Восемнадцатый век, полный таинств, секретности, и по сию пору остаётся во многом загадкой для современного человека. Особенно мало изучен период «царства Женщин». Понять, глубже разобраться в этом далёком от нас времени помогают замечательные русские романисты Николай Гейнце и Евгений Маурин. Под их пером оживают события давно минувших лет. Живая картина давних событий в романе Н. Гейнце захватывает читателя с первых страниц. Маурин, скрупулёзный в отборе исторических фактов, скорее историк, нежели писатель, по-новому заставляет современного читателя посмотреть на главные события, происходившие в сороковых годах XVIII века. Оба романа весьма полно раскрывают время царствования дочери Петра Первого – Елизаветы Петровны. В книгу входят романы: Е. И. Mayрин ЛЮДОВИК И ЕЛИЗАВЕТА Н. Э. Гейнце ДОЧЬ ВЕЛИКОГО ПЕТРА
Елизавета Петровна АРМАДА Москва 1994 5-87994-059-4

А. Сахаров (редактор)

ЕЛИЗАВЕТА ПЕТРОВНА

(Романовы. Династия в романах – 11)

Елизавета Петровна – русская императрица (1741 – 24 дек. 1761), дочь Петра Великого и Екатерины I (р. 18 дек. 1709 г.). Со дня смерти Екатерины I великая княжна Елизавета Петровна прошла тяжёлую школу. Особенно опасно было её положение при Анне Иоанновне и Анне Леопольдовне, которых постоянно пугала приверженность гвардии к Елизавете Петровне. От пострижения в монахини её спасло существование за границею её племянника принца Голштинского; при жизни его всякая крутая мера с Елизаветой Петровной была бы бесполезною жестокостью. Иностранные дипломаты, французский посол Шетарди и шведский – барон Нолькен, решились из политических видов их дворов воспользоваться настроением гвардии и возвести Елизавету Петровну на престол. Посредником между послами и Елизаветой Петровной был лейб-медик Лесток. Но Елизавета Петровна обошлась и без их содействия. Шведы объявили правительству Анны Леопольдовны войну под предлогом освобождения России от ига иноземцев. Полкам гвардии велено было выступить в поход. Перед выступлением солдаты гренадёрской роты Преображенского полка, у большей части которых Елизавета Петровна крестила детей, выразили ей опасение: безопасна ли она будет среди врагов? Елизавета Петровна решилась действовать. В 2 часа ночи на 25 нояб. 1741 г. Елизавета Петровна явилась в казармы Преображенского полка и, напомнив, чья она дочь, велела солдатам следовать за собою, воспретив им употреблять в дело оружие, ибо солдаты грозились всех перебить. Ночью случился переворот, и 25 ноября издан был краткий манифест о вступлении Елизаветы Петровны на престол, составленный в очень неопределённых выражениях. О незаконности прав Иоанна Антоновича не было сказано ни слова. Перед гвардейцами Елизавета Петровна выказывала большую нежность к Иоанну. Совсем в другом тоне был написан подробный манифест от 28 ноября, напоминавший о порядке престолонаследия, установленном Екатериною I и утверждённом общею присягою. В манифесте сказано, что престол, уже по смерти Петра II, следовал Елизавете Петровне. Составители его забыли, что, по завещанию Екатерины, после смерти Петра II престол должен был достаться сыну Анны Петровны и герцога Голштинского, родившемуся в 1728 г. В обвинениях, направленных против немецких временщиков и друзей их, им было вменено в вину многое, в чём они виноваты не были: это объясняется тем, что Елизавета Петровна была сильно раздражена отношением к ней людей, возвышенных её отцом, – Миниха, Остермана и др. Общественное мнение не думало, впрочем, входить в разбор степени виновности тех или других лиц; раздражение против немецких временщиков было так сильно, что в жестокой казни, им определённой, видели возмездие за мучительную казнь Долгоруких и Волынского. Остерману и Миниху определена была смертная казнь четвертованием; Левенвольду, Менгдену, Головкину – просто смертная казнь. Смертная казнь всем заменена ссылкою. Замечательно, что Миниха обвиняли и в назначении Бирона регентом, а самого Бирона не только не тронули, но даже облегчили его судьбу: из Пелыма он переведён был на местожительство в Ярославль (так как сам Бирон не теснил Елизавету Петровну).

В первые годы царствования Елизаветы Петровны то и дело отыскивали заговоры; отсюда возникло, между прочим, мрачное дело Лопухиных. Дела, подобные лопухинскому, возникали из двух причин: 1) из преувеличенного страха перед приверженцами Брауншвейгской династии, число которых было крайне ограничено, и 2) из интриг лиц, стоявших близко к Елизавете Петровне, например из подкопов Лестока и других против Бестужева-Рюмина. Лесток был приверженцем союза с Францией, Бестужев-Рюмин – союза с Австрией; поэтому в домашнюю интригу вмешались иностранные дипломаты. Наталья Фёдоровна Лопухина, жена генерал-поручика, славилась выдающейся красотой, образованием и любезностью. Говорили, что при Анне Иоанновне, на придворных балах, она затмевала Елизавету Петровну и что это соперничество поселило в Елизавете Петровне вражду к Лопухиной, у которой в то время был уже сын офицер. Она была дружна с Анной Гавриловной Бестужевой-Рюминой, урождённой Головкиной, женою брата вице-канцлера. Лопухина, бывшая в связи с Левенвольдом, послала ему поклон с одним офицером, сказав, чтобы он не падал духом и надеялся на лучшие времена, а Бестужева послала поклон брату, графу Головкину, также сосланному по так называемому делу Остермана и Миниха. Обе были знакомы с маркизом Ботта, австрийским посланником в Петербурге. Ботта, не стесняясь, высказывал у своих знакомых дам ни на чём не основанное предположение, что Брауншвейгская династия вскоре опять воцарится. Переведённый в Берлин, он и там повторял те же предположения. Вся эта пустая болтовня подала Лестоку повод сочинить заговор, посредством которого он хотел нанести удар вице-канцлеру Бестужеву-Рюмину, защитнику австрийского союза. Расследование дела поручено было генерал-прокурору князю Трубецкому, Лестоку и генерал-аншефу Ушакову. Трубецкой ненавидел Бестужева-Рюмина столько же, как и Лесток, но самого Лестока ненавидел ещё более; он принадлежал к олигархической партии, которая, по свержении немецких временщиков, надеялась захватить власть в свои руки и возобновить попытку верховников. От людей, которые не скрывали сожаления к сосланным, легко было добиться признания в дерзких речах против императрицы и в порицании её частной жизни. В дело была пущена пытка – и при всём том успели привлечь к суду только восемь человек. Приговор был ужасен: Лопухину с мужем и сыном, вырезав языки, колесовать. Елизавета Петровна отменила смертную казнь: Лопухину с мужем и сыном, по вырезании языков, велено было бить кнутом, прочих – только бить кнутом. В манифесте, в котором Россия извещалась о деле Лопухиных, снова говорилось о незаконности предыдущего царствования. Всё это вызвало резкие нарекания на Елизавету Петровну и не принесло желанного интригою результата – низвержения Бестужевых. Значение вице-канцлера не только не уменьшилось, но ещё возросло; через несколько времени он получил сан канцлера. Незадолго до начала дела Лопухиной Бестужев стоял за увольнение Анны Леопольдовны, с семейством, за границу; но дело Лопухиных и отказ Анны Леопольдовны отречься, за своих детей, от прав на русский престол были причиною печальной судьбы Брауншвейгской семьи. Чтобы успокоить умы, Елизавета Петровна поспешила вызвать в Петербург племянника своего Карла-Петра-Ульриха, сына Анны Петровны и герцога Голштинского. 7 ноября 1742 г., перед самым объявлением о деле Лопухиных, он провозглашён был наследником престола. Перед тем он принял православие, и в церковных возглашениях при его имени велено было добавлять: внука Петра Первого.

Обеспечив за собою власть, Елизавета Петровна спешила вознаградить людей, которые способствовали вступлению её на престол или вообще были ей преданы. Гренадёрская рота Преображенского полка получила название лейб-компании. Солдаты не из дворян зачислены в дворяне; им даны поместья. Офицеры роты приравнены к генеральским чинам, Разумовский и Воронцов назначены поручиками, в чине генерал-лейтенанта, Шуваловы – подпоручиками, в чине генерал-майора. Сержанты стали полковниками, капралы – капитанами. Буйство солдат в первые дни вступления Елизаветы на престол доходило до крайностей и вызывало кровавые столкновения. Алексей Разумовский, сын простого казака, осыпанный орденами, в 1744 году был уже графом Римской империи и морганатическим супругом Елизаветы Петровны. Его брат Кирилл назначен был президентом Академии наук и гетманом Малороссии. Так много хлопотавшему за Елизавету Петровну Лестоку пожалован был титул графа. Тогда же началось возвышение братьев Шуваловых, Александра и Петра Ивановичей, с их двоюродным братом Иваном Ивановичем. Наибольшим доверием Елизаветы Петровны пользовался начальник Тайной канцелярии, Александр Иванович. Он оставил по себе самую ненавистную память. За Шуваловыми следовал Воронцов, назначенный вице-канцлером, после назначения графа Бестужева-Рюмина канцлером. До Семилетней войны самым, сильным влиянием пользовался канцлер Бестужев-Рюмин, которого хотел погубить Лесток, но который сам погубил Лестока. Он дешифрировал письма французского посла Шетарди, друга Лестока, и нашёл в письмах резкие выражения о Елизавете Петровне. Имения Лестока были конфискованы, он сослан был в Устюг.

В иностранной политике Бестужев умел поставить Россию в такое положение, что все державы искали её союза. Фридрих II говорит, что Бестужев брал деньги с иностранных дворов; это вероятно, ибо деньги брали все советники Елизаветы Петровны – кто с Швеции, кто с Дании, кто с Франции, кто с Англии, кто с Австрии или Пруссии. Все это знали, но об этом щекотливом вопросе молчали, пока, как над Лестоком, не разражалась гроза по какому-нибудь другому поводу. Когда Елизавета Петровна вступила на престол, то можно было ожидать мира с Швецией; но шведское правительство потребовало возвращения завоеваний Петра Великого, что и повело к возобновлению войны. Шведы потерпели поражение, и по миру в Або, в 1743 г., должны были сделать России новые территориальные уступки (часть Финляндии, по р. Кюмень). В том же году решён был вопрос о престолонаследии в Швеции, колебавший эту страну с 1741 г., со дня смерти Ульрихи-Елеоноры. По совету Бестужева, послана была вооружённая помощь партии Голштинской, и наследником престола объявлен был Адольф-Фридрих, дядя наследника Елизаветы Петровны. Война за австрийское наследство также окончена была при содействии России. Англия, союзница Австрии, будучи не в силах удержать за своей союзницей Австрийские Нидерланды, просила помощи у России. Появление корпуса русских войск на берегах реки Рейна помогло прекращению войны и заключению Ахенского мира (1748). Влияние канцлера всё усиливалось; Елизавета Петровна стала на его сторону даже в споре его с наследником престола по вопросу о Шлезвиге, который великий князь хотел, вопреки воле императрицу, удержать за своим домом. В будущем этот раздор грозил неприятностями Бестужеву-Рюмину, но он тогда же сумел привлечь на свою сторону великую княгиню Екатерину Алексеевну. Только во время Семилетней войны врагам канцлера удалось, наконец, его сломить. Над канцлером наряжен был суд, он лишён был чинов и сослан.

Важные дела совершались при Елизавете Петровне на окраинах России; там мог вспыхнуть одновременно весьма опасный пожар. В Малороссии управление малороссийской коллегии оставило за собою страшное неудовольствие. Елизавета Петровна, посетив Киев в 1744 году, успокоила край и дозволила избрать гетмана в лице брата своего любимца, Кирилла Разумовского. Но Разумовский сам понимал, что время гетманства миновало. По его ходатайству дела из малороссийской коллегии переданы были сенату, от которого непосредственно зависел город Киев. Приближался конец и Запорожью, ибо степи, со времени Анны Иоанновны, заселялись всё более и более. В царствование Елизаветы Петровны призваны новые поселенцы; в 1750 г. в нынешних уездах Александрийском и Бобринецком Херсонской губернии поселены были сербы, из которых сформировано было два гусарских полка. Поселения эти названы Новой Сербией. Позже, в нынешней Екатеринославской губернии, в уездах Славяносербском и Бахмутском, поселены новые сербские переселенцы (Славяносербия). Около крепости св. Елизаветы, в верховьях Ингула, образовались из польских выходцев-малороссиян, молдаван и раскольников поселения, давшие начало Новослободской линии. Так Запорожье почти со всех сторон было стеснено уже формировавшейся второю Новороссией. В первой Новороссии, то есть в Оренбургском крае, в 1744 г., вследствие серьёзных волнений башкиров, учреждена была Оренбургская губерния, губернатору которой подчинена была Уфимская провинция и Ставропольский уезд нынешней Самарской губернии. Оренбургским губернатором назначен был Неплюев. Он застал башкирский бунт; башкиры легко могли соединиться с другими инородцами; войск у Неплюева было мало – но против башкир он поднял киргизов, тептярей, мещеряков, и бунт был усмирён. Много ему помогло то обстоятельство, что вследствие малочисленности русского элемента в крае заводы при Анне Иоанновне строились там как крепости. Всеобщее неудовольствие и раздражение инородцев сказались и на отдалённом северо-востоке: чукчи и коряки в Охотске грозили истреблением русскому населению. Особенное ожесточение оказали коряки, засевшие в деревянном остроге: они сожглись добровольно, только бы не сдаться русским.

Через несколько недель по вступлении на престол Елизавета Петровна издала именной указ о том, что государыня императрица усмотрела нарушение порядка государственного управления, установленного её родителем: «происками некоторых (лиц) изобретён Верховный Тайный Совет, потом сочинён кабинет в равной силе, как был Верховный Тайный Совет, только имя переменено, от чего произошло немало упущение дел, а правосудие и совсем в слабость пришло». Сенат при Елизавете Петровне получил силу, какой он ни прежде, ни после не имел. Число сенаторов было увеличено. Сенат прекратил вопиющие безурядицы как в коллегиях, так и в провинциальных учреждениях. Архангельский прокурор, например, доносил, что секретари ходят в должность, когда хотят, отчего колодников держат подолгу. Особенно важную услугу сенат оказал в один из годов, когда бедному люду в Москве грозила опасность остаться без соли. Благодаря распорядительности сената, соль была доставлена и соляной налог, один из важных доходов казны, был приведён в порядок. С 1747 г., когда открыта была эльтонская соль, соляной вопрос не обострялся уже до такой степени. В 1754 г., по предложению Петра Ивановича Шувалова, отменены внутренние таможни и заставы. По словам С. М. Соловьёва, этот акт довершил объединение Восточной России, уничтожив следы удельного деления. По проектам того же Шувалова: 1) Россия, ради облегчения тяжести рекрутских наборов, разделена была на 5 полос; в каждой полосе набор приходился через 5 лет; 2) учреждены коммерческий и дворянский банки. Но заслуги Шувалова не всеми были поняты, а результаты его корыстолюбия у всех были налицо. Он обратил в свою монополию тюленьи и рыбные промыслы на Белом и на Каспийском морях; заведуя переделкой медной монеты, он частным образом отдавал деньги под проценты. Разумовские, самые близкие люди к Елизавете Петровне, в государственные дела не вступались; их влияние было велико только в области церковного управления. Оба Разумовские проникнуты были беспредельным уважением к памяти Стефана Яворского и враждой к памяти Феофана Прокоповича. Поэтому на высшие ступени иерархии стали возводиться лица, ненавидевшие просветительные стремления Прокоповича. Самый брак Елизаветы Петровны с Разумовским внушён был её духовником. Освобождение России от немецких временщиков, обострив и без того тогда сильный дух религиозной нетерпимости, обошлось России дорого. Проповеди в этом направлении не щадили не только немцев, но и европейскую науку. В Минихе и Остермане усматривали эмиссаров сатаны, посланных губить православную веру. Настоятель Свияжского монастыря, Димитрий Сеченов, называл своих противников пророками антихриста, которые заставляли молчать проповедников Христова слова. Амвросий Юшкевич обвинял немцев в том, что они нарочно замедляли ход просвещения в России, гнали русских учеников Петра Великого – обвинение веское, поддержанное Ломоносовым, который, однако, одинаково в том же мраколюбии обвинял и немецких академиков, и духовенство. Получив в свои руки цензуру, синод начал с того, что подал в 1743 г. к подписи указ о запрещении ввозить в Россию книги без предварительного просмотра. Против проекта этого указа восстал канцлер граф Бестужев-Рюмин. Он убеждал Елизавету Петровну, что не только запрещение, но и задержка иностранных книг в цензуре вредно повлияют на просвещение. Он советовал освободить от цензуры книги исторические, философские, просматривал только книги богословские. Но совет канцлера не остановил ревности к запрещению книг. Так, запрещена была книга Фонтенеля «О множестве миров». В 1749 г. велено было отбирать книгу, напечатанную при Петре Великом – «Феатрон, или Позор исторический», переведённую Гавриилом Бужанским. В самой церкви обнаруживались явления, которые указывали на необходимость более широкого образования для самого духовенства: когда между раскольниками усилились фанатические самосожигания, пастыри наши не умели словом остановить дикие проявления фанатизма и взывали о помощи к светской власти. Но представители духовенства вооружались даже против церковных школ. Архангельский архиепископ Варсонофий выражал неудовольствие на большую школу, построенную в Архангельске: школы-де любили архиереи черкасишки, т. е. малороссияне. Не мудрено, что людям такого образа мыслей приходилось сталкиваться в государственных и законодательных вопросах с сенатом. Елизавета Петровна, по личному её характеру, значительно смягчила уголовное законодательство наше, отменив смертную казнь, а также пыжу по корчемным делам. Сенат представил доклад, чтобы малолетние до семнадцати лет совсем освобождены были от пытки. Синод и тут восстал против смягчения, доказывая, что малолетство, по учению св. отца, считается только до 12-ти лет. При этом было забыто, что постановления, на которые ссылался синод, изданы были для южных стран, где в 11–12 лет начинается половая зрелость девушек. В начале царствования Елизаветы Петровны обер-прокурором в синод назначен был князь Яков Петрович Шаховской, человек односторонний, самолюбивый, но честный. Он потребовал регламент, инструкции обер-прокурору и реестр нерешённых дел; ему доставили только регламент; инструкции были затеряны и только потом доставлены ему генерал-прокурором князем Трубецким. За разговоры в церкви велено было брать штрафы. Штраф собирали офицеры, жившие при монастырях; синод стал доказывать, что собирать штраф следует причту. Такое препирательство яснее всего указывало на необходимость образования. Но при общей почти ненависти к просвещению требовалась могучая энергия, чтобы отстаивать его необходимость. Поэтому достойна глубочайшего почтения память Ивана Ивановича Шувалова и Ломоносова, которые связали свои имена с полезнейшим делом царствования Елизаветы Петровны. По их проекту, в 1755 г., основан был Московский университет, возникли гимназии в Москве и Казани и потом основана была Академия художеств в Петербурге. По личному характеру Елизавета Петровна была чужда политического честолюбия; весьма вероятно, что если бы она при Анне Иоанновне не была преследуема, то и не подумала бы о политической роли. В молодости её только и занимали танцы, а под старость – удовольствия стола. Любовь к far niente усиливалась в ней с каждым годом. Так она два года не могла собраться отвечать на письмо французского короля. Источники: П.С.З.; мемуары; особенно важны записки князя Шаховского, Болотова, Дашкова и др. История Елизаветы Петровны подробно изложена С. М. Соловьёвым. Заслуживает также внимания очерк царствования императрицы Елизаветы Петровны Ешевского.

Энциклопедический словарь,Изд. Брокгауза и Ефрона,т. ХIБСПб., 1894.

Е. И. Маурин

ЛЮДОВИК И ЕЛИЗАВЕТА

РОМАН

ПРЕДИСЛОВИЕ

I

В XVIII веке идея самодержавного единовластия не пользовалась симпатиями «верхов» русского общества. Требуя от народа слепого, рабского подчинения, не допуская даже и мысли о возможности влияния «подлой черни» на ход государственных дел, дворянство для себя лично домогалось права на руководящую роль в управлении страной, и вся русская история XVIII века по существу своему является историей борьбы между олигархическими аппетитами русской аристократии и стремлениями монархов прочно внедрить абсолютное признание своей единой воли. Конечно, ввиду полной разобщённости монарха с народом дворянство неизбежно оставалось бы победителем в этой борьбе, если бы его притязания покоились на идейной, а не на корыстной почве. Но «верхи» в погоне за благами земными разбивались на партии, и стоило одной кучке взять верх, как другая немедленно начинала вести подкоп против неё.

Немудрено, что при таком положении вещей период от Петра Великого до восшествия на престол Александра I[1] был столь богат так называемыми «дворцовыми революциями». Особенностью последних были их крайняя изолированность и однообразие рецептов. Не только народ в широком смысле этого слова, но даже ближайшие придворные не всегда знали, просыпаясь утром, что вчерашний монарх уже свержен и сегодня царит новый. А рецепт употреблялся всегда один и тот же: брали роту солдат и арестовывали венценосца – только и всего; простота, которой не встретишь в истории переворотов всех других стран.

Пётр Великий всю жизнь работал над освобождением трона от олигархических притязаний дворянства. Для противовеса родовому дворянству он вызвал к жизни дворянство служилое, где недостаток происхождения с лихвой восполнялся талантами и работоспособностью. Именно при нём и даже в его присутствии вельможа из бывших пирожников Меншиков сказал убогому разумом князьку Рюриковичу, кичившемуся своим происхождением: «Ты, батюшка, потомок, ну а я – предок!» Если бы Петру I было дано жить два века или если бы ему наследовал достойный его, преобразователя, монарх, то самодержавная власть, опираясь на новое служилое дворянство, была бы упрочена. Но Пётр Великий умер, не завершив своего дела и даже не назначив себе наследника. Это сразу поставило трон в зависимость от партий.

В то время были две партии: одна хотела видеть Екатерину I русской государыней, другая настаивала на правах внука Петра, сына царевича Алексея (Петра II), и соглашалась только на регентство Екатерины. Верх взяла первая партия, Пётр II был объявлен наследником.

Царствование Екатерины I и Петра II вполне подходило под мерку олигархических претензий дворянства. Екатерина I не имела никаких данных для сознательного правления, Пётр II был слишком юн для этого. Это разожгло аппетиты: после смерти Петра II дворянство самовольно обошло права цесаревны Елизаветы и призвало на трон племянницу Петра Великого, герцогиню Курляндскую, Анну Иоанновну.

Призывая её на трон, знать поставила весьма немалые условия, а именно: ограничение самодержавия. Согласно им императрица ровно ничего не могла делать своею властью без согласия тех восьми персон, из которых состоял Верховный Тайный Совет. Анна Иоанновна согласилась на эти условия, которые давали большой вес партии князей Долгоруких и Голицыных. Зато возмутились Головкины, Трубецкие, Барятинские, Черкасские и др. На сцену была выдвинута вершительница судеб многих последующих монархов – «рота солдат». И вот, опираясь на армию, императрица разорвала подписанную ею олигархическую конституцию и стала править «самодержавно».

Анна Иоанновна призвала ко двору дочь своей старшей сестры Екатерины Иоанновны – принцессу Мекленбург-Шверинскую Елизавету-Екатерину-Христину, во крещении – Анну Леопольдовну. От брака Анны Леопольдовны с принцем Антоном-Ульрихом Брауншвейг-Люнебургским родился принц Иоанн. Умирая, Анна Иоанновна назначила своим наследником последнего, а регентом повелела быть герцогу Бирону.

Бирон имел свои счёты с родителями малолетнего императора, которые и поспешили поэтому отделаться от неудобного регента. На сцену вновь вышла «рота солдат» – Бирон был арестован, Анна Леопольдовна провозгласила себя правительницей.

При обеих Аннах в России царило полное немецкое засилье. В мемуарах современников то и дело встречаются такие фразы: «Такой-то отличился и должен был получить командование полком, но на свою беду он русский». Этим положением вещей воспользовалась цесаревна Елизавета Петровна и с помощью «роты солдат» арестовала всю семью малолетнего императора.

В дальнейшем всё та же «рота солдат» фигурировала ещё раз при ниспровержении Екатериной II своего супруга и наследника Елизаветы – Петра III. Сын и наследник Екатерины II император Павел был устранён уже без участия «роты» усилиями ближайших придворных. Это была последняя «дворцовая революция».

При императоре Николае I нашумевший бунт декабристов был последним активным усилием дворянства и армии вмешаться в государственную жизнь. Но это было вызвано уже совершенно иными идейными мотивами, да и представляло собой отзвук XVIII века в XIX, своего рода исторический пережиток. С XVIII веком окончательно умерли олигархические претензии дворянства.

II

Мы упоминали выше, да и иллюстрировали примерами однообразие рецептов русских переворотов XVIII века. Но для одного из этих переворотов, а именно для революции 1741 года, возведшей на российский престол императрицу Елизавету, необходимо сделать оговорку: переворот 1741 года по своей внутренней подоплёке был гораздо сложнее, чем можно было подумать, судя по первому взгляду. Достаточно вспомнить только, что весьма активное участие в подготовке к воцарению Елизаветы Петровны принимал французский посол Шетарди. Из сборника донесений Шетарди, извлечённых из французских архивов Тургеневым и переведённых Пекарским, можно видеть, что это делалось не без участия французского правительства. Значит, в данном случае мы имеем дело не только с проявлением олигархических тенденций русского дворянства, но и с планомерной иностранной интригой.

Действительно, достаточно самого поверхностного знакомства с историческими документами, чтобы убедиться, что переворот 1741 года при всей своей внешней простоте и шаблонности внутренне довольно сложен. Это было далеко не случайное явление, а логическое следствие ряда взаимодействующих причин, корни которых разветвлялись широко и по времени, и по пространству.

Предлагаемый роман бытописует именно этот переворот, и сложность последнего в достаточной мере усложняет задачу автора. Историческое повествование должно соединять в себе достоинства и художественного романа, и исторического очерка. Но первый требует живости изложения, второй ясности исторического рисунка эпохи. В то же время ничто так не мешает необходимому нарастанию интереса развития романической интриги, как бесконечные отступления в область исторических ссылок и справок. Стремясь как-нибудь выйти из этой дилеммы, автор решил выделить всю историческую часть в настоящем предисловии.

Мы уже указывали выше, что интересующий нас переворот произошёл не без участия французского правительства. В какой же мере и степени выразилось это участие?

Ответ на последний вопрос нам может дать краткий очерк истории русско-французских сношений, к которому мы и обращаемся.

III

Впервые о прямых попытках к русско-французскому союзу упоминается в хрониках XVII века, когда в 1629 г. к царю Михаилу Фёдоровичу явилось чрезвычайное посольство от Людовика XIII.[2] Глава посольства, Дюгэй-Корменен, от имени своего короля приглашал русского царя слиться тесным союзом с Францией. Ведь «белый царь» – глава православия, а французский король – глава католических стран; таким образом, если два таких «потентата» будут действовать заодно, то им покорятся все остальные государства.

Предложение Корменена встретило очень благосклонный приём, но Московия была тяжела на подъём, и дело кончилось простыми уверениями в дружбе. Вплоть до Петра Великого вопрос о союзе с Францией оставался совершенно открытым.

В первое время своего царствования Пётр I не мог помышлять о союзах. Россия терпела военные неудачи, а союз с иностранным государством только тогда выгоден обеим сторонам, когда и та и другая стороны верят в обоюдную мощь. Русскую мощь ещё надлежало доказать. Только разгромив шведов и отомстив туркам за неудачи Прутского похода, Пётр обратил взоры на Францию.

В то время Францией от имени малолетнего Людовика XV правил регент (герцог Орлеанский). Пётр I послал в Париж своего агента (Зотова), который должен был позондировать настроение и, если возможно, подготовить почву. Но никаких дипломатических полномочий этот агент не имел. Пётр имел свои основания не желать, чтобы о его планах узнали другие державы. И вот, не оповещая никого о своих намерениях, Пётр в конце 1716 года отправился в заграничное путешествие и через Пруссию прибыл в Голландию, которая в то время представляла собою нечто вроде «меры международных соглашений». Голландским представителем Франции был маркиз Шатонеф – личность, по своему положению и качествам пользовавшаяся особенным доверием правительства. Пётр послал к Шатонефу своего министра, князя Куракина, который и сообщил французскому послу о желании русского императора завязать союзные сношения с Францией; Куракин просил Шатонефа сообщить своему правительству, что Пётр лично направляется с этой целью в Париж.

Донесение Шатонефа привело правительство регента в большое смущение.

На это были две причины. Россия открыто враждовала с Англией, а Франция в дружбе последней весьма нуждалась; кроме того, ни Англия, ни Франция не признали ещё официально императорского титула Петра, и посещение Парижа царём грозило немалыми затруднениями. И вот Шатонеф получил предписание: внешне склоняться на всяческие заверения в дружбе, но по существу не решать ничего и ничего не отвечать на желание царя посетить Париж. Авось пронесёт Господь!

Но не с Петром можно было вести такую политику!

Разгадав французскую тактику, Пётр, никого не предупреждая, в марте 1717 года сел на корабль и отправился в Париж, куда и прибыл 7 мая того же года.

Тут, на месте, в Париже, Пётр не добился ничего. Франция была очень склонна связать быстро крепнувшего «северного колосса» выгодным договором, но, на беду, о переговорах узнала Англия, вмешалась энергичной нотой, и Пётр уехал как бы ни с чем. Однако это было только «как бы». Через два месяца в Амстердаме был подписан договор между Францией, Пруссией и Россией.

После подписания этого договора между обеими странами – Францией и Россией – воцарились очень хорошие отношения. Первая сразу же сумела оказать второй большую услугу: по энергичному представлению французского посла при шведском дворе, Кампредона,[3] шведское правительство пошло на уступки, и в Нюстадте был подписан очень выгодный для России мир (1721 г.). После этого Кампредона назначили министром-президентом при петербургском дворе.

IV

Во время своего пребывания в Париже Петру пришлось повидать и малолетнего короля Людовика XV. Царю очень понравился этот крошечный король, который уже умел осанкой и благородными жестами свидетельствовать о своём сане. Вопреки всяческому этикету Пётр схватил короля-рёбенка, поднял его на воздух и расцеловал. «Очень возможно, – говорит А. Вандаль, – что именно тогда царю пришла в голову мысль женить короля на своей дочери, царевне Елизавете».

На первых порах об этих планах сноситься с Францией было неудобно. А там пришла весть, разрушившая их: правительство регента избрало невестой Людовику малолетнюю инфанту испанскую, которую привезли во Францию и стали воспитывать в качестве французской принцессы. Ко времени приезда в Россию Кампредона Пётр уже узнал об этом. Но он не оставлял мысли породниться с Францией, и когда посол прибыл в Кронштадт, встретил его там, а через полчаса уже посвятил его в свои планы: сын регента, герцог Шартрский, был уже холост: если бы его женить на царевне Елизавете, то Россия помогла бы провести герцога на польский престол.

Таким образом, три страны, связанные теснейшими узами крови, могли бы действовать заодно. При этом Пётр таил в уме ещё иное: Людовик был слаб здоровьем, с ним то и дело происходили припадки, умри он без потомства – и первым кандидатом на французский престол явился бы герцог Шартрский; значит, Елизавета всё-таки вступила бы на французский престол!

Сам Кампредон был всецело на стороне брачных проектов Петра, но его правительство хотело как можно больше выгод и решило отмалчиваться. Пётр негодовал, Кампредон слал депешу за депешей. Положение стало очень напряжённым, и Пётр замкнулся в оскорблённом молчании. Кампредон сознавал, какую бестактность совершает его правительство, отмалчиваясь, но что он мог поделать? Между прочим, в своих письмах Кампредон очень восторжённо отзывался о наружности и общей «приятности» царевны. Что же касается её воспитания и образования, то… он спешил уверить, что с умом и способностями Елизаветы все дефекты могли бы быть скоро исправлены…

В 1723 году регент Франции, герцог Орлеанский, умер, и Людовик передал власть главе дома Кондэ, герцогу Бурбонскому. Впрочем, это только говорилось официально, а на самом деле власть перешла к возлюбленной герцога маркизе де При, которая принялась теперь вертеть страной и её политикой так же безалаберно, как до того вертела одним герцогом. Маркиза была вздорна, неумна и недостаточно образованна. Её друг, д'Аржансон, записал в своих мемуарах: «В течение двух лет маркиза управляла государством. Но сказать, что она управляла хорошо, это уже другое дело!» Да и могла ли она управлять «хорошо», если в своей внутренней и внешней политике руководствовалась только капризом и воображением? Не зная истинной политической физиономии союзных стран, маркиза дополняла дефекты знания вымыслом и воображением и считалась не с действительными обстоятельствами и условиями, а с ею же лично придуманными. Немудрено, если такая политика ввергла Францию в большую политическую ошибку.

Оставив брачные проекты, Пётр стал искать только прочного союза с Францией. Но на одно из его предложений инспирированный маркизой регент, герцог Бурбонский, дал царю такой сухой, резкий, невежливый ответ, что, казалось, с Францией будет порвано навсегда. Только смерть Петра (1725 г.) помешала открытому разрыву.

V

После смерти Петра Екатерина I деятельно принялась пристраивать Елизавету.

Вообще трудно пересчитать, скольких женихов невестой была Елизавета – чуть не всех северогерманских принцев, Морица Саксонского, сына герцога Эрнеста Бирона, собственного племянника Петра II, шаха персидского и т. д. И вот в разгар этих матримониальных хлопот пришла радостная весть: надежда сделать из Елизаветы французскую королеву далеко ещё не потеряна!

Ещё незадолго до смерти Петра Великого французское правительство внутренне должно было отказаться от мысли женить Людовика на испанской инфанте.

С королём то и дело случались припадки, и врачи уже не раз приговаривали его к смерти. Что было бы, если бы он умер бездетным! Между тем инфанте было только семь лет, Людовику же шестнадцать; значит, ещё долго пришлось бы ждать, пока свадьба могла бы состояться, но дожил ли бы до этого король?

Французское правительство начало стараться взять у Испании обратно данное слово, но Испания упорно не желала понимать никаких намёков. Тем не менее правительство разослало по всей Европе тайных эмиссаров присматривать невест. К 1725 году на основании донесений этих эмиссаров был уже составлен длинный список «годных невест». В нём второе по желательности брака место занимала царевна Елизавета Петровна.

Этот список имел чисто академическое значение. Но вдруг Людовик опасно заболел. Врачи заявили, что дни короля сочтены и что если он даже оправится от этого припадка, то проживёт во всяком случае недолго. Если врачи того времени и ошибались не реже теперешних, то им больше верили.

Правительство встревожилось. Испания всё ещё продолжала не понимать никаких намёков. «Придётся, – заявил министр иностранных дел де Морвиль, – идти напролом и сейчас же отослать инфанту домой». Это и было решено 11 марта 1726 года, а уже 10 апреля, когда даже французские агенты за границей ничего не знали о состоявшемся решении, императрица Екатерина I имела точные сведения о положении вопроса женитьбы Людовика XV.

Императрица тут же принялась «ковать железо, пока горячо». Вызвав к себе Кампредона, она прямо и просто предложила в невесты Людовику царевну Елизавету. На следующий день посла посетил сам Меншиков и произнёс блестящую речь в защиту предложения императрицы: раз инфанту отсылают «восвояси», то почему бы королю не жениться на Елизавете? Меншиков принялся расхваливать физические и нравственные достоинства царевны, а затем помянул, что в истории уже имеются прецеденты брачных слияний Франции с Россией (в XI в. Генрих I, внук Гуго Капета, женился на дочери Ярослава), словом, с точки зрения как физической, так и исторической и политической брак Людовика и Елизаветы мог бы быть только желателен обоим нациям!

Через два дня Екатерина снова вызвала Кампредона и дополнила свой план: французского принца крови можно было бы женить на дочери изгнанного польского короля Станислава Лещинского и со временем возвести первого на польский престол!

Всё это Кампредон сообщил своему правительству.

Но мы уже упоминали, что в то время Францией правила вздорная маркиза де При. Мысль о браке с Марией Лещинской пришлась ей очень по сердцу, было решено женить короля на Лещинской, и эта вздорная мысль была, к несчастью для Франции, осуществлена.

Именно «к несчастью». Ни с политической, ни с физической точки зрения Мария не подходила Людовику. Ведь она была дочерью изгнанного короля, и её-то предпочли принцессе великой монархии! А с физической – Мария была на семь лет старше Людовика XV, да и благодаря своей холодности не могла приковать к себе надолго мужа.

Правда, на первых порах у новобрачных дети рождались в самый кратчайший срок и почти без перерывов. В четыре года брака Людовик имел уже пятерых детей! Но из этого ещё нельзя выводить суждение о счастливом браке короля. Необходимо помнить, что Мария Лещинская была первой женщиной, которую познал король, и что он вместе с крайней чувственностью соединял в себе величайшую застенчивость (в юности). Но стоило только ему в первый раз побороть свою застенчивость, как с женой было порвано. Впоследствии Людовик разорил Францию на своих любовницах. Да, дорого стоила стране прихоть маркизы де При!

Так или иначе, но Россия справедливо приняла этот брак как оскорбление. Меншиков категорически заявил Кампредону, что всякий другой брак был бы понятен, но только не этот. В результате Россия совершенно отвернулась от Франции и заключила союз с Австрией.

С этого момента первую скрипку в России начали играть немцы.

В 1726 году Кампредона отозвали и не заменили его никем: необходимейшие функции без полномочий вести переговоры исполнял секретарь посольства Маньян.

Правительство Анны Иоанновны не могло простить Франции афронт с царевной Елизаветой. Ещё с национальным достоинством можно было как-нибудь поладить – какое в сущности дело было всем тем немцам, которые правили Россией, до русского самолюбия? Но если бы Людовик женился на Елизавете, это избавило бы Анну Иоанновну и её наследников от опаснейшей претендентки. Теперь же, успев «по-свойски» расправиться со своей девичьей свободой, Елизавета Петровна решила не выходить замуж и оставалась «бельмом на глазу» русского правительства.

Франции в самом непродолжительном времени пришлось на деле убедиться в ошибочности своей политики. Польский король Август умер,[4] и шляхта под давлением Франции избрала на польский престол отца французской королевы Станислава Лещинского. Россия сейчас же выдвинула войска в Варшаву, сместила этого короля и возвела на его место принца-электора Саксонского.

Конечно, Франция не осталась в долгу. Кардинал Флери, державший в то время бразды правления, вовлёк турок в войну с Россией, а когда русские войска под предводительством фельдмаршала Миниха одержали блестящую победу, Франция сумела Белградским трактатом свести все успехи русского оружия на нет.

Варшавский скандал и Белградский мир были уроком для обеих стран. Русский двор завёл переговоры о возобновлении прерванных дипломатических сношений, а версальский двор предупредительно пошёл навстречу.

Анна Иоанновна назначила посланником во Францию князя Антиоха Кантемира. Тогда Людовик XV приказал французскому министру при берлинском дворе, маркизу де ла Шетарди, отправиться в Петербург французским посланником.

До нас дошёл мемориал, составленный французским министерством иностранных дел и вручённый послу для сведения и руководства. Там было указано, как посол должен был вести себя с точки зрения этикета, чтобы не уронить достоинства представительствуемой страны; что же касается политической роли, то о ней сказано очень осторожно и двусмысленно. Так, словно мимоходом замечая, что, «вспоминая незначительность права, которое возвело на русский трон герцогиню Курляндскую, когда налицо имелась царевна Елизавета и сын герцогини Голштинской, трудно предполагать, чтобы по смерти царствующей государыни не последовали волнения», мемориал тут же спешил оговориться, что король не только ничего не предписывает на этот счёт своему посланнику, но и не находит возможным предпринимать что-либо. Но к чему могла служить эта оговорка, раз у французского правительства действительно не было в мыслях интриговать против русской царствующей фамилии? К тому же далее мемориал предписывал послу «исследовать как можно вернее состояние умов, степень влияния друзей, которых может иметь Елизавета, словом, всё, по чему можно было бы судить о возможности в России государственного переворота».

Вообще можно с полной уверенностью сказать, что, посылая в Россию Шетарди, Франция уже заранее считалась с возможностью вмешаться в наши внутренние дела.

Да иначе оно и быть не могло. В то время на континенте боролись три влияния: Франции, Австрии и Пруссии, и Россия давала значительный перевес той стране, с которой шла «рука об руку». При обеих Аннах – императрице и правительнице – Россия была верным другом немцев и не могла быть ничем иным. Следовательно, склонить Россию на свою сторону Франция могла только при перемене царствующей особы.

Царевна Елизавета Петровна являла все гарантии, что с вступлением её на престол Россия от немцев перекинется к французам. С детства Елизавету Петровну воспитывали в мысли стать французской принцессой и любить всё французское; кроме того, от немцев ей пришлось слишком натерпеться. Путь к сердцу «северного колосса» лежал через корону Елизаветы, следовательно, ей надо было добыть таковую!

Вот где мы, наконец, подходим к клубку, завязавшемуся в тот самый момент, когда Пётр Великий поднял и расцеловал малолетнего Людовика.

VI

Из донесений Шетарди и мемуаров современников ясно видно, что с приездом маркиза де ла Шетарди Франция, официально расшаркиваясь перед императрицей Анной Иоанновной, подпольно будировала против неё, натравливая на Россию шведов и заигрывая с Елизаветой Петровной.

Трудно было подыскать для такой роли более подходящего человека, чем тридцатичетырехлетний Иоахим-Жак Тротти, маркиз де ла Шетарди.[5] Это был идеальный образец дипломата XVIII столетия, когда от посла требовалось очень мало государственной опытности, но много лицемерия, двуличия, беспринципности и неразборчивости в средствах. К тому же маркиз был молод, хорошо сложён, красив, остроумен и любезен. Интриги были его родной стихией. Он сразу понял, чего от него ждут, а потому направился в Россию во главе блестящей свиты, с лучшим поваром того времени Барридо, с несколькими подводами великолепнейших платьев и с 100 000 бутылок тонких французских вин (в то время французское вино служило немалым подспорьем французских дипломатов, о чём свидетельствуют уцелевшие памфлеты того времени).

Русский двор, никогда не знавший ни в чём меры, устроил Шетарди такую пышную встречу, что даже сам надменный и тщеславный маркиз был смущён. Окружённый чуть не царскими почестями, он приехал в Петербург. Императрица приняла его в торжественной, пышной аудиенции, после которой посол прямо направился к царевне Елизавете Петровне. Она очаровала его любезностью и приветливостью, но зато совсем иное впечатление вынес Шетарди от посещения принцессы Анны Леопольдовны, к которой отправился от Елизаветы.

Анна Леопольдовна и вообще-то не производила особенно счастливого впечатления, отличаясь редким безличьем и полнейшей апатичностью. Кроме того, будучи совершенной игрушкой в руках немецкого влияния, принцесса встретила французского посла оскорбительно холодно и почти невежливо. Шетарди тут же дал себе слово посчитаться когда-нибудь с нею за это!

Обосновавшись в Петербурге, Шетарди начал действовать. Прежде всего ему надо было сойтись с русской аристократией, чтобы исполнить ту часть инструкции, где говорилось об исследовании настроений умов. Но русские сторонились его.

Тогда энергичный маркиз обратился к министру иностранных дел Остерману с официальной жалобой. Русским было приказано сделать визит послу. Но, придя в первый раз по принуждению, они стали потом с удовольствием приходить добровольно: маркиз сразу сумел очаровать их обращением и угощением.

До смерти Анны Иоанновны Шетарди только заигрывал в политическом смысле с Елизаветой Петровной, но на прямую интригу в её пользу не шёл. Без денег трудно было что-нибудь сделать: Елизавета была бедна, кардинал Флери скуп. Только смерть Анны Иоанновны (ноябрь 1740 г.) заставила маркиза попринажать пружину: мешкать было нельзя, дать утвердиться на престоле Брауншвейгской династии значило надолго отказаться от мысли привлечь к себе Россию. Сначала Шетарди ещё рассчитывал купить Бирона, надеясь уговорить своё правительство дать необходимые для этого средства, тем более что содействие Бирона таксировалось довольно дёшево, и тогда можно было бы обойтись и без Елизаветы Петровны. Но Бирона по приказанию Анны Леопольдовны арестовали, мать малолетнего императора провозгласила себя правительницей, и теперь вне переворота для Франции спасения быть не могло.

Ещё одно важное политическое событие произошло в то же время. Австрийский император Карл VI умер, завещав корону своей дочери Марии-Терезии. При его жизни это завещание – «Прагматическую санкцию» – признали все державы, но после его смерти все захотели урвать по кусочку, и на Марию-Терезию ополчились: электор баварский, король испанский, курфюрст саксонский и король прусский. Франция не могла допустить новое усиление Пруссии и встала на сторону Австрии, но исход дела зависел от того, на чью сторону встанет Россия. Правда, Россия была всецело под немецким влиянием, но ведь теперь сами немцы восстали друг на друга. Влиятельный Миних был за Пруссию, принц – супруг Анны Леопольдовны, как племянник австрийской императрицы, – за Австрию. Долго Россия не знала, на что решиться. Наконец было решено помочь Австрии. Но тут в Петербург вновь прибыл английский посол Финч, который предложил гарантировать Брауншвейгской династии русский трон, если Россия соединится с Англией против Франции. Правительница подписала договор в этом смысле.

Теперь французам немыслимо было мешкать, а потому Шетарди рьяно пустился в интригу и вступил в прямые сношения с Елизаветой Петровной и её партией.

VII

Впрочем, была ли у Елизаветы «партия»? Нет, в точном смысле этого слова её не было. Ведь партия должна представлять собою нечто стройное, сплочённое, дисциплинированное, действующее сознательно в определённом направлении под влиянием единой центральной воли. Ничего подобного в деле Елизаветы Петровны не было: у неё были только приверженцы, обиженные правительством, а потому желавшие торжества Елизавете. Но эти приверженцы были в значительной мере бездеятельными: дальше простого ворчания и надежд на провиденциальный случай они не шли. Нити заговора, руководство ими находились всецело в руках Шетарди, от которого исходили также и средства: Елизавета была слишком бедной принцессой, чтобы задаривать солдат, как она это делала, из собственного кармана.

Мы уже упоминали выше, что кардинал Флери скупился деньгами. Некоторые историки идут дальше и утверждают, что Франция вообще была почти «ни при чём» в перевороте 1741 года и что Шетарди не давал денег Елизавете. Так, например, серьёзный историк и автор лучших монографий о русских государях XVIII в. Валишевский, труды которого увенчаны Французской академией, категорически заявляет, что активная помощь Франции в этом перевороте – просто легенда, так как подлинные депеши Шетарди явно свидетельствуют против подобного взгляда. Зато другой серьёзный историк, тоже увенчанный Французской академией, А. Вандаль, в монографии, посвящённой русско-французским сношениям при Елизавете (царевне и императрице), основываясь на тех же депешах, категорически заявляет, что деньги на революцию в России шли из Франции. Где же правда? И в чём причина такой странности, что одни и те же источники ведут к противоположным выводам?

Внимательно просмотрев депеши Шетарди и вчитавшись в доводы Валишевского и Вандаля, автор романа был вынужден безусловно перейти на сторону последнего. Прежде всего сам Валишевский даёт основание упрекнуть его в некоторой небрежности обращения с фактами. Он всё время старается доказать, что Елизавета не получала денег от Шетарди, тогда как самое важное – вопрос, получала или нет царевна деньги от Франции. А между тем Валишевский сам же говорит, что деньги на войну с Россией дала Швеции Франция и что эта война была предпринята с целью отвлечь внимание русского правительства от внутренних дел, что должно было дать Елизавете Петровне возможность осуществить переворот. Мало того, Валишевский говорит, что шведский посол Нолькен[6] получил от своего правительства сто тысяч экю на политическую интригу и что Шетарди, узнав об этом, подумал: «У шведов не было ни привычки, ни средств идти на такие траты. Откуда же взялись эти деньги? Те, которые тратились в Стокгольме на внешнюю политику, обыкновенно исходили от французской казны». «Поэтому, – заявил он далее, – не было ничего неправдоподобного, если и эти сто тысяч были даны Францией».

Теперь сопоставим всё это с подлинным заявлением посла от 2 (13) мая 1741 г.: «Будьте уверены, что признательность, которую будет питать принцесса Елизавета к Швеции, не помешает ей отличить настоящую пружину, приведшую машину в действие».

Иначе говоря, даже в тех случаях, когда деньги шли через третьих лиц, фактически давала их Франция. Можно ли говорить после этого о том, что активная помощь Франции – просто легенда?

Вся ошибка Валишевского заключается в том, что он не дал себе труда заметить, как часто одна депеша противоречит другой. Но это вполне понятно и естественно: многое заставляет предполагать, что Шетарди составлял свои депеши так, что даже и будучи расшифрованы, они оставались не вполне доступными для непосвящённого: под внешним смыслом таился ещё другой, внутренний, тайный.

Разумеется, мы не можем подробно останавливаться на доводах «за» и «против», так как это значило бы пускаться в историческую полемику, для которой в данном труде не может быть места. Мы просто хотели предупредить читателя, что высказываемый нами взгляд разделяется не всеми, и что для нас лично убедительным кажется взгляд Вандаля.

Весьма характерным в этом отношении является следующее место из депеши Шетарди от 21 апреля. Шетарди говорит, что Елизавета исчислила расходы на революцию в сумме ста тысяч рублей. «Я передал принцессе, что король, постоянно занятый мыслью содействовать её счастью, охотно доставит средства на покрытие издержек, как только будет указано, каким способом сделать это секретно».

Из дальнейших депеш можно догадаться, что Шетарди нашёл этот способ: в Петербурге жил некто де Ман, у которого в Париже был богатый дядюшка; де Ман вёл широкую жизнь и крупную картёжную игру. Что было мудрёного, если богатый дядюшка посылал своему единственному наследнику деньги на покрытие трат по такой разорительной жизни?

Действительно, два разных документа проливают некоторый свет на это. Из депеши Шетарди явствует, что он достал для Елизаветы Петровны некоторую сумму денег, которую взял взаймы у приятеля, выигравшего много в карты; Шетарди просил, если можно, вернуть деньги этому «приятелю». А из секретных документов французского министерства иностранных дел явствует, что в первых числах октября 1741 г. тайный агент министерства с чисто опереточными предосторожностями передал в кафе де Фуа эту сумму денег маркизу де Ман, который не замедлил послать их своему племяннику в Петербург. Вообще дальнейшее сличение дат наводит на мысль, что депеша Шетарди говорит не о совершившемся, а о желаемом факте, то есть, как мы уже говорили, под наружным смыслом депеши скрывался другой, внутренний смысл, и депешу надо истолковывать так: «Пошлите через де Мана такую-то сумму мне».

Разумеется, всё заставляет предполагать, что Франция дала очень много денег прямо в руки Елизавете. Но это уже детали. Важно то, что Франция тратилась на переворот, что, хотя из осторожности она прикрывалась Швецией, но фактически не партия, не приверженцы, а Франция возвела на престол царевну Елизавету Петровну.

Итак, внимательное рассмотрение фактов говорит за то, что партии в точном смысле этого слова у Елизаветы не было.

Из её приверженцев наиболее деятельными были доктор Лесток, ганновержец родом, но француз по происхождению (его биографию читатель найдёт на страницах романа), камергер Воронцов,[7] немец Шварц.[8] и еврей Грюнштейн[9] Близкий в то время Елизавете Алексей Разумовский непосредственного участия в интриге не принимал: и тогда, как и впоследствии, он держался в стороне от политики.

Наиболее деятельным был Лесток. Через него-то главным образом и сносилась Елизавета с маркизом Шетарди, и если некоторые историки и отрицают значительность роли Шетарди, то значительности роли Лестока в перевороте 1741 года, кажется, не отрицает никто.

VIII

Дальнейшее течение этой интриги достаточно отражено на страницах нашего романа. Поэтому коснёмся её только вкратце.

Франция и Швеция выработали такой план действий: Швеция объявит России войну, а когда это отвлечёт внимание правительства, Елизавета Петровна произведёт переворот в свою пользу. Но в благодарность она должна отдать Швеции все отнятые у последней Петром Великим земли.

Ни Шетарди, ни шведский посол Нолькен не учли горячей любви Елизаветы к родине и преклонения памяти отца. Елизавета наотрез отказалась от короны, которую можно получить, жертвуя интересами родины. Переговоры замерли, но Елизавету это не беспокоило; возмущение солдат и дворянства немецким засильем всё росло, на французские деньги уже успели подготовить почву, и теперь оставалось ждать благоприятного момента.

Вдруг Шетарди узнал, что граф Линар, давнишний возлюбленный правительницы Анны Леопольдовны, в точности проведал о роли французского посла. Хотели даже арестовать и судить Шетарди, но маркиз смело заявил, что выбросит из окна всякого, кто осмелится явиться к нему без разрешения. Хотели арестовать Елизавету Петровну и посадить её в монастырь. Но, с одной стороны, уже боялись очень идти напролом, чтобы не усилить раздражения среди войска и дворянства, а с другой – какую пользу могло принести устранение Елизаветы теперь, когда интрига была в полном ходу, а за границей благополучно проживал её племянник (впоследствии Пётр III)?

Пока правительница Анна Леопольдовна[10] разводила руками, не зная, на что решиться, Шетарди пошёл на мировую с Елизаветой, отказался от требования территориальных уступок в пользу Швеции и требовал одного: чтобы все приверженцы немцев были устранены и понесли суровую кару. На это Елизавета согласилась, и мир был заключён.

Вскоре с помощью преображенцев Елизавета арестовала всё правительство, не исключая и малолетнего императора Иоанна VI Антоновича. 26 ноября утром проснувшиеся петербуржцы узнали, что на русский престол вступила императрица Елизавета Петровна.[11]

IX

Наша задача будет недостаточно полна, если мы не дадим краткой характеристики личности Елизаветы.

По удачному выражению проф. В. Ключевского,[12] Елизавета представляла собою типичную русскую барыню XVIII века. Умная и добрая, но малообразованная и плохо воспитанная, а к тому же капризная, своенравная и беспорядочная, императрица Елизавета была человеком момента. В этом заключается разгадка той двойственности, которая поражает нас в ней.

Елизавета была очень проста в обращении, любила толкаться по девичьей; сама наряжала прислугу к венцу и любила смотреть в дверную щёлочку, как веселится дворня. Но в то же время самое пустячное нарушение этикета могло показаться ей величайшим преступлением. Елизавета терпеть не могла политики, дипломатических тонкостей и переговоров.

А между тем в своих покоях она устроила нечто вроде интимного кабинета из приживалок и сплетниц, где премьером была Мавра Шувалова; «предметами занятий этого кабинета были сплетни, наушничество, всякие каверзы и травля придворных друг против друга, доставлявшая Елизавете великое удовольствие». Елизавета была очень ласкова в обращении, но из-за пустяка приходила в неистовство и бранилась более чем неподобающими словечками, не разбирая, кто перед нею – мужчина или женщина, лакей или министр.

Родившись на переломе прежней азиатчины и европейского свободомыслия, Елизавета совмещала в себе московскую набожность с французским легкомыслием и распущенностью. От вечерни императрица неслась во весь опор на бал; а с бала уезжала, чтобы поспеть к заутрене. Она молилась долго, истово и искренне, но по временам прерывала молитву, чтобы подойти к зеркалу и лишний раз полюбоваться на свои «приятности».

Более всего любя мир, Елизавета воевала половину своего царствования. Ценившая образование, основавшая первый русский университет, Елизавета до конца своих дней была уверена, что в Англию можно проехать сухим путём. На куртаги, балы, маскарады, шествия и т. п. тратились огромные деньги, а между тем модные французские магазины отказывались кредитовать императрицу, так как из дворца совершенно невозможно было получить деньги по счёту. Парадные комнаты дворца поражали роскошью, но жилые просто не соответствовали своему названию, так как «жить» в них было совершенно невозможно: было тесно, убого, неряшливо, двери не затворялись, сквозь окна дуло, по стенам текла вода. После императрицы осталось 15 000 платьев и два сундука шёлковых чулок, а между тем мебели и сервизов было так мало, что при переездах императрицы из дворца во дворец приходилось всё таскать за собой. Словом, четыре строки «Русской истории от Гостомысла» А. Толстого в значительной степени исчерпывают личность Елизаветы:

Весёлая царица
Была Елизавета,
Поёт и веселится,
Порядку только нет.

Да, «порядка» у императрицы Елизаветы не было ни в чём и никогда!

Часть первая

ЛЮДОВИК

I

КОРОЛЬ СКУЧАЕТ

Зима 1738/39 года отличалась необычной даже и для Парижа мягкостью, а вернее, так её и вовсе не было. Ни снега, ни морозов; как заладил осенью мелкий, унылый дождик, так и шёл почти без перерыва всё время. Сырость стояла невообразимая; парижане хрипели, чихали, кашляли и на чём свет стоит проклинали ужасную погоду.

Впрочем, на сырость ворчали только зажиточные, а бедняки, количество которых неимоверно возрастало с каждой новой палочкой, прибавлявшейся к имени Людовиков, вступавших на трон, только радовались. Всё равно в тех ужасающих подвалах, куда загоняла их нужда, всегда было сыро, но зато отсутствие морозов избавляло их от забот доставать топливо. Хоть тепло было – и то слава Богу!

В январе выпал снежок, который пролежал целых три дня. Думали уже, что установится запоздалая зима. Но в одно действительно прекрасное утро парижане, проснувшись, увидели безмятежно-голубое небо и дивное, яркое, тёплое солнце, спешившее теперь с лихорадочной энергией наверстать то время бездеятельности, которое пришлось ему провести за густым пологом серых зимних туч. Снег быстро стаял, земля обсохла. Налетели весёлые пташки, деятельно занялись витьём гнёзд, и к началу карнавала творческая работа весны была уже в полном разгаре. Из-под земли гордо высунулись молодые, сочные ростки, жадно тянувшиеся к материнским ласкам солнца, высыпали скромные хрупкие анемоны. Почки деревьев надулись, набухли и в одну из тёплых весенних ночей лопнули, развернувшись ярко-зелёным ажуром юных листочков.

Солнце примирило и богатых, и бедных: все радовались весне, всех тянуло к солнцу. Улицы наполнялись пёстрой народной толпой, и опять парижане, забывая свои беды и несчастья, зажили той бесшабашной, поверхностной жизнью, где острое словцо и весёлая шутка ценились зачастую дороже необходимого хлеба. Богатые с надменным видом направлялись за город в экипажах, бедные шли туда же пешком, перебрасываясь весёлыми шутками насчёт первых. Тут, среди осыпанной царски-щедрыми дарами весны зелени Булонского леса, они уже не чувствовали себя обделёнными: разве не одинаково приветствуют радостным щебетаньем весёлые птахи и бедных, и богатых? Разве не одинаково ласкает их солнце? Разве шаловливый демократ-ветерок делает какую-нибудь разницу между пышными перьями дорогих шляп и дешёвыми ленточками скромных, кокетливых чепцов?

О нет, в особенности, что касалось последнего, то по мере того как день клонился к вечеру, его шалости становились всё более и более неразборчивыми и дерзкими. Изящному, выхоленному, изнеженному герцогу Ришелье ветер засыпал глаза пылью, а когда при виде его смешных гримас какой-то рабочий расхохотался во весь рот, то шалун набил пыли полный рот смешливому. Старой, накрашенной, намазанной маркизе де Бледекур, тратившей немалые деньги на содержание целого штата молодых возлюбленных, ветер растрепал гигантское страусовое перо и в заключение шлёпнул её им же по лицу. А когда молоденькая, хорошенькая гризеточка, увидав это, крикнула: «Осторожно! Штукатурка обвалится!» – то ветер счёл своим долгом почтить и её своим вниманием и с этой целью немедленно накинул ей юбку на голову, к немалому удовольствию двух молодых студентов. Видимо не чувствуя ни малейшего почтения даже к принцам крови, ветер вырвал из рук герцога Шартрского миниатюрный, тоненький платок, которым его высочество собирался смахнуть пыль с высочайшего лица, высоко взметнул его кверху и понёс между верхушками деревьев, но тут же одумался и кинул платок на ближайший сучок, а сам, словно напроказивший школьник, понёсся во всю прыть далее, поиграл флюгерами в Сен-Клу и наконец забрался в дивный Версальский парк.

Одно из раскрытых окон дворца привлекло внимание ветерка. Он заглянул туда, потом схватил прошлогодний сухой листик, заброшенный на подоконник его предшественником, и кинул его на пол. Листок шурша покатился по вычурному паркету мимо золочёной штофной кушетки, на которой лежал развалясь мужчина лет тридцати. Если бы не открытые глаза, с мечтательным видом устремлённые к искусно расписанному потолку, то можно было бы подумать, что лежавший спит. Беспросветной скукой, отчаянием тоски, ленивым безмолвием веяло от всей его фигуры. Одна рука судорожно вцепилась в пышные чёрные локоны, другая, державшая раскрытую книгу, безнадёжно свесилась к полу. Ветер пощекотал эту руку листиком, поиграл прядями локонов, шумно перевернул несколько страниц книги, однако лежавший не шелохнулся. Тогда, охваченный непонятным испугом, проказник опрометью бросился обратно в окно, досадливо стукнув по дороге рамой. Но и этот шум не вывел лежавшего из его лениво-тоскливой неподвижности.

То был молодой французский король Людовик XV. Ему было тогда только двадцать девять лет, он был недурен собой, царствовал над большой и прекрасной страной… и всё-таки скучал, скучал так, как только может скучать человек!

Когда он родился, никто не видел в нём короля. Боже мой! Сколько лиц стояло между ним и троном! На французском престоле восседала величественная особа его прадеда Людовика XIV, наследником престола был его дед, великий дофин Франции Людовик, после которого трон должен был перейти к герцогу Бургундскому Людовику, отцу Людовика XV. И только когда-нибудь потом, после этого длинного ряда венценосных Людовиков, должен был прийти черёд царствовать старшему брату Людовика XV, а самому Людовику предстояло так и прожить свою жизнь в качестве родственника королей.

Так считали люди. Но смерть, смеющаяся над всеми людскими расчётами, одним мановением своей губительной косы расчистила ему дорогу к трону. Умер старший брат, умер отец, дед… Последним умер самый старший – великий Людовик XIV. И вот пятилетним ребёнком Людовик XV вступил на французский престол.

Его увезли в Венсенский замок, от его имени стал править регент, герцог Орлеанский.

Поднялась целая вакханалия злоупотреблений. Финансист-маг Лоу, англичанин родом, придумал заменить звонкую монету бумажками-обязательствами. Печатный станок без отдыха нашлёпывал тысячи банкнотов. Лоу был очень любезен – никто из аристократов, обращавшихся к нему с просьбой снабдить ценными бумажками, не уходил с пустыми руками. И вот настал момент, когда этих бумажек было выпущено в оборот много больше, чем в состоянии была оплатить Франция. С государством произошло то же, что бывает в таких случаях с частными лицами: оно обанкротилось!

Франция не скоро оправилась от этого удара: с момента банкротства королевская власть держалась только по инерции, одними традициями. Народное недовольство всё возрастало. Аристократия безмятежно плясала у самого кратера губительного вулкана, развернувшегося у её ног в 1790 году.

Тринадцати лет (1723 г.) Людовик был объявлен совершеннолетним. Через десять месяцев после этого герцог Орлеанский умер, и Людовик мог бы, если бы захотел, лично взяться за управление страной. Но он не захотел: одна мысль о тяготах управления пугала его. Ещё не успел остыть труп герцога Орлеанского, как Людовик вручил власть герцогу Бурбонскому. По счастью, бессмысленному правлению герцога, или вернее – его возлюбленной маркизы де При – скоро был положен конец. У кормила власти встал и не покидал его до самой смерти кардинал Флери.

Людовику не было шестнадцати лет, когда его обвенчали с двадцатитрехлетней Марией Лещинской. В то время, как свидетельствует де Вильяр, король был робок и застенчив до неловкости, малоречив до неприличия. Единственным удовольствием его тогда была охота. До свадьбы Людовик XV совершенно не знал женщин: развратный сам, герцог Орлеанский сумел уберечь своего питомца от тлетворных нравов версальского двора. «Все дамы готовы на интригу с королём, – говорит всё тот же Вильяр, – но сам король не готов». Впрочем, впоследствии король с лихвой наверстал всё, упущенное им.

Слишком застенчивый и неловкий, чтобы пускаться на интриги с придворными дамами, и в достаточной мере чувственный, Людовик на первых порах показал себя очень нежным мужем. Мария Лещинская с завидной аккуратностью приносила ему в законный срок по принцу или принцессе, а то и по две сразу. Такая семейная идиллия продолжалась до 1732 года. К этому времени королева стала уставать от бурных ласк мужа, а Людовик с затаённым вожделением начал осматриваться по сторонам, жадным взором останавливаясь на прелестях придворных дам. Одна из них, пылкая и кроткая де Майльи, в особенности дразнила сладострастие короля. Это было замечено, придворные принялись толкать де Майльи в объятия короля. Графиня была очень не прочь завлечь в свои пламенные объятия Людовика, но преградой стояла его застенчивость. Раза два-три де Майльи при свиданиях с королём пускала в ход весь арсенал своих явных и тайных прелестей, однако дело не подвигалось ни на шаг: король не решался изменить жене. На помощь пришёл случай. Вечером того дня, когда де Майльи удалось особенно сильно всколыхнуть страстные грёзы Людовика, король послал своего камердинера к жене с сообщением, что его величество предполагает провести эту ночь на половине её величества. Королева ответила, что она не может принять короля. Людовик вновь послал камердинера к королеве с заявлением, что король не принимает отказа. Когда же жена опять дала всё тот же сухой и категорический ответ, Людовик вспыхнул гневом и поклялся, что больше никогда не потребует от королевы исполнения её супружеского долга. Это сейчас же стало известно, на следующий день де Майльи возобновила свою попытку овладеть любовью короля, и на этот раз попытка увенчалась полным успехом.

У натуры, которые сдержанны и нравственны только в силу застенчивости, надлом скромности является полным её крушением. Так плотина стоит незыблемо только до тех пор, пока вода не прососёт в ней еле заметного хода. А случилось это – и бушующая страсть несётся бурным потоком, выходя из берегов и затопляя все границы благоразумия.

Плотина застенчивости Людовика XV была подрыта объятиями де Майльи, и с этого момента король с ненасытной жадностью кинулся на удовольствия. Быстро составился кружок придворных, начался ряд весёлых охот, пирушек, маскарадов. Версальский дворец показался теперь слишком величественным и холодным для этого весёлого времяпрепровождения. И вот Людовик приказал отделать замок Шуази, и там стали происходить весёлые вакханалии. Для того, чтобы веселиться без помехи, Людовик XV ввёл в этикет правило, запрещавшее мужьям сопровождать придворных дам, отправлявшихся с королём в увеселительную поездку. Во внутреннем устройстве замка также было принято во внимание всё, чтобы устранить стесняющую помеху. Так, в столовой был устроен механизм, поднимавший из кухни накрытый стол – таким образом блюда подавались и убирались без непосредственного участия прислуги.

Эта жизнь стоила много денег. Кардинал Флери, фактически правивший страной, был очень скуп, но отказать королю в деньгах он не решался, чего доброго, король ещё сам возьмётся за управление, а это обошлось бы ещё дороже… И кардинал хоть и кряхтел, но довольно широко открывал государственную мошну к услугам Людовика.

Жизнь текла весело, привольно, беззаботно. Казалось, и конца не будет всем развлечениям и проказам. И вдруг всё словно сдуло. Веселье затихло, собутыльники приумолкли и ходили в полной растерянности и унынии, а весёлая де Майльи проливала обильные слёзы: королём овладела смертельная тоска, он неделями лежал на кушетке, отдаваясь своей гнетущей тоске, не желая и слышать о каких-либо развлечениях. Всё ему опостылело, всё было ему противно.

Весна, весь этот пышный пир пробудившейся природы ещё более усилили его дурное настроение. Весёлое щебетанье пташек, суетливо хлопотавших над витьём гнёзд, наивная прелесть юной зелени, грация первых весенних цветов – всё томило неосознанной мечтой, будило неведомые жаркие грёзы. Действительность казалась невыносимой, мечталось о чём-то ином, непохожем на неё, красочном… В полусне чьи-то белые руки обвивали шею Людовика, чья-то горячая грудь с зыбкой страстью приникала к его груди, чьи-то алые уста застенчиво лепетали неведомую сказку любви… Людовик вскакивал, хватал трепещущими руками воздух, искал горящим взором ускользнувшее видение… Никого! Никого!.. Он вспоминал о пренебрегаемой в последнее время Луизе де Майльи, но сейчас же болезненно-брезгливая гримаса искривляла его лицо… И несчастный король спешил забыться сном, чтобы хоть в грёзах пережить минуты счастья…

Однако ночь обессиливала, истомляла, сушила… И весь день король пролёживал в томной грусти на кушетке, не желая никого видеть, ни за что взяться. Каждое утро во дворец приезжали приближённые с неизменным вопросом:

– Как сегодня его величество?

И ответом им был неизменный испуганный шёпот:

– Тссс! Король скучает!

Король лежал, лежал, лежал… Словно тени, двигались по коридорам и залам дворца взволнованные слуги, осторожно пробираясь на цыпочках мимо королевских апартаментов. И от одного к другому нёсся предупреждающий шёпот:

– Тише! Его величество тоскует! Тссс! Король скучает!..

II

МАРКИЗ ДЕ СУВРЭ

В соседней комнате скрипнула дверь и послышались чьи-то лёгкие, бодрые шаги; вслед за этим дверь королевской комнаты приоткрылась, и в щель просунулась белокурая кудрявая голова с белым, нежным лицом, глубокими, большими, умными глазами и изящным аристократическим носом.

– Государь! – весело заговорил вошедший. – Это я, маркиз де Суврэ! Вашему величеству благоугодно было приказать мне немедленно явиться по возвращении из путешествия, чтобы доложить о результатах! Я только что вернулся из Пармы, и вот плоды моих поисков. Разрешите ли, ваше величество, всеподданнейше преподнести их?

– А, это ты, маркиз, – лениво ответил Людовик, не поднимая головы. – Войди!

Маркиз де Суврэ был сверстником короля и товарищем его по воспитанию. Король очень любил его общество, но совершенно не замечал его отсутствия: благодарность и стойкость привязанности вообще не входили в число добродетелей Капетингов. Зато сам маркиз действительно любил короля преданно, нежно, бескорыстно до трогательности. Только, как умный человек, понимавший, что избыток преданности, слишком явно выказываемый, порождает зависть, интриги и подкопы, Суврэ никогда не подчёркивал в присутствии третьих лиц своей исключительной любви к Людовику. Он так умело отходил в тень, что только один проницательный и хитрый Флери, недолюбливавший Суврэ и взаимно не любимый им, разгадывал степень значительности и влияния маркиза на короля. Для всех остальных Суврэ был совершенно безобидным весельчаком, полушутом, забавником, чудаком, любившим говорить изречениями, пословицами да стихами.

Действительно, Суврэ усвоил себе манеру высказывать свои мысли чужими словами. Отличаясь колоссальной памятью и будучи человеком необыкновенно образованным и начитанным, Суврэ знал наизусть всех классиков французской поэзии и так и сыпал стихами, почти всегда замечательно остроумно применяемыми. Это стало его второй натурой и, даже оставаясь наедине с королём, когда не к чему было надевать свою личину, Суврэ не мог отделаться от усвоенной привычки.

Пользуясь разрешением короля, Суврэ окончательно распахнул дверь, взял из рук лакея бархатную подушку, на которой лежал какой-то беленький комочек, и направился с ним к кушетке. Тут он опустился на колени и, протягивая к королю подушку с комочком, оказавшимся очаровательной крошечной собачкой, сказал:

– Вот, ваше величество, собачка, которую так хотела иметь прелестная графиня де Майльи! Могу поручиться, что это – самый крошечный экземпляр из всего собачьего семейства. Но чего мне стоило достать его!..

Людовик лениво погладил собачонку по мягкой, пушистой шерсти и вяло улыбнулся, когда она принялась жадно сосать его мизинец.

– Что это за порода? – спросил он.

– Не знаю, ваше величество, потому что родители этого пёсика были вывезены каким-то английским капитаном из далёкой заморской страны. Тем не менее этот пёсик может с гордостью воскликнуть: «Moi, fils inconnu – d'un si glorieux pere!»,[13] Ведь папаша этого маленького комочка спас от неминуемой смерти герцогиню Пармскую, выбив из её рук стакан с отравленным питьём. Он тут же пал жертвой своего инстинкта: несколько капель жидкости попало на мордочку пёсика, и он испустил свою собачью душу в ужасных конвульсиях. Благодарная герцогиня приказала набальзамировать его труп. Обо всём этом я узнал в Тоскане, где мне рассказали, кроме того, что герой оставил после себя двух малолетних наследников и что миниатюрнее этой собачьей семьи нет во всей Европе. Тогда я немедленно ринулся в Парму. Увы! Герцогиня и слушать не хотела о том, чтобы расстаться с сыном своего спасителя. Благословив свою судьбу за то, что я проживал в Парме инкогнито, я подкупил придворного лакея, и вот – «C'etait pendant l'horreur d'une profonde nuit»[14] – пёс был выкраден, и я понёсся с драгоценной добычей обратно во Францию, чтобы сложить её у ног моего короля!

– Благодарю тебя, Суврэ, – ласково сказал Людовик. – Я всегда знал, что ты – мой лучший друг! Положи где-нибудь собачку и скажи потом Корбелэну, чтобы он присмотрел за ней, пока я не преподнесу её графине. А в знак моей дружбы и благодарности возьми вот это, – король снял с пальца и кинул маркизу массивное золотое кольцо, изображавшее дракона, который в бессильной ярости закусил свой хвост и как бы изрыгал пламя крупными рубинами глаз.

Суврэ подхватил кольцо на лету, пламенно прижал его к губам и с восторжённым пафосом воскликнул:-

Oui, puisque je retrouve un amisi fidele,
Mafortunevaprendreunefacenouvelle![15]

Людовик грустно посмотрел на маркиза.

– Как я завидую тебе, Суврэ, – сказал он, и в его голосе прозвучали скорбные, надтреснутые ноты. – Ты всегда так весел, так жизнерадостен! Всякий пустяк радует тебя, словно рёбенка. Да и случись у тебя какое-нибудь горе, так тебе есть к кому прибегнуть, потому что я, твой царственный друг, всегда готов прийти к тебе на помощь. А я? Я, король великой страны, беднее и беспомощнее любого из своих подданных! Великая скорбь, гнетущая тоска гложут моё сердце. Жизнь кажется мне гробом, завёрнутым в ряд блестящих, богатых покровов. Не зная, что таится за этими покровами, я беззаботной рукой срывал их один за другим и вот увидал, что внешность – тлен и мишура, что всё – гниль и прах… И к кому прибегну я в своём горе, кто утешит меня? Над королём только Бог! Что же, так пусть он призовёт меня к себе…

– О мой король! – с непритворным отчаяньем воскликнул Суврэ, кидаясь на колени перед кушеткой и простирая к королю обе руки. – Разве это возможно? О, нет, нет! Это – случайное настроение… Боже мой, чего бы я не сделал, чтобы рассеять вашу тоску! Но я верю, это пройдёт! Бог не допустит!

– Я знаю, что ты любишь меня, – сказал Людовик, ласково положив руку на голову маркиза. – Знаю и то, что ты отдал бы жизнь за одну минуту моей радости…

– О, с восторгом!

– Но и любовь бывает бессильной там, где неизбежность захватывает душу своими железными тисками. Оглянись вместе со мной на мою жизнь. Что я имею, чего мне ждать, на что я могу рассчитывать?

– Ваше величество! Вы забыли Францию, нашу прекрасную, великую Францию. Как счастлива была бы она, если бы ваше величество собственноручно взялись за кормило власти и направили страну к новому блеску и славе!

– Э, милый мой! Франция отлично обходится и без меня! Да и молод я слишком, чтобы оспаривать это кормило у опытных рук кардинала Флери…

– Нет, возлюбленный король мой, что касается молодости, то недаром поэт говорит:

Je suis jeune, il est vrai, mais aux ames beun nees,
La valeur n'attend pas le nombre des annees![16]

Что же касается до «опытности» первого министра вашего величества, то…

– Полно, Суврэ, ты просто не любишь кардинала!

– Но при чём же здесь моя любовь или нелюбовь, государь? «J'appelle un chat un chat et Rollet un fripon!»[17]

– Оставим это, Суврэ!

– Хорошо, ваше величество, пусть не настало ещё время великому королю теснее сойтись с великой страной! Но разве как человек мой король не может быть счастлив?

– Где же счастье в этой мишуре, Суврэ?

– Ваше величество, посмотрите туда, в парк! Что шепчут деревья, тянущиеся к нам своими осыпанными юной зеленью ветвями? О чём мечтают стыдливые венчики весенних цветков? О чём чирикают птички, весело собирающие прутики и пушок? Какие грёзы навевают нам нежные лучи задумчивой луны? И какое великое, издавна священное слово звучит призывом в ночном гимне певца соловья? Любовь – вот то, чем одухотворён весь весенний трепет пробуждающейся природы! Любовь – вот то, что может наполнить всю жизнь без остатка!

– Любовь! – король повторил это слово с оттенком грустного презрения. – Когда я был ещё мальчуганом, Суврэ, мне тоже казалось, что любовь – самый прекрасный, таинственный, заманчивый дар жизни. Если бы не моя робость, то я, казалось, обнял бы всех тех изящных, обольстительных красавиц, которые воздушным роем витали при дворе регента, я зацеловал бы всех их до смерти… Боже мой! Сколько бессонных ночей провёл я, проклиная свою застенчивость!..

И вот, как сейчас помню, меня обвенчали с дочерью сверженного польского короля. Я обратил на Марию всю свою страсть, я сосредоточил на ней одной все свои грёзы, в ней я целовал всех женщин, которых до того целовал мысленно. Но королева отвечала на мою любовь только покорностью, только одним сухим подчинением своей обязанности. Настал момент, когда она стала уклоняться даже и от этого. И вот, когда я сблизился с де Майльи… Я очень любил её, да, если хочешь, люблю и теперь. Она верна, преданна, бескорыстна, весела. Но она очень уж ограниченна, уж очень заземлена. С ней можно забыться только в животных восторгах, но не умчишься ввысь, не унесёшься к горным высотам. Я стал скучать с ней… В попытках развлечься я снизошёл до многих других женщин. Каждый раз это было только мимолётным эпизодом, и каждый раз в душе оставался налёт горечи. Теперь эта горечь переполнила душу и задавила её своим невыносимым гнётом… Суврэ! Ты, он, другой, третий, любой из моих подданных можете быть счастливы в любви, но я – нет! Ведь я – король! Меня не любят – мне подчиняются. Я могу быть красивым, как Адонис, могу быть уродливым, как Вулкан. Могу быть сильным, как Геркулес, или расслабленным, как нищий Силоамской купели – всё равно, женщины будут одинаково отдаваться мне, потому что я – король! Но, отдаваясь мне, они в то же время немедленно требуют уплаты по счёту своей нежности. Ведь я – король, можно ли любить меня даром? А! Ты опустил голову, Суврэ, ты задумался? Ты сам видишь теперь, что я прав и что мне нет счастья ни в чём!

– Нет, государь, вы не так объяснили причину моей задумчивости! Я поник головой в сознании того, что мы, то есть все те, которых ваше величество почтили высоким саном своих друзей, не исполнили в полной мере обязанностей дружбы. Как? Наш возлюбленный король задыхается в лабиринте жизни – и никто из нас не подскажет ему выхода!

– Но разве есть выход, Суврэ?

– Да, конечно, есть, ваше величество! Вы страдаете от того, что вы всегда – слишком король? Но почему же в таком случае вашему величеству иногда не пожить жизнью простого буржуа? Вы мучаетесь тем, что вас любят только ради вашего сана, что придворные дамы слишком испорчены для бескорыстной любви? Но почему же в таком случае не попытаться обратить свои взоры на другие слои общества?

Король приподнялся, его глаза оживились и засверкали.

– Объяснись, Суврэ! Ты говоришь загадками! – сказал он.

– Ваше величество, я тоже страдаю от неудовлетворённой любви, я тоже по временам жестоко кляну безжалостного божка Амура. И вот, когда я возвращался сюда из Пармы, на одной из остановок я увидел, как на лужайке перед моими окнами крестьянские парни и девки танцевали бранль.[18] Взявшись за руки, они весело кружились, напевая:

J'ai vu des dames d'un haut rang,
Ce n'est rien pres de Silvie —
En corset rouge, en jupon blanc,
Ah,grand Dieux, qu'elle est jolie![19]

Я задумчиво смотрел на одну из них и любовался её красотой, грацией, стройностью. Я думал, как счастлив должен быть её возлюбленный; ведь действительно наши дамы «высшего круга – ничто рядом с нею». И уж наверное она не станет мучить его так, как красавица нашего круга мучает несчастного, рискнувшего полюбить её. Вот один из парней воспользовался удобным моментом и расцеловал свою даму. Она смеялась, отбивалась, но – Боже мой! – сколько чистосердечности было в её смехе! И я думал: вот бы хорошо поселиться в такой деревушке под видом простого человека, полюбить и быть любимым простушкой Сильвией!..

Король перебил его весёлым смехом:

– Нет, ты – ужасный чудак, Суврэ! Уж не собираешься ли ты посоветовать мне отказаться от короны и поселиться в деревне, чтобы гоняться там за провинциальными красотками в красных корсажах и белых юбках?

– Боже упаси меня от этого, государь! Зачем отказываться от великого ради малого, когда можно совместить и то, и другое?

– Но как же?

– Известно ли вам, государь, что теперь благодаря изобретению какого-то учёного монаха театральный зал Пале-Рояля по желанию легко превращают в бальный? Этим пользуются, чтобы устраивать там публичные балы и маскарады. Ведь теперь карнавал, государь! На эти балы собирается весь цвет женского населения Парижа. Модисточки, гризетки, лавочницы, дочери купцов и чиновников, даже маркизы и графини инкогнито, – все спешат туда, чтобы широко использовать царящую там свободу нравов. Маски свободно заговаривают друг с другом, нет ни рангов, ни чинов, ни титулов; только один божок Амур всесильно царит там, и хотя ему приходится брать с собою удесятерённый запас стрел, но ни одна из них не остаётся у него не использованной. Весна празднует там свой праздничный пир. Всё, что молодо, красиво, что хочет любить и быть любимым, соединяется в общем жертвоприношении на алтаре богине Венере. Там «chaque chacum trouve sa chacune!»[20]

– И ты думаешь…

– И я думаю, что если сегодня вечером там появятся два молодых человека в полумасках, то никому и в голову не придёт, что под одной из них скрывается его величество король Франции, а под другой – его верный раб, маркиз де Суврэ. Таким образом, если какая-нибудь красотка, обратившая на себя внимание его величества, выкажет склонность увенчать зажжённое ею пламя, то ваше величество сможет быть спокойным, что её толкнёт на это не блеск королевского венца, а личное обаяние вашего величества!

Людовик вскочил с кушетки и со сверкающим радостью взором крикнул маркизу:

– Суврэ! Ты незаменим! Ты – мой истинный друг! Надо быть тобой, чтобы придумать такую прелесть! – Король даже захлопал в ладоши от восторга. – Нет, ты подумай сам, как это будет чудесно! Провести часок-другой инкогнито, быть самым заурядным участником общего веселья, пленить какую-нибудь красоточку, которая подарит свою любовь, как она думает, купчику или мелкому дворянину, а затем широко раскроет глаза, когда узнает, кто её милый! Какая поэма восторгов, самых разнообразных, тонких ощущений открывается тут! Суврэ! Ты – гений! Можешь поцеловать мою руку!

Суврэ благоговейно приник к руке Людовика и сказал:

– Я счастлив, государь, что моя бесконечная любовь и преданность вашему величеству подсказали мне удачную мысль. Ведь у всех придворных сердце кровью истекает при виде страданий возлюбленного короля!

– Бедная де Майльи! – с участием сказал король. – Воображаю, как она исстрадалась в это время! Сколько времени уже мы не виделись! Вот что, Суврэ, ступай к ней сейчас, поднеси ей привезённую тобой собачку и передай, что я через несколько минут буду у неё. А оттуда мы с тобой отправимся в Париж!

– Слушаю и иду, государь, – ответил Суврэ.

Взяв собаку, он почтительно попятился к двери.

III

У ДЕ МАЙЛЬИ

Суврэ застал графиню де Майльи в полном упадке духа. Эта рослая, полная, страстная брюнетка искренне, бескорыстно любила короля, и отчуждение, которому она подвергалась в период долгой тоски Людовика, приводило её в совершеннейшее отчаяние. Она не могла понять, что значит эта внезапная холодность. До самого последнего дня Луиза была всё так же нежна, так же покорна, с той же преданностью шла навстречу малейшим желаниям своего царственного возлюбленного, как и раньше, и вдруг эта непонятная холодность! Графиня наводила справки, будучи уверена, что тут замешалась какая-то новая серьёзная привязанность. И прежде бывало не в редкость, что Людовик на краткий миг увлекался кем-нибудь из придворных дам, и тогда два-три дня Луиза де Майльи бывала в забвении. Но мимолётное увлечение быстро проходило, и Людовик с удвоенной нежностью возвращался к своей единственной доселе истинной любви.

Не то было теперь. К своему удивлению, графиня каждый раз получала всё тот же ответ, что его величество не выходит из апартаментов, что никто из дам ни явно, ни тайно не проходил туда, что он отменил на это время все и малые и большие приёмы и что даже его ближайшие друзья не решаются нарушить уединение заскучавшего короля. Тут уж графиня ровно ничего не могла понять. Король даже не предпочёл её другой, а просто бросил, как бросают надоевшее жабо или воротник. А ведь она так любила его!

И несчастная проводила дни и ночи в бесконечных слезах. Напрасно её сестра, молоденькая, только что вышедшая из монастырской школы Полина де Нейль, старалась развлечь и утешить её: Луиза ничего не слушала и только плакала, плакала и плакала.

Суврэ застал трогательную картину: старшая сестра лежала с распущенными волосами на кушетке в будуаре, а младшая меняла ей компрессы на голове.

Но, увидев вошедшего маркиза и узнав от него, что король шлёт ей собачку и приказал предупредить о своём приходе, Луиза сейчас же вскочила с кушетки и сорвала с головы повязку. Слёзы сразу высохли на её засверкавших восторгом глазах, а бледные щёки заалели ярким румянцем.

– Суврэ! – вскрикнула она. – Я зацеловала бы вас до смерти от радости, если бы у меня была хоть минута времени. Но его величество сейчас будет здесь, и мне надо привести себя в порядок. Ступайте же в гостиную, дети мои, и подождите меня там! Ах, Суврэ, Суврэ! Сколько радости принесли вы мне. Такая очаровательная собачка! Где вы достали её? Ну да вы мне потом всё расскажете. Идите, идите! И его величество сейчас будет здесь? Уж не сплю ли я? Вы – прелесть, маркиз! Но ступайте же поскорее! Полина! – обратилась она к сестре своим низким, грубоватым голосом, – да уведи же ты его, Бога ради! Скажи ему, что тебе нужно передать ему кое-что от Жанны, и он с радостью побежит за тобой куда угодно!

Она со смехом вытолкала молодых людей из будуара.

– Вы только сегодня приехали, Анри? – спросила молодая девушка, усаживая маркиза в кресло около причудливого столика из чёрного дерева, инкрустированного перламутром и цветным деревом.

Они были дружны с детства и потому называли друг друга просто Анри и Полетт.

– Да, Полетт, я только из Пармы, куда ездил доставать собачку для вашей сестры.

– Значит, вы ещё не видели Жанны?

– Нет! А что? Разве вы действительно желаете что-нибудь передать мне?

– Нет, Анри, Луиза просто пошутила.

– Жестокая шутка! Ну да счастливые люди всегда жестоки; когда они сами счастливы, они смеются над несчастьем других. Да и я-то хорош! Мог вообразить себе, что у бездушной, холодной, высокомерной Жанны Очкасовой найдётся хоть словечко для меня!

– Полно, Анри, как вам не стыдно! Вы несправедливы к ней! Вы же знаете, что Жанна не бездушна и не высокомерна. Она просто глубоко несчастна. Ведь вы же знакомы с трагической историей её прошлого!

– Вот именно, – взволнованно подхватил маркиз, – именно потому, что я знаю, насколько она несчастна, я и называю её бездушной. Я понимаю, когда счастливые могут быть жестокими, но чтобы несчастный мог так мучить… И если бы она ещё любила кого-нибудь, я мог бы понять и отстранился бы. Но она никого не любит, кроме самой себя и своей мести!

– Нет, она не любит никого, кроме вас, Анри!

– Меня? – маркиз горько рассмеялся. – Милая моя девочка, вы, очевидно, не знаете, что такое любовь, или имеете о ней превратное понятие!

– Я уже не раз говорила вам, Анри, что Жанна не считает себя вправе отдаваться личному счастью, пока не исполнено то, что она считает долгом перед честью своего рода и перед своей родиной! Мало того, как бы она ни любила человека, но раз этот человек не идёт рука об руку с ней в её жизненных целях, она не может соединить свою судьбу с его судьбой. Жанна не похожа на большинство женщин. В ней бездна мягкости, нежности, сердечности, но там, где дело касается её алтаря, она твёрже металла… Вы упрекаете Жанну в жестокости, но и она может упрекнуть вас в недостатке любви… Разве любовь заключается в одних словах и простых уверениях? Вы знаете цель её жизни. Что же вы сделали для того, чтобы помочь ей приблизиться к этой цели?

– Но что же я могу сделать?

– Многое, Анри. Например, согласиться на мою давнишнюю просьбу!

– Полетт, Полетт! Как вы можете требовать от меня, чтобы я…

– Милый мой, не повторяйте в тысячный раз старых фраз, а лучше лишний раз вдумайтесь в мои доводы. Не говорили ли вы сами, что Луиза – неподходящий человек для короля, что она не способна вести его к высоким целям? Не говорили ли вы, что Франция гибнет из-за того, что король отстраняется от правления, а Флери в иностранной политике возмутительно игнорирует наши интересы? Не говорили ли вы, что удивляетесь моей твёрдости, патриотизму, широте моих взглядов? Так сопоставьте всё это и скажите, не совершаете ли вы из излишней щепетильности греха против Франции и своего короля? Да и чего я в сущности прошу у вас! Пустяка, самой маленькой помощи!

– Но помилуйте, Полетт, король никогда не полюбит вас! Правда, вы умны, начитанны, имеете больше государственных способностей, чем любой наш министр, но… простите меня!.. Вы некрасивы, Полетт, а короля болезненно отталкивает недостаток красоты в женщине!

– На это я отвечу вам, друг мой, вот что. Во-первых, если я действительно так уж некрасива…

– Не для меня Полетт, не для меня, но…

– Без фраз и комплиментов, Анри, ведь я сама отдаю себе должную цену! Итак, раз я так некрасива, то ваша помощь окажется бесполезной, а следовательно, ваша щепетильность не пострадает. Вы уверены, что мне не удастся обратить на себя внимание короля? Отлично! Так чем же вы рискуете? Луизе вы не повредите, а во мне приобретёте надёжную союзницу! А во-вторых, скажу вам, Анри, что хоть вы и старше меня, но, должно быть, женщина всегда старше мужчины, потому что даже при всей своей неопытности я больше знаю жизнь, чем вы, опытный мужчина. Умная женщина при благоприятных обстоятельствах всегда сумеет заслонить красивую!

– Хорошо, допустим. Но какое же отношение это может иметь к моей любви к Жанне?

– А вот какое. Вы знаете, что я – ревностная поклонница планов Жанны, а, следовательно, став близкой королю, употреблю всё своё влияние на то, чтобы заставить его вмешаться в русские дела. Раз вы поможете мне в этом, значит, моей помощью Жанна будет обязана вам. Кроме того, вы со своей манерой вечно шутить и ронять якобы ничего незначащие словечки можете оказывать на короля большое влияние, а нам это будет очень важно, принимая во внимание противодействие, которое непременно начнёт оказывать Флери. Таким образом, вы станете нашим, и у Жанны не будет ни малейших оснований противиться вашей любви.

Суврэ встал и взволнованно прошёлся несколько раз по комнате. Полина внимательно следила за ним, и на её губах слегка дрожала усмешка.

– Полетт! – сказал наконец маркиз, останавливаясь перед молодой девушкой. – Можете ли вы поклясться мне, что Жанна будет моей, если я исполню вашу просьбу?

– Нет, Анри, – твёрдо ответила Полина, – но зато я могу поклясться вам, что Жанна никогда не будет вашей, если вы не исполните моей просьбы!

– А, раньше вы говорили другое!

– Что же я говорила? Я говорила только, что если Жанна любит кого-нибудь, так именно вас. Я говорила затем, что Жанна устраняет из своей жизни всё, что мешает её цели. Но раз вы будете работать на осуществление её планов, то этот мотив отпадает. Но как же я могу поклясться за свершение судьбы, нити которой держит в руках только Всевышний?

– Хорошо, Полетт! Но можете ли вы поклясться мне, что будете моей верной союзницей и сделаете всё, чтобы помочь мне растопить холодное сердце Жанны?

– Да, Анри, в этом я могу поклясться вам!

– Ну так слушайте! Сейчас сюда прибудет король, а потом мы с ним, переодевшись в простое скромное платье и надев полумаски, отправимся в маскарад Пале-Рояля. Будьте и вы там, заинтригуйте короля. Вы хорошо сложены, остроумны, задорны – для женщины в маске это всё!

– Благодарю вас, Анри! – с восторгом воскликнула Полина, протягивая ему обе руки. – Я никогда не забуду этого вам. Спасибо! Спасибо!

– Горькая моя судьба! – с грустной улыбкой ответил маркиз, пожимая руки Полины. – Все меня сегодня благодарят, всем я несу радость и только самому себе не могу доставить её!

– Э! Я, кажется, застаю нежную сцену! – раздался сзади них низкий голос графини де Майльи, которая успела привести себя в порядок. – А что скажет Жанна? Смотрите, маркиз, я насплетничаю ей, как вы втихомолку ухаживаете за её лучшей подругой!

– Ты не успеешь, Луиза, – весело ответила Полина, – не успеешь потому, что я увижу Жанну раньше тебя. Маркиз уже побывал у неё сегодня и сообщил мне, что Жанна прихворнула. Я собираюсь навестить её сегодня же.

– Но ты не успеешь вернуться до наступления ночи, Полина!

– А что заставляет меня торопиться с возвращением? Ведь я могу переночевать у неё!

– Ну что же, только поезжай сейчас же, а то стемнеет…

Она не успела договорить, как дверь распахнулась и ливрейный лакей провозгласил:

– Его величество король!

Полина хотела бежать, но король уже входил в гостиную.

– О, ваше величество! – воскликнула де Майльи, от волнения и радости будучи не в силах двинуться с места, – Как я счастлива видеть вас!

– Здравствуйте, графиня, здравствуйте! – ласково ответил Людовик. – Мы и в самом деле давно не виделись. Но я был не совсем здоров, и только мой милый Суврэ сумел вылечить своего короля. А это что за юное создание? – спросил он, указывая на Полину.

– Это – моя сестра, ваше величество. Полина Фелиция де Нейль. Она была до сих пор в монастыре, где ужасно скучала и всё просилась ко мне. Вот я и взяла её. Она была мне большим подспорьем и утешением в эти дни скорби!

– Очень рад видеть вас, мадемуазель де Нейль, – милостиво сказал король, разглядывая потупившуюся Полину, что было ему не так легко, потому что она стояла спиной к окну. – Род де Нейлей известен своей преданностью нашему дому, и каждый член этого рода может рассчитывать на нашу милость. Ещё раз очень рад познакомиться с сестрой моей милой де Майльи. А теперь ступайте, дитя моё!

Повинуясь знаку руки короля, Полина и де Суврэ попятились к двери.

– Нам ещё нужно условиться кое о чём! – шепнула Полина маркизу.

Когда дверь за ними закрылась, Людовик протянул руки к де Майльи.

– О, божество моё! – стоном вырвалось у графини, и она бросилась к ногам короля, страстно обнимая его колени. – Как я измучилась в это время!

– Ты – славная женщина, Луиза, – ласково ответил Людовик, поглаживая её по голове, – и я очень люблю тебя! Я сам пережил очень тяжёлое время… точно солнце померкло и весь цвет жизни увял – так казалось мне… Но, слава Богу, это прошло. Встань, Луиза, и вели подать моего любимого вина! Выпьем за то, чтобы демон уныния никогда больше не подступал ко мне!

IV

КОРОЛЬ ЗАБАВЛЯЕТСЯ

Бал в Пале-Рояле был в полном разгаре, а у кассы всё ещё толпилась масса разного народа, спешившего принять участие в общем веселье. Вид толпы был самый разнообразный. Кто был в маскарадном костюме и в маске; кто в маске, но в обычном платье; кто в маскарадном платье, но без маски. И вид людей в «обыкновенном» платье был тоже очень разнообразен. Одни были одеты с большой роскошью, Другие – чрезвычайно скромно, почти бедно. Но всякий наблюдательный человек не затруднился бы сразу определить, что под самой скромной, бедной одеждой скрывались именно самые богатые и знатные.

Здесь был маскарад скорее духа, чем платья: разбогатевший мещанин мечтал, что его примут за маркиза, пэр Франции надевал платье своего лакея в надежде, что ему удастся вкусить прелести лакейских развлечений. Маркиза, отчаявшаяся обрести истинную страсть среди истощённых, измотавшихся мужчин своего круга, надевала платье гризетки, рассчитывая пленить какого-нибудь мощного блузника. А мелкая кокетка брала на подержание кучу драгоценностей, надеясь поживиться за счёт богатого мещанина, долженствующего принять её за маркизу и готового кинуть любой куш за кусочек «господского мясца». И всё это шумело, смеялось, острило, как только умеет смеяться и острить парижская толпа.

Несколько в стороне от теснившейся к кассе толпы стояло двое мужчин, очевидно не желавших лезть в эту сумятицу. Одеты они были одинаково, с изящной, почти бедной простотой. Их лица были закрыты полумасками, но фигура, грация и гибкость движений, мягкий овал и нежность открытой нижней части лица позволяли угадывать, что оба они молоды и, вероятно, хороши собой. Несмотря на одинаковые костюмы, их трудно было спутать друг с другом. Один – тот, который был тоньше и выше, – осматривал толпу спокойным, насмешливым взглядом. Наоборот, взоры другого, более коренастого, с каким-то наивным удивлением и восторгом блуждали по сторонам. Первый был изящнее и юрче, второй мешковатее, но величественнее в движениях.

Заметив, что толпа у кассы несколько поредела, высокий сказал своему спутнику:

– Ну-с, а теперь можно взять билеты, да и туда!

Он махнул рукой в сторону зала, откуда неслись задорные звуки музыки, и достал из кармана кошелёк.

Но спутник поспешно остановил его и шепнул:

– Постой, Суврэ, дай мне самому взять билеты! Должно быть, так интересно давать деньги и получать сдачу!

– Отлично, ваше величество. Но только вы забыли, что для вашего сохранения инкогнито вы должны были звать меня просто Анри!

– Но ведь и ты, Анри, забыл, что должен звать меня просто Луи! – ответил король, и они оба весело рассмеялись.

Билеты были взяты, и король с маркизом прошли в зал.

Оркестр, состоявший из двадцати четырёх скрипок, шести гобоев и шести флейт, встретил их появление сочным заключительным аккордом менуэта, после чего настал перерыв, и вся пёстрая толпа танцующих двинулась парами и в одиночку по галерее, отделявшейся от зала величественной колоннадой. Людовик прижался вместе со своим спутником к выступу противоположной стены и принялся жадными глазами смотреть на проходивших мимо него мужчин и женщин.

Как не похожа была эта весёлая непринуждённость на версальские балы и маскарады, где ни в чём не было приятной середины! Сначала – беспросветная скука и манерное жеманство, потом – циничная распущенность. Здесь же не было ни того, ни другого. Люди искренне веселились, без жеманства пользуясь правами свободных нравов карнавала, хотя отнюдь не злоупотребляли ими.

Вот идёт молоденькая девушка в костюме Весны. Как прост, безыскусен и изящен её наряд! Это скромное платье из дешёвенькой материи, сплошь усеянное букетиками живых цветов – и только. Но что может сравниться с прелестью этого скромного убранства? Разве только она сама, эта сияющая весной шестнадцатилетняя дочь парижских улиц. Каким упоением радости, каким хмелем юности дышит взгляд её ласковых, бойких серых глаз. Розовый пухленький ротик полуоткрыт, и – Боже мой! – сколько восторгов обещает он тому, кто сумеет пробудить его к истинной страсти пламенным поцелуем!

Молоденькую Весну заметил дюжий мужчина в костюме мушкетёра Людовика XIII. На нём широкая шляпа с пышным пером, чёрные кудри с заметной проседью падают на большой кружевной воротник, тучный стан охватывает богатая перевязь, толстые, тумбообразные ноги полускрыты громадными сапогами с широкими отворотами. Его незамаскированное лицо некрасиво, но полно важности и достоинства. Мушкетёр плотоядным взором впивается в Весну и затем, сорвавшись с места, подбегает к ней, покачиваясь на ходу, и говорит что-то, подавая руку. Весна сморщивает остренький носик и задорно отвечает что-то, от чего хохочут все близстоящие. Смеётся и мушкетёр. Но бойкий ответ гризетки не сбивает его с позиции. Он хватает её руку и подсовывает под свою. Весна побеждена. Счастливая, смеющаяся, она прижимается к своему полновесному кавалеру, который с изящной грацией ведёт её прочь, умело лавируя среди густой толпы.

– Да здравствует Венера и её проказливый сынок Амур! – насмешливо крикнул им вдогонку Суврэ. – Девчонка сразу удачно начала свою карьеру: она попала на богатого и солидного кавалера!

– Ты его знаешь, Анри? – спросил король. – Скажи, это, наверное, кто-нибудь из провинциальных дворян? Он не из здешних, потому что иначе я знал бы его. Но вся его фигура полна такого достоинства, что сразу можно сказать: вот человек, занимающий высокое положение на общественной лестнице!

– О, да! – ответил Суврэ. – Это действительно человек, занимающий очень высокое положение. Ведь это – Кармежу, камердинер, заведующий гардеробом герцога Ришелье!

Оба весело рассмеялись.

– Ба, а это что за прелестное создание? – шепнул король, указывая кивком головы на высокую, дивно сложённую Диану, в белокурых волосах которой сверкал полумесяц из настоящих бриллиантов. – Если бы я не боялся, что опять попаду впросак, то сказал бы, что это какая-нибудь иноземная принцесса или по крайней мере герцогиня!

– Это действительно принцесса и герцогиня: принцесса кабаков и герцогиня разврата, ненасытная Лилетт д'Аржиль, прозванная «пожирательницей миллионов». Прежде, когда она была молода и красива, она разорила не одного молодчика времён регентства.

– Как «когда она была молода и красива»! – воскликнул король. – Но ведь она и теперь прелестна!

– Это потому, что

Elle eut soin de peindre et d'orner son visage
Pour reparer des ans l'irreparable outrage.[21]

– Но ты говоришь, что её расцвет был во времена регентства? – не переставал удивляться король. – Сколько же ей лет?

– Ей… не помню точно: что-то сорок шесть или сорок восемь!

– Но это совершенно невозможно! – вне себя от удивления заметил король, с любопытством всматриваясь в подходившую Лилетт.

– «Le vrai peut quelquefois n'etre pas vraisemblable!»[22] – сентенциозно ответил Суврэ строкой из «Искусства поэтики» Буало.

Тем временем «пожирательница миллионов», заметив обращённый на неё взор короля, направилась прямо к нему. Она была достаточно опытна для того, чтобы не считаться с наружной скромностью наряда на общественных балах, да и инстинкт, столь необходимый для успешной охоты всякого рода, безошибочно подсказывал ей, что перед нею чувственный, застенчивый и богатый дворянин, которого легко и выгодно увлечь.

– Мой добрый господин, – сказала она, грациозно склоняясь в глубоком реверансе, причём низко вырезанный корсаж позволил ей явить взорам обоих мужчин её на диво сохранившиеся формы, – разве можно стоять так одиноко, так задумчиво на празднике весны и любовного опьянения? Даже я, строгая и неприступная Диана, и то вышла из обычного холодного оцепенения и брожу здесь, среди смертных, в жажде восторгов любви, в жажде нежного шёпота страсти… О, дайте же мне свою руку, добрый господин! Сквозь щели полумаски ваши глаза заронили убийственный пожар в моё сердце, и как жестоко будет с вашей стороны не исправить причинённого вами бедствия. Так дайте же руку! Умчите меня в опьяняющем танце, а потом… Много даров хранит неизвестность в лоне будущего! Потом и я умчу вас в танце, в танце любви, в танце восторгов страсти. Не отвергай, о смертный, даров небожительницы!

Она взяла короля за руку и с ласковой настойчивостью тащила за собой.

Людовик с отчаянием обернулся к маркизу. Суврэ поспешил к нему на помощь.

– Прелестная Лилетт д'Аржиль. – начал он, учтиво поклонившись ей.

– Как, вы меня знаете? – улыбаясь, спросила устаревшая красавица.

– Да, – не смущаясь, ответил Суврэ, – я очень много слышал о вас от своего дедушки. Поэтому-то я и спешу избавить вас от лишнего разочарования. Какой прок для маститой «пожирательницы миллионов» в двух бедных юристах, тщетно дожидающихся практики? Мы бедны, красавица, этим всё сказано!

Лилетт мягко улыбнулась, еле заметно повела плечом и, не говоря более ни слова, пошла дальше. Но последние слова Суврэ услыхала толстая, заплывшая жиром дама, в которой, несмотря на слой белил и румян, покрывавших лицо и шею, и полумаску, легко было угадать более чем немолодую женщину.

– Вы бедны, милые юноши? – сказала она им, почти вплотную прижимаясь к ним своим массивным телом. – Но даже если бы вы были богаты, разве в вашем возрасте, с вашей фигурой, с нежностью вашей розовой кожи платят женщинам? Да женщины должны почитать за особое счастье, если вы позволите им платить за свою ласку! Вы бедны, сказали вы? Ну что же! Зато я богата, да-да, и не только богата, а и щедра. Я умею ценить молодость и силу, и если бы вы оба отправились сейчас со мной, то не раскаялись бы! О, не бойтесь, вам не придётся ревновать друг друга. Моя страсть велика, её хватит на вас обоих! Так едемте же!

Всё время, пока она говорила, Суврэ напряжённо прислушивался к звуку её голоса, стараясь в то же время заглянуть под маску. Тонкая улыбка, заставившая еле заметно дрогнуть уголки его губ, показала наконец, что он разгадал инкогнито дамы.

Она же продолжала:

– Вы колеблетесь? Не решаетесь? Может быть, вы не верите мне? Но тогда давайте покончим деловую часть вопроса тут же! Хотите задаток? Я могу сейчас же вручить его вам! Говорите, сколько?

– Сударыня, – с утрированно-вежливым поклоном ответил Суврэ, – мы, правда, не так богаты, чтобы оплачивать ласки «пожирательницы миллионов», но мы и не так бедны, чтобы опускаться до степени утешителей устаревших прелестей пламенной маркизы де Бледекур!

– Нахал! – визгливо крикнула взбешённая маркиза, поднимая руку для удара.

Но она тут же опомнилась и поспешила, переваливаясь на ходу, словно утка, замешаться в толпу, которая весёлым потоком ринулась в зал, заслышав призывавший к танцам ритурнель.

– Ха-ха-ха! – послышался сзади весёлый, звонкий девичий смех. – Вот что значит, когда я близко! Вам везёт, господа, ужасно везёт! Ха-ха-ха!

Король и маркиз удивлённо обернулись и увидали вынырнувшую из-за выступа женщину, видимо уже давно незаметно стоявшую около них. Эта женщина была одета богиней счастья, Фортуной. Пышные волосы были связаны греческим узлом и поддерживались широким золотым обручем. Под широкой кисейной хламидой виднелось розовое трико, плотно облегавшее упругую фигуру богини и дававшее иллюзию обнажённости. Открытые сандали позволяли видеть крошечную ножку, руки были совершенно обнажены и чаровали красотой очертаний, равно как и полные белые плечи. Лицо, закрытое полумаской, должно было быть благородным и красивым, – так, по крайней мере, намекали линии рта и подбородка.

При первом звуке её голоса Суврэ вздрогнул и изумлённо уставился на Фортуну. По голосу это была Полетт де Нейль – ведь он с детства знал её и не мог ошибиться! Но по внешнему виду… Боже мой, ну ни малейшего сходства! Полетт – серенькая, некрасивая монастырка, а это – вакханка в пышном расцвете, ослепительная красавица! И всё-таки это – она: её голос, её продолговатая родинка на шее, её неправильность в расположении двух передних зубов. Но каким же чудом, о Господи!..

Суврэ всматривался, анализировал и думал:

«Это – Полетт, сомнений нет. Что же делает её красавицей, или вернее, – что делает её некрасивой в жизни? Очевидно, то, что в жизни открыто, а здесь закрыто, и наоборот. Её лицо портит некрасивый, приплюснутый нос. Но раз он закрыт, её лицо дышит свежестью, нежностью тона. Нос закрыт и не отвлекает своим уродством от прелести очертаний лба, рта и подбородка. Кроме того, истинной красотой Полетт является то, что до сих пор было неизменно скрыто её скромным, мешковатым платьем монастырки. У неё дивное тело, которое способно будет пленить короля и заслонить перед ним недостатки лица. Если она поведёт своё дело умно, её ставка выиграна, и я – просто осёл, что сомневался в её силах!»

Тем временем король, становившийся всё смелее и развязнее в этой опьяняющей своей непринуждённостью атмосфере, обратился к появившейся перед ним смеющейся женщине с вопросом:

– Но кто же ты, прелестная, раз одна твоя близость уже несёт с собой удачу?

– Кто я? – с комическим удивлением переспросила девушка. – И ты ещё спрашиваешь? О, бедный юрист с кольцом в несколько сот луидоров на пальце! – при этих словах король и Суврэ досадливо отдёрнули вниз руки, вспомнив, что они действительно забыли снять кольца. – Так ты не только беден, но и слеп, потому что не видишь, что перед тобой сама Фортуна! Впрочем, люди всегда слепы перед своим счастьем!

– Но если ты действительно можешь стать моим счастьем, то я готов прозреть! – пылко произнёс Людовик.

– Ты «готов»? – насмешливо повторила Полетт. – Однако для бедного юриста ты необыкновенно повелителен! Он готов! А готово ли его счастье стать таковым, это его не интересует! Но я сегодня очень добра, а потому, так и быть, опрокину на твою голову свой рог изобилия!

– Нет, нет, погоди! – с комическим испугом остановил её Суврэ. – Сначала дай слово, что в этом «изобилии» нет изобилия старой гвардии, подобной той, которую, как ты говоришь, на нас наслало твоё присутствие! Натиск двух старух мы кое-как перенесли, но если их окажется целый легион…

– Увы! – ответила Полетт, опрокидывая свой рог над головой короля. – У меня не только старух, а ровно ничего не оказалось! Рог изобилия пуст! Долой его! – и она грациозным движением откинула в сторону картонный рог.

– Ты сама – изобилие любви! – воскликнул Людовик. – Иди ко мне, дай мне обвить твой стан и умчать тебя в вихре плавной куранты.[23]

– Не так скоро, бедный юрист, не так скоро! – ответила Фортуна, кокетливо грозя пальцем. – Это ещё надо заслужить!

– Вот как? А я слышал, что счастье надо брать силой! – и, сказав это, Людовик с протянутыми объятиями кинулся к «богине счастья».

Но Полетт ловко вывернулась из его рук, сделала на ходу насмешливый реверанс и исчезла, замешавшись в сновавшую толпу.

– Чёрт, а не женщина! – с досадой произнёс Людовик.

– Да, Луи, только здесь и можно встретить нечто подобное, – ответил Суврэ, всё ещё не пришедший в себя от изумления при виде неожиданного превращения скромной Полетт в эту бойкую, задорную красавицу.

– А всё-таки пойдём поищем её, – сказал Людовик.

Они двинулись по галерее. Куранта кончилась, и им снова пришлось встретиться с целым потоком толпы. Женщины, разгорячённые танцами, кидали им манящие улыбки, заговаривали, а иные даже бесцеремонно хватали за руку. Но король брезгливо отстранял от себя назойливых. Он был полонён капризной, грациозной фигуркой Фортуны и хотел, искал, жаждал только её одной.

Но они обошли всю галерею, побродили по залу, а Фортуны не было нигде. Король начинал приходить в явно дурное расположение духа. Суврэ искоса наблюдал за ним.

«Маленькая чертовка здорово задела ваше августейшее сердце! – думал он. – Молодец девчонка!»

Так дошли они до прежнего места и остановились там опять. После нескольких бесплодных попыток отыскать своё «счастье» король недовольно кинул:

– Однако пора уходить. Всё это интересно на первых порах, но быстро приедается. Одно и то же… Уйдём!

– Как? – воскликнул сзади них звонкий девичий голос. – Ты уходишь, даже не попытавшись поймать своё счастье?

Король удивлённо обернулся. Перед ним опять, хотя и с другой стороны, из-за выступа появилась его капризная, насмешливая Фортуна.

– Ты, должно быть, ведьма, – с досадой сказал Людовик. – Ты внезапно появляешься и столь же внезапно исчезаешь, как… как…

– Как и надлежит исчезать и появляться счастью! – подхватила Полетт. – Что же делать, прекрасный незнакомец, счастье надо уметь удержать!

– Послушай, девушка, – взволнованно сказал Людовик, подходя к ней, – бросим шутки! Ты серьёзно нравишься мне. Думаю, что и ты не из одного пустого каприза вертишься около меня. Так что же! Зачем перетягивать струны?

– Что же дальше, прелестный юноша?

– Позволь мне проводить тебя!

Оркестр заиграл пламенную гальярду. Все устремились из галереи в бальный зал, и только маркиз, король и Полетт остались в этом уголке. Суврэ с любопытством наблюдал, чем кончится эта сцена, достигшая своего высшего напряжения. Король с лихорадочным нетерпением ждал ответа девушки, а Полетт с кокетливой улыбкой смотрела на короля.

Оркестр играл всё пламеннее, всё задорнее; гальярда захватывала всех.

Гальярда, старинный трёхчетвертной танец необузданного, кипучего, весёлого темпа, родилась в Риме, где первоначально её танцевали после сбора винограда, как бы празднуя победоносные свойства вина. В ней жили древние пляски вакханок. Подобно большинству старинных танцев, гальярда сочетала в себе три рода искусства: танец, музыку и поэзию, потому что её танцевали под пение специальных плясовых куплетов, и трудно было решить, что было более пронизано палящими лучами южного солнца, хмелем вина, опьянением любви – пляска, мелодия или слова!

– Позволь мне проводить тебя! – настойчиво повторил король.

– Куда?

– К тебе, ко мне, куда хочешь!

– Зачем?

– Я буду сторожить твой сон, чтобы никто не потревожил его!

Полетт насмешливо передёрнула плечами и вместо ответа, приплясывая, запела под аккомпанемент оркестра строку из куплетов гальярды:

J'aimerais mieux dormir seulette![24]

Король кинулся за ней следом, но опять, как прежде, Фортуна ловко вывернулась и скрылась среди танцующих пар.

Напрасно король искал её – девушка скрылась бесследно, словно тень.

– Идём, Анри! – с досадой крикнул король. – Это чёрт знает что такое!

Суврэ молча последовал за Людовиком.

Они вышли на подъезд. Стояла дивная, тёплая весенняя ночь. Площадь была погружена в сон; ни прохожих, ни проезжих почти не было видно. Только в стороне вытянулся ряд карет с сонными кучерами, поджидавшими запоздавших господ.

Король и его спутник остановились у подъезда и невольно залюбовались величественным покоем, резко контрастировавшим с только что покинутой сутолокой.

Вдруг послышался звук чьих-то быстрых, лёгких шагов, каблучки мелкой дробью застучали по каменным плитам, и мимо короля быстро скользнула женская фигура; она обернулась на ходу и задорно крикнула.

– Спокойной ночи, бедный юрист!

– Чёрт! – рявкнул король, вне себя от пламенного возбуждения. – Ну, стой! Теперь уж ты не уйдёшь от меня!

– А вот увидим! – насмешливо ответила девушка, скрываясь среди экипажей.

Король и Суврэ кинулись за ней, осмотрели все экипажи, но её нигде не было. Испустив сквозь зубы громоздкое проклятие, Людовик сердито зашагал прочь.

Когда они отошли на некоторое расстояние, из-под сиденья одной из карет вынырнула Полетт, осторожно выглянула в окно и потом сказала кучеру:

– Домой, Батист, в Клиши!

Король, стиснув зубы от бессильного бешенства, молча шёл с Суврэ по пустынным улицам.

Маркиз не мог утерпеть, чтобы не поддразнить короля.

– А жаль, что девчонка ускользнула, – сказал он. – Это – премилый зверёк, какого не скоро сыщешь опять!

– А чёрт её знает! – кисло ответил король. – Лицо закрыто; может быть, ещё уродина какая-нибудь!

– Не думаю, государь. Судя по нежности кожи, она должна быть прехорошенькой. А кроме того, если лицо и закрыто, зато трико достаточно плотно облегает её тело, чтобы можно было судить о роскоши её форм!

– Ну, брат, наверное, у неё была своя причина, если она не захотела позволить поближе познакомиться со своими формами! Готов держать пари, что всё это у неё – подделка. Мало ли чего можно насовать под трико. А я, знаешь ли, не очень-то люблю суррогаты!

– «Nous vivons sous un prince ennemi de la fraude!»[25] – с нескрываемой насмешкой продекламировал Суврэ.

V

УЗЕЛ ИНТРИГ

Анна Николаевна Очкасова, которую Полетт, подобно всем остальным французским подругам, называла Жанной, жила со стариком отцом в уютном домике у заставы Клиши. Этот домик, кокетливо прятавшийся в зелени небольшого, но тщательно содержавшегося садика, выходил на тихую улицу, по которой почти не было движения. Это представляло значительные удобства: живя почти в самом городе, Очкасовы пользовались в то же время всеми выгодами деревенской мирной жизни.

Сюда-то и направилась Полетт с площади Пале-Рояль.

Была уже глубокая ночь, когда она вошла в комнату, где для неё была приготовлена постель. Полетт чувствовала себя очень усталой, но всё-таки долго не могла уснуть. Она припоминала слова короля, его пламенные взгляды, его досадливые восклицания, когда «счастье» ускользало от него, и готова была верить в близость и полноту своего торжества.

Уже начинала заниматься заря и птички подняли у окна свою возню, когда Полетт наконец забылась сном. Спала она крепко и долго и проспала бы, быть может, до вечера, если бы её не разбудила Очкасова.

– Вставай, ленивица! – говорила Жанна, тормоша заспанную девушку. – Люди уже скоро спать будут ложиться, а ты ещё не проснулась! Да ну же, шевелись, сейчас будем завтракать!

Полетт вскочила, но долго ничего не могла сообразить, протирая кулачками заспанные глаза.

– Ах, это ты, Жанна! – сказала она наконец. – А мне снился такой сон, что просто… ух!

– Увы, это только я! – засмеялась Очкасова. – А ты небось ждала увидеть того самого заморского принца, который тебе снился! Да ну же, вставай и рассказывай, как твои вчерашние успехи!

– Ах, Жанна! – воскликнула девушка, обвивая шею подруги белыми, пухленькими руками. – Вчера я заложила первый камень того фундамента, на котором будет воздвигнут трон твоей несчастной царевны Елизаветы!

– Ну, она-то далеко не несчастна; наоборот, насколько я слышала, Елизавета Петровна не унывает и продолжает вести прежний весёлый и рассеянный образ жизни. Сама она отлично прожила бы без трона, но её воцарение нужно нам, нужно всей России… Ну да как бы там ни было, а я всё-таки не могу понять, почему ты с таким экстазом говоришь о России и её надеждах? Ты молода, хочешь жить, хочешь широкой сферы действия и свои мечты собираешься осуществить, пленив короля. Претензия не из высоких, но это я могу понять. Ты не хочешь быть, подобно своей сестре, простым «инструментом для развлечения», как выразился один из ваших стариков, – понимаю и это. Ты готова пуститься в водовороты политического влияния, а так как тебе решительно всё равно, в какую сторону направить это влияние, то ты не прочь посодействовать своей подруге, – и это я тоже могу отлично понять. Но чтобы тебе действительно было не всё равно, кто царствует в России и как зовут её государыню – Анной Иоанновной, Анной Леопольдовной или Елизаветой Петровной, – в это, прости меня, я верить не могу!

– Жанна, ты называешь меня своей любимой подругой, а между тем так обижаешь меня!

– Глупенькая, да разве за правду обижаются?

– Нет, Жанна, ты не права. Просто ты привыкла ещё в школе смотреть на меня свысока, как старшая, и, что бы я ни сказала тебе, какой бы мечтой ни поделилась, всё всегда в твоих глазах является пустой болтовнёй фантазирующей девчонки!

– Да рассуди сама…

– Нет, Жанна, ты сначала выслушай меня, а потом уж будем рассуждать. Вспомни, ещё в монастыре я часто говорила тебе, что жажду власти и целью своей жизни ставлю стремление добиться этой власти. Но не сама власть привлекает меня, а та польза, которую можно принести ею родине. Ведь Франция гибнет, Жанна, ты ведь говорила мне сама это. Помнишь старичка аббата, который так любил меня с тобой и так подолгу разговаривал с нами в тенистых аллеях монастырского сада?

– Аббата Парьо? Как же не помнить этого славного учёного старичка?

– Помнишь, как он говорил нам однажды, что государства растут, развиваются и гибнут так же, как растения, животные и люди. Из небольшого ростка развивается большое, сильное растение, которое, достигнув высшей точки расцвета, начинает мало-помалу отмирать. Дух государства, говорил он, стареет и портится так же, как человеческая кровь. Но если перелить в старческие жилы юную кровь – такие операции уже совершали, – то человек начинает жить новой жизнью!

– Я помню всё это. Но какое это имеет отношение к Франции и России?

– Очень большое. Франция при Людовике Тринадцатом достигла высшей точки своего расцвета. При Людовике Четырнадцатом она жила уже за счёт прежнего избытка силы и, растрачивая его, начинала падать. Регентство сильно подломило французскую мощь. Франция идёт к гибели, и если в её судьбу не вмешается что-нибудь новое, то катастрофа неминуема. Но откуда может взяться это «новое», Жанна? Только от женщины, так как счастье и несчастье Франции всегда шли от женщины. Когда-то Жанна д'Арк спасла гибнущую страну. Ряд королевских любовниц, отвлекавших монархов от государственных дел и обрекавших их страну произволу продажных министров, подготовил её новое падение. Настало время явиться новой Жанне д'Арк…

– И ею хочешь стать ты, милая Полетт? С Богом! Иногда цель действительно оправдывает средства. Но я всё-таки не понимаю…

– Не перебивай меня, и тогда ты поймёшь скорее! Да, Жанна, я хочу стать этой новой Орлеанской девой! Но новые времена требуют новых форм воплощения. Не с мечом в руках, не с орифламой, не с гимном надлежит явиться новой спасительнице. Мой меч – это тело, моя орифлама – лобызающие уста и обнимающие руки, мой гимн – шёпот страсти. И не врага, а самого короля хочу я покорить всем этим оружием, чтобы повести его, а за ним и всю Францию, к новому блеску и могуществу! Но в чём же этот блеск, в чём это могущество? Я много думала, читала, говорила, слушала и расспрашивала по этому поводу. И мой вывод таков – спасение Франции возможно только в союзе с другой сильной державой. И этой державой может быть только Россия!

Полетт замолчала. Жанна с ласковым удивлением смотрела на неё. Только теперь она почувствовала, какая громадная нравственная сила таится в этой юной головке.

– Да, только в союзе с Россией спасение Франции, – продолжала Полетт. – Ты спросишь: почему? Да потому, что это самая молодая монархия, потому что все остальные сами увядают. Россия станет тем самым юношей, у которого берут кровь, чтобы продлить жизнь достойного старца. Но с большой разницей: юноша не умрёт, не пострадает, а только окрепнет от такого кровного слияния со старушкой-Францией. Ведь России для её внутреннего развития и преуспеяния требуется прочный мир, незыблемое внешнее спокойствие. Это спокойствие может дать ей только союз с Францией. А теперь подумай сама, Жанна: может ли Франция рассчитывать на тесный союз с Россией, пока там царит Анна Иоанновна или её племянница, Анна Леопольдовна? Немцы захватили Россию и не выпустят её из рук. А ведь немцы – исконные враги и соперники французского могущества. Значит, разве я ищу блага своей родине, то могу видеть его только в перемене царствования. Но кто же то лицо, которое может быть желательно для моих целей? Только одна царевна Елизавета. Ты сама рассказывала мне, что она обожает Францию. Мало того, раз она будет обязана троном Франции, то благодарность свяжет её сильнее всякого союзного договора. Вот почему, Жанна, твои планы являются в то же время и моими планами, вот почему я с таким восторгом говорю о том, что положила первый камень фундамента, на котором воздвигнется трон Елизаветы. А теперь скажи мне, разве я не права и разве ты не напрасно обидела меня?

– Прости меня, милочка, если я невзначай обидела тебя! Но могла ли я предполагать, что у моей ветреницы Полетт такой широкий кругозор, такие грандиозные планы?.. Несчастье ожесточает, дорогая…

– Я говорила, что ты всегда смотришь на меня свысока! Ну да будет об этом! Я знаю, что ты искренне любишь меня, и если ты способна считаться со мной, если будешь видеть во мне сообщницу и дельную пособницу, если, словом, будешь не только любить, но и уважать меня, то я буду очень рада.

– Я буду не только уважать, а просто боготворить тебя, если ты действительно поможешь мне в том, что я считаю целью своей жизни! Но скажи, Полетт, разве вчера ты на самом деле добилась осязаемых результатов?

– Как тебе сказать?.. И да, и нет! – Полетт вкратце рассказала о вчерашнем и прибавила: – Итак, ты видишь, что я сумела задеть короля за живое. Я постараюсь продолжить эту интригу, а потом случайно дам королю застать себя врасплох и обнаружить таким образом своё инкогнито. Король, доведённый мною, что называется, до белого каления, потеряет голову и… неизбежное свершится! А тогда уж я не выпущу его из своих рук!

– А сестра?

– Что же сестра! Мне её жалко, но…

– Ну да это, разумеется, – твоё дело. Но скажи, как же ты думаешь вести дело далее? Один раз тебе случайно представился благоприятный случай, но далее…

– А далее Анри поможет мне опять создать другие благоприятные случаи, как создал и этот!

– Ах да, я и забыла, что ты попала на этот бал благодаря маркизу! Вот никогда не думала, что эта беззаботная божья коровка может оказаться полезной на что-нибудь!

– Фу, Жанна, как ты зла и несправедлива! Анри так любит тебя…

– Ах, что мне в его любви! Точно я добивалась её! Не надо мне никакой любви. Я живу одной мыслью о своей мести, а остальное…

– Скажи, Жанна, как ты думаешь осуществить свою месть одна, без друзей, без средств? О, я знаю, что у тебя немалые для частного лица деньги, но разве государственный переворот можно совершить на частные средства?

– Уж не твой ли Анри даст мне их?

– Да, Анри и я, мы дадим тебе их! Ещё раз говорю тебе: брось своё высокомерие; ведь без друзей ты – ничто! На меня ты смотрела как на былинку, и понадобилось всё моё красноречие, чтобы убедить тебя, что и я могу быть тебе полезной. Но даже со мной без Анри ты бессильна! Кто подвигнет Францию встать на защиту попранных прав твоей царевны? Уж не Флери ли, тот самый Флери, который окончательно поссорил нас с Россией неуместным вмешательством в русско-турецкую войну? Да пойми ты, что Флери, который вечно ловит рыбку в мутной воде, всё время будет кидаться из стороны в сторону, изменяя Австрии для Пруссии, Пруссии – для России и России – для Австрии и Пруссии! Тебе нужны верные друзья, имеющие влияние на короля. Одним из этих друзей окажусь я, когда мне удастся довести до конца намеченную интригу. Кто же другой? Только Анри де Суврэ! Он притворяется ничтожным, чтобы под него не так подкапывались, но на самом деле достаточно бывает одной его фразы, на первый взгляд самой незаметной, пустяковой, чтобы склонить короля в ту или другую сторону. Мы с Анри составим такую силу, перед которой сломится всё и вся. Но ради чего Анри встанет на сторону твоих планов? Не говорила ли ты сама, что нам, французам, нет ровно никакого дела до того, кто царствует в данный момент в России!

– Ну, вы с ним – друзья детства, и если ты захочешь…

– Полно, милочка! Вчера я на все лады умоляла его дать мне возможность завязать интрижку с королём, но он только тогда согласился и открыл мне секрет намерений Людовика посетить маскарад, когда я сказала ему, что это нужно для тебя!

– Вот как?

– Да, «вот как»! Ой, Жанна! Не пренебрегай маркизом, если тебе действительно дорого твоё дело!

– Что же, по-твоему, мне надо предложить ему честный торг: моё тело за его услуги!

– Тебе не надо никакого торга, потому что стоит тебе ласково взглянуть на Анри, и он будет весь к твоим услугам! Да открой же глаза, Жанна! Ты только посмотри, какой это умный, честный, добрый, хороший человек! Разве он недостоин твоей любви? Ах, Жанна, Жанна, холодная, бессердечная!

Жанна подошла к подруге, которая во время разговора занималась своим туалетом и теперь окончательно оправлялась перед зеркалом, обняла её, нежно поцеловала и сказала:

– Ах, если бы маркиз знал, какого красноречивого адвоката имеет он в тебе! Но не волнуйся, Полетт, я вовсе не так уж холодна и бессердечна. Не скрою от тебя, твой Анри даже нравится мне, и если действительно его любовь не только не отвлечёт меня от моего дела, а наоборот, поможет, то… Но это-дело далёкого будущего. А теперь раз ты, слава Богу, наконец готова, то пойдём завтракать. Папа и так недоволен, что сегодня мы запаздываем. Ты погляди только, как он волнуется!

Жанна, смеясь, подвела подругу к окну и указала на высокого, широкоплечего старика, который нервно расхаживал по садику, недовольно хмуря густые седые брови и изредка встряхивая седой львиной гривой.

– Бедный мсье Николя! – рассмеялась Полетт. – И всё это из-за меня! Ты, пожалуйста, извинись за меня перед ним, Жанна!

– Но ты можешь сделать это сама!

– Нет, милочка, я должна ехать. Мне необходимо поскорее увидеться с Анри, чтобы обсудить с ним план дальнейших действий. Если можно, прикажи дать мне сюда чашку шоколада; я выпью её, пока будут закладывать лошадей. Ведь Батист свободен?

– Да погоди ты, сумасшедшая! Не убежит твой Анри, позавтракай с нами!

– Нет, нет, Жанетт, ты уж меня не удерживай!

Полетт выпила чашку шоколада и умчалась в Париж.

Проводив подругу, Жанна спустилась в сад, где на белоснежной скатерти накрытого стола уже готов был холодный завтрак и кофейник испускал клубы ароматного пара.

– Что это за новости, Анюта? – ворчливо встретил её отец. – Из-за какой-то трещотки ты заставляешь меня ждать целый час! Ты знаешь, как я дорожу правильностью порядка дня?

– Ну-ну, не ворчи, милый мой старичок! – ласково ответила Жанна, подходя к отцу и поднимаясь на цыпочки, чтобы поцеловать его. – Прости меня, случился такой грех! Ну, пойдём к столу, к столу!

– Ах ты, сахар-медовик! – буркнул старик, сразу растаявший от ласки дочери, в которой души не чаял.

Они уселись за стол. Жанна принялась разливать кофе. Вдруг кофейник задрожал в её руках, и она испуганно шепнула:

– Папа! Посмотри-ка туда, к решётке у калитки! Боже, что это за человек!

Николай Петрович посмотрел в указанную сторону и увидел какого-то молодого человека в истрёпанном, оборванном костюме, жадно прильнувшего к решётке. Руки оборванца судорожно вцепились в перекладину, возбуждённые взоры были устремлены на накрытый стол, и всё его исхудавшее донельзя, зеленовато-мёртвенное лицо говорило о непреодолимом, смертельном голоде.

– Что вам нужно здесь? – окликнул его Очкасов.

– Мсье… Пощады… Три дня… голоден… есть… умираю… – на ломаном французском языке простонал оборванец.

– Вы голодны! Так идите сюда! Калитка тут, рядом, толкайте её от себя! – всполошился добряк.

– Боже мой! Ты только посмотри, папа, до чего он истощён! – с сочувствием сказала Жанна по-русски.

Оборванец, входивший в этот момент в калитку, при звуке её голоса вдруг остановился, радостно-изумлёнными глазами уставился на молодую девушку, даже закачался от охватившего его волнения, а потом сорвался с места и бросился к Жанне с криком, похожим на стон:

– Русские! Слава тебе, Господи! Боже мой! Русские! Я спасён! Голубчики вы мои! – и, рыдая, он упал к ногам девушки, обнимая её колени.

Оба Очкасовы всполошились.

– Миленький, да как ты попал сюда? – крикнул старик.

– Ах, папа! Ну что расспрашивать голодного, – заволновалась Жанна. – Кушайте, голубчик, кушайте! – и она совала оборванцу тарелку с хлебом и холодным мясом.

Оборванец хватал хлеб и мясо, жадно совал в рот, глотал не жуя, бормотал слова благодарности, перемешанные с угрозами и жалобами по чьему-то адресу. Трудно было разобрать что-нибудь в этих лихорадочных, беспорядочных выкриках. Кто-то завёз его, обманул – вот единственное, что мог понять старик. Но Жанна женским чутьём сразу угадала, с кем она имеет дело.

– Кушайте, голубчик, и не разговаривайте, потом вы нам всё расскажете. Мне кажется, папа, что это – нашего поля ягода: такой же обиженный, как и мы.

Незнакомец и не заставлял себя уговаривать и с жадностью продолжал есть и пить, пока Жанна не остановила его, опасаясь, как бы чрезмерное насыщение не повредило ему после голодовки.

Но утоление острого голода сразу опьянило несчастного. Несколько бессонных ночей, проведённых в скитаниях, сейчас же сказались, и видно было, что он прилагает сверхчеловеческие усилия, чтобы не заснуть тут же, за столом. Пришлось отвести его в комнату, только что освобождённую Полетт, и отложить удовлетворение любопытства до следующего утра.

VI

ПРИЗНАНИЯ

Ничто не напоминало в незнакомце вчерашнего оборванца, когда на следующий день он вышел из своей комнаты, приведённый в порядок парикмахером и переодетый в платье старика Очкасова. Это был высокий, стройный молодой человек с бледным, истощённым, словно после долгой болезни, лицом и усталыми, но добрыми, наивными голубыми глазами. Он сразу внушал симпатию и доверие, а все его манеры говорили о принадлежности к хорошему обществу. Поблагодарив в простых, сердечных выражениях гостеприимных хозяев за привет и ласку, он в ответ на их просьбу стал рассказывать свою историю.

– Я не знаю, – начал он, – кто вы такие, дорогие мои благодетели.

– Вы это сейчас узнаете, – заметила Жанна.

– Не знаю также, что привело вас на чужбину и как вы относитесь к тому, что сейчас творится на нашей родине. Быть может, мой откровенный рассказ оттолкнёт вас от меня. Но я знаю одно, что вы спасли меня от неминуемой гибели. Поэтому, оставляя в стороне всякую осторожность и недомолвки, я просто и правдиво расскажу вам свою историю, чтобы не оставлять вас в неизвестности относительно моей персоны…

– Простите, – перебила его Жанна, – скажите, вы принадлежите к числу пламенных приверженцев теперешнего русского правительства?

– О нет! – воскликнул молодой человек, и его кроткие глаза вспыхнули ненавистью.

– В таком случае, – сказала Жанна с грустной улыбкой, – вы можете тем более не стесняться перед нами, потому что и мы не принадлежим к числу его друзей!

– Тогда мне остаётся только ещё пламеннее возблагодарить Господа за то, что Он привёл меня к соотечественникам и единомышленникам! – благоговейно сказал молодой человек.

Жанна знаком предложила ему начать рассказ.

Незнакомец приступил к повествованию.

– Меня зовут Пётр Андреевич Столбин, я происхожу из рода немецких баронов фон Тольбейнов. Мой дедушка, барон Фридрих Готлиб фон Тольбейн, служивший капитаном флота у датского короля Христиана Четвёртого, был одним из просвещённейших людей своего времени. Поклонник философии, дедушка не мог равнодушно смотреть, как дворяне, не ставившие ни во грош самого короля, угнетали простой люд. И когда в 1660 году народ предъявил свои права, дедушка встал открыто на его сторону.

От переворота 1660 года выиграли только бюргеры; дворяне ничего не потеряли, а простой люд остался в прежнем положении рабочего скота. Зато положение моего дедушки пошатнулось. Ни король, ни дворяне не могли простить ему защиты «подлой черни». Дедушке пришлось бежать. И вот в тёмную, бурную ночь, захватив молодую жену и годовалого рёбенка, он пустился по морю, добрался до Швеции, а оттуда – в Московию, где предложил свои услуги царю Алексею Михайловичу.

Это было как раз в разгар войн, которые вёл царь с Польшей. Опытные, ратного дела люди были желанными гостями. Дедушка совершил с царём ряд походов, а в 1667 году был послан им в Дединово на Оке, где царским указом предписывалось приступить к постройке кораблей. С кораблестроительством ничего не вышло, единственный построенный там корабль вскоре сгорел. Против дедушки начались подкопы и интриги, и он удалился в семидесятых годах на покой, поселившись в Немецкой слободе в Москве. Я забыл ещё сказать, что по настоянию царя дедушка принял православие и из барона фон Тольбейна превратился по созвучию в русского дворянина Столбина.

Мой отец, Андрей Фёдорович Столбин, был одним из ревностных сподвижников Петра Великого. Унаследовав от дедушки страсть к морю, отец изучал в Голландии кораблестроение, вместе с великим преобразователем работал над созданием русского флота и был одним из его капитанов. Впрочем, надо сказать, что не в пример прочим отец продвигался по службе очень медленно: царь Пётр как-то не замечал его усердия и способностей. Это не мешало отцу боготворить своего государя, и когда от его брака с девицей Минной фон Торнау, тоже обрусевшей немкой, родился я (это было в год Полтавской битвы, то есть в 1709 году), то отец поспешил назвать меня, своего первенца, Петром.

Я с благоговением и нежностью вспоминаю жизнь в раннем детстве под отцовской крышей. Маленький домик на Васильевском острове содержался матерью в образцовой чистоте и порядке; весь день был распределён между серьёзными и разумными развлечениями, а по вечерам, если отец не был в плавании, он рассказывал нам о далёком прошлом, о дедушке, о его плавании в утлой лодочке по бурному морю – этого отец, конечно, помнить не мог и передавал со слов дедушки, – о своём житье-бытье в Голландии.

Одно только печалило отца и мать – это моё слабое здоровье. Нечего было и думать о продолжении мною карьеры отца и деда. Тогда отец предназначил меня к гражданской службе и отправил по достижении восемнадцати лет в Гейдельберг, где был старейший немецкий университет.

Это было в 1727 году, когда на русский престол вступил малолетний Пётр Второй. Из осторожных писем отца, а ещё более – от прибывавших в Гейдельберг русских я мог узнать, что на родине творятся ужасы. Всякий старался урвать себе кусочек получше, а о продолжении дела Великого Петра никому и в голову не приходило заботиться.

В 1730 году я узнал о смерти Петра Второго и облегчённо вздохнул. Прямой наследницей его была царевна Елизавета, дочь великого преобразователя, пламенная поклонница славных дел отца. «При ней Россия воспрянет!» – думал я наравне со многими. Каков же был мой ужас, когда я узнал, что права царевны Елизаветы обойдены и на русский престол вступила Анна Иоанновна, или, вернее, – её возлюбленный Эрнест Иоганн Бирон.

Для моего отца настали плохие времена. Всё русское преследовалось, на первый план выступили немцы. Родственники по жене советовали отцу подать прошение о восстановлении его искажённого имени, так как в качестве барона фон Тольбейна он был бы несравненно больше в чести. Но мой отец и слышать об этом не хотел, гордо отвечая, что он и его отец кровью приобрели честь быть истинными русскими и что он не обратится с такой позорной просьбой к бывшему конюху, попирающему вскормившую его страну. Конечно, осторожные родственники поспешили отшатнуться от такого опасного человека. Как я узнал потом, нашлись даже такие, которые довели до сведения Бирона слова заносчивого русского капитана.

Моему отцу было в то время уже семьдесят лет, но он был прям и бодр, как могучий дуб. И вдруг он получил неожиданный приказ: сдать командование кораблём какому-то немецкому молокососу, не имеющему ни опыта, ни знаний, и удалиться на покой. Отец бросился в адмиралтейство-коллегию. Там ему сообщили, что ровно ничего сделать не могут, так как приказание исходит от Бирона. Отец бесстрашно направился к Бирону. Тот с первых же слов оборвал отца, сказав, что он не понимает, как такой доблестный вояка обращается с просьбами к «немецкому конюху». Отец возразил, что он обращается не с просьбой, а с требованием. Кончилось всё это дело очень печально для моего отца: оскорблённый наглостью временщика, он поднял руку для удара. Тогда Бирон крикнул слуг, приказал им держать старика, а сам три раза ударил его по лицу, приговаривая: «Вот тебе от конюха». Затем он приказал вышвырнуть отца вон.

Мой отец нашёл возможность пробраться во дворец и был принят императрицей. Но и тут он не получил ни малейшего удовлетворения. Даже не выслушав его хорошенько, Анна Иоанновна крикнула: «Мало тебе ещё, старому дураку!» – и прогнала с глаз долой. Отец вернулся домой, поцеловал жену и выстрелил себе в голову.

Я беззаботно жил в Гейдельберге, ничего не зная о совершившемся. Письмо матери, кратко сообщавшее о смерти отца и об отсутствии средств на дальнейшую жизнь за границей, вызвало меня в Петербург. Тут я узнал подробно о случившемся и о том, как месть Бирона была способна преследовать даже покойников. Моего покойника-отца облыжно обвинили в растрате судовых сумм, его домик отобрали, продав в пользу казны, а тело лишили погребения.

Должен сознаться, я не создан для сильных страстей. Ещё в раннем детстве отец неоднократно смеялся надо мной, уверяя, что я по ошибке родился мужчиной и что, мол, слезливая сентиментальность сделала бы честь любой немецкой Гретхен или Амалии. Может быть, это и так. Другой на моём месте бросился бы к Бирону, убил бы его, удушил бы своими руками, а я только плакал, плакал и плакал… Но и то сказать, мог ли бы я добраться до всесильного временщика? Один ли я страдал от этого бесчеловечного ига?

Мать ненадолго пережила отца. Она скончалась, призывая меня к мести за попранную отцовскую честь. Кроме того, она дрожащими руками вручила мне свёрток из двадцати червонцев, говоря, что это она скопила из отцовских подарков и хозяйственных экономий.

Похоронив мать, я стал искать занятий… После долгих усилий мне удалось наконец получить маленькое местечко при сенате. Нужно ли было для этого изучать право в Гейдельберге?

Обойду молчанием всю цепь унижений и мелких обид, которую мне пришлось перенести на службе, и перейду прямо к обстоятельствам, вызвавшим моё личное несчастье.

Я снимал комнату у вдовы сенатского чиновника Пашенной. У неё была дочь Ольга, девица юная, красивая и добродетельная. Мы полюбили друг друга. Долго я по робости откладывал объяснение, но природа взяла своё: я открыл Оленьке свои чувства, и она стыдливо призналась мне, что давно любит меня. Мать благословила нас, и мы зажили сладкой надеждой на будущее счастье. В данный момент мы ещё не могли повенчаться – у Оленьки не было приданого, а я получал столько, что еле мог перебиваться с хлеба на квас. Надо было обождать лучших времён – ведь я твёрдо надеялся, что мои знания и трудолюбие выдвинут меня из разряда простых писцов, и мы жили упованием на Бога.

И вот счастье улыбнулось мне. В начале прошлого 1738 года пронёсся слух, что второй министр Немировского конгресса Артемий Петрович Волынский возвратился в столицу и назначен кабинет-министром. Этот слух подтвердился в феврале: Волынский действительно получил это назначение и, как мы и ожидали этого, первым делом взялся за сенат, где царил невозможный беспорядок. Заскрипели перья, забегали курьеры, заметались чиновники – каждый день гроза следовала за грозой.

Обхожу мелкие подробности. Однажды к министру с бумагами для подписи послали меня. Сделали это по злобе: ведь Волынский приходил в бешенство от безграмотности наших сенаторов, и его гнев обрушивался обычно на посланного. Так случилось и в данном случае. Волынский затопал ногами, забарабанил кулаками по столу, крича, что сенаторам бы свиней пасти, а не государственные дела ведать. Когда на его вопрос, кто писал поданную ему бумагу, я ответил, что писал я, министр окончательно вышел из себя. Тогда я почтительнейше доложил, что уже неоднократно пытался указать своему прямому начальнику на погрешности с точки зрения права и слога, но каждый раз терпел брань за то, что сую нос куда не следует. Слово за слово, министр стал расспрашивать меня, выразил удивление моими познаниями, ещё более удивился, узнав, что я проходил университетский курс за границей, и в конце концов спросил, как меня зовут.

– Что я слышу! – воскликнул он. – Ты – Столбин? Сын Андрея Фёдоровича Столбина, моего несчастного друга? – тут он опасливо оглянулся: было неосторожно громко называть своим другом, да ещё и несчастным, человека, пострадавшего от немилости всесильного Бирона. – Но ведь ты – дворянин, – продолжал он, – почему же ты служишь каким-то сверхштатным писцом?

Я объяснил, что ещё в отрочестве был высочайшей милостью избавлен от общей для всех дворян необходимости служить, так как отличался чересчур хилым здоровьем. После смерти отца мне пришлось поступить по вольному найму, и вот уже больше пяти лет как я остаюсь в одном и том же положении, без всякой надежды на движение вперёд.

– Ну ещё бы! – заметил Волынский. – Где же нашим свинопасам отличить дельного, образованного человека? Вот что, брат, – сказал он, подумав, – сейчас я для тебя ничего не могу сделать, потому что мне самому надо потвёрже на ноги встать. Пока что сиди в своём сенате, ни словом, ни звуком не заикайся о нашем разговоре, а придёт время, я уж не забуду тебя. Возможно, что я возьму тебя к себе в канцелярию. Во всяком случае, будь спокоен за свою участь. Но пока что надо терпеть!

В последнее время я вообще замечал, что Оленька непрерывно грустна, но объяснял себе её настроение заботами о нашем будущем. Теперь её слёзы окончательно встревожили меня и мать. Мы стали расспрашивать её, и в конце концов Оленька созналась, что в последние две недели она постоянно подвергается преследованиям со стороны какого-то немца, одетого очень нарядно и, видимо, очень важного; незнакомец еле-еле говорил по-русски, но с ним постоянно бывал слуга, который и делал от имени господина самые гнусные предложения. До сих пор она не хотела ничего говорить об этом, надеясь, что Господь пронесёт беду. Но сегодня наглость преследователя дошла до крайних пределов. Она пошла навестить больную подругу; вдруг в глухом переулочке откуда ни возьмись карета, а в карете – тот же молодой немец. Сначала слуга немца старался улестить её словом. «Мы знаем, – сказал он, – что у тебя есть жених, сенатская голь, но если ты не станешь добрее, то мы упечём его туда, куда и Макар телят не гоняет! Мой высокий господин всё может сделать!» Когда же Оленька стала отбиваться, слуги вместе с барином схватили её и хотели сунуть в карету. На счастье Оленьки, в переулке показалась небольшая толпа каких-то мещан. Услыхав вопли девушки и немецкую речь насильников, они с криками: «Бей немцев!» – бросились выручать её. Карета умчалась, Оленька на этот раз была спасена, но выразила мне опасение, что если немец будет и впредь так настойчиво преследовать её, то может случиться, что её и впрямь похитят.

Я постарался, как мог, утешить девушку, обещал ей при первом же случае пасть к ногам Волынского и просить его охранять моё счастье. Но сам я был несравненно более встревожен, чем хотел показать. Ведь немцы вели себя в Петербурге хуже, чем в былое время татары на Руси!

Оленька никуда не выходила; я постоянно держал наготове пару заряженных пистолей и завёл двух очень злых собак.

Однажды ночью из своей комнаты я услыхал какой-то подозрительный шум. Сунув одну пистолю за пазуху и взяв в руку другую, я выскользнул на двор. Там я явственно услыхал тихую немецкую речь; какие-то злодеи сговаривались и распределяли роли для нападения на наш домик: хотели осторожно вывернуть подворотню, какой-то Иоганн должен был проскользнуть там и открыть ворота. Далее мне нечего было слушать. Я крикнул по-немецки, что спущу обеих собак и пристрелю первого, кто сунет голову во двор. Для убедительности я сейчас же исполнил первую угрозу, и собаки со зверским лаем кинулись к воротам. С улицы послышалось злобное немецкое проклятие, и вскоре стук колёс известил меня, что злодеи отъехали прочь.

Прошло ещё несколько дней. Однажды вечером ко мне явился какой-то чистенький, маленький старичок, который пожелал переговорить со мной по делу, «касающемуся всей моей жизни». Так как разговор должен был происходить под строжайшим секретом, то старичок просил меня отправиться с ним в немецкий кабачок, находившийся улицы за две от нашего дома. Я согласился, но на глазах таинственного незнакомца сунул за пазуху пистолю. Старик усмехнулся и затем сказал, что в этом не представится никакой надобности.

Как и я ожидал, это оказался посланный от немца-насильника. Попросив меня не сердиться, не вспыхивать и не перебивать его, а дослушать до конца, старичок начал доказывать мне, что я взялся за неравную борьбу. Он сказал, что его господин очень могуществен, так что ему ничего не будет стоить стереть меня с лица земли. Ему стоит сказать слово, и меня прогонят со службы, а то даже отправят в Сибирь. Между тем, если я покорюсь, то получу крупную награду и мне будет облегчено движение по службе. Я молод, скоро забуду первую любовь – мало ли девушек на свете? Да и кроме того, если я люблю свою невесту, то должен ради её счастья отказаться от неё, потому что я ничего не могу дать ей; если же отступлюсь и дам свободу действия высокому господину, то её ждёт пышная, богатая, привольная жизнь.

Я спокойно выслушал и попросил незнакомца передать своему барину, что только негодяй может делать, передавать и принимать такие предложения, а так как из нас троих я-то – не негодяй, то прошу впредь оставить меня в покое.

– Дерзкий! – в священном ужасе крикнул старик. – Да знаешь ли ты, кого ты осмелился назвать так? Ведь высокая особа, пленившаяся твоей замарашкой-невестой, – не кто иной, как сам Антон Ульрих Беверн, принц Брауншвейг-Люнебургский![26]

– Жених принцессы Анны? – с удивлением воскликнул я. – И накануне-то своей свадьбы принц совращает с пути честных девушек? Я очень рад, что вы сообщили мне, кто преследует мою невесту. Теперь-то я сумею наверняка защитить её и себя!

– Что может сделать мелкая канцелярская тля против первого лица в империи?

– Вы забываете, – перебил я его, – что его высочество далеко ещё не первое лицо в русском государстве. Забываете и то, что его светлость герцог Бирон не очень-то чтит его высочество, и стоит мне только обратиться к его светлости…

– Тебя никогда не допустят до него!

– Да, но зато в качестве сенатского чиновника я бываю с бумагами у правой руки герцога, министра Волынского! – твёрдо возразил я.

Этот довод окончательно смутил и выбил из позиции старичка. Он перешёл в другой тон, стал предлагать мне денег, но я с презрением заявил ему, что наш разговор кончен.

Всю ночь я продумал, обращаться ли мне с жалобой к Волынскому или нет. В конце концов я решил, что это было бы неосторожно. Если даже Оленьку похитят, а меня устранят, то останется ещё Олина мать, которой я сообщу этот разговор и которая в случае чего сама дойдёт до Волынского. Следовательно, таким путём я могу достаточно обезопасить любимую девушку, но преждевременно вмешивать в это дело такую высокую особу, как Артемий Петрович, было совсем ни к чему.

Прошло ещё месяца три-четыре. Ни о каких преследованиях более не было слышно. Мы знали, что при дворе деятельно готовятся к свадьбе принцессы Анны Леопольдовны с принцем Антоном, и решили, что все эти хлопоты выбили дурь из головы принца.

Но мои служебные дела шли всё хуже и хуже. Волынский и знаком не давал понять, что помнит данное им мне обещание, а начальники и сослуживцы больше прежнего травили меня. Я видел, что не сегодня завтра мне придётся лишиться и этого скудного источника существования, и сетовал на свою горькую судьбу.

И опять я увидел просвет. Но увы! – как вы сейчас увидите, этот просвет и был началом моего крайне бедственного положения.

Однажды, выйдя из сената, я увидел около набережной какого-то господина, похожего на иностранца, а ещё более – на еврея; таковым он и оказался. Он подошёл прямо ко мне и спросил по-немецки, не могу ли я сказать ему, как пройти на Васильевский остров. Я с готовностью предложил проводить его, так как и сам шёл туда. По дороге мы разговорились. Мой спутник очень подробно и настойчиво расспрашивал меня и в пять минут узнал всю мою подноготную. Тогда меня очень удивляла ловкость, с которой он ставил вопросы, но теперь я отлично понимаю её: ведь он не хуже меня самого знал, кто я такой!

После нескольких таких же «случайных» встреч еврей – его звали Вульф – обратился ко мне с предложением. Я ему страшно нравлюсь – я такой знающий, дельный и милый молодой человек. Неужели мне не жаль губить свою молодость и таланты в мелкой, подневольной службе? Он мог бы предложить мне нечто лучшее. Ведь я служу по вольному найму? Значит, я в любой момент могу бросить службу? Да? В таком случае, почему бы мне не поступить к его патрону, «придворному еврею» Липману?[27]

В дальнейшем Вульф пояснил мне, что у Липмана имеются коммерческие агенты по всей Европе, так как банкир ведёт дела с Голландией, Германией, Австрией, Францией и мелкими итальянскими княжествами. Постоянные сделки нуждаются в контроле человека, знакомого с юридическими науками и безупречно честного. Липман уже давно ищет такого, хотел даже выписать из Германии, но препятствием является незнание русского языка. Я же, по его словам, совмещал в себе все качества, и если бы я согласился поступить, то мне дали бы хорошее жалование, да и вообще – тогда моя карьера была бы сделана.

Хотя Вульф сумел очаровать меня своей ласковостью и вниманием, но я долго не решался принять его предложение, особенно потому, что Вульф ставил условием следующее: для начала я должен сопровождать Вульфа в его поездке по Европе, которую он предпринимал по поручению Липмана. Я ознакомлюсь в разных городах с сущностью липмановских операций и тогда уже смогу занять в Петербурге своё место. Мне очень улыбалось путешествие по культурной Европе, но я не решался оставить Оленьку беззащитной. Да и ей Вульф не внушал ни малейшего доверия: она инстинктивно чувствовала в нём врага.

И вот однажды меня без объяснения причин выгнали со службы. Что оставалось делать? Правда, у меня было двадцать червонцев, которые я берёг на чёрный день. Но надолго ли могло мне хватить их? Да и мечтой моей жизни была женитьба на Оленьке! Как мы ни думали, как ни гадали втроём, а иного исхода не было, и я дал Вульфу своё согласие.

Отъезд был назначен в скором времени. Обливаясь слезами, прижала меня к своему сердцу Оленька. Я сам был глубоко потрясён, но старался бодриться и внушить мужество любимой девушке.

Я говорил уже, что Вульф сумел всецело пленить меня и внушить мне полное доверие. Просто наваждение какое-то! Я не только рассказал ему о своих двадцати червонцах, но и согласился поместить их у Липмана, который должен был вернуть их мне с хорошими процентами. Вульф обещал мне принести сохранную расписку, но не сделал этого, а я стеснялся напомнить. Так и обошлось без всяких документов!

Мы проехали Польшу, Пруссию, Померанию, Ганновер, Нидерланды, потом через Амьен и Реймс прибыли в Париж. Везде у Вульфа были спешные дела, но, к моему удивлению, он ни разу не посвятил меня в них, отделываясь шуточками или более чем сомнительными предлогами. Это начинало тревожить меня. Тревога возросла ещё более, когда я заметил, что с переездом через французскую границу отношение Вульфа ко мне резко изменилось: он становился всё более грубым.

В Париже мы пробыли недолго и двинулись в карете на Орлеан. Мы сделали два или три перегона, и вот – это было дня четыре или пять тому назад, я уже потерял счёт времени! – Вульф приказал посреди дороги остановить карету и повёл со мной такой разговор:

– Ну-с, молодой дурак, – с наглой усмешкой обратился он ко мне, – настало время нам объясниться начистоту. Неужели ты, остолоп, мог серьёзно поверить, что я пленился твоими бараньими глазами и из простой симпатии взял тебя с собой в увеселительную прогулку по Европе?

Я уже не сумею повторить вам в точности, что я сказал ему в ответ на эту наглую фразу и что ответил он мне. Вся кровь приливает мне в голову при одном воспоминании! О, я – очень кроткий, очень тихий человек, но если бы сейчас мне дали этого негодяя, я своими руками разорвал бы его!

Передам вам вкратце всё, что открылось мне из этого разговора. Принц Антон не на шутку пленился моей Оленькой; этой страстью воспользовался Липман, чтобы связать принца рядом обещаний, которые надлежало исполнить после смерти Анны Иоанновны и при воцарении Анны Леопольдовны.[28] Но и Липману не так-то легко было исполнить своё обещание. Деньгами ни со мной, ни с Оленькой ничего нельзя было поделать, а действовать силой было опасно ввиду острой вражды между принцем Антоном и Бироном. Я сам в разговоре со стариком открыл средства своей защиты, указав, что через Волынского всегда могу пожаловаться Бирону. Следовательно, меня надо было удалить, и тогда уж с беззащитной Оленькой легко было бы справиться.

Вот они и придумали всю эту комедию с приглашением меня на службу. Вульфу надо было ехать по липмановским делам, взять меня с собой стоило не так уж дорого. Я попался на их удочку, и, по мнению Вульфа, мне не оставалось ничего иного, как сдаться на капитуляцию.

Вульф поспешил указать мне на безвыходность моего положения. Если я не соглашусь на его условия, то он попросту высадит меня из кареты и предложит отправиться, куда глаза глядят. А куда я пойду? Французского языка я не знаю, денег у меня нет; потом оказалось, что у меня пропал кошелёк с парой червонцев и все документы; вероятно, Вульф выкрал их у меня на последней остановке для вящего торжества. К тому же условия мне ставили очень лёгкие. Я должен написать своей Оленьке письмо, в котором отказывался для её же счастья от неё. Кроме того, я должен поклясться своим Богом, что по возвращении в Россию не буду поднимать шума и жалобы, предам прошлое забвению. Тогда Липман возьмёт меня к себе на службу, и моё будущее действительно будет обеспечено.

Вместо ответа я бросился душить Вульфа. Нечего и говорить, что его клевреты сейчас же хватили меня, оттащили, избили, бросили на дороге, а карета умчалась дальше.

Много пришлось мне натерпеться в эти три-четыре дня. Кое-как я добрался до Парижа, но мальчишки травили меня, напускали собак, швыряли грязью и камнями. Голодный, измученный, избитый, я добрался волей Провидения до решётки вашего сада. Остальное вы знаете…

Столбин замолчал, поникнув головой. Молчали и Очкасовы, с сочувствием глядя на несчастного.

VII

ДАЛЬНЕЙШЕЕ ПРИЗНАНИЕ

Первая нарушила молчание Жанна.

– Что же вы думаете делать теперь? – спросила она.

– Но…

– Ну да, вы хотите сказать, что у вас нет прежде всего средств вернуться в Россию. Допустим, что эти средства мы дадим вам. Ну и что же, вы вернётесь в Россию. А дальше?

– Я не оставлю этого дела так! Я брошусь к Волынскому, умолю его вступиться за меня и… и…

– И? Эх, милый мой! А если Бирон успел в это время прийти к соглашению с принцем Антоном? А если ваша Оленька стала жертвой сластолюбия немецкого принца? Если, не перенеся позора, она окончила свою жизнь? Тогда что?

– Я не переживу этого! – со слезами в голосе вскрикнул Столбин.

– Как вы ещё юны, – с оттенком презрения сказала Жанна, – и как поверхностно задели ваше сердце перенесённые страдания! Хорошо, вы не переживёте, с отчаяния наложите на себя руки. Ну, а бироны, оскорбляющие доблестных старцев, принцы антоны, соблазняющие русских девушек, липманы, опутывающие Россию грязными сетями, – они останутся жить, чтобы преследовать других Столбиных, соблазнять новых Оленек? Да что же вы засвидетельствуете своей смертью, безумный? Торжество тёмных сил? Окончательную победу иностранного сброда над Россией и признание лучших русских, что они вялы и беспомощны?

– Но что же делать? – с невыразимой тоской воскликнул Пётр Андреевич.

– Не говорили ли вы, что с восторгом ждали воцарения царевны Елизаветы, пламенной поклонницы славных дел отца? Не говорили ли вы сами, что права Елизаветы Петровны были обойдены? Не высказывали ли вы сами, что в случае её воцарения для России наступила бы новая эра? Так почему же вы не хотите помочь ей вступить на престол, чтобы спасти всех остальных, задыхающихся под невыносимым гнётом иностранного засилья?

– Ах, если бы это зависело от меня! Я обожаю царевну Елизавету, но что могу сделать я, неспособный устроить даже свою собственную жизнь!

– А если бы вам дали средства и возможность работать для дела освобождения России? Можете ли вы дать слово, что вы будете готовы – ну, хотя бы во имя своей Оленьки – положить даже жизнь за царевну Елизавету? Или ваш батюшка был прав, когда уверял, что вы по ошибке родились мужчиной?

– Сударыня! – ответил Столбин, положив руку на сердце и слегка наклоняя голову. – Я уже упоминал, что не создан для сильных страстей. Я не умею становиться в позу, не способен к трагическим выкрикам. Я загораюсь не скоро, но раз уж это случилось, то горю упорно, ровно и долго. Дайте мне дело, если вы это действительно можете, дайте мне возможность послужить нашей родине, и вы увидите, какого надёжного помощника обрели вы во мне!

– Я верю вам, – сердечно ответила Жанна, – и надеюсь, что вы будете нам надёжным помощником. Нам нужны именно такие люди, как вы. Другие вспыхивают и сейчас же гаснут. А наша борьба требует упорства…

– Так говорите, приказывайте, я готов! – с энергией воскликнул Столбин.

– Не так скоро! – улыбнулась Жанна. – Сначала ещё надо многое подготовить. Кстати, вы всё ещё не знаете, с кем вы имеете дело. Мы – единомышленники, нас связывают в будущем общие планы, а в прошлом – общие несчастья. Я могу рассказать вам свою историю, зная, что вы поймёте меня…

– Анюта! – с ужасом воскликнул Очкасов. – Но как же можно…

– Э, папа! – ответила Жанна, грустно улыбаясь. – Разве позор на мне? Нет, я готова встать на площади и кричать всем и каждому, какие ужасы творятся у нас! Только тогда, когда каждый будет знать, что грозит ему самому, его матери, сестре, жене, невесте, только тогда, говорю я, можно рассчитывать на общее единодушие! Не знаю почему, – продолжала она, обращаясь к Столбину, – но я совершенно уверена, что вашей Оленьке ничего не грозит и она благополучно избегнет опасности. Но мало ли других Оленек, которые не отделываются так легко? Я сама из их числа. Если ваша собственная судьба ещё не утвердила вас в сознании необходимости решительно восстать против наших ужасающих порядков, то прослушайте мою историю; быть может, она покажется вам назидательнее. Меня зовут Анной Николаевной Очкасовой. Я – дочь отставного генерал-майора Николая Петровича Очкасова, вот этого самого почтенного старца…

– Который отлично знал вашего батюшку, да-с! – буркнул старик.

– Подобно вашему отцу, папа тоже был одним из сподвижников Великого Петра и особенно отличился в Полтавском сражении, где…

– Оставь, пожалуйста, в покое мои подвиги! – проворчал Очкасов.

– Царь Пётр очень ценил отца как образованного человека и знающего офицера. Вскоре после своей поездки в Париж государь пришёл к мысли о необходимости держать в иностранных столицах тайных военных агентов, которые могли бы следить за успехами и усовершенствованиями в области военного дела; в Париж он назначил с этой целью моего отца.

Отец вынес очень лестное впечатление от французской образованности, и когда моя мать умерла, то он взял меня девятилетней девочкой в Париж, где поместил в монастырскую школу. При Петре Втором мой отец вышел в отставку и зажил в стороне от каких-либо дел. Крупное состояние позволяло ему не зависеть ни от службы, ни от царёвой милости. Меня отец оставил в Париже. Нравы, царившие при петербургском дворе, казались ему слишком опасными для молоденькой девушки: ведь мне было тогда всего около пятнадцати лет.

Вскоре после вступления на престол Анны Иоанновны мой отец увидал, что и жизнь, и его состояние в большой опасности.

Вам, конечно, известны обстоятельства, при которых вступила на престол императрица Анна. Партия старых бояр, предводительствуемая князьями Голицыным и Долгоруким, связала избранную государыню «кондициями», ограничившими монаршью власть и дававшими перевес старинной знати. Разумеется, в предполагаемом дележе русской земли были обделены представители других знатных домов. Тогда последние составили свою партию, готовую противодействовать притязаниям первой.

Нечего и говорить, что обе партии непременно хотели заполучить к себе моего отца. Но он решительно отказался вмешиваться в политические дела, зная, что из этого всё равно добра ни для кого не будет…

– Если бы ты следовала примеру отца, было бы гораздо лучше! – снова буркнул Очкасов.

– Однажды, – продолжала Жанна, – князь Голицын в присутствии Остермана,[29] по обыкновению игравшего в обе стороны, прямо спросил отца, неужели же он, старый, родовитый боярин, не примкнёт к ним, защищающим интересы старой знати? Князь Дмитрий напомнил отцу, как Пётр Великий хотел пожаловать дедушке княжеский титул и как дедушка ответил.

– Я отцовский ответ на память заучил, – вступился Николай Петрович. – Вот он: «Понеже ныне титул весьма легко приобретается и каждый пирожник легко князем стать может, то всенижайше прошу меня, государь, от такого бесчестия избавить».

– Но отец твёрдо стоял на своём, заявив, что царёвы дела ведает только Бог и что негоже никому в такие дела нос совать.

Ответ отца через Остермана стал известен противной партии, и вот к отцу пожаловал – это было уже после приезда императрицы в Москву – князь Григорий Барятинский, приглашая его явиться вместе с прочими верноподданными дворянами во дворец и обратиться там к государыне с челобитной об уничтожении кондиций и принятии неограниченного самодержавия, как правили отцы и деды. Но и Барятинскому отец дал тот же ответ, опять-таки решительно отказавшись вмешиваться в дела правления.

Приняв самодержавие, императрица обрушила кары на вожаков партии старой знати. Главным образом пострадали Голицын и Долгорукие, причём больше всего доставалось наиболее богатым. Это вполне понятно: в то время казна была пуста, а имущество ссылаемых и казнимых конфисковывалось. Поэтому не мудрено, если ухитрились нарядить следствие даже над отцом, обвиняя его в сообщничестве с Голицыным. Ведь отец с его крупным состоянием был очень лакомым куском!

Хотя Григорий Барятинский и лез вон из кожи, показывая на следствии всякие небылицы, но мой отец сослался на Остермана, в присутствии которого дал ответ Голицыну, отказываясь вмешиваться в «царёвы дела». Невиновность отца была уж очень очевидна, его осуждение могло только пошатнуть в глазах всей русской знати юный трон. Пришлось объявить его невиновным и даже обласкать. Но мой отец хорошо знал цену этой ласке. Не вдаваясь в обман, он стал исподволь принимать меры, чтобы иметь возможность в нужный момент скрыться за границу. Была куплена небольшая яхточка, которая стояла готовой к отплытию невдалеке от нашего дома на Крестовском. Все имения, которыми отец владел совместно с братом Алексеем Петровичем в Московской, Киевской и Смоленской губерниях, перешли на льготных условиях в собственность дяди. Наличные деньги были переведены в заграничные банки. Разумеется, всё это пришлось делать очень осторожно, чтобы не навлечь подозрений.

Обласкав отца, императрица в то же время пожелала, чтобы он оставил свой затворнический образ жизни и стал появляться при дворе, для чего назначили его камергером. Как ни неприятно было это отцу, но пришлось подчиниться… Собственно говоря, я до сих пор не понимаю, что заставляло отца продолжать жить в России, да ещё и в Петербурге, когда имелась полная возможность вовремя укрыться за границу…

– Гм! – несколько смущённо крякнул старик.

– По крайней мере, каждый раз, когда я спрашивала его об этом, он только крякал в ответ, вот совершенно как сейчас! Думаю также, что не одна забота обо мне заставляла держать меня в монастыре, хотя мне и было уже за двадцать лет. Судя по всему, тут дело было не без романа!

– Гм! – снова крякнул Очкасов. – Ты уж того…

– Но в мою судьбу вмешались высшие силы. Однажды императрица Анна Иоанновна напрямик спросила отца, что заставляет его держать за границей взрослую дочь, и приказала немедленно вызвать меня в Петербург, так как она желала зачислить меня в придворный штат принцессы Анны Леопольдовны.

Отец был очень удивлён, не понимая, как могла узнать императрица о моём существовании, тщательно скрываемом от всех. Но ослушаться было нельзя. И вот немедленно были приняты меры к доставлению меня из Парижа.

Как ликовала я тогда! Мне шёл двадцать первый год – это было в 1735 году, – а я всё ещё не знала жизни иначе, как из книжек. Правда, читала, я много и упорно, но чем больше погружалась в чтение, тем пламеннее тянуло меня в широкую жизнь.

Не буду говорить вам, как я была разочарована с первых же моих шагов в России. Всё казалось мне диким, грубым, странным. В Париже мне приходилось бывать в семье де Нейлей, видеть там весь цвет аристократии, и то, что я встретила теперь как при дворе, так и в русских семьях, казалось мне чудовищным и ни с чем не сообразным. Русская дикость тесно сплотилась с немецкой грубостью. Грязь, неряшливость, уродливый, необузданный разврат, ханжество, грубость обращения – было от чего с ума сойти!

Семнадцатилетняя принцесса Анна Леопольдовна приняла меня на первых порах очень равнодушно. Это вообще очень вялая особа, и даже нередко под видом нездоровья она отказывалась идти к столу, так как ленилась умыться. Но вялость и лень не мешали ей быть капризной и жестокой: за малейшую провинность она колола булавками своих камеристок.

Если принцесса относилась ко мне сначала равнодушно, зато её наушницы, главным образом Адеркас и Менгден, сразу возненавидели меня и старались, чем можно, отягчить моё существование. Тем сильнее привязалась я с первой же встречи к принцессе Елизавете, которая подошла ко мне, спросила мою фамилию, сказала, что отлично знает и любит моего отца как верного слугу великого преобразователя, и тут же нежно обняла меня и расцеловала. Она прибавила, что с удовольствием зазвала бы меня к себе, чтобы поговорить о её «милой Франции», но она боится навлечь на меня неприязнь «большого двора». Вообще, при всём дворе царевна была самой очаровательной, самой привлекательной личностью. К сожалению, она появлялась довольно редко, и не всегда мне удавалось побыть с ней.

Тут я подхожу к сложному клубку, обвившему мою жизнь. У принцессы Анны Леопольдовны была открытая связь с саксонским посланником, графом Карлом Морицем Линаром. Кроме императрицы, решительно все знали об этом, а герцог Бирон даже покровительствовал парочке. Делал он это по злобности: он рассчитывал женить на принцессе своего сына, а когда это не удалось, то глубоко возненавидел жениха принцессы, принца Антона. Заметив зарождающуюся любовь к Линару, Бирон опытной рукой повёл интригу и не успокоился, пока не кинул Анну Леопольдовну в объятия красавца-посла, который отличался крайней неразборчивостью в любовных делах.

Трудно, даже невозможно спокойно и последовательно передавать то, что так близко и болезненно касается самой себя. Я должна скомкать окончание своего рассказа и представить его вам в виде вывода.

Бирон и Линар принялись подстерегать меня в разных укромных уголках и преследовать выражениями своей любви. Линар из какого-то непонятного молодчества осмеливался даже любезничать со мной на придворных балах на глазах у всех. Это вооружило против меня Анну Леопольдовну, а против Линара – герцога.

Как я узнала потом, клевреты донесли герцогу, что Линар устраивает свидания в саду с какой-то фрейлиной, лицо которой не успели разобрать. Бирон вообразил, что эта тайная дама сердца посла – я. Однажды – это было весной 1735 года – герцог на придворном балу увёл меня в дальнюю гостиную, где пал передо мной на колени и стал умолять меня полюбить его, обещая за это все блага мира. Я страшно перепугалась, молила его встать и не губить меня, однако он ничего не хотел слышать и, словно безумный, целовал мне руки. Наконец мне удалось вырваться. Не зная, как избавиться от герцога, я крикнула, что паду к ногам её величества с просьбой защитить меня от наглого преследования.

Надо было видеть, как изменилось лицо Бирона! Он сейчас же встал, скрестил руки на груди и, сильно побледнев, сказал:

– Не советую! Гнев её величества обрушится только на вас же, и мне, право, будет жалко, если такая прелестная головка скатится с плеч под ловким ударом палача! Но я знаю, кого вы предпочли мне! Ну погодите же! Вы увидите, какой монетой умеет платить Бирон за оскорбление! А теперь дайте мне вашу руку и вернёмся в зал. Потрудитесь не делать таких трагических гримас!

Словно ни в чём не бывало Бирон повёл меня обратно, весело и непринуждённо разговаривая. Я силилась улыбаться, но это плохо удавалось мне.

Бирон тут же приказал особенно тщательно следить за каждым шагом Линара. На беду, в этот вечер после бала у посла было назначено свидание с самой Анной Леопольдовной. Герцогу донесли, что посол тайно прокрался с кем-то в беседку. В полной уверенности, что это – я, Бирон пригласил нескольких человек пойти вместе с ним полюбоваться, как развлекаются русские аристократки, притворяющиеся неприступными и целомудренными. Дозор окружил беседку, герцог с приглашёнными ворвался туда, осветил факелами лица влюблённых и… отпрянул в большом смущении, увидев вместо меня принцессу Анну Леопольдовну. Позы застигнутых были слишком красноречивы, количество любопытных свидетелей достаточно велико. Затушить скандал оказалось уже невозможным. Линара удалили от двора и приказали немедленно уехать обратно в Саксонию.

Все видели, что перед этим я имела на балу довольно оживлённый разговор с герцогом, и принцесса Анна прямо обвинила меня в том, что я вывела Бирона на след. Это мнение особенно поддерживала в принцессе госпожа Адеркас, которую тоже прогнали обратно в Швейцарию. Нечего и говорить, что теперь ненависть принцессы ко мне дошла до сверхчеловеческих пределов. Она не постеснялась кинуть мне в лицо тягчайшие упрёки и жесточайшие оскорбления, перемешанные с угрозами.

Зная горячий нрав отца, я не хотела посвящать его на первых порах в свою беду, а решила поговорить сначала с царевной Елизаветой. Мне удалось тайно пробраться к ней, но, когда я раскрыла рот, чтобы начать говорить, то у меня вырвались рыдания пополам со смехом, и всё это закончилось глубоким обмороком. Принцесса Елизавета встревожилась, крикнула своего врача Лестока, и оба они принялись хлопотать надо мной.

Когда я успокоилась, царевна в присутствии Лестока стала нежно и заботливо расспрашивать меня, предупредив, что врача не надо бояться, так как это – её лучший друг. Я рассказала, как попала между двух огней, как любовь Бирона и ненависть принцессы Анны отравляют мне жизнь.

– Бедная девочка! – с глубоким сочувствием сказала Елизавета. – Боюсь, что тебе не избежать преследований ни того, ни другого. Единственное спасение – отказаться от службы и уехать куда-нибудь!

Она посоветовала мне открыть отцу только часть истины. Достаточно будет, если я скажу, что просто боюсь, как бы Бирон не стал преследовать меня любовными домогательствами, потому что он уж слишком любезен. Пусть отец под предлогом моего нездоровья выпросит у императрицы моё увольнение. Только в этом моё единственное спасение!

– Сударыня! – спросил меня Лесток. – Ведь вы, кажется, принадлежите к старинному русскому роду?

– Да, – ответила я, удивлённая этим вопросом.

– Ваш батюшка был одним из сподвижников Великого Петра? – спросил он с особенным ударением.

– Да, – ответила я, всё ещё не понимая, куда он клонит.

– Теперь подумайте, – продолжал он, – мыслимо ли было бы что-нибудь подобное, возможно ли было бы такое унижение лучших русских людей, если бы родовитые бояре и сподвижники обожаемого императора не обошли его законной наследницы и дочери, царевны Елизаветы?

– Мне кажется, что все те, кто способствовал нарушению прав царевны, уже давно каются в этом! – воскликнула я, с обожанием глядя на грустно улыбавшуюся Елизавету.

– Каются и… только? – небрежно кинул Лесток, устремляя на меня пытливый взгляд.

Я поняла наконец.

– Ваше высочество! – сказала я, опускаясь на колени и прижимая к губам руку царевны. – Я – только слабая женщина. Но и женщины иногда совершали большие дела. Клянусь вам, если мне будет дана хоть какая-нибудь возможность содействовать исправлению великой ошибки России, то вся моя кровь, жизнь, состояние – всё и всецело будет принадлежать вашему высочеству!

Царевна нежно подняла меня и поцеловала в самые губы. Этим безмолвным поцелуем мы скрепили наш договор.

Отцу не удалось вызволить меня со службы. Императрица позвала принцессу Анну, и та при отце заявила, что я вовсе не больна, а просто ленива, и что она ни в коем случае не желает обойтись без меня. Присутствовавший при этом герцог Бирон с кривой усмешкой отпустил по моему адресу что-то ужасно дерзкое и грязное. Отец говорил мне потом, что еле удержался, чтобы не проломить ему голову…

– И жалею, зачем удержался! – буркнул Очкасов.

Жанна тотчас же заговорила опять:

– Во всяком случае, мой отец заметил герцогу, что неприлично так отзываться о достойной девице, да ещё в присутствии как её величества, так и отца. Герцог ответил новой дерзостью, отец не полез за словом в карман; но тут вмешалась Анна Иоанновна, прикрикнула на них обоих и приказала уйти да не ссориться.

– Вы ещё обо мне услышите, отец достойной девицы! – небрежно кинул Бирон моему отцу, выходя вместе с ним из кабинета императрицы.

До того времени я не знала, что у отца уже давно сделаны все приготовления на случай внезапного бегства. Моё положение с каждым днём всё ухудшалось, каждый день я молила отца придумать что-нибудь, чтобы избавиться от этой муки. Когда же – это было уже глубокой осенью – отец признался мне, что у него почти всё реализовано, а на Невке безмятежно покачивается готовая к отплытию яхточка с иностранным экипажем, я накинулась на него с мольбами и упрёками, заклиная немедленно же бежать. Отец поддался моим мольбам и обещал, что через несколько дней он всё закончит и мы тайком двинемся в путь: он хотел устроиться так, чтобы Бирону не достались его картины и кое-какие редкости, которые немыслимо было увезти с собой.

Вдруг императрица опасно заболела. Завещания о престолонаследии сделано не было. Теперь уже я сама просила отца не предпринимать ничего. Если императрица умрёт, то никакие Бироны не помогут и впредь держать царевну Елизавету вдали от трона. Я знала, что для царевны мой отец отступился бы от своего невмешательства в политические дела, а в такие важные минуты дорог каждый лишний человек, особенно если он знатен, богат и опытен в воинском деле.

Здоровье императрицы то немного улучшалось, то вновь вызывало страшные опасения. Моим врагам было теперь не до меня. Анна Леопольдовна целыми днями пролёживала на кровати вместе со своей неизменной приятельницей Юлианной Менгден,[30] а герцог, который до того при каждой встрече кидал мне в упор: «А всё-таки ты будешь моей!» – теперь даже не замечал моего присутствия. До того ли им всем было! Ведь умри императрица без завещания, так их тут же смели бы с лица земли!

Так прошёл октябрь, и начался ноябрь. Наступили морозы, Нева покрылась льдом, и яхту пришлось отвести далее, почти к Кронштадту. И вдруг дворец облетела весть: камни, которыми страдала императрица, прошли благополучно, и теперь за её жизнь беспокоиться нечего; ещё неделя-другая спокойствия, и императрица встанет с постели здоровая. Беспокоиться нечего!

Беспокоиться нечего! Да, всем придворным немцам было от чего возвеселиться, а мне – от чего забеспокоиться! Уже на другой день я убедилась в этом. Когда я в коридоре встретилась с Бироном, он широко расставил руки, схватил меня, прижал к себе и воскликнул тоном, которым говорят с женой или любовницей:

– О, дорогая! Мы не видались целую вечность.

Вне себя от негодования, я вырвалась и изо всей силы ударила его по лицу.

– Ах, вот как! – вскрикнул Бирон, бледнея от бешенства. – Ну погоди же ты, маленькая фурия!

Я сейчас же кинулась к отцу и сказала ему:

– Отец, если ты хочешь спасти от бесчестья свою дочь, мы должны сейчас же бежать!

Увы! Сама природа была против нас! Накануне был страшный мороз, и яхта обмёрзла. Надо было сначала обколоть лёд. Волей-неволей пришлось отложить бегство ещё на сутки. А тут всё это и случилось.

Я была в дежурной комнате, когда ко мне явился камер-лакей с заявлением, что императрица требует меня к себе. Как ни была я удивлена этим странным вызовом, но должна была повиноваться. И вот, проходя по полутёмному коридору, я вдруг почувствовала, что мне на голову падает какая-то ткань, и… я очнулась только в маленькой комнате. Должна сказать, что никакого одуряющего вещества в накинутой мне на голову ткани не было, а просто – неожиданность и быстрота, с которыми всё это совершилось, привели меня в какое-то отупление.

Я оглянулась. В комнате были только широкий диван, пара кресел, несколько стульев и простой стол. Совершенно машинально я вспомнила, что здесь когда-то была комната дежурных офицеров, теперь переведённых в другое помещение.

Передо мной стоял герцог Бирон. Скрестив руки на груди, он с дьявольской иронией смотрел на меня.

– Я говорил тебе, – сказал он, – что ты будешь моей! Ты не хотела добровольно отдаться… Тем хуже для тебя!

Я кричала, молила, грозила.

– Ничего, излей свою душу, девушка! – насмешливо сказал мне злодей. – Тебе это доставит некоторое удовольствие, а для меня совершенно безопасно, потому что из этой комнаты звуки далее коридора не выйдут, а по концам последнего стоят мои верные дозорные, которые вовремя предупредят меня, чтобы я мог зажать тебе рот.

Что-то ужасное было в этом дьявольском спокойствии. Я замолчала, безумными глазами озираясь по сторонам в надежде выискать хоть какое-нибудь средство спасения. Увы! Мои взоры не могли ничего отыскать!

Думая, что я в недостаточной мере укрощена, герцог подсел ко мне на диван и стал приставать с бесстыдными ласками. Я царапалась, визжала, кусалась и всё-таки отразила его нападения. Тогда герцог разыграл постыдную комедию.

Словом, отчаявшись овладеть мной, он подошёл к столу, где стояли бутылки и два бокала, и тяжело опустился в кресло. Он просидел минуты две в глубоком молчании, а затем сказал:

– Страсть завела меня слишком далеко! Я надеялся, что моя горячая любовь смягчит твоё жестокое сердце, девушка! Но ты холодна, как лёд… Что же делать!.. Видно, и правда, что насильно мил не будешь… Ты должна простить меня, а в знак прощения – чокнуться со мной этим, вином! – Он налил два бокала вина и подал один мне, говоря: – Это последняя милость, которой я прошу у тебя.

– Хорошо! – сказала я, обрадованная такой лёгкой победой. – Я выпью вино, если вы поклянётесь, что не будете долее задерживать меня и беспрепятственно выпустите из комнаты.

