начинает жить. Он, возможно, смотрит на мир еще доверчивыми добрыми глазами. Ваш же плевок — беспричинный и от этого вдвойне обидный, раздосадует его, он может озлобиться, он захочет тоже плюнуть в кого-нибудь. Жизнь его пойдет совсем по другой колее!
— Послушай.., — улыбка исчезла с лица молодого человека.
— Минутку, дайте договорить, — мягко сказал Лагарпов. — На моем месте могла оказаться женщина, молодая и красивая. Возможно, она мельком видела в профиль ваше лицо и оно понравилось ей, поскольку оно приятно, особенно издали. Она подумала о вас с щекотливыми мыслями, будучи полна весенними желаниями и мечтами — и вдруг плевок! Каково ей было бы после этого!
— Послушай, козел... — опять попытался сказать что-то молодой человек, но Лагарпов, поморщившись, выставил обращенную к нему ладонь укоризны: ах, как вы нетерпеливы! И продолжил.
— На моем месте могла оказаться старушка. Может, она шла в печали, вспоминая молодость, а может, наоборот, радовалась весеннему дню и солнышку, она думала, что не все еще потеряно в этой жизни, и сколько бы ни осталось лет, это — ее года, и надо радоваться им, как Божьему подаренью, а не ворчать на бытовые неурядицы и одолевающие хвори. И тут — плевок, плевок, который отнимает последнюю надежду, который повергает ее в пучину отчаяния, она приходит домой с болью в сердце, боль усиливается, она вызывает «скорую помощь», пьет лекарство, но тщетно, — и умирает.
— Сейчас ты тоже умрешь, — сказал молодой человек. Но сказал без злобы, с усмешкой.
— Или, — увлекшись процессом мысли, продолжал Лагарпов, — шел бы такой же молодой человек, как и вы, но, скажем, покрепче телосложением, скажем, даже вообще мастер спорта по какому-нибудь виду жестокой борьбы из тех, что в такой моде ныне. Он идет по жизни пружинисто и настороженно, как охотник, выслеживающий дичь. Или, напротив, он, как рысь, как барс, знающий, что вокруг спрятались охотники, одним словом, он и охотник, и хищник в одном лице, он всегда в полной готовности, он идет мимо, в него попадает плевок, реакция его безмысленна и мгновенна — обратите внимание — не бессмысленна, а безмысленна, — подчеркнул Лагарпов, — итак его реакция безмысленна, как реакция охотника, нажимающего на спусковой крючок при малейшем шорохе, как реакция барса на ветке, под которым оказался охотник! — он бросается на вас и несколькими ударами укладывает вас на землю, а потом вступает в борьбу с другими. Возникает жестокая драка...
Лагарпов умолк, предоставляя дальнейшее фантазии слушателей.
— Что еще скажешь? — спросил молодой человек.
— А зачем? — удивился Лагарпов. — Полагаю, теперь вам понятно, почему я обратил ваше внимание на ваш плевок. Вы должны быть благодарны мне, — скромно сказал Лагарпов. — Ведь в другой раз вы будете осмотрительнее, исходя из моих вышеприведенных рассуждений. Я не настаиваю на этом, я предполагаю. Всего доброго, — откланялся Лагарпов и хотел продолжить путь.
— А знаешь ли ты, — сказал молодой человек, остановив его за руку и улыбаясь уже нехорошо, улыбаясь без улыбки, — знаешь ли ты, козел, на кого ты тянешь?
— Не знаю, — сказал Лагарпов. — И что значит — тянешь?
— Знаешь ли ты, что я с такими козлами делаю? — спросил молодой человек.
— Не знаю, — сказал Лагарпов — без желания, впрочем, узнать.
— Я их убиваю, — сказал молодой человек и убил Лагарпова.
* * *
Первая жена Лагарпова была красавицей.
И вот какая вышла история.
Как в пошлом анекдоте: он уехал в командировку на три дня, а к ней — мужчина.
Но Лагарпов сделал свои дела раньше, вернулся на третий день, звонит, ему не открывают. А ключи он забыл.
Звонит еще.
Наконец открывает красавица-жена с румяным лицом и, обняв Лагарпова, просит его сейчас же сбегать за хлебом, потому что в доме нет хлеба.
— Конечно, — сказал Лагарпов, но выразил желание умыть лицо, потому что оно устало от жары и пыли.
— Господи! — сказала красавица-жена. — Принесешь хлеб и мойся хоть весь, хоть целый час.
— Нет, — сказал Лагарпов, — мне только лицо. Секундное дело. И шагнул к ванной комнате, и хотел открыть дверь, но дверь не открывалась, а красавица-жена что-то тихо сказала.
Лагарпов все понял.
— Мне очень неприятно, — сказал он красавице-жене и тому, кто был в ванной, — что я поставил вас в неловкое положение. Но не усугубляйте же его. Я знаю, что такое любовь, я знаю, что такое страсть. Будьте же смелы и красивы в своей любви и страсти. Вы же прячетесь и скрываетесь, как мелкие жулики.
— Лагарпов! — сказала красавица-жена. — Ты с ума сошел. Какая любовь, какая страсть? Сослуживец мой зашел обсудить одно дело. Ему стало плохо. Я посоветовала ему принять холодный душ. Вот и все. Ты же знаешь, какая жара на улице.
— Я иногда сам страдаю от своей проницательности, — с болью сказал Лагарпов. — Но я не могу не видеть твоих припухших от поцелуев губ, не могу не видеть красного пятнышка, оставленного на твоей шее твоим неосторожным... — он умолк.
— Ты идиот, — сказала красавица-жена. — Я помидоры соленые ела, ты же знаешь, как я люблю соленые помидоры. Съешь пять штук — распухнет у тебя рот или нет? А шея моя покраснела, потому что меня укусил комар и я чесала это место.
Лагарпов потупился.
— Я думал, обойдется без явных указаний на некоторые свидетельства, — и он кивнул на тот вид мужской одежды, что надевается на голое тело первым, а снимается последним. Скомканный, этот вид валялся около двери ванной комнаты.
— Ты идиот, — сказала красавица жена. — Вечно тебе мерещится. Я ж говорю — ему стало плохо, он кинулся в ванну и так торопился, что на ходу раздеваться стал.
Лагарпов помолчал и обратился через дверь.
— Вы затаились там, — сказал он. — Неужели вам не совестно заставлять оправдываться женщину, к которой вы испытываете если не любовь, то страсть, потому что к такой красивой женщине невозможно не испытывать страсть. Неужели вы так мелки, что как трусливый заяц хрустите тайком капустой своего страха и у вас нет смелости гордо и открыто отстаивать свою страсть или любовь?
Тут дверь открылась и вышел мужчина довольно заурядной внешности, бледный.
— Я не заяц, а одевался, — сказал он. — Я раздетым не люблю разговаривать. И нечего тут. Вам жена правду говорит, а вы, как дурак, не верите. Я сослуживец ее, у меня давление высокое, одно спасение — холодный душ.
При этих словах он подобрал тот вид одежды, который надевают первым, а снимают последним, и, не надевая, поскольку уже был одет, сунул в карман.
— Хорошо, — сказал Лагарпов. — Допускаю, что нет ни любви, ни страсти, а был только эпизод. Вам хочется его спрятать, вам хочется его забыть. Вам хочется, чтобы все оставалось, как было. Возможно потому, что моя жена еще не разлюбила меня окончательно. Возможно потому, — обратился он к мужчине, — что у вас семья, двое детей и тому подобное. Но почему бы не сказать, что это именно эпизод, неужели вы принимаете меня за человека, убогого умом, не способного понять это? Или вы просто стыдитесь происшедшего? То есть это даже не эпизод, а всего лишь физиологическая случайность?
— Сам ты физиологическая случайность, — осмелел вдруг мужчина. И сказал красавице-жене Лагарпова:
— Как ты с ним, с таким, живешь?
— А это тебя не касается, — сердито ответила она.
— Ну, значит, дура, — дал ей характеристику мужчина и повернулся коренастой спиной, чтобы уйти из дома.
Однако Лагарпов остановил его и потребовал извиниться перед своей красавицей-женой.
— Буду я перед всякой (он выругался) извиняться! — грубо сказал мужчина.
— Хам! — сказал Лагарпов и дал ему пощечину.
Мужчина, действительно испытавший заячий страх в ванной, усугубленный унизительным журчанием находившегося там же унитаза, теперь был зол на себя, что он принял всерьез какого-то облезлого куренка, многоречивого и тщедушного.
И злоба эта так была нестерпима, что он убил Лагарпова.
* * *
Лагарпов любил детей, хотя и не имел их: от первой жены не успел, а вторая не хотела их заводить, потому что, говорила она Лагарпову, хватит мне и тебя.
Лагарпов любил смотреть на детские лица — особенно тогда, когда ребенок, например, едет в троллейбусе один, сидит и смотрит в окно. Лицо у него милое и задумчивое — и при этом непосредственное, то туда посмотрит, то туда, живо всем интересуясь, и Лагарпов невольно тоже чувствует себя ребенком и начинает с детским любопытством первооткрытия смотреть на дома, вывески и людей.
Он любил слышать детский смех, он любил смотреть по телевизору мультипликационные фильмы, представляя, какое удовольствие получали бы от них его сын или дочь, или сразу сын и дочь, которые сидели бы дружно рядом с ним.
Однажды он шел по переулку и увидел, как стайка детишек лет восьми-десяти что-то со смехом несет в подворотню. Он пригляделся и увидел, что дети несут тоже ребенка, они несут его за руки и за ноги.
— Что вы делаете? — спросил Лагарпов.
— Мы в фильм ужасов играем, — ответили они.
Лагарпов не смотрел фильмов ужасов, но представлял, что это такое, ему рассказывали. Он забеспокоился.
— А как это? — спросил он.
— А мы сейчас Димку запрем в темном сарае, а в сарае этом страшный Фредди Крюгер, он его убьет и замучает.
Димка молчал, он обессилел от крика из слез. Но сумел все-таки сообразить, что взрослый дядя может выручить его — и начал дергаться.
Лагарпов педагогическим чутьем, которое он знал за собой, понял: бесполезно сейчас говорить детям, что пугать других детей нехорошо, они слишком увлечены. Надо переключить их внимание на другую игру.
— Давайте лучше, — сказал он, — играть в кинокомедию.
— Какую еще комедию? — спросили дети недоверчиво.
— Очень веселую. Я такую видел. Там дети стали будто взрослые, а взрослые будто дети. То есть, взрослые ходят в школу, а дети занимаются взрослыми делами. Очень смешно. Давайте вы сейчас усадите меня будто за парту и будете строго спрашивать с меня уроки, а я буду отвечать.
— А если не выучил, наказывать можно? — спросили дети.
— Можно, — сказал Лагарпов.
Дети отпустили счастливого Димку и побежали с Лагарповым к сараю, где быстро соорудили школьный класс из ящика вместо парты, двух кирпичей вместо стула и клочка бумаги вместо школьной тетради.
— Встать, учитель идет! — приказали дети, и Лагарпов послушно встал.
Ему разрешили сесть.
— Сколько будет дважды два? — спросили дети.
— Четыре, — сказал Лагарпов, радуясь их веселью.
— Неправильно, пять!
— Хорошо, пять.
— Не пять, а четыре! — сказали дети. — Не знаешь, так и скажи! Сидит, как дурачок, весь урок пялится в окно, в носу ковыряет. Ждет, когда его в школу для дебилов отправят. Ты дождешься, отправим — и пусть твои родители жалуются. Нечего жаловаться! Если придурка воспитали на нашу голову! Сами воспитали, сами и учите! Чудище тоже нашлось! Марш из класса! Стой! Без родителей не приходи!
— Хорошо, — сказал Лагарпов, топчась на месте, ему показалось, что игра зашла в тупик.
Но нет, дети направили его в сарай, и это оказался дом, и тут его ждали уже родители.
— И охота нам за тебя краснеть, вахлак? — спросили дети за родителей. — Ты что, маленький совсем? Бегаешь целыми днями на улице, не загонишь тебя, спать не уложишь, а на уроках спишь потом, скотина такая. Ты посмотри, что в комнате у тебя творится, свинья ты такая! А сестре платье зачем изрезал, свинья ты такая? Парашютики он захотел сделать! Ну и что, что платье старое, из него мать фартук сшить хотела, а он взял и изрезал! Знал бы ты, каким трудом это все достается, бездельник ты такой, сукин сын. Убить тебя мало!
— В самом деле! — выделился из хора звонкий, как колокольчик, голос Димки, — убить его, придурка, да и дело с концом!
И дети убили Лагарпова.
* * *
Когда к Лагарпову пришла старость, он стал все чаще задумываться.
История любви
рассказ попутчика
— Ну, допустим, представь — вот я... Ну, она тоже, само собой... То есть как бы... С другой стороны — обстоятельства... Ладно... Тогда я, как мужчина... Я мужчина, в моих руках инициатива. Ведь так? Я правильно? Ну вот... Я — как мужчина. А она? Она... Ладно... Но инициатива в моих руках... То есть, как бы, например... Ну, ты понимаешь. Я же мужчина. Поэтому — само собой. Другой, может, он там как хочет, а я не могу. Во-первых, мужчина, во-вторых, характер. Хорошо. Что делать? Ну, вот ты. Допустим, на моем месте. Что делать?.. Я тоже не знал... С одной стороны, я мужчина, с другой стороны — тоже человек... Но проблематично... Тогда она мне: без эксцессов. Положим, эксцессы эксцессами, а характер? А он — нечего даже говорить. Тогда говорю — пусть. Она, ты понимаешь, начинает свои резоны... С одной стороны нельзя не согласиться, с другой стороны логика должна быть или нет? И в частном случае и вообще? Логика должна быть? Как по-твоему, должна быть логика? Вот! Но это же надо понимать! Допустим, как бы, если посмотреть, я понимаю, ты понимаешь, а кто-то не понимает. Что делать? Хорошо, пускаем все на самотек, хотя, допустим, я как бы и против, а с другой стороны, понимаю логику обстоятельств. Хотя сплошная чехарда — то обстоятельства есть, а логики нету, то есть логика, а обстоятельства уничтожились. Ты понимаешь? Это какие нервы надо иметь? Ну, я пошел тогда и напрямик. Говорю: так и так. Он ничего, то есть, как бы, ну, ты понимаешь. А она не знает. То есть знает, но не конкретно. Не в подробностях. Но суть известна. Оглядываюсь — со всех сторон получается цейтнаут. А? Цейтнот? А не цейтнаут? Почему цейтнот? Ну, пусть, дело не в этом. Собственно, уже и ни в чем дело. Какое уж тут дело, никакого дела, ничего уже не осталось. Думаю — ладно. Раз так, что остается? То есть, в принципе, если подумать... Но это время надо и сообразить надо, а когда так, то уже ничего... Ну, и с пятого этажа. Полгода собирали. Уникальный случай, говорят.
— Кто с пятого этажа?
— Я.
— Чего с пятого этажа?
— Я ж говорю: прыгнул.
— Кто?
— Да я же.
— Отчего?
— Ну, как... От этого самого. Ну, короче... Любовь.
Честность
рассказ в стихах
(верней — в песне)
Гаврилов токарем служил
весь день. А после смены
он в общежитье приходил —
в свои родные стены.
И в комнату едва войдя,
он разувался тут же,
свои взопревшие носки
на подоконник ложа.
Его сожители в резон
тревожно говорили:
— У нас и так тут не озон,
нужны ли нам носки ли?
Ты спрячь их лучше под матрас,
как мы все трое прячем,
а то воняют, извини,
они на всю округу.
Гаврилов гордо отвечал:
судьба не виновата,
что у меня одни носки
и что одна зарплата.
Я слишком с честностью знаком,
таиться не умею.
Не тычьте мне в глаза носком,
я честь и стыд имею!
Его друзьям от этих слов
сейчас же стало стыдно,
и достают своих носков,
чтоб все их было видно.
Они на стулья и на стол
носки открыто ложат.
Отныне презирая ложь,
скрываться не желая.
Вы думаете, тут финал,
но это предисловье.
Дух честности торжествовал,
душевное здоровье.
Но женщины, что, говорят,
в мужчинах любят честность,
коварны оказались все;
я ставлю вас в известность.
Подруги наших всех мужчин,
узнав про их правдивость,
исчезли, не сказав причин.
Где в жизни справедливость?
Они к мужчинам тем ушли,
что ездят в «Мерседесах»,
себя по подлому ведут,
нечестно, некрасиво.
Но такова у женщин суть —
чем хуже им, тем лучше.
Ах, как легко их обмануть!
Но — сами виноваты.
Когда ж рабочий паренек,
когда душа открыта,
они воротят сразу нос,
как свиньи от корыта.
Не верьте женщинам, друзья!
И будет все отлично!
Гаврилов сроду не женат —
и ничего. Не тужит.
Петр Епифанов
(еще один рассказ в стихах,
верней — в песне)
Я спою про Петра Епифанова —
он того заслужил.
Посреди бытия неустанного
он живет, как и жил.
Его родина — драная улица,
дряхлой бабки слеза.
И когда он поет и целуется —
закрывает глаза.
Он встает по утрам по будильнику,
если не выходной.
Время точит, подобно напильнику.
Что ж, еще по одной.
Он не знает великих и планов их,
он не рвется на бой.
Среди прочих других Епифановых
он живет сам собой.
Он живет и работает вежливо,
без огня и души.
Он спокоен и ровен, хоть режь его,
хоть в газету спиши.
Отчего ж про Петра Епифанова
не могу я не петь?
Не постичь вдохновения — странного,
как любовь или смерть.
Орлов, человек,
выдающий и
не выдающий справки
(третий рассказ в стихах,
верней — в песне)
Твой взор, Орлов, недвижен и суров.
И мысль проста, как косточка в урюке.
Я знаю только то, что ты Орлов,
и то еще, что стрелкой гладишь брюки.
Пространство ими строго ты рассек
и сел на стул, и посмотрел устало.
Сгустился, словно вечности кусок,
ты над столом, подобьем пьедестала.
Но ничего! Я для тебя припас
свой пьедестал незыблемого духа!
Держись, Орлов, на твой сегодня час,
и на тебя найдется, брат, проруха!
Я закален и не в таких боях,
наполнен я живительным сарказмом.
И ты, меня заранее боясь,
не трать себя в усилии напрасном.
Я ваши речи знаю назубок,
я ваши знаю наизусть повадки!
Смотри, Орлов, от гнева лоб мой взмок
и крыльями встопорщились лопатки!
Но если все ж, на это наплюя,
захочешь поиграть своей судьбою,
то я тебя... то я тебе... то я....
Ну, начинай, я приготовлен к бою!
И он вознес властительную длань...
И — выдал сразу нужную бумажку.
Кто жив — замри! Кто умер — стрункой встань!
Господь, узри орловскую поблажку!
Он дал без слов, не вытянувшись в рост,
не закричав от боли и от муки,
он был велик воистину — и прост,
хоть мог вполне считать людей на штуки.
За что? За что? Я закрываю дверь,
я ухожу, почти больной от счастья.
Я уцелел. Я не растоптан властью.
Как жить? Во что не верить мне теперь?
Кистеперов
(четвертый рассказ в стихах,
верней — в песне)
У Кистеперова в дому с утра до ночи все в дыму.
Жена ворчит, а тесть бубнит, а теща скалится.
А он купил себе щегла и с ним, забросив все дела,
поет в два голоса и на фиг не печалится.
Но тесть, напившись добела, зажарил и сожрал щегла,
а теща весело ржала, тряся сережками.
Но Кистеперов не был зол, он скромно рыб себе завел,
он им «цып-цыпа» говорит и кормит крошками.
Жене терпеть невмоготу такую в доме мокроту,
она скормила рыб коту без сожаления.
А Кистеперов — на семь бед один ответ: велосипед
купил и ездить стал с улыбкой наслаждения.
Но теща, взявши на подъем пятипудовый бак
с бельем,
споткнулась о велосипед и насмерть грохнула.
У Кистеперова слегка позачесалася рука,
но опустилась — лишь душа тихонько охнула.
И ждали теща и жена, что он уймется, сатана,
но Кистеперов с новой силой дурью мается.
Теперь сидит он дотемна, сидит, подлюка, у окна,
все время видит че-то там — и улыбается...
Без названия
(У рассказа нет названия, потому что
рассказанное в рассказе не поддается
никакому наименованию,
да и осмыслению тоже.)
Случилось это очень давно — семнадцатого июля одна тысяча девятьсот семьдесят девятого года.
Но в Саратове.
Василий Анадырьев ехал в троллейбусе, и к нему обратился человек на незнакомом языке.
Иностранец, благожелательно подумал Анадырьев, не сообразив в простоте своей, что иностранцу в Саратове оказаться никак невозможно: город-то закрытый! Он развел руками и поднял плечи, извиняясь и показывая, что не понимает по-иностранному.
Иностранец вместо того, чтобы отстать и обратиться к кому-нибудь другому, вдруг рассердился, закричал на Анадырьева. И по его крику, по тому, как пучил он при этом глаза, по конфигурации лица, по одежде и многим другим приметам Анадырьев вдруг понял, что это не иностранец, а свой, отечественный человек.
Уж не оглох ли я? — испугался Анадырьев. — И стал заново старательно слушать.
Нет, не оглох, слова человека слышит ясно — как слышит его и остальной весь троллейбус, уж очень громко человек кричит. Но вот значения слов — хоть убей! — никак не понять! Тогда, оставив свое недоумение на потом, он начал соображать, что же нужно сердитому человеку? И догадался: тот спрашивает Анадырьева, стоящего у двери, собирается ли он выйти, а если не собирается, пусть уйдет с дороги к такой-то матери!
Анадырьев не собирался выходить, ему было ехать еще двенадцать остановок до родного Государственного Подшипникового Завода Номер Три (ГПЗ-3), и он посторонился с улыбкой.
Сердитый человек выскочил, а Анадырьев поехал дальше.
Не склонный долго на чем-то фиксироваться, он уже готов был забыть про этот пустяк, но что-то мешало ему. Он стал прислушиваться к окружающему говору, пытаясь выделить из него слова и мысли — и не сумел. Он ничего не понимал. Он ехал в троллейбусе, словно набитом иностранцами. Этого быть, конечно, никак не могло. Значит, что-то со мной случилось! — подумал Анадырьев. — Если в одном троллейбусе не могут быть все иностранцы, значит — я, что ли, вдруг стал иностранцем?
Он посмотрел в окно и увидел, вроде то, что и всегда видел, а все же что-то не то. Например, вывески магазинов. Какие-то буквы написаны, а во что они складываются — в «Молоко», «Хлеб» или в «Гастроном» — непонятно!
Тревожно стало Анадырьеву. Достал он тогда из кармана свой пропуск на завод ГПЗ-3, развернул. Свое лицо узнал сразу, а вот фамилии, имени, отчества прочесть не смог. Еще в пропуске было длинное слово, очевидно, оно означало: эксплуатационник, потому что Анадырьев, слава Богу, помнил название своей специальности, но из каких букв и каким образом складывалось это слово, Анадырьев, враз обезграмотев, не разумел.
При этом, даже и тревожась, Анадырьев оставался хладнокровен. Не такой он человек, чтобы сразу впадать в панику. Много била, мяла и испытывала его судьба, а он — жив и здоров. На благо семьи, общества и самого себя. Хотя били, мяли и испытывали его как раз и общество, и семья, да и он сам, что греха таить.
Ладно, подумал он. Ну, допустим, я иностранец. Но какой нации? На каком языке говорю? Если вообше говорю?
Он решил попробовать и обратился к впереди стоящему человеку с обычным вопросом: выходите ли, мол?
Тот глянул на него с некоторым удивлением, но кивнул. Значит, догадался Анадырьев, он понял смысл, не поняв слов. Анадырьев и сам не понял на каком языке говорит, но дело-то сделано — человек ответил, кивнул, а потом и вышел, а за ним и Анадырьев, поскольку это была его остановка.
Он оказался на работе за пять минут до начала работы и успел выслушать анекдот, очень смешной, Анадырьев не уловил, в чем суть, но заразился смехом окружающих. Потом была производственная летучка на полчаса, где Анадырьеву пришлось делать доклад о состоянии дел во вчерашней смене. Он, полностью уйдя в заботу о своем участке, говорил, не вспомнив о том, что его могут не понять. Но все слушали спокойно, а начальник цеха даже кивал головой — усваивая, как всегда, информацию. В свою очередь он дал указания — и неизъяснимым образом Аныдырьев тоже все понял — и пошел крутиться в привычном рабочем колесе. Он что-то кому-то горячо говорил, ему что-то не менее горячо говорили: участок у них был уж очень горячий, и по одному сверканию глаз и мельканию жестов понятно было, что к чему.
Но тут, как на грех, мимо проходил человек из Первого отдела, подполковник в отставке Ячнев. Что такое Первый отдел, вы все прекрасно еще помните, а кто не помнит, я, к сожалению, им не смогу объяснить, потому что сам уже забыл. Но рассказу это не мешает.
Ячнев услышал какие-то слова Аныдырьева — и его как кипятком ошпарило. Иностранец на нашем заводе! — с ужасом подумал он. Быть этого не может!
Но, человек сильной закалки и профессионализма, взял себя в руки, подошел к Анадырьеву и спросил — и даже не без некоторого ехидства, в котором слышалось торжество разоблачительства: Парле ву франсе? Шпрехен зи дойч? Ду ю спик инглиш? Какими судьбами в наших краях?
Анадырьев смотрел на него с напряжением. Ячнева он и раньше не понимал, а теперь тем более.
— Позвольте! — очень серьезно сказал ему в таком случае Ячнев, взял под руку и повел в администрацию. — Кто знает этого человека? — спросил он там.
— Ты что, Василь Кириллыч? Это ж Анадырьев, эксплуатационник наш! — воскликнули все.
— А вот пусть он подтвердит!
Анадырьев, видя, что от него ждут каких-то объяснений, стал рассказывать о приключившемся с ним непонятном казусе. Сперва раздался хохот. Но скоро все утихли, замолкли, слушали Анадырьева, разиня рты.
— Вот так-то! — веско сказал Ячнев. — И сел за телефон, набрал номер и стал говорить особенным голосом — вроде, не так уж и тихо, но никто ни единого слова не разобрал.
— Выясним! — успокоил присутствующих Ячнев, положив трубку.
Анадырьев забеспокоился. Он переживал, что работа брошена, что без него что-нибудь случиться может — и стал это объяснять начальству, но все отводили глаза в сторону.
— Завод! Семья! Дети! — говорил Анадырьев о самом дорогом приехавшим за ним людям, не желая, чтобы его с этим дорогим разлучали.
Но они увезли его.
И я ничего с тех пор не знаю про него.
А знать хочется — чтобы понять, что же случилось, что же произошло. Поэтому если кто встретит Анадырьева, большая просьба — сообщить.
Я даже обойдусь и без объяснений этого случая, мне б только знать, что не пропал человек, что жив, здоров и, может быть, даже опять весел.
Детектив
Илонин всю жизнь мечтал быть сыщиком. Таким, как Шерлок Холмс — с интеллектуальным дедуктивным методом. Но он работал учетчиком по учету рабочего времени на автобазе, потому что понимал, что в рамках милиции его способностям развиться не дадут, а частного сыска у нас в стране не было, когда же он появился, то Илонин уже вышел на пенсию.
Тем не менее, он читал серьезную криминалистическую литературу, развивал наблюдательность и вел дневник своих наблюдений. Он верил, что рано или поздно его способности проявятся в полном блеске. Что и случилось.
Однажды он приехал в Москву к родственникам. А на другой день к этим родственникам явился еще один родственник, но по другой линии — молодой человек, для поступления в высшее учебное заведение. Три дня Илонин посматривал на него, а на четвертый тихим голосом вызвал по телефону милицию. Голос его был настолько убедителен, что милиционеры сразу приехали — причем из очень серьезного отдела. Они приехали, Илонин указал им на спящего юношу.