Он поклялся в этом самыми страшными клятвами. Я выпила вино, встала, хотела подойти к двери, но вдруг почувствовала, что руки и ноги у меня холодеют, а в голове наступает какое-то безразличие. Плохо сознавая, что я делаю, я вернулась обратно к дивану… Больше уже я вплоть до пробуждения ничего не помню.

Когда я открыла глаза, я плохо сознавала, где я и что со мной. В первый момент меня как-то даже не беспокоило, что я лежу в растерзанном виде на диване в обществе мужчины, приводящего себя в порядок. Я обвела хмельным взглядом комнату. Вид двух бокалов, одного пустого, а другого полного, стоявших на столе, дал толчок сознанию, и я сразу поняла всё…

Не буду описывать вам свои чувства. Женский стыд мешает мне изобразить ту острую смесь физических и нравственных страданий, которую я ощутила, приходя в сознание. Боже, какой ад поднялся в моей душе!

Быть может, все мои дальнейшие поступки покажутся вам странными и несообразными. Очень возможно, что они и были таковыми. Но не забывайте, что я всё ещё была под действием одуряющего яда, данного мне в вине, и не смогла так быстро овладеть своими чувствами.

Заметив, что я очнулась и собираюсь встать, Бирон пытался удержать меня, что-то говорил мне. Не вслушиваясь в его слова, я безмолвно отстранила его руки и, пошатываясь, вышла из комнаты. Насколько я помню, он вышел следом за мной, но направился по коридору в другую комнату.

Вернувшись в комнату дежурных фрейлин, обычно пустую, я опустилась там в кресло и погрузилась в тяжёлую думу. Вдруг сквозь дверь, которую я неплотно прикрыла за собой, я увидела отца, который шёл откуда-то…

– И сам не знаю почему, – вставил Николай Петрович. – Не помню, или Бог меня привёл…

– Я кинулась к нему и в двух словах сообщила о случившемся, – продолжала Жанна. – Отец смертельно побледнел, замахнулся на меня… Вдруг его рука повисла как плеть, и он с хриплым воем бросился прочь.

Расскажу сначала, куда побежал и что сделал отец. Он кинулся прямо в дворцовый кабинет герцога, застал Бирона там и с бешенством набросился на него. Герцог обнажил шпагу и крикнул дежурных офицеров. Когда два казака вбежали в кабинет и хотели по приказанию Бирона арестовать отца, он крикнул им:

– Что? Арестовать меня, Очкасова? Руки прочь, молокососы!

Он был так страшен, что казаки невольно отступили. Растерявшийся Бирон даже не распорядился преследовать его. Отец хотел сейчас же пасть к ногам императрицы, но она была больна, и его не впустили.

Когда отец скрылся, я впервые в полной мере охватила весь ужас постигшего меня оскорбления и несчастья. Не сознавая, что я делаю, я кинулась в спальню Анны Леопольдовны и там упала к ногам принцессы, умоляя о защите. Я забыла, что она ненавидит меня, я видела в ней только женщину, способную понять женское горе.

Я ошиблась. Выразив первоначально своё возмущение тем, что я осмелилась явиться в таком растрёпанном виде, и узнав затем, что со мной случилось, принцесса воскликнула:

– Возмутительная наглость! Эта девка открыто развратничает чуть не на глазах императрицы, а потом является к принцессе крови, чтобы хвастаться своей мерзостью!

Отчаяние перешло у меня в припадок дикого бешенства. Я вскочила и, впиваясь горящим ненавистью взглядом в принцессу, отчеканила:

– Да, вы – принцесса крови, это правда! Кровь, жестокость, издевательство – вот ваш мир, принцесса!

– Как ты смеешь… – закричала она.

Но я не дала ей продолжать.

– Развратничать по собственной охоте – не наглость, а жаловаться на насилие… Ах, да что с вами говорить! Как я вас ненавижу, как презираю я вас, принцесса крови! – кинула я ей в лицо, опьянённая собственным бешенством.

Анна Леопольдовна гневно оглянулась по сторонам, но никого из её клевретов не было.

– Хорошо же! – сказала она с угрозой. – Теперь я сразу за всё заплачу тебе!

Она вышла, скорее выбежала из комнаты. Я на мгновение глубоко задумалась. Да, моя песенка спета! Но неужели так и даться им в руки? Меня опозорили, надо мною нагло надругались, и я же должна ещё пострадать за это? Нет, лучше добровольная смерть, чем торжество злодеев! Но ведь и смерть моя будет им торжеством! Что же делать? У кого искать защиты?

Вдруг мою одурманенную голову осенила мысль, показавшаяся блестящей. Царевна Елизавета! Как же я до сих пор не подумала о ней? Она что-нибудь придумает, она защитит, укроет…

Конечно, если бы мой отравленный мозг работал правильно, мне не пришло бы в голову искать защиты у царевны, которая сама была далеко не в безопасности. Но, повторяю, я всё ещё не могла овладеть всецело своими чувствами, и мысль шла у меня какими-то скачками.

Мои санки стояли около дворца. Я поспешно оделась, спустилась вниз, села в сани и приказала кучеру гнать лошадей что есть силы. Свежий морозный воздух начал производить своё действие, я уже жалела, зачем отправилась к царевне Елизавете. Я хотела было повернуть обратно, но уж очень просило сердце женской власти и сочувствия. Тут только я поняла, как тяжело девушке без матери, которую не может заменить даже лучший из отцов!

Елизаветы не было, мне сказали, что она отправилась во дворец поздравить императрицу с благоприятным оборотом болезни. Я села и стала ждать.

Сумерки всё сгущались, мало-помалу наступила темнота. Наконец вернулась царевна. С первого взгляда я поняла, что она была чем-то глубоко взволнована.

– Несчастная! – крикнула она, увидев меня. – Ты ещё здесь? Беги же, спасайся, укройся где-нибудь, пока не поздно. Нельзя терять ни минуты! Ещё час-два – и будет поздно.

Тут только я вспомнила, что ведь у нас всё готово для бегства. Дал бы только Господь выбраться!

В нескольких словах я успокоила царевну за нашу судьбу, и тогда она рассказала мне следующее. Она как раз была у императрицы, когда туда ворвался герцог Бирон с жалобой на моего отца, а потом принцесса Анна – с жалобой на меня. Императрица не стала даже входить в подробности. Видно было, что она была очень довольна этими жалобами.

– Уже давно, – воскликнула она, – я добираюсь до этой семьи изменников!

Принцесса Анна хотела убить двух зайцев разом и использовать историю против герцога, но императрица сразу оборвала её, сказав, что она сама сведёт счёты с Бироном.

Тут же был отдан приказ об аресте и допросе «с пристрастием», то есть под пыткой. Отца обвинили в злоумышлении на жизнь герцога и в бесчинстве во дворце, меня – в бесстыдстве и оскорблении члена императорской фамилии. Опасаясь, как бы вся эта история не наделала излишнего шума и не вызвала лишних толков, арестовать нас было приказано тайно этой же ночью.

Рассказав всё это, царевна обняла и расцеловала меня, а когда я опустилась на колени, чтобы благоговейно облобызать ей руку, она со слезами на глазах благословила меня и пожелала удачи; мы тут же установили путь, посредством которого нам было бы возможно сноситься друг с другом.

Я понеслась домой. Отец был у себя в кабинете и взволнованно ходил из угла в угол. Я стала молить его поскорее приниматься за сборы, но он ответил, что теперь жизнь – ни его собственная, ни моя – уже не дорога ему и что он не уедет, не отомстив. Я постаралась уверить его, что, оставаясь здесь, мы не сможем мстить, и мне удалось победить его сопротивление.

У нас уже давно были заготовлены вольные для всех наших дворовых. Отец собрал их всех, одарил деньгами, вручил вольные, но за это потребовал исполнения его воли: дом со всем, что там есть, должен быть сожжён, а дворня должна сейчас же разойтись и ни словом не обмолвиться, куда отправились господа.

Пока мы наскоро собирались, по всем комнатам на пол навалили дров, набросали лучин, корья, промасленных тряпок. Подали сани, все вышли из дома, отец перекрестился, взял поданный ему горящий факел, кинул его в середину комнаты, убедился, что огонь занялся, приказал наглухо запереть двери, и мы тронулись в путь.

Лошади неслись, как вихрь, по льду. Лёд был ещё тонковат, порой грозно потрескивал, бывало и так, что мы одним полозом неслись над полыньёй. Однако нам было всё равно – то, что ожидало нас позади, было хуже самой страшной смерти.

Мы благополучно добрались до своей яхты. На наше счастье, ветер был попутный, и вскоре мы уже могли облегчённо вздохнуть: мы были за пределами досягаемости!

Жанна замолчала, мрачно погрузившись в тяжёлые воспоминания. Старик Очкасов молча дёргал себя за седые усы. Молчал и Столбин, в груди которого боролись самые разнородные чувства: тоска по любимой, ненависть к поработителям-немцам, сострадание и почтение к этой молодой, прекрасной, так рано испорченной людьми жизни… Но над всеми этими личными впечатлениями доминирующей нотой дрожал страстный призыв Жанны: «Вспомните, мало ли других Оленек, которым не удастся отделаться так легко!» И он чувствовал, что всё эгоистическое, личное, малодушное отступает в его душе перед ярким сознанием необходимости бесстрашно встать на защиту несчастной родины.

VIII

«Я НАШЁЛ ТЕБЯ, ДЕВУШКА»

В Версале царило радостное оживление. Тоска Людовика XV прошла, и опять двор зажил прежней блестящей жизнью. После долгого перерыва сегодня у короля снова был назначен вход «по праву» и «парадный» вход. На первом предстояло обсудить детали блестящего весеннего праздника, который хотел дать король в Шуази-ле-Руа.

Впрочем, сначала мы должны дать читателю объяснение по поводу употреблённых терминов – вход «по праву» и «парадный».

Этикет французских королей вообще отличался большой сложностью, которая была ещё увеличена Людовиком XV. Вечно мятущийся дух Людовика, не будучи в силах найти смысл жизни в её внутреннем содержании, волей-неволей обращался в сторону внешних форм. Правда, сам король нередко нарушал этикет, но в том-то и была вся прелесть, что можно было что-нибудь нарушать: это всё-таки давало жизни некоторое разнообразие!

У прежних французских королей при вставании и в отходе ко сну были просто большие и малые приёмы. Людовик разделил эти утренние и вечерние приёмы на ряд «входов», из которых главнейшими были: домашние, парадные, по праву и кабинетные.

Право «домашнего» входа разрешало находиться около королевской постели во время вставания и отхода ко сну короля. Кроме принцев крови, оно мало кому давалось.

Когда король начинал вставать с постели, тогда к нему допускались лица, имеющие право «кабинетного» входа.

Умывшись и одевшись в халат, король принимал приветствия лиц, имевших вход «по праву». Этими лицами обыкновенно бывали приближённые и друзья Людовика.

Наконец, завершив свой туалет, король выходил из спальни в смежный кабинет-салон, куда допускались придворные, имевшие право «парадного» входа.

Вечером, при отходе короля ко сну, его до салона провожали лица, имевшие все четыре права. Здесь король обращался к тому или другому придворному с милостивым разговором. В установленный час маршал дворца стучал о пол своей булавой и провозглашал: «Входите, господа!» После этого все, имевшие только право на «кабинетный» или «парадный» вход, удалялись, и по выходе их король давал держать подсвечник кому-нибудь из наиболее близких друзей. Это считалось большой честью, и на другой день про счастливца весь город с завистью говорил:

– Представьте себе! Король дал вчера такому-то держать подсвечник!

Итак, мы упомянули, что в это утро были назначены входы «по праву» и «парадный». Мы застаём Людовика во время первого. Одетый в халат король с весёлым видом восседал на кресле, окружённый своими ближайшими друзьями.

Среди них особенно выделялся герцог Ришелье, человек уже немолодой годами, но по духу сродни молодому обществу молодого короля. Изнеженный, выхоленный, он в то же время был отличным воякой. Вечно занимавшийся туалетом да любовными интрижками, он находил время почитать серьёзную книгу. Для короля он был незаменимым товарищем и собеседником. В дипломатических тонкостях, в охотничьих вопросах, в военном деле, в любовных делах, в вопросах чести, этикета, обычая или моды – везде он мог дать веский и разумный совет. В этом обществе он безусловно задавал тон, особенно в отношении туалета: герцог был моделью для всей изысканной Франции.

Около Ришелье стоял ла Тремуйль, любимец Людовика, высокий, статный красавец. Командуя в сражении при Фонтенуа эскадроном, ла Тремуйль шутя врезался один в самое сердце английской конницы. Его выбили из седла; нога зацепилась за стремя, а лошадь, бросившаяся обратно к французскому лагерю, поволокла его по земле. Ла Тремуйль мог бы значительно облегчить себе это неудобное положение, если бы схватился обеими руками за стремя. Но он даже и не подумал об этом. Его главной заботой была мысль о том, как бы не испортить себе лицо, и он поспешил прикрыть его обеими руками!

Но таковы были уже все они, эти молодые люди с внешностью женщины и с сердцем льва, которые стояли теперь около сиявшего радостью короля. Граф д'Айен, маркизы Жевр, Коаньи, д'Антен и герцоги Нивернуа участвовали не в одной войне и своей беззаветной отвагой помогали выиграть не одно сражение, устремляясь в бой с нарядной шляпой в руке, с накрахмаленными манжетами, с бантом на правом плече и ухитряясь в сражении не изменять и не испортить своего изящного туалета.

– Итак, господа, – сказал король, обводя всех присутствующих милостивым взглядом, – я сказал вам, что мне хочется достойно отпраздновать вступление на сезонный престол красавицы – принцессы Весны. В последнее время нездоровье мешало мне уделять своим друзьям столько времени, сколько мне хотелось бы, да и прелестный Шуази, я думаю, уже соскучился по вашему весёлому смеху. Как хорошо будет нам пожить там несколько дней, сторонясь всякой натянутости, церемониальности, этикета! Так придумайте же, друзья мои, что-нибудь красивое, блестящее! Разрешаю вам отбросить всякий этикет и говорить, не дожидаясь вопросов, и, если кому-нибудь придёт в голову хорошая мысль, пусть сейчас же делится ею с нами! Так говорите же, господа!

– Мне кажется, ваше величество, – сказал Ришелье, – что наше празднество надо разделить на две части: первая – торжественный переезд в специально разукрашенных галерах до Шуази, вторая – праздник весны в самом замке…

– Вношу маленькую поправку, – добавил Коаньи, – наше общество надо разделить на две части. Одни отправятся в Шуази заранее, другие поедут этим блестящим поездом. Его величество будет со вторыми, а первые устроят торжественную встречу королю. Сама принцесса Весна выйдет навстречу галере и произнесёт приветственную речь, в которой выскажет радость прибытию его величества и скажет, что её замок и весь штат её прислужников и прислужниц к услугам возлюбленного короля.

– Отличная мысль! – воскликнул ла Тремуйль. – А потом король захочет ответить любезностью на любезность и будет чествовать принцессу Весну! Её посадят на специально устроенный пьедестал, а сам король воздаст ей подобающие почести!

– Вообще, – сказал Жевр, – можно выработать целую программу торжественного балета и маленькой интермедии в честь Весны. Надо сейчас же послать за Мариво и засадить его за эту работу. У него такой дивный, грациозный стих![31]

– Кстати, господа, – сказал Людовик, – не знаете ли вы, что сталось с Суврэ? Просто не понимаю, что могло задержать его! Он был бы так полезен нам при этом обсуждении!

– Тем более, – насмешливо заметил д'Айен, – что Жевр соскучился по стишкам, а если бы здесь был Суврэ, так он уже давно засыпал бы нас цитатами!

Все расхохотались при этом намёке на страсть Суврэ говорить книжными фразами.

– Однако, господа, – заметил король, – не будем терять дорогое время на злословие! Итак, вторая часть празднества у нас уже намечена в общих чертах, и я вполне одобряю её. Сначала встреча нашей галеры свитой Весны, затем торжественный пир в замке, вечером при свете факелов – чествование Весны, интермедия, балет, маскарад, заканчивающийся ужином. На другой день, конечно, грандиозная охота. Ну, а далее мы уже придумаем. Теперь относительно первой части нашего празднества. Вы сказали, герцог, что, по вашему мнению, туда надо отправиться в галерах. Отличная мысль! Но надо разработать детали. Как вы рисуете себе это путешествие?

– А вот как, государь. В зависимости от числа приглашённых лиц надо взять одну или две галеры и сейчас же приказать взяться за работы по украшению их. За этими работами могу присмотреть я сам.

– О, ваш вкус – ручательство того, что это будет чудом изящества и красоты, герцог! – ласково сказал Людовик.

– Я прикажу, – продолжал Ришелье, – корпус галеры посеребрить, вёсла позолотить…

– Но это – долгая история! – заметил Тремуйль.

– Нет, я знаю способ делать это на скорую руку! Затем корпус галеры будет разукрашен флагами и цветочными гирляндами. Верхняя палуба будет вся устлана материями, на особом возвышении будет устроена беседка из живых цветов, где воссядет его величество…

– Но, помилуй Бог, герцог! – испуганно воскликнул король. – Чего всё это нам будет стоить! Опять этот скучный Флери начнёт ныть, уверять, будто у него нет денег, читать нотации… Конечно, я добьюсь своего, но при одной мысли, что придётся опять иметь дело с этим ворчуном, я готов отказаться от нашего праздника.

– Ах, государь! – сказал Жевр. – Я просто не могу понять, как это ваше величество терпит подобное обращение. Если бы обращались так со мной, так я показал бы этому господину, где раки зимуют!

– Что же делать, милый Жевр, – ответил король. – Флери хоть и придерживает мошну, но там кое-что всё-таки есть, и в крайнем случае всегда можно на него рассчитывать. А покойный герцог Орлеанский был очень щедр, только вот не из чего было ему проявлять эту щедрость, так как казна вечно пустовала. При настоящем положении вещей таким человеком, как кардинал, надо очень дорожить!

– И всё-таки, будь он хоть семи пядей во лбу, – подхватил Тремуйль, – а я от души ненавижу его и порадуюсь-таки, когда чёрт унесёт его чёрствую душу!

– Ну, кардинал платит тебе тем же, Тремуйль! – улыбаясь, ответил король. – Между прочим, знаете ли вы, господа, что недавно Флери требовал от меня приказа об изгнании Тремуйля, Жевра и Суврэ? Я был в дурном расположении духа, а потому так прикрикнул на кардинала, что даже он испугался и не пустил в ход своего обычного средства – прошения об отставке. Надеюсь, что мне удастся защитить вас, друзья мои, хотя, должен сознаться, это не так легко. Увы! Флери нужен, и он широко использует свою необходимость!

– Мой король! – сказал ла Тремуйль, подходя ближе к Людовику и преклоняя колено. – Я ненавижу кардинала и готов пойти на всё, лишь бы не доставлять ему малейшего торжества. Но если это нужно вашему величеству, то скажите лишь слово, и мы – мне кажется, я могу говорить за всех? – сейчас же скроемся с глаз, чтобы не ставить обожаемого короля в необходимость выбирать между пользой и неприятностью!

– Дай Бог, ла Тремуйль, – взволнованным голосом ответил король, – чтобы мне не пришлось напоминать тебе об этих словах! Но я всё-таки не понимаю, чем это вы так рассердили Флери? Вы послушали бы, чего он только не наговорил про вас! Поверь ему, так вы – и развратники, и безбожники, и бунтовщики!

Qui meprise Cotin n'estime point son roi
Et n'a, selon Cotin, ni Dieu, ni foi, ni loi»,[32] —

произнёс молодой, насмешливый голос из-за спины окруживших короля приближённых.

– Суврэ! – радостно воскликнул король.

– И, конечно, с готовой цитатой! – насмешливо добавил д'Айен.

– Откуда ты, Суврэ? – продолжал Людовик. – И какое важное дело могло заставить тебя пропустить утренний приём у твоего короля и друга?

Суврэ протиснулся сквозь кольцо друзей, окружающих кресло короля, и сказал, преклонив колено:

– Это я могу сказать только вашему величеству!

– Вот как? – удивился король. – Господа, отойдите в сторону!

Все поспешно отошли в дальний угол комнаты.

– А теперь встань и рассказывай, – приказал король.

– Вчера, ваше величество, я имел новое объяснение с дамой своего сердца, и опять это свидание только расстроило меня. Вследствие этого я не мог как следует заснуть всю ночь и сегодня проснулся очень рано. Вот мне и пришло в голову побродить немного по парку в ожидании начала входа у вашего величества. Я оделся и направился по Версалю к парку. Я был одень расстроен, а потому рассеян. По дороге я в задумчивости часто останавливался. И вот – какая досада, что я совершенно не могу вспомнить, в каком именно месте это было! – я случайно остановился около какого-то домика и погрузился в глубокое раздумье о том, чем и как бы мне пленить неприступное сердце моей дамы. По рассеянности я даже снял шляпу и с отчаяния дёргал себя за волосы. Звонкий девичий смех вывел меня из задумчивости. Я оглянулся и заметил, что стою как раз у окна, из-за занавески которого на меня смотрит пара смеющихся женских глаз…

– И ты, конечно, поспешил утешиться, а потому и опоздал?

– О нет, ваше величество, дело было далеко не так просто! Заметив, что за мной следят, я раздражённо передёрнул плечами и быстрым шагом пошёл далее. У самого входа в парк меня догнала молоденькая девушка, видимо горничная, и сказала мне: «Моя госпожа, благородная дама, имеющая все права на внимание и помощь французского рыцаря, просит вас присесть здесь на скамейку и подождать». Не успел я ответить что-либо, как девица скрылась. Что мне оставалось делать? Я не мог отказать даме, нуждавшейся в моей помощи, и должен был присесть на скамейку. Я просидел добрых полчаса. Вдруг является та же девушка, суёт мне в руки какой-то пакет и немедленно скрывается. Вся эта история заинтересовала меня до последней степени, и этим-то объясняется, что я не принял никаких мер, чтобы разоблачить окружавшую её тайну. Я удивлённо взял в руки пакет, прочитал адрес: «Маркизу де Суврэ» и вскрыл. Вот этот пакет, благоволите сами ознакомиться с его содержанием!

Суврэ подал Людовику толстый конверт. Король, видимо заинтересованный, взял его и достал оттуда другой конверт, обёрнутый письмом. В письме было написано:

«По кольцу на пальце я узнала Вас, маркиз де Суврэ! Не откажите мне в любезности и передайте вложенное в этот пакет письмо вашему товарищу, бедному юристу маскарада! Фортуна».

Людовик вскрыл запечатанный конверт, достал оттуда письмо и вполголоса прочёл его:

«О мой черноглазый бедный юрист! До сих пор в моих ушах стоит звук твоего божественного голоса, когда ты говорил мне: «Позволь мне проводить тебя, девушка! Я буду сторожить твой сон!» Почему я заупрямилась тогда и не дала тебе проводить меня? Как я раскаиваюсь в этом! Если бы я согласилась, ты стал бы действительно сторожить мой сон. А теперь, лишённая своего очаровательного сторожа, я не могу заснуть. Страстные видения толпятся жестоким роем вокруг моего изголовья, терзают, дразнят и не дают богу Морфею подступить к моей воспалённой голове… И, утомлённая, обессиленная, я словно в бреду повторяю: «Позволь мне проводить тебя, девушка! Я стану сторожить твой сон!..»

О мой юрист! О жестокий похититель моего сна, спокойствия и… сердца! Верни мне мою безмятежность!

Увы! Я не могу даже мечтать об этом! Раз твоим товарищем был маркиз де Суврэ, значит, ты так же знатен и могуществен, как он, а следовательно, не захочешь и смотреть на меня, ничтожную, скромную… Бедная я! Бедное «Счастье»!

Целую тебя хоть мысленно, раз мне не суждено когда-либо испытать это счастье на деле…

О злой бедный юрист! Зачем ты смутил мой покой? Твоя несчастная Фортуна».

– Суврэ! – вскрикнул король, хватая маркиза за руку. – Ты должен, понимаешь ли, должен отыскать мне её! Но мы ещё поговорим с тобой об этом в Шуази. Бери сколько хочешь денег, подними на ноги всех сыщиков, делай, словом, что хочешь, но я должен знать, кто эта Фортуна! Подойдите, господа, – обратился он к остальным, – и давайте посвятим маркиза в нашу затею. – Король сообщил маркизу план намеченного празднества и сказал затем. – Я думаю, господа, что к послезавтра можно будет окончить все приготовления. Да? В таком случае празднество состоится послезавтра. Маркиза де Суврэ мы назначим маршалом двора принцессы Весны и возложим на него все приготовления по внешнему устройству. Ла Тремуйль возьмёт на себя устройство празднества в честь Весны, а Ришелье – поездку в галерах. Пусть каждый из них выберет себе из числа присутствующих по помощнику; да, а Жевр пусть отправится к Мариво, чтобы тот написал нам все необходимые стихи. Ну а теперь, как вы думаете, кто будет у нас принцессой Весной?

– Мне кажется, очаровательная де Майльи имеет все права на первенство в этом отношении! – сказал д'Айен.

– О нет, – возразил Суврэ, – как ни очаровательна графиня, но она не очень-то искусна в танцах, а ведь Весне придётся, сойдя с пьедестала, протанцевать пляску радости! Я предложил бы для этой роли графиню Тулузскую. Она красива, изящна, дивно сложена и великолепно танцует!

– Утверждаю! – торжественно сказал король. – Ну, а первыми дамами её свиты, по-моему, надо назначить наших весёлых подружек – принцесс Шаролэ, Клермон и Сан. Впрочем, список приглашённых и их разделение на две партии мы выработаем сегодня вечером. Ну, а тебе, Суврэ, придётся выехать в Шуази теперь же. Кстати, зайди к де Майльи и скажи ей, чтобы она была готова принять меня сегодня вечером. Мне надо и с ней тоже обсудить кое-что. Да вот что, господа, приглашаю вас всех сегодня к графине – там мы всё и обсудим!

– Ваше величество, – сказал Суврэ, – ввиду того, что я не могу принять участие в этом совещании, позволю себе просить ваше величество не обойти приглашением также и сестры графини де Майльи!

– Девицы де Нейль? – сказал король, слегка наморщивая лоб. – Ну что же, пусть едет. Но только она, кажется, очень неинтересна?

– О, нет, государь, она очень остроумна, жива и весела. Кроме того, графиня говорила мне, что её сестра отлично танцует!

– Ну что же, пусть едет, пусть едет! – милостиво согласился король. – А теперь, господа, выйдите в салон. Мне надо одеться и на минутку показаться ожидающим меня к «парадному» выходу!

Приближённые короля весёлой гурьбой вышли в соседнюю комнату, где уже собралась довольно порядочная толпа придворных, ожидавших королевского выхода.

Граф д'Айен вышел под руку с Суврэ, с которым его связывала самая нежная, интимная дружба, и сказал ему:

– Слушай, Суврэ! Ты, конечно, изберёшь своим помощником меня?

– Я-то с удовольствием, – ответил Суврэ, – но что скажет прелестная д'Этиоль?

– Ах, измучила меня эта женщина! – с отчаянием сказал д'Айен.

– Вот тебе на! – сказал маркиз. – Но чем же? Насколько я знаю, ты сразу одержал решительную и лёгкую победу!

– Вот именно этим самым! – ответил граф. – Каждый раз, когда я вижу, с каким искусством эта женщина обманывает мужа, с какой лёгкостью она отдаётся моим объятиям, мне невольно думается, что, быть может, она так же обманывает и меня, и другого, и третьего… Её ласки отравляют меня, Суврэ! Ну да что об этом говорить! Так скажи, ты берёшь меня?

– Да, с удовольствием, милый Шарль! Только ты должен будешь согласиться на мои условия.

– Какие?

– Очень лёгкие Ты должен будешь, не спрашивая к чему, не требуя объяснений, сказать две-три незначительных фразы. Так нужно!

– Только всего? Анри, ты мог бы требовать от меня чего-нибудь большего! Но ты тоже какой-то хмурый. Что с тобой? Как у тебя дела с твоей Жанной? Верно, она опять замучила тебя своей суровостью?

– Эх, что говорить, Шарль! Вот ты жалуешься на доступность своей Этиоль, а мне приходится жаловаться на недоступность Жанны. Ты вот называешь её «моей» Жанной, а между тем «Jt ne Tai point encor embrasse d’aujour-d’hui».[33]

– Ты и в горе говоришь стихами, Анри! – рассмеялся д'Айен.

– Вот например, вчера, – продолжал Суврэ – Прихожу к Жанне весь объятый нежностью, готовый молиться на неё. Она битых два часа говорит о политике, о своей родине, о своих намерениях. Всё шло довольно сносно, она даже была нежнее со мной, чем всегда… Но, когда я с радостью вновь заговорил с ней о своих чувствах, она опять сурово оборвала меня, сказав, что у меня в голове ветер, что… Ах, да что тут повторять все эти суровые, жестокие слова! Знаешь, Шарль, по временам впадаю в такое отчаяние, в такую злобу… Вот сейчас я, кажется, был бы рад, если бы меня кто-нибудь задел.

– Ну и кровожадный же ты человек, Анри! – улыбнулся граф.

– Слушай, что это за чудовище в голубом камзоле? – с каким-то ужасом спросил Суврэ, показывая кивком головы на гордо стоявшего в дальнем углу высокого, плечистого гиганта, одетого очень нарядно, но безвкусно и с претензиями.

– Как, ты его не знаешь? Ах да, ведь тебя долго не было в Версале! Это – гасконский дворянин шевалье де ла Хот-Гаронн. Он беден, как церковная мышь, а свиреп и жаден, как не знаю кто!

– Но как же удалось попасть ко двору такому чудовищу? Господи, да одни рыжие усы чего стоят!

– Ко двору он представлен кардиналом Флери, которого усиленно просила об этом маркиза де Бледекур. А ведь всем известно, что связывает эту старую блудницу с его эминенцией![34]

– Ну да, утверждают, и не без основания, что маркиза из-за простой любви к приключениям служит тайным агентом кардинала. Ну, а этот урод служит утешителем старческой доли маркизы, не так ли?

– Да! Ведь он был нищ и гол, когда прибыл в Париж, а теперь, посмотри-ка только, в каких камзолах он щеголяет! Загляденье! А бриллианты! И ведь потеха – ты знаешь, что маркиза неутомима в интрижках…

– Да кто же этого не знает!

– Ла Пейрони[35] говорил мне, что это у неё болезнь. Ну вот, маркиза не может удовольствоваться любовью этого Геркулеса и вечно ищет интрижек на стороне. А ла Хот-Гаронн ревнует её и даже поколачивает! Разумеется, ревнует не её, а её деньги!

– Фи, какая гадина! – брезгливо сказал Суврэ, бросая пренебрежительный взгляд на гасконца.

Тот инстинктивно почувствовал, что говорят о нём, и, поймав взгляд маркиза де Суврэ, надменно вытянулся, закрутил огненно-рыжий ус и ответил маркизу полным вызова взглядом.

– Эге, голубчик! – сказал Суврэ. – Так ты ещё осмеливаешься кидать такие взгляды? Ну погоди, я тебя проучу! Идём, Шарль!

– Да брось, Суврэ! – пытался остановить его д'Айен. – Ну охота тебе связываться со всяким проходимцем? К тому же говорят, что он не только силён, но и ловок, и что он на диво хорошо фехтует!

– А вот это интересно, это совсем интересно! – радостно ответил маркиз. – Ты знаешь, Шарль, я тоже не очень плохо фехтую, и такой поединок мне совсем по душе!

– Но не можешь же ты вызвать его только за то, что у него рыжие усы и дерзкий взгляд!

– Я и не собираюсь вызывать его, он сам меня вызовет! – смеясь, ответил Суврэ. – Идём, Шарль! Обещаю тебе весёлую минутку.

Заметив, что Суврэ и д'Айен подходят к нему, ла Хот-Гаронн принял ещё более надменную и дерзкую осанку.

– Милостивый государь, – сказал Суврэ, обращаясь к гасконцу с самой обворожительной улыбкой, – я всё время любовался вашим дивным камзолом. Не откажите в любезности, скажите, кто шил его вам?

– Шерод! – буркнул ла Хот-Гаронн, знавший, что Суврэ – насмешник большой руки, а потому ожидавший какой-нибудь выходки.

Все близстоящие замолчали и повернулись к ним. Ведь насмешливость маркиза де Суврэ была всем известна, гасконца же с первого момента его появления при дворе все невзлюбили, и теперь свидетели разговора с затаённой улыбкой ждали, какое коленце выкинет неутомимый забавник.

– Вот как! – всё с той же любезной улыбкой подхватил Анри. – Шерод? Тогда понятно всё! Только этот волшебник, только этот артист портняжного цеха мог создать подобный шедевр. Но скажите, сударь, ведь цвет вашего камзола не чисто голубой. Это – какой-то оттенок. Но какой именно?

– Сами видите, что это небесно-голубой! – раздражённо ответил ла Хот-Гаронн.

– Неужели? – удивился Суврэ. – А мне почему-то казалось, что этот камзол скорее… – он выдержал, словно опытный актёр, паузу и продолжал: – Скорее… придворно-голубой!

Раздался взрыв дружного смеха.

Гасконец побледнел, позеленел, его усы растопырились, а глаза налились кровью.

Для того чтобы читатель мог понять, что именно вызвало смех слушателей и бешенство гасконца, поясним следующее. По-французски небесно-голубой будет «бле-де-си-ель», а фамилию маркизы, содержавшей ла Хот-Гаронна, – «Бле-де-кур», можно перевести по русски «придворно-голубой». Разумеется, как сам гасконец, так и все свидетели этой сцены сразу поняли, что Суврэ намекал этой игрой слов на сомнительный источник существования гасконца.

– Милостивый государь! – вскрикнул последний, свирепо вращая глазами и хватаясь за шпагу. – Вы мне ответите за эту дерзость!

– О, пожалуйста! – небрежно ответил Суврэ. – Когда только вам будет угодно! Может быть, вы хотите тут же на месте проявить свою храбрость?

– Завтра же мои друзья будут у ваших!

– О нет, завтра я не могу! Его величество отправляет меня сейчас же в Шуази, и до исполнения королевского поручения я не смею рисковать жизнью. Но через неделю мы, вероятно, вернёмся в Париж, и, если ваша храбрость к тому времени не остынет, то граф д'Айен уполномочен мною решить с вашим уполномоченным все условия нашей встречи. Имею честь кланяться, сударь! – И Суврэ в восторге, что ему удалось хоть на ком-либо сорвать свою злобу, взял под руку графа д'Айен и ушёл с ним, говоря: – Ну вот, теперь всё хорошо, Шарль. Надо сказать кому-нибудь – ну хоть д'Антену, что ли, – что я выбрал своим помощником тебя и увёз с собой. Пусть передадут его величеству. А теперь пойдём! Зайдём к де Майльи, да и в Шуази!

* * *

Через день рано утром блестящий поезд направился из Версаля в Сен-Клу. Длинный ряд экипажей вёз короля и приглашённых им лиц к Сене, где их ожидала разукрашенная и принаряженная галера. Король любезно подал руку графине де Майльи, помог ей войти на палубу и провёл в устроенную на небольшом возвышении цветочную беседку, где и уселся с нею на приготовленных креслах. Вслед за королём вошли остальные спутники; герцог Ришелье, назначенный маршалом поездки, подал сигнал серебряным рожком, и гребцы дружно заработали вызолоченными вёслами. Галера плавно двинулась вверх по Сене.

От Сен-Клу до Шуази было всего вёрст двенадцать прямым путём, но около Парижа течение Сены описывает французское «S», так что по реке было уже вёрст двадцать две, ещё против течения. Но гребцы работали на славу, и менее чем через три часа гости принцессы Весны подъезжали к пристани замка Шуази.

Там галеру встретил Суврэ в светлом атласном наряде, сплошь усеянном цветами. В его руках был цветочный жезл.

Грациозно поклонившись прибывшим, Суврэ в звучных красивых стихах сказал, что его милостивая госпожа, маршалом двора коей он состоит, принцесса Весна, увидала из своего замка богатую галеру и выслала его спросить, с добрыми ли намерениями прибыли гости?

Ему ответил герцог Ришелье, представившийся в качестве маршала иноземного принца, который уже давно стремился сделать визит её величеству, богине соловьёв и влюблённых. Их цели самые добрые: они едут, чтобы чтить Весну всеми доступными им средствами.

В ответ на это Суврэ низко поклонился, грациозно поведя шляпой по воздуху, а затем, взяв из рук сопровождавшего его пажа серебряный рог, громко протрубил три раза.

Тогда, словно отдёрнутый невидимой рукой, занавес, протянутый над цветочной аркой, закрывавший ход с пристани, вдруг упал, и глазам подъезжавших предстала сама Весна, окружённая роем своих придворных дам.

Как король, так и все его спутники и спутницы не могли удержаться от крика изумления и одобрения при виде открывшейся перед ними картины. Графиня Тулузская, изображавшая принцессу Весну, была и вообще-то одной из красивейших женщин версальского двора, а теперь, одетая в прозрачный хитон, была и очаровательна, и соблазнительна. Букетики цветов, которыми было усеяно её платье, были расположены так остроумно, что только маскировали кое-что, но ровно ничего не скрывали – ни высоких, упругих персей, ни гибкого, стройного стана, ни покатых плеч, ни мраморно-белой, словно точёной шеи.

Подойдя поближе к галере, Весна преклонила колено, простёрла к «иноземному принцу» свои дивные голые руки и мелодичным голосом прочитала приветственное стихотворение, в котором выражала свою радость по поводу прибытия прелестного гостя. Но одних слов было мало для выражения её восторга. По величественному взмаху цветочного жезла маршала заиграл невидимый оркестр, и под рыдания и рокот томных скрипок принцесса вместе с придворными дамами, одетыми почти так же, как и она, пустилась в страстную, восторженную пляску. Новый взмах жезла – и оркестр сразу замолк, а танцовщицы замерли в коленопреклонённых позах, простирая руки к королю.

Людовик пришёл в такой восторг, что даже вышел из своей роли.

– Браво, браво, графиня! – крикнул он, захлопав в ладоши. – Вы очаровательны, вы несравненны!

Он выскочил из галеры, подал руку Весне и повёл её к замку. Суврэ повёл де Майльи, следом за ними пошли парочками остальные кавалеры и дамы.

В большом зале замка приезжих ждали роскошно накрытые столы. Как мраморные стены, так и столы тонули в цветах. Всё было нарядно, красиво, богато, всё ласкало чувства.

Король, видимо очень довольный, да и проголодавшийся, с сияющим видом уселся за стол, напомнив присутствующим, что в царстве принцессы Весны, покровительницы любви, смеха и всякой услады, должны царить свободные нравы, а потому всякий веселится, как хочет, может и умеет, не заботясь о каком бы то ни было этикете.

Когда он кончил, снова заиграл невидимый оркестр.

Вообще в этом замке были приняты все меры, чтобы нескромный взор не смущал веселья пирующих. Даже прислуга была устранена: пользуясь изобретённым и осуществлённым механиком Лорио приспособлением, гость попросту писал на записке, что ему нужно, и стол опускался с запиской, чтобы вновь подняться со всем требуемым.

Во время обеда король был чрезвычайно весел и очень любезно разговаривал со своей дамой, графиней Тулузской. Графиня де Майльи с ревнивой грустью наблюдала за королём и его собеседницей. Она знала, что графиня Тулузская была года два тому назад побеждена королём, что последнему она очень нравилась, и если между ними не утвердилось прочной связи, то только из-за милой наивности Весны, которая с очаровательной улыбкой заявила однажды Людовику, что даже ему она не может быть долго верной – такая уж у неё натура!

Всё это было, но могло и вновь вернуться. Как знать, «эта негодяйка» (как мысленно называла Луиза принцессу Весну), осмелившаяся появиться перед королём почти совершенно голая, могла вновь раздразнить его чувственность, и тогда…

Да, король начинал уже скучать с де Майльи, это она отлично сознавала. Каждый день она могла ждать, что её окончательно вытеснит из сердца короля новая привязанность, сама же она искренне, бескорыстно любила Людовика, и потерять его значило для неё потерять всё.

После обеда король, отдавший должное дивному погребу замка Шуази, почувствовал себя немного утомлённым и отправился отдохнуть в свою опочивальню. Вечером предстояло ещё чествование Весны, а после чествования – новое пиршество и новая дань дарам погреба. Необходимо было привести себя в порядок.

Остальные разошлись кто куда. Ла Тремуйль, озабоченный руководством чествования, отправился с главными участниками его на предназначенную лужайку. Ришелье, более всего заботившийся о цвете лица, удалился в свою комнату, чтобы смазать кожу, пострадавшую от трёхчасового пребывания на солнце, им самим изобретённой помадой. Суврэ с Полетт вышли на террасу и отправились бродить по аллеям парка.

– Ну, Полетт, – сказал маркиз, – наступает решительная минута. Вы всё сделали так, как я говорил вам?

– Ох, Анри, как я боюсь! – сказала девушка, бледнея и закрывая лицо руками.

– Но чего же вы боитесь, глупенькая?

– Всего, Анри, всего! Боюсь, что не выдержу своей роли.

– О, этого не бойтесь! Женщины – прирождённые комедиантки!

– Злой!.. Боюсь, что король разглядит, какими ярко-белыми нитками сшиты все эти случайности… Господи! Но разве не бросится ему в глаза странность ряда совпадений: вас я узнала случайно по кольцу, но вашего спутника, голос которого я слышу целый день, в короле не узнала. Мало того, зная, что вы тут, я решаюсь надеть тот же костюм…

– Постойте, Полетт, я вижу, что вы совершенно не вслушались в мои доводы. Хорошо, что мы заговорили с вами об этом, а то вы ещё, чего доброго, напутали бы потом, и тогда король действительно заподозрил бы меня и вас в хитрой интриге. Слушайте меня внимательно и проникнитесь той логической нитью, которой вам надо следовать в случае, если король захочет объяснений. Узнав меня по кольцу, вы догадались, что мой товарищ тоже принадлежит к числу придворных. Кто он? Вам это очень интересно узнать, так как бедный юрист произвёл на вас большое впечатление. Но, желая узнать, кто такой другой незнакомец, вы не хотите обнаруживать себя. Приглашением в Шуази вы пользуетесь как средством примирить и то, и другое. Если в этом обществе нет вашего юриста, то вы ничего не добьётесь, но и не потеряете; ведь кроме меня, никто не обратит внимания на появившуюся Фортуну, думая, что это так и нужно по ходу празднества. Если же тот «другой» здесь, то он выдаст себя вскриком, преследованием. Вам будет легко скрыться от него среди кустов Шуази и, сбросив это платье, появиться в обычном. А его-то вы тогда уже узнаете. Для этого вечером, когда после чествования Весны все разбредутся по аллеям, вы поверх обычного платья наденете свой прошлый маскарадный наряд и полумаску. Ну а об остальном мы уже переговорили с вами. Д'Айен обещал свою помощь. Как видите, нам с вами беспокоиться нечего!

– И всё-таки мне страшно, Анри, страшно, что наступает минута, которой я ждала всю жизнь… А вдруг король не захочет меня?

– В этом случае я, Полетт, потеряю больше вашего! Ах, как Жанна измучила меня! Ну да не будем говорить обо мне! Во всяком случае, вам надо сегодня вечером идти ва-банк. Всё на карту, всё на одну ставку, Полетт, а там… будь что будет!

– Да вы подумайте только, Анри, если мне не удастся сразу пленить короля, то я потеряю и сестру, мою последнюю покровительницу!

– «A vaincre sans perils – on triomphe sans gloire»,[36] Полетт… Батюшки, вот легка-то на помине… Вашей сестре лучше не видеть нас вместе. Полетт, скройтесь в боковую аллею, пока она нас не заметила!

Полетт юркнула в сторону, Суврэ один пошёл навстречу графине де Майльи, которая шла опустив голову. Когда, заслышав шум шагов маркиза, она взглянула на него, Суврэ заметил, что её глаза были полны слёз, а лицо искажено гневом, отчаянием, нешуточной мукой.

– «Pour qui sont ces serpents qui sifflent sur votre tete?»[37] – спросил Суврэ, становясь в комически-патетическую позу. Луиза улыбнулась, но сейчас же из её глаз хлынули слёзы, и, обессиленная, она тяжело опустилась на ближайшую скамейку.

– Что с вами, дорогая графиня? – воскликнул Суврэ, встревоженно подбегая к ней.

– Ах, милый маркиз, – сквозь рыдания ответила ему Луиза, – если бы вы знали, как мне бесконечно тяжело! Вы сами страдаете от неразделённой любви и можете понять меня, хотя любовь неразделённая – ещё рай в сравнении с разделённой, но потом отвергнутой. Король стал совсем не таким, как прежде. Я уже не могу наполнить его жизнь, он рассеян со мной; видно, что он озирается по сторонам в поисках нового счастья. И эта негодяйка графиня Тулузская, которая напропалую кокетничает с ним…

– Полно, графиня! Со стороны этой соперницы вам ничто не грозит! Самое большее, что может быть между ними, – это любовь на час. Но к таким забавам короля вы уже должны были бы привыкнуть. Однако вам действительно грозит опасность, хотя и с другой стороны…

– А, вы заметили? Кто она? – вскрикнула Луиза, у которой сразу высохли слёзы.

– Никто! Сам король не знает, кто та «она», которой суждено похитить вашу любовь, графиня. Я ровно ничего не заметил; я просто знаю короля, умею наблюдать и извлекать вывод из обстоятельств. Овладейте собой, графиня, сдержите ваши слёзы и постарайтесь выслушать и понять меня! Одна вы никогда не сможете удержать короля. Не сегодня, так завтра, не в этом месяце, так в будущем, но король серьёзно привяжется к другой женщине. На первых порах он будет скрывать от вас новую связь, но потом поспешит придраться к случаю, чтобы дать вам чистую отставку. Вам надо считаться с этой возможностью и принять свои меры, графиня! К королю Франции нельзя предъявлять такие требования, как ко всякому другому мужчине. Тут надо со многим мириться, и раз не можешь владеть им всецело и безраздельно, то, чтобы не терять совсем, необходимо согласиться на делёж. Поэтому будьте начеку! Король не переносит плачущих женщин, слёзы приводят его в бешенство. Подавите в себе свою боль, графиня, улыбайтесь, смейтесь, шутите, но в то же время ни на минуту не теряйте короля из виду; и как только вы заметите, что король серьёзно привязывается к другой женщине, то возьмите её за руку, подведите к королю, киньте её ему в объятия и попросите только местечка и для себя. Заключите со своей соперницей нераздельный союз. Вместе вы навсегда свяжете короля. Порознь вы – ничто!

– Что вы говорите, маркиз! Разве это возможно? – с ужасом воскликнула графиня.

– Моими устами говорит верный друг и опытный человек, графиня! Подумайте о моих словах на досуге, и вы должны будете согласиться со мной. Но сделайте это поскорее – беда подкрадывается, словно вор ночью! А теперь дайте руку, графиня, и позвольте отвести вас в замок. До начала чествования Весны осталось немного времени. Прилягте, отдохните, наберитесь сил, чтобы не быть такой скучной и убитой, какой вы были во время обеда. Пойдёмте, графиня!

Луиза задумчиво пошла с маркизом в замок и, послушавшись его совета, легла отдохнуть, после чего незаметно задремала. Её разбудили звуки труб, сзывавшие гостей к новому развлечению.

Уже темнело, а в парке под сводами вековых деревьев дрожали ночные тени. Борьба угасавшего дня с властью воцарявшейся ночи придавала всем предметам какие-то таинственные, сказочные очертания. А на лужайке, где должно было происходить само чествование, дрожащий свет массы факелов заставлял плясать тени, придавая всему своеобразное оживление. Но вот, словно по мановению волшебного жезла, все травки, кустарники, скамейки, статуи, фонтаны, деревья – всё ожило, воскресло, проснулось и зажило своей таинственной жизнью, трепеща радостью бытия, переговариваясь друг с другом, обмениваясь то тревожным, то радостно-удивлённым шёпотом… Посреди лужайки на пьедестале, обвитом гирляндами цветов, в чёрном резном кресле сидела Весна, прикрытая прозрачным белым покрывалом. Она была почти совершенно обнажена, и сквозь тонкий флёр покрывала просвечивало белоснежное тело графини Тулузской. Она сидела неподвижно, словно изваяние. По бокам пьедестала два высоких, художественной работы треножника курились ароматными травами. На ступеньках пьедестала, у ног принцессы Весны, живописными группами расположились её придворные дамы, тоже молодые, красивые и почти обнажённые. Широким полукругом пьедестал обнимал железный ряд «жантильомов принцессы», одетых в живописные костюмы времён Генриха IV. Закованные в панцири, они стояли неподвижно, твёрдо сжимая в руках обнажённые шпаги, и ветерок шаловливо играл роскошными перьями их шлемов. Из небольшого павильона, находившегося в конце лужайки как раз позади пьедестала, неслись тихие, рыдающие звуки скрипок.

Но вот вдали замелькали факелы, и из главной аллеи показалась процессия «иноземного принца». Сам принц и его свита были разодеты в костюмы светлых, ласкающих тонов. Впереди шёл герольд – маркиз Жевр – в богатой бархатной одежде. Четыре молоденькие девушки, одетые только в розовое трико, бархатные береты да туфли, несли над «принцем» – Людовиком XV – лёгкий балдахин, украшенный страусовыми перьями. По бокам и сзади балдахина красивой толпой шла свита принца.

Процессия остановилась против неподвижно сидевшей Весны и её приближённых. Никто не шелохнулся, никто не раскрыл рта для приветствия. Видно было, что в царство Весны пришло какое-то большое горе, которое подавляло все сердца.

Герольд подошёл ближе, отвесил учтивый поклон принцессе и в красивых, звучных стихах, в которых сразу чувствовалась причудливая муза Мариво, сказал, что его государь страшно обеспокоен дошедшими до него вестями. Уверяют, будто принцесса Весна захирела и готова была отбыть обратно туда, откуда только что прибыла, хотя срок её царствования далеко ещё не истёк. Действительно, та картина, которую они теперь видят перед собой, свидетельствует о великой печали, царящей среди свиты принцессы. Неужели эти вести верны?

Герольд замолк, замолк и оркестр, аккомпанировавший еле слышными аккордами. Принцесса Весна и её свита ещё ниже поникли головами. Наступила томительная пауза… И вдруг незримый оркестр ответил рыданиями, вздохами… и снова смолк.

И опять заговорил герольд. Он говорил о том, что его государь прибыл издалека, желая почтить обожаемую принцессу, и вот что же он застаёт! Принцесса скучна, грустна, принцесса хочет скрыться… О, перенесёт ли нежное сердце принца такое разочарование?

И снова только стон скрипок страстным вздохом понёсся ему в ответ.

Тогда, полный отчаяния, герольд пригласил «дев принца» развеселить заскучавшую принцессу.

Ряды приближённых «иноземного принца» раздвинулись, и оттуда показался рой танцовщиц, державших в руках гирлянды цветов. Оркестр заиграл сначала медленно, томно, нежно, потом всё пламеннее, необузданнее, страстнее…

Танцовщицы медленно приблизились к пьедесталу, с умоляющим видом простёрли к принцессе цветы, стали склоняться в размеренных, томных движениях. Но по мере того, как звуки незримого оркестра становились всё громче и пламеннее, они всё увеличивали страстность движений и, наконец, сложив цветы у ног Весны, закрутились, понеслись в огненном вихре вакхического танца.

И – о чудо! – сама принцесса Весна стала терять свою неподвижность. Вот она вздрогнула, откинула покрывало, встала.

Словно зачарованные восторгом, танцовщицы остановились и пали ниц перед ожившей принцессой.

Весна спустилась на две-три ступеньки и заговорила. Она говорила о том, что действительно злая тоска закралась в её сердце, но искренняя любовь и обожание божественного принца излечили её. Она снова ожила, снова весела и довольна, снова полна желанием пробыть здесь как можно долее…

Скрипки запели всё бурнее, всё призывнее. Одна за другой пробуждались от тяжёлого сна придворные дамы Весны. Жантильомы весело замахали шпагами, потом вложили их в ножны и кинулись к дамам, приглашая их к весёлому танцу. Спустилась с пьедестала и сама принцесса Весна и закружилась в радостной пляске. Свита принца перемешалась с приближёнными принцессы. Всё затанцевало, запело, возрадовалось… Танцы стали общими… И только время от времени видно было, как дошедшие до апогея страсти парочки бегом скрывались среди кустов, чтобы тут же принести жертвы верховной покровительнице принцессы Весны – богине Венере…

Мало-помалу островакхический характер увеселения смягчился. Участники празднества разошлись по всему парку в ожидании, когда звуки труб призовут их к ужину. Везде: среди кустов, в глухих аллеях, в беседках, павильонах – слышался таинственный шёпот, раздавались сдержанный смех, звуки поцелуев. Весна справляла свой пир…

Король, взяв под руку маркиза Суврэ, пошёл с ним по аллеям. Его величество был в этот вечер особенно расстроен.

– Слушай, Суврэ, – сказал король, машинально давая маркизу увлечь себя в дальнюю аллею, – ты должен во что бы то ни стало разыскать мне того чертёнка с маскарада. Просто сам не понимаю, как могла эта девчонка до такой степени увлечь меня! Веришь ли, я просто ни одной ночи не могу заснуть спокойно с того дня! Она дразнит меня упругостью своего молодого тела… Я должен иметь её, Суврэ! Я не могу…

Говоря это, король вместе с Суврэ подходили к темневшему вдали искусственному гроту, жавшемуся полукругом к стене парка и выходившему двумя покатыми выходами на одну и ту же площадку.

Вдруг около них замелькал огонь факела и показалась плечистая фигура д'Айена, который, видимо, был сильно рассержен и громко ругался.

– Что тут такое, д'Айен? – окликнул его король.

– Ах, это вы, государь, – отозвался граф. – Да помилуйте, ваше величество, как же не сердиться, когда эти дамы только и делают, что нарушают правила!

– Мой друг д'Айен очень серьёзно проникся ролью моего помощника, государь! – насмешливо заметил Суврэ.

– Да, ведь должен же я соблюдать данную мне инструкцию! – рассердился граф. – Мне сказано, что сегодня никто из дам или мужчин не должен быть в масках. А тут обхожу я дозором парк, и вдруг из-за кустов шмыг какая-то женщина, и передо мною мелькнула бархатная полумаска. Я за ней. Кричу ей, она не отзывается. Догнал её, наконец, у этого грота, говорю, чтобы она сейчас же сняла маску, так как на сегодня это воспрещено, а она только смеётся в ответ. Я хотел силой заставить её снять маску, так куда там! Бегает, словно оглашённая, взад и вперёд. Ведь у грота два выхода…

– А ты не догадываешься, кто это может быть? – спросил Суврэ.

– Да в том-то и дело, что, по-моему, она не из наших. На ней совсем другой костюм, чем был определён для свиты принцессы Весны или иноземного принца. Вот это-то меня и тревожит.

– А что у неё за костюм, д'Айен? – полюбопытствовал король.

– Да Бог её знает, государь! По-моему, костюм богини счастья – Фортуны. Греческий узел, в волосах золотой обруч, широкая туника, сандалии, в руках рог изобилия…

– Суврэ, это – она! – вскрикнул король, выхватывая из рук д'Айена факел и бросаясь к одному из входов в грот. – Ты, д'Айен, можешь уйти! А ты, Суврэ, беги ко второму выходу, чтобы она не могла скрыться от нас на этот раз.

Д'Айен поспешно ушёл. Суврэ встал в позицию около левого выхода, король с факелом в руках вбежал правым ходом в грот. Увидев его, спрятавшаяся там женщина остановилась на мгновение, со стоном схватилась за сердце и потом бросилась бежать к другому выходу Увидев там маркиза, она побежала обратно, рассчитывая, должно быть, прошмыгнуть мимо Людовика. Но король быстро воткнул факел в землю и схватил бегущую в свои объятия.

– Я нашёл тебя, девушка! – с торжеством крикнул он.

– О, ваше величество, это – вы! – с отчаянием простонала Фортуна. – Простите! Простите!

Она сделала попытку вырваться.

– Ну нет! Теперь ты от меня не уйдёшь! – торжествуя, ответил король. – Долой маску, сударыня: я должен знать, кто та очаровательница, которая осмелилась лишить своего государя сна и покоя! – Не обращая внимания на слабое сопротивление девушки, король сорвал с неё маску а затем с удивлением вскрикнул: – Девица де Нейль!

– Да, это я! – чуть не плача, ответила Полетт, опускаясь на колени – О, если бы я знала…

– Но теперь ты знаешь, кто я! – страстно произнёс король, подходя к ней и бурно прижимая её к своей груди. – Так скажи же, дерзкая девчонка, осмелишься ли ты и теперь продолжать дразнить меня, посмеешь ли ты и теперь отказать мне в том, чего я просил у тебя на маскараде?

– Если бы я даже смела, то не могу, государь! – страстным шёпотом ответила Полетт, простирая руки к королю.

Людовик снова обнял её. Их уста слились в безудержно-сладостном лобзании.

Около грота послышались весёлые возгласы. Король оторвался от объятий Полетт, шепнул ей: «Сегодня же ты будешь моей! Ты получишь мои распоряжения через маркиза Суврэ!» – и направился к левому выходу.

Полетт слышала, как он сказал: «Пойдём, маркиз!», слышала лёгкий шум их удалявшихся шагов. Внезапная слабость овладела девушкой; она закрыла глаза рукой и почти без сил прислонилась к стене.

– Так вот как! – раздался вдруг около неё грустный, укоризненный голос. – Неужели ты для того просила взять тебя из монастыря, Полетт, чтобы интриговать против меня?

Полетт вскрикнула, открыла глаза и в трепетном свете догоравшего факела увидела сестру, которая стояла перед ней подобно живому укору совести.

Как это всегда бывает, чувствуя себя действительно виноватой, не зная, что сказать в своё оправдание, Полетт вместо извинения ответила сестре какой-то насмешливой резкостью.

– Молчи, безумная! – ответила та, подбегая к сестре и хватая её за руки. – Неужели ты в своём ослеплении не видишь, что, как ни увлёкся тобою король, я ещё достаточно сильна, чтобы помешать ему овладеть тобой! Одно моё слово, и ты будешь в монастыре, но уже без возможности когда-либо выйти оттуда. Как! Ты шутя лишаешь меня самого дорогого в моей жизни, да ещё осмеливаешься говорить дерзости!

Полетт поникла головой и тихо заплакала. Черты лица Луизы смягчились.

– Не плачь, Полина, – мягко сказала она, обвивая стройный стан сестры, – не плачь, а лучше пойдём со мною и обсудим, как нам быть. Я уже давно ждала, что король увлечётся кем-нибудь. Мужчины вообще, а французские короли и подавно сделаны не из того теста, из которого пекут верных любовников… В этом случае ты всё-таки меньшее из зол. Пойдём и обсудим, как нам быть. Всего Людовика я тебе всё равно не уступлю и лучше погибну сама вместе с тобой. Но, может быть, нам удастся полюбовно поделить его! Ведь мы – родные сёстры, Полет!

Они ушли и долго совещались во мраке аллей, пока звуки фанфар не позвали их к ужину. Все заметили, что во время ужина графиня де Майльи была оживлённее и веселее, чем в последнее время. Ночное пиршество тянулось долго. Наконец король встал, а вслед за ним встало и разошлось по своим комнатам и остальное общество.

Мало-помалу огни в окнах замка гасли, и Шуази погружалось во мрак и тишину. Когда всё замерло и заснуло, дверь королевской комнаты тихо раскрылась, и оттуда показался Людовик со свечой в руках. Он осторожно прошёл коридором, завернул в боковой флигель замка и там толкнул одну из дверей.

Перед ним была погружённая в полумрак большая комната, обставленная с чисто восточной роскошью. Навстречу королю от окна встала и пошла какая-то женщина. Король радостно вскрикнул и быстрее зашагал к ней. Вдруг он остановился, гневно топнул ногой и крикнул:

– Что это значит?

Только теперь он заметил, что встретившая его женщина была не Полетт, а Луиза де Майльи, причём её сестра сидела в дальнем углу на маленьком кресле.

– О мой возлюбленный государь! – нежно ответила Луиза, опускаясь на колени. – Сегодня я случайно подглядела и подслушала, что мой обожаемый Людовик увлёкся девицей де Нейль. Я была в первый момент сильно огорчена, но ведь я так люблю вас, государь! И я подумала, пусть сестра отдаст вашему величеству всю свою девичью свежесть, свою наивность в делах любви, чего так не хватает мне самой, лишь бы только и для меня остался уголок в вашем сердце, так как я не могу жить без любви вашего величества!.. О, мой государь! Позвольте нам обеим быть около вас, делить вашу священную любовь, услаждать ваш жизненный путь!

Людовик поднял графиню с земли, привлёк её к себе, поцеловал и взволнованным голосом сказал:

– Ты – прелестная женщина, Луиза, и я очень люблю тебя! Я никогда не оттолкну такого верного, любящего сердца, как твоё![38] А теперь ступай, Луиза, ступай!

Де Майльи с очаровательной улыбкой поклонилась королю и скрылась в коридоре. Людовик лихорадочной рукой запер за нею дверь и с широко раскрытыми объятиями устремился к тому углу, где сидела съёжившаяся, скорчившаяся в испуганном забытьи Полина де Нейль.

IX

ДУЭЛЬ

– Здравствуйте, мсье Столбин, – сказал маркиз Суврэ, входя рано утром в садик Очкасовых и обращаясь к сидевшему там в грустной задумчивости русскому, – не знаете ли, ваша очаровательная хозяйка уже проснулась?

Столбин улыбнулся и сделал рукой утвердительный знак.

– Ах да! – принуждённо смеясь, воскликнул маркиз. – Я и забыл, что вы не говорите на нашем милом французском языке!

В этот момент над занавеской одного из открытых окон показалась хорошенькая головка Жанны.

– Как? Это вы, маркиз? В такую рань? – спросила она.

– Что же делать, – ответил маркиз, – у меня важное дело и мало времени. Теперь девятый час, а в десять я непременно должен быть в Сен-Клу. Я хотел сначала писать вам, но дело так сложно, что это было бы слишком долго.

– В таком случае идите сюда, я накину что-нибудь на себя, – сказала Жанна. – Я ещё не одета. Ну, – сказала она входившему в комнату маркизу, – что за спешное дело у вас?

– Вчера, когда мы возвращались из Шуази, Полетт взяла с меня слово, что я побываю у вас в самом непродолжительном времени и всё расскажу вам. Дело в том, что эта маленькая шалунья отлично справилась со своей ролью и на славу разыграла предрешённую нами комедию. Всё шло как по маслу; вакхический характер празднеств произвёл своё действие на чувственность короля, и когда в нужный момент появилась Полетт, то король сразу и бесповоротно пленился ею. В Шуази его величество ни на миг не отпускал её от себя, и мне совершенно не удавалось переговорить с нею. Только на обратном пути она успела шепнуть мне, чтобы я повидался с вами и сказал следующие слова: «Даже в минуты первого торжества и упоения страстью Полетт не забыла обещаний, данных подруге!»

– Если это правда, – сказала Жанна, – то мечты лучших русских людей могут принять теперь более осязательный облик! Но скажите, – перебила она самоё себя, – а как же обошлось с де Майльи?

– О, сёстры отлично поделили короля между собою! Правда, в Шуази при короле почти неотлучно находилась Полина, но по переезде в Версаль обе сестры будут поочерёдно пользоваться вниманием его величества.

На лице Жанны отразилась брезгливость.

– Не понимаю, – сказала она, – как это у вас, господ французов, темперамент может совмещаться с такой расчётливостью в делах любви! Конечно, раз уж погружаешься в политику, то всякие пустяки вроде излишней щепетильности, нравственной брезгливости и женской стыдливости приходится оставлять в стороне. Но всё-таки я никогда не могла бы дойти до такого откровенного цинизма, как молоденькая Полетт, только что выпорхнувшая из монастыря.

– Право, не знаю, что сказать вам на это, – задумчиво ответил маркиз. – Может быть, я не так уж щепетилен, как вы, но я не могу осуждать Полетт за то, что она, наметив себе определённую цель, идёт к ней прямо и твёрдо. Кроме того, не могу я осуждать её и потому, что такое разрешение семейного вопроса было придумано, подготовлено и подсказано мной самим…

– Вами? – вне себя от удивления воскликнула Жанна.

– Ну да, мной. Ведь вы знаете, я вмешался во всю эту историю только потому, что мне сказали: «Это нужно для Жанны!» Я – цельный человек, не умею отдаваться частью сердца или делать что-нибудь вполовину. Полетт действиительно способна привлечь внимание короля в желаемую сторону и изменить весь курс внешней политики Франции. Но имеет ли она достаточные данные, чтобы прочно утвердиться в благоволении короля? Нет, одна она оказалась бы эфемиридой, блестящей бабочкой, рождающейся, чтобы умереть, сверкнув на мгновение. Король ценит в женщине ум, но важнее всего для него горячая кровь и молодое тело. Луиза де Майльи была уж чересчур женщиной, и король начинал скучать с нею. Полина де Нейль – чересчур человек, и это быстро утомило бы короля. Но вместе они взаимно дополнят в своих нежных цепях, пока случайность не порвёт прочного союза сестёр между собой. И вот, когда я взвешивал всё это, мне и в голову не приходило думать, нравственно ли такое разрешение вопроса, не цинично ли оно, не оскорбляет ли щепетильности порядочных людей. В моём мозгу огненной надписью сверкала фраза: «Это нужно для Жанны», и больше я ни с чем считаться не мог!

Жанна с нескрываемым удивлением смотрела на Суврэ. Она была очень добрым и хорошим человеком, но страдала некоторой ограниченностью суждений, чрезмерной педантичностью взглядов. Более мечтая, чем думая о жизни, она составила себе в уме какой-то идеальный мир, герои которого с трудом могли воплотиться в живых, действительных людях. Но, разочаровываясь в последних, она не поступалась составленными идеалами. Она с первого взгляда подводила встреченного человека под определённую категорию и смотрела на него сверху вниз, как на существо несовершенное, не соответствующее её героической мерке. И много нужно было для того, чтобы поколебать в ней составленное по первому взгляду мнение, отказаться от него!

Ещё в монастыре она сразу определила Полину как беспочвенную фантазёрку, пустую болтушку и ветреницу. Полина на её глазах духовно росла, поражала учителей, надзирательниц и знакомых мужским складом ума, недюжинной широтой взглядов и меткостью суждений, а Жанна ни на йоту не поступалась усвоенным с первого момента дружбы надменно-снисходительным отношением к подруге, пока разговор утром после знаменательного маскарада не заставил спасть пелену с её глаз и не показал ей Полину в новом, совершенно неожиданном свете.

То же самое было и с маркизом де Суврэ. Бывая с Полиной у её родных в отеле Мазарин, она впервые встретилась семнадцатилетней девушкой с маркизом, которому был тогда двадцать один год. Как мужчина, Суврэ даже скорее понравился ей, но она сразу определила его: «Фат, заботящийся только о жабо да манжетах; пустой человек, не имеющий твёрдых принципов; балагур и ломака, для которого строить шута – высшая цель жизни». И уже ничто не могло сдвинуть её с этого определения!

Ей было весело с маркизом, она бывала рада, когда встречала его, и по возвращении из России с удовольствием принимала его у себя. Может быть, бессознательно в её сердце даже нарастала любовь к нему, потому что не раз бывало, что она видела во сне, как Суврэ прижимает её к своей груди и покрывает огненными лобзаньями, что заставляло её дрожать от восторга и счастья. Но, просыпаясь, она неизменно думала с искренним пренебрежением: «Боже мой! Какие нелепые сны видишь порой! Подумать только, чтобы я полюбила такого… Фу!» Суврэ был для неё просто человек «не как все», собачкой, которую можно было приласкать и подразнить, но любить!.. Любовь и этот «шут гороховый» – это казалось Жанне чудовищно несовместимым. Поэтому на все попытки маркиза объясниться ей в любви она отвечала самым откровенным смехом.

В последнее время где-то внутри её души пробуждались сомнения в правильности её взгляда на маркиза. Наружу эти сомнения до сих пор ещё не пробивались, но в это утро Суврэ как-то сразу показался ей иным.

Два обстоятельства поражали её. Во-первых, её удивляло, что этот человек, которого она считала таким пустым и поверхностным, оказывается умелым и дальновидным в самых тонких соображениях, что этот ломака так прост, искренен и сердечен. Во-вторых, её тревожило, что вместо обычного балагурства в его тоне теперь звучало что-то надтреснутое, мрачно-покорное, глубоко-скорбное.

«Это нужно для Жанны!» – мысленно повторила она и почувствовала, что в её сердце зазвенела сладкая, радостная песнь.

– Вы действительно оказали мне большую услугу всем этим! – ласково сказала она, протягивая маркизу руку.

Суврэ почтительно прижался губами к её руке; из его глаз скатилась и обожгла руку Жанны горячая слеза…

Жанна вздрогнула; её сердце забилось в сладком ужасе… Ах, если бы теперь он опять повторил ей прежние слова любви! Как жаждала и как боялась она этого!

Они оба молчали. Положение было томительным и напряжённым.

– И ради этого-то вы примчались в такую рань? – спросила Жанна, чтобы сказать что-нибудь.

– Я должен был сдержать данное слово, а необходимость быть утром в Сен-Клу выяснилась только вчера поздно ночью.

– Но вы могли бы заехать ко мне после окончания своего дела! – улыбаясь, сказала Жанна, ожидавшая, что Суврэ по обыкновению ответит с комическим пафосом что-либо вроде: «Я всегда стремлюсь как можно скорее увидеть свою богиню!»

Но Суврэ с невыразимой нежностью поднял взор на кокетливо улыбавшееся личико Жанны и грустно сказал:

– Я не был уверен, что буду иметь возможность когда-либо заехать к вам по окончании этого дела…

– Что вы говорите? – вскрикнула Жанна бледнея. – А, понимаю! – продолжала она, понижая голос до трепещущего шёпота. – Дуэль! Какая-нибудь дурацкая, бессмысленная дуэль из-за пустяков, из-за острого словца, дерзкой насмешки! Из-за глупостей ставят на карту жизнь, здоровье, и всё это шутя, легкомысленно, так себе… И вы ещё смели говорить… – рыданием вырвалось у неё.

Но она сама испугалась того, чего чуть не сказала, и замолчала, хватаясь руками за судорожно бившееся сердце. Она хотела бы так много сказать маркизу, но у неё не было слов; только рыдания дрожали в груди да мозг свинцовой крышкой гроба придавливало сознание надвигавшегося горя и отчаяния…

– В делах чести… – начал Суврэ, но замолчал, поникнув головой; он вспомнил, что дуэль действительно вызвана его мальчишеством, что Жанна права; но не всё ли равно?

Они молчали, оба погружённые в скорбную задумчивость. Наконец ржанье лошади маркиза, привязанной им к решётке сада, вернуло его к действительности.

– Моя Электра напоминает, что мне пора, – сказал он.

Жанна подошла к нему ближе и с каким-то отчаянием вскрикнула:

– Но ведь мне говорили, что вы отлично фехтуете!

Как ни казалось странным и непоследовательным это восклицание, но Суврэ с благодарностью взглянул на Жанну. Он понял ту скрытую логическую нить, которая привела её к этому, и ответил, потупив взор:

– Вчера вечером по возвращении из Шуази я получил записку от своего секунданта д'Айена, что его, тоже бывшего со мной в Шуази, уже поджидал секундант противника. Д'Айен просил меня никуда не уходить, чтобы он мог сегодня же (то есть вчера) сообщить мне условия дуэли, так как последняя, по всем признакам, состоится на следующее утро. Поджидая графа, я прилёг на кушетку. Не знаю, долго ли я спал, да и спал ли на самом деле, но только вдруг я увидел, что ко мне подходит покойник-отец, которого я очень любил. Отец положил мне руку на голову и сказал: «Мы скоро опять будем вместе, сынок!» И я понял, что смерть стережёт меня… Напрасно старался д'Айен высмеять меня, внушить мне бодрость… При иных обстоятельствах я не обратил бы внимание на сонное видение, но теперь я с радостью приветствую избавительницу-смерть и заранее покоряюсь…

– Но почему? – со слезами в голосе спросила Жанна.

Суврэ поднял свои усталые, грустные глаза и ответил:

Quand on a tout perdu, quand on n'a plus d'espoir,
La vie est un opprobre et la mort un devoire.[39]

– Нет! – с силой крикнула Жанна, обвивая руками шею маркиза. – Нет, Анри! Ты не умрёшь, ты не смеешь умереть! Ты должен жить для меня!

– Жанна! – радостным, изумлённым стоном вырвалось из наболевшей груди Суврэ. – Жанна, ты любишь меня, божество моё!

Вместо ответа Жанна склонилась на его плечо и тихо заплакала.

– Не плачь, богиня моя! – радостно воскликнул Суврэ, покрывая заплаканное личико возлюбленной бесчисленными поцелуями. – Не плачь, моя Жанна! Теперь пусть хоть весь свет восстанет против меня! Я слишком дорожу своим счастьем, чтобы навеки лишиться его в тот самый момент, когда оно наконец-то блеснуло мне! Пусть все мертвецы выходят из гробов, пусть они грозят и предсказывают мне дурной конец – на зависть им я всё-таки буду жить, буду жить для тебя и тобой, Жанна!

Снова послышалось призывное ржанье Электры.

– Пора! – сказал маркиз, нежно вырываясь из конвульсивных объятий Жанны. – Не бойся за меня, любимая!..

– Я хотела бы умереть, чтобы не знать этой тревоги, этих сомнений… Анри, умоляю тебя, когда всё будет кончено, сейчас же лети сюда, чтобы успокоить меня. И поклянись мне, если ты будешь ранен или… Но я не хочу и думать о таком ужасе! Словом, если ты не будешь сам в состоянии успокоить меня, то пусть тебя принесут сюда, чтобы я сама могла ухаживать за тобой!

– Клянусь, дорогая! – торжественно сказал Суврэ и, мягко освободившись от цеплявшихся за него рук Жанны, поцеловал её и хотел выбежать из комнаты.

– Бога ради, подожди минутку! – раздирающим душу голосом крикнула Жанна. – Вот, – сказала она, расстёгивая воротник утренней блузки и снимая с белоснежной шеи довольно массивный, старинный крест. – Надень это, Анри! Не смейся надо мной! Это – святыня, большая святыня! Этот крест спасал в бою и моего деда, и отца!

– Я не смеюсь, дорогая, – ответил Анри, благоговейно целуя крест. – Для меня это во всяком случае святыня, раз он висел на твоей груди!

Он надел крест, в последний раз прижал к своему сердцу Жанну и бросился вон из комнаты.

Жанна с рыданиями упала в кресло.

Вскочив на лошадь, маркиз что есть силы погнал её по направлению к Сен-Клу. Его глаза горели, лицо было полно самой дикой, решительной энергии, и всё его существо радостно трепетало. Он останется победителем в этом поединке! Иначе быть не может, иначе жизнь – просто злая насмешка!

Так домчался он до Сен-Клу, на одной из лужаек которого, около старой, заброшенной мызы, его уже ждал д'Айен.

– Наших противников ещё нет? – спросил его Суврэ, осаживая лошадь.

– Нет, но до срока осталось ещё минуты две. Однако, Анри, я рад, что сегодня у тебя совсем другой вид и настроение, чем вчера!

– Э, милый мой, мало ли что не вообразишь себе под влиянием дурной минуты? – смеясь, ответил Суврэ, соскакивая на землю и подходя к графу с протянутой рукой. – Вчера я поддался непростительной слабости, но неужели ты мог думать, что я действительно жажду чести быть убитым бесславной рукой гасконца, ласкающей за деньги увядшие прелести маркизы де Бледекур?

– Значит, папаша… – начал д'Айен, пожимая руку маркиза.

– Может провалиться обратно в преисподнюю, – беззаботно подхватил Суврэ. – Ведь не из рая же явился он призывать любимого сынка к такому бесчестию? Впрочем, откуда бы он ни приходил, но удовольствия сегодня же соединиться с ним в лоне Авраамовом я ему не доставлю; это, что называется, «себе дороже стоит»! Однако их всё нет и нет! А скажи, кстати, что за чудак согласился быть секундантом этого рыжего чудовища?

– Поручик Декамп, знаешь – этот скромный, застенчивый голубоглазый юноша!

– Но ведь это, кажется, в высшей степени приличный человек! Как же он согласился?

– Я высказал ему это. Но Декамп очень мило ответил мне, что в таких делах никому отказывать нельзя, тем более человеку сомнительному, которому трудно найти секунданта.

– Что же, он, пожалуй, прав! Ну, а условия дуэли? Вчера ты не сказал мне ничего определённого.

– Да условия самые обычные: драться до того, пока один из противников не упадёт и не будет в состоянии встать. Секунданты будут только наблюдать за правильностью поединка, но сами оружия не скрестят Как очень мило сказал Декамп, раз их не увлекает партийность или особые счёты, то сам бой делается скучным и теряет свою привлекательность. Однако вот и они! – сказал д'Айен, указывая на прогалину, откуда показались два всадника.

– Извините, господа, что мы немного опоздали, – приветливо сказал Декамп. – Но лошадь шевалье де ла Хот-Гаронна оступилась и захромала…

– Что я отнюдь не считаю дурным предзнаменованием! – вызывающе кинул гасконец, соскакивая с лошади и привязывая её к дереву.

Секунданты обменялись установленными приветствиями, осмотрели площадь поединка, смерили шпаги.

– В позицию, господа! – крикнули они, когда все формальности были кончены.

– Однако слово, Шарль! – сказал Суврэ, взяв под руку графа д'Айена и отводя его в сторону – Если я буду ранен, ты должен отвезти меня к Жанне, она заставила меня поклясться в этом!

– Так вот в чём причина счастливой перемены в твоём настроении! – смеясь, ответил граф. – Ну, Анри, теперь уж я окончательно спокоен за тебя! Не захочешь же ты умереть, так сказать, на пороге своего блаженства! Да благословит тебя Бог, милый Анри!

– Однако скоро вы решитесь приступить к делу? – ворчливо окликнул их ла Хот-Гаронн.

– К вашим услугам, шевалье, к вашим услугам! – ответил Суврэ, подходя к противнику и делая ему изысканный установленный поклон.

Шевалье неуклюже ответил на приветствие, противники встали в позицию и скрестили шпаги.

С первого же момента ла Хот-Гаронн повёл бешеную атаку Он был очень силён, от его ударов жалобно звенела парирующая шпага противника, у него были верный глаз и твёрдая рука, но, как это сразу заметил д'Айен, в фехтовании гасконца не было той лёгкости, изящества, мастерства, которое замечалось в каждом движении маркиза де Суврэ. Гасконец нападал грубо, тяжело, маркиз же, словно шутя, парировал все его атаки.

Тем не менее д'Айену пришлось со стеснённым сердцем констатировать, что вескость ударов противника заставила маркиза начать отступление. Он успокоился только тогда, когда увидел, что голова Анри несколько втянулась в плечи, а спина слегка выгнулась, в то время как его горящий взор с особенной пытливостью впился в противника.

Граф не раз фехтовал ради упражнения с маркизом, не один раз присутствовал и при его дуэлях, а потому знал, что эта поза Суврэ предвещает один из блестящих, неотразимых выпадов.

Действительно, отразив терцией удар противника, Суврэ ловким финтом заставил гасконца слегка приподнять шпагу. В тот же момент он перенёс тяжесть своего тела с левой ноги на правую и уже хотел из-под руки поразить ла Хот-Гаронна, но в этот момент его нога, зацепившись за камешек, подвернулась. Этим воспользовался противник и изо всех сил ткнул Суврэ прямым ударом в грудь.

Маркиз, словно сноп, рухнул на землю. Из груди д'Айена вырвался крик отчаяния, но Суврэ в тот же момент как ни в чём не бывало вскочил с земли и, становясь снова в позицию, весело крикнул:

– «Et quel temps fut jamais si fertile en miracles!»[40]

Шпага противника попала в крест Жанны и не причинила, таким образом, ни малейшего вреда маркизу.

Эта неудача в момент преждевременного торжества смутила гасконца и окончательно лишила его хладнокровия. Он всё чаще и чаще пускался на неосторожные выпады, оставляя неприкрытой грудь. Только каким-то чудом пока ещё не пролилось ни капли крови!

– Не отдохнуть ли нам? – сказал наконец маркиз, отскакивая в сторону и опуская шпагу – С каждой минутой вы фехтуете всё хуже и хуже, шевалье! А мне ещё так хвалили ваше искусство! Не понимаю, «comment en un plomb vil l'or pur s'est-il change?»[41]

Снисходительность противника ещё более взбесила пламенного гасконца.

– В позицию, сударь, в позицию! – закричал он с пеной у рта. – В позицию, или я подумаю, что вы просто трусите!

– Ну что же, – небрежно ответил Суврэ, подходя. – Если так, давайте продолжать. «Tu l'as voulu, George Dandin!»[42]

Шпаги снова скрестились, снова началась борьба между взбешённой силой и хладнокровной ловкостью.

– Нет, шевалье! – сказал Суврэ, нанося лёгкую рану в левое плечо гасконцу – Фехтование – положительно не ваша сфера. А ведь Буало недаром говорит: «Soyez plutot macjon, si c'est votre talent!»[43]

Шевалье в бессильном бешенстве бросил на смеющегося маркиза свирепый взгляд.

– Что за взгляд! – с иронией воскликнул Суврэ. – А знаете ли, шевалье, ведь у вас «d'assez beaux yeux pour des voux de province!»[44]

Вместо ответа ла Хот-Гаронн сделал неожиданный, смелый и сильный выпад, которым чуть-чуть не коснулся сердца Анри.

– Вот это – не совсем плохой удар, – продолжал маркиз, со смехом парируя атаку, – но и хорошим его тоже нельзя назвать, а так, посредственным. Впрочем, дивный Буало на этот случай говорит, что «il n'est point de degre du mediocre аи pire».[45]

– Заткнёшь ли ты глотку, шут?! – крикнул гасконец, окончательно теряя власть над собой.

– А почему бы и не поговорить за делом? – беззаботно ответил маркиз. – Одно другому не мешает, и я люблю, как говорит всё тот же обожаемый Буало, «passez du grave au doux, du plaisant a severe».[46]

– Ну, так погоди же, я заставлю тебя замолчать навеки! – с мрачной решимостью прохрипел гасконец.

– «Rodrigue, as-tu du coeur?»[47] – смеясь, воскликнул Анри.

Не успел ещё замолкнуть его смех, как гасконец перекинул шпагу из правой руки в левую. Но не Суврэ было ловить на такие примитивные фигуры. Он, смеясь, парировал удар и выбил шпагу из рук ла Хот-Гаронна.

– Дьявол! – с бешенством вскрикнул гасконец.

– Э, полно, друг мой! – с неизменной улыбкой ответил Суврэ. – «Се ne sont que festons, се ne sont qu'astragales!»[48]

– Слава Богу! – послышался из леса чей-то торжествующий голос. – Мы подоспели вовремя!

Дуэлянты обернулись и увидели, что к ним полным карьером нёсся маркиз д'Антен, а за ним – отряд королевских драгун.

– Господа! – задыхаясь от быстрой езды, сказал д'Антен, – попрошу вас вручить мне свои шпаги! Именем короля вы арестованы!

X

ПОЛЕТТ ДЕЙСТВУЕТ

Дуэлянты были очень недовольны и поражены этим вмешательством, совершенно не зная, чему приписать его. Анри было жаль, что у него вырывают победу, бесспорно клонившуюся в его сторону; гасконец жаждал крови противника особенно страстно, так как беззаботная насмешливость Суврэ всколыхнула всю мстительность этой низкой, грубой натуры.

В первый момент взбешённый ла Хот-Гаронн даже не подумал подчиниться требованию д'Антена.

– Ну уж нет! – крикнул он, поднимая с земли выбитую шпагу. – Я не уйду отсюда, пока не покончу с этим господином!

– В таком случае вам придётся подчиниться силе, – спокойно возразил д'Антен, подъезжая к гасконцу – Я не допущу, чтобы пренебрегли королевским приказом!

– А вот посмотрите! – мрачно кинул ла Хот-Гаронн, становясь в оборонительную позицию.

– Полно, шевалье, – строго заметил ему д'Антен. – Бешенство ослепляет вас! Времена д'Артаньяна[49] прошли, не забывайте этого. Вы всё ещё не одумались? – сказал он, увидев, что гасконец продолжает с мрачной решимостью держать шпагу в оборонительной позиции. – Десять драгун сюда! Окружить шевалье де ла Хот-Гаронна! Ну-с, а теперь вы, может быть, всё-таки отдадите мне свою шпагу?

Видя всю бесполезность и нелепость дальнейшего сопротивления, гасконец с глухим проклятием сунул свою шпагу посланному короля.

– Ну а вы, милейший Суврэ, – улыбаясь, сказал д'Антен, – надеюсь, не станете причинять мне бесполезных хлопот?

– О, разумеется! – ответил Анри, подавая шпагу. – Но за мою уступчивость вы должны отпустить под честное слово графа д'Айена, который…

– Но я не имею ни малейших распоряжений относительно господ секундантов, они совершенно свободны! – ответил д'Антен.

– Ура! – ответил Суврэ. – В таком случае, милый Шарль, поезжай сейчас же в Клиши – ты уже знаешь к кому – и расскажи всё, как было. Но, Бога ради, не теряй времени даром!

Д'Айен молча пожал руки Суврэ и д'Антену, подошёл к своей лошади, отвязал её, вскочил в седло и помчался во весь дух.

– Барро и Ноэль! – приказал двум драгунам д'Антен. – Подведите арестованных к лошадям! Ввиду оказанной вами попытки к сопротивлению, – обратился он к гасконцу, – я принуждён буду окружить вас своими людьми, а вы; маркиз, поедете рядом со мной!

– Ах, вот как! – прошипел де ла Хот-Гаронн, кидая злобный взгляд на Суврэ и д'Антена. – Один дружок оказывает другому дружеские послабления! Понимаю теперь, кому я обязан этим вмешательством. Маркиз де Суврэ, видимо, позаботился гарантировать себя от печального конца! Похвально, нечего сказать!

– Замолчите, сударь, и постыдитесь! – сурово оборвал его д'Антен. – О дуэли его величество узнал от кардинала Флери, который явился с требованием предупредить поединок и покарать маркиза де Суврэ, выставляя вас невинной овечкой. Зная об отношениях кардинала Флери к маркизе де Бледекур и о ваших отношениях к последней, нетрудно догадаться, что маркиза подняла весь этот скандал из боязни лишиться вас! Стыдитесь, шевалье!

Декамп, отвязывавший в это время лошадь и уже собиравшийся свернуть в сторону, при последних словах гасконца остановился и подъехал к нему. Обождав, пока д'Антен кончит свою суровую отповедь, молодой офицер сказал:

– Шевалье де ла Хот-Гаронн! Если у вас опять случится надобность в секунданте, то я прошу не обращаться за этим ко мне. Я считаю, что во время дуэли и после прекращения её вы вели себя не так, как подобает французскому дворянину и рыцарю. Если же мои слова вам не нравятся, то я готов в любое время ответить за них с оружием в руках!

Он лёгким кивком головы поклонился гасконцу, почтительно простился с Суврэ и д'Антеном и уехал раньше, чем ошеломлённый ла Хот-Гаронн нашёлся сказать ему что-либо в ответ.

В Версаль согласно команде д'Антена отправились на рысях, девятивёрстное расстояние было пройдено почти в полчаса. У королевского дворца д'Антен спешился и прошёл в кабинет Людовика, где его величество был занят разговором с кардиналом Флери.

– Ваше величество! – отрапортовал д'Антен. – Мне удалось застать поединок в самый критический момент. По счастью, если не считать царапины, полученной шевалье де ла Хот-Гаронном, дуэль никаких серьёзных последствий не имела.

– Отлично, милый д'Антен! – ласково сказал Людовик. – Введи сюда этих господ, которые осмеливаются нарушать приказание своего короля.

– Осмелюсь доложить вашему величеству, – продолжал д'Антен, – что шевалье де ла Хот-Гаронн в дерзкой и явно непочтительной форме отказался повиноваться приказанию, отданному мною именем вашего величества, так что мне пришлось прибегнуть к силе.

– Вот как? – протянул король. – Так вот, значит, какова тихая овечка вашей эминенции?

Флери пожевал губами и спросил, поднимая на д'Антена мёртвенный взгляд выцветших глаз:

– Скажите, маркиз, ведь вы, кажется, – большой друг Суврэ?

– Да, ваша эминенция, – ответил спрошенный. – Но все приближённые его величества – большие друзья, объединяясь в лучах царственного благоволения.

Д'Антен отлично понял весь яд этого вопроса, но не хотел давать против себя лишнее оружие кардиналу, а потому ответил сдержанно и с полным достоинством.

За него вспыхнул король.

– Что вы хотели сказать этим вопросом, кардинал? – сурово спросил он.

– Да ничего особенного, ваше величество, ничего особенного! – ответил кардинал, поджимая бледные губы. – Я просто хотел установить факт.

– Вот что я вам скажу, кардинал, – в том же суровом тоне продолжал король, – раз вы ошиблись нечаянно в одном из жантильомов, то это не значит, что вы должны хотеть заставить меня умышленно ошибиться в другом, хотя и в обратную сторону!.. Д'Антен, введите арестованных! Ну-с, господа, – обратился он к Суврэ и гасконцу, когда те вошли в кабинет, – что это значит? Вы позволяете себе открыто пренебрегать королевским приказом? Разве во Франции не стало судов, разрешающих претензии? А если ваше дело так тонко и щепетильно, что неуловимо для компетенции суда, то разве во Франции нет короля, первого дворянина государства, способного разобраться в деле чести? Нет, чёрт возьми, я более не намерен допускать подобное! Кто из вас вызвал другого на дуэль? Наверное, это был ты, Суврэ!

Суврэ слегка пожал плечами и посмотрел на гасконца. Ему было неловко указывать на последнего, но он думал, что тот сам должен ответить на вопрос короля. Однако шевалье и не думал брать вину на себя, продолжая упорно молчать.

– Я тебя спрашиваю, Суврэ, это ты вызвал шевалье де ла Хот-Гаронна? – крикнул король.

– Нет, государь, – волей-неволей ответил маркиз, – шевалье вызвал меня.

– Значит, ваша эминенция снова ошиблась? – иронически сказал король. – Впрочем, не всё ли равно? Ведь вы требовали самой суровой кары для вызвавшего. Я ни в чём не смею отказать вашей эминенции…

– Но, ваше величество, – смущённо ответил кардинал, – следовало бы узнать, не был ли шевалье поставлен в необходимость…

– А, так для шевалье могут быть, по вашему мнению, особо смягчающие обстоятельства? – насмешливо спросил Людовик. – Хорошо! Суврэ, что ты сделал шевалье де ла Хот-Гаронну?

– Но, государь, – улыбаясь, ответил маркиз, – ровно ничего! Я спросил шевалье, какого цвета его камзол, и осторожно выразил сомнение в правильности указанного им оттенка…

– Только и всего? – удивлённо спросил Людовик. – Мой милый Суврэ, тут что-то не то!

– Наверное, ваше величество, – вступился кардинал, – в «вежливом» сомнении маркиза заключался какой-нибудь оскорбительный оттенок…

Суврэ вышел из себя. Ему было уже слишком очевидно, насколько кардинал старался во что бы то ни стало утопить его.

– Ваша эминенция совершенно правы, – твёрдо ответил он, – в моих словах был такой смысл, что шевалье оставалось или вызвать меня на дуэль, или уйти осмеянным. Он назвал оттенок своего камзола «бле-де-сиель», а я сказал, что, по-моему, его камзол «бле-де-кур». Всем, кто знает, что этот господин существует исключительно милостями своей любовницы, старухи Бледекур, пользующейся вашим отеческим расположением, кардинал, смысл моих слов ясен. Но если мои слова и были оскорбительны, то разве не оскорбительно было для его величества, что его первый министр и кардинал представляет ко двору его величества столь сомнительную личность?

– Эй, вы! – крикнул гасконец, топая ногой и готовый броситься на маркиза.

– Что такое? – крикнул на него король, вставая с места. – Вы забываетесь в присутствии короля?

– Если король, – в бешенстве ответил ла Хот-Гаронн, – позволяет своим фаворитам оскорблять в своём присутствии дворянина, то у дворянина нет никаких обязанностей по отношению к королю!

– Д'Антен! – крикнул король. – Немедленно отвести этого господина в Бастилию!

Д'Антен крикнул двух дежурных гвардейцев, и гасконца увели.

– Так вот каковы овечки у вашей эминенции? – снова сказал король. – И вы ещё решились требовать самых суровых кар для маркиза де Суврэ? Попрошу вашу эминенцию быть на следующий раз осторожнее как в рекомендации, так и в осуждении. Суврэ совершенно прав: представление ко двору такого господина есть оскорбление для меня!

Как и всегда в таких случаях, кардинал прибегнул к испытанному средству – отставке.

– Едва ли мне придётся впредь испытывать терпение вашего величества, – слащаво запел он, – потому что я с каждым днём чувствую себя всё более слабым и больным…

– Вот что, кардинал, – резко оборвал его Людовик, – если вы на этот раз вздумали завести свою старую песню об отставке, то вы выбрали плохой момент. Я как раз в таком настроении, что легко могу согласиться со слабостью и болезненностью вашей эминенции!

– Пока у меня ещё есть хоть капля силы, она вся принадлежит вашему величеству! – смиренно ответил кардинал, видевший, что сегодня с его величеством творится что-то необычное, а потому обычные меры могут оказаться опасными.

– У вас больше ничего нет для меня, кардинал, на сегодня? – спросил король.

– Нет, я уже всё доложил вашему величеству.

– В таком случае, до свидания! Не смею задерживать долее вашу эминенцию!

Кардинал ушёл, теряясь в догадках, кто произвёл такую волшебную перемену в его застенчивом, робком питомце.[50]

Король и Суврэ остались наедине.

Людовик, красный от неулегавшегося гнева, расхаживал взад и вперёд по кабинету.

– Ты, может быть, воображаешь, что я на самом деле одобряю и извиняю твоё поведение? – крикнул он, останавливаясь перед Суврэ. – Стыдитесь, сударь, вы вели себя как мальчишка. Мне не надо таких друзей, которые готовы в любой момент заводить скандалы, словно подвыпивший мастеровой! Мне надоели вечные пререкания с кардиналом из-за вас всех! В изгнание, сударь, в изгнание! Это – единственное средство исправить вас!

Король снова забегал по кабинету. Суврэ молчал. Он знал, что Людовик не умеет долго сердиться и что после такой головомойки вскоре последуют полное прощение и примирение. Но он не мог отделаться от чувства величайшего изумления, охватившего его после сцены короля с кардиналом. Людовик, этот робкий, застенчивый молодой человек, боявшийся кардинала до того, что однажды, когда королева пожаловалась на небрежение Флери к её просьбе, сказал ей: «Милая моя, разве можно просить чего-нибудь у кардинала? Надо либо обойтись своими средствами, либо отказаться от своего желания!» – этот самый Людовик вдруг выпрямился в настоящую царственную величину, дал зазнавшемуся попу истинно королевский отпор!

«Но его подменили, – думал он, – положительно подменили! Кто же совершил это чудо? Неужели Полетт?»

– Ну ты подумай сам, Суврэ, – вновь заговорил король уже более спокойным тоном, – какой вид имеет вся эта выходка! Ну, я понимаю – ревность, гнев, партийные счёты, особо сложившиеся обстоятельства могут поставить дворянина в такое положение, когда он уже не может считаться с тем, запрещены ли дуэли, или нет. Мой прадед, великий Людовик Четырнадцатый, однажды сам дрался на дуэли с придворным и другом из-за племянницы кардинала Мазарини. Но ты ни с того ни с сего подходишь к какой-то личности и вызываешь его на ссору! И для чего? Для того, чтобы проявить своё остроумие, чтобы позабавиться за счёт какого-то провинциального дурака?

– Но, государь, – ответил Суврэ, – недаром Грессэ говорит, что «les sots sont ici-bas pour nos menus plaisirs».[51]

Как ни привык король к манере Суврэ говорить при всех случаях и обстоятельствах цитатами, но теперь он уж очень не ожидал этого, да ему уже и надоело сердиться.

– Ах, Суврэ, – воскликнул он, смеясь от души, – ты положительно неисправим!

– «J'ai ri, me voila desarme»[52] – сказал Суврэ, опускаясь на одно колено.

– Ну нет, – возразил король, – я далеко ещё не обезоружен, и – погоди только, Суврэ! – когда-нибудь ты жестоко поплатишься за своё легкомыслие… Ах, у меня столько горя, столько забот! Знаешь ли ты, Суврэ, что сегодня утром умер от чёрной оспы герцог ла Тремуйль?

– Ла Тремуйль? – с ужасом вскрикнул Суврэ, даже подскочив от неожиданности. – Но ведь ещё недавно он был с нами?

– Да, но он чувствовал себя плохо ещё во время праздника Весны, и мне пришлось на другой же день отпустить его в Париж, где он и слёг. Ах, Тремуйль, Тремуйль. Верный друг и преданный слуга! И ты представь себе только, Суврэ, как бренна жизнь и слабы человеческие силы и знания! Ещё неделю тому назад Тремуйль в расцвете сил, красоты и молодости веселил одним своим видом все сердца, а теперь от его обезображенных останков бегут все… И подумать только: три лучших парижских врача лечили его!

– Три врача? – с испугом переспросил Суврэ. – Но, государь, тогда всё понятно: «Que vouliez-vous qu'il fit contre trois?»[53]

Король рассмеялся и с явным благоволением потрепал маркиза за ухо. Непостоянный, в достаточной мере чёрствый и себялюбивый, Людовик был далеко не расположен серьёзно оплакивать кого бы то ни было, но он боялся нареканий, а потому должен был разыгрывать из себя скорбящего. Маркиз Суврэ, не перестававший шутить и теперь, был ему, таким образом, очень удобен; с ним, по крайней мере, можно было не притворяться. Поделись он, пожалуй, своим притворным горем с Жевром или Мортмаром, те начали бы подлаживаться под настроения короля, принялись вздыхать, охать, стонать!

– Но одной смертью герцога ещё не исчерпываются мои огорчения, – продолжал Людовик. – Конечно, мне очень жаль Тремуйля, но ведь в конце концов мы все там будем. Пусть Тремуйль умер слишком рано, но кто же умирает не рано? Ведь смерть никогда не является желанной гостьей! В таких случаях приходится жалеть не об отошедших, а об оставшихся, и, право же, одним из этих оставшихся являюсь я сам! Ты – мне верный друг, Анри, и я, пожалуй, откровенно расскажу тебе, в чём дело. Но смотри – никому ни единого слова об этом! Ты знаешь, существуют вещи, которых я не прощаю никому и никогда. Нарушение моего доверия из их числа!.. Только вот что, не позавтракать ли нам? Я что-то проголодался, да и ты, вероятно, не прочь подкрепиться после всех треволнений. Башелье! – сказал Людовик вошедшему на его звонок камердинеру. – Сегодня все приёмы отменяются; всем желающим видеть меня говори, что король оплакивает Тремуйля и не может никого принять. Затем накрой нам здесь стол на двоих и принеси лёгкий завтрак – ну, два-три горячих блюда и несколько холодных. Поставь всё это сразу и уходи! Да не забудь вина! Ступай!

Когда довольно большой стол был сплошь уставлен холодными и горячими блюдами и бутылками вина, входившими в состав «лёгкого» завтрака короля, Людовик пригласил Суврэ занять место против него, уселся сам и, утолив острое чувство голода, заговорил:

– Не успел я вчера отдохнуть с дороги, как ко мне явилась целая депутация из камер-юнкеров в составе герцога д'Омана, Жевра и Мортмара. Они сообщили мне, что Тремуйль плох, что надежды на его выздоровление нет никакой, а потому надо заранее считаться с его кончиной; поэтому-то они теперь же обращаются ко мне с почтительной просьбой оставить камер-юнкерскую должность Тремуйля за его четырёхлетним сыном.

– Они не теряют времени даром! – воскликнул Суврэ, отдавая честь паштету из фазанов с перигорскими трюфелями.

– Вот именно! – согласился король. – Конечно, в такую минуту я не мог дать им никакого положительного ответа. Я сказал, что Тремуйль ещё не умер, что Божья воля часто нарушает все людские расчёты, что меня самого десятки раз приговаривали к смерти, но если их мрачные предположения осуществятся, тогда я подумаю.

– Прикажете налить вина вашему величеству? – сказал Суврэ, заметив, что король что-то ищет.

– Налей, вот того! Потому ли что не знали ничего верного или не хотели портить мне удовольствие в Шуази, но до вчерашнего вечера я даже не знал, что у ла Тремуйля оспа. Нечего говорить, как поразила и огорчила меня эта весть! Чтобы как-нибудь разогнать тоску и тревогу, я послал сказать Луизе и Полине, что прибуду к ним вечером поиграть в карты. Прихожу туда – там уже известно, что душа Тремуйля борется между жизнью и смертью! Оказывается, у сестёр уже имеется свой кандидат на освобождающееся место камер-юнкера, и они принимаются хлопотать за герцога Люксембургского!

– И он тоже! – воскликнул маркиз.

– Вот слово в слово то, что и я подумал тогда! – продолжал король. – Кое-как шутками и смешком мне удалось увильнуть от ответа. Но сегодня ко мне явился Флери с просьбой помешать дуэли кровожадного Суврэ с тихоньким ла Хот-Гаронном; я отдал распоряжения, а пока наводил справки, где именно должна состояться дуэль, стал говорить с кардиналом о разных делах, и он очень ясно намекнул мне, что хотел бы видеть в этой должности молодого Флери, своего племянника. Я постарался не понять этого намёка, хотя он и привёл меня окончательно в отвратительное расположение духа, тем более что Флери сумел рассердить меня как подкопами против тебя, так и противодействием в одном деле, о котором я буду говорить с тобой далее. Ну, так вот, как видишь, я из-за смерти Тремуйля попал в очень неприятное положение. Отвергнуть кандидатуру герцога Люксембургского? Но Луиза никогда ни о чём не просит меня, и у меня язык не повернётся отказать ей в её первой серьёзной просьбе, да и Полина – такой очаровательный чертёнок… Отказать камер-юнкерам? Но это значит обмануть ожидания друзей и создавать недовольных в непосредственной близости от своей особы. Отказать Флери? Но, милый друг, хотя я сегодня и указал кардиналу его место, но, между нами говоря, он мне необходим. Да, да! Не делай таких насмешливых глаз, Суврэ! Помимо разных других соображений, скажу тебе следующее: кардинал Флери знает слишком много государственных тайн, и если я сегодня в двенадцать часов приму его отставку, то в половине первого кардиналу придётся сесть в самую уединённую башню Бастилии…

«Это надо запомнить и принять к сведению!» – подумал Суврэ.

– Но подумай сам, кто же пойдёт на службу к такому королю, который в награду за долголетнюю службу сажает старика в крепость! Вот в том-то и дело, что это не так легко разрешить. Я просто в отчаянии – что я ни сделаю, будет плохо! Суврэ! Если ты – истинный друг мне, то должен посоветовать, как мне быть!

– Ваше величество, – сказал Суврэ, – для меня этот вопрос так неожидан, что я не могу сразу охватить его. Но ведь нет никакой необходимости теперь же решать его? Если осмелятся приставать к вам и далее с этим, то вы можете ссылаться на то, что ещё не успели решить это. Вы, дескать, так огорчены смертью близкого друга, что вам ненавистна самая мысль о необходимости «делить ризы его»!

– А ведь, ей-Богу, так оно и есть, Суврэ! – воскликнул король, обрадованный, что ему подсказывают столь удобную увёртку. – Но продолжай, милый Анри, продолжай!

– Если же в это время не удастся прийти к решению, как примирить все три домогающиеся стороны, то, чтобы не обижать ни одной из них, вашему величеству лучше всего будет назначить на должность покойного Тремуйля не одного из трёх предложенных кандидатов, а кого-нибудь четвёртого!

– Честное слово, ты молодец, Суврэ! – с жаром вскричал король. – Вот уж не раскаиваюсь, что открылся тебе! Ты совершенно прав! Если в это время мне не удастся склониться на чью-нибудь сторону, то я назначу камер-юнкером того, за кого ровно никто не просит! Но время терпит, мы ещё подумаем! Теперь далее, Суврэ, мои затруднения далеко ещё не кончились! – Король налил себе стакан вина, залпом выпил его и продолжал: – Надо тебе сказать, что этот чертёнок Полетт меня совершенно очаровала. Что за женщина, чёрт возьми! И как ловко она сумела обойти не только меня – это ещё неудивительно, – но и тебя, знающего её уже давно!

– Вот именно, ваше величество, в последнем-то и нет ничего удивительного! – подхватил Суврэ. – Обмануть ваше величество было гораздо легче, чем меня. Ну мог ли я подумать, что под маскарадным костюмом богини Счастья скрывается моя скромная Полетт? Да я готов был подозревать кого угодно, высказывать самые нелепые предположения, но если бы мне сказали, что на маскараде нас интриговала Полина, то я просто расхохотался бы в лицо!

– Может быть, и так, – согласился король. – Так слушай! Я домогался Полины де Нейль просто как красивой девушки – даже не красивой, а скорее дразнящей, острой, пряной, – а нашёл в ней не только женщину, но и человека с проникновенным взглядом и широким кругозором. Я был просто поражён, когда она стала делиться со мной своими надеждами и планами. Как она верит в мощь Франции, как она широко понимает широту её задач! Ты знаешь, когда она говорила, у меня просто захватывало дух, точно меня поднимали на громадную высоту. О, если бы можно было создать всё то, что она говорила, и в том широком объёме, как говорила она! Тогда можно умереть спокойно! Имя Людовика Пятнадцатого не затеряется в бесконечном ряду всех других предшествовавших и последующих Людовиков!

– Оно всё равно не затеряется, государь! – возразил Суврэ. – У всех прошлых Людовиков были почётные клички, но такой, какой дал народ вам, не было ни у кого. Людовики были Простаками, Заиками, Ленивыми, Толстыми, Святыми; был Людовик Лев, был Сварливый, был Великий, но Людовика Возлюбленного, как именует народ ваше величество, – ещё не было!

– Да, но придумай только подходящую кличку на тот случай, если бы мне удалось совершить то, что нарисовала передо мной Полина! Она как-то спросила меня: правда ли, что мне сватали принцессу Елизавету, дочь русского царя Петра Великого. И вот она начала рассуждать на эту тему, перейдя от этого сватовства к русским делам вообще. Она рассказала мне, что права принцессы Елизаветы, особы красивой, умной, очаровательной в обращении, доброй и чувствительной, нарушены воцарением царицы Анны Иоанновны, которая гонит всё русское и всюду даёт предпочтение немцам. И вот чувствительная Елизавета целыми днями льёт слёзы – так ей жалко погибающего наследия её великого отца и угнетаемых русских подданных. Полина указала мне на необходимость вмешаться в русские дела, разбив этот вопрос на две ветви: во-первых, французские короли всегда были рыцарями, а что может быть священнее для рыцарского долга, как не защита попранных прав достойной женщины! Во-вторых, помимо нравственного удовлетворения, Франция получит громадные материальные выгоды. Елизавета ненавидит немцев и обожает французов, да ещё вдобавок она будет обязана короной Франции. Значит, Россия станет верной союзницей Франции, которая с помощью первой сможет дать отпор немецким притязаниям, смирить заносчивого прусского короля, свернуть шею австрийскому орлу, да и вообще стать вершителем судеб Европы. Мало того – Россия откроет широкие двери французской культуре, торговле и промышленности. Мы получим широкий рынок сбыта, Россия станет как бы суверенной провинцией Франции… Это ли не торжество, это ли не заманчивая картина французского могущества и блеска? Ну скажи, Суврэ, разве в самом деле не ошибка Франции – не вмешиваться до сих пор в русские дела и давать немцам полновластно распоряжаться там?

– Ваше величество! – воскликнул Суврэ. – Я просто ослеплён картиной, которую вы нарисовали мне! Неужели всё это продумала крошка де Нейль, сидя за монастырской стеной?

– Ну да, у меня, говорю тебе, тоже на первых порах дух захватило. Но недаром же Полина просила меня до поры до времени ничего не говорить кардиналу, так как Флери восстанет против этого плана уже потому, что не ему пришла счастливая идея. Сегодня я заговорил об этом с кардиналом. Господи, чего только он не наплёл! С рыцарской точки зрения, открытое выступление за права принцессы Елизаветы будет только несправедливым, так как она – дочь младшего сына царя Алексея Михайловича, царица же Анна – дочь старшего, а следовательно, права принадлежат именно последней, но не первой. С точки зрения политической выгоды, вмешательство не принесёт никакой пользы, так как Франция истощена и бедна, ей не под силу взвалить на себя войну со всей Германией, да и неизвестно ещё, захотят ли русские признать своей царицей принцессу Елизавету… Словом, не могу передать тебе все его доводы; хотя он и не сумел убедить меня, но на словах разбил по всем пунктам. И вот я совершенно не знаю, как же мне быть, Суврэ? Согласиться с Полиной – значит отстранить от кормила власти Флери. Но ведь именно в тот момент, когда страна в области внешней политики вступает на новый путь, необходимо, чтобы ею правила старая, испытанная рука. С другой стороны, неужели отказаться от всех тех блестящих надежд, которые навеяла мне Полина?

– О, это было бы очень грустно, государь!

– Но как же примирить их разногласие?

– Да очень просто, государь. Назначьте на один из дней тайное заседание, на которое пригласите как кардинала, так и девиц де Нейль. Ну, разумеется, надо будет пригласить ещё и других лиц: например, меня, государственного секретаря Амело, ещё кого-нибудь. Конечно, все остальные будут только для декорации, для вас же, государь, будет важно, как и что станут возражать обе противные стороны. Из их спора вам легко удастся вывести, кто из них прав. Вот тогда-то вы и сможете прийти к определённому выводу!

– Твоя мысль была бы очень хороша, если бы не отличалась некоторым неудобством. Помилуй Бог, Суврэ! Что станут говорить, если французский король начнёт привлекать к участию в государственных совещаниях своих возлюбленных?

– А вы поступите наоборот, государь! Привлеките совещание к своей возлюбленной. Пригласите всех указанных лиц как-нибудь вечерком к графине де Майльи. Ваш прадед заслужил прозвание «Великого», государь, а между тем не одно важное совещание проходило в покоях маркизы де Ментонон!

– Суврэ! – воскликнул король. – Я уже не раз говорил тебе, что ты незаменим и неоценим! Благодарю тебя, Анри, твоя мысль великолепна, и я воспользуюсь ею! Но знаешь, Суврэ, раз ты помог мне в двух затруднениях, то поможешь и в третьем. Дело вот в чём. Полине неудобно и невозможно оставаться в её положении девицей. Её надо выдать замуж. Но за кого?

– Мало ли желающих найдётся! – заметил Суврэ.

– Много, но нет подходящих. Одни уже женаты, другие холосты, но не отвечают необходимым требованиям, а я совершенно не желаю давать Полине в мужья человека с недостаточно благородным именем. Третьи отвечают всем требованиям, но слишком надменны, а ты сам понимаешь, Анри: неудобно закидывать словечко там, где оно может быть и не принято. И вот я второй день ломаю себе голову и ничего не могу придумать. Подумай ты, Суврэ! Может быть, у тебя найдётся подходящий человек?

– Скажите, ваше величество, что вы дадите мужу девицы де Нейль?

– Жених должен дать слово, что прямо от венца отправится путешествовать не менее как на год. Тогда он получит единовременно двести тысяч ливров, шесть тысяч годовой пенсии, а по возвращении из путешествия – квартиру в Версале, но отдельно от жены, которая будет назначена статс-дамой.

– Прибавьте ещё одну милость, государь, и жених у меня готов!

– Неужели?

– Архиепископ парижский давно добивается кардинальской мантии. Обещайте ему этот сан, и он сам поведёт к венцу своего племянника, виконта де Бентимиль!

– Но это великолепно! Ты прелесть, Суврэ! Молю Бога, чтобы он дал мне возможность как можно долее пользоваться твоими советами! – промолвил король.

– Это в большой степени зависит от вашего величества, – ответил маркиз. – Позвольте мне и впредь оставаться в той же тени, в какой я был до сих пор! Пусть никто не знает, никто не догадывается, что ваше величество советовались со мной по тому или другому поводу. Тогда у меня будет меньше завистников и врагов, а следовательно, появится меньше поводов подкапываться под меня. Пусть ваше величество никогда никому не говорит, что та или иная мысль, то или иное решение подсказано мною. Вот единственная милость, о которой я прошу вас, государь!

– Суврэ! – сказал король, подходя к маркизу. – Король слишком беден, чтобы наградить тебя так, как ты заслуживаешь. Но твой друг может дать тебе только вот это… – и Людовик обеими руками взял Суврэ за голову, пригнул его немного к себе и поцеловал в самые губы. – А теперь, милый мой Анри, беги к архиепископу и позондируй почву. И если ты увидишь, что почва поддаётся, то уполномачиваю тебя сегодня же решить с архиепископом все подробности. Ступай, милый, да благословит тебя Бог!

«Великолепно! – думал маркиз, сбегая с лестницы дворца. – Жанна будет мною довольна! Голубка моя! Как мне хочется поскорее прижать тебя к своему сердцу! Но дело прежде всего. Итак, сначала в Париж к архиепископу, потом обратно в Версаль к Полетт, потом к Жанне!»

С архиепископом Суврэ закончил дело в нескольких словах. Старик бы в восторге, что наконец-то ему предоставляется возможность получить красную мантию, и сообщил маркизу, что его племянник на днях проиграл в карты последние остатки своего состояния, а следовательно, будет счастлив женитьбой на Нейль поправить свои дела. Архиепископ уже заранее давал слово за виконта, но обещал сегодня же переговорить с племянником и не позже завтрашнего утра дать Анри окончательный ответ.

От архиепископа Суврэ помчался обратно в Версаль. Дома он застал одну только Полетт.

– Привет вам, виконтесса! – весело крикнул ей Анри.

– Виконтесса? – удивлённо переспросила Полет. – Простите, Анри, но я, право, не понимаю, в чём тут остроумие!

– Да не остроумие, а самый бесспорный факт, Полетт! Не пройдёт и недели, как вы будете ею! – Суврэ рассказал Полине о переговорах с архиепископом и продолжал: – А теперь, Полетт, другое дело, из-за которого я, собственно, и приехал к вам. Правда, под угрозой вечной королевской немилости я обещал никому не говорить о том, что мне сообщил король, но мы всё равно связаны тайной прошлого, а потому одним преступлением больше или меньше – не всё ли равно!

– Но вы просто пугаете меня, Анри! – сказала Полина.

Суврэ передал ей вкратце свой разговор с Людовиком по поводу кандидатуры на место покойного Тремуйля и вмешательства в русские дела.

– Так он всё-таки выболтал это кардиналу? – воскликнула Полетт, с досадой топнув ножкой. – Как я просила его не делать этого! Мне хотелось сначала подготовить его как следует, чтобы он сам мог дать отпор кардиналу. А теперь он всё перепутал, и кардиналу нетрудно было разбить его «по всем пунктам», как вы говорите!

– А разве ваш замысел не таков? Я по крайней мере вынес убеждение, что вы хотите именно этого!

– Этого, да не этого! – нетерпеливо сказала Полина. – Кто говорит о ниспровержении императрицы Анны? Кто сравнивает её права с правами принцессы Елизаветы? Ну да, права принцессы Елизаветы были нарушены, но раз этому дали совершиться, раз Анна короновалась, раз над ней совершён обряд помазания на царство, то с её царствованием приходится мириться. Однако я знаю из самых верных источников, что здоровье императрицы очень плохое и что врачи не дают ей больше одного-двух лет жизни. Вот когда надо вмешаться, чтобы не дать утвердиться на престол её племяннице Анне и возвести на престол принцессу Елизавету!

– Но помилуйте, Полетт, ведь может пройти не два, а десять, двадцать, тридцать лет, пока императрица Анна умрёт! Ведь врачи так часто ошибаются!

– Да, но они никогда не ошибаются, если им сунут в одну руку крупную взятку, а в другую – склянку с каплями! Что вы на меня так смотрите! Политика не знает ни сентиментальности, ни щепетильности там, где налицо необходимость! Но вы можете быть спокойны, Анри, нам к этому средству прибегать не придётся: я знаю, что век императриц недолог, и вы можете доверять моим сведениям! Словом, так или иначе, но мы можем считаться с достоверным фактом, что императрица Анна проживёт недолго, и должны теперь же принимать меры к обеспечению трона за принцессой Елизаветой!

– Но подумайте, Полетт, не прав ли отчасти кардинал, опасаясь, как бы открытое выступление Франции не вовлекло её в войну со всеми германскими государствами?

– А кто вам говорит об открытом выступлении? Неужели надо всегда и во всех случаях идти проторённой дорожкой? Пусть Франция помогает деньгами, дипломатическим давлением на другие государства; пусть она помогает сорганизоваться партии принцессы Елизаветы, извещает последнюю через своих агентов о намерениях враждебных держав, да и мало ли что? Право, тайная помощь, сочувствие в тайном заговоре принесут больше пользы, чем открытое вооружённое вмешательство. Наоборот, последнее могло бы быть только опасным для самой же принцессы Елизаветы! Вы знаете, Анри, я знакома с историей и много думала над ней. И вот что я вам скажу – если бы Лжедмитрия не сопровождали польские полки, то он, по всей вероятности, царствовал бы до преклонного возраста. Русский народ не поверит, что у Елизаветы все права на престол, если сажать её на трон придут французские войска!

– Словом, – вставая с кресла, сказал Анри, – я убеждаюсь, что моя мысль была как нельзя более удачной!

– Какая мысль?

– Король обратился ко мне за советом, как решить, кто прав – вы или Флери. Я посоветовал ему устроить совещание, на котором вам дадут возможность сцепиться с кардиналом, чтобы его величество мог решить, кого из вас послушать.

– Это вовсе не такая удачная мысль, Анри. Я могу заробеть, смутиться, а Флери – опытный боец. Если он теперь вдобавок узнает, что я с сестрой настаиваю на кандидатуре другого лица и что его племяннику грозит опасность не получить место покойного Тремуйля, то он всё поставит на карту, чтобы назло мне разбить мои планы!

– Кардинал никогда не узнает об этом, если вы сами не постараетесь дать ему знать о своих намерениях. А вы непременно должны найти способ сделать это!

– Анри, да вы совсем с ума сошли!

– А вот судите сами. Флери уже высказался против предложенного нами вмешательства, а следовательно, как бы вы ни убеждали его, он из простого упрямства будет действовать против вас. Но если до этого совещания вы сумеете показать ему, что от вас зависит судьба его племянника, он уже сам будет искать способ вступить с вами в соглашение. Смотрите, Полетт, ведь таким образом вы сможете дёшево купить кардинала!

– Но к чему же тогда вся эта комедия с совещанием?

– А как, по-вашему? Может быть, кардиналу просто прийти к королю и сказать: «Ввиду того, что мы с милой вашему сердцу дамой пришли к соглашению, я уже не вижу препятствий к вмешательству в русские дела?» Нет, Полетт, кардинала можно купить известным соглашением, чтобы он не мешал вам, но помогать вам он будет только в том случае, если вы сумеете убедить его в действительной целесообразности задуманного вами. Помните, Полетт, я убедился, что король только с очень большим трудом расстанется с кардиналом, а если расстанется, то сейчас же пожалеет об этом. В последнем случае кардинал может поставить какие угодно условия, и они будут приняты! Я знаю, Полетт, вы всегда мечтали, что выгоните Флери и будете управлять Францией.[54] Что вам дороже – первое или второе? Я думаю – второе! Так вот что я вам скажу если кардинал не пойдёт на соглашение, тогда, конечно, свалите его, если удастся; и свалить ещё мало: его надо убить, потому что иначе он сумеет и упав испортить вам всё. Но если есть возможность согласиться с кардиналом, идите на это! Не забудьте, что кардинал стар, а вы молоды. Всё равно он скоро умрёт. Но если вам удастся провести своё блестяще задуманное дело, то вы займёте при короле непоколебимую позицию!

– Пожалуй, вы правы, Анри… Значит, по-вашему, дать стороной знать Флери, что мы выступили против его племянника?

– Всенепременно!

– Но как это сделать получше?

– А вот как. Ведь вы дружите с молодой Лебель? Скажите ей как-нибудь мимоходом, что кардинал хлопочет за того-то, но вы решили во что бы то ни стало провести другого кандидата. Лебель расскажет об этом отцу. Её отец полетит с этим известием к старухе Тансен, которая славилась прежде своими любовными похождениями, а теперь устраивает чужие. Тансен, как поставщица возлюбленных старухи Бледекур, сейчас же передаст это маркизе, а последняя, верный агент кардинала, доложит самому Флери!

– Какой вы милый, Анри! Всегда-то у вас найдётся совет, выход, путь!

– Ну, я вмешался в это дело далеко не бескорыстно. Однако я всё сказал и теперь лечу. Поручаю себя вашим святым молитвам, будущая виконтесса де Вентимиль!

– Да куда вы летите, Анри? Вот чудак! Сорвётся с места и бежит, точно его гонят! Посидите минуточку, расскажите мне, были ли у Жанны, сообщали ли ей про Шуази, что она сказала, как ваши дела?

– У Жанны был, всё ей рассказал, она осталась очень довольна. До свидания, Полетт, некогда!

– Ну, Бог с вами! Спасибо вам, милый Анри, – за всё! – сказала Полина, протягивая маркизу обе руки. – Но какой у вас свежий, довольный вид, Анри! Я уже давно не видела вас таким!

– Ах, Полетт, Полетт! – вскрикнул Анри, хватая девушку за обе руки и принимаясь весело кружить её по комнате. – Я так счастлив, так доволен, я точно снова на свет родился!

– Да пустите меня, сумасшедший! – пищала Полетт. – У меня голова кружится, я не могу больше!

Анри докружил Полину до кушетки и опустил там девушку, которая, словно сноп, упала на подушки. Тогда, весело напевая что-то, Суврэ бросился к дверям, чуть не сшиб с ног входившую в комнату де Майльи, даже не извинился перед ней, не заметив её, стремглав вылетел во двор, вскочил на лошадь, которую держал наготове конюх, и помчался по направлению к Парижу.

– Да что он, взбесился, что ли? – спросила Луиза, подозрительно посматривая на сестру.

– Нет, я думаю, что Жанна сменила гнев на милость, вот он и безумствует! – охая, ответила Полина. – Но что за сумасшедший! Можешь себе представить, Луизетт, я только назвала Жанну по имени, как он от восторга принялся крутить меня по комнате до тех пор, пока я не упала!

XI

ВАРИСЬ, КАША, ПОКРУЧЕ!»

Прошло около месяца. День уже начинал склоняться к вечеру, и невыносимый жар, томивший парижан с самого утра, понемногу спадал, когда к очкасовскому садику в Клиши подъехала стройная амазонка, великолепно сидевшая в седле и мастерски правившая породистой гнедой лошадью. Трудно было признать в этой амазонке, в этой пышной, нарядной, гордой женщине прежнюю скромненькую Полетт. Она на редкость похорошела, как хорошеет даже дурнушка в первые месяцы счастливой, удовлетворённой любви. Придворные парфюмеры пустили в ход весь арсенал своих чудодейственных косметик, чтобы загладить, исправить и смягчить некоторые недостатки лица Полины. Костюм, над которым потрудились первые артисты портняжного цеха, счастливо подчёркивал грациозную округлость её форм, а выдающееся положение, которое она занимала при дворе, придало её манерам изящную развязность и величие.

Подъехав к решётке сада, Полина услыхала доносившиеся оттуда голоса. Как будто кто-то учился. Ученик неуверенным голосом произносил слова, а старческий голос учителя ворчливо поправлял его. Полина даже приподнялась на стременах, чтобы посмотреть, в чём там дело. Но деревья, посаженные вдоль решётки, которые в начале этого рассказа мы застали почти обнажёнными, теперь покрылись густой, непроницаемой для взоров листвой, а внизу пышно разрослись цветочные кусты.

Отдав поводья выбежавшему к ней со двора слуге, Полина толкнула калитку и вошла в сад.

Ей представилась довольно комическая картина. Старик Очкасов, нацепив громадные очки, водил пальцем по раскрытой перед ним французской книге, а долговязый Столбин с робким видом читал вслух, вздрагивая каждый раз, когда Николай Петрович за малейшую ошибку обрушивался на него добродушно-грозной воркотнёй.

– Что я вижу! – весело воскликнула Полина. – Мсье Столбин учится французскому языку, а мсье Николя с добросовестностью, которая равна разве только его нетерпеливости, посвящает его в эту премудрость!

– А, стрекоза-трещотка! – весело заворчал старик. – Что давно не бывали? Мне без вас как-то скучно! Ну совсем как однажды в моём петербургском доме сверчок завёлся. Сначала из себя трескотнёй выводил, а потом, когда я попривык, даже скучно стало от его молчания!

– О, у вас для меня всегда найдётся какое-нибудь лестное сравнение! – засмеялась Полетт. – Учитесь-ка вы поскорее французскому языку, мсье Столбин, тогда хоть вы меня в этом доме защитите!

– Учусь! Стараюсь! – не без некоторого усилия выговорил Столбин.

– И успехов не делаю! – ворчливо договорил старик. – Тоже, защита вам понадобилась! Это от вас всякому защищаться надо!

– А Жанна дома? – спросила Полетт – Да не у вас ли маркиз Суврэ?

При этом вопросе лицо старика сразу омрачилось, седые брови угрюмо опустились, в углах старческого рта появилась скорбная, мрачная складка.

– Там! – сердито, почти невежливо ответил он, показывая рукой на дом, и сейчас же накинулся на Столбина. – Ну а вы чего уши развесили? Рады, что можно поротозейничать? Беритесь за книжку, мсье лентяй! Учиться надо!

– Будем учиться! – с милой улыбкой ответил по-французски же Столбин.

Полина с недоумённой улыбкой прошла в комнату Жанны. Действительно, маркиз Суврэ был тут.

– А, прелестная виконтесса де Вентимиль! – воскликнул Анри.

– Милочка! Но как ты дивно похорошела! – удивилась Жанна, бросаясь целовать подругу.

– Ладно уж, ладно! – засмеялась в ответ Полина. – Нечего мне комплименты говорить! Всё равно вижу, что сидели и нежничали! Вот что весна-то значит! То, бывало, прежде моя Жанна всё нет да нет, и слышать об Анри не хотела, а теперь – на-ко поди! Кстати, – продолжала неугомонная болтушка, – какую трогательную картину застала я в саду! Этот Столбин, такой долговязый и такой покорный да тихонький…

– Да, – сказала Жанна, – он удивительно старателен и делает поразительные успехи. Просто на глазах видишь, как он всё свободнее начинает говорить!

– Хотя ваш батюшка делает всё, чтобы затруднить ему усвоение предмета! – насмешливо заметил Суврэ.

– Да, – согласилась Полина, – мсье Николя уж чересчур ворчит на него. Но скажи, Жанна, это он сам захотел?

– И сам захотел, да и нужно это по некоторым соображениям…

– По каким?

– Да неужели тебе никогда не приходило в голову, Полина, что Столбин будет нам крайне полезен в России?

– Ну конечно приходило, но при чём в России французский язык?

– А разве может он вернуться в Россию под своим именем? – спросила Жанна.

– Ну конечно, нет, но и за француза ему тоже не удастся выдать себя…

– Да это и не нужно…

– Особенно, – продолжала виконтесса, – при таком учителе, который в произношении и сам-то не очень силён. Кстати, Жанна, что это значит: когда я спросила твоего отца, где ты и не здесь ли Анри, то он сначала посмотрел на меня свирепыми глазами, а потом сразу стал сердитым и хмурым!

Жанна и Анри переглянулись, но молчали.

– Э, господа, но у вас что-то не всё ладно? – продолжала Полина. – Да полно, уж и вправду ли нежничали вы перед моим приходом? Анри взволнован, Жанна грустна? Дорогие мои! Вы ведь знаете, что я…

– Страшно любопытна! – договорил Суврэ.

– Фу, какой вы гадкий, Анри! Вы знаете, что я очень люблю вас обоих и что в сущности я – не такая пустая болтушка, какой кажусь. Поделитесь со мной своим горем. Может быть, и я что-нибудь дельное придумаю!

Жанна опустила голову.

– Ну что же, рассудите нас, Полина, – сказал Суврэ, – если только Жанна ничего не имеет против.

– Пусть! – сквозь зубы кинула Жанна.

– Так видите ли, Полина, – продолжал Анри, – у нас действительно разногласие, и немалое, на мой взгляд. Вы были поверенной моих сердечных тайн, Полетт, вы знаете, как долго и как нежно я люблю Жанну. Знаете вы и то, что мне удалось пробудить к счастью мою принцессу-ледышку. Но я хотел бы сделать её окончательно счастливой, а разве может быть счастье – я разумею прочное, открытое, полное счастье, – если отношения между двумя людьми не урегулированы! А кто мы сейчас друг другу? Как смотрит на нас свет? Да и каково нам самим? Встречаться урывками, украдкой, воровать своё счастье у самих себя! А когда я говорю Жанне, что нам надо повенчаться, она начинает говорить о своём прошлом, уверять, что она опозорена и недостойна носить моё имя. Но какое мне дело до её прошлого? Твоё настоящее, твоё будущее – вот что беру я, Жанна, а прошлое похоронено и забыто в далёкой России. И как можно говорить о позоре! Разве в насилии позор?

– Нет, Анри, – грустно ответила Жанна, – я говорила не только это, да и не совсем так. Я говорила только, что если твоя любовь пройдёт, то что бы ты ни говорил теперь, а тогда не утерпишь, чтобы не укорить меня прошлым. Но это не остановило бы меня. Гораздо большим препятствием в моих глазах является то, что, став твоей женой, я делаюсь французской подданной, а между тем у меня имеются нравственные обязанности перед родиной…

– А перед отцом у тебя нет обязанностей, Жанна? – с жаром произнёс Анри. – Разве тебе не жаль этого достойного старца, который не может примириться с совершающимся на его глазах. Пусть он закоснел в своих понятиях, но ведь нельзя же не уважать старости?

– Если отец не может отрешиться от ложных взглядов, тем хуже для него. Но он стар, Анри, а я молода, тогда как Россия вечно юна. Нельзя жертвовать молодым старому – это противоестественно! Наконец, ты не имеешь права требовать этого от меня, Анри. Вспомни, что я сказала тебе в первый день нашей любви: «Я буду любить тебя до тех пор, пока любится и пока твоя любовь не станет поперёк моему долгу». Берегись, Анри!.. Настаивая на своём желании, ты подвергаешься опасности второго «пока»!

– Однако мы продолжаем пререкаться и сами судим себя, – заметил Анри, – а ведь мы пригласили, с обоюдного согласия, судьёй Полетт…

– Которая скажет, что вы не правы, Анри! – с жаром подхватила виконтесса.

– Вот видишь! – с торжеством заметила Жанна.

– Я не прав? Но что вы говорите, Полина! – воскликнул поражённый Суврэ, уверенный, что Полина встанет на его сторону.

– Да, вы не правы, Анри, и я сейчас докажу вам это.

– Это интересно!

– А вот послушайте. Должна вам сказать, Анри, что я заранее улыбалась, представляя себе вас в виде влюблённого. Мне так живо представлялось, что вы не скажете просто: «Жанна, я люблю тебя!» или «Жанна, я твой навеки!», а сначала встанете в позу и приведёте соответствующую цитату.

– Ну нет! – перебила её Жанна, невольно улыбаясь. – Я заранее взяла с Анри честное слово, что он не будет мучить меня стихами!

– Ну вот, – продолжала Полина, – действительность оказалась ещё хуже моих представлений. Как, вместо того, чтобы наслаждаться достижением заветнейших грёз, вы морализуете, Анри? Но вы просто недостойны выпавшего на вашу долю счастья! Прежде вы жаждали хотя бы просто благосклонной улыбки Жанны, сами говорили мне, что сочтёте высшим счастьем, если она позволит вам хотя бы говорить ей о своей любви. Вы добились большего, но теперь вам мало и того. Вы ставите новые требования, ещё дальше отводите те границы, в которых, по-вашему, должно заключаться полное счастье. Что же может гарантировать, что, добившись осуществления этих желаний, вы не поставите ряда новых, всё менее и менее осуществимых требований? Бывают такие натуры, которые не умеют быть счастливыми. Из-за них не стоит поступаться своим «я», Анри!

– Но всё это – только рассуждения, Полетт; где же доказательства?

– Извольте и доказательства. Любовь должна быть прежде всего свободной и не налагать цепей. А вы хотите связать Жанну, не поступаясь лично ничем. Любовь должна облагораживать людей, способствовать им в их лучших стремлениях, а вы хотите на основании каких-то мифических прав любви помешать Жанне исполнить то, что она считает своим высшим долгом. Мало того, вы не исполняете своих обязательств. Жанна сказала вам, что её любовь не должна мешать её долгу к родине, и вы согласились с этим, а теперь начинаете проповедовать, что она не так, как нужно, понимает свой долг, и так далее. Мало того, вы недостаточно деликатны, так как, желая добиться своего, спекулируете на любви Жанны к отцу. Вы знаете, что её это и без того мучит, и всё-таки подливаете масла в огонь?! Нет, Анри, если бы на месте Жанны была я, то я с самой очаровательной улыбкой распахнула бы перед вами дверь и предложила бы прогуляться подальше!

– Ну что же, может быть, она так и сделает! – с горечью сказал Анри, опуская голову.

Жанна подошла к нему и, положив руки ему на плечи, промолвила:

– Нет, Анри, я сделаю всё возможное, чтобы этого не случилось! Так трудно, так страшно быть вечно наедине со своей местью, со своим прошлым!. Когда ты со мной, я дышу спокойнее, искреннее, верю в будущее торжество… Но к чему же ты делаешь всё, что способно разъединить нас? Дай мне сначала исполнить свой долг, дай мне видеть мою родину освобождённой от засилья немецких конюхов и выгнанных из Германии немецких принцесс, и тогда…

– Жанна! – воскликнул Суврэ, лицо которого просветлело, – моя Жанна! Так обещай мне по крайней мере, что когда твоя родина не будет нуждаться в тебе, ты дашь мне руку, чтобы я мог повести тебя к алтарю!

– Это я могу обещать тебе, Анри! – торжественно сказала Жанна.

– Ну и на том спасибо, – послышался с порога ворчливый бас старика Очкасова, – что же делать, настали времена, когда нам, старикам, хоть в гроб живыми ложись! Не нужны мы стали, молодёжь по-новому жить хочет!

– Мне бесконечно тяжело, что я служу причиной вашего огорчения, – сказал Суврэ, вставая и кланяясь старику.

– Эх, маркиз! – добродушно сказал Николай Петрович. – На вас-то я вовсе не сержусь. Если я сам со своей дочкой возлюбленной ничего поделать не могу, так где уж вам-то её на свой лад переделать! Спасибо вам хоть за то, что в будущем свете мне показали; авось удастся мне перед смертью увидеть дочку честной супругой… хоть и басурмана! – по-русски добавил он.

– Удастся, мсье Николя, удастся! – затараторила Полетт, вскакивая с места и хватая старика за руку – Идите к нам, подсаживайтесь, и я сейчас расскажу вам, что у меня имеется новенького. Вы увидите, что у нас очень много надежд, а ведь вы сами слышали, какие условия поставила Жанна!

– Нет уж, пойдёмте лучше в сад, – сказала Жанна, – а то здесь слишком жарко. Кстати, скоро должен появиться ещё один человек, который даст вам самые последние сведения о России.

– Вот как? Кто же это такой? – спросила Полетт.

– Это – Нарышкин, бывший в последнее время самым близким человеком к царевне Елизавете. Нарышкин – человек очень энергичный, умный, но чересчур увлекающийся. Он затеял целый заговор и хотел одним мановением руки возвести царевну на престол. Но разве такие дела совершаются без подготовки, сразу? Конечно, нечего и говорить, что заговор был сейчас же обнаружен. Нарышкину пришлось бежать из России, и вся эта нелепая затея только ухудшила положение принцессы Елизаветы!

– Однако, – сказала Полетт, – значит, в России действительно имеется хорошая почва для переворота, и её следует только немного подготовить?

– На это тебе ответит Нарышкин, а теперь идёмте в сад, и ты расскажи нам, что у тебя имеется новенького!

Общество перешло в сад, где и расселось вокруг стола, куда слуги принесли воду со льдом и вино.

– Боюсь только, что мсье Столбин не поймёт меня, – сказала Полетт.

– Я понимаю гораздо лучше, чем говорю, – отозвался тот.

– А чего он не поймёт, он спросит у меня, – заметила Жанна. – Ну говори же, Полетт, говори!

– Так вот, дорогие мои. Вы знаете, что в последнее время главный интерес сосредоточился вокруг кандидатуры на место покойного Тремуйля. Король, осаждаемый с трёх сторон, совершенно потерял голову, но мне с сестрой удалось всё-таки склонить его на нашу сторону. Не буду описывать вам все наши мытарства, ухищрения, старания. Скажу просто, что теперь в моих руках находится подписанный королём приказ о назначении на место Тремуйля, дающий право указанному в приказе лицу требовать в случае отмены приказа возмещения в четыреста тысяч ливров. Вместо имени там оставлено пустое место. Стоит мне только вписать туда кого-либо – и готово!

– Молодец, Полетт! – сказала Жанна.

– И что только эти бабы с нашим братом делают! – ворчливо кинул Очкасов.

– Конечно, Луиза, как истинная овечка в области политики, хотела сейчас же вписать имя герцога Люксембургского. Но я попросила её предоставить это дело мне. Пока имя не вписано, приказ является сильным оружием в моих руках. Ведь мы хотели показать кардиналу Флери степень своего влияния. Уже тот факт, что приказ у меня, доказывает нашу победу и торжество. Но как знать, говорила я, в какую сторону обернутся обстоятельства? Вчера днём выяснилось, что то совещание, которое мы задумали ещё в прошлом месяце, должно состояться сегодня…

– Разве? – спросил Суврэ. – А я ничего не знал!

– Вот поэтому-то я и отправилась разыскивать вас у Жанны! – ответила принцесса. – Вы внесены в список приглашённых лиц. Ну, слушайте дальше! Уже совсем поздно вечером ко мне вдруг является маркиза де Бледекур и просит принять по очень важному делу. Оказалось, что её прислал ко мне сам кардинал. Флери передал мне через неё свои условия: или я дам сейчас же честное слово, что на место Тремуйля будет назначен молодой Флери, или все мои планы и замыслы потерпят полное крушение: он не только провалит мои проекты в глазах короля, но даже, если король всё-таки согласится со мной, устроит так, что Франции станет невозможным вмешиваться в русские дела, не восстановив против себя всей Европы. Маркиза Бледекур прямо указала мне, что кардинал не остановится ни перед чем. Война или мир – это всецело зависит от моего ответа!

– Но разве кардинал знал о существовании имеющегося у тебя приказа? – спросила Жанна.

– Нет, но он понимает, что, если к его желаниям присоединюсь и я, тогда король не устоит.

– Что же вы ответили? – спросил маркиз.

– Я ответила, что не могу дать теперь никакого ответа, что я рада миру с кардиналом, но не испугаюсь и войны. Во всяком случае, я должна сначала знать, могу ли я твёрдо рассчитывать на поддержку кардинала, если решу оказать ему просимую любезность. Маркиза дала мне от имени Флери его честное слово! После ухода маркизы, кинувшей мне на прощанье, что кардинал усмотрит в уклончивости ответа вызов, я стала обдумывать положение. Я решила до исхода нашего совещания ни в коем случае ничего не решать. Посмотрю сначала, как будет держать себя кардинал. Кроме того, я хотела посоветоваться и с вами, друзья мои.

– Полетт, – сказал маркиз, – повторяю вам то, что я однажды уже говорил вам: не перетягивайте струн, потому что даже победа над кардиналом будет для вас поражением. Вы поступили очень умно, выказав такую твёрдость. Но сумейте вовремя пойти на соглашение!

Полетт хотела что-то ответить, но в этот момент калитка сада открылась, и показался высокий красивый молодой человек, одетый со всей щепетильностью французских щёголей XVIII века. Полная гордого достоинства свобода манер ясно доказывала его принадлежность к хорошему обществу. Это был Семён Кириллович Нарышкин,[55] один из многих интимных друзей Елизаветы Петровны, за которого она одно время даже мечтала выйти замуж, причём был проект объявить Нарышкина и Елизавету императором и императрицей. Излишняя горячность Нарышкина повела к обнаружению заговора, что, как уже знает читатель, заставило его бежать во Францию и поселиться там под псевдонимом Тенкин.

Представив Нарышкина всему обществу, Жанна сказала:

– Мы между своими, Семён Кириллович, а потому оставим всякие подходцы и полунамёки. Двое из этих господ, а именно милая виконтесса де Вентимиль и мой друг, маркиз де Суврэ, будут присутствовать сегодня на совещании, где решится вопрос о французском вмешательстве в наши дела. Едва ли мне надо говорить вам, что этот момент может оказаться поворотным в ту или другую сторону для наших общих стремлений. Поэтому нашим друзьям важно прийти на совещание как можно более вооружёнными фактическими данными…

– А главное, – перебила её Полетт, – не будем терять времени, потому что его у нас очень мало. Через десять минут я должна ехать и увезти с собой маркиза.

– Но, пожалуйста, спрашивайте, виконтесса, – с любезным поклоном ответил Нарышкин, – я к вашим услугам!

– Мне важно узнать следующее: каково здоровье императрицы, нет ли распоряжений относительно престолонаследия, каковы отношения между принцессой Анной, её величеством и герцогом Бироном, как относится общество ко всему происходящему и…

– Позвольте мне сначала ответить на эти вопросы, виконтесса! – прервал её Нарышкин. – Здоровье её величества плохо. Припадки подагры всё усиливаются, кроме того, её лейб-медик Шварц говорил мне по секрету, что императрице грозит опасность со стороны одного из нежнейших внутренних органов. Сообразно с физическим страданием нарушается также правильная деятельность мозга. Императрица никогда не была сильна головой, но в последнее время она становится окончательно игрушкой в руках Бирона…

– Ну, она всегда была ею! – заметила Жанна.

– Но не до такой степени, как теперь. Прежде герцог хоть немного опасался её, если не как императрицы, то как ревнивой женщины, а теперь он без удержу предаётся своим развратным наклонностям. Между прочим, усилением влияния герцог воспользовался, чтобы нарушить добрые отношения между императрицей и принцессой Анной. Теперь уже считают непреложным фактом, что императрица ни в коем случае не сделает принцессу Анну своей наследницей…

– Но к кому же перейдёт трон? – спросила Жанна.

– Этот вопрос не решён. Императрица ждёт последствий брака принцессы с принцем Ульрихом и, как уверяют, передаст корону их потомству. Говорят, что указ уже заготовлен, но его держат в секрете…

– Но ведь этот брак ещё не заключён? – спросила Жанна. – Насколько я слышала, его собираются отпраздновать этим летом?

– Да, это – правда.

– А если бы императрица умерла теперь же?

– То это было бы равносильно полному крушению всех наших планов, – перебил Жанну маркиз Суврэ, – потому что партия принцессы Елизаветы ещё не окрепла и, следовательно, не будет способна решительным ударом сделать кандидатуру царевны бесспорной!

– Мне кажется, что маркиз совершенно прав, – сказал Нарышкин. – Мой собственный печальный опыт показал мне, что наше общество в достаточной мере разобщено. Если послушать наших бояр, когда они говорят под влиянием даров бога Бахуса в безопасном месте, то они готовы хоть сейчас кинуться на защиту попранных прав царевны; но в решительный момент никто не хочет идти первым, каждый опасливо озирается по сторонам, а этим промедлением может воспользоваться всякий кому не лень! Мне кажется, что этим случайным замечанием я ответил также и на ваш последний вопрос, виконтесса. Наше общество негодует, наше общество возмущено, но это негодование, это возмущение проявляются лишь в пустом ворчании. Только тогда, когда каждый недовольный вполне ясно увидит свою выгоду в перемене царствования, можно рассчитывать на действительную помощь общества. Но необходимо принять во внимание также и то, что интересы отдельных частей общества различны, а потому на его недовольстве ещё ничего строить нельзя.

– То есть, иначе говоря, – сказала Полетт, – вы считаете, что переворот в России почти невозможен?

– Нет, виконтесса, – ответил Нарышкин, – этого я отнюдь не считаю. Я нахожу только, что на общество полагаться нечего, хотя бы потому, что в том смысле, как понимаете его вы, французы, общества у нас в России нет.

– Что же нужно для осуществления переворота?

– Прежде всего деньги, потом помощь иностранной державы.

– В чём вы видите помощь иностранной державы?

– В умелом отвлечении русского правительства от внутренних забот к внешним.

– Ещё один вопрос. Если, по-вашему, на общество полагаться нечего, то на какой же слой… на какую же касту, что ли, могут опереться заговорщики?

– Главным образом на военных. У нас, в России, это и всегда было решающей силой, а теперь русским военным грозит ряд ограничений, что вызывает среди них глухое брожение.

– Но ведь вы только что упоминали об отвлечении внимания правительства к «внешним заботам», а последние всегда вызывают передвижение войск ближе к границам. Как же в таком случае войска будут в состоянии оказать помощь заговорщикам?

– Внешнее давление должно сказаться внезапно, заставить правительство потерять голову и дать возможность заговорщикам нанести решительный удар до выступления войск. Повторяю, очень многое в данном случае зависит от удачно избранного момента.

– Считаете ли вы возможным осуществление переворота при жизни императрицы?

– Возможным – да, но очень трудно осуществимым.

– Можно ли рассчитывать на помощь вашего духовенства? Мне говорили, что оно пользуется большим влиянием на народ.

– Духовенство всей душой будет стоять за партию царевны; особенно теперь, когда на священников пошли гоненья. Так, ещё недавно одного из священников за смелую проповедь посадили на кол.

– В чём была ваша личная ошибка при последнем заговоре?

– Я неправильно учёл момент. Вам, конечно, известно, что мы ведём теперь войну с Турцией. В обществе распространились слухи, что военные действия начались очень несчастливо для России, и наша знать стала искренне возмущаться. Я и подумал, что правительству не на кого сейчас опереться: знать служилая ворчит, военные в походе Я полагался на оглушающий эффект стремительности действий, но результат получился противоположный, никто не пошёл за мной, и я сам еле унёс ноги.

– Благодарю вас, мсье Нарышкин, – сказала Полетт вставая. – Из ваших слов я вынесла то же убеждение, которое уже давно сложилось у меня: задуманное нами дело требует громадной подготовительной работы и большой тонкости различных сплетений! А теперь я должна ехать и увезти с собой маркиза, нам пора!

Когда Полетт и Суврэ уехали, Нарышкин спросил Жанну:

– Скажите, пожалуйста, Анна Николаевна, кто такие эти господа?

– Виконтесса де Вентимиль – моя товарка по монастырской школе, а ныне – подруга французского короля. Маркиз де Суврэ принадлежит к числу близких друзей короля и… мой жених!

– И оба они так увлечены переворотом в пользу царевны?

– О да!

– Отлично! – сказал Нарышкин, потирая руки с довольным видом. – Варись, каша, покруче!

XII

СОВЕЩАНИЕ

Все уже были давно в сборе, а его величество Людовик XV всё ещё не появлялся. Сёстры-хозяйки сильно волновались, хотя и по совершенно различным поводам. Полетт пугало это опоздание как признак отсутствия у короля интереса к задуманным ею широким планам. Луиза, наивная и безразличная к политическим делам, беспокоилась за судьбу ужина. Ведь король, в виде особенной милости, дал ей знать, что после совещания будет ужинать у неё в качестве простого гостя наравне со всеми. Зная, как любил поесть Людовик, Луиза воспользовалась этим днём, чтобы приготовить по добытому ею сложному рецепту очень тонкое блюдо из дроздовых филейчиков, слегка замаринованных в настоянном на горьких травах вине, нашпигованных трюфелями и тонувших в нежном, как предзакатное облачко, соусе из тёртых на сливках шампиньонов, заправленных петушиными гребешками. Это блюдо надо было есть сейчас же, как только оно было готово, и Луизу очень волновало, что совещание из-за опоздания короля затянется и всё перестоит.

Волновался и Флери, хотя лучше всех скрывал это. Раздосадованный на «дерзкую девчонку», осмелившуюся с такой смелостью пойти ему наперекор, он поставил своей задачей дать ей сегодня блестящее сражение, раздавить её наивные доводы, доказать королю её ничтожество и заронить в его душу опасение тех бед, которые могут последовать, если дать место в политике страны женскому влиянию. Флери чувствовал себя хорошо вооружённым и теперь перебирал с государственным секретарём Амело ряд заметок и докладов, подготовленных им в определённом порядке. Но король всё не шёл… Как знать, вдруг он решил, не советуясь ни с кем, пойти той дорогой, которую среди пламенных ночных ласк предуказывает ему развратная, тщеславная любовница? О нет, кардинал сумел бы отомстить. Но дадут ли ему время на это? Правда, король ещё сегодня утром был особенно любезен с ним, но любезность его величества не может ввести в заблуждение такого матёрого волка, как он, Флери! Он отлично помнит, как лет десять-двенадцать тому назад король был особенно любезен с герцогом Бурбонским и особенно настойчиво просил его не опаздывать на охоту, на которую все собирались. Но не успел король выйти из комнаты, как его именем герцога арестовали и отправили в ссылку! Как знать, может быть, и его, Флери, отсюда отвезут прямо в Бастилию? С таким комедиантом, как Людовик, можно было всего ждать, следовало всего опасаться…

Вдруг послышалось взволнованное отодвигание стульев, шарканье ног, и по комнате полетел тревожный шёпот: «Его величество!», пробудивший кардинала от тревожных дум.

– Здравствуйте, милая графиня! – сказал король, милостиво отвечая на приветствие всех присутствующих, раболепно бросившихся ему навстречу – Но что с вами, милая де Майльи? – продолжал он, всматриваясь в лицо фаворитки. – Здоровы ли вы?

– Ваше величество, ваше величество! – воскликнула обрадованная этим вниманием Луиза. – Я так переволновалась в это время, так боялась, что вы, государь, не придёте!

– Ах, правда, я опоздал, – улыбаясь, ответил Людовик. – Но что же так взволновало вас, графиня?

– Ваше величество! – ответила де Майльи. – Я приготовила удивительное блюдо, которому ваше величество, надеюсь, отдадите честь, и боялась, как бы оно не перестояло.

Король громко рассмеялся, поддержанный улыбками всех присутствующих.

– Не находите ли вы, ваша эминенция, – обратился он к кардиналу, – что эти милые сёстры удивительно напоминают евангельских Марфу и Марию.

– Да, ваше величество, – ответил кардинал, – тем более что король является представителем Господа на земле.

– А можно ли поинтересоваться, из чего состоит ваше блюдо? – спросил король, делая вид, что не почувствовал стрелы кардинала, направленной в него ответом Флери.

– Это сложно, очень сложно, ваше величество! Главной сутью этого блюда являются откормленные особым способом дрозды.

– Дрозды? Это интересно! Во всяком случае, милая графиня, мы постараемся не испортить вам эффекта, и как только любезная хозяйка даст нам знать, сейчас же прервём своё заседание, чтобы отдать честь её заботливости и вниманию. Так не будем терять время. Прошу вас, господа, садитесь и давайте поговорим. Впрочем, Суврэ, отвори обе двери и затвори следующие. Помните, господа, если вы не хотите, чтобы вас подслушивали, никогда не совещайтесь при закрытых дверях. Вы должны всё время иметь перед глазами соседние комнаты!

Король уселся в кресло, кардинал вместе с Амело занял место перед небольшим круглым столиком, на котором разложил свои бумаги. Полетт села около короля перед своим письменным столиком, стоявшим в этой же комнате. Остальные, чувствуя себя статистами, а уж никак не действующими лицами, разместились где попало.

– Господа, – сказал король, – я нарочно позвал сюда всех своих друзей, чтобы запросто посоветоваться с вами об очень важном деле. Прошу всех говорить и высказываться просто и без всякого стеснения. Возражайте, спорьте, доказывайте – мне это будет тем приятнее, что, прислушиваясь к дебатам, я получу возможность составить себе определённое мнение. Если оно будет на стороне прелестного автора проекта, мы передадим последний на окончательное обсуждение совета министров, а нет, так мы не дадим ему без пользы подвергаться опасности оглашения. Но сначала, господа, я должен изложить вам, так сказать, «историю вопроса».

В прелестной головке виконтессы де Вентимиль зародился проект, который, по её мнению, должен знаменовать для Франции новую эру. Выслушав этот проект, я пришёл в восхищение и не мог не поделиться им с кардиналом Флери. Но благородные седины, покрывающие умудрённую долголетним опытом голову его эминенции, создались на почве чрезмерной работы на государственную пользу. Эти седины говорят и мне, и каждому из нас, что отличием ума кардинала являются осторожность и бережность в обращении с государственными интересами. И когда кардинал с точки зрения последних стал указывать мне на слабые стороны проекта, я не мог не согласиться и с ним. Я долго думал об этих разногласиях и заподозрил, а не лежит ли истина где-нибудь посередине? И я решил: пусть виконтесса изложит нам частным образом свой замысел, пусть кардинал сделает свои возражения. Тогда каждый из присутствующих выскажется в свою очередь, и мы увидим, стоит ли нам давать этому проекту дальнейшее движение.

Вот, господа, причины, почему я решил придать всему этому совещанию характер частного собеседования. Мы в гостях у милых сестёр, мы между своими, можем просто поговорить об интересующем нас деле. Так давайте говорить! Милая виконтесса, познакомьте нас со своим замыслом!

Полетт начала говорить. Сначала она ещё волновалась, но потом её речь потекла плавно и без запинки. Она даже почти не справлялась со сделанными заранее заметками и говорила горячо, красиво и так убедительно, что Амело, высохший на государственной службе чиновник, не раз с удивлением и восхищением поднимал на прелестного оратора взор своих умных, выцветших глаз, которые при этом загорались почти юношеским пламенем. Полетт чувствовала одобрение аудитории, и это придавало ей новые крылья.

Читателю уже приходилось встречаться на страницах нашего повествования со взглядами на этот счёт Полины, а потому мы не будем передавать в точности её речь и ограничимся сжатым конспектом её доводов, чтобы указать, на чём именно базировались возражения кардинала.

Виконтесса начала со статистических данных, доказывающих, что положение Франции ухудшается; она слабеет, а потому нужен приток новых сил, нужно слияние с другой страной. Этой страной может быть только Россия.

– Я могу сравнить Россию, – сказала Полетт, – с гигантом, который незаметно рос в тиши и вдруг предстал перед изумлёнными глазами мира во всём своём величии. Он молод, неопытен, не знает, куда девать свои силы, но если бы поставить его перед красавицей-Францией, то северный гигант пленился бы ею, и их прочный союз дал бы одному опору опыта, другому – опору неисчерпаемой силы.

Полетт перешла затем к описанию внутреннего положения России и того, что она может дать Франции.

Россия колоссально богата, если же она и истощена теперь, то правильным руководством ею можно добиться громадных выгод для Франции. В России большое и сильное народонаселение. Франция сумеет организовать его, превратить в дисциплинированную армию, которой и будет распоряжаться в своих выгодах. Русский народ трудолюбив и очень честен, отличается великодушием и признательностью и не забудет, чем обязан Франции.

Но, как известно, в данное время полными хозяевами России являются враждебные Франции немцы. До тех пор пока царствует теперешняя императрица или другое лицо её характера, нечего и думать о союзе между Россией и Францией. Этот союз возможен только в том случае, если Франция поможет вступить на престол принцессе Елизавете, права которой были попраны избранием императрицы Анны.

– Я вовсе не хочу сказать этим, – заявила Полетт, – что Франция должна послать свои войска для того, чтобы свергнуть с трона царствующую императрицу. Но, по имеющимся у меня сведениям, императрица со дня на день может умереть, и тогда-то Франция и должна помешать вступить на престол Анне Леопольдовне и помочь принцессе Елизавете. Конечно, помогая последней, Франция должна выяснить, какие шансы имеет царевна. Эти шансы следующие: простой народ обожает царевну, духовенство стоит за неё горой, особенно после того, как недавно священников стали сажать на кол; дворянство обижено предпочтением, оказываемым немцам, военные ропщут на притеснения. Франция только должна помочь объединиться всем недовольным. Принцесса Елизавета этого не забудет. Она и вообще-то обожает Францию, да кроме того отличается преданностью, постоянством и великодушием.

Всё общество слушало виконтессу не прерывая.

Обрисовав в сильных, ярких чертах картину той помощи, которую может оказать Франция партии Елизаветы Петровны, Полетт закончила:

– Вот, господа, та новая эра, которая может открыться для вашей страны резким поворотом нашей внешней политики. До сих пор почему-то считалось выгодным интриговать со всеми против всех, заигрывать с Пруссией против Австрии, подмигивая Австрии, когда она ополчилась против Пруссии. Те, кто привык к подобной двусмысленной политике, разумеется, не могут согласиться со мной, так как им трудно сразу освоиться с прямой и честной политикой открытого союза с дружественной державой. Но, господа, не забудьте, что французы искони были рыцарями, и тот путь, который открываю перед вами я, не только выгоден, но и более подходит к рыцарской натуре Франции!

Полетт закончила. Ропот одобрения пробежал среди слушателей. Сам король не мог удержаться от бурного выражения своего одобрения.

– Отлично, отлично, милая виконтесса, – заметил он, хлопая в ладоши, – вы говорите прекрасно, и – ей-Богу! – я не представляю себе, что можно возразить вам! Ну что же, милый кардинал, неужели вы заранее не признаете себя побеждённым? Нет? Удивительно! Ну так послушаем вас! Говорите, милый кардинал, возражайте, чёрт возьми!

– Ваше величество, прелестные дамы и вы, многоуважаемые господа мои! – начал кардинал, окидывая присутствующих хитрым взглядом умных глаз. – Признаюсь вам, я поражён и восхищён! Боже мой, какой ораторский талант только что выказала перед нами прелестная виконтесса де Вентимиль! Нет, природа положительно несправедлива! Одним она не даёт ничего, другим – слишком много! Я теряюсь, я смущён. Не знаю, как я буду возражать на такую блестящую речь! Ведь Господь не дал мне дара красноречия, и мой ответ будет языком цифр и фактов. Но что такое сухая деловая речь после подобного образца ораторского искусства? Конечно, нетрудно говорить, имея в распоряжении точные факты. Но говорить, совершенно не зная предмета, как то делала виконтесса, и в то же время быть столь убедительным – это, признаюсь, действительно мастерский дар слова.

Однако я черпаю некоторую опору в милостивых словах его величества, коему благоугодно было сказать, что у нас происходит не государственный спор, а просто разговор, частная болтовня среди друзей. Друзья не должны сердиться на правду, и потому да простит меня прелестная виконтесса, если я подвергну суровой критике отдельные тезисы, выставленные в её речи.

Ваше величество, уважаемые господа мои! Пожалейте меня, так как трудная задача выпала на мою долю! Четыре разных человека борются во мне – министр, священник, философ и рыцарь! Как рыцарь я восклицаю, что цветом человечества всегда были женщины; но философ тут же нашёптывает мне ядовитый вопрос: что было бы, если бы люди вздумали питаться не полезными злаками, а приятными цветами? И тут же священник бормочет над моими ушами известный стих из Ветхого завета, в котором так жестоко осуждается женщина; а министр не может не припомнить, в какую пучину бед повергло Францию влияние маркизы де При.[56] Увы! В том-то и заключается приятное отличие женщин от мужчин, что первые повинуются чувству и воображению, а вторые – разуму и фактам. Это блестяще сказалось в речи виконтессы. Но, господа, это отличие приятно в частной жизни, а в государственных делах более чем опасно. Мы не должны, не смеем забывать доводы разума и фактов, отдаваясь во власть чарующего воображения!..

В заключительных словах виконтессы мне был брошен упрёк в мелочности и двусмысленности политики. Но я руководствовался в государственном строительстве именно тем, чем не может похвастаться виконтесса: точным знанием обстоятельств. Неужели я не задумывался о России? Нет, господа, я много думал об этой молодой северной стране, и доказательством тому служит та осведомлённость, которую я сейчас обнаружу перед вами. Виконтесса всё время пользовалась общими местами, она сама никогда не видела России и знает о ней лишь понаслышке. А передо мной, господа, донесения агентов,[57] специально для этого командированных, и письма дипломатов дружественных стран.

Вспомните, господа, сравнение, сделанное виконтессой. Россия – это гигант, который незаметно вырос и теперь не знает, куда применить свои силы. А вот вам, господа, определение человека, жившего и изучившего Россию…

Кардинал взял одну из бумаг и прочёл:

«Я не могу дать Вашему Превосходительству более простой и верной идеи о России, как сравнив её с ребёнком, который оставался в утробе матери долее обыкновенного срока, рос там в продолжение нескольких лет и, появившись на Божий свет, совершенно не знает, как пользоваться своими руками и ногами, затёкшими и вконец ослабевшими от ненормальности роста. Россия – это уродец, купленный для выгоды предприимчивым хозяином. Этим хозяином является Австрия, которая руководит всеми движениями уродца-России».

– Вот, господа, – продолжал кардинал, – разница в самой исходной точке вопроса. Оказывается, что Россия – не гигант, способный самостоятельно вершить свою судьбу, а уродец, которого надо отбивать у хозяина – Австрии. Где же тут молодые силы, та новая, свежая кровь, которую думает влить в старческие жилы Франции виконтесса де Вентимиль? Но, господа, это – общие рассуждения, перейду к частным возражениям на отдельные утверждения.

Флери взял другую бумажку и, смотря в неё, продолжал:

– Виконтесса говорит, что Россия «колоссально богата». Но это – голословное утверждение. Факты говорят, что доходы России составляют в настоящее время только 55 миллионов ливров, да и то на словах, на бумаге. А в действительности мы видим, что в 1732 году правительству, несмотря на самую жестокую систему выколачивания податей, удалось собрать только одну десятую часть того, что должно было поступить. Виконтесса объясняет это тем, что страна истощена неправильным руководством. Но, обращаясь к отдельным статьям дохода, мы видим, что соляной промысел, табак и рудничное дело сданы на откуп по самой низкой цене в частные руки. Спрашивается, господа, если откупные договоры долгосрочны – а это так и есть, – то каким образом может Франция, не нарушая прав русских подданных, увеличить эти статьи дохода? Мало того, Россия бедна потому, что доходы идут, минуя казну, в руки дворянства и высшей знати. Значит, увеличение богатства России может быть произведено за счёт тех самых лиц, которые должны отдать нам страну? Но в таком случае не будет худших противников Франции, как те самые люди, которые, по мнению виконтессы, только и мечтают о союзе с нами. Да и позвольте спросить вас, господа, сколько же десятков лет придётся Франции вкладывать в Россию деньги, чтобы начать получать какой-нибудь доход от этого сомнительного предприятия? Конечно, виконтесса стоит слишком далеко от доходов французской казны, и участвует только в её расходах. Виконтессе неизвестно, что Франция не может вынести такие затраты. Я не хочу смущать присутствующих упоминанием точных цифр состояния нашей казны и перехожу к следующим возражениям.

Виконтесса утверждает, что в России большое и сильное народонаселение. Но вот что мне пишет агент: «Поля в России остаются необработанными по пять-шесть лет, потому что народ бежит куда попало от невозможных порядков. Простой народ измождён, ослаблен, выродился. Неурожаи, вечный голод, непрекращающиеся повальные болезни доконали его вконец».

Виконтесса утверждает, что русский народ отличается честностью. А вот что мне пишет мой агент: «Если Вашей эминенции требуются подробности, то могу достать таковые, так как во всей России нет ни одного человека, который устоял бы против самого скромного подкупа». Иначе говоря, господа, мы поднимем благосостояние России, а когда это совершится, то другая держава сунет русским министрам небольшую взятку, и плодами наших стараний воспользуются другие.

Итак, господа, действительность, факты, цифры развенчивают ту радужную картину выгодного союза с Россией, которую нарисовало нам пламенное воображение увлекающейся виконтессы. Перейдём теперь к способам осуществления её проектов.

Виконтесса хочет, чтобы Франция помогла царевне Елизавете вступить на русский трон. По мнению виконтессы, у царевны очень много шансов. Так разберём их.

«Простой народ, – говорит виконтесса, – обожает царевну». Но почему же он допустил восшествие на престол императрицы Анны? Господа! Что-нибудь одно: или народу нет никакого дела до царевны, или он ничего не может поделать в России. В обоих случаях с народом считаться нечего.

Виконтесса уверяет, что за царевну стоит духовенство, особенно после того, как его стали сажать на кол. Отмечу, что это многократное выражение неточно. До сих пор известен только один такой случай, когда священника за явно бунтовщическую проповедь подвергли этой казни. Конечно, возмутительность факта не уменьшается от его единичности. Но, как видите, господа, русские, которых нам хотят нарисовать пламенными заступниками духовенства, дали спокойно совершиться этому злодеянию. Так что же мы будем говорить о симпатиях или антипатиях духовенства, раз и оно ничего поделать не может? Мало того, известно ли виконтессе, за какие именно слова проповеди этого священника посадили на кол? Нет? Ну а мне известно! Священник сказал: «Хлеб не родится, потому что женский пол царством владеет; какое ныне житьё за бабой?» Но, господа, разве принцесса Елизавета – не «баба»? Так как же можно рассчитывать на духовенство в качестве опоры для переворота, раз этот переворот должен совершиться в пользу женщины?

Виконтесса утверждает, что на стороне царевны армия. Но никакими фактическими данными это не подкрепляется. А вот что я могу прочитать вам, господа: «Народная ненависть к немецкому правительству всё растёт, но оно имеет надёжную опору в гвардии». Затем польский посол доносит своему правительству, что, разговорившись с одним из враждебных немцам боярином, он, посол, высказал опасение, как бы русские не поступили с немцами так же, как поступили с поляками при Лжедмитрии. «Не беспокойтесь! – ответил боярин. – Теперь это невозможно, ведь тогда у правительства не было гвардии!»

Тут уж мы, господа, подходим к значительному разногласию. Оно и понятно: виконтессе явно неизвестно, что Левенвольду, прихвостню Бирона и обер-шталмейстеру государыни, было поручено скомплектовать несколько гвардейских полков, где офицерами являются почти исключительно иноземцы. Этими гвардейскими полками пользуются для выколачивания недоимок. Гвардейцы попросту принимают недоимщиков на штыки. Господа, военные, которые столь позорным образом служат своему знамени, не пойдут в штыки за царевну Елизавету на своё немецкое правительство!

Я не отрицаю того, что в полках, где преобладает русский элемент, имеется много приверженцев принцессы Елизаветы. Но виконтесса хотела внушить нам, что вся армия пойдёт при перевороте за царевну. А факты говорят нам, что полки, состоящие из наиболее дисциплинированных и лучше всех оплачиваемых солдат, встанут на защиту правительства.

И ещё одно возражение по существу, господа. Допустим, что нам удастся превозмочь всё это и возвести царевну Елизавету на трон отцов. Что служит нам гарантией благодарности царевны? Как знать, не сочтёт ли она, утвердившись с нашей помощью на престоле, более выгодным для себя заключить союз с нашими врагами?

Виконтесса хочет внушить нам, что это противно нравственным качествам царевны, которая якобы отличается «преданностью и постоянством». Но это – голословные утверждения. В политическом отношении царевна ничем не могла ещё проявить эти качества, а её интимная жизнь говорит против обладания ими: едва ли кому-нибудь не известно, что царевна Елизавета с самых юных дней только и делает, что меняет свои самые интимные привязанности. Я не буду говорить вам о массе случайных эпизодов этого рода. Достаточно имён тех, кто пользовался более прочной привязанностью царевны. Господа, ведь царевна всего только лет пятнадцать как может жить жизнью женщины, а между тем вот список её прочных привязанностей: Бутурлин; император Пётр Второй, её племянник; Нарышкин, её двоюродный брат; солдат Шубин, фурьер Лялин, певчий Разумовский… Господа, неужели это перечисление свидетельствует о постоянстве?

Итак, господа, вот построенный на точных фактах и цифрах ответ тому, что создало пылкое воображение прелестной виконтессы де Вентимиль. Повторяю, мы можем выразить своё искреннее восхищение красноречием и умом очаровательной виконтессы. Я первый готов забыть свой возраст и священнический сан и объявить себя пламенным рыцарем виконтессы. Но всё это только здесь, где мы, как выразились его величество, просто разговариваем по-дружески среди друзей. Если же мы перенесём своё восхищение в область действительного государственного строительства, если мы пойдём тем путём, на который зовёт нас виконтесса, то окончательно погубим Францию, думая спасти её.

Вот мой вывод, господа, вот, ваше величество, моё искреннее суждение. Но, может быть, я ошибаюсь во многом? Быть может, виконтесса может возразить что-либо? Я жду! И я первый с радостью признаю свою ошибку, если мне докажут, что я не прав!

Кардинал замолчал, с видом полного торжества осматриваясь по сторонам.

Полина сидела ни жива ни мертва, сознавая, что она ничего не в состоянии возразить на вескую речь кардинала. Да, она сама была виновата! Не подготовившись как следует, не запасясь какими-либо цифрами, она задумала увлечь присутствующих своей горячностью. И вот она не только погубила то дело, на котором думала построить своё благополучие, но и отрезала себе возможность на будущее активно вмешиваться в политику.

Все присутствующие тоже молчали. Все, не исключая короля, чувствовали себя разочарованными. Речь виконтессы заставила в их сердцах зазвучать самые восторженные, рыцарские чувства. Флери разрушил это очарование… Как это было досадно! Но что же говорить против языка цифр, фактов и рассудочности?

– Полетт! – еле слышно шепнул виконтессе Суврэ. – Если вы сейчас же не воспользуетесь тем, что я сделаю, и не пойдёте на соглашение с кардиналом, то ваше дело погибло!

Сказав это, он встал с места и приблизился к королю. Звук шагов маркиза вывел Людовика из грустной задумчивости.

– Как это ни печально, господа, – сказал король, – но с кардиналом нельзя не согласиться! А жаль!.. Но впрочем, ведь нам предстоит ещё обсуждение высказанного? Быть может, нам всё-таки удастся примирить это разногласие, которое, быть может, только на первый взгляд кажется непримиримым? Может быть, кто-нибудь надумал что-либо? Суврэ, я вижу по твоему лицу, что ты составил определённое мнение относительно слышанного. Ну, что ты скажешь, мой милый Анри?

– Ваше величество, позволите ли мне быть совершенно искренним и высказать моё мнение совершенно свободно? – спросил маркиз.

– Но, разумеется, Суврэ, я жду этого от тебя! – промолвил король.

– Ваше величество! Я смотрю в лицо графини де Майльи и вижу, сколько страдания написано на нём. Графиня мучается за судьбу дроздов! Ваше величество! Пожалейте как дроздов, так и прелестную хозяйку!

– Ты прав, Суврэ, – смеясь, ответил король, – ведь я обещал графине, что мы не испортим ей эффекта от придуманного любезной хозяйкой блюда. Говоря откровенно, я даже проголодался и с удовольствием отправлюсь ужинать. Если вы позволите, графиня, то мы готовы!

– О, ваше величество, – радостно воскликнула Луиза, – вы снимаете с моей души тяжёлый камень!

– Ну так пойдёмте, господа; ведь договорить мы можем и за дроздами! Быть может, это пикантное блюдо наведёт нас на счастливую мысль. Пойдёмте, господа!

Король встал и радостной походкой направился к столовой. Остальные поспешили последовать непосредственно за ним. В гостиной остались только Полетт, сидевшая по-прежнему перед своим письменным столом, да кардинал, укладывавший в портфель с помощью Амело свои записки и бумаги.

– Ваша эминенция, – вставая, сказала Полетт, – не могу ли я получить от вас кое-какие сведения?

– Пожалуйста, дитя моё! – ответил кардинал, вставая и подходя к виконтессе. – Амело, ступайте, вы мне не нужны больше! В чём дело, виконтесса?

– Я хотела бы знать, как зовут вашего племянника.

– А зачем вам это, дитя моё, если смею спросить?

– Да вот… – Полетт отперла имеющимся при ней ключиком ящик своего письменного стола, достала оттуда королевский указ и продолжала: – Его величество поручил мне заполнить пробел в этом указе, и я сделала бы это ещё раньше, если бы была уверена, что точно помню имя вашего племянника!

В глазах кардинала сверкнуло торжество. Но он был слишком хитрой лисой, чтобы сдаться сразу.

– Как? – с хорошо разыгранным испугом воскликнул он. – Вы хотите сделать камер-юнкером моего беспутного племянника? Но это невозможно! Я уже обещал вдове Тремуйля, что употреблю всё своё влияние на пользу её малолетнего сына. Нет, нет, виконтесса, это невозможно!

– Простите, ваша эминенция, – твёрдо ответила Полетт, – но я с сестрой перебрала всех возможных кандидатов, и мы решили, что более подходящего, чем ваш племянник, и более достойного нет!

– Но я не могу, право…

– Нет уж, вам придётся подчиниться в этом случае, кардинал, – улыбаясь, возразила Полетт. – Я хочу быть столь же непреклонной к вам, каким вы только что были по отношению ко мне!

– Господи, Господи! – пробормотал кардинал, делая вид, будто он колеблется. – Что же я могу поделать? Рыцарь перевешивает во мне старика и министра! Виконтесса, я не в силах противиться вам! Пусть будет по-вашему! Но только что же вам самим беспокоиться: позвольте, я впишу имя этого мальчишки, которому свалилось на голову такое неожиданное счастье! – Кардинал присел к столу, вписал имя племянника и сказал: – Может быть, вы позволите мне, виконтесса, взять этот указ с собой? Я сегодня же увижу этого счастливчика и порадую его!

– Пожалуйста, берите, – с очаровательной улыбкой ответила Полетт – Ведь так приятно, когда неожиданно получаешь радостный сюрприз!

– Да благословит вас Господь, виконтесса! – ответил кардинал, пряча указ в широком внутреннем кармане платья. – Я уверен, что ваша доброта сейчас же призовёт и на вас тоже нежданную радость! А теперь ступайте, виконтесса, в столовую! Подумайте только, что станут говорить про меня, бедного старого священника, который остаётся наедине с такой очаровательной особой.

Полетт, смеясь, ушла в противоположную дверь, бегом обежала коридором и попала в столовую с другой стороны в тот самый момент, когда вслед за королём рассаживались и остальные гости. Как её появление, так и приход кардинала, вошедшего через минуту после неё, не привлекли ничьего внимания, кроме маркиза Суврэ, который еле заметно одобрительно кивнул головой виконтессе.

В самом начале ужин проходил при полном молчании, изредка прерываемом восторженными восклицаниями короля по адресу того или другого блюда. Когда же его величество отведал дроздов, то только крякнул и стал с жадностью уничтожать лакомое блюдо.

– Очаровательная вещь! – воскликнул он наконец, тяжело отдуваясь после четвёртой порции дроздов. – Графиня, вы непременно должны сообщить моему повару секрет этого кушанья! Давно уже я не ел с таким аппетитом! Я вам крайне признателен, милая графиня!.. Ну, а теперь, – продолжал он, – мы можем и поговорить окончательно о нашем вопросе. Хотя, собственно, и говорить-то почти нечего… Но конечно, конечно, – поспешил он сказать, встретившись с умоляющим взглядом Полины, – надо договориться до конца!

Лакеи быстро и бесшумно собрали грязную посуду, поставили на стол ряд ваз с варёнными в сахаре и меду фруктами и прочими сластями, освежили батарею бутылок и ушли, напутствуемые приказанием графини не входить, пока их не позовут.

– Итак, – сказал король, отхлёбывая из бокала вино, – вы находите, милейший кардинал, что проект этой фантазёрки никуда не годится и нам надо решительно отказаться от мысли завязать сношения с Россией?

– Да Боже меня упаси! – с самым искренним ужасом заявил Флери. – Как бы посмел я думать подобное? Проект виконтессы очарователен, и нам надо во всяком случае заняться его осуществлением!

Все присутствующие с полным недоумением взглянули на кардинала, а король от неожиданности чуть не выронил бокал из рук.

– Но мне казалось, – растерянно сказал король, – что вы назвали проект виконтессы гибелью для Франции?

– Отнюдь нет, ваше величество, это просто недоразумение!

– В таком случае я прошу вас объясниться, – почти с неудовольствием сказал король. – Право, мне даже странно… Но говорите, ваша эминенция, говорите! Я с нетерпением слушаю вас!

– Ваше величество, – заговорил Флери, – я помню те слова, которые были сказаны мною и невольно вызвали данное недоразумение. Я сказал, что путь, на который зовёт нас виконтесса, может окончательно погубить, а не спасти Францию. Но что я имел в виду, говоря «путь»? Не стремление к сближению с Россией, а те способы, которые предлагала виконтесса…

Должен сказать, я несколько увлёкся, желая дать виконтессе маленький урок государственной и житейской мудрости. Я хотел показать, как опасно пускаться в политическую авантюру, если не представляешь себе в самом точном виде физиономии намеченной страны, если основываешься не на фактах, а на предположениях. Ведь в общих чертах виконтесса верно обрисовала картину положения России, а я нашёл возражения, и виконтессе уже нечего было мне ответить. Представьте себе, господа, что мы действительно увлеклись бы призывом виконтессы и направили бы свои взоры в сторону России, но вдруг натолкнулись бы на одно из тех разногласий, которые я привёл вам. Ведь это было бы способно поставить нас в тупик, могло бы перевернуть все наши намерения!

Нет, господа, отвергая путь, предлагаемый виконтессой, я не отвергаю цели. Нам действительно необходимо искать прочного союза с молодой страной, и действительно другой страны, кроме России, я не вижу. Но и в этом отношении мы должны идти серьёзно, твёрдо, не давая обольщать себя никакими химерами.

Я уже указывал вам, что утверждения виконтессы можно толковать и так, и этак. А нам нужно взять за руководящую нить нечто незыблемое, не зависящее от условий. Так, например, виконтесса уверяла нас, что принцесса Елизавета будет благодарна нам за помощь, что она по натуре отличается великодушием и постоянством. Но к чему нам строить что-либо на этом? Я предпочитаю связать царевну определённым договором и обеспечить Францию твёрдыми гарантиями, что этот договор будет соблюдён. На этом вернее строить наше благополучие, чем на весьма шатком фундаменте личных качеств.

Вот, господа, на одном этом примере я показал вам, в чём заключается всё разногласие между мной и автором восхитительного проекта, в чём я видел опасность пути, рисуемого виконтессой. Что нам за дело, пользуется ли царевна Елизавета привязанностью всей той холопствующей массы, которую представляет собою русское общество? К чему мы будем строить что-либо на этом, раз мы знаем, что ныне царствующая государыня вступила на престол помимо каких-либо симпатий, никогда любовью не пользовалась, а правит страной десятый год? Если любовь есть, то это – лишний маленький козырь в нашей игре, но не руководящая нить, нет!

Точно так же к чему мы будем опираться на недовольство или симпатии армии? С небольшими затратами мы всегда сумеем купить один полк, а при разумном направлении этого полка можно в удачно выбранный момент произвести желаемый переворот. Главное – подготовка, организация. А симпатии, недовольство… Э, если Господь пошлёт императрице Анне ещё пятьдесят лет жизни, то она процарствует их всё благополучно, несмотря ни на какие недовольства!

Так вот, господа, как я смотрю на это дело, вот в чём лежит единственное разногласие между мной и виконтессой!

– Но позвольте, кардинал, – сказал Людовик, – если Россия действительно так бедна, истощена и обезлюдела, то какую же пользу может принести нам союз с ней?

– И опять-таки скажу вам, государь, – с хитрой улыбкой ответил Флери, – что если следовать путём, нарисованным нам виконтессой, то не будет никакой пользы; если же приступить к этому делу с осторожностью и рассудительностью, то и из обедневшей России можно извлечь свою пользу. Например, таможенный доход даёт русскому правительству в Риге около двух миллионов ливров да в Петербурге около трёх, итого в обоих этих городах около пяти миллионов. А почему так мало? Да потому, что русские чиновники воруют! Представьте себе, что мы предложим русскому правительству восемь миллионов за обе эти таможни и сами будем держать там сторожевую службу. Во-первых, мы поднимаем доход по крайней мере до двенадцати миллионов и таким образом дадим русскому правительству на три миллиона больше, да себе положим в карман столько же – один миллион уйдёт на расходы. А во-вторых, таким путём мы ограничим ввоз в Россию немецких товаров и облегчим доступ французским. Это – только некоторые из всех тех мер, которые можно осуществить. И заметьте, государь, эти меры тем и хороши, что нам дела нет, честен русский народ или нет, богат он или беден. Следуя моим путём, мы добиваемся всего при всяких обстоятельствах!

– Господа, – сказал король, – не имеет ли кто-нибудь возражений, вопросов, сомнений?

– Я хотел бы спросить, – сказал Амело, – каким образом его эминенция предполагает возможным вести в России подготовительную работу, раз мы не имеем даже официальных сношений с нею? Послать туда эмиссаров… но это слишком рискованно и может раньше времени обнаружить намерения Франции!

– А в самом деле, кардинал, как вы думаете сделать это? – спросил король.

– Но, ваше величество, – смеясь, ответил Флери, – почему вы спрашиваете об этом меня, а не виконтессу, автора проекта?

– Ваша эминенция, – ответила Полетт, – если бы я считала себя в силах вынести на своих плечах всё это трудное и сложное дело, то не было бы нужды и в этом совещании. Как могу я дерзать на указание таких деталей, которые требуют многолетней государственной опытности?

– Я ещё раз повторяю, – смеясь, сказал кардинал, – что вы – редкая женщина, виконтесса! У вас такой широкий ум, такая находчивость, что куда нам, мужчинам! Я уверен, что у вас имеется продуманный полный план действий, но вы хотите дать мне высказаться, чтобы разбить меня вконец. Ну да пусть будет по-вашему!

Я не могу сейчас подробно ответить на ваш вопрос, государь, и укажу только общие черты своего проекта.

В данный момент Россия ведёт с Турцией войну. Последняя пошла очень благополучно для русских и скоро будет закончена. Когда приступят к выработке мирного договора, наш резидент в Турции вмешается и сведёт на нет все успехи русского оружия. Через дружественный нам шведский двор мы сумеем дать понять России, что так будет всегда, пока Россия не возобновит с нами правильных дипломатических сношений. В результате императрица должна будет назначить к нам посла, а мы пошлём своего посла в Россию.

Нашим послом будет человек, совмещающий в себе храбрость, осторожность, внешнее обаяние, дипломатическую увёртливость – словом, для должности русского посла мы подыщем совершенно особенного человека. Посол будет осторожно зондировать почву, войдёт в сношения с царевной, его дом будет главной квартирой наших действий. А когда приспеет час, он даст сигнал к поднятию занавеса над политической комедией, которую мы так разыграем!

– Но если этот час не приспеет до того момента, когда императрица скончается? – воскликнула Полетт.

– Виконтесса, для Франции лучше не начинать этого дела совсем, чем начать его преждевременно! – ответил за кардинала Суврэ.

– Совершенно верно, – сказал король. – Итак, проект моей милой виконтессы оказался приемлемым? Я очень рад этому!

– Но надо ещё так много обсудить… – сказала Полетт.

– Только не теперь! – заявил король. – У меня и без того голова кружится от такого длинного серьёзного разговора. Ваша эминенция, в ближайшем будущем мы примемся с вами за работу над этим вопросом, потому что он интересует меня, и я хочу быть всё время в курсе дела. А нашим секретарём будет милая виконтесса де Вентимиль! Ну, а теперь, господа, забудем о России, о царевнах, императрицах и таможенных сборах и предадимся отдыху и веселью!

* * *

Так, за кубками крепкого вина и пряными блюдами из честолюбия куртизанки, продажности попа-министра, трогательной преданности влюблённого маркиза и ленивого тщеславия короля, родилась санкция проекта, которому суждено было существенно изменить положение русских дел. Франция думала только о себе; она хотела капитализировать русское неустройство, холопство, бездеятельность и опутать Россию тонкой, но прочной сетью бесконтрольного политического влияния. Но ни кардинал Флери, хваставшийся своей осведомлённостью, ни сама Россия, пожалуй, не знали, сколько неисчерпаемых возможностей таится в этой великой стране.

Да, Франция ошиблась в расчётах, иначе не стала бы она подводить ту сложную интригу, которая составит содержание следующей книги. И если автору удалось заинтересовать читателя судьбой Столбина и его Оленьки, судьбой маркиза Суврэ, Жанны, её любви и мести, то пусть последует за автором из тёплой парижской весны 1739 года в суровую петербургскую осень 1740 года!

Часть вторая

ЕЛИЗАВЕТА

I

В ЛАБИРИНТЕ ИНТРИГ

«Если до получения этого письма наши друзья, о прибытии которых меня известила вчерашняя депеша, ещё не успеют выехать из Парижа, то я надеюсь, что вместе с верительными грамотами Ваше Превосходительство пришлёте мне подробные инструкции относительно всех затруднений, о которых я имею честь сообщить Вам ниже. Положение всё запутывается, и маркизу будет легче изложить мне словесно взгляды королевского правительства, чем Вашему Превосходительству сделать это письменно. Повторяю, положение так запутывается, становится настолько сложным, что может показаться, будто ради интересов Франции я иду против французских же интересов. Я положительно затрудняюсь достаточно кратко и ясно изложить вам всё это…»

Писавший эти строки – французский посол при русском дворе Иоахим-Жак Тротти маркиз де ла Шетарди – положил перо, встал и задумчиво подошёл к ярко топившемуся камину, у огня которого стал потирать зазябшие руки. Он был в меру высок, хорошо сложён, строен и одет со всей изысканностью прирождённого победителя сердец. Орлиный нос и энергичная дуга бровей придавали выражение смелости и отчаянной решимости его выхоленному, красивому лицу, которое, однако, при более внимательном наблюдении несколько отталкивало избытком самонадеянности и надменности.

Но теперь выражение самонадеянности значительно отступало перед той крайней озабоченностью, о которой ясно говорили нахмуренный лоб и сдвинутые брови посла. Действительно, его положение было не из лёгких. Он просит инструкций, которые даже при помощи курьера могут быть доставлены ему не ранее как дней через пятьдесят, так как даже верховой с расставленными подставами проходил расстояние от Петербурга до Парижа в двадцать – двадцать пять дней. А между тем необходимость действовать может возникнуть теперь же! Так как же изложить своему правительству положение момента настолько ясно, чтобы сразу была видна создавшаяся необходимость действовать именно так, а не иначе?

После довольно долгого раздумья Шетарди пожал плечами, энергично махнул рукой и, вернувшись к письменному столу, продолжал писать:

«Прежде всего начну с некоторого маловажного трения, которое я предвижу. Конечно, в данном случае вопрос идёт только о небольшой подробности этикета, но без специальных инструкций Вашего Превосходительства я не могу уступить в этом.

Сегодня утром я частным образом виделся с Остерманом. Во время разговора эта старая лиса упомянула, что отсутствие аккредитивов к новому правительству не помешает неофициальному ведению переговоров между нами, так как смерть императрицы Анны не лишает русского двора возможности видеть во мне представителя его христианнейшего величества, тем более что и герцог-регент не удосужился до весны дать послам торжественную аудиенцию, а следовательно – всё равно пришлось бы слишком долго ждать официального признания.

Я не могу скрыть своего удивления, возразив, что аккредитивы будут даны мне не к регенту, а к императору Иоанну III,[58] а следовательно, и не могут быть вручены никому иному. Остерман ответил, что обычай запрещает показывать русского принца крови до достижения им одного года и что это в сущности – такой пустяк, о котором не стоит спорить. Я не настаивал, так как счёл лишним протестовать заранее. Но я прошу сообщить мне в категорической форме теперь же, можно ли, не нанося ущерба достоинству Франции, уступить русскому двору в этом вопросе?

Это относительно мелочи. Теперь нечто более серьёзное.

Я писал третьего дня, что немедленно по получении официального извещения о смерти императрицы пошлю своих дворян к принцам и принцессам для выражения соболезнования. Герцог Бирон не принял моего посланного и дал ему весьма ясно понять, что ему некогда будет принять также и меня. Наоборот, бывший у принцессы Елизаветы передал мне от имени цесаревны, что я всегда могу приехать к её высочеству, когда бы ни захотел, и что царевна очень желала бы повидаться со мной. Но я считаю необходимым пока ещё удерживаться от личных свиданий с принцессой.

Я уже писал Вам ранее, что до сих пор мне не приходилось видаться с её высочеством иначе, как при третьих лицах, что до последнего времени тайные переговоры велись через Нолькена и известное Вам доверенное лицо и что только на другой день после смерти императрицы ко мне с великой опаской зашёл Лесток. Вам известно также, что царевна не выказывает особенной уступчивости в интересующем нас деле и уклоняется от документальных обещаний территориальных уступок в пользу Швеции. Как ни заинтересована в этом последняя, но она смотрит на это гораздо легче, и Нолькен всё-таки склоняется в пользу возможно быстрейшего осуществления переворота, так как для Швеции война была бы теперь очень несвоевременной, а иначе немыслимо сбить Россию с принятой ею угрожающей и вызывающей позиции.

И вот тут-то я и остановлюсь перед неприятной задачей парализовать французские начинания во имя Франции. Нолькен говорил мне на днях, что его правительство ассигновало ему большую сумму[59] на политическую интригу, и я понимаю, что бедная Швеция могла получить эти деньги только от Франции. Нолькен говорит, что его правительство решило в случае неизбежности объявить России войну, и я понимаю, что обедневшая Швеция может начать войну только в том случае, если Франция ссудит ей на это средства. Следовательно, образ действия Нолькена находится в полном согласии с желаниями моего правительства, и… всё-таки я должен противодействовать ему!

Я позволяю себе спросить, какая будет польза для Франции, если принцесса Елизавета вступит на трон не ослабленной заранее страны? Ведь даже и теперь, нуждаясь в нас, царевна выказывает строптивость и нежелание поступаться чем бы то ни было? Что же будет далее и приобретём ли мы себе союзника, помогая царевне Елизавете получить отцовскую корону? Кроме того, благодаря тому, что осторожность французского правительства понуждает его действовать, прикрываясь Швецией, принцесса Елизавета может отказать нам в праве на свою признательность, опираясь на то, что действительную помощь её высочество получила не от нас. Царевна должна пойти на уступки, должна дать письменное обязательство вернуть Швеции захваченные Петром Великим земли и предоставить Франции известные фискальные (например, таможенные) преимущества. Без этого нам нет смысла помогать ей. Я очень рад, что Нолькен обнадёживает её: несколько досадных разочарований, и царевна увидит, что ей необходимо стать уступчивее к нам!

Но это – ещё далеко не всё, положение осложняется ещё более. Герцог-регент держит себя всё враждебнее к родителям юного императора и, как это мне известно, всё более заигрывает с царевной Елизаветой. Ведь он уже давно питает тайную страсть к царевне, да кроме того, понимает, что его положение непрочно. Ни для кого не тайна, что он помышляет выслать Анну Леопольдовну с супругом за границу. Но удастся ли ему, всеми ненавидимому, удержать власть в руках? Нет, не удастся, и это должно понудить его пойти на соглашение с царевной. Уже тот факт, о котором я упоминал выше, что герцог не принял моего посланного, свидетельствует, насколько Франция не может рассчитывать на его дружбу. Значит, от кого бы ни исходило желание немедленного переворота в пользу царевны Елизаветы, революция в данный момент принесёт Франции только ущерб, а следовательно, моя священная обязанность – не допустить осуществления переворота.

Итак, судя по всему, царевна ведёт загадочную для меня двойную игру. Третьего дня уже после отсылки последней депеши я говорил с известным Вам доверенным Нолькена, который сообщил мне, что шведский посол вступил в переговоры с фельдмаршалом Минихом. Но ведь Миних – враг Бирона! Объяснение этой загадки обещано мне в ближайшем будущем, может быть, сегодня, и тогда я немедленно извещу Ваше Превосходительство. Но моё положение посла обязывает меня быть готовым ко всему, а те намёки, которые делает Нолькен, заставляют предполагать возможность осуществления такой странной политической конъюнктуры, как Бирон – Елизавета – Миних. Нечего и говорить, что подобное разрешение вопроса грозит Франции полным крушением её надежд!

Вот в чём заключается запутанность положения, о которой я упоминал в начале письма. Момент таков, что каждую минуту грозят политические неожиданности. Я постараюсь оттянуть решительную развязку в ожидании точных инструкций, но если мне не удастся сделать это, то я буду вынужден действовать так, как подскажут мне здравый смысл и интересы Франции!»

Шетарди перечитал всё написанное им, затем взял чистый лист бумаги и принялся переписывать, местами зашифровывая депешу. Затем, положив изготовленное донесение в конверт и запечатав его, посол с облегчённым видом вскочил с места и опять подбежал к камину, чтобы сжечь черновик.

– Ух! – сказал он, протягивая руки к ярко вспыхнувшему от брошенной бумаги пламени. – Что за отвратительная страна! Помимо вечных затруднений, когда не знаешь, на что решиться, климат способен либо отравить, либо заморозить всякую изобретательность! Всё время стоял гнилой, жёлтый туман, а теперь вдруг ударили холода, от которых птицы мрут на лету! И ведь теперь ещё только начало ноября – что же будет дальше? Да, уж придётся мне разориться на мех для Любочкиной шубки. Конечно, в этой стране белых медведей меха стоят не так уж дорого, да и до сих пор прелестное тело и болтливый язык очаровательной русской аристократки стоили мне сущих пустяков; однако правительство моего короля настолько скупо, что было бы желательно избежать подобных трат и далее… Но что нужно, то нужно. Любочка – премилое и преполезное существо и…

Осторожный стук в дверь прервал игриво-деловые размышления посла. Вошёл камердинер и доложил:

– Господин Шмидт желает видеть ваше превосходительство!

– Отлично, – ответил Шетарди, – попросите ко мне господина Гюйе и впустите Шмидта.

Через несколько минут в кабинет вошли Гюйе, один из секретарей французского посольства, и Шмидт, младший переводчик барона Нолькена.

– Здравствуйте! – небрежно кивнул Шетарди, отвечая на почтительный поклон Шмидта. – Вот что, милый Гюйе, потрудитесь, пожалуйста, немедленно отправить этот пакет нашему правительству с экстренным курьером. Депеша очень спешная! Ну, а у вас что? – обратился он к Шмидту.

– Письмо от его превосходительства барона Нолькена! – почтительно ответил переводчик.

– А! Ну дайте сюда! Вы можете идти, Гюйе, и пожалуйста, чтобы пакет был отправлен немедленно!

Как только за секретарём закрылась дверь, обращение маркиза резко изменилось. Он приветливо закивал головой Шмидту и знаком предложил ему сесть в одно из кресел около камина. Затем, убедившись, что в соседней комнате никого нет, он запер дверь из последней в коридор и, усевшись рядом со Шмидтом, оживлённо заговорил:

– Ну, милый мой, как дела? Уж вижу, вижу, что у вас имеются новости! Впрочем, сначала письмо!

Шетарди вскрыл конверт, который держал в руках, и достал оттуда небольшой листок совершенно чистой бумаги. Посол взял этот листок и подержал его около огня камина. Сейчас же на чистой дотоле бумаге стали показываться какие-то буроватые чёрточки, а затем мало-помалу слились в две строки письма. Шетарди прочёл их, бросил письмо в огонь и сказал:

– Барон пишет, что он поручил вам передать мне всё на словах и что сегодня вечером он будет у меня. Так в чём же дело?

– Дело в следующем, – ответил Шмидт. – Шведское правительство в двух последовательных депешах настойчиво указывало барону, что необходимо теперь же сделать что-либо, чтобы изменить позицию, принятую Россией по отношению к Швеции. Напрасно барон заявлял, что нельзя насиловать события и что он действует вполне согласно с вами, барону открыто выразили недовольство им…

– Ну да, конечно! – с досадой воскликнул Шетарди. – Видно, все правительства на один покрой! Они хотят, чтобы мы были в чужой стране какими-то богами, которым достаточно только пожелать, чтобы было всё исполнено.

– Совершенно случайно, – продолжал Шмидт, – барону удалось увидеться с фельдмаршалом Минихом в такую минуту, когда последний был вне себя от негодования. Миних, потерявший всякую сдержанность, бесновался, топал ногами и изрыгал громовые проклятия по адресу герцога Бирона и родителей императора. Первый раздосадовал фельдмаршала тем, что отказался признать какие-то расходы, сделанные Минихом для нужд армии, и фельдмаршалу, скупость которого вошла в пословицу, приходится платить теперь из своего кошелька. А родителей императора Миних ругал за трусость: он уже не раз намекал им, что стоит только мигнуть ему – и герцог будет арестован, а они всё трусят. Между тем не сегодня завтра Бирон попросту вышлет принца с принцессой из России, и тогда уж никому не сдобровать.

– А прежде всего – самой России! – вставил посол.

– Барон дал понять Миниху, что все эти беды заслужены русскими: зачем они обошли законные права дочери Великого Петра и позволяют править над собой иноземным? Слово за слово, Миних обещал Нолькену сегодня же арестовать именем царевны Елизаветы как Бирона, так и родителей императора…

– Неужели? – испуганно воскликнул Шетарди.

– Конечно, обещая это, Миних действует далеко не бескорыстно. Злоба злобой, месть местью, а корыстолюбие этого генерала всё-таки на первом плане! Нолькен обещал фельдмаршалу довольно крупную сумму и сегодня вечером должен был доставить в задаток половину её…

– Но, Боже мой, ведь это – безумие! – крикнул Шетарди, вскакивая с кресла и не будучи в силах сдержать своё волнение. – Разве такие вещи делаются сразу?

– Но мне казалось, – удивлённо возразил Шмидт, – что предпринятые бароном шаги вполне согласуются с намерениями вашего правительства, маркиз?

– Ну да, да, конечно! – поспешил ответить Шетарди, спохватившись, что сказал лишнее. – Я именно потому и волнуюсь, что боюсь за исход неподготовленного предприятия…

– Где Миних – там гвардия, там вся армия, маркиз! – заметил Шмидт.

– Ну да, ну да… Конечно… Так, значит, это – дело решённое?

– Нет, окончательно оно ещё не решено. Барон послал меня к вам для того, чтобы вы, в свою очередь, направили меня к цесаревне, дабы поставить её высочество в известность о готовящемся и просить её скрепить своей подписью известные вам условия. Теперь около двенадцати; барон рассчитывает, что часам к пяти-шести я успею вернуться, а к этому времени он будет у вас. Тогда в зависимости от принесённого мною ответа барон решит с вами всё остальное.

– Отлично! – сказал Шетарди, видимо обрадованный. – Я сейчас напишу вам текст тех условий, которые должна подписать цесаревна! – Он подсел к письменному столу, достал из потайного ящика флакон секретных чернил и принялся писать; красноватые буквы письма, высыхая, бесследно исчезали. – Вот! – сказал он, окончив и помахивая листком по воздуху, чтобы просушить его. – Я положу этот листок в несколько других чистых. Запомните, исписанный листок будет третьим сверху. Вы, конечно, знаете, что достаточно подержать его около огня – и буквы сейчас же проступят. Если при вас даже найдут, паче чаяния, несколько листов белой бумаги и если русской полиции даже придёт в голову заподозрить тут что-нибудь, то испытают первый листок, второй, а уж до третьего не доберутся… Или лучше положите его пятым, вот так! Ну, а теперь, милый мой, большая просьба: не передавайте царевне никаких подробностей, скажите просто, что есть шанс на осуществление наших замыслов, но это осуществление возможно только в том случае, если её высочество подпишет обязательство. Могу я положиться на вас?

– Вполне, маркиз! – кланяясь, ответил Шмидт.

– Благодарю вас, и, поверьте, что его величество мой король не оставит ваших услуг без вознаграждения! Теперь, будьте любезны, отоприте дверь второй комнаты и вернитесь сюда. Я сейчас позвоню слуге.

Шмидт отпер дверь и снова занял прежнюю подобострастно-почтительную позу. Шетарди позвонил. Камердинер, вошедший на его звонок, застал конец фразы посла:

– …Всё равно я не могу выпустить из дома такой важный документ! Единственное, что я могу сделать из уважения к барону, это позволить вам скопировать бумагу здесь же, у меня!

– Но помилуйте, ваше превосходительство, – взмолился Шмидт. – Ведь тут будет работы почти до самого вечера!

– Что же делать… Пьер, – обратился посол к камердинеру, – проведите господина Шмидта в дальнюю заднюю комнату, где он всегда работает, когда приходит копировать!

– Слушаю-с, ваше высокопревосходительство, – ответил камердинер, уводя за собой Шмидта.

– Если она не подпишет, я не допущу осуществления этого замысла! – пробормотал Шетарди. – Правда, я рискую тем, что царевна Елизавета пойдёт на соглашение с регентом, но… кто не рискует, тот не выигрывает!

II

ПРЕВРАЩЕНИЯ

Дом на Васильевском острове, где по своём приезде в Петербург поселился Шетарди, оказался в таком плохом состоянии, что с наступлением осени 1740 года посол должен был перебраться в садовый флигель, рассчитывая летом капитально отремонтировать его.

И дом, и флигель имели свою историю, а может быть, легенду.

Уверяли, что дом, сложенный из угрюмого серого камня, был выстроен одним из сподвижников Петра чуть ли не в год основания города (1703 г.). Несмотря на то, что при доме был большой сад, огороженный высокой каменной стеной, общий вид здания был таким угрюмым и неприветливым, что владельцы там не жили, и дом долгое время пустовал. И вдруг в опустелый дом явилась целая орда плотников и каменщиков. Закипела деятельная работа, во двор возили лес и камень, но – странное дело! – сам по себе дом оставался всё таким же хмурым, разорённым. Только стена подверглась некоторой частичной перестройке: с неизвестной целью её во многих местах снабдили ложными башенками.

Соседи недоумевали: материала возят видимо-невидимо, а дом всё в прежнем виде. Наконец работа закончилась, громадные ворота захлопнулись, и дом погрузился в прежнее безмолвие. Правда, иногда по ночам из-за стены чуть слышно доносились какие-то звуки, но это только пугало прохожих, – ведь само здание постоянно оставалось неосвещённым.

Загадка разъяснилась только впоследствии: оказалось, что в саду был выстроен довольно просторный флигель, который с улицы оставался совершенно невидимым благодаря высокой стене и деревьям, росшим вокруг. Этот флигель был выстроен Монсом, купившим всё место, и здесь-то, как говорили, не раз происходили его свидания с императрицей Екатериной I. После казни Монса дом отошёл правительству, был подарен Ягужинскому,[60] а тот, в свою очередь, продал его кому-то. Новый владелец на скорую руку поштукатурил дом, позамазал кое-как трещины да щели и сдал под французское посольство. Но, как мы уже говорили выше, Шетарди, натерпевшийся от холода в первую зиму, летом приспособил для жилья просторный флигель и с осени переехал туда. Основываясь на ходивших об этом флигеле легендах, Шетарди предварительно тщательно исследовал стены флигеля, и кое-какие приятные открытия вполне подтвердили его ожидания.

С фасада этот флигель казался совсем маленьким, но сзади, в замаскированных крыльях, тянулись большие анфилады комнат. В одну из них, почти подходившую к стене, и привёл камердинер Пьер Шмидта.

Это была небольшая, неуютная, заброшенная комната, меблированная очень скудно. Колченогий диван, пара изорванных кресел, шаткий стол с письменными принадлежностями да большая книжная полка-шкаф составляли всё убранство комнаты.

Шмидт сейчас же расположился у письменного стола и приготовился копировать принесённые им с собою бумаги, предупредив камердинера, чтобы ему отнюдь не мешали, так как дело спешное и требует полного внимания. Но, как только вдали замолкли шаги камердинера, Шмидт поспешно встал, запер дверь на ключ, задёрнул перед дверью побуревшую от времени, но очень плотную портьеру и подошёл к многоэтажной книжной полке. Здесь он отсчитал шестую полку снизу, отмерил от её края вправо шесть четвертей и таким образом добрался до самого обыкновенного на вид костыля, каких было набито в стене довольно много. Шмидт с силой дёрнул за костыль сначала вправо, потом вниз, и часть нижней доски откинулась, обнажая потайной шкафчик, в котором виднелись два рычага. Шмидт повернул один из них, и громоздкий книжный шкаф бесшумно опустился вниз, открывая вход в следующую комнату. Шмидт захлопнул дверцу потайного шкафчика, вошёл в образовавшееся от провала книжного шкафа отверстие и в обнаружившейся комнате вновь проделал ту же процедуру, то есть отыскал маленький шкафчик, повернул один из оказавшихся там рычагов, книжный шкаф снова вырос из-под пола, закрыв тайный проход.

Вторая комната нисколько не была похожа на первую. В ней не было окон, и свет падал сверху, через крышу, застеклённое отверстие которой было искусно замаскировано выступавшим с фасада коньком. Эта комната была меблирована очень хорошо. Здесь были широкий мягкий диван, несколько удобных кресел, большой письменный стол, ряд платяных шкафов и аптекарских шкафчиков и большой умывальник.

Шмидт сейчас же приступил к делу. Он разделся до нижнего белья, снял с головы седовато-рыжий парик, под которым оказались коротко остриженные светло-каштановые волосы, достал из шкафчика пузырёк с жидкостью желтоватого цвета и принялся втирать её в лицо. Затем, не давая высохнуть лицу, он налил на ладонь прозрачной жидкости из другого пузырька и в свою очередь вытер лицо и ею. Когда затем он вымыл лицо водой, то оно оказалось совершенно молодым, нежным и очень бледным.

Не теряя времени даром, Шмидт подсел к зеркалу и принялся преображать себя. Когда минут через десять он надел вынутую из платяного шкафа поддёвку и подошёл к зеркалу, чтобы посмотреть на себя, то оттуда на него глянуло типично русское, добродушно-плутоватое купеческое лицо с намасленными и гладко зачёсанными волосами, окладистой бородой и румянцем во всю щёку.

Тогда Шмидт надел шапку, армяк, валенки, взял в руки товарный короб, поднял за кольцо половицу и спустился по узкой лестнице вниз. Эта лестница описывала полукруг. Первая четверть круга вела книзу, вторая вывела в узкий каменный мешок, оказавшийся внутренностью башенки. Слева и справа два небольших, незаметных снаружи отверстия позволяли осмотреть переулок с обеих сторон. Слева никого не было видно, а справа шли на некотором расстоянии друг от друга четверо пешеходов. Шмидт подумал, что будет слишком долго ждать, пока переулок случайно очистится, быстро нажал пружину и через открывшуюся дверку скользнул в нишу, имевшуюся со стороны переулка в каждой башенке. Когда первый из прохожих поравнялся с этой башенкой, он не увидел ничего подозрительного: в нише сидел купец. Так что же? Разве самому прохожему не приходилось зачастую присаживаться на ряды скамеек, устроенных вдоль всей стены в нишах? Дав возможность прохожему поравняться с собой, Шмидт встал, перекинул короб через плечо и быстро зашагал прочь.

Пройдя сеть коротких, пересекавшихся под прямым углом переулочков, Шмидт вышел на довольно широкую «першпективу», вновь свернул в один из боковых переулочков, выходивших к набережной, и остановился там перед деревянным, видимо, весьма недавно выстроенным домом. Перекинувшись несколькими словами с сидевшим у ворот «малым», Шмидт вошёл во двор и поднялся по лестнице на крылечко.

В ответ на его стук послышался старушечий окрик.

– Чего нужно?

– К его благородию, господину поручику Мельникову! – ответил Шмидт.

– Да ты сам-то кто будешь? – раздражённо окрикнули его снова.

– Да Алексеев я, матушка, ваше благородие, Алексеев, торговец!

Запор с шумом отодвинулся, и маленькая худая старушка открыла дверь.

– Ну уж иди, затейник, – ворчливо сказала она, – да иди скорее, будь тебе неладно! Что ты меня, старую, морозишь! – Она провела Шмидта в кухню и крикнула в коридор: – Митенька, поди-ка сюды, тут твой Алексеев пришёл!

– Какой Алексеев? – послышался из-за перегородки молодой, звучный голос.

– Да тот самый, который тебе басурманские мази носит!

В ответ раздался радостный возглас, и в кухню бурно ворвался маленький, толстый, краснощёкий поручик лет двадцати.

– Ну что, борода? – крикнул он ещё с порога. – Принёс, что ли?

– Принёс, батюшка, ваше благородие! – с низким поклоном ответил Шмидт-Алексеев, развязывая окоченевшими пальцами короб.

– Да ну? – радостно вскрикнул Мельников, делая от радости весёлый пируэт в воздухе и залихватски прищёлкивая пальцами. – Да неужто ту самую принёс?

– Ту самую, ваше благородие, которой Людовикова мамзель притирается! – ответил купец, раскрывая короб и подавая офицеру плоскую хрустальную банку, в которой находилась какая-то нежно-розовая помада.

– И не врёшь? – с восторгом крикнул поручик. – Ах, молодец, борода! Уж и обрадуется Наденька!

– Уж твоя Наденька, тоже, прости Господи! С жиру бесится, – кинула старуха. – Только и знает, что беса тешить! И ты тоже, что твой жеребец – как увидит, так и заржёт!

– Эх, маменька! – с укором сказал Митенька. – Сами вы, что ли, молоды не бывали? Аль забыли, как вас покойник-батюшка увозом брал?

– Ну и что доброго вышло? – грустно возразила смягчившаяся при этом напоминании старуха. – Вот и мыкаемся мы с тобой! Только одно слово, что дворяне, а чать у всякого купчишки мошна жирнее… Невеста – голь да жених – голь.

– Гол, да сокол! – весело крикнул поручик; но вдруг его лицо слегка омрачилось, и он с некоторой робостью сказал: – Только ты уж, борода, уважь, не считай притиранья дорого-то!

– Батюшка, ваше благородие! – с низким поклоном ответил купец. – Уж позвольте мне поклониться вам этой мазью, ежели бы только вы мою нижайшую просьбицу уважили.

– Какую просьбу? – удивился поручик.

– Да насчёт того, что сталось с прежними жильцами.

– Ах, это? Ну конечно, разузнал! Моё слово – олово! – с юной гордостью ответил Мельников. – Маменьке удалось всю историю от старика соседа вызнать. Пусть она и расскажет! Ну, маменька?

– А вот, батюшка, – заговорила оживившаяся старуха. – Сказывали мне добрые люди, что проживала здесь чиновничья вдова Пашенная с такой красоткой-дочерью, что и в сказке таких не бывает. Был у дочки женишок, тоже чиновник, а дочка-то – Оленькой её звали – какой-то высокой особе приглянулась. Ну, высокая особа потрясла мошной, женишок-то и отступился, и осталась Оленька беззащитной со старухой матерью.

И вот однажды ночью – было это года два тому назад – подъехало к воротам разного рода люда видимо-невидимо. Стали в ворота стучать, Оленьку за ворота вызывать. Вышла старуха и говорит, чтобы не срамили девушки и не ломились – всё равно, дескать, ворота новые, запоры крепкие, собаки злые – не войти им во двор. И точно, ломились-ломились, а ворот сдюжить не могли.

Тут и пришла охальникам злая мысль. «Давай сожжём их, коли так! – говорят. – Выйдут тогда, небось!» Сказано – сделано. Откуда-то дров натаскали да и запалили сначала ворота, а потом и самый дом. Несдобровать бы старухе с дочерью, да на их счастье конный патруль показался, охальники-то и убежали. Да поздно, вишь, стража-то подъехала! Столько старуха страха натерпелась, что на другое утро Богу душу отдала, а Оленька взяла ларчик, что старуха вынести из огня успела, да и ушла куда глаза глядят Спрашивали её, куда она пойдёт, да не сказала, только рукой отмахнулась… Тут ейный след и потерялся!

Шмидт-Алексеев выслушал этот рассказ, то бледнея то краснея. Затем, перекинув короб через плечо, он глухим голосом кинул: «Спасибо вам, добрые люди!» – и направился к выходу.

– Да они тебе сродственники, что ли, будут? – спросила старуха.

– Сродственники! – не поворачиваясь ответил купец.

– Постой, борода, – крикнул ему вдогонку поручик. – А сколько же за мазь-то?

– А пожертвуйте вы, ваше благородие, в церковь, сколько желаете, за упокой души Аксиньи Пашенной да за здоровье рабы Божьей Ольги, вот мы в расчёте и будем! – ответил Шмидт, поспешно спускаясь с лестницы.

Понуря голову, он поспешно зашагал дальше. Путь ему предстоял неблизкий, и надо было торопиться. Шмидт-Алексеев, в котором читатели, быть может, уже заподозрили третье, – на этот раз настоящее лицо, спустился по переулку к Неве, перешёл наискось лёд и поднялся около Адмиралтейства, где вскоре вышел на Невский проспект, по которому и зашагал со всей возможной пешему быстротой.

Мрачные мысли томили его. Вдруг он почувствовал, что вся кровь отхлынула у него от головы и что он, того гляди, сейчас упадёт. Шмидт вспомнил, что сегодня ещё не успел ничего поесть, и решил зайти в ближайшую харчевню, для чего свернул с Невского в одну из боковых улочек.

Харчевня, в которую он нечаянно зашёл, принадлежала некоему «Миронычу» и пользовалась очень дурной славой. Здесь обычно собирался самый тёмный, неблагонадёжный элемент столицы, и знатные баре, которым надо было отделаться от неудобного соперника, обыкновенно посылали своих доверенных слуг сюда, так как тут легко было найти подходящих людей для любой скверной цели. Шмидт сразу понял это, но ему было всё равно – поест да уйдёт! Поздно вечером посещение такого места было бы опасно, ну а теперь, когда только темнеть начинало, что ему могли сделать!

Он заказал себе горячих щей, буженины и кружку сбитня и с жадностью набросился на еду, как только подали её. Вместе с насыщением стало приходить душевное спокойствие. Ведь Оленька избежала опасности, ушла куда-то, а ведь она – девушка очень рассудительная, смелая, решительная, чего, пожалуй, и не подумаешь о ней по первому взгляду… Мало ли куда она могла уйти? Около Смольного у неё была дальняя родственница, у которой она могла бы поселиться. Да и мало ли? Свет не без добрых людей, укроют! Правда, самому ему было бы опасно наведаться к этой родственнице и узнать от неё про Оленькину судьбу, но это сделают за него другие, и он решил, что не будет откладывать этого в дальний ящик.

Вдруг Шмидт вздрогнул и под влиянием устремлённого на него напряжённого взгляда невольно обернулся к прилавку. Около прилавка за столиком сидел какой-то старичок, лица которого не было видно из-за свечи, стоявшей на стойке А рядом со стариком сидел невысокий, но плечистый, коренастый парень со зверским лицом и недобрыми, пытливыми глазами. Этот парень, как-то по-кошачьи пригнувшись к столу, впился взором в нашего «купца».

«Чего это он так смотрит на меня?» – с тревожным неудовольствием подумал Столбин (читатели, вероятно, уже узнали старого знакомого под этим двойным переодеванием) и отвернулся к окну.

Внимание, уделяемое парнем купцу, не осталось не замеченным также и его соседями.

– Глянь-ка, как Ванька в нашу сторону уставился! – сказал какой-то подозрительного вида посадский, обращаясь к менее подозрительному собутыльнику.

– Да не на нас он вовсе, а на этого бородача! – успокоил его товарищ.

– А чем он ему не по нраву пришёлся? Купец как купец.

– Да уж ты поверь, брат, – наставительно возразил второй, – что Ванька бьёт на лету, у него глаз ох какой набитый. Раз смотрит, значит, заподозрил что-нибудь! Недаром его Каином прозвали!

«Ванька Каин!» – с ужасом подумал Столбин, чувствуя, что у него всё холодеет внутри.

Внесли ещё две свечки. Столбин взглянул в окно, и там, как в зеркале, отразилось его тревожное лицо.

Теперь тревога начала переходить в ужас: в стекле ясно было видно, что уголок бороды от перехода с крутого мороза в эту насыщенную испарениями жару слегка отклеился.

«Бежать!» – пронеслось в голове Столбина.

Он на минутку опёрся лицом о ладонь, убедился, что отклеившийся уголок опять пристал и, наверное, продержится до выхода на улицу, где его схватит морозом, а потому твёрдым шагом направился к прилавку.

– Получи-ка, хозяйка! – нарочито громким, спокойным голосом сказал он, кидая на стойку несколько медных монет.

При звуке его голоса старичок, сидевший рядом с Каином, удивлённо крякнул и тоже уставился на Столбина. Пётр Андреевич мельком взглянул на него вблизи и похолодел ещё более, старательно ускоряя шаги: он узнал того самого старичка, который приходил к нему уговаривать отказаться от Оленьки Пашенной.

Выйдя из харчевни, Столбин пошёл очень быстро, но вскоре убедился, что Ванька Каин настойчиво издали преследует его. Надо было как-нибудь избавиться от шпиона, но как? Куда денешься, куда скроешься, когда не знаешь ни одного проходного двора, да и если бы знал, то всё равно не мог бы использовать его, так как с наступлением темноты они все были на запоре?

III

ОХОТНИК И ДИЧЬ

Столбин был прав, подумав, что Ванька Каин заподозрил в нём не настоящего, а только переодетого купца, хотя и ошибался в объяснении причин: Каин не мог в этой туманной полутьме разглядеть отклеившийся крошечный уголок бороды.

Впрочем, мы должны сначала рассказать нашему читателю, кто был этот парень со столь нелестным прозвищем Каин и в какой мере его может интересовать и касаться вопрос, не скрывается ли под одеждой купца совсем другое лицо.

Читатели, вероятно, ещё помнят сенсацию, вызванную недавними разоблачениями сенаторской ревизии над действиями одного из провинциальных сыскных агентств. Оказалось, что как начальник, так и агенты ловили воров и разбойников только для вида, так как сами занимались воровством, разбоем и укрывательством. Эти разоблачения показались прямо-таки чудовищными, невероятными; и не исходи они от должностного лица, их сочли бы «недостойно-романтической выдумкой левой прессы». А между тем ничего ультраромантичного или невероятного тут не было: во всех странах и во все времена подобные случаи были не редкость.

Ещё в Древней Греции правительственные сыщики-шпионы, так называемые «сикофанты», пользовались всяким удобным моментом для шантажа, вымогательства или грабежа. В средние века уровень образованности стоял настолько ниже, что при выборе должностных лиц справлялись только с их пригодностью, а никак не с нравственной физиономией. Это было по всей Европе, а в России характерен указ, запрещавший рукополагать в священники людей неграмотных (!) и заведомых татей. Так до того ли было, чтобы считаться с нравственным уровнем шпиона?

Начиная с XVII века по всей Европе с лёгкой руки Англии начал прививаться обычай набирать состав сыскных канцелярий из бывших «лихих людей». Установился взгляд, что только прошедший практическую школу воровства и разбоя может быть полезным помощником правительства в его борьбе с грабителями. Нечего и говорить, что воришка, становясь правительственным агентом, не оставлял прежнего ремесла, а наоборот – делался наглее и разнузданнее.

Ванька Каин и был русским правительственным агентом из бывших татей. Его биография настолько характерна для русского административного правосудия XVIII века, что мы вкратце расскажем её сейчас, хотя во второй половине этой биографии нам и придётся забежать вперёд.

Карьера Ваньки Каина началась в Москве, где он служил у богатого купца Филатьева. Ванька в один прекрасный день обокрал хозяина; но по несчастной случайности попался в руки полиции, которая представила его с торжеством к хозяину.

С Ванькой было поступлено по всей силе патриархальных обычаев. Кого он обокрал? Хозяина? Ну, так хозяину с ним и ведаться! И вот Филатьев посадил его на одну цепь с медведем. Правда, косматого товарища Ваньки кормили до отвала и он Ваньку не трогал, но зато он не давал ему прикоснуться ни к пище, ни к питью, начиная грозно и многозначительно рычать каждый раз, когда Ванька протягивал руку за едой.

Ванька просидел на цепи три дня. Если он не умер от голода и жажды, то только благодаря преданности влюблённой в него молоденькой служанки: она не только украдкой кормила узника, но и шепнула ему такой секрет, от которого Ванька моментально расцвёл, как маков цвет.

Находя, что три дня сиденья рядом с медведем – достаточное моральное наказание, Филатьев решил приступить к физическому. Ваньку отковали и повели в людскую драть плетьми.

Полюбоваться экзекуцией пришли соседи, и вот тут-то Ванька принялся орать во всё горло: «Слово и дело!» Набежала полиция, Ваньку допросили, и он показал, что его хозяин убил полицейского, а труп держит в подвале. Действительно, труп нашли, Филатьева арестовали, судили и казнили, а Ванька попал в честь. О нём было донесено в Петербург, и он официально перешёл в кадры сыскных людей.

Ванька понял выгоду своего нового положения. Нет преступления? Ну что же, его надо выдумать! И вот Ванька Каин начал подводить под кнут ни в чём не повинных людей, заслуживая благодарность и признательность высших властей. Дошло дело до того, что указом сената Ваньке Каину предоставлялась бесконтрольная власть над низшими полицейскими агентами.

Незадолго до того момента, когда мы встретили Ваньку в воровской харчевне, он под предлогом выслеживания какого-то мифического заговора перебрался в Петербург. На самом деле он явился преследовать молодую купеческую вдову Алёну Трифонову, которая скрылась от его матримониальных приставаний в северную столицу. Здесь Ванька выследил Алёну, обвинил её в отравлении мужа, и Алёне предстояли пытки, дыба и плети. Но Ванька знал, насколько Алёна изнежена, знал, что достаточно нескольких плетей, чтобы заставить её согласиться на брак, а калечить её пышное тело не входило в его расчёты. Поэтому ему надобно было войти в соглашение с соответствующими власть имущими людьми, и он обратился прямо к Семёну Никаноровичу Кривому, тому самому старичку, который приходил когда-то к Столбину, а теперь сидел с Каином в харчевне.

О том, добился ли он согласия богатой вдовы, читатели узнают из дальнейшего. Скажем только про конец Ванькиной карьеры. Он избрал своей специальностью поджоги с целью грабежа. В 1749 году он наконец попался, так как его наглость дошла до геркулесовских столбов. Его судили, причём процесс затянулся до 1755 года. На суде из показаний массы свидетелей выяснилась такая бездна грабежей, насилий, поджогов и убийств, что даже у привычных судей волосы становились дыбом. Но, «принимая во внимание его прежние заслуги», императрица Елизавета Петровна соизволила помиловать Ваньку Каина…

Его собеседник и собутыльник Семён Кривой был того же поля ягодой, только иной – более рафинированной и тонкой марки. Ванька попался, а Кривой умер в богатстве и почёте уважаемым церковным старостой.

Мы уже не раз называли его «старичком», хотя на самом деле он был вовсе не стар. В 1730 году он служил подканцеляристом сыскного приказа и был любим начальством как чиновник аккуратный, трудолюбивый и умный. И вдруг случайно раскрылась целая серия искусных подлогов. Пошли дальше: обнаружили шантаж и лихоимство. Семёна били плетьми и сослали в Сибирь.

В Сибири Семён многому научился. Он понял, что действовал глупо, так как «попадаются только дураки», и дал себе слово, что если царская милость вернёт его из ссылки, то он будет действовать умнее.

В те времена каждое следующее царствование неизменно бывало в оппозиции к прошлому. Кого в прошлое царствование миловали, того в новое – ссылали, кого в прошлое ссылали, того в новое царствование миловали и награждали. Наградить Семёна Кривого было решительно невозможно, но из ссылки его вернули. Приехав в Петербург, Кривой нашёл ход во дворец и сумел определиться – это было уже при воцарении Анны Иоанновны – истопником в царские комнаты.

Вследствие битья плетьми и ссылки здоровье Кривого так надломилось, что в тридцать пять лет он казался стариком. Даже топка печей была ему работой непосильной. Но он смотрел на это только как на переходную ступень, надеясь войти в милость. Случай представился ему, когда он однажды ответил обратившемуся к нему с каким-то вопросом принцу Антону на довольно сносном немецком языке. Принц, отчаянно скучавший, разговорился с ним, Кривой рассказал, что языку научился у бывшей квартирной хозяйки-немки, что под суд и в Сибирь попал из-за начальства, которое само якобы заставляло его мошенничать, а потом и выдало с головой. Принц покачал головой, лишний раз ругнул «проклятые русские порядки» и обещал принять участие в истопнике, достойном лучшей доли и выразившем желание вернуться к прежней службе.

В те времена между Бироном и принцем ещё не было обострённых отношений, а потому начальник Тайной канцелярии (то есть обер-палач) Андрей Иванович Ушаков с полной готовностью исполнил просьбу принца и взял в канцелярию Кривого. Он не назначил никакой ему определённой должности. «Будешь ничем и всем!» – коротко сказал он. Но Кривой предпочёл стать только «всем» и действительно стал им.

Он был всегда тих, вежлив, но, когда двое служащих выказали к нему строптивость, не желая признать в нём начальство, их постигла злая судьба, они умерли в пытках, которыми руководил сам Андрей Иванович. Никто доподлинно не знал, в чём винили пострадавших, и это ещё более подняло престиж Кривого. Мало-помалу он стал правой рукой Ушакова, умело отходя в тень и не компрометируя себя ни единым документальным доказательством. А кое-какие дела он тем не менее обделывал, так как всё богател и выстроил отличный дом.

Нет такого злодея или чёрствого человека, который не чувствовал бы привязанности хоть к кому-нибудь. Такой привязанностью был для Кривого принц Антон. Вот чем объясняется участие Кривого в облаве на Оленьку Пашенную, хотя это участие выразилось только в общем руководстве и переговорах со Столбиным: верный своему обету «не попадаться», Кривой в ночных насильнических экспедициях не участвовал.

Разумеется, Кривому легко было бы управиться и со Столбиным, и с его строптивой невестой, если бы к тому времени отношения между Бироном и принцем Антоном не дошли до открытой и непримиримой ненависти. Кривой знал, что Ушаков – самая преданная собака того лица, которое в данный момент стоит у власти, а потому если бы Столбина под вымышленным предлогом затащили в застенок и Столбин упомянул имя принца или выяснилось, что всё это дело затеяно в интересах принца Антона, то несдобровать бы и Кривому, и его покровителю. Вот почему пришлось прибегнуть к сложному удалению Столбина за границу.

Мы уже упоминали, что Ванька Каин и Семён Кривой сошлись в этой харчевне, чтобы закрепить своё соглашение относительно Алёны Трифоновой. Было решено, что Кривой доложит об этом деле Ушакову, скажет ему, что улики слабы и что бабу надо только «попужать немножко». Ушаков поручит это дело ему, Кривому, и они сладят.

– Только очень прошу тебя, Ванька, – в сотый раз повторял Кривой, – чтобы из этого дела какого худа не вышло! Ни для кого бы я это делать не стал, да ты свой брат, человек нужный.

– Уж известно, заслужу! – уверял Ванька. – Да ты не бойся! Я Алёну хорошо знаю: она так перепугается, что и словечка не проронит потом…

Он вдруг остановился и напряжённо уставился в одну точку.

– Ну что ты там увидел? – спросил его Кривой.

– А вот посмотри-ка на того купца, что буженину уплетает!

– А что на нём за разводы написаны? Купец как купец, заправский, всамделишний!

– То-то ли всамделишний? – кивнул Ванька, не отрывая взгляда. – Ты посмотри-ка только, как он ест! Разве серые купцы так едят?

– А может, он не серый купец. Мало ли, теперь они моду завели за границу сами за товаром ездить!

– А ежели он не серый купец, так почему в харчевню пришёл? Для богатых-то такие кабаки заведены – важнейшие!

– Пожалуй, ты прав, – сказал и Кривой, всматриваясь в «купца». – Вся повадка в еде у него какая-то не нашенская, а во хмелю, в еде да во сне лучше всего человек познаётся!

Тут Столбин, уже заметивший, что он стал объектом усиленного внимания, кончил есть и, как мы уже говорили, кинув на стойку деньги, быстро ушёл из харчевни.

– Батюшки, да может ли это быть? – шепнул Кривой, смотря вслед уходящему и от волнения хватая Ваньку за руку. – Я ведь по глазам да по голосу человека через сто лет узнаю!

– А, так я был прав! – с торжеством воскликнул Каин.

– Прав или нет, это будущее покажет. А теперь, Ванька, беги скорее да выследи мне этого молодца. Если выследишь, сразу хорошее дело в Петербурге сделаешь!

Каин, не расспрашивая долее, поспешно вышел из харчевни и, завидев в сгущавшейся тьме высокую фигуру «купца», принялся осторожно выслеживать его.

«Что делать? – тревожно спрашивал себя Столбин. – Я не могу навести этого молодца на подозрение царевны, а это неминуемо будет так, если я дам ему выследить, куда иду. Но с другой стороны, я не могу долго крутить его по улицам, потому что теперь и без того четвёртый час и мне во что бы то ни стало надо успеть повидать её высочество до того, как барон приедет к Шетарди… Что же делать? Что же делать?»

Вдруг луч надежды блеснул ему издали. У большого дома вдали висел тусклый фонарь, свет которого казался окружённым радужной каёмкой. Столбин сильно потянул в себя воздух – да, оттуда, с той стороны, несло сыростью, туманом! Ну конечно, после сильных морозов в Петербурге к вечеру обычно бывает туман, который надвигается с Невы. Столбин шёл по направлению к Фонтанке, будучи уверен, что чем дальше, тем гуще будет спасительная пелена тумана!

Не ускоряя шага, Столбин шёл всё вперёд и вперёд. Наконец, достигнув перекрёстка, где туман был уже совсем густ, «купец» быстро перебежал на другую сторону и стал красться в тени сумрачной вереницы домов в обратном направлении. Он слышал, как преследователь ускорил шаги. Вот на перекрёстке, еле-еле освещённом слабым светом фонаря, в тумане скользнул неясный силуэт Ваньки, бегом направившегося влево. Каин потерял след!

Столбин продолжал неподвижно стоять, боясь, что Ванька вернётся, услышит шум его шагов и опять начнёт преследовать его по пятам…

Но вот послышался скрип полозьев: навстречу Столбину быстро ехал крытый возок. Столбин сошёл на мостовую, дал ему поравняться с собой и ловким движением вскочил на задок. Возок быстро помчал его прочь от опасного места. Убедившись, что невольный благодетель едет как раз в нужном ему, Столбину, направлении, «купец» облегчённо перевёл дух.

IV

ЦАРЕВНА

Купца Алексеева знала во дворце Елизаветы Петровны вся дворня: всем было известно, что цесаревна любила его, подолгу болтала с ним и охотно покупала у него духи, мази и притирания, которые купец получал из-за границы от лучших парфюмеров. Поэтому его без всяких задержек провели в маленький будуар, где около жарко топившейся печки сидела, съЁжившись в комочек, царевна Елизавета, зябко кутавшаяся в подбитую горностаем накидку.

К описываемому времени, всЁ ещё оставаясь красивой и привлекательной, Елизавета Петровна располнела настолько, что английский посланник Финч, уполномоченный своим правительством поддерживать Брауншвейгский дом, а потому старавшийся наблюдать за всеми подпольными политическими интригами, с пренебрежением говорил про царевну: «Она слишком жирна, чтобы строить заговоры!»

Да, безжалостное время брало своё – царевне было уже более тридцати лет, а ведь жить она начала очень рано…

Елизавета Петровна родилась в очень радостный для её великого отца день – 19-го декабря 1709 года, когда Пётр после Полтавской битвы торжественно въезжал в Москву с длинным кортежем пленных. В детстве и юности царевне негде было набраться хороших примеров – достаточно сказать, что первыми словами, которые она стала произносить, были: «тятя», «мама», «солдат». Когда царевна немного подросла, её сдали на руки француженке-гувернантке, госпоже Латур, от которой Екатерина I требовала, чтобы её дочь прежде всего отлично говорила по-французски и великолепно танцевала менуэты. Из предисловия наши читатели уже знают, что царевну готовили в невесты французскому королю или принцу крови, а потому причины таких требований вполне понятны. Впоследствии в помощь Латур дали ещё несколько учителей-французов, но все их старания разбивались о непоколебимую лень царевны, которая сама признавалась, что чтение для неё – скука, а писание – мука.

В селе Измайлове, где протекало детство Елизаветы Петровны, в то время сталкивались две Руси – старая и новая. На одном конце села жила вдова брата Петра, царица Прасковья с двумя дочерьми – Екатериной и Анной Ивановнами. Прасковья твёрдо держалась старинного уклада[61] жизни, слепо следовала правилам Домостроя, и в её доме разрешалось читать единственно только Священное Писание. А на другом конце воспитывалась «по-новому» Елизавета Петровна, и из её покоев неслись французская речь, весёлый смех, плясовые мелодии. Надзора за царевной не было никакого, и можно с уверенностью сказать, что влияние госпожи Латур было далеко не безвредным, так как некоторые чёрточки из прошлой и последующей жизни этой гувернантки-авантюристки рисуют нам её нравственность не в очень-то приглядном свете.

Елизавете Петровне не было и тринадцати лет (в январе 1722 года), когда Пётр I обрезал ей крылышки, и не в переносном, а в буквальном смысле. В те времена девочки знатных домов носили в качестве символа ангельской невинности пару крыльев за плечами. Объявив Елизавету Петровну совершеннолетней, Пётр ножницами обрезал крылья, и таким образом, как говорит историк Валишевский, ангел превратился в женщину, в чём мужчины не преминули убедиться.

Предоставленная самой себе царевна не подумала об усовершенствовании своего образования. Она никогда не брала книги в руки, а за перо бралась только для того, чтобы сочинять на отличном французском языке плохие любовные стишки, что считалось в те времена обязательным для модниц. Её досуг делился между охотой, верховой ездой, греблей и заботами о своей наружности, действительно красивой, хотя и несколько банальной. Её лицо не отличалось правильностью; очень хороши были большие, томные глаза; только короткий, толстый, слегка приплюснутый нос портил общее впечатление – потому-то Елизавета Петровна никогда не соглашалась позировать в профиль, а если художник умудрялся всё-таки передать на портрете этот дефект, то приглашался другой для исправления. Зато она была очень стройна, тонка и вообще великолепно сложена; у неё были красивые ноги, и, зная это, Елизавета Петровна очень любила переодеваться в мужской костюм. Только в зрелом возрасте она стала прибегать к белилам и притираниям, в ранней же юности она поражала ослепительной свежестью кожи; хороши также были светло-рыжеватые волосы, которых она даже не пудрила. Беззаботная, весёлая, охотница до всяческих проделок и проказ, Елизавета Петровна, как говорил саксонский агент Лефорт, «казалась созданной для Франции по своей любви к ложному блеску».

В противность распространённому мнению, царевна Елизавета далеко не пользовалась ни особой любовью, ни популярностью среди аристократии. Только в описываемое нами время недовольство немецким засильем толкнуло к ней кое-кого из представителей старых родов, да и то, как известно, активную роль в перевороте 1741 года сыграли солдаты, а не бояре. Дворня, простой народ, знавший царевну только по слухам да легендам, и солдаты действительно обожали Елизавету Петровну, но аристократию отталкивало от неё как происхождение – ведь её матерью была бывшая служанка, родившая царевну за три года до брака, – так и неразборчивость царевны в делах любви. А эта неразборчивость была очень велика, и это можно приписать помимо чисто природных свойств влиянию, которому подвергалась Елизавета Петровна со стороны гувернантки, вышеупомянутой Латур, и врача Лестока.

Роль последнего была, пожалуй, ещё больше первой.

Отец Лестока бежал из Франции при отмене Нантского эдикта Людовиком XIV (1685 г), что грозило гугенотам новыми преследованиями. Поселившись в Германии, Лесток-отец был сначала цирюльником, а потом – придворным хирургом последнего герцога Брауншвейг-Целле, Георга-Вильгельма. Лесток-сын, родившийся в 1692 году, прибыл в Россию искать счастья около 1713 года. Он попал в милость Петра I, который ценил в нём ловкое обращение с ланцетом и гибкий ум, чуждый предрассудков. Но придворные интриги сделали своё дело; Петру передали, будто Лесток весьма недвусмысленно прохаживался насчёт отношений царя к его денщику – Бутурлину, и Лестока сослали в Казань. Это было ещё его счастье: ведь он, лейб-хирург, играл не последнюю роль в интриге Екатерины I с Монсом, и не будь он сослан до возникновения «дела Монса», это стоило бы ему головы.

После смерти Петра Великого благодарная Екатерина I немедленно вернула Лестока из ссылки и приставила его к своей дочери, шестнадцатилетней царевне Елизавете, несмотря на то что отлично знала, какое грязное, глубоко развращённое, безнравственное животное этот Лесток.

Каковы же в сущности были отношения Лестока к царевне?

До переворота 1741 года никто этим не интересовался, и только после воцарения Елизаветы Петровны правительства разных стран запросили своих представителей на этот счёт. Перед нами лежит текст «секретнейшей» депеши прусского посла Мардефельда своему королю от 28 декабря 1742 года. Эта депеша бросает яркий свет на интересующие нас отношения, но мы предпочитаем не передавать её содержания. Даже больше: мы были бы склонны объяснить её просто желанием Мардефельда прислужиться Фридриху II, очень любившему разные нескромные подробности об интимнейших сторонах жизни царственных особ; может быть, у посла не было фактов, и он из придворно-дипломатической угодливости пустился на вымысел?

Может быть, так… Но перед нами ряд других документов. Неужели все они лгут?

Депеша того же Мардефельда от 14 сентября 1743 года говорит о посулах, которые делали все правительства Лестоку, чтобы заставить его перейти на сторону их политики. Значит, Лесток сумел реально доказать, что он представляет собою действительную силу? Бывали и примеры.

Однажды Лесток в присутствии третьих лиц обошёлся с императрицей, не сразу согласившейся на его политические планы, более чем невежливо. Ему заметили:

– Вы обращаетесь с ней уж чересчур грубо!

На это Лесток ответил:

– Вы не знаете её. Иначе я ничего от неё не добьюсь!

Посол, присутствовавший при этой сцене, резюмирует в докладе своему правительству:

«Мне кажется, что до известной степени он прав, так как русские принцессы любят, когда их тиранят любовники. Тем не менее, ввиду того, что он уже не состоит теперь в их числе, ему следовало бы быть осторожнее».

Мало того, история говорит, что канцлеру Бестужеву пришлось употребить не один год, пока ему удалось свергнуть Лестока. А ведь осторожный Бестужев не приступал ни к какому делу такого рода без документальных данных. И всё-таки, несмотря на скомпрометированность Лестока в заговоре против Елизаветы, лейб-хирург должен был дать сам оружие против себя, чтобы его решились «убрать». Прибавим ещё, что Лесток в качестве «рудомёта её величества» получал за каждое кровопускание по две тысячи, а на теперешний счёт – около пятнадцати тысяч рублей серебром!

Что же говорит нам всё это? То, что в руках Лестока во всяком случае был ключ ко многим интимным тайнам Елизаветы Петровны. Но разве наглый, смелый, вдобавок владеющий интимными тайнами человек не мог добиться всего, чего хотел, от особы, отличающейся лёгкостью нравов и доступностью, тем более что он жил в непосредственной близости от неё?

Во всяком случае можно сказать, что два иностранных агента – Нолькен и Шетарди, имевшие тайные дипломатические сношения с Елизаветой Петровной, относились к Лестоку не без подозрений. Что же касалось Столбина, то он бывал очень рад, когда при посещении им царевны Лесток не присутствовал. Так и теперь он был очень доволен, увидев, что лейб-медика нет.

– Важные новости, матушка-царевна! – шепнул он, земно кланяясь Елизавете Петровне в ответ на её ласковое приветствие.

– Правда? – вскрикнула царевна. – Ну говори же, голубчик, говори поскорее!

– Мне велели передать вашему высочеству, что сегодня ночью всё теперешнее незаконное правительство может быть свергнуто, если ваше высочество не откажетесь собственноручно переписать и подписать вот это обязательство!

Столбин достал из кармана пачку белых листков, отсчитал пятый сверху, нагрел его у печки и подал царевне проступивший от действия тепла текст.

Елизавета Петровна поспешно прочла его, и её взгляд, засверкавший безграничной радостью при словах Столбина, теперь опять померк.

– Да не могу я подписать это, Пётр Андреевич, – чуть не плача, ответила она, – не могу! Ну как же ты, русский дворянин, сам этого не понимаешь! Мой отец собственным потом и кровью завоёвывал Ингерманландию и Ливонию, а я возьми да и отдай всё это шведам?.. Да как ты мог, как ты смел прийти ко мне с этим? – почти крикнула она, сразу загораясь внезапным гневом.

– Как же мог бы я служить моей царевне иначе? – ответил Столбин, с обожанием поднимая взор на пылавшее гневом лицо Елизаветы. – Они, эти иноземцы, думают, что я продался им душой и телом; если бы они заметили, насколько я весь принадлежу вашему высочеству, они заменили бы меня другим. А другой не сказал бы, пожалуй, того, что скажу сейчас я… Ваше высочество не хочет подписать это условие? И слава Богу! Агент послов Швеции и Франции сказал всё, что ему было приказано. Теперь настал черёд говорить дворянину Столбину!

– Так говори же, голубчик, говори! – с лихорадочным нетерпением крикнула царевна Елизавета.

– Маркиз Шетарди просил меня не говорить вашему высочеству, на чём основаны его надежды на возможность переворота, а между тем эти надежды таковы, что не во власти французского посла остановить ход событий. Шведское правительство предписало барону Нолькену во что бы то ни стало осуществить переворот, так как шведам не стало житья от России, и они надеются, что ваше высочество, вступив на российский престол, не станет так теснить их. И вот Нолькену пришлось случайно свидеться с Минихом в такую минуту, когда фельдмаршал был вне себя от злобы на Бирона и родителей императора. Барону стоило немногого, чтобы убедить Миниха вступиться за попранные права дочери Великого Петра. Сегодня ночью Миних именем царевны поведёт преображенцев арестовывать всё правительство! Нолькен уже переговорил обо всём с фельдмаршалом, и Шетарди просто пытается в последнюю минуту кое-что выговорить!

– Столбин! – воскликнула царевна, хватаясь обеими руками за бурно бившееся сердце. – Проси у меня какой угодно милости за преданность!

– Матушка-царевна! – с низким поклоном ответил Пётр Андреевич. – Если уж будет такая твоя милость, то прикажи отправить меня отсюда в крытом возке, а то по дороге за мной сыщик увязался, еле-еле я от него укрылся!

– Но какая же это милость! – рассмеялась царевна. – Я должна это сделать, чтобы не терять верного слуги! Нет, проси у меня настоящей милости!

– В таком случае припадаю к ногам вашего высочества, ежели удастся мне найти мою невесту, с которой нас разлучили злые люди, так возьмите её под покровительство вашего высочества!

– От души обещаю тебе это… Но только вот что, Пётр Андреевич: можно ли положиться на Миниха?

– Ему обещана крупная сумма денег…

– О, за деньги Миних всё сделает!.. Господи, хотя бы удалось!.. Но как я боюсь, как я боюсь… Знаешь что, Столбин? Поеду-ка я сейчас в казармы да шепну солдатикам, чтобы они слепо повиновались Миниху…

– Это будет очень хорошо, ваше высочество!.. – сказал Столбин, но, заслышав вдали чьи-то частые шаги, заглянул в открытую дверь и, увидев спешащего Лестока, шепнул: – Только Бога ради, ваше высочество, лекарю ни слова! А то он меня с головой послам выдаст!

– Хорошо! Но что же ты скажешь Шетарди?

– Что ваше высочество решили обдумать…

– Ба! Кого я вижу! – воскликнул Лесток, входя в будуар. – Привет заговорщику! Ну что у вас тут?

– Да вот всё пристают ко мне с обязательством земельных уступок! – пожав плечами, ответила Елизавета Петровна.

– Ну и что же вы решили?

– Но я не могу так сразу решиться! – ответила царевна. – Я должна подумать…

– А по мне так и думать нечего! – безапелляционным тоном отрезал Лесток. – Лучше урезанное царство, чем монашеский клобук! Впрочем, недаром какой-то философ сказал, что мужчина состоит из души и тела, а женщина – из тела и капризов…

– Мне пора, ваше высочество! – произнёс Столбин, потупляя взор, чтобы не выдать, насколько оскорбляли его грубые, пренебрежительные манеры проходимца-врача. – Осмелюсь ли напомнить о моей просьбице дать мне крытый возок?

– Да, да, – заторопилась царевна. – Я сейчас распоряжусь! Кстати прикажу, чтобы и мне тоже заложили карету…

– А вы куда собрались? – спросил Лесток, тяжело опускаясь в кресло и закидывая ногу за ногу. – Опять какая-нибудь оргия! Но неужели без меня?

– Это скучно, наконец, Лесток! – вспыхнула царевна. – Вы положительно забываетесь!

Она резко встала и вышла из комнаты. Лесток проводил её грубым смехом.

Через несколько минут Столбин уже сидел в возке, и тот быстро доставил его до набережной Васильевского острова. Там Столбин слез, пешком дошёл до известной уже читателю каменной ограды и подземным ходом добрался до потаённой комнаты. Там «купец Алексеев» опять преобразился в переводчика Шмидта.

Тогда он вернулся в убого обставленную комнату, осторожно отпер дверь, позвонил и сказал явившемуся на его звонок лакею:

– Доложите его высокопревосходительству, что я переписал документ и желал бы вручить лично его высокопревосходительству!

Лакей скоро вернулся с сообщением, что его высокопревосходительство просит господина Шмидта к себе.

Когда Шмидт ушёл, Жан Брульяр (так звали лакея) торопливо подбежал к столу и осмотрел чернильницу.

– Гм! – буркнул он. – Хотя я умышленно забыл налить чернил в чернильницу, этот господин уверяет, будто он скопировал документ! Я был прав – тут что-то не так! Ну, держи ухо востро, Жан! Дипломатические тайны – это такой капитал, который приносит чудовищные проценты! В этой комнате что-то кроется, а что – это я должен открыть.

V

В СВОЕЙ СФЕРЕ

Отправив Шмидта-Алексеева-Столбина к царевне Елизавете, Шетарди погрузился в глубокую задумчивость. Он впервые чувствовал себя выбитым из седла, выброшенным за пределы своей сферы.

Сферой хитроумного французского дипломата были мелкие придворные интриги, ряд изящных обманов, тонко нанизанных друг на друга, сплетни, игра в политические бирюльки… А тут ему пришлось столкнуться лицом к лицу с реальной политикой, к которой он, несмотря на всю свою самоуверенность, сам чувствовал себя мало пригодным.

Заигрывать с Минихом, с принцессой Анной Леопольдовной, с герцогом Бироном, царевной Елизаветой и с послами других держав; ловким словцом или удачным подходцем разрушать нити, сотканные другими, – вот это было его сферой, вот тут он чувствовал себя великим и искусным! Но твёрдо взять определённый курс, руководствуясь только действительной картиной положения и истинными выгодами своего отечества, – нет, это было ему не по силам!

К тому же, по привычке к интригам, он зарвался, и осуществление переворота сегодня дорого стоило бы ему.

«Франция всё равно добьётся всего, что ей нужно, – думал он, – добьётся через Швецию, которая станет госпожой положения в России, будучи в свою очередь кругом обязана правительству Людовика Пятнадцатого. И вот это-то и поспешат поставить мне на вид. Вот, дескать, какой молодец этот Нолькен – всё устроил, а он, Шетарди, не сумел же! И без того Амело в одном из ответов на мои депеши назвал требования территориальных уступок «преувеличенными», с неудовольствием замечая, что нельзя требовать от дочери разрушения дела отца и что дело пошло бы скорее на лад, если бы я поставил более приемлемые условия и требовал уступки не всех завоёванных Петром земель, а только умеренной части их. Нет, что-нибудь одно: или царевна подпишет посланные ей со Шмидтом условия, или замысел Нолькена будет разрушен! Но удастся ли мне это? Сейчас ещё ничего нельзя достаточно отчётливо представить себе. Вот вернётся Шмидт, приедет Нолькен…»

Шетарди вдруг прервал свои мысли и с широко раскрытыми от удивления глазами подбежал к окну, в которое машинально смотрел до этого. Да верить ли ему своим глазам?

Но сомнений быть не могло: действительно, в ворота въезжала, направляясь к подъезду флигеля, сама Любочка Оленина, очаровательная, далеко не строгая и очень болтливая фрейлина её высочества принцессы Анны Леопольдовны.

Шетарди поспешил позвонить камердинеру и сказал ему:

– Пьер, бегите к подъезду и впустите даму, которая только что подъехала. Проведите её в мой частный кабинет и постарайтесь, чтобы её видело как можно меньше глаз!

Распорядившись, он поспешил сам пройти в свой частный кабинет и вошёл в него как раз в тот момент, когда из противоположных дверей показалось раскрасневшееся от мороза, задорное, смеющееся личико фрейлины.

– Любочка! – воскликнул Шетарди, как только за девушкой захлопнулась дверь. – Но, Боже мой, какая неосторожность! Средь бела дня, сюда, ко мне, чуть ли не в придворном экипаже!

– Бррр! Какой мороз! – дрожа от холода и подбегая прямо к печке, ответила Оленина. – Нет, моя шубейка окончательно отказывается служить, и с этой точки зрения я действительно совершила подвиг, приехав к такому неблагодарному кавалеру, который с удовольствием уступает свои права печке!

– Но, Любочка, – всё ещё не приходя в себя от неожиданности, сказал посол, – что скажет принцесса, если узнает, что ты приезжала сюда?

– Поблагодарит меня за самоотверженность, потому что я отправилась к вам по просьбе её высочества! – улыбаясь, ответила Любочка.

– Да что ты говоришь? Но как это могло случиться? – хватаясь за голову, вскрикнул маркиз.

– Ха! Вот теперь хорошо! – сказала Любочка, потягиваясь, словно ласковая кошечка, перед горячей печкой. – Так это вас заинтересовало, сударь? Но я не скажу ни слова, если вы будете и далее холоднее петербургской зимы! Ну-с, милостивый государь, – повелительно кивнула она, подходя к нему и протягивая пухленькие розовые губы, – я жду!

Шетарди кинулся к ней, обхватил её обеими руками и несколько раз с непритворной страстью поцеловал её.

– Иди сюда, дорогая! – сказал он потом, не выпуская её из объятий и увлекая к большому дивану, стоявшему вблизи печки. – Садись вот так… – он усадил девушку к себе на колени, – и рассказывай!

– Как я рада видеть тебя, милый Жак, как я счастлива побыть в неурочное время со своим котиком! – сказала Любочка, грациозно прижимаясь к маркизу, у которого, словно у заправского «котика», даже усы затопорщились от близости этой обольстительной девушки. – Я ещё вчера рвалась к тебе, потому что у меня были новости, но никак не могла. Понимаешь, случилась такая смешная история…

– Ой, Любочка! – смеясь, перебил её Шетарди. – Уж я знаю тебя! Если ты начнёшь теперь рассказывать мне все смешные истории, которые случились с тобой в это время, то мы и в два дня не доберёмся до сути!

– Уж что правда, то правда, люблю поговорить! – согласилась девушка. – Ну так вот, вчера я досадовала, что не удалось вырваться к тебе, а теперь рада, потому что сегодня имеются уже новые новости! Уж я ломала-ломала голову, как бы выбраться! И что же мне помогло? Необычайная ленивость принцессы!

– Ленивость? – удивлённо переспросил Шетарди.

– Ну да. Ведь она ленива до ужаса, а к тому же ещё неаккуратна, грязна до отвращения. Нас, русских, упрекают в неопрятности, но хороша же эта немка! Ведь она по три дня не встаёт с постели, чтобы не одеваться, а главное – не умываться, потому что воды она боится больше нечистой силы! И вот Менгден рассказала ей, будто у французского посланника имеется такая мазь, которая заменяет и воду, и мыло…

– Что за чушь! – воскликнул маркиз.

– Ну, заменяет в том смысле, что если утром намазать лицо и руки мазью, а потом вытереть полотенцем, то кожа становится чище, чем от мытья, и очень нежной, матовой… Есть такая мазь?

– Приблизительно – да. Её употребляют для смягчения кожи, но после тщательного мытья… Ну да сойдёт и так для твоей принцессы-замарашки! Что же, она прислала тебя ко мне просить этой мази?

– Да. Она уверяла, что заметила, какие жадные взгляды маркиз бросает на меня на каждом приёме и балу; уверяла, что я произвела неотразимое впечатление на вашу милость и, следовательно, вы мне не откажете. Вот она и попросила меня придумать предлог для посещения. Я, конечно, сейчас же сообразила. Нарышкин, скрывшийся во Франции, – мой дальний родственник; мне хотелось бы послать ему письмо, так нельзя ли, дескать, отправить это послание с дипломатической почтой? Принцессе эта мысль очень понравилась, так как ей, кроме всего прочего, хотелось убедиться, охотно ли французское посольство помогает сноситься с беглыми русскими… Но, конечно, это мысль не её, а этой противной Юльки Менгден!

– А, понимаю! – с холодной улыбкой сказал маркиз. – Так вот что: что касается мази, то я охотно дам тебе несколько банок той, которую употребляет сама виконтесса де Вентимиль. Ну, а относительно письма скажешь, что я вежливо, но решительно отказался принять таковое. Конечно, между нами говоря, если моя кошечка действительно захочет написать письмо…

– Да нет, вовсе нет! – смеясь, перебила его Любочка. – Ведь я На. рышкина-то почти и не знаю!

– Ну, а новости?

– О, новости очень интересные! Я благословляю случай, открывший мне уголок, из которого можно слышать! Так вот! Вчера к принцессе пришёл Миних. Анна Леопольдовна была одна и плакала. На вопрос фельдмаршала, отчего принцесса плачет, она ответила, что регент не даёт ей жить. Он на каждом шагу оскорбляет её и принца, а теперь до неё дошли слухи, что он подготавливает целый переворот. Герцог только ждёт прибытия из Москвы старшего брата Карла,[62] московского генерал-губернатора, чтобы совместно с другим братом, Густавом, командиром Измайловского полка, арестовать принца и принцессу и выслать их за границу. Затем, конечно, императора уморят и… – и принцесса залилась рыданиями. Миних вскочил и сказал:

«Ваше высочество! Скажите только слово, и я в один час освобожу вас от этого негодяя!»

«Каким образом?» – спросила принцесса.

Тогда Миних объяснил ей свой план. Регент может рассчитывать только на измайловцев и конногвардейцев. Наоборот, преображенцы слепо пойдут всюду за ним, Минихом. Завтра – то есть, значит, сегодня – очередь держать караул у Зимнего и Летнего дворцов за преображенцами. Следовательно, ничего не будет стоить захватить ночью регента и расправиться с ним по-свойски…

К моему удивлению, вместо того, чтобы поблагодарить Миниха, принцесса разразилась новыми слезами и градом упрёков. Она говорила, что фельдмаршал хочет окончательно погубить её, что предприятие может и не удаться, что с таким человеком, как Бирон, борьба непосильна, – и кучу всяких других вещей. Миних ушёл, видимо страшно рассерженный. Мне даже показалось, что он буркнул нечто похожее на угрозу…

Но сегодня рано утром он снова пришёл. У принцессы была в это время Менгден, и Юлька быстро повернула всё по-своему. Она принялась стыдить принцессу, уверять, что хуже всё равно не будет и что лучше пойти на риск, чем терпеть такую муку. Принцесса поддалась, согласилась, но дрожала в это время как осиновый лист! Между прочим, в середине разговора в комнату вошёл супруг принцессы, принц Антон, но Менгден, не дав никому опомниться, попросту вытолкала его, сказав, что его высочеству нечего здесь делать.

«Этот трус способен ещё выдать нас всех!» – заметила она, закрыв дверь за принцем.

– Так вот, милый Жак, что я узнала. Не правда ли, это важно! Но как хорошо будет, когда уберут этого злого урода… Уж я так торопилась к тебе, так торопилась…

– Любочка! – сказал Шетарди, страстно обнимая гибкий стан девушки. – Завтра поезжай в лавки и набери себе всего, что нужно для самой роскошной шубки, – я всё оплачу!

– О, спасибо, спасибо! – воскликнула Любочка, хлопая в ладоши и затем кидаясь целовать Шетарди. – Какой ты милый! Так это действительно так важно для тебя?

– Страшно важно! – ответил маркиз. – Но… Чёрт! Я ничего не понимаю…

– Чего ты не понимаешь, милый? – спросила Любочка.

– Да так… У меня свои соображения… Ну а скажи, ставил ли Миних какие-нибудь условия?

– Да, и очень много… Но я их плохо расслышала и не запомнила…

– И это назначено на сегодня?

– Да, сегодня ночью это должно быть исполнено!

– Но – Боже мой! – ночью решается её судьба, а за несколько часов до этого она посылает тебя за мазью!

– А как ты думаешь, разве последнее для неё не важнее первого? Да и так это вышло: после ухода Миниха принцесса, как я поняла из её разговора с Менгден, хотела съездить с визитом к жене Бирона, чтобы рассеять подозрения, если таковые имеются, – известное дело, коли совесть нечиста, так везде страхи чудятся… Ну так вот, принцесса и говорит с досадой, что надо мыться, а то лицо не свежее. Тут Юлька и рассказала ей про твою мазь… Конечно, как меня позвали да попросили к тебе съездить, я вне себя от радости была. Сначала я потупилась и робко сказала, что как бы про меня худое говорить не стали, я-де себя так соблюдаю, так соблюдаю… А Юлька, злющая, наставительно говорит мне, что царские интересы важнее собственной чести…

– Ах ты, моя красавица! – страстно шепнул Шетарди, ещё крепче прижимая к себе девушку.

Он понимал, что одна шубка не может ещё наградить Любочку в полной мере, что она ждёт его ласк… Тут он был вполне «в своей сфере»…

Прошло немного времени. В дверь постучали. Любочка поспешно оправила на себе, как могла, платье, пришедшее в довольно картинный беспорядок, и чин чином уселась в дальнем углу дивана. Шетарди тоже привёл себя в более приличный вид и подошёл к дверям. Это был Пьер.

– Ваше высокопревосходительство, – шёпотом доложил камердинер, – только что прибыл его превосходительство шведский посол. Кроме того, Жан доложил, что господин Шмидт кончили копировать документ и желают передать его лично вам!

– Шмидта проведи в соседнюю комнату, барона – в деловой кабинет.

– Слушаю-с, – ответил Пьер.

Извинившись перед Любочкой, Шетарди вышел в соседнюю комнату, где ждал его Шмидт.

– Ну что? – спросил посол.

– Царевна не решилась подписать предъявленное мною ей обязательство. Она говорит, что ей нужно подумать…

– А! Ну пусть думает! – небрежно сказал Шетарди. – Ну, а текст условия?

– Сожжён мною.

– Её высочество ничего особенного не говорила?

– Нет, но я сам подвергся преследованиям сыщика и еле укрылся от него…

– А! Это очень важно! Но сейчас мне некогда. Завтра я подробно расспрошу вас об этом… Ну так у вас для сообщения мне нет ничего такого, что было бы важно знать именно сейчас?

– Нет, ваше высокопревосходительство, нет.

– В таком случае благодарю вас от души, идите с Богом!

Шмидт ушёл.

Шетарди вернулся к Любочке, зайдя предварительно в свою туалетную.

– Любочка, – сказал он, – мне очень жаль, но приходится просить тебя уехать: пришёл человек по важному делу! Вот три банки мази. Значит, надо делать вид, что ты просила для самой себя? Ну хорошо! Так прощай, дорогая моя, займись шубкой и пришли мне счета!

Шетарди крикнул Пьера.

– Пьер, – сказал он, – лошадь барышни отведена за угол флигеля, как я приказал, да? Ну так оденьте и проводите барышню до кучера; ему лучше не подъезжать к подъезду.

Шетарди остался один.

«Ну-с, – сказал он про себя, – а теперь минутку посидим и подумаем. Что же это может значить? С кем играет Миних комедию? С Нолькеном или с принцессой? А может быть – преображенцы держат караул ночью и перед Зимним, и перед Летним дворцами… А может быть, Миних просто хотел как-нибудь объяснить своё появление в Зимнем дворце? Он явится арестовать принцессу, а там подумают, что он ведёт Бирона? Да, это, пожалуй, – самая верная мысль! Но я не выскажу её Нолькену… Теперь я знаю, что мне делать и меры принять!» – И он поспешил в кабинет к Нолькену.

– Бога ради, простите, дорогой барон, что я вас задержал! – произнёс он, приветливо протягивая Нолькену обе руки. – Но те сведения, которые я добыл в это время, наверное, послужат мне достаточным извинением!

– Помилуйте, милый маркиз, – ответил Нолькен, – об извинениях здесь и речи быть не может! Ведь мы работаем с вами заодно, идём к одной цели…

– О да! – с улыбкой сказал маркиз. – Хотя иногда мы и расходимся в мнениях относительно пути, ведущего к этой цели. Ну-с, итак, вы рассчитываете сегодня ночью покончить со всеми нашими неприятностями? Но знаете ли вы, что царевна категорически отказалась подписать известное вам обязательство?

– Да? Это очень неприятно, но… что же делать? Придётся всецело положиться на её великодушие!

– Как вы ошибаетесь, милый барон! Я имею самые точные сведения, что царевна однажды сказала в интимном кругу: «Я буду водить шведов и французов за нос, но им от меня всё равно ничего не увидеть!»

– И всё-таки для нас иного исхода нет! Хотя мой государь и убеждён, что война с Россией была бы своевременной и победоносной, но войны не хочет сенат, а вы знаете, как умалена у нас королевская власть. Для Швеции нет выхода… И вот мне категорически предписано во что бы то ни стало изменить это положение вещей…

– Но уверены ли вы, что предпринятые вами шаги действительно помогут этому? Уверены ли вы, что Миних, получив от вас деньги, действительно сделает то, чего вы ждёте от него?

– Маркиз, – сказал Нолькен, удивлённо откидываясь на спинку кресла, – я не понимаю ваших сомнений!

– Я сейчас объясню их вам. Не правда ли, Миних поставил вам условием, чтобы половина обещанной суммы была доставлена ему сегодня же?

– Да, я обещал прислать этот задаток до восьми часов вечера…

– И вас не удивило, что он желает от вас гарантий, сам не давая никаких?

– Но мне кажется, что, получив деньги…

– Полно, милый барон! Меня удивляет, как такой тонкий дипломат, как вы, не видит всей сомнительности подобного положения вещей. Если Миних возьмёт с вас деньги и ничего не сделает, то вы лишены возможности кричать об этом, потому что какой же посол согласится сам признаваться, что он давал деньги на ниспровержение существующего законного правительства? Если же Миних сделает, что обещал, но вы не исполните своего обещания, то, став вместе с переворотом у самого кормила власти, он найдёт возможность и средства заставить вас дорого поплатиться за обман. Значит, при таком положении вещей, когда Миних гарантирован всем, а вы – ничем, гарантий требуют именно с вас! Даже если бы у меня не было фактов, доказывающих, что вас собираются обмануть, заманить в ловушку, мне достаточно было бы одного этого логического соображения!

– Но у вас имеются факты?

– Да, и очень убедительные! – И Шетарди рассказал Нолькену всё, узнанное им от Любочки.

– Но этого не может быть! – воскликнул шведский посол. – Я не могу допустить, чтобы Миних пошёл на такой обман! Вас ввели в заблуждение, маркиз.

– Барон, – ответил Шетарди, – клянусь вам словом французского дворянина и рыцаря, что особа, сообщившая мне эти сведения, заслуживает полного доверия и что до сих пор каждый мельчайший факт, переданный мне ею, подтверждался в точности!

– Но я не понимаю, как мог Миних… Да и какая выгода?..

– И это мне нетрудно объяснить вам, барон! Ещё тогда, когда ждали смерти императрицы Анны, Миних являлся к царевне Елизавете с предложением своих услуг. Он хотел выговорить определённые условия, но царевна, опасаясь, что ей подставляют ловушку, гневно ответила, что «дочери непристало торговаться с человеком, всецело обязанным её отцу». Значит, действуя в пользу царевны, Миних идёт на риск. А тут он рассуждает так: ему обещана вами известная сумма, половину он получит от вас, половину выторгует от принцессы Анны в виде разных синекур и наград; в добавление к полной сумме он выторгует себе ещё чины, ордена, право на власть; всё это он будет иметь наверное. Ну, а Миних – такой расчётливый человек, который идёт только на верные комбинации!

– Боже мой, но вы приводите меня в отчаяние, маркиз! Я положительно не знаю, на что решиться…

– По-моему, единственно правильным исходом будет послать Миниху записочку, извещающую его о том, что вы не могли достать сегодня деньги и вручите их ему завтра!

– Но записка может скомпрометировать меня!

– Нисколько! Вот вам бумага, перо, чернила. Садитесь и пишите: «Дорогой фельдмаршал, очень извиняюсь, что не мог достать сегодня просимое Вами. Если обстоятельства сложатся сегодня благоприятно, то завтра я весь к Вашим услугам». Вот вы и увидите, насколько чисты были намерения фельдмаршала!

– Мне кажется, что вы правы, дорогой маркиз! – сказал Нолькен, к великому торжеству Шетарди подписывая и запечатывая продиктованную ему записку. – Миних не имеет ни права, ни основания сомневаться в моём обещании. Если же он не исполнит своего – значит, он и не собирался исполнять его! Я сейчас же отправлю записку с одним из моих людей. А теперь до свидания, дорогой маркиз. Большое спасибо вам за громадную помощь, которую вы оказываете мне!.. Но я боюсь, – сказал он уже в дверях, – как бы Миних, осуществив переворот в пользу Брауншвейгского дома, не стал из мести ещё ухудшать наше изложение…

– Э, барон, чем он может ухудшить? Положение, бесспорно, плохо… Да и не бойтесь: я знаю Миниха, знаю и брауншвейгскую чету: торжество Миниха будет калифством на час!

Он проводил шведского посла до передней, затем, вернувшись к себе в кабинет, с торжествующей улыбкой подошёл к железному шкафу, в котором хранились особо ценные вещи и важные документы, достал оттуда несколько табакерок, выбрал одну, отличавшуюся особенно тонкой работой и ценностью, полюбовался на кружевную эмаль, на двойной ряд драгоценных камней, окружавших портрет Людовика XV, спрятал её в изящный бархатный футляр и отправился совершать свой вечерний туалет.

В это время ему по его приказанию уже успели заложить сани. Закутавшись в дорогую шубу, Шетарди уселся и сказал форейтору:

– На Дворцовую набережную, дом фельдмаршала Миниха!

VI

ПАДЕНИЕ РЕГЕНТА

Фельдмаршал Миних жил не в собственном доме, а в наёмном, помещавшемся рядом со старым Зимним дворцом: собственный дом фельдмаршала на Васильевском острове (где теперь Морское училище) не был ещё достроен.

В описываемое время фельдмаршалу было пятьдесят семь лет. Мардефельд в депеше от 17-го декабря 1740 года дал ему такую характеристику:

«У него великолепная фигура, он очень трудолюбив и красноречив. У него большой талант к военному делу, но к той деятельности, за которую он теперь взялся, у него нет и намёка на способность, да и вообще у него скорее поверхностный, чем глубокий ум. Его скупость, которую можно назвать ослепительной, сделает то, что он подарит свою дружбу и добрую волю любой иностранной державе, способной осуществить его материальные надежды. Ввиду того, что он совершенно невежествен, он во всём советуется с братом, который обладает педантической эрудицией, но лишён здравого смысла».

Деятельность, к которой у Миниха, по мнению прусского посла, «не было ни намёка на способность», была должность первого министра, полученная Минихом после низвержения Бирона. Да и откуда было взяться этой способности! До сих пор Миниху не приходилось иметь дело с гражданско-административной деятельностью.

Призванный Петром Великим для рытья каналов, Миних самим провидением предназначался к этой работе, так как происходил из крестьянской семьи, жившей издавна в болотистой части графства Ольденбург, где уже не одно поколение трудилось над отводом вод. Отец Миниха выслужился в датской армии до офицерского чина, и таким образом семья получила дворянское звание.

Шестнадцати лет (в 1699 году) Миних-сын поступил на французскую службу по военно-инженерному ведомству, вскоре перешёл на сторону врагов Франции и служил под знамёнами Евгения Савойского и Мальборо, в чине генерала поступил к Августу II (в 1716 году), где принялся раздумывать, на чью бы сторону перейти: Петра I или Карла XII.

Смерть шведского короля вывела Миниха из неприятного положения осла Буридана[63] и заставила предложить свои услуги России. Но на первых порах его надежды не оправдались. Сначала он был в небрежении, потом ему поручили надзор за прорытием Ладожского канала.

При Петре II Миних был назначен губернатором Ингрии и Финляндии с командованием расположенными там войсками. Ко дню коронования юного царя Ладожский канал был кончен, и Миниха назначили губернатором С.-Петербурга с пожалованием ему графского титула.

Честолюбивые замыслы Миниха стали осуществляться только тогда, когда он женился на вдове великого маршала двора Салтыковой, урождённой Мальцан. Жена пустила в ход все свои связи, и Миниха назначили президентом военной коллегии. Тут Миних проявил энергичную и плодотворную деятельность. Он сформировал измайловский и конногвардейский полки, выделил военно-инженерный корпус в отдельное от артиллерии ведомство, основал шляхетский кадетский корпус и заслужил большую популярность тем, что уравнял в армии иностранцев, получавших прежде двойное жалованье, с русскими.

Бирон, сильно опасавшийся Остермана, рассчитывал найти в Минихе опору себе против лукавого канцлера. Будущее показало, насколько временщик ошибался в продажном немецком проходимце.

В дальнейшем Миниху пришлось не раз поддержать славу русского оружия. Он отличился при взятии Данцига, а затем – в кампании против турок 1737/39 годов, которая доставила ему чин фельдмаршала.

После смерти Анны Иоанновны Миних, имевший право сказать про регентство Бирона, что и «моего тут капля мёду есть», сильно разочаровался в своих надеждах на герцога: Бирон не был расположен давать особенный ход честолюбивому фельдмаршалу и сумел даже ударить по его самому больному месту – скупости. Это заставило Миниха бросаться во все стороны, предлагая свои услуги принцессе Анне Леопольдовне, царевне Елизавете, послам – всем, кто был расположен достаточно дорого оценить его содействие.

Шетарди был отчасти прав, когда объяснил себе переговоры фельдмаршала с принцессой Анной Леопольдовной военной хитростью, желанием «отвести глаза», но только отчасти – Миних считался с возможностью арестовать Бирона для торжества Анны Леопольдовны на случай, если шведский посол не сдержит своих обещаний. Вот почему он «про запас» выговорил себе у принцессы ряд условий.

Теперь, когда ему доложили о прибытии французского посла, Миних был в самом отвратительном расположении духа. Сначала его напугал Бирон. Миних обедал у него со всем своим семейством; герцог был очень рассеян, молчалив и вдруг обратился к фельдмаршалу со странным вопросом: приходилось ли ему, Миниху, участвовать в ночных предприятиях военного характера?

Фельдмаршал вскоре убедился, что Бирон даже не думает подозревать что-либо, но всё-таки этот вопрос внушил ему дурные предчувствия. А тут ещё записка Нолькена… Чёрт знает что! Вдруг Нолькен самым спокойным образом обманет его? Он откроет царевне Елизавете дорогу к престолу, а вместо обещанной суммы Нолькен с Елизаветой Петровной отправят его в Сибирь?

И Миних не знал, на что решиться. Рискнуть или нет? Ведь положиться на Анну Леопольдовну тоже нельзя! Но с другой стороны, почему Нолькен вдруг уклонился от присылки задатка? Может быть, Бирон действительно осведомлён обо всём и ему, Миниху, попросту готовят ловушку?

Под влиянием всех этих тревожных дум Миних принял французского посла очень неохотно и почти невежливо. Но Шетарди сделал вид, будто ничего не замечает.

– Простите, дорогой фельдмаршал, – сказал он, отвешивая Миниху изысканный поклон, – простите, что я тревожу вас в такой поздний час. Но меня задержали, а мне хотелось непременно сегодня же передать вашему высокопревосходительству слова моего августейшего повелителя, который глубоко ценит ваше благосклонное отношение к Франции и просит вас принять в залог своей признательности эту безделушку.

Маркиз изящным жестом раскрыл футляр и с грациозной улыбкой протянул фельдмаршалу табакерку, ловко повернув её перед жирандолью так, чтобы засверкали драгоценные камни.

– Какая прелесть! – воскликнул Миних, жадно впиваясь в крупные бриллианты и прикидывая в уме стоимость табакерки. – Но присядьте, дорогой маркиз! Сделайте честь моему скромному дому! Какая прелесть, какая прелесть! – повторил он, любуясь игрой камней. – Я очень, очень тронут, но и смущён тоже – за что мне такая милость?!

– Но помилуйте, господин фельдмаршал, – с негодованием вскричал посол, – я нахожу, что это – пустяк, который совершенно не способен оплатить вашу известную во всём мире лояльность. Я надеюсь, что вскоре буду иметь честь более существенно доказать вам этот пустячок. Я ещё утром хотел ехать к вам, но сначала задержали спешные депеши, а потом приехал Нолькен, который продержал меня чуть ли не три часа; хотя я и не мог исполнить его просьбу, но он всё не отставал.

– Какую просьбу? – поспешно спросил Миних.

– Я, кажется, совершил нескромность… – с отлично разыгранным смущением ответил Шетарди. – Но мы ведь – друзья, дорогой фельдмаршал, и вы не выдадите меня?

– Может ли быть и речь об этом!

– Так вот: этот чудак приезжал ко мне с просьбой ссудить ему довольно значительную сумму. Кому-то он что-то обещал – уж, наверное, здесь женщина замешана! Но ведь обещать легко, а как достать денег, когда касса безвозвратно пуста? У Нолькена не только нет денег сейчас, но я знаю, что у него не скоро ещё будет мало-мальски приличная сумма!

– И что же, вы отказали ему? – с нескрываемым интересом спросил Миних.

– Ну конечно! – с видом глубочайшего убеждения ответил Шетарди. – Я не настолько богат, чтобы кидать такие суммы по-пустому. Ведь Швеция окончательно разорена и живёт мелкими займами…

– Так вот оно что! – злобно вскрикнул Миних, но сейчас же спохватился. – Так, так! Это очень интересно… – Он замолчал и некоторое время молча смотрел на посла, не зная, как приступить к интересовавшему его предмету. – Как вы себя чувствуете в России? – спросил он наконец.

– Благодарю вас, я вполне сроднился с этой очаровательной страной! – ответил Шетарди.

– Но мне кажется, что положение иностранного министра в России теперь вообще очень трудно?

– Но почему?

– Время неспокойное… Во всех углах родятся заговоры…

– Дорогой фельдмаршал, какое дело иностранному послу до заговорщиков? Он аккредитован к законному правительству и считается только с ним одним.

– Но не все считают настоящее правительство законным. Находятся люди, которые утверждают, будто законные права на стороне цесаревны Елизаветы…

– Что касается этого… – Шетарди сделал небрежный жест рукой. – Можно ли серьёзно говорить о правах царевны? Ведь закон Петра Великого не признаёт прав, а предоставляет монарху самому избирать себе наследника. Да мне кажется, что нельзя говорить о заговоре в пользу царевны Елизаветы, так как она сама и в мыслях не держит короны…

– Вы плохо осведомлены, маркиз!

– О нет! Мне много приходилось по-дружески болтать с царевной. Она сама сказала мне, что все её претензии – просто вымысел. Мало того, она находит, что при настоящем положении дел вступление на престол – очень неблагодарная задача. «Без людей, – сказала она, – править нельзя, а все теперешние годятся только на виселицу!» Я спросил её, что она сделала бы, если бы роковая случайность устранила всех прочих лиц и ей волей-неволей пришлось вступить на трон. «Прежде всего, – ответила она мне смеясь, – я поручила бы теперешних министров, генералов, президентов, фельдмаршалов и т. п. заботам палача!»

– Так вот как? – с еле сдерживаемой злобой повторил Миних. – Всех нас, значит, к палачу?

– Но, дорогой фельдмаршал, царевна не называла имён.

– А к чему имена? Всех нас – и делу конец! Так, так! Слава Богу только, что царевна не думает о престоле, как вы говорите, а если и думает, так ей придётся наткнуться на людей, которым вовсе не желательно свести близкое знакомство с палачом… Так, так…

– Ну а теперь, дорогой фельдмаршал, позвольте мне откланяться и пожелать вам всего хорошего! – сказал Шетарди, видевший, что все брошенные им семена тут же дали желаемые ростки.

Миних для вида удерживал его, но был даже рад, когда посол ушёл.

– Так, так! – в десятый раз повторил Миних, оставшись один. – Хорошо, что я узнал всё это заблаговременно! Ну погоди же ты! Я разыграю тебе хорошенькую комедию!

Он приказал заложить лошадь и направился к Преображенским казармам, чтобы подобрать соответствующий состав людей для караульного наряда, которому предстояло около одиннадцати часов вечера сменить измайловцев. Он знал приблизительно, кто из солдат тяготеет в сторону Елизаветы Петровны, а кто – в сторону Анны Леопольдовны. К Летнему дворцу, где жил с семьёй герцог, он решил назначить первых, к Зимнему – вторых!

И всю дорогу старый фельдмаршал шептал сквозь зубы полные раздражения угрозы…

А Бирон точно предчувствовал, что над его головой собираются тучи. Весь день он был задумчив и мрачен, и чем ближе время подходило к вечеру, тем более усиливалась его непонятная тревога.

– Болен я, что ли? – спрашивал он себя. – Ведь ничто мне не грозит, и ещё несколько дней…

Несколько дней! Иногда и час один, а не то что несколько дней, способен изменить всю человеческую судьбу!

Назойливая мысль нашёптывала:

«Что было бы со мной, если бы императрица Анна умерла на несколько дней раньше? Сложил бы давно на плахе голову! Вот что такое несколько дней… Но ведь опасности ниоткуда не видать? Положим, она всегда была, но ведь сегодня её не больше, чем в любой другой день? Так откуда же эта тревога, откуда эта подавленность?»

За обедом, на котором присутствовало много посторонних, Бирон был настолько молчалив и рассеян, что гостям было очень не по себе, и они в первый удобный момент стали прощаться.

Герцог не удерживал их. Только одного графа Головкина он крепко ухватил за рукав и шепнул:

– Погоди, не беги от меня! Мне тяжело, меня что-то невыносимо гнетёт! Мне прямо страшно становится одному!

Он был так удручён, что даже не заметил выражения неприятной растерянности, отразившейся на лице графа.

– Не держали бы вы меня, ваше высочество! – смущённо ответил Головкин. – Что-то не по себе мне… Знобит, голова тяжёлая…

– Эх ты! – с горечью сказал Бирон. – А ещё другом называешься! Друг до чёрного дня! Пустяшное нездоровье побороть не можешь, когда мне так невыносимо тяжело!

– Да я не о себе, а о вашем высочестве больше! – залебезил Головкин. – Я что? Я обойдусь. Но и вы, герцог, кажется мне, не очень-то здоровы… Вам бы прилечь, сном всё пройдёт…

– Обо мне ты уж не беспокойся, брат! – отрезал Бирон. – Что же касается нашего здоровья, то у меня имеется хорошее лекарство!

Бирон велел подать бутылку вина и два кубка. Головкину оставалось только подчиниться, он рисковал навлечь на себя подозрения…

Но и доброе старое вино не могло успокоить тревогу собутыльников, и беседа не клеилась. Скажут слово да и молчат, молчат. Потом, через четверть часа, ещё слово…

Только когда было покончено с третьей бутылкой, Бирон заговорил.

– Не знаю почему, но меня сегодня особенно неотступно преследует образ покойной императрицы, – сказал он, тяжело опуская голову на руки. – Совесть меня мучит, граф… Почему не уберёг, не уследил… Эх! – стоном вырвалось у него. – Жила бы да жила она!

– Да в чём же вы можете винить себя, герцог? – возразил граф. – Ведь болезнь – не свой брат!

– Эх, что болезнь! – отмахнулся от него регент. – Ты-то знаешь, что такое болезнь вообще, да и что за болезнь была у императрицы…

– Но я – не доктор…

– А доктора, думаешь, знают? Надо что-нибудь сказать, вот они и брешут. Отравить – на это они мастера, а болезнь распознать да вылечить – ну, тут они всё равно что слепые… Что болезнь! Когда жизнь идёт гладко, ровно, так и с болезнью до глубокой старости проживёшь, а огорчения, заботы – вот неизлечимая болезнь, которая быстрее всего сводит в могилу!

– Но ведь вы всецело стояли на страже!

– Да оставь, Головкин! – с досадой крикнул герцог. – Надоели мне эти сладкие слова! Сам знаю, что знаю…

Он опять замолчал, погрузившись в воспоминания. Часы пробили половину одиннадцатого. Головкин вздрогнул и опасливо уставился на циферблат.

– Как сейчас помню, – тихо, словно обращаясь к себе, сказал герцог, – была холодная, дождливая осенняя погода, а мне пришло в голову поехать кататься верхом. Императрица отнекивалась, но я… Ах, не всегда я обращался с ней так, как подобало! Следы ног её целовать бы мне… а я… Как сейчас помню: приехали мы с катанья, а на другое утро она и слегла.[64]

И опять наступила долгая-долгая пауза. Часы пробили одиннадцать.

– Недужится мне уж очень, – робко начал Головкин, – пойти мне, что ли?

– Ты пойми, – не слушая его, сказал герцог, – ведь я вовсе не искал регентства. Мне тяжело было примириться с мыслью, что придётся управлять этой страной, которая никогда не простит мне моего иноземного происхождения. Но что мне было делать, куда деваться? Ведь у меня семья… Правда, и в России, и везде за границей – в Пруссии, в Австрии, да и мало ли где – у меня имения. Но если я сегодня выпущу власть из рук, разве меня оставят в покое? Все – враги, все зубы точат! Про Россию и говорить нечего. Но, думаешь, даст мне прусский король либо австрийская императрица жить спокойно? Как бы не так! Сейчас начнут сводить счёты за старое! А из-за кого всё это? Всё из-за России, которая меня ненавидит! Мне негде голову преклонить, Головкин, я один, один, один!..

– Ваше высочество, – настойчиво сказал Головкин, опасливо посматривая на циферблат. – Вам положительно необходим покой. Позвольте, я провожу в опочивальню, ваше высочество!

– «Ваше высочество»! – с горечью повторил Бирон. – А ты думаешь, простят мне когда-нибудь, что я заставил сенат присвоить мне этот титул? Но ты прав! – сказал он, вставая. – Мне нужен покой. Вино начинает сказываться, меня клонит ко сну… Вот единственный верный друг, который не изменяет… Только вот что, граф, сначала мы пройдём в зал, где стоит гроб императрицы. Хочется мне поклониться её праху!

– Слава тебе Господи, – шепнул Головкин, следуя с облегчённым видом за Бироном.

Хотя со дня смерти императрицы Анны Иоанновны[65] прошло уже около месяца, но похорон ещё не было, и гроб с высочайшими останками, украшенный императорскими гербами и тонувший в цветах, стоял в одном из залов Летнего дворца. Громадные восковые свечи придавали всему какой-то жуткий колорит своим трепещущим светом, и лица неподвижно вытянувшихся гвардейцев, стоявших почётным караулом у гроба императрицы, казались мёртвенными, неживыми.

Головкин остался поближе к дверям. Бирон подошёл к гробу и долго смотрел на него, шепча по-немецки молитву.

– Прощай, дорогой друг! – сказал он наконец. – Прощай, моя единственная опора! Я хотел бы скорее быть с тобой!

Он подошёл к Головкину, взял его под руку и вышел с ним из зала.

В следующей комнате к нему поспешно подошёл молодой офицер из дворцового караула. Это был знакомый нам Мельников.

– Ваше высочество! – сказал он, вытягиваясь в струнку перед регентом. – Караул задержал какого-то человека, назвавшегося гофкомиссаром Липманом. Несмотря на запрещение вашего высочества кому бы то ни было входить во дворец, Липман настойчиво пытался пробраться сюда и грозит немилостью вашего высочества, если о нём не будет доложено, так как у него имеется дело первой важности!

– А, понимаю! – сказал Бирон. – Потрудитесь сказать этому господину, что я считаю его домогательства наглостью. Для приёма отведены утренние часы, а не ночь!

Мельников ушёл.

«Пронюхал что-нибудь еврей!» – с тревогой подумал Головкин.

– Я понимаю, что ему нужно, – злобно заговорил Бирон, с обычной для него лёгкостью переходя от мрачной подавленности к потребности обрушиться на кого бы то ни было, что бывало с ним обыкновенно после неумеренного питья. – Представь себе, граф, третьего дня я вызвал к себе эту собаку, которая мне всем обязана, и предложил устроить заём, весьма необходимый казне. А этот негодяй решился ответить мне, что заём невозможен, пока правительство – то есть я – не примет некоторых необходимых мер для своего упрочения. Он хотел было перечислить мне эти меры, но я попросту выгнал его вон, пригрозив, что в двадцать четыре часа вышлю его из России! Какова наглость! Всякое животное осмеливается посягать на власть! Ну, теперь он, верно, понял, что его дело плохо, – прослышал, должно быть, что я уже послал курьера за границу, вот и прибежал. Ну да погоди! Набегаешься ты у меня ещё!

Они прошли дальше, направляясь к выходу. Но вскоре Мельников явился опять.

– Ваше высочество! – сказал он. – Осмелюсь доложить, что гофкомиссар настаивает на том, чтобы его пропустили. Он говорит, что явился к вашему высочеству не по собственному делу, а по вашему и что может приключиться плохое дело, если его не допустят…

– Так прогнать его прикладами, если он добром не хочет уйти! – чуть не с пеной у рта крикнул Бирон. – По моему делу! Я думаю, что по своему делу даже этот нахал не решился бы тревожить меня в такое время! Потрудитесь выпроводить его, а если вы осмелитесь ещё раз доложить мне о нём, то я разжалую вас в солдаты и подвергну телесному наказанию. Вы недостойны ни дворянского звания, ни офицерского чина, если осмеливаетесь заставлять два раза повторять себе приказ! Ступайте!.. Вот таковы они все, эти русские офицеры, – заворчал он, когда Мельников, покрасневший от обиды, ушёл. – Ни малейшего понятия о дисциплине! Только немцы и умеют служить! Ну да погоди, дай срок! Я весь этот мятежный полк расформирую по армейским частям! Всякий молокосос…

– Да, этот молодец из молодых да ранний! – ворчливо согласился Головкин, не желая сообразить, что немецкий проходимец при нём, коренном русском, огульно ругает русских. – Можете себе представить, ваше высочество, недавно этот мелкопоместный дворянин явился просить у меня руки моей двоюродной племянницы Наденьки… С Головкиными породниться захотел! Но хотя Наденька – и бедная сирота, а она всё-таки Головкина…

– Э, что там кичиться! – небрежно ответил явно хмелевший временщик. – Что Головкины, что Мельниковы, Ивановы, Сидоровы – один чёрт. Вот если бы ты был фон Головкин, тогда было бы чем кичиться… Ну ступай, граф, и я впрямь спать захотел!

Мельников, весь красный от досады, возвратился к себе на гауптвахту, от всего сердца ругая (про себя, конечно) Бирона.

– Ну вас совсем! – с досадой сказал он Липману, разговаривавшему с поручиком Ханыковым, высоким, мускулистым брюнетом. – Уходите вы лучше поскорее! Герцог не желает видеть вас!

– Но это невозможно, – испуганно заметался Липман. – Надо сказать его высочеству, что наступили совершенно особенные обстоятельства… Умоляю вас, доложите…

– Нет уж, пусть чёрт о вас докладывает, а я не стану! – злобно отрезал Мельников. – Его высочество пригрозил в солдаты меня разжаловать, если я ещё раз сунусь к нему с докладом о вас…

– Но я…

– А вас приказал прогнать прикладами, если вы добром не уйдёте, – продолжал Мельников, – и вот, ей-Богу же, я это приказание сейчас исполню.

– Что, Вася, верно, тебе здорово влетело? – улыбаясь, спросил Ханыков, когда Мельникову удалось выпроводить Липмана. – Я тебя таким красным да злым давно не видывал!

– Ах, что «влетело»? – уныло ответил Мельников. – Ты ведь сам знаешь, что мы, русские, должны быть привычны к унизительному обращению герцога. Каждую минуту готовишься, что тебя ни с того ни с сего обругают, под арест посадят, разжалуют… А то мне обидно, что при герцоге в то время находился граф Головкин.

– Дядя твоей Наденьки? Ах да, скажи, пожалуйста, ты ведь хотел всё храбрости набраться да идти просить Наденьку за себя? Что же, так и не набрался?

– Набраться-то я набрался, да толку никакого не вышло! – мрачно ответил Мельников. – Граф так меня встретил, будто я – деревенский свинопас, а не русский дворянин. Головкины-де, говорит, – самая старая русская фамилия, с императорской в родстве состоит… Да что и говорить!..

– Что же ты делать будешь?

– Я было совсем голову опустил, да Наденька обнадёжила. Говорит: «Ни за кого всё равно замуж не выйду, лучше в монастырь пойду». Будем ждать, авось перемелется! Только вот всё труднее и труднее нам видеться становится.

– Эх, брат! – весело сказал Ханыков, одобрительно хлопая грустного товарища по плечу. – Тем-то любовь и хороша, что за неё ещё бороться надо! То, что легко в руки даётся, дёшево стоит. Погоди, и для вас солнышко проглянет! Вот все о войне говорят! Ты хоть и мал, да удал! Выслужишься…

Он сразу остановился и с удивлением взглянул на резко распахнувшуюся дверь, в которой показался Манштейн, адъютант фельдмаршала Миниха.

Манштейн был бледнее обыкновенного и казался чем-то встревоженным. Он с тревожной внимательностью посмотрел на лица вытянувшихся перед ним офицеров и некоторое время молчал, как бы колеблясь.

– Господа офицеры, – сказал он наконец, – его высокопревосходительство, наш обожаемый фельдмаршал сейчас прибудет сюда. Он ждёт от вас послушания ему как вашему начальнику, неизменно и ревностно заботящемуся о чести и славе армии и преданности законным русским государям, – Манштейн сильно подчеркнул последние три слова. – Вы берите человек пятьдесят солдат, на которых можно всецело положиться, и выходите с ними во двор. Помните, что надо проявить быстроту, осторожность и тишину! Не спрашивайте ни о чём и повинуйтесь; вам выпал на долю счастливый случай заслужить отличия!

Ханыков и Мельников поспешно кинулись в караульную комнату; самая надёжная полурота была выведена во двор, и Манштейн выстроил там солдат во фронт.

Вскоре показалась высокая, полная фигура фельдмаршала. Поздоровавшись с полуротой, Миних обратился к ней с речью:

– Молодцы-преображенцы! Вы знаете, кто я, а я надеюсь, что знаю вас! Не один раз водил я вас к славе и победам, не один раз проливал вместе с вами кровь за благо родной России. Я – немец; нет, неправда!.. Я только был немцем, так как вся немецкая кровь вытекла у меня на полях сражений. Я – русский, и все мои мысли клонятся лишь ко благу и пользе России. Я – русский, повторяю я вам, и потому не могу больше терпеть то, что происходит! В бедности и под постоянными угрозами живёт дочь нашего великого царя Петра, в чужих краях прозябает его внук, а дерзкий проходимец, вор, изменник и похититель власти топчет грязными ногами их священные права и упивается русской кровью… И мы будем терпеть это? Будем склонять шеи с покорностью рабочего скота? Нет, молодцы-преображенцы, переполнилась чаша терпения, и вы не дадите более регенту из конюхов тиранить нашу родину. Вы не допустите этого, я уверен в вас! Так скажите, готовы ли вы идти туда, куда зовут вас долг и честь? Если нет, если я ошибся в вас, то я докажу вам, что я более русский, чем вы, так как я на ваших же глазах покончу с собой, чтобы не видать более творящихся безобразий. Но этого не может быть!.. Я не ошибся в вас! Так скажите же, готовы ли вы помочь мне обезопасить дерзкого вора и вернуть трон и корону законным государям?

Хотя двор перед караульными помещениями и находился в стороне, так что звуки оттуда с трудом могли дойти до внутренних покоев, но Миниху и Манштейну пришлось сейчас же испуганно сдержать восторг преображенцев, которые так и рвались покончить скорее с ненавистным герцогом, тем более что, как они поняли, дело шло о царевне Елизавете.[66]

– Кто из господ офицеров находится здесь? – спросил Манштейна фельдмаршал.

– Поручики Ханыков и Мельников, ваше высокопревосходительство! – ответил адъютант.

– А! Отлично! Поручик Ханыков! – скомандовал Миних. – Возьми двадцать человек и отправляйся к дому генерала Бирона.[67] Не предпринимайте ничего до прибытия адъютанта Манштейна, который примет над вами начальствование. А пока ваше дело будет только оцепить все выходы и не пропускать никого ни в дом, ни из дома! Ступайте, и да благословит вас Бог!

Ханыков поспешил исполнить приказание.

– Поручик Мельников! – продолжал затем фельдмаршал. – Возьмите двадцать человек и помогите адъютанту Манштейну арестовать вора Бирона! Старайтесь справиться как можно быстрее и бесшумнее! С Богом, ребята! Помните – за русским Богом молитва, а за русским царём служба не пропадает!

Манштейн повёл свой отряд наверх, в покои герцога. Люди шли крадучись, на цыпочках, придерживая оружие, чтобы не спугнуть преждевременно хищного ворога, залетевшего в орлиное гнездо.

Было жутко в этих больших, низких, тёмных залах. Казалось, что в углах дворца скорбно роятся оскорблённые тени русского прошлого. Но разве эти тени вступятся призрачным боем за дерзкого узурпатора? Так вперёд же, вперёд!..

И всё дальше, всё так же таинственно и бесшумно крались в ночной тьме солдаты. Только по временам слышался стук неосторожного каблука или звякало оружие… «Эй, тише вы!.. Вперёд!.. Вперёд!..»

А вот и дверь… Отряд остановился и замер. У всех взволнованно бились сердца… Неудача – смерть! Это чувствовал каждый.

«А удача – Наденька!» – радостно думал Мельников.

Манштейн подал наконец знак рукой, и Мельников с треском распахнул дверь, вводя в герцогскую спальню солдат.

От шума Бирон сразу проснулся и поднял голову.

– Как вы смели войти сюда! – крикнул он солдатам, стараясь быть грозным, но всем своим видом выдавая охвативший его ужас.

– Поручик Мельников! – скомандовал Манштейн, выходя из-за солдатских рядов. – Делайте своё дело и арестуйте изменника и вора!

– Это что ещё такое? – крикнул Бирон, вскакивая с постели и озираясь в поисках оружия. – Эй, караульные, сюда! – завопил он пронзительным, говорящим о паническом ужасе голосом. – На помощь! Караульные!

– Молчи, немецкая дубина! – грубо крикнул ему Мельников, подходя к кровати. – Мы и есть караульные! Эй, Бирюков, заткни его светлости рот платком!

Солдат накинул на лицо регента платок.

– А-а-а! – завыл Бирон, отбиваясь.

Несколько солдат навалилось на него.

Вдруг один из них, тот, который старался заткнуть рот герцогу, пронзительно вскрикнул и отскочил в сторону: Бирон больно укусил его за руку.

Это заставило нападавших на мгновение остановиться, никто не понимал, в чём дело.

С энергией утопающего герцог хотел использовать благоприятный момент. Одного из солдат он ударил кулаком по переносице, другого оттолкнул в сторону ударом в грудь, а сам кинулся к стоявшему в углу спальни столику, где лежали шпаги и пистоли.

Манштейн не на шутку перепугался. Если бы герцогу удалось овладеть оружием, исход предприятия мог бы стать сомнительным. Весь успех их замысла покоился на внезапности, неожиданности и быстроте. Шум, крики, звуки выстрелов могли привлечь дворцовую челядь. Кроме того, во дворце находилось ещё около полутораста человек, ничего не знавших о происходящем; не известно было, на чью сторону встанут они!

– Хватайте его! – закричал адъютант. – Не допускайте его до оружия! Да берите же его, трусы!

Но Бирон уже успел схватить шпагу, и солдаты заколебались. Слишком страшен, фантастичен был вид этого худого, высокого человека, одетого в ночной колпак и нижнее бельё, с искажённым злобой и ужасом лицом и метавшими молнии глазами.

– Прочь оружие, негодяи! – завопил он. – Кто не положит оружия сейчас же, тот…

Он не успел договорить. Что-то мягкое, круглое неожиданно подкатилось ему под ноги, и он тяжело упал на пол.

Этим комочком был поручик Мельников. Сообразив психологическую важность момента, он решил всё поставить на карту, кубарем подкатился под ноги регента и сшиб его таким образом на пол.

Но он не дал герцогу оправиться от неожиданности падения. Маленький, толстый, но очень сильный и ловкий, он оглушил Бирона ударом кулака, схватил его за горло и быстро подмял под себя. Подскочившие солдаты накинулись на герцога. Через несколько минут всё было кончено. Избитого, спелёнатого, словно младенца, герцога вытащили, как он был, в разорванной рубашке на мороз. Миних, потирая от радости руки, приказал отвести арестованного на офицерскую гауптвахту при Зимнем дворце.

– Спасибо, Манштейн! – радостно сказал фельдмаршал. – Я очень доволен вами!

– Осмелюсь доложить вашему высокопревосходительству, – отрапортовал адъютант, – что успешностью предприятия мы всецело обязаны ловкости, храбрости и неустрашимости поручика Мельникова. Солдаты выпустили герцога и дали ему возможность овладеть оружием. Если бы не поручик, борьба могла бы затянуться, и тогда… неизвестно…

– Поручик Мельников! – сказал Миних. – Явись завтра ко мне утром, мы поговорим о награде! А теперь, в виде особенного доверия, поручаю тебе отвести арестованного в Зимний дворец. А вы, Манштейн, отправляйтесь к Ханыкову и арестуйте генерала Бирона. Мне ещё надо обезопасить Бестужева…

* * *

В следующие дни весть об аресте и отдаче под суд бывшего регента вызвала большую сенсацию и весьма разнородные ощущения. Принц Брауншвейгский, назначенный теперь генералиссимусом, с радостным недоумением таращил свои глуповатые глаза и в сотый раз повторял:

– Ловкая, чёрт возьми, штука вышла! Но как это они всё устроили – не понимаю!

Принцесса Анна Леопольдовна с торжеством объявила себя правительницей и с нескрываемой гордостью присутствовала при принесении присяги царевной Елизаветой, первыми чинами государства и военными. Это был тот недолгий момент, когда она чувствовала себя спокойной за будущее…

Граф Остерман уже обдумывал в душе, как подставить ногу Миниху. Ведь «виновник торжества», будучи коренным военным, облёк себя чисто гражданской должностью первого министра, милостиво назначив поседевшего в «гражданских боях» Остермана генерал-адмиралом…

Князь Черкасский, князь Куракин, адмирал Головин, Нарышкин, Ушаков, барон Менгден, Стрешнев и многие другие, получившие неожиданные награды, торжествовали. Приверженцы Бирона трепетали.

Шведский посол барон Нолькен приезжал к французскому министру Шетарди, чтобы благодарить его за радение о благе Швеции, сказавшееся в своевременном предупреждении. А Шетарди с пренебрежительно-иронической улыбкой написал донесение своему правительству, заканчивающееся так:

«Из всего вышеприведённого, Ваше Превосходительство, можете усмотреть, что моя точка зрения оказалась самой правильной и что только благодаря мне шведский посол не поставил себя в унизительно-смешное положение» и т. д.

Преображенцы, участвовавшие в перевороте, с воплями прибежали к царевне Елизавете, говоря, что они приняли участие в этом акте только потому, что думали работать на пользу её, царевны. А Елизавета Петровна, грустно разводя руками и успокаивая возмущённых солдат, думала о том, что придётся, видно, вступить в специальное соглашение с Францией, так как во всём происшедшем была ясно видна рука маркиза де ла Шетарди…

Но кто был всецело, совершенно доволен происшедшим, так это Мельников и Наденька. Сам Миних был их сватом, и гордый граф Головкин, попытавшийся сначала протестовать, волей-неволей должен был смолкнуть, когда фельдмаршал внушительно сказал ему:

– Вот что, граф Михаил Гаврилович! Хотя о готовящемся низвержении регента вам заранее ведомо было и вы были последним лицом, оставшимся около Бирона, но, как явствует из хода событий, его ни о чём не упредили. Это так, и за это вам много прошлых вин простится. Но «много» не значит «все». И если мне, как кабинет-министру, придёт в голову порыться в прошлом, то… берегитесь! По моему настоянию её высочество изволили назначить вас вице-канцлером. Но мне не в пример легче будет настоять, чтобы вас отдали под суд!

Головкин нахмурился, сдвинул брови, засопел. Тогда к нему подошёл Мельников и сказал:

– Ваше сиятельство! Когда я в первый раз явился просить у вас руки вашей племянницы, то вы сказали мне, что это дерзость, так как я хочу породниться со столь знатным родом, как род вашего сиятельства. Но осмелюсь сказать вам, что дворяне Мельниковы уже при Владимире Мономахе считались старым боярским родом, мы обеднели, но худороднее не стали, а потому мне не к чему втираться в знатную родню. Нет, граф, никогда без вашего на то желания я ни словом, ни делом не сошлюсь на родство с вами и только тогда вспомню, что вы – дядя моей Наденьки, когда понадобится прийти к вам на помощь!

Головкин окинул Мельникова пренебрежительным взглядом.

– Какую помощь можешь оказать ты, мальчишка, графу Головкину? – надменно сказал он. – Какой-то поручик…

– Я уже произведён в капитаны, граф, – почтительно и спокойно возразил Мельников, – и неизвестно, кем я стану ещё через год. Наши судьбы идут странными путями, и в один год, в один месяц, в один день даже малые становятся великими, а великие – меньше малых. «Какой-то поручик и граф Головкин!» – сказали вы. Но, – он понизил голос до еле слышного шёпота, – герцог Бирон был больше и могущественнее, чем граф Головкин, а между тем он погиб. Почему? Только потому, ваше сиятельство, что возле него не было своего поручика Мельникова, который предупредил бы его…

Головкин вздрогнул и уже совсем иначе взглянул на маленького, кругленького, бело-розового, словно молочный поросёнок, Мельникова. Он вспомнил, что рассказывал Манштейн о поведении поручика в прошлую ночь, как благодаря смелости, сообразительности и решимости Мельникова замысел Миниха был осуществлён быстро и без всяких осложнений. А ведь теперь действительно было странное, шаткое время, когда каждый час валил старых гигантов и неожиданно возносил новых. Момент принадлежит смелым; такие люди, как этот мальчик, могли многого добиться… Эй, не наплевать бы в колодец… Да и чем Мельников, в сущности, не жених для бедной сиротки?

И граф уже ласковее взглянул на молодого офицера, спрашивая:

– Да хочет ли тебя ещё сама Наденька-то?

– Ох, ваше сиятельство! – всплеснув руками, воскликнул Мельников. – Так хочет, так хочет!..

И Миних и Головкин рассмеялись.

– Ну, ин быть по-твоему! – сказал последний. – Разве я могу такому свату, как его высокопревосходительство, отказать? Только придётся вам со свадьбой обождать; оба вы ещё молоды, да и спешить некуда! Сначала покажи, что ты за человек!.. Да приходи к нам сегодня обедать! – уже совсем ласково кинул он.

Итак, приходилось ждать. Но это не пугало ни Мельникова, ни тоненькой, вертлявой, кокетливой Наденьки. Они были довольны и тем, что одна только ночь сделала возможным к утру то, что ещё с вечера казалось неосуществимым, и надеялись, что впереди им предстоит ещё много таких же счастливых неожиданностей… Они были молоды, могли ждать… Будущее представлялось им ровным, светлым, счастливым – то самое будущее, которое так трагически, так предательски обмануло их ожидания.

VII

«ЛОВИСЬ, РЫБКА, БОЛЬШАЯ И МАЛЕНЬКАЯ»

Ванька Каин был немало сконфужен, когда преследуемый им купец внезапно исчез, словно растворился в сгущавшемся тумане. Он кидался с перекрёстка по всем четырём направлениям, спрашивал прохожих и будочников, не видал ли кто-нибудь купца, но все отвечали, что им не попадались навстречу пешеходы. Наконец попался солдат, который мог дать необходимые разъяснения, так как видел, что высокий мужчина с коробом за плечами проехал, уцепившись за задок крытых саней. Это хоть объяснило Каину, как удалось скрыться преследуемому, но куда он скрылся – так и осталось загадкой.

Обескураженный неудачей, постигшей его на первых же шагах петербургской деятельности, Ванька закатился в кабак и жестоко пропьянствовал там чуть не до утра. Но на следующий день всё-таки пришлось идти с докладом к Кривому…

Каин ждал насмешек, упрёков, но Семён, казавшийся в этот день необыкновенно озабоченным, принял известие об исчезновении преследуемого совершенно спокойно.

– Сегодня мне некогда с тобой говорить, – сказал он, подумав немного. – У нас случились большие перемены, и хлопот у меня полон рот То, что ты рассказал, наводит меня на мысль… Но об этом потом, теперь некогда. Пока прощай, приходи дня через три, у меня для тебя будет кое-что приятное: сразу, брат, сможешь барином стать!

Ванька стал уходить, рассыпаясь в выражениях благодарности.

Однако Кривой вернул его от порога.

– Да, кстати! – сказал он. – Твоя Милитриса Кирбитьевна готова, «владей, Фаддей, своей кривой Маланьей!»

– Как готова? – с испугом крикнул Ванька. – Да уж не очень ли отделали её твои молодцы?

– И пальцем даже не тронули, – улыбнулся Кривой. – Я просто заставил её посидеть да посмотреть, как других пытали. Теперь вот что: есть у тебя поп, который вас без дальних слов окрутит?

– Нет, ведь я в Питере – человек новый…

– Ну так вот тебе записка к отцу Василию на Выборгскую у Сампсония. Сходи к нему сейчас же, сговорись да и бери свою Алёну прямо к венцу – иначе я её не выпущу. Жена на мужа доносить не пойдёт…

– Да согласится ли ещё она? – спросил Ванька, который на первых порах никак не мог освоиться с нежданной радостью.

– Не беспокойся! – с тонкой улыбкой ответил Кривой. – Чтобы отсюда выйти, твоя красавица даже за самого чёрта лысого замуж пойдёт, а ты, хоть и немногим, да всё же лучше чёрта… Ну ступай, ступай, нечего время зря терять!

Кривой был прав. Когда Ванька, слетав на Выборгскую и столковавшись с попом, вернулся обратно к Кривому, его провели в маленькую комнату, где содержалась Алёна. Увидев входившего Ваньку, Трифонова чуть ума не лишилась от радости и с воем кинулась ему на шею: после виденных ею ужасов бедной женщине действительно было слаще выйти замуж хоть за чёрта, только бы не оставаться в этой мучительной неизвестности среди вечных стонов, хруста ломаемых костей, свиста плетей и рыданий, доносившихся из пыточной камеры. Таким образом Ванька Каин стал обладателем желанного тела и ещё более желанного капитала Алёны.

Неделя медового месяца пролетела для новобрачного быстро и упоительно. Алёна была покорна, покладиста и, казалось, спешила ловить на лету малейшее желание мужа. Но по мере того, как душа молодой женщины отходила от ужаса виденного и того, что могло ожидать её, в ней медленно, но упорно стала нарастать какая-то двойственная работа. Алёна понимала, что достаточно было желания Ваньки – и она очутилась на пороге мучительной смерти, что достаточно было одного знака его руки – и все ужасы пролетели мимо, словно тяжёлый сон. Это внушало ей священный трепет к мужу, уважение, преклонение, почти обожание, в котором явно нарастала непреодолимая ненависть. Так – ненавидя – обожать должен был бы легендарный Фауст дьявола, во власть которого он волей судеб попал душой и телом.

Женщины инстинктивно хитры, инстинктивно дипломатичны. Алёна открыто показывала своё уважение к мужу, но нараставшую ненависть прятала глубоко и искусно. И Ванька радостно потирал руки, благодаря судьбу за доставшийся ему клад.

Но восторги первой недели любви не заставили молодожёна потерять голову и забыть о деле, а потому в назначенные день и час он в точности и аккурат явился к поджидавшему его Кривому.

– А, молодожён! – весело приветствовал сообщника Семён. – Ну что, блаженствуешь?

– Да, уж так я тебе, Семён Никанорович, благодарен, что и сказать не могу! – ответил Ванька.

– Ну-ну, это тебе от меня маленький задаточек за службу, которой я от тебя ожидаю. Только вот что, брат: ежели у тебя брачный хмель всё ещё из головы не вышел, то лучше ступай ещё на недельку к жене, а то у меня дела серьёзные, и к ним надо с полным вниманием относиться!

– Да что ты, Семён Никанорович? – даже обиделся Ванька. – Разве я не знаю? Делу время, потехе час!

– Тогда садись да слушай! Прежде всего должен тебя предупредить, что всё мною сказанное должно почитаться великой тайной. Ты меня знаешь и обо мне слышал: не такой я человек, чтобы пускать слова на ветер. Если ты только подумаешь нарушить мой запрет и если у тебя хоть в мыслях промелькнёт предательство – тут тебе и конец!

– Да что это тебе в голову пришло, Семён Никанорович?

– Молчи и не перебивай меня! Начну с теперешнего времени. Ты уже знаешь, что регент свергнут и у власти стали родители малолетнего императора. К принцу Брауншвейгскому я очень вхож; это – мой благодетель, и я ему предан всей душой. Только он да его жена – люди-то очень беззаботные Я носом чую, что уже давно что-то против императора затевается Иностранные послы заваривают какую-то кашу и интригуют против правительства за царевну Елизавету. Помни, нам теперешнего правительства просто зубами держаться следует, потому что низложат его, и нам с тобой конец. И коли они сами себя не очень-то стерегут, то нам с тобой надо постараться устеречь их. А это – штука нелёгкая. Конечно, царевну Елизавету можно бы силком в монастырь постричь, но тогда наши вороги начнут мутить за её племянника, принца Голштинского, а принц находится сейчас в Швеции, так что нам гораздо удобнее, если царевна Елизавета будет на свободе, чтобы мы могли за ней следить да вовремя предупредить заговор. Вот это-то я тебе и хочу поручить Ты – парень хитрый, осторожный и смелый. Если будешь вести себя умно, то многого добиться сможешь.

– Спасибо тебе, Семён Никанорович!

– Погоди попусту болтать, успеешь поблагодарить, когда будет за что. Ты со мной все эти фигли-мигли брось – меня словами не проведёшь. Лучше слушай хорошенько! По моему поручению ты выслеживал одного молодца и был очень огорчён, когда он от тебя скрылся. Но огорчаться тут пока нечего. Конечно, было бы приятнее доследить его до дома. Но и так мы многое узнали. Раз он от тебя скрылся, значит, у него совесть нечиста. Это – либо тот человек, которого я заподозрил, либо какой-нибудь другой опасный человек. Да только не ошибся я. Словом, мы знаем теперь, что за этим молодцом надо во все глаза смотреть. Второе – ты говоришь, что он около Фонтанки долго крутился, а потом уж исчез. Что это значит? Что дом, в который он шёл, находится в тех краях и преследуемый хотел со следа сбить, чтобы на подозрение не навести. Какой же дом в тех краях? Не один там дом, да живут там всё такие люди, которые не станут против императорской фамилии мутить. Зато там дворец царевны Елизаветы! Не к ней ли пробирался наш молодец? Думаю, что так, а когда ты узнаешь, кто это такой, и сам со мной согласишься. Я расскажу тебе одну историю, которая была здесь несколько лет тому назад, а ты мотай себе имена на ус – пригодится!

Года два с небольшим тому назад, а то и все три будет, жила на Васильевском острове вдова канцеляриста Пашенная с дочерью Ольгой. У них был жилец, вольнонаёмный сверхштатный подканцелярист сената Пётр Столбин, сын капитана флота Андрея Столбина. Отец умер опороченным, как тать и бунтовщик, – его Бирон сгубил. Сын в отца пошёл – человек он смирный, но горячий и непокорный. Да, забыл тебе сказать, что Пётр Столбин был женихом Оленьки Пашенной.

Ты уже знаешь, в какой я был беде и как меня принц Антон выручил. И полюбил я моего принца, да и жалко мне его было: уж очень в большом пренебрежении его у нас держали. Принцу просто в три погибели приходилось складываться, а то – чуть нос поднимет – сейчас его либо невеста, нынешняя правительница, либо покойная государыня Анна Иоанновна, либо герцог Бирон щёлкнут. Скучно жилось принцу, ну а кровь молодая, горячая бурлит, своего требует…

Не в одном приключении я помогал ему! Бывало, все спят, во дворце тишина, а мы с ним в карете куда-нибудь закатимся. Только гулящие немки да француженки мало ему по душе приходились, принц – человек с мечтанием в душе!

И случилось однажды так, что встретил принц Антон Ольгу Пашенную. И так она ему по душе пришлась, что принц и днём и ночью бредил ею. Обещал меня озолотить, ежели я предоставлю её. В другое время, хотя бы теперь, мне это было бы всё равно что плюнуть, а тогда между принцем и герцогом Бироном поднялась большая вражда, а потому приходилось дело делать осторожно, из-за угла. Пробовали мы Оленьку вечером подстеречь – никуда девушка не ходит по темноте! Два раза совсем настигали её в глухом переулочке днём, да народ не ко времени подбегал. Тогда я решил завербовать жениха. Если жених к нам в компанию пойдёт, тогда быть Оленьке у принца! Да не тут-то было!

Я Столбина не раз видел и всё к нему присматривался. Он-то меня не замечал, а я его словно на ладони вижу. И показался он мне смирным, робким, мягким. Узнал я, что у него по службе нелады. Вот однажды вызвал я его в кабачок да и стал там на него наседать. И умудрило меня – никогда я этого себе не прощу! – сказать Столбину, кто именно на его невесту зарится. Тут эта канцелярская голь совсем на стену полезла. Оказалось, что кабинет-министр Волынский в нём участие принимает. Дело плохое! Если Волынский скажет хоть слово Бирону, то моего принца съедят. Опять говорю – теперь я упрямца либо в застенке сгноил бы, либо просто через верного человека убрал бы. А тогда надо было наверняка бить: промахнёшься – и сам погибнешь, да и принца погубишь! И вот удалось мне наладить дело так, что сам Столбин добровольно за границу уехал. Один благоприятель, которому принц в Австрии хорошее дельце устроил, для вида пригласил Столбина секретарём к своему помощнику. Тот завёз Столбина в глухую французскую деревню, да и пустил его там в поле. Как нам было известно, Столбин французского языка не знал, а потому не выбраться ему было оттуда.

Только и это нам не помогло. Принцев камердинер, немец Ганс, поджёг дом Пашенной, чтобы красотку выманить. Но сбежался народ, пришлось им улепётывать, старуха с перепугу умерла, а Оленька неизвестно куда скрылась. И, как я её ни искал, так до сих пор не знаю, где она и что с ней.

В том молодце, который показался тебе непохожим на купца, я по голосу заподозрил Столбина. Когда он на меня оглянулся, в его глазах был испуг. Да и чем больше я вспоминаю, тем больше вижу, что это он самый и есть. Конечно, если бы он попался мне теперь, когда Бирон свергнут, я его тут же сцапал бы. Но тогда это было опасно.

Теперь я раскинул умом. Во-первых, в Петербурге ходят на свободе два человека – Столбин и его невеста, которые ненавидят принца, желают ему всякого зла, да и всегда могут в случае чего к ногам правительницы кинуться. Ну, а Анна Леопольдовна с муженьком крутенько обращается! Во-вторых, как мог Столбин из Франции сюда пробраться, где он укрывается, переряживается? Надо тебе сказать, что во Франции живёт немало русских, и все они хлопочут там за царевну Елизавету. Принц говорил мне, что наш министр Остерман пронюхал, что французский посол находится в большой дружбе с русскими беглецами. Значит, ясно, что Столбин прибыл сюда с французским посольством, что его ряженье производится не без ведома посла. Мало того, я навёл справки и узнал, что есть в Питере какой-то купец Алексеев, по описанию в точности похожий на купца, виденного нами у Мироныча в кабаке. И торгует тот купец французскими мазями да притираниями. Смекни: купец, похожий на Столбина, торгует французским товаром, какого здесь ни в одной лавке нет. Мало того, этот самый Алексеев был у одного офицера и расспрашивал там о судьбе прежних жильцов того дома, где жил офицер. А на месте того дома как раз стоял сгоревший дом Пашенных! И этот ряженый купец пробирается в то место, где проживает царевна Елизавета! Мало того, с того вечера, когда ты его выслеживал, о купце Алексееве ни слуху ни духу нет. Мало и этого; полиция осторожненько справки навела – и оказалось, что нигде в Питере такого купца на жительстве не имеется. Много Алексеевых, да все не те…

– Так это он и есть! – воскликнул Ванька.

– Да, это, бесспорно, так, – согласился Кривой. – Так вот, поручаю тебе переряженного Столбина. Теперь он, наверное, в другом виде покажется; но ежели ты своего дела мастер, ты должен узнать его под всякой личиной. Прежде всего последи за домом, где живёт французский посол, затем следи за дворцом царевны. Постарайся сдружиться с дворниками, кучерами, лакеями, выведай всё, что можешь, и каждый раз, как что-либо важное узнаешь, так мне докладывай. Одно плохо: ты только по-русски и умеешь говорить, а хорошо бы подпоить посольскую прислугу и разузнать от неё кое-что… Ну, да это я тебе вполне препоручаю. Для руководства скажу только следующее: до поры до времени никого без особой нужды за шиворот хватать не нужно; надо дать нашим забавникам разыграться как следует. Ведь если мы их сразу накроем, то не узнаешь, что собираются затеять ненакрытые, а последние самые опасные-то и есть.

– А как насчёт столбинской невесты? – спросил Ванька.

– Да, было бы не худо разузнать, где она. Если это удастся тебе, то в нашей игре она окажется немалым козырем… Да ты так далеко не загадывай. Ты себе похаживай да посматривай, а на всякий случай шепни то самое заклинание, которое рыбаки говорят, когда сети закидывают: «Ловись, рыбка, большая да маленькая». Попадётся большая – слава Богу, а если хоть и одной маленькой да много наловишь, тоже внакладе не останешься!

– «Ловись, ловись, рыбка!» – повторил Ванька, уходя от Кривого. – А только если бы тебя, друг Семён, поймать… Эх, большая ты рыбина, Семён Никанорыч!

VIII

ВО ТЬМЕ

По совету и даже настойчивой просьбе маркиза де ла Шетарди Столбин на первых порах должен был ограничиться лишь ролью переводчика Шмидта, воздерживаясь в то же время от попыток увидеться с царевной Елизаветой Петровной.

– Полно, дорогой мой! – сказал ему посол. – Разве можно в таких случаях идти напролом? Вы только всё дело погубите и ровно ничего не добьётесь! А главное – положение сложилось так, что все мы должны сидеть как можно тише и смирнее. До получения верительных грамот я не могу официально явиться ко двору, а следовательно, лишён возможности посетить сам царевну, потому что это вызвало бы подозрения. Я имею самые верные сведения, что граф Линар, о роли которого при правительнице вы, конечно, знаете, и без того настаивает, чтобы меня отозвали. Следовательно, мы должны замереть на время… Сейчас мы ничего сделать не можем. У царевны всё ещё нет твёрдой партии; последняя, может быть, только намечается. А единственный человек, который мог бы одним мановением руки совершить переворот, – Миних – продал и нас, и царевну… Нет, нет! Раз уж за купцом Алексеевым стали следить, то переводчик Шмидт должен притаиться!

У Столбина сердце разрывалось при мысли, что он опять должен откладывать в долгий ящик розыски Оленьки. Ведь прошло уже почти полгода с тех пор, как с помощью Анны Николаевны Очкасовой он прибыл в Петербург под видом Шмидта. В это полугодие он не раз расхаживал по городу с коробом, продавая по крайне дешёвой цене получаемую от Шетарди французскую косметику. Это давала ему возможность пробираться в самые разнородные по общественному положению семьи, осторожно разузнавать там о настроениях, политических симпатиях и т. п., а кроме того, не вызывая подозрений, проникать и к царевне Елизавете. Помимо всего этого он мог попутно наводить справки о судьбе Оленьки Пашенной.

На первых порах он впал в полное уныние; не только Оленьки, но даже дома, где она жила прежде с матерью, и в помине не было. Читатель помнит, как Столбину удалось узнать от старухи Мельниковой, что старый дом сгорел, а Оленька куда-то скрылась. Но куда? Как раз в тот момент, когда он хотел взяться за розыски, его лишали возможности предпринять что-либо. А время шло, шло, шло…

– Но помилуйте, маркиз, – слабо пытался он протестовать, – если мы будем сидеть сложа руки, то можем окончательно похоронить своё дело. Конечно, опять появляться под видом Алексеева было бы более чем неосторожно. Но разве это единственное, что можно придумать? Мы не исчерпали всех возможностей. Вы сами говорите, что партия царевны только намечается; мы должны помочь ей сплотиться…

– И выдать тайные нити, которые скрепляют нарастающую партию с представителями иностранных держав? – перебил его Шетарди. – Нет, дорогой мой, вы забываете, что теперь у власти стоит Миних, который посвящён в тайны вожделений Швеции и Франции. Пока фельдмаршал не потеряет своего положения, мы не смеем и пальцем о палец ударить!

– Но это может случиться ещё не скоро, – всё ещё пытался настоять Столбин, – а в течение этого времени у народа создастся привычка к теперешнему правительству, и это понижает вероятность успеха!

– Друг мой, – ответил Шетарди, начинавший терять терпение, – вы только недавно и случайно погрузились в политическую интригу, а я дышу ею с самой ранней юности: и уже не раз имел случай доказать, что умею ориентироваться в самых запутанных положениях. Я понимаю, у вас могут быть личные мотивы. – Шетарди несколько замялся; он был посвящён в историю любви Столбина и боялся неосторожным выражением обидеть его. – Для вас всё происходящее может иметь несколько иной характер и значение… Но я всё время должен сознавать, что уже самим фактом сношения с вами я немало рискую; и если вы не откажетесь от излишней порывистости, то это может причинить мне серьёзные неприятности… Ввиду этого…

Столбин понял намёк, он был всецело во власти Шетарди, и стоило послу захотеть, как ему пришлось бы ни с чем уехать из России.

Он грустно поник головой и ушёл, напутствуемый просьбами посла не забывать его всё-таки и «изредка» заходить, чтобы узнавать, не будет ли чего-нибудь новенького. Вернувшись в свои две комнатки, отведённые ему на антресолях помещения шведского посольства, Пётр Андреевич мрачно повалился на диван и замер, судорожно стиснув руками голову. Душа мучительно ныла, мозг разрывался от жажды рыданий, но горло давил спазм, и не было спасительных слёз.

– Во тьме, во тьме! – шептали его пересохшие губы. – В безысходной тьме!

Прежде он сравнивал себя с человеком, которому завязали глаза и велели ночью в лесу найти неизвестно где оброненную иголку, а теперь ему вдобавок ещё связали и руки, и ноги!

В течение нескольких дней страдания Столбина не сдавали ни на йоту в своей остроте, а потом уступили место мрачному, безнадёжному отупению. Он уже ничего не ждал, ни на что не надеялся. Он устал страдать, устал бесконечно мучиться; ему хотелось полного, ненарушимого покоя, покоя могилы…

И не раз бывало так, что несчастный со страстью и вожделением посматривал на ряд пузырьков и порошков, заполнявших его потайной шкафчик, который он открывал по утрам, чтобы подновить старившегося «Шмидта». Ведь достаточно было протянуть руку, взять вот этот пузырёк с зеленоватой жидкостью или вот тот с прозрачной; несколько капель – и прощай, земля с её обманчивыми надеждами, интригами и несправедливостями!

Но, несмотря на апатию, где-то в дальнем уголке души таилась надежда, и каждый раз, когда предстояло отправиться к Шетарди, Столбин несколько подвинчивался… а вдруг?

Так прошли ноябрь, декабрь. Кончился старый год, наступил новый, 1741-й. Но ничего нового не принёс он на первых порах, крутом была всё та же тьма, по-прежнему надежды не выходили из стадии бесформенного, хаотического роения.

Нечто подобное испытывала и царевна Елизавета. В короткое время ей пришлось пережить уже не одно разочарование, и теперь она совершенно не знала, в какую сторону ей кинуться. Когда умерла императрица Анна, Елизавете казалось, что народ дружно встанет за попранные права своей царевны. Но народ молчал, и кормило власти очутилось в руках немецкого проходимца Бирона. Положение регента было шатко, и он начал недвусмысленно помышлять о разделении власти с царевной, а это вновь вдохнуло в неё надежды. Но тут на сцену выступила авантюра Миниха, и надежды приняли несколько иной оборот. Однако Миних оказался предателем, и теперь некуда было обратить чающие избавления взоры.

Елизавета Петровна понимала, что иностранные державы могли бы существенно изменить положение вещей; на их поддержке и основывала она сначала свои надежды. Но послы поставили такие требования, принять которые цесаревна не могла. И опять полная тьма обняла все её надежды, и опять она не знала, откуда ждать избавления.

К тому же положение царевны и вообще-то было плохим. Она была родной тёткой царствующего императора, первой принцессой крови, но получала от своих имений всего только двадцать пять тысяч рублей в год и имела от казны пятьдесят тысяч рублей – всего, значит, семьдесят пять тысяч рублей в год «на всё про всё» – на личные потребности, содержание дворца, представительство! Да ведь даже Миних имел более этого, а про низверженного Бирона и говорить нечего: во времена власти его доходы превышали полтора миллиона рублей!

Вдобавок к этой унизительной бедности шли ещё и постоянные оскорбления. Елизавета Петровна старалась как можно чаще бывать при дворе и навещать малолетнего императора, так как знала, что в противном случае подозрительность правительницы возрастёт ещё более. Но чего стоили царевне эти частые посещения! Редко-редко обходилось без того, чтобы её не унизили, не оскорбили, не задели.

Вот хотя бы сегодня это оскорбительное недоверие.

«И зачем Анне нужно это? – с отчаянием думала царевна Елизавета, возвращаясь из дворца к себе домой и краснея от негодования при воспоминании о происшедшем. – Неужели она не понимает, что сама толкает меня на крайность?»

И тотчас она принялась перебирать, в памяти, как это вышло. На днях несколько поставщиков предъявили счета общей суммой на восемнадцать тысяч рублей. Таких денег у царевны не было, и она попыталась обратиться к придворному банкиру Липману; но еврей поставил такие условия, что Елизавете Петровне, если бы она приняла их, пришлось бы запутаться на несколько лет.

Под влиянием этих грустных соображений царевна по приезде во дворец была скучна и не так оживлённа, как всегда. Правительница принялась расспрашивать, что с нею, и Елизавета Петровна во внезапном припадке доверия и откровенности поведала Анне Леопольдовне про расстройство своих денежных дел.

С неожиданным великодушием правительница предложила ей пособие из государственных сумм, лишь бы только она сказала, на какую сумму ей предъявили счета. Но когда царевна назвала эту сумму, то правительница, не стесняясь присутствием третьих лиц, всем своим видом, презрительным взглядом, насмешливой улыбкой, пренебрежительным жестом показала, что не верит истинности указанной цифры. Действительно ли сумма показалась правительнице слишком высокой или всё это было заранее подстроено, с желанием оскорбить побольнее (так как Анна Леопольдовна могла узнать о денежном затруднении царевны от того же Липмана), только правительница, не отказываясь исполнить данное обещание, предложила Елизавете Петровне представить ей подлинные счета, сказав, что она лично уплатит столько, сколько «по рассмотрении окажется». Словом, она ясно дала понять, что подозревает, будто царевна хотела выгадать на разнице.

И вот после этого Елизавета Петровна, с тоской посматривая через окно кареты, как солнце постепенно пряталось за дома, думала:

«Конечно, она первая же поплатится за это, так как долгов у меня гораздо больше, и если доставить все счета, то их окажется не на восемнадцать, а по крайней мере на тридцать тысяч… Ну и пусть платит! Но каково терпеть всё это! Господи, где взять сил! Хоть бы самую маленькую надежду, а то ходишь как во тьме!..»

Она вдруг прервала нить своих мыслей и с тревожным удивлением приникла к окну. Карета уже подъезжала к дворцу царевны, и теперь видно было, что около дворца толпился народ, который, смеясь, показывал пальцами на что-то.

«Господи, что там случилось ещё?» – испуганно подумала царевна.

Но загадка сейчас же разъяснилась, как только камер-лакей распахнул дверцу кареты: из дворца доносились звуки громоподобного баса, распевавшего «аки лев рыкающий» духовные стихи так, что голос певца разносился далеко вокруг.

– Опять он нехорош? – с неудовольствием спросила царевна камер-лакея, сбрасывая ему на руки шубу.

– Точно так, ваше императорское высочество, – ответил лакей, сразу понимая, о ком спрашивают его.

– И давно он?

– Надо полагать, с утра, ваше высочество. Только так-то Алексей Григорьевич недавно разошёлся… Всё тихонькие лежали…

– Позвать мне Лестока! – приказала Елизавета Петровна, быстро поднимаясь по лестнице.

Алексей Григорьевич Разумовский, голос которого трубой архангела раздавался по всему дворцу, был в ранней юности простым пастухом, обладавшим великолепным басом и любившим подпевать в церкви дьячку. Однажды полковник Фёдор Степанович Вишневский, командированный императрицей Анной Иоанновной в Венгрию за вином и возвращавшийся обратно в Петербург, проезжая Малороссией, заехал в село Лемехи и был немало поражён, когда услыхал нёсшийся из церкви такой бас, какого, пожалуй, у самой императрицы в придворной капелле не было. Вишневский навёл справки о певце. Ему сказали, что это поёт пастух Алёшка, сын пьяницы-казака Григория Разума, которого прозвали так потому, что, подвыпив (а это было его обычным состоянием), Григорий Яковлевич обыкновенно приговаривал про себя:

– Что за голова! Что за разум!

Вишневский увёз с собою пастуха и определил его в певческую капеллу императрицы Анны Иоанновны.

В 1732 году Настасья Михайловна Нарышкина (впоследствии вышедшая замуж за Измайлова), бывшая одной из интимнейших подруг Елизаветы Петровны, слушая обедню в придворной церкви, обратила внимание на эффектного, плечистого гиганта-брюнета, ласкавшего глаз выражением нервной силы, которой дышало всё его существо, а слух – мягким, рокочущим басом. Нарышкина, которую мемуары современников рисуют женщиной необузданно-страстной и до ужаса распущенной чувствами, сразу воспламенилась и поставила своею целью как можно скорее вкусить ласк красавца певца. Это оказалось нетрудным, и когда в самом непродолжительном времени Настасья добилась своего, действительность превзошла все её ожидания.

Полная страстной истомы, Нарышкина в качестве доброй подруги прямо из сильных объятий Разума отправилась к царевне, чтобы поделиться с нею ощущениями. Елизавета Петровна заинтересовалась, попросила подругу рассказать ей всё подробно, и Нарышкина с удовольствием исполнила эту просьбу. Любопытство царевны дошло до такой степени, что она воспользовалась первым случаем, чтобы лично проверить рассказ Настасьи. Нарышкина, продолжая быть верной подругой, предоставила царевне случай к тому. Свидание, устроенное Нарышкиной, решило дальнейшую судьбу Разума: Елизавета Петровна выпросила певчего себе, и с 1733 года Алексей Григорьевич уже числился в её штате.

Всем было ясно, что не пение прельстило царевну. Разумовский (как его стали звать позже) очень скоро потерял голос, но покровительница перевела его (номинально) в музыкантный хор, игравший на бандурах. Мало-помалу она всё более проникалась доверием к Алексею Григорьевичу, и в описываемое время Разумовский был уже её полным управляющим.

Мы только что сказали, что он скоро потерял голос. Но бывали случаи, когда этот голос внезапно возвращался к нему.

Обыкновенно очень тихий, добрый, очень простой, отнюдь не заносчивый, с умом, склонным к мягкому, необидному юмору, Разумовский страдал наследственным пороком и запивал подобно отцу. В пьяном виде его отец бывал очень свиреп, так что однажды сын был на волосок от смерти: отец в припадке беспричинного пьяного бешенства бросил в него топором. Эту черту сын тоже унаследовал от отца. В пьяном виде он либо начинал неистово распевать духовные стихи, либо предавался дикому бешенству, ломал мебель, выбивал рамы – вообще производил немалое бесчинство. Бывало и так, что бешенство следовало за пением. Но иначе, как в пьяном виде, Разумовский не пел – это и было тем случаем, когда к нему возвращался утраченный голос.

Так или иначе, но, когда во дворце цесаревны начинали звенеть стёкла от баса Разумовского, вся прислуга спешила отойти подальше, чтобы не случилось греха. Только два человека – сама Елизавета Петровна и доктор Лесток – могли безбоязненно появляться перед пьяным, остальным же, кто бы это ни был, грозили большие неприятности. Впоследствии, уже после воцарения Елизаветы, Разумовский любил устраивать охоты, от участия в которых старались увернуться кто только мог. Ведь охота заканчивалась грандиозной попойкой, а попойка – припадками бешенства. Однажды Разумовский без зазрения совести выпорол Рюриковича – Салтыкова, будущего победителя Фридриха Великого. А когда граф Пётр Шувалов не сумел отбояриться от участия в одной из таких «охот», то жена графа поспешила зажечь свечи перед всеми иконами и по возвращении мужа, узнав, что дело обошлось без порки, поспешила отслужить благодарственный молебен.

Елизавета Петровна многое, но только не любовь к вину унаследовавшая от матери, всеми силами старалась удержать своего любимца от неумеренного пьянства. Разумовский искренне, нежно, глубоко любил свою Лизу и боролся с собой, чтобы не огорчать её. Но яд, унаследованный вместе с кровью отца, делал своё дело, и нередко цесаревне приходилось собственноручно вытрезвлять любимца.

Теперь она быстро поднялась по лестнице во второй этаж, где Разумовскому были отведены две комнаты, сообщавшиеся потайным ходом со спальней цесаревны.

Картина, которую она там застала, заставила её вскрикнуть от негодования. На широком диване лежал с закрытыми глазами красный, потный Разумовский. Перед ним на столике стояли большая фляга водки, объёмистая чарка, кусок чёрного хлеба, соль в деревянной солонке и две деревянные плошки с солёными огурцами и кислой капустой. В стороне от него на большом кресле у окна удобно расположился Лесток, с видом ленивого довольства потягивающий вино.

Лицо врача, почти сплошь заросшее густыми, клочковатыми, когда-то глубоко чёрными, а теперь седеющими волосами, дышало циничной иронией. В тот момент, когда Елизавета Петровна входила в комнату, Разумовский на хриплой ноте оборвал своё пение, приподнялся, открыл заплывшие глаза и почти ощупью нашёл флягу, чтобы налить себе ещё чарку.

– Выпей, выпей, Алексей Григорьевич, – с гаденькой улыбочкой сказал Лесток, – выпей, маленький, а то ты что-то с голоса спадать стал!

– Алексей! – топая ногой, крикнула цесаревна. – Сейчас же брось пьянствовать! Как тебе не стыдно! Стоило мне на два часа уехать, как ты уже готов? Хорош! А ещё божился мне… Как тебе не стыдно!

При звуках голоса цесаревны Разумовский вздрогнул, выронил полную чарку, которая, упав на стол, разлилась, и, стремглав бросившись опять на диван, отвернулся лицом к стене.

– Цесаревна! Лебёдка ты моя белая! – забормотал он сконфуженным, пьяным лепетом. – Но, Б-б-боже ты мой… что я с отцовой кровью поделать могу? – и он вполголоса запел: – От юности моея многи борют мя страсти…

– И ты хорош тоже, – крикнула Елизавета Петровна, с бешенством подступая к невозмутимо сидевшему Лестоку, – нарочно спаиваешь человека, делаешь себе из этого развлечение… Бессовестный, подлый!

– Одно слово: гнусь и василиск соблазнительный! – хрипло отозвался Разумовский.

– Но помилуйте, ваше высочество, – спокойно ответил Лесток, – ведь я – артист в душе и очень люблю музыку, а ваш Алёшенька поёт только в пьяном виде! Не правда ли, принцесса, у него всё ещё отличный голос?

– Был, да весь вышел! – рявкнул Разумовский.

– Лесток! – даже завизжала от бешенства Елизавета Петровна. – Сейчас же вытрезвить мне его! Ну!

– Ну вот… Для чего пил? – недовольно отозвался пьяный. – Жаль добра, чать!

– Но я совершенно не понимаю, чем вы недовольны, принцесса? – с невозмутимым спокойствием возразил Лесток, наливая себе ещё стакан вина. – Вы сами жаловались мне, что в последнее время ваш Адонис всё чаще оказывается не на высоте своего призвания, а ведь известно, что стакан вина…

Но цесаревна не дала ему докончить свою лекцию. Резким движением, похожим на пощёчину, она выбила у него из рук стакан, и тот, звеня, покатился по полу, прихотливыми струйками разбрасывая кровянистую влагу старого бургундского.

– Ещё одно слово – и я прикажу запороть тебя до смерти! – крикнула царевна, окончательно выведенная нахальством Лестока из себя.

Лесток, знавший цену бурным вспышкам Елизаветы Петровны, встал с кресла, потянулся и сказал:

– Ладно уж! Сейчас принесу всё, что надо! А всё-таки жаль вина! Уж очень славный сорт попался в этом присыле! – И он не спеша отправился к выходу.

Между тем цесаревна, гнев которой сразу упал, подошла к Разумовскому и, присев около него на диване, воскликнула.

– Ах, Алёша, Алёша, как ты меня огорчаешь!

Разумовский тяжело повернулся и заговорил, обнимая цесаревну.

– Уж прости, Лиза.

Но он не договорил: цесаревна порывистым движением сбросила его руку и со слезами в голосе сказала.

– Нет, оставь меня, Алексей!.. Ты обижаешь меня объятиями в такую минуту. Ведь не ты меня обнимаешь, вино обнимает…

Она остановилась, увидев входившего в комнату Лестока.

В руках у врача были стакан с водой и рюмка, из кармана торчало горлышко пузырька. Следом за Лестоком шли несколько лакеев, которые несли один – громадный таз, другие – вёдра с водой.

Увидев эту процессию, Разумовский полуподнялся с дивана и что было мочи заорал:

– Прочь, нечистая сила! Расшибу!

Но Елизавета Петровна с силой, которую трудно было ждать от её тонких, холёных рук, схватила его за шиворот и пригнула обратно к подушке.

– Тише, Алексей, – сказала она, и от звуков её спокойного голоса гигант сразу съёжился и притих.

Лесток откупорил пузырёк и накапал из него несколько капель в рюмку, отчего по комнате понеслась струя аммиачного запаха. Разбавив капли водой, он поднёс рюмку Разумовскому и тот, хотя и морщась, но покорно выпил лекарство.

Затем под голову Разумовского подставили таз, и лакеи принялись поливать её ледяной водой. Разумовский фыркал, кряхтел, стонал, по временам пытался отбиваться, но каждый раз властный окрик цесаревны заставлял его смиряться.

– Ну-с, а теперь, – сказал Лесток, когда всё было кончено и лакеи удалились, – теперь надо дать нашему богатырю поспать часа два, и он встанет, как встрёпанный!

– Ляг и засни, Алексей! – сказала Елизавета Петровна. – Потом я приду к тебе наведаться. А ты, Лесток, иди ко мне, мне нужно поговорить с тобой…

– Весь к услугам вашего высочества, и даже во всех отношениях! – ответил Лесток, противно осклабясь.

Елизавета Петровна ничего не ответила на эту выходку – она уже привыкла смотреть на Лестока как на грязное, противное, но необходимое домашнее животное.

Молча дошли они до будуара царевны.

– Лесток, – грустно сказала она, усаживаясь и жестом приглашая сесть доктора, – неужели тебе не совестно смотреть мне в глаза? Ты знаешь, как я ненавижу пьянство, знаешь, как Алёше вредно пить, и забавляешься тем, что спаиваешь его?

– Неужели вы могли серьёзно думать, что подобная картина способна доставить мне развлечение? – ответил Лесток, пожимая плечами. – Я слишком люблю всё изящное, чтобы наслаждаться видом пьяного мужика. Но я – прежде всего доктор, и как врач…

– Как врач ты должен морить людей, чем можешь?

– Ну к чему такие выкрики? Неужели вы не понимаете, что ваш Алёшенька неизлечим? Медицинская наука знает много болезней, с которыми борьба не под силу, и среди них одно из первых мест занимает наклонность к пьянству, которая передаётся по наследству. Чем дольше такой больной воздерживается от вина, тем жаднее он на него накидывается потом, а если его удержать, то больным овладевает смертельная тоска, которая зачастую доводит до самоубийства. Я видел, что Разумовский слоняется как тень, что он места себе не находит; видел, что как он ни удерживается, а всё равно к ночи напьётся, и тогда жди от него припадков бешенства, которые могут закончиться даже горячкой. Поэтому я предпочёл, чтобы он пил под моим наблюдением, так как я мог в нужный момент принять необходимые меры. Вы явились слишком рано! Алексей не допил положенного, и теперь припадок повторится скорее, чем если бы вы дали ему упиться до конца…

– Но неужели ничего, ничего нельзя поделать? – с тоской спросила Елизавета Петровна. – Неужели всё ваше искусство действительно бессильно?

– Но что же может поделать наука против от рождения отравленной крови! – воскликнул врач. – Я даже больше скажу вам: Разумовский всё равно должен был бы спиться, даже если бы это не было наследственным. Ваше высочество, вам следовало бы оставить Разумовского в покое на некоторое время. Вот почему, например, Лялин и Шубин в последнее время в таком пренебрежении?

– Но ведь ты знаешь, что Лялин влюбился в одну из моих камеристок; не буду же я делить его с нею! Ну, а Шубин – слишком мальчик…

– Очаровательный, восхитительный мальчик! – с горячностью подхватил Лесток.

– Но слишком ребёнок. А Разумовский – муж в полном значении этого слова. Ах, как я люблю его, Лесток!

– Люблю, а потому гублю. Вот это по-женски! Но я положительно не понимаю, откуда у вас такая страсть к людям низкого звания! Ведь Разумовский – просто здоровенный мужчина. Неужели нет других, которые могли бы соединить все его качества с благородством рождения!

– Где эти «другие»?

– Где? Ну, а я чем плох?

– Ты? – цесаревна окинула врача презрительным уничтожающим взглядом. – Да разве ты – человек, мужчина? Ты – просто какой-то ползучий мохнатый гад…

– И, однако, этот мохнатый ползучий гад имел случай доказать вашему высочеству в прошлом, что он всё-таки мужчина, и мужчина не из последних! – невозмутимо подхватил Лесток.

– А знаешь, почему это случилось? – надменно сказала царевна. – Когда я заметила, что ты строишь мне масленые глазки, я подумала: неужели это грязное чудовище всё-таки имеет в себе хоть что-нибудь человеческое?

– И вы убедились, что да?

– Довольно об этом! – вспыхнула Елизавета Петровна. – Я не для того привела тебя сюда, чтобы вспоминать старое! Запомни раз навсегда, милый мой! «Се ne est pas pour vous que le four chauife!»[68]

– Если вы привели меня не для того, чтобы вспоминать старое, – всё так же невозмутимо ответил Лесток, – то скажите, что нового вы желаете сообщить мне?

– Ах, Лесток, Лесток! – сказала цесаревна, с обычной лёгкостью переходя от надменности к унынию, от гнева к подавленности. – Я не могу больше переносить теперешнее своё положение! Сегодня я опять наткнулась на жестокое оскорбление. Когда же это кончится?

– Но, ваше высочество, нельзя же сидеть сложа руки и ждать, пока Бог пошлёт избавление! Это было бы чудом, а Вышние Силы в последнее время стали скуповаты на чудеса. Бог помогает только тому, кто сам стремится к чему-либо, а вы…

– Но что же я могу поделать? Я бессильна, хожу как во тьме, и нигде не блеснёт спасительный свет надежды!

– Но вы умышленно закрываете глаза, принцесса! Послы предлагают вам исход.

– Но разве я могу пойти на него? Разве могу я уничтожить дело рук отца? Да что ты говоришь, Лесток! Конечно, ты – иностранец, тебе дела нет до России! Иначе ты не стал бы советовать мне отдать врагам приобретённые русской кровью земли!

– Пусть я не русский по рождению, но я так давно живу здесь, так свыкся с вами, с вашими интересами, что чувствую себя совсем русским. Вы часто в припадке гнева называете меня грубым животным, грязной личностью, циником, бессердечным эгоистом. Но что же в таком случае удерживает меня здесь, подле вас? Ведь я мог бы продать вас с вашими планами правительнице и был бы награждён больше, чем могу ждать от вас. Я мог бы давно уехать за границу – ведь здесь я ежеминутно рискую головой… И я всё-таки здесь… Значит, не так уж чужды мне интересы и ваши, и России.

– Но как же можно, заботясь о русских интересах, говорить об уступке земель?

– Ваше высочество! Во-первых, по-моему, лучше царствовать над урезанной страной, чем быть насильно постриженной в монахини. Во-вторых, можно подписать обязательство и не отдать обещанного. В-третьих, можно только обещать отдать, но не исполнить обещания. Прежде всего надо вовлечь в дело послов, затащить их в интригу так, чтобы им не было возможности пойти назад. Ведь наше дело надо только сдвинуть, а дальше оно пойдёт само. Во всяком случае, надо действовать, действовать и действовать…

– Но как?

– Позвольте мне завтра опять сходить к Шетарди, уполномочьте меня вести с ним настоящие переговоры, а не отделываться смутными намёками, на которых послы ничего строить не могут. Тогда увидим!

– Ну что же, Лесток, сходи, я буду тебе очень благодарна. Только не верю я в Шетарди – уж очень юрок да изворотлив! Нолькен – тот честнее, проще, да он, кажется, весь в руках у маркиза.

– Полно, ваше высочество, как Шетарди ни изворотлив, а на всякую змею найдётся свой капкан!

– Что же, начинай, действуй! Заранее спасибо тебе… Только не верю я этому… Ну, прощай, пойду к себе.

Елизавета Петровна грустно пошла к себе в туалетную, где её уже ждала для ночного туалета Мавра Егоровна, жена Петра Ивановича Шувалова, сумевшая занять при царевне, а впоследствии и при императрице Елизавете незыблемое положение, более влиятельное и могущественное, чем любой из её фаворитов или министров.

Отдаваясь ловким рукам Мавры, которая осторожно и быстро расплетала волосы цесаревны, Елизавета думала:

«Хоть бы свет откуда показался! Господи, я мечусь словно в пустыне и во мраке! Господи, изведи меня из этой тьмы!»

IX

ЗАТРУДНЕНИЯ МАРКИЗА ДЕ ЛА ШЕТАРДИ

Жан Брульяр был в отвратительном настроении духа. Как мы уже видели в позапрошлой главе, лакей не без основания заподозрил, что переводчик Шмидт уединяется в заброшенную комнату дома французского посольства вовсе не для переписки бумаг, и что здесь кроется какая-то тайна дипломатического свойства, раскрытие которой может дать ему, Брульяру, немалую выгоду И вот, как назло, в последние месяцы Шмидт ни разу не уединялся в эту комнату для «переписки»! Он изредка заходил к послу, но оставался у него ненадолго, и Жану не удавалось узнать, о чём они говорили. Он пробовал подслушать, но это было не так-то легко, потому что камердинер Пьер постоянно держался начеку. И, таким образом, Жану приходилось бессильно опустить руки в тот самый момент, когда навстречу ему блеснула надежда счастья и когда осуществление этой надежды было так необходимо: картёжник, волокита и пьяница Брульяр редко когда бывал при деньгах и с каждым месяцем всё больше и больше запутывался.

Правда, он знал, что политическая тайна – оружие обоюдоострое: раскрытие её несёт иногда деньги, иногда – нож, иногда – славу, почести, счастье, иногда – яд, тюрьму, пытки. Но Жан был игроком и не боялся крупных ставок в борьбе за преуспевание.

Вообще это был очень интересный тип, из которого – родись он в других слоях общества – вышел бы незаурядный авантюрист. О своём прошлом Брульяр ничего не говорил, но, судя по некоторым его замечаниям, иногда прорывавшимся у него в разговоре, он перепробовал много карьер и бурно провёл до сих пор жизнь. Оставалось даже неизвестным, к какой же нации принадлежит он. Брульяр говорил почти на всех иностранных языках довольно бегло, но очень неправильно. По-французски он говорил с заметным каждому французу немецким акцентом, но он объяснял это тем, что провёл детство и раннюю юность в Германии. Немцам он выдавал себя за немца, а французский акцент произношения объяснял пребыванием среди парижан, которые испортили ему немецкую речь, как исковеркали имя. «Ведь на самом деле, – говаривал он в таких случаях, – я не Жан Брульяр, а Иоганн Брюллер».

Достоверно известно было только то, что Брульяр пятнадцатилетним мальчиком поступил на службу к Кампредону, тогдашнему послу при русском дворе. В 1726 году Кампредона отозвали, и Жан, которому было семнадцать лет, остался при Манъяне, секретаре посольства, исполнявшем функции не замещённого никем посла. Маньян ценил в Жане проворство, смышлёность и беглое знание немецкого языка, а также приличное знакомство и с русским, двух лет пребывания в России оказалось достаточным, чтобы юноша вполне удовлетворительно освоился и с этим языком. Правда, Брульяр был всего только лакеем, но Маньян рассчитывал сделать из него тайного агента.

Ему пришлось отказаться от этой мысли, когда обнаружилась пропажа компрометировавшего Францию в глазах Англии документа. Виновность Жана установлена не была, но подозрение пало на него. Некоторое оправдание этому подозрению сказалось в том, что Жан по рекомендации английского посланника отправился в Англию лакеем к какому-то знатному лорду. Он не ужился долго и там, попал в Италию, но оттуда вынужден был бежать в Австрию. В конце концов он попал в хорошо знакомый ему Берлин, где слонялся без дела, пока не узнал, что в Берлине будет проездом новый французский посол при русском дворе, маркиз де ла Шетарди. Последний охотно согласился взять его к себе, так как послу было важно иметь в числе прислуги лицо, владеющее русским языком. История с пропажей документа, которую ему пришлось узнать, не остановила его. Шетарди был достаточно беспринципен, чтобы видеть тут что-либо особенное: каждый норовит стащить то, что плохо лежит, и Маньян был сам виноват: зачем «плохо положил». Сам Шетарди был очень осторожен и одинаково не доверял ни Жану, ни честному, до глубины души преданному ему Пьеру, ни остальной прислуге. Даже не все секретари посольства были посвящены в политические интриги маркиза; да и те, кого он по необходимости удостаивал доверия, многого не знали.

Жан ясно видел, что здесь, как говорится, «не пообедаешь», потому что к документам не было ни малейшего подступа.

Немудрено, что он обрадовался, когда заподозрил тайну заброшенной комнаты, и пришёл в уныние, увидев, что эта тайна ускользает от него. Он воспользовался удобным случаем, чтобы тщательно исследовать комнату, но ничего подозрительного в ней не заметил: комната как комната. Да и трудно было что-нибудь заметить: ведь потайной ход за книжным шкафом находился в стене, имевшей окно, благодаря чему казалось, будто вся эта стена поворачивала под прямым углом, за которым и была секретная комната, однако это, благодаря окну, совершенно маскировалось. Жан выстукал все стены, тщательно осмотрел занавеску перед дверью, подумал, что она настолько широка, что в ней легко спрятаться и подглядеть, чем занимается Шмидт, исползал весь пол, в надежде найти хоть какую-нибудь трещинку в паркете, за которым мог скрыться потайной люк, но нигде ничего не нашёл.

Безуспешно ходя вокруг не дававшейся ему тайны, Жан упустил другой секрет, который мог бы, пожалуй, дать ему больше реальных благ, чем первая. Однажды вечером он заметил, что во двор въезжает таинственная карета со спущенными занавесками, которая и прежде привлекала его внимание. Жан как раз собирался улизнуть в игорный вертеп, но тут решил воспользоваться благоприятным случаем, дававшим ему возможность подглядеть на этот раз посетителя, чего прежде ему никак не удавалось. Однако, увидев, что это какая-то женщина (её лицо он не мог видеть), Жан только презрительно пожал плечами и спокойно ушёл. Он знал, какой ловелас его хозяин, знал, что интрижки маркиза считаются десятками, но видел в этом просто забаву умеющего пожить человека, а никак не деловое занятие посла; волокитство хозяина его совершенно не интересовало!

Между тем, если бы Жан дал себе труд последовать за таинственной посетительницей, то он увидел бы, что благодаря редкой рассеянности Пьера (в любовных делах Шетарди всецело доверял камердинеру) была возможность проскользнуть в комнату, откуда можно было подслушать разговор посла с гостьей. А из этого разговора он усмотрел бы, что фрейлина её высочества правительницы Анны Любочка Оленина подслушивает государственные секреты и сообщает их французскому послу. Дорого заплатила бы Анна Леопольдовна за подобное разоблачение!

Действительно, Любочка и на этот раз, как всегда, явилась к маркизу с важными открытиями. Сначала, конечно, надо было отдать долг важности – «ведь они так долго, так долго не виделись, целую вечность»! У Любочки был в спальне Шетарди свой особенный шкаф, где хранились кое-какие запасные принадлежности её туалета. И вот, когда ласки «милого Жака» порядочно растрепали её, Любочка накинула на голые плечи лёгкий кружевной пеньюар и, усевшись на колени Шетарди, принялась весело болтать, помахивая крошечными туфельками, надетыми прямо на босую ногу.

– Ну, что новенького на нашем горизонте, крошка? – спросил Шетарди, наливая Любочке рюмку старого вина.

– Мой милый, чего-чего, а уж новостей у нас всегда много!.. Просто не знаю, с чего и начать. Для начала нечто сенсационное: граф Морис Линар просил и получил руку Юльки Менгден!

– Быть не может! – воскликнул Шетарди, от изумления чуть не роняя бутылку с вином. – Ты чего-нибудь не поняла!

– Уж поверь, мой милый, что я никогда ничего не спутаю! Я понимаю, что это должно казаться очень странным, но это – факт. Предложение Линара принято и одобрено правительницей. Пока ещё помолвка будет держаться в большой тайне, но через несколько месяцев её объявят официально. Вероятно, это приурочат к июню-июлю, когда правительница предполагает разрешиться от бремени. Этим думают зажать рот разным сплетням, которые неминуемо будут высчитывать, что со времени вторичного приезда Линара[69] в Россию до июля пройдёт как раз положенное время…

– Но я всё-таки не понимаю… Ну да, женитьба Линара, одобренная правительницей, может послужить известной ширмой, но женитьба именно на Менгден – вот тут я окончательно смущаюсь в догадках. Ведь и без того правительница делила свою нежность между Линаром и Юлией Менгден. Да ведь теперь Анна Леопольдовна должна известись ревностью, тем более что она не будет знать, кого к кому ревновать – Линара к Юлии или Юлию к Линару!

– Они все трое отлично устроятся! Вот именно, ко всякой другой женщине Анна стала бы ревновать, а к Юльке!..

– Но это – какое-то странное сочетание…

– Почему? Нисколько! Юлька – человек с очень сильным, властным характером, у неё совершенно мужской склад характера, и злые языки уже давно прохаживаются на этот счёт. Она будет держать в струне и правительницу, и Линара – и пикнуть им не даст, вроде строгого мужа. Это будет отличный тройственный союз!

– Странные дела творятся в России!

– Да при чём же здесь Россия? Ведь все трое – немцы, милый мой!

– Ну а ещё что есть у тебя новенького?

– Новенькое есть, но не столь пикантное. Вот, например: Миних подал в отставку, и она принята.

– Любочка! – вскрикнул Шетарди. – Но это известие в тысячу раз важнее, чем десять свадеб фавориток с фаворитами! Как же это случилось?

– Миниха сгубил Остерман, который не мог простить ему премьерство. Ты, вероятно, знаешь, что в январе, во время болезни фельдмаршала, правительница издала указ, которым разграничивала деятельность министров. Остерману поручалась гражданская часть, Миниху оставлялась только военная…

– Я, конечно, знаю это. Но ведь Миних примирился с этим?

– Временно. Он, видно, надеялся, что ему всё-таки удастся взять верх над Остерманом. К тому же Миних представлял собой прусские интересы, а Остерман – австрийские…

– Да, Миниху была обещана Фридрихом крупная сумма, если ему удастся удержать Россию от вмешательства в пользу Австрии в войне за австрийское наследство!

– Ну вот, видишь, это-то и заставляло его, должно быть, мириться с умалением своей власти. Но когда Миних узнал, что без его ведома правительница решила заступиться за Австрию и послать Марии-Терезии тридцатитысячный вспомогательный корпус…

– Что? – вскрикнул посол – Так это уже решено? И ты молчишь об этом? Но, помилуй Бог Любочка, у тебя удивительный талант ставить самые важные вещи на последний план! Когда же это решено?

– Сегодня, но когда будет приведено в исполнение – неизвестно! Это легче сказать, чем сделать…

– И Миних из-за этого подал в отставку?

– Дело было так. Миних, вероятно узнав о состоявшемся решении, явился сегодня к правительнице и хотел видеть её. Правительница приказала ответить, что она не может принять его; если же ему что-нибудь нужно, пусть обращается в порядке субординационных сношений к своему начальнику, генералиссимусу принцу Брауншвейгскому. Этим Миниху хотели показать его место. Фельдмаршал рассердился и подал прошение об отставке, а та тут же была принята. Менгден была очень недовольна этим – ведь она родственница Миниха – и под предлогом головной боли ушла к себе. Но Линар поспешил утешить правительницу. Между прочим, завтра будут с барабанным боем объявлять на улицах об отставке фельдмаршала. Я слышала разговор Линара с правительницей: Линар высказал опасение, чтобы Миних не предложил своих услуг царевне Елизавете, и Анна Леопольдовна распорядилась, чтобы над дворцом царевны было наряжено тайное наблюдение.

– Вот это я называю благодарностью царей! – рассмеялся Шетарди. – Когда надо было свергнуть Бирона, Остерман спокойно спал у себя дома, притворяясь больным. Когда за ним послали для принесения присяги правительнице, он долго отказывался и пошёл только тогда, когда достоверно узнал, что переворот окончательно совершён. А Миних бесстрашно рисковал, и вот он уже в немилости, а наверх всплыл Остерман!

– Ну, знаешь ли, за долголетие власти Остермана я не дам даже ломаной копейки! Ведь Юлька страшно ненавидит его, а это чего-нибудь да стоит. Да и не успел Остерман как следует вскарабкаться наверх, а под него уже подкапываются и обвиняют в измене…

– Остермана? Но каким же образом?

– А вот видишь, сегодня день массы неожиданностей! К правительнице тайно явился сенатор Тимирязев и доложил ей, что в манифесте, составленном Остерманом, говорится только о мужском потомстве принца и принцессы Брауншвейгских, относительно же прав женской линии не упомянуто. Между тем его величество здоровьем слаб, может умереть – в животе и смерти только Господь волен. И если у правительницы больше детей не будет или будут, но женского пола, тогда уже нельзя будет опираться на завещание покойной императрицы. Сенатор сослался на Австрию, где право женской линии было оговорено, а всё-таки поднялись смуты, раздоры и войны. Что же будет в России, раз о женской линии даже не упомянуто? Правительница крайне расстроилась и поручила Тимирязеву тайно подготовить два манифеста о престолонаследии в случае смерти императора Иоанна и прекращения вместе с этим мужского потомства. Оба манифеста прямо противоречат друг другу: в одном русский трон передаётся сёстрам императора, в другом – самой правительнице.

– Так вот оно что! – сказал Шетарди. – Правительница помышляет об императорской короне!

Он глубоко задумался – сказанное просто ошеломило его, и, когда Любочка уехала, он ещё долго размышлял. Эти думы почти не дали ему сомкнуть глаза всю ночь, и на следующее утро Шетарди встал в самом отвратительном настроении духа.

А что если правительница всё-таки решится привести в исполнение давнишнюю мысль императрицы Анны Иоанновны и насильно пострижёт Елизавету Петровну в монастырь, а себя объявит императрицей? Тогда конец всяким надеждам, его правительство никогда не простит ему такого неуспеха… Не перетянул ли он, Шетарди, струн, парализуя до сих пор попытки Нолькена помочь цесаревне Елизавете? Не лучше ли будет отказаться от слишком больших претензий и помириться на малом?

Дурное настроение ещё усилилось, когда утром послу принесли две депеши. В одной Амело очень сухо выговаривал послу, что до сих пор им ещё не сделано ничего существенного в известном ему деле, что донесения маркиза всегда очень интересны и романтичны, но недостаточно дельны для дипломата. В этих донесениях сказывается скорее поэт, романист и фантазёр, чем государственный муж. Амело заканчивал свою отповедь настоятельной просьбой ускорить надлежащий ход событий.

Во второй депеше тот же Амело сообщал послу, что верительные грамоты готовы и будут привезены маркизом де Суврэ, назначаемым к Шетарди в качестве атташе. Кроме верительных грамот маркиз де Суврэ передаст на словах кое-какие инструкции, которые французское правительство не хочет доверять посольской почте. Новоназначенный атташе выедет в Россию недели через две.

– Значит, через две недели он будет уже здесь! – с неудовольствием буркнул Шетарди.

Сам по себе Суврэ не был ему особенно страшен. Шетарди не раз слышал от парижских друзей, что этот маркиз – просто ограниченный чудак, нечто вроде шута при Людовике XV. Но с маркизом приедет его личный секретарь, о чём посол был извещён ещё ранее, и вот этот-то секретарь и может наделать ему, Шетарди, много хлопот, ведь секретарём была… Жанна Очкасова!

С Анной Николаевной Очкасовой Шетарди лично знаком не был, но зато он был очень дружен с Луизой де Майльи, а Полину де Вентимиль знавал ещё маленькой девочкой. Только по настоянию обеих фавориток Шетарди и получил место посла в России – Флери стоял за кандидатуру графа Вольгренана, серьёзного и талантливого дипломата, которого почему-то затирали, несмотря на протекцию кардинала. По просьбе Полины Шетарди тайком приезжал из Берлина в Париж на одну ночь, чтобы тайно переговорить о русских делах. И вот тогда-то Полетт очень много рассказывала ему про Жанну, про её историю с Бироном, ненависть к правительнице (в то время просто принцессе) Анне Леопольдовне, приверженность к царевне Елизавете. Из этих рассказов маркиз составил себе понятие о Жанне Очкасовой как о человеке недюжинном, решительном, твёрдом и опасался, что теперь она будет всюду совать свой нос. Через Суврэ она будет осведомлена о поступках и шагах его, Шетарди. Через подругу найдёт возможность сноситься прямо с королём. Пойдёт, кроме того, сама к царевне Елизавете. А вдруг ей да удастся вывести на чистую воду ту двойственную игру, которую он вёл до этого?

«Нет, надо действовать, надо взяться за дело царевны, – решил маркиз. – Но как сделать самому первый шаг? Ведь до сих пор он всё время уверял, что сейчас предпринимать ничего нельзя? Разве попробовать сегодня же съездить в ресторан Иберкампфа?[70]»

Размышления Шетарди были прерваны появлением Пьера, доложившего, что господин Шмидт желает видеть его высокопревосходительство.

– Проси! Проси! – радостно ответил Шетарди.

«Вот и отлично! – подумал он. – Мы сейчас же пошлём Шмидта к царевне Елизавете!»

– Я зашёл узнать, нет ли чего-нибудь новенького, – сказал Шмидт-Столбин, с робкой надеждой поднимая взор на посла.

Он страшно изменился, побледнел, осунулся; даже глаза утратили прежний блеск, что, впрочем, очень шло к его гриму пожилого человека.

– Есть, есть, – ответил Шетарди, – и я очень рад, что вы пришли именно теперь: вы мне очень нужны… Но что с вами, дорогой мой? Вы больны? У вас очень плохой вид!

– У меня старая болезнь, маркиз, – ответил Столбин с грустной улыбкой. – Вы знаете её… Эта болезнь – невозможность отыскать самого дорогого мне человека и необходимость сидеть сложа руки…

– Какая редкая верность в наш век! – воскликнул Шетарди. – Мне кажется, что вы – единственный человек, способный на такую упорную, неугасающую страсть. Вы более похожи на тех старомодных рыцарей, которых воспевают старые немецкие баллады, чем на современного дворянина!

– Что же, – ответил Столбин, – в моих жилах течёт кровь старомодных немецких рыцарей, отличавшихся верностью и постоянством во всём – как в любви, так и в войне… Однако зачем именно я вам понадобился?

– Вам придётся сейчас же отправиться к царевне и передать ей то, что я скажу вам. Только придумайте такой костюм и грим, чтобы вас не узнали…

– Не беспокойтесь! – ответил Столбин, который несколько оживился при известии, что он получит возможность отправиться на поиски Оленьки Пашенной. – Недаром же перед отъездом сюда я прошёл целых два курса – один, под руководством известного химика, о действии различных кислот и иных специй на кожу; другой, под руководством лучшего французского актёра, – о гриме!

– Однако вы сами говорили, что этот тип… словом, агент принца Антона как будто узнал вас?

– Да это потому, что я никак не рассчитывал столкнуться с ним. Но теперь, когда я знаю, что за мной следят сыщики – уж наверное это он натравил на меня Каина, – теперь-то я приму все меры для изменения голоса и глаз. Собственно говоря, в этом и заключается всё искусство преображения.

– Да я только так, к слову заметил. Отправляйтесь теперь же, потому что, наверное, вечером и ночью за входящими и выходящими во дворец следят больше, чем в течение дня. Передайте её высочеству следующее…

Во-первых, фельдмаршал Миних подал в отставку, которая принята. Это случилось вчера, и очень возможно, что царевна уже знает об этом. Но она наверняка не знает, что об этой отставке сегодня будут объявлять народу под барабанный бой. Это – очень тяжёлое оскорбление храброму фельдмаршалу, и он кинется к её величеству, чтобы предложить свои услуги. Эта мысль пришла в голову Линару, и по его совету над дворцом царевны установлен строжайший надзор. Если только Миних отправится к её высочеству и будет принят ею – их обоих немедля приказано арестовать. Об этом-то и необходимо предупредить её высочество.

Во-вторых, мне достоверно известно, что правительница приказала немедленно заготовить манифест, объявляющий её императрицей в случае смерти малолетнего императора. Ввиду того, что Иоанн VI всё ещё страдает непонятными желудочными припадками, это намерение грозит большой опасностью для наших планов, так что надо что-нибудь предпринять.

В-третьих, я только что получил известие, что сюда приезжает мой атташе, маркиз де Суврэ, а с ним под видом его секретаря известная вам девица Жанна.

– Очкасова? – радостно воскликнул Столбин – Господи, вот радость-то! Это такой милый, сердечный человек, такая редкая женщина!

– Да, да, – сказал маркиз, – я много слышал о ней. Однако не будем терять времени даром! – Шетарди позвонил и, когда в кабинет вошёл Пьер, сказал ему: – Пьер, проводите господина Шмидта в ту комнату где он обыкновенно занимается!

В коридоре послышался осторожный, но быстрый топот удалявшихся шагов Однако никто не обратил на это внимание.

– Простите, ваше высокопревосходительство, – сказал Шмидт, – но прежде чем я приступлю к разработке проекта соглашения, который вы мне поручаете, мне хотелось бы выяснить ещё один тёмный пункт!

– Хорошо. Пьер, выйдите пока и подождите у дверей. Ну, в чём дело?

– Вы сказали, что манифест, заготавливаемый правительницей, грозит серьёзной опасностью нашим планам, а потому надо что-нибудь предпринять. Но значит ли это, что вы остаётесь при первоначальном требовании как земельных уступок в пользу Швеции, так и обязательства предоставлении Франции торговых преимуществ?

– Гм… Видите ли, дорогой мой, от моего имени вы ничего не говорите. Но если её высочество сама предложит этот вопрос, то скажите, будто слышали от меня, что известные уступки могут быть сделаны, однако, конечно, небольшие, потому что должны же Швеция и Франция получить что-нибудь за свою помощь? Но окончательное соглашение по этому поводу возможно только при личном свидании, которое теперь я считаю слишком опасным. А пока пусть её высочество пошлёт ко мне Лестока – мы с ним выработаем основную схему соглашения.

– Хорошо! – сказал Столбин, внутренне торжествуя, так как тенденция к уступкам непреклонного прежде посла обещала некоторый успех в будущем.

Самые разнородные чувства волновали его, когда он шёл по коридору в сопровождении Пьера. Он был рад повидать милых парижских друзей, думал, что Анна Николаевна Очкасова может быть ему очень полезной в розысках Оленьки, тем более что она – крайне добрый человек и непременно поможет, если будет возможность. Думал он также о крушении ненавистной брауншвейгской четы и печалился составлением манифеста, который мог внести нежелательные осложнения. Полный всеми этими думами, он машинально запер дверь комнаты, задёрнул занавеску и направился к потайному ходу.