— А мы-то ищем! — обрадовались они и взяли парня. Тот не сопротивлялся, ворчал только, что не дали зубы почистить.
Московские родственники Илонина были потрясены.
— Завтра все объясню, — спокойно сказал Илонин и лег спать.
Семья еле дождалась его пробуждения, но, проснувшись, он обстоятельно помылся, позавтракал, выпил кофе и закурил — и лишь после этого приступил к рассказу.
— Как вы думаете, леди и джентльмены, — начал он, — с чего начались мои подозрения? А вот с чего. У вас много книг, ведь так?
— Так, — ответило заинтригованное семейство.
— Так! Любой более или менее вежливый и культурный человек обязательно осмотрит книжные шкафы и полки. Как вы стали бы осматривать? — спросил он главу семейства.
Тот смущенно подошел к полкам и встал перед ними.
— Вот так.
— А те, которые пониже? Наклонитесь, наклонитесь!
Краснея, глава наклонился.
— Смотрите все! — сказал Илонин. — Как склоняет голову Иван Ильич? Он склоняет влево — и это естественно! Юный же ваш родственник — и опосредованный мой — склонял вправо!
— Ну и что? — не понимал Иван Ильич.
— А то! А то, что на корешках руских книг надпись идет слева направо или снизу вверх, если они стоят торцом, и, читая, естественно склонять голову влево, чтобы прочитать заглавие. На иностранных же — сверху вниз! И он склонял голову вправо, хотя тут же попраатялся. И я понял, что он, скорее всего, иностранный шпион, причем родившийся за границей. Есть привычки, оставшиеся с дества, неискоренимые, и одна из них подвела его!
Семья ахнула.
Но это еще не все, — совершенно спокойно сказал Илонин.
Конец рассказа
Скрипка Страдивари
Всем известно, что саратовцы большие любители музыки — как эстрадной, так и симфонической. Они с удовольствием и постоянно слушают музыку по радио, из телевизоров и магнитофонов, с проигрывателей, ходят даже на концерты — и эстрадные и, само собой, симфонические.
Только К-ов не любил музыки. Рассказ этот документальный, поэтому я не хочу полностью называть его фамилию и выставлять человека на всеобщее обозрение, я ведь не кляузник какой-нибудь, не фельетонист и не литературный какой-нибудь критик.
Итак, К-ов не любил музыки, но странною, переиначим классика, нелюбовью. Он не имел дома ни магнитофона, ни радио, в телевизоре музыкальные передачи переключал на устные. Но если, все же, ему случалось услышать музыку — допустим, из открытого окна, будучи во дворе, или из машины, или подростки мимо пройдут с магнитофоном в обнимку, он морщился с досадою и неизменно говорил окружающим:
— Мне бы скрипку Страдивари, я бы тогда вам сыграл!
Его соседи знали, что такое скрипка работы великого мастера Страдивари, они все смотрели детективный фильм, как такую скрипку украли, фильм серий на восемь или десять — поневоле запомнишь. Знали, что инструменты этого мастера великолепны и безумно дороги, в Саратове ни одной такой нет, их во всем мире-то несколько штук, знали они и то, что К-ов, проживая их в доме с незапамятных времен, никогда ни на чем не играл. Поэтому считали эту фразу не более, чем доброй шуткой. И откликались:
— А на обычной скрипке ты не сыграл бы?
— А стеклом по стеклу не пробовали царапать? — отвечал вопросом на вопрос К-ов.
В общем, поскольку, кроме этого чудачества, никакой особенной придури в К-ве не замечали, то считали, что он просто имеет свой пунктик, свою шуточку. Многие в этом большом доме имели свои шуточки. Кочегар котельной М-ов тоже любил пошутить над собой, выползая из подвала весь черный, размахивая руками и радостно крича встречающей его гневной жене:
— Грачи прилетели!
Но лететь не мог, а, наоборот, падал, и приходилось жене с помощью мужчин впихивать его в лифт и везти на седьмой этаж. Если ж лифт был неисправен, то волокли М-ва обратно в подвал.
Другой, Л-нин, имел привычку, увидев идущий на посадку пассажирский самолет (а это было часто, потому что дом находился неподалеку от аэродрома, который в Саратове, как вы знаете, в городской черте), задирать голову и азартно говорить:
— Спорим на червонец — упадет!
Спорить с ним никто не собирался, понимая, что он не отдаст, а говорит только ради юмора, — никто не припомнит случая, чтобы хоть один самолет упал при посадке, и с чего у Л-на в голове эта неотвязная идея? — непонятно было.
Время шло. Родившиеся родились, умершие умерли, К-ов состарился, в доме появились люди новые — или стали таковыми выросшие дети старых людей, энергичные, со своими понятиями о юморе и жизни вообще, и прежние шутки их почему-то раздражали, они органически не переваривали абсурда, мешающего им по-новому понимать действительность. М-ова, который уже был не кочегаром, а пенсионером, они еще терпели, когда он, верный привычкам, изображал прилетевших грачей — но уже на балконе своей квартиры, — любителей таскать его на седьмой этаж не находилось более, а подвал занял другой человек, молчаливый, без шуток, он никуда не выходил, а падал там, где работал — без доброй усмешки и острого словца. Л-нин со своим падающим самолетом раздражал их больше. Эти люди часто летали на самолетах, им не нравилась его шутка, они запретили ему ее произносить, он замолчал и вскоре умер.
Но особенно почему-то их стала злить фраза К-ва: «Мне бы скрипку Страдивари, я бы вам сыграл!»
«Говнюк ты старый! — сердито говорили ему. — Ты хоть не на скрипке, ты хоть на балалайке сыграй, ты же глухой, как пень, у тебя вон рука уже левая не гнется, дурак ты такой! Прекрати глупости говорить, не абсурдизируй начавшуюся светлую рациональную жизнь, оглянись, тут дети ходят, мудильник ты стоеросовый, пидарас замшелый, а ты их словами своими пугаешь, козлище вонючее!»
Но К-ов не унимался. Только лишь заслышит откуда музыку, тут же:
— Мне бы скрипку Страдивари... — и т.д.
Наконец один из этих новых людей, Н-ев, не выдержал. У него был пламенный характер, он был человек крайне деловой и привык, чтобы все отвечали за свои слова. Пустая похвальба К-ва выводила его из себя.
— Значит, — спросил он однажды, — если дать тебе скрипку Страдивари, ты сыграешь?
— Сыграю, — кратко ответил К-ов.
— Ну ладно, — со злостью закричал Н-ев, — я тебе привезу скрипку Страдивари! Если ты сыграешь на ней хотя бы чижика-пыжика, будешь жить, если нет, пожалеешь, что на свет появился, я с тобой такое сделаю!
И в тот же день, горячий, полетел в Москву. Там он нашел знаменитого скрипача С-на, играющего на бесценном инструменте работы Страдивари и предложил ему гастроли в Саратове с одним условием: он даст поиграть пять минут на своей скрипке некоему человеку.
Музыкант С-н гастролям обрадовался, но в чужие руки скрипку давать категорически отказался.
— Она ведь и не моя даже, — говорил он. — Она государственная, я ее после каждого коцерта сдаю. Честно говоря, мне на гастроли ее брать запрещено, придется, извините, сжульничать, так что обеспечьте охрану.
Н-ев пообещал охрану, назвал сумму за гастроли — при этом играть вовсе не обязательно, и сумму за пятиминутный скрипкин прокат.
Не выдержала душа музыканта, согласился он.
Мигом-мигом схватил его за шкирку Н-ев и примчал в Саратов на самолете, который, по своему обыкновению, не упал, мигом-мигом привез его к себе домой, позвал К-ва, позвал других жильцов, не боясь свидетей, так как вообще ничего не боялся, вынул на опасливых глазах музыканта С-на скрипку многовековой давности, потертую, с трещинками лакировки, но всем, кто присутствовал, сразу ясно стало, даже тем, кто скрипку живьем в глаза не видывал, а только по телевизору: это уникальный инструмент!
Н-ев достал скрипку, достал смычок, дал в руки К-ву и голосом, не предвещающим ничего хорошего, приказал:
— Играй.
К-ов не смутился.
Он осмотрел инструмент — деловито, будто не реликвию в руках держал, а даже не знаю что — ну, как каменщик мастерок держит. Осмотрел, приложил под подбородочек свой, к морщинистой старой шее, укрепил, встал в стойку, занес смычок.
С-н смотрел на это с ужасом.
Неистовый Н-ев сжал кулаки.
К-в заиграл.
Сочинения, которое он играл, не знал никто, даже С-н.
Он играл без перерыва один час двадцать три минуты сорок секунд.
Закончил, уложил скрипку и смычок в футляр, отдал С-ну — и вышел.
Что было с другими после его ухода, я не знаю, я вышел вслед за К-вым, хотя не стал догонять его и тревожить ненужными расспросами.
Знаю лишь — и могу сообщить, что К-ов свою фразу перестал произносить, соседи же почему-то сторонились его и смотрели на него издали недоумевающими взорами. Как-то тяжко им становилось в его присутствии, нехорошо как-то, муторно. То есть, вроде, как-то светло и печально, но так светло и печально, что — невмоготу.
Н-ев запил.
М-ов, напротив, бросил пить.
С-н перестал играть на скрипке. И на Страдивари, и вообще.
А К-ов через некоторое время умер. Тихо, спокойно, от возраста.
И соседи, по-человечески жалея его, почувствовали, однако, облегчение, они тут же постарались забыть о нем и о его непостижимой игре на скрипке Страдивари, такой игре, которая... Нет, не буду, я и сам не хочу вспоминать — делается на душе как-то... Так как-то... Как-то так.. Невыносимо!
Работяга Петухов
А. Н.
Работяга Петухов очень любил работать. Утром вскочит, лицо быстренько сполоснет, зубы наскоро почистит, чего-нибудь наспех перекусит — и за работу. Сперва думали: молодо-зелено! пройдет! упарится! — а он с накоплением возраста работает ничуть не меньше, а даже больше, вкалывает, аж треск стоит.
Матушка придет, пригорюнится, глядючи, как он потом исходит, скажет:
— Ты бы, Петухов, хоть меня пожалел. Больно глядеть материнскому сердцу, как ты себе продыху не даешь. Охолони, поди в лес погуляй.
— Некогда, маманя! — отвечает Петухов.
Или придет приятель, философически усмехнется:
— Работай, Петухов, работай. Работа дураков любит. Нет чтобы о вечности подумать, о коренных вопросах бытия, он, видите ли, в работу спрятался — и горя не знает. Это и я бы мог. А ты вот помысли с мое, пострадай, посмотрю, как ты запоешь! Все тлен и суета, Петухов.
— Оно верно, — вздыхает Петухов, вежливо прервавшись ради друга, но одним глазом нетерпеливо посматривая на прерванную работу.
И доработался он до того, то все шире по окрестностям разносились слухи о его непостижимом трудолюбии, об этом в газетах даже стали писать на всю страну.
— И с чего бы Петухову так стараться? — ехидно спрашивал некий газетчик, по специальности — оценщик работ, — может, он не Петухов, а, допустим, Эдисон, Леонардо да Винчи или Лопе де Вега. Ничуть, Петухов есть всего лишь Петухов. И сколько он ни тужься, другим ему не стать, закон же вечен: Леонардо да Винчи — леонардодавинчево, а Петухову — петухово.
Долго ли, коротко, — проняли Петухова. Стал он отлынивать. То, в самом деле, в лес пойдет по грибы, то книжку прочтет, то женится и детей заведет, — в общем, разнообразит досуг, отвлекает себя от работы, но как дорвется — опять треск стоит, с удвоенной энергией корячится; начнет подбивать бабки: ах ты, зараза, опять лишку наработал — перед людьми совестно! Он уж начал и ловчить, кое-какую сделанную работу припрятывал, а кое-какую и вовсе на середине бросал с тайными слезами. Он даже и плохо старался работать, но очень уж рука набита и глаз приноровлен, хотя оценщики работ с удовлетворением отмечали, что вот, де, вам и результат — уже Петухов притомился, уже работает не так хорошо, как хотелось бы. Раньше, дескать, у него лучше получалось.
Петухова такие слова уязвляли в самую душу, и он вместо чтобы плюнуть на работу, ударялся в нее со страстью, чтобы делом, а не словом, ответить оценщикам.
А они лишь ногу на ногу и посмеиваются с присущим им хамством:
— Пошла писать губерния! Как Петухова не корми, а он все на кур глядит! Не надорвись, милый!
И не выдержал Петухов! Бросил напрочь работу. Стал курить табак и пить водку, на лодочке в парке с девушками кататься, невзирая на жену, с соседями в домино играть, — пошабашил!
Что и требовалось доказать! — воскликнули все. Кончился Петухов. Изработался! И поделом — не гони, оглянись вокруг, посмотри, как другие живут — вдумчиво, серьезно, одну работку возьмут, но уж на всю жизнь, и всю-то ее зато вылижут, аккуратно упакуют, а если кто эту работу не примет — то по ненависти людской к кропотлтивому труду. Мал золотник, да дорог! Много — да убого! Аминь, Петухов, аминь!
Слышал эти речи Петухов, но терпел. Год терпел, два — и не вытерпел больше, бросил курить и пить, девушек из лодки в воду побросал, по-рабочему крепко и просто ругаясь, — и за три месяца столько намолотил, сколько другому в десять лет не осилить.
Завыли кругом: ага, самолюбие в Петухове играет, доказать хочет, что есть, мол, порох в пороховницах! Порох-то, может, есть, но — да Винчи давинчево, Петухову петухово!
Бросил работать Петухов.
Выдохся, кричат.
Опять работает.
На измор берет, кричат...
И нет у этой истории конца.
У нее нет конца, потому что виноват я, то есть автор. Мне захотелось написать рассказ с прототипа по фамилии Катухов, я постарался его литературно оформить — и обрезался. Чего-то не хватило. В жизни же, как это часто бывает, все скучней и проще, и сюжета никакого не выжмешь, в жизни прототип Катухов в ус не дует, никого не слушает, хочется ему — он работает, не хочется — не работает, а если получается много, то не потому что это действительно много, а потому, что у других мало, а то и вовсе нет. А кому это понравится, скажите на милость?
Глаза
Жил-был человек.
Допустим, его звали Иванов.
Это теперь уже не так важно, потому что он — умер.
То есть, конечно, тоже важно, но не так важно, как при жизни.
Жил он скромно, умер скромно — и поминки были скромные, без громких речей, в кругу друзей и родственников.
Вот родственница его, племянница, и сказала, что добрейший человек был Иванов, как посмотрит своими добрыми синими глазами — просто плакать хочется.
Это правда, согласился двоюродный брат Иванова, но глаза у него были серые.
Карие вообще-то у него были глаза. Слегка серые, но большей частью все-таки карие, сказал ближайший друг Иванова.
Разгорелся тут спор.
О чем мы спорим! — воскликнул шурин покойного Иванова. — Надо у жены спросить, она с ним двадцать семь лет прожила! Какие глаза у Иванова были? — спросил он вдову, которая до этого не слышала спора, вся ушедшая в горестные воспоминания о муже, которого очень любила.
Как какие? — удивилась она. — голубые у него глаза были. Голубенькие такие, светлые такие... — и заплакала.
А старая мать Иванова, до этого молчавшая, не желая вмешиваться в спор, тут не сдержалась и тихо произнесла, что глаза у Иванова были около зрачков зеленоватые с коричневыми прожилочками, а потом серо-голубые с темными крапинками.
Точно! — воскликнула жена — даже как бы радостно. — Именно такие глаза были! Точно! Надо же... — и она задумалась.
И все другие задумались.
И еще жальче стало им ушедшего Иванова.
А крепко выпивший шурин подошел к зеркалу с мыслью как следует рассмотреть собственные глаза, потому что он вдруг тоже забыл, какого они у него цвета, он всматривался и запоминал, чтобы, если умрет, не напутать и не попасть в глупое положение.
Вечер был снежным
и вьюжным
Зечер был снежным и вьюжным.
Лагарпов стоял на трамвайной остановке, пряча лицо от ветра.
К остановке быстро подошла девушка. Она не отворачивалась, она посмотрела прямо навстречу ветру и Лагарпову, чуть лишь прищурив глаза, и спросила:
— Не скажете, который час?
Лагарпов пришел в замешательство.
Он мог бы, конечно, сказать, что у него нет часов, но врать не хотел — да и не сумел бы. Часы у него были. Но не на руке! Еще третьего дня окончательно перетерся кожаный ремешок, и Лагарпов носит часы без ремешка во внутреннем кармане пиджака. То есть нужно снять перчатки, раздвинуть голыми руками заснеженный мокрый шарф, залезть в карман, вынуть часы — все это достаточно долго и хлопотно. Но и на это он пошел бы, однако, судя по тону девушки, время ей требовалось точное, до минуты. У Лагарпова же на часах полгода назад отвалилась минутная стрелка. По положению часовой стрелки он примерно узнавал время, а слишком большая точность в его жизни не была потребностью.
И вот — что делать?
Сказать, что нет часов — соврать. Сказать уклончиво, что он не знает, сколько времени, — почему не знает? Нет часов? Тогда так и скажи: нет часов. А есть часы — посмотри и узнай — и для себя тоже, и для того, кто спрашивает. Решиться, вынуть-таки часы и извиниться перед девушкой, что может сообщить время только очень приблизительно — обидеть ее и показать себя глупым: зачем старался, если не можешь помочь?
Лагарпов молчал.
Девушка смотрела.
Они были вдвоем на остановке, больше никого не было.
Не было и трамвая.
Молчание становилось неловким, дурацким, ужасным — но и сказать ничего нельзя!
И Лагарпов, закрыв лицо руками, побежал от остановки, от девушки, он бежал долго и быстро, никак не меньше получаса он бежал и выбился из сил, и упал лицом в снег, и заплакал от горя.
Крайняя мера
У одного человека прохудилась в квартире водопроводная труба, очень важная, от которой идут все прочие трубы.
Пришли слесаря, перекрыли воду и пообещали вернуться, чтобы починить трубу.
Но не вернулись.
Через три дня один человек, устав жить без своей воды, таская ее ведром от соседей, пошел в домоуправление. Там он стал говорить начальнику, техникам и слесарям, что пора бы взяться за работу.
Те сослались на множество крупных аварий, но пообещали завтра же прийти.
И не пришли.
Тогда один человек вышел из себя, помчался в домоуправление и стал кричать на начальника, техников и слесарей, что они обманщики, а те в ответ стали кричать, что нечего их на горло брать, они орать сами умеют, у него квартира, а у них восемь огромных домов, ему бы не скандалить, а войти в их положение. Однако, пошумев, обещали-таки завтра непременно явиться.
И не явились.
Один человек в отчаянье побежал в районный жилищный трест и стал гневно жаловаться на свое домоуправление, на его начальника, техников и слесарей. Тут же из треста стали звонить в домоуправление и ругать на все корки начальника, техников и слесарей, после чего одному человеку было сказано, чтобы он завтра не отлучался из дома: примчатся эти голубчики, как миленькие, в момент починят трубу.
Голубчики не примчались, как миленькие, и не починили в момент трубу.
Тогда один человек отчаянно напился, пришел в домоуправление и стал задирать начальника, техников и слесарей. И всерьез задрал было, но тут вызвали милицию. Милиция продержала одного человека ночь в вытрезвителе и слупила штраф.
Один человек, бледный от решимости и похмелья, взял охотничье ружье, которое у него было, потому что он был охотник, пришел в домоуправление и закричал начальнику, техникам и слесарям, что если они сейчас же не отправятся в его квартиру чинить трубу, то он их всех перестреляет, как собак.
Начальник, техники и слесаря испугались. Они взяли сварочный аппарат и необходимые инструменты и пошли. А были сумерки. И перед самым подъездом, воспользовавшись близорукостью одного человека, они бросились врассыпную кто куда.
Одного человека судили за нападение с оружием и, благодаря показаниям свидетелей, присудили ему год исправительных работ по месту службы с удержанием части зарплаты в доход государства.
Вот так-то! — злорадно сказали начальник, техники и слесаря.
Мало того, они, обиженные, что их так напугали, подкараулили одного человека и побили его.
На другой день один человек, весь в синяках, но с твердыми скулами, вошел в домоуправление. Начальник, техники и слесаря ехидно улыбались. Они не боялись быть узнанными, потому что напали на одного человека темной ночью и со спины.
— Ну вот что, — тихо сказал один человек, — вы меня вынуждаете на крайнюю меру.
Все перестали улыбаться и насторожились.
— Я, в конце концов, обижусь на вас, вот что! — сказал один человек, выждал паузу — и вышел прочь.
Начальник, техники и слесаря сидели, как громом пораженные.
— Ну, это он уж слишком! — сказал начальник. — Это... Это, действительно, как бы сказать...
— Да... — понуро согласились техники.
На другой день под руководством начальника и техников бригада слесарей за шесть минут тридцать восемь секунд починила трубу, после чего все обступили одного человека, заглядывая ему в глаза.
— Ты уж это, — сказал начальник от имени всех. — Ты там что угодно, только не обижайся на нас. Зачем так жестоко? Ну, виноваты, но сам понимаешь... Тебе, кстати, может ремонт квартиры сделать за счет домоуправления? Не стесняйся!
— Да ладно, — сказал один человек. — Чего уж там...
— Не обижаешься на нас? — с робкой надеждой спросил начальник.
— Не обижаюсь! — улыбнулся один человек.
И начальник, и техники, и слесаря вздохнули одним общим вздохом облегчения, а у кого-то даже блеснула слеза.
Тут же техники и слесаря побежали за водкой и пивом и стали угощать одного человека, а тот ответил двумя бутылками коньяка — и до утра продолжалась их беседа о том, какие они все, в сущности, прекрасные и добрые люди.
История болезни
и выздоровления
В. Г. Басина
Утром первого июля одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года Виссарион Григорьевич Басин почувствовал себя нехорошо. Вдруг, неожиданно, непонятно почему. И не то чтобы сердце там или почки, или печень, или желудок, или, например, голова, или, наоборот, простатит, а как-то вот нехорошо как-то, мутно как-то, не по себе как-то.
Басин, человек образованный и современный, знал, что причины большинства болезней человека — психологические. Ну, он и стал думать и догадываться о психологической подоплеке своего странного нездоровья.
Может, предположил он, меня травмировал вчерашний проигрыш чешской футбольной команды в финале чемпионата Европы? Но я не болельщик и футбола я вчера не смотрел, а смотрел художественный какой-то фильм иностранного производства.
Или, гадал он, на меня так подействовал уход от меня жены к другому мужчине? Но жена ушла уж двадцать три года назад, да и мужчина, к слову сказать, давно уж помер.
Или меня оскорбляет и возмущает неуважительное отношение ко мне моих детей? Но детей у меня нет, следовательно, и этой причины быть не может.
Весь день он ломал голову, но так и не отыскал психологической подоплеки. К вечеру, устав от недомоганья, он решил, будучи геофизиком-любителем, поискать корни своего состояния в факторах не биологического происхождения. Размышляя о магнитных бурях, солнечной активности, полнолунии и прочих явлениях, действующих отрицательно на организм, он вышел на балкон своей квартиры, находящейся на двенадцатом этаже, посмотрел вниз — и чуть не вскрикнул.
Он понял.
Он догадался.
Его осенило.
Даже малому ребенку известно, что Земля крутится. И человек крутится вместе с ней. Но, будучи на поверхности, он крутится с обычной земной скоростью, а будучи поднят на высоту, он крутится гораздо быстрее, а почему это происходит — опять-таки любому школьнику ясно.
Не откладывая, Басин дал в газету объявление, что меняет квартиру двенадцатого этажа четырнадцатиэтажного дома (подъезд с двумя лифтами) на точно такую же — но на первом этаже. Первый этаж издавна считается плохим, и Басина засыпали предложениями, при этом, правда, настороженно выпытывая, зачем ему понадобился такой обмен и не хочет ли он доплаты. Басин доплаты не хотел, говорил, что у него просто возникло желание быть поближе к земле — и лукаво в душе при этом улыбался.
Через две недели он поселился в соседнем доме, в квартире на первом этаже — и даже без балкона. И, хотите верьте, хотите нет, от этого ли, от самовнушения ли, но факт остается фактом: в новой квартире Басин почувствовал себя отлично и наступивший вскоре день своего восьмидесятидвухлетия встретил в добром здоровье и прекрасном настроении.
1 июля 1997 г.
Лимон
Пройдя сквозь темную подворотню, вы попадете в солнечный дворик и увидите на веревках белье. Это белье тети Маши.
Здесь бродят два куренка, заложив руки за спину, как узники на прогулке, и выклевывают из земли всякую ерунду. Это курята тети Маши.
Сюда, топая ногами, спускается со второго этажа по деревянной лестнице бесстыдница Танька и, задевая головой белье, ищет бусы, которые выкинул из окна сын ее, придурок Лешка. Тетя Маша со своего крылечка видит, где бусы, но молчит. Танька — враг тети Маши.
Здесь, у крылечка, стоит в кадке лимонное деревце, и висит на нем настоящий, хотя еще и зеленый, лимон. Это лимон тети Маши.
Она выносит его на солнышко и сидит около него целый день — стережет.
Через два месяца лимон созрел.
Тетя Маша аккуратно сняла его, а потом целую неделю сидела у открытого окна, раскрасневшаяся, распаренная, пила чай и с великодушной улыбкой говорила соседям:
— Вот, со своим лимоном пью!
1. Доверчивый
2. Совет
(Два рассказа в одном)
У Миронова очень заболела шея, он пошел к врачу, врач сказал: у вас сидячая работа и голова опущена над бумагами, так вы хотя бы когда ходите, держите голову высоко, как бы смотрите в небо.
Миронов стал ходить и держать голову высоко, как бы смотреть в небо.
И упал в открытый канализационный люк, и переломал себе все ноги.
Через два месяца, выпуская Миронова из больницы, хирург напутствовал его: под ноги смотреть надо, между прочим!
Мирнов стал ходить и смотреть под ноги и ни разу никуда не упал, но зато у него очень сильно начала опять болеть шея. Он пошел к врачу-шейнику и тот сказал: держите голову высоко и смотрите как бы в небо.
Миронов послушался и упал в траншею, сломал опять ноги, опять лежал в больнице, опять ему посоветовали при выписке смотреть под ноги.
Но уж тут Миронов, как ни доверчив был, — не послушался. Он сперва решил проконсультироваться с частным специалистом широкого профиля, народным целителем. Тот внимательно выслушал его и сказал: придется вам голову все-таки высоко держать, но при этом научиться хотя бы одним глазом косить в землю. Миронов так и сделал. Ходит, смотрит в небо одним глазом, в землю другим. Через полгода ему поставили диагноз — косоглазие. Еще полгода лечили, и он никуда не ходил. А когда стал ходить, то в первую очередь отправился к психиатру, справедливо считая ситуацию парадоксально-психологической. Психиатр похвалил его, что он пришел именно к нему, вот бы все такие умные были и понимали, что дело не в руках, ногах, в желудке там или еще в чем, а дело, быть может, в либидо каком-нибудь. Ты руки-ноги ломаешь, на самом же деле у тебя либидо не в порядке. А у кого либидо в порядке, он рук и ног вообще не чует. Приведите в порядок свое либидо и плюньте на всех, смотрите прямо перед собой! — заключил он.
Миронов в порядок либидо не смог привести, не зная где оно у него (а у психиатра спросить постеснялся), но ходить стал прямо — и смотреть только вперед.