X

НЕЖДАННО-НЕГАДАННО

Медовый месяц Ваньки Каина и Алёны кончился очень быстро, и вскоре для молодой настали плохие времена. Ведь Ванька никогда особенно не любил Алёны и домогался её капиталов, а не сердца. Конечно, Алёна была очень сладкой бабой, и в первое время Каин мысленно шутил, что получил весьма недурное приданое к капиталам Алёны. Но она очень быстро надоела ему; в ней было что-то нездоровое, липкое, бесстрастно-чувственное, фальшивое, лицемерно-покорное. Ваньку раздражали её вечные «Ванюшенька», «светик», «милостивец» и тому подобные заискивающие словечки, произносимые неизменно подобострастным голосом; раздражали униженные, змеино-гибкие позы, за которыми чувствовалось змеиное жало, глубоко припрятанное до удобного случая. Словом, он был пресыщен женою и уже подумывал, что пора бы «прибрать» её, тем более что его сердце было серьёзно затронуто одной из приятельниц Алёны, не обращавшей на него внимания, что разжигало его ещё больше.

К тому же его служебные дела, если можно так назвать разбойно-воровскую и иудову деятельность Ваньки, совершенно не складывались. Купец Алексеев словно сквозь землю провалился, и его никто больше нигде не встречал и не видел. Наблюдение за дворцом цесаревны Елизаветы не дало никаких результатов; конечно, к ней ходило и ездило много всякого народа, но ведь не узницей, не монашкой была она, а царевной! Бывало, что по вечерам во дворец через чёрный ход пробирались какие-то сомнительные личности. Не раз Ванька с отчаяния покушался схватить кого-нибудь из них за шиворот. Но хорошо ещё, что чёрт уберёг от этого: обыкновенно это оказывался приятель или приятельница конюха, судомойки и другой низшей прислуги, а не то какая-нибудь безобидная ворожея, торговец или торговка разными снадобьями, монах, собирающий подаяние, – мало ли кто! Наблюдение за французским посольством на первых порах кое-что дало. Ванька узнал, что чаще всего посольство посещает немец Шмидт, переводчик при шведском посольстве, а поздно вечером – какая-то дама, которая оказалась фрейлиной Олениной. Но когда он вздумал хвастануть этими результатами перед Семёном, Кривой рассмеялся Ваньке в глаза и сказал с нескрываемым презрением:

– Ну, брат, если ты всегда таких бобров бить будешь, то их на детскую шапочку не хватит! Швеция и Франция живут в большой дружбе, не мудрено ли, что их послы между собой часто сносятся? Да я тебе и так, не видя, скажу, что в Англии наш посол чаще всего видится с австрийским, а в Австрии – с английским. Ну а что касается фрейлины Олениной, то кто же в Петербурге не знает, что она по амурной части навещает красивого маркиза? Только политики, брат, ты тут не ищи, а ежели она и есть, то совсем с другой стороны – вот как! Нет ангел мой, твои розыски выеденного яйца не стоят!

Когда же Ванька в ответ на вопрос Кривого сказал, что ничего подозрительного в жизни царевны Елизаветы ему обнаружить не удалось, Семён как-то искоса посмотрел на Каина, пожевал губами и с самым невинным видом спросил:

– А не узнал ты, что за ассамблея была вчера у царевны?

– Ассамблея? – удивлённо переспросил Ванька. – Да никакой не было! Я вчера всё время около бродил, пока часов в десять царевна не уехала… Тоже скажут – «ассамблея»!.. Да в доме все огни были потушены!

– Постой, – перебил его Кривой, – да о каком доме ты говоришь?

– Известно, о каком! О дворце царевны Елизаветы!

– Да ведь ассамблея-то была в Смольном!

– В Смольном? – удивился Ванька. – А это что такое будет?

Семён долго и с нескрываемым презрением смотрел на собеседника, потом сказал:

– Эх, фефела! Однако здорово я в тебе ошибся! Ты даже не знаешь, что у царевны имеется дом в Смольном, около Преображенских казарм, что там все её друзья собираются? Да как же ты за человеком хочешь уследить, когда не знаешь, где и куда он ездит? Нет, брат, хорошо ещё, что я на тебя не понадеялся и других туда приставил. Не все же такие разини, как ты… Ох, Ванька, боюсь я, не будет из тебя прока!

Вообще в последнее время взаимоотношения Кривого и Каина сильно изменились. Прежде они были как бы товарищами, людьми, по положению равными друг другу. Теперь они стали: Каин – подчинённым, а Кривой – начальником. Семён уже не просто спрашивал, а допрашивал Ваньку и сумел довести Каина до того, что тот говорил ему «вы», а не прежнее «ты». Помимо всего этого Семён, прежде довольно щедро оплачивавший услуги Ваньки, теперь зачастую бесцеремонно отказывал ему в денежных просьбах.

– Не заслужил, дармоед! – без стеснения говаривал он.

Недостатка в деньгах у Ваньки не было, но работать даром ему было не по душе. Поэтому немудрено, если он в последнее время был в очень плохом расположении духа, что прежде всего отражалось на жене.

Не показывая вида, Алёна внутренне очень радовалась, когда муж долго не приходил домой. И немало рада была она и теперь, когда Каин сумрачно приказал ей утром «собрать ему поесть», потому что, по всей вероятности, ему раньше поздней ночи домой не попасть.

Проводив мужа, Алёна весело оделась и ушла из дома. Она хотела воспользоваться часами свободы для того, чтобы навестить свою приятельницу – Ольгу Михайловну Воронцову, ту самую, к которой был неравнодушен Ванька, и погулять с нею, пользуясь тёплыми весенними деньками.

Воронцова составляла полную противоположность Алёне, но, быть может, именно это-то и влекло их друг к другу. Насколько Алёна была вздорна, изворотлива, безнравственна, настолько же Воронцова была сдержанна, проста и строга к себе. Очень рано овдовев, не испытав в замужестве того счастья, о котором мечтают девушки, она тем не менее физически и морально осталась верной памяти мужа. Глубоко набожная, истинно-христиански милосердная, готовая в любой момент бросить всё и лететь на помощь страждущим и обиженным, она вызывала в Алёне чувство почтительного обожания. Воронцова представляла собою тот светлый женский идеал, те положительные свойства женской души, которых не хватало самой Алёне, а последняя бессознательно представлялась Воронцовой олицетворением женской гибкости, изворотливости, приспособляемости. Обе вместе они являли собою полный образ женщины во всей его широте и многообразии, а потому чувствовали себя хорошо друг с другом.

Как и ожидала Алёна, Воронцова оказалась дома и охотно пошла прогуляться с нею. Разговаривая о своих бабьих дела, они попали на Невский, где их увлекла за собою большая толпа, следовавшая за глашатаем, объявлявшим с барабанным боем об отставлении фельдмаршала Миниха от всех занимаемых им должностей. Так дошли они до набережной и уселись там на одну из скамеечек.

В этот час гулявших было мало, а толпа свернула в другую сторону, вслед за глашатаем. Солнце уже чувствительно пригревало, и было что-то в воздухе, от чего даже обычно бледные щёки Воронцовой зарумянились и зарделись.

– Глянь-ка, мать моя, – весело воскликнула Алёна, – монах-то этот словно с иконы соскочил!

Воронцова взглянула по указанному ею направлению и увидела довольно высокого, плечистого, сгорбленного бременем лет старичка монаха, который тихо брёл, опираясь на высокую палку. Из-под потёртой скуфейки выбивались редкие пряди седых волос; лицо, тёмное и взборождённое морщинами, словно потемневший от времени чудотворный лик, говорило о молитвенном изнурении и воздержании в пище, густые седые брови, из-под которых сверкал острый, проницательный взгляд, придавали лицу грозное, духовно-воинствующее выражение.

Не доходя нескольких шагов до наших подруг, монах вдруг пошатнулся и должен был с силой опереться на палку, чтобы не упасть. Затем он с трудом подошёл к скамейке, на которой они сидели, и тяжело опустился рядом с ними!

– Ох, грехи-грехи! – прошептал он задыхаясь. – Уморился, ноги не держат!

– Издалека, верно, отче? – сочувственно спросила Воронцова.

– Издалека, мать моя, издалека – из Киево-Печерской лавры бреду! – всё ещё задыхаясь, ответил монах.

– Батюшки, страсти Господни! – всплеснула руками Алёна. Она была скорее суеверна, чем набожна, а сколько чудесных рассказов пришлось ей слышать об этой святыне; и представитель мест, где творились непостижимые уму вещи, тоже казался ей повитым неземной тайной. – Что же тебя, батюшка, сюда-то привело?

– За подаянием, мать моя, хожу! Как сгорел у нас лет двенадцать тому назад монастырь, так всё ходим да собираем. Вот задумали колокольню выстроить, превыше которой во всей Руси православной не было, дабы колокола священным голосом немолчно имя Божие по всей округе прославляли, а сколько всё это стоит? Вот я хожу да собираю… Много нас, братии, по Руси ходит!

– Ах, беда какая! – сказала Воронцова со слезами в голосе. – А я как на грех деньги дома забыла!

– Что же, я могу, дочь моя, с тобой дойти, – сказал монах. – Ежели у кого рвение к благотворению имеется, то грех не поддержать!

– Уж лучше ко мне домой пойдём, – предложила Алёна, – ко мне ближе. Да и я тоже свою лепту внесу!

– Вот что я хотела тебя спросить, батюшка, – сказала Воронцова, – большое у меня затруднение имеется. Хотела бы я в какой-нибудь святой монастырь, хотя бы и в ваш, внести вклад, чтобы молились за одного человека, да не знаю, как быть: неизвестно мне, жив он или умер! Ежели за упокой молиться, а он жив, как бы греха на душу не взять. Вот и не знаю, как быть… Присоветуй, батюшка, Христа ради!

– Трудное твоё дело, дочь моя, – сказал подумав монах, – но и ему помочь можно. Только для этого придётся мне совершить великое, страшное и чудесное таинство, и ежели оное нарушить, то обрушится оно и на твою голову, и на голову того, о ком молиться хочешь! Ты где живёшь?

– Вон там, на Выборгской, не так уж далеко, отче!

– Не по пути мне это, дочь моя, не по пути, – ответил монах. – Ты скажи мне, где ты живёшь, я к тебе вечерком зайду.

– Да что ты, Михайловна, – обиженным голосом заметила Алёна, любопытство которой было разожжено до высшей степени, – почему же ко мне не пройти? Ведь я тут совсем поблизости живу!

– И то правда, отче, – сказала Воронцова, – меня это так томит, что хотелось бы поскорее правду знать, жив ли он или умер!

– А можешь ты за свою подружку поручиться? Помни, ежели она будет болтать о том, что увидит и услышит, так великие беды случатся!

– Могу, отче. Она меня не выдаст…

– Да разрази меня Господь! – перебила подругу Алёна. – Чтоб у меня глаза вылезли, чтобы у меня чрево лопнуло, ежели я хоть одно словечко промолвлю! Чтобы мне без покаяния умереть, чтоб…

– Довольно, матушка, довольно, – остановил её монах, – не злоупотребляй страшными клятвами: Господь и так услышал тебя! Ну так идём, а то мне ещё к одному милостивому жертвователю успеть надо!

Они пошли, погружённые каждый в свои думы.

– Вы что же, подружки али сродственницы будете? – спросил через некоторое время монах.

– Случай нас свёл, отче, да крепко друг к другу привязал, – ответила Алёна. – Я допрежь в Москве жила, и стал меня там преследовать лихой человек. Я думала от него спастись здесь, а он меня и тут настиг. И пришлось мне под смертной угрозой за него замуж выйти. Так вот, когда я впервые сюда прибыла и не знала, куда деться, встретилась мне вот эта добрая женщина, привела к себе, приютила. Не удалось ей только меня от моего ворога укрыть. Да где ей? Я в десять раз богаче её – и то деньги не помогли!

– А ты замужняя аль девушка? – спросил монах Воронцову.

– Вдова я, отче.

– Давно овдовела?

– Года два тому назад.

– Долго замужем была?

– С полгодика только.

– От чего муж-то умер?

– От старости, отче. Ведь был он в больших летах, так что нас и венчать-то не хотели…

– Что ж, ты на его капиталы польстилась, что ли?

– Нет, отче, я не жадная. А осталась я одна, сиротой, без брата и друга. Преследовали меня злые люди. Вот мне покойник и предложил за него замуж выйти. Он был отставным полковником, имел капитал; ни детей, ни родных у него не было, меня он давно знал. «Не мужем, – сказал, – а отцом тебе буду». И подлинно, был он мне нежным и заботливым отцом; я его память до гроба чтить буду!

Монах не спрашивал больше, и все трое молча дошли до Алёнина дома.

– Ну так как же? – сказал монах, тщательно затворив за собой дверь. – Помнишь ли ты, женщина, свою клятву?

– Как не помнить, отче? Да чтоб мне…

– Не клянись, верю.

Монах выпрямился, бодрой, юной походкой подошёл к Воронцовой и, дрожа от волнения, сказал, простирая к ней руки:

– Оленька! Наконец-то я нашёл тебя, желанная! Ведь это я, твой Столбин! Переодевшись монахом, чтобы от злых врагов укрыться, я всюду тебя, мою голубку, разыскивал! Счастье ты моё!

Оленька вскрикнула и, рыдая, упала в объятия монаха.

– Вот так чудеса! – воскликнула Алёна, в полном изумлении хлопая себя по жирным бёдрам. – Так ты, значит, и не монах вовсе? – Она покатилась со смеха, приговаривая: – Ну уж не подумала бы! Чудеса, право чудеса!

– Как я рад, что нашёл тебя наконец! – сказал Столбин, прижимая к своей груди рыдавшую от неожиданного счастья Оленьку – Ведь я всё Ольгу Пашенную искал. Думал ли я, что ты для безопасности замуж вышла? Но теперь я тебя укрою у царевны Елизаветы, ведь я к ней как раз шёл, а она, матушка наша, давно обещала мне тебя приютить!

– Стой! – крикнула внезапно побледневшая Алёна. – Не говори так громко, не кричи о таких опасных тайнах! Я-то свою клятву сдержу и вас не выдам, но мой муж любит ненароком приходить, когда его не ждёшь, и если он вас услышит, то плохо вам обоим будет!

– Кто же твой муж? – спросил Пётр Андреевич.

– Ванька Каин! – ответила Алёна.

Столбин побледнел в свой черёд, вздрогнул и выпустил из объятий Оленьку.

– В самое логово попал! – с отчаянием воскликнул он.

– Не бойся, – успокоительно сказала Алёна, – моё слово твёрдо. Я Михайловну страсть как люблю, а Ваньку ненавижу. Выдавать я вас не буду, но здесь вам оставаться не следует. Уходите-ка оба, пока муж не вернулся, а то у него чутьё лучше, чем у охотничьей собаки; он живо пронюхает, тогда беда. Только вот что скажу я вам напоследок: я не знала, что ты, Оленька, в девичестве Пашенной звалась, а то я упредила бы тебя. Мне муж говорил, чтобы я наведывалась у всех, не знает ли кто-нибудь Пашенной, а потому, что одна высокая особа давно эту девицу разыскивает и за розыск обещана большая награда. И твою, батюшка, фамилию я как будто слышала, когда к нам однажды Кривой приходил, – обратилась она к «монаху».

– Это – такой маленький сухонький старичок с хитрыми глазами? – спросил Столбин.

– Вот, вот…

– Да ведь этот самый Кривой уже давно Оленьку преследовал! Господи Боже, пойдём скорее, Оленька!.. Ну, вытри слёзки, оправься; дорогой мы обо всём переговорим! Спасибо тебе, добрая женщина, что ты нам сказала про розыск: это нам – большая подмога!

– Ах, Петя, Петя! – задыхаясь от счастья, прошептала Оленька. – Слов у меня нет таких, чтобы сказать тебе, как я рада и как измучилась по тебе! Дорогой мой, наконец-то Бог услышал мои молитвы!

– Да идите вы! – торопила Алёна. – Успеете наговориться, когда в безопасности будете! Батюшки! – вскрикнула она, посмотрев в окно и хватаясь за голову – Муж идёт!

Оленька испуганно вскочила, но Столбин шепнул ей:

– Сядь, сядь скорее! А когда я уйду, и ты за мной вскоре иди!

Затем он отскочил к выходной двери, втянул голову в плечи, отчего стал казаться ниже ростом, поправил во рту какую-то пластинку и, дождавшись, когда близ двери послышались тяжёлые шаги Ваньки, зашамкал:

– Спаси вас Бог, благодетельницы! Я пойду теперь…

– Это что за чучело? – загремел Ванька и обратился к жене: – Кто тебе позволил в дом разных дармоедов пускать?

– Что ты, что ты, Ванюша? – залебезила Алёна. – Ведь это – святой инок из Киева…

– Знаем мы этих отцов-иноков! У народа последние копейки отбирают, чтобы пузо набивать, жиреть да пьянствовать… Уходи ты с глаз долой, пока я тебя не пришил! – крикнул Ванька Столбину.

– Иду, иду, милостивец! – прошамкал монах, медленной, старческой походкой направляясь к выходу.

– И мне тоже пора! – сказала Оленька, вставая.

– Куда же ты, красавица? – пытался остановить её Ванька. – Мы вам завсегда рады; вы для нас – самая дорогая гостья!

– Нет уж, вы меня не держите, – ответила Оленька, кланяясь и направляясь к двери. – У меня спешное дело… Мир дому сему и его хозяевам!

Ванька с нехорошей улыбкой подошёл к окну, говоря жене:

– Что за пава эта Михайловна! Не в тебя, кислое тесто, уродилась! Вот бы такую мне жену!.. Да что говорить! «Хороша Маша, да не наша!..» Эх, хоть из окна на неё полюбуюсь!

Он смотрел, как Воронцова упругой походкой обогнала тихо шедшего монаха и быстро скрылась из виду. Ванька хотел отойти от окна, но какое-то непонятное любопытство удержало его на месте: неожиданно для него самого в сгорбленной фигуре монаха ему показалось что-то странное.

Вдруг из соседней подворотни выскочила собака и с лаем кинулась на монаха. Тот вздрогнул и быстро отскочил в сторону, и это движение вышло совсем не стариковским, не вязалось с общей старческой расслабленностью «святого отца».

– Э! Да монах как будто вовсе не так стар, как кажется! – удивлённо вскрикнул Ванька, приникая к окну, словно тигр, подстерегающий горящим, хищным взглядом жертву.

Вот из ворот вышел какой-то мужик, отогнал собаку и, сняв шапку, подошёл к монаху под благословение. Видно было, что старик замялся, как бы смутился, и его благословение вышло неловким и неумелым…

– Да это и не монах вовсе! – крикнул Ванька, вскакивая, чтобы броситься следом за стариком.

Тут его взгляд случайно упал на Алёну: она была бледна и дрожала, как в лихорадке.

– Э-ге-ге! – отчеканил Каин. – Да ты, кажись, про это больше знаешь, чем кто другой?

– Ничего я не знаю! – затараторила Алёна, опуская книзу испуганно бегавшие взоры. – Вот разрази меня Господь, если я что-нибудь знаю…

– Смотри мне в глаза! – рявкнул Ванька.

Алёна подняла взор, но сейчас же снова опустила его, побледнев ещё больше.

Теперь Ванька уже не сомневался, что перед ним только что был человек, лишь переодетый монахом, и что жена посвящена в тайну этого маскарада. Но он некоторое время колебался, за что ему приняться прежде всего. Конечно, лучше всего было бы догнать монаха, а жену допросить потом. Но вдруг как монах успеет скрыться, а тем временем и Алёна сбежит! Конечно, он найдёт её, да ведь у бабы деньги есть, опять может в Москву перекинуться, а тем временем важное дело здесь упустишь!

Вдруг в его воспоминании промелькнула фраза, сказанная Кривым по поводу отношений Олениной к Шетарди. «Тут политики, брат, не ищи, а ежели она и есть, так совсем с другой стороны». Остановить монаха, не зная, кто он, при теперешнем преизобилии как антиправительственных, так и правительственных интриг было опасно… Нет, сначала надо было узнать…

– Кто это был? – спросил он, подступая к жене и впиваясь в неё стальным блеском холодных, не ведавших жалости глаз.

– Да не знаю я, Ванюшенька, не знаю, родной…

– Врёшь, змея подколодная! – крикнул Каин и ударил Алёну по лицу с такой силой, что она, как сноп, рухнула на пол. – Ты знаешь, – продолжал он, хватая её за косу, – знаешь и скажешь!

И он поволок её за волосы в чулан, откуда звуки почти не вырывались наружу.

XI

ГОРЕ-ЗАГОВОРЩИКИ

Столбин не застал во дворце царевны. Тогда он попросил вызвать ему Мавру Егоровну Шувалову, был допущен в её комнату, где и открылся ей. Мавра немало поохала над искусным маскарадом Петра Андреевича, сообщила, что цесаревна Елизавета в данный момент находится в Смольном, и с удовольствием согласилась взять на своё попечение Оленьку, которая ожидала решения своей участи на дворе. Шувалова даже сказала, что Оленьку можно будет взять в штат царевны в качестве хотя бы камер-фрейлины.

Успокоившись за судьбу любимой женщины, Столбин отправился в Смольный.

Мы уже говорили, что под влиянием нанесённого ей оскорбления Елизавета Петровна хотела во что бы то ни стало побороть свою робость и приступить к решительным мерам Но как? Это было только легко сказать…

Правда, преображенцы очень любили свою «матушку», как они называли цесаревну, но пошли ли бы они за неё в открытую борьбу против существующего правительства? За некоторых Елизавета Петровна могла ручаться, но их было слишком мало для открытой борьбы. В этом отношении предстояло ещё много поработать, много разбросать денег, а именно это-то и было больным местом заговора: средств было слишком мало.

Да и главное: не было системы, не было планомерной объединённости. Были заговорщики, но не было ни заговора, ни партии. О низвержении Брауншвейгского дома и восстановлении дома Романовых в лице царевны Елизаветы говорилось очень много, но ни разу серьёзно и основательно не был затронут вопрос: да как же в сущности всё это должно произойти? Полагались на случай, на неизменное русское «авось» – и только!

Лесток, ясно видевший всю гибельность такого положения вещей, был тем не менее бессилен сделать что-нибудь. Все его попытки неизменно разбивались о неустойчивую, легко загорающуюся и ещё легче погасавшую натуру царевны, её легкомыслие, робость, нерешительность и неспособность к твёрдому, непреклонному следованию к одной и той же цели.

Мы помним, что, воспользовавшись минутой упадка духа царевны, Лесток выговорил себе право вступить в положительные переговоры с французским послом. Но в течение ночи он передумал и решил, что это ещё успеется, что сначала надо подвести некоторый учёт действительным силам заговорщиков.

С этой целью в один из ближайших дней в Смольном собрались все те, кто принимал искреннее, горячее участие в деле царевны. Помимо Елизаветы Петровны и самого Лестока, тут были: Александр и Пётр Шуваловы, камер-юнкер двора Елизаветы Михаил Илларионович Воронцов, человек, очень много сделавший для царевны хотя бы тем, что, пользуясь большим влиянием на жену брата Романа, Марфу Ивановну, происходившую из богатого купеческого рода Сурминых, широко пользовался её кошельком для расходов по подкупам нужных цесаревне людей. Кроме того, здесь были гвардеец Грюнштейн, родом немецкий еврей, бывший в Дрездене маклером по продаже ювелирных изделий и приехавший в Россию искать счастья, затем немец Шварц, перешедший в русскую армию по инженерному ведомству, и, наконец, капитан (то есть ротный командир) Ханыков.

Разумеется, разговор вёлся о перевороте и шансах на него. Грюнштейн, служивший в роте Ханыкова, говорил, что его рота вся целиком пойдёт за царевну, стоит только дать им знак. Со своей стороны, ручаясь за свою роту, Ханыков знал, что преображенцы все охотно пойдут за свою «матушку» и единственное опасение вызывает рота капитана Мельникова. Последний пользовался большим влиянием в полку, и с ним приходилось считаться.

– Но разве его нельзя попросту купить? – спросил Лесток.

– Право, не знаю, – ответил Ханыков. – Правда, он испытывает теперь очень большие денежные затруднения, но по существу он – честный солдат, и если не суметь заставить его по совести перейти на нашу сторону, то из-за денег он, пожалуй, этого не сделает.

– Ведь это – тот самый Мельников, который с отчаянной храбростью помог скрутить Бирона? – спросил Воронцов.

– Да, – ответил Ханыков, – мы оба были тогда в деле, только я командовал другим отрядом. Между прочим, на другой день я говорю ему «Здорово мы с тобою обмишурились!» – «Чем?» – спрашивает «Да как же, – говорю, – ведь Миних-то говорил нам об аресте Бирона для выгоды матушки-царевны, а оказалось, что мы только сыграли в руку врагам её высочества!» – «Ну, знаешь ли ты, – ответил он мне, – я солдат, а не политик. Мне фельдмаршал приказал дело делать, так я не рассуждаю, как и что. И не знаю, о каких врагах её высочества ты говоришь. Ежели царевна – враг государю и его родителям, значит, она и нам – тоже враг» Я и прикусил язык, опасно было дальше-то говорить!

– Так он и донести при случае может? – спросил Александр Шувалов.

– Не думаю, тем более на меня не пойдёт доносить. Мы с ним старые друзья, опасно было говорить потому, что разговор происходил на улице. Но я надеюсь со временем, когда наше дело встанет на ноги, поговорить с ним по душам. Повторяю – если он согласится, что всякий русский должен помочь нашей русской царевне вернуть свои законные права, так сейчас же к нам перейдёт…

Разговор продолжался далее о том о сём. Наконец решили разойтись, «опять-таки ничего не вырешив», как грустно думал Лесток.

– Но постойте же, господа, – остановил он их, – ведь мы опять ровно ни до чего не договорились! Надо же решить, что нам делать? Вы говорите, что преображенцы готовы в любой момент встать за нашу царевну? Так в чём же дело? Первой же ночью, ну, хоть сегодня же, собрать их на дворе; кто будет мешать – разные там Мельниковы, что ли, – тех попросту убрать! Повести согласных к дворцу, арестовать правительницу, да и делу конец!

– Да ты с ума сошёл, Лесток! – воскликнула цесаревна, бледнея от испуга. – Разве такое дело легко делается? Да тебе, должно быть, просто и своя, да и моя жизнь надоела!

– Нет, – задумчиво сказал Воронцов, – мне кажется, что доктор прав: такое дело можно сделать только сразу, неожиданно… И так уже начинают подозревать кое-что. Правда, когда принц Антон недавно обращал внимание правительницы на явную интригу в пользу нашей цесаревны, то принцесса Анна с пренебрежительной улыбкой сказала, что у царевны происходят просто «солдатские ассамблеи», которые…

– Ну, чего замялся? – улыбаясь, кинула Елизавета Петровна. – Наверное, про меня какую-нибудь гадость сказала? Так ты не бойся, говори прямо, я привыкла! Да ну же, Михаил Илларионович, слышишь, что ли?

– Правительница сказала, что если в этих ассамблеях и есть политика, то только любовная, и если они чему-нибудь грозят, так не династии, а нравственности царевны. Она же, принцесса Анна, – не поп и не гувернантка.

– А знаете, ваше высочество, – заметил Пётр Шувалов, – это наводит меня вот на какую мысль: если правительница действительно так смотрит на дело, то нам безопаснее будет собираться по вечерам, а не днём, как считает нужным доктор Лесток.

Последний собрался что-то возразить по этому поводу, но в это время явившийся лакей доложил, что какой-то старичок монах желает быть допущенным к её высочеству, что его гнали-гнали, но он твердит, что пришёл по важному делу.

– Монах? – удивлённо переспросила Елизавета Петровна. – Что ему нужно? Если подаяние на монастырь, так пусть в дворцовую контору идёт!

– Да мы говорили, ваше высочество, а он всё своё твердит!

– Да спроси у него по крайней мере, какого он монастыря?

Лакей через некоторое время вернулся и доложил:

– Монах говорит, что он из Елизаветинского монастыря, Маврина скита, ваше высочество!

– Что такое? – воскликнула Елизавета Петровна. – Да я все монастыри в России знаю, а о таком и не слыхивала…

– Пусть войдёт сюда! – внезапно приказал Лесток, а когда лакей ушёл, он, отвечая на удивлённый и негодующий взгляд царевны, сказал: – Как вы не понимаете, ваше высочество! Ясное дело, что монах был в вашем дворце и его послала сюда Мавра Егоровна. Значит, он из наших! Не могу же я это при лакеях говорить!

Вскоре в столовую, где происходил этот разговор, вошёл известный уже читателю старичок монах. Старчески семенящей походкой он подошёл к царевне и отвесил низкий поклон сначала ей, потом всем остальным присутствующим.

– Что тебе от меня понадобилось, отец? – спросила царевна.

Видя, что его не узнают, Столбин, бывший благодаря чудесному обретению Оленьки в редко-прекрасном настроении духа, захотел несколько продлить комедию.

– Было нашему настоятелю в нощи видение, и послал он меня, раба грешного, о том видении упредить ваше высочество. Потому наш настоятель очень хорошо ваше высочество знает и очень ко благу вашего высочества душой прилежит!

Елизавета Петровна с молчаливым удивлением смотрела на монаха. Она ровно ничего не понимала, не меньше, правда, чем остальные. Какое-то «видение в нощи»… настоятель дальнего монастыря, который её «очень хорошо знает»…

– Да кто такой ваш настоятель-то? – нетерпеливо крикнула она наконец.

Монах широко открыл рот, полез туда рукой, достал восковую пластинку, которая придавала его голосу старческую шепелявость, и, выпрямившись, ответил натуральным молодым голосом:

– Маркиз де ла Шетарди, ваше высочество!

– Столбин! – вскрикнула царевна Елизавета, покатываясь со смеха. – Да я и не знала, что ты – такой затейник!

Все присутствующие дружным смехом покрыли её слова.

– Однако, Пётр Андреевич, – сказал Лесток, – вы, оказывается, большой мастер переодевания; это – неоценимое качество для заговорщика!

– Да какой там мастер? – улыбаясь, ответил Столбин. – Я сегодня опять так промахнулся, что досада берёт. Ко всему подготовился. Ещё тогда, когда меня под видом купца Алексеева выследили, я наметил себе монашеский костюм на следующий раз. Говорил для этого с монахами, расспрашивал их, читал книги о монастырях и монашеских обыкновениях. И вот надо же было так случиться: прохожу я мимо окна, из которого Ванька Каин смотрит, а какой-то мужик возьми да и попроси у меня благословения. Я смутился. Имеет ли право монах благословлять или для этого надо быть по крайней мере иеромонахом? Вот и не знаю! Мало того, не поупражнялся в благословении и сам почувствовал, что у меня нескладно выходит. Оглянулся я на окно: а Ванька всё заметил – по глазам видно! Как это он ещё меня догонять не бросился! Я так и думал, что меня либо перед дворцом, либо по дороге к Смольному схватят. Ну, а назад в этом же костюме и думать нечего возвращаться!

– Это мы устроим, – сказал Шварц. – Наверное, здесь найдётся подходящая солдатская амуниция. Вы можете стать на запятки моей коляски да и проехать так все опасные места!

– Ну да мы это там придумаем, – перебила его царевна. – А теперь рассказывай, какое такое «сонное видение» было в нощи маркизу?

– Я принёс много новостей, и притом очень серьёзных, ваше высочество.

– Выкладывайте всё по порядку! – вмешался Лесток.

– Прежде всего отставка Миниха принята…

– Да это вовсе не новость! – заметил Ханыков.

– Новость – то, что сегодня, как узнал маркиз, должны были с барабанным боем объявлять на улицах об этой отставке, и, когда я шёл сюда, это как раз приводилось в исполнение.

– Какое оскорбление! – воскликнул Воронцов.

– Так ему и надо, негодяю! – кинула царевна Елизавета. – Но что с тобой, Лесток? – удивлённо спросила она, видя, что доктор выкидывает какие-то замысловатые антраша.

– Я просто расцеловать готов эту милую женщину! – ответил Лесток, потирая с довольным видом руки.

– Да какую женщину?

– Правительницу, которая играет нам в руку! Вы только подумайте, господа, какое впечатление это должно произвести на армию! Миних проливал кровь за Россию, страна, что ни говори, многим обязана ему. Кроме того, он низвергнул Бирона, рискуя в случае неудачи головой. И что же? В благодарность за это ему, что называется, плюют в лицо! Теперь каждый может думать: «Чего ради мы будем стоять за брауншвейгцев, раз в награду можем получить то же, что и Миних?»

– Доктор совершенно прав, ваше высочество, – сказал Столбин. – Я видел поражённые лица солдат, проходивших в этот момент мимо герольдов, и заметил, что объявление об отставке произвело на них самое неблагоприятное действие. Эта мера прежде всего обрушится на голову её творца! Но Шетарди удалось узнать ещё следующее: Линар сказал правительнице, что Миних под влиянием негодования может кинуться к вашему высочеству; поэтому над вашим дворцом учреждён негласный надзор в виде караула. Если Миних приедет, его приказано во что бы то ни стало арестовать. Если ваше высочество примете его и произойдёт продолжительный разговор, вы, ваше высочество, тоже будете немедленно арестованы. Маркиз послал меня предупредить об этом…

– Поблагодарите маркиза, – ответила цесаревна, – но он запоздал с предупреждением. Миних был у меня третьего дня, как только была принята его отставка, но я прогнала его! Ещё бы, после такого предательства…[71]

– Но всё-таки хорошо, что это случилось третьего дня, а не сегодня, – заметил Грюнштейн.

– Ещё какие новости? – спросила царевна.

– Маркиз получил известие, что вскоре прибудет новый атташе французского посольства маркиз де Суврэ. С атташе прибудет под видом его личного секретаря известная вашему высочеству Анна Николаевна Очкасова.

– Анюта? – воскликнула царевна Елизавета. – Как я рада, как я рада! Она такая славная, хорошая… Вот человек, который имеет много причин добиваться свержения Брауншвейгского дома. Личные счёты – самое могущественное орудие. Главный виновник её несчастья уже пострадал, но остались ещё другие… Милая Анюта! Как я рада ей!.. Вы помните её, Лесток?

– Это – стройная брюнетка с красивым лицом, скорее мальчишечьим, чем девичьим? Она ещё приходила искать совета и помощи? Помню…

– О, она будет нам очень полезной помощницей. Она умна, ловка, а главное – у неё много того, чего не хватает мне самой: энергии, решимости и… денег! Эта новость очень обрадовала меня, Столбин… Ну-с, это – всё?

– Нет ещё, ваше высочество. Маркиз из достоверных источников узнал, что здоровье малолетнего императора очень плохое, а правительница уже приказала заготовить манифест, объявляющий императрицей её…

– Это ей никогда не удастся! – заметила царевна.

– Простите, ваше высочество, – произнёс Воронцов, – именно это и может удаться. Конечно, слухи о здоровье императора сильно преувеличены…

– Я ещё сегодня была во дворце: он совсем оправился!

– Да, ваше высочество, я слышал то же самое. Но умереть он всё-таки может. В манифесте императрицы Анны Иоанновны имеется большая двусмысленность: там сказано только о мужском потомстве принца и принцессы Брауншвейгских. Поэтому, если бы император умер и вы, ваше высочество, двинули войска занять дворец, то это было бы не переворотом, а совершенно законным актом: ведь все права Анны Леопольдовны кончаются со смертью сына. Если же правительница от имени малолетнего царя установит изменённый порядок престолонаследия, по которому корона может перейти к ней, тогда наше дело осложнится. Часть войск может остаться верной брауншвейгцам, основываясь на долге присяги; осуществление нашего замысла примет затяжной характер, вмешаются иностранные державы. Словом, произойдёт такая заваруха, что хоть святых вон выноси!

– Что же ты хочешь сказать этим, Воронцов? – спросила Елизавета Петровна.

– Только то, ваше высочество, что к известию, сообщённому нам Столбиным, нельзя относиться пренебрежительно; его надо очень и очень принять во внимание!

– Но ведь в данный момент положение совершенно одинаково, я не вижу, чем оно ухудшится!

– Тем, ваше высочество, что в данный момент народ и армия не видят перед собою настоящего царя. Перед ними – ребёнок, именем которого правит кучка немцев, которые никак не могут поладить между собой. То Бирон лишает принца Антона всех чинов и званий и сажает его под арест, го Миних арестовывает Бирона, то Остерман добивается происками, чтобы Миниха отставили и опозорили. Далее найдутся люди, которые подкопаются под Остермана. Словом, Россия видит перед собою не императорское правительство, а стаю воронья. При настоящем положении вещей солдат внутренне не может чувствовать себя связанным присягой. А умри Иоанн Антонович и вступи на престол Анна Леопольдовна – это будет уже вполне определённый образ. И Анна Леопольдовна может процарствовать до смерти, как и Анна Иоанновна. Мало того, сейчас Брауншвейгский дом представляется России чем-то чужим, наносным, а во втором царствовании образуется уже привычка…

– Да, ваше высочество, – сказал Столбин, – по крайней мере, на маркиза Шетарди это известие, видимо, произвело очень большое впечатление. Он так и сказал мне: «Передайте её высочеству, что необходимо предпринять что-либо».

– Да ведь он первый же вкладывает нам палки в колёса! – недовольно отозвалась Елизавета Петровна. – Я сама знаю, что надо сделать что-нибудь, но что? Скажи, Пётр Андреевич, мааркиз ничего не говорил о своём прежнем требовании?

– Он сказал мне только, что иностранные державы не могут предпринимать безвыгодные дела, но что в первоначальных требованиях допустимы соглашения, уступки…

– В чём именно?

– Этого он не сказал. Он находит, что подобные дела можно обусловить только лично. Пусть ваше высочество уполномочит доктора Лестока вступить с послом в переговоры, тогда будет видно!

Это предложение было встречено с нескрываемым сочувствием и облегчением как самой цесаревной Елизаветой, так и остальными присутствующими. Ведь все эти горе-заговорщики, так искренне и много говорившие о своей преданности общему делу, о желании скорее приступить к активной деятельности, последнее-то именно и не умели сделать. «Приступить»… Но как? С чего начать? Как сорганизовать в стройное целое разрозненные силы приверженцев царевны? В какой момент повести их в бой, чтобы это не было ни рано, ни поздно? Сознавая, что пора начать с чего-нибудь, заговорщики немало внутренне смущались тем, что не находили ответа на эти вопросы. Но теперь им как бы давали отсрочку. Лесток и Шетарди будут вести переговоры, будут понуждать друг друга к уступкам, а это продлится не так мало времени. Словом, выражаясь языком современных нам парламентариев, острый вопрос был «сдан в комиссию».

Затем стали разъезжаться. Столбин, переговорив с Елизаветой Петровной об Оленьке и будучи обрадован обещанием царевны взять молодую вдову-девицу под свою защиту, разгримировался при помощи Лестока, снял толстившие его ватник и подрясник, облачился в принесённую ему солдатскую амуницию и отправился домой, стоя на запятках экипажа Шварца. Выезжая со двора Смольного дома, Пётр Андреевич увидел подвыпившего мастерового, который стоял на одном месте, цепляясь за деревянный столб, словно не будучи в состоянии сдвинуться. Этот мастеровой внимательно посмотрел на кучера, седока и солдата, но сейчас же равнодушно отвёл взор. Зато Столбин сразу узнал его: это был Ванька Каин, наблюдавший за расходившимися гостями.

Шварц довёз Столбина до того переулка, в который выходил сад дома французского посольства. Через башенку и подземный ход Пётр Андреевич пробрался в потайную комнату, сложил там принесённые принадлежности монашеского маскарада, вновь превратился в Шмидта и вышел в тот кабинет, где господин Шмидт обыкновенно копирует бумаги. Тут его поразило одно обстоятельство: входная дверь была не заперта.

Столбин никак не мог вспомнить наверное, запер ли он её перед тем или нет, – ведь он был так погружён в свои мысли, что делал всё совершенно машинально.

Но всколыхнувшаяся сначала тревога быстро улеглась. Ну, конечно, он просто забыл запереть дверь… Это – большая неосторожность, но ничего дурного отсюда произойти не могло. Шмидт так часто приходил в посольство заниматься, что к этому привыкли, и следить за ним было некому. Кто же станет входить сюда, раз прислуге было приказано не беспокоить и не отрывать переводчика от его занятий?

Успокоившись, Шмидт-Столбин позвонил и приказал доложить послу, что он кончил порученное ему дело.

XII

РАДОСТИ И ГОРЕСТИ ВАНЬКИ КАИНА

Ванька Каин всё узнал от своей жены Алёны. Извиваясь под ударами нагайки, багровыми полосами врезывавшейся в нежное тело, она всё сказала: что Оленька Воронцова и есть та самая Пашенная, которую разыскивал Ванька, что монахом был переодетый Столбин, который шёл к царевне Елизавете и хотел укрыть там же и Оленьку. Но это было всё, больше она сама ничего не знала…

А Ванька не верил ей, не верил, что она сказала всё. И в этом была виновата сама Алёна – сначала она забыла, где думал Столбин укрыть Оленьку, и вспомнила о царевне только тогда, когда почти лишилась сознания от невыносимой боли. Поэтому Ванька и рассчитывал, что, усилив истязание, он допытается до всего.

Нагайка уже перестала оказывать своё действие. Тогда в ход пошла просмолённая пакля, всунутая и зажигаемая между пальцами ног, деревянные гвозди, вколачиваемые под ногти, крупная соль, втираемая в раны… Однако ничто не помогало, и кончилось тем, что Алёна упала в продолжительный, тяжёлый обморок.

Тогда Ванька связал бесчувственную женщину по рукам и ногам, натаскал в чулан дров, положил их «клетками», сунул в промежутки сено и замасленное тряпьё, взвалил поверх всего бесчувственную Алёну, закрыл её сеном же и устроил таким образом грандиозный костёр. Затем он отправился на поиски ценностей. В сундуке за кучами ненужного тряпья он отыскал кованый ларец с хитрым замком заморской работы, вскрыл его топором и нашёл там около двух тысяч наличными деньгами, заёмное письмо Липмана на процентное помещение у него остального капитала Алёны и целую груду колец, серег и браслетов самой разнообразной ценности. Ванька сложил всё это в холщовый мешочек и отправился на дальнейшие поиски. Но больше ничего интересного для него не было. Ведь они жили в собранной на скорую руку обстановке, намереваясь со временем устроиться широко и по-барски.

Правда, Алёнины платья и шубки представляли собою некоторую ценность. Но стоило ли возиться с ними? Нет, вон эту рухлядь! Убедившись, что никаких драгоценностей больше не имеется, Ванька прошёл на кухню, достал из топившейся печи горящее полено и кинул в приготовленный костёр. Сено и замасленное тряпьё сразу загорелись ярким огнём. Тогда Ванька взял мешочек с Алёниными ценностями и ушёл из дома, тщательно заперев дверь.

Он прошёл на свою вторую квартиру, о существовании которой знали только его ближайшие помощники. Тут Ванька хранил всё то добро, которое приобретал своим «честным трудом», тут же он переодевался, когда отправлялся выслеживать кого-нибудь.

Заперев принесённые деньги и золотые вещи в один из потайных дубовых шкафов, вделанных в стену, Каин присел к столику и глубоко задумался. Его сильно поразило, что нравившаяся ему Воронцова оказалась той самой Пашенной, которую непременно хотел устранить Семён Кривой. Неужели так-таки и выдать её?

В конце концов он решил, что скажет Кривому только про монаха, а про Оленьку умолчит. Ведь он знает, где она прячется, а потому выследит её и воспользуется удобным моментом, чтобы выкрасть её, но для себя, а не для Семёна! Пока же нельзя было терять время. Вечером он должен был попасть на свидание с Жаном Брульяром, которого он давно уже охаживал, а до этого времени намеревался выследить Столбина. И вот, нарядившись и притворившись безобидным пьяненьким мастеровым, Каин отправился к дворцу царевны.

Один из его людей, вертевшийся около дворца, сказал, что царевны здесь нет и что она, по всей вероятности, в Смольном. На вопрос Каина, не приходил ли сюда монах с девушкой, агент ответил утвердительно, добавив, что девушка осталась пока здесь, а монах ушёл.

Ванька поспешил в Смольный и успел добраться туда лишь тогда, когда гости уже начинали разъезжаться. К сожалению, монаха не было. Каин подождал, пока разъехались все, и ушёл, подумав, что монах ускользнул одним из первых. Сообразив по солнцу, что, идя не спеша, он как раз к назначенному времени успеет попасть в кабак на Васильевском острове, Ванька отправился в путь, который лежал мимо подожжённого им домика. Подойдя туда, он увидел громадную толпу народа, которая вместе с солдатами и полицейскими помогала сносить два ветхих дома. С Ванькиной лачуги огонь перекинулся на соседние дома, так что теперь пылало уже целых шесть домов. Отстаивать их и думать было нечего – старались хоть помешать пожару распространиться на весь квартал. Ванька посмотрел на кипевшую там суматоху и с облегчённым сердцем пошёл дальше: его лачуга была как раз в центре гигантского костра из шести домов со службами, и не было сомнения, что Алёна бесследно исчезнет в этом огромном костре.

Жан Брульяр уже сидел в кабачке и с кислым видом потягивал мутное пиво. Приход Ваньки заставил его оживиться: Брульяр боялся, что именно сегодня, когда у него есть чем похвастать, купец не придёт за товаром. А товар был таков, что за него, по мнению Брульяра, можно было бы спросить хорошую цену.

Ванька с Брульяром уселись так, чтобы видеть и слышать всех, но чтобы их никто подслушать не мог. Затем Жан начал свои обычные подходы вокруг да около.

– Вот что, почтеннейший, я – травленый зверь, и как бы охотник ни прятал оружие, а я его за версту по чутью распознаю. Бросьте играть комедию и давайте говорить прямо, как подобает взрослым и серьёзным людям. Вы – агент на службе русскому правительству? Не отрицайте, потому что я вам всё равно не поверю. Вы хотите получить от меня какие-либо сведения? Я могу дать вам таковые, потому что именно сегодня мне удалось напасть на важный след. И впредь я могу сообщать вам много ценного. Но за такие вещи надо платить. Поэтому первый вопрос, сколько?

– Да позвольте, милый друг, – ответил Ванька, – как же я могу тебе выложить на стол деньги, когда даже не знаю, что именно ты собираешься мне рассказать? Может быть, я сам это давно знаю, да и так может быть, что ты просто выдумал свои новости. Ты не обижайся, мне на всякий народ напарываться приходилось!

– Так и ты не обижайся, – в тон ему ответил лакей, – но мне тоже на всяких сыщиков напарываться приходилось. Иному откроешь по глупости важный секрет, а потом ищи ветра в поле!

– Ну, ближе к делу, паря! Ты сколько хочешь?

– Десять червонцев в задаток, а когда моё сообщение подтвердится, ещё пятьдесят!

– А ты, часом, здоров, паря? Коли хочешь дело со мной делать, так говори толком! Хочешь – уж от доброты даю – червонец в задаток сейчас и десять потом, если твоё сообщение подтвердится.

– Брось, милый мой!.. – небрежно ответил Жан. – Да мне наш посол дороже даст, лишь бы я секрета не раскрывал…

– А хочешь, я сейчас «слово и дело» крикну? – обозлившись, пригрозил Каин. – Небось под пыткой всё задаром скажешь!

– Милый мой, я – французский подданный.

– На это мне наплевать! Ворон твоих костей не сыщет, жаловаться-то некому будет!

– А потом, это тебе же будет невыгодно. Ну, узнаешь ты мой секрет задаром. А дальше? От кого ты всё следующее узнаешь?

– Ну вот что: хочешь два червонца сейчас, а если твоё сообщение стоит того и подтвердится, ещё от десяти до пятнадцати, смотря по важности.

– Деньги на стол! – ответил Жан.

Ванька выложил перед ним два червонца, Брульяр проворно спрятал их и принялся рассказывать:

– Мне с самого начала показалось подозрительным, что переводчик шведского посольства Шмидт часто приходит к нашему маркизу и потом уединяется якобы для работы в отдалённой и запущенной комнате посольства. Однажды я по небрежности забыл налить чернил в чернильницу. Шмидт проработал в комнате часа четыре, но по выходе оттуда не сказал ни слова. В следующий раз я уже нарочно не налил чернил, и опять Шмидт не заметил этого. «Эге! – подумал я, – тут дело нечисто! Как же он переписывает бумаги, раз даже не нуждается в чернилах?» И вот я решил подглядеть за Шмидтом. Ключ от комнаты хранится постоянно у камердинера маркиза, но такой пустяк меня не остановил: я сейчас же сделал слепок с ключа, ночью пробрался в комнату, всё там осмотрел, но ничего подозрительного не увидел. Сегодня счастливая случайность дала мне возможность пробраться в комнату перед Шмидтом и запрятаться там в складки широкой портьеры. Шмидт не заметил меня, так что мне удалось подглядеть за ним. Оказалось, что посредством системы рычагов самый невинный на первый взгляд шкаф опускается вниз, открывая проход в потайную комнату. Подождав часик, я повернул тот же рычаг и сам пробрался в эту вторую комнату. Я убедился, что в полу имеется люк, ведущий в какое-то подземелье. Пока я ещё не решился спуститься туда, это я сделаю в следующий раз, когда будет безопаснее…

– Но что же было в потайной комнате?

– Там стоят шкафы со всевозможным платьем для переодевания и шкафчики с разными пузырьками, баночками и скляночками для притиранья. Ясно, что Шмидт переодевается в этой комнате и через люк куда то ходит.

– Э! – воскликнул Ванька под влиянием мелькнувшего у него подозрения. – Да нет! – упавшим голосом ответил он себе на явившуюся мысль. – Не похоже…

– Что не похоже? – спросил Жан.

– Да так… У меня свои мысли, – ответил Ванька.

– Ну так что скажешь? Разве не стоит мой секрет хороших денег? – хвастливо осведомился Брульяр.

– Пока что он, милый друг даже тех двух червонцев, которые я дал тебе, не стоит! Что я от тебя узнал? Что во французском посольстве какая-то тайна имеется? Так в каком же посольстве её нет?..

– Но идя указанным мною путём, можно разгадать эту тайну!

– Так вот ты и разгадай её. Разузнай, куда ведёт подземный ход, в какое обличье наряжается этот Шмидт Кстати, я десять червонцев не пожалел бы, если бы ты мог узнать, кто такой этот Шмидт, потому что мне кажется, что он только выдаёт себя за Шмидта.

– Это мне тоже казалось, только Шмидт – самый заправский франкфуртец Шмидт. Я уже давно навёл справки: ведь у меня везде имеются друзья. Отец Шмидта – доктор, был когда-то при дворе Петра Первого, но бежал, так как похитил у Меншикова его крепостную девку, в которую влюбился. За границей они обвенчались, и от матери-то Шмидт и научился русскому языку.

Поговорили ещё о том о сём, наконец Ванька простился с Жаном и, ещё раз поручив ему во что бы то ни стало досконально разведать представившуюся тайну, отправился к Кривому, чтобы доложить ему о результатах этого дня. Ванька шёл гоголем, теперь он был уверен, что Кривой откажется от обычного иронично-снисходительного отношения к его докладам.

Действительно, рассказ о том, как монах, по показаниям Алёны, оказался Столбиным, произвёл большое впечатление на Семёна. Итак, теперь уже можно было считать совершенно бесспорным, что Столбин здесь и интригует в пользу царевны! Одна эта уверенность представляла собою нечто положительное!

Кривой вполне одобрил расправу Ваньки с женой – по его мнению, было бы небезопасно терпеть подле себя женщину, которая способна таить самую подлую измену. Конечно, всякую другую можно было бы заставить заманить Столбина в западню, но Алёна представляла собой сущую змею, которая тридцать раз перекинется из стороны в сторону. Ну и отлично – «баба с возу, кобыле легче»!

Немалое впечатление произвела на Семёна передача рассказа Жана. Он тоже заподозрил в Шмидте Столбина, но наведённая Брульяром справка уничтожила это подозрение.

– Конечно, очень возможно, что твой малый ошибается, – сказал он. – Там, в посольстве-то, тоже не дураки сидят, и если они дали Столбину ложное имя, то не выдумали его, а взяли заимообразно. Я постараюсь сам повидать Шмидта и тогда распознаю, не Столбин ли он. Но сейчас это нам совершенно неважно. Столбин для нас тьфу. Самое важное – держать в своих руках нити заговора, который сплетётся вокруг Брауншвейгского дома. Наше дело очень трудное: принц Антон, которому постоянно пишут из-за границы, чтобы он опасался цесаревны, лишён всякой власти, а правительница только отмахивается – она верить не хочет, чтобы что-нибудь затевалось…

– Да может, и правда, что у них одни глупости идут?

– Нет, брат, эти глупости нам же с тобой могут дорого стоить! Если мы недосмотрим, так мы же в первую голову пострадаем. Правда, говорят, на миру и смерть красна, а компания у нас будет большущая. Да только нам с тобой, чай, до других особливо дела нет – свои бы головы сносить, и то ладно!

– Это уж как есть! – согласился Ванька.

– Вот видишь! А потому мы должны зорко смотреть. Я тебе повторяю: денег ещё мало у царевны, а как только получит она деньги, так её дело совсем на другую ногу станет.

– Да не свалятся же на неё деньги с неба!

– Эх, Ванька, Ванька! Хорошо ты мелких жуликов ловишь, а как дойдёт дело до чего повыше, так ни синь-пороха ты не понимаешь! Что же, ты думаешь, Шмидт этот самый куда из шведского посольства через потайной ход французского ходит? К царевне, простофиля, только к ней! А зачем? Да затем, что торгуются они, а как сторгуются, так и крышка! Вот за чем нам следить надо.

«Так-с, выходит, что, служа правительнице, я своей головой гораздо более рискую, чем заговорщики?» – подумал Ванька, а затем сказал вслух.

– Вот какое дело ещё. Я дал лакею за рассказ задаток… пять червонцев…

– Это хорошо, – одобрительно кивнул головой Кривой. – За всякую малость платить надо, иначе ничего доносить не будут!

– Да обещал ещё потом пятнадцать червонцев…

– Дорогонько. Очень дорогонько!

– Так вот заплатить бы надо…

– А как же не заплатить? Раз обещал, платить надо!

– Так вот деньжонок мне пожалуйте…

– Каких деньжонок?

– Тех самых, что, по-вашему, платить надо.

– Чудак! Да разве мне надо платить? Кто обещал, тот пусть и платит!

– Да не из своих же я на государские дела тратиться буду! – с отчаянием воскликнул Ванька.

– И не траться: зачем свои тратить? Вот поживился за счёт Алёны, так и удели малую толику…

– Ну уж нет! – крикнул озлобленный Каин. – Этак у нас, Семён Никанорович, дела не пойдут, этак я служить не буду! Кому охота даром служить, да ещё свои кровные деньги тратить?..

– Да, брат, – выразительно сказал Кривой, – с «кровными» деньгами вообще шутки плохи, а у тебя деньги уж очень кровные… Ежели тебя сейчас на дыбу вздёрнуть да плетями пощекотать, много чего ты расскажешь: о купце Тюфяеве, которого ты убил и ограбил, об отставном полковнике Черкасове, об Алёне, которую убил да сжёг…

Ванька мрачно исподлобья посмотрел на Кривого и с угрозой в голосе ответил:

– Ты меня этим лучше не пугай, Семён!.. Ведь на дыбе-то я много чего другого сказать могу, от чего, пожалуй, кое-кому другому не поздоровится!

– Дурашка! – ласково ответил Семён. – Да ежели тебя пытать я буду, так уж не мне ли ты на меня жаловаться будешь? Нет, брат, ты со мной не фордыбачься! Зла я тебе не желаю, без нужды под плети подводить не буду, и ты пойми, что у меня не монетный двор. Ты у меня много денег перебрал, а толку не было. Устроишь настоящее дело, я тебя прямо к принцу сведу, тогда сразу за всё с лихвой получишь, а теперь пока делись!

Ванька, у которого внутри всё кипело и бушевало, постарался сверхчеловеческим усилием совладать с собой и наружно повеселеть.

– Да ты бы так и сказал сразу, Семён Никанорович! – совсем весёлым голосом ответил он. – А то ты страсть какие заковырки загибаешь! Конечно, ежели потом мне все мои расходы вернут, так отчего бы мне сейчас и своих не выложить?

– Как только Столбина изловишь, так двести червонцев в руки не в счёт!

– Ну так чего же лучше? А пока, Семён Никанорович, попрошу я тебя мне одно дельце устроить. Осталось после Алёны заёмное письмо – она, вишь, еврею Липману свои деньги на проценты положила; так в этом заёмном письме всё на её имя писано. Сделай милость, похлопочи, чтобы Липман мне без задержки деньги выдал!

– Ладно, это можно. Приходи завтра часам к двенадцати туда!

Ванька, рассыпаясь в благодарностях, ушёл, но, выйдя в прихожую, погрозил кулаком в сторону двери.

– Ладно же! – шептали его губы. – Ты вот что задумал? Ну погоди!

XIII

ГОРБАТЫЙ СЕКРЕТАРЬ

Новый атташе французского посольства маркиз де Суврэ приехал со своим секретарём, очень недурным по внешности, но, к сожалению, горбатым молодым человеком, только в середине мая.

– Добро пожаловать, дорогие друзья! – весело приветствовал их маркиз де ла Шетарди, когда, переодевшись и умывшись с дороги, новоприбывшие явились в столовую, где их ждал изящно накрытый завтрак. – Очень рад видеть вас. Пожалуйста, не стесняйтесь на чужбине и чувствуйте себя у меня, как на родине. Впрочем, что касается вас, сударыня, – обратился он к секретарю, – то вы-то на родине!

Секретарь вздрогнул и опасливо кинул взгляд на дверь, услыхав не соответствующее его внешнему виду обращение.

– Не бойтесь! – успокоил его улыбавшийся посол. – У меня несколько таких комнат, в которых можно совершенно изолироваться. Мы в полной безопасности: ни одного слова подслушать нельзя. Кушайте, господа, вы, наверное, проголодались! Но почему вы так запоздали? Ведь я ждал вашего приезда ещё два месяца тому назад?

– Да тут случилось одно маленькое обстоятельство… – потупясь, ответил секретарь.

– Очень маленькое, – подхватил Суврэ, – очень красивое, сморщенное и пискливое, и зовут это «обстоятельство» Жаном де Суврэ! Недаром говорят, что и маленькие обстоятельства зачастую ведут к большим последствиям: по крайней мере, наше чуть не стоило жизни моему милому секретарю. Жанна была очень больна, и это-то и задержало нас.

– Но, надеюсь, теперь вы совсем оправились? – любезно осведомился Шетарди.

– Нет, – ответил за Анну Николаевну Суврэ, – она не успела и выздороветь-то толком, как сейчас же заторопила «ехать да ехать». Хорошо ещё, что было на кого оставить маленького Жана: дедушка в нём души не чает и будет следить лучше любой няньки. Но я серьёзно боялся, как бы в дороге с Жанной чего не случилось!

– Я вижу, вы, сударыня, – совсем герой, – произнёс посол – Насколько я могу судить по причёске, вы обрезали себе волосы, чтобы не возбудить подозрений случайно развернувшейся косой!

– Это было сделано по необходимости, – ответила Жанна, – у меня была горячка, так что доктора приказали сбрить мне волосы.

– Зато другое обстоятельство не объясняется так же естественно, – продолжал неутомимый в комплиментах Шетарди. – Я не раз слышал, что вы, сударыня, обладаете одной из изящнейших фигур, но ныне ради политики вы закрыли её отвратительным горбом, а это – такая жертва, на которую пойдёт редкая женщина…

– И это объясняется вполне естественно, – подхватил Анри, – горб на спине пришлось приделать, чтобы…

– Анри! – недовольно крикнула Жанна.

– Чтобы замаскировать необходимость горба спереди, которого не лишены изящнейшие фигуры…

– Я прошу прекратить этот разговор, – твёрдо и холодно сказала Анна, гордо обводя мужа и Шетарди негодующим взглядом выразительных чёрных глаз. – Для всех нас будет лучше, если вы, маркиз, сразу приучите себя видеть во мне не женщину, а товарища, готового делить с вами все труды, заботы и опасности ради желанной цели. Так не будем же тратить время попусту на любезности и комплименты. У нас много чего порассказать вам, но много и такого, о чём надо расспросить. Придётся начать с грустных новостей: моя незабвенная подруга, виконтесса де Вентимиль, скоропостижно скончалась.

– Как? – воскликнул Шетарди. – Но я ещё только на днях получил известие, что виконтесса в прошлом месяце благополучно разрешилась от бремени сыном Людовиком?

– Да, но потом вдруг сразу ей стало плохо, и она свернулась в несколько часов. Её смерть вызвала большие пересуды… Говорили про отравление… молва подозревала кардинала Флери. Но разве можно знать что-нибудь?

– Бедная Полетт! – с чувством сказал Шетарди – Ведь я знал её ещё маленькой девочкой! Такая умница, такая очаровательная. Она была достойна лучшей участи.

– Что же делать! – грустно сказал Суврэ, –

Elle etait du monde, ou les plus belles choses
Ont le pire destin,
Et Rose elle a vecu ce que vivent les roses,
L'espace d'un matin![72]

Жанна только отмахнулась от Анри, а Шетарди, знавший слабость Суврэ к цитатам, улыбнулся.

– Бедный король! – сказал он. – Он, наверное, страшно огорчён?

– Эх, что такое королевская скорбь! – с горечью ответила Жанна. – Ну да, в первое время он так тосковал, что боялись за его рассудок. Мы уже были готовы ехать, но его величество ни за что не хотел отпустить Анри – ведь Суврэ обладает даром быстро и успешно утешать его величество… Впрочем, на этот раз помощь пришла со стороны де Майльи. Она показала королю свою третью сестру, герцогиню де Лораге, и его величество сразу же сказал, что последняя очень напоминает ему покойную, а потому… Теперь он опять вкушает сладость тихого семейного счастья под эгидой двух любящих сестёр…

– А что представляет собой герцогиня?

– О, это – полное ничтожество; хорошенький, но глуповатый зверёк…

– Но в таком случае со смертью Полетт политика Франции по отношению к России может сильно измениться? – встревожился Шетарди.

– Я сама боялась этого, – ответила Жанна, – но перед отъездом я виделась с кардиналом Флери по его приглашению и много говорила. Кардинал очень склонен всеми силами содействовать воцарению Елизаветы Петровны; он хочет одного, чтобы это не требовало у Франции больших затрат, так как и без того Швеция стоит ей очень дорого…

– Однако ведь такие дела не делаются без денег! – заметил посол.

– Разумеется, об этом и говорить нечего. Но сам король несравненно более склонен к великодушной щедрости, чем его министр. Через Луизу де Майльи я всегда могу оказать некоторое давление на его величество. Впрочем, об этом мы поговорим в своё время, теперь же я приступлю к той части, которая непосредственно касается меня.

– Я слушаю вас, сударыня! – произнёс Шетарди.

– Я не хочу, чтобы между нами оставалось что-нибудь неясное, недоговорённое. Когда я отправлялась сюда, то кардинал просил меня исследовать положение вещей и тайно от вас, маркиз, сообщить правительству всю правду. Я, разумеется, согласилась, но тут же решила, что такую тёмную роль я играть не буду. Конечно, я – русская и пламенная приверженица цесаревны; я всё готова сделать для её торжества и унижения её и моих врагов, но даже в том случае, когда я увижу, что здесь не всё так делается, как следовало бы, я прежде всего пойду к вам, маркиз, и постараюсь убедить вас в допущенной ошибке и в необходимости исправить её. Заметьте, что даже в случае вашего упорства я не прибегну к доносам и наговорам, и если мне не удастся действовать с вами сообща, то я первая скажу вам об этом. Я сказала вам всё это, маркиз, только потому, что вы, наверное, видели во мне нечто нежелательное. Ни с того ни с сего полномочному послу присылают какую-то сомнительную особу, с которой ещё надо считаться! Но, надеюсь, теперь вы верите мне, что со мной надо считаться только как с патриоткой!

Шетарди встал, подошёл к Жанне и с искренним уважением поцеловал ей руку.

– Я очень надеюсь, что у нас с вами никогда не возникнет никакого разногласия, и выражаю вам своё восхищение и глубочайшее уважение к той рыцарской прямоте и искренности, с которой вы сразу разрубили вопрос. Да, я несколько опасался вашего приезда, но не потому, что вы – «какая-то сомнительная особа», а именно потому, что вы – патриотка, тогда как и я – патриот. Я не могу действовать для России бескорыстно, хотя в некоторых депешах явно сквозила тенденция нашего правительства к сумасбродной рыцарственности. Я искренне желаю добра России, но интересы Франции для меня всё-таки на первом плане.

– Ну, в этом отношении я, разумеется, ваш первый друг, – заметил Суврэ. – Я считал бы недостойным любимой женщины, если бы она отреклась от своей родины, но и сам отрекаться не собираюсь от своей. Впрочем, всё это – академические рассуждения. Перейдём к деловой сути. Я привёз вам, маркиз, верительные грамоты, причём кардинал на словах просил меня передать вам, что ни малейшие отступления от этикета не должны быть допущены. Грамоты должны быть вручены малолетнему императору или никому.

– Я уже сообщал кардиналу, каких затруднений надо ждать из такого положения вещей!

– Совершенно верно, но тут уж ничего не поделаешь. Затем французское правительство хочет, чтобы всякие денежные услуги, оказываемые вами цесаревне, являлись вашим личным делом…

– Но позвольте, я не настолько богат…

– Вы не поняли меня! Никто не требует, чтобы вы ссужали её высочество деньгами из личных средств. Просто, во избежание разных нежелательных осложнений, каждый раз, когда вы будете передавать цесаревне какую-нибудь сумму, вы должны говорить, что эти деньги раздобыли вы лично…

– Надо вам сказать, – вмешалась Жанна, – что Елизавета Петровна, поскольку я её знаю, очень легкомысленна. Кроме того, Франции, как государству, будет неудобно требовать возмещения затрат. Таким образом, если наши планы осуществятся, то частному лицу будет гораздо легче получить обратно деньги.

– Кроме того, – продолжал Суврэ, – и в депешах вы должны по возможности обходить этот вопрос. Чем меньше будет упоминаться об этом, тем лучше. С этой целью наше правительство наметило себе в Петербурге агента, которого никто – а прежде всего он же сам – не заподозрит в политической миссии. Тот же купец, который приехал сюда по торговым делам и привёз вам, маркиз, известие о нашем прибытии, известил молодого де Мань, чтобы он пришёл сюда сегодня вечером.

– Де Мань? Но ведь это – картёжник, кутила и беспутник!

– Вот это-то и ценно в нём. У де Мань имеется в Париже богатый дядюшка, и нет ничего естественнее того, что этот дядя будет пересылать игроку-племяннику крупные суммы. Мало того, дядя сообщил племяннику, чтобы он оказывал вам кредит. Ведь бывает и так, что он в выигрыше, а получения денег из Парижа, да ещё обходным путём, долго ждать. Таким образом, вы видите сами, что вам значительно облегчается денежная сторона дела. А теперь расскажите нам, что сделано для цесаревны Елизаветы вообще?

– Пока ещё сделано очень мало, но в этом виновата только сама цесаревна, – ответил Шетарди. – Я не могу активно вмешаться в это дело потому, что не имею никаких гарантий, а царевна всё затрудняется дать нам их. Совершенно одинаково положение и шведского посла.

– Но каких же гарантий вы ждёте? – спросила Жанна.

– Видите ли, прежде мы требовали много, теперь же свели свои желания к следующему. В случае воцарения принцессы Елизаветы Россия должна вознаградить Швецию за все издержки по ведению военной кампании, которая долженствует отвлечь внимание теперешнего русского правительства; во-вторых, дать обязательство субсидировать Швецию; в-третьих, предоставить Швеции и Франции те преимущества, которые имеют англичане, и в-четвёртых, дать обязательство, что с момента воцарения принцессы Россия прекратит действие всех прежних договоров и не будет вступать в союзы ни с кем, кроме Швеции и Франции.

– Я должна сказать, что эти требования сравнительно умеренны. Неужели царевна не соглашается?

– На словах она соглашается на всё, но отказывается дать письменные гарантии. И вот из-за этого-то у нас и остановка. Но посудите сами: Нолькен должен дать шведскому тайному комитету, специально ведающему это дело, хоть какие-нибудь доказательства того, что царевна действительно хочет иностранного вмешательства и действительно претендует на русский трон. Не забудьте, что в данный момент война с Россией далеко не выгодна Швеции. Если царевна действительно вступит на престол, тогда это будет простой диверсией. Но вдруг она не захочет?

– Господи, да как же можно это думать?

– Да шведский комитет и не может думать иначе, так как ему непонятно, как царевна может искренне желать трона, не собираясь ничем рисковать, ничем поступиться! Так вот, я говорю: если намерения царевны искренни, если она в самый последний момент не испугается и не отступит, тогда военные действия Швеции окажутся просто лёгкой диверсией, в противном случае Швеция будет вовлечена в губительную войну, которая ей не нужна, не своевременна, вредна. Следовательно, Швеция не может и шагу ступить без гарантий!

– Но чем объясняет царевна своё нежелание дать просимое обязательство?

– Тем, что её попытки могут потерпеть неуспех, и бумага, находящаяся в руках иностранцев, может попасть к теперешнему правительству.

– Но ведь ей нельзя отказать в правоте, маркиз! – заметила Жанна.

– Я и не говорю, что она не права. Я просто устанавливаю тот факт, что мы топчемся на месте и не можем сдвинуться с него, так как никто не хочет рискнуть первым!

– Я надеюсь, что мне всё-таки удастся уладить это, – сказала Жанна. – Завтра же я побываю у её высочества…

– Но ведь это будет, пожалуй, неосторожно, сударыня! – с опаской заметил посол.

– О нет! – с улыбкой ответила Жанна. – Я попрошу вас даже сегодня же и вполне официально послать к её высочеству просьбу принять меня в ближайшем будущем. Я имею миссию, которой правительница только порадуется: принц Конти просит руки её высочества цесаревны Елизаветы! Разумеется, мне нечего говорить вам, что это сватовство – просто предлог, обеспечивающий посольству наибольшую безопасность сообщения с царевной…

В этот момент доложили о приходе переводчика Шмидта Анри и Жанна были очень рады увидеть старого знакомого и ещё больше обрадовались, когда Пётр Андреевич сообщил им, что ему удалось разыскать Оленьку и поместить её под защиту царевны Елизаветы, которая обещала в скором времени устроить свадьбу молодых людей.

Дальнейшие разговоры на эту тему пришлось прекратить до более удобного времени, так как вскоре пришёл молодой де Мань, который в сущность затеваемого посвящён не был и даже не знал, что Жанна – женщина, а не Жан Маро, за которого она себя выдавала. Роль де Маня в заговоре должна была оставаться механической, и подробности не интересовали молодого вивера.

XIV

В КАПКАНЕ

– Что ты так грустен? – спросил принц Антон Брауншвейгский, подходя вместе со своим адъютантом, капитаном Стрешневым, к капитану Мельникову, стоявшему в дежурстве при дворце.

А Мельникову и было на самом деле с чего грустить. С того дня, когда Миних потерял власть, граф Головкин существенно изменил отношение к жениху[73] Наденьки. Если бы ему не казалось зазорным явно нарушить своё дворянское слово, он попросту прогнал бы молодого капитана. Но слово было дано, и гордый граф хотел извернуться так, чтобы хитрым манёвром оттереть претендента.

С этой целью он окружил Наденьку молодыми людьми, выбирая таких, которые славились своим ухарством, развязностью и непобедимостью. Придёт Мельников повидать невесту – ан она кататься уехала; придёт в другой раз – она гуляет в саду, а за ней, словно бесы соблазнительные, три петиметра увиваются; сама же Наденька стреляет глазами направо и налево, расточая свои обворожительные улыбки. У Мельникова сердце на кусочки разрывается, а Наденька – бесёнок известный: видит, что Вася на себя не похож, и ещё пуще с петиметрами заигрывает. Доведёт бедного до белого каления, а потом единым взглядом обласкает, обнадёжит и успокоит.

– Глупый! – говаривала она ему потом в минуты свиданья наедине, что удавалось устраивать всё реже и реже. – Глупый! Да разве ты не видишь, что я только тебя одного люблю? Поиграть я люблю; люблю, когда эти чучела гороховые глаза к небу от восторга закатывают, но только и всего: я – однолюбка и своего Васеньки ни на кого не променяю!

В минуты спокойного размышления Мельников и сам понимал, что Наденька – действительно однолюбка, что кокетство – её сфера, что она просто играет, как играла прежде в куклы, и что только с ним одним она искренна и проста. Но он понимал также, что Наденька по существу своему – ещё ребёнок, и что у развращённого мужчины всегда найдётся средство хоть на мгновение вскружить девчонке голову, а минута дурмана – ошибка на всю жизнь!

Пораздумав и набравшись храбрости, Мельников отправился к Головкину и стал просить его не откладывать долее свадьбу и разрешить повенчаться в самом близком будущем.

Головкин блеснул хитрыми глазами, и его губы еле заметно дёрнулись надменной усмешкой, когда он ответил:

– Что же, я – своему слову господин и нарушать его не стану. По мне, венчайся хоть сейчас. Только в чём же ты Наденьку-то возьмёшь? Ведь она – девушка бедная, приданого у неё нет.

– Да, Господи, – вскрикнул обрадованный жених, – разве я за приданым гонюсь? Да я её, в чём она есть, хоть сейчас к венцу поведу! Мне она сама дорога, а не тряпки…

– Ну уж нет, брат, – сурово возразил граф, – племяннице графа Головкина не подобает венчаться как-нибудь, словно крепостной девке; такой прорухи родовому имени я не допущу. Конечно, ежели бы Наденька по моему выбору замуж выходила, тогда и разговоров не было бы, но раз вы задумали сами по себе этакое дело состроить, так пусть уже жених о невестином приданом заботится. Если же ты сделать этого не можешь, значит, тебе и жениться рано, потому что тебе жену содержать не на что будет.

– У меня кое-что прикоплено, – робко заметил Мельников.

– Так чего же лучше? – ответил граф. – Ведь и надо-то немного. Наденьку тысячи за полторы, за две можно обшить, тысчонку дашь ей ещё на украшение. Ну, квартиру небольшую надо снять, так, комнаток в шесть-семь, на первое время много ли двоим-то нужно? Разумеется, обставить квартиру нужно… Словом, всего тебе надо будет каких-нибудь пять-шесть тысяч рублей! Так вот, выложи ты мне, братец, на стол тысячи три, и сейчас же мы примемся за шитьё приданого. А потом, как снимешь квартиру да покажешь её мне, так мы сейчас же вас обручим, а потом, месяца через три-четыре, и за свадебку. Уж расходы по венчанию да брачному пиру я, так и быть, на себя возьму! – с ироническим великодушием добавил Головкин.

Тут уж Мельников не на шутку приуныл. У него было скоплено пятьдесят червонцев, и он считал эту сумму небольшим состоянием, а оказывалось, что это – просто капля в море нужных средств! Шесть тысяч рублей! Да если в их крошечной деревеньке урожай сам сто несколько лет подряд будет и если они с матерью себе во всём отказывать станут, так и то этой суммы ему в десять лет не скопить. А и скопить, так толку мало: разве хватит у него средств держать квартиру в семь комнат?

Выхода почти не было… «Почти» – потому что тот выход, на который ему намекали, он принять не мог.

Этот выход указывал ему капитан Ханыков. Следуя данному ему поручению, Ханыков всеми силами старался залучить Мельникова в число заговорщиков: это было важно уже потому, что рота Мельникова считалась одной из лучших во всём полку. Но вместе с тем нельзя было не считаться и с опасностью открытого посвящения Мельникова в заговор. Василий Сергеевич открыто держался правительства регентши и мог разрушить всё дело переворота. Поэтому приходилось заводить речь исподволь и понемножку.

Ханыков, знавший денежные затруднения товарища, не раз заводил с ним разговор о неблагодарности теперешнего правительства. Ведь вот он, Вася, выдающейся храбростью и сообразительностью значительно способствовал аресту опасного Бирона. Что толку от этого? Повысили не в очередь в чине – и только, но никакой материальной выгоды от этого для него не получилось.

– То ли дело было при великом Петре, – говорил Ханыков. – Сам-то он, батюшка, скромнее скромного был, а отличившихся за малейшую услугу щедро награждал. Да, сразу видно, что не его родная кровь нами теперь правит.

Затем, кинув несколько незначительных фраз, соблазнитель мельком рассказывал, что встретил недавно в Летнем саду царевну Елизавету и был снова поражён, насколько её высочество фигурой, манерами и повадкой напоминает своего державного отца. А доброта-то, доброта! И Ханыков принимался перечислять всех тех, которые в затруднительных случаях обращались за помощью к царевне и неизменно уходили от неё обласканные, утешенные и одаренные. Он намекал, что этот путь не закрыт и для него, Васи.

Мельников знал, что вокруг царевны что-то затевалось – ведь слухи о заговоре носились в воздухе и не тревожили пока ещё только одной правительницы Анны, – а потому понимал, куда клонит Ханыков. При других обстоятельствах Василий Сергеевич дал бы решительный отпор товарищу и наотрез предложил бы ему не заводить таких опасных речей. Но в данное время он был слишком подавлен личным несчастьем и, по большей части вздыхая, отмалчивался от какого-либо ответа.

Ханыков же объяснял себе его молчание и вздохи тем, что семена падают на благодарную почву, и с каждым разом становился всё откровеннее.

Отчасти он не ошибался: в душе Мельникова действительно происходил большой разлад. Натуре Василия Сергеевича была противна мысль о заговоре вообще, а о заговоре ради корыстных целей тем более. Но необходимость и безысходность – великие советчики.

«Неужели всё-таки придётся пойти этим путём?» – тоскливо думал Мельников, стоя на карауле.

Эта мысль так мучительно поглощала всё его внимание, что капитан даже и не заметил подошедшего принца Антона, как не расслышал обращённого к нему вопроса.

– Эй, капитан, капитан! – весело окликнул его принц Антон, дотрагиваясь до плеча молодого офицера. – Да ты и впрямь загрустил! Что с тобой?

Мельников вздрогнул, испуганными глазами посмотрел на принца Антона и вытянулся в струнку.

А принц тем временем продолжал с добродушной весёлостью:

– Когда молодой, цветущий здоровьем и стоящий на отличной дороге человек начинает задумываться и грустить, то этому может быть весьма немного причин: во-первых, плохой желудок, о чём не может быть и речи ввиду отличного цвета лица капитана, во-вторых – несчастная любовь.

– Капитан Мельников – счастливый жених, ваше высочество! – вставил Стрешнев.

– Значит, и эта причина отпадает. Остаётся третья: денежные затруднения. Но вылечить от подобной болезни всегда в наших силах. На, капитан, возьми и не грусти! – с этими словами принц Антон сунул капитану свёрток в пятьсот червонцев[74] и поспешно удалился со Стрешневым, не дожидаясь выражений благодарности окаменевшего от радости Мельникова.

С трудом дождавшись смены, Василий Сергеевич полетел к Наденьке. По счастью, он застал её дома и одну. Самого графа не было дома, а графиня очень благосклонно смотрела на юную любовь молодой парочки, внутренне не одобряла злобной суровости мужа и в отсутствие последнего всегда давала жениху и невесте возможность побыть наедине.

Захлёбываясь от восторга, Мельников выложил перед Наденькой объёмистый свёрток, вручённый ему принцем. Ведь здесь была большая часть той суммы, которую требовал её дядя для начала шитья приданого. Может быть, он переменит гнев на милость и удовольствуется этим, прикажет начать заготовку? Господи, хоть бы видеть, что предпринимается что-нибудь, что они хоть идут навстречу своему счастью!

Наденька, обрадованная не меньше жениха, выражала твёрдую уверенность, что дядя удовольствуется пока этой суммой, так как на него непременно должно произвести сильное впечатление то обстоятельство, что деньги исходят от принца Антона: ведь, значит, можно рассчитывать и далее на милость его высочества?

– Ты понимаешь, Наденька, – сказал ей Мельников, когда улеглись первые взрывы радости, – меня в этом случае радует не только то, что есть деньги, а также то, что достались они вполне честным путём. Ведь в последнее время я стоял перед тяжким соблазном, и не умудри Господь принца оказать мне эту милость сегодня, так не знаю, на какой дороге стоял бы я завтра!

Наденька встревожилась и принялась расспрашивать жениха. Его слова навели её на ужасную мысль: Вася, должно быть, собирался стать разбойником, о какой же другой дороге говорил он?

Когда Мельников рассказал ей о речах Ханыкова, Наденька пришла окончательно в ужас.

– Как? – вскрикнула она. – Ты говоришь, что он уже давно разговаривает с тобою об этом, и ты до сих пор не сказал никому ни слова? Да ведь замышляется преступление, а ты молчишь, покрываешь?

– Полно, Наденька, – смущённо ответил жених, – неужели мне доносить на друга и товарища по службе?

– Неужели товарищ тебе дороже, чем я?

– Но при чём же здесь ты?

– Вот это мне нравится! Я при чём? Да ведь если заговор удастся, то первым делом всех Головкиных поразит немилость. Я-то Головкина или нет? А не удастся заговор, раскроется он помимо тебя да выяснится, что ты обо всём знал, то, как ты думаешь, погладят тебя по головке? А я тогда как же без тебя буду?

Мельников пытался слабо отговариваться, но Наденька не на шутку расстроилась. Она принялась доказывать жениху, что раз он ест хлеб теперешнего правительства и пользуется его милостью, раз он хочет войти в семью рьяных верноподданных малолетнего царя, то для него не может быть и вопроса о том, как действовать далее.

Василий Сергеевич и сам сознавал это, но, с одной стороны, ему претила мысль стать доносчиком, с другой – он боялся, как бы его не заставили и далее играть роль шпиона, каким он в сущности оказался, не закрыв рта Ханыкову в тот самый момент, когда тот начал откровенничать.

Однако Наденька довольно быстро разогнала последнюю тень сомнений и колебаний. Она рассмотрела вопрос со всех сторон: с государственной, служебной и материальной, – и Мельников должен был признаться, что она – ангел, что она, как и всегда, права и что ему не остаётся ничего иного, как немедленно пойти и доложить обо всём графу Головкину, который уже сам изберёт дальнейший путь.

– Только вот что, Наденька, – опасливо заметил Мельников, – вдруг меня спросят, почему же я до сих пор молчал?

– А ты скажешь, что хотел сначала иметь твёрдую уверенность, тогда как Ханыков только вчера вечером сделал тебе окончательные признания… Будь же умником! – сказала она, ласкаясь к жениху. – Ведь дело идёт о тебе и обо мне. Ну, какое тебе дело до всех остальных? Ты исполнишь свой долг офицера и верноподданного и обеспечишь нам счастливую будущность. Ты только подумай: наша свадьба, которая казалась нам такой далёкой, такой несбыточной, теперь сразу становится близкой и осуществимой…

– Для тебя – всё на свете! – восторжённо воскликнул окончательно покорённый жених.

Наградой ему были страстное объятие полненьких, мягких ручек Наденьки и поцелуй её пухленьких губок. Полный самой твёрдой решимости, Мельников сейчас же велел доложить о себе графу Головкину, который только что вернулся домой.

Граф всегда охотно принимал Мельникова, так как ему нравилось играть в кошки-мышки с влюблённым женихом. Но теперь первые слова офицера заставили его вздрогнуть, насторожиться и внимательно прислушиваться.

– Я должен сообщить вашему сиятельству секрет государственной важности, – начал Мельников. – Уж давно носятся слухи, что вокруг царевны Елизаветы собираются некоторые недовольные офицеры и солдаты, которые замышляют совершить государственный переворот в пользу её высочества…

– Это – старая песня, – небрежно кинул граф.

– Да, ваше сиятельство, и тем более странно, что этой старой песне не придают надлежащего значения. Дело не в том, что уже давно один из моих товарищей, капитан Ханыков, делал мне намёки на те выгоды, которые я мог бы иметь, если бы перешёл на сторону её высочества. Я ничего не отвечал ему – не соглашался, но и не отказывался. Я хотел, чтобы он высказался до конца. Только вчера вечером Ханыков окончательно открыл мне свои карты. Заговор растёт, ждут только помощи от иностранных держав, чтобы приступить к выполнению переворота, и, может быть, недалёк тот час, когда задуманное будет приведено в исполнение.

Головкин, сразу ставший серьёзным, задал Мельникову ряд вопросов и из ответов на них мог действительно убедиться, что к сообщению капитана надо отнестись серьёзно.

– Вот что, – сказал он, – ты сейчас же поедешь со мной во дворец к его высочеству принцу Антону. Там мы поговорим и вырешим, что надо делать.

– Ещё одну минуту внимания, ваше сиятельство, – остановил его Мельников. – Теперь я хочу сказать два слова по личному делу. Вот, – он выложил на стол свёрток с червонцами, – его высочеству благоугодно было подарить мне сегодня пятьсот червонцев. Благоволите принять эту сумму для того, чтобы можно было начать шить приданое Наденьки!

Головкин подошёл к молодому человеку, ласково положил ему руку на плечо и сказал:

– Я возьму эти деньги и жду, что ты принесёшь мне и остальную часть. Но ни единой полушки из этих денег истрачено не будет: я сам сделаю Наденьке всё, что нужно. Если же я беру эти деньги, то для того, чтобы вручить скопленную тобой сумму Наденьке после венца. Ведь я хотел этого обеспечения только для того, чтобы убедиться, дельный ли ты человек или нет. Что ты беден, это неважно; важно, можешь ли ты перестать быть им. Сейчас я вижу, что можешь, и спокоен за судьбу Нади. Ну а теперь едем!

Принц Антон не на шутку встревожился, когда Мельников по приказанию Головкина изложил ему всё дело. Он принялся ахать и охать, разливаясь жалобами на супругу-правительницу, которая всех их погубит своим легкомыслием. Он сказал, что постоянно твердит ей о том, что царевна злоумышляет против Брауншвейгского дома; она же только отмахивается и уверяет, будто Елизавета Петровна занята исключительно интрижками с гвардейцами, причём эти интрижки отнюдь не политического, а исключительно амурного свойства.

– Но надо же что-нибудь делать! – с пафосом воскликнул принц в конце концов. – И если она не хочет сама заниматься вопросом безопасности императора, то этим должен заняться я.

Не успел принц окончить эту фразу, как дверь отворилась, и в кабинет мужа вошла правительница Анна Леопольдовна. Принц поспешил изложить ей то, что рассказал ему Мельников.

Поблагодарив капитана за преданность ласковым кивком головы, правительница задумчиво сказала:

– Да, в последнее время мне и самой кажется, что там затевается что-то скверное. Но ведь я бессильна… Какая польза предпринимать что-либо против царевны? Ведь за границей всё равно остаётся вечная угроза нашему спокойствию в виде молодого принца Голштинского, и если даже мы обезопасим себя от Елизаветы, то наши недруги не успокоятся и начнут интриговать за этого чертёнка… Нет, наоборот, нам надо как можно больше ласкать принцессу Елизавету, чтобы вернее опутать в сетях, когда придёт тому время![75]

– Но нельзя ограничиваться рассуждениями, когда надо действовать! – заметил принц Антон.

– А кто говорит вашему высочеству, что я ограничиваюсь только словами? – холодно возразила правительница. – Как принцесса, так и её друзья бессильны сделать что-либо без помощи иностранных держав. Ну а мы скоро лишим её возможности получить эту помощь. Шетарди заупрямился и хочет вручить верительные грамоты прямо императору; мы же отказали ему в этом, и ему остаётся только уехать. Нолькен получил от нас не один щелчок в нос, и я знаю из верных источников, что он уже просил о своём отозвании. А затем мы постараемся залучить к нам в гости принца Голштинского; если же это не удастся, то попросту похитим его и заставим формально отречься от всяких прав на российскую корону, а тогда уже и по отношению к царевне наши руки будут совершенно развязаны.

– Но в этом плане тот недостаток, что в нём слишком много «если», – упрямо твердил принц Антон. – Нолькена могут не отозвать или прислать вместо него интригана похуже. Шетарди может получить от своего правительства приказание пойти на уступки и ограничиться представлением аккредитивов не прямо императору, а правительству; похищение принца Голштинского может не удасться, да и наверное не удастся, так как его хорошо стерегут. Что же тогда?

Анна Леопольдовна вспыхнула; её лицо, и без того подурневшее от беременности, пошло красными пятнами. Обыкновенно принц Антон говорил глупости, и ей легко бывало отделываться насмешками от его попыток вмешаться в государственные дела. Теперь же он случайно говорил совершенно дельно, и Анна Леопольдовна отлично сознавала, что муж совершенно прав, так как его слова в совершенстве отражали её внутренние сомнения и опасения. Но именно это-то и раздражало её.

– Ваше высочество, – начала она, стараясь казаться совершенно спокойной, хотя высокий вибрирующий тон голоса свидетельствовал, насколько она была взволнована, – в силу своего положения я должна воздерживаться от лишних волнений, которые могут пагубно отразиться на ребёнке, а потому я отказываюсь вступать в пререкания с вами. Скажу только, что один дурак может предложить вопросов больше, чем в состоянии ответить десять мудрецов. До свидания! – и она вышла, с силой хлопнув дверью.

– Вот всегда она так! – сконфуженно и жалобно сказал принц. – Ей говоришь дело, а она только ругается. Ах, женщины, женщины!.. Какой-то древний мудрец говорил: «Моя жена – лучшая женщина в мире; вот потому-то я считаю себя вправе утверждать, что и лучшая женщина в мире ровно ничего не стоит». Я всецело могу присоединиться к нему… Но надо же что-нибудь предпринять! – перебил он сам себя. – Вот что: нам надо привлечь к совещанию одного человека. Это – большая умница и очень преданная душа, Кстати, он должен быть где-нибудь здесь.

Действительно, Семён Никанорович Кривой, которого имел в виду принц Антон, оказался во дворце. Его приход принёс как раз то, чего так опасался Мельников: было решено, что капитан сделает вид, будто склоняется к увещаниям Ханыкова, постарается проникнуть в заседания заговорщиков, вызнает досконально все их планы и намерения и будет по мере накопления сведений сообщать через Головкина принцу. Пока что никаких арестов производить не будут, чтобы не испугать пташек, которых потом накроют сразу всех. Кроме того, Мельников получил ещё одно специальное поручение от Кривого: ему поручалось между прочим разведать, где именно и под каким обличием скрывается некий дворянин Столбин, какова на самом деле роль переводчика Шмидта при шведском посольстве и не представляют ли оба одно и то же лицо?

Что же было делать? Мельникову приходилось подчиниться необходимости и взять на себя роль шпиона, которая крайне претила ему. Конечно, он не боялся выдать себя – полная интриг и подводных камней жизнь дворян, так или иначе близко стоявших к трону, приучила их скрывать свои истинные чувства и отлично играть комедию. Но дорого дал бы Мельников, чтобы не быть вынужденным пускаться на это дело. Даже мысль о счастье назвать Наденьку через каких-нибудь полгода своей женой меркла перед сознанием, какой ценой покупается это счастье…

XV

СТАРЫЕ СЧЁТЫ

Прошёл май, кончался июнь, но в положении наших героев ничто существенно не изменилось; если же и изменилось, то скорее к худшему, а не к лучшему.

Маркиз де ла Шетарди начинал серьёзно думать, что ему придётся уехать из России ни с чем. Его домогательства получить аудиенцию у малолетнего императора были решительно отклонены, и он жил теперь на положении частного лица, так что был вне покровительства личной неприкосновенности посла. Между тем из сообщений Любочки Олениной он узнал, что граф Линар настаивает на принятии решительных мер против маркиза-интригана, вплоть до ареста последнего. Правда, Шетарди был не из трусливых. Узнав о том, что его собираются арестовать, он привёл свою дачу на Островах, где жил с наступлением тёплого времени, в боевое положение и сумел довести до сведения правительницы, что выбросит за окно первого, кто дерзнёт явиться к нему помимо его желания. Это произвело своё впечатление: нерешительная Анна Леопольдовна побоялась открытого скандала, и распоряжение об аресте было отменено. Однако это мало гарантировало спокойствие маркиза. Он понимал, что если ему предложат выехать из русских пределов, то сопротивление будет невозможно и бесполезно. А в таком решении не было ничего невероятного. Ведь у Линара были старые счёты с маркизом, влияние красавца графа всё росло и доходило до открытого скандала. Так, правительница издала указ, запрещающий входить в Летний сад кому бы то ни было, кроме неё самой, лиц, сопровождавших её, девицы Менгден и графа Линара. Однажды принц Антон, предполагавший, что это распоряжение не может касаться его, вздумал прогуляться в саду, но часовой штыком загородил принцу дорогу и наотрез отказался пропустить августейшего рогоносца. Эта история вызвала большие толки, и поведение правительницы возбудило негодование и неодобрение даже тех, кто до того всецело прилежал к ней душой. Но негодование разрослось до размеров скандала, когда с наступлением сильной жары Анна Леопольдовна приказала вынести свою постель на балкон дворца, выходивший на Летний сад. Один из современников упоминает в своих мемуарах о следующем: «Хотя перед постелью ставят экран, но из окон вторых этажей ближних домов всё можно видеть». А что было это «всё», нетрудно догадаться, если принять во внимание, что Линар жил в доме Румянцева, непосредственно примыкавшем к Летнему саду.

Шетарди понимал, что раз отношения правительницы к Линару доведены до степени открытого скандала, то от влияния саксонского посланника можно ждать всего. Таким образом, было весьма вероятно, что в один прекрасный день ему действительно предложат выехать на родину, а тогда – прощай дальнейшая дипломатическая карьера!

Если Шетарди должен был опасаться только за будущее, но никак не за личную безопасность, то Лестоку приходилось бояться и за то, и за другое. Он знал, что правительница считает его главным коноводом заговора. Мало того, однажды Анна Леопольдовна накинулась на цесаревну с упрёком, обвиняя её в том, что она держит около себя такую тёмную, вечно интригующую и злоумышляющую личность, как Лесток.

– Но помилуйте, ваше высочество, – с полным спокойствием и самообладанием ответила Елизавета Петровна, – если Лесток кажется вам подозрительным, то почему вы не прикажете арестовать его, пытать, даже казнить? Для меня он – очень опытный врач, но и только, и я не вижу причин прогонять его.

Этот ответ царевны, ставший сейчас же известным Лестоку, мало ободрил бедного врача. Лесток дошёл до такой нервной возбуждённости, что при малейшем шуме в соседней комнате кидался к окну, готовый выброситься на улицу. Он совершенно не знал, что ему делать. Бездействовать? Но это значило отказаться от мысли обеспечить своё будущее возведением на престол царевны. Действовать? Но ведь за ним следили теперь особенно упорно, и это могло дать врагам оружие против него!

Столбин и Оленька жили радостной мечтой о близком счастье. Переводчик Шмидт исчез однажды ночью из дома шведского посла, зато во дворце царевны Елизаветы появилось новое лицо: гоффурьер Воронихин. Это новое превращение Петра Андреевича было признано самым целесообразным. Ведь сношения с Шетарди почти совершенно прервались; Нолькен собирался уезжать, так как война Швеции с Россией была только вопросом времени; таким образом, Столбину было безопаснее жить около своей Оленьки, от свиданий с которой он всё равно не отказался бы. Впрочем, в скором времени им предстояло и вообще-то поселиться вместе: свадьба молодых людей была назначена царевной на конец июня, то есть сейчас же после Петровок.

Такой же мечтой жили и Мельников с Наденькой. Их будущее казалось совершенно обеспеченным и верным. Наденькино приданое исподволь заготовлялось, свадьбу предполагали сыграть в начале ноября, перед Рождественским постом; что же касалось графа Головкина, то он, казалось, окончательно отказался от мысли мешать счастью молодых людей. И Мельников, сначала отчаявшийся от навязанной ему роли шпиона, мало-помалу освоился и с этим.

Но пока ему ещё не удавалось добыть существенные сведения. С одной стороны, в интриге наступил период сравнительного затишья, когда все как-то съёжились и притихли; с другой – кружок близких к Елизавете Петровне лиц не решился сразу ввести Мельникова во всю полноту интриги. Быстрота, с которой капитан вдруг склонился на сторону царевны, тот факт, что это произошло непосредственно после денежного подарка со стороны принца Антона, не могли не внушить заговорщикам известной осторожности, и было решено, что сначала к Мельникову приглядятся, сначала его поиспытают, а уж потом можно будет окончательно зачислить его в «конспиративный штат», а пока что довольно было и того, что его принимала запросто царевна.

Таким образом, его шпионаж пока ещё не принёс ярких результатов. Но довольно было и того, что надлежащим сферам была известна роль Ханыкова как подстрекателя, и было решено, что, когда придёт подходящий момент, Ханыкова схватят и под пыткой выведают всё, что нужно.

Впрочем, и Мельникову удалось кое-что вызнать; он сообщил Кривому, что гоффурьер Воронихин кажется ему подозрительным, что голос Воронихина имеет сходство с голосом исчезнувшего купца Алексеева и что фурьер почему-то усиленно сторонится его, Мельникова. Это сообщение Василий Сергеевич сделал между прочим, так как особенного значения ему не придавал. Зато для Кривого это было целым откровением, а потому он немедленно приказал Ваньке Каину денно и нощно сторожить дворец цесаревны и, если Воронихин в ночное время куда-нибудь выйдет, немедленно схватить его и доставить куда следует.

Что касалось Ваньки Каина и его сообщника Жана Брульяра, то они были довольно в нерадостном настроении. С переездом Шетарди на дачу Жан был совершенно лишён возможности раздобыть какие-либо сведения, так как если у посла и происходили какие-нибудь совещания, то исключительно в саду, выходившем прямо к Невке и совершенно недоступном для большинства челяди.

А Ванька Каин чуть с ума не сходил от злости, что лакомый кусочек в виде двух сотен червонцев, обещанных ему за поимку Столбина, грозит окончательно ускользнуть от него. О Столбине не было ни слуху ни духу; вдобавок пропал и Шмидт, и таким образом ускользнула надежда найти Столбина под личиной переводчика шведского посольства.

В остальном ему тоже не везло. Чтобы поднять свой престиж, он было пустился на старые московские штучки и пытался путём хитрых подковырок утопить в грязных водах тогдашнего правосудия людей, обвинённых им в несуществующих преступлениях. Но вся беда была в том, что ему приходилось в таких случаях действовать через Кривого, Семён же Никанорович не напрасно говаривал: «Я сам – Кривой а потому меня на кривой не объедешь». Таким образом, попытки Ваньки Каина реабилитировать себя за чужой счёт не имели успеха.

Анна Николаевна Очкасова тоже чувствовала себя не по себе, но не давала запугивать себя разными страхами, бодро приговаривая, что «волков бояться, так в лес не ходить». С неустрашимостью, которая могла равняться разве её же ловкости и изворотливости, она с головой отдалась политической агитации. Секретаря нового атташе французского посольства можно было встретить повсюду – в игорных домах, в модных ресторанах, на офицерских балах и пирушках, на излюбленных прогулках. Казалось, что этот бойкий, остроумный, любезный, к сожалению, горбатый молодой человек страстно жаждал использовать всю широту наслаждения жизнью. Но, прикрываясь маской кутилы и прожигателя жизни, Жанна неустанно агитировала за царевну, и плоды её стараний начинали сказываться: офицеры гвардейских полков становились всё нетерпеливее.

Однако по мере того, как хлопоты Жанны приносили всё большие и большие результаты, глубокое разочарование начинало пробираться к ней в душу. Всё было готово, царевне надлежало только самой энергично взяться за дело, а она под всевозможными предлогами отклонялась от решительных действий. Между тем готовность гвардейцев доходила до апогея. Так, в начале июня гвардейские офицеры подстерегли Елизавету Петровну на прогулке и кинулись к ней с недоумёнными восклицаниями.

– Матушка ты наша! Когда же это будет наконец? Мы все готовы и только ждём твоих приказаний! Что наконец повелишь нам? – возбуждённо говорили они.

Цесаревна не на шутку перепугалась.

– Ради Бога, молчите и опасайтесь, чтобы вас не услыхали! – в отчаянии зашептала она, не зная, куда деваться, и готовая провалиться сквозь землю от ужаса. – Не делайте себя несчастными, дети мои, и не губите и меня! Разойдитесь, ведите себя смирно: минута действовать ещё не наступила!

Но почему эта минута не наступила?

Жанна боялась, что она никогда не наступит. Она начинала подозревать, что Елизавета Петровна просто играет в опасную забаву – политику, но и не думает, в силу своего легкомыслии и трусости, серьёзно взяться за дело. И действительно, весёлые пиры и всевозможные любовные похождения, казалось, исключительно поглощали всё внимание царевны.

Жанна разочаровалась и в доброте Елизаветы Петровны. Она видела, что лёгкость, с которой цесаревна разбрасывала деньги, проистекала скорее из присущего ей мотовства, желания нравиться, жажды популярности; но случись ей поступиться чем-нибудь нужным, необходимым, этого она, как начинала думать Жанна, и для родного отца не сделает.

Да, жизнь в Петербурге заставила Анну Николаевну значительно изменить взгляд на вещи. Прежде она думала, что всё дело тормозится французским послом. Может быть, так оно и было вначале; но теперь Шетарди добросовестно делал всё, что мог, а тормозила осуществление заговора сама же цесаревна. Шетарди ограничил свои требования немногими, легко приемлемыми пунктами, но Елизавета Петровна увёртывалась от признания их своей подписью. Шетарди из кожи лез, чтобы добывать и передавать цесаревне деньги, необходимые для поддержания огненной готовности и преданности гвардейцев, а она своей пассивностью только толкала гвардейцев на какое-то бесцельное выступление. И Жанне делалось больно при мысли, что она подчинила всю свою жизнь мысли спасти Россию возведением на престол Елизаветы Петровны и что эта мысль оказалась новой химерой.

Тем временем отношения со Швецией всё портились и портились. В середине июня стало известным, что шведское правительство отзывает барона Нолькена обратно в Швецию. Его отъезд был назначен на конец июня, и это всполошило приверженцев цесаревны. Ведь отзыв посла означал близость открытия военных действий, а если для возведения царевны на престол не воспользоваться этой внешней заварухой, тогда долго ещё пришлось бы ждать другого столь же удобного момента.

Незадолго до своего отъезда Нолькен объехал с прощальными визитами всех высоких лиц. Был он и у цесаревны, но переговорить им по душам не удалось, так как при приёме присутствовало несколько человек из тех, доверять которым было невозможно. Поэтому, чтобы известить Нолькена о своём решении по поводу нескольких возбуждённых им вопросов, Елизавета Петровна послала вечером, накануне отъезда посла, Столбина-Воронихина сообщить на словах свой ответ.

Не без внутреннего неудовольствия подчинился Столбин приказанию царевны. Ведь этот вечер был кануном не только отъезда барона Нолькена, но и его собственной свадьбы, которая должна была произойти в домовой церкви дворца Елизаветы Петровны. Но что было делать? И с тяжёлым сердцем Пётр Андреевич поздно вечером вышел из дворца.

Почему-то в этот день его с особенной силой преследовали воспоминания. Припомнилось, как он впервые увидел Оленьку, как с первого взгляда пленился её хрупкой прелестью, как объяснился с ней. Припомнилось тяжёлое время разлуки, радость обретения… А завтра… завтра…

Но ему даже страшно становилось от сладостной сути предвкушения ожидавшего его счастья.

Погружённый в свои тихие мечты, он подвигался по заснувшим улицам, не обращая внимания на то, что за ним всё время и неотступно крадётся какая-то тень. Не подозревая ничего, Столбин свернул в переулочек, совершенно пустынный и тёмный, несмотря на то что стояла белая ночь; темнота происходила оттого, что небо было густо обложено большими мохнатыми тучами.

Навстречу ему показались двое мирных прохожих. Поравнявшись со Столбиным, они расступились по обе стороны, как бы желая дать ему дорогу, но не успел Пётр Андреевич сделать и двух шагов, как сзади его сильным броском опрокинули на спину, и в тот же момент кто-то третий засунул ему в рот тряпку. Затем Столбин почувствовал, что его быстро и ловко окручивают верёвками.

– Стой-ка, ребята, – проговорил знакомый голос, – сначала надо посмотреть, тот ли это, кто нам нужен, а то как бы греха не вышло! Этот самый! – продолжал он, пригибаясь к самому лицу брошенного на землю, причём Столбин увидал перед собой наглое лицо Ваньки Каина. – Э, ангелы небесные! – вдруг вскрикнул негодяй, внимательно приглядываясь к глазам Столбина. – Да ведь это – старый знакомец, купец Алексеев! Ну, знатная нам пташка попалась!

Он пронзительно свистнул, и в ответ на это из-за угла прослышался такой же свист, после чего к группе подъехал крытый возок.

– Тащи, ребята, его благородие в возок! – скомандовал Ванька. – Да осторожнее, не расшибите, а то сразу многих персон ушибёте! Вы думаете, это – одно лицо? Как бы не так! Ушибёте Воронихина – так купец Алексеев заплачет, а господин Столбин слёзы утирать будет. Пожалуй, что и переводчик Шмидт закряхтит, кто ж его знает!

Столбина втащили в возок и положили поперёк. Рядом кое-как умостился Ванька, дверца захлопнулась, и возок быстрой рысцой тронулся в путь.

– Ну берегись теперь, ваше благородие! – не помня себя от радости, заговорил Ванька. – Теперь сразу за всё рассчитаемся! Отольются волку овечьи слёзки, уж погоди! Много мне из-за вашего благородия докуки вышло; сколько раз ты уже из моих рук вывёртывался, да теперь не увернёшься, шалишь, брат!

Через полчаса езды возок остановился, послышался скрип ворот, возок въехал во двор. Когда новый скрип ворот возвестил, что они опять закрыты, Столбина вынесли из возка, отнесли на руках в какой-то мрачный подвал и бросили там на пол. Затем, вынув изо рта арестованного тряпку, Ванька поспешно удалился, оставив Столбина связанным в душной, промозглой вонючей темноте.

Прошло некоторое время; Столбин даже не мог учесть, сколько именно, – так оглушило его это неожиданное нападение. Вдали послышался звук многих шагов, гулко отдававшихся под сводами, зазвенел замок отпираемой двери, скрипнули тяжёлые железные петли, и дверь открылась, впуская вместе с волной яркого света группу из нескольких человек. Когда Столбин открыл глаза, ослеплённые резким переходом от тьмы к свету, он увидел, что находится в застенке, о чём свидетельствовал ряд страшных орудий, вокруг которых уже хлопотали палачи. Перед ним с улыбочкой стоял Кривой. Вдали за столом, покрытым красным сукном, восседал с бесстрастным лицом князь Шаховской, Юпитер застенка, а рядом с ним писец чинил перья, готовясь записывать показания допрашиваемого.

– Вот не чаяли свидеться! – с добродушнейшим на свете видом заговорил Кривой. – Сколько лет не видались, а всё же Бог привёл. Эх, барин, барин! Говорил я тебе тогда, руби дерево по себе, не борись с сильным, почитай власть имущих! Не послушался ты меня – вот куда тебя суемудрие привело!

– Делай своё дело, палач, – презрительно ответил ему Столбин, – но не говори о том, чего не понимаешь!

– Обвиняемый совершенно прав, – скрипучим голосом вмешался Шаховской, – всякие излишние разговоры бесполезны, время дорого и терять его даром нечего. Подведите обвиняемого к столу!

Начался допрос. Столбин отвечал твёрдо и сжато на вопросы, касавшиеся его самого, но чуть только вопрос касался политики царевны Елизаветы, её приверженцев и отношений к послам иностранных держав, так он замыкался в упорном молчании.

Тогда приступили к пытке. Взвесили несчастного на дыбу, били плетьми, прижигали кожу, забивали деревянные гвозди под ногти, ломали кости колодками – ни звука, ни стона не вырывалось из плотно сжатых губ мученика; только его бесстрашные глаза слали безмолвные проклятия.

Но и взор этих глаз, возбуждённых решимостью и героизмом, стал меркнуть.

– Оленька! – простонал он.

Вдруг веки Столбина закрылись, голова безжизненно свисла набок.

– Довольно пока на сегодня! – приказал Шаховской. – Пошлите за лекарем, пусть приведёт в чувство и отходит – денька через два опять за него примемся, тогда небось заговорит!

Но напрасны были старания врача. Привести Столбина в чувство не удалось. Оленька вторично овдовела, ни разу не бывши замужем.

XVI

ПОВОРОТНЫЙ ПУНКТ

Выждав дня три, Ванька Каин с ухмыляющейся физиономией отправился к Кривому.

– Что новенького скажешь? – спросил его Семён.

– Да вот за расчётом пришёл, Семён Никанорович.

– За каким таким расчётом?

– Разве забыли, что за поимку Столбина вы обещали мне двести червонцев?

– Нет, не забыл. Да ведь ты Столбина не поймал?

– Чего-с? – Ванька от неожиданности даже рот раскрыл. – Да ведь я вам его прямо в руки предоставил!

– Дурашка! – совсем ласково сказал Кривой. – Да разве ты Столбина ловил? Ты ловил и поймал Воронихина, как тебе было приказано, а о том, что этот Воронихин самый Столбин и есть, ты даже не знал. Так за что же я тебе платить буду? Уж не за то ли, что я, сидя на месте, больше знаю, чем ты, хотя там и вечно трёшься? Да ведь тебя давно прогнать с глаз нужно! Я тебя по доброте сердечной всё ещё держу, а ты дерзаешь денег требовать? Нехорошо, Ванька! И в твоём деле тоже надо совесть иметь! Ступай-ка подобру-поздорову, дурашка, да подумай о моих словах на досуге!

Так и пришлось Ваньке уйти несолоно хлебавши. Но совет Кривого «пораздумать на досуге» Каин к сведению принял и сейчас же, как только пришёл домой, принялся обсуждать своё положение. Ему недолго надо было раздумывать, чтобы прийти к мысли о полной бесцельности, бездоходности и опасности своей настоящей службы.

Занимаясь политическим сыском, Ванька должен был вращаться среди народных масс, рассчитывая выискать и схватить агитатора. Это поставило его лицом к лицу с общенародным настроением, и для Каина отнюдь не было тайной, что Брауншвейгский дом не пользуется ни популярностью, ни любовью масс и что, наоборот, при имени царевны Елизаветы лица светлеют, словно заслыша что-то обещающее радость и счастье.

Но само по себе настроение масс не могло быть решающим. Царствование Анны Иоанновны тоже не пользовалось популярностью, а между тем при покойной государыне не было проявлено ни одной мало-мальски серьёзной попытки учинить переворот. Да это и понятно: у Бирона была железная рука, и он умел направлять своих клевретов в определённую сторону, а правительство регентши отличалось бессистемностью, слабостью, растерянностью. Заговор налицо, он крепнет, растёт, пускает корни – это Ванька отлично видел. Но сам же Кривой не раз жаловался ему, что Анна Леопольдовна отступает перед решением принять крутые меры, на которых настаивал принц Антон. Со стороны Швеции явно пахло войной, гвардия открыто выражала свою преданность царевне – нетрудно было предсказать, что из всего этого неминуемо возникнет серьёзная заваруха.

Ванька вспомнил мысль, мелькнувшую у него в голове ещё тогда, когда Кривой впервые посвящал его в политическое положение момента: «Служа правительнице, рискуешь больше, чем став на сторону царевны!» – вот как формулировалась тогда эта мысль. И теперь Ванька видел, что его соображения были правильны, что риск всё возрастает, но с каждым днём меньше оправдывается.

Раздумывая дальше, Каин пришёл ещё к нескольким, довольно неожиданным соображениям. Во-первых, он подумал о том, что ведь, в сущности говоря, царевна Елизавета Петровна как-то ближе ему, чем Анна Леопольдовна, во-вторых, подумал о том, какую разную позицию занимают сторонники той и другой.

Ведь агенты как правительницы, так и царевны ни в средствах, ни в цели, ни в приёмах борьбы нисколько не отличались друг от друга. О бескорыстии заговорщиков не могло быть и речи – кто же не знал, что царевна сыплет деньгами направо и налево! Заговорщики точно так же переодевались, выслеживали, подслушивали, подкупали, прикидывались, а между тем они были «заговорщики», тогда как Ванька именовался шпионом, сыщиком, Иудой-предателем. Попадись Ванька в руки заговорщиков, и с ним поступили бы не лучше чем со Столбиным. Только сказали бы: «Собаке собачья смерть», а вот Столбин – тот умер «мучеником»…

Словом, результатом размышлений Ваньки было то же самое, что уже давно назревало в тайниках его сознания: служить Кривому бездоходно, опасно и глупо.

Но как же сразу перекинуться на другую сторону? Вдруг ещё его искренности не поверят и выдадут его правительству? Нет, надо сначала овладеть какой-нибудь важной тайной, суметь явно доказать свою приверженность царевне, а уже потом вступить в ряды заговорщиков. Тождество Столбина с переводчиком Шмидтом, купцом Алексеевым и гоффурьером Воронихиным наглядно указывало на нити, связующие Швецию и Францию с партией царевны. У французского посла Ванька имел верного слугу в лице Жана Брульяра, значит, в эту сторону ему и следовало направить свою деятельность, тем более что через посла Шетарди можно будет войти в доверие царевны…

«Батюшки! – перебил свои размышления Каин. – Да ведь Оленька-то живёт у царевны!»

Вот та награда, которой он потребует между прочим!

Мысль об Оленьке дала окончательный толчок его готовности перекинуться на сторону царевны Елизаветы. Через несколько дней он навестил Кривого и сообщил ему с озабоченным видом, что напал на след грандиозного замысла и потому решил посвятить себя окончательному раскрытию его, а следовательно, всё это время решил не брать на себя никаких других дел.

Кривой искоса посмотрел на Ваньку, но не протестовал. Он только попросил, чтобы Ванька время от времени наведывался к нему.

Затем Каин всецело отдался надзору и выслеживанию французского посла. Он нанял полуразвалившуюся хибарку, помещавшуюся на другом берегу реки против дачи французского посла, и неотступно наблюдал по ночам за противоположным берегом. Эти наблюдения, равно как и сообщения Жана Брульяра, дали ему понять, что в настроении заговорщиков происходит какой-то поворотный пункт, так как вместо прежнего уныния и подавленности в посольстве царит большое оживление, да и сам посол, как сообщал Жан, повеселел.

Ванька не раз замечал, как ночью по реке крадучись пробирались лодки и приставали к даче. Не раз проплывала большая гондола, с которой около дачи неизменно раздавались звуки трубы. В первое время появления гондолы на даче всё оставалось тихо, но однажды (это было в самом конце июля) в ответ на трубный звук на берегу появился человек, махнувший белым платком. Тогда гондола пристала к берегу и простояла там часа два-три, после чего опять отплыла обратно. После этого гондола приплывала ещё раза два-три и каждый раз приставала к берегу.

Все эти наблюдения давали Ваньке сравнительно мало материала, но он терпеливо ждал наступления осени, так как с переездом обратно в город работа его, Каина, была бы значительно облегчена. У него уже составился маленький план, как использовать тайну потайного хода: Жан Брульяр будет той жертвой, которой надлежит очистить Каина от грязи прежней службы! А пока самые ничтожные сведения были очень ценны. Посол повеселел, в посольстве царит оживление – значит, шансы заговорщиков поднялись, и Ванькино ренегатство имеет полный смысл.

А маркизу де ла Шетарди было с чего повеселеть! Заколдованный круг, ещё недавно охватывавший его мёртвой петлёй и сковывавший малейшие попытки к проведению намеченного плана, вдруг распался, и вдали снова засияли радужные горизонты!

В последнее время сношения посла с Елизаветой Петровной как-то ослабли, и сам Шетарди отнюдь не был расположен оживлять их. Однажды к нему на лодке явился Лесток, который буквально дрожал от страха и поминутно оглядывался, словно опасаясь, что его сейчас же схватят и на месте казнят. Лесток сообщил, что царевна желает непременно повидать маркиза, так как ей надо многое сказать ему. Поэтому она поедет кататься как-нибудь ночью по реке в гондоле и при приближении к даче даст о себе знать троекратным трубным звуком; если маркизу удобно будет принять её, пусть он прикажет в ответ на сигнал махнуть с берега белым платком, если же это почему-либо покажется неудобным маркизу и ответного сигнала он не даст, то царевна вернётся домой и попытается приехать в другой раз.

В этот момент Шетарди отнюдь не был расположен видеться с царевной. Он уже передал ей массу денег, его правительство открыто выражало недовольство крупными тратами которые падали, словно в бездонную пропасть, не принося ни малейшего результата; к тому же для Шетарди не было тайной, что русское правительство серьёзно обсуждает вопрос, не потребовать ли от версальского двора отозвания посла?

При таких обстоятельствах свидания с Елизаветой Петровной были бы неприятными. Шетарди был уверен, что, раз она хочет непременно видеть его, значит, будет просить денег, а давать их он не мог и не хотел.

Поэтому немудрено, что в первый раз, когда с реки послышался троекратный трубный сигнал, на берегу, у дома Шетарди, никто не отозвался ответным маханием. Сигнал повторился, затем гондола повернула и уплыла обратно.

То же самое повторилось через три дня, потом ещё через два дня; результат был всё тот же!

И вот однажды к даче маркиза подкатил щегольской экипаж. Уже темнело, белые ночи кончились, и Шетарди не мог сразу догадаться, кто рискнул так открыто приехать к нему, бывшему в явной немилости. Только тогда, когда из экипажа легко выпрыгнула тоненькая, гибкая фигурка, маркиз узнал Любочку Оленину, и его сердце радостно забилось: так открыто фрейлина приезжала только в тех случаях, когда имела «тайное» поручение от правительницы.

После первых приветствий, ласк и поцелуев Любочка, смеясь, принялась рассказывать «милому Яшеньке», как она иногда называла в шутку Иоахима-Жака де ла Шетарди, что Анна Леопольдовна опять послала её в качестве шпиона.

– Эта дурында ровно ни о чём не догадывается! – весело тараторила Любочка. – Наоборот, она уверена, что я предана ей всей душой, а потому опять поручила мне кое-что разведать у вашей милости. Представь себе, ведь она думает, будто я ради неё пожертвовала своей стыдливостью и честью!

Смелые ласки маркиза и довольный смешок Любочки явно иллюстрировали при этом, что Оленина даже и при добром желании не могла бы пожертвовать стыдливостью и честью, как чем-то давно утерянным и забытым.

– Но всё-таки, моя кошечка, в чём же дело? – спросил посол.

– Дело вот в чём, – смеясь, ответила Любочка, – правительница окончательно запуталась и не знает, что ей делать. Под влиянием советов Линара она несколько круто обошлась с моим милым Яшенькой, позволила себе грозить ему и очень резко отклонила его требование аудиенции у императора. И вот теперь кабинет получил достоверные сведения, что Швеция не сегодня-завтра объявит нам войну, так как шведские войска деятельно стягиваются к границе. Мало того, шведы намерены привлечь к военным действиям принца Голштинского и поручить ему командование какой-нибудь частью. При этом они объявят, что сражаются отнюдь не против России, а за потомков Великого Петра, так как теперешнее наше правительство чуждо России и губит её, внося неурядицу также и в европейское согласие. Шведов-то наш кабинет не боится, но Остерман на совещании прямо высказал, что за спиной Швеции стоит её верная союзница – Франция. Пруссия, Австрия и Испания и без того заняты войной за австрийское наследство, им впору свои дела устроить. Таким образом, если к Швеции примкнёт Франция, то правительству нашего малолетнего императора несдобровать. Поэтому решено исправить все прежние прегрешения против вашей милости. Мой Яшенька получит аудиенцию у императора, будет обласкан правительницей, и ему дадут всяческое удовлетворение. Но вот чего боятся: а ну как маркиз де ла Шетарди настолько обижен, что покорность русского кабинета не умилостивит его? Ведь тогда Россия без всякой пользы пойдёт на то, что она считает унижением. Вот правительница и поручила мне съездить к тебе и всё разузнать. Что же прикажешь ей сказать, мой повелитель?

– Любочка, – воскликнул маркиз, целуя бархатные руки девушки, – ты – неоценимое сокровище!

– И ты это только теперь узнал, неблагодарное чудовище? – спросила Любочка, по-кошачьи ластясь к маркизу.

– Нет, я всегда говорил тебе это, но с каждым разом убеждаюсь всё больше и больше. Так вот, ты скажи правительнице так: «Я, мол, застала маркиза очень огорчённым. В ответ на мои тревожные расспросы он рассказал мне, что его очень огорчает необходимость покинуть прекрасную Россию. Когда же я спросила его, что заставляет его уезжать, то он ответил, что версальский двор принял отказ в аудиенции за открытый вызов, на который можно ответить только оружием. Как только Швеция двинет против России войска, Франции волей-неволей придётся примкнуть к ней, к Швеции, конечно. Я спросила его: неужели союз Франции с Швецией в военном деле неизбежен? Он же ответил, что всё дело только в отказе русского правительства дать аудиенцию: если бы это совершилось, то у Франции не было бы причин для враждебных действий!»

– Хорошо, я так и скажу. Но я, право, не понимаю… Это – какое-то странное упрямство с твоей стороны! Ну какой тебе толк от аудиенции? Не всё ли тебе равно, кому подать бумажку!

– Нет, Любочка, не всё равно. Я должен вручить верительные грамоты самому императору потому, что и русский посол вручает свои аккредитивы не французскому министру, а самому королю Людовику. Поступить иначе – значит признать, что Франция стоит ниже России. Ну а вручить грамоты вообще мне нужно для того, чтобы пользоваться покровительством международного права. Сейчас я – просто французский подданный Шетарди, которого можно выслать, арестовать, судить, наказать, но, как только император примет меня и мои полномочия, то я стану французским послом, а не просто маркизом де ла Шетарди. Дом, в котором я живу, будет считаться частью французской территории. Это – так называемое право экстерриториальности. В помещение, занимаемое посольством, русские власти не могут войти, не могут…

– Бросим эту скучную материю! – перебила Любочка лекцию посла о международном праве. – Мы так редко видимся в последнее время, что жалко тратить минуты свидания на учёные споры! Да обними же меня, чудовище! Ну, вот так…

Любочка уехала от маркиза только поздней ночью, уехала довольной во всех отношениях: и в страсти, и в щедрости Шетарди оказался вполне на высоте положения!

Сообщение Любочки давало совершенно новый поворот всему делу. Раз ему дадут аудиенцию – значит, он может рассчитывать на долгое пребывание в России. Следовательно, бросать дело цесаревны Елизаветы не только не приходится, но, наоборот, надо спешить использовать минуту затруднения. И теперь уже сам Шетарди хотел видеть царевну. Но как дать ей знать? Столбина не было в живых, Жанна лежала в постели, сломленная и потрясённая трагической судьбой молодого человека, всю жизнь добивавшегося счастья с любимой женщиной и погибшего накануне того, как это счастье должно было осуществиться. А Лесток не показывался… Как же снестись с царевной?

Но, должно быть, небо хотело рядом удач вознаградить маркиза за долговременную «мёртвую полосу». Часов в одиннадцать вечера одного из ближайших дней с реки понеслись призывные звуки трубы. Шетарди, сидевший в этот момент в беседке, поспешно сорвался с места, бросился к берегу и замахал платком. Отрывистый стон трубы дал ему понять, что его сигнал замечен. Вслед за тем гондола стала медленно поворачиваться, направляясь к берегу. Шетарди поспешно поднялся к дому, убедился, что выходы в сад охраняемы слугами, на которых можно положиться, и сейчас же вернулся к пристани. Он подоспел туда в тот самый момент, когда гондола причаливала.

Кинули мостики, и на них показалась высокая, царственная фигура Елизаветы Петровны. Шетарди галантно встал на одно колено и подал царевне руку. Легко опираясь на неё, она сошла на берег. Сейчас же, повинуясь поданному ею знаку, гондола молчаливо отъехала и встала на якорь посреди реки.

Был жаркий, душный вечер. Ни единое дуновение не нарушало гладкой, как зеркало, поверхности реки, в которой таинственно отражались береговые дали и деревья, склонявшиеся тяжёлыми ветвями к воде. От садовых куртин нёсся сладкий, одурманивающий аромат цветов, который заставлял сердце биться особенно томно, сладкой спазмой сжимая горло. Это была одна из тех ночей, когда хочется молиться, мечтать, любить и творить…

Легко опираясь кончиками пальцев на руку маркиза, Елизавета Петровна медленно взбиралась по отлогому откосу к беседке, стоявшей на холмике, по склонам которого росли левкои, резеда и душистый горошек. Даже голова кружилась от этого пряного букета запахов!

– Хорошо у вас здесь! – мечтательно сказала царевна, входя в беседку.

Несмотря на цветные окна, здесь было почти совсем темно. Елизавета Петровна почти ощупью нашла кушетку и опустилась на неё, утопая в мягких пружинах.

– Темно! – сказал Шетарди, и его голос звучал какой-то непонятной интимной дрожью. – Я сейчас принесу огня!

– Бога ради, не надо! – вскричала цесаревна – Так хорошо говорится, думается и слушается в этой прозрачной тьме Зачем нам свет, маркиз? Разве мы не знаем друг друга? Разве нам надо бояться чего-либо в этом волшебном царстве феи цветов? Садитесь возле меня, маркиз, и давайте поболтаем. Мы давно не виделись, и я, право, даже соскучилась по вас. Ну, имеются у вас какие-либо новости?

Шетарди рассказал царевне Елизавете всё, что сообщила ему Любочка. Во время рассказа голос маркиза дрожал всё больше и больше Ведь не мог он забыть, что всё это говорила ему Любочка и говорила здесь же, в этой самой беседке, сидя на этой самой кушетке… Да, что-то необычное творилось с избалованным красавцем, всегда спокойным, самоуверенным, холодным. Запах цветов пьянил его, ночная тишина пела страстные гимны счастью, память дразнила пылкими сценами пережитых наслаждений. И мощно, неудержимо влекло его к сидевшей теперь возле него обаятельной женщине, от которой тонкой, еле уловимой, но сладкой и острой волной струились флюиды расцвета и апогея женственности.

Шетарди кончил свой рассказ. Наступила минута молчания Наконец Елизавета Петровна заговорила, и её голос казался тихой жалобой, полной затаённых слёз.

– Очень рада за вас, милый маркиз, – сказала царевна, – потому что вам действительно было трудно жить при прежних двусмысленных отношениях с двором. Вы получите аудиенцию, и это даст вам необходимые гарантии. Но вы рассказываете об этом так, как если бы не вы, а я получу тут какие-либо выгоды. Я верю, – поспешно сказала она, заметив, вернее почувствовав, что маркиз хочет перебить её горячими уверениями, – верю, что вы готовы и впредь, как прежде, употреблять всю силу своего влияния ради облегчения и улучшения моей участи. Но одного доброго желания мало. Нет, маркиз, в последнее время я окончательно отчаиваюсь! У меня даже нет желания продолжать борьбу, и, право, по временам мне кажется, что лучше всего будет пойти навстречу желаниям моих врагов и удалиться под защиту монашеской скуфьи…

– Что вы говорите, ваше высочество! – пламенно воскликнул Шетарди. – Ведь если вы откажетесь от жизни, то кто же иной имеет право пользоваться её благами? И почему именно теперь, когда обстоятельства поворачиваются в благоприятную сторону, вы поддаётесь злому духу уныния и отчаяния?

Из-за туч брызнул лунный свет. Золотистые волосы царевны заискрились, лицо и белые, полные руки казались высеченными из мрамора, и только слезинки, бриллиантовой радугой горевшие в уголках глаз, да высоко вздымавшаяся пышная грудь говорили о жизни, о взволнованной внутренней работе.

– Потому что я одна, милый маркиз, – грустно ответила она, – а женщина, не имеющая в мужчине твёрдой опоры, – ничто. Вы, мужчины, можете жить стремлением к цели, отвлечённой идеей, мы же только тогда радуемся достижению, если можем с кем-нибудь разделить его плоды Я стараюсь жить мечтой. Так иногда туман скрывает от нас угрюмую действительность сурового пейзажа, заставляя видеть в своих волокнистых нагромождениях замки, сады, воздушные образы… Но налетают вихри, и эта суровая действительность начинает казаться ещё ужаснее, чем прежде. Мечты красят жизнь, но когда суровое прикосновение действительности срывает их радужные покровы, то настоящее и будущее кажутся ещё безотраднее. Я пережила много иллюзий, маркиз…

– Но вы заблуждаетесь, ваше высочество! – с негодованием запротестовал маркиз. – Вы – предмет всеобщего обожания, один ваш вид чарует и привлекает сердца, редкий человек обладает таким, как у вас, даром притягивать к себе!

– Полно, милый маркиз… – грустно начала Елизавета Петровна.

Луна окончательно выплыла из-за облаков и широкой волной света одела царевну. Последняя повернула к мистически сиявшему светилу взор своих скорбных глаз, задумалась, не договорила. Только её рука с выражением безнадёжного отчаяния приподнялась и безвольно опустилась на руку Шетарди.

Посол вздрогнул, словно его коснулась электрическая искра: он ощутил слабое, еле заметное пожатие пальцев Елизаветы Петровны. Он ответил на это пожатие – рука царевны не отдёрнулась. Тогда, упав на одно колено, Шетарди покрыл эту руку пламенными поцелуями и воскликнул:

– Пусть так! Но зато я, маркиз де ла Шетарди и французский рыцарь, объявляю себя отныне рыцарем прекрасной русской царевны, которую клянусь и обещаю сделать царицей великой России или пасть за неё в бою!

– Царевна… Царица… – словно в забытьи прошептала Елизавета Петровна. – Высокий сан… Громкий титул… Но где же женщина? Где же Елизавета, которой так хочется жить, любить и быть любимой?

Посол резко поднял голову, его взор встретился с томным, призывным взглядом царевны. Луна снова скрылась за облаками, но в наступившей тьме ещё сильнее, ещё властнее чувствовался призыв мятущейся женственности. Шетарди бессознательно всё крепче сжимал тёплую, вздрагивающую руку. Вот и другая тихой лаской коснулась его рук.

– Царевна моя! – хриплым шёпотом страсти вырвалось у Шетарди.

Он кинулся к Елизавете Петровне и обхватил обеими руками её тонкий, змеино-гибкий стан. Две полные, выхоленные, трепещущие желанием руки обвили его шею и прижали к взволнованно вздымавшимся персям. Всё завертелось, закрутилось в голове посла; только страсть, всеобъемлющая, бедная, неотвратимая, как смерть, овладела каждым фибром его существа.

И долго-долго, до конца дней своих вспоминал потом маркиз эти минуты острого счастья. Какой-то сонной грёзой, обрывками мечты представлялись они ему. Луна то выплывала, озаряя сверкавший страстью взор и белое упругое тело, то вновь скрывалась, и ночь благословляла их страстные вздохи объятиями бархатной тьмы… Пахло левкоями… Из-за реки нёсся несложный мотив какой-то русской песни… И всю жизнь потом запах левкоя и мотив этой песни казались маркизу клочками пережитого острого счастья…

Небо совершенно очистилось от облаков и светила полная луна, когда он и цесаревна наконец вышли из беседки. По лицу Елизаветы Петровны скользила томная улыбка сытого зверька. Шетарди был бледен и слегка пошатывался, всё ещё опьянённый хмелем страсти. Но по мере того как они спускались к реке, чувства замолкали, и всё слышнее становился голос разума.

Шетарди махнул платком; гондола снялась с якоря и стала подплывать к пристани. С реки пахнуло свежим, сырым ветерком, который унёс с запахом цветов последние остатки ночных чар. Елизавета Петровна вздрогнула, плотнее закуталась в плащ и, рассеянно следя взором за подплывавшей гондолой, подумала:

«Это вышло очень удачно. Маркиз очень мил, а главное – теперь ему будет уже неловко отказывать мне в моих просьбах. Он – слишком рыцарь, чтобы не понимать, что нельзя пользоваться ласками принцессы крови, не поступаясь за это хоть чем-либо!»

Поцеловав со страстной почтительностью протянутую ему руку и проводив взорами гондолу, быстро скрывшуюся за поворотом, маркиз задумчивой поступью направился к себе.

Он думал:

«Вот что я называю соединить приятное с полезным!.. Женщина, которая отдаётся, подчиняется. Теперь мне легко будет заставить её играть мне в руку. Да и пора! Письма Амело и Флери становятся с каждым днём всё нетерпеливее. Теперь после того, как я получу аудиенцию, а царевна будет вся в моих руках, мне будет легко направить ход русских дел по моему желанию!»

Да, ночные чары развеялись; цесаревна и маркиз уже думали о том, как бы повыгоднее использовать пережитые минуты упоения. И оба они чувствовали, что этот момент должен стать поворотным пунктом на пути к преследуемой цели!

XVII

НАКАНУНЕ ПЕРЕВОРОТА

В конце июля 1741 года Швеция объявила России войну, и русские войска под командой фельдмаршала ле Ласси двинулись в Финляндию. Анна Леопольдовна, несколько испуганная возможностью политических осложнений, решила, вопреки протестам Линара, немедленно удовлетворить претензии французского посла, и одиннадцатого августа маркиз де ла Шетарди получил секретную и частную аудиенцию у Иоанна VI. Правительница, державшая во время аудиенции малолетнего императора на коленях, употребила все усилия, чтобы очаровать посла и сгладить прошлые недоразумения. Маркиз отвечал на её уверения самыми пламенными заверениями в дружбе Франции и своего государя, но нечего и говорить, что обе стороны так же мало верили друг другу, как и самим себе. Тем не менее эта аудиенция очень порадовала посла. Пусть слащавые уверения правительницы неискренни, но они доказывают, что Франции боятся, что перед Францией заискивают; следовательно, ему, маркизу, можно безопасно проводить свои планы.

Вскоре после аудиенции Шетарди переехал с дачи в город, и опять закипела работа заговорщиков. Несмотря на то, что как дворец Елизаветы Петровны, так и дом посольства был окружён целой сетью шпионажа, у правительства не было никаких сведений, за исключением тех, которые шли из-за границы. Не раз составлялись хитрые планы, подстраивались искусные западни, но каждый раз попытки поймать на месте кого-нибудь из агентов царевны кончались полной неудачей. Кривой серьёзно задумался над этим, но, конечно, ему трудно было догадаться, что измена исходила со стороны Ваньки Каина.

Действительно, последний вёл своё дело очень тонко. Он ничем не скомпрометировал себя, и даже сами заговорщики не знали, что своей неуловимостью они обязаны ему: Ванька ждал более удобного случая открыться им. Он не оставался бездеятельным в глазах начальства – о нет, он с неуклонной точностью арестовывал тех, кого ему указывали. Только он умел устроить так, чтобы исподтишка бросить тень на человека, абсолютно ни в какую политическую интригу не замешанного, причём оставалось совершенно скрытым, что тень достоверного подозрения набросил он сам, Ванька. Несчастных хватали, уводили в застенок, пытали, но все они умирали под пыткой, не сумев даже придумать мало-мальски правдоподобную ложь.

Принц Антон доходил до мистического ужаса, когда ему докладывали о новом синодике жертв, испустивших дух на дыбе, не вымолвив и слова о заговоре.

– Но в таком случае мы погибли! – с отчаянием кричал он, хватаясь за голову. – Если все приверженцы цесаревны состоят из подобных героев, то нам не под силу будет справиться с ними!

И опять принимались хватать, пытать, казнить – однако ни слова не вырвалось у замучиваемых. Из-за границы неслись депеши за депешами, предупреждавшие, указывавшие, раскрывавшие неминуемую опасность, а в руках правительства по-прежнему не было никаких данных. Знали только, что капитан Ханыков принадлежит к числу опаснейших заговорщиков, но прямых улик против него не было, а схватить и пытать гвардейского офицера во время войны, когда столь многое зависело от преданности войск, пока ещё не решались.

Принц Антон пытался воздействовать на жену, молил её, жизнью и счастьем сына заклинал её встряхнуться и посмотреть в глаза опасности, но Анна Леопольдовна только отмахивалась от него, словно от назойливой мухи. Она переживала пору особенных волнений. Её божество, её кумир, её солнышко – Линар собирался навсегда порвать со своей родиной, чтобы «по гроб жизни» оставаться на страже её интересов и блага. Для этого ему надо было съездить на родину, сложить там с себя все полномочия, а потом уже вернуться в виде частного лица в Россию, где ему предстояло занять пост камергера двора её величества. Отъезд Линара был назначен на конец августа, и Анна Леопольдовна уже заранее волновалась при мысли о предстоявшей разлуке. Вот поэтому-то её особенно раздражали «приставания» мужа.

– Как не надоест вашему высочеству, – небрежно кидала она в ответ на уговоры мужа, – ныть всё одну и ту же старую, надоевшую песню? Конечно, опасность есть, но в этой стране природных изменников она будет всегда. Русские – бунтовщики по натуре, и нам надо сначала хорошенько утвердиться, чтобы потом скрутить их как следует, а сейчас мы бессильны, и с этим надо примириться.

– Но ведь впоследствии будет уже поздно! – чуть не со слезами восклицал принц-супруг.

– В таком случае, – с презрительной иронией отвечала принцесса, – укажите мне какую-нибудь разумную меру, и я сейчас же приведу, её в исполнение!

– Первым делом надо потребовать удалить французского посла или даже прямо арестовать его: депеши прямо указывают на него как на опору и главу заговора!

– Отлично, арестуем посла, попрём международное право! Франция объявит нам войну, присоединится к Швеции…

– Но в таком случае надо как-нибудь изолировать царевну Елизавету…

– Может быть, постричь в монахини?

– Это было бы самым лучшим исходом…

– О, разумеется! Это было бы самым лучшим способом погубить Брауншвейгскую династию! Вместо Елизаветы заговорщики возьмут боевым кличем принца Голштинского, которого нам не достать. Мало того, духовенство всегда сумеет объявить постриг царевны недействительным, как насильственный. Неприятности, которые мы причиним ей, оденут её ореолом мученичества, число её приверженцев возрастёт. Отличные перспективы!

– Но по крайней мере надо хоть удалить отсюда гвардейские полки, так как в них таится главная сила.

– А на это я отвечу вам следующее: во-первых, с тактической стороны было бы неосторожным двинуть сразу наши лучшие военные силы; во-вторых, гвардейские полки могут и отказаться идти, и у нас не будет средств и возможности принудить их. Таким образом, мы только себя же обессилим, сами укажем момент взрыва. Ну-с, вы, может быть, предложите ещё что-нибудь, ваше высочество?

Принц молчал.

– Ну так я вам вот что скажу, – продолжала правительница раздражённым тоном, – я достаточно долго слушала ваши бредни, и с меня хватит. Поймите же вы, что каждый раз, когда вы открываете рот, вы говорите глупость. Открываете же вы рот чаще, чем это в силах вынести человеку, и у меня нет ни возможности, ни желания терпеть это далее. Поэтому я решительно прошу вас не надоедать мне больше своими глупостями. Я призвана держать в руках кормило власти, и на мне одной лежит забота и ответственность! До свидания!

Принц с отчаянием уходил, шёл к верному другу Семёну Кривому и плакался ему на жестокую слепоту жены. Кривой только покачивал головой: мало-помалу и он терял надежду спасти положение и всё чаще думал о том, как бы гарантировать себя на случай катастрофы.

Но так скоро сдаваться ему не хотелось, и он продолжал раскидывать свои сети. Однажды он подстроил такую махинацию, которая казалась беспроигрышной.

В доме камергера Воронцова должно было произойти тайное совещание заговорщиков, причём, как это удалось наверное узнать Семёну, собранию должны были быть представлены некоторые компрометирующие заговор бумаги. Таким образом, если бы удалось арестовать собравшихся, то заговор был бы ликвидирован: в руках правительства очутились бы такие многоречивые доказательства вины Шетарди, Елизаветы Петровны и главных приверженцев партии переворота, что все меры, которые были бы предприняты по отношению к этим лицам, нашли бы своё полное оправдание. Но Ванька Каин не только предупредил шахматный ход Кривого, а сумел сыграть злую шутку над последним. Не говоря Брульяру в чём дело, он кое-как, каракулями изложил послу всё дело в анонимном письме и посоветовал приказать Воронцову позвать в этот день на пирушку молодых людей из числа самых знатных и наиболее безукоризненно лояльных.

Жан Брульяр незаметным образом положил это письмо на стол маркизу. Шетарди с помощью Жанны прочёл письмо и оценил совет неизвестного друга по достоинству.

Поэтому, когда на другой день дом Воронцова был оцеплен и туда проникла полиция, последняя застала только самых мирных кутил. Но полиция имела строжайшее приказание не принимать никаких объяснений, не поддаваться никаким обольщениям, а, не обращая внимания ни на что, попросту арестовать всех оказавшихся в данный час у Воронцова с самим хозяином во главе.

Молодёжь, подогретая винными парами, не захотела подчиниться приказу об аресте и оказала кровавое сопротивление. Только с большим трудом и уроном удалось перевязать буянов и отправить их в кордегардию.

На следующее утро, когда родственники арестованных явились грозной толпой к правительнице с протестом против подобных беспримерных действий полиции, разыгрался грандиознейший скандал. Всё это были самые преданные Брауншвейгскому дому лица, и им особенно казалось оскорбительным, что даже реальные заслуги не спасают их от произвола. Самое скверное было то, что приказ об аресте гостей Воронцова был отдан принцем без ведома правительницы. Анна Леопольдовна вышла из себя, в бешенстве накинулась на мужа, публично обозвала его безмозглым дураком и грозила отдать приказ о том, что принц Антон никакими административными правами не пользуется, а потому всякий, повиновавшийся ему в подобных делах, будет считаться самоуправцем и самовольником.

Кривой, по обыкновению оставшийся и в этом деле в тени, отлично понимал, что с ними сыграли смелую, остроумную, злую шутку. И ещё яснее представилось ему, насколько неравны силы обеих сторон. И ещё раз он подумал о том, что надо бы позаботиться о спасении своей шкуры.

«Ну да это ещё успеется, – решил он, – раньше времени нечего руки складывать!»

Неуспехи действовали на агентов Тайной канцелярии деморализующим образом. Они боялись поступить решительно, опасаясь новых досадных промахов, а потому зачастую у них из рук ускользала верная дичь. Заговорщики пользовались этим и смело сносились между собой. Тайный ход из помещения французского посольства теперь посещался всё чаще и чаще. Жанна, оправившись от своей болезни, с удвоенной энергией отдалась делу заговора. Сам Шетарди по нескольку раз в неделю отправлялся по ночам переодетым к Елизавете Петровне, и не раз они вновь переживали счастливые минуты их первого свидания в беседке над Невой.

Но надежды, которые оба возлагали тогда, оправдались лишь отчасти. Шетарди был теперь гораздо щедрее в денежной помощи царевне, но каждый раз, когда она пыталась уговорить его отступиться от каких-либо условий и положиться всецело на её благодарность, ловкий маркиз принимался ласкать чувственную женщину и доводил её до такого состояния, когда она уже ни о чём, кроме любви и страсти, и думать не могла. Когда же чад проходил и царевна вспоминала, что она опять ничего не добилась, маркиз был уже далеко.

Так шли дела до половины октября – ни шатко ни валко, как говорит русская пословица. Но настоящее уже было полно будущим. Великий момент назревал. Он был ближе, чем предполагал кто бы то ни было.

XVIII

ВАЖНОЕ РЕШЕНИЕ

Ванька Каин и Жан Брульяр пьянствовали в кабаке. Ванька чувствовал, что у Жана имеется какое-то новое открытие, которое тот считал нужным скрывать от него. Но почему?

Ванька играл в слишком опасную игру чтобы не поставить на карту всего для разгадки этого секрета. Он хотел напоить лакея допьяна, чтобы заставить его под действием хмеля проболтаться. А в случае неудачи он решил заманить Жана к себе на квартиру и там под ножом выведать всё, что нужно. Словом, нельзя было отступать ни перед чем, лишь бы дознаться, о чём именно и почему умалчивает Брульяр! А о том, что это было так, говорил сыщицкий нюх Каина.

Каин пил умно, Брульяр – глупо. Лакей был уже сильно подвыпивши, когда Ванька оставался ещё совершенно трезвым. И всё-таки сыщику не удавалось ничего выведать. Брульяр отделывался игривыми намёками – и только!

А ведь Ванька рассорил уже немало денег. Пили пиво, перешли на водку, потом стали упиваться дорогим вином. Жан причмокивал, от восторга закатывал глаза к небу, но оставался непроницаемым, словно скала, и жадным к вину, словно губка.

В особенное восхищение привела его старая романея. Но по мере того, как его настроение всё улучшалось, Ванька всё мрачнел и мрачнел.

– Эх, хорошо винцо! – заплетающимся языком сказал Брульяр, с сожалением допивая последние капли из бутылки. – Друг! Ещё бутылочку!

– Ну уж нет, – отрезал Ванька. – Не по носу табак! Ишь, разлакомился на дорогое вино, свинья!

Жан запустил руки в карманы, но не нашёл там ровно ничего: деньги у Брульяра не залёживались. Вздыхая, он взял в руки опустевшую бутылку и пытался выжать оттуда хоть несколько капель. Увы! Ввиду того, что это была уже не первая попытка, бутылка оказалась бесповоротно пустой!

– Ну вот! – с видом глубочайшего огорчения сказал тогда разлакомившийся пьяница. – К нему, можно сказать, всей душой, а он спину воротит. Мудрено ли, что с тобой дело не стоит вести? Другие щедрее… Я вот ещё ничего не сказал старику, а он мне вон сколько денег отвалил, а ты бутылку вина для друга жалеешь!

– Ах ты, собака! – крикнул Ванька, вскакивая с места. – Ты моё вино пьёшь, а к другим с секретами бегаешь? Вот пришибу я тебя сейчас, будешь тогда знать! Говори сейчас же, какой такой старик?

– Хоть убей, слова не вымолвлю, пока ещё бутылочку не выставишь! – решительно ответил Брульяр.

– Ну ладно, – с угрозой в голосе ответил Ванька, – только помни: коли обманешь, так я тебя этой же бутылкой по голове; поминай тогда как звали!

– Зачем по голове? – резонно возразил Жан. – Пользуйся, друг, что Жан гуляет. Я тебе за эту бутылку такой секрет открою, что отдай всё, да и мало! В другой бы раз кучу денег за это взял. Да старик и даст, вот, ей-Богу, даст. Только как ты мне друг…

Он замолчал, с жадностью уставившись на подаваемую бутылку.

– Теперь живо! – скомандовал Ванька, чувствуя, что взятый им тон импонирует Жану – Первое дело – какой такой старик?

– Да шут его знает… Зовут его как-то смешно… Одноглазый… Косой…

– Кривой?

– Вот-вот! Славный такой старичок, ласковый, тихий…

– Где ты его узнал?

– Да он меня на улице встретил, в кабак затащил и дал несколько золотых. «Если, – говорит, – будешь мне тайком сообщать всё, что узнаешь, так я тебя богатым человеком сделаю». Я ему сказал, что уже сообщаю всё тебе, а он говорит, что этого не нужно совсем…

– Ах он, старый бес! – крикнул Ванька. – Пронюхал?

– Ты, – говорит, – сообщай мне только то, что я прикажу Ну, тогда у меня для него ничего не было, а теперь мне удалось такой важнейший секрет разузнать!

– Что именно?

– А вот слушай! Горбатый секретарь из французского посольства – вовсе не секретарь и не мужчина, а женщина, полюбовница маркиза Суврэ. Мало того, она даже и не француженка, а природная русская, и зовут её Анной Николаевной!

– Эге-ге! – протянул Ванька. – Это действительно важный секрет. И что же, ты думал, свинья, этот секрет не мне, а Кривому продать?

– Да ведь своя рубашка ближе к телу! Ты стал скуповат, а Кривой мне кучу денег наобещал!

– Я-то скуповат, да что обещаю, то и делаю, а Кривой только и выезжает на обещаниях. Здорово бы ты промахнулся, если бы всё рассказал ему! Кривой и мне кучу денег наобещал, да я до сих пор всё при одном обещании остаюсь!

– Да ну? Не врёшь? – даже испугался Жан. – А я ещё какую важную штуку для него придумал. Узнал я, братец ты мой, что этот самый секретарь ходит тем же потайным ходом, которым покойничек Столбин лазил. Мало того, сегодня, в семь часов вечера, она должна отправиться с каким-то важным поручением. Вот я и хотел накрыть её прямо на месте с бумагами в руках. Мы с Кривым подстерегли бы её, связали бы да и доставили куда следует!

– Слушай, Жан, – даже задыхаясь от волнения, сказал Ванька, у которого моментально блеснула счастливая мысль, – если ты поможешь мне устроить это самое дело, так я тебе завтра же вручу триста червонцев!

– А не обманешь? – недоверчиво сказал лакей, у которого от этой цифры даже хмель частью прошёл.

– Разве я тебя когда-либо обманывал? – обиженно возразил Каин.

– Оно так, положим… Ну да где наша не пропадала! Если обманешь, так я с тобой и говорить больше не стану. Только, если хочешь дело делать, пойдём сейчас: скоро уже и семь часов.

Крупная сумма, сверкавшая в близком будущем перед мысленным взором Жана, и свежий морозный воздух несколько пообдули с него хмель. Молча шли сообщники к дому посольства. Жан мысленно продавал шкуру не убитого ещё медведя, Ванька с ужасом думал, что произошло бы, если бы случай не столкнул его сегодня с лакеем. Жан, как теперь понял Каин, шёл прямо к Кривому; секретарь, оказавшийся женщиной, да ещё и русской, а следовательно, заговорщицей, был бы арестован вместе с важными бумагами, дело заговора могло бы погибнуть, и Кривой из всего происшедшего получил бы несомненные доказательства предательства Каина. Словом, только пустяшный случай предупредил громадную катастрофу. Но ведь пока Жан будет на свободе, до тех пор возможность подобных катастроф не иссякнет.

В таких размышлениях Ванька дошёл вместе с лакеем до каменной ограды посольства двора. Здесь они условились, что Жан встанет в том месте, где ход из люка резко опускается книзу, а Ванька – несколько ближе к выходу. Каин будет стеречь, чтобы не пришёл кто-нибудь с улицы, Жан подстережёт секретаря, ловко опутает его верёвками и в тот же момент свистнет Ваньке. Тогда они вдвоём овладеют ею.

А Жанна, ничего не подозревая, уже шла прямо в западню. Освещая себе дорогу маленьким фонарём, она медленно опускалась в люк. Вдруг резкий свист заставил её вздрогнуть. Она хотела бежать назад, но ловко брошенная верёвка мигом опутала её, какое-то тяжёлое тело навалилось на неё, повалило на пол, и Жанна почувствовала, что в рот ей суют какую-то грязную тряпку.

Фонарь не погас, и при его свете Жанна узнала Брульяра. Топот быстро бегущих ног доказал ей, что он не один.

«Всё кончено!» – с тоской и ужасом подумала Жанна.

Но, к её удивлению, приземистый широкоплечий человек, прибежавший на свист лакея, вдруг размахнулся и с силой ударил Жана кулаком по голове. Брульяр без стона рухнул на землю. Тогда незнакомец достал из кармана кляп, сунул его лакею в рот и затем ловко и быстро опутал его верёвками.

– Так! – сказал он, подходя к изумлённой Жанне. – Теперь за вас примемся, сударыня! – Он вытащил у неё изо рта тряпку, развязал руки и ноги, помог ей встать с пола и продолжал: – Этот негодяй давно уже предавал вас всех. Хорошо ещё, что он имел сношения только со мной, а я счёл более выгодным не выдавать вас. Сегодня я узнал от Брульяра, что он вступил в сношения с таким человеком, который погубил бы вас всех. Чтобы наглядно доказать его вину, я допустил разыграться этой истории. А теперь благоволите вызвать господина маркиза де ла Шетарди; я должен сделать ему важное сообщение!

– Но кто же вы? – изумлённо спросила Анна Николаевна.

– Я – Ванька Каин. Изволили, чай, слышать?

«Ванька Каин! Один из опаснейших шпионов правительства, виновник гибели Столбина! Да уж не мистификация ли это какая-нибудь?» – подумала Жанна.

Но Жан Брульяр, очнувшийся от краткого беспамятства и теперь бессильно корчившийся на полу, свидетельствовал, что в словах шпиона была странная, но неопровержимая истина.

– Хорошо, я пойду к маркизу, – сказала, наконец, Жанна.

– А я тем временем подтащу молодчика наверх, в комнату, – весело отозвался Ванька.

– Но ведь вы не знаете дороги?

– Я-то? Да сколько раз с Жаном взад и вперёд по ней лазили!

Безмолвно покачав головой, Анна Николаевна отправилась к маркизу Шетарди, чтобы рассказать ему об этом странном происшествии. Когда она через полчаса вернулась вместе с Шетарди, чтобы служить переводчицей (маркиз немного понимал, но совершенно не говорил по-русски), Ванька Каин уже сидел в кресле потайной комнаты, с довольным видом поглядывая на лежавшего на полу Брульяра, вид которого свидетельствовал, что шпион не очень-то церемонился со своей ношей, протаскивая её по извилистым ходам подземелья.

– Вы действительно Ванька Каин? – спросил Шетарди.

– Он самый, ваша милость, – ответил Ванька, тряхнув головой.

– И вы уже давно знаете об этом тайном ходе и… некоторых замыслах, но молчали?

– Да.

– Чем вы можете доказать, что не обманываете нас, не расставляете нам западни? Отвечайте без малейшей уклончивости, так как при малейшем сомнении я не выпущу вас живым отсюда!

Когда Жанна перевела эти слова, Шетарди показал Ваньке пару заряженных пистолей.

– Бросьте эти игрушечки, ваша милость, – презрительно ответил Ванька, – если уж вам мало того, что я вас сейчас от очень большой опасности спас, так знайте, что письмо касательно Воронцова писал вам я, а положил его на стол вот этот молодец.

– Почему вы перестали служить своему правительству и решили помогать нам? – спросил посол.

– Потому что меня кормили одними завтраками да обещаниями. Обещают денег за услугу, а потом всё «завтра» да «завтра». Приходилось из своего кармана тратиться…

– Почему же вы раньше не открылись нам?

– Я хотел сначала увериться, крепко ли стоит на ногах дело нашей матушки, а то зря головой рисковать не хотелось.

– И теперь убедились?

– Да.

– На что вы рассчитывали, собираясь изменить императору и перейти на сторону царевны?

– Ваша милость, сегодня многие особы подвергались большой опасности, – Ванька рассказал о том, кто такой Семён Кривой, как он стал не доверять ему, Ваньке, и как Кривой вступил в сношения с Брульяром. – Так вот, ваша милость, – закончил он, – я одного хочу, чтобы вы сказали об этом матушке-царевне. Пусть знает, что я для неё по мере сил потрудился. А сверх того вот ещё что: шведский главнокомандующий Левенгаупт[76] издал на русском языке манифест и разослал его повсюду. Правительница строжайше приказала этот манифест задержать, чтобы народ не узнал о нём. Вот я и достал один листик. Тут важные дела прописаны, и вам об этом манифесте непременно следует знать. Вот и всё. Скажите об этом матушке, а уж за ней не пропадёт!

Шетарди передал манифест Жанне. Прочтя его, она сказала по-французски:

– Это действительно очень важный документ, который нам надо обсудить!

Тогда Шетарди, внимательно посмотрев на Ваньку, сказал:

– Я передам её высочеству всё, что вы для нас сделали. Но помимо того от нас никто не уходит без награды. Мы ничего не обещаем, а просто даём. Вот! – он кинул шпиону кошелёк, и Ванька, поймав его на лету, сразу оценил по весу кошелька щедрость новых друзей.

Когда Ванька ушёл, Жанна передала маркизу содержание манифеста. Левенгаупт извещал русских, что шведы пошли войной не на русских, а за русских, что Швеция воюет не против русского народа, а против правительства, состоящего из чужестранцев и подавляющего всё русское. Кроме того, Левенгаупт объявлял, что в рядах шведских войск находится принц Голштинский, внук Петра Великого, имеющий все права на русский престол. О Елизавете Петровне не было ни слова!

– Вот ответ Швеции на упрямство царевны! – с досадой сказал маркиз. – Конечно, с одной стороны, это очень хорошо, так как у правительницы нет ни малейших оснований обвинять царевну. Но, с другой стороны, это ясно указывает на то, что Швеция связала принца Голштинского рядом обещаний, а потому хочет обязательно провести его кандидатуру. Этот манифест – откат Швеции от Елизаветы!

– Я сейчас же пойду к ней и постараюсь убедить её! – сказала Жанна.

Но её ноги подкосились, пережитые волнения сказались, и она была вынуждена опуститься в кресло кабинета маркиза, куда они вышли после разговора с Ванькой.

– Нет, вам надо сначала отдохнуть, а потом мы отправимся туда вместе. Ба! – вдруг вскрикнул посол, заглянув в окно и увидав подъезжавшую Любочку. – Да мы сейчас узнаем какие-нибудь новости! Ну, так одно к одному! Впрочем, сначала надо распорядиться судьбой Жана.

Шетарди позвонил Пьеру и, приказав ему взять двух надёжных слуг, отправился с ними в потайную комнату. Теперь было безопасно открыть секрет тайного хода, так как им уже не придётся пользоваться. По приказанию посла Жана отнесли в чулан, и там он был оставлен под надёжной защитой двух слуг. Затем маркиз поспешил в свои частные апартаменты, где его уже ждала Любочка.

– Милый Жак, – защебетала девушка, – я к тебе только на одну минуточку. Мне страшно некогда…

– Но ты узнала что-нибудь важное и поспешила ко мне для сообщения? – сказал маркиз, целуя Любочку.

– Ну, я не думаю, чтобы это было важно; но ведь ты просил сообщать тебе обо всём, что делается под большим секретом. Ты знаешь, сегодня вернулся из Англии Финч…

– Да, я знаю это.

– Он привёз из Англии договор, по которому Англия обязуется гарантировать Брауншвейгской династии трон; Россия же за это вступает в союз с Англией…

– Любочка! – вскрикнул Шетарди. – И ты ещё сомневаешься, важно ли это? Да ведь это очень важно – понимаешь ли? – ужасно, страшно важно! Ты меня прости, но я должен покинуть тебя. У меня очень серьёзное дело…

– У меня самой немного времени, но всё-таки я не рассчитывала, что дело обойдётся одним холодным поцелуем! – возразила Любочка, надувая губки.

– Любочка, душечка, – взмолился маркиз, – приезжай завтра, и я посвящу тебе весь вечер. Но сегодня ты уж не обижайся!

Любочка упорхнула.

Шетарди прошёл к Жанне и сказал ей:

– Если вы отдохнули, то нам нужно идти. Я действительно узнал кое-что очень важное, от чего могут взлететь на воздух все наши планы!

По дороге Шетарди тщательно обдумывал положение. Он ясно видел, что ему уже нельзя настаивать на прежних условиях, а надо теперь же прийти к определённому соглашению с царевной, пожертвовать всем, чем можно, потому что иначе всё дело погибнет.

Елизавета Петровна тоже не могла не признать, что сообщения, привезённые ей маркизом, грозят большой опасностью её замыслам. Но какова же была её радость, когда Шетарди сказал ей:

– Я не напрасно клялся стать верным рыцарем моей царевны и лучше пожертвовать жизнью, но не останавливаться ни перед чем, чтобы возвести её на трон. Поэтому будь что будет! Пусть моё правительство сочтёт меня изменником перед родиной, но, чтобы облегчить вашему высочеству решение, я отказываюсь от первоначальных требований!

– К чему же сводятся теперь последние? – с бьющимся от радости сердцем спросила Елизавета Петровна.

Те условия, которые назвал маркиз, были вполне приемлемыми. Главным образом они сводились к упрочению французского влияния и аресту ряда лиц из немцев; Остермана, Миниха, Линара, Юлии Менгден и многих других. Затем цесаревна должна была обещать предоставить Франции кое-какие торговые преимущества и сделать незначительные уступки Швеции. Всё это было принято, и тут же назначили день переворота. Ввиду того, что надо было сначала успеть известить Левенгаупта о состоявшемся решении и дать ему уверенность, что со вступлением на престол Елизаветы Петровны военные действия будут прекращены, переворот назначили в ночь на первое января 1742 года.

Но неисповедимы пути судьбы: иной раз случай делает в один миг то, что люди замышляли и проверяли годами!

XIX

МОМЕНТ НАСТАЛ

Семён Кривой немало был поражён, что Жан Брульяр не явился на свидание, о котором предупредил через одного из указанных ему младших агентов. Когда же и в следующие дни о Жанне не было слышно, Кривой отправился наводить справки в посольстве. Но там ему сказали, что лакей Жан пропал несколько дней тому назад и о его судьбе ничего неизвестно.

Семён принялся разыскивать следы пропавшего. Он узнал, что в день исчезновения Брульяр кутил с Ванькой, и потянул к ответу последнего. Но Ванька притворился крайне изумлённым, когда узнал, что Жан пропал, и сообщил, что они тогда здорово выпили с Жаном, оба напились и лакей жаловался ему, будто его заподозрили в передаче важных сведений.

– Наверное, влопался, бедняга, – с сокрушением докончил он.

Кривой ничего не сказал на это, только опять с недоброй улыбкой посмотрел на Каина.

Прошло недели две. Линар слал из-за границы письмо за письмом и заклинал правительницу принять меры против Шетарди, цесаревны Елизаветы и Лестока. Действительно, в воздухе чувствовалось что-то недоброе.

Не один раз правительница выходила из себя и при встречах во дворце с царевной накидывалась на неё с горькими упрёками. Но Елизавета Петровна каждый раз просила сказать ей, в чём же, собственно, можно обвинить лично её? Если Шетарди интригует, пусть потребуют его отозвания. Виноват Лесток? Так почему же его до сих пор не арестовали и не пытали?

Правительница сама понимала, что пыткой Лестока можно было добиться многого, но вместе с тем сознавала и то, что если действительно Елизавета Петровна замышляет что-либо злое, то как только Лестока арестуют, её партии не останется иного исхода, кроме открытого выступления, чтобы попытаться спасти себя хоть этим. А ей во что бы то ни стало хотелось задержать взрыв до полного окончания войны.

В своей растерянности Анна Леопольдовна дошла до того, что однажды посоветовалась даже с мужем. Она изложила ему всё дело, объяснила, почему опасно арестовать Лестока или вообще лиц, близко стоящих к цесаревне, и спросила, не придёт ли ему что-нибудь в голову?

Принц посоветовал вызвать Кривого как человека, уже несколько лет державшего в своих руках нити политического сыска. Анна Леопольдовна согласилась на это и была очень благодарна мужу за совет, когда переговорила с Семёном. Кривой произвёл на правительницу очень выгодное впечатление своей рассудительностью, проницательностью, лаконической меткостью суждений. Он посоветовал подождать до поры до времени с Лестоком, а начать с Ханыкова. Капитан славился своими кутежами, не раз бывало, что он исчезал на недели, пьянствуя с цыганками. Если его заманить в ловушку, незаметно арестовать, то его не хватятся, и этот арест не вызовет волнений в полку. Анна Леопольдовна ухватилась за эту мысль и приказала сейчас же привести её в исполнение.

Но если Кривой произвёл благоприятное впечатление на правительницу, то разговор с правительницей, напротив, произвёл на старого злодея самое угнетающее впечатление. Как-то сразу Кривому стало ясно, что действительно рано или поздно брауншвейгцы будут, должны, не могут не быть свергнуты и изгнаны.

Дни Брауншвейгской династии сочтены – да, это Семён ясно видел. Всё равно: казнят или постригут царевну Елизавету, заманят принца Голштинского, – но брауншвейгцам несдобровать. Россия взволнована, народ недоволен, в дворянстве и армии идёт сильное брожение. Не будет действительных претендентов – явятся самозванцы, не будет последних – выищется какая-нибудь новая дальняя родня Петра Великого. Всё равно в неумелых, слабых, недостойных руках брауншвейгской четы скипетр не удержится!

Но что же будет тогда с ним, с премудрым Семёном? Ведь со времени первой катастрофы он дал себе слово ни за что ни в чём не попадаться? А вступи теперь на престол Елизавета Петровна, так несдобровать тогда ему!

Но вдруг царевна не замышляет ничего серьёзного? Об этом надо было бы узнать… Может, и впрямь Ханыков проговорится? Так или иначе, а арестовать его надо. Надо будет сейчас же приказать Ваньке Каину…

Кривой вдруг остановился посреди улицы, поражённый новой мыслью.

Да не сообразил ли Каин того же самого, что только теперь пришло в голову ему, Кривому? Не потому ли и терпят они неудачу за неудачей, что Каин перекинулся на другую сторону? Но если это так, значит, дела цесаревны Елизаветы обстоят хорошо, потому что Ванька зря не будет служить кому бы то ни было!

Придя домой, Семён первым делом вызвал к себе Каина.

– Ну, брат, – сказал он ему с таинственным видом, – настал наконец момент, когда ты сразу можешь отличиться. У меня имеется к тебе поручение от самой правительницы. Ты должен арестовать двух важных лиц: её высочество царевну Елизавету и её врача Лестока!

– Да мыслимое ли это дело? – вскрикнул Ванька.

– Очень мыслимое, – ответил Семён. – Слушай! Царевна каждый год ездит в день Введения во храм Пресвятой Богородицы в Никольский монастырь. Двадцать первое через несколько дней, наверное, она и в этом году туда поедет; да и с чего бы ей и не поехать, раз каждый год ездит? Возвращается она оттуда поздно вечером. Вот на обратном пути ты подстережёшь её, запрячешь в глухой возок да и увезёшь в Петропавловскую крепость. Только и всего. Тех из сопровождающих, кто добровольно не сдастся, убить! Ты похаживай около дворца. Как узнаешь, что царевна выехала, так беги ко мне, я тебе дам всё нужное. А когда это спроворишь, тогда за Лестока примешься. Каждую среду доктор ходит в ресторан Иберкампфа, на Миллионной. Он там кутит с земляками. Возвращается он поздно и навеселе. Вот ты подстережёшь его, накинешь мешок на голову – да и делу конец!

– Будет сделано, – ответил Ванька.

Отпустив его, Кривой вызвал двух других агентов и поручил им незаметно для Каина следить двадцатого и двадцать второго ноября за царевной и Лестоком. Если заметят, что они вышли из дома, так сейчас же надо отыскать Каина и передать ему, что распоряжение отменяется, но до того ни единого слова ему не говорить. Распорядившись затем подготовкой ловушки для Ханыкова, Кривой стал выжидать дальнейших событий.

В канун Введения Ванька явился к Кривому и с унынием заявил, что царевна в этом году отказалась от поездки в монастырь.

– Уж коли не везёт, так не везёт, Семён Никанорович! – сокрушённо вздохнул Ванька.

Кривой только улыбнулся.

– Ну, авось завтра с доктором счастливее будешь! – сказал он.

Но оказалось, что и тут Ваньке «не повезло»: и Лесток почему-то отказался на этот раз от обычного посещения излюбленного ресторана!

И опять Кривой ничего не сказал, только улыбнулся…

Двадцать третьего ноября Ханыков попался в расставленную ему ловушку. Заснул он в объятиях нововосшедшей звезды петербургского полусвета, девицы Эльзы из Гамбурга, а проснулся в какой-то тёмной каменной конуре. Долго не мог понять Ханыков, что с ним такое случилось. Наконец, когда залитые спиртом мозги несколько прояснились, он сообразил, что его «новоселье» является камерой при Тайной канцелярии.

Место было таково, что наводило на весьма печальные размышления. Но Ханыков только свистнул и стал с философским спокойствием выжидать, что будет дальше.

Вплоть до двадцать пятого ноября он оставался в полнейшей неизвестности относительно своей дальнейшей судьбы, а двадцать пятого утром его вызвали к допросу.

Допрашивали его в самом застенке. Один палач разжигал жаровню, другой подтачивал зубья разных адских инструментов, третий испытывал дыбу. Картина была не из весёлых, но на спокойное настроение Ханыкова она нисколько не повлияла.

«Ну что же, умереть так умереть, – подумал он. – Ничего! Немного пожито, зато здорово! Будет чем на том свете землю помянуть!»

Шаховской приступил к допросу, но оказалось, что со смелым капитаном было не так-то легко сладить.

На обычные вопросы о звании, чине и летах Ханыков отрезал:

– Да будет вам, князь, дурака ломать! В первый раз, что ли, меня увидели? Сами не хуже меня знаете, кто я такой. А вот вы мне сначала скажите, по какому такому праву меня арестовали и в чём меня обвиняют?

– В своё время узнаете, – сухо ответил князь Шаховской.

– Ну, так и я в своё время на ваши вопросы отвечать буду, – отрезал Ханыков и повернулся спиной к Шаховскому.

Князь даже зубами заскрипел от бешенства. Будь на то его воля, то скоро бы молодчик заговорил иначе. Но правительница строго приказала с пыткой подождать до тех пор, пока не будут арестованы другие соучастники. Она решилась с тяжёлым сердцем пойти «ва-банк»: ночью предполагалось двинуть из Петербурга Преображенский полк, на чём уже давно настаивал принц Антон, а как только эта опасная войсковая часть будет вне Петербурга, так сейчас же предполагали арестовать Лестока, Воронцова, а к помещениям царевны и французского посла приставить караул. Анна Леопольдовна долго не решалась проявить этот необходимый акт полноты твёрдости власти, но последние сообщения из-за границы поколебали её нерешимость.

Из допроса Ханыкова правительница рассчитывала получить кое-какие сведения, которые помогли бы узнать имена наиболее опасных членов заговора. Напрасно ей доказывали, что без пытки такой человек, как Ханыков, и слова не скажет; правительница стояла на своём и соглашалась на пытку только после удаления преображенцев.

Поэтому Шаховской мог только грозить, ругаться, осыпать бессмысленными проклятиями арестованного, но не мог перейти к действию. Ханыков же то смеялся в ответ, то весьма недвусмысленно говорил:

– Ну, погоди, князь! Только выйду я отсюда, так я тебя научу, как следует разговаривать с дворянином и офицером!

– Для этого надо сначала выйти отсюда, – с дьявольской усмешкой возражал Шаховской.

Так от Ханыкова ничего и не добились. Взбешённый Шаховской приказал отправить арестованного обратно в камеру и ушёл с докладом к правительнице.

Ушёл и Кривой. Видно было, что его мучает какая-то тяжёлая дума.

– Да, да, от этого всё будет зависеть! – шептал он.

Дома его ждал уже тот самый агент, от сообщения которого «всё должно было зависеть».

– Ну что? – спросил его Кривой. – Сделал, как я тебе сказал?

– Всё сделал, Семён Никанорович!

– Что же преображенцы?

– Они шумят и говорят, что не выйдут из Петербурга, не оставят её высочества на съедение врагам. Если же будет отдан такой приказ, то они пойдут прямо ко дворцу и арестуют правительницу!

– И они это сделают! – задумчиво сказал Кривой.

Отпустив агента, он прошёлся несколько раз по комнате.

Вдруг складки на его лбу разгладились, лицо приняло спокойное выражение: решение было принято, жребий брошен! Тогда он велел позвать к себе Ваньку, который был «заказан» ещё с утра.

– Здравствуй, Иуда-предатель! – приветствовал он Каина.

Тот состроил удивлённое лицо.

– Полно, брат, гримасничать-то! – сурово перебил его Кривой. – Не отвертишься! Давно я за тобой слежу и всё теперь знаю! Сказывай, за сколько сребреников ты нас предал?

– Да что это вы, Семён Никанорович? – вконец разобиделся сыщик. – Вот и служи вам после этого! Я, можно сказать, недосыпаю, недоедаю, чтобы получше услужить, а вы мне экие слова говорите!

– Полно, говорю тебе! – ещё суровее отрезал Семён. – Куда пропал посольский лакей после того, как я хотел его помимо тебя к услугам взять, а вы с ним в кабаке покутили? Почему ни царевна, ни её врач в обычный день из дома не вышли?

– Да я-то почём знаю? Мало ли у нас людей пропадает! А что касается её высочества да доктора, то, может быть, кто-нибудь предупредил их. Может быть, вы сами проболтались зря, а потом на меня валите!

– Дурашка! – сказал Кривой, внимательно наблюдая за малейшим движением Каина. – Кто же мог их, кроме тебя, предупредить, раз об этом никто не знал? Ведь их никто и не собирался арестовывать; это я нарочно придумал, чтобы тебя поймать! Ну, выкладывай всё, что есть! Как далеко заговор зашёл?

Вместо ответа Ванька быстрым движением достал из-за пазухи нож и кинулся на Кривого. Но тот ожидал этого и, выставив вперёд руку, вооружённую заряженным пистолетом, крикнул:

– Стой! Ещё один шаг, и я прострелю твою безмозглую башку! А теперь живо! Спрячь нож обратно, руки сложи на груди и подойди ко мне! Да помни: если ты хоть пальцем пошевельнёшь, так я тебя тут же пристрелю!

С глухим проклятием Ванька подошёл со сложенными на груди руками к Кривому.

– Дурашка! – ласково сказал Каину Семён. – Как ты не понимаешь, что если бы я хотел тебе зла, то взял бы тебя в застенок и стал бы под пыткой допрашивать? А я с тобой с глазу на глаз разговариваю! Значит, я тебя не допрашиваю, а расспрашиваю; значит, мне это на что-нибудь нужно, а ты мне стольким обязан, что должен беспрекословно ответить на все мои вопросы!

– Да ничего я не знаю, Семён Никанорович, – попытался упорствовать Ванька.

– Не лги, Ванька, ни к чему! Пойми меня, ведь я о твоём предательстве давно узнал; я молчал потому, что хотел окончательно увериться. А нужно мне это было вот зачем. Я не верю в силу и долголетие Брауншвейгского дома. Всё это время, пока правительница распоряжалась государственными делами, я присматривался к ней и мало-помалу уверился, что не ей держать в руках кормило власти. И не умеет она, да и руки слабы, да и женщина она больно вздорная. И вот как раз, когда я в этом окончательно уверился, мне пришло в голову, что с тобой в последнее время творится что-то странное. Я придумал фокус с арестом царевны и Лестока, и ты в эту ловушку как кур в ощип влопался. Тогда я стал думать: не такой парень Ванька, чтобы зря перекинуться на другую сторону; если же он сделал это, значит, там дела идут хорошо, а у нас плохо. Так зачем же мне-то самому зря пропадать? Принца я не спасу, а себя погублю. Я устал, Ванька, вечно плясать на острие меча; мне надоело постоянно рисковать головой за других. У меня была тяжёлая жизнь в прошлом, я всем жертвовал, чтобы добиться спокойной старости. И вот теперь у меня имеется домик, есть и деньги. Я могу спокойно дожить свой век. Но ведь вступи сегодня на престол Елизавета Петровна – и я сразу всего лишусь; не простят мне прошлой службы! Сейчас в моих руках важная тайна. Если я удержу её при себе, то дело заговора надолго отсрочится; если же разоблачу её, но у вас там ничего не готово, тогда это может стоить мне головы. Я не ищу никаких выгод, не жду от нового царствования никаких милостей. Пусть только меня оставят доживать свой век. Вот я и хотел с тобой по душам переговорить. Ведь если бы не я, то плавал бы ты в Москве по мелкой воде, а то и голову на плахе сложил бы. За мою помощь я жду от тебя только одного: будь со мной откровенен. Смотри, я открою тебе все двери: никого поблизости нет, никто нас не может подслушать. Тебе бояться нечего.

Искренний тон Кривого произвёл своё действие на Ваньку Он понимал, что теперь действительно нечего бояться предательства. Ведь того, что уже знал Кривой, было совершенно достаточно для предания Ваньки следствию и пыткам. Кривой этого не сделал, он расспрашивал добром, – значит, он действительно не замышляет злого.

– Я сам многого не знаю, Семён Никанорович, – ответил Ванька подумав. – Меня близко к заговору не подпускают. Велят обо всём доносить, за малейшую услугу платят щедро, но ничего важного не раскрывают. Одно только я понял: дело не за горами. Недавно мне пришлось слышать, как царевна сказала Воронцову: «Момент ещё не настал, но он очень скоро настанет!»

– Она ошибается! – воскликнул Кривой. – Да, ошибается, и эта ошибка может ей дорого стоить! Момент именно настал, и если им теперь не воспользуются, то дело может затянуться и стать сомнительным…

Они поговорили ещё немного, и вскоре Кривой отпустил Ваньку, а сам отправился в помещение Тайной канцелярии проверять камеры арестованных.

Обойдя, чтобы не вызывать напрасных подозрений, всех арестованных и поговорив с каждым из них, Семён напоследок зашёл в камеру Ханыкова.

– А, главному палачу и застеночных дел мастеру почтение! – с незыблемым спокойствием приветствовал его капитан.

– Ваше высокоблагородие, – без всякого вступления начал Кривой в ответ, – выслушайте меня хорошенько! Сегодня в девять часов вечера вся стража заснёт, так как ей в пищу будет подсыпано сонное зелье. Разденьте кого-нибудь из сторожей, оденьте его в своё платье, стащите в камеру, а сами в его платье бегите к её высочеству и скажите…

– Что за чёрт! – вне себя от изумления крикнул Ханыков. – Нет, брат, шалишь! Меня в такую детскую ловушку не поймаешь!

– Не перебивайте, ваше высокоблагородие! – сурово остановил его Кривой. – Времени мало, и нам могут помешать! Скажите её высочеству, что момент действовать настал и что завтра может быть слишком поздно. Сегодня ночью Преображенский полк будет обманным образом частями выведен из города и разбит по полуротам, чтобы предупредить возможность с его стороны действовать сообща. Утром последуют аресты главных заговорщиков, причём не пощадят и царевны. Если сегодня ночью её высочество не арестует правительницу, тогда завтра будет уже поздно. Момент действовать настал! Сегодня ночью или никогда!

– Что за чудеса! – воскликнул Ханыков. – Да никак последние времена настали, если белое чёрным, а чёрное белым становится?

– Я всё время стоял на страже интересов царевны, – с лицемерной искренностью ответил Кривой. – Я ждал решительного момента, чтобы раньше времени не открыться…

– Так уж не из преданности ли ты Столбина замучил? – презрительно спросил капитан.

– Я пытался спасти Столбина и хотел дать ему возможность бежать, но пытка была назначена на сутки раньше, чем ждали. Зато я успел подлить ему одуряющих капель, и потому-то Столбин ничего не сказал под пыткой. Он был слабого здоровья, но благодаря каплям не чувствовал боли!

– Кто тебя знает? – с последними остатками сомнения сказал Ханыков, подкупленный мастерской искренностью, с которой врал Кривой. – Может быть, ты и врёшь, а может, и взаправду так… А что ты за эту услугу хочешь? – спросил он, озарённый новой мыслью.

– Я не жду ни милостей, ни награды, – ответил Кривой. – Пусть это доброе дело пойдёт лишь в зачёт за те невольные прегрешения, которые мне приходилось творить. Скажите только её высочеству, что я, старый злодей, пришёл к ней на помощь в ту минуту, когда, кроме меня, некому было прийти! Больше мне ничего не нужно! Так помните, ваше высокоблагородие, ровно в девять часов! Нельзя терять ни минуты!

– Ну, а с наручниками как быть? – спросил Ханыков.

Кривой молча отпер наручники.

– Сидите смирно, ваше высокоблагородие, пусть из смотрового окна кажется, будто наручники надеты. От всего сердца желаю удачи!

С этими словами Кривой вышел из камеры.

Ввиду того, что нам уже не придётся возвращаться к нему, скажем несколько слов о его судьбе.

Прямо из застенка Кривой отправился в свою квартиру, взял оттуда всё, что поценнее, и переехал в заранее купленный и обставленный всем необходимым дом на Выборгской стороне. Хотя Елизавета Петровна знала, чем она была обязана ему, но она помнила добро только тех, кто вертелся у неё на глазах. Поэтому о Кривом совершенно забыли, чему он был очень рад. Там, на Выборгской, его имя ничего не говорило обывателям. После того как Кривой пожертвовал иконостас в свою приходскую церковь, его избрали церковным старостой, и он дожил до глубокой старости, окружённый всеобщей любовью и почтением, а умер в царствование императрицы Екатерины II, искренне оплакиваемый бедняками – при жизни Семёна Никаноровича никто не уходил от него без помощи. Так он осуществил свою давнишнюю мечту и сумел после кораблекрушения благополучно довести судно своей жизни до тихой пристани.

XX

НА ПУТИ К ТРОНУ

Во дворце царевны Елизаветы Петровны царили уныние и растерянность. Ещё с утра царевну расстроила правительница Анна Леопольдовна. Опять произошёл неприятный разговор, полный каких-то туманных намёков, неясных укоров.

– Во всяком случае, – закончила Анна Леопольдовна неприятную сцену – помните, ваше высочество, что дальше так дело не пойдёт. У всякого терпения есть границы!

И в тоне правительницы было нечто такое, что заставило Елизавету Петровну почувствовать серьёзную опасность.

Царевна вернулась к себе во дворец, но тут её поджидал вконец расстроенный Лесток. Он получил самые неопровержимые сведения, что его собираются арестовать.

– Давно уже хотят, вы сами это знаете, – волновался он. – Если бы не Каин, быть бы бычку на верёвочке! Да и нам несдобровать бы. Ну а теперь дело нешуточное. Боже мой, Боже мой! Чем я заслужил такой конец? Вот служи после этого нерешительным принцессам!

Царевна, и без того расстроенная, отмахнулась от него. Лесток отправился к Шетарди, но вернулся от него ещё более перепуганным, посол тоже получил какие-то сведения и велел передать царевне, что если она в самом непродолжительном времени не рискнёт, то всё будет потеряно, первого января ждать нельзя, до этого им всем не сносить головы!

Не успел кончить Лесток, как влетел запыхавшийся Грюнштейн. Он сообщил следующее – гренадёрская рота Преображенского полка (наиболее преданная Елизавете Петровне) получила вернейшие сведения, что её собираются двинуть против шведов, гренадёры волнуются и прислали его сказать что если царевна не решится повести их, то им придётся действовать одним её именем, что может окончиться печально для всех.

Получив это неожиданное подкрепление, Лесток с удвоенной энергией напал на цесаревну. Он молил, плакал, доказывал, убеждал, однако Елизавета Петровна по-прежнему отделывалась туманными увёртками. Наконец, Лестоку удалось несколько поколебать царевну юмористическим по виду, но глубоко верным по существу доводом.

– Да как вы не понимаете, – воскликнул он в полном отчаянии, – что под кнутом я скажу всё и погублю всех вас!

Елизавета Петровна знала, насколько труслив и физически невынослив Лесток, и этот довод поколебал её.

– Хорошо, – сказала она подумав, – пусть сегодня часам к десяти соберутся все наши! Пусть и Грюнштейн приведёт кое-кого из своих! Мы обсудим положение, и если это необходимо, завтра же будем действовать!

К десяти часам вечера во дворец собрались все близкие царевне люди. Из французского посольства пришла одна Жанна. Грюнштейн привёл семерых из своих наиболее решительных товарищей. Кроме того, на совещании присутствовали Разумовский, Пётр, Александр и Иван Шуваловы, Михаил Воронцов, принц Гессен-Гомбургский с супругой,[77] Василий Салтыков, Скавронские и Гендрикова.

Лесток и Жанна изложили присутствующим всё то, что им удалось узнать, Грюнштейн сообщил об угрозе, нависшей над преображенцами. Но не успел кто-либо высказаться по этому поводу, как дверь распахнулась, и в комнату вбежал капитан Ханыков.

– Ханыков! Где ты пропадал? – воскликнула цесаревна.

– Я был предательски арестован, ваше высочество, и спасся каким-то чудом перед самой пыткой. Рассказывать об этом долго, а терять времени нельзя. Ваше высочество! Вы должны сегодня же рискнуть на всё. Сегодня поздно ночью Преображенский полк будет мелкими частями выведен из города, завтра арестуют всех вас. Правительство в точности осведомлено о готовящемся заговоре. Если сегодня же не произвести замышленного, то завтра будет уже поздно!

Все повскакивали с мест. Отвечая на расспросы, Ханыков рассказал в общих чертах, каким образом ему удалось бежать и кто сообщил ему все сведения о замыслах правительницы.

Лесток, бледный, с трясущимися от страха, посеревшими губами подошёл к царевне и сказал:

– Ваше высочество! Момент действовать настал! Неужели вы погубите всех нас, которые всем жертвовали и рисковали за вас? Сегодня или никогда!

– Сегодня! – стоном вырвалось у Елизаветы Петровны. – Но я не могу… Без подготовки… решиться сразу… Это невозможно! Я не могу, не могу…

Лесток подошёл к столу и лихорадочно набросал на большом листе бумаги корону и монашеский клобук.

– Выбирайте, ваше высочество! – сказал он.

Елизавета Петровна закрыла лицо руками. Все обступили её с мольбами, но она, казалось, ничего не слышала.

– Ваше высочество, и вы ещё колеблетесь? – раздался чей-то тихий, болезненный голос.

Все с удивлением обернулись и увидели бледную, исхудавшую Оленьку, которая еле держалась на ногах, стоя в дверях.