В результате не видит толком ни неба, ни земли, и шея болит, и в люк того и гляди свалишься, и встречные смотрят подозрительно, потому что не поймут, с какой стати он на них уставился. Один даже ударил. По шее, между прочим.
Вот они, врачи-то наши каковы!
И тут кончился первый рассказ — и начинается второй.
Он тоже про Миронова.
Начало такое же: жил человек по фамилии Миронов, ломал ноги, страдал шеей, смотрел то в небо, то в землю, то косил, то вперед пялился — и остался в результате в неопределенном положении. Но он этого не захотел, он пришел ко мне, считая меня умным. Я, согласный с его мнением, сказал: забудь про врачей навсегда, а ходи разнообразно. То в небо глянь, то под ноги, до перед собой, то в сторону. У тебя и шея болеть не будет, и в люк не попадешь.
Миронов попробовал. Ходит по улицам и оживленно смотрит в разные стороны. Красивые женщины увидели это и подумали: вот какой жизнерадостный человек, как он всем интересуется, какой он энергичный! Стали делать ему комплименты и намеки. Он сначала стеснялся, а потом во вкус вошел.
Недавно я столкнулся с ним на улице. Столкнулся буквально. «Куда прешь, мундштук ты жеванный!» — услышал я вместе с толчком.
Гляжу: Миронов. Сбоку красавица лепится, с Миронова глаз не сводит.
Извини, сказал я ему. Зазевался — в небо смотрю. Шея, понимаешь, болит...
1997г.
Русский характер
(Мифология и реальность)
Мифы о русском характере давно известны и набили всем оскомину. Согласно этим мифам, русский человек:
а) любит выпить;
б) нерасторопен и худо организован в труде;
в) неуравновешен и слишком уж неприхотлив в личной жизни, включая быт;
г) и так далее.
Какова же реальность?
Реальность такова.
А. Русский человек вовсе не любит выпить. Основное свойство русского характера таково (это и стало причиной заблуждений), что он идет всегда наперекор обстоятельствам. Если бы исторические реалии сложились так, что выпить можно было бы когда угодно и сколько угодно, русский человек был бы трезвенник. Но высшую суть и даже в некотором смысле предназначение свое пьющий русский человек видит в том, чтобы пить тогда, когда пить не на что, когда, кажется, для этого совсем не время, пить, наконец, то, что, вроде бы, пить вовсе даже и нельзя: от денатурата до одеколона. Ясное дело, что я имею в виду крайности и крайних людей (в которых и проявляется нагляднее национальный характер), ибо будничное большинство ничем не отличается от будничного большинства американского, китайского или турецкого. Крайности, как известно, смыкаются, так вот, российский алкоголизм смыкает собою именно две крайности: людей асоциальных, бессовестных, глупых и бездельных — и людей, принадлежащих к цвету общества, умниц, талантливых и трудяг. Почему? Потому что у обеих этих групп населения в основе — протест. Протест людей асоциальных выражен почти на физиологическом уровне. Протест же людей избранных выражен, хоть и с тем же фактическим результатом, на уровне осознанном.
Но и будничный обычный человек склонен проявлять эту черту русского характера — когда выпадает из будничности.
Лучше один раз увидеть, чем сто раз прочесть. Уже само наблюдение над процессом подтверждает мои догадки о том, что русский человек не любит пить. Предмет любви, как известно, окружается вниманием и заботой, так любящие выпить грузины украшают застолье цветами, пряностями и благоуханьями, — словно невесту они украшают! Русский же человек вечно забьется на пустырь, на чердак, в полупустую холостяцкую квартиру, он пьет в подъезде дома у мусоропровода, пьет в гнусной забегаловке, а если в ресторане пьет, то уж постарается посильнее загадить место питья — короче, сделать все, чтобы этот процесс унизить и оскорбить, как унижают и оскорбляют нелюбимую, но привязчивую женщину. Процесс, который нравится, обычно стараются продлить, русский же характер его сокращает до минимума, чтобы в минимальные сроки дойти до такого состояния, когда пить уже невозможно. Разве это — не доказательство? Особенно не любят пить те, кого называют запойными, а их на Руси больше, чем где бы то ни было. Они неделями и месяцами не притрагиваются к спиртному, преисполненные презрения. Вскоре они замечают, что жизнь вошла в тусклое добропорядочное русло, лишенное даже намека на протест. Естественно, это вызывает бунт души — и они с отвращением приступают к запою, тяжело пребывают в нем, тяжело выходят из него, — но с чувством выполненного долга.
Долг противостояния, именно он побуждает русского человека выпивать не в свободное от работы время, а именно во время работы. И если его подбодрить: давай, мол, не стесняйся! — то он еще, пожалуй, и удержится, но если сказать: ты очумел, что ли, другой поры не нашлось? — тут уж он точно выпьет, потому что душа воспротивится насилию. Архитектор, запивший именно тогда, когда проект сдавать, писатель, сорвавшийся с катушек, когда у него роман начат, мебельных дел мастер, бывший без работы полгода, получивший вдруг заказ и на полгода по этому случаю запивший, — вот вам типичные примеры.
С отвращением, через силу, мучая себя — пьет русский человек, не любя и не желая пить! А коли наступит такое время, что будет море разливанное дармовой выпивки и неограниченное время для ее потребления, вот тут-то вы и убедитесь в моей правоте, ибо я уверен, что русские люди поголовно бросят пить, и уж никто не осмелится называть пьянство одной из сугубых черт русского характера.
Б. А вот работать русский человек любит — и даже очень. Но, обладая философским складом ума, он хочет к работе относиться сознательно. Он хочет выполнять работу лишь разумную и осененную высшим смыслом пользы. Но ведь, к сожалению, огромное количество видов деятельности человеческой (я рискнул бы предположить, что их большинство) лишены всякого смысла, они абсурдны по форме и содержанию. Или — подневольны. А для русского характера, как доказано в пункте А., нет ничего хуже подневольности. Это доказано не только в пункте А., но и во всей русской истории. Подневольность труда крепостного, ярма кулацкого и капиталистического, а затем социалистического — к работе отнюдь не побуждала. Она, наоборот, вызывала в русском человеке жгучее желание посмеяться над своим трудом — с помощью труда же. Доказывая окружающему миру абсурдность своей деятельности, он старался выставить ее в еще более абсурдном виде. Конечно, тут не обходится без тончайших психологических нюансов, которые, кстати, тоже считают неотъемлемой принадлежностью русского характера, и с этим не поспоришь. Будучи по природе трудолюбив и склонен к порядку, русский человек то и дело теряет контроль над собой и начинает трудиться самозабвенно, горячечно, строго и стройно — не зная ни в чем чуры и меры. Но, как правило, спохватывается, понимая вдруг с аналитическим ужасом, что своим трудом он лишь увеличивает абсурд сущего — и буквально силком втискивает в карманы разгулявшиеся руки, огромным усилием воли подавляет никчемную энергию ума...
Но дайте ему дело стоящее, дело дельное, дело разумное в планах и практическом, и философском, и в личном, и в общечеловеческом — и вы увидите, что нет равных русскому человеку в труде.
В. Пункт третий это дополняет и подтверждает. Да, неприхотлив русский человек в бытовой жизни, да, ходит по лужам в родном дворе своем и не почешется лишнее деревце под окошком посадить, но ведь кроме духа противостояния обстоятельствам и абсурду, в нем есть и инстинкт уважения к окружающему как к чему-то раз и навсегда богоданному, то есть — как к природе. Для человека другой цивилизации природа — это лес, река и соловьи в небе. Русский же человек понимает природу шире, для него это и городские дома, и колдобины улиц, и лужи дворов. Как не придет в голову человеку другой цивилизации мысль выкрасить реку в зеленый цвет, деревья леса перекорчевать, чтоб стали они рядами, а соловью убавить громкость неким выключателем и изменить тембр его пенья, так для русского человека непонятно, зачем асфальтировать все тропочки и тротуарчики, да еще с мылом мыть, зачем в подъезде дома стены белить и колеровать в радужные цвета — ведь это изменять природу, кощунствовать над нею, а она и так от нашего вмешательства страдает.
Я не буду спорить, что данное понимание окружающей среды выглядит архаичным. Но, кто знает, может именно отсутствие ерзости в делах благоустройства спасло природные угодья России, которых до сих пор количественно больше, чем в любой другой стране мира — одна сибирская тундра чего стоит. А все из-за того, что русский человек любит порядок не искусственный, рукотворный, а природный, естественный, натуральный. То есть любви к порядку в нем, как видим, гораздо больше, чем у некоторых, что при любви к труду и нелюбви к пьянству и составляет главный стержень русского характера, носителем и выразителем которого
(От издателей. На этом рукопись обрывается. Наши телефонные просьбы сообщить, чем кончается текст и заодно прояснить некоторые туманные, запутанные и косноязычные места в нем, автор встретил странно, говоря, что невежливо будить его спозаранку — в то время как был вечер! — и приставать с какими-то абсурдными вопросами относительно того, что дано самой природой, ибо всякий текст есть явление природное, не поддающееся исправлению трудом или упорядочением, следует отдаться буйному хмелю воображения, и все станет ясно само собой. На то и уповаем.)
Двойники
(Невероятная,
но достоверная история)
Ленам
43 года прожил на белом свете мужчина Околов, не зная любви.
Нет, он любил мать, отца, родственников, друзей, знакомых и солнечный осенний день, и грозу в начале мая, и холодное пиво с воблой, и первую свою жену, и сына от первой жены, и вторую жену, и двух дочерей от второй жены, но — !
Но лишь 12 января 1997 года он встретил, образно говоря, девушку, по отношению к которой почувствовал такой комплекс психофизических ощущений, что понял: вот это и есть Настоящая Любовь, о которой пишут стихи, от которой стреляются и не спят по ночам, она, эта девушка, — тот единственный в мире человек, без которого он, Околов, образно говоря, не может жить.
Девушка, хоть была моложе, отозвалась на его чувства.
У нее были каштановые волосы, пушистые ресницы, ореховые глаза, она была стройной и гибкой.
Они, образно говоря, сблизились.
Околов был счастлив.
Это длилось месяц, другой, третий, четвертый...
Однажды, а именно 27 мая 1997 года, в 16 часов 40 минут по местному времени, Околов зашел в универмаг «Крытый рынок», чтобы купить себе ботинки, потому что старые стали совсем старыми. Он пришел в обувной отдел, увидел там продавщицу — и почувствовал вдруг, что широко улыбается и открывает рот, готовый уже воскликнуть:
— Здравствуй! Ты как здесь?
Дело в том, что продавщица была поразительно похожа на его девушку. Каштановые волосы, ресницы, глаза! Она была точной копией — разве только чуть моложе. И, если приглядеться, некоторые отличия все-таки имелись. Носик несколько больше, верхняя губка выпуклее, зато подбородок очаровательно округлее...
Околов долго ошивался в обувном отделе, делая вид, что выбирает ботинки, а сам исподтишка рассматривал девушку, все больше волнуясь — и никак не мог понять причину своего волнения.
Так и не купив обуви, он пошел домой, где ужинал и говорил своей жене, что при кажущемся изобилии совершено невозможно выбрать ботинки, отвечающие его вкусу. Жена успокаивала и говорила, что надо еще поискать. Конечно, поищу, говорил Околов.
На другой день у него было свидание с девушкой — той, которая не из обувного отдела, а, напротив, из редакции молодежной газеты.
Всматриваясь в нее, Околов поймал себя на мысли, что она, эта девушка, стала ему почему-то дороже после того, как он встретил ее копию. Но одновременно он с недоумением обнаружил в себе горячее желание опять увидеть девушку из обувного отдела. И он пошел к ней после свидания.
Он битый час наблюдал за ней издали, прячась за мехами соседнего отдела шуб и пальто.
Потом он отправился домой и после разных домашних дел лег спать, но не смог заснуть. Он понял, что безоглядно влюблен в девушку из обувного отдела. В ее каштановые волосы, в ее пушистые ресницы, ореховые глаза... Он любит ее Настоящей Любовью — о которой пишут стихи, от которой стреляются, не спят по ночам, он не может без нее, образно говоря, жить.
Но ведь он и девушку-журналистку любит и тоже не может без нее жить!
И там тоже Настоящая Любовь! Но — какая-то иная...
Значит, открыл для себя Околов, не только просто любовь бывает разная, но и Настоящая Любовь бывает нескольких видов?!
И почему, мучался Околов, я полюбил девушку, похожую, как вторая капля воды, на ту, что я уже люблю? Понятно, если б была совсем другая: блондинка, например, с синими глазами, склонная к приятной полноте и т.п.
Душевное недоумение было настолько нестерпимым, что следовало принять меры. И Околов решил. Он решил: хорошо, пусть случилось так, что он полюбил двух одинаковых девушек, можно сказать, близнецов. Но вряд ли возможно, чтобы и его любили обе девушки. Поэтому он пошел к девушке из обувного отдела, чтобы попытаться познакомиться с нею, уповая на то, что продавщицы горды и неприступны по отношению к людям интеллигентным, скромным и малословным (а он именно таким и был), они любят мужчин крутоплечих, развязных и говорливых, владеющих хищно-стремительными и плотоядными машинами алого цвета.
Околов пришел в обувной магазин и стал совершенно явно смотреть на продавщицу.
— Вам чего? — спросила она.
— Хочу с вами познакомиться, — сказал Околов.
— Ну, знакомьтесь, — сказала, усмехнувшись, продавщица.
Он назвал свое имя, она свое. Хотите верьте, хотите нет, но имя у нее оказалось точно таким же, как у девушки-журналистки. И Околов, как когда-то девушку-журналистку, пригласил девушку-продавщицу в кафе.
У нее и голос оказался похож, и интонации, и даже, образно говоря, умственный уровень, потому что она была дипломированной переводчицей с испанского, но не смогла найти в городе Саратове (где, естественно, все и происходило) работу по специальности и от отчаяния временно пошла работать в универмаг по совету школьной подруги.
Через некоторое время Околов и продавщица, образно говоря, сблизились.
Почему? Почему, почему, почему я люблю их обеих и испытываю равное (хоть и разное) счастье с обеими?! — радовался и пугался Околов. Он пугался необычности происходящего. Он не мог понять. Чем горячей объятья были с продавщицей, тем больше он хотел как можно скорее увидеть журналистку. Чем нежней были журналисткины ласки, тем сильней томился он по продавщице.
Этот прекрасный ужас совсем истощил его нервную систему — и даже жена заметила, что ему, пожалуй, не следует так много работать, а пора бы взять отпуск хотя б на две недели.
Да, согласился он с ней дружелюбно (их совместная жизнь вообще отличалась дружелюбием), да, ты права.
А сам думал, что, уехав, со стороны, издали, сумеет разобраться в себе — поскольку дальше так нельзя.
Он отправился в пансионат «Волжские дали». Там он играл в теннис, читал, смотрел телевизор, купался, загорал — и старался не вспоминать о продавщице и журналистке.
14 июля он лежал на пляже, поглядывал по сторонам на окружающих людей и вдруг холодом пробрало вдоль позвоночник а — это в тридцатиградусную-то жару! Он понял вдруг, что не просто рассматривает людей, а, не отдавая себе в этом отчета, внимательно смотрит на каждую девушку — ища! Ища — кого? — да конечно же девушку, похожую на его любимую журналистку и любимую продавщицу.
Я с ума сошел, подумал Околов. Нет, по теории вероятности похожих людей не так уж мало и возможность встретить третью похожую девушку не так уж невозможно, но зачем ему это нужно, вот вопрос?
Однако, прошел день, вопрос так и остался вопросом, а Околов перестал бороться и отдался во власть своему сумасшествию. Да, я маньяк, сказал он себе. Когда я вернусь в город, я пойду к психиатру. А пока...
И он отправлялся в соседний пансионат «Волга», в пансионат «Заря», он инкогнито приезжал в город и бродил там по улицам... Тщетно.
Тогда он прервал отпуск, явился — но не к психиатру, а, образно говоря, на службу, к своему шефу и сказал, что соглашается на должность, связанную с командировками, которую ему давно предлагали, зная его хорошее здоровье, обязательность, непьющесть и умение ненавязчиво войти в деловой контакт.
Прошло два года. Всю Россию объехал Околов, достигая везде замечательных деловых успехов, за это его стали снаряжать в командировки заграничные, и вот результат: восемнадцать одинаковых девушек с каштановыми волосами и ореховыми глазами есть у него — в Саратове (продавщица и журналистка), в Новосибирске, Томске, Екатеринбурге, Макеевке, в Москве (две), в Санкт-Петербурге, в Пензе, в рабочем поселке Вырьино Красноярского края, в селе Шеварнак Ахтубинского района Волгоградской области, на станции Докторовка Приволжской железной дороги, в городах Авиньон (Франция), Париж (Франция), Уотерфорт (США), Кассель (Германия), и всех он любит Настоящей Любовью, о каждой тоскует в разлуке и счастлив, встречаясь, но не может успокопиться и колесит, колесит, колесит по всем окрестностям и закоулкам мира, отыскивая все новых близнецов, понимая, что стал жертвой неизвестной науке и практике болезни, но не имея сил да и желания от этой болезни избавиться.
Иногда, забывшись, он — в самолете, в поезде, в автомобиле — вскрикивает вслух, пугая окружающих:
— Господи, за что?! — но самый наитончайший психолог не сумел бы распознать, что содержится в этом крике — радость или отчаянье...
Не знаю этого и я, близкий друг Околова, с которым, правда, давно уже не встречаюсь, потому что боюсь заразиться от него этой странной болезнью, а в том, что она заразна, у меня сомнения нет.
Хорошие люди не умирают
Хоронили П. Р. Н-ва.
Мальчик Костя пяти лет сказал:
— Он, наверно, плохой человек был.
Я огляделся и тихо спросил:
— Это почему же?
— Хорошие люди не умирают, — безмятежно ответил Костя.
— Это почему же? — удивился я.
— Ну, мама-то вот моя не умерла, папа тоже, и бабушка, и дядя Витя. — Помедлив, он добавил. — Ну, вот и ты тоже не умер.
Я отвернулся и подумал.
конец рассказа
Излишне говорить
Были Он и Она — и любили друг друга.
— Ты знаешь, — сказал Он Ей однажды, — наша любовь отличается такой полнотой, что иногда возникает мысль о необходимости некоторых трудностей, которые придали бы этой любви изящную и неопасную остроту, ибо еще крепче, ярче и сильней становится та любовь, которая сопряжена с преодолением чего-либо.
— Что ты имеешь в виду? — нежно встревожилась Она.
— Ничего страшного, — успокоил Он. — Например: давай договоримся, что не будем употреблять какое-то слово. А если кто-то произнесет его — тут же расстанемся. Конечно, это будет достаточно редкое слово, вероятность попадания которого в нашу речь ничтожно мала, но, тем не менее, само существование опасности, из-за которой с нами может произойти невыносимое несчастье расставания, привнесет в наши отношения именно то, о чем я говорил чуть выше.
— О, нет! — воскликнула она. — Я боюсь! Где взять такое слово, какого мы не могли бы вплести в канву наших бесед, длящихся дни и ночи? О чем только не заходит речь у нас с тобой! Допустим: мы условимся с тобой никогда не говорить слово — ну, например, ГЛОССАЛИИ, которое я, помнится, встретила в какой-то книге, будучи студенткой отделения русского языка и литературы филологического факультета государственного университета имени Николая Гавриловича Чернышевского в одна тысяча девятьсот восемьдесят первом году, я так и не узнала значения этого слова, но кто поручится что оно по какой-то фантастической игре случая не вспыхнет в моем мозгу, мгновенно всплывшее из глубин пассивной памяти, я машинально произнесу его — как произношу другие слова, находясь в полузабытьи от счастья в те моменты, которые и тебе знакомы состоянием полузабытья, полусознанья?! И — катастрофа!
— Отнюдь, — с улыбкой возразил Он. — Не надо подыскивать редчайших слов, это опасно уже тем, что, единожды озвученные, они становятся навязчивыми, как в старой байке о мальчике, которого поставили в угол и велели не думать о белых слонах. Можно взять нечто относительно знакомое — и даже не слово, а выражение, но такое, какое нам абсолютно не свойственно, поскольку употребляется в речи публицистической, газетной, ораторской и тому подобное — и совершенно невозможно в нашей с тобой хоть и правильной, но разговорной человеческой речи. Вот, к примеру, выражение ИЗЛИШНЕ ГОВОРИТЬ. Я очень не люблю его и никогда не употребляю. Во-первых, мне не нравится само слово ИЗЛИШНЕ. Во-вторых, сам оборот — ужаснейший канцеляризм. В-третьих, это просто-напросто бессмыслица, словесный мусор, без которого вполне можно обойтись. Это абсурд языка. Посуди сама: если излишне говорить о чем-то, то зачем тогда и говорить?! Но нет, ораторы сплошь и рядом, комментируя какой-либо факт, не упускают возможности выразиться в том духе, что, дескать, излишне говорить, какие последствия может вызвать данный факт, хотя можно было бы просто: этот факт может вызвать следующие последствия. Итак, я предлагаю, любимая моя: никогда ни ты, ни я не произнесем этого выражения, которого мы и так никогда не произносили. Если ж вдруг... То есть этого вдруг не будет, я уверен, но сама вероятность, возможность, допустимость придаст... Впрочем, об этом я уже говорил.
Она подумала. Она была встревожена. Она чувствовала опасность — впервые за долгий срок безоблачной и безоговорочной любви. Но вместе с этим в Ней возникло как раз то, о чем предупреждал Он: чувство опасности обострило в Ней и ум, и сердце, ее грудь начала вздыматься, она ощутила прилив любви такой, какого не бывало еще — и уже не в силах была отказаться от этого нового неизведанного ощущения. Она согласилась.
Они продолжали жить счастливо.
— Не потягивает ли тебя сказать одно выражение? — лукаво спрашивал Он время от времени.
— Ничуть! — отвечала она. И грудь Ее тут же начинала вздыматься.
— Есть одно словосочетание, — в свою очередь подшучивала Она, чувствуя щекочущий холодок, — одно такое глупое словосочетание, не напомнишь ли мне его?
— Нет! — смеялся Он, обнимая ее, и грудь Его тоже вздымалась, и дыхание становилось учащенным.
Шло время.
Происходило странное. И Он, и Она все чаще испытывали непреодолимое желание произнести запретные слова — конечно же, не для того, чтобы разрушить любовь или потому, что любовь их стала утомляться, нет, они любили друг друга все сильнее, хотя, казалось, сильнее уже невозможно.
Он, работая с людьми в многолюдном коллективе, ловил себя на том, что постоянно оперирует выражением-паразитом (ведь у них не было уговора, что с другими употреблять его нельзя). «Сегодня с утра очень жарко,» — говорил кто-нибудь из сотрудников. «ИЗЛИШНЕ ГОВОРИТЬ, насколько тяжело сейчас больным и старым людям!» — мгновенно откликался Он.
То же самое происходило и с Ней.
— Как вы там? — спрашивала Ее мама, которая все не могла поверить, что бывает такое устойчивое и длительное женское счастье.
— Ах, ИЗЛИШНЕ ГОВОРИТЬ, как я счастлива! — восклицала Она — и становилась после этого задумчива и печальна.
Печаль переросла в тревогу, тревога в раздражение. Не раз Она порывалась поговорить с Ним и попросить отменить глупый уговор, но боялась, что он примет это за Ее неуверенность в силе своей любви.
Впрочем, не менее страдал и Он. Все чаще посреди милого тихого веселья Он вдруг задумывался, становился отрешенным и странным.
Искушенному читателю нетрудно догадаться, что все кончилось тем, чем должно было кончиться.
23 июля 1997 года во время ужина Он спросил Ее, отчего котлета кажется недосоленой.
— Она недосолена оттого, — сказала Она, — что я, представь себе, забыла купить соль, которая у нас кончилась, а у соседей попросить постеснялась. Ведь это моя обязанность — думать о том, чтобы в доме было все необходимое.
Тут бы Ей и закончить, но кровавая волна неистового и непонятного гнева и отчаянья бросилась Ей вдруг в голову и Она почти прокричала:
— Излишне говорить, что и все остальные хозяйственные заботы лежат на мне — и ты с этим прекрасно миришься! Сел на шею и ножки свесил!
— Излишне говорить, что я зарабатываю в пять раз больше тебя и имею право в виде компенсации иметь домашний уют и обустроенность! Лентяйка! — закричал Он.
— Лежебока толстопузый! — закричала Она.
— Дура! — закричал Он.
— Козел плешивый! — закричала Она.
И они кричали так еще минут пять или двадцать, но вдруг остановились и посмотрели друг на друга.
— Что же мы наделали! — прошептала Она бледными губами.
— Это не считается! — сказал Он. — Это я виноват. — Я тебя спровоцировал.
— Нет. Все кончено. Уговор есть уговор. Ты же сам перестанешь уважать меня, а любви без уважения не бывает! Все кончено.
— Да, — согласился он, рыдая впервые в жизни, так как был всегда сильный и мужественный мужчина.
Излишне говорить, что в тот же вечер они расстались — навсегда.
То есть это они сейчас расстались навсегда, а в будущем, кто знает, может и встретятся и вернутся к своей любви, я не могу сказать об этом, так как сам еще не дожил до этого будущего.
Но для чего, собственно, рассказана эта история?
А для того, чтобы проиллюстрировать, что есть и в наше время и сила чувств, и чувство долга — высокие, одухотворенные!
Излишне говорить, что с таких людей надо брать пример, а не жить друг с дружкой в вечной распре, не боясь никаких слов и обзывая друг друга по чем попало ежедневно и ежечасно, оскорбляя слух ближних своих — то есть их бессмертную, хотим мы этого или нет, душу.
23 августа 1997 г.
Звонок
Подростки нажимали на звонок и убегали.
Лаков открывал дверь, видел их, вдали смеющихся и кривляющихся, молча закрывал дверь.
Не раз Лаков был у двери, подкарауливая, мгновенно открывал дверь и пускался в погоню. Но всегда они оказывались быстрее.
Но однажды он был не дома, а шел из булочной. А они этого не заметили, нажали на звонок и побежали. Он поймал одного, держал за воротник. Тот вертелся и молчал. Молчал и Лаков, не зная, что делать. А подростки, осмелев и окружив его, сказали, что он не понимает шуток. От этих слов Лаков начал сердиться. Тут проходивший мимо пьяный мужчина сказал Лакову: «Что ты с ним церемонишься, дай ему по шапке!» И Лаков ударил по шапке, под которой была голова. Тут подростки налетели на него, сбили, стали пинать ногами и запинали насмерть.
На суде их оправдали — потому, что они были несовершеннолетние, потому, что им нашли хорошего адвоката и потому, что свидетели показали, что Лаков первым стал драться, а они защищались.
В сущности, так оно все и было.
Счисленье лет
Владимиру было сорок, а Евгению 27. А ей тридцать.
Владимир любил ее и ходил к ней на протяжении восьми лет почти каждый вечер поговорить. А с Евгением она знакома была всего неделю. И вот Владимир пришел — а Евгений пьян, хамит с мальчишеским высокомерием ему и обращается с нею так, как никому еще не было позволено.
Владимир обиделся за себя и за нее и ушел навсегда.
Через семь лет он совершенно случайно ее встретил.
Она переехала на другую квартиру, но жила по-прежнему одна.
Он стал опять захаживать к ней.
Он захаживает к ней вот уже двенадцать лет. Ему пятьдесят девять, ей сорок девять. А Евгению, легко сосчитать, сорок шесть — если он, конечно, жив, поскольку вот уж 19 лет ни Владимир, ни она, о нем ничего не слышали.
сентябрь 1997 г.