После трагической смерти Столбина Оленька заболела нервной горячкой и три месяца была между жизнью и смертью. Лесток, врач на самом деле знающий, выходил её, но и после того она долго пролежала в кровати от слабости, не будучи в силах двинуться с места. Она страшно исхудала, вся её фигура приняла облик чего-то мистического, неземного. Только глаза, расширившиеся и потемневшие во время болезни, горели волей, страстью и местью.

Вставать и передвигаться без посторонней помощи по комнате она начала всего несколько дней, да и то еле-еле держась на ногах. Её не считали жилицей на этом свете, и Лесток не раз говаривал, что Оленька живёт только потому, что со всей мощью человеческой воли хочет жить для того, чтобы видеть кровь любимого человека отомщённой.

Каким-то странным чутьём Оленька почувствовала, что происходит что-то необычное, требующее её вмешательства. Коe-как перемогаясь, она добралась до зала совещания; в волнении её никто не заметил, и таким образом Оленька всё слышала, не будучи видима сама.

Теперь странный, мистически надтреснутый звук её голоса заставил Елизавету Петровну вздрогнуть.

– И вы ещё колеблетесь, ваше высочество, – повторила Оленька. – Колеблетесь даже тогда, когда у вас нет выбора, нет иного выхода? За что же умер мой Петя, за кого же он пожертвовал собой и мною? Как? Его кровь останется неотомщённой? Так же, как неотомщёнными останутся кровь и слёзы всего русского народа, всех мучеников, пострадавших за свою царевну? Ваше высочество, этого не может быть! Ведь это значит вторично убить всех их, вторично замучить смертными муками! Нет, это – минута слабости она пройдёт!..

Говоря всё это, Оленька тихо подвигалась к царевне. Её глаза горели, не отрываясь от взволнованного, смущённого взора цесаревны. И шла-то она как-то не по-людски – неслышно, как бы не касаясь пола. Так могли ходить призраки, а не живые люди, и призраком казалась она расстроенному уму Елизаветы Петровны.

Подойдя совсем близко к цесаревне, Оленька взяла её за руку и мягко, но настойчиво подвела к большому образу Богоматери, висевшему в углу. И никого, ни царевну, ни присутствующих, не удивило это нарушение всяческого этикета, малейших сословных перегородок.

– Молитесь, ваше высочество, – настойчиво сказала Оленька, – молитесь Ей, да просветит Она ваш затемнённый ум. Молитесь же, ваше высочество, молитесь!

Подчиняясь этой сверхъестественной энергии, Елизавета Петровна упала на колени перед образом и принялась жарко, пламенно молиться. Все ждали, затаив дыхание.

Помолившись, Елизавета Петровна встала и первым делом горячо обняла Оленьку. Лицо царевны сверкало теперь решимостью, мужеством; ей было трудно решиться, но, раз грань нерешимости была перейдена, она уже не знала колебаний, сомнений и удержу.

– Я готова, господа, – просто сказала она, – готовы ли вы?

Присутствующие криками радости ответили на эти слова, а Оленька со счастливой улыбкой на устах бесшумно рухнула на пол. Её отнесли в её комнату, а затем поспешно принялись обсуждать, как приступить к делу.

Совещание не затянулось. До этого времени, когда акт переворота казался чем-то далёким, иллюзорным, горячо обсуждали всяческую деталь и зачастую ожесточённо спорили из-за выеденного яйца. Теперь же было не до того: некогда спорить, когда надо действовать. Да и ничего сложного не было: перевороты, как известно, в России до сих пор совершались совсем просто!

Приказав заложить сани, Елизавета Петровна отправилась к себе, чтобы переодеться. Жанна пошла с ней, чтобы помочь ей. Цесаревна скоро была готова и уже собиралась уходить, но тут её точно подтолкнуло к аналою, на котором лежала её фамильная икона, и она опять принялась долго и пламенно молиться.

– Клянусь Тебе, Боже, – закончила она молитву, – что если ты дашь мне русскую корону, все прежние ужасы канут в забвение. Клянусь Тебе править в милости, правосудии и законе!

– Я верю, что Бог принял и выслушал ваш обет! – торжественно сказала Жанна.

Затем цесаревна и Очкасова пошли к дверям, чтобы соединиться с остальными. В зале их с нетерпением ждал Лесток с орденом св. Екатерины и серебряным крестом в руках. Он надел Елизавете Петровне орден на шею, сунул в руку крест и сказал:

– Готово!

Но в этот момент Елизаветой Петровной овладел последний приступ слабости. Её колени подогнулись, руки беспомощно опустились.

– Да что ещё за комедия! – нетерпеливо крикнул грубый Лесток и, взяв царевну за руку, без всяких церемоний потащил её на двор.

Там уже стояли запряжённые сани. Елизавета Петровна с Жанной и Лестоком уселись в первые, сзади уцепились Воронцов и Шуваловы. Алексей Разумовский, Салтыков и Грюнштейн с товарищами поместились во вторых санях. Затем все во весь опор помчались в казармы Преображенского полка.

Вдруг передние сани остановились и потом резко свернули вбок. Елизавета Петровна, как оказалось, приказала сделать крюк, чтобы заехать к Шетарди и сообщить ему о своём решении.

Действительно, остановившись у ворот посольского дома, она приказала немедленно вызвать маркиза и сказала ему, поражённому и растерянному этим необычным визитом:

– Пожелайте мне счастья, друг мой! Я мчусь навстречу славе и трону!

Прежде чем растерянный маркиз успел сказать хоть слово, сани опять во весь опор помчались далее.

Когда кортеж доехал до съезжей избы полка, часовой забил тревогу. Но Лесток, взявший теперь в свои руки руководство ночной операцией, кинжалом пропорол барабан, а подъехавшие с Грюнштейном гвардейцы кинулись в казармы, чтобы предупредить товарищей.

В те времена офицеры, за исключением одного дежурного, жили не в казармах, а в городе. Услыхав тревожный бой, сейчас же оборвавшийся, дежурный офицер выскочил с обнажённой шпагой на двор съезжей избы. Его арестовали, причём он не оказал ни малейшей попытки к сопротивлению. Вслед за тем на двор выбежали гвардейцы.

– Знаете ли вы меня, дети? – обратилась к ним Елизавета Петровна. – И знаете ли вы, чья я дочь?

– Знаем, матушка, знаем! – хором ответили гвардейцы.

– Меня хотят силой заточить в монастырь! Пойдёте ли вы за мной, чтобы помешать врагам надругаться над вашей царевной?

– Мы готовы, матушка, мы их всех перебьём!

– Если вы будете говорить об убийстве, тогда я уйду от вас. Я не хочу, чтобы без нужды лилась кровь!

Солдаты, огорошенные этой неожиданной отповедью, недовольно забормотали что-то.

Однако Елизавета Петровна быстро овладела положением.

– Я клянусь умереть за вас, если это понадобится, – воскликнула она, высоко поднимая крест. – Поклянитесь же и вы умереть за меня, но не проливая чужой крови без необходимости!

Солдаты торжественно дали требуемую клятву.

Тогда Елизавета Петровна скомандовала: «Идём!» – и в сопровождении трёхсот гвардейцев направилась по Невскому проспекту.

На Адмиралтейской площади она вылезла из саней и пошла пешком. Но снег был довольно глубок, её маленькие ноги вязли, и приходилось идти очень медленно.

– Матушка, да мы так никогда не дойдём! – взмолились гвардейцы. – Давай-ка лучше мы понесём тебя! – и двое рослых гвардейцев подхватили её на руки и понесли.

Быстрым, походным шагом отряд дошёл до Зимнего дворца. Тут Лесток отделил двадцать пять человек, которым было поручено арестовать Миниха, Остермана, Левенвольда и Головкина. Затем он выбрал восемь наиболее смелых и развитых гвардейцев, которым надлежало последним ловким ударом обеспечить торжество замысла. Пользуясь знанием пароля и притворяясь, будто они просто совершают обычный ночной обход, гвардейцы с невинным видом подошли к четырём часовым, охранявшим дворцовую дверь, и быстро обезоружили их. Затем во двор вошли остальные гвардейцы. С прежними восемью гвардейцами Елизавета Петровна прошла в кордегардию.

Бывший там офицер отчаянно закричал «на караул», но солдаты кинулись на него со штыками, и Елизавете Петровне стоило больших трудов спасти офицера от неминуемой смерти. Затем царевна в сопровождении Жанны и восьми гвардейцев поднялась в спальню правительницы. Сама она осталась в глубине комнаты, Жанна же вместе с гренадёром Ивинским (тем самым, который впоследствии оказался замешанным в заговоре против Елизаветы Петровны) подошла к широкой кровати, тонувшей в пышных складках балдахина. Мягкий ковёр совершенно заглушал шаги вошедших. Да и судя по страстному шёпоту правительницы, доносившемуся из-за балдахина, ей было теперь не до того, чтобы слышать что бы то ни было.

– Милая Юлия, – умирающим от упоения и неги голосом шептала Анна Леопольдовна, – милая Юлия! Как я люблю тебя!

Звук страстного поцелуя прервал её шёпот.

Ивинский резко отдёрнул занавеску балдахина.

– Кто осмелился… – гневно начала правительница, но, увидев Жанну, фигура которой была освещена факелами стоявших в глубине гвардейцев, запнулась, вскрикнула и отшатнулась назад.

– Очкасова! – раздирающим голосом вскрикнула любимая фрейлина.

– Да, это я! – ответила Жанна, – Вставайте, ваше высочество, и благоволите одеться! Нам надо свести кое-какие старые счёты!

Анна Леопольдовна хотела что-то ответить. Но тут её взгляд упал на группу гвардейцев и царевну Елизавету, стоявших в глубине. Она вскрикнула и упала в обморок.

Оставив здесь часть гвардейцев, которым было приказано арестовать правительницу и её фрейлину, Елизавета Петровна отправила несколько солдат за принцем Брауншвейгским, сама же прошла в детскую, где нянька держала на руках проснувшегося от шума малолетнего императора. Ребёнок вдруг замолк и потянулся к ней ручонками.

Елизавета Петровна взяла его на руки, приласкала, успокоила, после чего сказала:

– Бедный ребёнок! Ты-то ни в чём не виноват, и тебе приходится страдать за чужие грехи. Но я постараюсь, чтобы тебе было хорошо!

Да, цесаревна «постаралась»! Иоанну Антоновичу было действительно «очень хорошо».

Но в тот момент она была искренна: суровая судьба Иоанна Антоновича была внушена императрице Елизавете маркизом Шетарди, который намекал даже, что не худо было бы казнить несчастного рёбенка, дабы отрезать возможность каких-либо выступлений от его имени.

Арестовав всю семью правительницы, Елизавета Петровна вернулась к себе во дворец. Там её уже ждали все недавние враги, приведённые туда связанными. Цесаревна приказала отправить всех их в Петропавловскую крепость, куда было уже приказано отвести правительницу, Менгден и принца Брауншвейгского.

Тем временем несколько преображенцев поскакали верхами во все стороны, объявляя повсеместно о совершившемся. Занималась заря. Отовсюду к дворцу Елизаветы Петровны стекались толпы. Тут были генералы и крепостные мужики, архиереи и простые солдаты. Все встречали со стороны Елизаветы Петровны самый ласковый приём. В два часа дня комиссия, состоявшая из высшего духовенства и высших государственных чинов, приветствовала цесаревну титулом императрицы всей Руси!

XXI

РАЗОЧАРОВАНИЕ ЖАННЫ

– Я в отчаянии, Анри. – воскликнула Жанна, положив свою хорошенькую головку на плечо мужа, – да, положительно в отчаянии! Неужели все мы ошиблись? Неужели все наши старания ушли впустую, и бедная Россия по-прежнему должна будет страдать?

– Да в чём дело, птичка моя? – ласково спросил Суврэ, обнимая Жанну.

– Я не узнаю в императрице Елизавете прежней царевны! Где её ласковость, доброта, доступность, мягкосердечие? Как только она твёрдой стопой встала на трон, так посыпались одно самодурство за другим, одна жестокость за другой! Где же все широковещательные обещания, где же все сладкие слова? Туман рассеялся, и за ним оказывается опять каменистая, суровая пустыня. Неужели того, что мы сделали, не к чему было делать? Неужели все жертвы были бесплодны?

Жанна опять бессильно опустила голову.

Она была действительно утомлена и физически, и нравственно. Последние дни она даже с мужем редко виделась. Елизавета Петровна требовала постоянного присутствия Жанны возле себя и хотела назначить её своей гофмейстериной, однако Жанна пока ещё избегала решительного ответа.

– Но ты так и не сказала мне, в чём дело, птичка? – ласково повторил Анри.

– Да трудно рассказать, милый. Ясных фактов немного, но эта перемена чувствуется во всём. Ты знаешь, как бесчинствовали и бесчинствуют до сих пор гвардейские солдаты? Императрице Елизавете неоднократно пытались жаловаться мирные жители, но если потерпевшие не принадлежат к числу родственников или добрых друзей былых заговорщиков, то их попросту прогоняют вон. «Они потрудились, надо дать им позабавиться!» – сказала однажды императрица… Как могла она решиться сказать такой ужас? Позабавиться за счёт мирных жителей! Да ведь этому имени нет! И главное, она буквально не выносит ни малейшего противоречия. Я пыталась обратить её внимание, что новое царствование начиналось именно с того, чего она так хотела избегнуть: с кровопролития… Боже, какая буря поднялась!

– Но согласись, Жанна, что её трудно остановить…

– А история с Лопухиной? – не слушая его, продолжала Анна Николаевна. – Лопухина уже давно считалась первой красавицей во дворце, и уже давно Елизавета не могла простить ей это соперничество. И что же? Теперь, когда она должна быть выше подобных мелочей, это обстоятельство не даёт ей покоя и вызывает с её стороны самые непростительные выходки. Недавно на куртаг Лопухина явилась случайно причёсанной точно так же, как и императрица, причём в её волосах тоже были цветы. Елизавета Петровна, увидев это, даже побагровела от гнева. Она быстро подскочила к Лопухиной, схватила её за волосы, растрепала причёску, надавала пощёчин и ушла. А когда ей доложили, что с Лопухиной случился продолжительный обморок, она изволила милостиво ответить: «Ништо ей, дуре!» Да и мало ли…

– Милая Жанна, – сказал Суврэ, – а знаешь, что я тебе скажу? Пусть императрица оказалась не тем, чего ждали. Что за беда? Ты сделала всё, что могла, и пожалуй, даже больше… Так не пора ли нам вернуться к своему маленькому Жану, который, вероятно, уже начал забывать свою маму, да к старому дедушке, который ждёт не дождётся своей дочурки?

– Я и сама думаю, что это будет лучше всего, – ответила Жанна, целуя мужа. – Однако надо идти! Я должна опять присутствовать на приёме. Сегодня императрица принимает в частной аудиенции разных просителей… – Она встала, сделала несколько шагов, но запуталась в платье и чуть не упала. – Господи, – вскрикнула она, – да я совсем разучилась носить юбку! Нет, что ни говори, а вы, мужчины, выбрали себе самый удобный костюм!

Приём уже начался, когда Жанна вошла в кабинет императрицы. Последняя недовольно поморщилась при виде опоздавшей и кисло сказала ей:

– Ты знаешь, что я этого не люблю.

У Жанны скорбно забилось сердце.

«Боже мой, – подумала она, – и это она говорит мне после всего, что было, после всей самоотверженности, жертв!..»

Перед императрицей прошёл целый ряд лиц. К одним она относилась с беспричинной милостивостью, к другим – с не менее беспричинной жестокостью и суровостью. Жанна то болезненно морщилась, то удивлённо раскрывала глаза. И в её душе всё глубже и глубже укоренялось полное, безнадёжное разочарование.

Наконец камергер доложил о Головкиной.

– Какая это Головкина? – удивлённо спросила императрица. – Ведь я приказала сослать в Сибирь графа и его жену?

– Это – племянница сосланного, ваше величество, – ответил камергер.

– Наверное, пришла просить за дядюшку! Пусть войдёт! Я научу её, как просить за изменников!

В кабинет вошла Наденька.

– Что вам угодно? – сурово спросила её императрица. – Вы, наверное, явились ходатайствовать за дядю? А знаете ли вы, сколько мне пришлось натерпеться от этого негодяя? И вы решаетесь показываться мне на глаза? Да отвечайте же! Что вы стоите как пень!

– Нет, ваше величество, – ответила Наденька, – не за дядю пришла я молить ваше величество. Дядя много нагрешил против высокой особы вашего величества и пусть несёт заслуженную кару. Да и у него много друзей было – пусть они хлопочут за него. Я же пришла умолять о милости за такого человека, за которого, кроме меня, некому просить!

– Кто же это, дитя моё? – спросила смягчённая императрица.

– Это – мой жених, ваше величество, храбрый и отважный офицер гвардии…

– Фамилия?

– Мельников.

– Мельников? – не веря своим ушам, повторила Елизавета Петровна. – Тот самый Мельников, который помог Миниху, злоупотребляя моим именем, арестовать Бирона, который позорно шпионил за товарищами, обрекал их пытке и казни?

– Ваше величество, – твёрдо возразила Наденька, – мой жених всегда говорил, что солдат должен не рассуждать, а исполнять приказания начальства. Он делал всё, что ему предписывал долг присяги, и если он принесёт присягу вашему величеству, то будет и вам служить до последней капликрови.

Обдавая смелую девушку молниями разгневанных очей, императрица позвонила и обратилась к вошедшему камергеру:

– Я приказала арестовать и сослать в Сибирь всю семью Головкиных, между тем эту особу почему-то оставили в покое. Чтобы сейчас же этот недосмотр был исправлен! Да напомните, кстати, чтобы арестованному офицеру Мельникову, как было приказано, не давать никаких поблажек! Ускорить его дело! Разжаловать в солдаты, лишить чинов и дворянства и, побив батогами, сослать в дальний гарнизон!

– Ваше величество!.. – вскрикнула Наденька.

– Уведите её! – сурово приказала императрица и принялась расхаживать по кабинету из угла в угол. – Ты чего на меня уставилась?! – накинулась она на Жанну. – Недовольна? Не по-твоему я поступила?!

– Ваше величество, – тихо сказала Жанна, – к чему эта лишняя жестокость? Чем виновата бедная девушка! За что постигла её суровая кара? А Мельников… Да разве не права девушка, что он только исполнял долг присяги?..

Елизавета Петровна вспыхнула как порох.

– Ты, матушка, эту музыку со мной брось! – закричала она подбоченясь. – Мне гувернанток не нужно, выросла я из-под опеки…

У Жанны уже закипал на сердце резкий ответ, но тут дверь раскрылась, и в кабинет вошла заплаканная Оленька.

– Мне сказали, – грустно начала она, – что ваше величество хотели видеть меня после приёма.

Елизавета Петровна, ещё не успокоившаяся от гнева на Жанну, накинулась теперь на несчастную Ольгу.

– Ну да, хотела, – закричала она. – Да разве я тебя на казнь зову, что ты ко мне с такой похоронной мордой являешься? Надоело мне это, матушка! Все радуются, все стараются выразить мне свой восторг, а ты, дура, только нюнишь да нюнишь.

– Как же мне не плакать, ваше величество, когда я думаю, что мой Петя не дожил до этого светлого дня, до этой радости? – с мягкой укоризной ответила Оленька.

– Да скучно это, матушка! – уже мягче ответила императрица. – Петенька тут, Петенька там… Ну, умер и умер твой Петя, слезами его не воскресишь. Мёртвому – могила, живому – радости жизни. Он умер – его похоронили. Ты, слава Богу, жива – тебе надлежит озаботиться своим будущим. Ты что надумала?

– Я в монастырь пойду, – тихо сказала Оленька.

– Подумаешь, какая сласть в монастыре! Полно дурить, мать моя! Выходи-ка лучше ты замуж. Есть человек, который мне оказал большие и важные услуги. Он тебя давно без памяти любит и будет тебе верным мужем. Как нарожаешь штук шесть детей, так и забудешь и о монастыре, и о Петеньке. А человек он ловкий… Это – Ванька Каин! – обратилась она к Жанне с пояснением.

При этом имени Оленьку покачнуло.

– Я ещё не совсем здорова, ваше величество, – тихо сказала она, – и у меня в ушах звенит и разные несуразности кажутся. Позвольте мне уйти, ваше величество! – и, не дожидаясь разрешения императрицы, Оленька, шатаясь, вышла из кабинета.

Не помня себя, дрожа от гнева, Жанна подошла вплотную к императрице и скорее прошипела, чем сказала:

– Как вы решились, как вы осмелились, как вы дерзнули на такое святотатство – предложить Оленьке в мужья человека, предавшего на смерть её жениха? Как повернулся у вас язык выговорить это?

Императрица растерялась до такой степени, что даже не рассердилась.

– Но помилуй, что же тут такого… – начала она.

Однако Жанну теперь трудно было остановить: слишком много накипело у неё на сердце.

– Помните ли вы тот момент, – страстно крикнула она, – когда на коленях перед образом вы клялись Богу царствовать в законе, милости и правосудии? С чего же вы начали своё царствование? С крови, с жестокости, с несправедливости! Остановитесь, ваше величество, пока не поздно!

– Да ты совсем взбесилась! – крикнула Елизавета Петровна, выходя из того оцепенения, в которое её погрузил неожиданный взрыв Жанны. – Я прикажу тебя в сумасшедший дом посадить! Я тебя научу, как надлежит подданным разговаривать со своей императрицей! Или ты и впрямь ума решилась? Вообразила, что ты – не какая-то Очкасова, а Сам Господь Бог?!

– Я – не подданная вашего величества, – возразила Жанна, которая обрела всё своё спокойствие, – и не Очкасова. Как законная жена маркиза Анри де Суврэ, обвенчанная с ним в парижской церкви святой Екатерины, я – французская подданная и маркиза. Но я звалась своим девичьим именем потому, что не хотела забывать, что я – русская по рождению, что моя бедная родина ждёт от меня жертв и работы на её пользу. Я сделала всё, что могла, однако вы, ваше величество, доказали мне, как я ошибалась… Но к чему говорить об этом? Я теперь – француженка и на днях уезжаю на свою новую родину…

– Скатертью дорога! – отрезала Елизавета Петровна, поворачиваясь к Жанне спиной.

– Но, уезжая, я должна обратиться к вашему величеству с единственной просьбой, в которой, надеюсь, вы мне не откажете: отпустите со мной Оленьку. Ведь это я прислала сюда Столбина, из-за меня он погиб мученической смертью, и моя обязанность окружить несчастную заботами и довольством. Это всё, чего я прошу у вас, ваше величество!

– А очень она мне нужна! – не оборачиваясь, буркнула императрица.

Подавляя вздох мучительного разочарования, Жанна, маркиза де Суврэ, тихо вышла из кабинета императрицы, чтобы никогда более не возвращаться в него…

XXII

ЭПИЛОГ

Через несколько дней дорожный возок увозил из Петербурга супругов де Суврэ и Оленьку.

– Я всё ещё не могу опомниться от всего пережитого и перечувствованного здесь! – сказала Жанна мужу.

– Эх, голубка моя! – ответил Анри. – А между тем – помнишь? – я ведь предупреждал тебя, что ты слишком идеализируешь свою царевну. «Не сотвори себе кумир» – в этой заповеди заложен глубокий житейский смысл. Императрица Елизавета – не мифическая царица амазонок, не царь-девица ваших русских сказок, а просто женщина, со всеми обычными недостатками, слабостями. Немалую роль сыграло и то, что трон вырос перед ней в несколько часов, неожиданно. Ведь ещё за сутки до этого царствование казалось твоей царевне чем-то далёким, миражным… Власть пьянит, как и вино, и сильнее его бросается в голову. Государь, получающий корону по наследству, с детства привыкает к мысли держать в руках скипетр, государь же, воцаряющийся случайно, неожиданно, на первых порах теряется на высотах трона. Погоди, дай императрице Елизавете освоиться с короной, тогда дела пойдут иначе…

– Может быть, ты и прав, Анри, – задумчиво ответила Жанна.

Мало-помалу исчезали последние строения Петербурга. Лошади бойко несли возок по гладко укатанному шоссе. Оленька, молча смотревшая в окно, вдруг закрыла лицо руками и тихо заплакала.

Жанна поспешила к ней.

– Полно, Оленька, – ласково сказала она, обнимая несчастную девушку-вдову, – не плачь! Право, тебе будет неплохо у нас! Ты будешь мне всё равно как родная сестра, и мы вместе будем чтить память нашего дорогого мученика, нашего незабвенного Пети. И ещё кое-что будем мы делать вместе: там, в Париже, меня ждёт маленький карапуз. Он ждёт одну маму, а к нему приедут две. Мы вместе будем растить его, вместе постараемся сделать из него хорошего, доброго, честного человека.

Оленька слабо улыбнулась сквозь слёзы и поцеловала Жанну.

– Я не знаю, что я сделала бы без тебя, дорогая! – сказала она. – Я мечтала о монастыре, но разве клобук в состоянии облегчить мою невыносимую муку? А вот когда ты говоришь, мне делается легче. Ведь я одна, совсем одна на свете! А теперь у меня нашлись сестра и сынишка, которого я буду очень, очень любить! Моя жизнь не задалась… Ну что же, буду жить вашей жизнью, посвящу себя тебе и маленькому Жану!

Н. Э. Гейнце

ДОЧЬ ВЕЛИКОГО ПЕТРА

РОМАН

Часть первая

I

СМЕРТЬ В ЦВЕТАХ

В ноябре 1758 года с быстротою молнии облетело весь Петербург известие о загадочной смерти молодой красавицы княжны Людмилы Васильевны Полторацкой, происшедшей при необычайной, полной таинственности обстановке, и взволновало не только высшую придворную сферу, в которой вращалась покойная, но и отдалённые окраины тогдашнего Петербурга, обитатели которых узнали имя княжны только по поводу её более чем странной кончины.

Покойная была найдена утром 16 ноября 1758 года мёртвой в своём будуаре. Она лежала на кушетке, в красном бархатном домашнем костюме, почти сплошь засыпанная цветами. Роскошный букет белых роз лежал у неё на груди. Её лицо было спокойно, поза непринуждённая, и княжна могла казаться спящей, если бы не широко открытые, остановившиеся, чёрные как уголь глаза, в которых отразился весь ужас предсмертной агонии.

Туалет княжны был в порядке, и в уютной комнате не было заметно следов ни малейшей борьбы. На лице, полуоткрытой шее и на руках не видно было никаких знаков насилия. Прекрасные волосы княжны были причёсаны высоко, по тогдашней моде, и причёска не была растрёпана; соболиные брови оттеняли матовую белизну лица с выдающимися по красоте чертами, а полненькие губки были полуоткрыты, как бы для поцелуя, и обнаруживали ряд белых как жемчуг зубов, крепко стиснутых.

Цветы, которыми была осыпана покойница, видимо, были только что сорваны, так как наутро, когда вошедшая горничная увидела первою эту поразительную картину, они были свежи и благоухали.

На шее княжны блестело драгоценное ожерелье, а на изящных руках сверкали драгоценные камни в кольцах и браслетах. В миниатюрных ушках горели, как две капли крови, два крупных рубина серёг.

В правой руке покойной был зажат лоскуток бумажки, на котором были по-французски написаны лишь три слова: «Измена – смерть любви».

Розысками было обнаружено, что княжна с вечера довольно рано отпустила прислугу, имевшую помещение в людской – здании, стоявшем в глубине двора загородного дома княжны Полторацкой, на берегу Фонтанной, где покойная жила зиму и лето, и даже свою горничную отправила в её комнату, находившуюся в другом конце дома и соединённую с будуаром и спальней княжны проволокой звонка.

Горничная Агаша показала, что княжна по вечерам принимала тайком не бывавших у неё днём мужчин и всегда окружала эти приёмы чрезвычайной таинственностью, как было и в данном случае.

– Беспременно их сиятельство кого-нибудь ждали, – сказала она допрашивавшему её полицейскому чину.

– «Ждали, ждали»! – передразнил её тот – Этого мало… Но был ли кто-нибудь?

– Уж таить пред вами, ваше благородие, нечего: у их сиятельства вчера действительно гость был, а только кто именно, не знаю…

– Как не знаешь?

– Да так, слышала я из-за двери голос мужской, а в замочную скважину, как ни старалась, разглядеть не могла.

Видно было, что Агаша говорит совершенно искренне, но, впрочем, это не помешало полицейскому чину пугнуть её строгою ответственностью за упорное запирательство.

Однако ретивость полицейского была прервана в самом начале. В дело вмешалась высшая полицейская и судебная власть, но и ей не пришлось раскрыть тайну загадочной смерти княжны Полторацкой. При докладе об этом происшествии государыня императрица Елизавета Петровна заметила: «Жаль, жаль бедную, в цвете лет покончить с собою… Я давно заметила, что она не в полном уме!» И эти высочайшие слова дали направление делу, или, лучше сказать, прекратили его.

Княжна была похоронена по православному обряду на Смоленском кладбище. Весь Петербург был на этих похоронах. Говорили даже, что в числе провожатых была сама императрица, скрывавшая своё лицо под низко надвинутым капюшоном траурного плаща.

Тайна смерти княжны Полторацкой таким образом до времени была скрыта под толстым слоем земли и временно поставленным большим деревянным крестом. Только двое людей из великосветского общества знали более других об этой таинственной истории. Это были два молодых офицера: граф Пётр Игнатьевич Свиридов и князь Сергей Сергеевич Луговой.

Накануне дня рокового происшествия в загородном доме княжны Полторацкой в городском театре, находившемся в то время у Летнего сада, шла трагедия Сумарокова «Хорев». Часть публики обратила между прочим внимание, что два молодых офицера, не дождавшись окончания действия, выбежали из зрительного зала. Все заметили, что они оба очень часто посматривали на ложу, в которой среди других придворных дам находилась княжна Людмила Васильевна Полторацкая, затем подошли друг к другу, сказали один другому несколько слов на ухо и быстро вышли.

Их поведение особенно подозрительным показалось бывшему в театре любимцу императрицы Ивану Ивановичу Шувалову, знавшему обоих молодых людей. Он вышел вслед за ними, и ему удалось догнать их в совершенно пустом во время действия коридоре театра и услышать следующий разговор:

– Прежде всего одно слово объяснения, – сказал Свиридов. – Вы ведь смотрели на княжну Полторацкую?

– Да, – спокойно ответил князь Луговой.

– Вы смотрели на неё как-то особенно и, казалось, были удивлены, что я смотрел на неё точно так же?

– Совершенно справедливо.

– Я имею право… – начал было Свиридов, но князь перебил его:

– По всей вероятности, и я имею такое же право смотреть на неё, как и вы?

– Именно это право я и отрицаю.

– А я отрицаю ваше право.

– В таком случае, я пришлю к вам секундантов.

– Я к вашим услугам.

– Позвольте, господа! – раздался около них голос Ивана Ивановича Шувалова. – Мне хочется знать, с какой стати вы даёте такой дурной пример публике, ведя себя точно сумасшедшие. Хорошо ещё, что не все зрители в зале заметили ваше странное поведение и ваш бешеный выход, иначе вы были бы завтра сплетней всего Петербурга. В чём дело, объясните, пожалуйста! Что-нибудь очень важное и таинственное?

– Да, – прервал его Свиридов. – Причина очень важная… Я уже вызвал князя на дуэль…

– Какая бы ни была причина, я не одобряю такой поспешности. Надо было объясниться…

– Мы уже объяснились здесь в течение одной минуты.

– Всё это хорошо, но позвольте вам дать добрый совет. Поедемте ко мне, там вы объяснитесь между собою основательно и хладнокровно в моём присутствии. Я ни в чём не буду влиять на ваше решение и выскажу своё вполне беспристрастное мнение. Согласны ли вы?

Оба недавних друга, теперь враги, последовали этому совету.

Дом Ивана Ивановича Шувалова стоял на углу Невского проспекта и Большой Садовой и был выстроен в два этажа, по плану архитектора Кокоринова, ученика знаменитого Растрелли. Обстановка комнат была роскошна. Богатые их анфилады были все увешаны портретами и картинами.

Туда-то и отправились все трое из театра, не доглядев представления.

Хозяин провёл своих гостей в угловую комнату о семи окнах, служившую ему кабинетом. Последний отличался укромностью и уютностью, которые придавали ему большие шкафы, наполненные книгами, турецкие диваны, ковры и массивные портьеры.

Иван Иванович уселся в покойное кресло у письменного стола, тогда как оба молодых человека были ещё до такой степени возбуждены и столь бешено настроены, что они не могли спокойно оставаться на местах и ходили взад и вперёд по комнате, как бы стараясь не столкнуться друг с другом.

Несколько времени в кабинете царила тишина.

– Итак, господа, кто же первый начнёт исповедь? – прервал молчание хозяин дома – Я слушаю.

II

ДВЕ ЗАПИСКИ

– Я, – ответил Свиридов. – Дело очень просто: в течение целого часа князь, как я заметил, не спускал глаз с ложи, где сидела одна дама, причём его взгляды были чересчур выразительны.

– Позвольте, – прервал Шувалов, – нечего облекать всё это таинственностью, я очень хорошо знаю, в чём дело.

– Во всяком случае, я никого не назвал. Итак, князь Луговой очень пристально вглядывался в даму, которая и не думала отворачиваться от него; я даже заметил, что они раз обменялись довольно красноречивыми взглядами, и это возмутило меня. В то же мгновение дама, заметив, что я смотрю на неё, обернулась в мою сторону и наградила меня такою прелестною улыбкою, которая разом усмирила мой гнев.

– А меня привела в бешенство! – воскликнул князь Луговой. – Я окинул Свиридова свирепым взглядом.

– Я ответил тем же.

– Мы вышли из зрительного зала, а остальное вы знаете…

– Очень хорошо, но позвольте задать один вопрос: какое право имел один из вас запрещать другому смотреть на эту даму так, как ему хотелось?

– Право, приобретённое вследствие исключительных отношений.

– Как исключительных? – прервал Свиридова князь Луговой. – Что вы под этим разумеете?

– Что разумею? Да то, что вы сами разумеете, – ответил тот.

– В таком случае, я нахожусь с нею в тех же отношениях, как и вы.

– Желательно было бы, чтобы вы представили доказательства.

– Боюсь, не будет ли это неделикатно или даже бесчестно. А между тем надо же доказать, что действуешь и говоришь не наобум и что всё-таки в человеке осталась хотя капля мозга. Впрочем, мы оба находимся в довольно затруднительном положении, и некоторые исключения из общего правила могут быть дозволены.

Сказав это, князь Луговой вынул из кармана своего мундира маленькую записку, кокетливо сложенную треугольником.

– Это что такое? – спросил Иван Иванович.

– Если здесь говорится о правах, так и я представлю доказательство таких же прав.

Свиридов с любопытством следил взором за движениями князя. Увидев, что тот вынул из кармана маленькую записку, он вынул такую же, во всём похожую на первую, и поднёс её к документу, представленному его соперником.

Удивление троих собеседников не имело границ.

Иван Иванович осмотрел обе записки. Адрес был написан одной и той же рукой.

– Почерк один и тот же, но, может быть, обе записки противоречат одна другой. Пусть князь прочитает адресованную ему записку.

– Но ведь это нечестно! – возразил князь Луговой.

– Тут нет ничего нечестного, это исповедь! – ответил Шувалов.

– В таком случае, я начинаю, – с нетерпением сказал Пётр Игнатьевич и прочёл: – «Милый Петя, ты не можешь себе представить, как напряжённо я всё думаю о тебе, когда тебя не вижу. Твоё присутствие до такой степени необходимо мне, что, когда тебя нет возле меня, мне кажется, что я одна на свете. Жизнь без тебя точно пустыня…»

– Позвольте! – воскликнул князь Луговой, державший своё письмо открытым, и продолжил: – «Жизнь без тебя точно пустыня, по которой я блуждаю, мучимая тоской и грустью».

– Да ведь это моё письмо! – вскрикнул Свиридов.

– Вовсе нет, моё! – ответил князь. – Оно даже начинается: «Милый Серёжа».

Шувалов сличил записки. Они были как две капли воды похожи одна на другую.

– Здесь даже не требуется суда царя Соломона, – заметил он. – Всякому своё.

Князь и Свиридов посмотрели друг на друга, обменялись записками, пробежали их молча глазами и возвратили друг другу, затем снова посмотрели друг другу в глаза и вдруг, гомерически расхохотавшись, оба скорее упали, нежели сели на один из диванов.

На красиво очерченных губах Шувалова тоже играла улыбка.

– Ну, – сказал он им, – стоило ли из-за этого убивать друг друга? Если бы я не подал вам совета объясниться хладнокровно и обстоятельно, один из вас, быть может, через несколько дней лежал бы в сырой земле. Эх вы, юнцы! Знайте же раз навсегда, что не стоит драться из-за женщины.

– Что теперь нам делать? – спросили оба соперника.

– Посоветовать что-нибудь очень трудно, – ответил Шувалов. – Впрочем, садитесь за стол, я дам вам карты, и вы без всякого волнения, без всякой ревности, с картами в руках вместо шпаг, можете оспаривать друг у друга свою возлюбленную и дадите обещание заранее подчиниться велению судьбы.

– Нет сомнения, что это было бы весьма благоразумно, – сказал князь Луговой. – Но в чём же, собственно говоря, состояло бы здесь наказание для этой женщины? Ведь в данном случае необходимо, чтобы порок был наказан. Женщина, которая вследствие обмана и кокетства готова была причинить такое страшное несчастье, должна потерпеть наказание. Что скажете вы на это, Пётр Игнатьевич?

– Дорогой князь, я нахожу это приключение до того смешным и так много хохотал, что не имею решительно никакого мнения.

– Итак, карты вам не нравятся? – сказал Шувалов. – А между тем это было бы средство очень лёгкое и практическое. Впрочем, есть ещё другое средство: пусть каждый из вас, по обоюдному согласию, обещает никогда не встречаться с изменницей. Увидев, что её оставили так внезапно, она, быть может, поймёт, какую страшную ошибку сделала. Наверное, она почувствует и сожаление, и некоторого рода тревогу.

– Этого недостаточно! – возразил Луговой. – А вот что, если бы мы пришли к ней с письмами в руках и показали их ей, не говоря ни слова, а затем разорвали бы их в её присутствии с величайшим презрением?

– Это очень хорошо, – поддержал Иван Иванович. – Но каким образом исполните вы эту удачную мысль? Явитесь ли вы к княжне среди белого дня в её гостиной в то время, когда она, может быть, принимает гостей? Это будет недостойно таких порядочных людей, как вы, и месть будет чересчур сильна.

– Совершенно справедливо, – согласился князь Луговой. – Но я не так выразил свою мысль. Мы явимся тихонько вечером, пройдя в маленькую садовую калитку… Не так ли, Пётр Игнатьевич?

– А если калитка будет заперта? – возразил Шувалов.

– Ключ обыкновенно дают нам, и, без сомнения, попеременно. У кого ключ сегодня?

– У меня, – вздохнул Свиридов.

– А, теперь понятен ваш гнев! Когда же мы исполним свой план?

– Завтра вечером, князь, если вы не прочь от этого. Мы войдём, когда княжна, верная своим привычкам, отошлёт слуг, войдём так, как будто каждый из нас действует для самого себя лично, украдкой, как двое влюблённых, желающих провести приятно время, тем более что всё это – совершенная правда. Если хотите, я зайду за вами, князь, и мы отправимся вместе.

– Прекрасно.

Они ушли и на другой день вечером исполнили свой замысел.

Придя к садовой калитке и убедившись, что набережная Фонтанной совершенно пуста, они воспользовались ключом, отданным Свиридову, и проникли в сад. Ночь была довольно темна, но приятели-соперники знали дорогу. Боковая лестница вела от угла дома и позволяла его обитателям спускаться в сад, минуя парадную лестницу, выходящую на двор. Свиридов и Луговой направились к этой лестнице, как будто нарочно устроенной для подобного рода таинственных и любовных приключений, и поднялись наверх.

Вскоре они очутились в маленькой, хорошо знакомой им передней, которая была рядом с будуаром княжны Полторацкой. Оттуда доносились до них голоса. Офицеры толкнули друг друга и тихо приблизились к двери.

Дверь будуара наполовину была стеклянная, но занавес из двойной материи совершенно скрывал её. Однако он не был настолько толст, чтобы нельзя было слышать, что говорят в другой комнате.

И действительно, самые нежные уверения в любви и самые страстные ответы на них ясно доказывали присутствие влюблённой пары, воспользовавшейся минутным уединением и тишиною в доме. Увлекающий голос княжны преобладал в этом сантиментальном дуэте.

Свиридов и князь Луговой обменялись следующими фразами:

– С кем она может быть?

– Необходимо узнать; отдёрни занавес!

Сказано – сделано, и то, что увидели приятели за приподнятым краем портьеры, заставило их сдавленным шёпотом воскликнуть в один голос:

– Вот оно что!

Княжна Людмила Васильевна сидела на коленях у красивого брюнета, расточала ему и получала от него самые нежные ласки.

Офицеры молча опустили занавес и молча удалились из комнаты и из сада, оставив ключ в замке калитки. Когда на другой день распространились слухи о трагической смерти княжны Полторацкой, первою мыслью как князя Лугового, так и Свиридова было заявить по начальству о своём ночном визите в дом покойной. Они зашли посоветоваться к Ивану Ивановичу Шувалову.

Однако не успели они начать свой рассказ, как «любимец императрицы» перебил их, сказав:

– Её величество очень сожалеет, что молодая особа так рано и так безвременно покончила с собою.

– Покончила с собою! – воскликнули в один голос князь Луговой и Свиридов. – Но ведь…

– Её величество сегодня часа два беседовала с близким к покойной человеком! – И Иван Иванович назвал лицо, которое Луговой и Свиридов видели в роковую ночь в будуаре княжны Полторацкой.

Последние переглянулись друг с другом.

– Впечатление беседы, – продолжал Шувалов, – для него было очень тяжёлое… Все заметили, что в эти проведённые с глазу на глаз с её величеством часы у него появилась седина на висках. Завтра утром он уезжает в действующую армию.

III

ДВЕ АННЫ ИОАННОВНЫ

В один из ноябрьских вечеров 1740 года в уютной комнате внутренней части дворца в Летнем саду, отведённой для жительства любимой фрейлине императрицы Анны Иоанновны Якобине Менгден, в резном кресле сидела в задумчивости её прекрасная обитательница.

Этот дворец Анны Иоанновны был построен в 1731 году на месте нынешней решётки Летнего сада, выходящей на набережную Невы. Он был одноэтажный, но очень обширный и отличался чрезвычайно богатым убранством.

Фрейлина Якобина Менгден[78] была высокою, стройною девушкою с пышно причёсанными белокурыми волосами, окаймлявшими красивое лицо с правильными чертами; нежный румянец придавал этому лицу какое-то детское и несколько кукольное выражение, но синие глаза, загоравшиеся порой мимолётным огоньком, а порой заволакивавшиеся дымкой грусти, и чуть заметные складочки у висков говорили иное. Они указывали, что их обладательница, несмотря на свой юный возраст (ей шёл двадцать второй год), относилась к жизни далеко не с ребяческою наивностью, да и что сама эта жизнь успела показать ей далеко не казовый конец свой.

Сидевшая была одета в глубокий траур с широкими плерезами. Её прекрасные глаза носили следы многодневных слёз, причём слёзы этой фрейлины покойной императрицы принадлежали к числу искренних. Она не только оплакивала свою действительно любимую благодетельницу-царицу, но чувствовала, что со смертью Анны Иоанновны её личная судьба, ещё так недавно улыбавшаяся ей, день ото дня задёргивается дымкой грустной неизвестности.

На маленьком столике, стоявшем у кресла, лежало открытое, только что прочитанное письмо от сводной сестры Менгден, Станиславы Лысенко. В нём последняя жаловалась на своего мужа и просила защиты у «сильной при дворе» сестры.

– «Сильной при дворе!» – с горькой улыбкой повторила Якобина фразу письма. – Сестра там, далеко, не знает, что произошло здесь в течение месяца с небольшим!

Действительно, приди письмо это ранее, когда была жива государыня или когда правил государством «герцог», по-отечески относившийся к ней, тогда, конечно, она не дала бы в обиду Станиславы. Но что она такое теперь?.. Фрейлина покойной. Она бессильна сделать что-нибудь даже для себя, а не только для других… вот ей советуют обратиться к цесаревне. Впрочем, говорят, что её судьбой хочет заняться правительница Анна Леопольдовна. Но всё это говорят… А она сидит безвыходно у себя в комнате. О ней все забыли среди придворных треволнений, пережитых её окружающими за этот месяц с небольшим.

Треволнений при русском дворе действительно было пережито много.

С начала октября императрица Анна Иоанновна стала прихварывать, и это, конечно, не могло не отразиться на состоянии духа придворных вообще и близких к императрице людей в частности. Правда, внезапное нездоровье Анны Иоанновны вначале было признано врачами лёгким недомоганием и не представляло, по их мнению, ни малейшей опасности; однако весь двор был взволнован происшествием, случившимся в одну из ночей за неделю до смерти Анны Иоанновны в Летнем дворце.

Вот как рассказывают об этом происшествии современники.

Караул по обыкновению стоял в комнате, смежной с тронным залом. Часовой был у открытых дверей. Императрица Анна уже удалилась во внутренние покои дворца. Было уже за полночь, и офицер ушёл, чтобы вздремнуть. Вдруг часовой позвал на караул, солдаты выстроились, офицер вскочил и вынул шпагу, чтобы отдать честь. Все видят – императрица ходит по тронному залу взад и вперёд, задумчиво склонив голову и, по-видимому, не обращая ни на кого внимания. Весь взвод стоит в ожидании, но наконец странность ночной прогулки начинает всех смущать. Офицер, видя, что государыня не желает идти из зала, решается наконец пройти другим ходом и спросить, не знает ли кто намерения государыни. Он встречается с герцогом Бироном.[79]

– Ваша светлость, – рапортует он ему, – её величества изволит уже с полчаса прогуливаться по тронному залу, и мы в недоумении относительно намерения её величества.

– Что за вздор? Не может быть! – отвечает Бирон. – Я сейчас от государыни – она отправилась в спальню ложиться.

– Взгляните сами, ваша светлость, она в тронном зале.

Бирон идёт и тоже видит прогуливающуюся государыню.

– Это что-нибудь не так, – ворчит он, – здесь или заговор, или обман, чтобы действовать на солдат.

Он отправляется к императрице и уговаривает её выйти, чтобы в глазах караула изобличить самозванку, пользующуюся некоторым сходством с нею, чтобы морочить людей. Императрица решается выйти. Бирон идёт с нею. Они ясно видят женщину, поразительно похожую на императрицу, однако нисколько не смутившуюся при появлении последней.

– Дерзкая! – говорит герцог и вызывает весь караул.

Солдаты и некоторые из сбежавшихся придворных слуг видят «две Анны Иоанновны», из которых настоящую и призрак можно отличить только по наряду и по тому, что настоящая императрица пришла с Бироном. Императрица, простояв с минуту, в удивлении подходит к женщине и спрашивает её:

– Кто ты? Зачем ты пришла?

Не отвечая ни слова, привидение пятится, не сводя глаз с императрицы, к трону, всходит на него и на ступенях, обращая взор ещё раз на императрицу, исчезает.

Императрица обращается к Бирону и взволнованным голосом произносит:

– Это моя смерть!

Императрица удалилась к себе, караул пошёл на свои места, а герцог Бирон, задумчивый и встревоженный, отправился в свои апартаменты, находившиеся в том же Летнем дворце.

Ему было о чём встревожиться и над чем задуматься. Высоте положения и почестей, на которой он находился в настоящее время, он был всецело обязан своей государыне, и вдруг она только что сказала ему: «Это моя смерть!»

Неизбежность этой смерти предстала перед духовным взором герцога, и в его уме возник вопрос: что принесёт ему эта смерть? Ожидаемое ли возвышение почти до власти русского самодержца или же падение с головокружительной высоты, на которую он взобрался благодаря судьбе и слепому случаю?

Действительно, его дед в половине XVII века был конюхом герцога Якова III Курляндского. У этого конюха родился в феврале 1653 года сын, которого назвали Карлом.

Уже этот Бирон сделал значительную карьеру. Он изучил охоту и занимал впоследствии довольно видную должность в герцогском лесном ведомстве. Этим он был поставлен в возможность не только вести обеспеченную жизнь, но дать своим трём сыновьям возможность сделать карьеру, гораздо более блестящую, чем та, которую он сделал сам.

Возрастающее значение его второго сына Эрнста Иоганна при дворе овдовевшей герцогини Анны Курляндской, впоследствии русской императрицы, было поворотным пунктом в счастливой перемене судьбы всей фамилии Биронов. Тогда-то Карл Бирон и трое его сыновей удачно изменили свою фамилию и из Бюренов (Buhren) сделались Биронами (Biron). Вместе с тем они приняли и герб этой знаменитой во Франции фамилии.

Эрнст Иоганн, второй сын Карла Бирона, родился 12 января 1690 года. Он и его братья получили в доме отца очень посредственное воспитание. Чтобы восполнить его, Эрнст Бирон отправился в Кенигсберг. Прослушав там университетский курс, он поехал в Петербург, с целью отыскать себе место, но не нашёл такого, которым могло бы удовольствоваться его честолюбие. Он просился в камер-юнкеры при дворе цесаревича Алексея, сына Петра I, но ему было отказано в этом с презрительным замечанием, что он слишком низкого происхождения. Тогда Эрнст Иоганн возвратился в Митаву, и тут его искание места имело больший успех. Овдовевшая герцогиня Анна Курляндская назначила его в 1720 году своим камер-юнкером, а так как он был очень красив, вскоре она избрала его в свои любимцы.

Соблюдавшая в своей жизни строгое приличие, герцогиня настояла, чтобы Эрнст Иоганн Бирон женился. Но исполнение этого плана герцогини Анны встретило большие затруднения: богатые курляндские дворяне не желали принимать в семью человека без имени.

Наконец один дворянин согласился на это. Это был Вильгельм фон Трот, прозванный Трейденом, бывший в крайне стеснённых обстоятельствах. Он выдал за Эрнста Бирона свою дочь, девятнадцатилетнюю Бенигну Готлибу.

Таким образом, это желание герцогини было исполнено, но зато другое – видеть своего любимца местным дворянином, чего и сам Бирон сильно добивался, не увенчалось успехом в бытность Анны Иоанновны герцогиней Курляндской. Высокое во всём другом значение герцогини разбивалось о стойкость курляндского дворянства, защищавшего свои права.

В 1730 году Анна Иоанновна была избрана императрицей России, и Бирон тотчас же достиг высших почестей. Он начал с того, что сделался камергером; вскоре немецкий император возвёл его в графское достоинство; потом он стал обер-камергером и кавалером ордена Св. Андрея. За этим последовали знаки отличия от различных дворов, бывших в союзе с русским.

Подкупами и интригами русский двор довёл дело до того, что в 1737 году, когда вымер род Кеттлера, курляндские дворяне сочли за честь избрать в герцоги того, которого они десять лет тому назад не пожелали признать равным себе. В 1739 году новый герцог получил инвеституру на свою землю через депутацию в Варшаве, у трона короля. В июле того же года германский император, по собственному побуждению, прислал герцогу диплом на титул светлейшего.

Таким образом, приобретя наибольшие верховные права, Бирон достиг наивысшего ранга среди русских государственных сановников. Его власть в России тоже достигла высшей степени. Его богатство росло ежедневно; его доходы были велики, его пышность спорила с царскою. Да и немудрено: ведь все средства к его обогащению за счёт русского народа были в его руках.

Всё это полное торжества прошлое его безмерного честолюбия пронеслось в голове Бирона в то время, когда он возвращался к себе после услышанных им из уст императрицы Анны Иоанновны роковых слов: «Это моя смерть!»

Что принесёт ему эта смерть? Себялюбивый и чёрствый, он не думал в это время об императрице не только как о женщине, но даже как о друге и благодетельнице. При самых малейших колебаниях его судьбы на первый план выступало его «я», и этому своему единственному богу Эрнст Иоганн Бирон готов был пожертвовать всеми и всем.

Он, конечно, обеспечил сохранение или даже возвышение своего положения на случай смерти императрицы Анны Иоанновны, но какое-то странное предчувствие говорило ему, что это обеспечение непрочно, что будущее всё же лежит пред ним загадочным и тёмным.

IV

ПРЕДЧУВСТВИЯ СБЫВАЮТСЯ

Предчувствие Анны Иоанновны сбылось – 17 октября 1740 года её не стало. На российский престол вступил Иван Антонович, сын герцога Брауншвейгского Антона и Анны Леопольдовны, а Эрнст Иоганн Бирон, герцог Курляндский, был назначен до совершеннолетия его величества, лежавшего в то время ещё в колыбели, регентом Всероссийской империи.

По смерти императрицы Бирон вступил в управление государством. Но – увы! – и его томительное предчувствие в ночь после появления во дворце двойника императрицы Анны Иоанновны должно было сбыться.

Его появление в роли регента было последней вспышкой потухавшего огня. Он получил титул «высочества», давал и подписывал от имени императора некоторые дарения членам императорской фамилии, распоряжения о милостях и другие документы, обнародоваемые обыкновенно при начале нового царствования.

Родители императора не могли сопротивляться. Герцог Антон, не имевший связей в чужой стране, был, кроме того, труслив от природы и изнежен. Герцогиня Анна Леопольдовна, которой шёл в то время двадцать второй год, была кротка и доверчива, но необразованна, нерешительна. Она ни во что не вмешивалась и проводила целые дни в домашнем туалете с фрейлиной, смертельно скучая. Она не любила мужа, навязанного ей «проклятыми министрами», как она выражалась сама, и занималась лишь тем, что жаловалась на свою судьбу ловкому и красивому графу Линару, саксонскому посланнику. Эрнста Бирона она боялась как огня.

Он действительно обращался с родителями императора свысока.

К тому же они были сравнительно обижены. Регенту, обладателю четырёх миллионов дохода, назначено было пятьсот тысяч рублей пенсии, а родителям императора – только двести.

Герцог Антон попытался было показать своё значение, но был за это, по распоряжению регента, подвергнут домашнему аресту с угрозой попасть в руки грозного тогда начальника Тайной канцелярии Ушакова.[80]

Пошли доносы и пытки за каждое малейшее слово, неприятное регенту, спесь и наглость которого достигли чудовищных размеров. Он громко, не стесняясь, стал говорить о своём намерении выслать из России «Брауншвейгскую фамилию».

Поведение регента стало нестерпимо. На улицах, несмотря на ужасы, творившиеся в застенках Тайной канцелярии, собирались мрачные толпы народа, в которых слышался ропот. Любимец солдат, оттёртый фаворитом от заслуженного первого места, отважный Миних предложил Анне Леопольдовне освобождение от ненавистного ей регента и получил согласие.

Вот как описывает исполнение этого плана в своих записках адъютант фельдмаршала Миниха подполковник Манштейн:

«В последнее воскресенье, приходившееся на 9 ноября 1740 года, его превосходительство генерал-фельдмаршал граф Миних позвал меня к себе в три часа ночи. Когда я явился к его превосходительству, мы пошли в Зимний дворец к её императорскому высочеству принцессе. Генерал-фельдмаршал сказал ей, что явился, чтобы получить от неё последние повеления, и приказал мне созвать офицеров стражи. Они явились, и принцесса со слезами на глазах сказала им, что они, конечно, знают, как герцог-регент обходится с императором, с нею и её супругом; что регент выказывает относительно неё так много злой воли, что имеет, как должно думать, намерение захватить императорский трон. «Чтобы предупредить это несчастье, – продолжала Анна Леопольдовна, – я повелеваю вам исполнять распоряжения генерал-фельдмаршала и арестовать регента». Все, не задумываясь ни минуты, дали своё согласие. Растроганная Анна Леопольдовна не только допустила всех к своей руке, но обняла каждого из присутствовавших».

Прямо из Зимнего дворца фельдмаршал Миних с сорока избранными людьми направился в Летний дворец, но, не доходя до него, послал Манштейна к караулу дворца, заявить караульным офицерам, чтобы они вышли для получения известий чрезвычайной важности. Офицеры охотно последовали за полковником Манштейном, и когда генерал-фельдмаршал передал им приказание принцессы, все они, как один человек, повиновались.

Полковник Манштейн отправился с двенадцатью солдатами вовнутрь Летнего дворца и беспрепятственно достиг спальни герцога Бирона. Он вошёл в неё, отдёрнул полог кровати и громко спросил: «Где регент?» Герцогиня, первая увидевшая в спальне постороннего офицера, подняла крик. Герцог тоже вскочил с постели и закричал: «Стража!» Манштейн бросился на герцога и держал его, пока не вошли в комнату гренадёры. Они схватили его, а так как он, бывший в одном белье, вырываясь, бил их кулаками и кричал благим матом, то они принуждены были заткнуть ему рот носовым платком, а внеся в приёмную, связать. Регента посадили в карету фельдмаршала Миниха с одним из караульных офицеров, солдаты окружили карету, и таким образом пленник был доставлен в Зимний дворец.

В ту же самую злополучную для Биронов ночь к красивому дому Густава Бирона, брата регента, на Миллионной улице, отличавшемуся от других изящным балконом на четырёх колоннах серого и чёрного мрамора, явился прямо из Летнего дворца Манштейн с командой.

Густав Бирон спал, ничего не опасаясь. Домовый караул, состоявший из Измайловских гренадёр при унтер-офицере, бдительно оберегал своего командира, и часовые сначала не хотели пропускать Манштейна. Однако под угрозой силы императорского указа и смерти за сопротивление они должны были уступить.

Манштейн, подойдя к дверям спальни Густава, окликнул его и заявил, что ему необходимо переговорить с хозяином дома о чрезвычайно важном деле.

Густав Бирон поспешил выйти к ночному гостю. Они приблизились к окну, и тут Манштейн, схватив Бирона за руки, сказал:

– Именем его императорского величества государя императора Иоанна Шестого я вас арестую.

– Что? – воскликнул Густав Бирон. – Меня, брата регента?

– Ваш брат более не регент, а такой же арестант, как и вы!

– Это сказки, подполковник, – рассмеялся Густав Бирон и начал вырываться от Манштейна, но вошедшая в эту минуту команда, позванная Манштейном, кинулась на Густава; ему связали руки ружейным ремнём, заткнули рот платком, закутали в первую попавшуюся шубу, вынесли на улицу, впихнули в сани, приготовленные заранее, и повезли на гауптвахту Зимнего дворца.

Здесь Густав Бирон уже нашёл своего брата-герцога, арестованного со всем семейством, и там просидел под стражею до сумерек 9 ноября. В это время к дворцовой гауптвахте подъехали два шлафвагена, в одном из которых поместилось всё семейство герцога Курляндского, отправлявшегося на ночлег в Александро-Невский монастырь, с тем чтобы на другой день оттуда следовать в Шлиссельбург, а в другой посадили Густава Бирона и увезли в Ивангород.

В ту же ночь был арестован и зять герцога Бирона, генерал Бисмарк.

Ввиду того что Густаву Бирону надлежит играть в нашем повествовании некоторую роль, мы несколько дольше остановимся на его личности, тем более что он являлся исключением среди своих братьев – Эрнста Иоганна, десять лет терзавшего Россию, и генерал-аншефа Карла, страшно неистовствовавшего в Малороссии.

V

ГУСТАВ БИРОН

Густав Бирон родился в 1700 году, в отцовском именьице Каленцеем, и рос в ту пору, когда его родина Курляндия была разорена войною, залегала пустырями от Митавы до самого Мемеля, недосчитывалась семи восьмых своего обычного населения, зависела и от Польши, и от России, содержала на свой счёт вдову умершего герцога Анну Иоанновну, жившую в Митаве, и заочно управлялась герцогом Фердинандом, последнею отраслью Кеттлерова дома, не выезжавшим из Данцига и не любимым своими подданными. Всё это представляло упадок страны, и, разумеется, препятствовало развитию в ней просвещения, которое, доставаясь с трудом местному благородному юношеству, не могло быть уделом детей капитана Бирона.

Таким образом Густав, воспитываясь в доме родительском, оставался круглым невеждою, что, при ограниченном от природы уме его, не могло, как казалось, обещать ему особенно блестящую карьеру.

Но начать какую-нибудь было необходимо, и Густав задумал вступить на военное поприще, как более подходящее к его личным инстинктам и действительно скорее прочих выводившее «в люди».

По обычаю соотечественников, Густав намеревался искать счастья в Польше, с которой Курляндия состояла с 1551 года в отношениях ленного владения. К тому же в Польшу его манило то обстоятельство, что в её армии уже давно служил его родной дядя по отцу и туда же недавно определился брат Густава – Карл, бывший до того русским офицером и бежавший из шведского плена в Польшу.

Совместно с этими-то близкими родичами начал Густав свою военную карьеру и первоначально продолжал её с горем пополам. Последнее происходило оттого, что Польша была вообще не благоустроеннее Курляндии, беспрерывно возмущалась сеймами, не уживалась со своими диссидентами, наконец, не воюя ни с кем, что лишало Густава возможности отличиться, не наслаждалась и прочным миром. К тому же Густав, наряду со всею армиею, зачастую получал своё жалованье гораздо позже надлежащих сроков и в этом отношении должен был зависеть от сбора поголовных, дымных, жидовских и других денег, определяемых сеймами.

Таково было житьё-бытьё Густава в Польше, пока в Курляндии одинаково неуспешно тягались за герцогскую корону Мориц Саксонский и князь Меншиков, а в России скончался Пётр I, за которым сменились на его престоле Екатерина и другой Пётр.

В 1730 году состоялось избрание на русский престол герцогини Курляндской Анны Иоанновны, и судьба Густава Бирона, тогда капитана польских войск, изменилась к несравненно лучшему. Его брат Эрнст стал властным временщиком у русского престола. Получив его приглашение, братья в том же 1730 году прибыли в Россию, где старший, Карл, из польских подполковников, был переименован в русские генерал-майоры, а младший, Густав, капитан панцирных войск Польской республики, сделан майором лейб-гвардии Измайловского полка, только что учреждённого и вверенного командованию графа Левенвольда,[81] который душой и телом был предан графу Эрнсту Иоганну Бирону.

Густав усердно отдался делу, вдохновляемый своим всесильным братом и осыпаемый милостями государыни. После смотра 27 января 1732 года императрица пожелала явить брату подданного ей обер-камергера особую высочайшую милость и 3 февраля, в день именин государыни, он был, по сказанию тогдашних «Ведомостей», «обручён при дворе с принцессой Меншиковою.[82] Обоим обручённым показана при том от её императорского величества сия высокая милость что её императорское величество их перстни высочайшею особою сама разменять изволила».

Но вдумываться в такую судьбу княжны, конечно, не приходилось её наречённому жениху, теперь, как и прежде, занятому преимущественно полком и службой.

Так прошёл пост.

9 апреля наступила Пасха, 27 апреля состоялся торжественный въезд в Петербург китайского посольства. 28 апреля великолепно отпраздновали годовщину коронования Анны Иоанновны, а 4 мая Густав Бирон стал мужем княжны Меншиковой, о чём современные «Ведомости» повествуют следующее:

«Заключённое в прошедшем феврале месяце сочетание законного брака между принцессою Меншиковою и господином майором лейб-гвардии Измайловского полку фон Бироном в прошедший четверток с великою магнифиценциею совершилось. Сие чинилось при дворе, и её императорское величество всемилостивейшая наша монархиня обеим новобрачным персонам сию высокую милость показать изволила, что учреждённый сего ради бал по высокому её императорского величества повелению до самой ночи продолжался».

По распоряжению Левенвольда, в дом новобрачного были приглашены только те измайловские офицеры, у которых имелись карета или коляска с лошадьми, а провожать Бирона из дома во дворец, в два часа дня, дозволялось без исключения, «хотя бы пешками и верхами».

Эта женитьба Густава Бирона, назначенного 29 июня того же года генерал-адъютантом императрицы, как нельзя лучше устроила его материальное благосостояние. С помощью брата обер-камергера он успел получить из заграничных банков почти все капиталы опального князя Меншикова, так что сыну последнего, возвращённому из ссылки одновременно с сестрою, едва досталась пятидесятая часть громадного отцовского состояния. К тому же он чрезвычайно любил свою жену, черноглазую красавицу, не уступавшую прелестями своей старшей сестре, Марии, некогда невесте императора Петра II. Он всё более и более преуспевал по службе, поощряемый высочайшими милостями, и готовился к большой радости – быть отцом.

Но тут судьба едва ли не впервые жестоко обманула ожидания Густава Бирона – 13 сентября 1736 года его красавица жена умерла при родах. Это настолько потрясло Густава, что при последнем прощании с мёртвой женой и при погребении её он неоднократно падал в обморок.

Огорчённый потерей любимой жены и скучая невольным одиночеством, Густав Бирон стал подумывать о развлечениях боевой жизни, тем более что случай к ним представлялся сам собою. Война России и Турции была тогда в полном разгаре. Ласси уже прислал в Петербург ключи покорённого Азова, а Миних, ознаменовав взятием и разорением Перекопа, Бахчисарая, Ахмечети и Кинбурна первый из своих крымских походов, деятельно готовился к целому ряду последующих. Указом 12 января 1737 года повелено командировать к армии Миниха, расположенной на Украине, из каждого гвардейского полка по батальону, а начальником всего гвардейского отряда был назначен генерал-майор лейб-гвардии Измайловского полка подполковник и генерал-адъютант Густав Бирон. Счастье и успех сопровождали его в этой войне.

7 декабря 1739 года был заключён в Белграде выгодный для России мир с Турцией. В Петербурге делались большие приготовления к празднованию этого события.

27 декабря 1739 года состоялось торжественное вшествие в столицу частей гвардии, принимавших участие в кампании. Гвардия вступила в столицу под командой Густава Бирона. Войска были украшены кокардами из лавровых листьев. Пройдя Невский проспект, шествие направилось к Зимнему дворцу, следовало по Дворцовой набережной, мимо пресловутого Ледяного дома, и, обогнув Эрмитажную канавку, выдвинулось на Дворцовую площадь.

«Здесь, по внесении знамён внутрь дворца, нижние чины были распущены по домам, а штаб – и обер-офицеры, – как повествует очевидец Нащокин, – были позваны ко дворцу, и как пришли во дворец при зажжении свеч, ибо целый день в той церемонии продолжался, тогда её императорское величество, наша всемилостивейшая государыня в средине галереи изволила ожидать, и как подполковник (Бирон) со всеми в галерею вошед, – нижайший поклон учинили, её императорское величество изволила говорить сими словами: «Удовольствие имею благодарить лейб-гвардию, что, будучи в турецкой войне, в надлежащих диспозициях, господа штаб-и обер-офицеры тверды и прилежны находились, о чём и чрез генерал-фельдмаршала графа Миниха, и подполковника Густава Бирона известна, и будете за службы не оставлены». Выслушав то монаршее слово, паки нижайше поклонились и жалованы к руке, и государыня из рук своих изволила жаловать каждого венгерским вином по бокалу, и с тем высокомонаршеским пожалованием отпущены».

Это «вшествие», так блистательно показавшее толпе особу Густава Бирона, было прелюдией мирных торжеств, в распорядок которых между прочим входила и «курьёзная» свадьба придворного шута князя Голицына с калмычкой Бужениновою, отпразднованная в Ледяном доме 6 февраля. Главное же торжество и вместе объявление наград совершилось 14 февраля. Густав Бирон, командовавший в этот день парадом двадцатитысячного столичного гарнизона, был произведён в генерал-аншефы и получил золотую шпагу, осыпанную бриллиантами.

Наконец празднества кончились. Вскоре общественное внимание было привлечено делом Волынского,[83] окончившимся казнью кабинет-министра. Густав Бирон не принимал ни малейшего участия в этом грустном деле, весь снова отдавшись полку и службе. Гибель Волынского, конечно, не могла не заставить его ещё глубже уверовать в несокрушимую мощь своего брата и совершенно успокоиться за своё будущее.

Настроившись всем этим благоприятно для нежных ощущений, Густав Бирон увлёкся прелестями фрейлины Якобины Менгден и решил прекратить своё вдовство. В сентябре 1740 года он торжественно обручился с нею.

В жизни Густава это, конечно, было самою приятною порою. Всё тогда улыбалось ему.

Человек далеко ещё не старый, но уже генерал-аншеф, гвардии подполковник и генерал-адъютант, Густав Бирон состоял в числе любимцев своей государыни и, будучи родным братом герцога, пред которым трепетала вся Россия, не боялся никого и ничего; он имел к тому же прекрасное состояние, унаследованное от первой жены и благоприобретённое от высочайших щедрот; пользовался всеобщим расположением как добряк, не сделавший никому зла, и едва ли мог укорить себя в каком-нибудь бесчестном поступке; наконец, в качестве жениха любимой девушки он видел к себе привязанность невесты, казавшуюся страстною. Чего недоставало ему, невежественному и ограниченному некогда курляндскому разночинцу и десять лет тому назад голяку капитану голодавших польских панцирников? Он ли не мог рассчитывать на долгое и безмятежное пользование благами жизни и случая?

Увы! Фортуна изменила ему. Смерть императрицы Анны Иоанновны была первым из ударов судьбы, посыпавшихся на Густава Бирона и завершившихся в ночь на 9 ноября, менее чем через два месяца после обручения, арестом и ссылкою.

Разбита была и судьба фрейлины покойной государыни Якобины Менгден, которая хотя и не была особенно страстно привязана к Густаву Бирону, но всё же смотрела на брак с ним как на блестящую партию, как на завидную судьбу.

И вдруг всё рушилось разом, так быстро и неожиданно. Она была забыта всеми, хотя продолжала жить во фрейлинском помещении Летнего дворца, из которого только за несколько дней пред тем увезли арестованного регента герцога Эрнста Иоганна Бирона.

Положение девушки было действительно безвыходно. В течение какого-нибудь месяца она лишилась всего и уже подумывала поехать к своей сводной сестре Станиславе, бывшей замужем за майором Иваном Осиповичем Лысенко, жившим в Москве. Там, вдали от двора, где всё напоминало ей её разрушенное счастье, Менгден надеялась хотя несколько отдохнуть и успокоиться.

Каково же было её огорчение, когда она получила от Станиславы письмо из Варшавы, в котором та уведомляла её, что уже более года разошлась с мужем, который отнял у неё сына и почти выгнал из дома. Она просила «сильную при дворе» сестру заступиться за неё пред регентом и заставить мужа вернуть ей её рёбенка. Таким образом, и это последнее убежище ускользало от несчастной Якобины.

– Что-то будет, что-то будет! – с отчаянием шептали её губы, и слёзы неудержимо лились из её прекрасных глаз.

VI

В МОСКВЕ

В тот самый день, когда Менгден получила письмо от сестры, в Москве, на Басманной, у окна небольшого деревянного дома, принадлежавшего майору Ивану Осиповичу Лысенко, стоял сам хозяин и глядел на широкую улицу. Это высокий, полный человек с некрасивыми, но выразительными чертами лица, сильный брюнет с чёрными глазами – истый тип малоросса. Его лицо было омрачено какой-то тенью, а высокий лоб покрыт морщинами гораздо более, чем обыкновенно бывает у людей его лет.

На дворе моросил дождь, точно мелкой сеткой спускаясь с неба, широкая улица была грязна и неприветлива.

– Какая нынешний год поздняя осень, – сказал, он, обращаясь к стоявшему подле него мужчине, одетому в штатское платье – такая же неприветливая осень бывает и в человеческой жизни… Мне, например, почему-то кажется, что старость наступит для меня раньше, чем для кого-нибудь другого… Я частенько чувствую себя совершенно по-осеннему.

– Ты, Иван, слишком серьёзно относишься к жизни, – с упрёком произнёс слушавший его мужчина, – и вообще ты очень переменился в последние годы. Никто из знавших тебя молодым, весёлым офицером не узнал бы теперь. И отчего, скажи на милость! Гнёт, тяготевший над твоей жизнью, ты окончательно решился сбросить. Служба совершенно по тебе, так как ты – душой и телом солдат; тебя отличают при каждом удобном случае, в будущем тебя наверное ждёт важный пост, твоё дело с женою идёт на лад, и сын наверное останется при тебе, по решению духовного суда. Мальчик стал красавцем в последние годы, я был положительно поражён, когда увидел его. При этом ты сам говорил мне, что он обладает выдающимися способностями.

– Я предпочёл бы, чтобы у Осипа было меньше способностей, но больше характера и серьёзности. Ты не можешь представить себе, к какой строгости приходится прибегать, чтобы справиться с ним.

– Боюсь, что ты немногого добьёшься при всей своей строгости. Ведь видно, что для военной службы он не годится.

– Он должен годиться! Это единственное возможное поприще для такой разнузданной натуры, как его, которая не признаёт никакой узды и каждую обязанность считает тяжёлым ярмом. Сдержать его может только железная дисциплина.

– Едва ли она сдержит его. Всё это – наследственные склонности, которые можно подавить, но не уничтожить. Осип и по внешности – портрет матери: у него её черты, её глаза.

– Да, – мрачно произнёс Лысенко, – её тёмные, демонические, огненные глаза, которым всё покорялось…

– И которые были твоим несчастьем, – докончил Сергей Семёнович Зиновьев (таково было имя, отчество и фамилия товарища и друга детства Лысенко). – Как я ни предостерегал тебя тогда, но ты ничего знать не хотел, страсть овладела всем твоим существом, точно горячка. Я никогда не мог понять это. Твой брак с самого начала носил в себе зародыш несчастья: женщина чуждого происхождения, чуждой религии, дикая, капризная, бешеная польская натура, без характера, без понятия о том, что мы называем долгом и нравственностью – и ты, со своими стойкими понятиями о чести; мог ли иначе кончиться подобный союз?.. А между тем мне кажется, что ты, несмотря ни на что, продолжал любить её до самого разрыва.

– Нет, очарование улетучилось уже в первый год. Я слишком ясно видел всё, но меня останавливала мысль, что, решившись на развод, я выставлю напоказ свой домашний ад; я терпел до тех пор, пока у меня не оставалось другого выхода, пока… Но довольно об этом! – и Лысенко, быстро отвернувшись, стал снова смотреть в окно.

– Да, много нужно для того, чтобы вывести из себя человека, подобного тебе, – серьёзно заметил Зиновьев. – Но ведь развод освободит тебя от железных цепей, и тебе следует уже теперь похоронить даже воспоминание о них.

Лысенко мрачно покачал головой.

– Подобные воспоминания нельзя похоронить, они постоянно восстают из мнимой могилы… Да и развод ещё не кончен. Хорошо ещё хоть то, что Станиславы нет здесь.

– Она уехала в Варшаву?

– Да, там у неё родные.

– Значит, она потеряла надежду выиграть дело?

– Какая же может быть у неё надежда?

– Но если она вернётся и пожелает видеться с сыном?

– Я никогда не допущу этого. Да она и не пожелает потребовать этого после того, что произошло. Она вполне узнала меня в тот час, когда мы расстались, и побоится во второй раз доводить меня до крайности.

– Но она может помимо тебя, тайно, достичь того, в чём ты отказываешь ей открыто.

– Это невозможно. Я зорко слежу за сыном, у меня надёжные слуги, – возразил Лысенко.

– Признаться откровенно, я считаю ошибкою с твоей стороны упрямое желание скрыть от сына, что его мать жива, – произнёс Зиновьев. – Хуже будет, если он узнает это от посторонних. И, наконец, когда-нибудь да придётся же тебе рассказать ему всё.

– Может быть, когда он сделается юношей и самостоятельно вступит в жизнь. Теперь же он ребёнок и ничего не поймёт из той драмы, которая разыгралась в доме его отца.

– Пожалуй, ты прав… Но будь, по крайней мере, настороже… Ты знаешь свою жену, знаешь, чего можно от неё ждать.

– Да, я знаю её, – с горечью сказал Иван Осипович, – а потому-то и хочу оградить от неё моего сына. Он не должен дышать воздухом, отравленным её близостью, хотя бы в продолжение одного часа! Не беспокойся, я нисколько не скрываю от себя опасности, которая грозит мне при возвращении Станиславы, но пока Осип подле меня, бояться нечего, потому что ко мне она не приблизится, даю тебе слово.

– Будем надеяться, – ответил Сергей Семёнович, – но не забывай, что наибольшая опасность кроется в самом Осипе; он во всех отношениях – сын своей матери… На днях ты уезжаешь с ним к Полторацким, я слышал?..

– Да, на несколько дней… Рождение дочери, княжны Людмилы… Летом же Осип будет гостить у них, во время лагерей…

Зиновьев попрощался и вышел.

Иван Осипович снова направился к окну и уставился мрачным взором на частую сетку моросящего дождя.

«Сын своей матери», – припомнились ему слова Сергея Семёновича. Правда, не было никакой надобности слышать их от другого – он сам хорошо знал это. Именно это осознание и провело такие глубокие морщины на его лбу и вынудило у него такой тяжёлый вздох, так как уже около года он со всей энергией боролся с злополучною наследственностью сына.

Мысль о том, что мать может пожелать видеться с сыном, и раньше приходила ему в голову, но он старался отогнать её. Сегодня он получил от неё даже письмо с этой просьбою.

– Мой сын не знает, что его мать ещё жива, и пока не должен знать это. Я не хочу, чтобы он видел её, говорил с нею, и этого не будет! Я, надеюсь, сумею помешать этому.

Иван Осипович высказал эту мысль вслух и так ударил потухшей трубкой об пол, что она разбилась на мелкие черепки.

Вбежавший казачок бросился подбирать осколки.

– Свежую! – крикнул майор, бросая ему чубук.

Тот схватил чубук и выбежал из комнаты.

VII

ЦЕСАРЕВНА

Почти такой же одинокой и забытой, как и Якобина Менгден, жила в своём дворце на Царицыном лугу, где в настоящее время помещаются Павловские казармы, цесаревна Елизавета Петровна.

Тридцатилетняя красавица, высокая ростом, стройная, прекрасно сложённая, с чудными голубыми глазами, с белым цветом лица, чрезвычайно весёлая и живая, неспособная, казалось, думать ни о чём серьёзном, – такова была в то время цесаревна Елизавета Петровна. Между тем 9 ноября 1740 года на её лице лежала печать тяжёлой, серьёзной думы. Цесаревна полулежала в кресле, в своей спальне, то открывая, то снова закрывая свои прекрасные глаза. Картины прошлого неслись пред нею, годы её детства и юности восставали пред её духовным взором. Смутные дни, только что пережитые ею в Петербурге, напомнили ей вещий сон её матери – императрицы Екатерины Алексеевны.

Незадолго до смерти императрице приснилось, что она сидит за столом, окружённая придворными. Вдруг появилась тень Петра I, одетого как древние римляне. Он поманил к себе Екатерину. Она пошла к нему, и он унёсся с нею под облака. Улетая с ним, она бросила взор на землю и там увидала своих детей, окружённых толпою, составленною из представителей всех наций, шумно споривших между собою. Екатерина Алексеевна истолковала этот сон так – что она должна скоро умереть и что по смерти её в государстве настанут смуты.

Этот сон исполнился. Со времени Петра II государство не пользовалось спокойствием, каковым нельзя же было считать десятилетие правления Анны Иоанновны, то есть произвола герцога Бирона. А теперь снова наступали ещё более смутные дни. Император – младенец, правительница, бесхарактерная молодая женщина, станет, несомненно, жертвою придворных интриганов.

От мысли о матери цесаревна невольно перенеслась к мысли о своём великом отце. Если бы он встал теперь с его дубинкой, – многим досталось бы по заслугам.

Гневен был великий Пётр, гневен, но отходчив. Ясно и живо восставала в памяти Елизаветы Петровны одна ссора Петра и её матери. Не знала она тогда, хотя теперь догадывалась, чем прогневала матушка её отца. Он стоял с Екатериною у окна во дворце. Анна и Елизавета, играя тихо, сидели в одном из уголков той же комнаты.

– Ты видишь это венецианское стекло? – сказал супруге Пётр. – Оно сделано из простых материалов, но благодаря искусству стало украшением дворца. Я могу возвратить его в прежнее ничтожество.

С этими словами он разбил стекло вдребезги.

– Вы можете сделать это, но достойно ли это вас? – ответила Екатерина. – И разве оттого, что вы разбили стекло, ваш дворец сделался красивее?

Пётр ничего не ответил. Хладнокровие здравого смысла утишило раздражение.

Елизавета Петровна часто думала об этой ссоре, врезавшейся в её память. Только с летами она поняла её значение – поняла, что, говоря о стекле, отец намекал на простое происхождение её матери.

Одновременно с этой сценой из дворца исчез красивый камергер императрицы Монс де ла Кроа;[84] его вскоре казнили, и всё стало ясно для Елизаветы.

Однако её отец с матерью примирились.

Далее потянулись воспоминания цесаревны. Она припоминала свою привольную, беззаботную жизнь в Покровской слободе. Песни и веселье не прерывались. Цесаревна сама была тогда прекрасной, голосистой певицей; запевалой у неё была известная в то время по слободе певица Марфа Чегаиха. За песни цесаревна угощала певиц разными лакомствами и сластями. Цесаревна иногда с девушками на посидках, когда они работали, тоже занималась рукодельями, пряла шёлк, ткала холст; зимою же на святках собирались к ней ряженые слободские парни и девки, и тут разливался добродушный разгул: начинались пляски, присядки, веселье и удалые песни, гаданья с подблюдным припевом.

На Масленице у своего дворца, против церкви Рождества, цесаревна собирала слободских девушек и парней кататься на салазках, связанных ремнями, с горы, названной по дворцу царевнину – Царевною, и сама каталась с ними, а то так мчалась на лихой тройке по улицам Москвы.

Любимою потехою цесаревны была охота. Ей она посвящала всё своё время в слободе, будучи в душе страстной охотницей до псовой охоты за зайцами. Она выезжала верхом в мужском платье и на соколиную охоту. В слободе был охотный двор на окраине. Здесь тешилась царевна напуском соколов в вышитых золотом, серебром и шелками бархатных клобучках, с бубенчиками на шейках, мигом слетавших с кляпышей, прикреплённых к пальцам ловчих, подсокольничих и кречетников, живших на том охотном дворе, где содержались и приноровленные соколы, нарядные сибирские кречеты и учёные ястребы.

Но более всего любила цесаревна травить зайцев собаками. С пронзительным свистом, диким гиканьем, звучным тявканьем гончих, резвых борзых мчались шумные ватаги рьяных охотников, оглашая поляны дворцовых волостей слободы, представлявших широкое раздолье для утех цесаревны, скакавшей, бывало, на ретивом коне всегда с неустрашимою резвостью впереди всех.

Рядом нёсся любимый её стремянный – Гаврила Извольский, а за ним – доезжачие, стаешники со сворами борзых и гончих, далее – кречетники, сокольники, ястребинники, со своей птичьей охотой. Всю эту шумную вереницу гулливого люда, среди которого блистали красавец Алексей Яковлевич Шубин, прапорщик лейб-гвардии Семёновского полка, и весельчак Лесток,[85] замыкал обоз с вьючниками. Шубин, сын богатого помещика Владимирской губернии, был ближним соседом цесаревны по вотчине своей матери. Он был страстным охотником, на охоте познакомился с Елизаветой Петровной и стал близким её сердцу. Лесток был врачом цесаревны; восторженный француз, он чуть не молился на свою цесаревну.

Но вот весёлые воспоминания Елизаветы Петровны прервались.

Не по её воле окончилась её беззаботная жизнь в Покровской слободе. Ей было приказано переехать на жительство в Петербург. Подозрительная Анна Иоанновна и ещё более подозрительный Бирон, видимо, испугались её популярности.

Жизнь в Петербурге была не та, что там, под Москвою. Здесь испытала цесаревна первое сердечное горе. Неосторожный Шубин поплатился за преданность ей – его арестовали и отправили на Камчатку, где насильно женили на камчадалке.[86]

Много слёз пролила Елизавета, скучая в одиночестве, чувствуя постоянно тяжёлый для её свободолюбивой натуры надзор. Кого она ни приближала к себе – всех отнимали. Появился было при её дворе Густав Бирон и понравился ей своей молодцеватостью да добрым сердцем, но ему запретили бывать у неё. А сам Эрнст Бирон часто в наряде простого немецкого ремесленника, прячась за садовым тыном, следил за цесаревной. Она видела это, но делала вид, что не замечает.

Припомнились ей оба Бирона теперь именно, после выслушанного рассказа о происшедшем в минувшую ночь. Искренне пожалела она Густава Бирона, а особенно его невесту, Якобину Менгден. Что-то чувствовала последняя теперь?.. Не то же ли, что чувствовала она, цесаревна, когда у неё отняли Алексея Яковлевича?

Года уже не только притупили боль разлуки, но даже в сердце цесаревны уже давно властвовал другой Алексей – Разумовский, и властвовал сильнее, чем Шубин, однако воспоминание о видном красавце, теперь несчастном колоднике, приходило в голову Елизавете, и жгучая боль первых дней разлуки колола её сердце. Сочувствие к молодой девушке, порушенной невесте Густава Бирона, вызвало и теперь эти воспоминания и эту боль.

Весёлые картины привольной жизни под Москвой сменились тяжёлыми мыслями о тревожном настоящем и неизвестном, загадочном будущем.

– Дозволишь войти, цесаревна? – раздался приятный голос, и в дверях появился Алексей Григорьевич Разумовский.

Это был высокий, стройный мужчина, лет тридцати, несколько смуглый, с чудными чёрными глазами и чёрными же дугообразными бровями – словом, настоящий красавец.

Доверенное лицо и в описываемое время управляющий небольшим двором цесаревны и её имениями, Алексей Григорьевич Разумовский был далеко не знатного происхождения.

В конце семнадцатого столетия в деревне Лемеши Черниговской губернии, на девятой версте от Козельца в Чернигов, жил регистровый казак «Киевского Вышгорода-Козельца полка Григорий Яковлевич Розум». Хотя он и «с великою охотою свои казацкие против татар и протчих неприятелей отправлял походы», однако счастье не улыбалось ему, «ради частых нечаемых ово от неприятелей, ово междоусобных разорений».

Григорий Яковлевич женился на дочери казака Демьяна Стрешенцова из соседнего села Адамовки – Наталье Демьяновне, женщине очень умной, так что её прозвище «Розумиха» как нельзя лучше подходило ей.

Что был за человек Григорий Яковлевич Розум, долго ли жил и чем занимался в свободное от походов время – неизвестно. Несомненно только, что в описываемое нами время в живых его уже не было.

У Натальи Демьяновны было три сына: Данила, Алексей и Кирилл, и три дочери: Агафья, Анна и Вера. Данила умер ещё в царствование Анны Иоанновны, оставив на попечение Натальи Демьяновны свою дочь, Авдотью Даниловну, Алексей Григорьевич родился в Лемешах 17 марта 1709 года. Он был сперва пастухом общественных стад, но его привлекательная наружность и приятный голос обратили на него внимание духовенства соседнего села Чемеры, и оно взяло мальчика под своё попечение. Священнослужители обучили его грамоте и церковному пению, и молодой Розум пленял своим чудным голосом чемеровских прихожан. Третий сын Натальи Демьяновны – Кирилл Григорьевич – родился 18 марта 1724 года. Он ходил за отцовскими волами.

Дети росли и утешали родителей.

– Сыновья мои родились счастливыми, – говорила впоследствии Наталья Демьяновна. – Когда Алёша хаживал с крестьянскими ребятишками по орехи или по грибы, он набирал их всегда вдвое больше, чем товарищи, а волы, за которыми ходил Кирилл, никогда не заболевали и не сбегали со двора.

Хата Розумихи стояла среди Лемешей, по правую сторону почтовой дороги от Козельца в Чернигов. На потолке её, во всю длину, красовался драгоценный сволок, то есть обои, со следующею резною надписью: «Благословением Бога Отца, поспешением Сына (за ними изображение креста), содействием Святого Духа создася дом сей рабы Божией Натальи Розумихи. Року 1711 мая 5 июня». В таком виде сохранилась хата эта до 16 июня 1854 года, когда пожар уничтожил её дотла.

Однажды Наталье Демьяновне приснилось, что в хате у неё, на потолке, светятся солнце, месяц и звёзды, все вместе. Она пересказала сон соседкам, но те лишь посмеялись над нею.

В начале января 1731 года через Чемеры проезжал полковник Вишневский, возвращавшийся из Венгрии, куда он ездил покупать венгерские вина для императрицы Анны Иоанновны. Он зашёл в церковь, пленился голосом и наружностью Алексея Розума и уговорил Наталью Демьяновну отпустить сына с ним в Петербург. Приехав туда, Вишневский представил своего питомца к тогдашнему обер-гофмаршалу графу Рейнгольду Левенвольду, а последний поместил молодого малороссиянина в придворный хор.

Однажды цесаревна Елизавета Петровна присутствовала при богослужении в придворной церкви, была поражена голосом Розума и потребовала, чтобы он был представлен ей после окончания литургии. Его красота поразила великую княжну ещё более, чем голос, и она попросила Левенвольда уступить ей молодого певчего. Граф согласился, и Алексей Григорьевич, получивший при поступлении ко двору Елизаветы Петровны прозвание Разумовского, стал считаться певчим цесаревны.

Однако его голос вскоре начал спадать, и из певчих он был переименован в придворные бандуристы. Это случилось после истории с Шубиным.

Арест и горестная судьба этого «сердечного друга» произвели сильное впечатление на великую княжну. Она долгое время была неутешна по своём любимце и даже намеревалась принять иноческий сан в александровском Успенском монастыре. Когда первые порывы грусти прошли, цесаревна почувствовала себя совершенно одинокою среди неблагоприязненного к ней петербургского двора. Вот в это-то время она и увидала при дворе молодого красавца Розума, и вскоре он, уже не Розум, а Разумовский, был произведён в управляющие одного из цесаревниных имений. Мало-помалу и другие недвижимые имущества, а вслед за ними и весь небольшой двор Елизаветы Петровны очутились под ведением Алексея Григорьевича, – одним словом, он вполне занял место сосланного Шубина.

Дочь Екатерины I, рождённая до брака и «не привенчанная», возросшая среди птенцов Великого Петра, которых грозный царь собирал на всех ступенях общества, Елизавета Петровна была чужда родовым предрассудкам и аристократическим понятиям. При её дворе люди были всё новые.

Но если бы она и желала окружить себя Рюриковичами или потомками Гедиминов, это едва ли удалось бы ей.

Оставшись на восемнадцатом году после смерти матери и отъезда сестры Анны[87] в Голштинию без руководителей, во всём блеске красоты необыкновенной, получившая в наследие от родителей страстную натуру, от природы одарённая добрым и нежным сердцем, кое-как или, вернее, вовсе невоспитанная, среди грубых нравов, испорченных ещё лоском обманчивого полуобразования, бывшая предметом постоянных подозрений и недоверия со стороны двора, цесаревна Елизавета видела ежедневно, как её избегали сильные мира сего, и поневоле искала себе собеседников и утешителей среди меньшей братии. Немудрено, что главное место среди последней занял красавец Алексей Разумовский.

Когда он появился в комнате цесаревны, последняя обратилась к нему с вопросом:

– Что скажешь, Алексей Григорьевич?

– Да напомнить пришёл, цесаревна, не съездишь ли ты сегодня ко двору.

– Что я там забыла?

– Забывать-то, пожалуй, и не забывала, да тебя-то, цесаревна, там забыть не могут.

– Это ты правильно: стою я им, как сухая ложка, поперёк горла.

– Вот то-то оно и есть. Ведь нынешней правительнице доподлинно известно, что регент в последнее время строил относительно тебя, царевна, свои планы.

– Это выдать меня за своего сына Петра и удалить из России Брауншвейгскую фамилию? Нет, меня за немца замуж не выдать – не только за доморощенного, но даже и за настоящего… Немало немецких принцев на меня зарилось, да все ни с чем отъехали. Чай, тебе это хорошо известно.

– Как не быть известным? Да и не мне одному, а и гвардия, и народ – все это знают и почитают тебя, царевна, за то ещё пуще.

– Насолили им немцы-то.

– Уж и не говори, царевна! А съездить ко двору всё же надо… Не ровен час, как взглянется… Ишь, они ночные действа устраивать принялись.

– Что же, Алексей Григорьевич, может, этим они нам пример подают!.. – весело сказала цесаревна.

– Дай-то Бог… Всё Он, Всемогущий…

– Эх, шутки я шучу Алексей Григорьевич, а в душе при этих шутках кошки скребут. Ведь знаю я, какое дело мы затеваем. Не себя жаль мне! Что я? Головы мне не снимут, разве в монастырь дальний сошлют, так мне помолиться и не грех будет… А вот вас всех жаль, что около меня грудью стоят! Ведь с вами будет то же, что с Алексеем Яковлевичем… А ведь он тебе тёзкой был.

Лёгкая судорога пробежала по красивому лицу Разумовского. Он не любил, когда цесаревна вспоминала о Шубине.

– О нас, цесаревна, не беспокойся… Нам зря болтать не доводилось, да и не доведётся, – с горечью ответил он. – Так прикажи туалет твой подать – и с Богом поезжай во дворец-то.

– И то съездить надо! – Встала Елизавета Петровна, сделав вид, что не обратила внимания на колкость, отпущенную Разумовским по поводу болтливости Шубина.

– Поезжай, матушка, да поласковее будь с её герцогским высочеством, она на ласку-то отзывчива.

– Знаю это! Ведь знаю – на ласку-то меня и взять, только не на притворную. Тяжело, а делать нечего…

– Так я пойду, ноне кое-кого ещё повидать надо. Замолви царевна, коли случай подойдёт, словечко за Якобину-то… Совсем, говорю, девка искручинилась.

– Да, да, непременно! Несчастная!.. – ответила Елизавета Петровна, и при этом напоминании о фрейлине Менгден, жених которой был так внезапно арестован, снова пред нею встала фигура красавца Шубина.

Алексей Григорьевич вышел.

VIII

ВО ФРАНЦУЗСКОМ ПОСОЛЬСТВЕ

Прошло несколько месяцев после переворота, произведённого фельдмаршалом Минихом в пользу Анны Леопольдовны.[88] В кабинете тогдашнего французского посланника при русском дворе маркиза Жака Троти де ла Шетарди[89] находились сам хозяин и придворный врач цесаревны Елизаветы Герман Лесток.

Маркиз был назначен представителем Франции при русском дворе всего около двух лет тому назад. Он был типом светского француза восемнадцатого века. То офицер, то дипломат, но прежде всего придворный, – он обращал на себя внимание везде, где ни появлялся. В обществе он имел большой успех и насчитывал столько же друзей, как и врагов, привлекая одних своей любезностью и личным обаянием и восстанавливая против себя других своим подвижным и вспыльчивым нравом.

Герман Лесток приехал в Россию в 1713 году, определился врачом при Екатерине Алексеевне и в 1718 году был сослан Петром в Казань. Со вступлением на престол Екатерины I он был возвращён из ссылки и определён врачом к цесаревне Елизавете Петровне, которой сумел понравиться своим весёлым характером и французской любезностью.

Шетарди нервно ходил по кабинету, в то время как Лесток, видимо, с напускным спокойствием сидел в кресле.

– Итак, вы говорите, любезный Лесток, что положение вашей очаровательной пациентки становится день ото дня всё тяжелее и опаснее?..

– Да, маркиз, она, видимо, сама не сознаёт этого и не жалуется, но нам, близким ей людям, всё это слишком ясно… У цесаревны нет влиятельных друзей, мы, мелкие сошки, что можем сделать?..

– Отчего нет влиятельных друзей? Быть может, и найдутся.

Лесток, словно не слыхав этого замечания, продолжал:

– Цесаревна слишком доверчива, добра и жизнерадостна, чтобы предаваться опасениям, но нам, повторяю, доподлинно известно, что её гибель решена… там…

– А… Ну, это посмотрим!.. – взволновался Шетарди. – Гибель её – гибель изящнейшей русской женщины нашего времени!..

Маркиз был положительно очарован цесаревной. Среди русского двора Анны Иоанновны, с его увеселениями, шутами, скоморохами, грубой, безвкусной роскошью, только одна личность напоминала западные нравы и подходила к духу западных наций своими вкусами, безыскусственной весёлостью и врождённой грацией. Это была цесаревна Елизавета, и с первого свидания Шетарди пользовался всяким случаем быть с нею. Это, видимо, нравилось цесаревне, а так как к тому же и сам французский король очень интересовался ею лично, то она часто повторяла маркизу, что ей известны чувства, которые питает к ней король, что она этим тронута и постарается поддержать их.

Наоборот, принцесса Анна Леопольдовна и её муж обращались с Шетарди чрезвычайно холодно. Это задевало его самолюбие, и он лишь ждал случая отмстить им. Случай теперь представлялся для Шетарди очень удобный.

Дело в том, что русский двор был поставлен им в щекотливое положение. Шетарди был назначен чрезвычайным послом французского короля при императрице Анне Иоанновне, но лишился этого звания со смертью императрицы. Несколько времени спустя ему велено было остаться представителем Франции в Петербурге, но только в звании полномочного посланника.

Возник вопрос о том, каким образом он представит свои новые верительные грамоты. Посланники других держав удовольствовались аудиенцией у правительницы, но маркиз Шетарди категорически требовал, чтобы ему дозволили представиться самому царю, которому не исполнилось ещё в то время и года. Подобное требование удивило русских и породило массу самых запутанных вопросов. Будет ли аудиенция частная или публичная? Вручит ли посланник свои кредитивные письма самому ребёнку? Положит ли он их на табурет, поставленный у подножия трона, или вручит их правительнице, которая будет держать младенца-царя на руках?

Поставив таким образом в затруднение правительницу, Шетарди торжествовал, и теперь, когда к нему неспроста – он понял это – пришёл Лесток, доверенное лицо цесаревны Елизаветы, маркиз нашёл, что придуманная им месть Анне Леопольдовне недостаточна, что есть ещё другая – горшая: очистить русский престол от Брауншвейгской фамилии и посадить на него дочь Петра Великого,[90] заменив таким образом ненавистное народу немецкое влияние – французским. Ведь он таким образом мог бы достичь разом двух целей – жестоко отмстить Анне Леопольдовне и её супругу и исполнить свою главнейшую миссию при русском дворе.

В инструкции французского министерства иностранных дел ему предписывалось собрать предварительные сведения о положении России и партий при русском дворе. При этом он должен был обратить особенное внимание на лиц, державших сторону великой княжны Елизаветы Петровны, разузнать, какое значение и каких друзей она может иметь, а также настроение умов в России, семейные отношения, словом, всё то, что могло бы предвещать возможность переворота.

Шетарди уже знал, что незадолго до его прибытия в Петербург был открыт заговор, в котором была замешана Елизавета Петровна, и что её фаворит Нарышкин должен был бежать во Францию, откуда он продолжал интриговать в пользу цесаревны.

Всё это мгновенно пронеслось в голове маркиза де ла Шетарди в то время, когда Лесток упомянул о возможности гибели Елизаветы Петровны.

– Конечно, – продолжал Лесток, – её не казнят публично и даже не умертвят, но постригут в монастырь.

– Этому не бывать! – воскликнул маркиз. – Не монашеский клобук, а царская корона приличествует этой прелестной головке. Передайте цесаревне, что я от имени короля заявляю ей, что Франция сумеет поддержать её в её великом деле. Пусть она и люди её партии располагают мною, но мне всё же необходимо снестись по этому поводу с моим правительством, так как посланник, не имеющий инструкций, всё равно что незаведённые часы.

Ускорить уже давно задуманное им участие в деле цесаревны Елизаветы побудило Шетарди следующее обстоятельство.

Весною 1741 года Миних, бывший противник союза с Австрией, не поладил с принцем Брауншвейгским и был отрешён от занимаемых им должностей. Австрийская партия восторжествовала, и в тот момент, когда Франция стала открыто на сторону врагов Марии-Терезии,[91] подписав вместе с Пруссией и Баварией военный союзный договор, Россия готовилась выступить на защиту королевы венгерской и послать ей на помощь войска. В это время в Петербург прибыл английский уполномоченный Финч. Англия предлагала Брауншвейгскому дому обеспечить за ним русский престол, если Россия обещает ей помогать в её борьбе с Францией. Правительница согласилась на это предложение и, подписав договор, открыто присоединилась к недругам Франции.

Маркиз де ла Шетарди предвидел это решение, но не старался устранить его. Зная неприязненные отношения Брауншвейгского дома к Франции, он полагал, что Франции нечего ожидать от Анны Леопольдовны и что Россия, управляемая немцами, рано или поздно всецело подпадёт под влияние Австрии. Он был уверен, что русский двор изменит свою политику только с переменой правительства, а для того чтобы вырвать Россию из рук немцев, по его мнению, было одно средство – совершить государственный переворот. Вот именно на участие в этом перевороте и намекал ему Герман Лесток.

Шетарди придвинул своё кресло к креслу Лестока и стал беседовать с ним откровенно, «начистоту». И ему, и Лестоку дело переворота казалось довольно лёгким, так как большинство русских людей ненавидело господствующую немецкую партию. Составить заговор или примкнуть к уже составленному, положить конец господству иноземцев, возвести на престол Елизавету, душой и сердцем напоминавшую француженку, – вот план, подробности которого восторжённым шёпотом развивал пред Лестоком Шетарди.

Однако более старый годами и умудрённый опытом Лесток несколько охладил пылкого маркиза. Он заговорил об отрицательных сторонах задуманного, советуя прежде всего обратить на них главное внимание, чтобы не потерять всего в последнюю минуту вследствие горячности и неосторожности.

– Войска и народ действительно любят цесаревну, – сказал он, – многие русские, обожающие в её лице дочь Петра Великого, возлагают на неё одну свои надежды, но увы! – у цесаревны нет партии в настоящем смысле этого слова, то есть нет известного числа дисциплинированных людей, которые были бы подчинены одному лицу и были бы готовы на всё по первому данному сигналу.

– Но чем вы это объясните?

– Для того чтобы образовать партию и руководить ею, необходимы терпение и притворство, качества, которыми не обладает цесаревна… Она легкомысленна и несдержанна, да, кроме того, главным двигателем заговора всегда являются деньги, а их-то у цесаревны нет.

– За деньгами дело не станет, они будут, – уверенно. сказал маркиз. – Я на этих днях постараюсь увидеть цесаревну и поговорю с нею, но только наедине, чего мне до сих пор, к сожалению, не удавалось.

Действительно, маркизу де ла Шетарди до сих пор не удавалось пробыть даже несколько минут с глазу на глаз с цесаревной Елизаветой Петровной, так как около неё всегда находился какой-либо подосланный двором шпион. Однако на другой день после посещения Лестока маркиз был счастливее и, явившись во дворец Елизаветы Петровны, застал её одну.

Она приняла его с присущей ей утончённой любезностью и в разговоре с особенным чувством упоминала имя французского короля. Маркиз даже заключил, что цесаревна питает к королю какую-то особую романическую привязанность. Ей были, конечно, известны переговоры, которые велись о её браке с Людовиком XV.[92] Слыша со всех сторон похвалы уму и красоте молодого короля, она действительно питала к этому монарху, которого никогда не видела, но женой которого могла бы быть, чувство какой-то особенной нежности, смешанной с любопытством.

Из этой беседы маркиз вынес убеждение, что цесаревна всецело рассчитывает на него, и в тот же вечер написал письмо во Францию, склоняя своё правительство помочь государственному перевороту в России. Однако французский двор колебался. Вмешаться тайным образом в домашние распри посторонней державы, дать деньги для составления заговора против существующего правительства и сделать французского короля сообщником этого заговора – казалось делом очень рискованным. Но мало-помалу желание устранить в Петербурге немецкое влияние и заменить его французским взяло верх над прочими соображениями. Французское правительство пришло к тому убеждению, что это дело вполне заслуживает внимания короля, а затем Шетарди было велено передать цесаревне, что Франция предоставляет в её распоряжение свои средства, свой кредит и готова помогать ей своими советами.

Желая польстить тайной склонности Елизаветы Петровны, маркиз уверил её, что король, содействуя её планам, занят лишь ею и её выгодами. Он ссылался на удовольствие, какое испытывает король, и уверял цесаревну, что действия короля всегда будут направлены единственно к удовольствию видеть её счастливой и восседающей на престоле, что король охотно доставит средства для таких издержек, как только он уведомит, каким образом можно это будет сделать, соблюдая тайну, и что он будет считать себя вполне вознаграждённым, если ему достанется слава возведения на престол принцессы, заслуживающей этого во всех отношениях.

Елизавета Петровна не замедлила высказать, что она тронута тем, что король желает для неё сделать, и, руководимая живейшею признательностью, ни минуты не замедлила бы высказать её, взяв на себя честь написать его величеству, если бы соображения, которым она оказывается подчинённой, не лишили её средств к тому. Тем скорее она поспешит вознаградить за упущенное, если дела примут счастливый оборот; ни о чём тогда она не будет заботиться сильнее, как о том, чтобы всю свою жизнь представлять доказательства своей благодарности королю.

После такого обмена нежных чувств оставалось лишь выработать план совместных действий.

В это время отношения России к Швеции обострились.[93] Возможность войны становилась всё более и более вероятною, так как Швеция не могла примириться с потерей провинций на восточном побережье Балтийского моря и собиралась возвратить их силою оружия.

Елизавета и Лесток хотели выждать начала войны и воспользоваться смятением, какое вызовет при петербургском дворе весть о приближении неприятеля, чтобы подать сигнал к восстанию.

Франция одобрила этот план в принципе, но с некоторым изменением. Содействуя государственному перевороту, она хотела воспользоваться им не только для того, чтобы сблизиться с Россией, но чтобы восстановить за её счёт прежнее величие Швеции.

Преследуя эту цель, французское правительство выразило желание, чтобы Швеция обязалась напасть на русских по первому требованию, а Елизавета обещала, вступив на престол, возвратить ей часть прибалтийских провинций, завоёванных Петром Великим.

Предъявляя это требование, Франция, видимо, не приняла во внимание патриотизма и дочерней любви великой княжны. Ведь цесаревна сочла бы изменою против своего отечества и против памяти своего отца отказаться от завоеваний, которые должны были обеспечить государству сообщение с морем и защищать доступ к основанной Петром Великим столице. Возвратить прибалтийские губернии – значило бы вернуться на полвека назад! Возможно ли было вычеркнуть из летописей истории Полтавскую победу? Лучше было отказаться от престола, нежели получить его такою ценою. Понятно, что относительно этого пункта Елизавета Петровна оставалась непреклонною и наотрез отказалась уступить хотя бы одну пядь русской земли.

Это упорство со стороны великой княжны было первою помехою к осуществлению плана, составленного маркизом Шетарди.

Вскоре явилось и другое препятствие.

Мы говорили уже о натянутых отношениях, возникших между Францией и Россией по поводу представления посланника малолетнему царю. Переговоры затянулись и угрожали повести к разрыву дипломатических сношений. В мае 1741 года Шетарди было приказано объявить Остерману, что он прервёт всякое сношение с русским правительством, если ему не будет дозволено представить свои верительные грамоты самому царю. Остерман не хотел отвечать на это требование решительным отказом и в то же время не хотел согласиться на аудиенцию у царя, который был слаб здоровьем. Поэтому, во избежание всяких объяснений, он прибегнул к своему обычному способу, когда находился в затруднении или когда отстаивал неправое дело – он заболел. Не получая на своё требование категорического ответа, Шетарди прекратил дипломатические сношения с русским двором и вследствие этого потерял возможность официально посещать цесаревну Елизавету, которая ещё не решалась видеться с ним тайно. Лесток являлся иногда на свидания, назначаемые ему Шетарди, но боязнь наказания, а может быть и ссылки, парализовала ему язык. Всё это тоже служило препятствием к осуществлению франко-русского плана.

Действительно, подозрение двора уже было возбуждено. Советники правительницы указывали ей на разные меры для её личной безопасности и, внушая подозрения относительно Елизаветы Петровны, предлагали заключить её в монастырь или выдать замуж за иностранного принца.

Так прошло несколько недель. Шетарди не видел великой княжны и ничего не слыхал о ней. Его разрыв с двором делал его подозрительным для русских, лишил его всякого общества и обрёк на полное одиночество. Его никто не посещал, но дюжина шпионов день и ночь следила за домом посольства.

Пользуясь чудными летними днями, посланник переселился на дачу, на берег Невы, в так называемые Островки, вёл там отшельнический образ жизни и, томясь бездействием, обвинял Елизавету в легкомыслии и равнодушии к её собственным интересам.

Но эти обвинения были напрасны. Цесаревна не забыла его и всячески старалась устроить свидание с ним. Она прогуливалась в сумерки в лодке по реке и несколько раз проезжала вблизи сада Шетарди.

Сидя вечером на берегу и наслаждаясь прохладою, посланник видел иногда таинственную гондолу, скользившую по реке. Человек, сидевший на корме, время от времени трубил в охотничий рог, как бы желая этим обратить на себя внимание. Но маркиз не подозревал, что в этой гондоле сидела Елизавета Петровна, спрятавшись за своей свитой, и что, приказывая трубить в рог, она хотела этим обратить внимание Шетарди и вызвать его на свидание.

Когда это не удалось, она хотела купить дом возле его дачи, но побоялась возбудить подозрение двора. Наконец в начале августа она послала к маркизу своего камергера Воронцова, чтобы условиться с ним относительно свидания. Было решено встретиться на следующий день как бы нечаянно по дороге в Петербург. Но в самый последний момент Елизавета Петровна не решилась выехать, зная, что за каждым её шагом следят.

В августе месяце произошёл окончательный разрыв со Швецией. Стокгольмский двор, подстрекаемый Францией, объявил войну России.

Всё это было известно правительнице, и казалось, ей следовало порвать отношения с Францией, но случилось обратное. Русский двор, желая отделаться от посторонних затруднений в тот момент, когда ему угрожала серьёзная опасность, уступил требованиям французского правительства относительно церемониала. Шетарди наконец получил давно желаемую аудиенцию у царя и снова появился при дворе.

IX

ЗАГОВОР И ДЕЙСТВО

На первом же приёме Шетарди встретился с цесаревной и в разговоре с нею высказал, что его король повелел ему остаться в России единственно для того, чтобы отстаивать интересы её, Елизаветы Петровны.

– Его величество, – заявил Шетарди, – занят изысканием средств для возведения вашего высочества на престол, и если ради этой цели он уже заставил своих союзников, шведов взяться за оружие, то сумеет также ничего не пощадить, чтобы дать мне возможность оказать вам наилучшее содействие.

Елизавета Петровна поблагодарила посланника и сообщила ему, что в надежде на его посещения она приняла свои меры предосторожности, чтобы не терпеть никаких стеснений от присутствия каких-либо лиц. Кроме того, она добавила, что, по мере того как недовольство растёт, её партия увеличивается.

– В числе моих самых ревностных приверженцев я могу считать князей Трубецких и принца Гессен-Гомбургского, все лифляндцы недовольны и преданы мне. Судя по нынешнему настроению, наше дело может иметь успех.

– В этом я никогда не сомневался. Будьте только вы мужественны, – ответил Шетарди.

Заметив, что все взоры устремлены на неё, Елизавета Петровна прекратила разговор с маркизом.

На другой день Лесток имел свидание с Шетарди в лесочке, смежном с дачей посланника, и обнадёжил его насчёт непременного желания Елизаветы Петровны как можно скорее приступить к исполнению задуманного плана, а также относительно преданности её друзей.

С этого момента возник заговор, которым взялась руководить Франция. Кардинал Флери и статс-секретарь Амело решились взять на себя роли заговорщиков. Нити тайной интриги, затеянной в Петербурге, сходились в их руках в Париже, и их тайные агенты препровождали в Россию массу денег, от которых зависел успех переворота.

В первых числах октября 1741 года в кафе Фуа, на улице Ришелье в Париже, вошёл молодой человек. К нему вскоре присоединился другой посетитель, с которым тот заговорил, предварительно обменявшись с ним условными знаками, и которому он вручил две тысячи дукатов. Первый молодой человек был агент министра иностранных дел, второй был де Мань, друг маркиза Шетарди.

Де Мань отослал полученные деньги своему племяннику, проживавшему в России. Этот молодой человек был известный мот и игрок, вёл в Петербурге расточительный образ жизни, а потому ему было как нельзя более естественно прибегнуть к помощи щедрого дядюшки. Но, в сущности, эти деньги предназначались для Шетарди, на имя которого нельзя было их послать, не возбуждая подозрения. Из рук же маркиза эти деньги расплылись по казармам гвардейских войск, где вербовались сторонники Елизаветы Петровны.

Подобным образом французское правительство неоднократно пересылало в Петербург довольно крупные суммы денег. Вместе с тем из Франции был послан в Петербург особый эмиссар, которому было приказано уверить великую княжну в нежной заботливости, с какою король печётся о её интересах.

В то же время Франция с успехом интриговала при разных дворах Европы в интересах цесаревны Елизаветы. В Стокгольме французские агенты проводили министров и раздавали пригоршнями деньги в сенате и сейме, чтобы ускорить выступление войска, которое должно было напасть на русские владения. В Варшаве и Дрездене французская дипломатия подготовляла умы к мысли об ожидаемом в России перевороте. В Берлине приходилось действовать осторожно. Фридрих II был связан с Брауншвейгским домом узами крови, и можно было опасаться, что он отнесётся к планам Елизаветы Петровны неодобрительно.

Душою заговора в Петербурге был Шетарди. Он вообще был совершенно в своей сфере, когда дело шло о замысловатой интриге, в особенности если в неё была замешана очаровательная молодая женщина. Видя, с каким увлечением он преодолевал все трудности, можно было думать, что он был занят любовною интригою, а не политическим делом, за которое мог поплатиться свободою, а быть может, и жизнью. Для довершения иллюзии тут были и тайные свидания, и долгие часы ожидания в назначенном месте, и украдкою брошенные взоры, и записочки, передаваемые в табакерках.

Несколько раз в неделю Шетарди имел продолжительные свидания с цесаревной. Он отправлялся к ней во дворец ночью переодетый, каждый день посылал ей записки, одобряя её планы или высказывая свои замечания, стараясь, с одной стороны, сдерживать её излишнюю горячность, а с другой – поддержать её доверие, которое начинало колебаться.

Правительница Анна Леопольдовна, её супруг и сановники предчувствовали угрожавшую им опасность, но у них не хватало смелости принять действенные меры для своей защиты. До них доходили жалобы недовольных, которые их смущали точно так же, как безмолвие, с каким встречали их войска, когда они проходили мимо них. Во дворце правительницы то и дело совещались сановники, не приходя ни к какому результату. Иной раз Анной Леопольдовной овладевал такой страх, что она вставала ночью, выходила из дворца, отправлялась к Остерману и умоляла его не покидать её.

Только один человек старался поддержать в ней бодрость духа в это тревожное время. Это был саксонский посланник граф Линар.[94] Он предложил решительную меру – подвергнуть великую княжну допросу и следствию и заставить отречься от прав на престол или арестовать её.

– К чему это послужит? Разве нет ещё чертёнка, который всегда будет смущать наш покой? – вздыхая, возразила правительница, намекая на герцога Голштинского, сына Анны Петровны.

Линар разузнал через своих тайных агентов, что против Брауншвейгского дома более всех интригует маркиз Шетарди. Он сообщил Анне Леопольдовне обо всех происках маркиза и советовал арестовать Шетарди, если она не решалась что-либо предпринять против Елизаветы Петровны. Однако правительница была окружена шпионами великой княжны. Одна из камер-юнгфер Анны Леопольдовны, услыхав сказанное графом Линаром, передала его слова Елизавете Петровне, последняя предупредила маркиза Шетарди, и он громко заявил во дворце, что если кто-нибудь отважится посягнуть на его личность, то он вышвырнет посягнувшего из окна. Одновременно в доме посольства были вооружены все слуги, пистолеты заряжены и компрометирующие бумаги были сожжены. Посольство готовилось выдержать осаду, но никто не дерзнул посягнуть на посланника.

Смелость и невозмутимое хладнокровие Шетарди невольно внушали к нему уважение. Он действовал решительно и чуть не открыто работал над погибелью тех, кто мешал осуществлению его планов, но в то же время относительно правительницы не упускал ни малейшего правила, требуемого этикетом и вежливостью. Проведя весь день с цесаревной, он отправлялся вечером во дворец, был внимателен и предупредителен к Анне Леопольдовне, а от неё уезжал на тайное свидание с Лестоком и Воронцовым.

Елизавета Петровна и Шетарди только и ожидали начала неприязненных действий со стороны шведов, чтобы подать гвардии сигнал к восстанию. Оно могло начаться со дня на день. По улицам Петербурга ежедневно проходили войска, отправлявшиеся в Финляндию.

Неожиданное известие о том, что фельдмаршал Ласси, командовавший русскими войсками, вступил на неприятельскую территорию и взял приступом крепость Вильманстранд, едва не погубило дела. Узнав об этом, Шетарди поспешил к великой княжне и старался поддержать в ней бодрость духа. Ему удалось войти в сношение с главной квартирой шведского генерала, получить оттуда манифест, обнародованный Швецией, и распространить в Петербурге, чтобы навести страх на русский двор. В этом манифесте стокгольмское правительство объявляло о своём намерении напасть на незаконное правительство России, чтобы восстановить права законных наследников престола.

Таково было положение дел, когда днём 22 ноября 1741 года Елизавета Петровна, совершив обычную прогулку, подъехала к своему дворцу. Вдруг у её саней неожиданно появился Шетарди и помог ей выйти.

– Это вы? Что случилось? – спросила она.

Выражение лица цесаревны и её голос свидетельствовали о чрезвычайном волнении.

Маркиз видел, что она не в состоянии далее скрывать свои намерения и терпеливо ждать развязки. Зная непостоянство и неустойчивость Елизаветы, он понимал, что, рискнув всем в первую минуту, она могла погубить всё дело минутной слабостью. Он видел, что ему необходимо поддерживать в ней мужество, и решился поставить ей на вид, что если борьба будет начата, то единственным спасением может быть успех.

– Вы вынуждаете меня, – сказал он ей, вошедши в её рабочую комнату, – ничего не скрывать от вас относительно опасности, которой вы подвергаетесь. Узнайте же, что по сведениям, полученным мною из верного источника, теперь идёт речь о том, чтобы заключить вас в монастырь, и вы теперь уже были бы там, не случись некоторых обстоятельств, помешавших этому; но как нельзя более вероятно, что эта отсрочка не будет долго продолжаться. Итак, чем вы рискуете, если даже ваш замысел не удастся? Подвергнуться, быть может, на несколько месяцев ранее той участи, которая вам предназначена и которой вы не можете избежать при уже принятых мерах. Единственная разница лишь та, что, ничего не предпринимая, вы приводите в отчаяние своих друзей, тогда как, выказав мужество, вы сохраните сторонников, которых ваше несчастье лишь сильнее побудит отмстить за него тем или другим способом, избавив вас от опасности.

– Откуда узнали вы, что моя участь решена? – воскликнула поражённая цесаревна.

Шетарди наклонился к ней и сказал несколько слов шёпотом. На лице Елизаветы выразился неподдельный ужас, но она вскоре овладела собою и сказала:

– Благодарю вас. Я покажу им, что я – дочь Петра Первого.

Воспользовавшись её воодушевлением, Шетарди тотчас же приступил к обсуждению тех мер, которые следовало принять:

– Надобно захватить власть неожиданно, чтобы всё было окончено в одну ночь и чтобы Петербург, проснувшись, мог приветствовать новую императрицу.

Так как преданность гвардейских солдат была вне всякого сомнения, а на офицеров нельзя было вполне полагаться, то было решено действовать исключительно при помощи солдат. Было условлено, что Елизавета Петровна, надев под свою одежду кирасу, отправится в казармы, чтобы привлечь большее число солдат, и сама поведёт их к Зимнему дворцу.

Обсудив во всех подробностях различные пункты переворота, Шетарди коснулся вопроса, интересовавшего его в особенности как представителя Франции. Торжество Елизаветы должно было быть торжеством Франции, а с восшествием на престол влияние немецкой партии в России должно было уступить французскому влиянию.

Нанося удар правительству, великой княжне следовало, как говорил ей Шетарди, отделаться от всех своих врагов. Он представил ей список всех тех, кого, по его мнению, следовало арестовать или сослать. В этом списке были поименованы все тайные и явные приверженцы Германии, то есть почти все чины русского правительства. В их числе были Остерман, Миних, Линар.

Условившись относительно подробностей, оставалось только назначить день для переворота. Это было отложено до ближайшего свидания.

На другой день после беседы цесаревны с Шетарди во дворце был обычный приём. Елизавета тоже была на этом приёме. Принцессы играли в карты в галерее. Возле них толпились придворные и дежурные адъютанты. Тут же были и все иностранные посланники, а между ними и Шетарди.

На лице Елизаветы Петровны была написана тревога. Маркиз несколько раз посмотрел на неё с чуть заметной ободряющей улыбкой, Анна Леопольдовна перехватила один из этих взглядов, наклонилась к цесаревне, сказала ей что-то шёпотом и вышла из-за стола. Елизавета последовала за нею, закусив нижнюю губу, что служило у неё признаком сильного раздражения.

– Что это у вас за странные отношения к этому наглецу? – в упор спросила её правительница, когда они вышли в соседнюю комнату.

– К какому наглецу? – удивлённо спросила цесаревна.

– Извольте, я скажу вам: я говорю о вашем Шетарди.

– О Шетарди?.. О моём?.. – гордо подняла голову цесаревна. – Мне кажется, что он как посланник аккредитован при русском правительстве, которое, за малолетством царя, представляете вы, принцесса, как правительница, а потому он скорее ваш, а не мой.

– Однако он на меня не поглядывает так, как на вас.

Вместо ответа цесаревна только пожала плечами.

– Но к чему препирательства? – продолжала правительница. – Я решила потребовать от короля отозвания этого наглеца; он мне неприятен, и я желала бы, чтобы и вы не принимали его.

– Что касается меня, то раз-другой я могу сказать, что меня нет дома, но в третий раз отказать уже будет неловко… Да я и не имею на то причин… Вчера, например, как я могла бы отказать ему, когда мы случайно встретились у моего крыльца?

– Он поджидал вас?

– Я этого не знаю, но спорить с вами не стану. Однако вот что я скажу вам: меня удивляет, почему вы не действуете более простым путём? Ведь вы – правительница и располагаете властью; велите Остерману сказать маркизу Шетарди, чтобы он более не посещал моего дома.

– Боже меня сохрани от этого! – испуганно вскрикнула Анна Леопольдовна. – Ни в каком случае не следует раздражать людей подобных маркизу, и давать им повод к жалобам.

– Вот, видите ли, если вы, правительница, и ваш первый министр не решаетесь сделать это, то как же вы требуете этого от меня, простой подданной его величества?

Ничего таким образом не добившись, Анна Леопольдовна в сильном раздражении вернулась на галерею. За нею вышла и Елизавета Петровна и вскоре уехала из дворца.

Много передумал Шетарди, также вскоре после отъезда цесаревны покинувший Зимний дворец, беспокоясь, не была ли обнаружена тайна Елизаветы Петровны, которая была вместе с тем и тайною французского короля. Однако он сумел скрыть свою тревогу с искусством тонкого дипломата, но по приезде домой тотчас послал за Лестоком. Врач цесаревны явился лишь на следующий день и рассказал со слов Елизаветы Петровны содержание вчерашнего разговора. Маркиз понял всю опасность своего положения: правительница знала и была настороже.

Из дальнейшего разговора с Лестоком выяснилось, что основой партии служат народ и солдаты и что лишь после того, как они начнут дело, лица с известным положением и офицеры, преданные цесаревне, в состоянии будут открыто выразить свои чувства.

– Солдаты готовы на всё!.. – несколько раз повторял Лесток.

– В таком случае, – сказал Шетарди, – чтобы помочь этим храбрым гренадёрам, а также ради славы цесаревны, назначим момент для начала действий, чтобы Швеция стала действовать со своей стороны.

Лесток тотчас отправился за приказаниями к цесаревне, но вскоре вернувшись, заявил:

– Цесаревна предоставляет вам назначить время, когда вы сочтёте возможным приступить к выполнению замысла, и только в случае опасности она решится, быть может, предупредить срок, который вы назначите.

Шетарди отправил курьера к французскому посланнику в Швецию, чтобы генерал Левенгаупт, стоявший со своей армией на границе, перешёл в наступление. Так как прибытие курьера в Стокгольм потребовало немало времени, то осуществление переворота было отложено до ночи на 31 декабря 1741 года.

Но в тот самый момент, когда Герман Лесток вышел из французского посольства, сообщив Шетарди о согласии на назначенный им срок цесаревны, в Петербурге было получено известие, что граф Левенгаупт, командовавший шведскими войсками, двинулся вперёд, и вследствие этого гвардейские полки получили приказание быть наготове к немедленному выступлению. Этот приказ чрезвычайно смутил солдат, преданных цесаревне: ведь, будучи вынуждены уйти, они оставляли её на произвол её врагов.

В тот же вечер Елизавете доложили, что её желают видеть семеро гренадёров. Цесаревна тотчас же вышла к ним.

– Что же это ты, матушка, лежебочничаешь, когда надо дело делать? – сказал один из пришедших. – Нам приказано готовиться выступать, не нынче-завтра уйдём мы из Питера… На кого же тогда тебя, матушка наша, оставим?.. Коли честью не пойдёшь, мы тебя силком поведём.

Елизавета Петровна была тронута этой простой речью и после некоторого колебания решилась.

– Идёмте, дети мои, в казармы, – сказала она.

– Вот это дело так дело! – радостно воскликнули солдатики.

В исходе первого часа ночи на 25 ноября пред домом французского посольства остановились сани. В них сидели Елизавета, Воронцов, Лесток, Шварц. Семеро гренадёров конвоировали экипаж.

Цесаревна велела передать Шетарди, что стремится к славе и нимало не сомневается, что он пошлёт ей всякие благие пожелания, так как она вынуждена, наконец, уступить настояниям партий…

От дома посольства она отправилась в Преображенские казармы и прошла в гренадёрскую роту.

Гренадёры ожидали её.

– Вы знаете, кто я? – спросила она солдат, – Хотите следовать за мною?

– Как не знать тебя, матушка царевна? Да в огонь и в воду за тобою пойдём, желанная, – хором ответили солдаты.

Цесаревна взяла крест, стала на колени и воскликнула:

– Клянусь этим крестом умереть за вас! Клянётесь ли вы сделать то же самое за меня в случае надобности?

– Клянёмся, клянёмся! – ответили солдаты хором.

Из казарм все двинулись к Зимнему дворцу. Елизавета ехала медленно впереди роты гренадёр.

Только один человек мог остановить войско, – это был Миних. Однако унтер-офицер, командовавший караулом у его дома, был участником заговора. Ему было приказано захватить фельдмаршала и отвезти его во дворец цесаревны. Он так и сделал.

Шествие двинулось дальше. Двести гренадёров молча шли около саней Елизаветы. Они поклялись друг другу хранить полное молчание по пути и пронзить штыками всякого, кто будет иметь низость отступить хоть на шаг.

От Преображенских казарм, расположенных на окраине тогдашнего Петербурга, до Зимнего дворца было очень далеко. Пришлось идти по Невскому проспекту. Проходя мимо домов, в которых жили сановники, солдаты входили в них и арестовывали тех, которых им было велено отвезти во дворец цесаревны. Таким образом они арестовали графа Остермана, графа Головкина, графа Левенвольда, барона Менгдена и многих других.

У Адмиралтейства цесаревна вышла из саней, опасаясь, чтобы скрип полозьев не обратил внимания караульных, и пошла дальше пешком; но ей трудно было поспевать за солдатами. Они подхватили её и пронесли на руках до самого двора в Зимнем дворце.

Цесаревна вошла в караульню.

– Проснитесь, мои дети, – сказала она солдатам, – и слушайте меня. Хотите ли вы следовать за дочерью Петра? Вы знаете, что престол принадлежит мне; несправедливость, причинённая мне, отзывается на всём нашем бедном народе, и он изнывает под игом немецким. Освободимся от этих гонителей.

– Рады стараться, матушка, – как один человек ответили солдаты и, видя, что офицеры колеблются, кинулись на них и обезоружили.

Елизавета, взяв с собою сорок гренадёров, которые поклялись ей не проливать крови, вошла в апартаменты дворца. Она нашла правительницу в постели.

Анна Леопольдовна не оказала никакого сопротивления. В то же время был арестован и герцог Брауншвейгский.

Взяв маленького царя на руки, цесаревна поцеловала его, сказав:

– Бедный ребёнок, ты совершенно невиновен, но родители твои виноваты.

Затем Елизавета Петровна, сев в сани, вернулась в свой дворец, взяв с собою Анну Леопольдовну и рёбенка-императора Иоанна Антоновича, лишившегося трона в колыбели.

X

ИМПЕРАТРИЦА

Весть о совершившемся перевороте с быстротою молнии разнеслась по городу. Все лица, недовольные свергнутым правительством, торжествовали.

В два часа пополудни Елизавета приняла поздравления первых чинов империи. На улице раздавались восторженные клики народа и войска. Петербург ликовал.

Елизавета возложила на себя орден Св. Андрея, объявила себя полковником четырёх гвардейских полков и полка кирасир, показалась народу со своего балкона, прошла через ряды гвардейских войск и уехала в Зимний дворец.

Любимец цесаревны Алексей Разумовский не принимал фактического участия в перевороте. Он оставался наблюдать за порядком в доме Елизаветы Петровны на Царицыном лугу, куда были доставлены многие арестованные и в их числе павшая правительница с императором Иоанном Антоновичем и новорожденной его сестрою.

Путь Елизаветы в Зимний дворец был рядом триумфов. Вдоль улицы стояли шпалерами войска. Несметные толпы народа приветствовали её единодушными криками «ура».

Прибыв во дворец, она направилась прежде всего в придворную церковь, чтобы присутствовать на благодарственном молебне, но её окружили гренадёры лейб-гвардии Преображенского полка.

– Ты видела, матушка наша, – заговорили они, – с каким усердием мы восстановили твои справедливые права. Как единственную награду мы просим тебя объявить себя капитаном нашей роты, и чтобы мы первые могли тебе присягнуть у ступеней алтаря в неизменной верности.

– Быть по сему! – сказала новая императрица.

Елизавета не забыла и о маркизе Шетарди. Она ежечасно извещала его о ходе событий и, когда уже была провозглашена императрицей, послала Лестока спросить его мнения, что ей следует делать с младенцем-императором, свергнутым с престола.

– Передайте её величеству, – сказал Шетарди, – что следует употребить все средства, дабы изгладить все следы царствования Иоанна Шестого; лишь одним этим будет ограждена Россия от бедствия, какое могло бы быть вызвано в то или иное время обстоятельствами и которых приходится особенно бояться здешней стране.

В этот же день вечером маркиз был приглашён императрицей во дворец. Елизавета приняла его чрезвычайно приветливо, но видимо была ещё взволнована пережитыми ею в течение суток событиями.

– Я чувствую себя ещё до сих пор подхваченной каким-то вихрем, – сказала она маркизу. – Что скажут теперь наши добрые друзья англичане? Есть ещё один человек, на которого мне было бы интересно взглянуть, – это австрийский посланник Бота.[95] Я полагаю, что не ошибусь, если скажу вам, что он будет в некотором затруднении; однако же он не прав, потому что найдёт меня как нельзя более расположенной дать ему тридцать тысяч подкрепления.

При своём торжестве императрица не забыла и о Людовике XV.

– Я вполне убеждена в том, – сказала она маркизу, – что его величество, более чем кто бы то ни был, примет участие том что случилось со мною счастливого; я рассчитываю сама выразить ему, как я тронута всем, что он для меня сделал.

Действительно, день спустя после переворота императрица написала французскому королю:

«Мы нисколько не сомневаемся, что ваше величество не только примете с удовольствием известие об этом благоприятном и благополучном для империи нашей перевороте, но что вы разделите наши намерения и желания во всём, что может послужить к постоянному и ненарушимому сохранению и вящему упрочению дружбы, существующей между обоими нашими дворами».

В Петербурге между тем было общее ликование. Да и немудрено, так как разгар национального чувства, овладевшего русскими в описываемое нами время, дошёл до своего апогея. Русские видели, что наверху при падении одного немца возникал другой, а дела всё ухудшались. Про верховных иностранцев и их деяния в народе ходили чудовищные слухи. Говорили о притеснениях, которые терпела от них цесаревна, и все жалели её. Да и по духу она была всем дорога. Всем нравилось, что она отказывалась от браков с иностранцами и постоянно жила в России. Её двор был скромен и состоял из русских – Алексея Разумовского, братьев Шуваловых и Михаила Воронцова. Сама она жила с чарующей простотой и доступностью, одна каталась по городу. Всё в ней возбуждало умиление народа. Чаще всего её видели в домике у казарм, где она крестила детей у рядовых и ублажала родителей крестников, входя даже в долги. Гвардейцы называли её не иначе как «матушкой».

Понятна, таким образом, радость народа и солдат.

В вышедшем манифесте было сказано, что цесаревна «восприняла отеческий престол по просьбе всех верных подданных, особливо лейб-гвардии полков». Люди, страдавшие при двух Аннах, были осыпаны милостями. Над недавними сановниками был назначен суд, и 11 января 1742 года утром по всем петербургским улицам с барабанным боем было объявлено, что на следующий день, в десять часов утра, будет совершена казнь «над врагами императрицы и нарушителями государственного порядка».

Арестанты рано утром из крепости были привезены в здание коллегий, откуда в десять часов их уже стали выводить на площадь, где был эшафот с плахой.

Первым появился Остерман, которого, по причине болезни ног, везли в извозчичьих санях в одну лошадь. За ним шли Миних, Головкин, Менгден, Левенвольд и Тимирязев.

Когда они все были поставлены в кружок один подле другого, четыре солдата подняли Остермана и внесли на эшафот на стуле. Ему был прочитан приговор. Он обвинялся в утайке духовной Екатерины I и в намерении выдать замуж цесаревну Елизавету за убогого иностранного принца. После прочтения приговора солдаты положили Остермана на пол лицом вниз, палачи обнажили ему шею, положили его на плаху, один держал голову за волосы, другой вынимал из мешка топор. В эту минуту читавший ранее приговор секретарь провозгласил: «Бог и государыня даруют тебе жизнь». При этих словах солдаты подняли Остермана и отнесли в сани, где он и оставался всё время, пока объявляли приговоры другим. Всем им было объявлено помилование без возведения на эшафот.

Остермана сослали в Берёзов, Миниха – в Пелым, Анну Леопольдовну с мужем отправили в Холмогоры, где она умерла через пять лет. Иоанн VI был заключён в Шлиссельбургскую крепость.

На приближённых Елизаветы Петровны посыпались милости.

Особенно награждён был Разумовский. В самый день восшествия на престол он был пожалован в действительные камергеры и поручики лейб-кампании в чине генерал-лейтенанта.

Немедленно был отправлен в Малороссию офицер с каретами, богатыми уборами и собольими шубами за семейством нового камергера. Несмотря на петербургский случай своего старшего сына, Наталья Демьяновна продолжала слыть между соседями только Розумихой и по-прежнему содержала в Лемешах корчму. Захваченная врасплох, она не хотела верить словам офицера. Известие о переменах в Петербурге ещё не доходило до Лемешей, а все самые блестящие представления старушки о величии сына были до того далеки от внезапно поразившей её действительности, что не трудно понять её недоверчивость.

Наталья Демьяновна собралась с сыном Кириллом, дочерьми, внуками и внучатами, родными, двоюродными и пустилась в путь-дорогу.

За несколько станций до Петербурга навстречу матери выехал Алексей Григорьевич. Наталью Демьяновну напудрили, подрумянили, нарядили в модное платье и повезли во дворец. Елизавета Петровна радушно встретила старушку и, говорят, между прочим сказала ей:

– Благословенно чрево твоё!

Наталья Демьяновна со всем своим семейством поселилась во дворце. Однако придворная жизнь была не по ней. Она строго придерживалась старых обычаев и среди роскоши дворца страдала тоскою по родине.

Не забыт был милостями и Герман Лесток – участник переворота. Помимо большого жалованья, он получал за каждый раз, когда пускал кровь Елизавете Петровне, по две тысячи рублей. Императрица пожаловала ему свой портрет, осыпанный бриллиантами.

Новая императрица между тем спешила короноваться и назначила коронование на апрель месяц 1742 года. 23 февраля она выехала из Петербурга, а 28 февраля состоялся торжественный въезд в Москву.

В Успенском соборе новгородский архиепископ Амвросий (Юшкевич) встретил императрицу глубоко прочувствованною патриотическою речью, в которой картинно описывал прежнее жестокое могущество немцев в нашем отечестве и открытие вместе с Елизаветой новой, чисто русской национальной эры в России.

После посещения соборов Архангельского и Благовещенского императрица опять села в парадную карету и тем же порядком отправилась к своему зимнему дому, что на Яузе. По пути её встретили сорок воспитанников Славяно-греко-латинской академии в белых платьях, с венцами на головах и с лавровыми ветвями в руках и пропели ей кантату.

Днём коронации было назначено 25 апреля. Первенствующую роль среди священнодействующего духовенства играл архиепископ Амвросий. Мантию и корону императрица возлагала на себя сама. Амвросий подносил ей то или другое на подушках, что, собственно, и составляет отличие коронования Елизаветы от предшествующей коронации.

После миропомазания императрица была введена архиереями во Святой алтарь и причастилась Святых тайн от первенствующего архиерея по чину царскому.

Во время шествия императрицы из Успенского собора в Архангельский сопровождавший её канцлер бросал на обе стороны пути золотые и серебряные жетоны. В то же самое время отправлено было несколько чиновников, верхом на богато убранных лошадях, для того чтобы бросать в народ жетоны. Высокопоставленным лицам, собравшимся в Грановитой палате, императрица раздавала выбитые по случаю её коронации медали сама из своих рук; другим, менее знатным, раздавал канцлер. Тут же был объявлен длинный список высочайших наград по случаю коронации.

Празднование коронации продолжалось в течение целой недели, причём весь город, особенно Кремль, по ночам всегда был иллюминирован самым роскошным образом.

29 апреля императрица переехала при торжественной и парадной обстановке из Кремлёвского дворца снова в свой зимний дом, что на Яузе. 1, 3 и 4 мая здесь давались блестящие балы для высших придворных чинов. С 8 мая открылся при дворе целый ряд маскарадов, которые продолжались до 25 – го числа. 29 мая при дворе был особый бал, на котором играла итальянская оперная труппа.

Коронационные празднества закончились только 7 июня.

Милости императрицы посыпались на её приближённых. Разумовский был пожалован обер-егермейстером и получил знаки ордена Св. Андрея Первозванного; кроме того, ему из собственных императрицыных и сосланного Миниха вотчин были пожалованы множество сёл и деревень.

Не забыты были и другие. Таким образом, царствование Елизаветы Петровны началось необыкновенно милостиво.

Ещё ранее коронации, при вступлении на престол, состоялось распоряжение императрицы об отмене смертной казни. 15 декабря 1741 года появился манифест о прощении преступников и о снятии штрафов и начётов с 1719 года по 1730-й. Тогда же государыня возвратила из ссылки много сосланных в прошедшее царствование и наградила чинами и орденами и имениями многих близких своих людей. Многим полкам была дана денежная награда; гренадёрская рота получила название «лейб-кампании», капитаном которой была сама императрица, капитан-поручик этой роты равнялся полному генералу, два поручика – генерал-лейтенантам, два подпоручика – генерал-майорам, прапорщики – полковникам, сержанты – подполковникам, капралы – капитанам. Унтер-офицеры, капралы и рядовые были пожалованы в потомственные дворяне. В гербы их внесена надпись: «За ревность и верность».

Вступив на престол, Елизавета Петровна, конечно, вспомнила о своём любимце, сосланном за неё в дальнюю Камчатку – Алексее Яковлевиче Шубине. С великим трудом отымали его там в 1742 году в одном камчадальском чуме. Его перевезли в Петербург, и 2 марта 1743 года он был произведён «за невинное претерпение» прямо в генерал-майоры лейб-гвардии Семёновского полка и получил Александровскую ленту. Императрица пожаловала ему богатые вотчины. Однако Шубин недолго оставался при дворе. Ссылка совершенно расстроила его здоровье. Он предался набожности и, дошедши до аскетизма, просил увольнения от службы. На это увольнение согласились быстро главным образом потому, что бывший любимец не мог быть приятен новому, имевшему в то время огромную силу при дворе, – Алексею Разумовскому. Получив отставку, Шубин поселился в пожалованном ему селе Работки Нижегородской губернии. На прощание императрица Елизавета Петровна подарила ему драгоценный образ Спасителя и часть ризы Господней.

Вскоре после коронации покинула Петербург и Наталья Демьяновна Разумовская. Она уехала с дочерьми, оставив младшего сына и старшую внучку при дворе. По возвращении в Малороссию она поселилась около села Адамовки, в одном из хуторов, пожалованных Алексею Григорьевичу. Здесь она выстроила себе усадьбу и при ней церковь.

XI

ТАЙНЫЙ БРАК

Необычайно возвеличенный и пожалованный графством, Алексей Разумовский чувствовал, как мало подготовлен он к своему положению и как необходимо ему окружить себя людьми, способными выводить его из той затруднительной обстановки, в которую беспрестанно ставило его совершенное отсутствие всякого образования.

По счастью, у Разумовского в выборе людей было какое-то особенное природное чутьё: почти все служившие при нём были людьми замечательными.

Первым по влиянию был Григорий Николаевич Теплов, сын истопника в псковском архиерейском доме, отчего и получил он фамилию Теплова, и воспитанник знаменитого Феофана Прокоповича. Первоначальное образование он получил в школе, учреждённой Феофаном при Александро-Невской лавре, а потом долгое время учился за границей. Он вернулся оттуда в 1736 году, поступил в Академию наук и пристроился к Артемию Петровичу Волынскому, который никогда, по свидетельству Гельбига, не покровительствовал невежеству. С необыкновенною ловкостью выпутался он из-под суда во время гибели Волынского, перешёл к занятиям учёным, был назначен переводчиком при академии, а в 1741 году – адъюнктом. Тут он стал искать покровительства у нового временщика и сделался необходимым в доме Разумовского.

Другой личностью, состоявшей при Алексее Григорьевиче, был Василий Евдокимович Ададуров, один из первых воспитанников академической гимназии в Петербурге и первый адъюнкт из русских в Российской Академии наук. Он также довершил своё воспитание за границей и первый составил грамматику русского языка. Ададуров был при Разумовском чем-то вроде секретаря.

Третьим был Александр Петрович Сумароков, драматург, много сделавший для русского театра, адъютант Разумовского, дослужившийся до бригадирского чина.

Его известности много способствовала благорасположенность Алексея Григорьевича.

Наконец, особенно приближённым к Разумовскому был Иван Перфильевич Елагин, несомненно, один из честнейших и образованнейших людей своего времени.

В Москве, во время коронационных торжеств, произошло событие, небывалое в русской истории, доставившее графу Разумовскому исключительное положение при императрице. Хитрый и ловкий граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин[96] ещё при Анне Леопольдовне был вызван из ссылки, куда попал по делу Бирона, и снова привлечён к общественной деятельности. Он был очень опытен в делах и умел владеть пером. Государыне он был неугоден, но умел хорошо излагать свои мысли на бумаге и объясняться по-французски и по-немецки. По необходимости его удержали при делах. Однако Бестужев никогда не сумел вполне приобрести благорасположение императрицы. Ему недоставало той живости в выражениях, которая нравилась государыне; в его обхождении была какая-то натянутость, а в делах мелочность, которая была ей особенно противна. Но Бестужев был настолько хитёр, чтобы сразу понять, как необходима была для него при дворе сильная подпора. Он ухватился за Разумовского, опасаясь, что иначе опять на сцену выйдет Остерман и место великого канцлера, на которое он уже метил, придётся променять на хижину в Берёзове.

Действительно, едва Бестужев занял место вице-канцлера, против него образовалась сильная партия. Все сторонники союза с Францией и Пруссией восстали, когда он предложил тесную связь с Австрией. Лесток вместе с де ла Шетарди стал во главе противников Бестужева, к числу которых принадлежали Воронцов, князь Трубецкой, принц Гомбургский, Шувалов и другие – все люди и сильные, и знатные при дворе. Удержаться одному Бестужеву не было возможности.

И вот в силу этого он сблизился с Алексеем Григорьевичем и вскоре сделался его лучшим другом.

Но этого было недостаточно. Надо было ещё сделать узы, соединившие Разумовского с государыней, неразрывными. Бестужев стал искать себе помощников в этом деле и скоро нашёл их в духовнике императрицы Дубянском и в епископе Юшкевиче.

Как известно, с воцарением Елизаветы Петровны русская партия взяла решительный перевес. Во главе её встал духовник императрицы Лубянский, к которому она особенно благоволила, человек весьма умный и ловкий царедворец, но при дворе разыгрывавший роль простачка, что давало ему ещё большую силу, так как никто из царедворцев его не опасался. Благодаря Лубянскому, все изгнанные в царствование Анны Иоанновны иерархи были освобождены из заключения и им был возвращён архиерейский сан. С кафедры, в присутствии императрицы, стали сыпаться самые сильные обвинения и ругательства против иностранцев.

Но всё могло измениться – не все иностранцы были ещё сокрушены. Лесток и Шетарди в высшей степени пользовались доверием государыни. Следовало постоянно иметь при самодержице такое лицо, которое было бы предано духовенству и на заступничество которого можно было вполне и всегда рассчитывать.

Таким из всех был Алексей Разумовский. Искренне благочестивый, он принадлежал к партии автора «Камня веры»,[97] сторонники которой были по большей части украинцы и белорусы. Призренный в младенчестве духовенством, возросший под крылом его в рядах придворных певчих, он взирал на него с чувством самой искренней и глубокой благодарности и был предан всем своим честным и любящим сердцем. Власть гражданская сошлась с властью духовною.

Уговорить богомольную и отчасти суеверную государыню было нетрудно: духовник имел всегда к ней доступ, и она охотно прислушивалась к его словам.

Тайный брак Елизаветы с Разумовским был совершён осенью 1742 года в подмосковном селе Перове. Обряд венчания совершил Лубянский.

Влияние Алексея Григорьевича после брака стало огромным. Все почитали его и обращались с ним, как с супругом императрицы. Он занимал во дворце комнаты, смежные с апартаментами государыни. Когда он чувствовал себя нездоровым, Елизавета Петровна обедала в его покоях и он принимал её и её приближённых в парчовом шлафроке. Алексей Григорьевич всюду сопутствовал государыне, и она даже публично оказывала ему знаки нежности и сама застёгивала шубу и поправляла шапку, когда в трескучий мороз они выходили из театра. Одному ему отпускалось рыбное кушанье и в то время, когда государыня и весь двор содержали строгий пост. Одним словом, положение Разумовского было совсем особенное, и он удержал его до конца жизни императрицы, несмотря на все усилия враждебной ему партии. Царедворцы падали ниц пред всемогущим супругом императрицы.

В своих увеселениях двор подделывался к вкусам Алексея Григорьевича. Благодаря его страсти к музыке, была заведена постоянная итальянская опера, за огромные цены выписывались знаменитые в Европе певцы, «буфоны и буфонши». В штате дворца встречались бандуристы и бандуристки и даже «малороссиянки-воспевальщицы». Украинские певчие пели и на клиросе, и на сцене, вместе с итальянцами. На придворных пирах появились малороссийские блюда, – одним словом, всё украинское было в моде.

Но среди всех упоений такой неслыханной фортуны Разумовский оставался всегда верен себе и своим. На клиросе и в покоях петербургского дворца, среди лемешевского стада и на великолепных праздниках Елизаветы Петровны он был всё таким же простым, наивным, несколько хитрым и насмешливым, но в то же время крайне добродушным хохлом, без памяти любящим свою прекрасную родину.[98]

XII

НА БЕРЕГУ ПРУДА

Прошло восемь лет после разговора в домике по Басманной улице в Москве между майором Иваном Осиповичем Лысенко с его закадычным другом и товарищем Сергеем Семёновичем Зиновьевым.

Стояло чудное июльское послеполудня. На берегу пруда в небольшом, но живописном имении княгини Вассы Николаевны Полторацкой, находившемся в Тамбовском наместничестве, лежал, распростёршись на земле, юноша лет шестнадцати в форме кадета пажеского корпуса. Это был сын Ивана Осиповича – Осип, гостивший, по обыкновению, летом в имении княгини Полторацкой, куда несколько раз за лето наезжал и его отец. Юноша лежал, устремив мечтательный взор своих чудных чёрных глаз в лучистую синеву неба, и в этих глазах выражалось что-то вроде раздирающей душу тоски.

Вдруг к пруду приблизились лёгкие шаги, а в кустах раздался тихий шорох шёлкового платья. Из-за деревьев небольшой рощи бесшумно выскользнула женская фигура и неподвижно остановилась, не спуская глаз с лежавшего юноши.

– Ося!

Молодой человек вздрогнул и быстро вскочил. Он вовсе не знал ни этого голоса, ни этой женщины.

– Что вам угодно?

Тонкая, дрожащая рука быстро опустилась на его руку.

– Тише! Не так громко! Нас могут услышать, но мне надо переговорить с тобою наедине, с тобою одним, Ося!..

Женщина указала в другую сторону небольшого пруда, где за росшими кустарниками слышались весёлые голоса, а затем отступила и жестом пригласила его последовать за нею.

Одно мгновение юноша колебался. Каким образом эта незнакомка, судя по одежде, принадлежавшая к высшему кругу общества, очутилась здесь, около уединённого лесного пруда? И что означает это «ты» в устах особы, которую он видел в первый раз? Однако таинственность этой встречи показалась молодому человеку заманчивой. Он последовал за дамой.

Они прошли в глубь рощи, в такое место, откуда их нельзя было видеть, и незнакомка медленно откинула вуаль. Она была не особенно молода, лет за тридцать, но её лицо с тёмными, жгучими глазами обладало своеобразной прелестью. Такое же очарование было в её голосе. Она говорила по-русски совершенно бегло, но с иностранным акцентом, что доказывало, что этот язык не был ей родным.

– Ося, взгляни на меня! Ты на самом деле не знаешь меня? У тебя не сохранилось ни малейшего воспоминания из дней детства, которые подсказали бы тебе, кто я?

Юноша медленно покачал отрицательно головой. Но всё-таки в нём проснулось воспоминание, неясное, неуловимое – воспоминание о том, что он не в первый раз слышит этот голос, видит это лицо. Смущённый и точно прикованный к месту, он не сводил взора с незнакомки. А она вдруг протянула к нему обе руки и воскликнула:

– Мой сын! Моё единственное дитя!.. Неужели ты не узнаёшь своей матери?

– Моя мать умерла, – сказал Осип Лысенко с расстановкой.

– Вот как? Меня объявили умершей! Тебе не хотели оставить даже воспоминание о матери! Неправда, Ося, я жива, я стою пред тобою. Посмотри на мои черты. Дитя моё, неужели ты не чувствуешь, что принадлежишь мне?..

Юноша всё ещё неподвижно стоял и смотрел на лицо, на котором мало-помалу находил полнейшее подобие своему, те же черты, те же густые синевато-чёрные волосы, те же большие, как ночь, тёмные глаза. Даже странное, демоническое выражение, горевшее пламенем во взоре матери, тлелось, как угли, в глазах сына.

Сходство говорило о родстве крови, и наконец голос крови заговорил в Осипе Лысенко. Он не требовал дальнейших объяснений и доказательств. Прежнее неуловимое смутное воспоминание детства вдруг прояснилось, и он бросился в объятия женщины.

– Мама!

В этом восклицании выразилась вся горячая нежность юноши, который никогда не знал, что значит иметь мать, и между тем тосковал по ней со всею страстностью своей натуры.

Мать! Он был в её объятиях, она осыпала его горячими ласками, сладкими, нежными именами, которых он никогда ещё не слыхивал. Всё прочее исчезло для него в потоке бурного восторга.

Прошло несколько минут. Осип высвободился из объятий Станиславы Феликсовны (это была она) и пылко заговорил:

– Почему же ты никогда не приезжала ко мне? Почему мне сказали, что ты умерла?

Станислава Феликсовна отступила на несколько шагов. Выражение нежности в её глазах исчезло, и взамен вспыхнула дикая, смертельная ненависть.

– Потому что твой отец ненавидит меня, потому что он не хотел оставить мне даже любовь моего единственного рёбенка, когда оттолкнул меня от себя.

Осип молчал, ошеломлённый. Правда, он знал, что имя матери не произносилось в присутствии его отца, помнил, как последний строго и жестоко осадил его, когда он осмелился однажды обратиться к нему с расспросами о матери, но он был ещё настолько ребёнком, что не раздумывал над причиною этого.

Станислава Феликсовна и теперь не дала ему времени на размышления. Она откинула его густые волосы со лба и немедленно произнесла:

– У тебя его лоб, но это единственное, чем ты напоминаешь его: всё остальное моё, только моё. Каждая черта доказывает, что ты мой.

Она снова заключила сына в свои объятия, а он ответил на них так же страстно. Он был просто опьянён счастьем. Всё это походило на самую чудную сказку, какую он мог себе вообразить, и он, ни о чём не спрашивая, ни о чём не думая, отдался очарованию.

Вдруг возле рощи послышался голос, звавший Осю. Станислава Феликсовна вздрогнула.

– Нам надо расстаться. Никто не должен знать, что я виделась с тобою, главное, не должен знать твой отец!.. Когда ты вернёшься к нему?

– Через две недели…

– Через две!.. – повторила она. – Ну, до тех пор мы с тобою будем видеться ежедневно. Завтра в этот же час будь у пруда, но один, чтобы нам не мешали. Ты ведь придёшь, Ося?

– Конечно, мама, но…

– Главное, не говори никому, решительно никому, не забывай этого! Прощай, дитя моё, мой единственный любимый сын, до свиданья!

Ещё один поцелуй, и Станислава уже юркнула в чащу деревьев так же беззвучно, как и пришла.

Да и пора было скрыться. Тотчас вслед за тем в роще появились две девочки, которые поражали с первого взгляда своим необычайным сходством друг с другом. Всякий принял бы их за сестёр-близнецов, если бы разница в одежде не говорила, что одна из них барышня, а другая служанка.

Девочки были лет десяти. Одна из них – княжна Людмила Полторацкая, а другая – Таня Берестова, крепостная девочка княгини Вассы Семёновны.

Княгиня овдовела лет десять тому назад и все свои заботы отдала своей только что родившейся дочери, посвящая ей все досуги своей хозяйственной деятельности, считавшейся образцовой среди её соседей. Княгиня была строга, взыскательна, но справедлива. Она не обременяла крестьян усиленной работой, но и не любила лентяев и дармоедов.

Среди дворовых княгини была молодая вдова дворецкого Ульяна Берестова, больная чахоткой, красивая молодая женщина, с дочерью Таней. Через несколько лет после смерти князя Полторацкого умерла и Ульяна, и её девочка осталась круглой сироткой. Княгиня Васса Семёновна приняла в ней чисто материнское участие и дозволяла по целым дням играть со своей дочерью.

Поразительное сходство между обеими девочками, видимо, не обращало особенного внимания княгини. Злые языки говорили, что она знала причину этого сходства, а ещё более злые утверждали, что из-за этого сходства мать девочки сошла в преждевременную могилу и что в быстром развитии смертельной болезни Ульяны небезучастна была княгиня Васса Семёновна.

Как бы то ни было, но девочки были почти погодки и в течение нескольких лет стали задушевными подругами. Различие между ними было лишь в одежде, так как даже скудное по тому времени образование у священника сельской церкви они получали вместе. Гувернантка француженка, приставленная к княжне, одинаково передавала премудрость своего языка и бывшей неразлучно с княжной Людмилой Тане.

Княгиня Васса Семёновна Полторацкая жила безвыездно в своём имении, лишь изредка выезжала в Тамбов по хозяйственным надобностям. Связывающим звеном между нею и Петербургом был её брат, друг и приятель майора Лысенко – Сергей Семёнович Зиновьев, занимавший в то время в петербургской административной сфере далеко не последнее место. Летом он приезжал к сестре, и здесь устраивались свидания между ним и Иваном Осиповичем Лысенко, сын которого Ося на время летних вакаций всегда отправлялся на побывку к княгине Полторацкой и был желанным гостем в её доме, как сын задушевного друга её брата и, наконец, как сын человека, о котором у княгини сохранились более нежные воспоминания.

Несмотря на свои шестнадцать лет, Ося был ещё совершенным ребёнком, и общество двух десятилетних девочек вполне удовлетворяло его, тем более что они относились к нему с восторжённым обожанием, очень льстившим его непомерному самолюбию. Надо при этом сознаться, что чёрненькие глазки грациозной княжны Люды, как звали её домашние имели значение в отношениях шестнадцатилетнего юноши к своей маленькой подруге. Инстинктивное чувство любви уже зарождалось в сердце молодого человека.

Княжна Люда могла и, видимо, имела право обращаться с Осей деспотично, и своенравный и неукротимый для всех сорванец становился при ней послушным исполнителем её желаний.

«Жених и невеста» – так прозвали Осю и Люду в доме Полторацких, и, видимо, обоим детям было далеко не противно это прозвище.

Эта-то Люда со служанкой-подругой и появилась в роще.

– Отчего ты не отвечаешь? Я звала уже три раза. Уж не спал ли ты? У тебя совсем такой вид, будто ты только что видел сон.

Ося на самом деле стоял точно ошеломлённый и дико смотрел в ту сторону, куда скрылась его мать. Только через несколько минут он повернулся к девочкам и, проведя рукою по лбу, медленно ответил:

– Да, я видел сон… странный, чудесный сон!

– Как не стыдно спать днём! – укоризненно сказала княжна Люда, видимо, не поняв ответа молодого Лысенко.

XIII

ОТЕЦ И СЫН

Отцы Лысенко и Зиновьева с давних пор были в дружеских отношениях. Как соседи по имениям, они часто виделись. Их дети росли вместе, и множество общих интересов делало всё крепче эту дружескую связь. Так как они обладали весьма небольшим состоянием, то их сыновьям пришлось по окончании ученья самостоятельно пролагать себе дорогу в жизни.

Иван Осипович и Сергей Семёнович так и сделали. Они были товарищами детских игр и, возмужав, остались верны старой дружбе, даже чуть не породнились, так как их родители мечтали о союзе молодого Лысенко с Вассой Семёновной. По-видимому, и молодые люди сочувствовали друг другу.

Всё шло как нельзя лучше, как вдруг случилось событие, неожиданно положившее конец всем этим планам.

За много лет до того один из родственников Зиновьевых по женской линии, Менгден, неисправимый кутила, бежал от долгов из России в Польшу, где и принял должность управляющего в имении одного богатого помещика. По смерти владельца ему удалось получить руку вдовы, и таким образом он снова достиг выдающегося положения в жизни.

Лет через пятнадцать после брака Менгден вместе с женой посетил родственников в России.

Госпожа Менгден была уже в зрелых летах и давно отцвела; это, однако, не помешало ей иметь от второго брака дочь, двенадцатилетнюю Якобину. Её сопровождала также дочь от первого брака, Станислава Феликсовна Свянторжецкая. Эта семнадцатилетняя полька, окружённая ореолом своеобразной красоты, прелести и огненного темперамента, засияла как солнце на горизонте тамбовских провинциалов, жизнь которых шла до сих пор неспешным, размеренным шагом. Станислава, конечно, выделялась в этом кругу, но сама с равнодушием избалованной повелительницы пренебрегала его обычаями и воззрениями. В свою очередь окружающие смотрели на неё, как на удивительное явление из какого-то неизвестного им мира, и в душе относились к ней неодобрительно.

В это время Иван Осипович Лысенко приехал из Тамбова в именье отца, увидел Станиславу, и его судьба была решена. Им овладела та безумная страсть, которая возникает внезапно, походит на какое-то опьянение, одурение и очень часто оплачивается ценою раскаяния во всю последующую жизнь. Забыты были желания родителей и собственные мечты о будущем, забыта спокойная сердечная привязанность, соединявшая его с подругой детства Вассой. Иван Осипович не замечал более этого скромного цветка родины, а вдыхал опьяняющий аромат чудной розы, выросшей под чужим небом; всё остальное исчезло, потонуло в тумане.

Однажды, оставшись наедине со Станиславой, он бросился к её ногам, признался ей в любви и, к его удивлению, чувство не осталось без ответа: Станислава приняла его предложение.

Известие об этой помолвке подняло целую бурю в обеих семьях. Со всех сторон посыпались уговоры и предостережения; даже мать и отчим Станиславы были против брака. Однако общее сопротивление только разжигало страсть молодых людей. Несмотря ни на что, они поставили на своём, и через полгода Иван Лысенко ввёл в свой дом молодую жену.

Люди, пророчествовавшие несчастье их браку, к сожалению, предсказали слишком верно. За коротким опьянением счастья последовало самое горькое разочарование.

Со стороны Ивана Осиповича было роковой ошибкой вообразить, что женщина, подобная Станиславе, выросшая в безграничной свободе, привыкшая к расточительной жизни богатых фамилий в своём отечестве, могла когда-нибудь подчиниться нравственным воззрениям и примириться с общественными отношениями скромных русских провинциалов. Охотиться по целым часам верхом на полудиком коне в обществе мужчин, вести с ними разговоры в свободном тоне в своём доме, всегда наполненном толпой гостей, окружать себя блеском, обыкновенно идущим рука об руку со страшным упадком имений, обременённых долгами, – вот жизнь, которую одну знала Станислава и которая только и соответствовала её характеру. Понятие о долге было ей так же чуждо, как всё вообще в её новой обстановке.

И эта женщина должна была вести хозяйство в доме молодого военного, в распоряжении которого были весьма ограниченные средства, должна была приноравливаться к общественным отношениям в маленьком городе наместничества.

Первые же недели показали, что это невозможно. Станислава начала с того, что стала безумно проматывать своё небольшое приданое. Напрасно просил и уговаривал муж – она ничего не хотела слышать. Долг, общественное мнение, предметы, священные в его глазах, возбудили в ней только насмешки. Его странные, по её мнению, понятия о чести и приличиях заставляли её только пожимать плечами.

Скоро между супругами начались ежедневные бурные сцены, и тогда, когда уже было поздно, Иван Осипович должен был сознаться, что поступил очень опрометчиво. Теперь он должен был признать, что только каприз или разве мимолётная страсть привели Станиславу в его объятья. Теперь она не видела в нём ничего, кроме неудобного спутника жизни, который портил ей всякое удовольствие педантизмом и смешными понятиями о чести и всюду ставил ей преграды. Тем не менее она боялась этого человека, потому что ему всегда удавалось подчинить своей воле её бесхарактерную натуру.

Рождение маленького Оси уже не могло ничего исправить в этом глубоко несчастном союзе. Впрочем, оно заставило супругов сохранять внешний вид согласия. Станислава Феликсовна страстно любила рёбенка и знала, что муж ни за что не отдаст его ей, если дело дойдёт до развода. Одно это удерживало её подле мужа, и Иван Осипович, затаив страдание, терпеливо переносил свою горькую жизнь и употреблял все усилия к тому, чтобы скрыть её от посторонних.

Но эти посторонние знали всю правду, знали даже то, о чём муж и не подозревал, что скрывали от него из деликатности. Года через два после свадьбы полк, в котором служил Иван Осипович Лысенко, был переведён в Москву. Вот здесь-то и настал день, когда повязка упала с глаз обманутого мужа, и он узнал то, что уже давно не было тайной ни для кого, кроме него.

Следствием этого была дуэль. Противник Ивана Осиповича был ранен и вскоре умер, а Лысенко заключён под арест, но вскоре был выпущен на свободу, так как все знали, что он как оскорблённый супруг защищал свою честь. В то же время он начал дело о разводе.

Станислава Феликсовна не выказала ни малейшего сопротивления, но делала отчаянные попытки удержать за собою рёбенка и вела из-за него борьбу не на жизнь, а на смерть. Однако всё оказалось напрасно: сын был безусловно отдан отцу, и тот с неумолимой жестокостью не позволял матери даже приближаться к нему, и ей ни разу не удалось видеть сына. Наконец убедившись, что ничего не добьёшься, она вернулась в Варшаву к своей сводной сестре, жившей в этом городе и вращавшейся в придворных сферах. Казалось, Станислава Феликсовна навеки умерла для своего бывшего мужа, и вдруг совершенно неожиданно снова появилась в России, где её муж уже занимал видный военный пост.

Прошло около недели со дня первого свидания молодого Лысенко с матерью. В гостиной княжеского дома Полторацких сидела Васса Семёновна, а напротив неё помещался полковник Иван Осипович Лысенко, только что приехавший из Москвы. Должно быть, предмет разговора был серьёзен и неприятен, потому что Иван Осипович мрачно слушал хозяйку. Княгиня говорила:

– Перемена в Осе бросилась мне в глаза уже несколько дней тому назад. В первое время его просто обуздать нельзя было, так что я раз даже пригрозила отослать его домой, и вдруг он совсем повесил голову, не затевал больше никаких глупостей, по целым часам рыскал один по лесу и, возвратившись домой, спал. Брат решил, что он начинает делаться благоразумнее, я же сказала: «Дело нечисто, тут что-нибудь да кроется», – и принялась за Люду и Таню, которые тоже казались какими-то странными и, очевидно, были в заговоре. Они, оказывается, застали Осю с его матерью в роще, и мальчик взял с них слово, что они будут молчать. Девочки действительно молчали и признались лишь тогда, когда я пристала к ним, что называется, с ножом к горлу.

– А Осип? Что он сказал? – прервал её Лысенко.

– Ничего, потому что я и не заикалась ему об этом. Он, разумеется, спросил бы меня, почему же ему нельзя видеться с родною матерью, а на такой вопрос может ответить только отец.

– Вероятно, он уже получил ответ, – с горечью произнёс Лысенко. – Только едва ли ему сказали правду.

– Вот этого-то я и боялась, а потому, как только узнала всю историю, не теряя ни минуты, известила вас. Что же теперь делать?

– Ну, конечно, я приму меры. Благодарю вас, княгиня! Я точно предчувствовал беду, когда получил ваше письмо, так настоятельно призывавшее меня сюда. Сергей был прав – я ни в каком случае не должен был ни на час отпускать от себя сына; но я надеялся, что здесь, в Зиновьеве, он в безопасности. Осип так радовался поездке, так ждал её, что у меня не хватило духа отказать ему в ней. Вообще он только тогда весел, когда я далёк от него.

В последних словах слышалась глухая боль, но княгиня Васса Семёновна только пожала плечами.

– Не он один виноват в этом, – сказала она. – Я тоже строга к своей девочке, но тем не менее она знает, что у неё есть мать и что она дорога ей; Осип же не может сказать то же о своём отце, он знает вас только как строгого и неприступного. Если бы он подозревал, что в глубине души вы обожаете его…

– То сейчас же воспользовался бы этим, чтобы обезоружить меня своею нежностью и ласками. Неужели мне допустить, чтобы он стал повелевать и мною так же, как всеми, кто только имеет дело с ним? Я единственный человек, которого он боится, а вследствие этого и уважает.

– И вы надеетесь одним страхом справиться с мальчиком, которого мать, без сомнения, осыпает безумными ласками? Откровенно скажу вам, что ничего иного нельзя было и ожидать с тех пор, как она опять здесь. Держать Осю при себе ни к чему не привело бы, потому что шестнадцатилетнего мальчика нельзя уже охранять, как маленького рёбенка, и мать нашла бы к нему дорогу. Да в конце концов она и права, и я поступила бы совершенно так же.

– Права! – горячо воскликнул Лысенко. – И это говорите вы, княгиня?

– Права, несомненно, права, – продолжала княгиня. – Я говорю это потому, ибо мне ведомо, что значит иметь единственного рёбенка. То, что вы взяли у Станиславы мальчика, было в порядке вещей: подобная мать не пригодна для воспитания, но то, что теперь, через двенадцать лет, вы запрещаете ей видеться с сыном – жестокость, внушить которую может только ненависть. Как бы ни была велика её вина – наказание слишком сурово.

– Никогда не подумал бы я, что именно вы возьмёте сторону Станиславы, – глухо произнёс Лысенко. – Ради неё я когда-то жестоко оскорбил вас, разорвал союз.

– Который вовсе ещё не был заключён, – поспешно прервала его княгиня. – Это было планом наших родителей, и ничего больше.

– Но мы знали о нём с детских лет, и он нравился нам. Не старайтесь оправдать меня, княгиня, я слишком хорошо знаю, какой вред нанёс тогда вам и… себе.

– Будь по-вашему, Иван Осипович! Тогда я любила вас, и, вероятно, вы сделали бы из меня не совсем то, чем я стала теперь; я всегда была своевольной девушкой и не легко поддавалась чьему-нибудь влиянию, но вам я покорилась бы. Когда через пять лет после вашей свадьбы я пошла к алтарю с князем Полторацким, судьба решила иначе. Она сделала меня главой семьи, роковые обстоятельства узаконили это главенство – мой муж вскоре умер. Однако прочь все эти старые, давно прошедшие дела! Мы, несмотря ни на что, остались друзьями, и если теперь вам нужно моё содействие или совет, я готова.

Лысенко почтительно поцеловал её руку, говоря:

– Я знаю это, княгиня, но в таком деле я один могу решать и действовать. Прошу вас, позовите Осипа ко мне. Я поговорю с ним.

Минут через десять вошёл Ося. Он затворил за собою дверь и остановился у порога. Иван Осипович обернулся.

– Подойди ближе, Осип, мне надо переговорить с тобою.

Мальчик послушался и медленно приблизился к отцу. Он уже знал, что Тане и Люде пришлось покаяться и что его встречи с матерью стали известны, но робость, с которою он обыкновенно приближался к отцу, уступила сегодня место нескрываемому упорству.

Это не ускользнуло от Ивана Осиповича. Он окинул долгим, мрачным взглядом красивую юношескую фигуру сына и произнёс:

– Мой внезапный приезд, кажется, не удивляет тебя? Ты, может быть, даже знаешь, что привело меня сюда? Да? В таком случае мы обойдёмся без предисловия. Ты узнал, что твоя мать жива, она являлась к тебе, и ты встречаешься с нею. Когда ты увидел её в первый раз?

– Полторы недели тому назад.

– И с тех пор говорил с нею ежедневно?

– Да, у лесного пруда.

– Вот как? Ну, что же, я не упрекаю тебя, потому что не запрещал тебе ничего в этом отношении; вопрос об этом пункте никогда даже не поднимался между нами. Но, если дело зашло так далеко, я должен нарушить молчание. Ты считал свою мать умершей, и я допустил эту ложь, потому что хотел избавить тебя от воспоминаний, которые отравили мою жизнь. Это оказалось невозможным, а потому ты должен узнать теперь правду. Ещё молодым офицером я страстно полюбил твою мать и женился на ней против воли своих родителей, которые не ждали никакого добра от брака с женщиной другой религии. Они оказались правы: брак был в высшей степени несчастным и кончился разводом по моему требованию. Я имел неоспоримое право на это, закон отдал сына мне. Более я не могу сказать тебе, потому что не хочу обвинять мать пред сыном. Удовольствуйся этим.

Хотя объяснение было коротко и звучало жёстко, но произвело на молодого Лысенко странное впечатление: отец не хотел обвинять пред ним мать, пред ним, который ежедневно выслушивал от неё самые горькие жалобы и обвинения против отца! Станислава свалила всю вину в разводе на мужа и его неслыханное тиранство. В своём сыне она нашла даже чересчур жадного слушателя, так как его необузданная натура с трудом переносила строгость отца. И всё-таки немногие серьёзные слова последнего подействовали сильнее, чем все страстные излияния матери. Мальчик инстинктивно почувствовал, на чьей стороне правда.

– А теперь к делу, – продолжал Иван Осипович. – Что было содержанием ваших ежедневных бесед?

Осип, вероятно, не ожидал подобного вопроса. Густой румянец залил его лицо. Осип молчал и глядел в пол.

– А, вот как, ты не смеешь повторять их мне? Не хочешь говорить? Всё равно твоё молчание говорит мне больше, чем слова; я вижу, какое отчуждение ко мне уже успели внушить тебе, и ты будешь совсем потерян для меня, если я предоставлю тебя этому влиянию ещё хоть ненадолго. Встречи с матерью больше не повторятся; ты сегодня же уедешь со мною домой и останешься под моим надзором. Кажется ли тебе это жестоким или нет – так должно быть, и ты будешь повиноваться.

Но Иван Осипович заблуждался, полагая, что сын, как всегда, покорится простому приказанию.

– Отец, этого ты не можешь и не должен мне приказывать! – горячо возразил он. – Она – мне мать, которую я наконец нашёл и которая одна в целом свете любит меня. Я не позволю отнять её у меня так, как её отняли у меня раньше. Я не позволю принудить себя ненавидеть её только потому, что ты ненавидишь её! Грози, наказывай, делай что хочешь, но я не буду повиноваться.

Весь необузданный, страстный темперамент юноши вылился в этих словах. Неприятный огонь пылал в его глазах, руки были сжаты в кулаки. Он дрожал под влиянием дикого порыва возмущения. Очевидно, он решился начать борьбу с отцом, которого прежде так боялся.

Но взрыва гнева отца не последовало. Иван Осипович смотрел на сына серьёзно и молчал с выражением немого упрёка во взгляде.

– Одна в целом свете любит тебя! – медленно повторил он. – Ты, верно, забыл, что у тебя есть ещё отец?

– Который не любит меня! – крикнул мальчик тоном, переполненным горечью. – Только теперь, когда я нашёл свою мать, я знаю, что такое любовь.

– Осип!

Мальчик совсем опешил при звуке этого странного, дрожащего от боли голоса, который он слышал в первый раз. Горячая речь, готовая уже снова политься, замерла на его устах.

– Потому, что ты никогда не видел от меня нежностей, потому, что я воспитывал тебя серьёзно и строго, ты сомневаешься в моей любви? – продолжал отец тем же тоном. – А знаешь ты, чего стоила мне эта строгость с единственным любимым ребёнком?

– Отец!

Это восклицание звучало ещё робко и нерешительно, но в голосе Осипа слышалось что-то вроде зарождающейся симпатии и радостного изумления. Глаза сына не отрывались от глаз отца, который положил руку на его плечо и притягивал его к себе, говоря:

– Когда-то у меня было честолюбие, были гордые надежды на жизнь, великие планы и намерения. Со всем этим я покончил, когда меня поразил этот удар. От него мне никогда не оправиться, и если я ещё живу и борюсь, то, кроме сознания долга, меня побуждает к этому только одно: мысль о тебе, Осип! В тебе всё моё честолюбие, сделать твою будущность счастливой и великой – вот всё, чего я ещё требую от жизни. И она может быть великой, Осип, потому что твои способности не из обыкновенных, а твоя воля тверда. Но есть и другие – опасные – качества в твоей натуре; они должны быть подавлены, если ты не хочешь, чтобы они пересилили тебя и повергли в бездну горя. Я обязан быть строгим, чтобы обуздать эти опасные наклонности, но не легко мне это было.

Лицо мальчика пылало. Задыхаясь, следил он за губами отца. Наконец он произнёс шёпотом, за которым чувствовался с трудом скрываемый восторг:

– Я не смел до сих пор любить тебя, ты был всегда так холоден, так неприступен, и я…

Он остановился и снова взглянул на отца, обвившего его плечи рукою и ещё крепче прижавшего к себе.

Их взгляды глубоко проникали в душу друг друга, и голос Лысенко прерывался, когда он тихо произнёс:

– Ты моё единственное дитя, Осип, единственное, что мне осталось от мечты и счастья, которые исчезли, как сон, а взамен явились разочарование и горечь. Тогда я многое потерял и всё вынес, но если бы мне пришлось потерять тебя, я не перенёс бы этого.

Сын бросился к отцу на грудь, а отец крепко обвил сына руками, как будто хотел удержать его навсегда. В этом горячем, страстном объятии всё остальное было ими забыто.

Оба забыли, что между ними стояла грозная тень, выступившая из прошедшего, разлучая их. Они оба не заметили, что дверь комнаты приотворилась и опять заперлась. Осип всё ещё обнимал отца с бурною нежностью. Иван Осипович ничего не говорил, но время от времени целовал сына в лоб и не сводил глаз с прелестного, полного жизни лица, которое он крепко прижимал к своей груди.

Наконец сын тихо произнёс:

– А… моя мать?

– Твоя мать покинет Россию, как только убедится, что ты и впредь должен оставаться вдали от неё, – ответил Иван Осипович, на этот раз без всякой жёсткости в голосе, но совершенно твёрдо. – Ты можешь писать ей; я позволяю переписку с известными ограничениями, но личные встречи я не могу и не должен допускать.

– Неужели ты до такой степени ненавидишь её? – с укором спросил юноша. – Ты пожелал развода, а не она, я узнал это от самой матери.

Губы Ивана Осиповича вздрогнули. Он хотел возразить, что развод был восстановлением чести, но взглянул на тёмные, вопросительные глаза сына, и его слова замерли на его устах. Он не был в состоянии доказывать сыну виновность матери.

– Оставь этот вопрос, – мрачно ответил он, – я не могу отвечать на него. Может быть, впоследствии ты сам поймёшь и оценишь мотивы, руководившие мною; теперь я не могу избавить тебя от тяжёлой необходимости сделать выбор – ты должен принадлежать кому-нибудь одному из нас, с другим надо расстаться. Покорись этому, не рассуждая, как воле судьбы…

Юноша опустил голову. Он почувствовал, что в настоящую минуту ничего более не добьётся, а потому убитым тоном произнёс:

– Я скажу это матери. Теперь, когда ты всё знаешь, я, конечно, могу открыто идти к ней.

Иван Осипович остолбенел. Он совершенно не подумал о возможности такого вывода.

– Когда же ты хочешь видеться с нею?

– Сегодня же, у пруда. Она наверно уже там.

Иван Осипович боролся сам с собою. Что-то в глубине души предостерегало его, убеждало не допускать этого свидания, и в то же время он сознавал, что было бы жестоко запретить его.

– Вернёшься ты через два часа? – спросил он после довольно продолжительной паузы.

– Конечно, отец, даже раньше, если ты потребуешь.

– Так иди, – сказал Лысенко с глухим вздохом, – но помни: как только ты вернёшься, мы поедем домой: ведь и без того твои каникулы приходят к концу.

Мальчик, уже собиравшийся идти, вдруг остановился. Слова отца напомнили ему то, о чём он было забыл в последние полчаса, – гнёт ненавистной службы, опять ожидавшей его. До сих пор он не смел высказывать своё отвращение к ней, но этот час безвозвратно унёс с собою всю его робость пред отцом. Следуя вдохновению минуты, он снова обвил руками шею отца и воскликнул:

– У меня к тебе большая просьба, которую ты непременно должен исполнить; я знаю, ты согласишься, в доказательство того, что ты действительно любишь меня.

– А, ты требуешь ещё доказательств? Ну, посмотрим.

Сын ещё крепче прижался к отцу. Его голос зазвучал той неотразимо нежной лаской, благодаря которой отказать ему в просьбе было почти невозможно.

– Позволь мне не быть военным, отец! Я не люблю дела, в которое ты меня посвятил, и никогда не полюблю его. Если до сих пор я покорялся твоей воле, то лишь с отвращением, с затаённым гневом; я чувствовал себя безгранично несчастным, только не смел признаться тебе в этом.

– Другими словами, ты не хочешь повиноваться! – произнёс Лысенко жёстким тоном. – А тебе это нужнее, чем кому бы то ни было.

– Но я не могу выносить принуждение, – страстно возразил мальчик, – а военная служба – не что иное, как постоянное принуждение, каторга! Всем повинуйся, никогда не имей собственной воли, изо дня в день покоряйся дисциплине, неподвижно застывшей форме. Всё моё существо рвётся к свободе, к свету и жизни. Отпусти меня, отец! Не держи меня больше на привязи! Я задыхаюсь, я умираю.

Рука Осипа ещё обвивала шею отца, но тот вдруг выпрямился, оттолкнул его от себя и резко ответил:

– Я полагал, что военная служба – вовсе не каторга, что быть военным – это честь! Свобода, свет, жизнь! Уже не думаешь ли ты, что в шестнадцать лет имеешь право очертя голову броситься в водоворот жизни и упиваться всеми её благами? Для тебя эта именно свобода была бы только распущенностью, твоей погибелью.

– А если бы так? – воскликнул юноша совершенно вне себя. – Лучше погибать на свободе, чем продолжать жизнь в такой неволе! Для меня служба – цепи, рабство.

– Молчать! Ни слова больше! – крикнул Иван Осипович. – У тебя нет более выбора, потому что ты уже на службе и принял присягу! Сначала ты должен получить офицерский чин и в качестве офицера исполнить свой долг, как и все твои товарищи; когда же ты достигнешь совершенных лет и я уже не буду иметь власти над тобою, тогда выходи, если хочешь, в отставку, но для меня известие о том, что мой единственный сын уклонился от военной службы, будет смертельным ударом. Но этого ещё пока нет! Ты зависишь от меня и должен научиться покоряться, пока ещё не ушло время. И ты научишься – даю тебе слово!

Голос Ивана Осиповича звучал непреклонно и сурово, ни малейшего следа нежности и мягкости не осталось в его лице.

Осип хорошо знал отца, чтобы ещё раз попробовать просить или настаивать. Он ничего не ответил, но в его глазах вспыхнула демоническая искра, а на крепко сжатых губах появилось лукавое, злое выражение. Он молча повернулся и направился к двери.

Иван Осипович следил за ним глазами. В его душе вдруг шевельнулось снова как бы предчувствие какого-то несчастья. Он окликнул сына:

– Осип, ведь ты вернёшься через два часа? Ты даёшь честное слово?

– Да, отец!

XIV

ИСКУСИТЕЛЬНИЦА

Через несколько минут после ухода молодого Лысенко в комнату вошёл Сергей Семёнович Зиновьев.

– Ты один? – удивлённо спросил он. – Я не хотел мешать тебе, но только что увидел, как Осип быстро пробежал через сад. Куда это он отправился так поздно?

– К матери, проститься с нею.

Зиновьев остолбенел от удивления при таком известии.

– С твоего согласия? – быстро спросил он. – Да? Какая неосторожность! Ты только что по опыту узнал, как Станислава умеет поставить на своём, а теперь опять оставляешь сына на её произвол.

– На какие-нибудь полтора часа. Я не мог отказать ему в этом прощальном свидании. И чего ты боишься? Уж не насилия ли с её стороны? Осип – не ребёнок, которого можно отнести на руках в экипаж и увезти, несмотря на его сопротивление.

– А если он не будет сопротивляться?

– Он дал мне слово возвратиться через два часа, – выразительно сказал Иван Осипович.

– Слово шестнадцатилетнего мальчика!..

– Который воспитан для военной службы и потому знает, что такое честное слово. Это вовсе не беспокоит меня, мои опасения клонятся совсем в другую сторону.

– Сестра сказала мне, что вы наконец поладили, – заметил Сергей Семёнович, бросая взгляд на сильно омрачённое лицо друга.

– На несколько минут, а потом мне опять пришлось быть строгим, суровым отцом. Именно этот час показал мне, какая трудная задача покорить и воспитать такую необузданную натуру; но, что бы там ни было, я пересилю её.

Сергей Семёнович подошёл к окну и стал смотреть в сад.

– Уже смеркается, – заметил он, – а до лесного пруда по крайней мере полчаса быстрой ходьбы. Если это свидание неизбежно, то ты должен был допустить его только в своём присутствии.

– Чтобы ещё раз встретиться со Станиславой? Это невозможно. Этого я не хотел и не мог требовать.

– А если это прощанье кончится иначе, нежели ты предполагаешь? Если Осип не вернётся?

– В таком случае он был бы негодяем, изменником своему слову, дезертиром, так как он уже состоит на службе. Не оскорбляй меня подобными предположениями, Сергей!

– Ну, не будем спорить, тебя ждут в столовой. Ты хочешь уехать сегодня же?

– Да, через два часа, – твёрдо и спокойно ответил Иван Осипович. – К этому времени Осип вернётся.

Сергей Семёнович печально улыбнулся, но не сказал ничего. Оба друга отправились в столовую.

На полях и в лесу уже ложились серые тени летних сумерек. Вдоль берега лесного пруда беспокойно двигалась взад и вперёд Станислава, закутанная в тёплый плащ. Она не обращала внимания на спускающуюся сильную росу, всё её существо было полно лихорадочного ожидания.

С того дня, когда девочки застали её и Осипа в роще вдвоём и были поневоле посвящены в их тайну, Станислава Феликсовна назначала свиданья по вечерам, когда около пруда и в роще было совершенно пустынно. Но они всё-таки расставались до наступления сумерек, для того чтобы позднее возвращение Осипа не возбудило в ком-нибудь подозрения. До сих пор Осип всегда был аккуратен, а сегодня мать ждала уже напрасно целый час. Задержал ли его случай, или же их тайна была открыта?