Армейские рассказы
Настоящая мужская дружба
Солдат второго года службы Кадышев мысленно сказал солдату первого года службы Епишеву:
— Рядовой Епишев! Мне дали наряд на уборку туалета, но я хочу перепоручить это вам. Как человек доброй души я уважаю ваше человеческое достоинство и считаю неправильными сложившиеся неуставные отношения, при которых на новобранцев старослужащие перекладывают часть своих обязанностей, к тому же, я по-человечески симпатизирую вам, но мне одному не под силу изменить сложившееся положение, тем не менее, надеюсь, вы поймете, что личное мое отношение к вам гораздо лучше, чем может показаться.
Вслух же он сказал:
— Епишев, иди мой сортир!
И Епишев мысленно ответил ему:
— Послушайте, рядовой Кадышев! Это бесчеловечно и подло — заставлять молодых солдат нести на себе двойную нагрузку, но я заглядываю в будущее и вижу, что через год или полтора я тоже стану старослужащим и у меня не будет сил и желания нести службу с прежним рвением, и, если я сейчас окажу сопротивление, то где гарантия, что через год или полтора и мне не окажут сопротивления? — и не окажусь ли таким образом я враг самому себе будущему? — кроме того, не могу не ценить, что свое приказание вы оформили только словесно, не применив при этом, как некоторые другие, удар кулаком по шее или ногой по телу, и я признателен вам за это.
Вслух же он сказал:
— Ладно.
Так растет в армейской среде незатейливый цветок настоящей мужской дружбы, незамечаемый окружающими, да и самими Епишевым и Кадышевым. Но сам факт этого цветка говорит за то, что она есть, эта дружба, а злобная клевета всяких журналистов о неуставных отношениях — неправда и ложь.
Прапорщик Прахов пошел погулять
Прапорщик Прахов пошел погулять.
О, он не просто прапорщик, а — прапорщик!
Усы! Взгляд! Фуражечка! Ботиночки!
Идет прапорщик мимо реки и думает: река!
Взглянет на небо и думает: небо!
Увидит березку и думает: березка!
Но вы скажете: какой ужас! В Африке эпидемии и голод! Только что рухнул очередной самолет! В Европе наводнение! Арабо-израильский конфликт никак не утихает! Над Австралией озоновая дыра и люди гибнут от Солнца! Россия задыхается от коррупции и инфляции! В самой армии непрестанные глобальные изменения. А прапорщик, видите ли, гуляет!
Ну — и гуляет. Я вам даже скажу, почему он гуляет. Потому что у него — выходной день.
Он гуляет под небом, мимо реки и березки — и не троньте его. Руки прочь от прапорщика Прахова!
...Хотя, собственно, никто его и не трогает.
Счастье подполковника Кудри
У подполковника Кудри родилась дочь.
Шатаясь от счастья, он пошел в соответствии со служебным расписанием на вечернюю поверку вверенной ему части.
Выслушал что положено, распорядился, как положено. А потом не выдержал и тихо сказал всем, кто был на плацу:
— Ребята... А у меня дочь родилась.
— Ура! — закричали майоры, капитаны, старшие лейтенанты, лейтенаты, младшие лейтенанты, прапорщики, сержанты и рядовые, крикнули громко и от всей души.
А подполковник улыбнулся и по щеке его скатилась скупая мужская слеза.
Победа Коптюкова
Рядовым Коптюкову и Поптыхаеву дан был наряд вымыть казарму в ночное время. Но Поптыхаев под вечер вдруг заболел, у него поднялась температура, и он лег в постель.
Легли и заснули и все остальные.
Ох, не успею, тревожно подумал рядовой Коптюков.
В казарме пятьсот квадратных метров. Вымыть надо за шесть часов — с двенадцати ночи до шести утра. Если б на двоих, то получилось бы примерно по 41,66 м2 в час каждому. А теперь получится одному в час — 81,3 м2. Придется поспешить!
Коптюков начал работу. Через два часа он вымыл 162,6 м2 — то есть укладывался в график. Через четыре часа тоже успевал. Но потом сказалась усталость. Всего-навсего час до подъема, а Коптюкову надо вымыть никак не меньше 120,4 м2.
Не только сам наказание заслужу, но и товарища подведу, с ужасом подумал Коптюков.
Пот лил с него градом. Он бегом бегал менять воду, он увеличил скорость движений руками. Вот половина шестого, вот без пятнадцати шесть. Коптюков уже не может стоять. Из последних сил, лежа, он домывает последний участок, смотрит на часы: успел! Успел! Без трех минут шесть, а казарма вымыта!
Он подползает к спящему больному Поптыхаеву, будит его.
— Ну, как? — озабоченно спрашивает Поптыхаев.
— Все! — выдыхает Коптюков.
Поптыхаев жмет руку Коптюкову, и это молчаливое рукопожатие дороже Коптюкову всяких наград и поощрений.
Я победил, думает он. Я победил!
Любовь по переписке
Сержант Петрусько увидел фотографию сестры сержанта Урлова и написал ей письмо. И она ответила. Сержанту оставалось служить год и за этот год он написал девушке 320 писем. А она ему — 321.
Отслужив службу, он поехал к ней знакомиться лично.
И личное знакомство им обоим понравилось.
И они полюбили друг друга и поженились 24 ноября 1997 года.
Убийца Пушкин
И в армейской среде встречаются негативные явления. Военослужащие, например, иногда ругаются неправильными словами.
Эльвира Карловна, сорок шесть лет проработавшая в гарнизонной библиотеке, однажды услышала это и сказала:
— Солдаты, мне за вас стыдно! Зачем вы ругаетесь неправильными словами?! Почитайте Пушкина, Толстого, Гоголя и Достоевского. У них вы не найдете таких слов!
Солдаты изумились и стали брать в библиотеке и читать Пушкина, Толстого, Гоголя и Достоевского. И, действительно, ни одного неправильного слова не нашли там. Они еще больше изумились и даже сказали об этом капитану Лыковязову, когда тот тоже употребил неправильное ругательство. Но Лыковязов, отрицательный пример на здоровом теле армии, со свойственным ему цинизмом ответил:
— Я вам не Пушкин!
Но один солдат по фамилии Скотко был дотошным. Он пошел в увольнительную и пошел в городскую библиотеку. Там он отыскал полное собрание сочинений Пушкина, а там столько ругательств, что хватит целой роте целый день ругаться. Скотко без всякой дурной мысли взял один том и принес Эльвире Карловне, и показал ей эти слова, — он их ногтем подчеркнул.
— Ах! — сказала Эльвира Карловна и умерла.
С тех пор Скотко, когда или услышит что-то про Пушкина, ворчит:
— Пушкин, Пушкин! Убийца!
Этот рассказ к тому, что хватит о зверствах армейской жизни байки сочинять. Как видите, Пушкин ваш разлюбезный тоже хорош! Убийца он, хотя его и самого Дантес убил.
Круговая оборона
Лейтенант Гонов привел взвод на гору Высокую возле села Мирное и приказал занять круговою оборону, потому что ожидается наступление условного противника с севера от леса Дальний, с юга от оврага Глубокий, с запада от ручья Светлый и с востока от высоты Гладкой.
Наступление планируется на 15.00 местного времени.
Почва была каменистой, солдатам было трудно, но ровно к 15.00 они вырыли окопы полного профиля, устроили пулеметные гнезда, крытый командный пункт и ходы сообщения.
Враг не пройдет.
Сам погибай, а товарища выручай
— Первая заповедь солдата: «Сам погибай, а товарища выручай!» — сказал однажды в задушевной беседе с солдатами полковник Каузов. А рядовой Голеватов все слова начальства воспринимал буквально. И с этой минуты только и думал о том, как бы самому погибнуть, а товарища выручить.
И вот начались большие армейские учения. Голеватов начеку.
И вот в окоп влетела условная граната. Голеватов увидел ее и с восхищением подумал, что сейчас совершит подвиг. Надо броситься своим телом на гранату и спасти товарища! Но он огляделся, и увидел вокруг рядовых Стржовского, Зукина, Ухахалина, сержанта Птурсова и лейтенанта Клацненко — и ни один из них не был его товарищем. Поэтому, брезгливо глянув на грязь земли на дне окопа, он отошел подальше — и граната условно взорвалась и условно убила всех присутствующих.
Солдат! Прежде чем думать о подвигах, заведи себе сначала верных товарищей, чтобы было за кого умереть, не имея же их, не станешь героем, как позорно и равнодушно не стал им рядовой Голеватов. Хотя и хотел.
Увольнительная
Рядовой Образцов пошел в увольнительную. Он шел по городу, по незнакомой улице и девушки улыбались ему. Он взял билет в кино и посмотрел кино. Потом вышел из кино, купил порцию мороженого и съел мороженое. Потом три раза прокатился на карусели. Он так хорошо распорядился временем, что в запасе у него осталось еще полдня. И он вернулся в часть, чтобы привести в порядок повседневную форму одежды и подготовиться к завтрашнему занятию по строевой подготовке.
Славный выдался денек у рядового Образцова!
Добрая шутка — подруга солдата
Взвод лейтенанта Калымова чистил автоматы после учебных стрельб.
Рядовой Савелий Музыченко, маленького телосложения, засунул в ствол автомата мизинец для проверки чистоты — и он застрял у него там.
Савелий дергает, мизинец пухнет и еще хуже не вылезает. Все сгрудились и стали обсуждать, как помочь в беде. Настроение у всех стало грустное от неприятности товарища.
Тут вошел лейтенант Калымов. Увидев уныние, поняв его причину и оценив обстановку, он сказал Савелию:
— Вы бы еще нос туда засунули!
И ушел, а солдаты долго еще хохотали над остроумной шуткой лейтенанта, радуясь тому, как он умеет поднять настроение.
Недаром же говорят: добрая шутка — подруга солдата!
Перемены
Теперь в армии общие собрания есть и любой вопрос можно поднять. Полная демократия. Об этом в одной части объявили публично. Рядовой Демагин подошел к взводному Крылееву и спросил:
— Разрешите обратиться, товарищ лейтенант, правда ли, что на общих собраниях теперь можно будет любой вопрос поднять?
— Правда, — поморщился Крылеев — наверное потому, что у него болел зуб.
— Абсолютно любой или избирательно любой? — спросил Демагин.
Крылеев подумал и ответил:
— Сказано было: любой.
И вот собрание. О чем-то говорят, а Демагин сидит и не слышит, ему не до этого, он охвачен чувством свободы. Надо же, думает он с восторгом, могу в любой момент подняться и любой вопрос поднять!
И это чувство не покидало его на всем протяжении собрания, а вечером он счастливо засыпал, чувствуя, как лицо его овевает свежий ветер перемен.
Продаю себя
Лагарпов гулял по улицам, имея много свободного времени после ухода от него второй жены, читал объявления на стендах, заборах и столбах. Больше всего было объявлений о продаже: квартир, автомобилей, швейных машин и проч. Желающих купить было гораздо меньше: народ нищал.
И вдруг он увидел на одном из заборов размашистую неровную надпись — крупными буквами поверх всех объявлений: «ПРОДАЮ СЕБЯ!» И — адрес.
Лагарпов пришел домой и стал думать.
1. Наверное, подумал он, это какой-то человек, дошедший до последней степени отчаянья, лишившийся работы, не имеющий средств для проживания, не имеющий также ничего, что можно продать, решился продать самого себя для продления своей жизни — так сказать, жизнью жизнь поправ!
2. Нет, подумал он, это вряд ли. На что он рассчитывает? На кого? На шального богатея (их развелось довольно много, как это и бывает в нищие времена), который полюбопытствует узнать из объявлений, что продается, и утешиться мыслью: нет ничего такого, что я не мог бы купить? — и увидит объявление о продаже человеком самого себя, и, пресыщенный, захочет вдруг купить?
3. Нет, подумал он, это вряд ли. Богатей живым товаром владеет бесплатно или почти даром, потому что человек нынче дешев. Да и не будет он вылезать из машины и ходить вдоль заборов... А может, надпись сделана кем-то спьяну? Увидел человек, что все продается, возмутился хмельной душой и выразил отношение.
4. Нет, подумал он, это вряд ли. Надпись была хоть и неровная, но, во-первых, все-таки слишком разборчивая, а, во-вторых, пьяный человек обычно фломастера в кармане не носит. А может, это вовсе не объявление, а крик души пропадающего человека, пошедшего на поводу у продажного времени? Это не предложение, а покаяние: продаю, дескать, себя, каждый божий день — и каюсь, граждане! ПРОДАЮ СЕБЯ! — и тошно мне!
5. Нет, подумал он, это вряд ли. Каяться-то мы любим, но зачем ему в таком случае адрес свой писать? И почему я с такой определенностью решил, что это мужчина? Возможно, это женщина, у которой пропадают красота и молодость, вот она и написала ужасные слова, на самом деле, конечно, не желая себя продавать, а желая всего лишь обратить на себя внимание равнодушных людей — в частности мужчин.
6. Нет, подумал он, это вряд ли. Женщина написала бы губной помадой, а не фломастером. Кстати, это даже не совсем фломастер, это скорее маркер — очень уж толстые и большие буквы. Нет ли тут подвоха, не профессионалы ли занимаются? Представим: некто, имея способности продавать, но не имея товара, обратился к товару пусть и не самому ходовому, но многочисленному. Набрал людей, желающих себя продать, и пишет объявления якобы частным порядком (чтобы не обращать на себя внимания налоговой полиции). Интересно, целиком ли он продает людей или по частям? Сейчас ведь, вон в газетах пишут, дошедшие до края люди, продают из себя и селезенку, и почки, и печень, и т.п.
7. Нет, подумал он, это вряд ли. То есть такая фирма возможна, но на заборах объявлений не стали бы писать, распространяли бы информацию нелегально, среди своих. А может, все объясняется просто: это крик о помощи? Человек стесняется просить, он гордо пишет, что готов продать себя, на самом же деле не продажен! Может, он хочет узнать цену себе — но лишь теоретически? А может, это тайный философ, каких много средь русских людей, и он решил испытыть глубину человеческой низости и лично заглянуть в глаза тому, кто откликнется на объявление и явится покупать живого человека?
8. Нет, подумал он, это вряд ли. Слишком я усложняю и фантазирую. Может, всего лишь шел человек мимо заборов, стендов и столбов — и везде: продаю, продаю, продаю! И, будучи от природы юмористом, видя, что люди продают все на свете, решил дополнить тем, что никто не продает, вот и написал в шутку: продаю, дескать, себя, а адрес — вымышленный.
Так размышлял он день, другой, третий.
Несколько раз порывался пойти по указанному адресу, но урезонивал себя: хорошо ли лезть в чужую беду? — да еше и денег при себе не имея! Пусть не для покупки, а чтобы помочь материально.
И не выдержал. Ведь не любопытство праздное тянуло его туда, а распалившаяся жажда души — понять, что же там такое?
И он пошел по указанному адресу, нашел дом и квартиру.
На обшарпанной двери было косо и крупно написано тем же почерком и тем же фломастером: «ПРОДАНО!»
март 1999 г.
Род городов
росчерк очерка
Неразрывность имени города с родом его — удивительна. Трудно представить, что Москва могла быть не женского рода. Именно женского — лукавого, изменчивого, соблазнительного, жестокого, на славу и деньги падкого, слезам не верящего, но иногда и сердобольного до слез. А Петербург — только мужского. Исторически: чиновник, воин, мореплаватель, плотник, академик, герой...
Или, например, Самара. Ка-а-анешно же — баба. И ха-а-арошая баба! Она бабою была, даже будучи Куйбышевым. Екатеринбург же, бывший Свердловск, характеру исключительно мужского, с тенденцией схватиться то за кайло, то за хайло, то за горлышко, то за горло.
Вологда — барышня-крестьянка, Ярославль — мужичок-самородок.
Взять даже и иностранные, сопредельные и запредельные.
Киев (теперь тоже иностранный) — несомненный «чоловик», незалежный и самостийный. Пани Варшава, ах, пани Варшава! Злата Прага. Джентльмен Лондон. Купец Антверпен.
Впрочем, это не образы ихних городов, а наше о них представление, да еще на русском языке. Я многое понял в Берлине, когда узнал, что по-немецки он — среднего рода. А само, кстати, слово «город» — женского. Но зато еще больше загадочности прибавилось к Вене, ибо, выяснилось, и она — среднего рода. Ну, представьте, как наше какое-нибудь Выхино или Бологое. Впрочем, у немцев и смерть мужского рода, а жизнь — среднего. Все не по-нашему. Много простора для пустопорожних размышлений. Опустим.
Речь все-таки о звучании родных городов на родном языке. Тут, повторяю, слиянность полная.
Одесса-мама, Ростов-отец.
Но вот — Саратов. По имени — определенно мужчина... Но иногда всмотришься: ох, баба, женщина, гражданка, теща, супруга, любовница! Как же так?
А вот так. То ли он бисексуал у нас, то ли, упаси Бог, трансвестит какой-нибудь.
Или дело в том, что тюркское его название — Сары-Тау, Желтая Гора?
Тогда яснее.
Тогда понятно, почему разборки мои с ним бывают сугубо мужскими, тяжелыми, вплоть до мордобоя — а потом переходят в ласкание неприлично нежное: и он мне в ушко нашептывает, и я ему спинку глажу, глядим друг другу в глаза влюбленно. Только женщину можно так любить — и только женщину так ненавидят. Только от женщины так хочется убежать, и только женщина так умеет удержать тебя.
Поэтому бесконечен и неисчерпаем он во мне, поэтому бесконечен спор двух моих желаний: навсегда уехать — и навсегда остаться.
И, кстати, со школьных времен запомнил народное саратовское речение, что, дескать, в России три города-матери: Москва-мать, Одесса-мама и Саратов, так его мать!
Кино, которого нет
С другом моим Володей Яценко, упокой, Господи, его душу, большим знатоком кино и большим вообще человеком, мы часто говорили и спорили о фильмах, которые видели, а еще чаще о тех, которые нам хотелось бы самим сделать, — понимая, что такой возможности у нас никогда не будет. Мы пробовали даже составлять заявки и никуда не посылали их. Хорошими они были или плохими, но для них требовался опять-таки режиссер, какого мы не знали — при несомненной талантливости живущих и действующих. Просто нам виделся какой-то другой. Которого нет.
Володи нет, а я продолжаю время от времени сочинять эти никому не нужные заявки; кино постоянно представляется и даже снится мне: фрагментами, кадрами, музыкой, шумами — и целыми фильмами.
Заманчива сама форма, неприемлемая в настоящей литературе: разрабатываешь две-три сцены, остальное — пунктиром, а в финале объясняешь режиссеру (которого небудет), что за идея заложена в тексте, какова, так сказать, мораль.
Дескать, этот фильм о том, как молодой человек, дорожащий родственными узами, ради этих самых уз идет на преступление. Мораль: чистая совесть дороже родственности. Или: в этом фильме доказывается, что и богатый человек может быть душевным и полюбить бескорыстно бедную женщину... Мораль: и в мирной богатой жизни есть место подвигу.
Это я не о своих фильмах, это — к примеру.
И я рассказываю мысленно Володе (кто ж еще оценит, кто поймет?), рассказываю взахлеб:
— Представь, говорю. Психологическая драма. Название? Ну, например, ЛЮБОВЬ ПРО ЛЮБОВЬ. Там у героя будут такие слова, они название оправдают.
— Главное, чтобы слово «любовь» было, — замечает Володя.
— Вот именно. Итак, представь: герой лет сорока с лишним, зовут, допустим, Станислав Мечькин. С мягким знаком.
— Почему?
— Ну, так надо. Потом скажу.
— Это слова, это буквы, это проза. В кино это не читается. Забудь, однако, что ты писака.
— Ладно. Но все равно, Мечькин, с мягким знаком. Так надо — пусть не для кино, а для меня самого. Мне так интересней.
— Ну, хорошо. И что этот Мечькин? Ты сначала, ты подробно.
— Ладно. Итак...
Станислав Мечькин, человек лет сорока с лишним, высокий, тяжелый, пришел к бывшему соседу своему, газетчику Прохорову. Они соседствовали всего полгода, а потом Прохоров женился, переехал в центр, развелся, оставшись в центре, а Мечькин живет на окраине (тоже разведясь с женою). Живет тихо, спокойно. И вот — зачем-то пришел. И сказал:
—Как ты это показывать будешь? — перебивает Володя.
—Что?
—Ну, вот это: что они соседями были, что женились-разводились, переезжали?
—В диалог вставлю.
—Неэкономно.
—Ой, да ладно! Как-нибудь прояснится. Главное: пришел и сказал:
— Позвонил в твою газету: я старый друг вашего журналиста Прохорова, приехал из Сибири, желаю повидаться, и они сразу твой адрес дали! Неосторожно! Это кто хочешь себя другом назовет, а сам придет и морду набьет.
— За что?
— Ну, ты сатиру пишешь в газетке-то. Фельетоны, туда-сюда.
— Туда-сюда, это точно, — подтвердил Прохоров.
— Понятно. А криминалистикой не занимаешься?
— Я вообще другим занимаюсь.
— Понятно. А всякие там аномальные явления?
— Не занимаюсь. У нас в газете есть корреспондентка — специалист по криминалу. И по аномальным явлениям заодно.
— Баба?
— Женщина.
— Нет. Мне нужен мужик. В общем, короче. Я читал: журналистское расследование там, туда-сюда. Понимаешь?
— Понимаю, — не понимал Прохоров.
— Ну вот...
Мечькин начал рассказывать.
Два месяца назад у него угнали машину. Машина старая, он ее год назад за гроши купил и своими руками довел до ума. Стояла у подъезда во дворе. Угнали. Жаль, конечно, но не смертельно. Но интересно то, что стояли ведь рядом и другие машины. Поновее. И некоторые тоже, как у Мечькина, без сигнализации... Нет, угнали его машину. Почему?
Дальше. Месяц назад Мечькина избили. Возле собственного дома. Он возвращался поздно с работы — и трое человек напали на него. У него были с собой документы и деньги. Очнувшись, обнаружил, что все цело. Избит же крепко, хотя, слава Богу, ничего не сломали, не повредили. Легкое сотрясение мозга, вот и все последствия. Но если ничего не взяли, почему избили? За что?
Дальше. Две недели назад Мечькин, заскучав, приехал со своей окраины в центр. Сел под зонтиком в открытом кафе, выпил три бутылки пива, стал курить и ни о чем не думать, добродушно посматривая окрест. Подсаживается девушка лет двадцати двух с баночкой пива. Мечькин даже оглянулся. Нет, все честно: остальные столики заняты. Ну, села и села. Отхлебнула пива, сигаретку закурила. Мечькин поглядывает с печалью. Девушка хороша: стройна, волосы темные свободно по плечам, у угла губ — маленький шрам, светлее смугловатой кожи. Умирать мужикам из-за этой царапинки — не наумираться, подумал Мечькин уже не с печалью, а со зрелой мужской тоской — тоской несбыточности. И хотел уже, чтоб не травить себя, встать и уйти. Вдруг: у девушки слезинка по щеке. Она ее вытерла по детски, смахнула быстренько — чтоб не видел никто, не заметил никто. Душа захлебнулась у Мечькина чем-то неведомым, и он неожиданно для себя сказал:
— Да брось ты. Пройдет.
Девушка усмехнулась и спросила:
— Вы думаете?
И Мечькин вдруг негромко (люди же кругом!) начал на примерах собственной жизни рассказывать ей, что проходит абсолютно все. Ну, взять болезни. Поднимал он, было дело, шкаф. Сорвал спину. С палочкой костылял — и все не проходит, гадина, не проходит. Два месяца скрюченный был. А потом помаленьку разогнулся. Прошло. Или. Машину вот угнали. Два дня жалел, а сейчас плевать. Прошло. Или. Вот жена. Пятнадцать лет прожили — ушла с дочерью к другому мужику. Мужик, понятно, помоложе и побогаче, но это ерунда. Год с ним прожили — разбежались, но она не возвращается. И жену-то не жаль: гадюка натуральная. Дочку жаль. Взрослая дочь, а жаль, как маленькую. Сосет и сосет в груди, нет сил: жаль...
— А теперь прошло? — спросила девушка.
— Да нет, — сказал Мечькин.
— Ну вот, вы сами себе противоречите, — улыбнулась она.
Мечькину так не казалось, но он не стал спорить. Вместо этого он заговорил о том, что май в этом году теплый и ласковый, а в прошлом был холодный, а в позапрошлом вообще жаркий, он даже купался в конце мая. Ну, как... нырнул и вынырнул. Говорил также о том, что лето ожидается переменчивое. Говорил о том что любит бывать на реке, но вот рыбу ловить не любит. И есть тоже. Она, речная, костистая. Другое дело морская рыба минтай. Бросил его в кастрюльку, чуть подождал и кушай... Он говорил, понимая, что несет пустую ахинею, пургу гонит, а остановиться не мог: боялся, что если замолчит, то потом уж никогда не осмелится опять заговорить ней.
— Интересный вы человек, — сказала девушка. — Глаза у вас интересные. Мечькин тряс бутылку над стаканом, но бутылка пуста была. А он все тряс.
— А вы возьмите еще, — сказала девушка. — У вас есть время?
— Я возьму, — сказал Мечькин. — У меня время есть.
Они просидели еще около часа. Потом девушка стала прощаться. Посмотрела в глаза Мечькина, рассмеялась и сказала:
— Я работаю каждый день до шести. А в половине седьмого сюда захожу.
Конечно, на следующий день Мечькин в половине седьмого был в этом кафе, готовый выпить пива, просидеть в одиночестве часа два, а потом купить водки, поехать домой и напиться до несусветности, чтобы ничего не чувствовать.
Но девушка пришла.
И они встречались каждый день на протяжении недели с лишком.
Мечькин как-то сказал:
— Может, сходим куда-нибудь?
А она ответила:
— Никуда не хочу идти. Кажется, что везде уже была. Везде одно и то же.
— У меня не была! — ляпнул Стас.
— А где ты живешь?
— Далеко. Автобусом пятьдесят минут. Машиной двадцать, если без пробок.
— Что ж, приглашай в гости, — сказала девушка.
И она поехала к нему, и она осталась у него, она живет у него! Ночи напролет она ласкает Мечькина, слова говорит. Руки целует.
Тут Мечькин вытянул свои рыжеволосые руки, как бы предлагая Прохорову осмотреть их и изумиться вместе с ним. Руки большие, загорелые; рыжие от природы волосы светло-золотистыми стали от солнца.
Прохоров посмотрел на руки и сказал:
— Не вижу ничего криминального, ничего аномального. Ну, угнали машину. Почему твою? Да мало ли почему! Быстрей других открылась, вот и все! Может, она не для продажи им нужна была, а как средство передвижения. Убегали. Чем неприметней, тем лучше... Ну, напали, избили. Может, за другого приняли. Или просто, как социологи и психологи выражаются, немотивированное хулиганство. Вполне в духе нашего времени. Ни с того, ни с сего нападают и бьют. Просто так. А с девушкой тем более все понятно. Что, тебя уж и полюбить, что ли нельзя?
— Нельзя, — сказал Мечькин твердо. — Ей двадцать два, мне сорок два.
— Бывает.
— У нее высшее образование, перспективы, а у меня техникум и зарплата пустяковая. То есть одному нормально, но...
— Бывает.
— Она книг уйму прочитала, а я только газеты — и на второй странице засыпаю.
— Бывает.
— Она красавица по всем показателям, а у меня рожа вся обветренная и трех зубов нету, никак вставить не могу! — он раскрыл рот и оскалился, показывая.
— Все бывает, Стас! — воскликнул Прохоров. Фамильярность его произошла от зависти и, пожалуй, от того, что он немного стеснялся обсуждать эту щекотливую чужую ситуацию.
— Короче! — говорит Володя. — Я понял. Мечькин уговаривает Прохорова съездить к нему домой, посмотреть на эту красавицу и понять, что происходит. Так? Как ее зовут, кстати?
— Маришечка. Так Мечькин ее называет. Но везет он Прохорова не просто посмотреть и понять... Не гони вообще!.. Ну, приезжают. Суббота, она дома. И Прохоров видит не просто симпатичную, а очень красивую девушку с умными глазами. И рядом с Мечькиным она смотрится действительно нелепо.
— Жарко! — сказал Мечькин. — Вы тут знакомьтесь пока, а я за пивом схожу.
Маришечка и Прохоров остались. Помолчали. Вдруг Маришечка усмехнулась и сказала:
— Вы третий.
— То есть?
— Кажется, он меня сосватать хочет. Привел сначала одного молодца со своей работы. Красавец и дурак. Притом самоуверенный дурак. Я Мечькина попросила больше его не приводить. Тогда он другого привел, тут по соседству живет. Умненький, лысенький, обаятельный. И опыт есть в дамском вопросе, чувствуется. Разговорчик завел, стал над Мечькиным хихикать — так, знаете, подленько, не явно. Говорит как бы со мной, а все слова с другим адресом. Понимаете, да? Но Мечькин чуткий. Полчаса терпел и выгнал лысенького. Он так здорово это сделал, так просто! Иван Иваныч, говорит, вам с нами скучно, до свидания. А теперь — вы. Какие у вас достоинства? Красоты особой нет, хотя лицо ничего, приятное. Шибко умный?
— Так себе, — поскромничал Прохоров.
— По логике, третьим должен быть гениальный красавец.
— Нет, это не я.
— Да уж вижу. Наверное, он решил, что мне люди в возрасте нравятся. Как он сам. Хотя какой это возраст, правда?
Прохоров обескуражен. Красавица Маришечка очень понравилась ему, и он рад бы флирт начать, но как начнешь при таких обстоятельствах? И он предпринял обходной маневр, чтобы хоть ум свой обнаружить.
— Психологически все объяснимо, — говорит он, благородно показывая желание выполнить свою миссию. — Мечькин никак поверить не может, что вы его любите. Он боится грядущего разочарования. Он хочет своими руками сделать себя несчастным, пока не зашло слишком далеко, пока ощущение несчастья не стало еще смертельным. Ведь такие люди именно смертельно влюбляются.
— А кто вам сказал, что я его люблю? И ему я не говорила, что я его люблю. Мне просто хорошо с ним. Он просто мне нравится.
— Это жестоко! — воскликнул Прохоров. — Видите ли, нравится! Но он-то любит! Вам лучше самой уйти.
— Я не хочу. Он любит — это его несчастье, как вы говорите. Или счастье. Может, и я люблю, только не разобралась.
— Вы понимаете, до чего можете его довести? До гибели, я серьезно вам говорю, я людей знаю.
— Ну, до гибели так до гибели. Значит — его судьба.
Смотрел Прохоров на Маришечку и недоумевал. То ли роковая женщина, то ли инфантильна до святости при всем своем уме.
— Долго ходит, — сказал Прохоров.
— Время нам дает.
Прохоров выждал паузу и сказал терпким приглушенным баритоном:
— А знаете, Мечькин рассказал о вас в общих чертах, и я вас представил. Но не в общих чертах, а конкретно. И вы не поверите: совпало один к одному. Вы открыли дверь, и я даже вздрогнул. У меня было ощущение, что я не впервые вас увидел, я вас узнал, понимаете? Понимаете?
— Хорошо, хорошо, — оценила Маришечка. — У вас хорошо получается. Пойте дальше. Мечькин знал, кого привел!
— Глупая ситуация, — сказал Прохоров. — Теперь вы все мои слова будете воспринимать... ну, будто я...
— Что?
— Будто я хочу... ну, будто задание Мечькина выполнить. Хотя не было никакого задания... А если вы мне просто нравитесь? Если для меня сейчас нет никакого Мечькина и этой истории вообще, а я будто на улице вас увидел? И сразу...
— В вашем возрасте это бывает.
Возмутился Мечькин. Да, хороша она, что и говорить, но и он не вчера на свет родился, опыт имеет и его любили женщины не хуже Маришечки!
— Послушай, девочка, — сказал он, подойдя близко. — Я не знаю, в какую ты игру играешь, но не заигрывайся. Да, ты мне нравишься, но я человек легкий, болтливый и почти бездушный. Ответила, отозвалась — спасибо, не ответила — еще спасибее, спокойно буду жить. Поняла?
— Извините, — вдруг с потрясающей мягкостью и покорностью, и смущением и черт знает еще с чем промолвила она, и Прохоров ее уничижением стал уничтожен окончательно и понял, что пропал.
Пришел Мечькин с пивом.
Смотрел вопросительно.
Пили пиво, и Мечькин говорил о пиве.
— Это не светлое пиво, — сказал он. — Вранье. — Написано светлое, а оно не светлое. Я пиво понимаю. Это не светлое и не темное, это неизвестно что. Я терпеть не могу. Если уж написано светлое, пусть будет светлое. Я и темное выпью, но пусть тогда написано будет: темное. То есть написано-то написано, но не отражает этого самого...
— Содержимого, — подсказала Маришечка с иронией. И взглядом мимолетным на Прохорова — как на своего — и он опять растерян, опять ничего не понимает!
— И так во всем, — продолжал Мечькин. — Определенности нет. Так во всей моей жизни. Даже фамилия. Меня и в загсе спрашивали, когда женился, и в милиции несколько раз: почему Мечькин с мягким знаком? А я знаю? Родители с мягким, и я с мягким. Может, по правилам надо без мягкого. Ну, там, Печкин. Свечкин. Без мягкого. А я с мягким. И что теперь? А ничего! С мягким так с мягким, успокойтесь! Или жена бывшая. Прожили пятнадцать лет. На третий год она мне говорит: Мечькин, я с тобой развожусь. Я говорю: на здоровье! И она после этого двенадцать лет жила со мной! И каждый день говорила: завтра разведусь.
— Так выгнал бы ее, — сказала Маришечка.
— Я бы выгнал. Дочь, — кратко ответил Мечькин. А потом очень оживился, даже засуетился: — Вот что! А пойдемте в парк, возьмем лодочку и поплаваем! Я проходил там недавно — красота!
— Короче, — говорит Володя. — Нет, мне, может, и нравится — но короче!
— Ладно!
Короче: они идут в городской парк, где аттракционы, где пруды и, хотя народу много, тишиной все отзывается, несмотря на близкие звуки карусельной музыки. Они берут лодку и плавают. Маришечка и Прохоров затевают довольно умный разговор, то ли потакая прихоти Мечькина (ведь он — «сватает»), то ли дразня его, то ли щекоча и теша себя туманным разговором — в присутствии. Мечькин гребет к берегу, просит подождать. Возвращается радостный, с большим пакетом в руках. Плывут опять, заплывают в дальнюю заводь, под плакучую иву.
— Пикник на лоне природы! — объявляет Мечькин. И достает бутылки, достает колбасу, хлеб, сыр.
Смеется, начинает рассказывать анекдоты.
— Только я буду глупые рассказывать, я других не знаю! Я вообще анекдоты не умею! — и рассказывает, не умея. Маришечке неловко, Прохорову неловко.
Мечькин заставляет Маришечку и Прохорова выпить на брудершафт. Они выпивают и целуются, как положено. Мечькин смеется.
Маришечка отлучается на некоторое время.
Мечькин сидит и смотрит в землю. И говорит вдруг:
— Только не надо наглеть!
— Ты чудак, Мечькин, — говорит Прохоров.
Мечькин оскорбляется.
— Встань, я лежачих не бью.
Прохоров встает и готов сражаться. Мечькин сталкивает его в воду. Возвращается Маришечка.
Прохоров вылезает из воды.
— Чего это вы?
— При чем тут мы? — удивляется Прохоров. — Это я. В воду упал. Напился. Теперь — протрезвел...
Мечькин посещает свою бывшую жену и дочь. Странный разговор. Вроде, ни о чем. Мечькин ходит по квартире и сварливо отмечает различные бытовые прорехи: в форточке стекло разбито, у кресла колесико отвалилось, обои совершенно не те наклеили — и не так!... И почему-то кажется, что он вот-вот скажет: давайте опять вместе жить. Фотоаппарат с собой принес. Фотографией вот начал увлекаться. Дорогой аппарат, со сменными объективами. А почему себе не позволить? Я человек свободный, одинокий. Даже алиментов не плачу. А помогать просто так — вы гордые, не берете. «Я возьму, — смеется дочь. — Но мне много надо!» — «Ладно, — говорит Мечькин. — Давайте, что ли, снимемся. Он с автоматом, сейчас налажу...» Налаживает, снимаются... На глазах у бывшей жены слезы. "Что ты? " — спрашивает Мечькин. «Отстань! И проваливай вообще!» — кричит жена. Дочь спокойнее. «Заходи», — говорит.
Дальше.
Мечькин затевает с Маришечкой разговор о том, что она похожа на его дочь. Поэтому мне и кажется, что я тебя люблю, а на самом деле я тебя не люблю, я в тебе свою дочь люблю, говорит он. Маришечке смешны эти потуги психоаналитика-самородка. Но изъявляет вдруг желание познакомиться с дочерью.
Что ж.
Мечькин знакомит, и молодые женщины удивительно быстро находят общий язык, а Мечькин себя чувствует при них папашей. Ему и радостно, и неловко. Он ведет их в парк (любимое его место). Двое молодых людей подходят и, не обращая внимания на Мечькина, заводят с девушками затейливый разговор. Мечькин терпит, терпит, не выдерживает, говорит молодым людям тяжеловесные колкости. То резко обижаются и из галантных кавалеров превращаются в петуховатых простаков с кулаками. Драка. Он побивает их — достаточно деликатно, без крови, а тут милиция. «Беги!» — просят дочь и Маришечка. Не бежит. Гордость...
Дальше.
— Давай поженимся, — предлагает вдруг Маришечка. — Только извини, но я не Маришечка.
И говорит ему, что зовут ее Светланой, что имени она этого не любит, что у нее родители обеспеченные, друзья богатые, покровители были, все было. В общем-то и есть. Родители не удивляются, когда она пропадает на недели, на месяцы. Но куда б ни уезжала, возвращается. И опять — все тот же круг, те же люди. И опять захотелось уехать. И вдруг выяснила, что уехать сюда вот, на многоэтажную окраину города, сокровеннее и надежнее, чем куда-нибудь в Магадан. Годами можно жить, и никого из знакомых не встретишь. Пустынно здесь и безлюдно, хотя людей больше, чем во всем остальном городе. Тихо. Спокойно. Днем кругом только дети и старухи. Читай книги, думай.
Мечькин говорит, что зарабатывает мало.
— Проживем!
Говорит, что стар и некрасив.
— Уже слышала.
Говорит, что детей от нее захочет.
— Рожу.
Молчит Мечькин. А потом говорит, что не верит ей.
— А ты поверь!
— Не могу! — отрезает Мечькин. — Ты полгодика со мной поживешь, и все, а я...
— Почему полгодика?
— Потому что больше со мной нельзя прожить! Бывшая пожила чуть-чуть — и взвыла. Нудный я, скучный, унылый. Хобби у меня нету! Только пиво и телевизор!.. Я любой бабе жизнь заем. Ревнивый еще потому что. И вообще — все! Уходи!
Она не уходит. Он исчезает сам. Он ночует на работе. Он пьет.
Он заходит к Прохорову.
Просит Прохорова съездить к нему домой. Просто узнать: там ли она.
Прохоров едет.
Ее нет. Записка с номером телефона.
Он не показывает ее Мечькину.
Мечькин возвращается домой, а Прохоров звонит Маришечке, встречается с ней.
Они сидели в летнем кафе.
— Что там с Мечькиным? — спросила Маришечка (пусть она так ею и остается). — Почему он не позвонил?
— Он посылал меня домой, я нашел твою записку. И не дал ему. Для его же безопасности. Ему это не нужно. Он раскусил тебя. Ты экспериментаторша. Тебе очень скучно и ты пробуешь для себя в жизни разные варианты. Самые смешные, самые дикие. Я предлагаю тебе выйти замуж за вождя племени бушменов.
— Или за тебя?
— Или за меня. Тебе же все равно. А раз тебе все равно, почему не сделать мне удовольствие? Ты мне очень нравишься. Я тебя почти люблю. Почему бы тебе не сделать хоть одно доброе дело — просто так?
— Переспать с тобой, что ли?
— Это тоже вариант. Глядишь, собью охотку. Как моему знакомому жена говорит. Он не алкоголик, но иногда очень хочет выпить. И она, мудрая женщина, говорит: «Возьми уж бутылку, выпей, сбей охотку!»
— А если охотка не собьется?
— Я буду счастлив. Я привык к неразделенной любви. Я любил — меня нет. И наоборот. Я люблю сильные чувства.
— Вот от таких разговоров меня тошнит, — сказала Маришечка. — И ты ведь не врешь, не заигрываешь, ты все натурально говоришь — и ужасно ненатурально получается. А Мечькин домой вернулся?
— Он к жене вернулся. Верней, она к нему. Ну, то есть, сошлись.
— Дочь у него замечательная.
— А ты детей хочешь?
— Пока нет. Я бездетная по натуре.
— Это точно.
— Ты меня насквозь видишь? Интеллектуал, само собой! Мне с тобой скучно.
— Мне тоже. Жаль, что ты не дура. Мне ведь начхать на твой ум. Меня красота твоя с ума сводит.
— Мужской климакс.
— Я настойчивый. Я обвораживать умею. Еще неделю разговоров — и ты запутаешься в моих сетях. Или — одна ночь. Выбирай.
— Одна ночь, ладно. В самом деле, почему не уступить, если человеку так хочется? Люблю вообще жить в чужих домах. Такое увлечение у меня. Путешествие в чужую жизнь.
— Стоп! — кричит Володя.
— Что? Что? — я внутренне переминаюсь от нетерпения.
— Вот название! ПУТЕШЕСТВИЕ В ЧУЖУЮ ЖИЗНЬ! Класс!
— Может быть, может быть. С меня бутылка. Так... О чем они у меня там?... В общем, она: путешествие в чужую жизнь. А он:
— Ты жить у меня собралась?
— Одна ночь — это уже жить. Хотя бы одну ночь.
— Я передумал. Я не хочу сбивать охотку.
— Ясно. Ты мстительный?
— Нет. Просто тоже экспериментирую. Видишь ли, я в два раза дольше тебя живу на свете и знаю то, о чем ты только догадываешься. Любви, как состояния, нет. То есть как состояние может быть, но.... В общем, это скорее история, жанр, в котором человек некоторое время пребывает. Для простоты мы говорим: любовь. На самом деле это, повторяю, история. Бывает любовь о любви, любовь о ненависти — и даже любовь о равнодушии. О деньгах, о злобе, о мщении, о похоти, о страсти... тысяча вариантов! У меня вот к тебе любовь о любви. Мне хочется, чтобы была эта история. Но я проживу и без нее. Ничего. Найду другую любовь о любви. Или о похоти.
— Нашел уже.
— Ну, считай, что так.
— Больно красиво говорят, — сомневается Володя.
— Пусть, не мешай! Они — такие!
Она встала. И сказала Прохорову:
— Самое интересное... У меня ощущение, что мы бы поладили. В самом обычном смысле. В человеческом.
— У меня тоже, — сказал Прохоров.
— Но моя любовь не о тебе.
— Жаль.
— Мне тоже...
И вот финал. Утро. Дочь Мечькина спит спокойно, безмятежно. Бывшая жена его с заспанным лицом выходит на балкон. Закуривает. Глядит вдаль.
Маришечка с заспанным лицом встает — тяжело — с постели. Чьи-то ноги торчат из-под одеяла. Она выходит на балкон. Закуривает. Глядит вдаль.
Мечькин с заспанным и опухшим лицом просыпается, нашаривает горлышко бутылки возле постели. Пьет лежа. Встает. Идет на балкон. Закуривает. Глядит вдаль. Все.
— Допустим, — говорит Володя.
— Что, не нравится?
— Да нет, вообще-то ничего. Если разработать. А идея, мораль?
— Тебе надо?
— Для дураков. Если спросят.
— Запросто! Я им скажу: идея, скажу, состоит из четырех составляющих. Первая — идея образа Мечькина: человек не может поверить, что он достоин любви и счастья. Жил без них — и вдруг! Не может — и не хочет. Вторая: идея образа Маришечки: мечтается ей полюбить. Ищет. Придумывает. Не может. Но хочет. Плюс к этому, ты правильно заметил, странное увлечение: пожить в чужой жизни. Красивый такой вампиризм.
— Только чтобы очень красивый!
— Будет очень. Будет даже анти-вампиризм. Даже донорство. Не чужую кровь пить, а свою влить. Дальше. Третья идея: идея образа Прохоров. Человек привык к победам. Уязвлен. И уже близок к реваншу, но, во-первых, понимает, что это будет победа не над душой и даже не над телом, а всего лишь над настроением женщины, во-вторых, он желает иметь для себя нечто недостигнутое. Это помогает жить некоторым. Четвертая идея — идея образа бывшей жены Мечькина: и простить себе ошибки не может, и вернуться к Мечькину не может, вдали — любит, вблизи —ненавидит. Этим и живет. В совокупности, объясню я дуракам, эти отдельные образы создают обобщенный образ нашего современника, человека, самим собой измученного, самому себе неверящего, «человека неестественного», в отличие от того «естественного», о котором мечтал и писал Андрей Платонов.
— Допустим. А дочь-красавица зачем? Для противопоставления, что ли?
— А ни зачем. У нее идеи нет: она просто красива и ей просто нравится жить. А главное — чем больше красавиц в кино, тем лучше.
— Вот тут ты прав! Тогда, может, так сделаем: в этого твоего Мечькина не одна, а сразу две красавицы влюбляются. Всерьез!
— И одна убивает другую. Она работает в НИИ «Микроб», исследует неведомые вирусы. И открывает вирус, который съедает человека в три дня, не оставляя следов.
— Но та успевает передать вирус Мечькину, — подхватывает Володя, —а Мечькин — злодейке. А злодейка — мужу (она ведь замужем). И начинается эпидемия. Охвачен весь город.
— Что город! Страна, мир!
— Который красота не спасла, а погубила!
Мы хохочем, мы придумываем все новые подробности гибели мира с непременным последующим спасением, мы уничтожаем только что созданный сюжет; так часто с нами бывало — когда, понимая, что замыслы наши останутся при нас, мы сами начинали издеваться над ними, высмеивать их, пародировать их —и нам казалось, что ничего не жаль, потому что все еще будет, даже, возможно, и то, чего не может быть...
15 июля 1998 г.
О любвях
Цветы-1
(Упражнение на безударные гласные.
Пропущенные буквы вставить.)
Как много цв...тов! Они ж...лтеют, с...неют, кр...снеют. Они л...жат б...льшими грудами. Все гл...дят на т...бя. Все х...тят понравиться т...бе. Б...ри любой цв...ток и иди на х...р!
Цветы-2
(Задача)
В день знакомства Дан Засуки преподнес красавице Койко Етидзу букет цветов стоимостью 1 000 иен.
В день сближения он преподнес ей букет стоимостью 5 000 иен.
В ознаменование светлого весеннего дня и своего хорошего настроения он преподнес ей букет стоимостью 13 000 иен.
За три года отношений Дан Засуки преподнес Койко Етидзу цветов на сумму 346 728 иен.
Вопрос: на какую сумму расщедрился бы Дан Засуки, если бы он любил Койко Етидзу (учитывая, что нам известно, что все эти три года он не любил ее, а просто так)?
Цветы-3
(Китайская легенда)
На вершине высокой горы Цун Цы растет цветок, обладающий удивительными свойствами: если юноша сорвет его, стебель съест, а лепестки разотрет и пустит по ветру, то его полюбит любая девушка, какую только он пожелает. И есть старики, которые хвастают тем, что испробовали на себе чудодейственную силу цветка. Но в том тайна, что никто не знает, где находится гора Цун Цы, да и есть ли она вообще на свете.
Цветы-4
Роза коричная (Rosa cinnamomea) — многолетнее растение, кустарник до 2 м. высоты. Ветви красноватые, блестящие; нецветущие побеги с частыми, тонкими, прямыми шипами, иногда вниз отогнутыми; цветущие ветви с твердыми, изогнутыми, попарно расположенными у основания черешков шипами. Листья очередные, черешковые, непарнолистые с прилистниками, листочков 5—7 пар, овальные, по краю мелкопильчатые. Цветки крупные, розовые, одиночные. Чашечка пятираздельная, при плодах вверхстоящая. Плоды ложные, яйцевидные, ягоднообразные, ярко-красные с многими плодиками-семянками.
Обычное название — шиповник.
Мужская правота
— Надоело! — мысленно воскликнула жена, подавая мужу тарелку щей. — Я работаю, как проклятая, и я тебе еще ужин должна готовить! А ты даже и не ищешь работу!
— Во-первых что делать, если у меня руки под кий заточены, — мысленно ответил муж, хлебая щи. — Во-вторых, если кому-то нравится работать где попало, то другие ищут работу для души! Соли мало.
— Я так больше не могу! — молча сказала жена, бросая в щи щепотку соли. — Все. Слушай правду. Я больше не люблю тебя.
— Зато я тебя люблю, — молча ответил муж, размешивая соль в щах.
— Врешь! — молча сказала жена, поджаривая яичницу. — Ты вон к больным родителям полгода на соседнюю улицу не сходишь! Ты и себя-то не любишь! Пузо отрастил! Два зуба у тебя гниют и воняют! А ты еще молодой!
— Я молодым буду всегда, — молча ответил муж, дохлебывая щи и приосаниваясь. — А зубы что ж. Догниют до конца — и перестанут вонять. На дантиста у меня денег нет.
— Как ты можешь жить с женщиной, которая тебя ненавидит? — молча спросила жена, швыряя перед мужем тарелку с яичницей. — Ведь я ненавижу тебя. Твою ухмылку, твою рожу вообще, твой голос, твои глаза, все! Давай разведемся и разменяем квартиру! Все-таки три комнаты, центр! Мне с дочерью двухкомнатную малогабаритку дадут, тебе однокомнатную тоже где-нибудь. Будь хоть раз человеком!
— Щас прям! — молча ответил муж, кушая яичницу. — Ты меня оскорбляешь, а я тебе благодеяния должен делать? Квартиру тебе устраивать, чтобы ты на глазах малолетней дочери с хахалями встречалась?
— Да есть уже хахаль, есть! — молча закричала, признаваясь, жена. — И не хахаль, а любовник! Он в сто раз лучше тебя. Жаль, не может уйти из семьи, но все равно, мы счастливы! Заметь, мы уже полгода с тобой ничего интимного не имеем!
— И хорошо, — молча ответил муж, корочкой очищая тарелку. — С какой стати я буду иметь что-то интимное с гулящей женщиной? Мне претит.
— То есть ты меня тоже ненавидишь? — с надеждой молча спросила жена, убирая тарелку.
— Еще как! — молча сказал муж, знаком показывая, чтобы она налила ему чаю.
— Тогда зачем же нам жить вместе?! — молча изумилась жена, наливая ему чай.
— Потому что ты без меня окончательно скурвишься, — молча ответил муж. — Чего это чай жидкий, как моча?
— Ты дождешься, — молча закричала жена, подливая заварки, — что я когда-нибудь отравлю тебя! Я уже думала об этом! Я не сплю уже ночами, мечтаю, чтобы ты под машину попал, чтобы ты смертельно заболел, чтобы... Тебе не страшно?
— Страшно пусть будет тому, у кого совесть грязная, — молча ответил муж, насыпая в чашку чая шесть ложек сахара. — А у меня она чистая.
— Господи, за что? — молча простонала жена.
Муж хмыкнул и молча промолчал.
А потом велел ей стелить широкую супружескую кровать, купленную для них родителями перед свадьбой четыре года назад.
— Я не выдержу! — молча плакала жена, застилая постель.
— Выдержишь, никуда не денешься! — молча зевнул муж.
И оказался совершенно прав: жена выдержала и никуда не делась, через одиннадцать лет отношения их наладились. По крайней мере ежевечерние ссоры прекратились и они ужинают молча, смотря по телевизору сериал «Тихий ангел», который им обоим нравится.
Племенная любовь
Ду Ру пришла пора жениться. А обычай в их племени был таков: созревший юноша подходит к девушке и говорит:
— Ыз? — то есть: «Хочешь быть моей женой?»
И она отвечает или «На», то есть «Да», или «По ше на», то есть «Нет».
И вот Ду Ру подошел к Фу Ты.
— Ыз?
— По ше на.
Ладно. Подошел к ее сестре Ну Ты.
— Ыз?
— По ше на!
Обидно. Подошел тогда к третьей сестре Гну Ты.
— Ыз?
— По ше на!
И так, к кому бы ни подошел Ду Ру, никто не хотел за него замуж. И не то чтобы он беден или некрасив был, но вот как-то не совпадало что-то. А главное, подумал, Ду Ру, наверное, есть в нем что-то такое, что настраивает девушек на смешливый лад (когда приезжали белые люди, его всегда заставляли валять дурака, строить гимасы и корчиться, уверяя белых, что это есть древние пояски и обычаи; белые охотно фотографировали, давая за это деньги, которые брали себе хитроумные старейшины).
Но Ду Ру хоть и смешон был, а не дурак. Осмыслив свои действия, он решил поступить иначе.
Он подошел опять к той же Фу Ты, выпалил:
— Ыз? — и убежал. Только розовые пятки сверкали.
Растерявшаяся Фу Ты только проборматала:
— Муд Ил Ло! — что означало «вот чудак».
Она бродила по селению и окрестностям, что сказать этому идиоту: «По ше на». Но выяснилось, что он отправился на охоту.
Прошел день, второй, третий.
Никто не беспокоился: такое бывало. Или вернется — или пропадет. Никто не способен помочь, судьбу человека решает всесильный Ам Бетс.
И тогда Фу Ты отправилась в лес.
И через полдня, обнаруживая следы Ду Ру с помощью острого взгляда и тонкого нюха, она нашла его безмятежно спящим на полянке.
— На! На! — завопила счастливая и до смерти влюбившаяся Фу Ты, падая на Ду Ру и обнимая его.
— Давно бы так, дура, — сказал Ду Ру, мощный спросонья, переворачивая Фу Ты и овладевая ею.
А всесильный Свезз Ло (лесное имя одного и того же бога) шептал в листьях деревьях:
— Го-ди, го-ди! — что означало: «Держи паузу!»
Любовь будущего
Человек мужского рода Д. (или сокращенно ч.м.р., или, по-другому, чмэр) захотел спариться с человеком женского рода Л. (или ч.ж.р — или, скажем, чжэра). Но чжэра Л. в это время стремилась спариться с чмэром М. И ей это удалось.
Через три года она бросила чмэра М., и чмэр Д. тут же приступил к ней. Но чжэра Л. успела уже захотеть спариться с чмэром Н. И ей это удалось.
Через пять лет она бросила чмэра Н., и чмэр Д. тут как тут. Он уже руки протянул, но чжэра Л. увернулась, потому что сильно захотела чмэра О.
Через два месяца она бросила чмэра О., и чмэр Д. обнял ее крепко и дал понять.
И она уже склонилась, но, склоняясь, заметила игристого чмэра П. и бросилась к нему. И, по обыкновению, добилась своего.
Через полгода она бросила чмэра П., и чмэр Д., улучив момент, наконец спарился с ней. Три дня и три ночи они не расставались. Чжэра Л. оказалась удивлена и довольна. Она оказалась счастлива.