Вокруг в роще царила могильная тишина, нарушаемая шорохом шагов тревожно ходившей по траве женщины. Наконец послышался слабый звук шагов, сначала совсем вдали, но они приближались к пруду со страшной быстротою. Скоро показалась стройная фигура юноши. Станислава бросилась ему навстречу. Через минуту сын был в её объятиях.

– Что случилось? – спросила она, осыпая его бурными ласками. – Отчего ты так поздно? Что задержало тебя?

– Я не мог прийти раньше… я прямо от отца.

– От отца? – вздрогнула Станислава Феликсовна. – Так он знает?

– Всё! – И мальчик наскоро рассказал, что случилось.

Не успел он кончить, как горький смех матери прервал его.

– Понятно, все они в заговоре, когда дело идёт о том, чтобы отнять у меня моё дитя! А отец? Он, конечно, опять сердился, грозил и заставил тебя тяжёлою ценою купить страшное преступление – свидание с матерью?

– Нет, – тихо сказал Осип, – но он запретил мне видеться с тобою и неумолимо требует нашей разлуки.

– Тем не менее ты здесь! О, я знала это!

– Не радуйся слишком рано, мама, – с горечью произнёс мальчик. – Я пришёл только проститься с тобою. Отец знает об этом, он позволил мне пойти проститься, а потом…

– А потом он снова возьмёт тебя к себе, и ты будешь снова потерян для меня? Не так ли?

Мальчик не ответил. Он обеими руками охватил мать, и страшное рыданье вырвалось из его груди, рыданье, в котором было столько же гнева и горечи, сколько страдания.

– Ты плачешь? – произнесла Станислава Феликсовна. – Я давно всё предвидела; даже если дети не видели нас, всё равно в день отъезда из Зиновьева к отцу ты был бы поставлен в необходимость или расстаться со мною, или решиться.

– На что решиться?.. Что ты хочешь сказать? – с изумлением спросил сын.

– Неужели ты без всякого сопротивления подчинишься насилию, позволишь разорвать священную связь между матерью и ребёнком и попрать ногами нашу любовь? Если ты допустишь сделать это, в твоих жилах нет ни капли моей крови, ты – не мой сын.

– Мама! – воскликнул мальчик.

– Он послал тебя проститься со мною, а ты терпеливо покоряешься, да ещё принимаешь его позволение за величайшую милость с его стороны! – перебила его Станислава Феликсовна. – Ты в самом деле пришёл проститься со мною… навсегда, в самом деле?

– Я должен! Ты знаешь отца и его железную волю; разве есть какая-нибудь возможность противиться ей?..

– Если ты вернёшься к нему, то нет; но кто же заставляет тебя возвращаться?

– Мама! Ради Бога! – с ужасом воскликнул он, но руки матери ещё крепче охватили его, а горячий, страстный шёпот продолжал раздаваться над его ухом:

– Что так пугает тебя в этой мысли? Ты ведь только пойдёшь за матерью, которая безгранично любит тебя и с той минуты будет жить исключительно тобою. Ты часто жаловался мне, что ненавидишь военную службу, к которой тебя принуждают, что с ума сходишь от тоски по свободе; если ты вернёшься к отцу, выбора уже не будет: отец неумолимо будет держать тебя в оковах; он не освободил бы тебя, даже если бы знал, что ты умрёшь от горя.

Ей не было надобности уверять в этом сына – он знал это лучше её. Поэтому его голос стал почти беззвучным от горечи, когда он ответил:

– И всё-таки я должен вернуться; я дал слово быть дома через два часа.

– В самом деле? – резко и насмешливо произнесла Станислава Феликсовна. – Так я и знала! То тебя считали не более как мальчиком, каждым шагом которого надо руководить; за тебя рассчитывали каждую минуту, ты не смел иметь ни одной самостоятельной мысли, теперь же, когда дело идёт о том, чтобы удержать тебя, за тобой вдруг признают самостоятельность взрослого человека. – Она нервно захохотала. – Ну, хорошо, – продолжала она, – так покажи же, что ты взрослый не только на словах; действуй как взрослый! Вынужденное обещание не имеет никакой силы: разорви же невидимую цепь, на которой тебя хотят удержать; освободись!.. Пойдём со мною, Осип! Я давно всё предвидела и всё подготовила; я ведь знала, что день, подобный сегодняшнему, настанет. В получасе ходьбы отсюда ждёт мой экипаж, он отвезёт нас на ближайшую почтовую станцию, и прежде чем в Зиновьеве догадаются, что ты не вернёшься, мы уже будем с тобою далеко-далеко.

– Нет, мама, нет, это невозможно! – воскликнул Осип.

Станислава Феликсовна, не слушая его, продолжала:

– Там свобода, жизнь, счастье! Я введу тебя в широкий, вольный свет, и только тогда, когда ты узнаешь его, ты вздохнёшь полной грудью и почувствуешь радость освобождённого из темницы узника. О, я знаю, каково бывает на душе у такого счастливца: ведь и я носила цепи, которые сама сковала себе в безумном ослеплении; но я разорвала бы их в первый же год, если бы не было тебя. О, как хороша свобода! Ты собственным опытом убедишься в этом.

Свобода, жизнь, счастье! Эти слова отзывались тысячным эхом в груди юноши, в котором до сих пор насильственно подавляли бурное стремление ко всему тому, что ему предлагала мать. Как светлая, очаровательная картина, залитая волшебным сиянием, стояла пред ним жизнь, которую рисовала ему мать. Стоило протянуть руку – и она была его.

– Моё слово… моё слово! – бормотал он.

– Это ловушка.

– Отец будет презирать меня, если…

– Если ты достигнешь великой и славной будущности? Тогда явись к нему и спроси, осмелится ли он презирать тебя. Он хочет удержать тебя на земле, тогда как природа дала тебе крылья, которые уносят тебя под облака. Он не может понять твою натуру, никогда не поймёт её. Неужели ты хочешь погибнуть из-за простого обещания? Пойдём со мною, Осип, со мною, для которой ты – всё! Пойдём на свободу! – И Станислава Феликсовна увлекала сына прочь, медленно, но неудержимо.

Правда, некоторое время он ещё противился, но вырваться ему не удалось. Под влиянием мольбы и нежности матери последний остаток сопротивления постепенно ослабел. Он последовал за нею.

Через несколько минут у пруда уже никого не было. Мать и сын исчезли.

Между тем в то время, когда у берега лесного пруда происходило описанное нами объяснение между матерью и сыном, в столовой княгини Вассы Семёновны, хозяйка дома, её брат и полковник Иван Осипович Лысенко, казалось, спокойно вели беседу, которая совершенно не касалась интересовавшей всех троих темы. Эта тема была, конечно, разрешённое отцом свидание сыну с матерью.

Иван Осипович не касался этого предмета, а другим было неловко начинать разговор об этом.

Сергей Семёнович иногда серьёзно, с искренним сожалением поглядывал на своего друга. В душе у него сложилось полное убеждение, что мать одержит победу над сыном и что последний не вернётся. Княгиня Васса Семёновна думала то же самое, хотя и не успела объясниться с братом ни одним словом. И брат и сестра слишком хорошо знали Станиславу Феликсовну.

Время шло. Иван Осипович стал нервно двигаться на стуле и чутко прислушиваться к малейшему шуму, долетавшему из сада.

Густые сумерки стали ложиться на землю. Слуги зажгли в столовой огни. Назначенные отцом сыну два часа миновали.

Разговор между тремя собеседниками ещё продолжался, но всё чаще и чаще стал обрываться не только на полуфразе, но на полуслове. Напряжённое состояние духа собеседников достигло высшей степени.

Его совершенно неожиданно разрешил Иван Осипович.

– Лошади, вероятно, готовы, – вдруг встал он.

– Лошади… Какие лошади?..

– Лошади, которые могли бы отвезти меня в Тамбов, а оттуда в Москву. Мне, как я уже говорил, необходимо уехать сегодня же; я и так заговорился с вами и опоздал на целый час.

– А сын? – невольно вырвалось у Сергея Семёновича.

– У меня нет сына, – холодно произнёс Иван Осипович.

Княгиня переглянулась с братом, но оба они не сказали ни слова. Они хорошо поняли, что Иван Осипович убедился сам, что сын нарушил данное им слово и перешёл на сторону матери. Тогда действительно он мог считаться погибшим для отца.

«У меня нет сына!» – эта фраза, казалось, так и осталась висеть в атмосфере комнаты, атмосфере тяжёлой и неприветной.

Все трое стояли несколько минут как окаменелые. Первая прервала эту томительную паузу княгиня Васса Семёновна, дёрнув сонетку.

– Вели подавать лошадей!.. – приказала она явившемуся лакею.

Иван Осипович стал прощаться. Он с почтительностью и с какой-то особой нежностью поцеловал руку хозяйки дома, а затем нервно обнял друга, несколько раз поцеловал его и тотчас отвернулся, чтобы смахнуть предательскую слезинку, появившуюся на ресницах. После того он твёрдою, ровной походкой вышел в переднюю, а затем на крыльцо, у которого уже позвякивала бубенцами и колокольчиками княжеская тройка.

Лошади тронулись. Княгиня и её брат молча стояли на крыльце, вдыхая лёгкую свежесть тёплого июльского вечера.

Звук колокольчика и бубенцов удалявшейся тройки, по мере его удаления, точно снимал с них тяжёлую ношу.

Наконец эти звуки замолкли. Брат и сестра вернулись в столовую, молча вошли и молча сели на свои места.

– Нелегко ему, бедному! – прервала молчание княгиня.

– Да-а-а, – протянул Сергей Семёнович. – Но он сам виноват… Зачем было отпускать сына?.. Я говорил ему… Он рассердился… Он заявил, что уверен в возвращении Осипа, так как тот дал ему честное слово. Но он не принял во внимание, что мальчик уже вторую неделю находится под влиянием женщины, для которой слово «честь» не существует.

– Не слишком ли вы строги к ней… – заметила княгиня. – Она прежде всего – мать.

– Но разве мать не должна жертвовать своим личным «я» для пользы своего рёбенка? Разве она не понимает, что отец, конечно, скорее выведет сына на честную дорогу, нежели она, бездомная скиталица, разведённая жена?.. Как враждебно ни была бы она настроена против своего мужа, она не может усомниться в одном – в его честных правилах… Где она была восемь лет? Почему только теперь ей понадобился сын? Нет, это возмутительно!.. Мальчик погиб не только для Ивана, он погиб для всех.

XV

ПРИДВОРНАЯ ЖИЗНЬ

С воцарением Елизаветы Петровны немецкий гнёт, тяготевший над Россией, был уничтожен мановением прелестной, грациозной ручки дочери Великого Петра.

Елизавета Петровна отличалась добротой своей матери, отвращением к крови, здравым смыслом и умением выбирать людей. Она сохранила на престоле ту любовь к своей родине, ту простоту Петра, которые стяжали ей имя «матушки» у народа.

Её двор был отрицанием «Домостроя». Он подчинялся овладевшему тогда Европой влиянию Франции. Пышность, блеск, увеселения, маскарады, оперы, водевили, возникшие при Анне Иоанновне в грубом виде, достигли версальского изящества. Императрица сама переодевалась несколько раз в день, в её гардеробе было до 15 000 шёлковых платьев. Она любила сидеть пред зеркалом, болтая вздор, слушая сплетни дипломатов, а вследствие этого проходили месяцы, покa министр удостаивался доклада.

В глубине души Елизавета Петровна была настоящей русской помещицей. По вечерам она была окружена бабами и истопником, которые тешили её сказками и народными прибаутками. От балов она переходила к томительному богослужению, от охоты – к «богомольным походам». Она благоговела пред духовенством и часто жила в Москве.

При Елизавете Петровне возникли русская литература, науки и высшее образование, а внешняя политика отличалась национальным направлением. Императрица начала с объявления, что останется девицей, а наследником назначает своего племянника, сына Анны Петровны, который тотчас же был выписан из Голштинии и обращён в православие под именем Петра Фёдоровича. Это был тот самый «чёртушка», который, если припомнит читатель, смущал покой Анны Леопольдовны.

Наряду с этим при дворе интриги были в полном разгаре. Первую роль играли женщины: Мавра Егоровна Шувалова, Анна Карловна Воронцова, Настасья Михайловна Измайлова и другие. От женщин не отставали и мужчины. Немедленно по воцарении Елизаветы Петровны образовались партии, только и думавшие о том, как бы одна другую низвергнуть. Их вражда забавляла государыню, и она часто пересказами старалась ещё более возбуждать противников друг против друга.

С одной стороны стояли представители союза с Францией, к которым присоединилась ещё голштинская свита наследника престола, с другой – Бестужев, опиравшийся на Разумовского. Сам же Алексей Григорьевич не принимал участия в придворных сплетнях и интригах. Его близкими приятелями были Бестужев и Степан Фёдорович Апраксин; но тем не менее в государственные дела он не вмешивался, а Бестужева любил потому, что несмотря на его недостатки чуял в нём самого способного и полезного для России деятеля.

Первая стычка между двумя партиями имела следствием несчастное лопухинское дело.

Герману Лестоку хотелось уничтожить соперника, им же самим возвышенного. Он ухватился за пустые придворные сплетни, надеясь запутать в них вице-канцлера Бестужева-Рюмина и тем повредить Австрии.

Надо заметить, что в числе осуждённых на смертную казнь, но помилованнных Елизаветой Петровной, был и граф Левенвольд, казнь которого была заменена ссылкою в Сибирь. Негодование и досада овладели близкой к нему женщиной – Натальей Фёдоровной Лопухиной. Она отказалась от всех удовольствий, посещала только одну графиню Бестужеву, родную сестру графа Головкина, сосланного также в Сибирь, и, очень понятно, осуждала тогдашний порядок вещей.

Этого было достаточно. Лесток и князь Никита Трубецкой стали искать несуществующий заговор против императрицы в пользу младенца Иоанна. Агенты Лестока – Бергер и Фалькенберг – напоили в одном из гербергов подгулявшего юного сына Лопухиной и вызвали его на откровенность. Лопухин дал волю своему языку и понёс разный вздор. Из этого же вздора Лесток составил донос, или, лучше сказать, мнимо-ботто-лопухинское дело. Лесток и Трубецкой старались замешать в это дело также бывшего австрийского посла при нашем дворе маркиза Ботта д'Адорна, который был в хороших отношениях с Лопухиной, и выставить их как главных зачинщиков. Итогом процесса было присуждение Лопухиных: Степана, Наталью и Ивана бить кнутом, вырезать язык, сослать в Сибирь и всё имущество конфисковать. Однако Бестужева это дело не сломило.

После описанной трагической развязки этого процесса двор переехал в Москву. Через несколько недель, весною 1744 года приехала принцесса Ангальт-Цербст-Бернбургская Иоганна Елизавета с дочерью Софией Августой Фредерикою. Этот приезд был нежданным ударом для Бестужева, мечтавшего о брачном союзе для наследника престола с принцессою Саксонскою. В то же самое время миропомазание принцессы Софии, принявшей с православием имя Екатерины Алексеевны, было последним торжеством Лестока.

Во время пребывания двора в Москве, 12 мая 1744 года, императрица подарила Алексею Григорьевичу Разумовскому село Перово и деревни Татарки и Тимохово, а также и двор Гороховский на земле Спасо-Андроньевского монастыря, отобранный прежде в военную канцелярию, но с тем чтобы за землю платить монастырю оброчные деньги.

Разумовский в государственные дела вмешиваться не любил… Он понимал, что высшие правительственные соображения не про него писаны, что он к этому делу не подготовлен, и потому ограничился тем, что передавал государыне бумаги Бестужева и не пропускал случая замолвить за него доброе словцо. К тому же свойственная всем истым малороссиянам лень ещё более отстраняла его от головоломных занятий.

Однако были два вопроса, которые задевали его за живое.

Для них он забывал свою природную лень и отвращение к делам и смело выступал вперёд, не опасаясь из-за них докучать государыне. Первый вопрос касался дел духовных и духовенства.

Благодаря Разумовскому влияние духовенства на набожную и суеверную Елизавету приняло огромные размеры.

«Первейший тогда, в особливой милости и доверенности у её императорского величества находящийся господин обер-егермейстер граф Алексей Григорьевич Разумовский, – говорит князь Яков Петрович Шаховской, – приятственно с духовными лицами обходился и в их особливых надобностях всегда предстателем был».

Если не по инициативе Разумовского, то, по крайней мере, через его посредство учреждена была в Свияжске особая комиссия с целью распространения христианства в среде инородцев. Миссионеры посылались и в Сибирь, и на Кавказ, и в Камчатку, и результаты их деятельности были блестящи. Доброе семя было брошено и начало уже пускать корни. Вслед за принятием христианства неминуемо последовало бы окончательное обрусение края, но, к сожалению, эти благие начала не принесли доброго плода и благодаря равнодушию следующих царствований прошли без следа.

К сожалению, религиозное настроение Разумовского и императрицы имело и тёмную сторону. Их набожностью пользовались для достижения своих целей хитрые интриганы. Этим объясняемся то, что несмотря на исключительное положение некоторых духовных лиц при дворе, на постоянное благорасположение к ним государыни и непрестанное ходатайство за них Разумовского, собственно для улучшения всего духовенства и рационального усиления его влияния было сделано или ничего, или крайне мало.

Другим вопросом, возбудившим живое участие в Алексее Григорьевиче, были дела Малороссии. Здесь он действовал совершенно самобытно, руководимый единственно страстной любовью к родине.

При дворе никто не обращал внимания на отдалённую Украину, до неё никому не было дела, и она стенала под игом правителей, посылаемых из Петербурга. Её права были забыты, и на ней страшным образом отозвался ужас бироновщины.

В Петербург прибыли депутаты от Украины с поздравлением с совершившимся священным коронованием Елизаветы Петровны. Приём, оказанный им, льготы, привезённые ими, рассказ о силе и влиянии Разумовского при дворе, о любви его к родине и всегдашней готовности хлопотать и стоять за земляков, произвели сильное впечатление в Малороссии. Все вздохнули привольнее, во всех сердцах зародились надежды на будущие блага, и «генеральные старшины» громко стали поговаривать об избрании гетмана.

По отъезде депутатов-земляков Алексей Григорьевич загрустил по родине и стал думать только о том, как бы ему побывать в Малороссии, а так как малейшие желания тайного супруга императрицы были законом для её двора, то она сама решила посетить Киев.

Это путешествие в Малороссию или, как тогда выражались, «поход», началось 27 июня 1744 года.

Поезд государыни был огромный. Её сопровождал Разумовский, гофмейстер Шепелев, граф Салтыков, Фёдор Яковлевич Лубянский, два архиепископа, графиня Румянцева, князь Александр Михайлович Голицын, граф Захар Григорьевич Чернышёв, Брюммер, Берхгольц, Декен и другие. Вся свита состояла из двухсот тридцати человек.

Генеральные старшины взяли было на себя поставку лошадей и провизии на станциях от Глухова до Киева. Решено было подготовить 4 000 лошадей, но Алексей Григорьевич сообщил, что всех лошадей нужно будет 23 000, так что принуждены были их собирать с обывателей.

Пред государыней проехали великий князь Пётр Фёдорович и его невеста, принцесса Ангальтская; они сперва в Козельске, а потом в Глухове дожидались поезда императрицы.

Начало путешествия было неблагоприятно. Открылся, или, вернее, уверили государыню, что был открыт заговор. Многие лица из свиты прямо с дороги отправлены были в ссылку. Вследствие этого Елизавета Петровна сначала была в очень дурном расположении духа, но туча разошлась дорогою и уже в Малороссии рассеялись последние следы бури.

Приём, сделанный императрице в Толстодубове, под Глуховом, на самом рубеже Украйны, был великолепен. В нём участвовало двенадцать полков и несколько отрядов из надворной гетманской хоругви. Полки были выстроены в одну линию, в два ряда. Первый полк, отсалютовав царице знамёнами и саблями, обскакивал весь фронт и другой полк и останавливался за последним; второй делал то же, и таким образом государыня видела неразрывную цепь полков до Глухова. Доехав до городских ворот, государыня вышла из кареты и пошла пешком в Девичий монастырь, где слушала обедню. Из монастыря государыня отправилась в карете на монастырский двор, где была аудиенция всем старшинам. После аудиенции был обед и вечером танцы.

На другой день после приезда государыни ей через Разумовского было подано прошение о гетмане. В тот же день Елизавета Петровна поехала далее, милостиво приняв прошение.

Такие же встречи были в Кролевце, Нежине и Козельце. Из Киевской академии были выписаны «вертепы». Певчие пели, семинаристы представляли зрелища божественные в лицах и пели поздравительные кантаты.

Есть предание, что в Козельце государыня останавливалась на долгое время у матери Алексея Григорьевича – Натальи Демьяновны – и ещё ближе познакомилась с семейством Алексея Григорьевича.

Встреча в самом Киеве была чрезвычайно торжественна. В ней приняло участие всё население города. Воспитанники духовной академии ожидали Елизавету Петровну, одев наряды греческих богов. С помощью машин были произведены разные удивительные явления. Так, между прочим, выехал за город седовласый старик в богатой одежде, с короной на голове и жезлом в руках. Он представлял киевского князя Владимира Великого, приветствовал государыню, как свою наследницу, пригласил её в город и поручил ей весь русский народ. Он сидел на колеснице, названной «Божественный фаэтон», в который были запряжены два пиетических крылатых коня, или пегаса.

Все полковники на дистанциях до Киева с полчанами своими подавали прошения о гетмане.

Государыня в Киеве оставалась две недели. Она была в восторге от приёма и от самого Киева, посещала церкви и монастыри, где оставляла богатые вклады, собственноручно золотила великолепную церковь Андрея Первозванного и повелела строить в Киеве дворец.

На возвратном пути государыня опять посетила Козелец и пригласила Наталью Демьяновну с дочерьми в Петербург на свадьбу наследника престола.

В ответ на прошение о гетмане генеральным старшинам было приказано прислать в Петербург торжественную депутацию ко дню бракосочетания наследника.

Вскоре по возвращении из «малороссийского похода» стали готовиться к бракосочетанию великого князя. И без того безумная роскошь двора того времени приняла особенные размеры. Всем придворным чинам за год вперёд было выдано жалованье, так как они «по пристойности каждого свои экипажи приготовить имеют». Именным указом было повелено знатным обоего пола особам изготовить богатые платья, кареты цугом и прочее. Из Парижа было выписано подробное описание всех церемоний празднеств и банкетов, бывших при свадьбе дофина с инфантою испанскою, а из Дрездена – все рисунки, программы, объявления тех торжеств, которыми во время правления роскошного Августа II сопровождалось бракосочетание его сына, царствовавшего в то время короля польского.

Государыня страстно любила празднества. При дворе бывали постоянно банкеты, куртаги, балы, маскарады, комедии французская и русская, итальянская опера и прочее. Два раза в неделю бывали при дворе маскарады – один для двора и для тех лиц, которых государыня удостаивала приглашениями, другой – для шести первых классов и знатного шляхетства.

Кроме того, часто бывали публичные праздники для дворянства. Иногда на них допускалось и купечество, и всякого звания люди, кроме людей боярских.

На эти маскарады дамы должны были являться в домино с «баутами» и «быть на самых маленьких фижмочках, то есть чтобы обширностью были малые». Строго запрещалось привозить с собою малолетних и употреблять в убранстве хрусталь и мишуру. Дозволялось являться в приличных масках и платьях маскарадных, «точно кроме пилигримского, арлекинского и непристойных деревенских».

Даже французы, которые в то время гордились Версалем и его праздниками, не могли надивиться роскоши русского двора.

«Красота и богатство апартаментов, – говорит де ла Мессельер, секретарь французского посольства, – невольно поразили нас, но удивление вскоре уступило место приятному ощущению при виде более 400 дам, наполнявших оные. Они были почти все красавицы, в богатейших костюмах, осыпанных бриллиантами. Но нас ожидало ещё новое зрелище: все шторы были разом спущены, и дневной свет внезапно был заменён блеском 1 200 свечей, которые отражались со всех сторон в многочисленных зеркалах. Загремел оркестр, составленный из 80 музыкантов. Вдруг услышали мы глухой шум, имевший нечто весьма величественное. Дверь внезапно отворилась настежь, и мы увидели великолепный трон, с которого сошла императрица, окружённая своими царедворцами, и вошла в бальный зал. Воцарилась всеобщая тишина. Государыня поклонилась троекратно. Дамы и кавалеры окружили нас, говоря с нами по-французски, как говорят в Париже. Зал был огромный, и зараз танцевали до 20 менуэтов что производило довольно странную, но в то же время приятную для глаз картину. Контрданцев вообще танцевали мало, всего несколько польских и полонезов. В 11 часов обер-гофмейстер объявил её величеству, что ужин готов. Все перешли в очень большой и богато убранный зал, освещённый 900 свечами. На средине стоял фигурный стол на 400 персон. На эстраде во время ужина гремела вокальная и инструментальная музыка. Были кушанья всех возможных стран Европы, и прислуживали французские, русские, немецкие и итальянские официанты, которые старались ухаживать за своими соотечественниками».

Однажды Елизавета Петровна вздумала приказать, чтобы на некоторых придворных маскарадах все мужчины являлись без масок, в огромных юбках и фижмах, одетые и причёсанные как одевались дамы на куртагах. Такие метаморфозы не нравились мужчинам, которые бывали от того в дурном расположении духа. С другой стороны, дамы казались жалкими мальчиками. Кто был постарее, тех безобразили толстые и короткие ноги. Но мужской костюм очень шёл к государыне, и несчастные дамы и кавалеры должны были покориться судьбе своей. При высоком росте и некоторой полноте, Елизавета Петровна была чудно хороша в мужском наряде. Ни у одного мужчины не было такой прекрасной ноги; нижняя часть особенно была необыкновенно стройна.

Государыня во всяком наряде умела придавать своим движениям особенную прелесть. Она танцевала превосходно и отличалась в особенности в менуэтах и русской пляске.

Кокетство было тогда в большом ходу при дворе, и все дамы только и думали о том, как бы перещеголять одна другую. Императрица первая подавала пример щегольства, но при этом никто не смел одеваться и причёсываться так, как она.

О причёсках и нарядах дам издавались особые высочайшие указы, ослушницам которых грозило чувствительное наказание, а главное – гнев императрицы, которую обожали. Этими указами отчасти старались ограничить издержки частных лиц, но в этом смысле не достигли цели: указы исполнялись, а роскошь всё усиливалась.

XVI

ВЕЗДЕ КИРИЛЛ

В водоворот великосветской придворной жизни тогдашнего Петербурга сразу окунулся младший брат Алексея Григорьевича – Кирилл, только что вернувшийся из-за границы. Он был отправлен туда своим братом в марте 1743 года, «дабы учением наградить пренебрежённое поныне время, сделать себя способнее к службе её императорского величества и фамилией своей впредь, собою и поступками своими принесть честь и порадование».

Кирилл Григорьевич отправился на два года в Германию и Францию под надзором Григория Николаевича Теплова; поучившись в Кенигсберге, он со своим пестуном переехал в Берлин и здесь стал учиться под руководством знаменитого математика Леонарда Эйлера, бывшего профессора Петербургской академии. В то же время Разумовский изучал французский язык, бывший при дворе Фридриха-Вильгельма в большом употреблении.

Из Пруссии путешественник отправился во Францию и наконец весною 1745 года возвратился в Россию и был пожалован в действительные камергеры и кавалеры голштинского ордена Св. Анны.

Эта двухлетняя поездка совершенно преобразила молодого Разумовского. По своём возвращении в Россию он явился при пышном дворе Елизаветы и стал вельможей не столько по почестям и знакам отличия, сколько по собственному достоинству и тонкому врождённому уменью держать себя. В нём не было в нравственном отношении ничего такого, что определяется словом «выскочка», хотя на самом деле он и брат его были «выскочками» в полном смысле слова. Отсутствие гениальных способностей вознаграждалось в нём страстною любовью к родине, правдивостью и благотворительностью – качествами, которыми он обладал в высшей степени и благодаря которым заслужил всеобщее уважение.

Кирилл Григорьевич был очень хорош собою и очень приятен в обращении. Все красавицы при дворе были без ума от него. Почести и несметное богатство не вскружили ему головы, роскошь и все последствия, неразрывно связанные с нею, не испортили ему сердца. Он был добр и великодушен, благотворителен, щедр в милостынях и без лишних гордости и гнева всем доступен, со всеми ласков, полн наивного, оригинального ума, с лёгким оттенком насмешливости.

А было отчего вскружиться голове при дворе роскошной Елизаветы, и едва ли кто-либо, подобно Кириллу Григорьевичу, лучше мог бы сохранить трезвость мыслей среди этого водоворота интриг и непрестанных наслаждений.

«Двор, – говорит князь Щербатов, – подражая, или, лучше сказать, угождая императрице, облекался в расшитые, златотканые одежды. Вельможи изыскивали в одеянии всё, что есть самого богатого, в столе – всё, что есть драгоценнее, в питье – всё, что есть реже, в услуге, возобновя древнюю многочисленность служителей, – приложили к ней пышность их одежды. Экипажи заблистали золотом, дорогие лошади впрягались в золочёные кареты. Дома стали украшаться позолотою, шёлковыми обоями во всех комнатах, дорогою мебелью, зеркалами и прочим».

Особенною роскошью отличались два приятеля Алексея Разумовского. Первым был великий канцлер Бестужев, у которого был столь большой погреб, что его сын «знатный капитал составил, когда по смерти его погреб был продан графам Орловым», у которого и палатки, ставившиеся на его загородном доме, на Каменном острове, имели шёлковые верёвки. Вторым был Степан Фёдорович Апраксин, «всегда имевший великий стол и гардероб, из многих сот разных богатых кафтанов состоявший».

Впрочем, и старший Разумовский не отставал от своих приятелей. Он первый стал носить бриллиантовые пуговицы, звёзды, ордена и эполеты. Он вёл большую игру, сам держал банк и нарочно проигрывал, «причём статс-дама Настасья Михайловна Измайлова (урождённая Нарышкина) и другие попроще из банка крадывали у него деньги, да и не только лишь важные лица, которые потом в надлежащем месте выхваляли его щедрость, но и люди совсем неважные при этом пользовались». За действительным тайным советником князем Иваном Васильевичем Одоевским, александровским кавалером и президентом Вотчинной коллегии, один раз подметили, что он тысячи монет в шляпе перетаскал и в сенях отдавал своему слуге.

В Петербурге в это время готовились к свадьбе великого князя.

Туда спешили гости из Малороссии. Наталья Демьяновна Розумиха собралась со всей семьёй. Она ехала по зову государыни, но главным образом влекло её на север свиданье с её младшим сыном, которого она не видала несколько лет.

Вместе с Натальей Демьяновной прибыл в Петербург генеральный бунчужный Демьян Оболонский и депутаты, избранные от малороссийского народа: генеральный обозный Лизогуб, хорунжий Ханенко и бунчужный товарищ Василий Андреевич Гудович. Все они, конечно, были своими людьми у графа Алексея Григорьевича, где впервые увиделись и познакомились с графом Кириллом Григорьевичем, к избранию которого в гетманы их стали исподволь подготовлять. На всех торжествах они занимали почётное место и жили в Петербурге, ласкаемые императрицею и Разумовским, ожидая окончательного решения вопроса об избрании гетмана.

Но решения никакого не выходило. Депутатам, разумеется, дали почувствовать, кого им готовили в начальники, однако до окончательного избрания было ещё далеко. Находили ли Кирилла Григорьевича слишком юным, сам ли он не желал оторваться сейчас же по приезде от столичной жизни, решить трудно, но дело в том, что Лизогуб, Ханенко и Гудович сидели у моря и ждали погоды, а будущий гетман тем временем только и думал о праздниках.

Свадьба наследника престола была отпразднована с необыкновенными блеском и пышностью. Десять дней продолжались празднества. Бал сменялся банкетом, банкет – маскарадом, маскарад – итальянским действом, именуемым пасторалью, пастораль – оперой, французскими комедиями, балетом и прочим.

Граф Кирилл Григорьевич с увлечением бросался в вихрь света. Он ежедневно находился в обществе государыни, то при дворе, то у своего брата. Елизавета Петровна большую часть дня проводила в комнатах своего супруга во дворце, да кроме того, часто посещала она его дом и в городе, и за городом. Особенно любила она Гостилицы. В них приезжала она иногда на несколько дней летом, поздней осенью и зимой. Там она охотилась верхом то с собаками, то с соколами, в мужском костюме.

В Гостилицах Алексей Григорьевич давал роскошные обеды и ужины – то в разных апартаментах дома, то на дворе в поставленной белой палатке. Во время этих угощений гремела итальянская музыка, иногда играли валторны, при питии здоровья палили из пушек. Изредка собирались в дом крестьянки, «бабы и девки», так как государыня любила народные песни.

Особенно любил Алексей Григорьевич угощать государыню и весь двор у себя в цесаревнином, а позднее в Аничковском доме в день своих именин 17 марта. Для этих праздников он не щадил денег и во всё царствование Елизаветы Петровны 17 марта считалось чем-то вроде табельного дня.

Так в пирах и веселье пролетели первые годы пребывания молодого Разумовского при дворе.

Григорий Николаевич Теплов продолжал находиться при нём, хотя в это время он едва ли мог усмотреть за своим бывшим учеником. Впрочем, он этого и не домогался, а терпеливо выжидал времени, пока судьба призовёт Кирилла Григорьевича к серьёзной деятельности, и заранее готовился принять в этой деятельности самое живое участие.

Из своих сверстников граф Кирилл особенно сблизился с умным, оригинальным и любезным графом Иваном Григорьевичем Чернышёвым. Их связали и молодость, и оригинальность, и одинаковые успехи в свете, но особенно общая страстная любовь к родине. Чернышёв много знал и читал. Бывши за границей, он сошёлся со всеми замечательными людьми того времени, отлично говорил в обществе, был добрым человеком, весьма гостеприимным и со всеми одинаково любезным. Сходство характеров и наклонностей и породило дружбу.

Шесть месяцев прогостила Наталья Демьяновна у своего сына, и снова стало тянуть её в родную Адамовку, где в то время строился хутор Алексеевщина. Она уехала с дочерью, оставив внуков и внучек, родного и двоюродных братьев Будлянских, Закревских, Дараганов и Стрешенцевых на попечении Алексея Григорьевича. Эти внуки и внучки помещены были во дворце.

21 мая 1746 года Кирилл Григорьевич был назначен президентом Академии наук. Как ни странно теперь назначение в президенты двадцатидвухлетнего юноши, едва выпустившего из рук указку, однако это объясняется не только исключительным положением графа Алексея Григорьевича при дворе, но ещё тем полным отсутствием людей образованных и способных, которым отличалась Россия особенно в начале царствования Елизаветы Петровны. К тому же при тогдашнем настроении умов во главе академии хотелось видеть русского, а не немцев. Но из русских никто к этому делу не оказывался годным, так что академия оставалась без президента. Тем временем вернулся из-за границы брат всемогущего временщика с огромным запасом льстивых свидетельств от падких на русские деньги иностранных профессоров. По городу и при дворе громко трубили о талантах и познаниях молодого Разумовского, и он, не сознавая ни значения академии, ни обязанностей, возложенных на него, очутился вдруг президентом императорской Российской академии наук.

Очевидно, при отсутствии серьёзного классического образования недавний казак, каким-то чудом преобразованный в придворного кавалера, не мог быть примерным президентом. Без руководителя невозможно было обойтись, и таковым стал знакомый с академией его воспитатель Теплов, получивший место асессора при академической канцелярии.

Однако, несмотря на недостаточность познаний и совершенную неподготовленность к такому делу, Кирилл Григорьевич управлял академией не хуже своих предшественников. Он, с помощью своего бывшего наставника и руководителя Теплова, и давно состоявший в академии Шумахер горячо принялись за академические дела. Начались проекты преобразований, с планами новых регламентов, но распри академиков, разделившихся на две партии, русскую и немецкую, были до того перепутаны, что даже человеку более опытному едва ли было возможно доискаться истины. Всё это сразу охладило пыл нового президента. Дела академии пошли по-прежнему под руководством Теплова и Шумахера.

В конце 1746 года императрица Елизавета Петровна сосватала за Кирилла Григорьевича Разумовского свою внучатую сестру и фрейлину Екатерину Ивановну Нарышкину, родившуюся 11 мая 1731 года.

По своему отцу, капитану флота Ивану Львовичу Нарышкину, она была внучкой любимого дяди Петра Великого, боярина Льва Кирилловича, заведовавшего Посольским приказом. Её тётки при дворе Петра Великого играли весьма важную роль и считались чем-то вроде принцесс крови. По матери невеста графа Разумовского происходила от Фомы Ивановича Нарышкина, дяди Кирилла Полуэктовича.

Екатерина Ивановна лишилась родителей в младенчестве и воспитывалась в доме дяди, Александра Львовича, известного своею надменностью. Таким образом, всё своё детство она прожила с двоюродными братьями, Александром и Львом Александровичами, известными в восемнадцатом столетии любезностью и гостеприимством.

В приданое она получила половину всего огромного состояния Нарышкиных. За нею считалось 88 000 душ и, между прочим, дом на Воздвиженке в Москве (теперь графа Шереметева), подмосковные сёла: Петровское (известное под именем Петровско-Разумовского), Троицкое, Котлы, огромные пензенские вотчины: Черниговская и Ерлово.

Свадьба Кирилла Григорьевича была с изумительной торжественностью отпразднована 27 октября 1746 года при ближайшем участии императрицы Елизаветы, великого князя-наследника Петра Фёдоровича, его супруги Екатерины Алексеевны и всего придворного штата. На другой день после свадьбы графиня Екатерина Ивановна была пожалована в статс-дамы.

Между тем малороссийские депутаты Лизогуб, Ханенко Гудович всё ещё находились при дворе, ожидая окончательного решения об избрании гетмана. Впрочем, они сумели в это время выхлопотать много льгот для своей родины.

Наконец 16 октября 1749 года был подписан Елизаветой указ об отправке графа Гендрикова для избрания гетмана малороссийского и о передаче всех дел украинских из сената в коллегию иностранных дел. В это время были отпущены и депутаты.

Граф Гендриков приехал в Глухов 15 января 1750 года. Он привёз жалованную грамоту, и через два дня по его приезде, по его требованию, генеральные старшины съехались в генеральную канцелярию и подписывались на «прошении в гетманы Кирилла Григорьевича». 14 февраля прибыли на избрание митрополит киевский и архиерей черниговский, а 17-го – и все полковники, старшины и бунчужные, кроме рядовых казаков, которым не было указа являться к этому сроку. На другой день в квартире Гендрикова были собраны все полковники, бунчуковые товарищи, полковые старшины, сотники, архиереи и всё духовенство, и им было объявлено избрание гетмана Кирилла Григорьевича Разумовского, «а рядовых казаков при этом не было».

Несколько дней было посвящено на подготовление самого избрания при обстановке, дотоле ещё неизвестной на Украине. Наконец 22 февраля произошло самоё торжество избрания. По пробитии утренней зари и по данному сигналу из трёх пушек народ толпою стал собираться со всех сторон на площади, между церквами Николаевскою и Троицкою, где было приготовлено возвышение о трёх ступенях, покрытое гарусным штофом и обведённое перилами, обитыми алым сукном. В то же время к тому месту выступили полки. В восемь часов собрались в дом графа Гендрикова генеральные и войсковые старшины, бунчуковые товарищи и знатное малороссийское шляхетство, а митрополит киевский с тремя епископами и прочим духовенством отправился в церковь Св. Николая Чудотворца. В девять часов третий сигнал возвестил народу о начале церемонии. Прежде всего выехали шестнадцать выборных кампанийцев в полном вооружении под предводительством своего старшины. За ними следовали гетманские войсковые музыканты с литаврщиками; потом в богатой карете секретарь коллегии иностранных дел вёз высочайшую жалованную грамоту, держа её в руках, на большом серебряном вызолоченном блюде. За каретою несли гетманские клейноды: большое белое знамя с русским гербом, подарок Петра Великого гетману Даниилу Апостолу, гетманские булаву, бунчук и печать. Наконец, несли войсковой прапор.

Затем цугом ехали в богатой карете граф Гендриков и его ассистенты. Когда Гендриков приблизился к возвышению, на него были внесены царская грамота и гетманские клейноды и положены на два стола. За ними поместилось духовенство в полном облачении. Около стола, где лежали клейноды, стояли генеральные старшины и бунчуковые товарищи, а вокруг возвышения – всё шляхетство.

Посреди возвышения стал граф Гендриков и произнёс:

– Её императорское величество, по прошению всего малороссийского народа, всемилостивейше соизволяет быть по-прежнему на всей Малой России гетману и повелевает избрать им себе из природных своих людей гетмана, по малороссийским своим правам и вольностям, вольными голосами, для которого избрания я с высокомонаршею грамотою сюда, в Малую Россию, и прислан.

После этого секретарь Писарев громогласно прочёл всему собранию жалованную грамоту. Тогда граф Гендриков спросил:

– Кого желаете себе в гетманы?

На это духовенство, войсковые чины и шляхта объявили, что так как самым неутомимым ходатаем за них был граф Алексей Григорьевич Разумовский, то они за правое полагают быть в Малой России гетманом его брату, природному малороссиянину, графу Кириллу Григорьевичу Разумовскому. Народ троекратным криком подтвердил избрание.

Гендриков поздравил всех присутствующих с новоизбранным гетманом. Раздался сто один пушечный выстрел, и по полкам все казаки стали стрелять беглым огнём. Грамота и гетманские клейноды были внесены в церковь Св. Николая, куда отправилось собрание. Началась литургия, после которой был отпет молебен с многолетием государыне.

В следующие дни состоялось избрание депутатов, которые должны были ехать в Петербург, чтобы благодарить государыню и поздравить нового гетмана.

XVII

НОВЫЕ ФАВОРИТЫ

В Петербурге между тем влияние канцлера Алексея Петровича Бестужева на государственные дела всё усиливалось. Крайне пронырливый и подозрительный, неуживчивый и часто мелочный, он в то же время был твёрд и непоколебим в своих убеждениях. Он с необыкновенным искусством умел действовать даже через своих недругов, и долгое время Шуваловы служили его целям. Однако главною силою Бестужева была тесная его связь с Алексеем Григорьевичем Разумовским.

Значение Алексея Петровича ещё более возвысилось со времени женитьбы его сына на молодой графине Разумовской. Императрица поставила Бестужева на такую близкую ногу, что не проходило почти вечера без приглашения его на маленькие вечеринки, и Елизавета Петровна дозволила ему говорить всё, что он хочет.

Эта «молодая графиня Разумовская» (Евдокия Даниловна), титулованная так и в камер-фурьерских журналах, была родной племянницей Алексея и Кирилла Разумовских, дочерью их покойного брата, и фрейлиной императрицы.

Брак был совершён 5 мая 1747 года, но оказался несчастным. У молодых с первых же дней стали происходить домашние ссоры. Молодая графиня грозилась пожаловаться государыне и своему старшему брату, обещалась обратить своё замужество в унижение великого канцлера и его семейства. В конце 1747 года графиня Евдокия Даниловна поехала с мужем в Вену, куда молодой Бестужев был отправлен с поздравлением по случаю рождения эрцгерцога Леопольда. Мария-Терезия, нуждаясь в союзе с Россией и зная, что Бестужев и Разумовский были сторонниками венского кабинета, осыпала любезностями графиню Бестужеву.

Однако последняя жила недолго: беспутный муж скоро вогнал её в могилу.

Горячий сторонник союза с Англией и с Австрией, дружественные отношения к которой были ещё завещаны Петром Великим, Алексей Петрович Бестужев не мог равнодушно думать о Пруссии и Франции. Он знал, сколько денег потратили и Фридрих Великий, и версальский кабинет на то, чтобы свергнуть его, и направил все усилия к тому, чтобы окончательно уничтожить влияние этих двух держав в Петербурге. Он перехватил депеши Шетарди, полные дурных отзывов о Елизавете Петровне, и добился того, что французский посланник был со срамом выгнан из России.

Один враг был сломлен, но за Пруссию стоял ещё граф Лесток, которому государыня была многим обязана, но которого терпеть не мог граф Алексей Григорьевич и который сам открытым презрением ко всему русскому, бестактным поведением и необдуманными словами приготовил себе погибель. 22 декабря 1747 года Лестока схватили, допрашивали, пытали и сослали сперва в Углич, а потом в Устюг Великий.

Другие враги Бестужева, Шуваловы и Воронцов, держались благодаря своим жёнам, но трепетали пред всемогущим канцлером.

Великий князь Пётр Фёдорович, о котором Бестужев отзывался с величайшим презрением, лишённый своей голштинской свиты, которую канцлер выгнал без всяких церемоний из России, и великая княгиня Екатерина Алексеевна, на которую он смотрел как на малозначащую девочку, окружённые соглядатаями, не могли ни двинуться, ни вымолвить слова без его ведома.

Вскоре после ссылки Лестока двор переехал в Москву, и тут Елизавета Петровна очень серьёзно заболела. У неё сделались страшные спазмы, от которых она лишилась чувств, и её жизнь была в опасности.

Придворные страшно переполошились, но болезнь хранилась под величайшим секретом. Даже великий князь и великая княгиня узнали о ней только случайно.

«Целую ночь, – пишет посланник Линар, хорошо знакомый с тем, что делалось при дворе, так как он был принят как свой у Бестужевых, – были собрания и переговоры, на которых между прочим решено было главными министрами и военными властями, что, как скоро государыня скончается, великого князя и великую княгиню возьмут под стражу и императором провозгласят Иоанна Антоновича. Число лиц, замешанных в это дело, очень велико, но до сих пор никто друг друга не выдавал. Я подозреваю многих в том, что они принимали участие в заговоре, особенно же имеющих причины опасаться великого князя и весьма естественно ожидающих более милостей от принца, который всем им будет обязан».

Однако опасения катастрофы исчезли, государыня скоро поправилась и переехала в Перово, к Алексею Григорьевичу Разумовскому. Туда приглашён был и великий князь с великой княгиней. Каждый день бывали охоты, и мужчины возвращались домой поздно, усталые и нелюбезные, так что дамам приходилось искать развлечения в себе самих.

Государыня ежедневно принимала участие в охоте. Великая княгиня Екатерина усердно принялась за чтение, что составило исключение при дворе, где редко кто брался за книгу. Обер-гофмейстерина Чеглокова, состоявшая при Екатерине, горько жаловалась на скуку. Не с кем было поиграть в карты, до которых она была страстной охотницей, да к тому же её муж, которого она страшно ревновала, совсем отбился от рук.

В Перове великая княгиня заболела и здесь увидела доказательство того обаятельного влияния на приближённых, которым природа столь щедро наградила её. Враждебная ей Чеглокова, приставленная к ней Бестужевым, чтобы следить за каждым её шагом, с самою нежною заботливостью стала ухаживать за великою княгинею во время её болезни и с этих пор совершенно переменилась в своих отношениях к ней.

Вскоре после этой болезни захворала вторично и государыня. Она приказала перевезти себя в Москву, и весь двор шагом ехал за нею. Новый припадок спазм не имел последствий, и вскоре потом Елизавета Петровна отправилась на богомолье к Троице. Она дала обет пройти пешком все шестьдесят вёрст и начала своё путешествие от Покровского дворца. Пройдя в день версты три или четыре, императрица возвращалась в Москву в карете. Иногда она в экипаже отправлялась далее, к тому месту, где была приготовлена стоянка, а после отдыха снова возвращалась в карете туда, где останавливалась в своём пешеходстве, и отсюда снова продолжала своё шествие. Таким образом этот «поход» занял почти всё лето, тем более что иногда императрица по нескольку дней отдыхала в Москве и сёлах по дороге.

На время богомолья великий князь и великая княгиня переехали на Троицкую дорогу и поселились в Раеве, именье Чеглоковых, близ Тайнинского.

В июле государыня отправилась в Воскресенский монастырь. Ей сопутствовали граф Алексей Григорьевич и некоторые из самых приближённых к ней лиц. Дорогой государыня останавливалась в принадлежащем Разумовскому селе Знаменском и там вечернее кушанье кушать изволила в ставке на лугу, подле Москвы-реки.

В это пребывание императрицы в Знаменском и произошло возвышение нового любимца – камер-пажа Ивана Ивановича Шувалова. Доказательством этого служит то, что он уговорил Разумовского уступить ему Знаменское, напоминавшее ему о начале его «случая». Уже через месяц, накануне своих именин, которые она праздновала в Новом Иерусалиме 4 сентября, императрица пожаловала своего камер-пажа в камер-юнкеры. Это было событием при дворе. Все на ухо друг друга поздравляли с новым фаворитом.

Возвышение Ивана Ивановича Шувалова, который ещё камер-пажом обратил на себя внимание Елизаветы своим прилежанием и любовью к чтению, исподволь было подготовлено его родственниками. Графиня Мавра Егоровна Шувалова, женщина умная, ловкая и дальновидная, пользовалась разными случаями, чтобы обратить на красавца пажа внимание государыни, и благодаря ей Иван Иванович получил сперва золотые часы, потом был пожалован камер-пажом и, наконец, камер-юнкером. С необычайной хитростью Шувалов так устроил дело, что Бестужев и Апраксин просили государыню пожаловать Ивана Ивановича в камер-юнкеры. Нет сомнения, что оба они обратились к своему другу Разумовскому и что добродушный Алексей Григорьевич сам же просил о возвышении своего соперника.

С этих пор был нанесён первый удар могуществу Бестужева, и Алексей Григорьевич Разумовский стал мало-помалу удаляться на второй план. Однако Алексей Петрович уступил не без борьбы. Он решил заменить нового фаворита своим собственным созданием, который был бы его орудием, а не подмогою для недругов.

В самом деле, вскоре при дворе стали замечать, что роскошнее всех бывал одет на представлении актёров-кадетов красивый юноша Никита Афанасьевич Бекетов. Ему было лет восемнадцать, и он исполнял роли первых любовников. Потом и вне театра показались на нём и бриллиантовые перстни, и кольца, и часы, и кружево, и всё самое лучшее. Наконец он вышел из корпуса, и, несомненно, вследствие настояния Бестужева ненавидевший всякие интриги Алексей Разумовский взял молодого Бекетова к себе в адъютанты, что давало тогда капитанский чин.

Придворные не замедлили вынести из этого свои заключения. Стали говорить, что если Разумовский приблизил к себе Бекетова, то это сделано с целью противопоставить его молодому камер-юнкеру Шувалову, так как бывший кадет обратил на себя особенное внимание государыни. Придворные не ошиблись. Действительно, Бекетов был избран Бестужевым, чтобы отстранить Шувалова и его партию.

Он приставил к молодому и неопытному Бекетову другого адъютанта, состоявшего при Разумовском, Ивана Петровича Елагина, который в то же время служил и под его начальством в коллегии иностранных дел. Жена Елагина – камер-фрау государыни – доставляла Бекетову тонкое бельё и кружева, и так как она не была богата, то ясно было, что деньги тратились не из её кошелька.

Более года оба соперника жили при дворе. Бекетов был произведён в полковники, занял комнаты во дворце и, казалось, брал решительный перевес над Шуваловым.

Между тем положение Алексея Разумовского среди всей этой интриги для людей, не посвящённых во все тайны придворной жизни, казалось не изменившимся. Государыня зимой гостила по нескольку дней у него в Гостиницах и праздновала, по обыкновению, в его доме день Св. Алексея, человека Божия, причём в продолжение обеденного и вечернего столов была обычная пальба из пушек, итальянская музыка и иллюминация. Брат Алексея Разумовского был назначен малороссийским гетманом. Казалось, всё было по-прежнему, да в сущности и было так, потому что положение новых фаворитов государыни было очень далеко от положения её «тайного супруга».

Придворные жадно следили за соперничеством между двумя новыми фаворитами – Шуваловым и Бекетовым. С любопытством ждал исхода этой борьбы и вновь избранный гетман малороссийский граф Кирилл Разумовский. Однако ему не довелось лично быть свидетелем окончания этого придворного эпизода.

Летом 1751 года, когда граф Кирилл был уже в Малороссии, Бекетов, любивший литературу и занимавшийся вместе со своим другом Елагиным писанием стихотворений, стал перелагать свои стихи на музыку. Песни, сочинённые им, певали у него молоденькие придворные певчие. Некоторых из них Бекетов полюбил за их прекрасные голоса и в простоте душевной иногда гулял с ними по петергофским садам. Шуваловы поспешили ухватиться за это и стали мотивировать поведение Бекетова самым отвратительным образом. Но этого оказалось недостаточным – злонамеренность сплетни была слишком явною.

Тогда, чтобы окончательно погубить молодого любимца государыни, граф Пётр Иванович Шувалов вкрался в доверие неопытного Бекетова, то и дело восхвалял его красоту, чрезвычайную белизну лица и для сохранения постоянной свежести дал ему притиранье. Доверчивый Бекетов поспешил воспользоваться им, и всё его лицо покрылось угрями и сыпью.

Графиня Мавра Егоровна Шувалова немедленно обратила на это внимание государыни и осторожно посоветовала удалить Бекетова, как человека зазорного поведения.

На этот раз удар был верен. Государыня вследствие этой последней проделки переехала в Царское Село, куда запрещено было следовать Бекетову.

Несчастный Никита Афанасьевич остался с Елагиным и заболел горячкою, от которой чуть не умер. В бреду он постоянно говорил об императрице, которая, видимо, занимала все его мысли. Однако, как только он оправился, его удалили от двора.

Шуваловы торжествовали.

Ранее этого, в феврале 1751 года, стали поговаривать на Украине о беспокойствах со стороны татар. Мешкать было долее невозможно; новый гетман должен был отправиться туда и вступить в исполнение своих обязанностей.

13 марта 1751 года он торжественно присягал в Санкт-Петербурге во дворцовой церкви, подписался на поднесённом ему канцлером присяжном листе, а затем получил из рук императрицы все гетманские клейноды: богато украшенную дорогими камнями золотую булаву, большое белое с русским гербом знамя, бунчук, войсковую печать и серебряные литавры с богатыми, на бархате шитыми, занавесками и с золотыми висячими кутосами.

В апреле месяце гетманша первая тронулась из Петербурга в Москву, сам же гетман ожидал жалованной грамоты и был уволен в Малороссию только 22 мая 1751 года.

Он уехал со своим неразлучным спутником Тепловым со множеством экипажей, верховыми лошадьми, с поварами и музыкантами, с гайдуками и скороходами, сержантами Измайловского полка и даже труппою актёров.

В Москве Разумовский съехался с женою, и они вместе продолжали путь к Глухову. Здесь ему была оказана чрезвычайная торжественная встреча, в которой участвовали все местные чины, шляхетство, духовенство и масса войска.

Тотчас по приезде было сделано «повелительное объявление», чтобы старшины, полковники, шляхетство и прочие особы и люди всякого звания собрались в Глухов к 13 июля для торжественного и публичного объявления жалованной грамоты. В назначенный час состоялось перевезение гетманских клейнодов в церковь Св. Николая. Их сопровождали старшие войсковые чины, отряды казаков с музыкой и лакеи в богатых ливреях. Потом следовал в богатой карете цугом Григорий Николаевич Теплов, державший пред собою на роскошной подушке высочайшую грамоту. За ним в великолепной карете, запряжённой шестью богато убранными лошадьми, ехал сам гетман, сопровождаемый большой свитой.

Грамота и клейноды были внесены в церковь и положены на стол, покрытый богатым персидским ковром. Посредине положили грамоту, по правую сторону булаву, а по левую – печать. По бокам стола стали генеральный бунчужный Оболонский с бунчуком и генеральный хорунжий Ханенко со знаменем в руках.

Началась торжественная обедня. По окончании её Тепловым была вслух «пред всем народом» прочитана жалованная грамота. Последовало благодарственное молебствие, при конце которого была произведена пушечная пальба из города и ружейная изо всех полков. Вечером весь город горел огнями.

В Глухове ожидали Кирилла Григорьевича его старушка мать и сестра. Наталья Демьяновна впервые увидела свою невестку, которую знавала в девушках во время своего пребывания в Петербурге и в Москве. Граф Кирилл Григорьевич всеми силами старался удержать мать при себе, свято чтил все её деревенские обычаи и нарочно для неё заказывал привычные ей кушанья. Но и в глуховском дворце, как и прежде во дворце царицы, старушке было не по себе. Не сошлась она и с невесткою, с детства привыкшей к придворному обхождению и воспитанной в доме надменного Александра Львовича Нарышкина, выискавшего себе невесту между дочерьми владетельных немецких князей. В конце концов старушка вернулась в свою Алексеевщину, в мирный Козелец и соорудила там каменный двухъярусный собор с каменной колокольней, по образцу той, которая находится в Киево-Печерской лавре.

Глуховской двор был миниатюрной копией двора петербургского. Граф Кирилл Григорьевич зажил царьком. В своих универсалах он употреблял старинную формулу: «Мы, нашим, нам, того ради приказуем, дан в Глухове» и тому подобное. При нём находилась в роли телохранителей большая конная команда, под названием «команда у надворной корогвы», или гетманского знамени. Во дворце был целый придворный штат: капеллан Юзефович, придворный капельмейстер, новгородский сотник Рочинский, конюшенный Арапкин и прочие. В торжественные дни и семейные праздники происходили выход в николаевскую и придворную гетманскую церкви и молебствия с пушечною пальбою. Во дворце давали банкеты с инструментальной музыкой, балы и бывали даже французские комедии. Одним словом, придворная петербургская жизнь в сокращённом виде повторялась и в Глухове.

XVIII

БОРЬБА ПАРТИЙ

Веселы показались жителям Глухова 1751 и 1752 годы. У гетмана бал сменялся комедиею, комедия – банкетом, на семейных праздниках вино лилось рекою.

Как маленький властелин, гетман давал даже аудиенции старшинам после богослужения в придворной церкви, торжественно вручил пернач полковому судье миргородскому Остроградскому, которого произвёл в полковники, и на приёмах у себя поздравлял кого с повышением, кого с наградою.

Впрочем, иногда эти его замашки заходили слишком далеко, и из Петербурга спешили умерить его пыл. Однако там не особенно сильно гневались. Доказательством этому служила присланная 18 февраля 1752 года гетману Андреевская лента. 19 февраля в Глухове было торжество «ради привезённой кавалерии». Торжество продолжалось до 25 числа и окончилось обедом в гетманском доме, балом и фейерверком.

В начале мая гетман, сопровождаемый Тепловым, генеральным писарем Безбородко, генеральным есаулом Якубовичем и десятью бунчуковыми товарищами, отправился осматривать малороссийские полки. Он сперва посетил Батурин, потом Стародуб и Чернигов, а оттуда проехал в степные полки и Киев.

Путешествие продолжалось более двух месяцев. Гетмана везде принимали с радостью, везде были устроены пышные приёмы. Вся Малороссия ликовала, и только один случай, породивший толки в народе, смутил малороссов.

Гетман в Чернигове объезжал городские укрепления. За ним ехали многочисленная свита и все чины черниговского полка. Разумовский подъехал к главному бастиону у церкви Св. Екатерины. Вдруг вихрь сорвал с него Андреевскую ленту. Теплов, ехавший за ним, успел подхватить её и хотел снова надеть, но гетман взял у него ленту, свернул и положил в карман. Ропот в народе и толки дошли до старухи Натальи Демьяновны. Она уговаривала сына удалить Теплова, сказывая ему неизбежные несчастья, если он будет следовать советам своего любимца.

Однако гетман не послушал матери.

Пред окончанием путешествия Разумовский ещё раз посетил Батурин, где была его жена. 22 октября у Разумовского родился сын, названный, в воспоминание недавно полученной «блакитной кавалерии», Андреем.[99] Сын генерального подскарбия Скоропадского был отправлен курьером в Петербург этим известием. Главные чиновники являлись к гетманскому двору с поздравлениями, причём подносили гетманше «обычный презент».

Вскоре после торжественных крестин Наталья Демьяновна вернулась в Адамовку, а как только графиня Екатерина Ивановна оправилась от родов, она и её муж, по приглашению государыни, поехали в Москву, где в то время находился двор. Они прибыли в Москву почти в одно время с двором.

Последний 14 декабря тронулся из Петербурга; вместе с ним приехал, разумеется, и граф Алексей Григорьевич, всё ещё могущественный, хотя уже не всемогущий и единственный фаворит.

Великий канцлер Бестужев не сопутствовал двору, так как дела и здоровье задерживали его в Петербурге. Грозная туча стояла на политическом горизонте, а при дворе ряды его приятелей заметно пустели.

Много злобы накипело в душе великого канцлера со времени падения Бекетова. Между тем Кирилл Григорьевич, несмотря на беспредельную, почти сыновнюю привязанность к брату, был в весьма хороших и даже близких отношениях не только с Иваном Ивановичем Шуваловым, но даже с вице-канцлером графом Михаилом Илларионовичем Воронцовым. С Шуваловым его сблизил общий друг, граф Иван Григорьевич Чернышёв.

Кирилл Григорьевич надеялся с помощью Ивана Шувалова и Чернышёва примирить Бестужева с Шуваловым. Но дело между ними зашло слишком далеко. В борьбе канцлера с Петром Шуваловым о примирении не могло быть более и речи. Тем не менее, гетман всеми силами старался привлечь канцлера в Москву, и наконец Бестужев был призван туда.

Алексей Петрович слепо верил в своё счастье и твёрдо рассчитывал на него, однако, отлично угадывая, что под него подкапываются вице-канцлер Воронцов, мечтавший занять его место, а также партия Шуваловых, с беспокойством стал замечать, что царедворцы, не скрываясь, избегают его. Поэтому по приезде в Москву он лихорадочно начал искать себе союзников.

Уже с некоторых пор его внимание остановила на себе молодая великая княгиня Екатерина Алексеевна, старавшаяся в первой борьбе с ним воздавать ему по мере сил око за око и зуб за зуб. Стойкость и хитрость, с которой Екатерина защищала интересы и права мужа в вопросе о герцогстве Голштинском, доказывали ему, что он имеет дело с женщиной далеко не обыкновенной.

Бестужев знал, что в семейной жизни великая княгиня была несчастлива.

Что касается великого князя, то Алексей Петрович уже давно понял, чего могла ожидать от него Россия. Он ненавидел его, кроме того, как друга Фридриха Великого и сторонника Шувалова. Беременность Екатерины давала надежду, что скоро родится наследник престола, а здоровье государыни, по свидетельству лечивших её врачей, не давало надежды на долгое царствование. Канцлер первый разгадал и понял Екатерину и решился сблизиться с нею.

Великая княгиня через Сергея Васильевича Салтыкова узнала, что канцлер ищет её дружбы, и хотя немало накипело у неё злобы на сердце против Бестужева, однако шутить таким предложением было нечего.

При великом князе по делам его герцогства служил голштинец Бремзен, вполне преданный канцлеру, и вот именно ему Екатерина поручила объявить Бестужеву, что она готова войти с ним в дружеские отношения. Заключён был тайный союз.

Канцлер стал всячески возбуждать Елизавету Петровну против её племянника. Это было ему легко, так как государыне давно опостылел её племянник, а все его немецкие бестактные замашки были ей крайне противны. В записках к Алексею Разумовскому и Ивану Ивановичу Шувалову она в самых резких выражениях отзывалась о великом князе.

Но этого было недостаточно. Бестужев решил, в случае кончины государыни, возвести на престол её внука, а правительницей провозгласить Екатерину. С рождением правнука Петра Великого об Иоанне Антоновиче никто уже не мог думать. Теперь на место Петра Фёдоровича, которого легко можно было или отправить в Голштинию, или заключить в Холмогоры, представлялся наследником не иностранный принц, который с детства был заключён в крепости и с именем которого были соединены все ужасы бироновщины, а кровь и плоть Петровы.

Следовало ко всему этому подготовить государыню. Однако это дело было крайне затруднительно, так как Елизавета Петровна страшно боялась смерти, и всякий намёк на её кончину мог бы дорого стоить тому, кто отважился бы на него.

В своих планах Бестужев нашёл сообщников, и главным из них был граф Алексей Григорьевич Разумовский.

Явное презрение великого князя ко всему русскому, пренебрежение всеми обрядами православной церкви, страсть ко всему немецкому уже давно отдалили старшего Разумовского от него. Как ни избегал Разумовский всяких интриг, как ни держал себя вдали от государственных дел, но в этом случае он, видимо, охотно поддался увещаниям Бестужева.

Впрочем, всё дело было содержимо в великой тайне, так что даже Шувалов ничего не подозревал, а великий канцлер не спал и втихомолку стал подготовлять план действий.

Между тем гетман среди беспрестанной придворной суеты не забывал Малороссии. Приехавшие с ним вместе малороссы были представлены государыне, и она приняла их отменно милостиво. Ещё в бытность гетмана в Глухове ему из Петербурга было повелено выслать две тысячи казаков для постройки крепости Св. Елизаветы, нынешнего Елизаветграда.

В Москве Кирилл Григорьевич сумел выхлопотать, чтобы вместо двух тысяч туда отправлены были только шестьсот одиннадцать человек. Из генеральной канцелярии он вытребовал в Москву все бумаги, относившиеся к финансовым вопросам. Они были нужны ему для докладов государыне, вследствие которых разные сборы на Украине, отяготительные для народа, были уничтожены. Таможня на границах Малороссии и Великороссии была закрыта и объявлена свобода торговли между севером и югом.

Эти перемены сильно порадовали малороссиян.

Весною 1754 года двор из Москвы переехал в Петербург, а за двором последовал и гетман с семейством и со свитою. Он снова поселился в своих хоромах на Мойке, тогда ещё деревянных, и снова стал принимать у себя всё петербургское общество.

Зима 1754/55 года была одной из самых блестящих во всём славившемся празднествами царствовании Елизаветы Петровны. По случаю рождения великого князя Павла Петровича при дворе были беспрестанные приёмы. Частные люди со своей стороны старались не отставать от двора и наперерыв друг пред другом устраивали у себя обеды, балы, маскарады с иллюминациями и фейерверками.

Между ними особенно отличались своей роскошью праздники Разумовских.

Алексей Григорьевич принимал двор то в Аничковском дворце государыни, то в цесаревнином доме, то на своей приморской даче, то в Мурзинке, то в Гостиницах. Государыня часто посещала его балы и вечера. Стол его славился по всему Петербургу, и своих поваров он выписывал из Парижа.

Кирилл Григорьевич был тоже охотником полакомиться. Его праздники, балы и банкеты не уступали праздникам его старшего брата, но кроме того, утончённые блюда, приготовленные французскими поварами, и вкусные особливые рыбки не предлагались одним только избранным и знакомым приятелям. У Кирилла Григорьевича был всегда открытый стол, куда могли являться и званые, и незваные.

Дела между тем шли своим порядком. Указом от 17 января 1756 года, состоявшимся по прошению гетмана Разумовского, все малороссийские дела были переведены из коллегии иностранных дел в сенат. Таким образом, гетман стал зависеть от первой в государстве инстанции.

В то же время, пока в Петербурге весело праздновалось рождение великого князя Павла Петровича и заветные замыслы Бестужева и Екатерины через это рождение получили новую силу, события на Западе быстро шли вперёд. Европа, умиротворённая Ахенским конгрессом, снова грозила загореться всеобщею войною. Алексей Петрович Бестужев справедливо гордился Ахенским миром и вполне имел право смотреть на него, как на своё творение. Ахенский конгресс состоялся благодаря появлению на Рейне русского тридцатитысячного корпуса, содержимого Англией и Нидерландами. Россия, не теряя ни людей, ни денег, вдруг заняла в Европе первое место; её дружбы домогались первенствующие державы. Это ли не была победа русской политики!

Но на самом деле Ахенский конгресс не решил ни одного из вопросов, волновавших тогда Европу. Вражда между Пруссией и Австрией не ослабевала, и обе державы только выжидали случая померить свои силы на поле битв.

Бестужев с самого начала царствования Елизаветы Петровны держался союза с Австрией. С венским двором был заключён договор, по которому обе державы обязывались, в случае нападения на владения одной из них, выставить тридцатитысячный корпус на помощь союзнице. В то же время Бестужев искал союза с Англией, к которой он был привязан лучшими воспоминаниями юности. От Пруссии и Франции отделяли его как интересы России, так и ложная вражда к Фридриху II и версальскому кабинету, долго и неустанно трудившимся над его падением. Тройственным союзом между Россией, Англией и Австрией канцлер думал удержать status quo в Европе и помешать новому пролитию крови.

Из Англии для заключения тесного союза был отправлен в Россию Гэнбюри-Вильямс, один из искуснейших политиков того времени. Но императрица не скоро решилась закончить какое-нибудь дело. Месяцы текли за месяцами в нерешимости и бездействии, и, в то время как подписание союза с Англией откладывалось со дня на день, в Европе произошла внезапная перемена, которой никто не ожидал и не предвидел и которая спутала соображения самых искусных дипломатов, в том числе и Бестужева.

Льстивые письма Марии-Терезии к всемогущей маркизе де Помпадур изменили всю политику версальского двора: освящённые веками предания Генриха IV, Людовика XIII и Людовика XIV были забыты: Франция протянула руку своему историческому врагу – Австрии и, забыв недавнюю связь с Пруссией, открыто выступила против Фридриха Великого.

Австрия, Франция и большая часть Германии соединились в одно. На стороне Пруссии осталась одна только Англия.

При таком неожиданном перевороте Бестужев более чем когда-либо стремился к союзу с английским двором, так как этот союз мог парализовать прежний договор с Австрией и спасти Россию от пагубной войны.

Бестужев решился на всякий случай двинуть войска к границе и наготове выжидать удобного случая вмешаться в дела Европы, не теряя ни людей, ни денег. К несчастью Алексея Петровича и русских, павших на равнинах Пруссии, перемены в европейской политике произошли в то время, когда положение великого канцлера при дворе со дня на день становилось всё более критическим.

Несмотря на все свои огромные недостатки, на корыстолюбие, неразборчивость в средствах для достижения своих целей, крайнее честолюбие, Бестужев всё-таки оставался на шестнадцатом году царствования Елизаветы Петровны тем, чем был при начале его, то есть единственным человеком, способным управлять кормилом государства среди волнений внешней политики. С большою опытностью в делах дипломатических он соединял редкие познания и, несомненно, желал величия России, хотя иногда любовь к родине и подчинял личным выгодам. Однако в описываемое нами время Бестужев должен был непрерывно бороться с сильными противниками, на каждом шагу наталкиваться на подкопы и интриги и видеть, как под меткими ударами врагов сокрушалось здание его политики, с таким трудом им возведённое.

С другой стороны, влияние Шуваловых дошло до высшей степени. Иван Иванович, новый любимец государыни, был всемогущ, но своё влияние он по мере сил употреблял на пользу отечества, забывая о себе и довольствуясь личным расположением государыни. Зато его двоюродные братья быстро достигли высших государственных должностей. Оба были Андреевскими кавалерами и графами. Из них граф Александр Иванович, по смерти графа Ушакова, был назначен начальником страшной Тайной канцелярии, а граф Пётр Иванович, настоящий глава всей шуваловской партии, в 1756 году получил пост генерал-фельдцейхмейстера и благодаря своей жене, графине Мавре Егоровне, некогда любимой камер-фрау, а теперь всемогущей наперснице государыни, успел завладеть доверием Елизаветы Петровны.

Беспрестанные недуги ослабили нервы императрицы. Ей постоянно приходила на ум первая ночь её царствования, и она опасалась, чтобы с нею не поступили точно так, как некогда поступила она с несчастной Анной Леопольдовной. Поэтому у неё был даже особый телохранитель, Василий Иванович Чулков.

Простой служитель у цесаревны, он по восшествии её на престол был сделан камергером и получил несколько вотчин. Своим возвышением он обязан не красоте, как другие, но тому, что у него был чуткий сон, какой только можно себе представить. Чтобы не быть захваченной врасплох, императрица приказала Чулкову каждую ночь оставаться во дворце и дремать в кресле в комнате, смежной со спальней государыни.

Мало спал Чулков, не ложась в постель. Сон был для него гораздо меньшей потребностью, чем для других; а слегка дремать на стуле было для него достаточным отдыхом, так что он не ложился спать и днём.

Этим настроением Елизаветы Петровны ловко воспользовался Пётр Иванович Шувалов. Он старался ещё более усилить боязнь государыни, уверяя её, что она окружена тайными недоброжелателями, готовыми на всякое преступление, и наконец ему вполне удалось убедить императрицу в том, что один он в состоянии оградить её от действия скрытых врагов. В этом состояла его главная сила при дворе.

Без всякой подготовки к государственным делам, лишённый образования и познаний, крайне самонадеянный, Шувалов на самом деле способен был только к одним мелким придворным интригам. Однако, слишком тщеславный и самолюбивый, он стремился к достижению исключительного влияния на дела и хотел стать во главе управления. Не имея опытности в вопросах дипломатических, незнакомый с тайными пружинами европейских кабинетов, никогда не бывавший на войне и совершенно не знавший службы, он, однако, ни пред чем не останавливался – брался за составление нового уложения, и за финансовые вопросы, и за управление политикою русского двора, и за изобретение гаубиц, и за учреждение военного строя.

Достигнув почти исключительного влияния, он сделался самым гордым временщиком двора Елизаветы Петровны. Не менее Бестужева падкий до денег, он набивал свои карманы трудовою копейкой народа, тогда как канцлер исключительно пользовался деньгами, получаемыми от иностранных держав. Разумеется, все действия Шувалова носили отпечаток мелочности его способностей. Всё делалось наскоро, кое-как, без системы и логики.

Как при Петре были у нас в моде голландцы, при Екатерине I и Анне Иоанновне – немцы, так теперь, при Елизавете Петровне, со времён Шетарди, пошли в ход французы. Пышные праздники, блестящая свита и звонкие фразы французского посла произвели глубокое впечатление на поверхностных людей, а между ними и на Петра Шувалова. Всё французское стало в моде при дворе и в высшем свете, французский язык быстро вошёл в общее употребление.

Благодаря этому настроению высшего общества, граф Пётр Иванович стал открытым сторонником Франции. Тайный союз с версальским двором сделался его любимою мечтою. Не разбирая, выгоден ли этот союз для России и какие будут от него последствия, он стал всячески, без ведома Бестужева, стремиться к осуществлению своей цели. Благодаря его проискам, тайным агентом в Париж был отправлен Бехтеев, довольно ничтожный человек, а со стороны Франции явились в Петербург известный шевалье, или, вернее, «шевальерша» д'Эон и шевалье Мекензи-Дуглас. Последний – ловкий и хитрый – вскоре стал домашним человеком у Шуваловых и Воронцовых и успел снова завязать дипломатические сношения между Россией и Францией и подготовить путь к приезду посла – маркиза Лопиталя.

Алексей Петрович долгое время не верил успеху своих противников, слепо полагаясь на своё счастье, и слишком поздно стал думать о приобретении союзников. Он надеялся, что влияние старшего Разумовского, благодаря брачному союзу, соединившему последнего с императрицей, не оскудеет во всё её царствование. Но Алексей Григорьевич отказался теперь от всякого, даже косвенного, вмешательства в дела управления. Австрийский посол стал требовать не только исполнения договора, но ещё и того, чтобы Россия всеми своими силами помогала Марии-Терезии. Однако, скоро поняв, что от Бестужева ожидать ему нечего, он перешёл на сторону Шувалова и Воронцова, и из приятеля сделался злейшим врагом канцлера.

На стороне Бестужева осталась одна великая княгиня Екатерина, он на неё рассчитывал для будущего, а в настоящем своём положении она могла принести ему мало пользы. Екатерина принуждена была скрывать своё сочувствие к канцлеру, которое могло, в случае если бы слухи о нём дошли до императрицы, сильно повредить и ей, и Бестужеву.

Против Шуваловых она могла действовать только орудием светской женщины. Она на каждом шагу выказывала им величайшее презрение, отыскивая их смешные стороны, и преследовала их своими насмешками и сарказмами, которые повторялись по всему городу.

Кроме того, Екатерина более чем когда-нибудь ласкала Разумовских и этим досаждала Шуваловым, так как последние были в описываемое нами время открытыми врагами графов Алексея и Кирилла Григорьевичей.

Императрица всё продолжала хворать. Царедворцы ясно видели, что едва ли можно надеяться на её выздоровление. Таким образом прошли 1755 и 1756 годы. Со всех сторон готовились к войне. Бестужев не переставал надеяться, что, по крайней мере для России, до открытой войны дело не дойдёт, и выдвинул к границе войска под начальством фельдмаршала Степана Фёдоровича Апраксина,[100] своего лучшего друга, находившегося тоже в самых дружеских отношениях с Алексеем Разумовским. Ему Бестужев предписал всячески избегать столкновения с пруссаками и как можно медленнее подвигаться к границе, а сам стал бороться с врагами внутренними, трудиться над своим планом удаления великого князя от престолонаследия и хлопотать о заключении тайного союза с Англией.

С большим трудом успел он уговорить государыню подписать союз с Англией. Сэр Вильямс торжествовал, но это торжество продолжалось только сутки. На другой день он от самого Бестужева узнал, что Россия присоединилась к конвенции, заключённой в Версале между Австрией и Францией. Союз с Англией делался, таким образом, одною пустою формальностью. Бестужев уже не в силах был бороться с ежедневно усиливавшейся партией Шуваловых.

Часть вторая

I

В ЗИНОВЬЕВЕ

В то время когда в Петербурге и Москве при дворе Елизаветы Петровны кишели интриги, императрица предавалась удовольствиям светской жизни, не имевшей никакого соприкасательства с делами государственными, Россия всё же дышала свободно, сбросив с себя более чем десятилетнее немецкое иго. Во всей России немцы лишились своих мест и в канцеляриях, и в войсках. Народ был так озлоблен против немцев, что готов был разорвать их на части. Духовенство называло их «исчадием ада» и сравнивало время их господства с печальной памяти татарским владычеством.

Были, конечно, места в России, где петербургские и московские придворные передряги не только не производили никакого впечатления, но даже и не были известны. К таким уголкам принадлежало тамбовское наместничество вообще, а в частности – знакомое нам Зиновьево, где продолжала жить со своей дочерью Людмилой княгиня Васса Семёновна Полторацкая. Время летело с томительным однообразием, когда един день совершенно похож на другой и когда никакое происшествие, выходящее из ряда вон, не случается и не может случиться по складу раз заведённой жизни.

Скука этой жизни, кажущаяся невыносимой со стороны, не ощущается теми, кто втянулся в неё. Иной жизни они не знают и не имеют о ней понятия. Жизнь для них заключается в занятиях, приёме пищи и необходимом отдыхе. Если им сказать, что они не живут, а прозябают, они с удивлением взглянут на такого человека.

К таким лицам принадлежала и Васса Семёновна. Она выросла в деревне, в соседнем именьице, принадлежавшем её родителям и теперь составлявшем собственность её брата, Сергея Семёновича. Она вышла замуж в деревне за князя Полторацкого и поселилась в Зиновьеве, имении сравнительно большем, чем именьице, где жили её родители, и отданном ей в приданое. У князя Полторацкого были именья в других местностях России, но он, в силу ли желания угодить молодой жене или по другим соображениям, поселился в жёнином приданом имении.

Князь Василий Васильевич был слаб здоровьем, а излишества в жизни, которые он позволял себе до женитьбы и после неё, быстро подломили его хрупкий организм, и он умер, оставив после себя молодую вдову и младенца-дочь. Васса Семёновна, любившая всего один раз в жизни человека, который на её глазах променял её на другую и с этой другой был несчастлив (это был Иван Осипович Лысенко), совершенно отказалась от мысли выйти замуж вторично и всецело посвятила себя своей маленькой дочери и управлению как Зиновьевом, так и другими оставшимися после мужа имениями. Последние приносили значительный доход, так что княгиня могла жить широко и в довольстве, да ещё и откладывать на чёрный день.

Совершенно не зная жизни, выходящей из рамок сельского житья-бытья, если не считать редких поездок в Тамбов, княгиня Васса Семёновна, естественно, и для своей дочери не желала другой судьбы, какая выпала ей на долю, за исключением разве более здорового и более нравственного мужа, чем покойный князь Полторацкий.

Хозяйственные и домашние заботы поглощали всю жизнь княгини, она свыклась с этой жизнью и совершенно искренне находила, что лучше и не надо. Ширь и довольство жизни заключались в постоянно полном столе, в многочисленной дворне, изяществе убранства комнат и во всегда радушном приёме соседей, которых было, впрочем, немного и которые лишь изредка наведывались в Зиновьево, особенно зимою.

Летом жизнь несколько оживлялась. Приезжал гостить сын Ивана Осиповича Лысенко – Ося, наведывался и сам Иван Осипович. Наконец, неукоснительно каждое лето наезжал в побывку брат Вассы Семёновны – Сергей Семёнович.

Так было в первые годы вдовства княгини, но затем всё это круто изменилось. Со времени исчезновения Осипа Лысенко его отец прекратил свои посещения Зиновьева, навевавшего на него тяжёлые воспоминания. Сергей Семёнович, со своей стороны, получив ответственную должность в петербургском административном мире, не мог ежегодно позволять себе продолжительные отлучки.

Прошло шесть лет со дня происшествия в Зиновьеве, когда Иван Осипович Лысенко уехал из княжеского дома, оставив княгиню и её брата под впечатлением страшных слов: «У меня нет сына!»

Для Сергея Семёновича Зиновьева эти слова не могли иметь то впечатление, какое имели для княгини Вассы. Старый холостяк не мог, естественно, понять то страшное нравственное потрясение, последствием которого может явиться отказ родного отца от единственного сына. Зато Васса Семёновна, сама мать, сердцем поняла, что делалось в сердце родителя, лишившегося единственного любимого им сына. Она написала Лысенко сочувственное письмо, но по короткому, холодному ответу поняла, что его несчастье не из тех, которые поддаются утешению, и что, быть может, даже время бессильно против обрушившегося на его голову горя.

Княгиня не ошиблась. Иван Осипович, вернувшись к месту своей службы, весь отдался своим обязанностям, совершенно удалился от общества и даже со своими товарищами по полку сохранил только деловые отношения. Вскоре узнали причину этого и преклонились пред обрушившимся на Лысенко новым жизненным ударом.

Княгиня Васса Семёновна всё же изредка переписывалась с Иваном Осиповичем, не касаясь не только словами, но даже намёком рокового происшествия в Зиновьеве.

В последнем жизнь, повторяем, текла своим обычным чередом. Старое старилось, молодое росло. Княжна Людмила Полторацкая и её подруга служанка Таня обратились во вполне развившихся молодых девушек, каждой из которых уже шёл семнадцатый год. С летами их сходство сделалось ещё более поразительным, а отношения, естественно, изменились: разница общественного положения выделилась рельефнее и, видимо, это открытие производило на Таню гнетущее впечатление. Она стала задумчива, и порой бросаемые ею на свою молодую госпожу взгляды были далеко не из дружелюбных.

Княжна Людмила – добрая, хорошая, скромная девушка – и не подозревала, какая буря подчас клокочет в душе её «милой Тани», как она называла свою подругу, по-прежнему любя её всей душой, но вместе с тем находя совершенно естественным, что та не пользуется тем комфортом, которым окружала её, княжну Людмилу, её мать, и не выходит, как прежде, в гостиную, не обедает за одним столом, как бывало тогда, когда они были маленькими девочками.

«Она ведь дворовая» – это было достаточным аргументом, для тогдашнего крепостного времени, даже в сердце и уме молоденькой девушки, не могшей понять, под влиянием среды, что у «дворовой» бьётся такое же, как и у неё, княжны, сердце.

Без гостей, у себя, в своей уютненькой комнате с окнами, выходящими в густой сад, княжна Людмила по целым часам проводила со своей «милой Таней», рисовала пред нею свои девичьи мечты, раскрывала своё сердце и душу.

Хотя, как мы уже говорили, гости в Зиновьеве были редки, но всё же в эти редкие дни, когда приезжали соседи, Таня служила им наравне с другой прислугой. После этих дней Татьяна обыкновенно по неделям ходила насупившись, жалуясь на головную боль. Княжна тревожилась болезнью любимицы и прилагала старания, чтобы как-нибудь помочь ей лекарством или развеселить её подарочками, в виде ленточек или косыночек. Однако на самолюбивую Таню эти «подачки», как она внутренне называла подарки княжны, производили впечатление, обратное тому, на которое рассчитывала княжна Людмила: они ещё более раздражали и озлобляли Татьяну Никитишну (так звали по отцу Таню Берестову).

Раздражали и озлобляли её также признания и мечты княжны о будущем.

«И всё-то ей доступно! Ведь если мать умрёт, всё её будет. К тому же она – княжна, богатая, красавица, – со злобой думала о своей подруге Татьяна и тут же не раз говорила себе: «Да, она красавица, такая же, как и я, ни дать ни взять, как две капли воды. И с чего это я уродилась на неё так похожей?»

Однако пока что этот вопрос для наивной Тани оставался тёмным. Она не могла ничего узнать даже среди дворни, так как последняя, опасаясь близости Тани к княжне и княгине, боялась хоть как-нибудь проболтаться об этом.

Татьяна между тем продолжала думать со злобным чувством: «Да, я тоже красавица, однако мне мечтать так, как княжне, не приходится; ведь высмеют люди, коли словом и чем-нибудь о будущем хорошем заикнусь; ведь я холопка была, холопкой и останусь».

Эти мысли посещали её обыкновенно среди проводимых ею без сна ночей, когда она ворочалась на жёстком тюфяке в маленькой, убогой комнатке, отгороженной от девичьей перегородкой, не доходившей до потолка.

Татьяна со злобным презрением оглядывала окружающую обстановку, невольно сравнивая её с обстановкою комнаты молодой княжны, и в её сердце без удержу клокотала непримиримая злоба.

«Даром что грамоте обучали, по-французски лепетать выучили и наукам, а что в них мне, холопке? Только сердце моё растравили, со своего места сдвинули. Бывало, помню, маленькая, ещё когда у нас этот черноглазый Ося гащивал, держали меня, как барышню, вместе с княжной всюду, в гостиной при гостях резвились, а теперь: знай, вишь, холопка, своё место, на тебе каморку в девичьей, да и за то благодарна будь, руки целуй княжеские!..»

– «Таня да Таня, милая Таня, – передразнивала она вслух княжну Людмилу, – на тебе ленточку, на тебе косыночку, ленточка-то запачкалась, да ты вычистишь». Благодетельствуют, думают, заставят этим своё сердце молчать… Ох уж вы мне, благодетели, вот вы где! – указывала она рукою на шею, вскочив и садясь на жёсткую постель. – Кровопийцы…

Так, раздражая себя по ночам, Татьяна Берестова дошла до страшной ненависти к княгине Вассе Семёновне и даже к когда-то горячо ею любимой княжне Людмиле. Эта ненависть росла день изо дня ещё более потому, что не смела проявляться наружу, а должна была тщательно скрываться под маской почтительной и даже горячей любви по адресу обеих ненавидимых Татьяной Берестовой женщин. Нужно было одну каплю, чтобы чаша переполнилась и полилась через край. И эта капля явилась.

II

В ЛУГОВОМ

Верстах в трёх от Зиновьева находилось великолепное именье, принадлежавшее князьям Луговым. Последние жили всегда в Петербурге, вращаясь в высшем свете и играя при дворе не последнюю роль, и не посещали своей тамбовской вотчины. Поэтому на именье уже легла печать запустения Однако и одичалость векового парка, и поросшие травой дорожки, и почерневшие статуи над достаточно запущенными газонами и клумбами придавали усадьбе князей Луговых ещё большую прелесть.

Обитатели Зиновьева часто ради прогулки отправлялись в Луговое, и для княжны Людмилы и Тани Берестовой не было лучшего удовольствия, как гулять в княжеском парке.

Огромный дом с террасами, башнями и круглым стеклянным фонарём посредине величественно стоял на пригорке и своею штукатуркою выделялся среди зелени деревьев. Запертые и замазанные мелом двойные рамы окон придавали ему ещё большую таинственность. Но в некоторых местах на стёклах меловая краска слезла, и можно было видеть внутреннее убранство княжеских комнат.

Княжна Людмила и Таня любили прикладываться глазами к этим прогалинам оконных стёкол и любоваться меблировкой апартаментов, хотя лучшие вещи были под чехлами, но, быть может, именно потому казались детскому воображению ещё красивее. Одним словом, дом в Луговом приобрёл в глазах девочек почти сказочную таинственность.

Однажды, когда княжеский управитель предложил её сиятельству Людмиле Васильевне – так он величая маленькую княжну – и Тане показать внутренность дома, то обе девочки, сопровождаемые гувернанткой, с трепетом переступили порог входной двери и полной грудью вдохнули в себя тяжёлый воздух княжеских апартаментов. После этого несколько недель шли рассказы об этом посещении и воспоминания разных мельчайших подробностей убранства и расположения комнат. Но сказочная таинственность дома как-то вдруг умалилась, и уже при входе в княжеский парк обе девочки перестали ощущать биение своих сердец в ожидании заглянуть в окна дома. Они знали в подробности, что находится за этими таинственными белыми окнами, и дом перестал быть для них загадкой, потерял половину интереса.

Впрочем, в княжеском парке было одно строение, которое носило на себе печать глубокой таинственности. Это было осьмиугольное здание с остроконечною крышей, со шпилем, на котором находилось проткнутое стрелой сердце, с семью узенькими окнами и железной дверью, запертой огромными болтом и железным замком. Окна были все из разноцветных стёкол и ограждены железными решётками.

Ослабевший интерес обеих девочек к княжескому дому весь сосредоточился на этом загадочном здании. Рассеять или даже уменьшить этот интерес уже не мог управитель. По его словам, ключа от замка таинственного здания у него не было, да он полагал, что этого ключа и никогда не было ни у кого, кроме лица, затворившего дверь и замкнувшего тот огромный замок. А заперто здание было, как говорило предание, много десятков лет тому назад.

Оно стояло в самой глубине княжеского парка. Место вокруг него совершенно одичало, так как, по приказанию владельцев, переходившему из рода в род, его и не расчищали.

То же предание утверждало, что в этой беседке была навеки заперта молодая жена одного из предков князей Луговых; это сделал её оскорблённый муж, заставший её на свидании именно в этом уединённом месте парка. Похититель княжеской чести подвергся той же участи. Рассказывали, что князь, захвативши любовников на месте преступления, заковал их в кандалы и бросил в подвал, находившийся под домом, объявив им, что они умрут голодною смертью на самом месте их преступного свидания. На другой же день начали постройку павильона-тюрьмы под наблюдением самого князя, ничуть даже не спешившего с её окончанием. Между тем несчастные любовники, в ожидании исполнения над ними сурового приговора, томились в сыром подвале на хлебе и на воде, которые подавали им через узкое отверстие.

Постройка продолжалась около года. Когда тюрьма была окончена, снова состоялся единоличный княжеский суд над заключёнными, которые предстали пред лицом разгневанного супруга неузнаваемыми: оба были совершенными скелетами, а их головы представляли собою колтуны из седых волос. Затем их отвели в беседку-тюрьму и князь, собственноручно заложив болт, запер замок, а ключ взял с собою. Куда девался этот ключ, неизвестно. После смерти обманутого мужа, женившегося вскоре на другой, этого ключа не нашли, а на смертном одре умирающий выразил свою последнюю волю – из рода в род оставлять навсегда запертым павильон и не расчищать того места парка, где он стоит. Потомки до сих пор свято исполняли эту волю.

Прогулки из Зиновьева в парк князей Луговых продолжались из года в год. В них принимал участие и Ося Лысенко, и на его пламенное воображение сильно действовал таинственный павильон. После его исчезновения, оставшегося непонятным для маленьких подруг, последние продолжали посещать Луговое и с сердечным трепетом подходить к таинственному павильону. Они знали сложившуюся о нём легенду, но смысл её был тёмен для них. «За что наказал муж жену так жестоко?» – этот вопрос, на который они, конечно не получали ответа от взрослых, не раз возникал в их маленьких головках. С летами девочки стали обдумывать этот вопрос и решили, что жена согрешила против мужа, нарушила клятву, данную пред алтарём, виделась без позволения с чужим мужчиною.

Это разрешение вопроса успокоило княжну Людмилу. Таня согласилась с нею, но внутренне решила, что молодая женщина, вероятно, погибла безвинно от княжеской лютости. Она воображала себе почему-то всех князей и княгинь лютыми.

В описываемое нами время в окрестности разнёсся слух, что в Луговое ожидают молодого хозяина, князя Сергея Сергеевича Лугового, единственного носителя имени и обладателя богатств своих предков. Стоустая молва говорила о князе, как будто его уже все видели и с ним говорили. Описывали его наружность, манеры, характер, привычки и тому подобное. Из всего этого на веру можно было взять лишь то, что князь очень молод, служит в Петербурге, в одном из гвардейских полков, любим государыней и недавно потерял старуху мать, тело которой и сопровождает в имение, где около церкви находится фамильный склеп князей Луговых. Его отец, князь Сергей Михайлович, уже давно покоился в этом склепе.

Как подтверждение этих слухов, княжна Людмила, совершив прогулку в Луговое, принесла известие, что там деятельно готовятся к встрече молодого владельца и праха старой княгини.

Княгиня Васса Семёновна, уже давно прислушивавшаяся к ходившему говору о приезде молодого князя Лугового, обратила на известие, принесённое дочерью, особенное внимание. Она начала строить планы относительно ожидаемого князя.

Конечно, князь после погребения матери сделает визиты соседям и, несомненно, не обойдёт и её, княгини Полторацкой, муж которой был не менее древнего рода, нежели князья Луговые. Не будет ничего мудрёного, что её Люда, как звала она дочь, произведёт впечатление на молодого человека, которое кончится помолвкой, а затем и свадьбой.

Когда Людмиле пошёл шестнадцатый год, княгиня начала серьёзно задумываться о её судьбе. Кругом, среди соседей, не было подходящих женихов. В Тамбове выбирать и подавно было не из кого. Девушка между тем не нынче-завтра – невеста. Что делать? Этот вопрос становился пред княгиней Вассой Семёновной очень часто, и, несмотря на его всестороннее обдумывание, оставался неразрешённым. «Ехать в Петербург или Москву!» – мелькало в уме заботливой матери, но она с ужасом думала об этом. О придворной и светской жизни на берегах Невы ходили ужасающие для скромных провинциалов слухи. Они не были лишены известного основания, хотя всё, что начиналось в Петербурге, комом снега докатывалось до Тамбова в виде громадной снежной горы. В Москве не отставали в отношении привольной и, главное, разнузданной жизни от молодой столицы.

«И в этот омут пуститься со своим ребёнком? – с ужасом думала княгиня Васса Семёновна. – Никогда!»

Между тем при таком решении княгини Людмила рисковала остаться старой девой, и вопрос: «Что же делать?» – беспокоил княгиню.

И вдруг известие о приезде молодого князя Лугового открыло для материнской мечты новые горизонты. Что, если повторится с её дочерью её личная судьба? Быть может, и Людмиле суждено отыскать жениха по соседству; быть может, этот жених именно теперь уже находится в дороге. Так мечтала княгиня Васса Семёновна Полторацкая.

Это дело слишком переполнило её сердце, чтобы она не поделилась им с дочерью. Она сделала это в очень туманной форме, но для чуткого сердца девушки было достаточно намёка, чтобы оно забило тревогу. Несмотря на её наивность и неведение жизни, в стройном, сильном теле Людмилы скрывались все задатки страстной женщины. Ожидаемый князь уже представлялся ей её «суженым». Её сердце стало биться сильнее обыкновенного, и она чаще стала предпринимать прогулки по направлению к Луговому.

Не скрыла она туманных намёков матери от своей «милой Тани». Сердце последней тоже забило тревогу. Княжна, строившая планы своего будущего, один другого привлекательнее, рисовавшая своим пылким воображением своего будущего жениха самыми радужными красками, окончательно воспламенила воображение и своей служанки-подруги. Та, со своей стороны, тоже заочно влюбилась в воображаемого красавца князя, и к немым её злобствованиям против княжны Людмилы прибавилось и ревнивое чувство.

– Меня-то, наверно, за какого ни на есть дворового выдадут… Михайло-выездной стал что-то уж очень маслено поглядывать на меня… А ведь он – княгинин любимец; поклонится ведьме – как раз велит она под венец идти, а дочке князя-красавца, богача приспосабливает… У, кровопийцы! – злобно шептала Таня во время бессонных ночей.

В Луговом действительно шли деятельные приготовления к погребению останков покойной княгини и прибытию молодого владельца, князя Сергея Сергеевича. Мыли окна, полы, двери, всё чистили, и вскоре под руками многочисленных работников и работниц дом стал неузнаваем. Он окончательно потерял свой таинственный вид и яркое июньское солнце весело играло в стёклах его окон и на заново выкрашенной зелёною краскою крыше. Побелённая штукатурка дома делала впечатление выстроенного вновь здания, и, кстати сказать, эта печать свежести далеко не шла окружающему вековому парку и в особенности видневшемуся в глубине его шпицу павильона с роковым, пронзённым стрелою сердцем.

Именно такое впечатление вынесли княжна Людмила и Таня, когда увидели княжеский дом реставрированным, и из их груди вырвался невольный вздох. Они пожалели старый дом с замазанными мелом стёклами.

Впрочем, отделанный заново дом, как вернейший признак скорого прибытия «его», вскоре рассеял их грусть, заняв их ум другими мыслями. Княжна Людмила предалась мечтам о будущем, мечтам, полным розовых оттенков, подобных лучезарной летней заре. Пред духовным взором Тани проносились тёмные тучи предстоявшего, оскорбляя её до болезненности чуткое самолюбие. Полный мир и какое-то неопределённое чувство сладкой истомы царили в душе княжны Людмилы, завистливой злобой и жаждой отмщения было переполнено сердце Тани.

– Мама, мама, там, в Луговом, уже всё готово, – быстро вошла в кабинет матери княжна Людмила.

– А… вы там были?

– Там, мама, там; только что оттуда! – И княжна Людмила пустилась подробно объяснять матери, какой красивый и нарядный вид имеет теперь старый княжеский дом.

Княгиня рассеянно слушала дочь и более любовалась её разгоревшимся лицом и глазками, нежели содержанием её сообщения, из которого главное для неё было то, что «он» скоро приедет.

«Не может быть, чтобы такая красавица, такая молоденькая княжна с богатым приданым не поразила приезжего петербуржца, – думалось княгине. – Разве там, в Петербурге или Москве, есть такие, как моя Люда? Голову прозакладываю, что нет. Бледные, худые, измождённые, с зеленоватым отливом лица, золотушные, еле волочащие отбитые на балах ноги – вот их петербургские и московские красавицы; куда же им до моей Люды?»

– Значит, скоро приедет? – спросила княгиня дочь, когда та окончила своё повествование.

– На днях, не нынче-завтра.

– Что же, это хорошо… Никто, как Бог… – вздохнула княгиня.

– А если он к нам не приедет?

– Как можно, Людочка? Ведь он – светский, вежливый молодой человек, должен приехать. Конечно, не сейчас, после погребения матери, а выждет время; сперва делами займётся по имению, а там и визиты сделает, и нас тогда не обойдёт. Мы ведь даже – родственники, только очень дальние; такое родство и не считается, – с улыбкой сказал княгиня, заметив, что дочь как-то взволновалась. – Ах, Господи, кабы всё так устроилось, как я думаю!

Княжна Людмила ничего не ответила. Она сидела в кресле, стоявшем сбоку письменного стола, у которого помещалась её мать, и, быть может, даже не слыхала последних слов матери, так как мысленно была далеко от той комнаты, в которой сидела. Её думы витали по дороге к Луговому, где, быть может, уже ехал в свой родной дом молодой князь.

Прошло несколько дней, и до Зиновьева действительно дошла весть, что князь Луговой прибыл в своё именье.

Прогулки в Луговое были прекращены. Зиновьевский дом находился в состоянии ожидания.

Это состояние испытывали не только княгиня Васса Семёновна, Людмила и Татьяна, но и весь княжеский дом, то есть многочисленная дворня.

Что бы ни говорили, но в крепостном праве были и светлые стороны. К последним относились главным образом та подчас общая жизнь, которою жили крестьяне со своими помещиками, и отношение к этим помещикам их дворовых людей. Конечно, мы говорим о помещиках добрых и справедливых, хорошо понимавших ту истину, что их хорошее или дурное положение всецело зависит от положения подвластных им лиц в том же смысле. У хороших господ крестьяне и дворня жили со своими господами общею жизнью и не иначе говорили, как «мы с барином». Семейное начало, положенное в основу отношения крепостных людей к помещикам, и было той светлой стороной этого института, которое не могли затемнить единичные и печальные, даже подчас отвратительные, возмущающие душу, явления помещичьего произвола, доходившего до зверской жестокости.

Такого рода добрые, чисто родственные отношения соединяли дворню княгини Полторацкой с барыней и барышней. Дворовые жили действительно одною жизнью с «их сиятельствами», радовались их радостями, печалились их печалями и разделяли их надежды. Несмотря на то, что княгиня только туманным намёком открыла дочери свои надежды на князя Лугового, вся дворня основывала на нём такие же надежды и искренне желала счастья найти в нём суженого молодой княжне. Поэтому понятно, что мысли семьи княгини Полторацкой и её крепостных были направлены на Луговое.

В последнем между тем шли спешные приготовления к погребению старой княгини. Гроб был поставлен в церкви, где должен был простоять три дня, в продолжение которых крестьяне и дворовые могли попрощаться с прахом своей покойной помещицы.

Молодой князь Сергей Сергеевич на управителя и дворовых людей, которым всем он оказал барскую ласку, произвёл прекрасное впечатление.

– Князь-то наш даром что молод, а деловит, степенен. Весь в покойного своего батюшку: а ведь тот настоящий был князь.

– Да и лицом, и станом весь в покойного, две капли воды.

– И раскрасавец же писаный… – добавляли женщины.

Согласно распоряжениям князя Сергея, нарочные, снабжённые собственноручно написанными им письмами, были разосланы по соседям. В этих письмах князь с прискорбием уведомлял соседей о смерти своей матери и просил почтить присутствием заупокойную литургию в церкви села Лугового, после которой должно было последовать погребение тела покойной в фамильном склепе князей Луговых.

Одной из первых получила это приглашение княгиня Полторацкая. На адресованном ей конверте была приписка: «С дочерью». Эта приписка появилась на конверте вследствие доклада управителя о том, что у княгини Полторацкой, ближайшей соседки Лугового, есть красавица дочь.

Эти два слова укрепили в княгине питаемые её сердцем надежды: значит, князь знает, что у неё есть дочь, значит, ему доложено об этом, и, конечно, доложено с похвалой.

С этими мыслями княгиня читала полученное приглашение и села с дочерью в карету, запряжённую шестёркой лошадей цугом.

В церкви села Лугового к назначенному часу уже собрались все приглашённые. Никто из соседей не пренебрёг приглашением молодого владельца села Лугового отдать последний долг его покойной матери. Было несколько семейств, приехавших, быть может, с теми же самыми надеждами, какие питала княгиня Васса Семёновна; это было заметно по тому, с каким беспокойством и тщательностью осматривали матери костюм своих взрослых дочерей. Это поняла княгиня Полторацкая, но тщательный осмотр других претенденток на княжеский титул и богатство Лугового успокоил её.

Действительно, ни одна из девушек не могла выдержать ни малейшего сравнения с её дочерью, даже не с точки зрения матери. Это были заурядные молодые лица, с наивным и в большинстве даже испуганным выражением, нежные блондинки, бесцветные шатенки, каких немало встречается в провинциальных гостиных, да и там они остаются незамеченными. Мог ли обратить на них внимание избалованный князь-петербуржец?

Этот вопрос княгиня Васса Семёновна разрешила отрицательно, с любовью и материнскою гордостью смотря на свою красавицу дочь, дивный цвет лица которой особенно оттенялся чёрным платьем. Княжна Людмила действительно была очень эффектна.

Церковь была переполнена. Молодой князь прибыл в неё за час до назначенного времени и всё время молился у гроба своей матери. Затем он стал в дверях церкви принимать приглашённых.

Князь был высокий, статный молодой человек с выразительным лицом, с изысканно изящными манерами, которые приобретаются исключительно в придворной сфере, где люди каждую минуту думают о сохранении элегантной внешности. На его лице лежала печать грусти, вполне гармонировавшей с обстановкой, местом и причиной приёма.

Все заметили, что князь с особой почтительностью поцеловал руку княгини Полторацкой.

После погребения тела матери в фамильном склепе князь пригласил всех прибывших в свой дом помянуть покойную княгиню.

В огромной столовой княжеского дома был великолепно сервирован стол для приглашённых. Не забыты были и дворовые люди, и даже крестьяне. Для первых были накрыты столы в людской, а для последних поставлены на огромном дворе княжеского дома, под открытым небом.

Князь Сергей Сергеевич и в доме принимал гостей с тою же печальною сдержанностью, как и в церкви, но это не помешало ему быть с ними предупредительно-любезным и очаровать всех своим гостеприимством.

Княгиня Васса Семёновна и княжна Людмила заняли почётные места у стола, и князь весь обед проговорил с княгиней о хозяйственных делах, о своих намерениях изменения некоторых порядков в имении, и почтительно выслушивал её ответы и советы. О своей покойной матери он сказал лишь несколько слов по поводу её продолжительной и тяжкой болезни, не поддававшейся лечению лейб-медиков, присылаемых императрицей. Между прочим, он счёлся родством.

– Ну, что касается родства, то оно у нас очень отдалённо, – заметила княгиня.

– Да, если я не ошибаюсь, сто лет тому назад одна из княгинь Полторацких была замужем за князем Луговым.

– Может быть, может быть, – ответила княгиня.

При этом известии княжна Людмила навострила уши.

«Что, если через сто лет это повторится?» – мелькнуло в её уме, и она густо покраснела.

Это было кстати, так как молодой князь в этот самый момент обратился к ней с вопросом:

– Я слышал, что вы часто гуляли в здешнем парке? Мне очень приятно, что он вам нравится.

– У нас в Зиновьеве тоже есть хорошие места, но они не могут сравниться с вашим парком, – ответила за дочь княгиня, – моя девочка летом чуть ли не каждый день ходила сюда.

– Тем дороже для меня будет этот парк, – любезно произнёс князь Сергей и метнул на княжну Людмилу выразительный взгляд, а затем, когда окончился поминальный обед и приглашённые перешли в гостиную и разбились на группы, почти не отходил от княгини и княжны Полторацких.

Они первые поднялись после десерта и стали собираться домой.

Князь Луговой проводил их до кареты.

– Надеюсь, увидимся, – сказала княгиня Васса Семёновна.

– Я не премину, княгиня, очень скоро лично поблагодарить вас за сочувствие, которое вы выказали мне в память моей покойной матери, и за честь, которую вы оказали мне своим посещением.

После отъезда княгини и княжны стали разъезжаться и остальные гости. Князь всем сумел сказать на прощание что-нибудь приятное. Все, кроме огорчённых маменек взрослых дочерей, злобствовавших на князя за его внимание к Полторацким, уехали от него обворожённые.

Княгиня Васса Семёновна и Людмила некоторое время молчали. Обе были под впечатлением давно ожидаемого ими свидания. На обеих князь произвёл сильное впечатление. Надежда, что её дочь найдёт в Луговом свою судьбу, превратилась в сердце княгини Вассы Семёновны в уверенность. Она видела, какие восторженные взгляды бросал молодой князь на её Люду, заметила злобные лица других маменек и основательно заключила, что её дочь одержала победу. Людмила встретила в князе Луговом олицетворение созданного её воображением «жениха». Она мысленно таким воображала себе мужчину, который поведёт её к алтарю, и чутьём догадалась, что произвела на князя впечатление.

«Я понравилась ему, – неслось в её уме, – а он, он… я влюблена в него».

Наконец княгиня Васса Семёновна нарушила молчание.

– Какой милый молодой человек этот князь! – сказала она. – Я даже этого не ожидала.

– А я, напротив, – вырвалось у княжны Людмилы, – именно таким и представляла его себе.

– Представляла?

– Да, мама, представляла. Ведь когда ты мне сказала, что было бы хорошо, если бы князь сделал мне предложение, то есть когда стала представлять себе, каким он может быть на самом деле…

Девушка склонилась к плечу матери и опустила головку.

– И каким же ты его себе представила?

– Да таким почти, как он есть… – уже совершенно склонившись на грудь матери, прошептала молодая девушка.

– Глупенькая моя! – потрепала её княгиня по щеке, но вдруг заметила, что эта щека мокрая, – княжна плакала. – О чём же ты плачешь, Людочка?

– Это так, мама, это пройдёт. Всё это так странно…

– Что странно?

– Да то, что он именно такой, каким я представляла себе его.

– Значит, он тебе нравится?

– Да… – снова чуть слышно произнесла молодая девушка.

– Вот и хорошо… Кажется, и ты на него произвела впечатление. Теперь, когда он приедет, надо быть с ним любезной, но сдержанной… Надо помнить, что ты – взрослая девушка, невеста. Не скрою от тебя, я с удовольствием увидала бы тебя княгиней Луговой.

– Он скоро приедет к нам? – спросила княжна Людмила.

– Вероятно, на днях… не станет медлить.

Они в это время подъехали к дому, и карета остановилась.

Княжна Людмила прошла в свою комнату раздеваться. К ней, конечно, явилась Таня.

– Милая, хорошая, какой он красавец! – восторжённо воскликнула княжна, бросаясь на шею своей служанки-подруги.

– Да неужели, ваше сиятельство?

– Что с тобою, ты опять сердишься на меня? – отшатнулась от Тани княжна Людмила.

– Смею ли я?..

– Что это за тон?!

Таня со времени начавшихся в Зиновьеве надежд на молодого князя Лугового стала титуловать свою молодую госпожу, как-то особенно подчёркивая этот титул. Княжна Людмила запрещала ей это; Таня подчинялась в обыкновенные дни и звала её просто «Людмила Васильевна», но, когда бывали гости и несколько дней после их визитов, будучи в дурном расположении духа, умышленно не исполняла просьбы своей госпожи и каждую минуту звала её «ваше сиятельство».

– Таня, милая, что я тебе сделала? – плаксиво заговорила княжна.

– Да ничего. Что вы можете сделать мне, своей холопке, чтобы я смела рассердиться?

– Вот опять «холопки». Что это такое? Ты знаешь, что ты – мой лучший и единственный друг.

– Какой же друг? Ведь я – крепостная.

– Что же из того? Я и мама любим тебя как родную.

– Знаю, знаю и благодарна, – сквозь зубы проговорила Таня. – Но не об этом речь. Вы говорили, что князь – красавец.

– Ах, Таня, такой красавец, что я и не видывала.

Обе девушки снова замолчали. Таня занялась расстёгиванием платья княжны, а последняя устремила куда-то вдаль мечтательный взор. О чём думала она? О прошлом или настоящем?

– Каков же он собою? – первая нарушила молчание Татьяна.

Княжна вздрогнула, как бы очнувшись от сна, но это не помешало ей через минуту яркими красками описать своей подруге церемонию погребения, обед и в особенности внешность князя и сказанные им слова.

– Да вот ты увидишь его на днях. Он приедет, – закончила она свой рассказ. – Ты тогда скажешь мне, права я или нет?

– Коли удастся посмотреть в щёлочку, скажу, – со злобною иронией сказала Таня.

Вскоре они расстались. Княжна пошла к матери на террасу, а Таня пошла чистить снятое с княжны платье. С особенною злобою выколачивала она пыль из подола платья княжны: в этом самом платье «он» видел княжну, говорил с нею и, по её словам, увлёкся ею. Ревность, страшная, беспредметная ревность клокотала в груди молодой девушки.

«Сама увидишь!» – дрожа от внутреннего волнения, думала она. – Прикажут подать носовой платок или стакан воды, так увижу. На дворе, когда из экипажа будет выходить, тоже могу увидеть. В щёлку, ваше сиятельство, и взаправду глядеть не прикажете ли на вашего будущего жениха?» И рука Татьяны, вооружённая щёткой, нервно ходила по платью княжны.

В то время как всё это происходило в Зиновьеве, князь Сергей Луговой находился в отцовском кабинете. Все гости разъехались. Слуги были заняты уборкой комнат, а князь, повторяем, удалился в свой кабинет и с трубкою в руке стал медленно шагать из угла в угол обширной комнаты, пол которой был покрыт мягким ковром. Он переживал впечатления дня, сделанные им знакомства, и его мысли, несмотря на разнообразие лиц, промелькнувших пред ним, против его воли сосредоточились на княжне Людмиле Полторацкой. Её образ неотступно носился пред ним, и это начинало даже бесить его.

«Неужели я влюбился, как мальчишка, с первого взгляда? – думал он и тут же добавил: – Впрочем, ведь она несомненно очень хороша».

Князь стал припоминать петербургских дам и девиц, у первых из которых он имел весьма реальные, а у последних платонические успехи. Некоторые из них хотя и не уступали красотой княжне Людмиле, однако всё же были в другом роде, менее привлекательными для молодого, но уже избалованного женщинами князя. Здесь красота, несомненно выдающаяся, соединялась с обворожительной наивностью и чистым деревенским здоровьем. Женская мощь, казалось, клокотала во всём теле княжны Людмилы, проявлялась во всех её движениях, не лишая их грации. Эта сила, сила здоровой красоты, совершенно отсутствовавшая у столичных женщин и девушек, казалось, и порабощала князя. Он, выехавший из Петербурга с твёрдым намерением как можно скорее вернуться туда и принять участие в летних придворных празднествах, теперь решил пожить в своём поместье, присмотреться к хозяйству и к соседям.

Думая о последних, он, конечно, имел в виду лишь княгиню и княжну Полторацких.

«Надо вытащить их из этого захолустья, уговорить их хотя на зиму поехать в Петербург. Государыня любит красавиц, но не одного с нею склада лица. Княгиня может быстро сделаться статс-дамой, а княжна – фрейлиной. Какой эффект произведёт её появление на первом балу! А я, их сосед, хороший знакомый, конечно, буду одним из первых среди массы ухаживателей, первый по праву старого знакомства. Можно будет и жениться. Она – княжна древнего рода и очень богата. Ну, да это мне безразлично: ведь я и сам богат».

Вот те думы, которые после первой же встречи обуревали молодого князя. Нельзя сказать, чтобы они в общих чертах не сходились с мечтами и надеждами, питаемыми в Зиновьеве. Исключение составляла разве проектируемая князем поездка в Петербург. Впрочем, о ней думала и княгиня Васса Семёновна, но в несколько иной форме: «Женись и поезжай!»

III

БЕГЛЫЙ

Незадолго пред приездом Лугового спокойствие жизни Зиновьева нарушило одно происшествие, сильно взволновавшее не только всю дворню, но и самоё княгиню.

Это случилось раннею весной. Однажды вечером староста Архипыч после обычного доклада княгине стал переступать с ноги на ногу, как бы не решаясь высказать, что у него было на уме.

– Теперь ступай и делай всё, как сказано, – повторила княгиня, думая, что староста ожидает от неё ещё приказаний.

Архипыч продолжал мяться.

– Ещё что-нибудь есть? – спросила княгиня.

– Никита вернулся.

– Что-о-о? – вскинула на него взор княгиня.

– Никиту ноне ещё на заре пришёл… В лесочке хоронился, а в обед в деревне объявился.

– Что же теперь делать? – как-то растерянно обводя вокруг себя словно взывающим о помощи взглядом, сказала княгиня.

– Я-с, ваше сиятельство, и докладываю. Как прикажете?

– Уж я и сама не знаю… Что он хочет?

– Чего ему хотеть, ваше сиятельство? Ведь он – в чём душа держится – худ очень, и ни к какой работе его не приспособишь.

– К какой там работе?.. И не надо, только бы жил тихо да зря не болтал несуразное.

– Это вестимо, ваше сиятельство! Зачем болтать? Я ему уже сказывал: «О прошлом забыл ли? Как я о тебе, шельмеце, её сиятельству доложу?..»

– Что же он?

– Он мне в ответ: «Что прошло, быльём поросло, а умереть мне в родных местах охота».

Лицо княгини сделалось спокойнее.

– Если так, пусть живёт. Но где?

– В Соломонидиной хибарке можно его поместить, за околицей, у берёзовой рощи… избушка пустует со смерти Соломониды…

– Отлично, пусть живёт! Месячину ему отпускать, по положению, как всем дворовым. Только ты с ним строго поговори, накажи, чтоб язык держал за зубами.

Староста вышел. Княгиня осталась одна. Некоторое время она сидела в глубокой задумчивости. Доклад старосты всколыхнул печальное далёкое прошлое княгини.

Никита Берестов был мужем Ульяны, матери Тани. Он служил дворецким при покойном князе Полторацком и, конечно, знал, какую роль при его сиятельстве играла его жена Ульяна. Когда князь задумал жениться, Никита вдруг стал грубить барину, и последний приказал выпороть его на конюшне. Однако на другой день после наказания Никита сбежал. Ульяна Берестова осталась в ключницах и после женитьбы князя и считалась вдовой. Почти одновременно с молодой княгиней она родила дочку Таню, так что та была лишь на месяц или на два старше княжны Людмилы. Теперь этот Никита возвратился.

Княгиня вздрогнула. Она под первым впечатлением жалости к больному человеку, каким оказался вернувшийся беглец, согласилась пустить его в Зиновьево, хотя имела полное право отправить его, как беглого, в острог и сослать в Сибирь. Она упустила из виду, что Таня Берестова по бумагам считается его дочерью. Что, если он пожелает видеться с нею и даже расскажет Тане о её происхождении? Она, княгиня, и так сделала большую ошибку, допустив сближение в детском возрасте девушек, так разительно похожих друг на друга. Она сделала это из недальновидного великодушия к своей сопернице, а главное для того, чтобы исполнить волю покойного князя, повелевшего ей позаботиться об Ульяне и её ребёнке.

Странное чувство возбуждал в Вассе Семёновне её муж. Она вышла за него замуж не любя, так как любила Ивана Осиповича Лысенко, и с первого дня брака почувствовала какое преступление совершила против человека, с которым связала свою судьбу. Оргии, которым предавался князь, его продолжавшаяся почти явная связь с Ульяной – всё это при тогдашнем своём настроении духа княгиня Васса Семёновна считала возмездием за свою вину. Она глубоко жалела князя и, когда он умер на её руках, благословив её и дочь, с просьбой позаботиться об Ульяне и Тане, её замертво вынесли из его спальни. Она впервые полюбила своего мужа мёртвого, полюбила до того, что стала после его смерти жестоко ревновать Ульяну к покойному и действительно непосильной работой и вечными попрёками ускорила исход и без того смертельной болезни молодой женщины.

Смерть Ульяны совершила в княгине Полторацкой новый нравственный переворот. Она горько оплакивала свою бывшую соперницу и исключительно для самобичевания за совершённые ею, по её мнению, преступления против мужа и его любовницы взяла в дом Таню Берестову и стала воспитывать её вместе со своею родной дочерью.

Годы шли. Девочки выросли, и княгиня постепенно стала исправлять свою ошибку и ставить Татьяну Берестову на подобающее ей место дворовой девушки.

Мы видели, к какому настроению души бывшей подруги княжны привело это изменение её положения, и если княжна Людмила недоумевала относительно состояния духа своей любимицы, то от опытного глаза княгини не укрывалось то «неладное», что делалось в душе Татьяны.

– Отогрела я, кажется, змею на груди… – в минуту особенно пессимистического настроения говорила сама себе княгиня. – Надо поскорее выдать её замуж.

Таким образом, Таня была права, предчувствуя, что княгиня охотно выдаст её замуж за первого, кто поклонится «её сиятельству».

«Если Татьяна теперь так ведёт себя, – продолжала думать княгиня, – то что будет, если она узнает своё настоящее происхождение? Надо поговорить с Никитой… Архипыч не сумеет, самой лучше… покойнее будет».

Остановившись на этом решении, княгиня Васса Семёновна позвонила и приказала вошедшей горничной:

– Позвать ко мне Архипыча!

Через четверть часа внушительная фигура старосты уже появилась в дверях кабинета княгини.

– Вот что, Архипыч, приведи ко мне Никиту!

– Когда прикажете?

– Да попоздней, когда барышня ляжет, да и в девичьей улягутся. Он где?

– Да я уже на новом месте его устроил, как приказали.

– Наказывал, что я тебе говорила? Да? А он что же?

– «Да я всё перезабыл, говорит, что и было; чуть ли не два десятка лет прошло», – говорит.

– Хорошо, но всё же я сама накажу ему, крепче будет.

– Вестимо, ваше сиятельство, крепче, это вы правильно: то наша речь холопская – то княжеская.

– Так приведи!

Княгиня снова осталась одна в своём кабинете и пробовала заняться просмотром хозяйственных книг, но образ Никиты – мужа Ульяны, которого она никогда в жизни не видала, – рисовался пред её глазами в разных видах. Ей даже подумалось, что он явился выходцем из могилы, чтобы потребовать у неё отчёта в смерти его жены. Княгиня задрожала.

Это настроение было, по счастью, прервано докладом, что ужин подан. Однако княгиня почти ничего не ела. Ожидаемая беседа с Никитой, по мере приближения её момента, всё сильнее и сильнее волновала её.

Наконец ужин кончился. Княжна Людмила, поцеловав у матери руку и получив её благословение на сон грядущий, удалилась в свою комнату. Княгиня направилась в кабинет, рядом с которым помещалась её спальня.

– Федосья! – окликнула она, подойдя к двери спальни.

– Что прикажете, ваше сиятельство? – появляясь в дверях, спросила горничная и наперсница княгини.

– Войди сюда! – сказала княгиня и, когда Федосья приблизилась, спросила: – Ты слышала, Никита вернулся?

– Слышала, ваше сиятельство, слышала, как с неба упал.

– Что ты об этом думаешь?

– Да что же думать, ваше сиятельство? Побродил, побродил, добродился до того, что, говорят, кожа да кости остались, ну, домой и пришёл умирать.

– А не ровен час, болтать будет.

– Какой уж болтать? Говорят, еле дышит.

– Так-то так, а всё же я велела Архипычу привести его сюда: наказать ему хочу молчать, а главное – не видеться с Таней, чтобы он ей чего в голову не вбил.

– Это вы правильно, ваше сиятельство: тогда с нею совсем сладу не будет, и теперь уж…

Федосья остановилась.

– Что теперь? – взволнованно спросила княгиня.

– Девки болтают, будто она по ночам не спит, сама с собой разговаривает, плачет.

– Замуж девку отдать надо.

– Вот это, ваше сиятельство, истину сказать изволили. Ох, надо пристроить бы девку, да в дальнюю вотчину.

За дверями в кабинет раздался в это время топот ног.

– Вот они и пришли, потом поговорим. Впусти, Федосья!

Федосья пошла к двери, и вскоре на её пороге появился Архип в сопровождении другого мужика. Княгиня невольно вздрогнула при взгляде на последнего.

«Выходец из могилы», – мелькнула в её уме мысль.

Действительно, вошедший вместе со старостой Никита Берестов имел вид вставшего из гроба мертвеца. Одежда висела на нём, как на вешалке. Видимо, весь он состоял из одних костей, обтянутых кожей. Лицо землистого цвета с выдававшимися скулами, почти сплошь обросло чёрными волосами, всклоченными и спутанными; такая же шапка волос красовалась на голове. А среди этой беспорядочной растительности горели каким-то адским блеском чёрные как уголь глаза.

Никита взглянул ими на княгиню и, казалось, приковал её к месту. Но это было лишь мгновение – Берестов упал в ноги её сиятельству и жалобным надтреснутым голосом произнёс:

– Не губите, ваше сиятельство!

Несколько оправившись, княгиня пришла в себя. Обдумывая это свидание с беглым дворецким её покойного мужа, она хотела переговорить с ним с глазу на глаз, выслав Архипыча и Федосью, но теперь не решалась на это. Остаться наедине с этим «выходцем из могилы» у неё не хватало духа.

«Кроме того, – неслось в голове княгини соображение, – и Архипыч, и Федосья – свидетели прошлого, они знают тайну рождения Татьяны и тайну отношений покойного князя к жене Никиты. Их нечего стесняться».

Она решила их оставить в кабинете.

– Встань! – властно сказала она. – Бог тебя простит.

Беглец приподнялся с пола, но остался на коленях. Его глаза были опущены; они не смотрели на княгиню, и последняя внутренне была очень довольна этим.

– Живи, доживай свой век на родине, но только чтобы о прошлом ни слова! – сказала она. – У меня есть на дворне дочь твоей жены, так с нею тебе и видеться незачем.

– На что мне она? – как-то конвульсивно передёрнувшись, тихо произнёс Никита. – Не до неё мне… умирать пора.

– Зачем умирать? Поправляйся, живи на покое, но не смутьянь, а то, чуть что замечу, не посмотрю, что хворый, в Сибирь сошлю.

В голосе княгини слышались грозные ноты.

– Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, отсохни мой язык, коли слово о прошлом вымолвлю. Вот оно где у меня, прошлое! – указал Никита на шею. – А девчонку эту я и видеть не хочу.

– Тогда будет тебе хорошо. Теперь ступай, я всё сказала.

Никита с трудом поднялся с колен и поплёлся вслед за вышедшим из кабинета Архипычем.

IV

РОКОВОЕ ОТКРЫТИЕ

Оба они двинулись по направлению к деревне и шли некоторое время молча. Первым нарушил молчание староста:

– Княгиня-то у нас, что говорить, душа-барыня. Правда, под горячую руку к ней даже не приступайся, а потом отойдёт…

– Ишь, какая!

– Теперь хоть тебя взять. Пожалела, как я сказал, что хворый ты, умирать пришёл.

– Известное дело, умирать.

– Я к тому и говорю, что пожалела; правда, на тебя тоже властно да строго зыкнула, а всё же говорит: «Живи, поправляйся».

– Сердобольная! – с иронией в голосе заметил Никита.

– Ну, теперь подь к себе, спи спокойно! – сказал староста, поравнявшись со своей избой.

– Прощенья просим, – ответил Никита, снимая шапку.

Староста прошёл в ворота своего дома, а Берестов направился далее к околице, за которою стояла отведённая ему избушка Соломониды.

Последняя была одинокая вдова-бобылка, древняя старуха, когда-то бывшая дворовая, фаворитка отца княгини Полторацкой, когда тот был холост. После женитьбы князя она была сослана из барского дома и поселена в построенной ей нарочно избушке, в стороне от крестьянских изб. В этом её жилище было две комнаты с чисто вытесанными стенами, узорчатое крылечко, а за избушкой был выстроен сарай. Тут же был навес для лошадей, а от двора шло место для огорода.

Соломонида жила в своей избушке, получая увеличенную месячину, как говорили крестьяне, «всласть», с единственным запретом – ходить на барский двор. Исполнить этот запрет ей было тем легче, что вскоре после своей женитьбы отец княгини Вассы Семёновны покинул Зиновьево и поселился в своём соседнем маленьком именье Введенском. Барский дом стоял пустым, дворня была переведена в Введенское, на барский двор и так ходить было незачем. Он оживился только с выходом замуж Вассы Семёновны, поселившейся с мужем в Зиновьеве; но в нём начались новые порядки, в обновлённой дворне были новые люди, с которыми Соломониду ничто не связывало, а потому она жила уединённо и не только избегала ходить на барский двор, но даже сторонилась крестьян. Она как бы ушла в самоё себя и жила не настоящим, а прошлым.

По селу Соломонида прослыла «знахаркой», и к этому присоединилось подозрение в колдовстве. Последнему способствовали уединённая жизнь и нелюдимость Соломониды, а главное – огромный чёрный кот, сидевший на крыльце её избушки. Соломонида пользовала крестьян разными травами, прыскала наговорённой водой от «сглазу» – словом, проделывала такие таинственные манипуляции, которые в то тёмное, суеверное время заставляли её пациентов быть уверенными, что она, несомненно, имеет сношение с «нечистой силой».

Месяца за два до появления в Зиновьеве Никиты Берестова Соломонида умерла, и притом так же таинственно для людей, как и жила. Никто не присутствовал при её смерти, никто не голосил у её постели. За несколько дней до кончины её видели копошившейся около своей избы, а затем не видали её несколько дней. Нужды до неё на деревне не было, а потому на это обстоятельство не обратили особенного внимания. Только случайно зашедшая в избу бабёнка, желавшая посоветоваться об усилении удоя «бурёнки», которая вдруг стала давать молока меньше прежнего, увидала Соломониду лежавшею на лавке со сложенными на груди руками. Баба дотронулась до этих рук и, взвизгнув на всю избу, бросилась вон, прибежала в деревню и всполошила всех. Отправились в избу Соломониды и действительно убедились, что она умерла. Кот тоже оказался околевшим. Доложили княгине, и по её приказанию, несмотря на то что «колдунья» не сподобилась христианской кончины, её похоронили после отпевания в церкви на сельском кладбище и даже поставили большой дубовый крест.

После этого избушку заколотили до времени, хотя не было надежды, что найдётся человек, который решился бы в ней поселиться. Она простояла бы так пустая, быть может, много лет, но вдруг, когда в Зиновьеве объявился беглый Никита, и когда возник вопрос, куда девать его, у старосты Архипыча мелькнула мысль поселить его в избушке Соломониды. «Мужик он бывалый, – соображал он, – в бегах разные виды видывал, не струсит». Да и пропадал он почти двадцать лет – именно то время, за которое сложилась среди крестьян страшная репутация Соломониды. В его время она была только опальной «барской барыней», а это не представляло ничего страшного.

Действительно, когда староста сказал Никите Берестову о свободной избушке Соломониды, тот согласился поселиться в ней и даже усердно поблагодарил. Таким образом избушка за околицей снова приобрела странного жильца, тоже находившегося под некоторым запретом.

Между тем, как только Архипыч скрылся на своём дворе, Никита Берестов совершенно иначе зашагал по заснувшей деревне. Куда девались его расслабленная походка, еле волочившиеся ноги, сгорбленность стана и опущенная долу голова. Никита выпрямился и почти побежал к околице. Дошедши до своей избы, он вошёл в неё, закрыл дверь, засветил светец и, сбросил с себя зипун, тряхнул головой, отчего его волосы откинулись назад и приняли менее беспорядочный вид, пятернёй расправил всклоченную бороду и совершенно преобразился.

Мерцающее пламя лучины осветило внутренность избы, действительно представлявшей много таинственного, устрашающе действовавшего на суеверный люд. На почерневших стенах были развешаны пучки каких-то засушенных трав и кореньев, там и сям виднелись прибитые шкуры кошек и мышей, с потолка спускались такие же пучки трав и кореньев и, наконец, болталось на бечёвке чёрное крыло какой-то большой птицы. В комнате был образ, но совершенно почерневший, так что не было возможности разглядеть лик изображённого на нём святого. Черневшее отверстие большой печи, не закрытое заслонкою, завершало ужасающую обстановку этой «избы колдуньи», как продолжали звать избу Соломониды на деревне.

Но Никита Берестов не был из суеверных. Он совершенно спокойно стал ходить по избе, даже заглянул в другую тёмную горницу, представлявшую такой же склад трав, кореньев, шкур животных и крылатых птиц, этих таинственных и загадочных предметов, и время от времени ухмылялся в бороду. Его горящие глаза принимали несколько раз сосредоточенное выражение. Это было как раз в то время, когда он останавливался и ворчал себе под нос.

«Ишь, старая карга, сразу догадалась: «Таньку тебе видеть незачем», когда в Татьяне-то вся суть!» – подумал он, складывая на лавку свой зипун в виде изголовья, а затем потушил светец, впотьмах добрался до лавки и растянулся на ней во весь рост.

Вскоре избу колдуньи огласил богатырский храп – Никита Берестов заснул…

Несмотря на принятые княгиней меры предосторожности, в девичьей узнали не только о возвращении Никиты, но и о том, что он был принят барыней и по её распоряжению поселён в Соломонидиной избушке. Некоторые из дворовых девушек успели, кроме того, подсмотреть в щёлочку, каков он собой.

Всё это произошло без Тани, бывшей в то время в комнате княжны, которой она помогала совершать свой ночной туалет. Когда она вернулась в свою комнату, отделённую от девичьей лишь тонкой перегородкой, шушуканье между дворовыми девками было в полном разгаре. Тане, конечно, было известно, что в Зиновьево, после почти двадцатилетнего отсутствия, вернулся беглый Никита, но при ней ни разу не назвали его прозвища «Берестов», а потому она особенно им и не интересовалась. С детства отдалённая от дворни, она, естественно, не могла жить её интересами, слишком мелочными для полубарышни, каковою она была. Однако когда она разделась и легла на свою постель, то невольно, мучимая бессонницей, стала прислушиваться к говору не спавших и оживлённо беседовавших дворовых девушек, и тут впервые до неё донеслось прозвище Никиты.

– И страшный какой этот Никита Берестов! – сообщила одна из девушек, успевшая посмотреть на «беглого» в замочную скважину, когда он шёл с Архипычем к её сиятельству.

– Кто он такой будет?

– Кто? Наш брат, дворовый. Дворецким служил при покойном князе. Здесь поблизости именье у его сиятельства было, он его брату двоюродному подарил пред женитьбой, а его, Никиту, да его жену Ульяну сюда перевести приказал, в дворню нашу, значит; только Никита сгрубил ему ещё до перевода, и князь его на конюшне отодрал; он после этого и сгинул.

– Чего же он сюда пришёл? Ведь родимая-то сторона его не тут.

– Не тут, а всё же поблизости. Замятино знаешь?

– Это за болотом?

– Оно самое.

– Да! Так вот туда бы и шёл.

– Уж не знаю, может, потому, что дочка его здесь. Ведь он – муж Ульяны.

– А дочка его кто? – послышался вопрос.

– Известно кто! Татьяна Берестова, наша дворовая барышня.

Таня с момента произнесения своего прозвища ещё более чутко стала прислушиваться к доносившейся до неё беседе. Когда же оказалось, что эта беседа касалась исключительно её, она вскочила, села на постель и с широко открытыми глазами как бы замерла после слов: «Известно кто! Татьяна Берестова, наша дворовая барышня».

Таким образом, этот «беглый Никита», о котором ещё сегодня возбуждали вопрос, отправят ли его в острог или сошлют в Сибирь или княгиня над ним смилуется – её, Тани, отец.

«Может, потому, что дочка здесь…» – гудело в ушах ошеломлённой девушки, и у неё мелькнула мысль: а вдруг да княгиня отдаст её отцу, и она должна будет поселиться в Соломонидиной избушке, к которой она с детства вместе с княжной питала род суеверного страха.

Холодный пот выступил на лбу Тани.

Нечего и говорить, что она провела ночь совершенно без сна. Думы, страшные, чёрные думы до самого утра не переставали витать над её бедной головой.

V

В ИЗБУШКЕ «КОЛДУНЬИ»

Дни шли за днями. Тревога, возникшая в сердце и уме Тани, постепенно улеглась. Княгиня, видимо, не намерена была водворить её на жительство к отцу, и её положение ничуть не изменилось со времени появления «беглого Никиты».

Последний видимо сторонился всех. Никита оказался страстным охотником и, получив с разрешения княгини ружьё, порох и дробь, по целым дням пропадал в лесу и на болоте. Ни один из княжеских дворовых охотников не доставлял к обеденному столу столько дичи, сколько «беглый Никита».

Итак, Таня успокоилась и даже почти забыла о существовании на деревне отца, тем более что к этому именно времени относилось появление в Зиновьеве первых слухов о близком приезде князя Лугового. Этот приезд, равно как восторженное состояние княжны Людмилы после первого свидания с Сергеем Сергеевичем, подействовали на Таню: она озлобилась на княжну и на княгиню и, естественно, старалась придать своим мыслям другое направление. Таким отвлекающим мотивом являлась мысль о беглом Никите.

«Отец он мне или не отец? – думала она. – Может, сбрехнули девки. Если бы он был отцом, так неужели не захотел бы взглянуть на родную дочь? Чудно что-то!»

Эта мысль начала развиваться и привела Таню к решению повидаться с таинственным обитателем избушки Соломониды.

Однажды, уложивши княжну, Таня как-то совершенно машинально не отправилась в свою комнату, а прошла девичью и вышла на двор. Ночь была тёплая, луна ярко освещала поля, вдоль которых вилась тропинка за задами деревни. Молодая девушка пошла по тропинке и вскоре очутилась у таинственной избушки. В одном из её окон светился огонёк. Никита был дома.

Этот мерцающий свет лучины в затускневшем окне блеснул в глаза девушки ярким заревом. Она остановилась ошеломлённая. Первым её чувством был страх, она хотела бежать, но не могла двинуть ни рукой, ни ногой и стояла пред избушкой как заворожённая, освещённая мягким лунным светом.

Через несколько мгновений дверь избушки отворилась, и на крыльце появился Никита. Стоявшая невдалеке Таня невольно бросилась ему в глаза.

– Чего тебе надобно здесь, девушка? – окликнул он её и стал спускаться с крыльца.

Девушка не тронулась с места. Страх у неё пропал – Никита был теперь далеко не так страшен, как в первый день появления в Зиновьеве. Он даже несколько пополнел и стал похож на обыкновенного крестьянина, каких было много там.

– Ты кто же такая будешь? – приблизившись к Тане, спросил Никита.

– Татьяна Берестова, – несколько дрогнувшим голосом ответила она.

– А, вот ты кто! – воскликнул Никита, и в его голосе послышались радостные ноты. – Ты зачем же сюда пожаловала?

– Так, гуляла.

– Правду говорят, что отцовское сердце дочке весть подаёт! – со смехом произнёс Никита, как-то особенно подчеркнув слова «отцовское» и «дочке».

– Так ты на самом деле мой отец? – смело глядя ему в глаза, спросила Таня.

– Отец, девушка, отец, – ответил Никита. – Да что мы тут-то гуторим? Хоть и поздно, а неравно чужой человек увидит… княгине доложат.

– А пусть докладывают… Мне што…

– Тебе, может быть, и ничего, а ведь мне княжеский запрет положен видеться с тобой, – возразил Никита. – Схоронимся-ка лучше в избу, верней будет, я тебе порасскажу! – и Никита пошёл снова по направлению к избушке.

Таня последовала за ним, а когда переступила порог Соломонидиной избушки, сердце у неё болезненно сжалось. Ей сделалось страшно, но только на мгновение.

– Садись, гостья будешь, – сказал Никита, указывая вошедшей за ним девушке на лавку.

Татьяна села и с любопытством оглядела внутренность избы. Последняя уже потеряла свой загадочный характер. Никита выбросил все травы и шкурки, и изба приняла совершенно обыкновенный вид.

Никита между тем поправил светец и подвинул его поближе к сидевшей за столом Татьяне.

– Дай поглядеть на тебя, девушка. Ишь, какою уродилась!.. Вылитая княжна. Онамеднясь я её на деревне встретил.

– Да, мы очень схожи с княжной… – ответила Таня.

– Да оно так и должно быть: ведь вы одного корня деревца, одного отца детки; как же тут сходству не быть?

– Одного отца? – удивлённым голосом произнесла Татьяна. – Княжна, значит…

– Моя дочь, что ли? Ну, и дура же ты! – Никита захохотал. – Да ведь это ты-то сама – дочь княжеская, князя Василия дитя родное… от жены моей непутёвой, Ульянки, вот что!

Никита пришёл в ярость и даже руками ударил себя по бёдрам.

Воспитанная вместе с княжной, удалённая из атмосферы девичьей, обитательницы которой, как мы знаем, остерегались при ней говорить лишнее слово, Таня не сразу сообразила то, о чём говорил ей Никита. Сначала она совершенно не поняла его и продолжала смотреть на него вопросительно-недоумевающим взглядом.

– Ведь когда ты родилась, – продолжал Никита, – я уже около двух лет в бегах состоял; так как же ты мне дочерью приходиться можешь? Ты это сообрази. Известно – тебя дворовая баба Ульяна, да к тому же замужняя, родила, ну, вот тебя по её мужу, то есть по мне, и записали.

Татьяна продолжала молчать, но вопросительно-недоумевающее выражение её взгляда исчезло. Она начала кое-что соображать.

– Значит, мать… – начала она.

– Что мать! Вот назвал я её сейчас непутёвой, а, только ежели по душе судить, её дело тоже было подневольное. Князь – барин. Замуж-то он за меня её выдавал для отвода глаз только. Пред женитьбой его дело-то это было. Я Ульяну любил, была она девка статная, красивая, а повенчали нас с нею – только я её и видел; меня-то дворецким сделали, а её к князю. Не стерпел я в те поры, сердце у меня загорелось, и уж этого князя стал я честить что ни на есть хуже. Известно, он – князь, барин властный. На конюшню меня отправили да спину всю узорами исполосовали. Отлежался я и задумал в бега уйти. Парень я был рослый, красивый, думал, что Ульяна за меня тоже не зазнамо для князя шла, что люб я ей. Думал я грех её подневольный простить и рассчитывал, что мы вместе убежим. Наказал я одной старушке душевной жене передать, что за околицей ждать её буду, да не пришла она, не сменила на меня князя, подлая. Только потом, много спустя, сообразил я, что нелегко и ей было, сердечной, судьбу свою переменить, из холи, из сласти княжеской с голышом, беглецом-мужем в бега пуститься. На первых-то порах проклял я её, а потом, как сердце спало, жалость меня по ней есть начала; до сей поры люблю я её, а эту княгиню с отродьем её, княжной, ненавижу.

– За что же?

– Да ведь эта змея извела Ульяну, как только князь глаза закрыл.

– Извела? Мою мать! – воскликнула Таня, и её глаза загорелись огнём бешенства.

Уже тогда, когда Никита заявил, что ненавидит княгиню и княжну, в сердце девушки эта ненависть её названого отца нашла быстрый и полный отклик. В уме разом возникли картины её теперешней жизни в княжеском доме в качестве «дворовой барышни» – она знала это насмешливое прозвище, данное ей в девичьей – в сравнении с тем положением, которое она занимала в этом же доме, когда была девочкой.

«У, кровопийцы!» – мелькнуло у неё в голове восклицание, обычное у неё по адресу княгини и княжны во время бессонных ночей.

Теперь же, когда она из слов Никиты узнала, что княгиня извела её мать, чувство ненависти к ней и княжне Людмиле получило для неё ещё более реальное основание. Оно как бы узаконилось совершённым преступлением Вассы Семёновны.

– Известно, извела, – продолжал Никита. – Я тоже хоть и в бегах был, однако из своих мест весточки получал исправно. Стала княгиня, овдовевши, Ульяну так гнуть да работой неволить, что Ульяна-то быстрей тонкой лучины сгорела. Вот она какова, ваша княгинюшка. Правда, как уложила она Ульяну в гроб, то начала душу свою чёрную пред Господом оправлять, а для этого за тебя взялась – тебя, её же мужа отродье, барышней сделала. Да на радость ли?

– Уж какая радость! Сослали теперь опять в девичью.

– Знаю! Да мало того – замуж тебя выдать норовят, да не здесь, а в дальнюю вотчину.

– Что-о-о? – громко взвизгнула Татьяна и, как ужаленная, вскочила с лавки. – Ну, этому не бывать.

– И я говорю, не бывать… Положись только на меня, вызволю.

– Родимый, всё, что делать надо, сделаю.

– Садись! – Указал он ей на лавку, а сам сел рядом и, наклонившись к самому лицу Тани, стал что-то тихо говорить ей.

На её лице выражались то ужас, то злорадная улыбка.

Они проговорили далеко за полночь.

Таня благополучно пробралась назад в девичью: все девушки уже спали, так что никто, видимо, не заметил её отсутствия. Она тихо разделась и легла, но заснуть не могла. Голова её горела, кровь билась в висках, и Таня то и дело должна была хвататься за грудь – так билось в этой груди сердце.

А что, если всё действительно сделается так, как он говорит? Ведь тогда и она успокоится, будет жестоко отмщена. И чем она хуже княжны Людмилы? Только тем, что родилась от дворовой женщины. Но ведь в ней видимо нет ни капли материнской крови, как в Людмиле нет крови княгини Вассы Семёновны. Недаром они так разительно похожи друг на друга. Они – дочери одного отца, князя Полторацкого, они – сёстры. Почему же она должна терпеть такую разницу их положения? Людмиле всё, а ей ничего. У той общество, титул, красавец будущий жених, счастье, а у неё подневольная жизнь дворовой девушки и в будущем замужество с мужиком и отправка в дальнюю вотчину.

При одной мысли о возможности подобной отправки холодный пот покрывал всё тело молодой девушки, нервная дрожь пробегала по всем членам, и голова налилась как бы раскалённым свинцом.

– Нет, не будет этого, не будет! – внутренне убеждала себя Таня. – Я возьму то, что принадлежит мне по праву. Я возьму всё, раз они не хотят делиться со мной добровольно. Прав мой названый отец, тысячу раз прав.

Она всю ночь не сомкнула глаз и лишь под утро забылась тревожным сном.

Шум, поднявшийся в девичьей, вывел Таню из этого полузабытья или полусна. Она вскочила, наскоро оделась, умылась холодной водой, и это освежило её. Затем она вошла в комнату княжны как ни в чём не бывало и даже приветливо поздоровалась с нею.

«Потешу её сиятельство напоследки», – злорадно думала она.

Княжна с её помощью оделась и вышла пить с матерью утренний чай, а Таня удалилась к себе. Волнение ночи постепенно улеглось в её душе, и она задумалась. Всё, что говорил ей вчера Никита, представилось ей вдруг до того страшным, до того невозможным, что она уже решила в своём уме, что он просто сбрехнул по злобе. Но тут же у неё явилась мысль:

«А если это возможно? Если адский план, придуманный Никитой, действительно осуществим. Что тогда?»

В сердце девушки, независимо от её воли, закрылась жалость к своей подруге. Последняя ведь не виновата! Всё княгиня. Но что же делать? Тут нельзя разбирать большую или меньшую вину. Пусть княжна без вины виновата, а всё же виновата. Не пропадать же ей, Тане, не дожидаться же, когда отправят её в дальнюю вотчину! Но нет, может быть, княгиня обеспечит её, даст приданое, и она выйдет замуж за кого-нибудь из городских, из тамбовских, за чиновника. Мечта выйти за чиновника уже давно жила в уме Тани, и с этим исходом она примирилась бы.

Думы в этом роде, одна другой противоречившие, неслись голове Тани; она сидела неподвижно, с устремлёнными в одну точку глазами и очнулась от этой задумчивости лишь тогда, когда её позвали к княжне.

Последняя встретила её радостным восклицанием:

– Князь приедет сегодня! Мама устроила так, чтобы нам дали знать из Лугового, когда князь сделает нам визит. И вот сейчас был нарочный оттуда, сказал, что сегодня. Мама приказала мне одеться получше, но вместе и попроще, как будто я в домашнем платье. За этим я и позвала тебя.

– Ага! – протянула Таня.

– Что же мне надеть?

Княжна и Таня занялись сперва обсуждением туалета, а затем и самым туалетом. Последний вскоре был окончен. Княжна осталась довольна и пошла показаться матери.

«Посмотрим, что за чудище такое заморское этот князь», – думала Таня, возвращаясь в девичью.

Там ожидал её новый удар. Горничной княгини Вассы Семёновны Федосьей было вынесено приказание об отправке десяти дворовых девушек в дальний лес по ягоды. В число этих десяти была назначена и Таня.

Это был первый случай, чтобы Таню отправляли вместе с дворовыми на общую работу, и девушка до крови закусила себе губу. Слёзы готовы были брызнуть из глаз, но она употребила все усилия воли, чтобы сдержаться. Она поняла, что её хотят удалить, схоронить от княжеских глаз, однако не показала и вида, что это распоряжение удивило её, а напротив, с неподдельной, казалось, радостью пошла вместе с остальными дворовыми девушками в дальний лес. Между тем под этой наружной весёлостью скрывался целый вулкан злобы, бушевавшей в её груди.

«Поплатитесь вы мне, поплатитесь! – мысленно грозила она. – А я, дура, только что жалела их! У, кровопийцы!»

Князь Луговой между тем действительно приехал и был встречен княгиней в гостиной так, как будто явился неожиданным гостем.

– Моя девочка в саду, – сказала княгиня. – Она, вероятно, сейчас прибежит. Такая егоза, не посидит на месте.

– Молодость! – глубокомысленно умозаключил князь.

Минут через десять появилась и княжна Людмила. Она тоже как бы вспыхнула от неожиданности, вбежав в гостиную и увидев князя, но это не помешало ей грациозно присесть ему, а затем княгиня пригласила Сергея Сергеевича на террасу, куда были поданы прохладительные напитки.

Разговор завязался. Впрочем, говорил больше князь. Он рассказывал о петербургском житье-бытье и, видимо, старался увлечь своих слушательниц и поселить у них желание самим видеть невскую столицу. В особенности живо он описывал праздники придворные и даваемые братьями Разумовскими.

– Празднества гетмана Кирилла Григорьевича в особенности бывают оживлённы, так как на них являются званые и незваные, – сказал он.

– Как, все, кто хочет? – удивилась княгиня. – Но ведь это должно стоить бешеных денег.

– Ну, что значат для Разумовских деньги? – усмехнулся Сергей Сергеевич.

– Да, говорят, они очень богаты и делают много добра?

– Кирилл Григорьевич в особенности добр. Когда я уезжал из Петербурга, то весь город только и говорил о двух случаях, бывших с гетманом. У него всегда и для всех открыт стол, куда могут являться и званые и незваные. Этим правом воспользовался в прошлую зиму один бедный офицер, живший по тяжебным делам в Петербурге. Каждый день обедывал он у гетмана и, привыкнув наконец к дому, вошёл однажды после обеда в одну из внутренних комнат, где граф, по обыкновению, играл в шахматы. Разумовский сделал ошибку в игре, офицер не мог удержаться от восклицания. Гетман остановился и спросил у бедняка, в чём состоит ошибка. Сконфуженный офицер указал на промах графа. С тех пор Разумовский, садясь играть, всегда спрашивал: «Где мой учитель?» Но недавно «учитель» не пришёл к обеду. Гетман велел навести справки, почему его не было. С трудом дознались, кто был незваный гость графа; несчастный был болен и в крайности. Кирилл Григорьевич отправил к нему своего доктора, стал снабжать его лекарствами и кушаньями, а после выздоровления помог ему выиграть тяжбу и наградил деньгами.

– Ах, какой он хороший! – наивно воскликнула княжна Людмила.

– Другой случай ещё интереснее. В прошлую зиму у Кирилла Григорьевича обедал австрийский посол граф Эстергази и показывал за столом богатую табакерку, подаренную ему государыней. Все любовались ею, и табакерка обошла вокруг стола. Под конец обеда посол захотел понюхать табаку, стал искать табакерку, но не находил её. Все присутствующие были поставлены этим в неприятное положение. Посол стал намекать на то, что табакерка украдена. Тогда гетман встал, вывернул карманы и громко сказал: «Господа, я подаю добрый пример, надеюсь, что все ему последуют и таким образом успокоят господина посла». Все бросились подражать графу; только один бедно одетый старичок, сидевший на отдалённом конце стола, отказался от этого и со слезами на глазах объявил, что желает наедине объясниться с гетманом. Разумовский вышел в соседнюю комнату, а за ним последовал его гость. Когда хозяин и старик очутились наедине, последний сказал: «Ваше сиятельство, я в крайней бедности и прокармливаю себя и своё семейство единственно вашими обедами; мне стыдно было признаться в этом пред вашими гостями, не взыщите с меня; я честный человек и живу праведным трудом». При этом он стал вынимать разную провизию из карманов. В эту минуту пришли сказать, что табакерка нашлась у посла: она провалилась между кафтаном и подкладкой. Бедняку гетман назначил пожизненный пенсион.

– Как это благородно и великодушно! – заметила княгиня.

В разговорах время летело незаметно. Князь просидел на террасе около двух часов и наконец, поднявшись с места, начал прощаться. Княгиня пригласила его бывать запросто. Сергей Сергеевич обещал воспользоваться этим любезным приглашением и уехал.

Княгиня Васса Семёновна была очень довольна его визитом. Она заметила, что молодой человек во время разговора не спускал глаз с дочери. Победа была одержана, оставалось только ловко повести дело к желанной цели.

Княжна Людмила, ничего не знавшая об отправке Тани княгиней «по ягоды», тотчас побежала разыскивать свою любимицу, чтобы передать ей впечатление визита князя и узнать, понравился ли он Тане. Каково же было её удивление, когда она узнала, что та, по распоряжению княгини, послана с остальными девушками в дальний лес.

– Мама! – вбежала княжна на террасу – Зачем ты услала Таню в лес? Она ведь никогда не ходила ни по грибы, ни по ягоды с остальными девушками.

– Так просто, душечка… я думала, что это доставит ей удовольствие. Пусть погуляет, погода такая хорошая, – сконфуженно стала оправдываться княгиня Васса Семёновна.

Княжна Людмила заметила, что поставила этим вопросом свою мать в неловкое положение, пристально поглядела на неё и замолчала, так как сообразила.

«Таня на меня так похожа. Мама не хотела, чтобы князь видел её. Но почему же она так похожа на меня?»

Этот вопрос несколько раз уже возникал в уме княжны но оставался без ответа и забывался. Она не раз хотела задать его матери, но какое-то странное чувство робости останавливало её. Теперь этот вопрос лишь на мгновение возник в уме девушки. Мысль о князе, о том скоро ли он приедет, опять отодвинула на задний план все остальные вопросы, а в том числе и вопрос о причине сходства её, княжны, с Таней. Она вышла в сад, углубилась в аллею из акаций, под сводом которых было прохладно, и начала мечтать.

VI

СТРАШНОЕ ПРИКАЗАНИЕ

Прошло три недели. Князь Сергей Сергеевич зачастил своими визитами в Зиновьево. Он приезжал иногда на целые дни, и в конце концов сделался своим человеком в доме княгини Полторацкой.

Княгиня Васса Семёновна, сделав должное наставление своей дочери, стала оставлять её по временам одну с князем, и молодые люди часто гуляли по целым часам по тенистому зиновьевскому саду.

При таких частых и, главное, неожиданных приездах князя, конечно, нельзя было скрыть от его глаз Татьяну Берестову. Княгиня Васса Семёновна после первого же раза сама осудила эту свою политику, тем более что из разговора с дочерью поняла, что последней было не по сердцу это отправление её любимой подруги детства на общую работу с другими дворовыми девушками. Поэтому княгиня решила не принимать больше таких мер, подумав: «Будь что будет! Не влюбится же он в холопку!» – и оставила Таню в покое.

Девушка видела князя уже несколько раз, но незаметно для него. Он произвёл на неё сильное впечатление, и оно ещё более увеличило её злобу против княжны Людмилы, за которой князь явно ухаживал. Все в доме уже называли его женихом, хотя предложения он ещё не делал. Однако Таня скрыла от княжны своё восхищение молодым соседом и на её вопрос ответила деланно холодным тоном:

– Ничего, красивый.

– Как ничего? Он прелесть как хорош! – обиженно воскликнула княжна.

– Он вашим мужем будет, вам и судить. Холопка я, холопий у меня и вкус, – ответила Таня.

– Ты опять!

– Что «опять», ваше сиятельство? Я правду говорю. Вот ваш князь в вас по уши влюблён, а на меня, хоть я и похожа на вас, и посмотреть, может быть, не захочет.

– Ты думаешь, что он влюблён в меня?

– Конечно же. Да и в кого же ему влюбиться здесь, в окружности, кроме вас?

– Значит, и ты ему так же понравишься.

– Навряд! Ведь я – холопка, а ему красавицу княжну надо, – иронически ответила Татьяна.

– А вот я спрошу его. В следующий раз я позабуду носовой платок, и ты принесёшь его мне, когда мы будем в саду. Увидишь князя поближе, и он тебя.

– Хорошо-с, слушаю-с.

Тане это предложение было как нельзя более кстати; в душе она очень желала увидеть князя поближе, а кроме того, её особенно интересовало мнение, которое выскажет о ней князь. Она даже решила сама подслушать его, спрятавшись в кустах или чаще деревьев, смотря по месту, в котором она застанет «воркующую парочку»: ведь свои уши надёжнее всего.

Действительно, в следующий же приезд князя Сергея Сергеевича, когда после обеда княжна отправилась в сад, Таня, взяв носовой платок княжны, пошла, спустя некоторое время, разыскивать «воркующую парочку». Она нашла князя и княжну на скамейке в аллее из акаций и, подавши платок княжне, хотела удалиться, но Людмила задержала её, сказав:

– Ах, благодарю, милая Таня, я забыла его… А где мама?

– Её сиятельство у себя в кабинете.

– А…

Видимо, княжна вела этот разговор исключительно для того, чтобы дать время князю разглядеть Таню, а той – князя. Когда наконец княжна сказала: «А…», давая этим понять, что Таня может уходить, последняя быстро вышла из аллеи, но тотчас, обогнув её по траве, чуть слышно прокралась к тому месту, где стояла скамейка, на которой сидели князь и княжна. Она не слыхала, в какой форме спросила княжна у князя мнение о ней, но ответ последнего донёсся до неё отчётливо и ясно.

– Да, есть кое-какое сходство, – небрежно ответил князь, – но только кажущееся. Где же ей до вас! Сейчас видна холопская кровь.

«Дурак!» – мысленно послала Татьяна по адресу князя и едва удержалась, чтобы не произнести вслух этого далеко не лестного для него эпитета, а затем осторожно ушла с места своего наблюдения.

Её сердце теперь уже прямо разрывалось от клокотавшей в нём злобы.

«Холопская кровь! – мысленно повторяла она до физической боли тяжёлое для неё оскорбление. – Я тебе покажу эту холопскую кровь, князь Луговой».

Когда князь уехал, Таня была позвана княжной в её комнату.

– Вообрази, Таня, князь не нашёл особенно большого сходства между мной и тобой, – сказала княжна.

– Вот как? – протянула Татьяна, стараясь казаться совершенно спокойной. – Впрочем, это понятно: ведь влюблённые, во-первых, слепы по отношению всех, кроме предмета своей любви, а во-вторых, любуясь вами князь, конечно, не может допустить мысли, что есть другая, похожая на вас.

– Значит, ты думаешь, что он влюблён в меня?

– Если до сих пор я только думала это, то теперь в этом уверена. Я видела, как он смотрит на вас – словно кот на сало.

Княжна покраснела, но тотчас воскликнула:

– Ах, если бы ты была права!

– Не беспокойтесь, ваше сиятельство: я права.

Разговоры о чувствах князя Сергея Сергеевича к княжне Людмиле повторялись почти каждый день. Деланное спокойствие Тани, с которым она принуждена была вести эти разговоры, всё более и более озлобляло её против княжны и князя. Всё чаще приходило ей на мысль его выражение: «Холопская кровь», и вслед за этим мысленно же слагалась угроза: «Я тебе покажу, князь Луговой, холопскую кровь!» Во время одной из прогулок князя и княжны по зиновьевскому саду они прошли к стеклянной китайской беседке, стоявшей в конце сада над обрывом, откуда открывался прекрасный вид на поле и лес. Молодые люди вошли в беседку.

– Ах, князь, как я боялась одного места в вашем парке! – вдруг сказала княжна, когда они опустились на круглую скамейку.

– Какого?

– Таинственного павильона, замкнутого большим замком.

– Отчего же вы боялись его?

– Разве вы не знаете, князь, легенду о нём?

– Как же, слышал несколько раз.

– И знаете, князь, я вам теперь признаюсь, когда вы за обедом после погребения вашей матушки сказали, что сто лет тому назад один из князей Луговых был женат на княжне Полторацкой, я подумала…

Княжна Людмила вдруг остановилась и густо покраснела. Она только сейчас сообразила, что напоминание с её стороны об этих словах князя похоже на вызов на предложение.

«Это может совершиться и теперь, если только она любит меня», – промелькнуло в уме у князя Сергея, и он, особенно любовно посмотрев на покрасневшую княжну, спросил:

– Что же вы подумали, княжна?

– Нет, я не скажу. Всё это глупости. Может быть, это и не так.

– Скажите! Вы окончательно измучаете меня. Я любопытен.

– Говорят, это качество свойственно только женщинам, – повернула было разговор княжна, но князь не отставал: – Скажите, пожалуйста, скажите.

– Я подумала, что не эту ли самую бывшую княжну Полторацкую замуровал её муж, князь Луговой, в этой беседке.

– Если эта княжна Полторацкая, жившая сто лет тому назад, была так же хороша, как вы, княжна, то я понимаю своего предка, впрочем, при условии, если эта легенда справедлива.

– А вы ей не верите? – спросила княжна Людмила, всё ещё красная, не поднимая глаз.

– Конечно, не верю. Бабьи россказни, и больше ничего. Просто там заперты какие-нибудь садовые инструменты, лопаты, грабли…

При этих словах княжна взглянула на князя.

– Было бы очень интересно узнать это наверное.

Князь вздрогнул. Желая порисоваться пред любимой девушкой, он усомнился в верности передаваемой из рода в род семейной легенды, а отступление теперь считал для себя невозможным.

«Пустяки, конечно, ничего подобного не было, бабьи россказни», – пронеслись в его голове как бы убеждавшие его самого мысли, и он с напускной небрежностью произнёс:

– Нет ничего легче убедиться в этом! Я завтра прикажу сбить замок, вычистить павильон, а послезавтра попрошу вашу матушку прокатиться с вами в Луговое и мы будем пить чай в этом самом павильоне.

– Что вы, князь! Нет, нет, не делайте этого! – взволнованно сказала княжна. – На этот павильон ведь положен запрет под угрозой страшного несчастья тому из князей Луговых, который осмелится открыть его.

– Говорю вам, княжна, всё это – бабьи россказни.

– Нет, князь, не делайте этого, – умоляла княжна.

Эта настойчивость девушки ещё более раззадорила князя Ему показалось, что она упрашивает его потому, что догадалась, что он сам трусит. Так как это было правдой, то именно это и бесило его.

– Говорю вам, княжна, что это пустяки; вы сами убедитесь в этом. Послезавтра мы пьём чай в этом страшном павильоне. Это решено бесповоротно.

– Я не буду от страха спать ночей! – воскликнула княжна.

– Стыдитесь! Как можно верить в таинственное? – продолжал бравировать князь Сергей Сергеевич.

Разговор перешёл на другие темы.

Когда молодые люди вернулись в дом и князь, прощаясь, пригласил княгиню на послезавтра вечером приехать в Луговое, та дала своё согласие.

Княжна Людмила не преминула рассказать Тане о роковом решении князя и упавшим голосом спросила:

– А что, если там действительно окажутся они?

– Это уж его дело.

– Но ведь ты знаешь, говорят, что на того из князей Луговых, кто откроет эту беседку, обрушится несчастье.

– Ну, может, это и пустяки.

– Ты думаешь?

Княжна искала успокоения, и, конечно, малейшее сомнение в возможности избежать для князя последствий прадедовского заклятия находило в ней желанную веру. Она отпустила Таню и легла, но долго не могла заснуть. Несмотря на некоторое утешение от слов Тани, мысль о том, что найдут в беседке и пройдёт ли это благополучно для князя Сергея Сергеевича, не давала ей долго сомкнуть глаз.

Не спала и Таня.

«Сам в пасть лезет, князюшка!» – думала она.

Решение князя Сергея нарушить заклятие предков в уме Тани подтверждало возможность плана, высказанного Никитой в роковую ночь их первого свидания…

Между тем князь Сергей Сергеевич вернулся к себе в Луговое в отвратительном состоянии духа, явившемся следствием той душевной борьбы, которая происходила в нём по поводу обещания, данного им княжне под влиянием минуты и охватившего его молодечества, ни за что не отступаться от него. Между тем какое-то внутреннее предчувствие говорило ему, что открытием заповедного павильона он действительно накликает на себя большое несчастье.

Он лёг спать, но сон бежал от его глаз. Когда он потушил свечу, ему явственно послышались тяжёлые шаги в его спальне и явилось ощущение, что кто-то приближается к его кровати. Князь дрожащими руками засветил свечу, но в комнате никого не было.

«Какое ребячество!» – подумал князь, однако свечи не погасил, и вошедший утром камердинер нашёл её оплывшею и ещё горевшею.

Князь спал видимо тревожным сном, забывшись на заре. Ему снился какой-то старец, одетый в боярский костюм и грозивший ему пальцем, который всё рос и наконец упёрся ему в грудь, так что князь чувствовал на ней тяжесть этого пальца. Словом, с ним был кошмар.

Проснулся князь с тяжёлой головой, был мрачен и, только вышедши на террасу, всю залитую весёлым солнечным светом, и вдохнув в себя свежий воздух летнего утра, почувствовал облегчение.

Вскоре всё происшедшее вчера и даже всё случившееся ночью представилось ему совершенно в ином свете. Он стал припоминать свой разговор с княжной Людмилой и теперь уже не раскаивался, что дал ей обещание отворить заповедный павильон. Ведь это самое решение, высказанное им, выдало ему головой княжну Людмилу, открыло ему её чувство к нему.

«Как она испугалась, что со мной случится несчастье! – припоминал он. – Так испугаться может только девушка, которая любит! – И последнее слово чудной гармонией прозвучало у него в ушах, но он тотчас же подумал: – А как я вчера мальчишески струсил! Мне стало даже мерещиться что-то. Целую ночь я не сомкнул глаз, поневоле под утро мне стала сниться всякая чертовщина. Этот палец старика. И откуда может забраться всё это в голову?»

Вошедший лакей доложил князю о приходе управителя с докладом, и через несколько минут Терентьич уже стоял пред ним.

Это был древний, но ещё бодрый старик, с седой бородой и такими же волосами на голове, но с живыми глазами, глядевшими прямо и честно. Ещё при деде князя Сергея Сергеевича Терентьич служил в казачках и был предан всему роду князей Луговых, как верная собака. Он жил жизнью своих князей, радовался их радостями и печалился их печалями, был готов пожертвовать за них жизнью и перегрызть горло всякому, кто решился бы заочно отозваться о ком-нибудь из них с дурной стороны.

Степенно, твёрдым, хотя и старческим голосом, поклонившись князю поясным поклоном, Терентьич начал обстоятельный доклад о произведённых вчера работах и о намеченных на сегодня Князь внимательно слушал, изредка затягиваясь трубкой.

– Всё, значит, идёт хорошо?.. – заметил он, когда управитель кончил свой доклад.

– Всё благополучно, ваше сиятельство.

Терентьич замолчал. Молчал некоторое время и князь. Наконец последний тряхнул головой, как бы отгоняя от себя назойливую мысль, и произнёс:

– Вот что, Терентьич, сбей-ка народ в парк… Надо будет очистить место, где стоит старый павильон. Да и его надо отворить и вычистить внутри и снаружи. Слышишь?..

Князь Сергей Сергеевич, отдавая это приказание, не глядел на Терентьича. Когда же, не получая долго ответа, он взглянул на него, то увидел, что старик стоит пред ним на коленях.

– Что такое? Что тебе надо?

– Ваше сиятельство, послушайтесь старика, пса вашего верного, не делайте этого!..

– Что за вздор! Не век же самому лучшему месту парка быть в запустении и не век же стоять этому красивому павильону без всякой пользы и только нагонять страх на суеверных.

– Не губите себя, ваше сиятельство, – стоя на коленях, продолжал умолять старик.

– Встань, не глупи!.. Стыдись: ты стар, а веришь всяким бабьим рассказам… Вот увидишь сам, что в павильоне не найдётся ничего, кроме разве какого-нибудь хлама.

– Ваше сиятельство!.. – попробовал было снова начать свои убеждения Терентьич, но князь рассердился.

– Встань, говорю тебе, и делай, что тебе приказано… Я не люблю ослушников.

Старик покорно встал с колен и лаконически произнёс:

– Слушаю-с, ваше сиятельство.

– Так-то лучше, ступай и прикажи начать работы сейчас же!

Старик пошёл, но при уходе бросил на молодого князя взгляд, полный искреннего сожаления. На его светлых глазах блестели слёзы.

На князя Сергея эта сцена произвела тяжёлое впечатление. Он стал быстро ходить по террасе, стараясь движением побороть внутреннее волнение, однако решился во что бы то ни стало поставить на своём и с нетерпением ожидал прибытия рабочих в парк.

Время шло, а рабочие не являлись. Князь уже взялся за звонок, чтобы позвать лакея, как последний появился на пороге двери и доложил о приходе отца Николая, священника церкви села Лугового.

Это был тоже один из древних старожилов княжеской вотчины. Уже более полувека священствовал он в сельской церкви и считал себе лет под девяносто.

Он давно овдовел и был бездетен, жизнь вёл чисто монашескую и возбуждал в своей пастве к себе не только уважение, но и благоговение. Небольшого роста, с редкими, совершенно седыми волосами, в незатейливой крашенинной ряске, он по своему внешнему виду не представлял, казалось, ничего внушительного, но между тем при взгляде на его худое, измождённое лицо, всегда светившееся какой-то неземной радостью, невольно становилось ясно на душе человека с чистою совестью и заставляло потуплять глаза тех, кто знал за собою что-либо дурное. Его глаза, светло-карие и блестящие, глядели прямо в душу, и ничего-то от них не могло укрыться, так что его прозвали «провидцем» не только в Луговом, но и в окружности, и издалека приезжали люди помолиться в церковь села Лугового и получить благословение, совет и утешение от отца Николая. Бывали случаи, когда он отказывал в них приезжавшим к нему, и всегда затем за этими лишёнными благословения отца Николая открывалось какое-нибудь очень дурное дело.

К его-то помощи и прибег Терентьич для вразумления молодого князя. Он прямо с барского двора погнал свою лошадку на село, явился пред лицом маститого «батюшки», вкратце передал ему об отданном молодым князем страшном приказании и со слезами на глазах просил отца Николая сейчас же пойти вразумить его сиятельство не готовить себе и своему роду погибели.

Отец Николай, конечно, знал о заклятии относительно неприкосновенности павильона-тюрьмы и вместе с другими верил в возможность несчастья, грозившего ослушнику прадедовской воли, а потому сказал, что попробует вразумить князя.

Обрадованный Терентьич усадил отца Николая в свою тележку и погнал лошадку по направлению к княжескому дому. Таким-то образом и случилось, что князь Сергей Сергеевич, нетерпеливо ожидавший рабочих, получил совершенно неожиданный доклад о приходе отца Николая.

«Этому что надо?» – с раздражением подумал князь, однако не принять его не решился.

Отец Николай с первого же свидания с ним произвёл на него то же впечатление, которое производил и на других. Быть может, оно не особенно укрепилось в душе князя, но всё же образ почтенного старца, служителя алтаря, внушал ему невольное уважение.

– Проси! – сказал он.

Через несколько минут на террасе появился отец Николай. Князь почтительно подошёл к нему под благословение и сам пододвинул стул старику.

Отец Николай сел и некоторое время хранил молчание, пристально смотря на князя Сергея Сергеевича, тоже севшего к столу.

Князю показалось это молчание целою вечностью.

– Что скажете, батюшка? – начал он.

Отец Николай откашлялся, заслоняя рот рукою.

– Духовный сын мой, Степан Терентьев, сейчас был у меня.

– Вероятно, жаловался на меня за то, что я задумал привести в порядок парк и почистить старый павильон!

– Порядок – дело хорошее, ваше сиятельство, но то, что веками сохранялось, едва ли следует разрушать, – начал отец Николай, но князь перебил его:

– Вы, батюшка, скажите мне без обиняков: верите вы сами в легенду об этом павильоне?

– Говорят, – ответил отец Николай после некоторой паузы, – что запрет на него положен для сохранения его из рода в род.

– Отец ничего не говорил мне об этом. Положим, я не присутствовал при его смерти – он умер в Москве, когда я был в Петербурге, в корпусе. Но мать умерла почти на моих руках и тоже ничего не сообщила мне об этом запрете.

– Всё-таки, по-моему, ваше сиятельство, лучше остеречься: это смутит крестьян.

– Почему смутит? – возразил князь. – Если там не найдут ничего, кроме старого хлама, в чём я почти уверен, то никакого смущения не будет и лишь уничтожится повод к суеверию. Затем, если даже там найдут тех, о которых говорит старая сказка, то и тогда я совершаю этим далеко не дурное дело. Они оба искупили свою вину строгим земным наказанием, за что же они должны быть лишены погребения и их кости должны покоиться без благословения в этом каменном мешке? Вы, как служитель алтаря, можете осудить их на это?

– Нет, не могу… – с усилием произнёс священник.

– Вот видите, батюшка! Значит, во всяком случае должно открыть павильон. Вы приехали кстати. Если в самом деле там найдутся человеческие кости, мы положим их в гробы, вы благословите их и похороните на сельском кладбище.

Отец Николай сидел в задумчивости, а затем произнёс:

– А если от этого приключится что-нибудь дурное для вас, как говорит предание? Подумайте, ваше сиятельство!

– Полно, батюшка! Вы под влиянием народных толков и в заботе обо мне забыли слова Писания о том, что ни один волос с головы человеческой не спадёт без воли Божией.

Отец Николай ничего не отвечал и сидел с поникшей головой. Его положение было из затруднительных. Как старожил этой местности, он невольно разделял некоторые предубеждения своей паствы, основанные на преданиях, во главе которых стояло заклятие из рода в род на неприкосновенность старого павильона. Он верил чистою верою рёбенка в это заклятие, но редко думал о нём и ещё реже рассуждал по этому поводу. Он был убеждён, что никто из князей Луговых не решится нарушить его, тем более что для этого не могло быть никаких серьёзных причин, кроме разве праздного любопытства. Теперь князь поставил вопрос, совершенно неожиданный и непредвиденный им. Действительно, если внутренность павильона не подтвердит сложившейся о нём легенды, то уменьшится один из поводов суеверия; если же там найдутся останки несчастных, лишённых христианского погребения, то лучше поздно, чем никогда, исправить этот грех. Ни против того, ни против другого возражения молодого князя не мог ничего ответить отец Николай как служитель алтаря, а потому и умолк.

Князь между тем приказал позвать Терентьича.

Старик бодро вошёл на террасу в уверенности, что сейчас князь отменит страшное приказание, а потому широко раскрыл глаза, когда князь встретил его довольно сурово.

– Что я тебе приказал? – крикнул он. – Я велел тебе собрать рабочих для расчистки парка, а ты побежал жаловаться на меня батюшке.

– Виноват, ваше сиятельство, я думал… – дрожащим от волнения голосом произнёс старик.

– То-то «виноват»! Но чтобы впредь этого не было. Твоя обязанность не думать, а исполнять мои приказания. Мы с батюшкой решили оба присутствовать при вскрытии павильона.

Терентьич был совершенно уничтожен последними словами князя. Он перевёл недоумевающий, печальный взгляд с князя на отца Николая и встретился с его ясным взглядом.

– Да, сын мой, и в Писании сказано: «Рабы, повинуйтесь господам своим».

– Ступай и исполняй, что приказано! – повторил князь.

Окончательно поражённый, старик вышел.

«Вот оно что!.. Господи Иисусе, и отец Николай ничего не поделал… тоже на руку его сиятельству погнул», – рассуждал он сам с собою.

Когда он приехал в деревню и отдал приказание идти работать в княжеский парк для очистки павильона, крестьяне, наряженные на эту работу, были прямо ошеломлены.

– Господи, Иисусе Христе, да ведь нельзя этого, Терентьич, никогда мы это делать не станем, пока крест на шее имеем. Освободи, будь отец милостивый!

– Таков княжеский приказ, – объяснил управитель.

– Князь что! Князь молод… Ты вразумил бы его, – заметили некоторые из крестьян.

– Пробовал уже, православные, а он: «Ломай, – говорит, – да и весь сказ!»

– Дела. А нас всё же освободи! – настаивали крестьяне.

– Как же я вас освобожу, если князь сказал, что это надо делать беспременно сейчас… Отец Николай у него, так при нём чтобы.

– Отец Николай?.. Благословляет, значит? Тогда нечего и толковать, православные… Отец Николай даром не благословит.

Хотя отец Николай действительно не благословил работ, а лишь сказал о повиновении рабов господину, но Терентьич пошёл на эту ложь, так как по угрюмым лицам крестьян увидал, что они готовы серьёзно воспротивиться идти на страшную для них работу. Имя отца Николая должно было, по мнению Терентьича, изменить их взгляд, и он не ошибся.

Известие о том, что будут ломать страшный павильон, с быстротою молнии облетело всё село. Крестьяне заволновались; но когда передававшие это известие добавляли, что при этом будет присутствовать сам отец Николай, волнение мгновенно утихло, и крестьяне, истово крестясь, степенно говорили: «Видно, так и надо», – и вскоре наряженные на работу в княжеском парке крестьяне тронулись из села. За ними отправились любопытные.

Князь Сергей сошёл с отцом Николаем в парк и направился к тому месту, где стоял павильон-тюрьма.

– Самое лучшее место в парке, – говорил он, пробираясь через чащу деревьев к павильону, – а вследствие людского суеверия остаётся целую сотню лет в таком запустении.

Оба они подошли к павильону на полянке, заросшей густой травой. Тень от густо разросшихся кругом деревьев падала на нижнюю половину павильона, но его верхушка, с пронзённым стрелой сердцем на шпиле, была вся озарена солнцем и представляла красивое и далеко не мрачное зрелище.

– Какое красивое здание! – невольно воскликнул князь.

Отец Николай задумчиво произнёс:

– Неужели оно действительно строено по внушению злобы?

– Я убеждён, батюшка, что это выдумки…

– Посмотрим, князь; те соображения, которые вы высказали мне, заставили умолкнуть мои уста, на которых была просьба оставить эту, как мне казалось, бесцельную затею, могущую, неровен час, действительно быть гибельною для вас. Но теперь я изменил своё мнение и благословляю начало работы.

В это самое время к месту, где находился павильон, прибыли рабочие-крестьяне с Терентьичем во главе. Сюда же явились и садовники.

– Позвать слесаря! – распорядился князь. – А вы, ребята, расчищайте-ка дорожку, которая должна соединиться с ведущей сюда дорожкой парка, повычистите отсюда весь мусор, да живо принимайтесь за работу. Садовники укажут, что делать.

Двенадцать прибывших крестьян и четверо садовников молча выслушали приказание и все обратили свои взоры на отца Николая, стоявшего рядом с князем.

– Благослови вас Господь! – твёрдым голосом произнёс тот.

Работы по очистке аллеи начались. Вскоре снова явился Терентьич и привёл слесаря с инструментом. Последний шёл за управителем испуганный и бледный. Князь невольно вздрогнул и как-то инстинктивно с умоляющим взором обернулся к отцу Николаю.

– Успокойся, сын мой, – сразу понял священник немую просьбу князя и подошёл к неподвижно стоявшему слесарю, – надеюсь, ты веришь своему духовному отцу. Я благословляю тебя.

Отец Николай перекрестил слесаря, и тот сразу ободрился.

– Надо сломать этот замок, – указал князь ему на громадный замок, висевший на двери павильона.

– Слушаю-с, ваше сиятельство! – с дрожью в голосе ответил слесарь и быстро бросился к двери.

Прошло томительных полчаса, пока наконец тяжёлый замок был отперт. Но петля, на которой бы надет железный болт, так заржавела, что его пришлось выбивать из неё молотком. Последним пришлось расшатывать и болт.

Наконец тот упал с каким-то визгом, похожим на человеческий стон.

Все невольно вздрогнули и на мгновение как бы оцепенели. Первым пришёл в себя князь Сергей Сергеевич.

– Отворяй! – крикнул он слесарю.

Тот потянул за скобку окованной железом двери, но она не поддавалась. Князь приказал позвать на помощь рабочих, расчищавших парк, и под усилиями пяти человек дверь поддалась и распахнулась.

Рабочие отскочили, попятились и князь, и отец Николай, и Терентьич, несмотря на то, что стояли в отдалении.

В первые минуты в раскрытую дверь павильона не было видно ничего. Из него клубом валила пыль какого-то тёмно-серого цвета. Пахнуло чем-то затхлым, спёртым.

Отец Николай истово перекрестился, его примеру последовали и другие, в том числе и князь Сергей Сергеевич.

Когда пыль наконец рассеялась, он, в сопровождении отца Николая и следовавшего сзади Терентьича, приблизился к павильону.

То, что представилось им внутри, невольно заставило их остановиться на пороге. На каменном полу, покрытом толстым слоем пыли, прислонившись к стене, прямо против потайной двери, полулежали, обнявшись, два скелета. Их кости были совершенно белы, и лишь на черепах виднелись клочки седых волос.

Какую страшную иронию над взаимною любовью, над пылкой страстью людей, увлекающихся и безумствующих, представляли эти два обнявших друг друга костяка, глазные впадины которых были обращены друг на друга, а рты, состоявшие только из обнажённых челюстей с оскаленными зубами, казалось, хотели, но не могли произнести вслух во все времена исторической и доисторической жизни людей лживые слова любви!

Все остановились ошеломлённые, уничтоженные открывшейся пред ними картиной. Основная часть легенды, таким образом оказалась истинной: павильон действительно служил тюрьмой-могилой для двух человеческих существ.

Весть о страшном открытии князя тотчас облетела всех рабочих, и они, пересилив страх пред могущим обрушиться на них гневом князя, собрались толпой у дверей павильона.

Когда первое впечатление рокового открытия прошло, Сергей Сергеевич упавшим голосом обратился к отцу Николаю:

– Батюшка, что нам делать?

– Предать их земле, – спокойно ответил священник.

– Затворите дверь! – приказал князь.

После некоторого замешательства два смельчака исполнили это приказание.

– Прикажи сейчас же сделать два гроба! – обратился князь к Терентьичу. – А очистку сада продолжать. Батюшка, позвольте просить вас ко мне, пока всё приготовят.

Рабочие под наблюдением садовников принялись за работу, гуторя между собой о страшной находке. Любопытные из крестьян бросились обратно в село, чтобы рассказать о слышанном и виденном.

Князь, посоветовавшись с отцом Николаем, отдал приказание вырыть могилы у церкви близ родового склепа князей Луговых. На него эта находка произвела тяжёлое впечатление; теперь, когда дело было уже сделано, в его сердце невольно закралось томительное предчувствие о возможности исполнения второй части легенды, то есть кары за нарушение дедовского заклятия. Для того чтобы скрыть своё смущение, он начал беседовать с отцом Николаем о делах, не относившихся до сделанного ими рокового открытия в павильоне.

Часа через два было доложено, что гробы сколочены, и все снова отправились к павильону. Там костяки были бережно уложены рабочими в гробы, отнесены на сельское кладбище и после благословения их отцом Николаем опущены в приготовленные могилы. К вечеру того же дня часть парка, прилегающая к беседке, и сама беседка были вычищены.

VII

В МОГИЛЕ ЗАЖИВО ПОГРЕБЁННЫХ

Известие об открытии князем заповедного павильона и о найденных двух скелетах в тот же вечер достигло Зиновьева. Княгиня Васса Семёновна и княжна Людмила сидели в это время за вечерним чаем. Новость, полученную из Лугового, сообщила им Федосья.

– Сумасшедший, зачем он это сделал! – воскликнула княгиня.

Княжна вся вспыхнула, а затем страшно побледнела.

– Ты знаешь? – воззрилась на неё мать.

Княжна рассказала свой вчерашний разговор с князем.

– Безумец! Надо было упросить его, чтобы он этого не делал, убедить его. И зачем ты не сказала мне об этом вчера при нём? Я переговорила бы с ним, как мать, а ты что! Самой интересно было знать, что в этом проклятом павильоне? Ах, молодёжь, молодёжь! Ничего-то у них нет святого!

Княжна молча потупилась, чувствуя правду в словах матери, а Федосья, стоя за стулом княгини, одобрительно качала головой.

– Ни за что ни про что! – продолжала Васса Семёновна. – Ни за понюх, что называется, табака беду на себя накликать. И ты туда же! Ведь и на тебя беда-то эта может обрушиться.

– На меня? – испуганно спросила княжна Людмила.

– Конечно же и на тебя. Сама ведь понимаешь, что не даром князь к нам зачастил. Не нынче-завтра предложение сделает, ты замуж за него выйдешь, и он не чужой человек тебе будет… И вдруг что-либо случится.

– Мама… – умоляюще почти простонала княжна Людмила.

Княгиня оборвала свою речь, поняв, что зашла слишком далеко в своих мрачных предсказаниях! Она ведь могла напугать дочь так, что та ни за что не согласится выйти замуж за обречённого на несчастье князя. Хотя княгиня внутренне была обеспокоена поступком князя и могущими быть последствиями, но видеть в этом поступке препятствие к его браку с дочерью, браку, мечта о котором была теперь так близка к осуществлению, не решалась. Надежда, что, быть может, всё это обойдётся благополучно, закралась в её сердце и несколько успокоила.

– Ну, ну, не пугайся, – мягко продолжала она, – может быть, ничего и не случится. Я только говорю, какое ребячество!.. Чай пить будет в этом павильоне, меня пригласил. Да я ни за что и близко к нему не подойду.

– Теперь и сам князь этого не предложит, – степенно заметила Федосья.

– Конечно же, конечно… – подтвердила оправившаяся княжна.

Княгиня не отвечала. Она занялась своей чашкой чая. Княжна тоже умолкла. Обе были погружены в свои мысли, но они вертелись у одного пункта – князя Лугового.