Утром четвертого дня безумно окрыленный чмэр Д. вышел на улицу, чтобы пройти по улице, щурясь на солнце, и купить шампанского в ближайшем магазине. Купив его на соседней улице, он пошел назад. Он свернул на улицу, где жила и ждала его счастливая чжэра Л., и лицом к лицу столкнулся с девушкой женского пола (дэжэпэ) неизвестного имени. Он остановился, как вкопанный. Дэжэпэ была юна и хмельна. Кожный покров ее был цвета подсолнечного масла (производства Милюхинской маслобойни, знаете такое? — с горчинкой...), на нем (на покрове) там и сям посверкивали золотистые волоски. Нижние конечности дэжэпэ были длинны, верхние тонки, но округлы. Два бугорочка молочных желез сквозь тонкую маечку иглами впились в мозг Д. Эта маечка открывала вопиющей гладкости кожную обтяжку брюшной полости (и невероятно было представить, что там, как у всех, десятки метров толстых и тонких кишок, казалось — лишь однородная плотная плоть), кроме маечки на ней были короткие шорты, топорщащиеся слегка складками в области логова лона... Эта дэжэпэ была утренне свежей, несмотря на хмель, но она несла в себе и темную, сладкую, как боль, ночь. И были у нее еще невероятно белые зубы. Улыбнувшись этими белыми зубами, дэжэпэ сказала:
— Опохмелиться мне несешь, чмэр?
Д. промолчал.
Она засмеялась, взяла у него бутылку, откупорила и стала пить, обливаясь влагой и пеной, запрокинув голову, и игра горла ее, в котором двигались кольца трахеи, перекатываясь под кожей, чуть менее смуглой, чем все остальное, свела с ума чмэра Д. окончательно.
А чжэра Л. не дождалась его ни в этот день, ни на следующий, ни через неделю, ни через год.
История эта абсолютно правдива, жаль только, что не может подтвердить это сам чмэр Д., потому что с того дня его никто нигде и никогда не видел.
Разбойная любовь
Стенька Разин, досыта натешившись с запуганной измученной персиянкой, хмуро глядел в ее напрочь непонятные глаза и говорил:
— Чего молчишь, дура? Учись по-нашему! Дескать, дроля мой! Коханый, любый, ненаглядный. Мы ж не собаки, чтобы молчаком-то? Ай?
Персиянка молчала.
— Учись, говорю! — велел Степан. — Дроля! Ну? Скажи: дроля! Дро-ля, харя твоя бусурманская!
Персиянка молчала.
Степан схватил ее за руку и поволок из шатра, шагая через тела сотоварищей — пьющих или спящих или неутомимо, с конским ржаньем, бесчещущих персидских девок (некоторых до полусмерти уже доконали).
Никто не обратил на атамана внимания (потому что в гульбе нет атамана).
Степан подвел персиянку к борту.
— Последний раз прошу! — закричал чуть не со слезой Степан, разогревая в себе истошную кровавую жалость к человеческой жизни, над которой он хозяин. — Скажи: дроля!
Дрожащие губы персиянки произнесли:
— Дьдь... дьдье... ля...
— Не можешь по-нашему — не берись! — рассудил Степан и урезал персиянку по морде — как он привык, как русский мужик всегда бабу бьет, не балуясь иноземно пощечинкой, а полновесным кулаком — не бабу, в общем-то, бья, а человеческого друга, спутника или врага жизни.
Персиянка кувыркнулась за борт.
Степан стал плакать и пинать ногами сотоварищей, чтобы бросились и спасли любу его дорогую персиянскую, ненаглядную, сулил злато и серебро.
Сотоварищи посылали его ленивым матом.
На уроке
Учительница:
— Какое главное слово в предложении «Я люблю тебя»?
Вовочка:
— Если говорит женщина, то «тебя», если мужчина — «люблю».
Учительница (лукаво подсказывая):
— А "я" не может быть главным словом?
Вовочка:
— Может. Когда никто никого не любит.
И о том же в рифму
Посвистываю, пью и строю,
собою занятый вполне.
Но я не знаю, что с тобою, —
последнее, что нужно мне.
Зима порой сменилась летней.
Все та ж небесная луна.
Ты — будто в комнате соседней,
куда нет двери и окна.
Я жгу мосты, даю обеты
и нарушаю — и опять.
А в это время — что ты, где ты? —
Всего лишь, что хотел бы знать.
И мне б войти в другую воду,
но пересохли воды русл.
И сам я, слушая природу свою,
стал тяжек и огрузл.
Рука ль на лук, нога ли в стремя,
язык ли тешет колья фраз...
Все та же мысль: "А в это время —
где ты сейчас? Что ты сейчас?"
15 января 2000 г.
Совесть
Промыслов убил человека.
Так как-то получилось.
Другой бы смолчал, а он пришел домой и за ужином рассказал жене.
— Эх ты, глупенький! — сказала жена.
И Промыслову стало совестно.
Теперь он никогда больше не будет убивать людей.
Гигиена
Шел Ситров, ковырялся в ухе.
С балкона увидел его подслеповатый Бодров, и ему показалось, что Ситров говорит по мобильному телефону.
Ишь, сволочь, подумал он. Сам взаймы вечно берет у всех, а сам по дорогому мобильному телефону разговаривает средь бела дня с деловым и важным видом!
И всем рассказал об этом.
И все перестали давать взаймы Ситрову.
И он обнищал и умер с голода.
А мыл бы уши, был бы жив.
Герой Анисимов
13 марта 2002-го года, в среду, в шесть с половиной часов вечера Анисимов ехал на эскалаторе станции метро «Тимирязевская» в городе Москве, возвращаясь с работы.
И увидел банановую кожуру, которая лежала внизу, слегка слева, ну, то есть, не там, где люди стоят, а там, где ходят. Кто-то ее, надо полагать, недавно бросил.
Это хорошо, подумал Анисимов, что я ее увидел и что я еду справа, а не иду слева. А если бы я шел слева и не увидел, я мог бы наступить, поскользнуться и жестоко упасть.
Какой подлый человек тот, кто бросил кожуру, подумал еще Анисимов.
Но ведь другой, подумал он тут же, не заметит — и наверняка поскользнется. Надо ее отбросить.
И он перестроился в левый ряд и, подъезжая, размахнулся ногой, чтобы отшвырнуть кожуру.
Но тут он вспомнил, что по случаю окончания выходного дня немного выпил. Координация движений у него сомнительна. Он может сейчас сделать неточное движение, потерять равновесие, упасть и запросто раскроить себе череп, потому что вокруг все жесткое и твердое.
В одно мгновенье вся жизнь пронеслась перед мысленным взором Анисимова. Босоногое детство, горячая юность, дерзновенная молодость, мучительная зрелость. Он вспомнил, что работа ему давно надоела и он уже лет восемь подумывает о другой, но все как-то не складывается. И если он умрет сейчас, то и не сложится, вот что обидно! Он вспомнил, что жена его — стерва и гадина, и давно надо уйти от нее, но, если он погибнет сейчас, то так и останется ее мужем, и она будет лить слезы на его похоронах, хотя, в сущности, своими руками загнала его в гроб. Он вспомнил, что дети его — сущие захребетники и паразиты, и он все собирается популярно объяснить им, благодаря кому они могут жить весело, легко и обеспеченно. Но если он окочурится сейчас, то никто им не объяснит и они так и останутся не уважающими отца. Короче говоря, в это короткое мгновенье Анисимов до боли ясно понял, что жизнь его не сложилась и, если он сейчас отдаст концы, так и не сложится, а если не отдаст, то еще есть шанс.
Поэтому Анисимов в последний момент не отшвырнул кожуру, а широким шагом перешагнул ее, спасая, давайте выразимся прямо, свою шкуру. Но слишком широк оказался шаг, Анисимов пошатнулся, накренился, нелепо взмахнул руками, словно дирижируя неведомым оркестром, упал, грохнулся со всей силы спиной на то самое место, где лежала кожура, а головой на ступеньки, да так, что тут же умер, не приходят в сознание.
Пожалев Анисимова, вы, тем не менее, конечно спросите, за что я назвал его героем в заглавии рассказа.
Очень просто.
Пусть он не собирался совершить подвиг, но ведь все-таки хотел! Он подумал об этом! А большинство, увидев кожуру в тот вечер, вообще ни о чем не подумало. Оставшееся же меньшинство в своем опять же большинстве подумало злорадно лишь о том, как хорошо, что они заметили кожуру и не наступили на нее. Были, возможно, отдельные сердобольные люди, подумавшие о других, кто может не заметить и наступить, но подумавшие отвлеченно, абстрактно и детерминировано. И лишь один Анисимов не только подумал, но и хотел принять меры. Какая вам разница, в конце концов, о чем мыслил тот, кто спас вас, а Анисимов именно спас кому-то если не жизнь, то здоровье.
Да, он сомневался, он даже в последний момент хотел уклониться от геройской участи, но судьба назначила ему стать героем — и он стал им, поскольку от судьбы, как известно, не уйдешь.
13 марта 2002 года, 18.30 — 18.48,
"Тимирязевская " — "Боровицкая ", последний вагон.
Путешествие технолога Лаптева
Технолог Лаптев проснулся и подумал: нет, наконец я должен ей это сказать!
А подумал он так о женщине Конягиной.
И он отправился на станцию, чтобы успеть на электричку в восемь двадцать пять, потому что ехать было далеко.
Но на станции обнаружил, что сегодня воскресенье и электричка в восемь двадцать пять отменена, а будет только в девять сорок. Вот до чего довели меня чувства, подумал Лаптев и стал ждать.
Чтобы скоротать время он пошел к ларьку, чтобы взять там бутылку пива. Но продавщица сказала, что не только пива не даст, а он вообще должен ей двадцать семь рублей, имей совесть. У Лаптева было и больше, но если он отдаст двадцать семь рублей, ему не хватит на билет, а ведь ему нужно к Конягиной. Поэтому он быстро побежал домой, взял там двадцать семь рублей и отнес продавщице. И еле успел на электричку.
В электричке он ехал и смотрел в окно.
Но тут вошли хулиганы. Они стали хулиганить. Лаптев вышел в тамбур, ему не хотелось связываться с хулиганами, потому что они могли его избить или даже убить, а ведь ему нужно к Конягиной.
Но хулиганы тоже вышли в тамбур, стали пить, курить и ругаться матом. Тогда Лаптев хотел вернуться в вагон, но хулиганы его задержали и стали спрашивать, почему с нами не пьешь, может, мы тебе не нравимся? Лаптев сказал, что он выпьет. Ага, согласился на халяву, закричали хулиганы, ты сначала заплати, а потом пей! Нет, сказал Лаптев, тогда я не буду пить. Ага, закричали хулиганы, на халяву он согласен, а платить не согласен! Тогда просто давай деньги! Но Лаптев не мог дать денег, они ему самому были нужны, чтобы переехать с Киевского вокзала на Павелецкий и поехать дальше к Конягиной, которая жила далеко. Да и обратно надо на что-то возвращаться. И он сказал, что даст денег когда-нибудь потом, а сейчас не может. Но хулиганы не поверили и стали отнимать у него деньги. Он зажал карман и упорно не давал. Тут поезд остановился, дверь открылась и хулиганы сказали, что сейчас они выкинут Лаптева, потому что им его и видеть-то противно. Лаптев подумал, что если его выкинут, он неизвестно когда попадет к Конягиной. Пришлось ему самому выкидывать хулиганов. И он выкинул их, вздохнул с облегчением и поехал дальше.
Он переместился в метро с Киевского вокзала на Павелецкий, а там его остановили милиционеры, чтобы проверить документы. А Лаптев, как назло, не успел в связи с возрастом поменять фотографию. Он полгода назад это должен был сделать, но слишком был занят работой и мыслями о Конягиной. Он стал объяснять это милиционерам, а они повели его в пикет вымогать деньги. Всем нужны деньги, горько подумал Лаптев, но они мне и самому нужны. И по пути он вдруг рванулся и побежал. Он бежал очень быстро, а милиционеры скоро устали, потому что привыкли к малоподвижной работе.
Но вот беда: Лаптев подвернул ногу.
Страдая и охая, он снял из-под рубашки футболку, забинтовал ногу и потащился к вокзалу, стараясь быть незаметным.
Наконец он сел на электричку и поехал.
Он проехал три станции, но тут вошла слепая старуха и пошла по вагону с протянутой рукой. Кто-то отвернулся, воспользовавшись, что старуха не видит, а кто-то дал на всякий случай. Лаптев бы и рад, но лишних не было. Но тут вдруг старухе стало плохо и она стала сгибаться и причитать, чтобы ее вывели и довели до станции, где у нее сноха. Тут все отвернулись, а Лаптев не выдержал, вывел старуху, довел до станции, а поезд в это время ушел. При этом снохи не оказалось, и Лаптеву пришлось вызывать «Скорую помощь», ждать ее и утешать старуху, потому что она кричала, что сейчас умрет. «Скорая помощь» приехала и сказала, что у нее сердечный приступ и могла бы действительно умереть, впрочем, давно пора.
А Лаптев дождался следующей электрички и поехал опять к Конягиной.
Он доехал через полтора часа и стал еще ждать автобуса. Автобус пришел, Лаптев влез, поехал, но через минут сорок автобус сломался посреди дороги.
Лаптев оценил степень поломки и пошел дальше пешком, потому что осталось всего семь километров. Правда, с вывихнутой ногой шлось трудно.
Но он все-таки дошел.
Уже смеркалось.
Он шел мимо дома, где во дворе была злая собака. Она увидела, что Лаптев идет тяжело и подумала, что он что-то несет. А ее учили на воров, поэтому она зарычала, залаяла, бросилась на Лаптева и укусила его.
Лаптев берег здоровье больше, чем внешний вид. Поэтому оторвал рукав от рубашки и перевязал рану.
В девять часов вечера он позвонил в квартиру Конягиной.
Открыла ее мама и сказала, что Конягина ушла к соседу Мутину.
Лаптев пошел к соседу Мутину.
Мутин пил с друзьями. На вопрос о Конягиной он возмутился и полез на Лаптева, обозвав Конягину грязными словами. Лаптеву пришлось ударить Мутина. Но его друзья накинулись на него, схватили и бросили с балкона третьего этажа.
Лаптев остался жив, но сломал вторую ногу. Он привязал к ней колышек и обмотал вторым рукавом рубахи.
И кое-как пошел опять к дому Конягиной.
Там он сказал ее маме, что ее у Мутина нет.
Ох, сказала мама, я забыла, она пошла к подруге Ситиной вышивать мулине.
Тогда Лаптев пошел к Ситиной.
Но Ситина сидела одна и не вышивала мулине, а, наоборот, смотрела телевизор и ничего не делала. Она пригласила Лаптева присоединиться. Но он ушел и пошел опять к маме Конягиной.
Ох, сказала мама, совсем я старая дура, оказывается, моя дочь все время была в ванной, а я и не знала!
Тут вышла и сама Конягина, вся чистая, розовая, прекрасная и сказала: милый Лаптев, наконец-то.
Но Лаптев сказал: нет, Конягина, послушай. Ты мне надоела, я тебя больше видеть не хочу, и перестань меня преследовать.
Исполнив свой долг честного человека и мужчины, Лаптев удалился.
Он берег силы: ему предстоял еще долгий путь на родину.
Пальто
24-го декабря 2003-го года Ассов проснулся вдруг в пять часов утра и понял, что ему нужно купить пальто.
Он очень удивился.
Он ведь собирался купить куртку. На меху. Удобно. Практично. Тепло. Недорого. Все сейчас в куртках ходят.
Ему и жена советовала: куртку. Практично. Недорого. Тепло. И сейчас все в куртках ходят.
И мама советовала: куртку. Тепло. Практично. Недорого. И в куртках все ходят сейчас.
И даже теща советовала: куртку. Недорого. Практично. Тепло. И ходят сейчас в куртках все.
И вдруг — это радостное пробуждение в пять часов утра с радостным убеждением, что ему нужно пальто.
Почему? Зачем? Ведь дорого. Непрактично. Не очень тепло. И никто не ходит в пальто сейчас.
Ассов не стал отдавать себе отчета.
Он объявил о своем желании проснувшимся родственникам.
Они — отговаривать.
Дорого, сказала жена.
Не очень тепло, сказала мама.
И никто не ходит в пальто сейчас, сказала теща.
Ассов непробиваемо улыбался.
Жена даже поскандалила, мама поплакала, а теща что-то прошипела.
Ассов улыбался.
С этой странной улыбкой он пошел да и купил в самом деле себе пальто. Так себе пальтишко, надо сказать, драп-поплин, серенькое, три пуговички, ничего особенного.
Но Ассов продолжал улыбаться.
Все удивлялись: чего это он улыбается, как дурак? Ну, купил пальто, тоже, событие! Тем более, в пальто сейчас никто не ходит. Что случилось вообще?
И один лишь Ассов знал, что случилось: он стал другим человеком.
Откупившийся
Богатый человек Сулицын в ночь на Рождество выиграл в казино 3 547 (три тысячи пятьсот сорок семь) долларов США.
Выйдя из казино, он услышал, как грязный бомж поздравил его:
— С наступающим вас!
— Праздник, что ли? — спросил Сулицын.
— А как же! Рождество!
Сулицын, человек религиозный, хоть и не верующий, умилился и дал ему 10 (десять) рублей.
— Откупаешься мелочью! — сказал бомж, но не тот бомж который поздравил его с праздником, а другой, тоже грязный — и очень беззубый. — Откупаешься от совести десяткой! — повторил бомж.
Сулицын дал и ему 10 (десять) рублей.
Бомж принял, но усмехнулся и сказал еще тверже:
— Откупаешься? Не откупишься!
— Ты так считаешь? — иронично спросил Сулицын. И дал ему 100 (сто) рублей. — Ну? И теперь — откупаюсь?
— Откупаешься! — сидя стоял на своем беззубый бомж.
— Так, — нахмурился Сулицын. — Ладно!
И дал бессовестному нищему все русские деньги, бывшие при нем: 17666 (семнадцать тысяч шестьсот шестьдесят шесть) рублей.
Он ждал, что нищий бросится целовать ему руки и ноги и закричит, что нет, не откупаются такими серьезными суммами, отец родной, голубиная душа, благодетель!
Но не услышал он ни про родного отца, ни про голубиную душу, ни про благодетеля. Нищий небрежно сунул деньги за пазуху и цыкнул плевком на асфальт.
— Откупаешься!
Тогда Сулицын дал ему все валютные деньги вместе с выигрышем: 8 457 (восемь тысяч четыреста пятьдесят семь) долларов США.
— Откупаюсь? — спросил он после этого.
— Откупаешься!
Тогда Сулицын схватил его за руку и повел.
Он отдал ему «мерседес» стоимостью 55 000 (пятьдесят пять тысяч долларов).
— Откупаюсь?
— Откупаешься!
— Ладно!
И Сулицын начал отдавать ему: квартиру, дом в пригороде Москвы, дом в Калифорнии, все акции, катер, самолет, все деньги и даже жену свою, неземную женщину с кларнетово-чистым рисунчатым именем Кларисса отдал ему.
Он все ему отдал, на сумму (исключая бесценную Клариссу, достоинство которой не может быть выражено в купюрах) 24 765 803 (двадцать четыре миллиона семьсот шестьдесят пять тысяч восемьсот три) доллара США.
— И теперь откупаюсь? — закричал он в отчаянии.
— Конечно, — спокойно ответил нищий, кладя одну руку на руль «мерседеса», а другую на плечо Клариссы.
Тогда Сулицын, рыча, крича и рыдая, начал стягивать с себя последнюю одежду.
Но тут он случайно глянул на календарь и увидел, что Рождество уже прошло.
Поднял глаза: а нищего нет. И «мерседеса» нет, и миллионов нет, и жены нет. Ничегошеньки нет. Понял он, что хитрый нищий обманул его, присвоил все себе и скрылся.
Сулицын, жестоко бранясь, стал натягивать свои последние штаны, чтобы догнать нищего, вынуть из него свои деньги, а заодно и душу, и кишки нищего на свою руку намотать. Но вдруг остановился. И задумался.
Если я это сделаю, подумал он, то так и не пойму, откупался я или нет.
А если не стану его искать, то уж точно: не откупался!
И Сулицын улыбнулся широкой улыбкой.
Вы можете увидеть эту улыбку ежедневно у третьего подъезда Павелецкого вокзала с восьми утра до двенадцати ночи: Сулицын сидит там в обнимку с взлохмаченной личностью неопределенного возраста (и даже, кажется, пола) — и по виду его сразу ясно, что он абсолютно счастлив.
Дай бог каждому!
Весна,
триптих
Весна,
— Весна — хорошее время года, — сказал Васнецов Перову.
— Да, — сказал Перов.
И оба были правы.
14 марта 2002 г.
Весна-2
Дворничиха Любовь Петровна мела двор и наступила своим резиновым сапогом на собачье дерьмо.
Почувствовав под пяткой что-то неприятно мягкое, она посмотрела и увидела: дерьмо.
— Вот дерьмо, — сказала она.
И пошла к дому, где был кран. Она пустила струю воды и стала мыть сапог, помогая воде метлой, и счистила, смыла все дерьмо, а заодно вымыла и весь сапог. А потом посмотрела на другой, грязный, и решила тоже его вымыть. И вымыла.
Теперь она мела двор в сапогах, которые сверкали и отражали окружающий мир божий.
И всем, кто видел ее из окон или проходя мимо, становилось веселее, радостней, а некоторые, вроде меня, вообще впервые поняли по-настоящему, что пришла весна.
И все это, между прочим, благодаря собачьему дерьму.
Но говорю я это не в смысле какой-то философии, а просто так.
Весна-3
Мужчина Пехтерев, лаская женщину Чарьеву, увидел в зеркале отражение цветка в вазе.
— Цветок какой-то, — хмуро проворчал он.
— Это подснежник, — сказала Чарьева.
— А, — сказал Пехтерев. — Ну, ладно.
Жили-были
книга в книге
Книга о современной жизни, о ее людях и обстоятельствах, о ее сложностях и заботах, ее печалях, трудностях, радостях, неожиданностях, парадоксах и закономерностях, а также о том, что в этой современной жизни случается.
Нечестный человек
Жил-был нечестный человек. Он ненавидел свою работу, но делал ее аккуратно и уважал начальство. Он изменял своей жене тайком, редко, но постоянно, а жене об этом не говорил. Он терпеть не мог свою тещу, в глаза же говорил ей добрые и хорошие слова. А вот своих детей, сына и дочь, он любил, но этого как раз не показывал, наоборот, держал марку строгого и справедливого отца. Короче, он во всем был нечестен, кроме мелочей: например, никогда не пытался проехать без билета или пройти без очереди. Ну, и уж не вор был, естественно, что его не оправдывает, потому что не быть вором не такая уж заслуга даже и в наше время.
Естественно, на почве душевного двоедушия он стал нервным, раздражительным и в результате больным. Все у него всегда болело: сердце, спина, суставы, руки и ноги. И он пришел к врачу широкого профиля, чтобы тот ему помог. Тот сказал: перестаньте врать. Все ваши болезни от бесконечного двуличия и проистекающего оттуда невроза. Здоровым человек может быть только в естественном состоянии, а не в вечном процессе вечной лжи себе и другим.
Делать нечего, пришлось нечестному человеку становиться честным. Он стал делать свою работу неаккуратно и плевать на начальство. Он признался жене в своих изменах. Он наговорил теще гадостей от чистого сердца. А детям, наоборот, наговорил ласковых слов. И везде стремился или пролезть без очереди или проехать без билета, так как понял, что это ему нравится, следовательно, это честно по отношению к себе. Он даже перестал читать по вечерам книги, потому что раньше ему казалось, что он любит читать по вечерам книги, но теперь показалось, что это нечестно и на самом деле он не любит читать книги, а любит смотреть по телевизору что попало.
Результат? Ну, во-первых, его чуть не выгнали с работы, а начальство понизило его в должности. Жена плакала и рыдала. Теща слегла. Дети смотрели на него испуганно, сын в Интернете искал психиатрические справочники. Его три раза оштрафовали за безбилетный проезд и два раза ударили за то, что лез без очереди.
Но стало ли ему лучше, вот вопрос?!
Нет, ему не стало лучше, вот ответ! Больше того, ему стало хуже. Сердце совсем разболелось, спина отваливалась, руки и ноги немели. Просто ложись и помирай.
Но он был еще полон вялых жизненных сил, он не хотел помирать. Поэтому он, не спросив даже врача широкого профиля, сам сообразил, что делать. Он стал опять нечестным. Начал аккуратно делать свою работу и уважать начальство. И его повысили вместе с окладом. Сказал жене, что он все наврал. И она перестала рыдать, она радостно ругалась за дурацкие шутки и сварила суп. Он принес теще дорогих лекарств и наболтал любезностей, и она тут же встала стирать белье. Он начал опять по вечерам лживо читать книги, тоже нам, профессор! Он перестал общаться с детьми и те с облегчением привычно хамили ему, не считая нужным вести себя иначе с угрюмым и невнимательным отцом.
В общем, он стал опять врать напропалую, направо и налево, с утра и до вечера.
И очень быстро начал поправляться. И скоро пришел в норму, то есть в свою норму: сердце, спина, руки и ноги болели, но не так, чтобы упасть. Выпил чего-нибудь — и вроде легче.
И он понял, что быть нечестным — его естественное состояние. И больным быть — его естественное состояние, поэтому нечего зря мучить себя и других, а надо жить, как на роду написано.
Влюбленный человек
Жил-был влюбленный человек. То есть сначала он не был влюбленным, потому что не был влюблен. А потом влюбился и стал, само собой, влюбленным. Он пришел от этого в восторг и затосковал. Пришел в восторг потому, что очень уж высокое чувство. А затосковал потому, что женщина, в которую он влюбился, была красива, недоступна, умна, богата, да еще и замужем. Никаких шансов.
Он мечтал о ней днем и ночью, он писал стихи и рассказы, он жил тайной загадочной жизнью, чувствуя себя все более несчастным и прекрасным.
И однажды он не выдержал.
Чему быть, тому не миновать. Лучше смерть от обидного слова, чем жизнь в бесплодных изнурительных мечаньях!
Он пришел к этой красивой, недоступной, умной, богатой и замужней женщине и сказал:
— Здравствуй, я люблю тебя!
— Здравствуй, а я тебя тоже! — ответила она и засмущалась прямо как девочка.
— Вот дура-то! — сказал влюбленный человек. — Ну? И что мне теперь делать?
Пьяный человек
Жил-был пьяный человек. Конечно, он не всегда был пьяным. В этом-то и трагедия. Ему хотелось всегда быть пьяным, но не позволяли обстоятельства жизни и здоровье. Другие на это не обращают внимания, они бывают пьяными время от времени и их это вполне устраивает. Но наш человек был максималист. Он страдал оттого, что не может все время быть пьяным. При этом он заметил, что даже последние алкоголики, знакомые бомжи, которых он видит у метро, и те не всегда бывают пьяными.
Вы спросите, а зачем ему понадобилось всегда быть пьяным?
А затем, что ему это очень нравилось. Ему ничто другое так не нравилось, ему нравилось только это. Он только в это время и жил. А кому понравится чувствовать себя живым не как все, то есть более или менее постоянно, а только время от времени?
И конечно, всем очень интересно, какой же он нашел выход, каков финал у этой истории?
А не нашел он выхода, нет финала у этой истории. Так он и мучится до сих пор: хочет быть все время пьяным, а не может.
Веселый человек
Жил был веселый человек. Ему палец покажешь, а он смеется. И все его очень любили, хоть и не уважали. За что уважать человека, который все время смеется, не понимая трагедий и значительности жизни? Он похож на придурка, не правда ли? И даже когда он печалился, он оставался внутренне веселым.
Но, повторяем, он зато доставлял много удовольствия другим людям. Благодаря его веселости, они лучше ощущали свой ум и серьезное отношение к жизни.