– Мы завтра всё же поедем, мама? – первая нарушила молчание княжна Людмила, причём произнесла этот вопрос упавшим голосом и обратила на свою мать взор, полный немой мольбы.

– Конечно, поедем, отчего же не ехать? – ответила княгиня.

Людмила облегчённо вздохнула: она очень опасалась, чтобы мать, рассердившись на князя, не отменила поездки.

Поездка теперь в Луговое представляла для неё двойной интерес. Несмотря на то, что слова матери снова подняли в душе княжны мрачные опасения за будущее, любопытство увидеть павильон превозмогло тот страх, который княжна Людмила чувствовала к нему после рассказа о сделанной в нём роковой находке.

«Это он сделал для меня», – мелькало в уме княжны, как самое лучшее оправдание безумного поступка князя Сергея.

Ни княгиня, ни княжна не спали хорошо эту ночь и до самого отъезда на другой день в Луговое были в нервно-напряжённом настроении.

Наконец мать и дочь сели в карету и поехали в Луговое.

Князь встретил дорогих гостей на крыльце своего дома. Он был несколько бледен. Да это было и немудрено, так как он не спал почти целую ночь.

После того как место парка около павильона-тюрьмы было приведено в порядок и сам павильон вычищен, князь Сергей сам осмотрел окончательные работы и приказал оставить дверь отворённой. Вернувшись к себе, он выпил своё вечернее молоко и сел было за тетрадь хозяйственного прихода-расхода, но долго заниматься не мог – цифры и буквы прыгали пред его глазами. Князь приказал подать себе свежую трубку и стал ходить взад и вперёд по своему кабинету. Его нервы были страшно возбуждены. Два скелета, найденные им, стояли пред ним неотступно. Он приказал оседлать себе лошадь, помчался, куда глядят глаза, скакал до полного изнеможения и вернулся домой только к вечеру. Однако, несмотря на сделанный моцион, есть он не мог.

Выкурив на сон грядущий трубку в своём кабинете, князь удалился в спальню и заснул.

Вдруг он был разбужен тремя сильными ударами, раздавшимися в стене, прилегавшей к его кровати. То, что представилось его глазам, так поразило его, что он остался недвижим на своей кровати. Князь почувствовал, что не может пошевельнуть ни рукой, ни ногой, хотел кричать, но не мог издать ни одного звука.

Вся спальня была наполнена каким-то белым фосфорическим светом. У самой его кровати стоял тот самый старый боярин, который являлся ему во сне прошлою ночью, причём был как живой. Князь даже уловил некоторое сходство стоявшего с его отцом и с ним самим.

– Ты нарушил положенное мною заклятье, – сказал призрак, – твоё спасение в любимой тобою девушке. Береги её. Адские силы против вас.

Голос призрака, казалось, шёл из пространства, он не шевелил губами, произнося слова, смотрел на князя строгим, суровым взглядом и, едва окончив свою речь, мгновенно исчез. С его исчезновением потух и фосфорический свет, наполнявший спальню князя.

К последнему между тем возвратилась способность движения. Первым его делом было вскочить и зажечь свечу. В спальне, конечно, не было никого, и дверь в кабинет была плотно затворена.

«Неужели это был сон?» – мелькнуло в голове князя, но он тотчас отбросил эту мысль.

Троекратный стук, которым он был разбужен, ещё до сих пор отдавался в его ушах. Присутствие старого боярина было для него так ясно, что он не только видел его, но ощущал всем своим существом это его присутствие в комнате, а сказанные им слова глубоко запали в его памяти.

– «Ты нарушил положенное мною заклятие, твоё спасение в любимой тобою девушке. Береги её! Адские силы против вас!» – несколько раз повторил князь Сергей Сергеевич слова призрака, и его сердце болезненно сжалось: значит, опасность стережёт не его одного, а и княжну Людмилу.

При этой мысли князь почувствовал в организме приток свежих сил. О, он не даст в обиду княжны! За неё он готов бороться даже с адскими силами. Надо поскорей получить право быть её настоящим защитником, надо сделать предложение, но прежде объясниться с нею самой.

Это решение не только совершенно успокоило князя, но даже окрылило надежды на радужное будущее. Если действительно его предок вышел из гроба и явился к нему, то, несомненно, из его слов можно заключить, что он не очень рассержен за нарушение им, князем Сергеем, его векового заклятия; иначе он был бы грозней, суровее и не предостерегал бы его от беды, которая висит над головою любимой им девушки.

«Твоё спасенье в любимой тобою девушке», – эти слова призрака с особенным внутренним удовлетворением вспоминал князь Сергей. Он видел в них благословение предка на брак с княжной Людмилой, благословение, дать которое явился выходец из могилы. Было ли в этом какое-либо дурное предзнаменование? Этот вопрос князь решил отрицательно. Впрочем, он после долгого размышления нашёл нужным скрыть от княжны Людмилы его ночное видение. Она, как ещё очень молодая девушка, естественно может придать преувеличенное значение таинственному явлению и сообщению с того света, это напугает её и даже может отразиться на её здоровье. Кроме того, происшествие минувшей ночи касается исключительно его, князя. Ему поручено оберегать любимую девушку, от неё зависит его спасение. С какой же стати ему говорить ей о грозящей опасности?

Рассудив всё так, князь начал свой день обычным образом, отдав приказание людям приготовить к пяти часам вечера чай на террасе.

«Я обещал княжне пить чай в павильоне… Но это невозможно… До Зиновьева, вероятно, уже успело дойти известие о вчерашней находке, а потому она поймёт», – мелькнуло в голове князя.

Он всецело отдался приготовлению к вечернему приёму желанных гостей: лично отправился в великолепные оранжереи, чтобы выбрать лучшие фрукты, и долго совещался с главным садовником по поводу двух букетов, которые должны были красоваться на чайном столе пред местами, назначенными для княгини и княжны.

Из оранжереи князь пошёл бродить по парку и незаметно для себя направился именно к тому месту парка, которое было расчищено вчера по его приказанию.

Заросшую часть парка нельзя было узнать. Вычищенные и посыпанные песком дорожки, подстриженные деревья – ничто, казалось, не напоминало о диком, заросшем, глухом, таинственном месте, где над кущей почти переплетавшихся ветвями деревьев высился шпиль заклятого павильона с пронзённым стрелой сердцем. Только одно это здание, каменно-железный свидетель давно минувшего, которое нельзя было совершенно изменить и преобразить волею и руками человека, указывало, что именно на этом месте веками не ударял топор и по траве не скользило лезвие косы.

Но и сам павильон всё же несколько изменился и сбросил с себя большую часть таинственности. Это произошло отчасти оттого, что окружающая сумрачная местность стала более открытой и не бросала на павильон мрачной тени, и, наконец, оттого, что была отворена дверь, вымыты полы, стёкла и даже стены.

Павильон как будто даже манил к себе гуляющего.

Такое, по крайней мере, впечатление произвёл он на князя Сергея. Он совершенно спокойно вошёл в него и не смущаясь опустился на одну из двух поставленных по его же приказанию скамеек.

Внутри павильона было положительно уютно. Ничто не говорило о смерти, несмотря на то, что только вчера отсюда были вынесены останки жертв разыгравшегося здесь эпилога страшной семейной драмы, несмотря на то, что это здание несомненно служило могилой двум возлюбленным.

Быть может, именно эта их любовь и смягчала впечатление их смерти. Любовь не умирает; она всегда говорит о жизни, она – сама жизнь.

Наконец князь вернулся домой, а вскоре приехала и княгиня Полторацкая с дочерью. Сергей Сергеевич провёл дорогих гостей на террасу, где был изящно и роскошно сервирован стол для чая.

– Зачем всё это? Мы запросто, – заметила княгиня, всё же окидывая довольным взглядом сделанные приготовления, доказывавшие, что она с дочерью в доме князя – действительно дорогие, желанные гости.

– Помилуйте, княгиня, для меня сегодня праздник! – И князь выразительно посмотрел на Людмилу.

Последняя покраснела, а княгиня, перехватив этот взгляд, улыбнулась и села на приготовленное для неё место за самоваром. Княжна села рядом с князем.

– А вы тут что, князь, набедокурили? – начала княгиня. – На всю окрестность страх нагнали… Зачем вам понадобилось тревожить неприкосновенность старого павильона?

– А, вы об этом, княгиня! В чём же тут бедокурство?

– Ах, князь, я ещё смягчила название вашего поступка. Согласитесь, что это безумие – так неглижировать семейные преданья. Вы ведь знали, что на этот павильон было наложено вековое заклятие.

– Знал, то есть слышал, хотя мне лично ни мой отец, ни моя мать не говорили серьёзно ничего подобного.

– Странно!

– Они, вероятно, и сами не считали это серьёзным. Я, напротив, взглянул на это дело серьёзнее их и других своих предков и вчера, прежде чем приступить к работе, высказал свой взгляд отцу Николаю, и в его присутствии и с его благословения открыли павильон.

– Вот как? Я этого не знала… Что же вы сказали ему?

Сергей Сергеевич в коротких словах передал княгине свой вчерашний разговор с отцом Николаем.

Княгиня Полторацкая была одной из самых ярых почитательниц луговского священника, а потому для неё участие отца Николая в казавшейся ей до сих пор безумной затее князя делало последнюю иной, освещало её в смысле почти богоугодного дела.

– Вот как? Это – другое дело!.. Как же всё это произошло? – уже совершенно другим, мягким тоном спросила она.

Князь начал подробный рассказ о вчерашних работах, и особенно о моменте, когда отворили павильон и глазам присутствующих представилась картина двух сидевших в объятиях друг друга скелетов.

– Ах, какой ужас! – почти в один голос воскликнули княгиня Васса Семёновна и княжна Людмила, до сих пор молча слушавшая разговор матери с князем и рассказ последнего.

– Павильон теперь совершенно вычищен и неузнаваем… Я не решился приказать подать туда чай только потому, что всё же с ним соединены тяжёлые воспоминания… – И князь, как бы извиняясь, взглянул на Людмилу.

– Вот что ещё выдумали, да я и близко не подойду к нему, а не то что пить чай… Глоток сделать нельзя было бы… Всё они мерещились бы, – заволновалась княгиня.

– Я говорю это потому, что третьего дня, разговаривая с княжной, я обещал ей сегодня пить чай именно в этом павильоне.

– Говорила мне она, говорила об этом… Я даже совсем не хотела по этому случаю ехать к вам, да потом подумала, что вы будете настолько благоразумны, что этого не сделаете.

– Я действительно, не решился на это. Но пройтись посмотреть на павильон не мешает; вы совершенно не узнаете ни того места, где он стоял, ни самого павильона.

Князь, говоря последнюю фразу, более обращался к княжне.

– Это интересно, – ответила Людмила.

– Может быть, тебе это и интересно, но я ни за что не пойду туда… Идите вы, если хотите, я посижу здесь и подожду вас, вечер так хорош! – воскликнула княгиня.

Радостная улыбка появилась на лице князя Сергея при этом позволении. Он с мольбой взглянул на княжну Людмилу и заметил промелькнувшую на её лице довольную улыбку.

Позволение матери пришлось ей, видимо, по сердцу.

Молодые люди поспешили кончить свой чай и, оставив княгиню любоваться картиной залитого красноватым отблеском солнечных лучей парка, спустились по отлогой лестнице террасы и пошли по разбитому пред нею цветнику.

Последний состоял из затейливых клумб, газонов и цветущих кустарников и с террасы виднелся как на ладони, а потому княгиня Васса Семёновна могла довольно долго любоваться идущей парочкой.

Радостная, самодовольная улыбка играла на губах княгини. Судьба дочери устраивалась на её глазах, согласно её желанию. Тревоги об этой судьбе, уже с год как змеёй вползшие в её сердце, исчезли. Молодой князь, видимо, по уши влюбился в её дочь, и предложение с его стороны было вопросом лишь очень близкого времени.

Между тем князь Сергей и княжна Людмила прошли цветник и повернули в одну из аллей парка. Они шли прямо к тому месту, где высился заветный павильон, верхняя часть которого была красиво освещена красноватым отблеском солнечных лучей.

– Вот видите, князь, я была права, говоря, что легенда о павильоне – не сказка, – заметила княжна.

– Признаюсь вам, что я сам то же думал. Я был почти убеждён, что найду в нём этих несчастных.

– Зачем же вы открыли павильон? – удивилась княжна.

– Именно потому и открыл, что знал, что найду там…

– Я вас не понимаю.

– Однако отец Николай понял меня.

– Для того чтобы предать их земле?

– Да, это одна из причин, но не единственная, хотя для отца Николая она оказалась достаточной.

– Значит, есть и другая?.. Какая же? Это не секрет?

– Для вас – нет.

Они уже дошли до выхода на полянку, среди которой высился павильон. Княжна вдруг остановилась.

– Мне страшно.

– Чего вы боитесь?.. Посмотрите, как изменились и само место, и павильон.

– Это так-то так, но всё-таки, – сказала княжна и взяла его под руку.

Князь повёл её, чувствуя, как дрожала её рука.

Они вошли в павильон, внутренность которого уже не представляла ничего страшного, усадил княжну на скамейку и сел рядом.

– Так вы хотите знать другую причину того, что если мы хотя и не пьём чая сегодня в этом павильоне, то всё-таки сидим в нём? Извольте, я скажу. Причина следующая: в те дни, когда над этим домом, над этим парком и надо мною должна заняться заря нового счастья, я не хотел, чтобы здесь оставался памятник семейного несчастья моего предка, которое он увековечил ужасным злодеянием…

Княжна Людмила не сразу поняла Сергея Сергеевича. Она некоторое время смотрела на него недоумевающе-вопросительно. Однако его взгляд, полный любви и восторжённого благоговения, казалось, пояснил ей его туманную фразу, и она, вдруг покраснев, опустила глаза.

На лице князя тоже заиграл румянец. Он взял за руку Людмилу и произнёс:

– Здесь, в этой недавней могиле заживо погребённых, которая является не обыкновенным памятником победы смерти, а скорее памятником победы любви, именно здесь, княжна, я хочу заговорить с вами об этом чувстве… Я люблю вас, люблю безумно, беззаветно!.. – И князь опустился на колени пред Людмилой.

Она сидела, низко опустив голову, и молчала.

– Княжна… Людмила… – с мольбою начал князь.

Людмила Васильевна протянула ему руки, но вдруг вскочила со скамейки.

– Не здесь, не здесь!

Князь торопливо встал, но Людмила уже успела выбежать из павильона и пошла по направлению одной из тенистых аллей парка. Князь догнал её и пошёл с нею рядом.

Некоторое время они шли молча.

– Княжна, простите, я… я обидел вас своим признанием?.. – начал Сергей Сергеевич.

Княжна обернула к нему своё лицо; на её чудных глазах блестели слёзы.

– Княжна, вы плачете, – сам со слезами в голосе начал Луговой. – Простите, я не знал, что это может обидеть вас.

– Не то, князь, не то, – дрожащим голосом произнесла Людмила и пошатнулась, так что, если бы князь не поддержал её, она упала бы.

Он бережно довёл её до ближайшей скамейки и усадил.

– Что с вами, княжна, скажите… О чём вы плачете?

– Ни о чём… Мне там показалось вдруг так страшно…

– Так это не потому, что я позволил себе?.. – начал князь, обрадованный и ободрённый.

– Нет, нет… Что же тут обидного, если я сама…

– Княжна, Людмила, дорогая! – схватил её обе руки Луговой и стал покрывать их горячими поцелуями.

Княжна не отнимала рук. Она сидела, низко опустив голову, так что когда он поднял свою, чтобы посмотреть на неё, то их лица оказались так близко друг от друга, что невольно их губы встретились и слились в жарком поцелуе.

В этот самый момент где-то в глубине парка раздался резкий, неприятный смех. Влюблённые отскочили друг от друга, и стали оба испуганно озираться.

– Это там, – чуть не в одно слово сказали они.

Им обоим показалось, что смех раздался в стороне старого павильона.

– Это сова, – сказал князь Сергей Сергеевич.

– Сова! – упавшим голосом повторила княжна. – Боже мой, как всё это странно!

– Мы просто оба нервно настроены… Вот и вся причина… Успокойтесь, дорогая моя! – и князь, взяв руку Людмилы, поднёс её к своим губам. – Успокойтесь, я около вас и всегда буду на страже.

Он вспомнил своё ночное видение и вздрогнул, но тотчас же вернул себе самообладание.

– Что с тобою? – вырвалось у княжны Людмилы.

При этом первом сказанном невзначай сердечном «ты» князь забыл все видения, откинул все опасения за будущее, подвинулся к Людмиле и привлёк её к себе.

– Дорогая, милая, хорошая.

Она доверчиво положила свою головку на его плечо, точно позабыв за минуту щемившее её сердце томительное предчувствие, недавний страх и этот вдруг раздавшийся адский хохот.

Он и она были счастливы настоящим. Для них не существовало ни прошедшего, ни будущего.

Княжна очнулась первая от охватившего их очарования.

– Что скажет мамаша?.. Мы так долго! – прошептала она.

– Завтра я буду в Зиновьеве, чтобы просить у княгини твоей руки, – сказал князь.

– Милый…

Луговой подал княжне руку, и они так дошли до конца аллеи, примыкавшей к цветнику.

При входе туда Людмила высвободила свою руку, и они пошли рядом.

– Что вы так долго? – пытливо смотря на дочь, деланно строгим тоном спросила княгиня, от зоркого глаза которой не ускользнуло пережитое молодой девушкой волнение.

– Мы обошли весь парк… – сказал князь, причём его голос дрогнул.

– А-а… – протянула княгиня. – Однако пора и восвояси. Прикажите подавать лошадей!

Лошади были тотчас поданы. Князь проводил княгиню и княжну до кареты.

– До свидания, – сказала княгиня.

– До скорого!.. – с ударением ответил князь, простившись с Людмилой взглядами, которые были красноречивее всяких слов.

Когда карета покатила по дороге в Зиновьево, княгиня спросила дочь:

– Не скажешь ли ты мне чего-либо, Люда?

– Он приедет завтра, мама, – чуть слышно ответила княжна.

– Вот как? Может быть, ты мне скажешь, зачем он приедет?

– Он будет просить моей руки.

– А сегодня просил у тебя? Это по-модному, по-петербургски, – с раздражением в голосе заметила княгиня.

– Мама, ты сердишься? – подняла голову княжна Людмила.

– А ты думаешь, шучу? У нас это не так водится; не для того я его с тобою иногда одну оставляла, чтобы он пред тобою амуры распускал. Надо было честь честью сперва ко мне бы обратиться; я попросила бы время подумать и переговорить с тобою, протянула бы денька два-три, а потом уж и дала бы согласие. А они – на-поди… столковались без матери. «Он завтра приедет просить моей руки». А я вот возьму да завтра не приму.

Княгиня серьёзно рассердилась на такое нарушение князем освящённых обычаев старины, но радость, что всё же так или иначе цель достигнута, превозмогла её, и Вассе Семёновне очень хотелось подробно расспросить дочь.

– Но ведь это случилось так нечаянно, – точно угадывая мысли матери, жалобно продолжала княжна.

Княгиня Васса Семёновна окончательно смягчилась.

– Ну его, Бог его простит! Шалый он, петербургский.

– Дорогая мамаша!

Княжна схватила руку матери и горячо поцеловала её.

– Ну, расскажи, плутовка, как это так нечаянно случилось? – погладила княгиня опущенную головку дочери.

Людмила начала свой рассказ. Она подробно рассказала, как они пришли и сели в этот вновь открытый павильон.

– И ты не боялась?

– Да, потом, мама, мне сделалось вдруг страшно, – ответила княжна и передала матери форму, в которой Луговой начал ей признанье в любви в павильоне.

– Ну, не права ли я, что он – шалый, нашёл место! – воскликнула княгиня Васса Семёновна.

– Но, мамочка, ведь я и ушла. А потом случилось страшное обстоятельство.

Княжна покраснела. Ей надо было передать предложение, признание князя и тот поцелуй, которым они обменялись, но княжна Людмила решила не говорить о последнем матери. Это было не страхом пред родительским гневом, а скорее инстинктивным желанием сохранить в неприкосновенной свежести впечатление первого поцелуя, данного ею любимому человеку.

– Что же случилось? – нетерпеливо спросила княгиня.

Княжна рассказала, что когда князь окончил признанье, то вдруг раздался резкий хохот.

– Хохот? – испуганно переспросила княгиня, побледнев.

– Да, хохот, мама, и такой неприятный! Нам обоим показалось, что он был слышен со стороны… этого павильона, – с дрожью в голосе подтвердила княжна.

– И вы действительно оба слышали его? Впрочем, что же я спрашиваю. Какой-то странный звук слышала и я; он раздался именно с той стороны парка.

– Князь сказал, что это сова.

– Сова? А, знаешь ли, он, может быть, и прав. Мне самой показалось, что это был крик совы.

Собственно говоря, княгине ничего подобного не показалось, но она ухватилась за это предположение князя Сергея Сергеевича с целью успокоить не только свою дочь, но и себя. Хотя и крик совы, совпавший с первым признанием в любви жениха, мог навести суеверных на размышление – а княгиня была суеверна, – но всё-таки он лучше хохота, ни с того ни с сего раздавшегося из рокового павильона. Из двух зол приходилось выбирать меньшее. Княгиня и выбрала.

– Но почему же, мама, сова крикнула всего один раз? – озабоченно спросила Людмила.

– Да потому, матушка, что ей, вероятно, хотелось крикнуть только один раз, – с раздражением в голосе ответила княгиня.

Этот вопрос дочери нарушил душевное равновесие Вассы Семёновны. Остановившись на крике совы, она несколько успокоилась, а тут вдруг совершенно неуместный, но вместе с тем и довольно основательный вопрос дочери. Княгиня начала снова задумываться и раздражаться. К счастью, карета въехала на двор княжеской усадьбы и остановилась. Княгиня и княжна молча разошлись по своим комнатам.

Таню, пришедшую в комнату княжны Людмилы, последняя встретила радостным восклицанием:

– Таня, милая Таня, он меня любит!

– Сказал?

– Да, Таня, и как было страшно!

– Страшно? – удивлённо взглянула на неё Таня. – Что же тут страшного?

Людмила подробно рассказала ей свою прогулку с князем по парку, начало объяснения в павильоне и крик совы после окончания объяснения на скамейке аллеи.

– Ха-ха-ха! – захохотала Таня.

Княжна вздрогнула. В этом хохоте ей вдруг послышалось сходство с хохотом, раздавшимся несколько часов тому назад в княжеском парке. Впрочем, это было на минуту; княжне самой показалась смешной мелькнувшая в её голове мысль.

– Чему ты смеёшься? – спросила она. – Я не понимаю.

– Как же, барышня, не смеяться? Совы испугались, точно маленькие дети!

– Если бы ты слышала!

– Сколько раз слыхала. Да и вместе с вами.

– Действительно, я тоже слыхала, но, значит, это вследствие другой обстановки.

– Расчувствовались… да разнежились.

Княжна густо покраснела. Она вспомнила о подаренном ею князю поцелуе.

– Он говорил с княгиней? – спросила последняя.

– Он приедет завтра делать предложение.

– Что же, поздравляю.

Княжне опять показалось, что её подруга высказала это поздравление слишком холодно, но она снова осудила себя за подозрительность.

«Чего ей не радоваться? Если мы поедем в Петербург, я возьму её с собою, – мелькнуло в голове княжны, – ей будет веселее в большом городе».

Она сейчас же высказала эту мысль Тане.

– Ваша барская воля, – ответила та.

– Опять, Таня… А разве самой тебе не хочется?

– Мне всё равно… Где ни служить – в деревне ли, в городе…

– Но там же веселей.

– Господам. А какое веселье холопкам? Одна жизнь!..

– Опять ты за старое! «Холопка»! Какая ты холопка? Ты мой лучший друг.

– В деревне. А вот в городе у вас найдутся друзья богатые и знатные, вам ровня… Что я…

– Ты нынче опять не в духе.

– С чего же мне быть в духе? Я говорю, что думаю. Вы заняты другим, не думаете о жизни, а я думаю.

– Довольно, Таня. Я не хочу сегодня ни говорить, ни думать ни о чём печальном.

Княжна переоделась и пошла к ужину, а Таня вернулась к себе в комнату. Тут её лицо преобразилось. Злобный огонь засверкал в её глазах, на лбу появились складки, рот конвульсивно скривился в сардоническую улыбку.

– Вот как, ваше сиятельство? Вы желаете получить меня в приданое? Вы делаете мне честь, будущая княгиня Луговая, избирая меня в горничные. Красивая девушка, хотя и видна холопская кровь, для Петербурга это нужно. Посмотрим только, удастся ли вам это! – злобным шёпотом говорила сама с собой Татьяна Берестова. – Надо нынче же повидать отца… поведать ему радость семейства княжеского. Пусть позаботится обо мне, своей дочке.

Слова «отец» и «дочка» она произнесла со злобным ударением.

Между тем княгиня и княжна, обе успокоившиеся от охватившего их волнения, мирно беседовали о завтрашнем визите князя и об открывающемся будущем для княжны.

– Увезёт тебя молодой муж в Петербург, – сказала княгиня.

– А ты, мама, разве не поедешь с нами?

– Куда мне на старости лет трясти в такую даль свои кости? Вот, может, когда устроитесь совсем, поднимусь да и приеду навестить, но чтобы совсем переселяться в этот Вавилон – нет, этого я не смогу. Я привыкла к своему дому, к своему месту.

– И тебе не жаль расстаться со мной? Ведь я буду одна.

– Зачем одна? У тебя будет муж, а затем там дядя.

– Не лучше ли Сергею выйти в отставку и навсегда поселиться в Луговом?

– Это не для того ли, чтобы меня, старуху, каждый день видеть? – засмеялась Васса Семёновна. – Ах, какое же ты ещё глупое дитя! У него там служба, ему надо делать карьеру. Государыня, говорят, очень любит его… и тебя полюбит. Ты будешь вращаться при дворе.

– Это страшно.

– Вовсе не страшно. Попривыкнешь. Такие же люди. Муж укажет. Он хотя и молод, но с пелёнок в этой жизни, как рыба в воде.

– Мама, я возьму Таню. Мне будет нужна горничная. Я уже говорила ей.

– Что же она?

– Говорит: «Ваша барская воля».

– И только?

– Да, мне даже показалось, что она этому не рада. Вообще она в последнее время стала какая-то странная.

– Замуж её надо тоже выдать.

– Таню, замуж? За кого же?

– За кого? За такого же дворового, как и она! – с невольной резкостью в тоне сказала княгиня. – Не графа же выбирать! Мало ли у меня холостых на дворне на неё заглядывается?

– Князь говорил, что она далеко не похожа на меня. Он сказал, что это только кажущееся сходство, – вдруг заметила княжна.

– Конечно же. Для свежего человека это виднее. Мы так уже пригляделись к этой случайности.

– Он говорил, что всё-таки в ней видна холопская кровь.

– Конечно, конечно! – подтвердила княгиня, и из её груди вырвался облегчённый вздох.

Надо заметить, что всегда, когда разговор между нею и дочерью касался Тани Берестовой, княгиня боялась, что её дочь задаст ей вопрос о причине необычайного сходства между нею, княжной, и её дворовой девушкой. Хотя у княгини было приготовлено объяснение этого случайностью, но она всё же иногда думала, что этот ответ не удовлетворит Люды, и её мысль начнёт работать в этом направлении, а старые княжеские слуги, не ровен час, и сболтнут что-нибудь лишнее. Особенно стал беспокоить княгиню этот вопрос со времени возвращения в Зиновьево «беглого Никиты».

Теперь она могла успокоиться. Мысль о сходстве действительно пришла в голову дочери, но она высказала её не ей, матери, а князю Луговому; последний же в форме комплимента, разумеется, отрицал это сходство дворовой девушки с понравившейся ему княжной. Понятно, что Людмила, увлёкшаяся князем, поверила ему на слово, и вопрос для неё был решён окончательно – она к нему более не возвратится. Надо лишь не допустить её взять Татьяну в Петербург. В светских столичных и придворных кругах не только сейчас обратят внимание на это поразительное сходство княгини и служанки, но даже начнут непременно делать выводы, близкие к истине.

– Если ты хочешь, мама, выдать Таню замуж, то, значит, она должна будет остаться здесь? – спросила княжна.

– Конечно же, душечка.

– Я очень люблю её, и мне тяжело будет без неё.

– Если это так, то ты должна желать ей счастья. Неужели ты пожелаешь, чтобы она для тебя на весь свой век осталась в девках?

– Конечно же нет, но…

– Какое же «но». Ты можешь выбрать себе девушку, даже двух или трёх, из других, мне же позволь позаботиться о судьбе Тани. Я ведь с детства воспитала её, как родную дочь. Неужели у меня нет сердца? Хотя её сходство с тобой и небольшое, но всё же она будет несколько напоминать мне тебя. Я устрою её счастье, будь покойна. Я ведь тоже люблю её.

Деланность искренности княгини ускользнула от княжны Людмилы.

– Какая ты добрая, мама! – воскликнула она и стала покрывать руки княгини Вассы Семёновны горячими поцелуями.

VIII

ПРЕДЛОЖЕНИЕ

Когда после ужина княжна Людмила Васильевна прошла к себе и, конечно, встретила ожидавшую её Таню, она не преминула сообщить ей содержание своего разговора с матерью.

– Мне казалось, Таня, что в последнее время ты стала сомневаться в нашей любви к тебе. Но ты напрасно так думаешь, и я могу доказать тебе сегодня, что не только я сама, но и мама тебя очень любит.

– Я верю, верю.

– Нет, всё-таки выслушай! – И княжна Людмила передала почти дословно беседу со своей матерью за ужином. – Мне лично очень жаль расстаться с тобою, но я понимаю маму… Ей тяжело сразу расстаться со мной и тобой, и к тому же я не хочу мешать твоей судьбе. Пусть мы будем счастливы обе.

– Благодарю вас, ваше сиятельство.

– Опять «сиятельство»! Ты неисправима, Таня. Ну, да Бог с тобою. Лучше скажи мне откровенно: тебе кто-нибудь нравится?

– Кто нравится? – с испугом спросила девушка.

– Ну, кто-нибудь из наших мужчин?

– Каких мужчин, барышня?

– Ну, вот, например, Михаила, Сергей… Они холостые.

Михаила был дворецким, Сергей – выездным лакеем.

– А-а… Вы об этих… – В тоне Тани прозвучало нескрываемое презрение. – Нет, никто не нравится.

– Я к тому это спрашиваю, что если бы кто-нибудь тебе нравился, то я сейчас же сказала бы об этом маме, и ты тоже была бы невестой, как и я. Знаешь, когда чувствуешь себя счастливой, так приятно видеть и вокруг себя счастливых людей.

– Это – правда… А когда человек сам несчастен, то счастливых людей видеть очень неприятно. Это только усугубляет несчастье.

– Ты несчастна?

– С чего это вы взяли? – спохватилась Таня. – Я просто к слову.

– А… Но всё-таки как жаль, что тебе никто не нравится из наших!

– Странная вы, барышня! Да ведь если бы кто-либо даже нравился, то и его спросить надо, нравлюсь ли я.

– Это само собою разумеется. Каждый из них был бы счастлив, имея надежду сделаться твоим мужем. Ты ведь красивее всех наших дворовых девушек.

– Не по хорошу мил, а по милу хорош.

– Жаль, жаль!.. – повторила княжна, уже ложась в постель.

Таня вышла из её комнаты и, только пробежав двор и очутившись в поле, вздохнула полною грудью.

– Ишь ты: её сиятельство забота обо мне одолела! – со злобным смехом заговорила она сама с собою, пробираясь по задворкам деревни за околицу. – «Люблю её, дочь мне будет напоминать… Судьбу её устрою… Не хочешь ли замуж за дворового». Эх, ваше сиятельство, я и за князя вашего замуж выйти не хочу. Вот что!

Быстро пробежала она небольшую деревню и очутилась у Соломонидиной избушки. В окне светился тусклый огонёк.

– Дома, – радостно прошептала Таня и, быстро взбежав по ступенькам крыльца, отворила дверь.

Никита сидел на лавке пред лучиной и чинил дратвой кожаный мешок, служивший ему ягдташем. Он, видимо, ничуть не удивился появлению Тани и, спокойно подняв голову при шуме отворённой двери, окинул девушку проницательным взглядом.

– Здравствуй, Никита Спиридонович, – сказала она.

– Здравствуй, красная девица… Что так запыхалась?

– Бегом бежала! – Таня села и несколько времени молча тяжело дышала, а затем каким-то надтреснутым голосом произнесла: – Князь завтра свататься приедет. Княжна сказала.

– Ей, значит, открылся.

– Сегодня! – И Таня подробно рассказала Никите, со слов княжны Людмилы, обстановку первого признанья и испугавший их смех, который они приняли за крик совы.

– Совы!.. Как бы не так!.. – угрюмо сказал Никита. – Да разве совы при солнце кричат?.. Это «он», леший, над ними потешается. Да, по всему видно, что им судьбы своей не миновать.

– Не миновать, конечно! Свадьбу, чай, быстро устроят да и уедут в Питер… Поминай как звали…

– Ну, сейчас видно, что ты – дура девка… Коли я сказал «не миновать», так слова даром не вымолвил.

– Уж ты прости меня… Томит меня очень… раздумье мучит, – заметила Таня.

– А ты плюнь и не думай, положись на меня! – Никита встал, несколько раз прошёл по избе и наконец сел на лавку рядом с Таней. – Ты вот послушай лучше, что я тебе скажу! – И, придвинувшись к ней ещё ближе, он стал говорить ей что-то пониженным шёпотом.

По мере того как он говорил, лицо Тани прояснялось, радостно-злобная улыбка на губах сменилась улыбкой торжества.

– Эх, кабы всё это так и сделалось! – воскликнула она.

– Сделается как по-писаному, – ответил вслух Никита и снова стал шёпотом говорить Татьяне.

Совершенно успокоенная, радостная и довольная, возвратилась Татьяна в девичью и прямо в свою каморку. В эту ночь, пред отходом ко сну, её даже не посетили обыкновенные злобные думы по адресу княгини и княжны. Она быстро заснула, и её сны были полны радужных картин, которые только что нарисовал ей, нашёптывая на ухо, беглый Никита.

Таня проснулась в прекрасном расположении духа.

Второй туалет княжны, после утреннего чая, занял в этот день больше времени, чем обыкновенно. Княжна Людмила считала себя невестой и старалась тщательнее обыкновенного одеться для своего жениха.

Таня проявила весь свой вкус, отказать в котором ей было нельзя, и княжна Людмила осталась совершенно довольна ею. У неё даже снова мелькнула мысль, нельзя ли как-нибудь уговорить маму отпустить Таню в Петербург Она там может выйти замуж за одного из лакеев князя Лугового; ведь эти лакеи, как петербургские, конечно, франтоватее и лучше деревенских, и кто-нибудь из них может приглянуться разборчивой дворовой девушке.

Однако мысль о матери, остающейся совершенно одинокой в Зиновьеве, заставила княжну отказаться от этого плана.

«Бедная мама, – замелькало в её голове, – она так любит Таню! Кроме того, она будет напоминать маме обо мне… Нет, не надо быть эгоисткой… Здесь Таня будет даже счастливее… Пройдёт время, и она кого-нибудь полюбит… Ведь я до князя никого не любила, никто мне даже не нравился… А у нас бывали же гости из Тамбова, хотя редко, да бывали даже офицеры… Так и с нею может случиться… Теперь никто не нравится, а вдруг понравится».

Наконец туалет был окончен. Людмила отправилась к матери, находившейся на террасе.

Княгиня осталась ею довольна.

– Когда князь приедет, – сказала она, – ты уйди в свою комнату. Так водится… Он должен со мною объясниться с глазу на глаз, а потом я, может быть, позову тебя.

– «Может быть»! – печально повторила княжна, и у неё даже покраснели глаза от навёртывавшихся слёз.

– Полно, ты, кажется, собираешься плакать?.. Я пошутила… Конечно, позову… Что с вами поделаешь! Совсем вы от рук отбились. По старине следовало бы не соглашаться сразу, попросить время подумать… А теперь и заикаться об этом нельзя – слёз у тебя не оберёшься. Так будь по-вашему… Скажу, что согласна, и тебя позову.

– Мамочка, какая ты добрая!.. – Бросилась княжна целовать руки матери.

В это время вдали послышался звон колокольчика.

– Это он едет! – встрепенулась княжна Людмила.

– Да, действительно, это княжеские колокольчики, – заметила и мать. – Ну, теперь ступай к себе!

Экипаж князя Лугового вскоре въехал на двор и остановился у подъезда. Князь Сергей Сергеевич был в полной парадной форме. На его лице светилась особая торжественность переживаемых им минут. Он с особенною серьёзностью приказал лакею доложить о нём княгине Вассе Семёновне, несмотря на то, что в последнее время входил обыкновенно без доклада.

– Пожалуйте. Их сиятельство на террасе, – ответил возвратившийся слуга.

Князь прошёл на террасу.

– А, дорогой князь, милости просим! – воскликнула княгиня и, как бы только сейчас заметив, что князь одет в полную форму, добавила: – Что это вы сегодня в полном параде?

Князь, поцеловав руку Вассы Семёновны, сел в кресло, с которого только что за несколько минут пред ним спорхнула княжна Людмила. Он не сразу ответил и несколько минут хранил молчание, как бы приготовляясь к первому торжественному акту в его жизни.

Княгиня смотрела на него деланно вопросительным взглядом.

– Я приехал, княгиня, переговорить с вами по одному очень серьёзному для меня делу… и не только серьёзному, но имеющему для всей последующей моей жизни очень важное, решающее значение.

Он остановился.

– Я полюбила вас, несмотря на короткое время нашего знакомства, как сына, князь, а потому готова выслушать вас и, в чём могу, помочь, – ответила ему Васса Семёновна.

– Я имею честь просить у вас руки вашей дочери, – вдруг выпалил князь Сергей Сергеевич.

Княгиня сделала вид, что поражена неожиданностью, и несколько минут молчала.

Очередь глядеть вопросительно наступила для князя.

– Я благодарю за честь… – начала княгиня Васса Семёновна, – но я, право, не знаю… Люда ещё молода, и притом я не могу её неволить. Как она сама.

– Княжна Людмила согласна, – сказал князь Сергей Сергеевич. – Я вчера имел удовольствие выразить ей свои чувства и получить благоприятный ответ.

Удивление княгини, казалось, росло с каждой минутой.

– Вчера?.. Так вот что вы так долго делали в парке!.. Это не порядок, князь! Вы должны были обратиться сперва ко мне, как к матери.

– Простите, княгиня, это вышло так нечаянно…

Княгиня едва удержалась от улыбки, вспомнив, как вчера и её дочь уверяла, что это случилось нечаянно.

– Бог вас простит. Сделанного не исправишь. Но всё-таки скажу вам: может, в Петербурге у вас это водится, а у нас нет.

– Могу я надеяться, княгиня? – после некоторой паузы с дрожью в голосе спросил князь.

– Ну, если вы всё уже без меня устроили, так мне остаётся дать согласие, и я даю его.

Князь вскочил с кресла и бросился на колени пред княгинею и, схватив её руки, стал покрывать их поцелуями.

Княгиня Васса Семёновна позвонила и приказала явившемуся лакею:

– Попроси сюда княжну Людмилу Васильевну.

– Слушаю-с, ваше сиятельство.

Лакей вышел.

– Пусть плутовка повторит при мне то, что вчера говорила вам, пользуясь дозволением прогуляться с вами в парке, – шутливо заметила княгиня.

Луговой, уже снова сидя в кресле, счастливо улыбался.

В это время в дверях террасы появилась княжна. Она была особенно хороша. Несколько смущённый, растерянный вид придавал лицу и всей её фигуре особую прелесть.

– Вы меня звали, мама? – сказала она после небольшой паузы.

Князь вскочил с места при её появлении. Княжна как-то особенно церемонно присела ему.

– Да, звала, плутовка. Нечего из себя строить наивную овечку, – начала княгиня. – Ты знаешь, зачем сегодня пожаловал к нам князь в полной амуниции?

Княжна смущённо потупилась, а затем бросилась к матери, говоря:

– Мама, простите!

– Чего прощать-то? Нет, ты нам скажи, знаешь или нет?

– Знаю, – смущённо ответила княжна, бросив искоса взгляд на князя Сергея Сергеевича.

Тот положительно пожирал её влюблённым взором. Людмила молчала.

Княгиня с улыбкой смотрела на неё, а затем обратилась к князю:

– Стыдно, князь, говорить о девушке неправду! Ишь, вы думали, что моя Люда согласилась вчера на ваше предложение быть вашей женой! Бедная девочка, какую небылицу взвёл на тебя князь!

– Мама, он сказал правду, – вся вспыхнув, произнесла княжна.

– Вот как? Ну, значит, извините, князь, поклепала на вас понапраслину. Дочка-то моя, видно, без меня разговорчивее. Значит, ты знаешь, что князь приехал сегодня просить твоей руки? – вдруг оставила она шутливый тон и обратилась к дочери: – Ты согласна, согласна и я.

Князь уже стоял около невесты. Они оба преклонили колени пред тоже вставшей княгиней. Та положила им на голову руки, перекрестила и поцеловала обоих, после чего пригласила завтракать.

Завтрак прошёл очень оживлённо. Княгиня продолжала шутить с дочерью и будущим сыном, но на княжну эти шутки не производили уже того конфузящего впечатления, как первый шутливый вопрос матери на террасе.

Конечно, все обитатели Зиновьева быстро узнали о событии в барском доме, о том, что «ангел-княжна» – невеста.

После завтрака жених и невеста вышли в парк, чтобы на досуге помечтать о радужном, как им казалось, будущем, открывавшемся пред ними.

IX

ПЕТЕРБУРГСКИЙ ГОСТЬ

Князь остался в Зиновьеве обедать и пить вечерний чай и только поздним вечером возвратился к себе в Луговое.

Там его ожидала новая радость: к нему приехал гостить из Петербурга друг его детства и товарищ по полку, граф Пётр Игнатьевич Свиридов.

Это был красивый, высокий, статный блондин с тёмно-синими бархатными глазами, всегда смотревшими весело и ласково. Вместе с Луговым он воспитывался в корпусе, вместе вышел в офицеры и вместе с ним вращался в придворных сферах Петербурга, деля успех у светских красавиц. До сих пор у приятелей были разные вкусы, и женщины не являлись для них тем классическим «яблоком раздора», способным не только ослабить, но и прямо порвать узы мужской дружбы.

– Петя, какими судьбами! – радостно встретил князь Сергей своего друга, вышедшего на крыльцо навстречу ему.

– Благодаря тётушке, дружище.

Друзья обнялись и расцеловались.

– Какой тётушке? – спросил князь, вводя приятеля в комнаты.

– Видишь ли, я получил известие, что в Тамбове умерла бездетной одна из моих бесчисленных тётушек, графиня Надежда Ивановна Загряжская, а я – единственный её наследник. Умерла она уже с полгода, но мне дали знать об оставленном наследстве всего месяца полтора тому назад. Я, конечно, взял отпуск и покатил сюда. Устроивши кое-как дела, хотя и не окончивши их, я решился отдохнуть от милого Тамбова, где положительно задыхался от пыли и жары, где-нибудь на берегу струй, и вдруг вспомнил, что твоё имение здесь поблизости и, главное, что ты находишься в нём. Ну, вот я тотчас и двинулся к тебе.

– И отлично сделал. Более, чем отлично! Это просто счастливый случай. Ну, да об этом потом, а теперь позволь мне переодеться. Я весь день пробыл в парадной форме. Так позволишь?

– О чём тут спрашивать! – улыбнулся граф.

Князь позвонил, и с помощью явившегося камердинера начал переодеваться, не переставая задавать вопросы усевшемуся в покойном кресле приезжему другу.

– И большое тебе досталось наследство? – спросил он.

– Как тебе сказать? Приехать стоило! Два дома в городе, именье небольшое в пяти верстах от Тамбова, душ около трёхсот. Дом, конечно, с полной обстановкой, усадьба тоже – полная чаша. Да и деньгами тысяч около шестидесяти.

– Это ты верно сказал, что стоило приезжать. И неужели ничего не растащили?

– Вообрази, ни одной нитки. Там такие сторожа сторожат, каких я в первый раз в жизни вижу. Это старик со старухой, обоим в сложности лет более двухсот, но здоровы и бодры и так держат всю деревню, что те в струнку ходят. Они-то мне всё с рук на руки и передали. «Ни-синь-пороха, батюшка барин, ваше сиятельство, не пропало после покойной вашей тётушки», – говорят. И я им верю.

Туалет князя был кончен, и вошедший лакей доложил, что подано ужинать. Друзья отправились в столовую. Беседа снова полилась.

– Скажи мне, кстати, Сергей, что у тебя здесь на днях произошло? – спросил граф Свиридов. – На последнем привале мой кучер и лакей выслушали от содержателя постоялого двора целую историю о какой-то чертовщине, которая произошла здесь у тебя; говорят, будто ты раскрыл какую-то старую беседку и нашёл там два скелета.

– Это – правда, – ответил князь Луговой и подробно рассказал графу легенду, окружавшую заветный павильон в парке и оправдавшуюся в первой своей половине страшной находкой, о ходе работ, произведённых для того, чтобы открыть его, о похоронах найденных человеческих останков – словом, обо всём, происшедшем два дня тому назад. Свою речь он заключил словами: – Завтра я покажу тебе этот павильон.

– Завтра? Почему же не сегодня?

– Сегодня? – дрогнувшим голосом спросил князь и невольно посмотрел в окно, выходящее в парк.

На землю уже спустилась тёмная летняя ночь. В тенистых аллеях парка мрак был ещё гуще.

Граф Пётр Игнатьевич заметил смущение приятеля и, поймав этот взгляд, насмешливо произнёс:

– Ты что это, брат, в деревне-то стал трусить не только живых, но даже мёртвых?

– Какие пустяки! – вспыхнул князь. – Пойдём после ужина.

Его более всего взбесило то, что приятель угадал причину, по которой он хотел показать павильон не сейчас, а завтра.

– Если очень страшно, то уж пойдём лучше спать, – всё ещё насмешливым тоном заметил граф Свиридов.

– Ты, брат, не валишь ли с больной головы на здоровую? Кажется, сам труса празднуешь? – отпарировал князь Луговой.

– Ну, это брат, старая штука. Способ простой, когда совестно сознаться. Нет, съедим последнее блюдо и пойдём. А вот тебе наливка для храбрости.

– Не забудь и себя.

Друзья с наслаждением выпили душистую влагу из сока черешен, а затем, встав из-за стола, вышли на террасу.

Парк был действительно окутан мраком, но в цветнике было сравнительно светло, так как на него падал слабый, матовый свет последней четверти лунного диска.

Князь Луговой, взяв под руку графа, спустился с террасы в цветник и направился по той аллее, которая вела к заветному павильону. Несмотря на то, что место, где стоял он, было вычищено, всё же деревья здесь были гуще, нежели в остальном парке, а потому вечером это место казалось мрачнее. К тому же в это время, как нарочно, и луна скрылась за облаками. Это наводило какую-то жуть.

Друзья были нервно настроены. Оба готовы были бы с удовольствием вернуться в уютную столовую или в не менее уютный кабинет, но обоих удерживал стыд сознаться друг пред другом в этом чувстве, которое они оба называли трусостью.

Они подошли уже к выходу на полянку, как вдруг матовые лучи луны пробрались на последнюю и осветили открытую дверь павильона.

Друзья остановились как вкопанные невдалеке от входа в неё. Они оба увидали, что на одной из скамеек, стоявших внутри беседки, сидели близко друг к другу две человеческие фигуры – мужчина и женщина. Контуры этих фигур совершенно ясно выделялись при слабом лунном свете, рассмотреть же их лица и подробности одежды не было возможности. Друзья только заметили, что эти одежды состояли из какой-то прозрачно-светлой материи.

– Однако, – первый заметил граф, – видно, для здешней молодёжи не особенно страшен этот павильон, если она тотчас же стала избирать его для любовных свиданий.

Князь Сергей ничего не ответил. Он стоял рядом с другом, бледный, с остановившимся на видении взглядом. Он сразу подумал, что пред ним не живые люди, а призраки, что это духи умерших в павильоне людей посетили свою могилу.

– Что с тобой? – дрожащим голосом спросил граф Свиридов, вдруг сам почувствовавший какой-то инстинктивный страх.

Но не успел князь ответить, как за павильоном, в нескольких шагах от них, раздался дикий, безумный хохот и послышались удаляющиеся тяжёлые шаги.

– Это он, – произнёс князь Сергей и пошатнулся.

Граф Свиридов, несмотря на охвативший его тоже почти панический страх, успел подхватить приятеля и не дал ему упасть. Когда он посмотрел снова на дверь павильона, внутри последнего никого не было.

– Он имеет выход с другой стороны? – спросил граф, не выпуская из объятий почти бесчувственного князя.

– Нет… – после большой паузы, несколько пришедший в себя, произнёс тот.

– Не может быть! – возразил граф Пётр Игнатьевич. – Ты видишь, всё исчезло. Можешь убедиться, – заметил князь, уже совершенно овладев собою. – Войдём!

Они вошли в павильон, представлявший, как известно, круглую башню с одной дверью.

– Это странно! – взволнованно воскликнул граф Свиридов.

– Я тебе порасскажу ещё много странных вещей.

Друзья возвратились в дом отнюдь не под хорошим впечатлением всего ими виденного и перечувствованного, и, конечно, им было не до сна, а потому они уселись в уютном кабинете, мягко освещённом восковыми свечами. Окна в парк были открыты, и в них тянуло тою свежестью летней ночи которая укрепляет тело и бодрит дух. Некоторое время друзья молчали.

– Чем же это наконец объяснить? – первый нарушил это молчание граф Пётр Игнатьевич.

– Объяснить?.. Нет, брат, объяснить это едва ли чем можно… Надо принимать так…

– Это ужасно!.. Я на твоём месте сейчас же уехал бы из такого страшного места.

– А я между тем не уезжаю, хотя сегодня не в первый раз испытываю проявление этой таинственной силы.

После этого князь передал другу о своём сне накануне того дня, когда был открыт павильон, и о видении, которое было на другой день.

Тот слушал внимательно и, когда князь кончил, воскликнул снова:

– Это ужасно!

– А ты ещё считал меня трусом!.. Ну, прав ли ты? А знаешь, когда мы шли по твоему настоянию в павильон, я чувствовал, что что-нибудь случится!

Снова оба замолчали.

– Кстати, – первый начал Пётр Игнатьевич, – призрак говорил тебе о любимой девушке, в которой твоё счастье… Она-то у тебя есть?

– Есть, – ответил князь, – ведь я сперва на радостях встречи, а затем вследствие этого переполоха, позабыл сказать тебе, что я женюсь. Я сегодня сделал предложение и получил согласие.

– То-то ты был в таком параде. На ком же ты женишься?

– На княжне Полторацкой.

– Вот как. Где же ты откопал такое существо, которое оказалось способным пленить твоё ветреное сердце?.. Оно должно быть совершенством, так как мы с тобою, несмотря на то что у нас разные вкусы, разборчивы.

– Ты не ошибся: княжна Людмила – совершенство.

– Где же она живёт?

– У её матери имение в нескольких верстах от Лугового…

– Ага, значит, соседка. Какова же она собою?

Князь восторжённо стал рисовать пред приятелем портрет княжны Людмилы. Любовь, конечно, делает художника льстецом оригиналу, а потому по рассказу влюблённого князя Людмила выходила прямо сказочной красавицей – действительно совершенством.

Граф Пётр Игнатьевич слушал друга улыбаясь. Он понимал, что тот преувеличивает.

– Посмотрим, посмотрим, – заметил он, когда князь кончил описание достоинств своей невесты, – если ты прикрасил только наполовину, то и тогда она достойна быть женою князя Лугового.

– Она-то достойна, а вот достоин ли я?.. Ты увидишь сам, что я не только не преувеличил, но даже не в силах был воспроизвести пред тобою её образ в настоящем свете… Это выше человеческих сил.

– Одним словом, ни в сказке рассказать, ни пером описать, – засмеялся граф Свиридов. – Но от этого тебе же хуже: я влюблюсь и начну отбивать.

– Ты этого не сделаешь!

Голос князя как-то порвался. Шутка друга больно кольнула ему сердце.

«А что, если действительно княжна Людмила полюбила меня только потому, что жила в глуши, без людей, без общества? – подумал он. – Нельзя же, в самом деле, считать обществом тамбовских кавалеров. Она увидит графа и вдруг…»

При этой мысли князь почувствовал, как похолодела в нём вся кровь.

Граф Пётр Игнатьевич заметил произведённое его шуткой впечатление и произнёс:

– Да ты, кажется, серьёзно принимаешь шутку и впрямь испугался моего соперничества?

– Нет, не то, голубчик! Только прошу тебя, не шути так! Моё чувство слишком серьёзно. Мало ли что на самом деле может случиться!

– Ну, ты действительно влюбился до сумасшествия! – воскликнул граф Свиридов. – На тебя даже нельзя и обижаться. За кого же ты меня принимаешь, если думаешь, что я способен, даже при полной возможности, отбить невесту у приятеля?

– Ты можешь сделать это невольно. Ты слышал, что «он» сказал? «Адские силы против вас».

– Спасибо и за то, что, по твоему мнению, я могу явиться одной из адских сил.

– Они могут действовать через тебя.

– Нет, голубчик, у меня на груди есть крест. Но оставим этот разговор. Можешь, если опасаешься, даже совсем не знакомить меня со своей невестой.

– Нет, отчего же… Мы поедем к ним завтра же. Прости меня, я действительно говорил несообразности. Я так взволнован… У меня до сих пор звучит этот смех, который мы слышали у павильона. Я ведь слышу во второй раз…

– Второй раз!

Князь Сергей рассказал другу обстановку своего первого любовного признания княжне Людмиле, подаренный ему ею первый поцелуй, после которого послышался тот же резкий смех около павильона.

– Она очень испугалась? – спросил граф.

– Да, но я успокоил её, первый придя в себя, и объяснил ей, что это крик совы.

– Может быть, это действительно кричала сова?

– Нет… Я-то знаю, что это – не сова, а «он». Ведь когда мы слышали этот смех издали, солнце ещё не заходило, а совы кричат только ночью.

– А сегодня?

– Сегодня мы слышали этот смех совсем близко. Он совершенно не похож на крик совы. Эти птицы так не кричат.

– Гм… – промычал граф Свиридов, – тебе и книги в руки. Но бросим этот разговор. Успокойся только; если ты даже настоишь на том, чтобы я поехал к твоей невесте и познакомился с нею, я за нею ухаживать не буду. Расскажи-ка лучше мне, как начался этот твой деревенский роман.

Князь подробно стал описывать свою первую встречу с княжной на похоронах его матери, затем его визиты в Зиновьево, прогулки по саду и недавний разговор о павильоне.

– Так это княжна натолкнула тебя на мысль открыть эту башню? Да? Ну, этого я ей никогда не прощу. Ведь не исполни ты её каприза, мы сегодня не были бы свидетелями всех этих ужасных вещей и давно спокойно спали бы. А теперь посмотри, ведь светает, – заметил граф Пётр Игнатьевич.

Действительно, в открытые окна кабинета уже лился свет утренней зари, мешавшийся с тусклым, мерцающим светом догоравших в подсвечниках и бра свечей.

– Пожалуй, действительно этого не было бы, – улыбнулся князь.

– Конечно! Ишь какая!.. Пусть ты из-за неё не спишь ночей – она будет твоей женой; а я тут при чём, что по её милости должен тоже не спать? Слуга покорный! Пойдём-ка, в самом деле, спать.

– Я велел поставить тебе постель в моей спальне.

– Отлично, поболтаем ещё немного… Только, чур, больше не вести никаких разговоров с призраками!

– Не накликай.

– Ты, кажется, заставляя меня спать в одной комнате с собою, пускаешься на хитрость, надеясь, что мы вдвоём-то с ними справимся?

– Ты неисправим, Петя… Всё тебе смешки. Впрочем, тебе хорошо: это тебя не касается.

– И тебя, мой милый, едва ли. По-моему, призраков никаких нет и быть не может. Во всём этом есть доля твоего расстроенного воображения.

– И даже в том, что ты видел и слышал в павильоне?

– Да, быть может, это всё была лишь игра лунного света.

– Если ты так умеешь сам себя успокаивать – благо тебе.

– Так идём спать, – зевнул граф.

В сопровождении вошедшего камердинера оба друга отправились в спальню, разделись и легли, но ещё долго не засыпали, беседуя о всевозможных вещах – главным образом о петербургских новостях. Они заснули наконец, когда солнце уже поднялось над горизонтом.

Проснулись оба друга после полудня, свежие и бодрые. Всех испытанных потрясений вчерашнего дня как не бывало. Сомнения, тревоги и предчувствия исчезли из ума и души князя Сергея.

Через полчаса после завтрака оба друга на лихой четвёрке понеслись по направлению к Зиновьеву.

Княгиня Васса Семёновна с истинно русским радушием встретила товарища будущего мужа своей дочери. Княжна Людмила грациозно присела ему. Свиридов, глядя на неё, не мог внутренне не сознаться, что князь Сергей отнюдь не пел ей вчера особенно преувеличенных дифирамбов; счастье, озарившее, подобно солнцу, всю Людмилу, придавало особый блеск её красоте.

«Она произведёт положительно фурор в Петербурге!» – мелькнуло в голове графа Петра Игнатьевича.

Побеседовав с полчаса на террасе, княгиня извинилась хозяйственными делами и отпустила молодых людей погулять в саду до обеда. Когда она ушла во внутренние комнаты, княжна Людмила, в сопровождении жениха и графа, спустилась в сад.

Свиридов не произвёл на неё особенного впечатления. Вся поглощённая созерцанием своего милого «Серёжи», княжна не обратила внимания на характерную, хотя совершенно в другом роде, красоту графа Петра Игнатьевича.

Зато оценила эту красоту другая. Это была Таня Берестова. Она пробралась в сад и, незаметно скользя среди кустов и затаив дыхание, всё время следила за статным белокурым красавцем.

«Это вот не чета князю, – думала девушка. – Луговой пред ним совсем пропадает. В Петербурге, может, и ещё лучше есть. Это здесь, в глуши, нам всё диковинкою кажется».

Таня мечтой неслась на берега Невы и создавала в своём воображении царские дворцы, палаты вельмож, роскошные праздники, блестящие балы, с толпой блестящих же кавалеров. Обо всём этом она имела смутное понятие по рассказам княжны, передававшей ей то, что говорил ей жених; но фантазия Тани была неудержима, и она по ничтожному намёку умела создавать картину.

Для графа Петра Игнатьевича, не говоря уже о князе Луговом, день, проведённый в Зиновьеве, показался часом. Быстро освоившись с ним, княжна была обворожительно любезна, оживлённа и остроумна. Она рассказывала ему о деревенском житье-бытье, в лицах представляя провинциальных кавалеров и заставляла своих собеседников хохотать до упаду.

Их свежие молодые голоса и раскатистый смех доносились в открытые окна княжеского дома и радовали материнский слух княгини Вассы Семёновны.

Далеко не радовали эти звуки Таню. Веселье в саду, долетавшее до окна её каморки, до боли резало ей ухо и заставляло нервно вздрагивать.

«Ишь, раскатываются! Весело! – злобствовала она, уже успевшая достаточно разглядеть друга князя Лугового и налюбоваться на него. – Ну да посмеётся хорошо тот, кто посмеётся последний. Поживём – увидим!»

X

УБИЙСТВО

Дни шли за днями, летя, как мгновенья, для княгини Полторацкой, княжны Людмилы, князя Лугового и его друга Свиридова.

В доме княгини Вассы Семёновны шла спешная работа по приготовлению приданого княжны Людмилы. Этим занимались несколько десятков дворовых девушек под наблюдением Федосьи и Тани.

Командировка последней для наблюдения была, собственно номинальной, так сказать, почётной. С одной стороны, княгиня не хотела совершенно освободить её от спешной работы и таким образом резко отличить от остальных дворовых девушек, а с другой, – зная привязанность к Тане дочери, не хотела лишить последнюю общества молодой девушки, засадив её за работу с утра до вечера.

«Пусть их наговорятся напоследок, – рассуждала княгиня, – уедет, там, в Питере, мигом позабудет, а я здесь справлюсь с Таней, быстро обломаю и замуж выдам».

Княжна Людмила действительно в отсутствие жениха была неразлучна с Таней, передавала ей, как поверенной своих сердечных тайн, во всех мельчайших подробностях разговоры с женихом и с его другом, спрашивала советов, строила планы, высказывала свои мечты.

Таня слушала внимательно и, видимо, сочувственно относилась к своей барышне, которой скоро суждено было сделаться из княжны княгиней. Она высказывала свои мнения по тем или другим вопросам, задаваемым княжною, и спокойно обсуждала со своей госпожой её будущую жизнь в Петербурге.

Однако чего стоили ей эта рассудительность и это спокойствие, знала только её жёсткая подушка, которую она по ночам кусала, задыхаясь от злобных слёз.

Князь Сергей, то один, то со своим другом, конечно, ежедневно приезжал в Зиновьево и проводил там большую часть дня.

Наступило 6 августа, престольный праздник в зиновьевской церкви.

Весело провели князь Луговой и граф Свиридов этот день в доме княгини Вассы Семёновны. Дворовые девушки были освобождены на этот день от работ и водили хороводы, причём их угощали брагой и наливкой. На деревне шло тоже веселье. В застольной стоял пир горой. Общее веселье было заразительно, и день в Зиновьеве прошёл оживлённо.

В этот день граф Свиридов впервые близко увидел Таню и был поражён её красотой. Когда ему довелось остаться вдвоём с князем Сергеем, он сказал:

– Ты видел двойника княжны?

– Какого двойника?

– Помилуй! Ты чаще меня бываешь здесь и бывал раньше меня, неужели ты не заметил дворовой девушки, как две капли воды похожей на княжну?

– А, это Таня! Ну, это сходство действительно бросается в глаза при первом взгляде, но когда ты приглядишься к этой девушке, то, конечно, убедишься, что у княжны с нею далеко не одни и те же лицо и фигура.

– Может быть, но меня сразу поразило это сходство.

Друзья пробыли в Зиновьеве долее обыкновенного и вернулись домой поздним вечером, в самом хорошем расположении духа.

– Твоя невеста прямо восхитительна. И как она любит тебя! – сказал граф Свиридов, ложась спать.

– Да, голубчик, я счастлив, так счастлив, что мне становится страшно. Видишь ли, мне кажется, что на земле не может и даже не должно быть такого полного счастья, что оно непременно будет чем-нибудь омрачено.

– Что за мысли? Перестань! Ты просто так расстроил свои нервы, что тебе во всём и везде кажется, что вот-вот должно случиться какое-нибудь несчастье. Это болезненно, мой друг, и тебе следует самому взять себя в руки и не допускать подобных мыслей в голову.

– Как же не допускать, когда они лезут без моего спроса? Вот и теперь. Мы так прекрасно провели сегодняшний день, вернулись в таком хорошем настроении, а я ложусь и думаю: что-то будет завтра? Мне ведь уже давно кажется, что должно случиться что-нибудь такое, что будет совершенно неожиданно и притом ужасно.

– Полно говорить пустяки!

– Эта мысль гнетёт меня со дня открытия этого павильона. Несмотря на все самоубеждения, я не могу отделаться от воспоминания слов призрака. И, знаешь, сегодня меня особенно томит какое-то тяжёлое предчувствие.

– Плюнь, не думай!

– Ну, хорошо! Покойной ночи! – И князь погасил свечу.

Однако тяжёлое предчувствие, оказалось, не обмануло его. Обоих приятелей разбудили в шестом часу утра.

– Князь, ваше сиятельство! Извольте проснуться! – вбежал в спальню камердинер. – Несчастье в Зиновьеве.

– Что? Какое несчастье? – воскликнул князь Луговой.

– Её сиятельство княгиня и горничная княжны убиты.

– А княжна? – не своим голосом закричал князь Сергей Сергеевич.

– А княжна пропала.

– Лошадей… Оседлать…

Оба друга вскочили и как безумные смотрели друг на друга.

– Неужели начинается? – произнёс князь Луговой. Граф Свиридов сделал над собой страшное усилие, чтобы освободиться от неприятного впечатления, произведённого словами друга, и произнёс:

– Успокойся, узнаем всё на месте. Быть может, всё преувеличено.

– Ах, не говори. Может быть, и княжна убита, но её трупа не нашли. Ах, недаром у меня было вчера такое тяжёлое предчувствие.

Князь Сергей и граф Свиридов быстро оделись и во весь опор поскакали по дороге в Зиновьево.

Там ожидало князя всё же несколько успокаивающее известие: княжну Людмилу в одном ночном белье нашли в саду в кустах, лежавшую без чувств. Дворовые девушки отнесли её в её комнату, где она была приведена в чувство, но вскоре снова впала в забытьё.

– Конечно, ей ничего не сказали о несчастье? – спросил князь Федосью, докладывавшую ему о княжне.

– Конечно, нет, ваше сиятельство!

Несчастье на самом деле было ужасно.

Воспользовавшись тем, что подгулявшие дворовые люди все были в застольной избе и в доме оставались лишь княгиня, княжна и Таня, неизвестный злодей проник в дом и ударом топора размозжил череп княгине Вассе Семёновне, уже спавшей в постели, потом проник в спальню княжны, на её пороге встретился с Таней и буквально задушил её руками, сперва надругавшись над нею. Она была найдена мёртвою, лежавшей на полу около комнаты княжны Людмилы. Кругом валялись клочья её платья и белья. Злодей сорвал с неё всю одежду.

Картина этого зверского убийства и насилия, представившаяся обоим друзьям, заставила их задрожать.

Трупы до прибытия властей лежали там, где были обнаружены, только тело Тани Берестовой прикрыли простынёй.

Княжна Людмила спаслась каким-то чудом. По всей вероятности, она услыхала шум в соседней комнате, встала с постели, приотворила дверь и, увидев ужасную картину, выскочила в открытое окно в сад, бросилась бежать куда глаза глядят, а затем, упав в изнеможении в кустах, лишилась чувств.

– А ты где была в это время? – спросил князь Сергей Федосью, рассказавшую всё вышеизложенное и показавшую приезжим господам трупы своей госпожи и Тани.

Федосья залилась слезами.

– Попутал меня бес, окаянную, тоже в застольную пойти. Ирод Михайло плясал там под гармошку. Загляделась я на старости лет да заслушалась, ну, рюмочку для праздничка лишнюю тоже выпила. До самой смерти не замолить такого греха.

– Ради Бога, охраняй княжну, – с дрожью в голосе обратился к ней князь Сергей Сергеевич. – Главное, подготовьте её исподволь к известию о смерти матери и Тани.

– Слушаю-с, – ваше сиятельство. Подготовлю.

Оба друга остались в Зиновьеве до вечера и дождались прибытия командированного из Тамбова чиновника для производства следствия. Князь Луговой боялся, чтобы последний не вздумал допрашивать ещё не оправившуюся княжну Людмилу и таким образом не ухудшил состояния её здоровья.

Несколько минут разговора с чиновником было достаточно, чтобы уладить дело в желательном для князя смысле.

– Будьте покойны, ваше сиятельство, княжны я не потревожу теперь. Зачем тревожить? И без того горя у неё много, испуг такой, – заявил чиновник.

– Когда окончите своё дело, приезжайте ко мне, в Луговое, я сумею поблагодарить вас, – сказал князь и, отдав ещё раз приказание Федосье не отходить от барышни, вместе с другом уехал к себе.

Они ехали обратно почти шагом. Князь был задумчив и молчал.

– Какое страшное злодеяние! – воскликнул после довольно продолжительного молчания граф Пётр Игнатьевич. – Я не могу понять одно: какая причина… Быть может, она была очень строга…

– Кто, княгиня? Да её любили как родную мать! Строга! Что такое строга. Она действительно была строга, но только за дело, а это наш крестьянин и дворовый не только любят, но и ценят.

– Страшно, – задумчиво произнёс граф Свиридов.

– Прямо загадочное преступление. Ну, за что убита Таня?

– Она-то просто под руку подвернулась… Злодей шёл убивать княжну…

– Едва ли этому чинуше удастся до чего-нибудь доискаться.

– Я тоже сильно сомневаюсь в этом.

Однако мнения друзей о «чинуше» оказались ошибочными. Когда на другой день утром князь один поехал в Зиновьево, то застал там производство следствия в полном разгаре.

– Что княжна? – были первые его слова.

– Сегодня на заре изволили прийти в себя и даже скушать молока, но ещё слабы, теперь започивали… – доложила Федосья.

– Она знает?

– Они всё знают… Видели, как злодей душил Таню.

– А о матери?

– Я им осторожно доложила. Княжна поглядела на меня так жалостливо и промолчала… Видно, горе-то таково, что слёз нет… Смекаю я, они не в себе… рассудком помутились…

– А обо мне княжна не спрашивала? – продолжал Луговой.

– Никак нет-с.

Князь сделал движение губами, как бы собираясь что-то сказать, но промолчал; он хотел приказать Федосье провести его к княжне, но не решился.

«Это может ещё более взволновать её, – подумал он, – пусть успокоится… Быть может… Господь милосерд». Князь уехал.

В тот же вечер в Луговое явился производивший следствие чиновник.

– Ну что, придётся предать дело воле Божией? – спросил его граф Свиридов.

– Никак нет-с… Убийца известен, но скрылся.

– Кто же это?

– Никита Берестов, известный в Зиновьеве под прозвищем «беглый», отец убитой Татьяны.

– Отец! – воскликнули в один голос граф Свиридов и потрясённый ужасом подобного сообщения князь Луговой.

– Как вам сказать, ваше сиятельство, он ей отец и не отец. – И чиновник рассказал обоим друзья всю историю беглого Никиты, записанную им со слов свидетелей и уже известную нашим читателям.

– Значит, это убийство из мести? – заметил граф.

– Несомненно! – ответил чиновник. – Княгине Берестов мстил за жену, а Татьяну убил как дочь князя от его жены.

– Вот почему княжна и эта девушка были так похожи друг на друга! – обратился граф к другу, задумчиво сидевшему в кресле у письменного стола.

– Это действительно ужасно! – задумчиво произнёс князь, как бы отвечая скорее самому себе, а не своим собеседникам.

Чиновник рассказал ещё некоторые более интересные подробности только что оконченного им следствия и при этом добавил, что княжна Людмила Васильевна хотя несколько и поправилась, но не выходит из своей комнаты, и он не решился беспокоить её.

– Надо будет приехать в другой раз, – меланхолически заметил он.

– Я дам вам знать, когда будет можно, – встрепенулся князь Сергей Сергеевич. – Дайте ей совершенно оправиться; напишите ваш адрес, по которому я мог бы послать нарочного. Вот чернила и перья.

Чиновник сел за письменный стол, написал требуемые сведения и стал прощаться. Он уехал довольный поднесённым ему князем денежным подарком.

Друзья остались одни, но остальной вечер и ночь прошли для них томительно долго. Разговор между ними не клеился. Оба находились под гнетущим впечатлением происшедшего. Поужинав без всякого аппетита, они отправились в спальню, но там долго лежали без сна на своих постелях, каждый думая свою думу.

Между тем в Зиновьеве тела убитых княгини и Тани обмыли, одели и положили под образа – княгиню в зале, а Татьяну – в девичьей.

К ночи прибыли из Тамбова гробы, за которыми посылали нарочного. Вечером, после отъезда чиновника, отслужили первую панихиду и положили тела в гробы.

Об этой панихиде не давали знать князю Луговому, и на ней не присутствовала княжна Людмила.

Князь Сергей Сергеевич и граф Свиридов прибыли на другой день к утренней панихиде. К её началу вышла из своей комнаты и княжна. Она страшно осунулась и побледнела. Князь пошёл к ней навстречу. Она церемонно присела ему, не поднимая на него взора. Он хотел высказать ей своё сочувствие, но язык не повиновался ему – таким безысходным горем, недоступным человеческому утешению, веяло от всей её фигуры. Его сердце больно сжалось, и он остановился рядом со своей невестой, так же церемонно приветствовавшей и его друга.

Панихиды служили по очереди: сперва в зале у гроба княгини, а затем в девичьей, у гроба Татьяны Берестовой. «По окончании служб я улучу минуту, чтобы переговорить с нею», – мелькнуло в уме князя Сергея Сергеевича.

Но на этот раз ему это не удалось. При конце второй панихиды княжна упала без чувств на руки следившей за нею Федосьи. С помощью дворовых девушек её унесли в её комнату, и там она осталась лежать в забытьи.

Князь, вернувшись в Луговое в сопровождении своего друга, тотчас послал лошадей в Тамбов за доктором, приказав того доставить к нему в имение.

– Я сам с ним поеду в Зиновьево, – высказал он свои соображения графу Свиридову.

– Это, конечно, будет лучше, – заметил тот. – Кстати, – добавил он, – прикажи запрягать и моих лошадей; мне надо быть завтра в Тамбове.

– Зачем? – взволновался князь. – Ты меня оставляешь?

– Ведь я не могу утешить тебя. Ты именно в таком состоянии, когда человеку надо быть одному, когда тяжело иметь возле себя даже самого близкого друга. Я понимаю это, мне тоже тяжело, что я своим приездом как будто принёс тебе несчастье.

– Что за вздор! Я сам заслужил его.

– Но ведь любимая тобою девушка жива.

– Что же из этого? Свадьбу придётся отложить на год, а год – много времени. Кроме того, Людмила стала совсем другой.

– Не можешь же ты требовать от неё, чтобы она была весела и довольна. Подумай сам: перенести для молодой девушки такое несчастье, взглянуть в глаза смерти. Да ведь и мы с тобою заболели бы, а не то что она, слабая девушка.

– Это ты верно. Я сам начинаю мешаться. Я это чувствую.

– Успокойся, сообрази всё наедине и после похорон поговори с нею о будущем. Быть может, она согласится переехать в Петербург и отдаться в качестве твоей невесты под покровительство государыни.

– Вот спасительная мысль! – воскликнул князь, просветлев. Я поговорю с нею об этом и прямо настою на этом по праву жениха. Не может же она оставаться на год в Зиновьеве, где всё ей будет напоминать ужасное происшествие. Это было бы безумие!

– А меня всё же ты отпусти. Мне надо окончить ещё все дела в Тамбове, да пора и в Петербург Приезжай и ты скорей туда со своей невестой. А пока помни: перемелется всё – мука будет. Время – лучший врач. Вы оба любите друг друга. Если Бог попустил умереть княгиню такой страшной смертью – Его святая воля, надо примириться. В Петербурге год пролетит незаметно – и вы будете счастливы!

– Кабы твоими устами да мёд пить.

Граф приказал своему лакею укладываться и вскоре, простившись с другом, покатил в Тамбов.

Князь Сергей остался один. Он пошёл бродить по парку и совершенно неожиданно для самого себя очутился у рокового павильона. Войдя в него, он сел на скамейку и задумался.

Мысли одна другой безотраднее неслись в его голове, с горькой улыбкой вспоминал он утешения только что покинувшего его друга.

«Началось! – упорно мысленно твердил он. – Только началось. И ещё будет. Но что? Вот страшный вопрос! «Адские силы против вас!» – вспомнил князь Сергей слова призрака. Как бороться с этими силами? С какой стороны они направят свои удары? Разве третьего дня, уезжая из Зиновьева, оставив всех там весёлыми и здоровыми, он мог ожидать, что в ту же ночь рука злодея покончит с двумя жизнями и что его невеста будет на волосок от смерти? Так и теперь! Разве он может быть спокойным хотя минуту? Может ли быть он уверен, что если не злодей, то сама смерть не отнимет у него дорогую жизнь его невесты, видимо потрясённой и нравственно, и физически?

Пред ним восставал образ княжны Людмилы в траурном платье, какою он видел её сегодня утром.

«Ведь краше в гроб кладут», – мелькнуло в его голове. Однако, подобно светлому лучу, вдруг озаряющему непроглядную тьму, князю Луговому вспомнились слова графа Петра Игнатьевича: «Как она любит тебя!» Он стал вспоминать слова княжны Людмилы, выражение её прекрасного лица, все мелочные детали обращения с ним, все те чуть заметные чёрточки, из которых составляются целые картины. Картина действительно составилась и была упоительна для князя Сергея. Он глубоко убедился в том, что княжна точно любила его, а если это было так, то он был охранён от действия адских сил. Провидение, видимо, для этого спасло его Людмилу. «Она не в себе. Помутилась!» – вдруг пришли ему на память слова Федосьи, и он ужаснулся этому.

Что, если действительно княжна сошла с ума от испытанного потрясения? Ведь тогда всё кончено.

И снова мрачные мысли тёмными силуэтами стали проноситься пред Луговым, и его тревожное состояние то увеличивалось, то уменьшалось; это была положительно лихорадка отчаяния.

Так прошло время до вечера. Князь вошёл в свою спальню и с каким-то почти паническим страхом посмотрел на сделанную постель. Он чувствовал, что благодетельный и умиротворяющий сон не будет его уделом нынешнюю ночь, и стал ходить по комнате.

Вдруг его взгляд упал на висевший у его постели образок Божией Матери в золотой ризе, которым благословила его покойная мать при поступлении в корпус, и он спустя минуту уже стоял на коленях у постели и горячо молился.

В детстве его учила молиться мать, которая была глубоко религиозной женщиной и сумела сохранить чистую веру среди светской шумной жизни. Князь помнил, что он когда-то ребёнком, а затем мальчиком любил и умел молиться, но с летами, в товарищеской среде и в великосветском омуте тогдашнего Петербурга, утратил эту способность. Однако разразившийся теперь над ним удар заставил его обратиться к Тому Высшему Существу, о котором он позабыл в довольстве и счастье, в гордом, присущем человеку сознании, что жизнь зависит от него самого, что он сам для себя может создать и счастье, и несчастье.

Богатый, знатный, молодой баловень света, он не знал препятствий для исполнения своих желаний, даже своих капризов. По мановению его руки все, казалось, были только тем и озабочены, чтобы доставить ему приятное, чтобы окружить его всевозможным комфортом. Встреча с красавицей княжной, без труда и без борьбы сделавшейся его невестой, довершила самообольщение. И вдруг…

Тревога и страх объяли князя Сергея. Это чувство усугублялось ещё, видимо, связанными с разразившимся над головой князя ударом таинственными происшествиями и предсказаниями. Князь окончательно потерял голову.

«Началось!» – это слово, выражавшее полнейшую покорность ударам судьбы, окончательно лишило князя нравственных и физических сил.

Взгляд, случайно брошенный на икону – благословение матери, – сразу изменил его душевное настроение. Он упал на колени в горячей молитве. Однако его уста не шептали слов. Это была молитва души, та подкрепляющая молитва, которая не требует ни человеческого ума, ни человеческого языка; это было твёрдое упование на неизречённую милость Бога, покорность Его воле.

Слёзы неудержимо текли из глаз князя, но это были не слёзы безысходного отчаяния, которое ещё так недавно владело его душой, а покорные слёзы рёбенка пред своей горячо любимой и беззаветно любящей матерью.

Молитва совершенно переродила и успокоила князя.

– Да будет воля Твоя! – прошептал он в постели и заснул спокойным сном.

XI

НЕОЖИДАННОЕ РЕШЕНИЕ

Через два дня состоялись похороны несчастных жертв страшного злодеяния.

Все соседние помещики, все тамбовские власти, во главе с наместником и почётными лицами города, явились отдать последний долг титулованной помещице, погибшей такой трагической смертью. Большинство, конечно, было привлечено к исполнению этого долга не чувством к покойной, а любопытством присутствовать при одном из актов трагедии жизни с романическим оттенком, придаваемым положением осиротевшей княжны-невесты. (Слухи о том, что князь Луговой объявлен женихом княжны Полторацкой, уже успели облететь чуть ли не всё наместничество.) Все приехавшие в Зиновьево рассыпались пред Луговым в своих сожалениях и тревогах за будущее несчастной сироты княжны.

– Я думаю, что государыня согласится заменить ей мать, как моей невесте, – отвечал Сергей Сергеевич.

– Это более чем нужно, – замечали сочувствующие.

Княжна Людмила, которую также донимали радетели о её будущей судьбе, отделывалась полусловами и короткою благодарностью. Любопытные оставались далеко не удовлетворёнными ею.

– Гордячка! – заключали некоторые, другие же, качая головой, говорили:

– Кажется, испуг сильно подействовал на неё. Она какая-то странная, совершенно не похожа на себя.

Это мнение долетело до ушей Лугового и заставило болезненно сжаться его сердце.

«Неужели Федосья права и княжна помутилась?» – подумал он.

Хотя с момента искренней молитвы в душу князя Сергея снизошло необычайное спокойствие и он, весь предавшись воле Божьей, не отчаивался и не волновался, всё же участь любимой девушки не могла быть для него безразличной. Его мучило главным образом то, что он до сих пор не имел возможности перекинуться с нею даже словом.

Прибывший из Тамбова доктор осмотрел больную и хотя успокоил Сергея Сергеевича за исход нервного потрясения, но был так сосредоточенно глубокомыслен, что его успокоительные речи теряли, по крайней мере, половину своего значения. Кроме того, он безусловно запретил говорить с княжной о чём-нибудь таком, что могло бы взволновать её.

– Мне надо будет переговорить с нею о будущем. Ей надо как-нибудь устроиться, – возразил князь.

– Надо подождать, ваше сиятельство, хоть несколько дней.

Князь вздохнул – приходилось подчиниться.

Он с радостью увидел, что княжна в день похорон, видимо, чувствовала себя бодрее. Она разговаривала с некоторыми из подходивших к ней, с князем поздоровалась менее холодно и даже протянула ему руку.

Он почтительно поцеловал последнюю, но, Боже, сколько стоил ему этот почтительный поцелуй! Ему хотелось бы осыпать горячими поцелуями эту дорогую руку, однако расстроенный вид девушки и присутствие посторонних лиц заставило его сдержаться, что причиняло ему страшные страдания. Глубоко потрясающа была картина, когда поднятые на руках гробы с жертвами убийцы вынесли из дома и процессия потянулась к сельской церкви села Зиновьева. Впереди несли богатый гроб, в котором покоились останки княгини Вассы Семёновны. За ним шла княжна, опираясь на руку князя Лугового, как своего жениха, а далее следовали многочисленные провожатые. В хвосте печальной процессии дворовые девушки несли простой дощатый гроб с телом несчастной Тани Берестовой, самоотверженно погибшей у порога комнаты своей госпожи-подруги. За ним шла небольшая кучка дворовых и крестьян.

В довольно просторной деревянной церкви Зиновьева было приготовлено возвышение невдалеке от амвона, и на него поставили гроб с прахом княгини Полторацкой. Сзади него нашёл себе место гроб с телом дворовой девушки.

По окончании заупокойной литургии и отпевания гроб с телом княгини Полторацкой был опущен в родовой склеп Зиновьевых, где шестнадцать лет тому назад нашёл себе упокоение и муж Вассы Семёновны, а Таню Берестову похоронили на кладбище при церкви, и над её могилой водрузили большой чёрный деревянный крест с белой надписью, гласившей с одной стороны: «Здесь лежит тело рабы Божьей Татьяны Никитиной Берестовой», с другой: «Упокой, Господи, душу её в селениях праведных».

После того как гроб опустили в могилу, все приглашённые возвратились в дом, где был уже накрыт поминальный обед. Для дворовых людей был накрыт стол в застольной, а для крестьян – на дворе.

Княжна несколько раз в церкви лишалась чувств и наконец была замертво унесена с кладбища, так как в момент опускания гроба с телом её матери в склеп с нею сделался истерический припадок. Князь Луговой, в качестве жениха молодой хозяйки, распоряжался за поминальным обедом. Однако по окончании обеда княжна снова появилась среди гостей, которые уже начали разъезжаться.

– Могу я остаться побеседовать с вами? – улучив минуту, спросил её Луговой.

– Не сегодня, князь! Я положительно еле стою на ногах.

Князю Сергею оставалось только откланяться, и он уехал домой.

Несколько дней подряд он ездил в Зиновьево с целью переговорить с княжною, но та не принимала его.

– Что с нею? Она больна? – допытывался он у Федосьи.

– Слабы очень, а не то чтобы больны были, – докладывала Федосья, – немножко посидят, а всё больше в постельке. Каждый день плачут. Да и как не плакать? Ведь такое горе!

– Это верно, но…

Князь не докончил своей фразы.

– Я вовсе не узнаю её сиятельства. Словно подменили её, – продолжала между тем Федосья. – Точно она, и точно не она.

– Какой ты вздор мелешь? В чём же ты находишь перемену?

– Да, к примеру сказать, хоть относительно вас, ваше сиятельство: ещё с неделю тому назад только вы у неё на языке и были, теперь же следовало бы им вас принять, а они: «Не могу да не могу!» И какая тому причина, ума не приложу.

– Пусть отдохнёт, выплачется, – со вздохом ответил князь. – Иди к ней и, главное, ничем не раздражай её. Если княжна спросит обо мне, то скажи, что я был несколько раз и прошу её уведомить, когда она может принять меня.

Князь Сергей уехал и действительно целую неделю не показывался в Зиновьеве, ограничиваясь ежедневной присылкой нарочного «справиться о здоровье её сиятельства». Наконец посланный вернулся с утешительным известием, что княжна чувствует себя лучше и просит его завтра пожаловать.

Князь Сергей не спал всю ночь, дожидаясь часа желанного свидания.

Княжна Людмила приняла его в бывшем кабинете покойной матери.

«И она, и не она!» – мелькнуло в уме Лугового выражение Федосьи, неодобрительно высказавшейся об изменившихся отношениях княжны к нему, её жениху.

Хотя он тогда прекратил этот разговор, но слова старой служанки запали в его голову, и он часто возвращался к воспоминанию о них. В конце концов ему стало казаться, что он нашёл причину перемены княжны к нему. Поражённая обрушившимся несчастьем, она очевидно, приписала его легкомысленному поступку князя, который из простого любопытства, из желания угодить её капризу открыл роковой павильон. Удар за это нарушение дедовского заклятия поразил её, как близкое к нарушителю существо, как невесту его, князя Лугового. Естественно, что она и нравственно, и физически разбитая последствием, не могла отнестись равнодушно к причине своего несчастья – князю – и обвиняла его.

«Конечно, это пройдёт со временем, – думал князь Сергей – Не может же она не рассудить, что у меня не было в данном случае ни желания, ни даже помышления причинить ей зло. Она ведь знает, как я люблю её, знает, что я готов пожертвовать для неё жизнью. Разорвать отношения только вследствие этой сумасбродной мысли было бы сумасшествием».

Утром и вечером князь Сергей молился; молитва укрепляла его, поселяла надежду в его истерзанном сердце; он терпеливо ждал свидания, которое должно было, по его мнению, разъяснить всё, и наконец дождался его.

Княжна Людмила встала с кресла при входе его в кабинет и пошла к нему навстречу усталой походкой. Князь наклонился к её руке и горячо поцеловал её. Чуть заметная усмешка мелькнула на побелевших губах княжны.

– Садитесь, князь! – тихо сказала она.

Луговой не узнал её голоса, но повиновался и, только сев в кресло против княжны, взглянул на неё. Она чрезвычайно изменилась: бледная, худая, с опухшими от слёз глазами, она была неузнаваема.

– Княжна, поберегите себя! – невольно вырвалось у него восклицание.

– Зачем? – почти шёпотом начала она. – Судьба отняла у меня двух самых близких мне людей – мою мать, которую я боготворила, и Таню, которая была моей подругой детства и которую я так любила.

– Вы забываете, княжна, что есть ещё один человек, который готов умереть за вас! – заметил князь Сергей.

– Я не забываю этого, князь, и благодарю вас. Но судьба, видно, против того, чтобы этот человек сделался мне близким… по крайней мере, в скором времени. Вы, конечно, понимаете, что после всего случившегося нельзя думать о свадьбе ранее истечения года.

– Я понимаю это, – упавшим голосом проговорил князь.

– А год – много времени. Может всё перемениться. Вы уедете в Петербург.

– Я полагал, что и вам следовало бы ехать туда же. Жизнь здесь, полная тяжёлых воспоминаний, немыслима.

– Вы правы, я тоже поеду туда.

– В качестве моей невесты государыня не откажет взять вас под своё покровительство.

– С этим я не согласна, князь. Что будет через год, я не знаю; если вы не изменитесь в своих чувствах и возобновите ваше предложение, я, быть может, приму его, но теперь я освобождаю вас от вашего слова и надеюсь, что вы освободите меня. Я написала дяде и найти покровительство государыни могу в качестве его племянницы или даже просто в качестве княжны Полторацкой.

Князь не верил своим ушам. Он сидел бледный, уничтоженный.

Княжна Людмила заметила впечатление, произведённое на жениха её последними словами, и ей, видимо, стало жалко его.

– Это не разрыв, а только необходимая отсрочка, – сказала она.

Князь Сергей, казалось, не слыхал этих слов. Он продолжал смотреть на княжну почти безумными глазами и, только через несколько минут овладев собою, произнёс:

– Вы отказываете мне в вашей руке, княжна?

– Ничуть. Я повторяю вам, что это лишь неизбежная отсрочка. Вы сами согласитесь со мною, что до истечения года траура не может быть речи о свадьбе. Вместе с тем целый год быть женихом и невестой будет стеснительно и для меня, и для вас.

Князь Сергей сделал жест возражения. Княжна остановилась, видимо желая дать ему высказаться, но он молчал. На его лице проходили тени, указывавшие на переживаемые им внутренние страдания.

– Я не говорю, что отказываюсь быть вашей женой, – продолжала княжна, – я только против того, чтобы это было оглашено преждевременно и таким образом наложило на меня и на вас трудно разрываемые путы. Лучше будет, если мы будем свободны. Вы уедете в Петербург, я приеду туда же. Мало ли с кем столкнёт вас и меня судьба? Мало ли что и меня, и вас может заставить изменить решение?

– Только не меня, княжна! – с необычайным волнением сказал Луговой.

– Дай Бог!.. Быть может, и я не изменюсь к вам, и тогда наш союз пред Богом будет совершенно свободным, а не вынужденным обстоятельством, принятым за год вперёд.

– Ваша воля, княжна!.. – после некоторой паузы произнёс князь Сергей, и в тоне его голоса послышалось отчаяние.

– Я знала, что встречу в вас сочувствие моему плану. С вашей стороны было бы невеликодушно воспользоваться словом девушки, ничего и никого не видавшей, и, таким образом, взять на себя тяжёлую ответственность в случае, если она после венца сознает свою уже непоправимую ошибку… Я много думала об этом в эти дни и рада, что не ошиблась в вас. Год жизни в Петербурге будет достаточен для меня, чтобы я узнала свет и людей и сознательно решила свою участь. Я думаю, князь, что пальма первенства останется всё-таки за вами.

Княжна протянула ему руку, однако Луговой не заметил этого движения её и сидел в глубоком раздумье.

Людмила Васильевна убрала руку и спросила с особым ударением:

– А ваш друг?

– Он уехал. – Вышел из задумчивости князь. – Ему необходимо было быть в Тамбове, а оттуда он спешит в Петербург.

– Мне очень жаль, что не удалось проститься с ним, – заметила княжна.

Князь Сергей быстро и внимательно посмотрел на неё. Она сидела с опущенным взглядом. В глазах князя мелькнул ревнивый огонёк. У него явилась мысль, что уж не графу ли Свиридову обязан он изменившемся к нему отношением княжны Людмилы. Нехорошее чувство шевельнулось в его душе к другу, но он тотчас же мысленно осудил себя за это чувство.

«Нет, это не то, – неслось в его голове, – просто она считает меня обречённым на несчастье и хочет так или иначе отделаться от меня».

Эта мысль холодила ему сердце, но самолюбие вступило в свои права, и князь не нашёл возможным просить любимую им девушку изменить её решение.

«Будь что будет!» – решил он и деланно холодно произнёс:

– Граф Свиридов, конечно, с вашего позволения, не преминёт сделать вам визит в Петербурге.

– Я буду рада, – уронила княжна.

– Я передам ему. Я еду завтра в Тамбов, а затем вместе с графом в Петербург, – продолжал князь.

– Значит, до свиданья на берегах Невы! – Быстро встала княжна.

Луговому снова понадобилось много силы воли, чтобы остаться наружно спокойным, когда горячо любимая им девушка так явно выразила свою радость при известии, что он уезжает из Лугового. Он рассчитывал, что княжна выразит хотя бы сожаление о его отъезде или попросит его повременить с этим отъездом, чтобы помочь ей устроить дела по имению. И вдруг она почти прогоняет его! Однако, сделав над собою усилие воли, он встал и сказал упавшим голосом:

– До свиданья, княжна!

– До свиданья, до лучших времён. Простите, князь, что, быть может, я невольно действовала не так, как вы бы того хотели. Вы сами, раздумав, убедитесь, что я права, предложив вам не связывать до поры до времени ни себя, ни меня.

– Не утешайте меня, княжна, – не выдержал наконец Сергей Сергеевич, – я не нуждаюсь в этом утешении, хотя не скрою от вас, что ваше решение до боли сжало мне сердце. Но я не хочу навязываться вам в мужья, и если вы действительно желаете испытать меня и себя, то я преклоняюсь пред этим решением и не боюсь, со своей стороны, этого испытания; если же вы избрали этот путь, как деликатный отказ в вашей руке, то и в этом случае мне остаётся только покориться вашей воле и ждать, когда для меня станет ясно то или другое ваше намерение… До свидания!

Княжна подала ему руку. Луговой поцеловал её, на этот раз с далеко не деланною холодною почтительностью, и вышел.

Он не помнил, как добрался до Лугового, и только в тиши своего кабинета стал обдумывать своё положение.

Любимая им девушка видимо старалась отделаться от него, и, таким образом, он снова был свободен, снова одинок.

«Твоё спасение в любимой девушке», – пришли ему на память слова призрака, и он тотчас подумал:

«Теперь, значит, спасенья нет… Ну, будь что будет!.. Да будет воля Твоя, Господи!»

На князя напало хладнокровие обречённого человека.

Для того чтобы ещё более успокоиться, ему надо было переменить место. Поэтому он отдал приказание готовиться к отъезду и назначил его на следующий день.

По въезде в Тамбов князь приказал прямо ехать к графу Свиридову, в бывший дом графини Загряжской.

Граф Пётр Игнатьевич был дома и, увидев в окно экипаж Лугового, выбежал на крыльцо.

– Что тобой? Что случилось? – встретил он друга восклицанием.

Действительно, князь Сергей страшно осунулся и исхудал Его глаза получили какой-то тревожный, лихорадочный блеск.

– Говори же, говори! – озабоченно спросил его граф, вводя в угловую большую комнату, служившую ему кабинетом и спальней.

– Ничего особенного, – нехотя ответил князь.

– Ты со мной не хитри. Если бы не случилось ничего особенного, ты, во-первых, не уехал бы из Лугового чуть ли не в погоню за мной, а во-вторых, не имел бы такого страшного вида. Ведь на тебе лица нет.

– Я просто устал с дороги, – деланно хладнокровно ответил князь, опускаясь действительно с видом крайнего утомления на диван, крытый тиснёным коричневым сафьяном.

– Нет, брось томить меня! Говори, что случилось?

– Говорю тебе, что ничего особенного. Княжна Людмила Васильевна находит это даже разумным и полезным.

– Ты говорил с нею? Что же она?

– Она просила до истечения года траура забыть, что я и она – благословлённые её покойной матерью жених и невеста.

– Вот как? – удивился граф. – Почему же это?

Луговой передал свой разговор с княжною, каждое слово которого глубоко и болезненно запечатлелось в его памяти. Граф слушал его внимательно, медленно ходя из угла в угол комнаты, а когда князь кончил, выразил своё мнение не сразу.

– Знаешь что, – начал он, сделав сперва молча несколько концов взад и вперёд по комнате, – она отчасти права. Проведи она этот год в деревне, конечно, у неё не могло бы и явиться мысли, что она может предпочесть тебя кому-нибудь другому. Но она решилась поехать в Петербург и там, на самом деле, быть может, встретится с человеком, который произведёт на неё большее, чем ты, впечатление. Неужели тебе было бы приятно, если бы она вышла замуж за тебя только действительно в силу обязательства, принятого на себя за год до свадьбы?

– Избави Бог! – воскликнул князь Сергей. – Я вполне понял её и согласился с нею; но ты, кажется, понимаешь, что от всего этого я не могу ощущать особое удовольствие!

– Это я понимаю. Но будь мужчиной. Призови наконец на помощь своё самолюбие!

– Я всё это сделал. Я здесь и отсюда еду с тобой в Петербург.

– Вот это – дело! Женщины любят только тех, кто ими пренебрегает. Истинной любви, восторженной привязанности, безусловной верности они не ценят. Им, вероятно, начинает казаться, что мужчиной, который так дорожит ими, не дорожат другие женщины. Они начинают искать в обожающем их человеке недостатки и всегда при желании, если не находят их, то создают своим воображением. Считая такого мужчину своею неотъемлемою собственностью, они привыкают к нему, и он им надоедает.

– Ну, всё это едва ли может относиться к княжне, ещё не искушённой светом. Она просто влюбилась в другого и не смела сказать об этом матери.

– В другого? В кого же? – спросил граф.

– В тебя! – в упор сказал ему князь Сергей.

– Ну, брат, ты действительно помутился рассудком.

– Не смейся. Я не ревную: доказательством этого служит то, что я приехал прямо к тебе. Ты не виноват в чувстве, которое поселил в княжне, но это – ты. Я заметил это сегодня, когда она спрашивала о тебе.

– А она спрашивала? – с плохо подавленным волнением спросил граф Свиридов.

– Да, и даже очень жалела, что не успела проститься с тобой, выразила желание, чтобы ты посетил её в Петербурге.

– Это простая любезность, – с деланным равнодушием бросил граф Пётр Игнатьевич. – Я даю тебе слово, что до тех пор, пока ты сам не откажешься от неё и не скажешь об этом мне, я не подам тебе повода ревновать ко мне. Если хочешь, я даже буду избегать встречи с нею.

– Зачем? Поставленные тобою препятствия будут только разжигать её чувство. Будь что будет! Переменим этот разговор.

От ревнивого, зоркого взгляда князя Сергея Сергеевича не ускользнуло впечатление, произведённое на графа его сообщением, что княжна Людмила Васильевна влюблена в него.

«Он сам влюблён в неё. Да и как не быть в неё влюблённым?» – неслось в его голове.

Приятели действительно переменили разговор, и граф стал рассказывать князю о своих тамбовских знакомствах и даже о лёгкой интрижке с одной из представительниц тамбовского света. Впрочем, интрижка оказалась непродолжительной, и друзья недели через полторы покатили в Петербург.

XII

В ПЕТЕРБУРГЕ

Петербург описываемого времени представлял собою город разительных контрастов. Рядом с великолепным кварталом стоял дикий лес, возле огромных палат и садов – развалины, деревянные избушки, построенные из хвороста и глины лачуги или пустыри.

Но всего поразительнее было то, что всё это изменялось быстро, как бы по волшебству. Вдруг исчезали целые ряды деревянных домов и вместо них появлялись каменные, хотя и неоконченные, но уже населённые.

С точностью определить границы города было трудно. Границею считалась река Фонтанка, левый берег которой представлял предместья от взморья до Измайловского полка – «Лифляндское», от последнего до Невской першпективы – «Московское», и от Московского до Невы – «Александро-Невское». Васильевский остров по 13-ю линию входил в состав города, а остальная часть, вместе с Петербургской стороною, по речку Карповку, составляла тоже предместье.

В предместьях определялось строить дома: по набережной Невы каменные, не менее как в два этажа, а по Фонтанке можно было возводить и деревянные, но не иначе как на каменном фундаменте. Весь берег Фонтанки был занят садами и загородными дачами вельмож того времени.

Первый деревянный мост через Фонтанку был Аничков, сооружённый в 1715 году. Название он получил от прилегавшей к нему Аничковской слободы, построенной подполковником М. О. Аничковым. Позднее, в 1716 году Аничков мост стал подъёмным, и здесь были караульные дома для осмотра паспортов у лиц, въезжающих в столицу.

Возле этого моста, на правой стороне Фонтанки, на углу, где теперь кабинет его величества, стоял двор лесоторговца Д. Л. Лукьянова. Он был куплен императрицей Елизаветою Петровною 6 августа 1741 года для постройки Аничковского дома для графа Алексея Григорьевича Разумовского.

Ранее этого императрица подарила Разумовскому дворец, в котором сама жила до восшествия своего на престол. Этот дворец был известен под именем «цесаревнина» и находился на Царицыном лугу, недалеко от Миллионной, на месте нынешних Павловских казарм.

По приобретении двора Лукьянова императрица Елизавета приказала гофинтенданту Шаргородскому, архитектору Земцову и его гезелям, чтобы они «с поспешением» исполняли подготовительные работы. Вскоре после того начали вбивать сваи под фундамент дворца, делать гавань на Фонтанке и разводить сад. Спустя три года были представлены императрице шестнадцать чертежей дворца. Елизавета Петровна одобрила план постройки каменных палат, и та была начата под наблюдением графа Растрелли.

В 1746 году императрица приказала поставить на крыше дворца два купола: один, с крестом, на Невской першпективе, где предназначено было быть церкви, и для симметрии, на противоположной части дворца, – другой купол, на котором была утверждена звезда.

Аничковский дворец был очень большой, в вышину в три этажа и имел совершенно простой фасад. На улицу выходил на сводах висячий сад, равный ширине дворца.

Другой, обыкновенный, дворцовый сад и службы занимали всё пространство до Большой Садовой улицы и Чернышёва моста, то есть всю местность, где теперь находятся Александрийский театр, Екатерининский сквер, Публичная библиотека, здание театральной дирекции и дом против него, который принадлежит министерству внутренних дел, по Театральной улице.

Подъезд со стороны Фонтанки в былое время давал возможность подъезжать на лодке к ступеням дворца. На месте Александрийского театра стоял большой павильон, в котором помещалась картинная галерея Разумовского, а в другой комнате, напротив, в том же павильоне, давались публичные концерты, устраивались маскарады, балы и прочее.

За дворцом шёл вдоль всей Невской першпективы пруд с высокими тенистыми берегами и бил фонтан. Там, где стоит Публичная библиотека, был питомник растений, позади шли оранжереи, по Садовой улице жили садовники и дворцовые служители, а на улицу, против Гостиного двора, стоял дом управляющего Разумовского, Ксиландера.

На другой стороне, на углу Невской першпективы и Большой Садовой улицы, находился дом Ивана Ивановича Шувалова, в то время только что оконченный и назначенный для жительства саксонского принца Карла. Шувалову принадлежал весь квартал, образуемый теперь двумя улицами – Екатерининской и Итальянской. В этой же местности, где теперь дом министерства финансов, помещалась Тайная канцелярия. При переделке последнего здания, в сороковых годах девятнадцатого столетия, были открыты неизвестно куда ведущий подземный ход, остовы людей, заложенных в стенах, орудия пыток, большой кузнечный горн и другие ужасы русской инквизиции.

В 1747 году Елизавета Петровна повелела выстроить церковь в новостроящемся дворце, что у Аничкова моста, и работы по устройству её продолжались до конца 1750 года под надзором графа Растрелли, а торжественное освящение было совершено в 1751 году, в присутствии императрицы и всего двора, всеми жившими тогда в Петербурге архиереями-малороссами, приятелями графа Разумовского.

Елизавета Петровна, как известно, никогда не жила в Аничковском дворце, но по праздникам нередко посещала храм. В 1757 году она пожаловала весь дворец графу Алексею Григорьевичу Разумовскому «в потомственное владение».

Церквей в Петербурге было тогда немного. Все они были низкие, невзрачные, стены в них – увешаны вершковыми иконами, пред каждой горела свечка или две-три, отчего духота в церкви была невообразимая. Дьячки и священники накладывали в кадильницы много ладана, часто подделанного, из воска и смолы, и к духоте примешивался и угар.

Священники, отправляясь кадить по церкви, держали себя так, что правая рука была занята кадильницею, а левая протянута к прихожанам, и те клали в неё посильные подачки; рука наполнялась, быстро опускалась в карман и опять, опорожнённая, была к услугам прихожан.

Доходы священников в то время не отличались обилием: за молебен платили им три копейки, за всенощную – гривенник, за исповедь – копейку. Иногда прихожане присылали им к празднику муку, крупу, говядину и рыбу. Но для этого нужно было заискивать у прихожан. Если же священник относился строго к своим духовным детям, то сидел без муки и крупы и довольствовался одними пятаками да грошами. А эти пятаки в ту пору далеко не могли служить обеспечением.

Случалось тогда и то, что во время богослужения являлся в церковь какой-нибудь пьяный, но богатый и влиятельный прихожанин и, чтобы показать себя, начиная читать священнику нравоучения, и бедняк священник, нуждавшийся в его подачке, должен был выносить все эти безобразия. Иногда в церкви прихожане заводили между собою разговоры, нередко оканчивавшиеся криком, бранью и дракой. Случалось также, что во время службы раздавался лай собак, забегавших в церковь, падали и доски с потолка. Деревянные церкви тогда сколачивались кое-как и отличались холодом и сыростью.

Торжественностью богослужения отличалась только одна придворная церковь. Императрица Елизавета очень любила церковное пение и сама певала со своим хором. К Страстной и Пасхальной неделям она выписывала из Москвы громогласнейших дьяконов. Православие Елизаветы Петровны было искренне;[101] из документов описываемого времени видно, что она не пропускала ни одной службы, становилась на клиросе вместе с певчими и в дни постные содержала строжайший пост.

Тогдашние руководители православия – архиепископ Феодосий и протоиерей Лубянский – были скорее ловкие, властолюбивые царедворцы, прикрытые рясою, нежели радетели о благе духовенства. Закон того времени позволял принимать и ставить в духовный чин лиц из всех сословий, лишь бы нашлись способные и достойные к служению в церкви. Из дел консистории видим в духовных чинах лиц всех званий: сторожей, вотчинных крестьян, мещан, певчих, купцов, солдат, матросов, канцеляристов, как учившихся в школе, так и необучавшихся. Хотя указом ещё от 8 марта 1737 года требовалось, чтобы в духовные чины производились лишь те, которые «разумели и силу букваря, и катехизиса», но на самом деле церковные причты пополнялись лицами, выпущенными из семинарии «по непонятию науки», или по «безнадёжности» в «просодии», или «за урослием». Ставились на иерейские должности, и с такими рекомендациями: «школьному учению отчасти коснулся», или: «преизряден в смиренномудрии и трезвости», или: «к предикаторскому делу будет способен».

Не отличаясь грамотностью, петербургское духовенство отличалось ужасною грубостью нравов. В среде его то и дело слышалась брань, происходили частые ссоры между собою и даже с прихожанами в церквах.

Впрочем, на главы виновных сыпались тяжкие кары. Духовенство не было освобождено от телесных наказаний, и потому всякий, власть имеющий, считал себя вправе, без суда и расправы, по своему усмотрению, наказывать лиц духовного звания, не говоря уже об архиереях, по мановению которых хватали священника, тащили на конюшню и там нешадно били плетьми и шелепами.

Церковное благочиние в то время редко соблюдалось. В церквах толпились юродивые «в кощунственных одеждах» и нищие, которые тут же в церкви собирали подаяние и тем развлекали молящихся. Впрочем, последние и сами без всякого благоговения относились к посещаемому ими храму, громко разговаривали и даже кричали.

Таково было положение церкви и духовенства в царствование Елизаветы Петровны.

Не больший порядок был и в самом Петербурге, и даже в его центральной части, где помещались дворцы.

Разбои и грабежи были тогда сильно распространены в самом Петербурге. Так, в лежащих вокруг Фонтанки лесах укрывались разбойники и нападали на прохожих и проезжих. В конце концов полиция обязала владельцев дач по Фонтанке вырубить леса, «дабы ворам пристанища не было». То же самое распоряжение о вырубке лесов последовало и по Нарвской дороге, на тридцать сажен в каждую сторону, «дабы впредь невозможно было разбойникам внезапно чинить нападение».

Были грабежи и на Невской першпективе, так что приказано было восстановить пикеты из солдат для прекращения сих «зол». Имеется также известие, что на Выборгской стороне, близ церкви Сампсония, в Казачьей слободе, разные непорядочные люди имели свой притон. Правительство сделало распоряжение перенести эту слободу на другое место.

Бывали случаи грабительства, которые в судебных актах того времени назывались «гробокопательствами». Так, в одной кирке оставлено было на ночь тело какого-то знатного иностранного человека. Воры пробрались в кирку, вынули тело из гроба и ограбили. Воров отыскали и казнили смертью.

Для прекращения разбоев правительство принимало сильные меры, но они не достигали своей цели. Разбойников преследовали строго, сажали живыми на кол, вешали и подвергали другим страшным казням, а разбои не унимались. Одно подозрение в поджоге неминуемо влекло смерть.

Правосудие было поставлено очень плохо; в большинстве случаев действовали произвол и усмотрение, и чрезвычайное значение имела Тайная канцелярия. Сильно процветали облыжные показания и доносы; последние в то время делались даже самыми близкими людьми, например, жёнами на мужей и обратно; доносчики получали хорошие награды.

К замечательным постройкам описываемого времени, кроме упомянутых нами, должны относиться дома графов Строгановых на Невском, Воронцова на Садовой улице (теперь Пажеский корпус), Орлова и Разумовского (ныне Воспитательный дом), Смольный монастырь и составлявший резиденцию императорского дома Зимний дворец. Все эти постройки производились знаменитым итальянским зодчим графом Растрелли, выписанным из-за границы ещё императором Петром I.

Постройки этого художника отличаются особым характером величия, а в ряду лучших произведений зодчества XVIII столетия бесспорно первое место занимает Зимний дворец, построенный им при сотрудничестве двух лиц: «архитектургии гезеля» Фёдора Шапина и ученика Николая Васильева.

Первый Зимний дворец, в царствование императрицы Анны, был расположен в виде неправильного квадрата в четыре этажа, имел в длину шестьдесят пять, в ширину – пятьдесят и в высоту был одиннадцать сажен. Он занимал место, где при Петре I находился обширный дом адмирала графа Фёдора Матвеевича Апраксина, по смерти которого дом, по завещанию, достался императору Петру II.

Императрица Анна Иоанновна решила жить в этом доме по возвращении из Москвы с коронования, а потому ещё в декабре 1730 года приказала сделать пристройки к дому адмирала, как то: церковь, четыре покоя для кабинета, четыре для мыльни, три для конфетных уборов и так далее. Работы были возложены на полковника Трезини, и он выполнил их в семь месяцев; к осени 1731 года всё было готово для принятия государыни, и она, вступив на крыльцо адмиральского дома, навсегда утвердила его дворцом русской столицы.

Однако, несмотря на сделанные пристройки, адмиральские палаты не могли доставить все удобства, каких требовал двор императрицы. Являлась настоятельная потребность строить новый дворец, и 27 мая 1732 года он был заложен и окончен внутренней отделкой к 1737 году.

Всё здание вмещало в себе: церковь, тронный зал с аванзалом, семьдесят разной величины покоев и театр. Всё здание согревали девяносто печей; в верхнем этаже они были сложены из живописных изразцов и стояли на деревянных золочёных ножках.

Наружный вид дворца был очень красив. Главных подъездов во дворце было два: один с набережной, а другой со двора. Они были украшены каменными столбами и точёными балясами. Балконов было три: один на сторону Адмиралтейства, другой на Неву и третий на луг. Лестницы были сделаны из белого камня. На крыше для стока воды были проведены желоба, которые оканчивались двадцатью восьмью большими медными драконами. На фронтисписе находились две лежащие деревянные фигуры, державшие щит с вензелем императрицы. Фронтиспис был весь вызолочен.

Комнаты были распределены в следующем порядке: в средних этажах главного корпуса помещались парадные покои с разделяющей их тёмной галереей, которая примыкала к залу, где теперь столовая. Отсюда через небольшой кабинет был ход в большой зал; к нему от угла примыкали четыре малых покоя, или кабинета. Из большого зала был ход в аванзал. К последнему вела лестница, проведённая с внутреннего и невского подъезда. Тут же была церковь. В луговой стороне здания находился небольшой театр.

В нижнем этаже, кроме кухонь, сеней, галерей и лестниц, было пятнадцать комнат; из них в двух некоторое время помещалась камер-цалмейстерская контора, в четырёх – гофинтендантская, а три были назначены для караульных и дежурных.

В верхнем этаже было двадцать четыре жилые комнаты.

В большом зале стоял резной трон. К нему вели шесть ступенек, разделённых уступами. Балдахин на четырёх точёных колоннах «композического» ордера.

На других четырёх точёных колоннах были устроены хоры для музыкантов, с такой же балюстрадой.

Пятьдесят четыре резные пилястры поддерживали потолок, или, вернее, великолепный плафон, написанный Луи Караваком, при сотрудничестве девяти живописцев и двадцати двух учеников, маляров и московских «списателей» икон.

На цепях, обёрнутых гарусом и усыпанных медными золочёными яблоками, висело огромное паникадило. Между окнами были расставлены двадцать четыре кронштейна с подсвечниками.

Наборный пол был сложен из четырёх дубовых штук с трёхцветною посредине звездою в четыре сажени в диаметре.

Аванзал был также украшен пилястрами, штучными полами, зеркальными окнами и плафоном работы того же Каравака.

Из остальных комнат только галерея была украшена двенадцатью картинами и двенадцатью барельефами, шестью хрустальными люстрами с такими же двенадцатью кронштейнами, и подсвечниками, и резными головками, и фигурами с яркою позолотою, как их называл Растрелли – «мушкарами и купидами».

Прочие комнаты дворца были украшены белыми панелями и обоями.

Где не было паркета, там положены были полы дубовые и сосновые. Лестницы были из полированного камня с деревянными выточенными поручнями, украшенными статуями. Пол в сенях был из мрамора, а потолки отделаны лепными работами.

Театр в здании дворца был довольно обширен. Он имел двадцать пять сажён в длину и десять в ширину. Рисунок театра составлял сам Растрелли, но исполнял по этому рисунку, а также писал декорации, строил машины «комедийных дел мастер» итальянец Диронбон, или, вернее, Джироламо Бон. Театр находился в отдельном флигеле, отделённом от адмиралтейского тремя проходными покоями и светлою галереею. В 1772 году он был значительно увеличен.

Пристройки и переделки к Зимнему дворцу всё-таки не могли сообщить зданию удобства. При этом странность вида дворца, примыкавшего с одной стороны к Адмиралтейству, а с противоположной стороны к ветхим палатам Рагузинского, не могла нравиться обладавшей эстетическим вкусом императрице Елизавете. Поэтому в 1754 году она решилась заложить новое здание, сказав, что «до окончания переделок будет жить в Летнем новом доме», и приказав строить временный дворец на порожнем месте бывшего Гостиного двора, на каменных погребах у Полицейского моста.

В июле начали бить сваи под новый дворец, и работа закипела. Императрица внимательно следила за нею, но – увы! – ей не довелось видеть её окончание. Постройка шла очень медленно, и, несмотря ни на какие усилия, Растрелли не мог исполнить приказание императрицы насчёт поспешного окончания работ.

Первой причиной остановки работ была невыдача денег рабочим, вместо ста двадцати тысяч рублей отпускали в год семьдесят или даже сорок тысяч рублей.

Растрелли от огорчения заболел, однако не переставал действовать. Предписания и рапорты подписывал за него бывший при нём помощник Фельтен.

Независимо от неудобств Зимнего дворца, переделка его и постройка нового, временного, исходили из странной привычки императрицы Елизаветы, усвоенной особенно в последние годы царствования, переезжать из одного дворца в другой, так что самые близкие придворные государыни не знали, где и в каком дворце её величество будет проводить ночь.

Любимым местопребыванием Елизаветы Петровны вне Петербурга было Царское Село, где она не только проводила лето до поздней осени, но куда часто уезжала и зимою.

XIII

ЦАРСКОЕ СЕЛО

Таким со своей внешней стороны и по своей внутренней жизни являлся Петербург в тот год, когда в его великосветских залах и гостиных должна была появиться княжна Людмила Васильевна Полторацкая.

Князь Луговой и граф Свиридов, возвратившиеся в невскую столицу гораздо ранее княжны, застали Петербург запустелым. Двор ещё находился в Царском Селе.

Царское Село было собственностью императрицы Елизаветы Петровны ещё тогда, когда она была «цесаревною». Она и тогда любила это своё поместье и заботилась о его украшении и благолепии. Так, когда в Царском Селе сгорела до основания от удара молнии Благовещенская церковь, цесаревна повелела в 1734 году заложить на этом месте Знаменскую церковь, причём эта мысль возникла у цесаревны не случайно.

По преданию известно, что находившаяся в этом храме икона Знаменской Божьей Матери с древних времён составляла собственность цареградских патриархов, и один из них, святой Афанасий, посетив в 1656 году царя Алексея Михайловича в Москве, поднёс ему эту икону; с тех пор последняя находилась во дворце, благоговейно почитаемая и называемая фамильною. Она переходила от венценосных родителей к их наследникам, как драгоценный знак родительского благословения. Елизавета Петровна на себе испытала особенные милости через эту икону и прославила её как чудотворную. В честь этой иконы и основала она каменную церковь. Последняя была освящена в 1747 году, когда Елизавета была уже императрицею.

Основой Царского Села послужила существовавшая ещё при Петре I Саарская мыза, где находился дом, в котором нередко жила Екатерина I с детьми. С 1725 года мыза официально стала называться Царским Селом. В следующем году здесь был построен новый кирпичный завод и устроен третий уступ в саду позади леса к малому каналу и нижнему, или мельничному, пруду. В 1726 году, по именному указу Петра II,[102] Царское Село поступило во владение Елизаветы Петровны.

В бытность свою цесаревной она, после невольного переезда из Москвы в Петербург, почасту и подолгу живала в Царском Селе. Она заботилась о разведении фруктовых деревьев в садах, сажала в пруды разную рыбу, устроила зверинец для забеглых оленей; последних цесаревна ловила живыми и била лосей, оленей со своими придворными и в окрестностях.

Елизавета Петровна любила жизнь тихую, мирную вдали от двора и столицы. По вступлении на престол она указом от 19 февраля 1742 года освободила приписанных к Царскому Селу крестьян на два года от всяких работ и повинностей. В следующем году была начата пристройка правого и левого флигеля ко дворцу. Благодаря этому создался Большой дворец; сооружение его велось графом Растрелли. Это должен был быть дворец со всем блеском украшений, приличным жилищу владетельницы обширной империи.

Искусный зодчий сделал всё, чего требовала изысканная роскошь того времени. На одни наружные украшения кариатид балюстрады, ваз и статуй на крыше было употреблено девять пудов семнадцать фунтов и два золотника червонного золота. Кровля дворца не была обложена, как уверяют некоторые, листовым червонным золотом, а сделана из белого лужёного демидовского железа.

В первое время все украшения горели как жар, и когда императрица Елизавета приехала со всем двором и иностранными министрами осматривать его, то все были поражены его великолепием, и каждый из придворных спешил выразить своё изумление. Один только маркиз де ла Шетарди стоял в глубоком молчании и на вопрос императрицы, почему он ничего не говорит о новом дворце, разве находит, что чего-либо ещё не сделано? – ответил, что, по его мнению, «недостаёт футляра на эту драгоценность». Такая льстивая фраза имела успех и обошла весь Петербург.

Роскошь и убранство дворцовых зал равнялись пышной наружности здания. Так, один из приёмных залов весь выложен янтарём, другой покрыт большими цельными зеркалами, многие убраны одними картинами, перламутром, ляпис-лазурью, мозаикой, китайскими лакированными досками с изображениями, яшмою, агатом и так далее. На стенах висели драгоценные гобелены, бронзовые украшения стиля Людовика XIV, полы украшены превосходною деревянною и каменною мозаикою. Плафоны комнат расписаны лучшими художниками того времени.

К замечательным палатам внутри здания дворца надо причислить и церковь Воскресения Христова; она была окрашена под лак лазурным кобальтом, на густом фоне которого ярко выступали золотые орнаменты стиля «рокайль», резные, густо золочённые. Живописец Каравак и после него Грот и Вебер написали образа в характере той архитектуры. Церковь построена обер-архитектором Растрелли. Закладка её была совершена 4 августа 1746 года, а освящение в 1756 году. В 1757 году в церковь было прислано из Адмиралтейства десять колоколов, настроенных в мелодическую гамму.

В старом царскосельском дворце замечательны также следующие комнаты: «Лионская», получившая название от шёлковых обоев изделия мануфактур города Лиона.

Наборный пол с перламутровою инкрустациею, а карнизы, плинтусы и потолки из лазуревого камня, действительно, с немногими залами во дворцах Европы могут идти в сравнение по ценности.

В XVIII веке были в большой моде китайские украшения, и в царскосельском дворце есть один зал, где эти курьёзы китайского ремесла выставлены во множестве и даже все стены украшены изображениями быта китайцев и видами местностей Срединного государства. В числе роскошных комнат дворца оригинальны и драгоценны два яшмовых и порфирных кабинета, известных под именем «агатовых комнат».

Само Царское Село не переставало украшаться новыми постройками. В 1745 году была начата постройка «Пустыньки», или Эрмитажа, по плану Растрелли. Это здание было окружено каналом с каменною балюстрадой, за которой всё пространство до здания было устлано шахматными белыми и синими мраморными плитами; берега и дно канала были выложены сперва деревом, а потом камнем, через канал были красивые подъёмные мостики. Все наружные украшения, как и на большом дворце, были густо вызолочены, всё здание построено крестообразно. В зале Эрмитажа был интересный стол, устроенный в верхнем этаже таким образом, что тарелки и бутылки поднимались и опускались посредством особого механизма, будто по волшебству. В этом зале можно было обедать без всякой прислуги: стоило только написать, что желаешь, на аспидной доске грифелем, положить на тарелку, дёрнуть за верёвку, зазвонить колокольчиком, тарелка быстро опускалась и почти мгновенно возвращалась с требуемым. Посреди этого здания есть колодезь, с превосходною студёною водою; вода в нём всегда поддерживается на одинаковой высоте посредством особого механизма.

Другим любимым загородным местом императрицы Елизаветы Петровны была так называемая «Собственная дача». Она располагалась у Нижней Ораниенбаумской дороги, на расстоянии трёх вёрст от Большого петергофского дворца.

По преданию, это имение было подарено Петром I известному его сподвижнику по преобразованию российской иерархии – Псковскому и Новгородскому архиепископу Феофану Прокоповичу. По смерти Феофана эта его приморская дача поступила во владение великой княгини Елизаветы Петровны, которая дала ей наименование «Собственная дача».

Здесь, в загородной тиши, государыня отдыхала от трудов и развлекалась фермерским хозяйством, имела всегда при себе ключи от кладовых, почему в «Собственную дачу» не дозволялось никому из мужчин входить без доклада.

На этой приморской даче находились деревянная церковь во имя Св. Троицы, одноглавая, без колокольни, и каменный двухэтажный дом, похожий архитектурою на существующий в нижнем саду Петергофа домик Марли, построенный Елизаветой Петровной в память Петра I.

Воспоминания о великом отце, которого Елизавета Петровна беззаветно любила, делали то, что она привязывалась к каждому месту, с которым были соединены эти воспоминания. Оттого-то в памяти государыни и сохранилась так живо и ясно почти вся жизнь её отца, не говоря уже о выдающихся её моментах. Эта жизнь прошла мимо неё в раннем детстве и глубоко запечатлелась в её детской памяти. Кроме того, она охотно слушала разных современников и соработников её отца о его жизни и деятельности и запоминала их.

Промыслу Божьему было угодно, чтобы дочь Великого Петра, насадившего русскую цивилизацию с помощью иноземцев, положила предел разыгравшимся аппетитам этих «учителей», живших на счёт своих учеников, уже ставших на твёрдые ноги благодаря своим национальным способностям. Однако, действуя в этом русском духе, императрица Елизавета благоговела пред памятью своего родителя, и любимою темою её разговора были он, его жизнь и деятельность. Императрица любила Петербург, как создание своего отца, и благоговела пред каждым памятником, напоминавшим великого преобразователя.

С грустью смотрела государыня в будущее. Её наследник Пётр Фёдорович был только соимёнником великого государя, но далеко не приближался к нему ни одной чертой своего ума и характера. Он был «внуком Петра Великого» только по имени.

Императрица Елизавета, конечно, не могла подозревать, что достойной преемницей её великого отца на русском престоле будет великая княгиня Екатерина Алексеевна, являвшаяся в то время ещё только душою так называемого «молодого двора».

Этот «молодой двор» составлял центр, на который было обращено внимание не только политиков того времени и высших придворных сфер, но и вообще всего петербургского общества.

Все замечали, что здесь готовится драма.

«Внук Петра Великого», как сказано было в манифесте Елизаветы Петровны, не таинственный незнакомец для русских, сын дочери Петра Великого, герцогини голштинской Анны Петровны, Пётр Фёдорович, долго был страшилищем русских венценосцев, как призрак. Анна Иоанновна и Анна Леопольдовна ненавидели этого голштинского «чёртушку». Елизавета Петровна решилась заклясть призрак тем, что вызвала его из далёкой тьмы на русский свет. Но она сделала это так потаённо, что об этом не знали ни сенат, ни сам канцлер Бестужев.

Пётр Фёдорович рано осиротел и получил жалкое воспитание. Его дядька, «способный лишь обучать лошадей», умел только сечь его и внушил ему отвращение к наукам. Елизавета Петровна была поражена невежеством племянника и приставила к нему академика, но и последний ничего не мог поделать с ним и мог обучать его только кутежам.

В 1745 году, когда Петру Фёдоровичу было семнадцать лет,[103] его женили, и он проявил свой нрав как человек уже самостоятельный. Болезненный, бесчувственный телом и бешеный нравом, с грубыми чертами вытянутого лица, с неопределённою улыбкою, с недоумевающими глазами под приподнятыми бровями, «ужасно дурной» после оспы, Пётр Фёдорович ненавидел всё русское, любил только свою Голштинию, завёл родную обстановку, окружил себя шлезвигскими офицерами, собирался отдать шведам завоевания своего деда, дабы они помогли ему отнять Шлезвиг у Дании. Кроме того, у него была истинная страсть к прусскому королю Фридриху II. Он благоговел пред «величайшим героем мира» и готов был продать ему всю Россию. Ему были известны имена всех прусских полковников за целое столетие.

Фридрих основывал свои расчёты на этом своём слепом орудии в Петербурге. Он надеялся также на жену Петра Фёдоровича, Екатерину, бывшую принцессу Ангальт-Цербстскую, отец которой состоял у него на службе. Говорили даже, что когда он пристраивал её к русскому престолу, она дала ему слово помочь Пруссии. Но в этой женщине ошиблись все, кто думал сделать её своим орудием.

Великая княгиня Екатерина Алексеевна – София Доротея, – которая была только годом моложе Петра Фёдоровича, родилась в Штеттине, где её отец был губернатором. Когда ей минуло пятнадцать лет, её мать, снабжённая наставлениями Фридриха II, привезла её в Петербург. Через год принцесса София, приняв православие с именем Екатерины, была обвенчана с Петром Фёдоровичем, вопреки предостережениям врачей насчёт болезненности жениха, вопреки ропоту духовенства – Пётр Фёдорович приходился ей двоюродным братом по матери.

Почти девочка, из «крошечного» немецкого двора, она попала в глубокий омут козней. Её окружили распри царедворцев, осложнённые борьбой с Фридрихом, подозрительность императрицы Елизаветы, разжигаемая фаворитами, и раздоры с мужем.

Через несколько лет после брака муж открыто высказывал ей свою ненависть.

В течение восемнадцати лет Екатерина Алексеевна одна выдерживала борьбу со всеми, начиная с Бестужева, который, как мы видели, сначала негодовал на неё и тотчас выпроводил её мать домой. Уже тогда великая княгиня говорила: «Как скоро я давала себе в чем-нибудь обет, то не помню, чтобы когда-либо не исполнила его». Тогда же она сказала себе: «Умру или буду царствовать здесь!»

«Одно честолюбие поддерживало меня», – признавалась Екатерина; «и оно всё преодолевало», – подтверждают посланники держав.

Удалившись от большого двора, сторонясь от мужа, великая княгиня в своём невольном уединении много училась и наблюдала. Ей скоро надоело чтение романов, и она взялась за историю и географию. Её стали увлекать Платон, Цицерон, Плутарх и Монтескье, в особенности же энциклопедисты, а именно Вольтер, которого она называла своим учителем. Сильно подействовал на неё Тацит. Она стала полагаться лишь на себя и не доверяться людям, во всём доискивалась причин, так что посланники прозвали её философом.

Цесаревна научилась притворяться. То она лежала больной при смерти, то танцевала до упаду, болтала, наряжалась, разыгрывала смиренницу, угождала императрице и её фаворитам, подавляя отвращение к мужу.

Она выказывала любовь ко всему русскому, даже соблюдала посты, скоро много узнала о стране, научилась говорить по-русски в совершенстве; вскакивала даже по ночам, чтобы долбить русские тетрадки.

К описываемому нами времени уже выяснилось её блестящее будущее. Пётр Фёдорович терял уважение окружающих и возбуждал к себе недоверие русских; даже враги Екатерины не знали, как отделаться от него.

Великая княгиня была лишена даже материнского утешения. Когда у неё в 1754 году родился сын Павел, Елизавета Петровна тотчас же унесла рёбенка в свои покои и редко показывала его матери. Это увеличивало всеобщее сочувствие, которое наследница престола приобретала с каждым днём. Её уже уважали и противники. Подле неё образовался кружок приверженцев из русских. Ей тайком предлагали свои услуги даже Шуваловы и Разумовские. К ней повернулся лицом сам Бестужев, ненавидевший друга Фридриха – Петра.

Таково было положение «молодого двора» вообще и в частности великой княгини Екатерины Алексеевны в придворных петербургских сферах. Даже самые ловкие и юркие придворные чувствовали себя в положении пловцов посреди реки, недоумевающих, к которому берегу им пристать. Наружное спокойствие водной поверхности у обоих берегов казалось им зловещим и могущим скрывать глубокий омут.

Это положение было обострено до крайности в то время, когда в великосветских гостиных Петербурга разыгралась таинственная история, которая послужит предметом последней части нашего правдивого повествования.

Часть третья

I

ТРУДНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ

– Что ты за вздор болтаешь?

– Не вздор, ваше превосходительство, а только докладываю, что на дворе гуторят, и боюсь, не было бы нам оттого какого лиха. Доложить ведь – отчего не доложить, а там как прикажете. Может, розыски прикажете учинить или запрет об этом говорить положите.

– Да откуда это пошло? Кто такой слух лживый пустил?

– Разно говорят, ваше превосходительство.

Одни бают, что Егорка-кучер в кабаке от прохожего слышал, а другие – что странник из тамошних мест в людскую заходил да поведал.

– А ты спрашивал Егора? Да? Что же он?

– Исклялся, проходимец, что ничего не слыхал, никакого прохожего не видел и в кабаке не был.

– А пьян ежедневно? Где же он напивается?

– Я ему это тоже в линию ставил, а он, охальник, несуразное говорит: «Николи, – говорит, – я пьян не бываю».

– Вот как. Вели-ка всыпать ему полсотни горячих! А странника-то видел?

– Никак нет, ваше превосходительство, бабы болтают.

– Пришёл, значит, в людскую странник и сказал, что-де княжна-то, что к нам на побывку приехала, – не княжна?

– Так точно-с. Странник-то издалека начал – с того, как князь Сергей Сергеевич павильон заклятый открывал да между слов и сказал: «А княжна-то у вас из холопок». Тут к нему и пристали: как так из холопок? Ну, он и поведал всё, как я вам докладывал. Убита княжна и лежит в могиле, а над нею, над могилой-то, есть крест и надпись, что погребена здесь Татьяна Берестова. А Татьяна-де эта живёхонька, в княжну вырядилась и айда в Питер.

– Вот как? А где же этот странник?

– Не могу знать, ваше превосходительство. Известно, Божий человек; ему пути не заказаны.

Этот разговор происходил однажды утром, в конце ноября 1756 года, в кабинете действительного статского советника Сергея Семёновича Зиновьева, между ним и его старым камердинером Петром.

– Так как же прикажете? – спросил камердинер.

– Разумеется, прикажи держать язык за зубами и не повторять всякого вздора, сочинённого разными проходимцами. Мне ли не знать моей племянницы?

Последние слова Зиновьев произнёс с некоторою расстановкою, как бы в раздумье.

– Слушаю-с! – ответил Пётр и вышел из кабинета.

Сергей Семёнович остался один, но, прежде чем собрать нужные в месте его служения бумаги и выехать из дома, стал ходить по кабинету. Доклад, сделанный Петром, в действительности сильно смутил его.

Зиновьев был братом покойной княгини Вассы Семёновны Полторацкой. Он уже несколько лет не виделся с нею, и это не удалось ему до самой её смерти, так как дела задерживали его в Петербурге. В царствование Елизаветы Петровны необходимо было быть постоянно на глазах монархини, если чиновник занимал высокий пост и желал из честолюбия наград и повышений. Сергей Семёнович именно занимал подобный пост и был крайне честолюбив.

В числе милостей государыни было между прочим и сватовство ему Якобины Менгден, на которой он женился лет шесть тому назад. Эта Якобина, если помнит читатель, была любимой фрейлиной императрицы Анны Иоанновны и невестой Густава Бирона, брак с которым был разрушен дворцовым переворотом, арестом жениха и его ссылкой. Хотя Густав Бирон был возвращён, но прожил в Петербурге недолго и скончался внезапно. Якобина Менгден стала примиряться с мыслью остаться в старых девах, но тут заботливая о ней, со дня восшествия на престол, государыня возымела мысль выдать её замуж за Зиновьева.

Само собою разумеется, что этот брак, заключённый по воле государыни, не имел ни малейшей романической подкладки, однако это не помешало бывшей Якобине Менгден, ныне Елизавете Ивановне Зиновьевой (она приняла православие вскоре после восшествия на престол государыни и сохранила своё второе имя Елизавета), совершенно забрать в руки мужа.

Расположение императрицы Елизаветы Петровны к Лизе, как она называла запросто Зиновьеву, делало то, что супружеское ярмо, которое надел на себя закоренелый холостяк Сергей Семёнович, было не так-то легко сбросить. Да он и не пытался делать это. Уступки жене вознаграждались повышением по службе, да и, кроме того, в домашнем быту он не мог ни на что жаловаться. В доме царила немецкая аккуратность, на хозяйство, хотя после брака Зиновьевы, соответственно своему положению в Петербурге, жили широко, Елизавета Ивановна тратила сравнительно мало денег. Кроме того, несмотря на то, что ей было за сорок лет, она ещё очень сохранилась и обладала теми женскими прелестями и качествами, найти которые в жене такому пожилому человеку, как Зиновьев, не всегда удаётся. За невестой он получил ещё довольно значительное приданое, от милостей императрицы, так что и с этой стороны его брак не являлся невыгодным.

Достигнув тех лет, когда при усиленной ещё государственной деятельности требуется уже относительный домашний покой и комфорт, Сергей Семёнович был доволен. Он дошёл даже до того, что малейшая служебная или домашняя неприятность волновала его в сильной степени, как человека, привыкшего, чтобы его жизнь текла спокойным ручейком в гладком песчаном русле. Поэтому его почти до болезни встревожило письмо племянницы, княжны Людмилы Васильевны Полторацкой, в ярких красках описавшей ему обрушившееся на неё несчастье – трагическую смерть её матери, а его сестры, и служанки-подруги – Тани. Далее в письме было сообщено о сватовстве князя Лугового, на которое выразила полное своё согласие покойная княгиня, тут же княжна добавляла, что объявление о помолвке, конечно, отложено на время годичного траура, и просила дядю сохранить это сватовство в тайне. В конце письма княжна уведомляла, что прибывает в Петербург, и просила у дяди приюта в его доме до своего устройства в этом городе, покупки дома или же найма квартиры.

Сергей Семёнович выразил племяннице своё согласие и даже особое «родственное удовольствие» видеть её в Петербурге временно в своём доме.

На слове «временно» особенно настаивала Елизавета Ивановна, опасавшаяся, что племянница, хотя и богатая, пожалуй, долго проживёт на хлебах дядюшки, и, конечно, приедет не одна, а в сопровождении дворовых людей, в подобающем её княжескому достоинству количестве.

В последнем Елизавета Ивановна не ошиблась. В конце октября княжна прибыла в Петербург в сопровождении двенадцати дворовых людей и поселилась в доме дяди на Морской улице.

Зиновьевы встретили её с родственной сердечностью. Елизавета Ивановна, никогда не видавшая княжны, конечно, не могла заметить происшедшую в ней странную перемену, зато на неё обратил внимание Сергей Семёнович; однако он приписал её пережитому молодой девушкой потрясению и, кроме того, многолетней с нею разлуке. Ему бросились в глаза некоторая резкость манер и странность суждений молодой девушки, которые, по его мнению, не могли проявляться в ней, воспитанной под исключительным влиянием его покойной сестры – идеала тактичной и выдержанной женщины, несомненно и к своей дочери прививавшей те же достоинства.

«Сколько лет я с нею пред смертью не виделся. Может, и изменилась с годами», – думал Сергей Семёнович при каждой особо шокировавшей его выходке племянницы.

Впрочем, подобные выходки не нарушали рамок светского приличия, но, как ему казалось, не должны были быть у дочери княгини Вассы Семёновны.

Таинственный доклад камердинера Петра через месяц после приезда княжны Людмилы Васильевны, в связи с этими появлявшимися подчас в его голове мыслями, несказанно поразил Зиновьева.

«Неужели и это – самозванка?» – мысленно задавал он себе вопрос, забыв о том, что ему время отправляться на службу.

Его мысли невольно перенеслись за год пред тем, когда случилось происшествие, тоже сильно взволновавшее его и послужившее причиной далеко не шуточного столкновения между ним и женой. Последняя одержала верх, но и теперь, при одном воспоминании о допущенной им мистификации Зиновьев чувствовал, как под париком у него шевелились волосы. Он до сих пор принуждён был порой играть роль в этой неприглядной истории, впрочем, утешая себя тем, что нарушая законы дружбы, действует по законам родства.

Дело в том, что около года тому назад Сергей Семёнович, вернувшись со службы, застал в гостиной жены ещё сравнительно не старую, кокетливо одетую красивую даму и молодого человека поразительной красоты. С первого беглого взгляда можно было догадаться, что это мать и сын, так разительно было их сходство, особенно выражение глаз, чёрных как уголь, смелых, блестящих.

Сергей Семёнович, увидав гостей, остановился поражённый. Картины минувшего, казалось, вместе с этой дамой и молодым человеком широкой лентой потянулись пред его духовным взором. Он как-то сразу узнал их. Пред ним сидели Станислава Феликсовна Лысенко и её сын Осип.

Зиновьев стоял как заворожённый; между тем молодой человек встал с кресла и почтительным, но гордым поклоном приветствовал хозяина дома.

– Позволь познакомить тебя, Серж, – раздался голос Елизаветы Ивановны, – моя сводная сестра, графиня Станислава Свенторжецкая, и её сын, Иосиф Янович. Прошу любить их и жаловать.

Сергей Семёнович перевёл почти бессмысленный взгляд с гостей на жену и обратно, пробормотал какое-то приветствие, поцеловал руку сестры своей жены и грузно опустился в кресло. Его голову, казалось, давила какая-то тяжесть.

Он потерял способность соображать.

«Жена Ивана Лысенко – Станислава, его сын – Осип… Графиня и граф Свенторжецкие», – всё это какими-то обрывками мыслей неслось в его голове, но не могло уложиться в ней в какую-либо определённую форму.

Между тем Елизавета Ивановна продолжала:

– Стася приехала ко мне, уже устроившись в Петербурге. Я попеняла ей за это. Теперь она просит меня устроить ей представление её величеству, которой одной решается поручить сына. Ей необходимо будет уехать за границу… Ты, конечно, ничего не будешь иметь против того, чтобы я устроила ей это?..

– Почему же… конечно… Это твоё дело, – пробормотал Сергей Семёнович, очень хорошо зная цену обращения со стороны жены за его согласием, в сущности являвшуюся лишь комедией.

– Я завтра же утром буду у её величества, а ты приезжай с Осей обедать, – решила Елизавета Ивановна, обращаясь к гостье.

Гости поднялись, простились и вышли из гостиной.

Елизавета Ивановна пошла провожать их, а Зиновьев остался сидеть в глубокой задумчивости, из которой его вывела возвратившаяся супруга вопросом:

– Что с тобою, Серж?

– Послушай, матушка, что это за мистификация? – спросил он. – Помилуй, какие же это графы Свенторжецкие?

– То есть как какие?

– Да так… ведь это – Станислава Феликсовна Лысенко и её сын Осип Иванович Лысенко. Я их отлично знаю: ведь муж этой госпожи и отец этого франта – мой старый и лучший друг.

– Мне остаётся поздравить тебя с такими друзьями, – ядовито заметила Елизавета Ивановна. – Действительно, моя бедная Стася имела несчастье быть замужем за этим армейским извергом, но долго не могла вынести совместную с ним жизнь и бежала от него со своим ребёнком.

– Это она так рассказывает! А я знаю, что Иван Осипович Лысенко развёлся с нею много лет тому назад. Она была обвинена, и сын был оставлен при отце, но лет десять тому назад она украла его.

– И отлично сделала, – воскликнула Елизавета Ивановна.

Этот чисто женский вывод поставил в тупик Сергея Семёновича. Однако он не сдавался:

– Кроме того, её отец никогда не был графом.

– Это уже ты ошибаешься. Свенторжецкие – польские графы, хотя некоторые из них, ввиду обеднения, не именуются своим титулом. Дела Станиславы видимо блестящи, и она по праву носит свою девичью фамилию и титул.

– А её сын? Ведь он-то уже не имеет никакого права именоваться Свенторжецким, да ещё графом.

– Польша – не Россия, мой друг, там всё возможно. Бумаги Иосифа в полном порядке, иначе она не решилась бы беспокоить государыню.

– Гм… – протянул Сергей Семёнович. – Однако я буду относительно этого молодого человека в неловком положении. Видишь ли, я собственно, говорю о том, что его отец – мой друг. Он, положим, в Москве, но есть слухи, что он будет переведён сюда… Ну, вот мне и будет неловко…

– Ничего нет неловкого. Если ты знаешь мать, то это не помешает тебе – она на днях уезжает из Петербурга. Сына же твоего «друга» ты мог и не узнать после стольких лет. Да его, вероятно, не узнает и сам отец.

– Ну, как не узнать. Старик, конечно, не покажет, что узнал, но узнать узнает. И вот, представь себе, они встретятся у нас…

– Это уже предоставь мне. Я могу поручиться, что этого не случится. Да и вообще я думаю, что дело моей сестры и её сына – моё дело, а не твоё, – решительно отрезала Елизавета Ивановна.

– Оно так-то так, но…

– Никаких «но»…

– Делай как знаешь, матушка!

Сергей Семёнович, сказавши эту привычную для него фразу, которой обыкновенно кончались все его препирательства с супругой, удалился в кабинет.

«Действительно, я сделаю вид, что не узнал этого графа Свенторжецкого и никогда не знал», – решил он, однако тут же у него вырвалось восклицание:

– Глупое положение!

Это доказывало, что решение, на которое его натолкнула жена, претило его честной и прямой натуре.

Однако иного выхода не было, Сергей Семёнович смирился и сделался безучастным зрителем происходившего вокруг него.

Елизавета Ивановна исполнила просьбу своей сестры в точности. Императрица не отказала в ходатайстве своей любимой статс-даме и назначила графине Станиславе Свенторжецкой день и час приёма.

– Приезжай с нею, если она совершенно посвятила тебя в своё дело, – сказала государыня.

Елизавета Ивановна действительно сопровождала сестру и её сына во дворец и была принята вместе с ними государыней. Приём продолжался около двух часов, но содержание беседы императрицы с Зиновьевой, Свенторжецкой и её сыном осталось тайной даже для самых любопытных придворных. Елизавета Ивановна передала о впечатлении приёма своему мужу в общих выражениях:

– Её величество добра, как ангел: она обещала заменить Осе мать. На днях состоится зачисление его в один из гвардейских полков. Стася уезжает обворожённая приёмом государыни.

Впрочем, Зиновьев особенно и не интересовался этим. Он замкнулся в себе и старался даже при жене показать своё безучастное отношение к графине и графу Свенторжецким. Этим, казалось, он платил дань своей дружбе с Лысенко, прекрасно шедшим по службе и уже имевшим генеральский чин. Мысленно он даже называл Осипа Лысенко – графа Иосифа Свенторжецкого – самозванцем.

Граф Свенторжецкий действительно был вскоре зачислен капитаном в один из гвардейских полков, причём была принята во внимание полученная им в детстве военная подготовка. Отвращение к военной службе молодого человека, которое он чувствовал, будучи кадетом, и которое главным образом побудило его на побег с матерью, не могло находить себе пищу при порядках гвардейской военной службы елизаветинского времени. Служба в гвардии была очень легка. За всё отдувались многотерпеливые русские солдаты. Офицеры, стоявшие на карауле, одевались в халаты, дисциплина и субординация были на втором плане. Генералы бывали такие, которые не имели никакого понятия о военной службе. Гвардия представляла собою придворных, одетых в военные мундиры.

Конечно, при таких условиях военная служба не могла тяготить свободолюбивую натуру графа Свенторжецкого.

Мать вскоре рассталась с ним и уехала из Петербурга, а молодой человек всецело отдался удовольствиям столичной жизни. Обласканный государыней, красивый, статный, остроумный, он вскоре сделался кумиром дам петербургского света, душой высшего общества и коноводом петербургской золотой молодёжи того времени. Сошедшись на дружескую ногу с любимцем государыни императрицы Иваном Ивановичем Шуваловым, он в то же время ухитрился быть своим человеком и при «молодом дворе», где ему оказывали благоволение не только великая княгиня Екатерина, но даже и великий князь Пётр.

Всё это, конечно, знал Зиновьев, и всё это заставляло его ещё упорнее скрывать известную ему тайну происхождения графа Свенторжецкого.

Граф Иосиф Янович сам помогал Сергею Семёновичу в его сдержанности. Он являлся в дом Зиновьевых только с официальными визитами или по приглашению на даваемые изредка празднества, но на особую близость не навязывался, будучи совершенно погружён в водоворот шумной светской жизни.

Однако с появлением в доме Зиновьевых княжны Людмилы Васильевны визиты Свенторжецкого сделались чаще и продолжительнее. Видимо, княжна произвела на него сильное впечатление, и он стал усиленно ухаживать за нею.

Княжне были далеко не противны возбуждённые ею в графе чувства – так, по крайней мере, можно было судить по её отношениям к молодому графу, которые, по мнению Сергея Семёновича, могли бы быть даже более сдержанными, в особенности в дни глубокого траура.

Всё это промелькнуло в уме Зиновьева и вылилось в восклицании: «Неужели и эта – самозванка». Однако он оторвался от этих дум, собрал бумаги и уехал на службу, но и в деловой атмосфере присутствия роковой вопрос о том, что ему делать, не выходил из его головы. Он припоминал поразительное сходство побочной дочери мужа его сестры князя Полторацкого – Тани Берестовой с княжной Людмилой, сопоставлял этот факт со странным поведением в Петербурге его племянницы, и вследствие этого толки дворни, о которых ему докладывал Пётр, порождённые рассказами какого-то захожего человека, приобретали роковую вероятность.

Однако вопрос: «Что же делать?» – становился серьёзным и вместе с тем трудноразрешимым. Как доказать самозванство княжны Полторацкой, если только это самозванство действительно, как утверждает пущенная в дворне молва? Ведь этой молвы, пожалуй, не удержать распоряжением не болтать вздор. Ведь слово что воробей: вылетит – не поймаешь. Из застольной молва полетит на улицу, проникнет в палаты разных господ, пойдёт кататься по Петербургу, осложняемая прикрасами, и может, наконец, дойти и до государыни. Его, Зиновьева, сочтут сплетником и укрывателем, и тогда, пожалуй, быть беде неминучей.

Такими мрачными красками мысленно рисовал себе будущее Зиновьев, и снова пред ним восставал роковой вопрос: «Что же делать?»

Между тем предпринять что-либо было нельзя. Власти тамбовского наместничества признали тождество княжны Полторацкой с оставшеюся в живых девушкой. Она была утверждена в правах наследства после матери, введена во владение всем имением покойной. Дворовые считали её княжной. Нельзя же было на основании сплетни, пущенной каким-то проходимцем, поднять историю, возбуждение которой злые языки могли бы ещё истолковать желанием получить наследство от бездетной сестры.

Сергей Семёнович решил, как и в деле графа Свенторжецкого, дать событиям идти своим чередом.

II

РАДУЖНЫЕ МЕЧТЫ

Вскоре после доклада Петра, так встревожившего Сергея Семёновича Зиновьева, княжна Людмила Полторацкая покинула гостеприимный кров дяди и переехала в собственный дом, представлявший собою целую усадьбу с садом и даже парком, или же, собственно говоря, расчищенным лесом. Он был расположен на левом берегу Фонтанки, тогда ещё не входившем в состав города и считавшемся предместьем.

Впрочем, это соответствовало желанию осиротевшей княжны, просившей Сергея Семёновича приобрести ей дом непременно на окраине.

– Почему это, Люда? – спросил её Зиновьев.

– Я привыкла к деревне, к простору, к зелени деревьев летом, к их белому заиндевевшему виду зимой… Здесь у вас, в центре, меня давит эта скученность построек, мне недостаёт воздуха.

– Но на окраине жить небезопасно.

– Какие пустяки! Я ведь не одна – у меня слуги. Одних мужчин восемь.

– Этого мало. Придётся выписать из именья ещё несколько, если ты настаиваешь на своём желании жить в глуши и если мне удастся приобрести тебе помещение, которое мне показывали в предместье, – и Зиновьев рассказал об усадьбе на Фонтанке.

Княжна Людмила осталась в восторге от дачи.

– Это именно то, о чём я мечтаю! – воскликнула она.

– Ну, было о чём мечтать! Такая даль и глушь, – возразил Зиновьев. – Впрочем, если хорошенько меблировать, то будет ничего. Дом сухой и тёплый, построен прочно. Старик строил для себя и для женатого сына, да вот не привёл Бог.

– Почему же он продаёт?

– Это очень печальная история. Эта дача принадлежит одному старому отставному моряку, у которого был единственный сын, год как женившийся. Они жили втроём на Васильевском острове, но их домик был им и тесен, и мал. Старик купил здесь место и принялся строить гнездо своим любимцам – молодым супругам, да и для себя убежище на последние годы старости. Всё уже было готово, устроено, оставалось переезжать, как вдруг один за другим, его сын, а за ним и сноха, заболев оспой, умерли в течение одних суток. Старик, конечно, в полном отчаянии и не может видеть дом, выстроенный им для тех, кто теперь лежит на кладбище.

– Какой ужас! Я понимаю его! – побледнела княжна.

– Он отдаёт эту усадьбу за бесценок, а сам уже находится в Александро-Невском монастыре послушником. В виде вклада он отдал все имевшиеся у него деньги и те, которые выручит от продажи дома на Васильевском острове. Покупную цену за эту дачу тоже, по его желанию, надо будет внести в монастырскую казну.

– Почему же ты до сих пор не купил её для меня, дядя? Прошу тебя, кончай как можно скорее.

– Хорошо.

В доме с антресолями было десять комнат, разных по величине; некоторые из них были очень велики. Дом стоял в глубине обширного двора, огороженного дубовым забором с такими же массивными воротами. Крыльцо было с вычурным навесом и выходило на этот двор. На последнем были людская, кухня, погреб, сараи и конюшня. С другой стороны к дому примыкал огромный сад, тоже огороженный высоким забором, в котором была проделана небольшая калитка, из дома же ход в сад был через дверцу, соединённую сенями с внутренними комнатами. Это было нечто вроде потайного хода, обычного в постройках того времени. Заднее крыльцо выходило на двор за углом дома.

За домом тянулся обширный парк, отделённый от сада и двора деревянною решёткою и обнесённый тоже забором, но не таким высоким, как сад и двор. Верхи заборов были усеяны остриями длинных железных гвоздей, от лихих людей, не любящих ходить прямым путём.

Княжна положительно пришла в восторг от всего.

В несколько дней сделка была совершена, и Людмила Васильевна сделалась собственницей понравившегося ей дома.

Если она продолжала жить у дяди, то это происходило потому, что в доме работали обойщики, закупались принадлежности хозяйства и из Зиновьева ещё не прибыли остальные выписанные дворовые. Не приведены были ещё и лошади.

Княжна ежедневно ездила в свой дом и торопила с окончанием его внутренней отделки. Несмотря на радушное отношение к ней дяди и тётки, она понимала, что последняя из расчётливости будет очень довольна, когда племянница уедет из их дома. Сергей Семёнович не разделял этих помыслов своей жены, но после доклада Петра и размышления над этим докладом тоже стал желать отъезда племянницы, но совершенно по другим основаниям. Настроенный в известном направлении, он подозрительно следил за каждым её словом и даже жестом, и ему казалось, что он всё более и более убеждается в правоте слуха, пущенного в его дворню.

Слух замолк. Дворовые люди Зиновьевых, не имея тех данных, которые были в распоряжении их господина, естественно, не могли поверить этому слуху и, решив, что это – просто «брехня», забыли о нём.

Не забыл о нём только камердинер Пётр и, кажется, считал его весьма правдоподобным, а потому порой исподлобья довольно мрачно посматривал на княжну Людмилу Васильевну.

Последняя, конечно, ничего не подозревала, так как до неё сплетня дворни не достигла. Она светло и радостно глядела в будущее и, оставаясь одна, самодовольно и счастливо улыбалась. Однако при людях, даже при дяде и тётке, она сдерживала свою весёлость, не гармонировавшую с её скорбным костюмом – траурным платьем.

Она находилась теперь в Петербурге. Сколько раз в Зиновьеве она мечтала об этом городе, который княгиня Васса Семёновна вспоминала с каким-то священным ужасом, – до того казался он покойной современным Содомом.

Обласканная императрицей, которой представил её дядя, княжна Людмила Васильевна была назначена фрейлиной, но ей был дан отпуск до окончания годового траура; по истечении же последнего она надеялась вращаться в том волшебном мире, каким в её воображении представлялся ей двор. Она была уверена, что, как невеста блестящего жениха – князя Сергея Сергеевича Лугового, – она всегда, при желании, сохранит на него свои права, и, наконец, она знала, что она являлась предметом поклонения красавца графа Иосифа Яновича Свенторжецкого, и чувствовала, что сама невольно поддавалась его обаянию. Чего ещё надо было ей желать? Жизнь открывалась пред нею роскошным пиром, и она решилась не уходить с этого пира голодной и жаждущей. Наконец самостоятельная жизнь в отдельном, как игрушка, устроенном и убранном домике, где она будет принимать нравящихся ей людей, довершала очарование улыбавшегося ей счастливого будущего.

Радужные мечты спускались на головку княжны, когда она пред сном, оставшись одна, нежилась в кровати. Ей виделись роскошно убранные и ярко освещённые дворцовые залы, богатые туалеты дам, блестящие мундиры кавалеров; ей представлялась и она сама, красивая, нарядная, окружённая толпою вздыхателей, на первом плане которых стоял граф Свенторжецкий, а затем уже князь Луговой и граф Свиридов.

При воспоминании о первом какое-то странное чувство охватывало не только сердце, но и ум Людмилы. Ей казалось что она хочет что-то вспомнить, но не может. Каким-то далёким прошлым веяло на неё от графа Свенторжецкого, особенно от его глаз, устремлённых на неё и заставлявших её подчас нервно передёргивать плечами. Ей казалось, что она видела его где-то и когда-то, но при всём напряжении памяти вспомнить не могла. Ей не приходило и на мысль, что игравший с нею в Зиновьеве мальчик Осип Лысенко именно и есть этот самый граф Иосиф Свенторжецкий.

Граф, конечно, не подавал повода к нежелательным для него воспоминаниям. Чувство, которое он, ещё будучи мальчиком, питал к своей маленькой подруге, таилось в его сердце подобно искре, из этого чувства под горячими лучами красоты расцветшей и развившейся княжны Людмилы быстро разгорелся неугасимый огонь страсти. Эта-то страсть и была тем обаянием, силу которого чувствовала на себе княжна Людмила.

Впрочем, в её сердце ещё не зарождалось ответное чувство; оно было занято, или так, по крайней мере, казалось княжне Людмиле.

Со дня её приезда в Петербург ни разу в доме её дяди не появлялся граф Пётр Игнатьевич Свиридов. Княжна помнила, что при прощании с князем Луговым в Зиновьеве она выразила ему желание, чтобы граф посетил её в Петербурге, и была уверена, что эти её слова дошли по назначению. Об этом ей сказал сам князь Сергей, посещавший свою бывшую невесту довольно часто, а между тем граф Свиридов не подавал признака жизни. Это действовало разжигающе на самолюбивую девушку, и образ графа всё неотступнее стал носиться в её воображении и довёл её даже до уверенности, что она любит его.

Однажды она не выдержала и спросила князя Лугового:

– Что ваш друг?

– Какой друг?

– Боже мой, разве у вас их так много? – с раздражением в голосе спросила княжна. – Я говорю о том, которого я знаю.

– А, граф Пётр?

– Да. Что он? Болен?

– Нет, я видел его на днях. Он здоров.

– А-а-а… – протянула княжна и переменила разговор.

Однако Луговой понял её и решил переговорить со Свиридовым.

«Это чёрт знает что такое! – сердился он, приказав кучеру ехать на Миллионную, где жил граф Пётр Игнатьевич. – Это, с его стороны, просто невежливо. Не сделать визита! Плохую дружескую услугу оказывает мне он! Если бы я не был уверен в нём, то мог бы подумать, что это, с его стороны – удачная тактика. Раздражая самолюбие девушки, он заставит её окончательно влюбиться в себя».

Он застал графа дома и разразился против него целою филиппикой, указав на могущие быть результаты его поведения, далеко не согласные с его, князя Лугового, интересами.

– Изволь, голубчик, я поеду, – ответил Свиридов. – Поверь, у меня и в мыслях не было затевать с княжной какую-нибудь игру. Я просто хотел устранить себя вследствие нашего разговора в Тамбове. Я это делал и для тебя, и для себя…

– Нет уж, брат, уволь от таких дружеских услуг! Недостаёт ещё того, чтобы княжна подумала, что я из ревности не передал тебе её желания видеть тебя. Женщины ведь способны на всякие выводы и предположения. Мне даже показалось, что она сегодня очень подозрительно на меня смотрела.

– Это вздор: она слишком умна… и, наконец, всё-таки слишком хорошо знает, что ты не способен на это.

– Поди догадайся, что женщина знает и чего не знает, когда она бывает умна и когда глупа. Бывают моменты, когда самые умные женщины и не думают, и делают глупости, и, наоборот, иногда совершенно глупые женщины высказывают поразительно умные мысли и совершают гениальные поступки. Вот и разбери.

– Пожалуй, ты прав. Я поеду к княжне завтра же.

– Поезжай, пожалуйста, это будет самым лучшим лекарством от её увлечения. Твоё явное нежелание видеть её, очевидно, оскорбляет её самолюбие, а для удовлетворения его женщины способны сделать более отчаянные шаги, нежели из чувства и даже из страсти… Понял?

– Понял, понял. Говорю, поеду завтра и постараюсь показать себя в самом отталкивающем свете, – пошутил граф Пётр Игнатьевич. – Ну, а как твои дела с нею?

– Мои? Я о них не забочусь, я всё предоставил воле Божией, – серьёзно и вдумчиво ответил князь Сергей Сергеевич.

III

КАБАК ДЯДИ ТИМОХИ

Ясная декабрьская ночь висела над Петербургом. Полная луна обливала весь город своим матовым светом. Снежный покров блестел, как серебро, и на нём виднелись малейшие чёрные точки, не говоря уже о сравнительно тёмных полосках улиц и пригородных дорог.

На одной из таких дорог, шедшей от реки Фонтанки мимо леса, где уже кончалось Московское предместье и начиналось Лифляндское, очень мало заселённое и представлявшее собою редкие группы хибарок, стоял сколоченный из досок балаган, над дверью которого была воткнута покрытая снегом ёлка. Это указывало, что незатейливое строение было кабаком.

Несмотря на позднюю ночь, в окне, обтянутом бычьим пузырём, отражался тусклый огонь. Кабак ещё торговал, хотя напротив него тянулся лес, а на далёкое пространство не видно было жилья. Кругом было совершенно безлюдно и царила мёртвая тишина, только из балагана слышался какой-то смутный гул.

Вдруг из леса появились двое мужчин, одетых в рваные тулупы, с меховыми треухами, надвинутыми по уши, и в высоких рваных сапогах. В руках они держали по толстой длинной палице, с большим шаром в виде набалдашника. Такими палицами глушили, да и до сих пор глушат, в деревнях быков и коров. Луна резко осветила этих двух ночных пешеходов и их запушённые снегом одежды и зверские лица, обрамлённые заиндевевшими бородами, цвет волос которых различить было нельзя – они представляли собою комки снега.

– Кажись, не опоздали, Карпыч? – сказал один из них. – В самый раз пришли к гулянке.

– Да, бык его забодай, задержал нас его степенство. Умирать-то ему смерть не хотелось. По-моему, это – свинство. Коли встретился с нами, лихими людьми, в пустом месте, так и умирай, а православных не задерживай. Кучер-то его степенства, да и мальчонка, что с ним ехал, честно, благородно не пикнули, как мы с тобою оглушили их, а купец, на-поди, артачиться стал.

– Промахнулись мы с тобой оба, да и башка у него здоровая, с двух ударов и то не подалась.

– Пришлось ножом прикончить, а я смерть не люблю руки марать кровью.

– Нож – последнее дело; оглушить вот этим гостинцем в пример сподручнее, – потряс первый увесистою палицей.

– А знобно сегодня, брат. В кабаке-то у дяди Тимохи, чай теплее. Чего мы тут на морозе калякаем?

Оба мужика оглянулись и быстро перебежали дорогу. Один из них привычной рукой взялся за железное кольцо двери кабака, распахнул дверь, и оба они вошли внутрь балагана.

Это было довольно большое помещение со сложенной из почерневших от времени кирпичей небольшой печью посредине; оно было разделено на две далеко не равные половины стойкой, сколоченной из досок. В большой половине стояли два самодельных деревянных стола, окружённые лавками, а в меньшей были нагромождены бочки с вином и брагой, а на самой стойке высились деревянные бочонки и чарки. Тут же в деревянных чашках находились нарезанный мелкими ломтями чёрный хлеб и вяленая рыба.

За стойкой, на маленькой лавке, сидел сам владелец этого придорожного кабака, известный в окрестности под именем «дяди Тимохи». Это был ещё не старый человек с солидным брюшком; его лицо было кругло и глаза заплыли жиром, что не мешало им быстро бегать в крошечных глазных впадинах и зорко следить за посетителями.

«Кабак дяди Тимохи» днём почти всегда пустовал, зато ночью там шла бойкая и выгодная торговля.

В лесах, окружавших столицу, водились лихие люди, собиравшиеся в целые шайки, промышлявшие разбоями или «воровскими делами» в самом городе; однако туда они выходили поодиночке, иногда лишь по двое. Добытое ими добро всё обыкновенно оставалось у дяди Тимохи взамен пенистой живительной влаги.

Кабатчик брал всё, от ржавого гвоздя до ценного меха, и всему давал цену «по-божески», как говорили его завсегдатаи. Понятно, эта «божеская цена» была в соответствии лишь с опасностью приобретения вещи. Лихие люди занимались своим разбойным делом, чтобы жить, а жить, по их мнению, было пить, и если дядя Тимоха за дневную добычу открывал кредит на неделю, причём мерой объявлялась душа пьющего, то эта цена уже была высшею и «божескою».

Целые годы вёл свою выгодную и по-тогдашнему времени, ввиду отсутствия полицейского городского благоустройства, почти безопасную линию дядя Тимоха, вёл и наживался. Он выстроил себе целый ряд домов на Васильевском острове в городской черте. Его жена и дочь ходили в шелку и цветных камнях. За последнею он сулил богатое приданое, готов был почать и заветную кубышку, а в последней, как говорили в народе, было «много тыщ». Своим старшим сыновьям Тимофей Власьич, как уважительно звали его на Васильевском острове, где он в своём приходе состоял даже церковным старостой, подыскивал уже лавки в Гостином дворе. Пустить их по питейной части он решительно не желал.

– Нечисть одна, – говорил он жене, – потружусь для вас, сколько сил хватит, а там, когда всех вас поставлю на ноги, ко святым местам пойду – грехи замаливать, а кабак сожгу. Пусть никому не достаётся – много с ним греха на душу принято.

Пока что дядя Тимоха трудился, просиживая все ночи до рассвета в своём балагане и собирая, как он выражался, «детишкам на молочишко».

Под утро появлялся в кабаке подручный и оставался на день, а сам Тимофей Власьич на той же лошади, на которой приезжал подручный, отправлялся домой, где ложился спать. Под вечер та же лошадь в тележке привозила Тимофея Власьича на ночное дежурство и увозила домой подручного с канунной выручкой.

– Заяц… Карпыч… С дела? – послышались в кабаке возгласы при виде запоздалых посетителей.

– С дела… – отозвался тот, которого назвали «Зайцем», – Плёвое дело. Купца пришибли с мальчонком и кучера, да вот с купцом измаялись.

– С чего?

– Живуч, бестия. Два раза глушили – ништо… Ножом прикончили.

– Нож – разлюбезное дело, – как-то особенно смачно произнёс коренастый мужик со всклоченными чёрными волосами и бородой, в расстёгнутом армяке, из-под которого виднелась рубаха страшно засаленная, но когда-то бывшая красной.

– Не люблю я мараться… – заметил Карпыч.

– Баба! – презрительно сплюнул мужик в красной рубахе. – А мошна где?

– То-то же, что мошна-то плоха, и выходит – плёвое дело! – И Заяц при этом вынул из-за пазухи кожаный мешок с деньгами. – Все медные… – презрительно произнёс он, подходя к стойке и высыпая на неё монеты. – Считай, дядя Тимоха!

– На все?

– Знамо дело, на все!.. Много ли тут?

Он уставился одним глазом на кучку денег. Другой его глаз немножко косил, почему Заяц и получил своё прозвище.

Дядя Тимоха привычной рукой стал перебрасывать монеты.

– Четыре рубля с гривной, – через несколько времени произнёс он.

– Не врёшь? Нет? Ну, загребай все! На кой мне их ляд? Ишь, толстопузый, какой капитал с собой возит, а умирать артачится.

– Ты бы его отпустил: может, он на твоё счастье ещё гривны две нажил бы.

– Доподлинно отпустить бы надо. Эту-то мошну он и сам отдавал. Бает, что больше нет, да мы с Карпычем не поверили. Ну, да зато мы его с Карпычем помянем. Лей две посудины!

– Только до света, – заметил дядя Тимоха.

– Ладно, завтра живы будем, ещё добудем.

Новые гости присоединились к остальной компании, и прервавшаяся попойка началась снова.

Через несколько времени дверь кабака снова распахнулась, и в неё вошёл новый посетитель в отрёпанном полумонашеском-полусвященническом одеянии. На нём сверх армяка была надета крашенинная ряса, подпоясанная пёстрым кушаком, а на голове – высокий треух, похожий на монашескую шапку. Длинные всклоченные чёрные волосы выбивались на плечи, густая большая борода была покрыта инеем.

– А, человек Божий! – воскликнуло разом несколько голосов.

– Честной компании смиренный поклон, – остановился у дверей пришедший и сделал присутствующим полупочтительный и полукомический поясной поклон.

– Здравствуй, здравствуй, отче Никита, спина твоя не бита! – воскликнул мужик в красной рубахе.

Взрыв хохота наградил остроумца.

– С моей спиной не случалась такая проруха, а вот как я, Гаврюха, доберусь до твоего уха, – не думая ни минуты, отпарировал «отче Никита».

Взрыв смеха раскатился ещё сильнее по кабаку. Смеялся и сам остроумец Гаврюха.

– Благослови, отец Никита, монашескую трапезу! – крикнули ему из-за стола.

Вошедший подошёл к стойке, вынул из-за пазухи кошель, достал из него несколько серебряных монет и бросил их на стойку.

– На все.

– Что же ноне мало?

– Остатные. На днях жёлтенькие будут. Беленькими не удивишь. Ну, давай до света. Много не выпью, хмелён.

– Мало.

– Уважь.

– Ладно. Разве что уважить, – согласился хозяин и стал цедить в посудину вино.

– Ходь сюда, Божий человек! – послышалось из-за столов.

Пришедший отправился на зов и уселся на лавку среди потеснившихся собутыльников, снял треух и пятернёю расправил мокрую бороду. Это был Никита Берестов.

IV

«НОЧНАЯ КРАСАВИЦА»

Приближались рождественские праздники. Обычная сутолока петербургской жизни увеличилась. Гостиный двор, рынки и магазины были переполнены. В домах шли чистка и уборка, словом, праздничная жизнь била живым ключом не только в городе, но и в предместьях.

Кажется, единственное исключение составлял в этом случае дом княжны Полторацкой. Убирать и чистить в нём было нечего, так как, будучи только что отделан и меблирован заново, он блестел, как игрушка, и не требовал уборки и чистки.

Да и жизни в нём было видно мало. Молодая хозяйка ввиду траура не могла никуда выезжать на праздниках, не могла и у себя устроить большой приём, а потому общее оживление, охватившее столицу, не могло коснуться дома молодой «странной княжны».

Людмила Васильевна, несмотря на свою затворническую жизнь, уже успела получить прозвище «странной княжны» в гостиных высшего петербургского света, обладающего способностью знать все подробности самой интимной жизни интересующего его лица.

Княжна же, несомненно, представляла для петербургского высшего общества далеко не дюжинный интерес. Богатая, независимая девушка, живущая самостоятельно, в полном одиночестве, в глухом предместье столицы, в доме, убранном, как говорили, с чисто восточною роскошью, она выделялась среди девушек своих лет, живших при родителях, родственниках и опекунах, бесцветных, безвольных и безответных в большинстве случаев.

Людмилу Васильевну не осмеливались осуждать, так как знали, что императрица Елизавета Петровна одобряла образ жизни своей новой фрейлины и даже сама посетила её на новоселье. Государыня, будучи сама самостоятельна, любила это качество и в других, а потому то, что другим казалось в княжне Полторацкой «странностью», для её величества являлось заслуживающим похвалы. Последнего было достаточно, чтобы заткнуть рот светским кумушкам того времени.

Но не одна самостоятельно-одинокая жизнь молодой девушки делала её «странной княжной» в глазах общества. Были для этого и другие причины.

Княжна Людмила Васильевна действительно вела жизнь, выходящую из рамок обыденности. Её дом днём и ночью казался совершенно пустым и необитаемым. Жизнь проявлялась в нём только в людской, где многочисленный штат прислуги не хуже великосветских кумушек перемывал косточки своей госпоже, прозванной её домашними «полунощницей».

Княжна действительно превращала день в ночь и наоборот. Днём ставни её дома были наглухо закрыты, и всё, казалось, покоилось в нём мёртвым сном. Спала и сама княжна. Просыпалась она только к вечеру, когда дом весь освещался; однако это не было видно через глухие ставни; разве кое-где предательская полоска света пробивалась сквозь щель и терялась в окружающем дом мраке. Княжна начинала свой оригинальный ночной день с этого позднего вечера, когда Петербург наполовину уже спал, а предместье покоилось сном непробудным, в это-то несуразное для других время она принимала визиты своих друзей.

Это, конечно, порождало массу сплетен, и последние не доходили до злословия лишь потому, что сама императрица, любившая всё оригинальное, узнав о таком образе жизни своей новой фрейлины, с добродушным смехом заметила:

– Вот подлинно «ночная красавица». Если среди цветов есть такие, которые не терпят дневного света, почему же не быть подобным и среди девушек?

Нечего и говорить, что этот смех государыни эхом раскатился в придворных сферах и великосветских гостиных. Образу жизни княжны Полторацкой нашли извинение и объяснение: очевидно, потрясающая картина убийства её матери и любимой горничной, которой она была свидетельницей в Зиновьеве, не могла не отразиться на её воображении.

– Она боится ночной тьмы, напоминающей ей об этой катастрофе, и потому проводит ночи в бодрственном состоянии, отдавая сну большую часть дня, – говорили одни.

– Она просто больна! Бедная девушка! – замечали другие.

– Дурит, с жиру бесится, – умозаключали более строгие.

– Оригинальничает, – догадывались завистливые придворные, видя внимание, которое оказывала «странной княжне» императрица.

Благодаря преданности дворни, любившей свою госпожу за кроткое обращение и сытую жизнь, многое из интимной жизни княжны осталось неузнанным, и сами дворовые люди говорили о многом, происходящем в доме, пониженным шёпотом.

Прежде всего всех слуг княжны поражало появление у неё «странника», с которым княжна подолгу беседовала без свидетелей. Этот странник появился вскоре после переезда Людмилы Васильевны в новый дом и приказал доложить о себе её сиятельству. Оборванный и грязный, он, конечно, не мог не внушить к себе с первого взгляда подозрения, и позванный на совет старший дворецкий решительно отказался было беспокоить княжну. Но странник настаивал.

– Как же о тебе сказать, милый человек? – спросил дворецкий.

– А ты доложи её сиятельству, что я – не кровопивец.

– Как? – воззрился на него дворецкий и даже отступил на несколько шагов. – Да в уме ли ты, Божий человек?

– Ты доложи, а там, в уме ли я или нет, разберёт она сама. Да знай – не доложишь, беда будет. Я-то до княжны дойду, а тебе не миновать конюшни.

Глаза странника злобно сверкнули каким-то адским огнём.

– У нас княжна милостивая, не только на конюшню не пошлёт, а дурного слова не скажет, – ответил дворецкий.

– Всё, братец мой, до времени. Меня-то ей, может, видеть уже давно желательно, а ты, холоп, препятствуешь. Хоть и ангел она, по-твоему, а этого тебе не спустит без порки.

– А откуда же знает её сиятельство, что ты придёшь?

– Да я, чай, к ней пришёл с Божьего произволения.

– С Божьего произволения? – упавшим голосом повторил дворецкий. – Так что же из того?

– А так, что ей предупреждение было о моём приходе.

– Чудно говоришь ты! Что же, доложи, Агаша, головы за это княжна не снимет, – обратился дворецкий к горничной княжны, – а может, и впрямь: не доложишь – худо будет.

– Как доложить-то? – испуганно спросила Агаша.

– Не кровопивец-де пришёл.

– Не кровопивец, – повторила девушка и отправилась к княжне.

Был поздний вечер; княжна Людмила Васильевна только что встала с постели и, сделав свой туалет, сидела за пяльцами. Не прошло и нескольких минут, как Агаша вернулась и сказала страннику:

– Иди за мной! Её сиятельство велела привести.

Странник смелой походкой последовал за девушкой к княжне, на великое удивление собравшихся в передней дворовых людей. Изумлению их не было конца, когда Агаша вернулась и сообщила, что странник остался у княжны.

– С глазу на глаз? Чудны дела Твои, Господи! – воскликнул дворецкий.

Остальные дворовые сочувственно вздохнули.

– Как же ты доложила? – начала расспрашивать Агашу.

– Да так и сказала, что-де не кровопивец пришёл. Её сиятельство спервоначала уставилась на меня, не поняла, видно, а потом спрашивает, каков он собой. Ну, я и рассказала. Глаза, говорю, горят, как уголья, чёрный. Тут княжна вдруг вся побледнела как полотно и даже затряслась.

– Ну?

– «Проси, – говорит, – сейчас, веди сюда!» – а сама руку об руку ломает, индо суставы хрустят. Я сюда за ним и побёгла.

Странник пробыл у княжны более часа и ушёл.

Более он не появлялся в доме, хотя Агаша утверждала, что во внутренних апартаментах княжны, когда её сиятельство остаётся одна и не приказывает себя беспокоить, слышны голоса и разговоры и что среди этих таинственных посетителей бывает и загадочный странник. Кто другие таинственные посетители княжны и каким путём попадают они в дом, она объяснить не могла. Дворовые верили Агаше и таинственно качали головой.

Около полугода вела княжна такой странный образ жизни, а затем постепенно стала изменять его, хотя просыпалась всё же далеко после полудня, а ложилась поздно ночью или порою даже ранним утром. Но прозвище, данное ей императрицей: «Ночная красавица», так и осталось за нею.

Благоволение государыни сделало то, что высшее петербургское общество не только принимало княжну Полторацкую с распростёртыми объятьями, но прямо заискивало в ней.

По истечении полугодичного траура княжна Людмила Васильевна стала появляться в петербургских гостиных, на маленьких вечерах и приёмах, и открыла свои двери для ответных визитов. Её мечты стали осуществляться. Блестящие кавалеры, как рой мух над куском сахара, вились вокруг неё. К ней их привлекала не только её выдающаяся красота, но и самостоятельность, невольно подающая надежду на более лёгкую победу. Этому последнему особенно способствовали рассказы об эксцентричной жизни княжны.

В числе таких поклонников по-прежнему оставались князь Луговой, граф Свиридов и граф Иосиф Янович Свенторжецкий. Все трое были частыми гостями в загородном доме княжны на Фонтанке, но и все трое не могли похвастаться оказываемым кому-нибудь из них предпочтением.

Тяжесть этой ровности отношений, конечно, более всех них чувствовалась князем Сергеем Сергеевичем. Несмотря на то, что он отдал свою судьбу в руки Провидения, князь не мог всё же забыть, что эта холодно и порою даже надменно обращавшаяся с ним петербургская красавица несколько месяцев тому назад была влюблена в него, будучи провинциальной девушкой, и дала ему согласие на брак. Поцелуй, данный ему княжной Людмилой на скамейке его наследственного парка, ещё до сих пор горел на его губах. Но вместе с тем адский смех, сопровождавший этот первый поцелуй невесты, ещё до сих пор раздавался в его ушах и заставлял выступать холодный пот у него на лбу.

Против своей воли Луговой ревниво следил за соперниками – графом Петром Игнатьевичем и «поляком», как не особенно дружелюбно называл он графа Свенторжецкого.

Соперничество со Свиридовым, конечно, не могло не отразиться на отношениях Лугового к другу. Постепенно возникала холодность, заставившая недавних задушевных друзей отдалиться друг от друга.

Граф Пётр Игнатьевич недаром по приезде княжны Людмилы Васильевны в Петербург сторонился её. У него было какое-то роковое предчувствие, что обаяние её красоты не пройдёт без следа для его сердца. Это обаяние увеличилось ещё надеждой на взаимность, поддержанной самим князем Сергеем, объявившим ещё в Тамбове, что княжна влюблена в него, графа, и повторившим это в Петербурге.

Незаметно для себя, против своей воли, граф влюбился в княжну Полторацкую, влюбился и… проиграл.

Это всегда так бывает. Женщина ценит мужчину до тех пор, пока сознаёт опасность его потерять. Как только же она убедится, что чувство, внушённое ею, приковывает его к ней крепкой цепью и делает из него раба её желаний, она перестаёт интересоваться им и начинает им помыкать.

Благо мужчины, у которого найдётся сила воли разом порвать эту позорную цепь, иначе его погибель в сетях бессердечной женщины неизбежна. У графа Петра Игнатьевича не хватало именно этой силы воли. Княжна Людмила Васильевна играла с ним, как кошка с мышью, то приближая к себе, то отталкивая, и заставляла его испытывать все муки бесправной ревности. Он ревновал её и к Луговому, и к Свенторжецкому.

Впрочем, последний стал видимо гораздо сдержаннее относиться к предмету своего недавнего пылкого увлечения. Происходило ли это от непостоянства его натуры, была ли это, с его стороны, ловкая стратегическая тактика или же на это он имел другие причины – вопрос оставался открытым; об этом знал лишь он сам.

V

ПРЕДАТЕЛЬСКИЙ НОГОТЬ

Однажды по возвращении с одного из ночных визитов к княжне Полторацкой в свою уютную квартиру на Невском проспекте, недалеко от Аничкова моста, Свенторжецкий не мог оторваться от внезапно мелькнувшей у него мысли, выразившейся следующими словами:

«Это – не княжна Людмила, это – Татьяна».

Мысль не давала ему покоя, а вместе с нею пред духовным взором графа отчётливыми картинами нёсся рой воспоминаний детства.

Человек часто забывает то, что совершилось несколько лет тому назад, между тем как ничтожные, с точки зрения взрослого человека, эпизоды детства и ранней юности глубоко врезываются в его памяти и остаются на всю жизнь в неприкосновенной свежести.

То же было и с графом Свенторжецким.

Смутно и неясно вспоминал он сравнительно недавнюю свою жизнь с матерью в Варшаве, жизнь шумную, весёлую – вечный праздник. Как в тумане проносился пред ним безобразный еврей, посещавший его мать и окружавший её и его этим комфортом и богатством. Из кармана этого сына Израиля делались безумные траты как на удовольствия, так и на его воспитание в течение долгих лет. Лучшие учителя занимались с ним всеми тогда распространёнными науками, необходимыми для поддержания с блеском титула графов Свенторжецких. О том, что ему надо забыть, что он – русский по отцу, Осип Лысенко, ему стали внушать через год после бегства из Зиновьева.

Смутно припоминал граф и этот момент. Тот же безобразный еврей пришёл к его матери и между прочим передал ей свёрток каких-то бумаг. Мать развернула их, и радостная улыбка разлилась по её лицу. Она вскочила, бросилась к еврею, обняла его за шею и крепко поцеловала. Мальчик, тогда ещё Ося, был случайным свидетелем этой, с тогдашней его точки зрения, безобразной сцены; последняя яснее всего, происшедшего с ним с момента бегства от отца до прибытия с матерью в Петербург, сохранилась в его памяти и повела к дальнейшим умозаключениям и открытиям.

С летами он понял отношения своей матери к старому еврею, понял и ужаснулся своей ещё чистой душой. Ненависть и злоба к этому властелину его матери росла всё более и более в сердце молодого человека, жившего на счёт этого еврея, Самуила Соломоновича, и обязанного ему графским достоинством. Об этом сказала ему сама мать.

Чем кончились бы такие обострившиеся отношения между сыном и любовником матери – неизвестно, но года два тому назад Самуил Соломонович мер.

Станислава Феликсовна в первое время была в отчаянии, но потом вдруг ожила и стала веселее прежнего.

Это совпало с появлением в их доме каких-то людей, снова принёсших бумаги, а затем начали привозить в их дом драгоценные вещи, свёртки с золотыми монетами, мешки серебра. Это было наследство, доставшееся Станиславе Феликсовне от покойного Самуила. Одинокий еврей отказал по завещанию всё своё состояние христианке, умело продававшей ему свои ласки и сулившей до конца его жизни доставлять ему иллюзию любви и беззаветной преданности.

Она встретилась с ним случайно в доме своих родственников, вскоре после разрыва с мужем. Самуил Соломонович, денежными счетами с которым была опутана вся Варшава, был принят как дорогой гость в домах сановной шляхты. Своей демонической красотой Станислава Лысенко, принявшая в Варшаве свою девичью фамилию Свенторжецкой, произвела роковое впечатление на одинокого еврея, уже пожилого годами, но не телом и духом, и в нём вспыхнула яркая страсть к красавице. Станислава Феликсовна сумела локализовать этот пожар и обратить его в светоч своей жизни, источник богатства и знатности (за деньги в это время в Польше можно было добыть всё, не исключая и графского титула).

Какие нравственные муки переносила молодая женщина, решившись на эту самопродажу, осталось тайной её сердца. Она в это время бесповоротно решила добыть себе своего сына, а для этой цели были нужны средства, чтобы окружить его той роскошью, которая равнялась бы её любви. Она принесла себя в жертву этой, быть может, дурно понятой, но всё же искренней материнской любви, пошла на грех и преступление.

Однако возмездие не заставило себя ждать, сын ненавидел её любовника и презирал свою мать. С летами он даже перестал скрывать это презрение, между тем как её любовь к нему росла и росла.

Из-за этой любви Станислава Феликсовна решилась на более тяжёлую жертву – расстаться с сыном, с этою мыслью она приехала в Петербург и осуществила свой план.

Когда её ненаглядный Жозя был устроен, она отделила ему две трети своего огромного состояния, доставшегося ей от еврея Самуила, и таким образом он сделался знатным и богатым блестящим гвардейским офицером, радостная будущность которого была окончательно упрочена.

Сама она уехала в Италию, с тем чтобы там поступить в один из католических монастырей. Часть состояния, которую она оставила на свою долю, была предназначена ею на внесение вклада в монастырь, и эта сумма была настолько внушительна, что открывала ей дорогу к месту настоятельницы. Это очень прельщало её как честолюбивую эгоистку.