И даже своей смертью он доставил всем удовольствие, потому что всем было приятно говорить: «Надо же, какой был веселый человек, а все-таки умер!» Это всех как-то очень утешало.
Человек, любивший разврат
(только для тех, кому исполнилось 18 лет)
Данный рассказ не был напечатан в ж-ле «Знамя», где впервые опубликована эта книга, по понятным причинам. Без мата нельзя, а с матом невозможно. В который раз повторюсь, что не люблю нецензурную лексику в литературе — за исключением тех исключительных случаев, когда того требует сама суть произведения. Туг как раз такой случай. А.С.
Жил-был человек, любивший разврат. То есть он любил, говоря просто, е. разных женщин. И высоких, и низких, и полных, и худых, и молодых, и не очень. Нет, но красивых все-таки, все-таки не по-собачьи, а эстетические запросы у него тоже были.
Вот е. он женщин, е., но живет-то он в России, поэтому не может просто е., чтобы не задуматься. Там бы, на Западе, он е. бы себе и е., не зная сомнений. Гордился бы даже этим. Нет, у нас, где человек даже старушку не может топором пристукнуть без философии, просто е. не получается. Человек все время думал: почему же я так неистово е.? Может, я бросаю вызов морали общества? Но в обществе давно никакой морали нет и вызов бросать нечему. Может, во мне действует механизм саморазрушения? Нет, я себя люблю и разрушаться вовсе не намерен. Контрацептивы применяю, хоть и с отвращением. Может, подумал этот человек, бывший мужчиной, я в глубине души считаю себя женщиной, потому что только она может быть такой безоглядной и безразборной б.?
Короче, продолжает е. во все лопатки, но полного удовольствия не получает. Тогда набрел на чисто русскую мысль: чтобы понять суть явления, надо явление довести до края. И без того е., как проклятый, а начну так, что небу жарко станет, вот тогда меня и осенит, зачем же я это делаю.
И начал он е. просто уже неприлично. И с двумя сразу, и с тремя, и в парах, меняясь, и со старухами, и с девочками, и с мужчинами, и себя давал е., пытливо прислушиваясь не столько к телесным, столько к душевным ощущениям.
Вы подумаете, что я вас опять обману? Опять расскажу историю, у которой нет вывода и финала? Дескать, так и съе. человек до смерти, а ничего не понял.
А вот и нет, понял. Но то, что он понял, до того было элементарно, что просто стыдно об этом говорить.
Нет, серьезно.
Даже не знаю.
Нет, просто смешно.
Ну, хорошо, я скажу.
Но мне стыдно, честное слово.
Итак, что он понял? Он понял, что таким е-м он уродился.
Все.
Человек идеала
Жил-был человек, который искал идеал. Вернее, это была женщина, поэтому правильнее сказать: жила-была.
Итак, жила-была человек, которая искала идеал. Она очень хотела выйти замуж. И ей, бывало, кто-то нравился. Но она думала: «Да, он мне нравится, но просто нравится, он не идеал, я выйду за него замуж, но вдруг после этого встречу идеал? Я же почувствую себя несчастной!»
И она жила и не выходила замуж, хотя ей по-прежнему многие нравились.
И однажды этот человек шла по улице и увидела ясно свой идеал. «Вот это да! — подумала она. — Надо же!» — потому что уже не надеялась его встретить.
И она подскочила к нему с восклицанием:
— Вы мой идеал!
Эту историю мне рассказывал сосед по нарам в вытрезвителе. Он не закончил ее, потому что его позвали на шмон и допрос. И он почему-то не вернулся. Почему-то ходили слухи, что его убили при шмоне и допросе за его гордость и заносчивость.
Поэтому я не знаю, чем кончилась история. Почему-то мне тоже в ней грезится какое-то убийство или еще что-то в этом духе. Какая-то, в общем, кровь. Почему — непонятно...
Человек без ничего
Жил-был человек без ничего. Вы скажете: так не бывает, у каждого человека что-то есть; даже когда он только что родился, у него уже есть мама.
Но речь ведь не о том, что мы с вами считаем, а о том, что человек считает сам о себе!
Так вот, этот человек считал, что у него ничего нет.
Соберутся друзья, начинаются разговоры о том, о сем, и этот наш человек вдруг говорит: «А у меня ничего нет!»
Перестань, не гневи Бога! — возмущаются друзья. — У тебя есть то-то, то-то и то-то! Загибают пальцы, перечисляют, доказывают.
— А, бросьте! — машет в ответ человек. — Это все пустяки. Повторяю: ничего у меня нет!
И всем вдруг начинает казаться, что он прав. Всем начинает казаться, что все перечисленное в самом деле пустяки. И то, что у них есть, тоже пустяки, на самом деле у них тоже ничего нет!
Но однажды человек без ничего нарвался на одного писателя. Писатель был происхождением из провинции, легко догадаться, из какого города, и был очень умным. И он, услышав жалобы человека без ничего, что у него ничего нет, а потом восклицания друзей, что у него есть то-то и т-то, а потом его ответ, что это пустяки, закричал разъяренно:
— Кончай всем головы морочить! Ничего — это ничего! А пустяки — это пустяки! Прекрати всех злить и говорить, что у тебя нет ничего! Говори: у меня есть пустяки!
Тут друзья страшно обрадовались, что нашелся на зануду наконец дельный человек, который его урезонил. Но, как выяснилось, не урезонил. Потому что человек без ничего ответил:
— Вы, наверное, как все, думаете, что ничего — это то, чего нет? Ничего — это то, что есть. И вот его-то у меня и нет! Понятно?
Никто не понял, включая писателя. Но все догадались и смутились.
Человек без критериев
Жил-был человек без критериев. Он однажды проснулся и обнаружил, что все его критерии куда-то исчезли. Если бы он потерял память на вещи, как персонажи одной хорошей книги, тогда понятно. Эти персонажи сделали надписи. На столе: «стол». На стуле — «стул». На доме: «дом». И так далее. А на чем ставить надписи относительно того, что хорошо, а что плохо, что прекрасно, а что безобразно? А ведь без критериев хуже, чем без паспорта; даже из дома не выйдешь. Например, тебе мама с коляской с младенцем загораживает вход в лифт, а ты опаздываешь. Тебе, естественно, хочется маму оттолкнуть, а младенца вышвырнуть вместе с коляской. Но, имея критерии, ты этого не сделаешь. Критерии тебе подскажут, что положено или терпеливо подождать, не вмешиваясь, или помочь маме войти и вкатить коляску с младенцем.
Но наш-то человек это начисто забыл! Поэтому он заперся и, обложившись словарями и классическими книгами, долго писал в толстой тетради, что делать хорошо, а что делать плохо. Ориентировался на ключевые слова. Например: «Старуха. Помочь перейти дорогу. Уступить место. Не ударить по голове, когда она полчаса считает копейки у кассы перед тобой». Или про ту же маму с младенцем: «Мама с младенцем. Помочь войти. Вкатить коляску.»
Так он сидел и писал недели три. И наконец все написал.
И довольный вышел из дома. А было это восьмого апреля две тысячи третьего года; весна была, как вы помните, затяжной и холодной. Впрочем, как всегда. И на пруду, мимо которого шел человек, был еще лед, но подтаявший, рыхлый. А перед прудом, гуляя, стояла мама с коляской с младенцем. Стояла как бы в раздумье. Человек без критериев, улыбнувшись, полез в карман, достал тетрадь, быстро нашел ключевые слова и поступил соответственно: маме помог войти, а коляску вкатил. Мама и коляска с младенцем, естественно, стали тонуть. Человек без критериев хоть и был без критериев, но не без ума же! Он понял, что сделал что-то не то. И стал лихорадочно листать тетрадь, ища ключевые слова «пруд», «весна», «лед», «тонуть»... Но, поскольку был человек городской, то этих слов в тетради не оказалось. Так он и стоял, листая тетрадь, а мама с коляской с младенцем утонули.
Человек еще одного числа
Жил-был очень странный человек, которого я назвал бы человеком еще одного числа.
Всегда ему казалось, что не хватает. Даже в элементарных ситуациях. Берет он, например, на рынке, три кило картошки. Говорит: «Мне три кило картошки». Продавец взвешивает ему три кило картошки, и тут человек говорит: «Нет, четыре». К счастью, он на этом и останавливался, иначе легко понять, чем бы все это кончалось. Тоннами картошки, тысячами выпитых рюмок и миллионами неприятностей.
Или в духовной сфере. Приезжает он в другой город. Идет в музей. Смотрит картины. Обошел десять залов, его уже тошнит, он готов уйти. Но всегда мысленно говорит: «Нет, еще один». И с отвращением осматривает одиннадцатый зал.
Досадно, но, в отличие от предыдущих рассказов, этот не содержит ни драмы, ни парадокса, это всего лишь житейский пустячный анекдот о человеке еще одного числа. Без смысла и сверхзадачи.
Это рассказ обо мне.
Я написал восемь рассказов.
Но мне показалось, что нужен еще девятый.
Не потому, что цифра девять мне нравится больше, чем восемь. Хотя, в общем-то, больше, потому что нечетная. Нечетные цифры мне нравятся тем, что не делятся на два. То есть всегда есть надежда, что не будет путаницы и уравниловки, а где-то будет больше. Желательно там, где надо.
Но в данном случае не это сыграло роль. Просто сколько бы чего ни было, мне всегда надо добавить. Почему? Не знаю. Просто, я же говорю: человек еще одного числа.
Ну, и тому подобное.
8 апреля 2003 г.
По венам
Маришка бросила телефонную трубку и пошла в ванную. Стала рыться и искать, стараясь не шуметь: родители дома. Но ничего такого не было. Отец бреется одноразовыми бритвами, мать пользуется эпилятором. Сама дура, думала Маришка, сколько раз собиралась купить нормальные лезвия, чтобы были под рукой. Сейчас вот нужны — а нет.
Она вышла и прошла в кухню.
— Спать не пора тебе? — спросила мать.
— Да, я только душ сейчас.
— Тогда спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Что-то она рано, подумала Маришка. И отец не сидит на кухне, как обычно, не курит, не пьет пиво и не смотрит телевизор. (Он смотрит здесь, потому что в комнате мать курить не разрешает.) Должно быть, решили заняться сексом. Обычно Маришке как-то смешно об этом было думать. Или неприятно? Нет, все-таки смешно. Или просто как-то странно? Мать, мама, мамусик (любит, когда Маришка так называет ее) вдруг превращается сразу в женщину — такую же, как сама Маришка, только старше, в полноватую женщину тридцати девяти лет с обвисшей грудью, рыхлой талией и широким задом, и вот она лежит сейчас, голая, в нескольких метрах отсюда, за двумя стенками, в сущности, рядом, лежит в темноте (света под дверью не видно, они выключают его сразу), а отец, высокий, ироничный, превратился в голого сорокапятилетнего костистого мужика с торчащими рыжеватыми волосами, особенно бородой, борода на голом теле всегда выглядит нелепо, Маришка это знает. Интересно, говорят они что-то друг другу или молча? Если отец умудряется шутить при этом, как при всем, что он делает, то он молодец. Если не шутит — значит... А что значит? Да ничего не значит.
Маришка, забыв, зачем пришла сюда, налила себе чаю, пила, глядя в чашку и представляя их. В подробностях. Потому что раньше все-таки было стеснительно, а теперь можно все. Потому что в последний раз.
Маришка фыркнула в чашку: надо же, чай пьет! Чтобы, что ли, пить не хотеть, когда будет уходить — неизвестно куда? Дура — она во всем дура, сказала о себе мысленно Маришка с удовольствием откровенности. Я такая хорошая, а он со мной так? — клокотало в ней только что. А теперь совсем другая. Ни фига не хорошая, если честно, думает Маришка. Бываю нудной? Сколько угодно. Затрепала всех своими разборками. Давай выясним, давай поговорим. Проблемный человек это называется. А внешность? Ты бы сама себя сильно хотела, если бы мужчиной была? Приглядись внимательно. В папу — сухонькая, ножки тоненькие, носик остренький. В общем, ни кожи, ни рожи, один гонор только. Да и не в хотении дело вообще. Нет просто смысла никакого. Не в том ведь ужас, что — ах, ах! — поссорились. Помиримся — будет хуже. Добьюсь ведь его, знаю ведь как. И сама его возненавижу. А отпустить не захочу. Детей рожу ему, идиоту. В двадцать пять буду на тридцать выглядеть. Целлюлит и все прочее. И так далее, и тому подобное. Ужасно все скучно. Неохота. Ощущение такое, будто всю уже жизнь прожила. И — вспоминаю. Но — надоело вспоминать. До смерти.
Именно что до смерти.
Маришка выдвинула ящик, стала перебирать ножи, пробуя острие. Вот этот хорош. Как бритва. Выпить бы сейчас. Не для настроения, о настроении глупо думать, для анестезии. Тут же вспомнился дурацкий анекдот про человека, который собрался повеситься и увидел бутылку вина, и раздумал. Вот тоже, не успеешь ничего сделать — тут же анекдот выскакивает на эту тему. От одного этого стоит прекратить всю эту канитель. Тоска.
Маришка тихо пошла в зал. Открыла то, что мать называет «секретером», а отец «баром». На самом деле это всего лишь отделение в шкафу. С дверкой. Голая правда прямых слов. Убиться просто. Купили этот шкаф год назад и полгода разговоров друг с другом и гостями. Что похож на антикварный. Что у нас научились мебель делать. Что дерево это дерево, а не дээспэ какая-нибудь. Что теперь под этот шкаф надо подобрать еще зеркало и часы, напольные часы, это стильно сейчас. Совсем недавно таких шкафов в помине не было, а теперь появились. Главное, дерево это дерево, а не дээспэ какая-нибудь... Маришка увидела начатую бутылку водки. Чтобы не было лишних перемещений, тут же отвинтила пробку, сделала несколько больших и торопливых глотков, завинтила пробку, поставила бутылку без стука обратно, на цыпочках побежала в кухню, зажав рот. Села на стул и вся скукожилась, сморщилась. Было почему-то занятно, что она способна испытывать те же ощущения, что и раньше. Уже все по-другому должно быть, потому что она уже не здесь фактически. Она ведь такая: если что решила, слово держит.
Стало тепло и хорошо. Легко задышалось. Глаза, промытые слезами, увидели все ясно. Сейчас бы закурить. И криминала нет: они знают, что она курит. Но не любят, когда на глазах. На балконе, в коридоре. А сейчас могут учуять запах, выйти, спросить: почему не спишь, почему сидишь тут куришь? Вот дела: даже у приговоренного преступника есть право перед казнью выкурить сигаретку. А у нее такого права нет. Смешно. Правда, никакой казни нет. Она ведь не казнит себя. Она просто решила. И очень твердо. Иначе действительно сойдешь с ума, а это хуже. Твердо, без порывов. Как бывает в порыве, она видела. Девочка Таня с дикими глазами ломанулась тоже ванную, даже не закрываясь, схватила лезвие, там нормальное лезвие было, чирк по одной руке, чирк по другой. Шум, гам, радостная тревога (что-то настоящее случилось!), а она стоит и совершенно идиотски улыбается, глядя на свои руки. Обработали, забинтовали и только потом дали по морде.
Серьезные люди так не делают. Они делают просто и без шума. И без повода. Разговор по телефону ерунда, если вдуматься. Она до этого решила. О покупке бритв ведь думала до этого? Думала. Значит — ...Сладостно лениво было думать Маришке, что это значит. Да и можно теперь позволить себе не думать об этом. Все, в сущности, можно позволить. Но — одной. На пару люди позволяют себе гораздо меньше. В обществе — совсем мало. То есть, вроде, наоборот, всякие похабства, в том числе исторические, совершаются как раз когда объединяется большое количество людей. Но речь не об этом, а о позволении высоком, вечном почти что. Ха, как занятно мыслить, не понимая собственных мыслей. Мик говорит: «Гармония души — когда к мелочам относишься как к великому, а к великому — как к мелочам». Где-то вычитал, наверно. И гордится. Глупый Мик. Глупые все. И останетесь здесь со своими глупостями. А я — ... и в низу живота горячо стало Маришке. Ожидание появилось. Предвкушение такое приятное. Не зря она подозревала, что есть в этом что-то эротическое. Сейчас проверим.
Она пошла в ванную, открыла воду, стала ждать, пока наполнится. Нож положила на стиральную машину под полотенце. На всякий случай.
Она сидела на краю и тупо глядело на воду. Что-то я даже ни о чем не думаю, очнулась она через некоторое время. Только о том, что неудобно и надоело сидеть на металлическом краю. Костлявой задницей своею. На металлическом краю костлявой задницей своею. Стихи. Выйти и сочинить? Зачем? Нет в мире таких стихов, ради которых стоит откладывать. Ничего вообще нет такого. Маришка поймала себя на чувстве удовлетворения оттого, что наконец к ней пришли значительные и важные мысли, подобающие моменту, и усмехнулась. Кому какая разница, думает она что-либо перед этим или не думает? В том числе ей самой?
Ванна наполнялась, Маришку это не пугало. Наоборот, хотелось — скорей бы.
И вот — уже можно. Она легла, вытянулась, потянулась. Появилась уверенность, что все будет хорошо. Раньше это надо было сделать. Вон, пальцы, извлекающие нож из-под полотенец (не полотенцев, грамотные, знаем!), пальцы чуть подрагивают. Но не от страха, от... слово есть хорошее, именно то. От вожделения, вот. Вожделею я, понятно? Кому понятно? А неважно. На самом деле ничьим пониманием не интересуюсь. Выйдите и закройте за собой дверь. Это только вам кажется, что вы остаетесь, а я ухожу. Остаюсь как раз я, а вы идите себе дальше своей унылой дорогой. Езжайте, погромыхивая. Желтые дома станций. Традиционная окраска железнодорожных зданий, Маришка знает, поездила по белу свету.
Вот кабала инерции: Маришка почувствовала, что теперь обязана подумать о родителях. За маму, за папу. Почему обязана? Как почему: дочерний долг. Ладно, подумаю. Ну да, им плохо будет. Какое-то время. А потом горе свое понесут, как знамя. Сейчас-то у них ничего в руках нет, а будет очень интересное и даже в каком-то смысле замечательное горе. Они, обычные, сразу станут значительнее всех своих друзей и знакомых. Вам же всегда этого хотелось, разве нет? Так скажите спасибо мне, царство мне небесное, которого нет.
Маришка, неторопливо и с удовольствием размышляя, машинально водила кончиком лезвия по животу. Слегка так, нежно так. И, вот идиотизм, прямо возбудилась даже. Что ли взять душ и упругими струями доставить себе удовольствие? Ха. Протокол осмотра тела: «судя по состоянию и консистенции... неважно, без подробностей... девушка занималась перед смертью одиноким сексом, предположительная причина самоубийства — неразделенная любовь».
Маришка отдернула нож от живота и резанула по руке и, не давая себе опомниться, тут же по другой. И тут же опустила в воду. Резко защипало, потом, в воде, как-то заныло и потянуло, а потом стало как-то легко. И все легче, легче, легче... Я трахаюсь с богом по имени смерть, гениально подумала Маришка (она сейчас имела право называть себя и гениальной, и какой угодно). В животе опять стало горячо. Сейчас придет, подумала Маришка, невольно поторапливая, двигая ногами. Нож мешал и отвлекал, паскуда, нож, который она уронила в воду. Она взяла его и кинула на пол, на коврик, досадуя, что от этого красивые клубы крови смешались с водой и стали мутной заурядной жидкостью. И...
И вдруг — пустота. И не равнодушие даже, а скука. И не смертная, томящая, от которой даже и хорошо с собой покончить, а — никакая. Просто голая скука, когда и туда скучно, и сюда скучно, и назад, и вперед, и вверх, и вниз. Горячее в животе тоже ничем не кончилось, ни во что не превратилось, а тоже — в скуку. Облом. Не жмет, не тянет живот мой бедный, скучает, сука, и все дела. И надо бы, в общем-то, плюнуть на все и встать, но и это скучно. Хоть бы отчаяние, позвала Маришка, но и отчаяние не пришло на выручку, не явилось. А неровная муть кровяной воды кажется самым скучным зрелищем из всего, что Маришка видела в своей жизни. Обидно. Если смерть так уныла и безвкусна, то ради нее и жить-то не стоит, странно подумала Маришка. Но и от этого облегчения не было.
За дверью послышался голос отца. Скучный, сил нет.
Потом голос мамы. Еще скучнее.
Господи, кому какая разница, что она делает, если ей самой все равно?
И нелепое, тихое, и откуда, как будто не то, что за там, а когда бы, но бы не взялись рассеяно сеяно сели и шили шили шили бжючешесть
Цапля
Орефьев перестал запирать дверь на ночь, чтобы, если он умрет во сне, не пришлось ее взламывать. А она металлическая, с тремя замками; два запирают саму дверь, а третий эти два. Воров же и грабителей он не боится. Он вообще перестал опасаться других людей с тех пор, как серьезно заболел. Он боится теперь только себя, вернее, собственного организма — да и то как-то уже привычно, почти спокойно. Или — обреченно. Правда, заодно Орефьев перестал получать от людей удовольствие, но, честно сказать, они его и раньше не очень-то радовали.
Проверив, не заперта ли дверь, он поливает цветы и растения, которыми украсило квартиру его семейство давным-давно, когда оно еще было.
После этого он пьет лекарства, в таблетках и жидкие, а потом с чувством исполненного долга смотрит телевизор, переключая с канала на канал, пока не наткнется на какое-нибудь старое кино, смотренное уже много раз.
Досмотрев кино, он ложится спать.
Ночью иногда спится, иногда нет, а иногда бывает приступ; Орефьев лежит и ждет, когда пройдет. «Скорую помощь» он вызывает крайне редко, ему всегда неловко перед усталыми врачами.
Вчерашняя ночь была средней: немного бессонницы, часа полтора, немного болей, обошлось без лекарств, потом сон без снов — и обычное хмурое и вялое пробуждение. Да еще дождь моросит третий день. Орефьев сел у окна пить чай и смотреть в окно. Там голые весенние деревья, легкий туман и пятиэтажный кирпичный дом; сколько помнит Орефьев себя, столько помнит его. Крыша дома когда-то была шиферной, а потом ее покрыли жестью и покрасили в бурый цвет, она мокрая сейчас, но нигде не блестит: нет света, от которого блестеть. Трубы: восемь у гребня крыши и девять по краю. Орефьев часто задумывается об этой неравномерности, но ответа найти не может.
И тут он увидел птицу на одной из труб. И подумал: цапля. Ему показалось, что она высокая и стоит на одной ноге. И даже не удивился сначала: цапля так цапля. Чего только не увидишь в этом городе. Он даже отвернулся, чтобы спокойно допить чай, но тут же опять посмотрел за окно. Белая высокая птица на одной ноге. Точно, цапля. Откуда? Довольно долго Орефьев раздумывал над этим, а птица все торчала на трубе, словно давая Орефьеву время рассмотреть себя. Видно было плоховато, не помогли даже очки. Жаль, нет подзорной трубы. Как глупо растрачены время и деньги. Когда появились в изобилии новые вещи и возможность их иметь, семья обзавелась многим, в том числе, кстати, и металлической дверью, а вот подзорную трубу не пришло в голову купить, и это даже странно, учитывая, что Орефьев в детстве мечтал стать моряком, стоять на палубе и смотреть в подзорную трубу. И ведь он даже несколько раз видел бинокли и подзорные трубы в каких-то магазинах, поразившись доступным ценам на них, но вот не взял, выбирая срочное и насущное.
Орефьев, не желая бесплодно гадать, отыскал в записной книжке телефон лучшего друга Сурилова. И позвонил ему.
— Кого я слышу! — весело сказал Сурилов. — Привет! Надеюсь, у тебя все в порядке?
Орефьев улыбнулся. Сурилов знает, что у него давно не все в порядке. Он ожидает жалоб, сетований или просьб (при этом, кстати, в помощи никогда не откажет). Сейчас он удивится глупому вопросу, а Орефьеву это заранее приятно, ибо глупые вопросы задают только здоровые и жизнелюбивые люди. Остальные или всё знают, или молчат.
— Ты у нас умный, — сказал он Сурилову. — Ответь, пожалуйста, цапли в городе живут?
— В каком? — деловито спросил Сурилов.
— В нашем?
— Вряд ли. Ни разу не видел и не слышал.
— А я вижу. Напротив сидит на крыше.
— Ты что-то путаешь.
— Говорю тебе, цапля. Клюв длинный, высокая, на одной ноге стоит.
— Может, аист? Хотя аисты у нас тем более не живут. Или кулик какой-нибудь?
Но кулики живут на болотах. И у них клюв такой тонкий и изогнутый, я в энциклопедии видел. У этой не такой?
— Вроде, нет.
— Вроде? У тебя зрение минус или плюс?
— Минус пять.
— Ну, тогда ясно.
— Что тебе ясно? — рассердился Орефьев, радуясь своей сердитости.
— Слушай, тебе делать, что ли, нечего? — рассердился и Сурилов. Он, видимо, и впрямь подумал, что Орефьев сейчас совершенно здоров, а на здорового человека можно и рассердиться. — Ну, пусть цапля, дальше-то что?
— Да ничего. Просто думаю, откуда взялась?
— Откуда взялась, туда и денется! — рассудил Сурилов. — А мне некогда, извини!
После этого Орефьев позвонил еще нескольким давним знакомым. Они сначала удивлялись забытому ими Сурилову, потом вопросу о цапле. Говорили разное. Прокофьев сказал: она от стаи отбилась. Валя Малышева сказала: если и залетела в город, все равно сдохнет, тут и люди-то дохнут от этой экологии, а цапля тем более сдохнет. Минин сказал, что у него авария и ему сейчас в милицию идти, не до цапель. Лукьяненко сказал, что он однажды на окраине города встретил лису. Но все, это было ясно, сомневались. Однако боялись свои сомнения высказать, чтобы не задеть Орефьева. И он понимал их, он рад был отметить в душе их сердоболие: значит, они все-таки не такие уж плохие люди.
Активней всех отреагировал Степенко Аркадий, потому что он был зоолог, а сейчас собачий ветеринар, и изучал когда-то орнитологию. Не морочь мне голову, нервно сказал он, не может этого быть. Орефьев мягко настаивал. Аркадий, схватив книгу, горячо, как стихи, прочел оттуда про цапель, а заодно, чтобы прикончить недоразумения, про аистов, журавлей, куликов, фламинго и прочих птиц, имеющих привычку стоять на одной ноге. И никто из них, четко говорилось в книге, в городах не живет.
— Да что ты волнуешься? — спросил Орефьев. — Ну, не цапля, так не цапля.
— Но ты-то утверждаешь, что цапля!
— Мало ли что я утверждаю.
— То есть ты не уверен?
— Да нет, почему? Цапля, я же вижу.
— Твою-то мать! — выразился Аркадий. — Я вот сейчас приеду — и я не знаю, что я с тобой сделаю!
— Приезжай, убедишься!
— На дешевые розыгрыши не поддаюсь! — совсем разозлился Аркадий и бросил трубку. Но через минуту сам позвонил.
— Слушай, зачем тебе это надо? Про каких-то цапель придумывает! Ты не свихнулся там совсем?
— Я не придумываю. Я не виноват, что она напротив сидит. На трубе.
— Идиот! — закричал Аркадий и опять бросил трубку. И опять позвонил.
— Ладно, — сказал он. — Не будем по пустякам. Я, действительно, может заеду как-нибудь. Тебе ничего не надо?
Орефьев прекрасно его понял. Проявлением доброты Аркадий хочет выторговать себе спокойствие. Он как бы говорит: видишь, я с тобой по-человечески, будь же и ты человеком, скажи, что нет никакой цапли. Но Орефьев испытал странное маленькое наслаждение оттого, что может быть немилосердным, как все нормальные люди.
— Спасибо, Аркаша, у меня все есть. Разве что подзорную трубу или бинокль, чтобы цаплю рассмотреть!
— Ну, ты дурак, ну и дурак же ты! — закричал Аркадий чуть не со слезами. — Кому ты сказки рассказываешь? Я профессионал! Я этими вопросами всю жизнь занимаюсь! Ни одной цапли в нашем городе и в наших местах не было никогда — и не будет! Понял меня? Думаешь, ты больной и тебе все можно? Я сам загибаюсь, между прочим, еще неизвестно, кто кого на свои похороны позовет! И все, не звони мне больше!
Орефьев посидел, задумчиво подумал, улыбаясь, и пошел к окну.
Сел и стал смотреть на белого голубя. Потому что это был голубь. Белый голубь. Это Орефьев понял буквально через мгновенье после того, как ему показалось, что это цапля. Показалось спросонья, из-за тумана и плохого зрения, из-за того, что на фоне белесого неба голубь показался каким-то вытянутым и длинноклювым.
С одной стороны, Орефьев, получается, придумал цаплю, сыграл в то, чего нет. Но с другой, если он верил в цаплю хоть немного, значит, она была, вот эту цаплю он и защищал, за нее он и бился в телефонных разговорах, пережив несколько по-настоящему бурных и жизнедеятельных минут.
К тому же, если уж возникла мысль о цапле на трубе городского дома, то почему бы не возникнуть и самой цапле? Что в этом невероятного?
Значит, может стать вероятным и другое невероятное.
То есть, в сущности, всё.
Рассуждения Лагарпова
о 16-ти причинах,
по которым он должен жить,
сопровожденные 16-тью опровержениями
и 16-тью опровержениями опровержений
и приведшие к неожиданному финалу
1 ПРИЧИНА, по которой я должен жить: я нужен своему сыну Мите. Ему 23 года, он закончил технологический институт и пока не может найти достойной работы. Ему нужен мой совет, мое ободряющее слово, моя материальная иногда помощь. Я должен жить для него.
1 ОПРОВЕРЖЕНИЕ. Но Митя мой некрасив. Вы скажете: при чем тут это? Очень просто. Митя не нравится девушкам и женщинам, а природа требует своего. Я имею основания предполагать, что он прибегает к продажной любви. У него есть друг Петр, бессовестный сын богатых родителей, и он угощает Митю женщинами. Поэтому, несмотря на любовь ко мне, Мите гораздо важнее та квартира, в которой я живу и которая освободится, когда я умру. Он начнет предоставлять свою квартиру своим друзьям для оргий и за это будет участвовать в них. Мите, несомненно, лучше, если я умру.
1 ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ. Но это «лучше» субъективно. Объективно же отсутствие денег и квартиры является сдерживающим фактором для Мити, он тем самым подвергается меньшему риску заболеть сифилисом или, упаси Бог, СПИДом, следовательно, будучи скромно обеспеченным и занимая эту самую квартиру, я просто спасаю его. А там, глядишь, найдется девушка, которая оценит его замечательный ум и его прекрасную душу (а она прекрасна, говорю не по отцовскому чувству, а по справедливости) — и Митя будет счастлив, и вот тогда-то он, возможно, скажет мне: «Отец, как хорошо, что ты не умер тогда, когда мне этого хотелось! Ты спас меня!» И мы обнимемся крепко, по-мужски, сознавая высокую справедливость естественного хода вещей.
2 ПРИЧИНА, по которой я должен жить: я нужен своей восемнадцатилетней дочери Кате. В отличие от некрасивого Мити, она абсолютная красавица. Она даже растеряна: нет мужчины, не желающего ее, она может выбрать любого. Но Катя живет слишком духовной жизнью. Мне одному она может, не стесняясь, читать свои стихи, один я понимаю ее. У нас, можно сказать, родство не по крови, а именно духовное, что крепче, на самом-то деле, о чем будет пример жены после.
2 ОПРОВЕРЖЕНИЕ. Да, я нужен Катеньке, она звонит или приходит почти каждый день. Я для нее авторитет. Мерило, камертон и оселок. Но это и плохо. Она, возможно, снизила бы эстетические требования к своим кавалерам, но, очевидно, всякий раз, когда она пытается это сделать, немой укор отца стоит перед ее глазами. При этом я совершенно искренно говорю ей, что гармония внешности и духовной сущности встречается редко, и вообще, любовь, как известно, зла — и так далее. То есть, если я умру, она вздохнет свободно и, не стесняясь, выйдет замуж за богатого красавца, бедного умом и безнравственного, но любимого ею.
2 ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ. Но красавцу ее идеальность покажется в свою очередь стеснительной и он начнет, по нашему извечному обычаю, искать нечто с грязнотцой, где его подлым наклонностям будет вольготнее. Катенька станет упрекать его, он, разозлясь, бросит ее с двумя, возможно, детьми, она подурнеет в нищете, от отчаяния выйдет за сорокалетнего пьяницу — и... Короче говоря, я, как и в случае с Митей, объективно все-таки нужен Кате, хотя у нее есть причины желать мне скорой смерти. (Кстати, одна из них — та же квартира, потому что Катя, Митя, моя бывшая жена Ксения и ее теперешний муж Заур живут хоть и в большом, но все-таки тесноватом для такой семьи доме Заура, не говоря уж о напряженных отношениях с Зауром как Мити, так и Кати, хотя он пытается завоевать их доверие, моя же квартира слишком мала и окраинна, здесь и одному места не хватает...)
3 ПРИЧИНА, по которой я должен жить: я нужен моей жене Ксении. Да, у нее помутнение рассудка, звериная, не побоюсь этого слова, любовь к брутальному Зауру. Но у нее еще есть шанс опомниться, она знает, что может вернуться ко мне. Я нужен ей, как вариант отступления, а любому человеку трудно без таких вариантов. Поэтому я должен жить.
3 ОПРОВЕРЖЕНИЕ. С другой стороны, ее душа пребывает в двойственности. Она жалеет меня, я это знаю (и совершенно напрасно жалеет!), ее мучает совесть и, благодаря этому, она еще остается человеком, что ей, однако, мешает. Она хочет определенности и покоя. Умерев, я освободил бы ее от всяких угрызений. К тому же, я являюсь предметом раздоров между нею и детьми. Они считают, что она поступила гадко. А нет предмета — и нет раздора. Вот почему для нее лучше, если б я умер.
3 ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ. Но это как сказать! Сейчас, пока я жив, она еще может попытаться внушить детям, что я плох во всех отношениях, приводя неубедительные, но эксцентричные доводы. А после моей смерти ей это делать будет неудобно, ибо о мертвых либо ничего, либо хорошо. Она вынуждена будет молчать или отзываться положительно и своими собственными руками возвышать меня, хоть уже и несуществующего, в глазах детей и невольно принижать себя, а она и так, бедняжка, принижена. Так что все-таки для нее лучше, если б я жил.
4 ПРИЧИНА, по которой я должен жить: как ни странно, я нужен и Зауру! Я для него живой (именно живой!) пример не успешности, так как я неуспешен с его брутальной точки зрения. Стоит ему подумать обо мне, и он преисполняется низменной гордыней и хвалой себе.
4 ОПРОВЕРЖЕНИЕ. Умея мыслить за других, я, однако, предполагаю, что Заур иногда сладострастно помышляет о моей смерти. Нет, я не склонен видеть здесь злорадство по поводу изничтожения соперника — я для него не соперник. Просто это будет еще одна сфера приложения его безмерного тщеславия. Я уверен, он закатит мне пышные похороны за свой счет. Он будет суетиться и хлопотать, чтобы все было по высшему разряду, как у людей. Моя смерть станет просто праздником для его тщеславного сердца!
4 ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ. Тем не менее, хоть Заур и не считает меня соперником, его подсознание, я убежден, умнее его сознания, оно побуждает его доказывать Ксении, что он лучше — во всех отношениях. И это, как ни фантастично, может сделать его и в самом деле лучше! Поэтому я нужен ему — как фон, как тень, которую не следует допускать лечь на чело его любимой Ксении, безумно привлекательной, дышащей сладостью зрелости в свои сорок два года, выглядя при этом едва на тридцать; ее все, кто не знает о детях, считают ровесницей тридцатилетнего лысоватого Заура и даже моложе, и ему это льстит.
5 ПРИЧИНА, по которой я должен жить: мои родители, которые сами еще живы, дай Бог им здоровья. Тут и объяснять ничего не надо.
5 ОПРОВЕРЖЕНИЕ. Нет, надо. Как ни жестоко это звучит, но я терзаю их своей жизнью, потому что они считают меня неустроенным, они вечно беспокоятся за меня, нервничают и т.п. Прямолинейно выражаясь, продляя свою жизнь, я укорачиваю их жизнь. В определенном смысле в каждом ребенке — смерть родителей. И тот однократный стресс, который они переживут, хороня меня, ни в какое сравнение не идет с теми бесконечными стрессами, которые они испытывают из-за меня ежедневно.
5 ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ. Здесь в мои силлогизмы вкралась, пожалуй, ошибка. В результате новейших исследований доказано, что стрессы в определенных условиях не только не вредны, но даже необходимы. Так вреден кофеин, если в больших дозах, но он же может прийти на выручку одряхлевшему сердцу! Им есть о ком заботиться и думать. Лишенные же этого, они лишатся всякого смысла существования вообще!
6 ПРИЧИНА, по которой я должен жить: женщина, которую я люблю. Да, есть такая женщина. Я ей не нужен, живу я или умер, ей все равно, но, благодаря этой любви, я каждый день чувствую себя все чище и выше в нравственном и даже физическом смысле: занимаюсь зарядкой, чтобы на всякий случай быть в форме, веду здоровый образ жизни. А для нашего общества, сами знаете, насколько ценен здоровый умственно и физически человек! Развиваюсь я — и на какую-то, пусть стомиллионную долю, развивается общество. Я нужен ему.
6 ОПРОВЕРЖЕНИЕ. Но, как известно, в обществе, если оно не в состоянии социального катаклизма, войны, революции и т.п., сохраняется данное свыше (в чем уверен не до конца) равновесие гармонии и дисгармонии. Свято место пусто не бывает, капля содержащегося во мне позитивного субстрата исчезнет — и тут же пополнится во имя этого самого равновесия. Поэтому обществу просто наплевать, есть я или нет меня.
6 ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ. Нет, я нужен ему! Давайте вдумаемся, только не пугайтесь парадоксальности рассуждения. Признавая, что я тут же буду восполнен после смерти и, следовательно, не нужен, нельзя не признать и то, что, пока я жив, я все-таки нужен! То есть я не нужен живым после того, как умру, но не нужен и мертвым, пока жив!
7 ПРИЧИНА, по которой я должен жить, касается женщины, которая любит меня (не та, кого люблю я). Я не могу назвать ее имени. Я нужен этой женщине живым, потому что, пока жив я, жива ее надежда на взаимность — хоть и бесплодная, ибо я люблю другую.
7 ОПРОВЕРЖЕНИЕ. Но ведь она тратит впустую время! Ничто так не убивает время, как пустые надежды! Умри я — и она, погоревав, окажется свободна!
7 ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ. Но кто даст гарантию, что я не разлюблю ту, которую люблю, и не полюблю ту, которая любит меня? Если я умру, я лишу ее шанса соединиться с одним из лучших людей современности. Да, вы не ослышались. Я обращаюсь к вымышленной аудитории, многолетняя привычка преподавателя техникума, Педагога, извините, но на самом деле эти записи не предназначены для публики, поэтому наедине с самим собой я могу без ложной скромности признать себя именно одним из лучших людей современности. Не в смысле, конечно, дешевой популярности, не в смысле того, что книгу написал, теорию изобрел или фильм снял. Есть просто человеческие качества, о которых посторонние могут не знать, так вот, с точки зрения этих качеств я почти идеально добр, трудолюбив, отзывчив, бескорыстен — и т.п. Поэтому, умерев, я сильно обделю женщину, которая меня любит, подвигнув ее выбрать человека заведомо худшего. Нет, я не настолько зарапортовался, чтобы считать, что лучше меня людей нет. Они есть, но найти трудно. А тут ведь не только найти, но еще и полюбить, потому что эта женщина без любви замуж не выйдет. Это сочетание уж вовсе невероятно!
8 ПРИЧИНА, по которой я должен жить. Что мы все о связях родственных или, так сказать, любовных! Есть еще, например, друзья. Враги тоже есть. На первый взгляд все просто: для друзей лучше, если б я жил, врагам лучше, если б я умер. А поскольку мы, естественно, делаем все на пользу друзьям и во вред врагам, то я жить должен в обоих случаях: для блага друзей и назло врагам.
8 ОПРОВЕРЖЕНИЕ. Но то-то и оно-то, что простота эта видимая. Вот Мущаев. Он мой друг с детства. У него не сложилась жизнь. Он часто приходит ко мне пожаловаться и выпить. Умру я — к кому он придет? Но, с другой стороны, тот же Мущаев уже полгода должен мне сто пятьдесят рублей. Он постоянно извиняется, но отдать никак не может. Со смехом он говорит, что эти жалкие сто пятьдесят рублей стали для него идеей фикс. Только они заведутся, только он соберется отнести их мне, обязательно на пути встретится препятствие! Да, он смеется, но, я думаю, этот долг не шутя его уже изводит и, возможно, действительно снится ему в кошмарных снах, как он в шутку уверяет. Есть такие РОКОВЫЕ ДОЛГИ, это тема особого рассуждения. Не будет же меня — не будет и долга, потому что, кроме нас двоих, никто о нем не знает. С другой стороны, кровный мой враг, преподаватель физкультуры Жданцев, вроде, желает моей смерти, потому что я постоянно, хоть и с наивозможнейшей деликатной мягкостью, укоряю его в недостатке гуманитарного развития, но одновременно он ждет от меня книгу на немецком языке «Эротическое искусство 30-х годов» с обилием рисунков; я как-то обмолвился об этой книге, которую когда-то купил за гроши у пьяницы на книжном развале, Жданцев загорелся: его неприступная (пока) подруга — страстная библиофилка, преподнеся ей книгу, он и угодит ее эстетическим потребностям, и сделает намек определенного свойства; книгу я не могу принести, потому что она в чтении у одного из моих знакомых, и Жданцев, по крайней мере, пока я не принес ее, смерти мне ни в коем случае не желает. Желая ее, повторяю, в принципе!
8 ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ. Но и тем, и другим моя смерть доставит много хлопот. Друзья вынуждены будут сбрасываться на похороны (по обычаю), идти за гробом с постными лицами — и т. п. Вследствие общепринятого уважения к смерти придется мучить себя лицемерием и врагам моим, за исключением соседа Латыкина, который, смерд, по поводу любой неприятности человеческого, городского или государственного масштаба (кто-то заболел, что-то отключили, где-то взрыв), откровенно и цинично хохочет, приговаривая: «Туда нам всем и дорога!» Но исключение на то и исключение, чтобы подтверждать правило.
9 ПРИЧИНА, по которой я должен жить, кроется в людях совсем уж далеких, незнакомых, но которым я, оказывается, тоже бываю нужен: как нужен был, например, вчера частнику-автомобилисту. Я дал ему заработать. Это было без пятнадцати одиннадцать. Я к одиннадцати стараюсь всегда попасть домой, чтобы не вводить в искушение всяческих хулиганов, пьяных мародеров, проституток и прочий криминальный элемент, у кого вид одинокого ночного человека вызывает непредсказуемый по последствиям нездоровый интерес. К тому же, почему-то я, может быть из-за того, что на улице часто задумчив и рассеян, внушаю обманчивое чувство беззащитности. По дороге водитель признался, что собирался уже ехать домой: невезенье сегодня, совсем нет пассажира, а тут, на его счастье, я. Нужен я ему живой — или мертвый? Конечно, живой!
9 ОПРОВЕРЖЕНИЕ. Но ему же я, в принципе, гораздо лучше мертвый, ибо чем меньше вообще людей в городе, тем легче ездить, а то ведь движение стало просто страшное. Учитывая мою рассеянность, недолго и задавить, неприятностей не оберешься.
9 ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ. Однако мы договоримся до того, что удобней всего ездить в абсолютно пустом городе (если будет кому ездить)! Тогда и машины не понадобятся. И, кстати, всякий лишний человек вырабатывает в водителе внимательность, умелость, он всегда собран и насторожен. А станет людей меньше, он расслабится, утратит бдительность — и тут-то как раз на кого-то и наедет! То есть живой я для водителя все-таки выгодней, чем мертвый (не считая водителей катафалков, а заодно и могильщиков, кладбищенскую обслугу; работников и владельцев похоронных бюро и т. д., и т. п. — но так мы запутаемся в частностях и придется на каждое ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ писать еще ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ ОПРОВЕРЖЕНИЯ, а я ведь не казуист какой-нибудь!).
10 ПРИЧИНА, по которой я должен жить — религиозная, а именно: христианская. В христианстве самовольный уход из жизни есть грех.
10 ОПРОВЕРЖЕНИЕ. Но я, как и многие, христианин только по факту крещения, а не по вере. (Коль веры нет, усилием воли ее не обретешь!)
10 ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ заключается в том, что тут никакого опровержения нет и быть не может, ибо предмет неуловим и невысказываем.
11 ПРИЧИНА, по которой я должен жить в том, что есть тьма людей, которым хуже, чем мне, а они себе живут!
11 ОПРОВЕРЖЕНИЕ. Суть, однако, в оценке. Это я считаю, что они живут хуже, а они, возможно, считают, что я живу, как последняя собака, и ничуть не удивятся моей смерти. И даже примут ее как должное.
11 ОПРОВЕРЖЕНИЕ ОПРОВЕРЖЕНИЯ. А вдруг нет? Вдруг я, сам того не зная, их последняя надежда? Вот, скажут, Лагарпов, получше нас жил, а взял да и того... Зачем тогда мы-то терпим? Нет, нельзя умирать, получается.
12 ПРИЧИНА, по которой я должен жить... Впрочем, только что, вот прямо сейчас, меня осенило, и эта осененность потрясла весь ход моих рассуждений. Ошибка заложена в самой формулировке! ДОЛЖЕН, вот в каком слове ошибка! Пусть я доказал себе, что ДОЛЖЕН жить, но значит ли это, что я и в самом деле буду жить? Вон дворник в нашем дворе ДОЛЖЕН скалывать лед, потому что людям уже пройти нельзя. А он делает это? Или серьезнее пример: государство ДОЛЖНО по достоинству оценивать мой труд Педагога, а оно оценивает? С другой стороны, упорный мой сосед Агишев разве ДОЛЖЕН без всякого поощрения из года в год выращивать лозу дикого винограда, дотянувшуюся уже до четвертого этажа? Он сам, кстати, живет на восьмом и, учитывая его возраст, не дождется момента, когда листья достигнут его окна. Впрочем, виноград этот увивает не жилые окна, а окна подъезда. В подъезде же собираются по вечерам подростки, они рвут листья и побеги. А прошлым летом кто-то вообще пытался срубить толстое корневище, дающее жизнь растению, но, видимо, был пьян, не дорубил, и Агишев чуть не со слезами ухаживал за ним, лечил его, ночами дежурил возле него, и подвянувшее уже плетистое многоветвие лозы ожило — и живет по сей день.
13. Человек, как я понял, занимает ровно половину мира. А мир в свою очередь занимает половину человека. Это просто: вот Я, а все остальное — мои ощущения и мысли, мое представление о мире. У некоторых мир вообще с грецкий орех, а Я с арбуз. Но в идеале — половина. К чему я это? А к тому, что, если мир часть меня, то могу ли я покушаться в своем лице на мир?
14. До меня дошло. Я должен жить уже потому, что жить — не должен! И самое-то странное, что этот вывод, кажущийся мне сейчас неожиданным, ничуть не противоречит моей натуре и моей позиции, а моя позиция проста: переплавлять негативные жизненные впечатления в жизненную силу... Как бы это проще объяснить... Например: на меня с козырька подъезда сваливается грязная гора подтаявшего снега. Так вчера и было. Сгоряча я огорчился. Ведь мне на работу идти. Мокро и холодно, да и вид тот еще. Но, когда пришел, женщины стали сочувствовать мне, помогли очиститься; заглянувший в преподавательскую комнату директор Сизых Валентин Петрович, с которым у меня давнишние контры, преисполнился негодования по отношению к безобразной работе коммунальных служб, в техникуме вон тоже третий день фактически не топят, мерзнут все. И даже Жданцев пришел в отличное расположение духа, увидев конфуз недруга и подумав, вероятно, о том, как славно, что не на него, а на этого придурка (каковым он меня считает) свалился грязный снег. То есть всем стало хорошо! Вот вам и пример переплавки негатива в позитив, причем даже без моих усилий, а часто я это и сознательно делаю сам, но это отдельная история.
15. Следует ли из этого, извините за нарочитую корявость, позволительную человеку, свободно и раскрепощенно владеющему языком, следует ли из этого, что мне следует жить?
Вовсе нет! Да, я должен жить потому, что не должен жить. Но в равной степени я не должен жить, потому что должен жить!
16. Но вот возражение, которое уничтожает все вышесказанное. Оно таково: НЕ МОЖЕТ БЫТЬ РЕШЕН ЧЕЛОВЕКОМ вопрос, жить ему или умереть. А если не решен, то как же можно — наугад? Не по-людски это! Не по принципу же фатовской и пресловутой русской рулетки решать этот вопрос! Я понимаю, меня можно поймать на противоречии: жить, не будучи уверенным, что ты должен жить, это все равно, что умереть, не будучи уверенным, что ты должен умереть. Все равно — да не все! Ибо, живя, я имею шанс все-таки каким-то образом этот вопрос решить и сознательно выбрать жизнь или смерть, а умерев, я этой возможности навсегда лишаюсь!
Нет, надо без всяких пунктов просто поразмышлять о том, что есть жизнь и смерть сами по себе, то есть без меня. Хотя, без меня, говоря строго, нет ни жизни, ни смерти.
Минуточку! Но как я проверю, как я смогу... (не закончено).
Примечание. Данный текст написан в блокноте и найден в кармане А. И. Лагарпова, доставленного в реанимационное отделение больницы № 50 после падения с балкона своей квартиры (11-й этаж), смягченного деревьями и кустарниками. На текущий момент состояние А. И. Лагарпова тяжелое, но стабильное.
февраль 2005 г.
Чем кончились мои попытки сбить Лагарпова с мысли
— Никак не могу привыкнуть, — сказал Лагарпов, когда мы сидели с ним вечером в привычной забегаловке, которая приобрела недавно название «Кафе РАНДЕВУ», но от этого забегаловкой быть не перестала.
— Никак не могу привыкнуть, — сказал Лагарпов. — Никак не научусь действовать по обстоятельствам. Например, бывают такие экстремальные ситуации, когда надо ударить человека. Но я ни разу, даже в детстве, я никогда в жизни не ударил человека!
Мне, если честно, уже поднадоели разглагольствования Лагарпова. Мне они кажутся нудными и отдающими доморощенным философствованием.
— Нашел о чем печалиться! — ответил я ему. — Ты лучше посмотри, вот пьем мы с тобой кофе и едим пирожки. Кофе дрянь, но это продукт иноземный, что, впрочем, сомнительно, а вот пирожок — продукт наш. Но он ненамного вкуснее и мягче подметки сапога, хоть мне и трудно сравнивать, я не пробовал подметки сапога, однако, благодаря творческой фантазии, вполне могу представить, какой вкус у подметки сапога, так вот, эти пирожки не лучше. Почему?! Ведь вокруг огромные сельскохозяйственные пространства, черноземы, озимые и яровые культуры! Неужели мы не умеем вырастить нормальную пшеницу, чтобы смолоть из нее нормальную муку, чтобы выпечь из нее нормальное тесто, чтобы сварганить из него, наконец, нормальный пирожок! Вот о чем тебе стоило бы задуматься, если ты мыслящий человек и болеющий за общественные проблемы, но ты, Лагарпов, думаешь только о себе и говоришь только о себе, причем, если начнешь, то уже другой не моги и слова вставить!
— Пирожок, конечно, не очень, — сказал Лагарпов, надкусив пирожок, — но все-таки я не могу понять, что за слабина во мне такая? Если бы это было, допустим, непротивление злу насилием или, например, безмерное уважение к любому человеку, тогда понятно. Но я не мог даже пальцем тронуть и тех, кого совсем не уважал.
— А смотри, Лагарпов, какая девушка! — ткнул я пальцем в угол. — У нее натуральные светлые, почти белые волосы, у нее голубые, но глубокие глаза, она сидит напротив своего друга и молчит, и не сводит с него глаз, и за такой взгляд, Лагарпов, можно отдать всю жизнь!
Но Лагарпова так просто не собьешь. Даже не обернувшись, он продолжил:
— Я начинаю думать, что мое неумение ударить человека есть черта отрицательная. Даже мать может шлепнуть ребенка. Потому что любит. А я, получается, не люблю людей. И трус, к тому же. Знаешь, что я думаю, когда понимаю, что надо ударить человека, а я не ударяю?
— Ты давно видел Ксению? Как она? — подло спросил я.
— Во-первых я думаю, — начал загибать пальцы Лагарпов, — что, ударив, могу убить человека. И мне не то чтобы жаль его становится, но я не хочу попасть в тюрьму. Во-вторых...
— Сейчас дождь начнется, пора бы нам по домам, — сказал я.
— Во-вторых, — продолжил Лагарпов, — я думаю, что если даже не убью, могу нанести увечье. Тут, правда, уже толика жалости есть, но некоторым людям увечье не помешает. В-третьих...
— Возьму сейчас вина и нарежусь, — сказал я.
— В третьих, — продолжил Лагарпов, — я думаю, что, будь я сильнее, я бы не стал бить его, а скрутил, чтобы он опомнился. В-четвертых, я начинаю рассусоливать, что битье еще никого не исправляло. В-пятых, меня, если говорить правду, мутит от прикосновения к чужому телу, особенно если я не уверен в его чистоте. В-шестых...
— Лагарпов, а ведь у меня страшные неприятности, — сказал я.
— В-шестых, — продолжил Лагарпов, — я гнусно и мелко думаю, что, если ударю, могу повредить себе пальцы. В-седьмых, само собой, начинаю представлять, что и меня в ответ ударят, да так, что я не стану. В-восьмых...
Тут Лагарпова прервали. В кафе вошли два относительно молодых человека. Один громко и лирически, то есть бесцельно, ругался. Второй, нацепив наушники, раскачивался в странном танце, похожем на репетицию боевых движений какого-нибудь дикого племени. Раскачиваясь, он уронил с грохотом один стол, пнул ногой другой. Таким образом из четырех имевшихся в этом крошечном кафе столов, осталось два: наш с Лагарповым и тот, за которым голубоглазая красавица влюбленно смотрела на своего кавалера. Тут ругающийся, не прекращая ругаться, бессмысленно и беспощадно ударил кавалера, тот упал. Девушка что-то закричала. Танцующий засмеялся. Ругающийся поднял лапу и на девушку.
Лагарпов одним прыжком подскочил к нему, быстро и точно ударил два раза в живот, один раз в ухо, один раз по скуле, а один раз ногой под зад, отчего ругающийся вылетел из кафе, головой распахнув дверь. Танцующий, перестав танцевать и смеяться, сунулся заступиться за товарища, но и его Лагарпов угостил, как следует, и тоже выкинул за дверь.
— Мент, наверно! — услышал я голос одного из молодых людей, оправдывающий свою слабость и трусость, а заодно смелость и силу незнакомого, да еще и интеллигентного на вид человека.
Лагарпов сел за столик, подул на костяшки пальцев. Лицо его было задумчивым.
— В-восьмых, — продолжил он, отхлебнув остывший кофе...
Нет, подумал я, кого-кого, а Лагарпова сбить с мысли невозможно!
март 2005 г.