Это же свойство было и в характере её сына. Эгоист с головы до ног, он готов был на всякие жертвы для достижения намеченной цели, лично ему желательной, и не пренебрегал для того никакими средствами. Всё, что не касалось его «я», будь это самое близкое ему существо, не имело для него никакой цены. Вследствие этого он равнодушно простился с матерью, хотя и не зная её намерения уйти в монастырь, но всё же будучи осведомлён ею, что они прощаются на долгую разлуку.

Новая жизнь, открывавшаяся пред ним, интересовала его, он знал, что его положение более чем обеспечено, что дальнейшие жизненные успехи зависели всецело от него. Так в ком же была ему нужда? Ни в ком, даже и в матери – «любовнице жида», как он осмелился однажды сказать в лицо несчастной женщине.

Таковы были смутные воспоминания графа Иосифа Свенторжецкого о времени нахождения его под крылом матери.

Встреча с княжной Полторацкой, подругой его детских игр, пробудила в нём страстное желание обладать этой обворожительной девушкой. Он быстро и твёрдо пошёл к намеченной цели, был накануне её достижения. Княжна увлеклась красавцем со жгучими глазами и грациозными манерами тигра. Она уже со дня на день ждала предложения.

Граф тоже был готов со дня на день сделать его, однако какое-то необъяснимое предчувствие останавливало его, и язык, уже не раз готовый выразить это предложение, говорил, как бы против его воли, другое.

Неожиданное обстоятельство вдруг совершенно изменило отношения графа Свенторжецкого к княжне.

На одном из очаровательных вечерних свиданий, которыми дарила княжна поочерёдно своих поклонников, он дошёл до полного любовного экстаза, и страстное признание и предложение соединить навеки свою жизнь с жизнью любимой девушки были уже начаты им. Княжна благосклонно слушала, играя своими кольцами и браслетами. Вдруг восторженный взор графа остановился на ноготке безымянного пальца правой руки княжны Людмилы, и граф чуть не вскрикнул. Вся кровь бросилась ему в голову; пред ним предстала с поразительною ясностью картина из его детской жизни в Зиновьеве, и полный страсти монолог был прерван. Граф смотрел на сидевшую пред ним девушку мрачным, испытующим взглядом.

Княжна Людмила подняла свой взор и вдруг сперва вспыхнула, а затем побледнела, и это её смущение ещё более подтвердило зародившееся у графа подозрение.

Впрочем, княжна только на минуту казалась растерявшейся; она оправилась и спросила равнодушным тоном:

– Что с вами, граф? Или вы испугались, не завлёк ли вас очень далеко полёт вашей фантазии?

В последней фразе слышалась явная насмешка, и это взбесило графа.

– На этот раз, пожалуй, вы правы, княжна, – с неслыханною ею до сих пор резкостью тона ответил он.

Княжна смерила его надменно-ледяным взглядом.

– Я очень рада, потому что, признаться, ваши разглагольствования подействовали на меня усыпляюще. Вы сделаете мне большое удовольствие, если освободите меня от них хоть на сегодня.

– Я могу вас освободить и от своего общества.

– Если только на сегодня, то я вам буду лишь признательна, – кокетливо-лениво сказала княжна.

Граф тоже овладел собою. Обострить сразу отношения не было в его намерениях; резкость сорвалась с его языка под влиянием раздражения.

– У меня, княжна, бывают изредка головные боли, наступающие мгновенно… Вот причина моего сегодняшнего поведения. Прошу извинить меня, – произнёс он.

– И давно это с вами? – участливо спросила княжна.

– С детства.

– Вы обратились бы к врачам.

– Я не верю им.

Граф встал, почтительно поцеловал руку девушки, получил ответный официальный поцелуй в лоб и уехал, твердя про себя:

– Это – не княжна Людмила! Это – Таня!

Вот именно эта блеснувшая в его голове мысль заставила его прервать полупризнание, а причиной её явилось следующее. На безымянном пальце правой руки сидевшей пред ним княжны он заметил неправильно растущий ноготь, и вдруг с особенной ясностью ему вспомнилась маленькая Таня Берестова с завязанным безымянным пальчиком на правой руке. Это было тогда, когда он ещё мальчиком бывал в Зиновьеве. Играя в саду, Таня нечаянно наколола палец о шипы росшего в изобилии в Зиновьеве махрового шиповника. Отломившийся шип ушёл под ноготок и хотя был вскоре извлечён, но палец продолжал болеть и сделался так называемый ногтоед. Он, Ося, часто обсуждал с княжной Людмилой могущие быть последствия болезни для ноготка Тани.

– Мама говорит, что ноготь сойдёт и потом вырастет другой, – говорила Людмила.

– Точно такой же? – допытывался он.

– Да. Только мама говорит, что надо быть осторожной, так как новый может вырасти неправильно.

– Надо сказать об этом Тане.

– Я сказала.

Время шло. Случай с Таней произошёл в конце июля, а через месяц она сняла повязку с пальчика, и ноготь оказался несколько кривым.

– Пройдёт, выпрямится, – успокаивали плачущую девочку, и она успокоилась и позабыла.

И вот теперь оказалось, что кривизна ногтя осталась быть может, была единственным отличием Тани Берестовой от княжны Людмилы Васильевны Полторацкой.

Эта мелочь из детской жизни девочки, конечно, была забыта всеми, она могла только случайно сохраниться в памяти Людмилы и Оси, горячо своим детским сердцем принявших вопрос о ногте Тани.

«Теперь она в моих руках!» – подумал граф Свенторжецкий и с этого вечера стал отдаляться от княжны Людмилы Васильевны, готовясь нанести ей решительный удар.

Свенторжецкий понимал, что сделанное им открытие – только конец нити целого клубка событий, приведших к этому превращению дворовой девушки в княжну. Надо было размотать этот клубок и явиться пред этой самозванкой с точными обличающими данными.

Над этим и стал работать граф Свенторжецкий. Он был поглощён мыслью добиться возможности обладания этой очаровательною женщиной; он был уверен, что она станет его рабой, когда увидит, что её тайна в его руках. Для этого стоило поработать.

Первой задачей Свенторжецкого было узнать подробности кровавой катастрофы в Зиновьеве.

Ехать на место было неудобно, а единственным свидетелем её был в Петербурге Луговой. Однако отношения с ним у графа Свенторжецкого были более чем холодные, и он решил, что надо постараться сблизиться с ним.

В этом графу помогло его решение временно отстраниться от княжны Полторацкой.

Действительно, Луговой, заметив перемену к княжне в графе Свенторжецком, стал относиться к нему с меньшею натянутостью и через некоторое время даже принял участие в холостой пирушке, устроенной графом. Последняя быстро сблизила их обоих, как это всегда бывает в молодых годах. Граф Свенторжецкий и князь Луговой стали посещать друг друга запросто.

Первый, конечно, выжидал удобного случая, чтобы начать интересующий его разговор, и этот случай представился.

Разговор коснулся княжны Полторацкой.

– Бедная девушка, сколько она должна была вынести в ночь этого рокового убийства, – с соболезнованием заметил граф. – Вы, князь, кажется, были в это время в своём имении поблизости?

– Да, и даже был вызван на место катастрофы.

– Скажите. И что же вы там увидели?

Князь подробно рассказал свою поездку в Зиновьево по получении известия о зверском убийстве княгини Вассы Семёновны и горничной княжны Тани.

– Она была как две капли воды похожа на княжну, хотя, конечно, носила на себе более грубый отпечаток дворовой девушки.

– Какая странность! Отчего же произошло такое сходство? – спросил граф Свенторжецкий.

– Говорят, что покойная была побочною дочерью князя Полторацкого от его дворовой девушки. Это-то, как раскрыл чиновник, присланный произвести следствие, и послужило главной причиной убийства. Оно совершено из мести, а не с целью грабежа.

– И убийца открыт?

– То есть его знают, но его, кажется, до сих пор не разыскали. Он скрылся из Зиновьева. Это отец убитой дворовой девушки, Никита Берестов. Он, собственно, не отец, а муж её матери, которого удалили от жены тотчас после венчания и за протест даже выдрали на конюшне.

Луговой рассказал историю Никиты Берестова, его побег и возвращение, известные ему со слов тамбовского чиновника, производившего следствие.

– Какая интересная и таинственная история! Из-за чего же он убил свою дочь, а не княжну? – спросил Свенторжецкий.

– Видимо, он хотел убить и княжну, но эта благородная и преданная девушка охраняла от убийцы вход в её спальню. Берестов убил её и надругался над нею у порога спальни княжны, а последняя успела тем временем убежать в сад, где её нашли без чувств в кустах.

– А-а-а! – как-то загадочно произнёс граф.

Луговой не обратил на это внимания и продолжал свой рассказ о состоянии княжны Людмилы после убийства её матери и служанки, о странной перемене, происшедшей в ней, о похоронах матери и даже о надписи на кресте, поставленном над могилой Тани.

Граф внимательно слушал своего собеседника, стараясь не проронить ни одного слова.

Когда князь Луговой кончил, Свенторжецкий заметил:

– Ужасно пережить такую ночь! Недаром она наложила на княжну Людмилу неизгладимый отпечаток. Конечно, вы заметили в ней странности?

– Да, есть-таки. Она очень нервна.

– По-моему, она… немного помешана.

У князя Лугового сжалось сердце. Он вспомнил слов деревенской горничной княгини Вассы Семёновны, Федосьи, что «княжна не в себе», «помутилась», а теперь услышал подтверждение этого от совершенно постороннего человека.

– Меня, собственно, это и заставило избегать её. Признаюсь вам, что одно время я был сильно ею увлечён, что и немудрено при её красоте, – заметил граф, – но теперь это увлечение прошло. Рассудок одержал верх. Какая радость связать себя на всю жизнь с полупомешанной!

Князь Луговой промолчал и переменил разговор. Он не мог не заметить действительно странного поведения княжны со дня убийства её матери, но приписывал это другим причинам и не хотел верить в её сумасшествие. Тогда действительно она была бы для него потеряна навсегда. Но ведь в ней, княжне, его спасение от последствий рокового заклятия его предков. Он вспомнил слова призрака и похолодел.

Граф заметил его смущение и, отговорившись неотложностью делового визита, уехал. Он отправился прямо домой. Ему необходимо было уединиться и сосредоточиться, чтобы составить план действий.

Последний вскоре сложился в его голове. Если убийца – муж матери Татьяны, то, несомненно, эта последняя знала о замышляемом убийстве и даже косвенно участвовала во всём, так как выгоды от смерти княгини и её дочери были всецело на её стороне. Она заранее подготовила всю комедию бегства в сад и обморока, заранее приучила себя к роли княжны, будто бы спасшейся от руки убийцы, благодаря самоотверженному поступку её служанки-подруги, стоившему жизни последней. Она поспешила поставить над её могилой крест с надписью, чтобы в окружающих не возникло ни малейшего сомнения, что в могиле лежит именно дворовая девушка Татьяна Берестова.

Никита скрылся, но, несомненно, он не из таких людей, которые совершают преступление единственно из мести, предоставив незаконной дочери своей жены, приписанной ему, пользоваться результатами этого преступления. Он, несомненно, появится около мнимой княжны и заставит её поделиться с ним, устроителем её судьбы, своим богатством. Быть может, он уже и появился.

Необходимо проследить шаг за шагом за жизнью княжны, узнать, кто бывает у неё, нет ли в её дворце подозрительного лица, и таким образом напасть на след убийцы. Тогда только можно считать дело совершенно выигранным. Никита будет в руках графа, и сознание его явится в его руках грозным доказательством против этой соблазнительной самозванки.

Так нервно, скачками работали мысли графа Свенторжецкого. В том, что его соображения по поводу участия Татьяны Берестовой в убийстве были совершенно близки к истине, он не сомневался. Слишком уж логически неоспоримыми являлись выводы из известных ему фактов.

Оставался открытым вопрос, каким образом устроить тайное наблюдение за домом княжны или, по крайней мере, получать точные сведения о её интимной жизни. Это заставило графа сильно призадуматься. В Петербурге он был человеком новым, иноземцем, да ещё иноземцем, ненавистным в глазах русских простых людей – поляком. В тёмную массу русского крестьянства достигали известия о печальном положении польских крестьян под властью панов и их арендаторов-жидов, а потому каждый состоятельный поляк казался извергом.

Граф не был владельцем польских крестьян и даже для услуг держал в Петербурге вольнонаёмных людей, ходивших по оброку. Но мог ли он довериться кому-нибудь из них, мог ли быть уверен, что у них нет хотя бы инстинктивного недоверия русского человека к людям его национальности и положения – к польским панам?

Но надо было на что-нибудь решиться, надо было пользоваться средствами, имевшимися под руками.

Выбор графа пал на его камердинера Якова, расторопного ярославца, с самого прибытия в Петербург служившего у него и пользовавшегося особыми его милостями.

Граф позвонил. Через несколько минут в кабинет графа появился Яков, франтовато одетый молодой парень, сильный и мускулистый, с добродушным, красивым лицом и плутоватыми, быстрыми глазами.

– Звать изволили, ваше сиятельство? – с развязностью любимого барином и со своей стороны преданного ему слуги спросил он. – Что приказать изволите, ваше сиятельство?

– Гм… приказать… Вот что, Яков: хочешь на волю?

– Шутить изволите, ваше сиятельство!

– Нет, не шучу. Мне необходимо, чтобы ты оказал мне одну большую услугу, и, если ты всё устроишь так, как надо, я выкуплю тебя на волю у твоего помещика, чего бы это ни стоило.

– Скаред он у нас. Меньше трёхсот рубликов не возьмёт.

– Ну, что же, помещику отдам за тебя триста, да на руки тебе ещё двести.

– Да я, барин, за вас хоть в огонь, хоть в воду и без этого; я и теперь много вам обязан.

– За это благодарю, но это не меняет дела. Скажи, ты знаком с кем-нибудь из дворни княжны Людмилы Васильевны Полторацкой?

– Почитай, всех знаю, ваше сиятельство.

– Так, видишь ли, Яков, нам необходимо знать подробно и точно, кто бывает у княжны, кого и когда она принимает, долго ли беседует. Понял?

– Понял-с! Как не понять!..

– Можешь узнать мне это и докладывать ежедневно в течение недели или двух? Этого достаточно, чтобы всё выяснилось.

– Постараюсь, ваше сиятельство! А только и кремни же, ваше сиятельство, там у княжны дворовые-то. Аспиды бессловесные, слова не выманишь. Ну, да я всё же это дело оборудую.

– Как же?

– Да так. Девчонка там одна, Агашка, глаза на меня пялит.

– Так ты через неё?

– В лучшем виде дело оборудуем, ваше сиятельство, будьте без сомнения. В душу-то девке влезть для меня плёвое дело.

– Так орудуй.

– Беспременно, ваше сиятельство, с завтрашнего же дня.

– А потом ты, может, мне и для другого дела понадобишься.

– Рад стараться! – И Яков вышел.

Граф стал прохаживаться по кабинету. Он был доволен результатом своих переговоров с Яковом. Обещанная тому награда была для Якова целым состоянием. Этот сметливый парень тяготился зависимостью от помещика, без которого он мог бы заняться в Петербурге самостоятельным делом. Он, несомненно, скопил себе уже кое-какие деньжонки, что с обещанными двумястами рублей составит капиталец, который даст ему возможность заняться торговлей и, кто знает, даже сделаться впоследствии богачом. Эти соображения ручались, что парень расшибётся вдребезги, а всё же сделает для своего барина дело.

Решение Якова обойти для этого Агашку также показалось графу удачным. Девчонка, конечно, проболтается пред своим ухаживателем, и эта болтовня будет самой истиной. А этого только и было надо.

Уверенность в Якове не обманула Свенторжецкого. Не прошло и недели, как он узнал то, что его, главным образом, интересовало в жизни княжны Полторацкой.

– Болтает Агашка, что к княжне ходит какой-то странник, – доложил ему между прочим его камердинер. – Пришёл он в первый раз вскоре после переезда их сиятельства в дом и велел доложить о себе.

– Как же он назвал себя? – спросил граф.

– Имени своего не назвал, а понёс какую-то околесицу: «Доложите-де княжне, что я – не кровопивец».

– Не кровопивец? Это – он! – вслух подумал граф. – Так ты говоришь, что пришёл и велел доложить о себе, что он – не кровопивец? А часто бывает он у княжны?

– Почитай, несколько раз в неделю. Только как он попадает в комнату княжны, – неизвестно. Ведь во двор-то он не ходит.

– Почему же знают, что он бывает?

– Агашка подглядела. Она вот думает, что у него ключ есть от калитки в саду.

– Ага, – протянул граф Иосиф Янович. – Ну, спасибо, ты службу свою мне сослужил, завтра же пошлю твоему помещику деньги и тебе обещанные выдам.

– Да неужто, ваше сиятельство? – Весь просиял Яков. – И больше вам разузнавать ничего не надо?

– Ничего, братец, всё разузнано в лучшем виде.

– Ну, слава Богу! Признаться, ваше сиятельство, девка-то эта Агашка малость надоела мне.

– Можешь прекратить ухаживанье за нею. Только теперь у меня будет для тебя ещё дело. Тебе надо ещё трёх-четырёх парней подыскать.

– Это можно найти. А что им делать?

– Они отправятся к калитке сада княжны и будут сторожить по очереди, когда войдёт странник. Как только калитка захлопнется за ним, один из караульных побежит известить остальных. Мы эти две недельки посидим дома, особенно по ночам. Тогда мы все отправимся к калитке, захватим странника и приведём сюда. Мне надо переговорить с ним.

– А как не изловим, ваше сиятельство?

– Это впятером-то или вшестером?

– Тут дело не в числе. Агашка болтает, что он – оборотень…

– Такой же человек, как и мы с тобой. Я даже знаю, как его зовут. Так ты подыщи молодцов-то… рослых да сильных.

– Один к одному будут!

– Постарайся. Награжу как следует и их, и тебя. Так завтра надо начинать. День дежурят одни, ночь – другие.

– Слушаю-с.

Яков вышел, не чувствуя под собою ног от радости.

Граф также был очень доволен – он не ожидал, что так быстро откроется всё, что ему надо.

Этот странник – несомненно Никита, убийца княгини и княжны Полторацких, муж матери Татьяны Берестовой. В этом ни на минуту не сомневался граф Свенторжецкий. Не нынче-завтра Никита будет в его руках и даст ему неопровержимые доказательства самозванства княжны Полторацкой и соучастия Татьяны Берестовой в убийстве своих помещиц.

Яков действительно принялся за дело умело и энергично. Он набрал шесть молодцов, и те терпеливо и зорко по двое стали дежурить у калитки сада княжны Людмилы.

Дня через четыре Свенторжецкому донесли, что странник прошёл в калитку, и Иосиф Янович, переодевшись в нагольный тулуп, в сопровождении Якова и других его товарищей отправился и сел в засаду около калитки сада княжны Полторацкой.

Ночь была тёмная, крутила вьюга. Сидевшие в засаде терпеливо ждали. Но вот скрипнула калитка, и среди ночной тишины послышался звук тяжёлых шагов Берестова. Все восемь человек сразу набросились на Никиту, и он был связан приготовленными верёвками по рукам и ногам. Он вздумал было отбиваться, но граф Свенторжецкий наклонился к нему и прошептал:

– Повинуйся, Никита Берестов, убийца княжны и княгини Полторацких!

Странник перестал отбиваться. Его взвалили в сани, повезли на квартиру Свенторжецкого, а там, по приказанию графа, внесли в кабинет.

– Развяжите, – приказал Иосиф Янович, – и оставьте нас!

– Встань! – грозно сказал граф «страннику».

Никита медленно приподнялся с пола и глядел на графа глазами затравленного волка.

– Ты теперь знаешь, что ты у меня в руках, я тебя не боюсь, а в соседней комнате к моим услугам люди, которые тотчас препроводят тебя в полицию как убийцу княгини Полторацкой и её горничной, которого разыскивают Понял? Значит, в твоих интересах быть отпущенным отсюда на волю и снова делить свою добычу со своей сообщницей – Татьяной Берестовой.

– Что же надо для этого сделать?

– Рассказать мне подробно о том, как вы задумали убийство и как исполнили. Мне надо знать всё.

– Что всё-то? Много и говорить-то не приходится. Убили, да и к стороне.

– Татьяна знала?

– Вестимо, знала. Она мне и дверь отперла, и платье своё дала, чтобы разорвать и бросить его у тела княжны.

– А сама она переоделась в её платье?

– Только рубашку да юбку надела и в сад убежала.

– Она заплатила тебе?

– Я шкатулку княжны захватил – сот восемь в ней было – и бежал.

– А теперь она тебе платит?

– Сколько моей душеньке угодно.

– Это она дала тебе ключ от калитки сада?

– Полдюжины ключей я для неё сделал – правда, не сам, я этому мастерству не обучен. Но паренёк у меня тут есть, на ключи мастак.

– Так слушай. Я тебя полиции не выдам; мне ей служить не приходится, пусть сама ищет. Но знай, что я тебя всегда найду, а потому тебе выгоднее служить мне, нежели идти против меня. Так вот тебе мой наказ: скажи своей княжне, что я всё знаю и вас обоих погубить могу, чтобы она, значит, мной не пренебрегала.

По лицу Никиты вдруг расплылась довольная улыбка.

– Не извольте, барин, сомневаться. Зачем ей таким красавцем пренебрегать? Всякую ласку окажет, когда потребуете.

– Коли так, ступай на все четыре стороны и помни! – И граф отворил дверь, а затем приказал Якову: – Выпусти его за ворота!

– На волю, значит? Слушаю-с.

Яков проводил пленника и вернулся в кабинет к барину.

– Что, проводил?

– Стрекача задал такого, что только пятки засверкали.

– Ну, Яков, я тобой доволен. Возьми это себе и своим товарищам. – И граф бросил Якову объёмистый мешок с серебряными рублями.

Тот поймал его на лету, поблагодарил барина и удалился.

– Ну-с, ваше сиятельство, как вам понравится сообщение вашего папеньки? – потирая руки, сказал себе Свенторжецкий. – Через денёк-другой придём к вам за ответом. Вы, вероятно, будете благосклоннее. Наверно, Никита сегодня побежит к вам и всё доподлинно доложит. И как сразу, бестия, догадался, чего мне нужно от этой красотки!

Граф не ошибся. Никита отправился прямо в дом княжны Полторацкой (так мы будем продолжать называть Татьяну Берестову). Княжна уже спала. Однако когда, отперев ключом калитку, Никита пробрался в потайную дверь и постучался в дверь её будуара, княжна, спавшая чутко, тотчас проснулась.

– Кто там? – спросила она.

– Пусти, Таня! Дело есть.

– Подождёшь до завтра.

– Никак нельзя. Отвори! Сейчас же всё узнаешь.

– Что такое?

Княжна накинула капот и отперла дверь. Пред нею стоял бледный как смерть Никита.

– Пропали мы с тобой! – воскликнул он. – Открыли, всё открыли!

– Что открыли? Кто?

– Сам я во всём сейчас признался.

– Что ты болтаешь? Кому признался? Полиции?

– Нет ещё, слава Богу, а барину признался! – И Никита подробно рассказал, как его схватили у калитки и отвезли в квартиру какого-то строгого чёрного барина.

– Каков он собой? – прошептала княжна и, когда Никита описал, заметила: – Это граф Свенторжецкий. Значит, он знает?

– Знает. Да вот сказал, что если ты к нему ласкова будешь, то он ничего никому не скажет. Уж ты, Таня, постарайся!

– Не беспокойся. Никому он не скажет. Положись на меня и иди спать или пить, как хочешь! – И она выпроводила за дверь Никиту, а сама стала думать:

«Вот почему граф тогда вдруг прервал свои любовные объяснения! Но почему он догадался? Это интересно узнать. «Поласковее будь!» – сказал Никита. Это можно, граф мне нравится. Всё равно мне замуж не выходить, так хоть поживу вовсю. Начну с графа; он красив».

Княжна не сомкнула глаз всю ночь. Нервная дрожь пробирала её. Она вздрагивала от каждого малейшего звука, достигавшего до её спальни. Однако образ Свенторжецкого витал пред нею далеко не в отталкивающем виде. Быть в его власти ей, видимо, было далеко не неприятно.

«Я сделаю его рабом», – сказала она сама себе.

Однако, несмотря на предупреждение Никиты относительно графа Свенторжецкого, несмотря на решение ценою каких бы то ни было жертв заставить его молчать о его открытии, она всё же была далеко не спокойна. Прошла уже неделя с момента позднего посещения Никиты, а Свенторжецкий всё ещё не появлялся в доме княжны. Каждый день просыпалась она с мыслью, что сегодня наконец он приедет, каждый день ложилась с надеждой, что он будет завтра, а графа всё не было.

Это ожидание сделалось для княжны невыносимой пыткой. Порой ей казалось, что она была бы счастливее, если бы её преступление было бы уже открыто и она сидела в каземате, искупляя наказанием свою вину. Угрызение совести вдруг проснулось в ней с ужасающею силой.

Она старалась развлечься выездами, приёмами, но всё было тщетно. Как только она оставалась одна, картина убийства княгини Вассы Семёновны и княжны Людмилы, имя которой она теперь носила, восставала пред её духовным взором во всех ужасающих подробностях.

Особенно сохранился в её памяти момент, когда она впустила Никиту в дверь девичьей, где по случаю праздника не было ни души. Она не была свидетельницей самого убийства и насилия над княжной. Она быстро разделась и, переодевшись в приготовленное ею бельё княжны, бросилась из открытого ею окна в сад. В это время княгиня уже была убита и Никита расправлялся с княжной Людмилой. Последняя не кричала, или, по крайней мере, она, Татьяна, не слыхала криков. Она слышала лишь несколько стонов, и эти стоны теперь почти неотступно стояли в её ушах.

Никита унёс бельё княжны, разбросав возле трупа разорванное платье и бельё, снятое Татьяной. Так они уговорились. Впрочем, теперь она вспомнила, что, забившись в кусты зиновьевского сада, она дрожала, как в лихорадке, хотя ночь была тёплая, и у неё из головы не выходила мысль, всё ли устроит Никита как следует.

Ночь прошла довольно быстро. Когда Татьяна услыхала шаги, видимо разыскивавших её людей, то притворилась лежащей в глубоком обмороке. Её отнесли в спальню княжны.

Далее всё пошло хорошо. Все признали её княжной Людмилой. Одна только Федосья несколько раз бросала на неё подозрительные взгляды. В первый момент это смутило Таню, но она поняла, что смущение может выдать её, и стала более властно обращаться со старухой. Этим она достигла желанной цели – сомнения Федосьи, видимо, рассеялись. Впрочем, Таня всё же не взяла старухи в Петербург.

Но дядя княжны Людмилы, как ей показалось, в последнее время стал относиться к ней сдержанно; он тоже что-то заподозрил; однако дело было сделано так, что, как говорится, иголки не подточишь, и Таня тут же подумала, что, видимо, дядя остался только при подозрении или, может быть, ей это только показалось.

Она сразу заняла в Петербурге соответствующее положение. Расположение императрицы доставило ей круг почти низкопоклонных знакомых. Да и правда, кто мог усомниться, что она – не княжна, а дворовая девушка Татьяна Берестова? Никто!

Конечно, есть человек, который один знает это; этот человек – Никита, муж её матери, убийца и сообщник. Татьяна понимала, что ей придётся всю жизнь иметь с ним дело, но бояться с его стороны обнаружения её самозванства было нечего. Он ведь будет молчать, охраняя самого себя, хотя ей, конечно, придётся бросать ему довольно крупные подачки.

В таком виде представляла себе она будущее. Ничего мрачного, ничего тяжёлого не виделось ей в нём; напротив, достигнув цели, совершив, как казалось, дело законного возмездия «кровопийцам», она почти весело глядела в это будущее, где её ожидали любовь, поклонение и счастье. Её совесть была спокойна. Ведь Никита Берестов всё равно так или иначе расправился бы с княгиней и княжной – он мстил за свою жену и своё разбитое счастье. Помощь её, Татьяны, ему была не особенно нужна. Она только присоединилась к его мщению и путём его преступления добыла себе те права, которые ей, по её мнению, принадлежали как дочери князя Полторацкого. Этими рассуждениями убаюкивала девушка свою совесть, и это удалось ей.

Всё обошлось для неё более чем благополучно. Она сделалась княжной, всеми признанной, она обласкана императрицей, принята с распростёртыми объятиями в высшем петербургском обществе. Самые блестящие женихи столицы готовы оспаривать друг у друга честь и счастье повести её к алтарю.

И вдруг это внезапное предупреждение её сообщника Никиты. Пред Татьяной рисовалось его бледное, испуганное лицо, в уме звучали его слова: «Всё пропало!» Нашёлся обличитель её самозванства, не чета беглому Никите – граф Свенторжецкий.

От этого не отделаешься денежной подачкой – он сам богат; да он уже и предъявил свои условия. Придётся расстаться с мыслью о блестящем замужестве.

По странной иронии судьбы она именно графа мысленно наметила в свои мужья, но теперь он, конечно, не женится на бывшей «дворовой девке», на убийце. Так пусть же берёт её так, но… молчит.

«А будет ли он молчать? Я ведь в его руках, – тревожно подумала Татьяна, однако тут же успокоила себя: – Но разве у меня нет силы, страшной силы? Ведь эта сила – моя красота!»

«Граф будет моим рабом!» – снова промелькнула у неё гордая мысль, но последняя была отравлена ядом возникавших в уме сомнений.

Она полагала, что граф, случайно добыв доказательства её самозванства, тотчас поспешит воспользоваться ими. Она ждала его на другой же день после визита её сообщника. Она во власти графа; не станет же он медлить – ведь он влюблён. Если так, то сила была на её стороне. Но граф медлил.

При каждом часе этого промедления сомнение в чувстве графа стало расти в душе молодой девушки. А по истечении нескольких дней она уже окончательно потеряла почву под ногами. Ей стало страшно: а что, если он вовсе не приедет, не захочет иметь с нею дело, а прямо сообщит всё государыне?.. Он ведь в числе её любимцев.

Вместе с этим страхом обнаружения преступления стало появляться и угрызение совести по поводу его совершения.

Девушка всячески старалась успокоить себя, представить себя жертвой Никиты, путём угрозы заставившего её принять участие в его преступлении. Но это было плохим успокоением. Внутренний голос делал свои разумные возражения:

«Ты сама пошла к нему. Ты слушала его дьявольский шёпот с чувством злобного удовольствия и, наконец, до сих пор пользуешься плодами этого преступления».

И снова начинались муки и страх неизвестного будущего.

«Зачем же графу было тогда отпускать Никиту? Если бы он не стремился ко мне, то не дал бы ему и поручения, – представляла она самой себе успокоительные доводы, но тут же меняла мысль. – А если он сделал это под влиянием минуты и потом раздумал, почувствовав ко мне брезгливость? Что тогда? Позор, суд, смерть от руки палача. – Татьяна Берестова дрожала, как в лихорадке. – А что, если он и придёт, но придёт не пламенным любовником, а хладнокровным властелином и станет требовать от неё любви так, как Никита требует денег?»

Вся кровь приливала ей в голову при этой мысли. Она была самозванкой, сообщницей убийцы, но она была женщиной, и подобное предполагаемое требование графа оскорбляло её, как женщину.

«Кто лучше? Палач или такой любовник?» – думала она и почти склонялась на сторону первого.

Дни шли за днями томительно долго.

А тут ещё каждую ночь появлялся Никита, который, видимо, сам был в страшном беспокойстве.

– Был? – обыкновенно спрашивал он.

– Нет!

– Пропала наша головушка. Узнал я доподлинно, действительно это – граф, поляк. Какого тут ждать добра! Он – властный человек, у царицы бывает.

– Приедет ко мне, не беспокойся.

– Вы послали бы за ним, – как-то умоляюще предложил однажды Никита.

– Нельзя, хуже будет!

– Хуже… – Отчаянно ударил себя Никита по бёдрам и удалился.

Татьяне самой приходило на ум послать записку к графу Свенторжецкому, но она не решалась. Это ведь будет уже окончательной сдачей себя в его власть, а она ещё думала бороться.

Ей порой приходило на ум, что Никиту просто захватили врасплох, а он в испуге сознался во всём, и что только таким образом граф получил сведения о её самозванстве и преступлении. «Он меня сам прямо назвал по имени и убийцей княжны и княгини Полторацкой», – припоминались ей слова Никиты, но тут же она думала:

«Что-нибудь путает Никита, смешал со страха, что это сказал ему граф, после того как он уже всё выболтал. Дурак! Ну, да ничего! Тогда можно будет ещё и отговориться. Надо удалить Никиту из Петербурга; пусть уезжает подальше, спрячется в такую нору, в которой его никто не найдёт. Пусть тогда попробует граф заявить, что ему сказал какой-то оборванец, бродяга, что я, княжна, – не княжна… Он будет только в смешном положении; нет, даже хуже: его прямо сочтут клеветником, скажут, что он решился на такую подлую и глупую месть за то, что я отвергла его ухаживанье. Может быть, он уже сам сообразил это, а потому и не является».

Княжне улыбалась эта мысль, и таково было её состояние в ожидании «повелителя», как она с деланною ирониею мысленно называла графа Свенторжецкого.

VI

ВНУТРЕННИЕ И ВНЕШНИЕ ДЕЛА

Прервём временно наш рассказ, чтобы бросить общий взгляд как на внутренние, так и на внешние дела царствования Елизаветы Петровны, неукоснительно следовавшей национальной русской политике.

Императрица вступила на путь своего отца – Петра Великого. Она восстановила значение сената, который был пополнен русскими членами. Сенат следил за коллегиями, штрафовал их за нерадение, отменял несправедливые из их приговоров. Вместе с тем он усиленно работал, стараясь ввести порядок в управление и ограничить злоупотребление областных властей.

Но больше всего он занимался исполнением проектов Петра Шувалова. Задачей последнего было увеличение доходов истощённой казны, не столько обременяя народ новыми тяготами, сколько развивая производительные силы страны.

«Доимочный приказ», памятник ненавистной бироновщины, был уничтожен. Крестьяне в то время несли непосильные тяготы. Даже в мирное время их разоряли войска, поставленные «на вечных квартирах». Конечно, они не были в состоянии аккуратно платить подати, а правители думали, что они не хотят платить, и устроили «доимочный приказ» для сбора недоимок за многие годы. Приказ рассылал команды, те со сборщиками накидывались на сёла и всё забирали у мужика. Народ разбегался, а его преследовали и убивали. Теперь было не то.

Облегчением для народа была и новая система о воинской повинности. Россия была разделена на пять полос, по которым производился набор, то есть брали солдат только с одной пятой населения, притом по человеку со ста. Дорожа рабочими руками, не казнили народ, постепенно устраняли пытки, а беглых оставляли работать на новых местах.

Милостиво относились даже к частным бунтам крестьян, особенно монастырских, и подготовляли отобрание церковных имуществ в казну. От этого быстро заселялись юго-восточные окраины – была устроена Оренбургская губерния. А на юго-запад привлекали иностранцев, особенно поляков и австрийских сербов: возникла целая Новая Сербия и был заложен Елизаветград.

Промыслы развивались благодаря льготам. Торговля со Средней Азией доходила до Ташкента. Этому помогали казённые банки, выдававшие под шесть процентов деньги купцам и дворянам, часто даже без залогов.

Комиссия о коммерции помогала среднему классу – она восстановила главный магистрат, охранявший купцов от воевод, покровительствовала частной промышленности. Большую пользу принесла палата размежевания земель, устранявшая споры между землевладельцами.

Ещё важнее была отмена внутренних пошлин, а с ними семнадцати мелочных сборов, которым подвергались товары при перевозке из одного места в другое. Был издан и таможенный устав, ставивший торговлю на новые, более льготные основания.

Было двинуто заброшенное основное дело преобразователя – просвещение страны. Иван Иванович Шувалов вводил целый строй народного образования. Он основал первый русский университет в Москве в 1745 году и академию художеств в Петербурге в 1757 году. Двери университета раскрывались для всех, кроме крепостных. Шувалов выработал также план среднего и низшего обучения; по провинциям должны были заводиться народные школы, где преподавались бы основания разных наук, а в «знатных» городах – гимназии, куда поступала бы молодёжь из школ и выходила бы в университет, в Академию наук, в Морскую академию или Кадетский корпус. Старались заменить иностранных учителей, помогали даже купеческой молодёжи учиться за границей.

Наконец помогли купцу Волкову основать русский театр в Петербурге.

При Академии появился первый русский журнал «Ежемесячные сочинения», а при университете – газета «Московские ведомости», существующие и теперь. Возникла таким образом, отечественная словесность с достойным русским языком.

Выступили человеколюбие, смягчение нравов, и прежде всего наверху. Императрица сдержала свою клятву Всевышнему, данную в ночь вступления на престол своего отца: в России была отменена смертная казнь в 1754 году, когда на Западе правительства и не думали об этом. Правда, она сохранилась для политических дел в Тайной канцелярии; но тут соблюдалась такая тайна, что сама императрица Елизавета Петровна мало знала об усердии этого ведомства. А рядом было воспрещено употреблять пытки при крестьянских бунтах, женщины были освобождены от рванья ноздрей и наложения клейм. Прекращалось много дел о беглых крестьянах, запрещалось недворянам владеть крепостными; облегчалась участь солдат на ученье и «вечных квартирах».

В то же время заводили богадельни, был устроен инвалидный дом, запрещены кулачные бои, пьянство, распутство, даже сквернословие на улицах и по трактирам, а азартная игра – даже в частных домах. Принимались меры против роскоши, быстрой езды, пожаров и зараз; во время мора было запрещено даже носить детей в церковь для причащения.

Одна только черта, вытекавшая из воспитания Елизаветы Петровны, придавала особый оттенок её царствованию. Заботясь о развитии человечности «путём Петра Великого», то есть с помощью светского просвещения, правительство старалось помогать ей благочестием. Дух древней России сквозил в мерах по распространению православия. Тут не жалели ни денег, ни власти. Увеличивая число церквей и монастырей, стесняли иноверцев. Евреям было запрещено даже за особые налоги торговать на ярмарках, так как императрица «не желала выгод от врагов Христовых».

Елизавета Петровна и во внешних делах шла по пути отца. Так, она ревностно продолжала войну со шведами, и по миру в Або к завоеваниям Петра I присоединилась ещё часть Финляндии до реки Кюмель.

Затем возник сложный германский вопрос. Война за австрийское наследство перевернула европейскую политику. До тех пор все боялись могущества австрийских Габсбургов и сочувствовали французским Бурбонам, боровшимся с ними. Теперь Фридрих II унизил Австрию, отхватил у неё Силезию и застращал всех своею гениальностью полководца. Но Россия решила выступить против него. Бестужев поддержал мысль Остермана о союзе России с Австрией. Он доказал даже, что сам Пётр, стоявший за «равновесие Германии», остановил бы успехи Пруссии, как нашего главного врага, «по близости соседства и по её великой умножаемой силе». Кроме того, Фридрих II был лично противен Елизавете Петровне. Он ненавидел её и даже сносился с раскольниками, чтобы восстановить Иоанна VI на престоле. В результате всего этого русские войска явились в Германию уже во время войны за австрийское наследство. Испуганный Фридрих поспешил заключить мир с Марией-Терезией до столкновения с ними.

Когда, несколько лет спустя, в 1756 году, Фридрих начал Семилетнюю войну с Австрией и против него вооружилась почти вся Европа, за исключением Англии, Елизавета Петровна стала во главе союзников, сказав, что добьётся уничтожения своего заклятого врага.

Русские двинулись под начальством тучного, спесивого барича, щёголя Апраксина. Казаки и калмыки опустошали Бранденбург. В большом сражении у Гросс-Эгерсдорфа русские одержали победу. Вслед за тем Апраксин начал своё показавшееся всем очень странным отступление.

Это отразилось в самом Петербурге. Началась известная «бестужевская история», в которой оказалась замешанной великая княгиня Екатерина Алексеевна. Апраксин 18 октября 1757 года получил указ сдать команду над армией генералу Фермору и ехать в Петербург. В начале ноября он приехал в Нарву, и тут ему было приказано отдать все находившиеся у него письма. Причиной этого явилось то, что у него были письма великой княгини Екатерины. Императрице было сообщено об этой переписке, причём дело было представлено в очень опасном свете. В результате прошло полтора месяца, а Апраксин всё сидел в Нарве и не был приглашаем в Петербург, что было равносильно запрещению въезда в столицу.

В январе 1758 года начальник Тайной канцелярии, Александр Иванович Шувалов, отправился в Нарву поговорить с Апраксиным насчёт отобранной у него переписки. Однако Апраксин дал клятвенное заверение, что никаких обещаний «молодому двору» не давал и никаких внушений в пользу короля прусского от него не получал. На этом дело остановилось.

Императрица Елизавета Петровна обходилась холодно с великой княгиней и с канцлером Бестужевым. Против последнего, кроме переписки, были и другие причины неудовольствия; главная из них была подготовлена Иваном Шуваловым и вице-канцлером Воронцовым: они нашептали государыне, что её слава страдает от кредита Бестужева в Европе, то есть что канцлеру приписывают более силы и значения, чем самой императрице.

Кроме того, делу помог великий князь Пётр Фёдорович, обратившийся к Елизавете Петровне с жалобами на Бестужева. Раскаиваясь в прошедшем своём поведении, он сваливал всю свою вину на дурные советы, а дурным советником оказался Бестужев. Императрица была очень тронута, что племянник обратился к ней по-родственному с полной, по-видимому, откровенностью и доверчивостью.

Бестужев был арестован и отведён под караулом в собственный дом.

Великая княгиня Екатерина Алексеевна получила от Понятовского записку: «Граф Бестужев арестован, лишён всех чинов и должностей, с ним арестованы: ваш бриллиантщик Бернарди, Елагин и Ададуров». И у неё тотчас явилась мысль, что беда не минует и её лично.

Бернарди, умный и ловкий итальянец, благодаря своему ремеслу был вхож во все дома, и ему давали поручения. Записка, посланная с ним, доходила скорее и вернее, чем отправленная со слугою. Великой княгине он служил таким же комиссионером.

Елагин был старый адъютант графа Алексея Разумовского, друг Понятовского, очень привязанный к великой княгине, равно как и Ададуров, учивший её русскому языку.

На другой день к великой княгине пришёл заведовавший голштинскими делами при великом князе тайный советник Штамке и объявил, что получил записку от Бестужева, в которой тот приказывал ему сказать Екатерине, чтобы она не боялась, так как всё сожжено. (Дело шло о проекте относительно престолонаследия.) Записку принёс музыкант Бестужева, и было условлено на будущее время класть записки в груду кирпичей, находившуюся недалеко от дома бывшего канцлера. По поручению Бестужева, Штамке должен был также дать знать Бернарди, чтобы тот при допросах показывал сущую правду и сообщил Бестужеву, о чём его спрашивали. Но через несколько дней к великой княгине вошёл Штамке, бледный и испуганный, и объявил, что переписка открыта, музыкант схвачен и, по всей вероятности, последнее письмо в руках людей, которые стерегут Бестужева. Письмо действительно очутилось в следственной комиссии, наряженной по делу Бестужева.

Комиссия, состоявшая из трёх членов: фельдмаршалов – князя Трубецкого и Бутурлина и графа Александра Шувалова, ставила арестованным бесконечные вопросные пункты и требовала пространных ответов. Ответы были даны, но решение ещё не выходило. Бестужев содержался под арестом в своём собственном доме.

Наряду с его делом производилось и дело об Апраксине, окончившееся, впрочем, скорее – смертью обвиняемого полководца. Великая княгиня Екатерина оказалась весьма причастной к делу. Недозволенная переписка с нею Апраксина и пересылка писем Бестужевым лежала в основании допросов. Екатерина могла не бояться важных обвинений, потому что подозрениями ничего нельзя было доказать. Однако положение её было тяжёлое: подозрения могли остаться в голове императрицы, да и кроме того, Елизавету Петровну должны были раздражить вмешательство Екатерины в дела и значение, приобретённое ею. Следовательно, гнев императрицы был несомненен.

Где искать защиты против этого гнева? Одно средство – это обратиться прямо к Елизавете Петровне, которая очень добра, не переносит вида чужих слёз и очень хорошо понимает положение Екатерины в семье.

Вместе с тем до Екатерины доходили слухи, что её хотят удалить из России. Конечно, она понимала, что эти слухи несбыточны, что Елизавета Петровна никогда не решится на такой скандал из-за нескольких писем к Апраксину. Но она решилась воспользоваться и этими слухами, чтобы обратить оружие врагов против них самих; её жизнь в России стала невыносимой, так пусть ей дадут свободу выехать из России.

Великая княгиня написала императрице письмо, в котором изображала своё печальное положение и расстроившееся вследствие этого здоровье, просила отпустить её лечиться на воды, а потом к матери, потому что ненависть великого князя и немилость императрицы не дают ей более возможности оставаться в России. Елизавета обещала лично переговорить с великою княгинею.

Свиданье произошло после полуночи. В комнате императрицы, кроме неё и великой княгини, находились ещё великий князь и граф Александр Шувалов. Подойдя к императрице, Екатерина упала пред нею на колени и со слезами на глазах стала умолять отправить её к родным за границу. Императрица хотела поднять её, но великая княгиня не вставала. На лице Елизаветы была написана печаль, а не гнев. На глазах блестели слёзы.

– Как это мне вас отпустить? Вспомните, что у вас дети! – сказала она Екатерине.

– Мои дети на ваших руках, и лучшего для них желать нечего; я надеюсь, что вы их не оставите!

– Но что же я скажу другим, за что я вас выслала?

– Ваше императорское величество, изложите причины, почему я навлекла на себя ненависть вашу и великого князя.

– Чем же вы будете жить у своих родных?

– Чем жила пред тем, как вы взяли меня сюда, – ответила Екатерина Алексеевна.

– Встаньте! – ещё раз повторила императрица.

Великая княгиня повиновалась.

Елизавета Петровна отошла от неё в раздумье, а затем подошла к великой княгине с упрёком.

– Бог свидетель, как я плакала, когда, по приезде вашем в Россию, вы были при смерти больны; а вы почти не хотели кланяться мне, как следует, – вы считали себя умнее всех, вмешивались в мои дела, которые вас не касались. Как смели вы, например, посылать приказания фельдмаршалу Апраксину?

– Я? – ответила Екатерина. – Да мне никогда и в голову не приходило посылать ему приказания!

– Как, – возразила императрица, – вы будете запираться, что не писали ему? Ваши письма там! – И она показала рукой на туалет. – Ведь вам было запрещено писать.

– Правда, – ответила Екатерина, – я нарушила это запрещение и прошу простить меня, но так как мои письма там, то они могут служить доказательством, что никогда я не писала ему приказаний и что в одном письме я извещала его о слухах относительно его поведения…

– А зачем вы писали ему это? – прервала её императрица.

– Затем, что очень любила его, и потому просила его исполнять ваши приказания; другое письмо содержит поздравление с рождением сына, третье – поздравление с Новым годом.

– Бестужев говорит, что было много других писем… – уронила Елизавета Петровна.

– Если Бестужев говорит это, то он лжёт, – ответила Екатерина, глядя прямо в глаза императрицы.

Последняя употребила нравственную пытку, чтобы вынудить признание, и сказала:

– Если он лжёт на вас, то я велю его пытать.

– В вашей воле сделать всё то, что признаете нужным, но я писала только эти три письма к Апраксину.

Елизавета Петровна ничего не сказала на это. Весь разговор произвёл на неё сильное впечатление, но не раздражил её.

Великий князь, наоборот, выказал сильное ожесточение против жены. Он старался раздражить и Елизавету против неё, но не достиг своей цели.

Наконец императрица тихо сказала Екатерине:

– Мне много бы нужно было сказать вам, но я не могу говорить, потому что не хочу ещё больше поссорить вас.

– Я также, – ответила великая княгиня, – не могу говорить, как ни сильно моё желание открыть вам своё сердце и душу.

Елизавета Петровна была очень тронута этими словами и отпустила великого князя и великую княгиню, говоря, что уже очень поздно. Но вслед за великою княгинею она послала Шувалова сказать ей, чтобы она не горевала, что она в другой раз будет говорить с нею наедине.

В ожидании этого разговора Екатерина заперлась в своей комнате, под предлогом нездоровья, и скоро имела удовольствие убедиться, как удачно поступила она, потребовав сама отпуск из России. К ней явился вице-канцлер Воронцов и от имени императрицы стал упрашивать отказаться от мысли оставить Россию, так как это намерение начинает сильно беспокоить императрицу и всех честных людей. Он обещал, кроме того, что императрица будет иметь с нею вскоре свидание наедине.

Обещание было исполнено. Императрица потребовала, чтобы Екатерина отвечала ей правду, и первым вопросом было: действительно ли она писала только три известные письма к Апраксину? Великая княгиня поклялась, что только три.

Окончание дела во дворце между императрицею и великою княгинею, разумеется, имело неизбежное влияние и на дело Бестужева с сообщниками, хотя и не спасло их от ссылок, почётных и непочётных. Бестужева выслали на житьё в его деревню Горетово Можайского уезда, Штамке – за границу, Бернарди – в Казань, Елагина – в казанскую деревню. Веймарна определили к сибирской войсковой команде, а Ададурова назначили в Оренбург товарищем губернатора.[104]

VII

НАШЛА КОСА НА КАМЕНЬ

Граф Свенторжецкий медлил действительно с расчётом. Он умышленно хотел довести «прекрасную самозванку», как он называл княжну Людмилу, до такого нервного напряжения, чтобы она сама сделала первый шаг к скорейшему свиданию с ним.

Дни шли за днями, а он не дождался этого шага. Княжна не решалась на этот шаг, боясь проиграть игру. Она не теряла надежды ещё выиграть её.

После недели ожидания она более спокойно стала обсуждать своё положение и дошла до мысли, что есть способ окончательно отразить удар, который готовился нанести ей Свенторжецкий.

Таким образом, своею медлительностью граф достиг совершенно противоположных результатов, чем те, которые он ожидал. Если бы он действительно приехал вскоре после того, как Никита сообщил Тане о своём подневольном к нему визите, сразу захватил бы молодую девушку врасплох, то она под влиянием страха решилась бы на всё; но он дал ей время обдумать, дал время выбрать против себя оружие. В этом была его ошибка.

Он до того был уверен, что «самозванка-княжна» испугается открытия своего самозванства, что ему ни на одно мгновение не пришло на мысль, что она может отпереться от всего, разыграть роль оскорблённой и выгнать его от себя.

Что будет он делать тогда? Как ему поступить?

Эти вопросы не приходили ему в голову.

Он, конечно, мог снова захватить Никиту и выдать его правосудию как убийцу княгини и княжны Полторацкой, а Никита под пыткой, конечно, оговорит Татьяну Берестову и обнаружит её самозванство. Но поверят ли ему? Доказательств против княжны Людмилы Васильевны, кроме оговора убийцы её матери, не будет никаких. Предательский ноготь, единственное различие между дочерьми одного и того же отца, в руках Свенторжецкого не мог быть орудием, так как рассказ из воспоминаний его детства должен был бы обнаружить и его собственное самозванство. Он сам принуждён был бы рассказать, что он – Осип Лысенко, сын генерала Ивана Осиповича Лысенко, лично известного императрице. А на это граф никогда не решился бы. Какая же сила была у него?

Никакой, кроме неожиданности и быстрого натиска; но для этого он упустил время, хотя и был уверен, что ему стоит только протянуть руку, чтобы взять княжну.

В то время как Свенторжецкий почивал на лаврах своего открытия, предвкушая сладостные его результаты, княжна Людмила обсудила план действий и стала приводить его в исполнение. В одну из ночей, когда Никита задал свой обычный вопрос: «Был?» – она грозно крикнула на него:

– Чего ты ко мне пристаёшь, был или не был!.. Мне-то до этого какое дело?..

– Да ты в уме ли, девушка? – задал вопрос Никита.

– Я-то в уме, а ты, видно, свой-то совсем пропил… Ходит каждую ночь и спрашивает: «Был или не был?» Ждёт, когда его второй раз сцапают и отправят в сыскной приказ. Ведь если он не едет, значит, решил начать дело. Держись только, не нынче-завтра тебе руки за спину – и за решётку посадят.

– Пропала наша головушка! – воскликнул Никита.

– Не наша, а твоя, – поправила его девушка.

– А ты думаешь, что я тебя в каземате-то помилую? Нет, и сама его попробуешь.

– Держи карман шире!

– Я всё расскажу, как было, по-божески.

– По-божески? Так тебе и поверят, бродяге; ты о себе лучше бы подумал, как себя спасти, нежели других топить. Дурак ты, дурак!

– Что же мне делать?

Вместо ответа девушка продолжала:

– Ты сам сообрази. Меня все признали, даже императрице самой представили, я ей понравилась и своим у неё человеком стала. Вдруг хватают разыскиваемого убийцу моей матери, а он околёсицу городит, что я – не я, а его дочь Татьяна Берестова. Язык-то тебе как раз за такие речи пообрежут.

– Граф подтвердит, – уже более мягко начал было Никита, сообразив, что его сообщница говорила дело, что его оговор, пожалуй, действительно только усугубит его наказание.

– Ничего граф не подтвердит. Ему всё равно, княжна я или не княжна, ему лишь красоту да честь мою девичью надо. Но знай, не видать вашему графу меня, как своих ушей.

– Тогда беда будет.

– Тебе беда, а не мне. Я отверчусь. Если уже очень туго придётся, сама пойду к государыне, сама ей во всём как на духу признаюсь и попрошу меня в монастырь отпустить.

– Ишь, что придумала, змея! – злобно проворчал Никита.

– Не в тебя, чтоб о себе не думать.

– Что же мне-то думать?

– А то, что надо тебе схорониться отсюда куда-нибудь подальше.

– Куда же это прикажешь? Или я тебе надоел, сбагрить меня хочешь? Нет, это ты шутки шутишь.

– Ничего не сбагрить. По мне, шляйся здесь, сколько твоей душеньке угодно, жди, пока в каменный мешок тебя законопатят. Мне ни тепло от этого, ни холодно.

– Одной на свободе побыть захотелось, княжной? Ишь, мудрёная, что придумала? «Иди подобру-поздорову. Скатертью дорожка. Голодай, а я поживу, поцарствую».

– Зачем голодать? Вот я тебе мешочек с золотом приготовила на дорогу. На весь твой век тут хватит. Тысяча червонных.

– Тысяча червонных? – даже захлебнулся Никита.

– Да, тысяча. Получай и сгинь. Скройся подальше. Лучше, если в Польшу, там и паспорт можешь за деньги достать. Вина везде на твою долю хватит.

Никита молчал, а его глаза были с жадностью устремлены на развязанный княжной холстинный мешочек, в котором она горстями перебирала золотые монеты.

– Пожалуй, ты и дело говоришь, – произнёс он.

– Тебе же добра желаю. С чего же тебе пропадать и меня губить? Погубишь или не погубишь, бабушка надвое сказала, и ни от того, ни от другого тебе нет никакой корысти. Умру ли я, в монастырь ли пойду, осудят ли меня, всё равно тебе богатства не достанется, дяденьке Сергею Семёновичу всё пойдёт. Бери же мешочек-то. Ведь это – богатство, целый большой капитал. Что тебе в Питере околачиваться? Россия велика, да и за Россией люди живут. Везде небось деньгам цену знают, не пропадёшь с ними. Себя и меня спасёшь.

– И граф в дураках останется.

На лице Никиты промелькнула довольная улыбка. Он вспомнил, что ему достаточно помяли бока графские люди, когда неожиданно напали на него у садовой калитки. Теперь граф будет за это отмщён.

– Давай, – протянул он руку. – Прощай, не поминай лихом!

Княжна протянула ему мешок, а он бережно положил его за пазуху.

– Счастливый путь! Живи припеваючи! Так-то лучше, чем тут каждый день труса пред всеми праздновать. Ты когда в дорогу?

– Да сейчас же. Сборы недолги, весь тут! – И Никита повернулся к дверям.

– Ключ-то от калитки отдай, тебе он не нужен. Прихлопни покрепче, завтра сама запру.

Никита подал ключ.

Княжна некоторое время стояла в раздумье и, когда услышала шум захлопнувшейся калитки, опустилась на диван и вздохнула полною грудью.

Прошло ещё три дня, и наконец княжна Полторацкая получила от Свенторжецкого записку с просьбой назначить ему день и час, когда бы он мог застать её одну. Княжна ответила, что давно удивляется его долгому отсутствию, рада видеть его у себя, но не видит надобности обставлять это свидание таинственностью; однако если ему действительно необходимо ей передать что-нибудь без свидетелей, то между четырьмя и пятью часами она по большей части бывает одна.

Тон этой ответной записки поразил графа – так не пишут женщины, чувствующие себя во власти мужчин. Однако он в тот же день решился рассеять возникшее у него недоумение.

«Неужели она надеется перехитрить меня? – спросил он себя, но отбросил эту мысль, как нелепую. – Понимает же она, что её тайна в моих руках».

Без четверти четыре граф поехал к Полторацкой.

– Княжна у себя? – спросил он у отворившего ему дверь лакея.

– Пожалуйте, у себя.

– Доложи!

– Пожалуйте в гостиную! – Указал лакей графу дверь направо, тогда как гость, по привычке, хотел пройти в будуар княжны, где обыкновенно ранее был принимаем ею и где произошёл их последний разговор, когда в пылу начатого признания графу бросился в глаза её предательский ноготь.

Он последовал указанию слуги и вошёл в гостиную, но этот приём не только не рассеял, а усилил беспокойство графа, вызванное тоном ответной записки.

«Она что-то затевает! Ну, да найдёт коса на камень!» – подумал он и стал нервными шагами ходить по комнате.

Проходившие минуты казались ему вечностью.

«Эта дворовая девка, – со злобой начал думать он, – заставляет меня так дожидаться. Какова!.. Но, может быть, Никита ничего не сказал ей? Навряд ли: тогда бы она приняла меня попросту, без затей. Посмотрите, уже с полчаса, как я сижу здесь, словно дурак. Поплатится же она за это! Нет, я уеду домой и напишу ей», – в страшном озлоблении подумал граф.

Но вот портьера из соседней комнаты поднялась, и в гостиную величественной походкой вошла княжна. Она была одета вся в белом, и это особенно оттеняло её оригинальную красоту.

Злоба графа вдруг пропала. Он смотрел на неё обворожённый.

«И эта девушка моя, – подумал он. – Мне стоит протянуть руку… Зачем я так долго медлил? Пусть она не княжна, но царица по красоте. Зачем я мучил её? Она похудела».

Княжна действительно несколько изменилась с последнего дня, в который её видел граф. Она недаром пережила эти две недели треволнений, дум и опасений.

– Как давно мы с вами не видались, граф! – ровным, спокойным голосом сказала она, протягивая ему руку.

Свенторжецкий невольно припал губами к этой прелестной руке и стал с жадностью целовать её.

– Садитесь, граф! – Грациозным жестом указала княжна на один из табуретов, стоявших возле дивана, и лениво опустилась на последний.

Граф сел и стал удивлённо беспокойным взглядом смотреть на княжну. Она, видимо, не чувствовала ни малейшего смущения и со спокойным, обыкновенно полукокетливым и полунасмешливым выражением лица смотрела на графа.

«Что она, действительно ничего не знает или притворяется?» – неслось в уме последнего.

Наступило неловкое молчание. Его прервала княжна Людмила:

– Что это, граф, вы совсем пропали? Сколько времени я вас не видела у себя. Неужели ваша головная боль, припадок которой случился как раз у меня, так отразилась на вашем здоровье. Вы были больны?

– Нет, я не был болен, – ответил граф.

Княжна играла кольцами и браслетами на руках, а предательский ноготь так и бросался в глаза графу; он напоминал ему, что он здесь – властелин, а между тем его раба играла с ним, как кошка с мышью. Это бесило его и отразилось в тоне его ответа.

Княжна заметила этот тон, и её лицо приняло надменное, холодное выражение.

– В таком случае я отказываюсь объяснить ваше более чем странное поведение относительно меня. Вы сидите у меня, чуть не признаётесь мне в любви, обрываете это признание на половине, объясняя внезапным приступом головной боли, уезжаете, не кажете глаз около месяца и наконец просите свидания запиской, очень странной по форме. Согласитесь, что я вправе удивляться.

– Но разве вы не знаете, что мне всё известно? – вдруг выпалил граф, и его взгляд сверкнул торжеством.

– Вам? Всё известно? Что именно?

Этот вопрос был задан так искренне, что граф положительно опешил.

– Вам, значит, ничего не передавал Никита? – вслух сказал он.

– Никита? Какой Никита? – с тем же спокойным недоумением вместо ответа спросила в свою очередь княжна.

«Она играет, – мысленно решил граф. – Посмотрим кто кого!» И он добавил громко:

– Никита Берестов.

– Никита Берестов? – медленно произнесла княжна. – Кто же это такой? Позвольте, не тот ли, которого звали «беглым Никитой», убийца моей матери и несчастной Тани?

Граф молчал, упорно глядя своими чёрными, проникающими, казалось, в самую душу глазами на молодую девушку. Та спокойно выдержала этот взгляд и спросила:

– Где же этот Никита?

– Вам лучше знать это.

– Мне? Послушайте, граф, если это шутка, то очень неуместная. Вы, быть может, больны? Очевидно, вы нездоровы, если говорите такие вещи. Убийцу моей матери, Никиту Берестова, ищет полиция, а вы мне говорите, что мне лучше всех знать, где он находится.

– Он бывал у вас.

– У меня? Нет, лучше переменим этот разговор! – И княжна, как показалось Свенторжецкому, почти с соболезнованием посмотрела на него.

Этот взгляд красноречивее всяких слов показал графу, что она считает или, лучше сказать, делает вид, что считает его сумасшедшим.

– Зачем менять разговор? – воскликнул граф, у которого хладнокровие молодой девушки вырывало из-под ног почву. – Я именно по этому поводу просил вас назначить мне свидание. Снимите маску! Предо мной нечего играть комедию. Я сам виделся и говорил с Никитой Берестовым.

– Вы видели его и говорили с ним? – медленно произнесла княжна. – Это становится серьёзным. Значит, вы-то действительно знаете, где он находится. Он, может быть, даже сознался вам в преступлении?

– Да, и рассказал всё.

– Вы, граф, служите в сыскном приказе? Я спросила это потому, что иначе не знаю, зачем вы допрашиваете убийцу?

– Чтобы обличить его сообщницу.

– У него были сообщники?

– Я говорю – сообщницу.

– И они, конечно, теперь в руках правосудия?

– Они могут быть. Это зависит от вашего желания.

– От моего? Тогда, конечно, я желаю этого… На вашей обязанности лежит тотчас же уведомить, что вы знаете, где находится убийца моей матери и несчастной Тани… Ведь вы знаете, что это её отец.

– Я знаю это, – мрачно сказал граф Свенторжецкий.

Он начал понимать всю шаткость своего положения, если княжна будет продолжать в этом тоне. Наглость, с которою она говорила с ним и глядела на него, положительно парализовала его волю.

– Если вы не сделаете этого, – взволнованно продолжала княжна, – то это сделаю я… Я сегодня же вечером поеду к дяде и расскажу ему о вашем открытии, а завтра доложу об этом государыне.

– И это сделаете вы? – запальчиво воскликнул граф.

– Ну да, конечно, я! – Смерила его княжна взглядом. – Кому же ещё сделать это, как не дочери покойной?

– Вы – не дочь княгини Полторацкой.

– Что-о-о? – Встала княжна, и тотчас же встал и граф.

Они несколько мгновений стояли молча друг против друга. Взгляды их чёрных глаз скрещивались, как острия шпаг.

– Вы – не дочь княгини Полторацкой, – повторил граф.

Девушка отступила от него на несколько шагов и вдруг села на диван, откинулась на его спинку и правой рукой взялась за сонетку.

Граф понял этот манёвр.

– Подождите звонить… Я докажу вам, что… – заспешил он.

– Я и не звоню. Это так, на всякий случай. Я, напротив, с нетерпением ожидаю вашего объяснения. Кто же я такая?

– Вы – Татьяна Берестова.

– Татьяна Берестова? – медленно произнесла княжна, не сморгнув глазом. – Кто же сказал вам это?

– Мне сказал это ваш отец, Никита Берестов.

– Убийца?

– Убийца, которого вы были сообщницей.

– Мне, граф, следовало бы уже давно дёрнуть за эту сонетку, но я не из трусливых, да и надеюсь, что ваша болезнь ещё не дошла до буйства. Да, кроме того, всё это – точно сказка. Польский граф захватывает убийцу русской княгини и обнаруживает, что вместо оставшейся в живых княжны при дворе русской императрицы фигурирует дворовая девушка, сообщница убийцы своей барыни и барышни… Так, кажется?..

– Совершенно так.

– Но что всего интереснее, так это то, что польский граф не сообщает тотчас же о своём важном открытии русским властям, а вступает в переговоры с сообщницей убийцы, самозваной княжной. Вы – остроумный шутник и занимательный собеседник.

– Я не шучу и не рассказываю сказок, – возразил граф.

– Серьёзно говорить то, что возбуждает смех в слушателях, – одно из достоинств рассказчика. Что же дальше?

– Вы прекрасно владеете собою, видимо предупреждённая вашим сообщником, хотя отказываетесь, что видели его и принимали у себя.

– Кого это?

– Никиту Берестова… Вашего отца.

– Благодарю вас за такое родство, граф.

– Но можно доказать, что у вас бывал странник, который велел доложить вам о себе, что он – не кровопивец, и вы с ним подолгу беседовали.

– Действительно, – ответила молодая девушка, – ко мне приходил какой-то юродивый, и я помогала ему и слушала его болтовню и даже предсказания… Я очень люблю всё необыденное… Доказательство налицо: я слушаю вас, граф, а ваши речи очень малым, по отсутствию смысла, отличаются от речей этого юродивого.

– Княжна! – воскликнул граф.

– Вот и проговорились сами… Забыли, что только сейчас называли меня Татьяной Берестовой, – со смехом заметила девушка.

– Я обмолвился. Но всё равно! Этого странника, – продолжал граф Свенторжецкий, – я со своими людьми захватил у калитки вашего сада, и он оказался Никитой, убийцей княгини и княжны Полторацких.

– Но зачем же вы отпустили его?

– Я хотел сперва переговорить с вами.

– О чём же говорить с сообщницей убийцы?

– Я могу похоронить эту тайну… Никто, кроме меня, не будет знать об этом.

– Вот как?.. И ваша цена, граф? – с нескрываемым презрением спросила княжна.

– Вы сами, – ответил граф и приблизился к ней.

– Отойдите, граф, – остановила его княжна, – или я позвоню.

– Вы раскаетесь. Я захвачу Никиту и отдам его в руки правосудия.

– Я сожалею только, что вы этого давно не сделали.

– Но тогда вы погибли.

– Вы наивны, граф! Кто может поверить оговору убийцы княжны Полторацкой или вашему сумасшедшему бреду?

– У меня есть доказательства, что вы – не княжна.

– Какие?

– Вы были очень схожи с покойной княжной, но случай сделал между вами некоторое различие. У вас на безымянном пальце правой руки искривлён ноготь, вы занозили руку, когда вам всего было десять лет, и у вас сделался ногтоед… С княжной этого не случалось.

Молодая девушка невольно вздрогнула при этих словах графа и побледнела, но моментально оправилась.

– Вы правы. Этот случай был с Таней, но вы ошибаетесь в дальнейшем; осенью, за тем летом, в которое случилось с нею это несчастье, занозила тот же палец и я. У меня тоже сошёл ноготь и вырос несколько неправильным. Я тогда ещё ребёнком решила, что это меня наказал Бог за то, что я радовалась, что между мною и Таней есть хотя какое-нибудь различие.

– Это сказка, быстро и умно придуманная, и меня вы ею не убедите. Так вы хотите, чтобы я начинал дело?

Княжна долго, пристально, молча смотрела на него, стоявшего, по её желанию, в почтительном отдалении. Граф принял это за колебание и подумал, что она сдаётся. Однако княжна воскликнула:

– Так неужели же вы думали, что я пойду с вами на эту позорную сделку?.. Вы ошиблись… Мне грустно только одно, что до такой низости дошли именно вы. Если бы это сделал действительно польский граф, чужестранец, то я могла бы думать, что добывать себе женщину таким неприглядным способом в обычаях его родины… Но на это решились вы, русский человек.

– Я вас не понимаю, – побледнел граф.

– Вы – не граф Свенторжецкий. Вы выдали себя мне своим последним рассказом о ногте покойной Тани… Вы – Осип Лысенко, товарищ моего детства, принятый как родной в доме моей матери. Я уже давно, встречая вас, вспоминала, где я видела вас. Теперь меня точно осенило. И вот чем вы решили отплатить моей матери за гостеприимство!.. Идите, Осип Иванович, и доносите на меня кому угодно… Я повторяю, что сегодня же расскажу всё дяде Сергею, а завтра доложу государыне. Я сделаю даже больше. На днях в Петербург ожидают вашего отца по пути в действующую армию, где он получает высокий пост. Я расскажу ему, как нравственно искалечила его сына иноземка-мать.

Свенторжецкий стоял пред нею бледный, уничтоженный.

– А теперь довольно!.. – И молодая девушка сильно дёрнула сонетку, а затем приказала лакею: – Проводите графа! До свидания, – обратилась она к Иосифу Яновичу, – не забывайте меня…

Она грациозно протянула графу руку. Он машинально поцеловал её и вышел.

VIII

МЕЖДУ СТРАХОМ И НАДЕЖДОЙ

Весь путь от княжны до дома прошёл для Свенторжецкого незамеченным. Он решительно не помнил, как он оделся, сел в сани и приказал ехать домой, даже как снял дома верхнее платье и прошёл в свой кабинет. Всё это в его памяти было подёрнуто густым, непроницаемым туманом. Лишь спустя порядочно долгое время он очнулся и воскликнул:

– Посрамлён, опозорен!.. Безумец, я думал найти в ней рабу, а встретил врага, и врага сильного.

Он бросился на диван и глубоко задумался.

«Неужели я ошибся, неужели она действительно настоящая княжна? – Неслось в его голове, но он тотчас же отгонял эту мысль. – Нет, не может быть! Несомненно, она – самозванка. Ведь всего недели полторы тому назад, вот здесь, в этом самом кабинете, предо мною сознался Никита Берестов, её отец. Надо бороться, надо победить её, нельзя дать так насмеяться над собою».

Необузданный по природе и по воспитанию, молодой человек выходил из себя, как от оскорблённого самолюбия, будучи одурачен девчонкой, так и потому, что понравившаяся ему игрушка, которую он уже считал своею, вдруг стала для него недосягаемой.

«Отойдите, граф, или я позвоню!» – раздавался в его ушах голос девушки, и он отошёл.

«Нет, нет, она будет моею во что бы то ни стало! – думал он. – Она, конечно, никому не пойдёт говорить о нашем разговоре, не пойдёт докладывать императрице, а я уличу её очной ставкой с Никитой. Она не посмеет отпереться и сдастся».

Искра надежды снова затеплилась в сердце графа, и он позвонил.

Явился Яков, всё ещё служивший у графа, так как отпуск его на волю, несмотря на уплаченные за него графом помещику деньги, ещё не состоялся, ввиду того что ещё не были окончены все формальности, и спросил:

– Что прикажете, ваше сиятельство?

– Вот что: мне необходимо снова повидать этого странника, что к княжне ходил. Ты ведь знаешь, где найти его?

– Молодцы мои сказывали, что выследили его берлогу. Он живёт в лесу, неподалёку от дома княжны.

– А может быть, он оттуда ушёл? Так как же быть?

– Опять у калитки дома княжны подстеречь его или у кабака дяди Тимохи; есть такой там, на выезде из предместья, по ночам торгует, более для беглых да для таких, как этот, странников.

– Так ты уговорись со своими и начинай следить. Как сцапаете, так вяжите и прямо сюда. Если меня не будет дома, то до моего возвращения не развязывайте.

– Слушаю-с, ваше сиятельство. Я распоряжусь сегодня же.

– Я полагаюсь на тебя. Вот тебе на расходы! – И граф подошёл к шифоньерке, отпер её, вынул один из мешочков с серебряными рублями и бросил его Якову, сказав: – Лови!

Тот ловко поймал на лету, после чего был отпущен барином.

– Хорошо посмеётся тот, кто посмеётся последний, Татьяна Никитишна! – злобно вслух сказал граф. – Я-то не прощу вам сегодняшнего дня. Вы всё же будете моей, живая или мёртвая. Только бы скорей Яков добыл мне этого Никиту, остальное я всё уже устрою умело и обдуманно. Я вижу теперь, что сам виноват во всём. Не надо было медлить. Я дал ей время одуматься и подготовиться. Но увидим теперь, чья возьмёт!

Посидев ещё с полчаса в раздумье, Свенторжецкий уехал из дома. Он стал вести прежний светский образ жизни, но всё же каждый вечер или, лучше сказать, ночь с тревогой подъезжал к своей квартире.

– Ну, что? – спрашивал он отворявшего ему дверь Якова.

– Не нашли ещё, – отвечал тот.

Такой же вопрос задавал граф ему и каждое утро, но получал тот же далеко не удовлетворительный ответ.

Никита совершенно сгинул; его землянка оказалась пустою, в доме княжны Полторацкой он не появлялся, в кабаке Тимохи тоже.

Прошла неделя, и граф решил прекратить розыски.

«Она дала отступного, и он скрылся, – рассудил он. – Что же теперь делать?»

Его положение оказывалось действительно незавидным. Игра была проиграна. С исчезновением Никиты весь составленный им новый план рушился.

Между тем «самозванка-княжна» продолжала занимать всё более и более места в уме и сердце графа. Пленительный образ молодой девушки преследовал его неотступно. Разве не всё равно ему, была ли она княжной или же незаконной дочерью князя? Ведь она – вылитая княжна. Он не заметил в ней ни капли холопской крови, которую из любезности к своей невесте открыл в Тане князь Луговой.

И зачем ему было затевать всю эту историю? «Самозванка-княжна» была к нему благосклонна! Никто не сомневался в её знатном происхождении, никто не оспаривает у неё богатства, она – любимица государыни, одна из первых в Петербурге невест, он мог на ней жениться, вот и всё. Теперь же она для него потеряна. После происшедшей между ним и ею сцены немыслимо примирение.

Граф долго не мог представить себе, как встретится с нею в обществе, а потому умышленно избегал делать визиты в те дома, где мог встретить княжну Полторацкую. Вместе с тем у него явилась мысль, что она предпочтёт ему князя Лугового или Свиридова, и его душила бессильная злоба. Он воображал себе тот насмешливый взгляд, которым встретит его Людмила в какой-нибудь великосветской гостиной или на приёме во дворце.

– Посрамлён, уничтожен, и теперь окончательно! – повторял сам себе граф.

К довершению своего ужаса, Свенторжецкий стал убеждаться, что безумно любит эту посрамившую его девушку. Каприз своенравного человека постепенно вырос в роковую страсть. Граф не находил себе покоя ни днём, ни ночью; образ княжны неотступно носился пред ним.

Он жаждал видеть её и боялся встречи с нею. Однако момент этой встречи должен был наступить. Ведь они вращались в одном обществе и поневоле должны были столкнуться. Граф понимал это и каждый день ожидал, что это случится.

Наконец этот момент наступил. Они встретились в гостиной Зиновьевых, в день рождения Елизаветы Ивановны. Граф по необходимости должен был приехать с поздравлением к тётке и, несмотря на то, что нарочно выбрал позднее время, застал в гостиной княжну Людмилу Васильевну. Он смущённо поклонился, она приветливо протянула ему руку и промолвила:

– Опять я целую вечность не видала вас, граф. Он положительно как красное солнышко осенью: покажется – и нет его, – обратилась она к сидевшим в гостиной хозяйке и другим дамам. – Приедет ко мне с визитом, насмешит меня до слёз, а затем скроется на несколько недель.

– Чем же таким он смешит вас?

– В последний раз он рассказывал мне какую-то, как я теперь припоминаю, ужасную историю, выдавая её за истинное происшествие. Он, видимо, сам сочинил её, но, если бы вы видели, с каким серьёзным видом он говорит всевозможные глупости! Я сначала испугалась, приняла его за сумасшедшего и только после догадалась, что он шутит, что у него такая манера рассказывать!

– Мы не знали за вами такого искусства, граф. Это интересно. Расскажите когда-нибудь и нам что-нибудь такое, – напали на графа дамы.

– Княжна всё шутит и преувеличивает, – отбивался он.

– Ничуть не шучу. Настаивайте, мадам, чтобы он каждой из вас в отдельности рассказал по страшной истории.

Положение графа было ужасно. Он должен был улыбаться, отшучиваться, когда на сердце у него клокотала бессильная злоба против безумно любимой им девушки. Только теперь, снова увидев ту, обладание которой он так недавно считал делом решённым, он понял, до каких размеров успела вырасти страсть к ней в его сердце.

К счастью, разговор перешёл на другие темы. Княжна Людмила несколько раз особенно любезно обращалась к графу с вопросами, явно кокетничая с ним. У несчастного графа положительно шла кругом голова. Наконец княжна стала прощаться.

– Надеюсь видеть вас у себя, граф! – сказала она. – Пора бы вспомнить о сироте, живущей в предместье.

Свенторжецкий бессвязно пробормотал какую-то любезность. Княжна же глядела ему прямо в глаза своими искрящимися, смеющимися глазами, и он чувствовал, что точно тысячи иголок колют его сердце.

Однако граф не решился сразу последовать приглашению княжны и поехать к ней. Ему думалось, что девушка просто насмехается над ним и что, появившись у неё после рокового разговора, он получит от неё обидное: «Не принимают». Конечно, вся кровь бросалась в голову этого самолюбивого молодого человека при одной возможности подобного приёма.

«Она хочет окончательно добить меня», – думал он и, несмотря на страстное желание видеть предмет своей страсти, не ехал на набережную Фонтанки.

Между тем встречи на нейтральной почве продолжались, и княжна продолжала быть обворожительно любезна со Свенторжецким. Он положительно терялся в догадках, смеётся ли она над ним или ищет примирения. Несмотря на всю свою проницательность, он не мог разгадать, что скрывает в своём сердце эта девушка, и окончательно потерял голову.

Однажды выдался случай, когда в одной из гостиных хозяйка занялась разговором с приехавшим с визитом старцем. Кроме последнего, тут были только княжна Людмила Васильевна и граф Свенторжецкий. Но они остались беседовать в стороне.

– Вы, граф, окончательно решили не переступать моего порога? – спросила княжна, особенно подчеркнув слово «граф».

– Сказать вам по правде, княжна, – тоже не удержался он не подчеркнуть последнего слова, – мне кажется, что вы шутите, настойчиво приглашая меня к себе при посторонних. Ведь после нашего разговора…

– Я забыла о нём и к тому же думаю, что он был последствием вашей головной боли. Приезжайте, говорю вам теперь почти с глазу на глаз.

– И вы меня примете?

– Нет, граф, вы всё ещё нездоровы. Простите меня. Зачем же приглашала бы я вас?

– Чтобы отказать мне через лакея.

– Я неспособна так мелко мстить, граф. В моих жилах всё-таки, что бы вы ни говорили, течёт кровь князей Полторацких.

После этого разговора в сердце графа снова поселилась надежда. Однако только через несколько дней он решился сделать визит на Фонтанку и вернулся окончательно очарованный и вместе с тем окончательно безумно влюблённый.

Княжна приняла его снова в будуаре, где он так глупо прервал своё объяснение в любви, которое достигло бы цели, тогда как в настоящее время последняя значительно отдалилась от него. Княжна была обворожительно любезна, кокетлива, но, видимо, ничего не забыла, ничего не простила. Чутким сердцем влюблённого граф угадывал это и понимал, что его любовь к ней почти безнадёжна, что лишь чудо может заставить её заплатить ему взаимностью. Ведь он оскорбил её явно выраженным желанием сделать её своей любовницей, а не женой, и гордая девушка никогда не простит ему этого.

Однако другой, внутренний голос говорил графу иное и, как чудодейственный бальзам, действовал на его измученное сердце. Граф слишком любил, чтобы не надеяться, слишком желал, чтобы не рассчитывать на исполнение своих желаний, а потому сладко мечтал.

Они оба связаны тайной своего происхождения. Не лучше ли им быть совсем близкими людьми, чтобы эта тайна умерла вместе с ними? Как ни уверена княжна в непроницаемости своей тайны, наконец в бессилии его, графа, повредить ей, всё же знание им этой тайны не может не тревожить её. Между тем открытие тайны его самозванства не представило бы для него никакой опасности. Носимое им имя – имя его матери, его дала ему его мать, она же вручила ему документы, доказывающие его право на это имя. Если у него отнимут эти права, то он, уже поступивший на русскую военную службу, ничего не будет иметь против фамилии своего отца – Лысенко. Графский титул не пленяет его, а заслуги отца уже наложили на его фамилию известный блеск.

Другое дело, если откроется самозванство княжны Полторацкой; ведь за этим самозванством скрывается страшное преступление, караемое рукою палача. Этого не могла не понимать молодая девушка. Она, конечно, дорого дала бы, чтобы Свенторжецкий – он же Осип Лысенко – исчез с её жизненной дороги или же сделался для неё безопасным. Однако первое сделать трудно, второе же могло быть достигнуто замужеством с ним. Этим-то, вероятно, и объяснялось, что она так настойчиво делала вид, будто забыла прошлое. В её голове, вероятно, создался именно такой план, но она, конечно, не сразу открыла свои карты, хотела помучить его. Пусть: он готов ждать, лишь бы смел надеяться, готов страдать, если эти страдания приведут его к наслаждению.

Вот те успокоительные мысли, которые подсказывал Свенторжецкому внутренний голос, голос надежды.

Время летело. Год траура княжны окончился, и она стала принимать живое участие во всех придворных и великосветских празднествах и увеселениях. Её всегда окружал рой поклонников, среди которых она отдавала предпочтение попеременно то князю Луговому, то графу Свиридову. Поведение её по отношению к Свенторжецкому в общем было более чем загадочно. Она дарила его благосклонной, подчас красноречивой улыбкой или взглядом, а затем, видимо с умыслом, избегала его общества и кокетничала на его глазах с другими. Он испытывал невыносимые муки ревности.

Уже несколько раз, бывая у неё, граф начинал серьёзный разговор о своих чувствах, но княжна всегда умела перевести этот разговор на другой или ответить охлаждающей, но не отнимающей надежды шуткой.

«Я, по её мнению, видимо, ещё не искупил вины; искус ещё не окончен», – успокаивал себя граф и снова безропотно продолжал лихорадочную жизнь между страхом и надеждой.

С окончанием траура граф стал очень редко заставать княжну одну. В приёмные дни и часы её гостиная, а иногда и будуар были, обыкновенно, переполнены. Вследствие этого прошло около месяца, а граф Иосиф Янович не мог остаться с глазу на глаз с княжною, как ни старался пересидеть её посетителей. Он был мрачен и озлоблен. Это не ускользнуло от княжны.

– Что с вами, граф?.. – обратилась она к нему, улучив свободную минуту. – Вы ходите, как приговорённый к смерти.

– Да разве это жизнь? – воскликнул он. – Видеть вас постоянно только в толпе.

– Вы ревнуете?

– Я, к сожалению, не имею права, но мне тяжело думать, что те дивные минуты, которые я проводил с вами в вашем будуаре, может быть, никогда не повторятся.

– Отчего же? Если вы искренне жалеете о них…

– Вы сомневаетесь? – с упрёком сказал он.

– Нет, граф, я не сомневаюсь. Я дам вам ключ от садовой калитки, и если после двенадцати сегодня вы свободны, то мы поболтаем в моём будуаре. Дверь в коридор из сада не будет заперта.

Граф Иосиф Янович не успел поблагодарить княжну, как она уже отошла к другим гостям, но при прощанье незаметно получил от неё ключ.

Это преисполнило его радостной надеждой. Разве ключ, лежавший в его кармане, не открывал вместе с калиткой сада княжны Полторацкой и её сердца? Если бы она не чувствовала расположения к нему, то с какой стати стала бы заботиться о свиданиях с ним с глазу на глаз, да ещё в позднее ночное время?

Но вдруг в его уме возникла роковая мысль: «А если это – ловушка?» Однако тут же ему вспомнились слова княжны: «Я неспособна на такую мелкую месть».

Но это не успокоило его.

«А что, если она теперь задумала месть более крупную? – забеспокоился он. – Если она позовёт людей и объявит, что я ворвался к ней ночью, без её воли? Произойдёт скандал на весь город: я буду опозорен».

Холодный пот выступил у графа на лбу при этом предположении, но доводами рассудка он ещё до приезда к себе домой сумел убедить себя в полной нелепости подобных мыслей:

«Зачем ей делать это? Какую пользу принесёт ей этот скандал? У неё много ненавистников, которые готовы перетолковать всё не в её пользу и охотно поверят мне, что она сама дала ключ от калитки и оставила дверь в сад отпертой. Нет, это не то! Просто ей самой приятно провести со мной часок-другой наедине, ей льстит моё восторженное поклонение, несмотря на то, что я знаю всё. Наконец моя страсть к ней так велика, что должна быть заразительна. Она находит отзвук если не в её уме, так в её сердце. Кроме того, ей хочется ещё некоторое время помучить меня, прежде чем сделаться благосклонной ко мне. Эти свидания наедине дадут ей широкий простор продолжать этот мой временный искус».

Граф твёрдо надеялся, что это – именно искус, и непременно временный, что она тоже любит его, и, не затей он этой глупой истории с разоблачениями, она давно была бы его женой.

Успокоив себя таким образом, граф с нетерпением стал ждать полуночи и, когда часы показали одиннадцать, вышел из дома. Надо было волей-неволей идти пешком, так как кучер был нежелательным и опасным свидетелем ночного визита к девушке. Нельзя было ручаться, что он не сболтнёт своим собратьям, а те понесут это известие по людским, из которых оно может легко перейти и в гостиные. Тогда княжна будет окончательно скомпрометирована.

Стояла тёмная октябрьская ночь. Впрочем, Свенторжецкий хорошо знал дорогу и мог бы найти её с завязанными глазами. Он благополучно дошёл до сада княжны, нащупал калитку и, вложив ключ в отверстие замка, повернул его. Замок щёлкнул, калитка отворилась. Войдя в неё, граф запер калитку изнутри и положил ключ в карман.

В саду было ещё темнее, нежели на улице, от довольно густо росших деревьев. Граф ощупью отправился искать дверь, ведшую в дом из сада. Последняя оказалась незапертой. Свенторжецкий вошёл и очутился в передней, из которой вёл коридор во внутренние комнаты. Сняв с себя верхнее платье, он вступил в этот коридор и достиг двери, закрытой портьерой. Граф откинул последнюю и вошёл в будуар.

Княжна сидела на диване и поднялась, увидев его около двери.

– Милости просим, – спокойно сказала она, как будто в этом его визите не было ничего необычного, и подала ему руку.

Граф почтительно поцеловал её.

– Садитесь! – Указала ему княжна на диван, а сама не торопясь подошла к двери и заперла её.

Несмотря на то, что пропитанный духами воздух будуара приятно действовал на графа, звук запираемого замка заставил его сердце сжаться каким-то предчувствием.

Княжна между тем спокойно села с ним рядом и, смотря на него своими смеющимися, очаровательными глазами, сказала:

– Давайте беседовать. Я очень рада, что вы у меня. Вы, конечно, пришли?

– Как же иначе. Не мог же я приехать и таким образом сделать свидетелем этого визита кучера!

– Но это ужасно, в такую ночь и идти так далеко.

– Для того чтобы видеть вас, можно пройти путь в десять раз длиннейший.

– Вы неисправимы. Вы так расточаете всем любезности, что трудно догадаться, кому и когда вы говорили правду.

– Поверьте, что вы не принадлежите к числу тех, которым я говорю светские любезности.

– Мне очень хотелось бы вам верить, но ваших слов мне мало.

– Чем же я должен доказать вам?

– Вы? Ничем.

– Как это понимать?

– Это покажет время.

– Время – понятие растяжимое. И час, и день, и год – всё время.

– Неужели меня не стоит подождать?

– Кто говорит об этом? Если только можно дождаться.

– Мы ещё молоды, граф!

– Но молодость и есть время любви.

– Скоропреходящей, время страсти, поправлю я вас.

– Пусть так. Но что за любовь без страсти? – воскликнул граф и хотел было завладеть руками княжны, но она быстро отодвинулась от него.

– Граф! Если вы хотите, чтобы наши свидания повторялись, то будьте благоразумны. Лучше расскажите, что вы поделываете?

– Думаю о вас.

– И только?

– Это наполняет всю жизнь.

– Нет, оставим это! Скажите мне что-нибудь поинтереснее, иначе я могу раскаяться, что пригласила вас.

Это было сказано таким серьёзным тоном, что граф не на шутку перепугался. Он пересилил себя и стал рассказывать княжне какую-то светскую сплетню, с довольно пикантными подробностями. Княжна оживилась и слушала с видимым интересом.

Незаметно в этой чисто светской болтовне прошло более часа.

– На сегодня довольно! – заметила княжна и выпроводила гостя.

«Она играет со мной! – думал граф, шагая в непроглядной тьме по берегу Фонтанки. – Пусть, когда-нибудь доиграется!»

IX

СЛАДКОЕ МУЧЕНИЕ

Год со дня смерти княгини Полторацкой, проведённый князем Луговым в томительной неизвестности, показался ему вечностью. Он был тем мучительнее, что Сергей Сергеевич видел княжну Людмилу почти всегда окружённою роем поклонников и мог по пальцам пересчитать не только часы, но и минуты, когда ему удавалось переговорить с нею наедине.

Она относилась к нему всегда приветливо и радушно… но и только. Конечно, не того мог ожидать её жених, объявленный и благословлённый её матерью.

Положим, этого не знали в обществе, но было всё-таки два человека, знавшие об этой деревенской помолвке; одним из них был граф Свиридов, ухаживавший за княжной и, как казалось, пользовавшийся её благосклонностью, а другим – Сергей Семёнович Зиновьев, которому Васса Семёновна написала об этой помолвке незадолго до смерти.

Об этом знала княжна, лежавшая в могиле, но не знала княжна, прибывшая в Петербург. Сергей Семёнович на другой же день приезда спросил её:

– Ты невеста?

– И да, и нет, – ответила она, вся вспыхнув.

– Как же это так? Сестра писала, и ты…

Княжна, услыхав, что её «мать» тоже сообщила брату о сватовстве князя Лугового, подробно рассказала всё, включительно до своего последнего разговора с князем.

– Я ведь вам писала, – добавила она.

– Ты не любишь его, – сказал Сергей Семёнович. – Если любят человека, так не рассуждают. Он может быть женихом хоть несколько лет в силу тех или других обстоятельств, но предложить скрывать свою помолвку не может любящая девушка.

– Может быть, вы и правы, дядя.

– Зачем же ты давала ему слово при жизни матери?

– Это была мечта мамы.

– А не твоя?

Девушка потупилась.

– И моя. Там… в Зиновьеве.

– А здесь?

– Я не знаю. Видишь ли, дядя, я тебе признаюсь. Когда этот удар обрушился надо мной, я совсем потеряла голову. Потом я пришла в себя, стала думать и пришла к мысли, что, собственно говоря, я избрала князя в мужья, не имея положительно с кем сравнить его; уже сделав предложение, он привёз к нам своего друга…

– Это графа Свиридова? Да? И что же?

– Он произвёл на меня впечатление, – снова потупившись, произнесла княжна.

– Ты влюбилась и в него?

– Не то. Но я увидала, что князь – не один такой красивый, ловкий, увлекательный. Раньше я думала, что он лучше всех. Когда же я увидала, что ошиблась, и к тому же мне предстояло ехать в Петербург, где я могу присмотреться ко многим мужчинам, я попросила отложить день объявления нас женихом и невестой; он охотно согласился.

– Охотно? Ну, я так не думаю. Согласиться ему пришлось поневоле, но чтобы это он сделал с охотой, я не верю. Я убеждён, что ты не любишь князя, и в этом смысле, конечно, лучше, если этот брак не состоится. Вы оба молоды, и вам нет надобности заключать брак по расчёту.

– Я не знаю, – ответила княжна.

– Время покажет. До окончания траура ещё долго.

Разговор о браке племянницы с князем Луговым более не возобновлялся.

Однако по истечении года траура княжны этот разговор пришлось возобновить.

Князь Луговой нетерпеливо ждал этого срока! Наконец год истёк. Княжна Людмила бросилась в водоворот великосветской жизни и, казалось, не только забыла о данном ею Луговому слове, но даже о существовании князя.

В городе стали говорить то о том, то о другом вероятном претенденте на её руку, но среди них не упоминали имени князя Сергея Сергеевича.

Это очень понятно – князь держался в стороне. Самолюбие не позволяло ему действовать иначе, по крайней мере по наружности. В глубине же его сердца клокотала целая буря. Ожидание окончания назначенного срока было ничто в сравнении с обидным невниманием княжны, когда этот срок уже миновал.

Князь целый месяц терпеливо ждал, что Людмила Васильевна заговорит с ним о прошлом, даст повод ему начать этот разговор, но – увы! – княжна, видимо, с умыслом, как он думал, избегала даже оставаться с ним наедине.

Не находя возможности обратиться при таком положении дела к самой княжне, Луговой решил переговорить с её дядей. Для этого он заехал к Зиновьевым.

Сергей Семёнович внимательно выслушал молодого человека, но на его вопрос относительно намерений княжны ответил не сразу.

– Моя племянница и я очень далеки друг от друга, – начал он медленно, как бы обдумывая каждое слово. – Я её знал маленькою девочкою, затем несколько лет не был в Зиновьеве, где она жила безвыездно, а когда после несчастья она переехала сюда, то, не скрою от вас, показалась мне очень странной. С первых же шагов она стала держать себя по отношению ко мне и моей жене, как чужая. Зная хорошо сестру, я не ожидал, что у неё вырастет такая дочь. Таким образом, исполнить ваше желание будет для меня крайне если не затруднительно, то щекотливо.

– Помилуйте, вы всё-таки её самый близкий родственник. Посудите сами, к кому же другому мне обратиться? Моё положение невозможно. Не говоря уже об искреннем чувстве, которое я продолжаю питать к княжне, я связан с нею словом и благословением её покойной матери, а такая неопределённость ставит меня в крайне затруднительное, мучительное положение.

– Я вас понимаю, князь, и очень сочувствую вам. Жизнь моей племянницы хотя и не выделяется особенно из рамок жизни нашего общества, но не заслуживает моего одобрения. Я совершенно согласен с сестрой и лучшего мужа, чем вы, не желал бы для Люды. Но она поставила себя так ко мне и жене, что нам положительно неудобно давать ей родственные советы. Она бывает у нас с визитами, является по приглашению на вечера, ещё никогда ни со мной, ни с женой не говорила по душе, по-родственному. С какой же стати нам вмешиваться в её дела, особенно серьёзные?

– Но вы знаете волю её покойной матери, вашей сестры.

– Знаю. Эх, князь, мы живём в такое время, что и живых-то родителей не очень слушаются, а не то что умерших.

– Я и не настаиваю, чтобы княжна слушалась. Мне хочется только получить тот или другой решительный ответ.

– Отчего же вы не спросите её сами?

– Я считаю это неудобным. Ей легче будет, наконец, отказать мне через третье лицо, нежели лично. Я щажу её.

«Как он её любит, не то что она!» – мелькнуло в уме Зиновьева, и он сказал:

– Хорошо, князь, я возьмусь за это поручение, но только для вас. В память моей покойной сестры, которая желала иметь вас сыном, я обязан так или иначе решить этот вопрос. Ваше положение действительно странно. Я понял вас, понял и очень сочувствую вам. При первом же удобном случае я поговорю с Людой. На днях я заеду к ней нарочно для этого.

Князь ещё раз поблагодарил и простился с Зиновьевым.

Его положение было действительно мучительно.

«Один уже конец!» – думал он.

Увы, судьба не была к нему снисходительна – она не дала ему скоро этого желанного конца.

Зиновьев решил, согласно просьбе князя, не откладывать беседы с племянницей в долгий ящик. На другой же день, после службы, он заехал к ней и застал её одну.

– Дядя, какими судьбами? Вот не ожидала! – встретила его княжна, не забывая почтительно поцеловать его руку.

– Я и сам не ожидал.

– Это любезно. Что же такое случилось, что вы решились доставить себе такую неприятность, а мне большое удовольствие?

– Ишь, матушка, у тебя на языке мёд, а под языком лёд, да и на сердце тоже.

– Что с вами, дядя? – воскликнула уже тревожным голосом княжна Людмила Васильевна. – Садитесь, скажите.

Сергей Семёнович сел, некоторое время молча смотрел на племянницу, а затем произнёс:

– Не в нашу семью уродилась ты, Люда, не в покойную мать, мою сестру, царство ей небесное!

Княжна побледнела при этих словах дяди.

– Что такое? Я не понимаю!

– Не понимаешь? Так я объясню тебе. Вчера был у меня князь Сергей Сергеевич Луговой.

– А-а… – протянула княжна.

– Нечего акать, – рассердился Сергей Семёнович, – ведь он твой жених.

– Он не забыл об этом?

– Грех тебе говорить это! Он любит тебя. А ты не смела забыть это уже по одному тому, что вас благословила твоя покойная мать, почти пред своей смертью. Это для тебя – её последняя воля. Она должна быть священна.

– Я пошутила, дядя, – спохватилась княжна Людмила.

– Этим не шутят, матушка.

– Простите меня, дядя, я не виновата, что я такая, – она подыскала слово, – взбалмошная.

– Надо исправиться. Но надо и ответить князю так или иначе. Я тебя не неволю: если не любишь, не надо идти замуж, ведь так и себя, и его погубишь, но надо развязать человека. Что-нибудь одно.

– Я сама на днях переговорю с ним.

– Переговори, непременно, – заметил Сергей Семёнович и, сочтя своё поручение исполненным, уехал.

На другой же день после этого посещения Зиновьевым княжны Луговой получил от последней любезную записку с приглашением посетить её в тот же день, от четырёх до пяти часов вечера.

Записка заставила сильно забиться сердце князя Лугового. Он понял, что она явилась результатом свидания Зиновьева с его племянницей, а потому несомненно, что назначенный в ней час – час решения его участи. Несколько раз перечитал он дорогую записку, стараясь между строк проникнуть в мысли писавшей её, угадать по смыслу и даже по почерку её настроение. Увы, он не проник ни во что и не угадал ничего. Он остался лишь при сладкой надежде, что наконец сегодня, через несколько часов, так или иначе решится его судьба.

С сердечным трепетом позвонил Сергей Сергеевич в четыре часа дня у подъезда дома княжны. Лакей доложил о нём и тотчас же провёл в будуар.

Княжна Людмила поднялась ему навстречу с обворожительной улыбкой.

– Здравствуйте, здравствуйте, князь, как я рада видеть вас! – с неподдельной искренностью воскликнула она.

Князь молча смотрел на неё восторжённым взглядом и в первую минуту чуть не забыл поцеловать протягиваемую ею руку. Наконец он опомнился, схватил эту дорогую руку, которую он считал своею, и стал покрывать её горячими поцелуями.

– Целуйте, – улыбнулась княжна, – целуйте обе: это – ваше право.

– Право? Вы говорите, право? Вы воскрешаете меня к жизни!.. – воскликнул князь и пылко воспользовался предоставленным ему правом.

– Довольно, князь, довольно, хорошенького понемножку! – Всё продолжая ласково улыбаться, отняла княжна руки. – Садитесь, а я начну пред вами каяться.

– Каяться?.. Предо мною?..

– Не бойтесь, я ничего не совершила особенно дурного, – сказала она, заметив впечатление, произведённое её последней фразой. – Сядьте! – Указала она ему место рядом с собою. – Я буду каяться в своём поведении по отношению к вам, князь… Вы на меня жаловались дяде?

Сергей Сергеевич вспыхнул.

– Я… жаловался?.. Сергей Семёнович, видимо, не так понял.

– Он понял именно так, как следовало понять. Я пошутила, назвав это жалобой, но вы имели право и жаловаться… Я действительно не права пред вами, тысячу раз не права! Я вела себя как легкомысленная девочка, и вам ничего не оставалось, как пожаловаться старшим.

– Повторяю, Сергей Семёнович… – снова хотел объяснить князь.

– Выслушайте меня до конца! – не дала она ему окончить фразу. – Я говорю это не с насмешкою и не с упрёком, а совершенно искренне и серьёзно. Но у меня есть и оправдание. Я всё своё детство и раннюю молодость прожила в захолустье, в деревне. Понятно, что Петербург произвёл на меня ошеломляющее впечатление. Но в течение года траура я могла пользоваться только крохами наслаждений, которые предоставляет столица. Год минул, и у меня окончательно закружилась голова в этом омуте удовольствий. Этим объясняется, что я забыла, что есть человек, который с нетерпением ожидает этого срока, чтобы услышать от меня; обещанное решительное слово… простите меня, князь!

– Помилуйте, княжна! – И Сергей Сергеевич припал к её руке долгим поцелуем.

– Повторяю, вы были правы, обратившись к дяде с: просьбой напомнить мне о моей священной обязанности.

– И это – ваше решительное слово, княжна? – с дрожью в голосе спросил Луговой.

– Вы мне верите, князь? – вдруг спросила его княжна.

Сергей Сергеевич несколько мгновений молча смотрел на неё вопросительно-недоумевающим взглядом и наконец произнёс:

– То есть как? Конечно, верю.

– Только при условии веры в меня я могу говорить с вами совершенно откровенно. Ваш ответ на мой вопрос не убеждает меня, но, напротив, доказывает, что вы колеблетесь. Я веду с вами не светский разговор, нет, мы решаем своё будущее. Поэтому я должна получить от вас твёрдый и уверенный ответ на свой вопрос. Я поставлю его в несколько иной форме, предложу вам вместо одного вопроса два: первый – любите ли вы меня по-прежнему?

– Да разве вы можете сомневаться?.. По-прежнему!.. – с искренней горечью повторил князь. – Больше прежнего.

– Тогда второй вопрос: верите ли вы любимой вами девушке?

– Безусловно, – твёрдо и решительно ответил князь.

– Теперь я могу говорить. Я люблю вас по-прежнему, – произнесла княжна и остановила на Луговом ласкающий взгляд.

– Княжна!.. – весь просияв, воскликнул Сергей Сергеевич и, завладев её рукою, стал покрывать её поцелуями.

– Я видела много молодых людей, я изучала их и не нашла среди них достойнее вас, но не по внешности, а по внутренним качествам. И я решила, что буду вашей женой, но…

Княжна Людмила остановилась и пристально посмотрела на Сергея Сергеевича. Его неотступно устремлённый на неё восторженный взгляд вдруг омрачился.

– Князь, я молода, – почти с мольбой в голосе продолжала она, – а между тем я ещё не насладилась жизнью и свободой, так украшающей эту жизнь. Со дня окончания траура прошёл с небольшим лишь месяц, зимний сезон не начинался; я люблю вас, но вместе с тем люблю и этот блеск, и это окружающее меня поклонение, эту атмосферу балов и празднеств, этот воздух придворных сфер, эти бросаемые на меня с надеждой и ожиданием взгляды мужчин. Всё это мне ещё внове, и всё это меня очаровывает.

– Но и по выходе замуж… – начал было князь.

– Вы хотите сказать, что этот блеск и эта атмосфера останутся. Но это – не то, князь! Вы, быть может, теперь, под влиянием чувства, обещаете мне не стеснять моей свободы, но на самом деле это невозможно: я сама буду стеснять её, сама подчинюсь моему положению замужней женщины; мне будет казаться, что глаза мужа следят за мною, и это будет отравлять все мои удовольствия, которым я буду предаваться впервые как новинке.

– Чего же вы хотите? Отсрочки? – глухо произнёс князь.

– Милый, хороший… – Вдруг наклонилась она к нему и положила обе руки на его плечи.

У Сергея Сергеевича закружилась голова. Её лицо было совсем близко к его лицу, он чувствовал её горячее дыхание.

– И надолго? – прошептал он, привлекая княжну к себе.

– На несколько месяцев… Милый, хороший, ты согласен?

Это «ты» окончательно поработило Сергея Сергеевича.

– На что не соглашусь я для тебя! Я люблю тебя, – страстным шёпотом произнёс он и обжёг её губы горячим поцелуем. – Божество моё, моя прелесть, моё сокровище! Благодарю, благодарю тебя.

Он молча продолжал покрывать губы, щёки и шею княжны страстными поцелуями.

– Могут войти, – опомнилась она, вырываясь из его объятий.

– О, Боже, какая это мука! – воскликнул он. – Какое сладкое мучение!

– Я не знаю, как я благодарна тебе за это доказательство любви, – продолжала Людмила, – за то, что ты так страшно балуешь меня и главное, что этим баловством доказываешь, что понимаешь меня и веришь мне.

– Я люблю тебя!

– Но мы не можем всегда играть комедию, раз мы близки сердцем; я должна к тому же вознаградить тебя за те несколько месяцев тяжёлого ожидания, на которые обрекла тебя. Не правда ли?

– Что ты хочешь сказать этим, моя дорогая?

– Мы будем устраивать свиданья наедине. В саду есть калитка. Я буду давать тебе ключ. Ты будешь приходить ко мне ночью через маленькую дверь, соединяющуюся коридором с этим будуаром. Я покажу тебе дорогу сегодня же.

– Но это могут заметить, дурно истолковать…

– Ночью у нас нет ни души кругом. Никто не заметит. Ты не хочешь?

Князь не ответил сразу. В его уме и сердце боролись два ощущения. С одной стороны, сладость предстоявших дивных минут таинственного свидания, радужным цветом окрашивающих томительные месяцы ожидания, а с другой – боязнь скомпрометировать девушку, которую он через несколько месяцев должен будет назвать своей женой. Однако он понял, что молчание может обидеть её. Первое ощущение взяло верх, и он воскликнул:

– Это, с твоей стороны, безумие, но оно пленительно!

– Пойдём, я покажу тебе дорогу. – Княжна отодвинула ширму, отперла стеклянную дверь и провела его коридором до входной двери. – Я буду в назначенный день оставлять эту дверь отпертою.

Сергей Сергеевич шёл за нею, как в тумане, всецело подчиняясь её властной воле.

«Это – безумие, это – безумие! – неслось в его уме, – Но если это откроется, то лишь ускорит свадьбу!»

Натолкнувшись на это соображение, Луговой не только успокоился, но даже обрадовался этому «безумному» плану княжны.

Они снова вернулись в будуар.

– Ты доволен? – спросила Людмила.

– Конечно, дорогая моя! Как же я могу быть не доволен возможностью провести с тобою совершенно наедине несколько часов?

– Так сегодня же, в полночь! – И княжна, подойдя, отперла один из ящиков стоявшей в будуаре шифоньерки и, вынув ключ, отдала его Луговому.

Он взял ключ и бережно, как святыню, положил в карман.

– Завтра ты заедешь ко мне с визитом и незаметно для других, если будут гости, передашь его мне.

– Хорошо, благодарю тебя, моя милая! – И князь снова привлёк её к себе.

Если бы мог он заподозрить, что при таких же условиях получал этот же ключ граф Свенторжецкий, хотя, как мы видели, свидания последнего с княжной до сих пор носили далеко не нежный характер.

Луговой уехал, сказав с особым удовольствием княжне Людмиле «до свидания».

«Как он хорош, как он мил! – думала она, проводив своего жениха. – Он лучше всех. А граф? – Вдруг мелькнуло в её уме, причём она вспомнила не о графе Свенторжецком, а о графе Свиридове. – Нет, нет, я люблю князя! Никого, кроме него! Я буду его женой».

Однако чем более она убеждала себя в этом, тем настойчивее образ графа Петра Игнатьевича носился пред её духовным взором.

«Он также хорош! Он тоже любит тебя!» – нашёптывал ей в уши какой-то голос.

– Нет, нет, я не хочу, я люблю князя! – Отбивалась она.

«Но князь обречён. Он должен погибнуть. С ним погибнешь и ты», – продолжал искуситель.

Девушка со слов покойной княжны припомнила всё случившееся в Зиновьеве.

«Ведь он сказал, что в тебе видна холопская кровь!» – нанёс ей последний удар таинственный голос.

Всё лицо её при этом воспоминании залилось краской негодования. А она только что поцеловала его!

X

ТРОЙНАЯ ИГРА

«Я покажу тебе, князь Луговой, холопскую кровь!» – припомнила теперь Татьяна Берестова, княжна-самозванка, свою угрозу по адресу Лугового, произнесённую ею в Зиновьеве.

Её увлечение князем боролось с этим воспоминанием.

Под влиянием злобы на Сергея Сергеевича она усиленно кокетничала с графом Свиридовым.

Ещё и там, в Зиновьеве, князь Луговой нравился девушке гораздо более, чем граф Свиридов, но она не могла простить первому нанесённое оскорбление, до сих пор вызывавшее на её лице жгучий румянец гнева, и она убеждала себя в превосходстве графа Петра Игнатьевича над князем Сергеем Сергеевичем.

То же произошло с нею и в Петербурге, после описанного нами свидания с князем Луговым, во время которого она подтвердила данное княжной Людмилой Васильевной слово быть его женой. Она то чувствовала себя счастливой и любящей, то вдруг, вспоминая нанесённое ей князем оскорбление считала себя несчастной, ненавидящей своего жениха.

Под влиянием последнего настроения она удваивала своё кокетство с графом Свиридовым, видя в этом своего рода мщение Сергею Сергеевичу, и даже назначала и ему свидания по ночам в своём будуаре, давая ключ от садовой калитки. Потом, написав письмо одному и вызвав его на свиданье, она на другой день писала другому письмо в тех же выражениях.

Впрочем, надо сказать, что княжна ни со Свиридовым, ни со Свенторжецким не была так нежна, как с князем Луговым. Свидания с первым и вторым носили характер светской болтовни при таинственной, многообещающей, но – увы – для них лишь раздражающей обстановке, хотя она и в разговорах наедине, и в письмах называла их полуименем и обмолвливалась сердечным «ты».

Граф Пётр Игнатьевич, конечно, не имел понятия об этой тройной игре, где двое партнёров – он и граф Свенторжецкий – играли довольно жалкую роль. Он, как и оба другие, считал себя единственным избранником и глубоко ценил доверие, оказываемое ему княжною, принимавшей его в глухой ночной час и проводившей с ним с глазу на глаз иногда более часа. Она благосклонно слушала его признания в любви. Он несколько раз косвенно делал ей предложение, но она искусно переменяла разговор и давала понять, что хотела бы ещё вдоволь насладиться девичьей свободой. Зная, что она только что вступила в светскую жизнь после долгих лет, проведённых в тамбовском наместничестве, и года траура в Петербурге, Свиридов находил это очень естественным и терпеливо ожидал, пока настанет вожделенный день и княжна переменит свою корону на графскую. Глубокая тайна, окружавшая их отношения, придавала им ещё большую прелесть. Граф был доволен и счастлив.

Не был доволен и счастлив второй граф и претендент на руку княжны Полторацкой – Свенторжецкий. У него во время свидания наедине установились с княжной какие-то странные, полутоварищеские, полудружеские отношения. Княжна болтала с ним обо всём, не исключая своих побед и увлечений, и делала вид, что совершенно вычеркнула его из числа её поклонников: он был для неё добрым знакомым, товарищем её детства и… только. Всякую фразу, похожую на признание в любви, сказанную им, девушка встречала смехом и обращала в шутку.

Это доводило пылкого графа до бешенства. Он понимал, что при таких отношениях он не может сделать ей серьёзное предложение, что при малейшей попытке с его стороны в этом смысле он будет осмеян ею. А между тем страсть к княжне бушевала в его сердце с каждым днём всё с большей и большей силою.

Роковой вопрос: «Что делать?» – стал всё чаще и чаще восставать в его уме.

– Она будет моей! Она должна быть моей! – говорил он сам себе, но при этом чувствовал, что исполнение этого страстного желания останется лишь неосуществимою мечтою.

«Хотя бы с помощью дьявола!» – решил он, но тотчас горько улыбнулся – увы, даже помощи дьявола ему ожидать было неоткуда.

«Погубить её и себя! – мелькало в его голове, то он отбрасывал эту мысль. – Её не погубишь. Она слишком ловко и умно всё устроила. Только осрамишься».

Именно это соображение останавливало Свенторжецкого.

Да иначе и быть не могло. Любви, вероятно, вообще не было в сердце этого человека; к княжне Людмиле Васильевне он питал одну страсть, плотскую, животную и тем сильнейшую. Он должен был взять её, взять во что бы то ни стало, препятствия только разжигали его желание, доводя его до исступления.

– Она должна быть моею! Она будет моей! – всё чаще и чаще повторял он, и днём, и ночью изыскивая средства осуществить эту свою заветную мечту, но – увы! – все составленные им планы оказывались никуда не годными, так как «самозванка-княжна» была защищена со всех сторон неприступной бронёю.

Граф лишился аппетита, похудел и обращал на себя общее внимание своим болезненным видом.

– Что с вами, граф? – спросила его графиня Рябова, одна из приближённых статс-дам императрицы – молодая, красивая женщина, которую Свенторжецкий посетил в один из её приёмных дней. – Неужели вы влюблены?

– В кого, графиня? – деланно удивлённым тоном спросил он её. – Положительно не знаю.

– В кого же можно быть влюблённым? Не в меня же! – язвительно заметила графиня.

– Если бы я влюбился, графиня, то исключительно в вас, но, к несчастью, я не влюбчив.

– Будто бы! – кокетливо покачала головой графиня. – А между тем все наши говорят, что вы влюблены.

– Мне об этом неизвестно.

– Значит, чары «ночной красавицы» благополучно миновали вас? Да? Так что же с вами?

– Я болен.

– Лечитесь.

– Лечусь, но доктора не помогают.

– Обратитесь к патеру Вацлаву. Это старый католический монах; он уже давно живёт в Петербурге и лечит травами.

– И успешно?

– Есть много лиц, которым он помогает.

– Где же он живёт?

– Далеко… на Васильевском острове, но где именно, я точно не знаю. Прикажите узнать, это так легко. Искренне ли вы сказали, что вы не влюблены, или нет – это всё равно: патер Вацлав, как слышно, лечит и от сердечных болезней. Он, говорят, всемогущ в деле возбуждения взаимности.

Граф весь превратился в слух.

«Вот она, помощь дьявола!» – мелькнуло в его уме, однако он сумел не выдать своего любопытства и того волнения, которое ощутил при этих словах графини, и небрежно произнёс:

– За этим я к нему и обращусь.

– Хорошо сказано. Уверенность в мужчине – залог его успеха. Надеюсь, вы сообщите мне результат и, кроме того, впечатление, которое вы вынесете из свидания с этим «чародеем».

– Вы говорите «чародеем»?

– Да, так зовут его в народе.

– Я непременно последую вашему совету, графиня.

Вернувшись домой, Свенторжецкий обратился к пришедшему раздевать его Якову:

– Послушай-ка! Съезди завтра же рано утром, пока я сплю, на Васильевский остров и отыщи там патера Вацлава. Запомнишь?

– Запомню! А кто он такой, ваше сиятельство?

– Он лечит травами.

– Это чародей? Слыхал про него… Его знают.

– Вот его-то мне и надо.

– Слушаю-с, ваше сиятельство. Найду.

Граф отпустил Якова и лёг в постель, но ему не спалось. «А что, если действительно этот чародей может помочь мне?» – неслось в его голове.

Ум подсказал ему всю шаткость этой надежды, а сердце между тем говорило иное; оно хотело верить и верило.

«Завтра же я отправлюсь к этому чародею, – думал граф, – не пожалею золота, а эти алхимики, хотя и хвастают умением делать его, никогда не отказываются от готового».

После этого Свенторжецкий стал припоминать слышанные им в детстве и в ранней юности рассказы о волшебствах, наговорах, приворотных корнях и зельях.

«Ведь не сочинено же всё это праздными людьми! – думал он. – Ведь что-нибудь, вероятно, да было. Нет дыма без огня, нет такого фантастического рассказа, в основе которого не лежала бы хоть частичка правды. Природа, несомненно, имеет свои тайны, как несомненно, есть люди, которым посчастливилось проникнуть в одну или несколько таких тайн. Этого достаточно, чтобы человек сделался сравнительно всемогущ. Быть может, патер Вацлав именно один из таких людей. Недаром он пользуется в Петербурге такою известностью».

Граф не ошибся в своём верном слуге.

– Ну что? – спросил он Якова, появившегося на другой день утром на звонок.

– Нашёл-с, ваше сиятельство!

– Молодец, – не удержался похвалить его граф. – Где же он живёт?

– Далеко, очень далеко: в самом как ни на есть конце Васильевского острова; там и жилья-то до него, почитай на версту нет.

– В своём доме?

– Какой там дом! Избушка, ваше сиятельство.

– Ты был у него? Да? И видел его?

– Видел. Страшный такой… худой, седой да высокий, глаза горят, как уголья, инда дрожь от их взгляда пробирает. И дотошный же!

– А что?

– Да спросил меня: «Чего тебе надо?» Я и говорю: «Не можется мне что-то!» А он как глянет на меня так пронзительно да и говорит: «Ты не ври! Не от себя ты пришёл, а от другого; пусть другой и приходит, а ты пошёл вон».

– Что же ты?

– Что же я? Давай Бог ноги!

– Мы с тобой поедем сегодня к нему вдвоём. Ты меня проводишь! – И граф стал одеваться.

Патер Вацлав был действительно известен многим в Петербурге. На Васильевском же острове его знал, как говорится, и старый и малый, вместе с тем все боялись. Репутация «чародея» окружала патера той таинственностью, которую русский народ отождествляет со знакомством с нечистою силой, и хотя в трудные минуты жизни и обращается к помощи тайных и непостижимых для него средств, но всё же со страхом взирает на знающих и владеющих этими средствами.

Сама внешность патера Вацлава, описанная Яковом, не внушала ничего, кроме страха или, в крайнем случае, боязливого почтения. Образ его жизни тоже более или менее подтверждал сложившиеся о нём легенды.

А легенд этих было множество. Говорили, что в полночь на трубу избушки патера Вацлава спускается чёрный ворон и издаёт зловещий троекратный крик. На крыльце появляется сам «чародей» и отвечает своему гостю почти таким же криком. Ворон слетает с трубы и спускается на руку патера Вацлава, и тот уносит его к себе.

Некоторые обитатели окраин Васильевского острова клялись и божились, что видели эту сцену собственными глазами.

Впрочем, немногие смельчаки решались по ночам близко подходить к «избушке чародея». В её окнах всю ночь светился огонь, и в зимние тёмные ночи этот светившийся вдали огонёк наводил панический страх на глядевших в сторону избушки. Этот-то свет и был причиной того, что на Васильевском острове все были убеждены, что «чародей» по ночам справляет «шабаш», почётным гостем на котором бывает сам дьявол в образе ворона.

Утверждали также, что патер Вацлав исчезает на несколько дней из своей избушки, улетая из неё в образе филина.

Бывшие у патера Вацлава днём, за лекарственными травами, тоже оставались под тяжёлым впечатлением. Обстановка внутренности избушки внушала благоговейный страх, особенно простым людям. Толстые книги в кожаных переплётах, склянки с разными снадобьями, пучки засохших трав, несколько человеческих черепов и полный человеческий скелет – всё это производило на посетителей сильное впечатление.

Впрочем, «чародей» знался не с одним простым чёрным народом. У его избушки часто видели экипажи бар, приезжавших с той стороны Невы. Порой такие же экипажи увозили и привозили патера Вацлава.

Кроме лечения болезней, он занимался и так называемым «колдовством». Он удачно открывал воров и места, где спрятано похищенное, давал воду от «сглаза», приворотные корешки и зелья. Носились слухи, что он делал всевозможные яды, но на Васильевском острове, ввиду патриархальности быта его обитателей, в этих услугах патера Вацлава не нуждались.

Был первый час дня, когда экипаж графа Свенторжецкого остановился у избушки патера Вацлава, и Иосиф Янович, сказав соскочившему с запяток кареты Якову: «Ты останься здесь, я пойду один», – твёрдой походкой поднялся на крыльцо избушки и взялся за железную скобу двери. Последняя легко отворилась, и граф вошёл в первую горницу.

За большим столом, заваленным рукописями, сидел над развёрнутой книгой патер Вацлав. Он не торопясь поднял голову.

– Друг или враг? – спросил он по-польски.

– Друг! – на том же языке ответил граф Иосиф Янович.

– Небо да благословит твой приход! Садись, сын мой, и изложи свои нужды! – ласково, насколько возможно для старчески дребезжащего голоса, произнёс патер Вацлав.

Свенторжецкий сел на стоявший сбоку стола табурет.

– Не болезнь привела тебя ко мне, сын мой, – пристальным, пронизывающим душу взглядом смотря на графа, произнёс патер Вацлав.

– И нет, и да, – ответил Свенторжецкий сдавленным шёпотом.

– Ты прав: и да, и нет. Ты здоров физически, но тебя снедает нравственная болезнь.

– Вы знаете лучше меня, отец мой!

– Ты прав опять. Я знаю многое, чего другим знать не дано. Ты любишь?

– Да, – чуть слышно произнёс граф.

– И нелюбим? Нет? Так расскажи же мне всё, без утайки. Кто она? Знай, что нас слышат только четыре стены этой комнаты; всё, что ты расскажешь мне, останется, как в могиле.

Граф начал свой рассказ о своей любви к княжне Полторацкой, конечно не упомянув ни одним словом о её самозванстве, о своих тщетных ухаживаниях и о её поведении по отношению к нему.

– Она назначает тебе свиданья?

– Да, батюшка.

– Ночью, наедине, ты, кажется, говорил так? Да? Зачем же она это делает?

– Не знаю.

– Быть может, она назначает их и другим? Быть может, это вошло в обычай её жизни?

– Не думаю! Она честная девушка! – вспыхнул граф, но в его мозг уже вползла ревнивая мысль:

«А что, если действительно она и другим назначала подобные же свидания?»

– Так ты не можешь и догадаться, для чего это она делает?

– Быть может, для того, чтобы мучить меня.

– Ты это думаешь и всё же любишь её, хочешь, чтобы она сделалась твоею женою?

– Я хочу чтобы она была моей, хочу так, что готов отдать за это половину своего состояния. Вот золото: это – только задаток за услугу, если только возможно оказать её мне! – И граф, вынув из кармана больших размеров кошелёк, высыпал пред патером Вацлавом целую груду золотых монет.

Глаза старика сверкнули алчностью.

– Тебе можно помочь, но… это средство может повредить её здоровью.

– О-о-о – простонал граф Иосиф Янович.

– Если ты питаешь к ней только страсть, то она будет твоей. Если же…

– Пусть она будет моею! – вдруг твёрдо и решительно воскликнул Свенторжецкий.

– Она может умереть, – добавил патер Вацлав.

– Пусть умрёт, но умрёт моею! – в каком-то исступлении закричал граф. – Если другого средства нет, то мне остаётся выбирать между моей и её жизнью! Я выбираю свою.

– Это естественно, – докторально заметил патер Вацлав. Граф не слыхал этого замечания.

«Она будет моею, а затем умрёт. Пусть! Я буду отмщён вдвойне. Но это ужасно Может быть, есть другое средство? Пусть она живёт… живёт моей любовницей… Эта месть была бы ещё страшнее!» – подумал Свенторжецкий и спросил:

– А может быть, есть другое средство? Пусть она живёт… Если это дороже, всё равно. Берите сколько хотите, отец.

– Ты колеблешься, сын мой? Нет, другого верного средства не имеется. Ведь не веришь же ты разным приворотным зельям и кореньям, которым верит глупая чернь?

– Тогда давайте верное средство, батюшка.

– Я изготовлю его тебе через неделю.

– Какое же это средство?

– Она любит цветы? Да? Ты дарил их ей?

– Нет.

– Начни посылать ей цветы. Через неделю я дам тебе жидкость. В день свиданья, когда ты захочешь, чтобы княжна была твоею, ты опрысни этой жидкостью букет. Несколько капель на цветах будет достаточно.

– И она умрёт после того скоро?

– В ту же ночь. Однако, чтобы это имело вид самоубийства, пошли побольше цветов. От их естественного запаха тоже умирают. Открыть же присутствие снадобья невозможно.

Граф задумался.

Патер Вацлав молча глядел на него, а затем спросил:

– Ну, как же? Приготовлять?

– Приготовляйте, батюшка! Да простит меня Бог! – воскликнул граф Свенторжецкий.

– И простит, сын мой! За сто червонных я дам тебе разрешение нашего святого папы от этого греха.

– И грех действительно простится?

– Разве ты не сын римско-католической церкви? – строго спросил патер Вацлав.

– Я сын её, – глухо ответил граф.

В действительности он был православным, но с четырнадцати лет, под влиянием матери, ходил в костёл на исповедь и причастие у ксендза. Приняв имя графа Свенторжецкого, он невольно сделался и католиком, однако, в сущности, не исповедовал никакой религии.

– Если так, то как же ты осмеливаешься задавать такие вопросы? – произнёс патер. – Разрешение святого отца, конечно, действительно в настоящей и в будущей жизни.

– Простите, я спросил это по легкомыслию. Значит, через неделю?

– Через неделю. Час в час.

– До свиданья, батюшка! – поднялся с места граф и, получив благословение монаха, вышел.

– Живы, ваше сиятельство? – встретил его Яков. – Уж очень вы долго! Я перепугался было, хотел толкнуться… Ведь, не ровен час… Нечистый какой каверзы не сделает!

– А ты думал справиться с нечистым, если бы толкнулся? – улыбнулся граф и приказал ехать домой.

«Она будет моей! Она должна быть моей! – неслось в голове графа, откинувшегося в угол кареты в глубокой задумчивости. – Во что бы то ни стало… какою бы то ни было ценою».

XI

КЛЮЧ ДОБЫТ

Назначенная патером Вацлавом неделя показалась Свенторжецкому вечностью. Чего не передумал, чего не переиспытал он в эти томительные семь дней! Несколько раз он приходил к решению не ехать к «чародею», не брать дьявольского средства, дающего наслаждение, за которое жертва должна будет поплатиться жизнью. Ведь ужасно знать, что женщина, дрожащая от страсти в объятиях, через несколько часов будет холодным трупом. Не отравит ли это дивных минут обладания? Порой он решал этот вопрос утвердительно, а порой ему казалось, что эта страсть за несколько часов пред смертью должна заключать в себе нечто волшебное, что это именно будет апофеозом страсти. Организм, в который будет введён яд возбуждения, и притом яд смертельный, несомненно, вызовет напряжение всех последних жизненных сил исключительно для наслаждения. Инстинктивно чувствуя смерть, женщина постарается взять в последние минуты от жизни всё. И участником этого последнего жизненного пира красавицы будет он!

«Она будет твоей и никогда больше ничьею не будет!» – нашёптывал ему какой-то внутренний голос, похожий на голос его матери, но тотчас же другой властный голос, поднимавший в его душе картины далёкого прошлого, голос, похожий на голос его отца, говорил другое:

«Какое право имеешь ты отнимать жизнь за мгновение своего наслаждения, для удовлетворения своего грязного, плотского каприза? Неужели ты думаешь, что страсть, вызванная искусственно, может доставить истинное наслаждение? Ты увидишь, что после пронёсшихся мгновений страсти твоё преступление оставит неизгладимый след в твоей душе, и ты годами нравственных страданий не искупишь их. Горечь, оставшаяся на твоём сердце после пресыщения искусственною сладостью, отравит тебе всю жизнь».

Свенторжецкий уже стал прислушиваться к этому второму голосу, и тогда у него появилось было решение отказаться от услуг патера Вацлава и постараться сбросить с себя гнёт страсти к княжне Людмиле, вычеркнуть из сердца её пленительный образ. Увы, сделать это он был не в состоянии. Его страсть, по мере открывавшейся возможности удовлетворить её, росла не по дням, а по часам и ещё более разжигалась фразой патера Вацлава. «А не назначает ли она такого свидания и другим?» Эти слова змеёй сомнения вползли в сердце графа Свенторжецкого и то и дело приходили ему на память.

«Если это действительно так, то пусть она умрёт!» – говорил он сам себе.

Граф искал предлога для оправдания своего преступления, и эта измена княжны Людмилы представлялась ему достаточным предлогом. Он забывал, что княжна не связана с ним ничем, даже словом. В своём ослеплении страстью он полагал, что раз она назначает ему свидание, то никто другой не имеет права на них. Ведь эти свидания он считал доказательством близости, делить которую с другим не был намерен. И тотчас же он говорил себе, что княжна назначает другим свидания просто для того, чтобы помучить его, отмстить ему и наказать его, но в конце концов переменит гнев на милость и сделается его женой. Однако если другой воспользуется такими же, как он, или, быть может, даже большими правами, то он вправе считать это изменой и жестоко отмстить за неё, отмстить смертью.

Граф решил убедиться в этом, а так как он всё равно не спал ночей под влиянием тревожных дум, то стал проводить их у дома княжны Полторацкой, сторожа заветную калитку. Несколько ночей прошло для него в бесплодном ожидании – никто не появлялся на берегу Фонтанки. Граф хотел уже перестать ходить на обычный караул, но – увы! – последняя ночь убедила его в том, что княжна принимает ещё кого-то, кроме него.

На берегу показалась фигура мужчины; она быстро приблизилась к дому княжны и остановилась у калитки. Граф стоял шагах в десяти от неё и при свете луны, на одно мгновение выплывшей из-за облаков, узнал князя Сергея Лугового. Затем он услышал, как щёлкнул замок от повёрнутого ключа, после чего фигура скрылась за калиткой и заперла её изнутри.

Сомнений не было – княжна Людмила не одному ему, Свенторжецкому, назначала ночные свиданья. Луговой, быть может, был даже счастливее его в часы этих свиданий!

Неукротимая злоба забушевала в сердце графа; горячая кровь бросилась ему в голову, била в виски. Он быстро удалился от дома княжны; приговор изменнице был подписан:

«Пусть она умрёт, но умрёт моею. Я буду обладать ею».

Со следующего дня граф стал посылать цветы княжне Полторацкой. Он не стоял за ценой, и вскоре будуар княжны Людмилы стал похожим на оранжерею.

Княжна действительно любила цветы и с удовольствием принимала их, тем более что присылать их у поклонников светских красавиц было в обычае того времени. Однако она даже не знала, от кого получает эти знаки питаемого к ней нежного чувства, так как расторопный Яков ежедневно поручал относить к ней букеты и горшки с цветами разным своим приятелям, строго наказывая, чтобы они не смели говоришь от кого. Впрочем, княжна подозревала в этом главных своих поклонников – князя Лугового, графа Свиридова и Свенторжецкого, и ей льстило это внимание.

Свенторжецкому в течение этого времени выпало не более одного раза быть на таинственном свидании в будуаре княжны Людмилы.

– Вы, точно богиня Флора, вся в цветах, – с улыбкою заметил он, входя к ней в будуар и бросая взгляд на цветы.

– С некоторых пор меня стали страшно баловать цветами, – сказала княжна. – И вообразите, граф, я не знаю, кто именно, хотя догадываюсь.

– Я думаю, это вам довольно трудно: ведь у вас бесчисленное количество поклонников.

– Ошибаетесь! Таких, которые меня балуют, немного.

– Но всё-таки несколько!

– Пожалуй, но мне кажется, что это делает один. Однако, кто именно, я не скажу вам. Это – мой секрет.

– Не смею проникать в него.

– Цветы – моя страсть, их запах оживляет меня. Не правда ли, как здесь мило!.. Точно оранжерея. Бывало, я ещё совсем маленькой девочкой любила целые часы проводить в оранжерее.

– Говорят, это вредно, болит голова.

– У меня нет, я привыкла. Напротив, запах цветов освежает меня.

«Надо принять это к сведению, следует увеличить дозу», – подумал граф, но вслух сказал:

– Это другое дело, привычка – вторая натура.

– Вашей голове, быть может, вреден этот запах?

– Нет, напротив, лёгкое головокружение даже приятно. Да это и не от цветов.

– Вы опять за старое! Неисправимы, хоть брось! – смеясь, сказала девушка, поняв намёк графа.

– Скажите лучше, неизлечим, так как моё чувство к вам – моя смертельная болезнь.

– Ай, ай, какие страсти! Если бы я поверила вам, то, наверно, испугалась бы, – засмеялась княжна.

– Вы не можете мне не верить.

– Вы думаете, что вам должны верить все?

– Кто все?

– Кому вы говорите то же самое, что мне.

– Я никому этого не говорил и не говорю.

– Очень жаль! Отчего же и другим не доставить удовольствия?

– Придёт время, вы поймёте, что я говорил правду, но будет поздно! – произнёс граф и мрачно поглядел на княжну.

– Вы умрёте? – рассмеявшись, спросила она.

– Смерть – хороший исход! – сказал граф.

– Я не доктор и не могу вылечить вас от вашей болезни, поэтому бесполезно и говорить со мной о ней. Вы, как я слышала, к тому же лечитесь у патера Вацлава? Это правда?

– Да, лечусь.

– От любви?

– Нет, от головы.

– Это другое дело. И что же, помогает?

– Это интересует вас?

– Конечно! Ведь в качестве вашего друга я не могу не интересоваться.

– «Друга»! – иронически повторил он. – Я не хочу и никогда не хотел иметь вас другом.

– В таком случае, зачем же вы просите о свиданиях?

– Вы на них принимаете только друзей? – спросил граф, пристально смотря ей в лицо.

– Только, – не моргнув глазом, ответила она.

– И много их?

– Это вас не касается.

– Но это невыносимо. Поймите, что я люблю вас.

– Граф! Вы забыли наше условие – не говорить о любви.

– Я не в состоянии.

– Тогда это свидание будет последним.

– Хорошо, хорошо, я подчиняюсь, – испуганно согласился граф Свенторжецкий. – Простите!

Разговор перешёл на другие темы.

Через несколько времени граф отправился домой, злобно шепча:

– Погоди! Ещё дня два или три, и на моей улице будет праздник. Ты сама заговоришь о любви!

Наконец настал срок, назначенный патером Вацлавом для приезда к нему за снадобьем, которое должно было бросить княжну Людмилу в объятия графа. Последний, конечно, почти минута в минуту был у «чародея». Патер Вацлав, обменявшись приветствиями, удалился в другую комнату и вынес оттуда небольшой тёмного стекла пузырёк.

– Несколько капель на два-три цветка будет достаточно, – сказал он. – Княжна может отделаться только сильным расстройством всего организма, но затем поправится. У меня есть средство, восстановляющее силы. Если захочешь, сын мой, сохранить ей жизнь, то не увеличивай дозы, а затем приходи ко мне. Она будет жива.

Граф не обратил почти никакого внимания на эти слова «чародея». Все его мысли были направлены на этот таинственный пузырёк, в котором заключалось его счастье. Поэтому он спрятал пузырёк в карман, а из последнего вынул мешочек с золотом и свёрток золотых монет, причём сказал:

– Вот за лекарство, а это – сто червонных – за разрешение от греха.

– Разрешение готово. Вот оно! – И патер, подав графу бумагу, стал считать деньги.

Граф опустил бумагу в карман не читая.

– Разве так можно обращаться с разрешением святого отца-папы? – строго посмотрел на него патер.

– А как же?

– Ты – не верный сын католической церкви, если говоришь такие слова. Ты должен был осенить себя крестом и спрятать бумагу на груди. Вынь её из своего грешного кармана, где ты держишь деньги, этот символ людской корысти!

Граф повиновался и вынул бумагу.

– Перекрестись и поцелуй святую подпись! – сказал патер.

Иосиф Янович исполнил приказание и спрятал бумагу на груди, после чего стал прощаться.

– Да благословит тебя Бог, сын мой! – напутствовал его патер. – Помни, не злоупотребляй средством, если не хочешь стать убийцей.

– Но ведь так или иначе, а я буду прощён? – возразил граф.

– Всё это так, но ведь тебе жаль женщину, к которой влечёт тебя страсть? Да? Тогда сохрани её для будущего.

– Будущее… разве у нас с нею есть будущее?

– Раз ты овладеешь ею впервые, от тебя будет зависеть сохранить её навсегда.

«Впервые»! Хорошо, если впервые», – мелькнуло в уме графа, и пред ним вырисовалась фигура Лугового, отворяющего калитку сада княжны.

Граф возвращался домой в каком-то экстазе. Он то и дело опускал руку в карман, ощупывая заветный пузырёк с жидкостью, заключавшею в себе и исполнение его безумного каприза, и отмщение за нанесённое ему «самозванкой-княжной» оскорбление.

Теперь, имея в руках средство отмстить, он особенно рельефно представлял себе прошлое. Он вспоминал, как ехал к княжне, думая, что его встретит покорная раба его желаний, и с краской стыда должен был сознаться, что его окончательно одурачила девчонка. Она искусно вырвала из его рук все орудия, выбила почву из-под ног, и вместо властелина он очутился в положении ухаживателя, над чувством которого княжна явно насмехалась, которого она мучила, а на интимных ночных свиданьях играла с ним, как кошка с мышью. Этого ли не достаточно было, чтобы жестоко отмстить ей?

Между тем пленительный образ молодой девушки восставал пред ним. Он восхищался правильной красотой её лица, тонкостью линий, её глазами, полными жизни и обещающими быть полными страсти, приходил в восторг от её стройной фигуры, где здоровье соединялось с девственностью, где жизнь и сила красноречиво говорили о сладости победы. Ему становилось жаль безумно желаемой им девушки.

Однако ему припомнились слова патера Вацлава о возможности быть властелином девушки, которой он будет обладать впервые.

«Впервые? – повторил Свенторжецкий, и снова рой сомнений окутал его ум, и снова фигура князя Лугового, освещённая луной у калитки сада княжны Полторацкой, восстала пред ним, и он решил: – Пусть умрёт!»

Но это было лишь на мгновение.

«Кто знает? – подумал он. – Быть может, она играет Луговым так же, как играет мной? – И у него мелькнуло другое решение: – Пусть живёт».

Ведь он через несколько дней убедится в этом, так как пузырёк уже будет в его кармане. Если она была к князю Луговому менее строга, нежели к нему, то он незаметно выльет на букет всё содержимое в этом роковом пузырьке. Тогда смерть неизбежна, и он будет отмщён!

«Она говорит, что привыкла к запаху цветов, – неслась далее в его голове мысль, – необходимо всё-таки несколько увеличить дозу. Иначе на неё не произведёт никакого впечатления, и цель не будет достигнута».

Граф мысленно стал упрекать себя, что не сообщил об этом патеру Вацлаву и не спросил у него совета. Он было решил приказать кучеру повернуть назад, но раздумал. Понятно, что для организма, привыкшего к сильным ароматам, необходимо увеличить дозу.

Вернувшись домой, граф спрятал пузырёк в бюро, стоявшее у него в кабинете, и спросил Якова:

– Цветы посланы?

– Посланы, ваше сиятельство.

– Мне будет необходимо на днях роскошный букет из белых роз. Но, прежде чем послать его княжне, препроводи его ко мне. Я хочу посмотреть его.

– Уж будьте спокойны. Отправим самые лучшие… царские, можно сказать, цветы, ваше сиятельство.

– Где ты достаёшь цветы?

– У садовника графа Кириллы Григорьевича Разумовского. У них лучшие в городе оранжереи, не уступят царским. Только садовник и выжига же! Дерёт за цветы совсем не по-божески. Кажись, ведь это – трава, а он лупит за них такие деньги.

– Не в деньгах дело.

– Это конечно, ваше сиятельство: в капризе-с.

– Как ты сказал? «В капризе»? Что же это значит?

– А то, что для бар каприз бывает дороже всяких денег.

– Пожалуй, ты прав. Так помни относительно букета!

На другой же день граф поехал с визитом к княжне Людмиле. Он застал её одну в каком-то тревожном настроении духа. Она была действительно обеспокоена одним обстоятельством. Граф Свиридов, которому был отдан ключ от садовой калитки, не явился вчера на свиданье. Княжна была в театре, видела графа в партере, слышала мельком о каком-то столкновении между ним и князем Луговым, но в сущности что случилось, не знала. Свиридов между тем не явился к ней и сегодня, чтобы, по обыкновению, возвратить ключ. Всё это не на шутку тревожило её.

Неужели они объяснились, и её одинаковые письма к князю и Свиридову, написанные ею под влиянием раздражения на Лугового за слова, сказанные им в Зиновьеве, дошли до сведения их обоих? Это поставило бы её в чрезвычайно глупое положение.

«Нет, просто Свиридов заболел! – успокаивала она самоё себя. – Приедет, отдаст ключ. Не посмеет же он явиться в неназначенный день! И, кроме того, он найдёт дверь в коридор запертой».

Это соображение совершенно успокоило её.

– Что с вами, княжна? Вы как будто чем-то встревожены? – спросил Свенторжецкий, видя молодую девушку в каком-то странном состоянии духа. – Вы сегодня какая-то странная.

– Мне немного нездоровится.

– Не виноваты ли в этом цветы, которыми, как кажется, вас продолжают обильно награждать?

– Действительно, кто-то положительно засыпает меня ими, но не эти прелестные цветы – виновники моего нездоровья. Они, напротив, оживляют меня! – И княжна, вынув из стоявшего вблизи букета несколько цветков, стала жадно вдыхать в себя их аромат.

– Я должен на днях уехать на довольно продолжительное время в Варшаву. Мне необходимо окончить там некоторые дела…

– Вы говорите, надолго?

– Может быть, на несколько месяцев.

– Но что же станет с влюблёнными в вас дамами?

– Вы, княжна, всё шутите, а у меня к вам просьба. Позвольте мне прийти к вам завтра.

– Милости просим. Мои двери, кажется, открыты для вас всегда.

– Не двери, а калитка, – подчеркнул граф.

– Калитка? – повторила княжна и задумалась. Это напомнило ей, что ключ от калитки находится в руках Свиридова, и она не знала, что ей ответить. Всё же она спросила:

– Вы когда едете?

– Послезавтра.

«Не осмелится же Свиридов явиться в неназначенный день!» – мелькнуло у неё в голове, а так как было несколько ключей от калитки, принесённых ей Никитой, то она решилась.

– Хорошо, я завтра буду ждать, – сказала она и, встав с дивана, вынула из шифоньерки ключ. – Вот вам ключ.

– Я не знаю, как благодарить вас, княжна! – поцеловав у неё руку, сказал граф.

– Я не могу отказать уезжающему.

Раздавшийся звонок известил о новом посетителе, и граф стал прощаться. В передней он встретил нескольких молодых людей.

– Убегает… забежал раньше всех и был принят с глазу на глаз. Счастливец! – послышались шутливые замечания.

Граф в свою очередь ответил какой-то шуткой и уехал. Дело было сделано. Ключ от калитки лежал в его кармане.

– Завтра должен быть букет из белых роз, громадный, роскошный, – сказал Свенторжецкий Якову.

– Будет готов. Я уже распорядился, ваше сиятельство!

– Принеси его ранее сюда, а потом отправишь к княжне, но не сам.

– Слушаю-с. Зачем сам? Я очень понимаю.

XII

ДВА ИЗВЕСТИЯ

Князь Луговой жил тоже лихорадочной жизнью. Повторенное ему обещание княжны Людмилы быть его женою лишь на первое время внесло успокоение в его измученную душу; отсрочка, потребованная девушкой, тоже только первые дни казалась ему естественной и законной в её положении. Рой сомнений вскоре окутал его ум, и муки ревности стали с ещё большею силой терзать его сердце.

Княжна давала ему повод к этому своим странным поведением. Накануне, на свиданье с ним наедине в её будуаре, она была пылка, ласкова и выражением своих чувств доводила его до положительного восторга, а на другой день у себя в гостиной или в домах их общих знакомых почти не обращала на него внимания, явно кокетничая с другими, и в особенности с графом Свиридовым.

Сергей Сергеевич положительно возненавидел своего бывшего друга, да и тот, видимо, платил ему тою же монетою. Вследствие этого они ограничивались при встрече лишь вежливыми, холодными поклонами.

Князь, конечно, не знал, что дорога в заветный будуар его невесты открыта не ему одному для ночных свиданий. Он имел право считать княжну Людмилу своей невестой, хотя их помолвка была известна, кроме них двоих, только ещё дяде княжны, Зиновьеву. Но и при таких условиях явное нарушение княжной своих обязанностей невесты, выражавшееся в амурной интриге с другими молодыми людьми, переполнило бы чашу терпения и без того многотерпеливого жениха.

К этому присоединялось ещё следующее. В обществе о молодой княжне – «ночной красавице» – не переставали ходить странные, преувеличенные слухи, и их старались довести до сведения Лугового. Дело в том, что князь был одним из выдающихся женихов, предмет вожделений многих петербургских барышень вообще, а их маменек в особенности. Очень понятно, что предпочтение, отдаваемое им княжне Полторацкой, не могло вызвать в них особенную симпатию к Людмиле Васильевне. В то время как дочки злобствовали молча, маменьки не стесняясь давали волю своим языкам и с чисто женскою неукротимою фантазией рассказывали о княжне Людмиле невозможные вещи. По их рассказам, она была окончательно погибшей девушкой, принятой в порядочные дома лишь по недоразумению. Эти рассказы передавались из уст в уста, с одной стороны, из жажды пересудов ближних, а с другой – с целью дискредитировать молодую девушку в глазах такого блестящего жениха, как князь Луговой. Поэтому в его присутствии намёки о поведении княжны были особенно ясны, но – увы! – достигали не той цели, которая имелась в виду. Князь слушал их, понимал и даже, отуманенный ревнивым чувством, верил им, однако его любовь к княжне от этого не уменьшалась. Он страшно страдал, но любил её по-прежнему. Один нежный взгляд, одно ласковое слово разрушали ковы её врагов, и Сергей Сергеевич считал княжну снова чистым, безупречным существом, оклеветанным злыми языками. Однако обычно следовавшая затем перемена отношений к нему со стороны княжны повергала его снова в хаос сомнений, и в этом состояла в последнее время его лихорадочная жизнь.

Одно обстоятельство в последнее время тоже очень встревожило князя. Оно почти совпало с окончанием траура княжны, но известие о нём дошло до Сергея Сергеевича уже после его объяснения с княжной и получения им вторичного обещания её отдать ему свою руку. Это обстоятельство вновь всполошило в сердце Лугового тяжёлое предчувствие кары за нарушение им завета предков – открытие рокового павильона в Луговом.

В конце августа Сергей Сергеевич получил от управляющего своим тамбовским именьем подробное донесение о пожаре, истребившем господский дом в Луговом. Пожар будто бы произошёл от удара молнии, и от дома остались лишь обуглившиеся стены. Кроме того, были попорчены цветник и часть парка. Донесение оканчивалось слёзною просьбою старика Терентьича дозволить ему прибыть в Петербург с докладом, так как он должен сообщить его сиятельству одно великой важности дело, которое он не может доверить письму, могущему, не ровен час, попасть и в чужие руки.

«Что это может быть?» – недоумевал князь Сергей Сергеевич, так как он знал Терентьича за обстоятельного и умного старика, который не решился бы беспокоить своего барина из-за пустяков.

Кроме того, и сообщение о пожаре дома тоже страдало какой-то недосказанностью. И в этом случае видно было, что старик не доверял письму.

«Надо вызвать его и узнать!» – решил князь и в тот же день написал в этом смысле Терентьичу.

Прошло около месяца, и однажды утром Сергею Сергеевичу доложили о прибытии Терентьича. Князь приказал позвать его. Старик вошёл в кабинет, истово перекрестился на икону и отвесил поясной поклон князю.

– Чего это тебе, старина, в Питер приспичило ехать? Или на старости лет захотел столицу посмотреть? – встретил его Сергей Сергеевич.

– Не волей приехал, неволя погнала! – серьёзно ответил Терентьич.

– Как так?

– Отписал я вашему сиятельству о несчастии. Погорели мы.

– От чего же это случилось? – спросил князь, поняв, что старый слуга, говоря «погорели мы», подразумевал его, своего барина.

– Божеское попущение. И натерпелись мы страха в то время.

– Что же, разве народ был на работе? Некому было тушить пожар? – спросил князь.

– Какое, ваше сиятельство, некому? Почитай, всё село около дома было. Отец Николай с крестом… Да ничего поделать не удалось… Не подпустил к дому-то – он… враг человеческий.

– Как же это было?

– В самую годовщину, ваше сиятельство, как по вашему приказу павильон-то был открыт, был так час шестой вечера. Небо было чисто… Вдруг над самым домом повисла чёрная туча, грянул гром, и молния, как стрела, в трубу ударила. Из дома повалил дым. Закричали: «Пожар!» Дворовые из людских выбежали, а в доме-то пламя уж во как бушует! А туча-то всё растёт, чернее делается. Окна потрескались, наружу пламя выбило. Тьма кругом стала, как ночью. Сбежался народ, а к дому подойти боится. Пламя бушует, на деревья парка перекинулось, на людские, а в доме-то среди огня кто-то заливается, хохочет.

– Хохочет? – вздрогнул князь Сергей Сергеевич.

– Хохочет, ваше сиятельство, да так страшно, что у людей инда поджилки трясутся! Отца Николая позвали. Надел он епитрахиль и с крестом пришёл, да близко-то ему, батюшке, подойти нельзя, потому пламя. Он уже издали крестом осенять стал. Видимо, подействовало. Уходить «он» дальше стал, а всё же издали хохочет, покатывается.

– И долго горело?

– Всю ночь, до рассвета народ стоял, подступиться нельзя было, а огонь так-таки и гуляет и по дому, и по деревьям.

– А павильон? – дрогнувшим голосом спросил князь.

– Около него деревья все как есть обуглились, а он почернел весь, как уголь, насквозь прокоптился. Я его запереть приказал, не чистивши.

– Ну, что же делать, старина. Божья воля! Дом пока строить не надо. Там видно будет; может, я туда никогда и не поеду. А для дворовых надо выстроить людские. Где же их теперь разместили?

– По избам разошлись, устроились.

– Ты за этим и приехал или ещё что есть? – спросил князь.

– Есть ещё одно дело! Никита у нас тут объявился, беглый Никита, убивец.

– Княгини Полторацкой и Тани? Да? Что же, его схватили?

– Никак нет-с. Кончился он… умер.

– Где?

– У отца Николая, ваше сиятельство. Пришёл, значит, к отцу Николаю неведомо какой странник, больной, исхудалый… Вы ведь, ваше сиятельство, знаете отца Николая; святой он человек, приютил, обогрел. Страннику всё больше неможется. Через несколько дней стал он кончаться, да и на духу отцу Николаю и открыл, что он и есть самый Никита, убивец княгини и княжны Полторацких.

– Какой княжны? Что ты путаешь? – возразил князь.

– Так точно, ваше сиятельство, княжны Людмилы Васильевны. Он на духу сознался, что убил княжну.

– Какой вздор! Да ведь княжна жива!

– Никак нет-с. Это не княжна, что здесь, у вас в Питере, а Татьяна Берестова.

– Откуда ты это знаешь?

– От отца Николая. Советовался он со мной, как в этом случае поступить. Ну, и решили мы доложить по начальству. Там разберут.

– И отец Николай доложил?

– Со мной до города доехал, к архиерею, ему всё как есть объявить хотел.

– Нет, всё это вздор, соврал Никита!

– Пред смертью-то, ваше сиятельство, на духу никак этого быть не может. Кроме того, и другие, как узнали об этом в Зиновьеве, смекать стали. Больно уж княжна-то после смерти своей маменьки изменилась. Нрава совсем другого стала. Та, да не та. А вот теперь, как Никита покаялся, всё и объяснилось. Не княжна она, а Татьяна Берестова. Написать-то я вашему сиятельству обо всём этом не осмелился – не ровен час, кто прочтёт письмо-то, а она, княжна-то эта, ваша невеста. Так не было бы вам от того какого худа.

Князь, видимо, не слыхал последних слов старика. Он сидел в глубокой задумчивости.

– Неужели? Не может быть! Это что-нибудь да не так! – произнёс он вслух, как бы говоря сам с собою, и снова задумался.

– Когда же прикажете ехать обратно? – после некоторого молчания спросил Терентьич.

– Обратно… да… обратно… туда… – рассеянно сказал князь. – Да когда хочешь… Ты мне не нужен… Отдохни, посмотри город и поезжай. Главное, устрой дворовых. Насчёт дома можно подождать, я отпишу.

– Слушаю-с, ваше сиятельство.

Терентьич снова отвесил поясной поклон и вышел.

Сергей Сергеевич остался один. Он долго не мог прийти в себя от полученного известия. Даже пожар дома, случившийся как раз в годовщину самовольного открытия им павильона-тюрьмы, стушевался пред этой исповедью Никиты. Девушка, которую он боготворил, которую мог бы, если бы она согласилась, уже месяц тому назад пред алтарём назвать своей женой, была самозванкой, быть может, даже сообщницей убийцы. Но, несмотря ни на что, Сергей Сергеевич, к ужасу своему, чувствовал, что он продолжал любить её.

«Нет!.. Не может быть!» – снова разубеждал себя он, а между тем, вспоминая свои отношения к княжне Людмиле с первого свидания после трагической смерти её матери и до сегодня, всё более и более убеждался, что предсмертная исповедь «беглого Никиты» – не ложь.

Теперь все эти отношения между ним и княжной начали приобретать совершенно иную окраску. Девушка, любившая его так, как любила княжна, своею первою чистою любовью, так искренне, с наивным восторгом согласившаяся сделаться его женой, не могла бы так измениться под впечатлением обрушившегося на неё, хотя бы и огромного несчастья. Напротив, она должна была бы почувствовать себя ближе к любимому человеку; ведь, став одинокой сиротой, она должна была бы в нём и в своём дяде искать опоры, защиты и помощи. Между тем Людмила Васильевна сразу переменила и тон, и обращение с ним, повергнув его в изумление и уныние.

Теперь всё это объясняется. Княжна Полторацкая – не настоящая княжна, а Татьяна Берестова, ловкая самозванка, воспользовавшаяся своим необычайным сходством с покойной княжной Людмилой.

Чем больше думал князь, тем яснее становилось для него роковая истина этой догадки, и наконец она обратилась в полную уверенность.

«Что же делать, что предпринять?» – задумался князь.

Образ княжны Людмилы, такой, какова она есть, восставал пред ним. Он чувствовал, что теряет голову. Его самолюбие было удовлетворено полученным известием. Им пренебрегала и мучила его не та княжна, которой он сделал предложение, на брак с которой получил согласие её матери, но наглая самозванка, дворовая девка, сообщница убийцы. Княжна, любившая его и горячо любимая им девушка, лежит в сырой земле, а чего же было ожидать от девушки, в жилах которой всё же текла холопская кровь? Князь вспомнил, что именно о присутствии в Татьяне, горничной княжны Людмилы, этой «холопской крови» он сказал покойной княжне. Почему же в своём ослеплении он сразу не узнал этого наглого обмана?

Сердце Сергея Сергеевича сжалось мучительной тоской. Ему суждено было при роковых условиях переживать смерть своей невесты; лучше было бы, если бы он тогда, в Зиновьеве, узнал об этом. Теперь, быть может, горечь утраты уже притупилась бы в его сердце. Ведь раз судьба решила отнять у него любимую, её не существовало, то надо было примириться с таким решением судьбы. Теперь же было нечто иное, более ужасное. Его невеста умерла, а между тем она жила, он сегодня увидит её в театре; но это не она – той нет, это – не княжна, это – Татьяна Берестова. В течение целого года он любил эту обворожительную девушку. Положим, он принимал её за другую, но… Князю, к ужасу его, начинало казаться, что он любит теперь именно эту.

Что же делать? Что же делать? Сохранить её для себя, заставить всех признавать её княжной Людмилой, его невестой, рассказать ей всё, обвенчаться, прежде чем придёт эта роковая бумага из Тамбова? Просить милости императрицы! Ведь тогда дело затушат, чтобы не класть пятна на славный род и честное имя князей Луговых.

Эта мысль показалась князю Сергею Сергеевичу и соблазнительной, и чудовищной. Жить с сообщницей убийцы, жить с убийцей! Нет, это невозможно!

«Но ведь ты любишь её, эту живую княжну, – зашептал князю внутренний голос, и в глубине души Луговой понимал, что это так. – Быть может, она и не знала о замышляемом Никитой убийстве и, лишь спасённая чудом, приняла на себя роль покойной княжны?»

– Но что же из этого? Ведь это – тоже преступление! – возразил он сам себе.

«А положение её, тоже дочери князя Полторацкого, хотя и незаконной, в качестве дворовой девушки при своей сестре разве не могло извинить этот её проступок? Она ведь только пользовалась своим правом!»

– Нет, нет, это не то, не то, – возмутился князь сам против себя, – это иезуитское рассуждение. Она – преступница, несомненно! Но ведь она так хороша, так обворожительна. Отступиться от неё у меня не хватит сил. Надо спасти её, поехать переговорить с нею, предупредить. Она поймёт всю силу моей любви, когда увидит, что, зная всё, я готов отдать ей своё имя и титул, и ими, как щитом, оградить её от законного возмездия на земле. Но поможет ли это предупреждение? Быть может, бумага уже пришла!

Князь похолодел при этой мысли, однако, подумав, вспомнил, что бумага из Тамбова не может миновать руки Сергея Семёновича Зиновьева, помощника начальника судного приказа.

«Надо переговорить с ним сегодня же, – решил он. – Княжны я всё равно не застану. С нею я объяснюсь после. Надо предупредить Сергея Семёновича, чтобы он задержал бумагу. Ему тоже неприятна будет огласка этого дела. Ведь он сам представил эту девушку государыне как свою племянницу».

Сергей Сергеевич позвонил, приказал помочь ему одеваться и вскоре уже вошёл в служебный кабинет Зиновьева.

Последний оказался, по счастью, не очень занятым и тотчас принял Лугового.

Пережитое утро не могло не оставить следа на лице князя.

– Что с вами, князь? Вы больны или что-нибудь случилось? – с тревогой спросил Зиновьев, указывая гостю на стоявшее с другой стороны стола кресло.

Сергей Сергеевич в изнеможении опустился на него. Наставший момент объяснения с дядей княжны Людмилы совпал с ослаблением всех его физических и нравственных сил – последствием утренних дум и треволнений.

– Говорите, что случилось, князь? Княжна Людмила? – встревоженно спросил Зиновьев.

– Она… не княжна… – с трудом выговорил князь. – Я получил сегодня ужасное известие. Ко мне приехал мой староста из Лугового, которое находится, как вам известно, в близком соседстве от Зиновьева, и сообщил мне, что более месяца тому назад в Луговом у священника отца Николая умер Никита Берестов, разыскиваемый убийца княгини Вассы Семёновны и Тани, пред смертью этот Никита на исповеди сознался отцу Николаю, что он убил княгиню и княжну, а в живых осталась…

– Татьяна?

Князь молча наклонил голову.

– Что же отец Николай?

– Он сообщил обо всём архиерею, а тот, вероятно, даже непременно, сообщит сюда. Я приехал побеседовать с вами и узнать, не получили ли вы такой бумаги.

– Нет, ещё не получал, – глухо сказал Зиновьев.

– Что же нам делать?

– Наказать обманщицу, – твёрдо произнёс Сергей Семёнович.

Луговой сидел ошеломлённый таким решением.

– Я должен сказать вам, – продолжал между тем Зиновьев, – что уже год тому назад слышал об этом, но не придал особенного значения, хотя потом, видя поведение племянницы, не раз задумывался над вопросом, не справедлив ли этот слух… Между нею и княжной Людмилой, как, по крайней мере, я помню её маленькой девочкой, нет ни малейшего нравственного сходства.

– Хотя физическое поразительно.

– Это-то и смущало меня. Но теперь, когда будет получена предсмертная исповедь убийцы, надо будет дать делу законный ход.

– Неужели нельзя как-нибудь потушить это дело? – пониженным шёпотом спросил Сергей Сергеевич.

– Но зачем это вам, князь?

– Я люблю её, и… если бы можно было избежать огласки, я… женился бы на ней.

Зиновьев несколько времени молча глядел на молодого человека, который сидел бледный, с опущенной долу головой. Наступило томительное молчание.

Князь истолковал это молчание со стороны Зиновьева по-своему.

– Я возьму её без приданого… Я богат; мне не нужно ни одной копейки из состояния княжны. Я готов возвратить то, что она прожила в этот год.

Зиновьев вспыхнул, а затем побледнел и воскликнул:

– Наследник после княжны – один я; но у меня нет детей, и я доволен тем, что имею…

– Простите, я не то хотел сказать… я так взволнован…

– Говоря откровенно, – продолжал между тем Сергей Семёнович, – мне самому было бы приятнее, если бы это дело не обнаруживалось… Княжны Людмилы не воскресишь, и если вы действительно решили обвенчаться с этой самозванкой, то пусть она скорее делается княгиней Луговой.

– А бумага?

– Я задержу её, но потом вам надо будет обратиться к государыне. Вы скажете ей, что были введены в заблуждение, что не виноваты и что обнаружение дела падёт позором на ваше имя. Государыня едва ли захочет сама начинать дело. Конечно, надо представить эту самозванку как спасшуюся случайно от смерти и воспользовавшуюся своим сходством с сестрой по отцу.

– Ведь она – незаконная дочь князя Полторацкого?

– Вы знаете это?

– Да, знаю, – ответил князь. – Это, вероятно, так и есть. Не сообщница же она убийцы.

– Кто знает, князь? Надо всё-таки подождать бумаги.

– Вы допускаете, что она знала об убийстве?

– Я не хочу предполагать это, иначе… иначе не мог бы допустить, чтобы убийца моей племянницы оставалась бы безнаказанной и чтобы вы женились на таком изверге…

– Нет, не может быть! – воскликнул Луговой. – Нет, она – не изверг, она не может быть им!

– Подождём разъяснения из Тамбова.

– Я хотел переговорить с нею об этом сам.

– Подождите, ещё успеете. Дать или не дать ход этому делу – в наших руках.

– Хорошо, я последую вашему совету, – согласился князь и, простившись с Зиновьевым, вышел из кабинета.

Остаток этого дня он провёл в каком-то тумане. Мысли одна другой несуразнее лезли ему в голову. То ему казалось, что княжна Людмила жива, что убили действительно Татьяну Берестову, что всё то, что он пережил сегодня, – только тяжёлый, мучительный сон. То живущая здесь княжна Полторацкая представлялась ему действительно убийцей своей сестры и её матери, с окровавленными руками, с искажённым от злобы лицом. Она протягивала их к нему для объятий, и – странное дело! – он, несмотря ни на что, стремился в эти объятия.

В таких тяжёлых грёзах наяву провёл Луговой несколько часов в своём кабинете, пока наконец не наступил час отъезда в театр.

В театре, если припомнит читатель из начала романа, у него произошло столкновение с графом Свиридовым и объяснение с бывшим другом в кабинете Ивана Ивановича Шувалова, в присутствии последнего.

Возмутительное поведение княжны Полторацкой по отношению к нему окончательно отрезвило князя. Любовь, как показалось ему, бесследно исчезла из его сердца.

«Пусть совершится земное правосудие!» – мысленно решил он.

XIII

РОКОВАЯ БУМАГА

Между тем княжна Людмила была очень обеспокоена, напрасно прождав графа Свиридова в ночь, назначенную ему для свидания. Её несколько развлёк визит Свенторжецкого, которому она даже отдала второй ключ от калитки, вполне уверенная, что Свиридов не решится явиться в назначенное время, не переговорив с нею. Кроме того, она надеялась, что он явится сегодня же и вернёт ей ключ, и успокаивала себя мыслью о том, что сумеет урвать время, чтобы потребовать от него объяснения причин его неявки и, смотря по уважительности этих причин, накажет его более или менее долгим изгнанием.

Посетители приходили за посетителями. При каждом докладе лакея о новых визитах княжна надеялась услыхать фамилию Свиридова, но её не произносилось.

Не явился в её приёмные часы и князь Луговой, редко, особенно в последнее время, пропускавший случай быть у неё, и это совпадение стало не на шутку тревожить княжну. Она слышала ещё вчера в театре о каком-то столкновении между бывшими друзьями, но, видимо, в свете не придавали этому значения, по крайней мере, ни один из сегодняшних посетителей и даже посетительниц княжны не обмолвился о вчерашнем эпизоде в театре.

Наконец все разъехались, и княжна осталась одна. Она полулегла на кушетку с книжкой в руках, но ей не читалось. Проведённая почти без сна ночь и нервное состояние дня дали себя знать, и княжна задремала.

Однако её сон был тревожен и томителен. Пред нею восстали все страшные моменты рокового дня убийства Никитой княжны и княгини Полторацких. Ей ясно представились проходная комната пред спальней княжны и страшная сцена убийства и насилия; стон княжны звучал в её ушах и вызывал капли холодного пота на её лбу. Княжна вздрагивала во сне, и на её лице было написано невыносимое страдание.

Далее вырисовывалась другая картина. Труп княжны Людмилы в простом дощатом гробу с грошовым позументом, стоявшем в девичьей. Скорбное пение во время панихиды и этот жених мёртвой девушки, стоявший рядом с нею, с живой, которую он считает своей невестой и на которую глядит грустным, умоляющим, но вместе с тем и недоумевающим взглядом. Затем ей вспомнился день похорон княгини и княжны Полторацких. Она сама идёт за гробом княгини, а там, в хвосте процессии, несут останки княжны Людмилы. Вот её скромный гроб опускают в могилу, а затем на последней водружают деревянный крест.

Безумная! Ей показалось тогда, что всё похоронено под этой земляной насыпью, под этим крестом с надписью: «Здесь лежит тело Татьяны Берестовой». Увы! Теперь бодрствующий ум в спящем теле ясно видел, что кровь убитой вопиёт к небу и что нет ничего тайного, что не сделалось бы явным.

Припомнились княжне и подозрительные взгляды старых слуг в Зиновьеве. Она уехала в Петербург от этих взглядов, не здесь явился Никита, а за ним – Осип Лысенко, преобразившихся в графа Свенторжецкого! Один – сообщник, другой – случайно узнавший о её преступлении. Она сумела одного устранить с дороги, а другого сделать бессильным. Но навсегда ли она добыла этим себе спокойствие? Этот вопрос тяжёлым кошмаром висел над спящей молодой девушкой.

– Возмездие близко! – послышался ей голос, властный, суровый, похожий на голос покойной княгини Полторацкой, и она проснулась.

Пред нею стояла её горничная.

– Ваше сиятельство, ваше сиятельство! – растерянно повторяла она.

– Что, что тебе! – Вскочила княжна и села на кушетку, не сознавая, где она и что с нею, причём ей даже показалось, что всё открыто и что её пришли брать как сообщницу убийцы княгини и княжны Полторацких.

– Помилуйте, ваше сиятельство, – вывела её из дремотного состояния горничная, – сколько времени я уже стою над вами, а вы, ваше сиятельство, почиваете, да так страшно!.. Ведь уже за полночь.

– Что ты? А я и не заметила, как заснула за книгой.

– Видно, сон вам нехороший приснился, ваше сиятельство. Бледная такая вы лежали, дышали тяжело, всё вздрагивали.

– Да, мне что-то снилось, – окончательно оправилась княжна.

– Что, ваше сиятельство? Скажите, я умею сны разгадывать.

– Да я теперь и не помню, что мне пригрезилось, заспала, верно.

– Экая напасть какая! – наивно заметила Агаша.

– Однако пора спать по-настоящему, иди раздевать меня! – сказала княжна Людмила Васильевна и направилась в спальню в сопровождении горничной.

Долго не могла она заснуть, однако под утро впала в крепкий, безгрешный сон. Проснулась она поздно, но сон укрепил и оживил её. Она стала прежней княжной Людмилой, весело и бодро смотрящей в будущее.

Между тем на это будущее надвигались действительно тёмные тучи. В это же утро Зиновьев, вскрывая почту, увидел секретный пакет, заключавший в себе подробное донесение тамбовского наместника о деле по убийству княгини Вассы Семёновны и княжны Людмилы Васильевны Полторацких.

Наместник подробно излагал в нём сообщение местного архиерея о предсмертной исповеди «беглого Никиты», сознавшегося в убийстве княжны и княгини Полторацких и оговорившего в соучастии свою дочь Татьяну Берестову, имевшую разительное сходство с покойной. Умирающий убийца рассказал все подробности убийства, равно как о своём сознании пред графом Свенторжецким и получении от своей сообщницы тысячи рублей за уход из Петербурга. Оставшиеся деньги, в количестве девятисот семидесяти рублей, умирающий Никита передал отцу Николаю для употребления на богоугодное дело, но последний при рапорте представил их архиерею. Исповедь умирающего дышала такой искренней правдивостью, что не только в «самозванстве», но даже в виновности Татьяны Берестовой, как соучастницы в убийстве, не оставалось ни малейшего сомнения.

В приведённом целиком рапорте отец Николай указывал и мотивы, приведшие Никиту к раскаянию. По словам покойного, он, отправившись из Петербурга, сильно пьянствовал по дороге и шёл, не обращая внимания, куда идёт. Каково же было его удивление, когда он очутился вблизи Зиновьева! Он не решился идти туда и зашёл в соседний лес. Здесь он вдруг заснул и имел сонное видение, окончательно переродившее его нравственно, но разбившее физически. К нему явились убитые им княгиня и княжна Полторацкие, и первая властно приказала ему идти к отцу Николаю в Луговое и покаяться во всём. «Тебе всё равно жить недолго, ты не проживёшь и недели!» – сказала ему княгиня. Никита проснулся весь в холодном поту, а когда захотел приподняться, почувствовал такую страшную слабость и ломоту во всём теле, что еле живой доплёлся до дома отца Николая. Предчувствие близкой, неизбежной смерти не оставляло его с момента пробуждения в лесу. Несмотря на уход за ним со стороны отца Николая и его стряпки, больной с каждым днём всё слабел и слабел и наконец попросил отца Николая о последнем напутствии. На этой же предсмертной исповеди умирающий и рассказал всё своему духовнику.

Сергей Семёнович перечитал роковую бумагу и снова вопрос: «Что делать?» – возник в его уме.

«Надо доложить государыне! – решил он после довольно долгого размышления. – Но прежде сообщу князю Сергею Сергеевичу!» – мысленно добавил он.

Зиновьев имел право личного доклада государыне по делам неполитическим особенной важности.

Такие дела случались редко, а потому редко и приходилось ему докладывать её величеству.

– Надо заехать к Сергею Сергеевичу, а оттуда во дворец! – решил Зиновьев и уже встал, чтобы выйти, как вдруг остановился.

Он вспомнил, что сегодня утром его жена, Елизавета Ивановна, принесла ему несколько яблок из заготовленных на зиму, и он съел одно из них, поэтому быть сегодня с докладом у императрицы было бы безумием.

В числе особенных странностей Елизаветы Петровны было то, что она терпеть не могла яблок. Мало того, что она сама никогда не ела их, но до того не любила яблочного запаха, что узнавала по чутью, кто ел их недавно, и сердилась на того, от кого пахло ими. От яблок ей делалось дурно, а потому приближённые императрицы остерегались даже накануне того дня, когда им следовало явиться ко двору, дотрагиваться до яблок. Таким образом, и Зиновьеву пришлось отложить доклад до следующего дня.

– Утро вечера мудренее, – сказал он себе в утешение, оставаясь в своём служебном кабинете.

После обеда он заехал к князю Луговому; он заслал последнего в мрачном расположении духа, но прямо заявил ему:

– Бумага получена!

– Получена? – равнодушно повторил князь Луговой.

– Да, – удивлённо посмотрел на него Сергей Семёнович, – и содержание её таково, что необходимо доложить государыне…

– Никита оговорил Татьяну Берестову в сообщничестве?

– Он рассказал всё во всех подробностях, и, главное, нельзя усомниться в его искренности. Кстати, бумага со мною, прочтите сами.

Зиновьев вынул из кармана бумагу и подал князю. Тот стал внимательно читать её.

От устремлённого на него взгляда Сергея Семёновича не укрылось то обстоятельство, что ни один мускул не дрогнул на лице князя при этом чтении, и он ломал голову над этим.

– Я так и думал! – совершенно спокойно, к довершению удивления Сергея Семёновича, сказал князь, окончив чтение и передавая Зиновьеву обратно бумагу.

– Что вы сказали? Вы так и думали?

– Вы удивляетесь? Я вчера убедился в таких обстоятельствах, которые не оставили во мне ни малейшего сомнения в глубокой испорченности этой девушки, принявшей на себя личину вашей племянницы.

– Вот как! Какие же обстоятельства?

– Увольте меня, дорогой Сергей Семёнович, рассказывать вам всё это теперь. Мне и так тяжело!

– Помилуйте, князь, конечно не надо…

– Когда-нибудь, когда всё это дело кончится, я расскажу вам это…

– Значит, то, о чём мы вчера говорили… – начал Зиновьев.

– Забудьте об этом… Я ей не судья, но и не её защитник. Между мною и этой девушкой всё кончено… Если вы хотите спасти её, спасайте, я же не хочу ни губить её, ни спасать, её будущность для меня безразлична… Моя невеста умерла, я буду оплакивать её всю свою жизнь. Эта девушка – её убийца, но Бог ей судья… Мстить за себя не стала бы и покойная, я тоже не буду мстить её убийце. Остальное – ваше дело.

– Я доложу государыне завтра же и завтра же отдам приказ о её аресте. Я не могу оставить безнаказанной убийцу своей сестры и племянницы, – горячо заявил Сергей Семёнович Зиновьев.

– Пусть свершится правосудие, – как бы про себя сказал князь.

Сергей Семёнович стал прощаться с ним. Луговой проводил его до передней и затем, вернувшись к себе в кабинет, потребовал трубку. Долго ходил он взад и вперёд по комнате.

Ни одной мысли, казалось, не было у него в голове. Однако это именно только казалось, потому что это происходит от наплыва самых разнородных мыслей, которые мгновенно мелькают в голове, производя впечатление отсутствия мысли, как быстрая перемена всех цветов радуги производит белый цвет, представляющий собою как бы отсутствие всякого цвета.

В таком состоянии пробыл князь Луговой до поздней ночи, когда за ним заехал граф Пётр Игнатьевич Свиридов, чтобы идти с последним объяснением к княжне Полторацкой.

XIV

В ОБЪЯТИЯХ ТРУПА

Между тем княжна Людмила очень оживлённо провела свой день. Она сделала довольно много визитов с затаённою мыслью узнать что-нибудь о происшедшем столкновении между графом Свиридовым и князем Луговым. Её всё ещё беспокоило странное поведение первого. Почему он не явился на назначенное ему свидание и не возвратил ключа? Что могло это значить? Однако ни в одном светском доме она не получила ответа на этот вопрос. Видимо, не случилось ничего такого, чем могли быть заинтересованы «великосветские кумушки» того времени. Это обстоятельство отчасти успокаивало княжну Людмилу, а отчасти усиливало её беспокойство. С одной стороны, она заключала, что не случилось ничего серьёзного, а с другой – что, быть может, при ней, как причине разыгравшейся истории, умышленно умалчивают.

С такими лихорадочными мыслями возвратилась домой княжна Людмила Васильевна. Войдя в свой будуар, она на столике около кушетки увидела изумительно роскошный букет белых роз. Оказалось, что его принесли, пока её не было дома.

Княжна залюбовалась им и воскликнула:

– Боже мой, какая прелесть!.. Положительно интересно, кто награждает меня такими роскошными цветами?

Этот букет несколько отвлёк думы княжны от Лугового и Свиридова, или, лучше сказать, дал другое направление этим думам. Дело в том, что она окончательно решила, что именно кто-нибудь из них присылает ей уже более недели ежедневно эту массу цветов. Предположение о том, что это делает граф Свенторжецкий, исчезло. Он слишком хорошо сумел сыграть роль неповинного в деле цветочных подношений человека. Даже тогда, когда Людмила, глядя на него в упор, весьма прозрачно высказала ему своё предположение, он нимало не смутился и, казалось, даже не догадывался, о чём она говорит.

Княжна не могла предполагать за ним такие актёрские способности. Она не знала, что эта присылка цветов – лишь пролог к хладнокровно и всесторонне задуманному преступлению, а потому для графа было очень важно, чтобы княжна не догадалась, от кого присылаются они. Он подготовился искусно разогнать подозрение княжны о том, что это делает он, и достиг цели. Княжна вычеркнула его из списка поклонников, могущих баловать её так таинственно; в списке остались только двое: граф Свиридов и князь Луговой.

«Если действительно присылает цветы кто-нибудь из них, а больше присылать некому, – думала княжна, – значит, отношения одного из них ко мне не изменились, а следовательно, мой страх обнаружения двойной игры, затеянной с этими двумя поклонниками, совершенно неоснователен».

Она с удовольствием вдыхала в себя аромат присланного букета.

Внезапно ей показалось, что розы пахнут как-то особенно сильно, и ей это представилось странным. Как любительница и знаток цветов, она знала, что белые розы имеют тонкий, нежный запах.

«Вероятно, это какой-нибудь особый сорт!..» – мысленно решила она, а так как аромат был восхитителен, то невольно до самого вечера, отрываясь сперва от какого-то затейливого вышиванья, а затем от чтения, несколько раз наклонялась над букетом и подолгу вдыхала в себя его чудный запах.

Время шло. Чем ближе подходил час свиданья с графом Свенторжецким, тем княжна чувствовала всё большее и большее оживление, странно смешанное с нетерпеливым ожиданием. Никогда ещё она не ждала так Свенторжецкого, никогда не считала минуты, оставшиеся до полуночи; когда же полночь пробила, она стала прислушиваться с лихорадочным беспокойством к мельчайшим звукам среди окружавшей её тишины.

Она чувствовала, как горели её щёки, как кровь била в виски, и, подойдя к громадному зеркалу, сама невольно залюбовалась на себя. Никогда она не была так хороша, как сегодня. С пылающими щеками, с мечущими положительно искры страсти глазами, она имела вид вакханки настоящей демонической красоты.

«Он сойдёт с ума, увидев меня сегодня!» – мелькнула в её голове злорадная мысль.

Но странное дело! Девушка почувствовала, что это злорадство смешано у неё в уме и сердце с чувством торжества победы над любимым человеком, победы, которую как будто она ждала долго и напрасно, и только теперь убедилась, что момент её близок.

Это поразило княжну Людмилу Васильевну.

Разве она любит Свенторжецкого? Нет, она не могла ответить на этот вопрос утвердительно. Он нравится ей, но, припомнив сцену с ним, когда он бросил ей в лицо обвинение в самозванстве и сообщничестве в убийстве её господ и хотел воспользоваться добытой им тайной для её порабощения, она должна была сознаться себе, что ничего, кроме ненависти, не чувствует к нему в своём сердце. Если она приблизила его к себе, если принимает его с глазу на глаз, то единственно для того, чтобы этим способом мстить ему, чтобы насладиться его мучениями.

И теперь, при первом взгляде на себя в зеркало, прежде всего у неё явилась злобная мысль о том, какие мучения будет испытывать он эти полтора часа, которые она обыкновенно жертвует ему на свиданья, при близости к такой красавице, как она, и при горьком сознании, что к таким свиданиям всецело применима русская пословица: «Близок локоть, да не укусишь».

Но отчего же так томительно билось её сердце, отчего сегодня потребность свидания с Свенторжецким говорила во всём её существе как-то особенно властно? Почему она дрожала при мысли: «А вдруг он не придёт?» Почему, наконец, эта мысль появилась у неё?

Прежде этого никогда не бывало. Она была совершенно равнодушна к приходу Свенторжецкого, была так твёрдо уверена, что он придёт, а теперь… теперь она боялась, что он не придёт. Это возмущало; а между тем она была бессильна побороть в себе это томившее её чувство опасения.

Какое-то странное желание иметь около себя другое подобное ей существо охватывало молодую девушку.

«Позвать Агашу! – мелькнуло в уме, и рука уже протянулась к сонетке, но княжна тотчас бессильно опустила её. – Нет, это не то! Тем более что он может прийти каждую минуту».

Она взглянула на стоявшие на камине английские часы в перламутровом футляре с бронзовой отделкой; они показывали десять минут первого.

Но вот до чуткого уха княжны долетел чуть слышный скрип отворяемой калитки.

«Он пришёл!» – пронеслось в уме, и сердце так томительно сжалось, что она должна была вскочить с кушетки, а затем невольно наклонилась к стоявшему на столике букету и ещё несколько раз жадно вдохнула в себя его чудесный аромат.

Это, как показалось ей, успокоило её.

Княжна стояла возле столика с букетом и глядела на дверь, в которую должен был войти граф. В коридоре уже слышались его осторожные, мягкие шаги, и они отзывались как-то непонятно чувствительно в сердце молодой девушки.

Дверь отворилась. Граф Свенторжецкий появился на её пороге.

– Однако вы заставляете себя ждать, граф! – встретила его деланно спокойным упрёком княжна, но в её голосе слышались сдавленные ноты, указывавшие на с трудом сдерживаемое волнение.

– Извините, княжна, я действительно несколько запоздал… Меня задержала обширная переписка, вызванная моим отъездом.

– Вы будете наказаны тем, что я прогоню вас раньше, чем обыкновенно, – сказала Людмила Васильевна, деланно улыбаясь.

Граф смотрел на неё пытливым взглядом, и от него не укрылись её с трудом сдерживаемое волнение, её возбуждённое состояние, придававшее соблазнительный блеск её красоте. Чуть заметная улыбка скользнула по губам графа, и он подумал:

«Подействовало, молодец патер Вацлав!»

Между тем Людмила Васильевна села на кушетку и молча указала графу на место рядом с собою. Он сел и произнёс:

– Нет, княжна, вы не будете так жестоки сегодня, чтобы прогнать меня скоро. Я, напротив, хотел именно просить вас продлить это свидание пред долгой разлукой. Оно будет для меня единственным светлым воспоминанием о Петербурге, когда я буду вдали от вас.

– Уж и единственным! – уронила княжна.

Странное дело! Прежде она тотчас остановила бы Свенторжецкого при начале этого полупризнания, а теперь чувствовала, что эти слова, в тон которых граф сумел вложить столько страсти, чудной мелодией звучали в её ушах.

– Не правда ли, княжна, вы доставите мне эту радость? – продолжал граф, овладевая её рукою.

Она не отнимала у него руки, ей было приятно это прикосновение. Она чувствовала сладкую истому.

Граф придвинулся к княжне и наклонился к её лицу; его горячее дыхание обожгло её, но она не двинулась с места, как бы решившись всецело отдаться обаянию чудесных минут.

– Я люблю вас, верьте мне, люблю вас безумно, страстно, – раздавался в её ушах его страстный шёпот.

Что-то властное потянуло княжну к графу. Она инстинктивно прижалась к его груди и склонила свою голову к нему на плечо.

– Любишь, конечно, не мучь.

Граф сильной рукой взял её за талию, приподнял и посадил её к себе на колени. Княжна повиновалась как-то автоматически, а между тем её дивные глаза метали пламя бушующей в ней страсти. Она жадно слушала слова любви и отвечала на них с какой-то неестественной, безумной лаской; она была в совершенной власти графа.

Вдруг в этот момент Свенторжецкому почудились шаги по коридору, но шаги удалявшиеся. Видимо, сам увлечённый вызванной им, хотя и искусственно, страстью девушки, он не слыхал, когда эти шаги приблизились к двери будуара.

Шаги смолкли, а она продолжала обвивать его шею горячими руками. Её пышущее огнём дыхание обдавало его и подымало всё большую и большую бурю страсти в его сердце. Они как бы замерли в объятиях друг друга. Их губы сливались в страстном, крепком, долгом поцелуе.

Вдруг княжна Людмила Васильевна затрепетала с головы до ног и как-то неестественно вытянулась. Её руки продолжали обвивать шею графа, но он уже не чувствовал их чудной теплоты. Голова её откинулась назад. На щеках, за минуту пред тем пылавших, появилась мёртвенная бледность.

Граф ещё продолжал сжимать её в своих объятиях и со страстью целовать её полумёртвые губы… но… вдруг почувствовал, что девушка холодеет и становится как-то неестественно тяжела. Он вздрогнул, поглядел ей в глаза и, в свою очередь, стал бледен как полотно: он понял, что в его объятиях труп. Княжна умерла.

В первые минуты Свенторжецкий окаменел от охватившего его ужаса и только через несколько времени сумел возвратить себе самообладание. Он с трудом разжал обвивавшие его шею уже похолодевшие руки княжны, бережно уложил её на кушетку, положил ей на грудь букет из белых роз и, оборвав цветы, стоявшие в букетах и других вазах и корзинах, усыпал её ими. Он делал это по заранее составленному им плану, так как приготовился встретить смерть девушки, но несколько позже, когда она будет принадлежать ему. Судьбе было угодно, чтобы она умерла за несколько минут ранее, и это произошло оттого, что граф слишком увеличил дозу чудодейственного снадобья патера Вацлава.

Он имел присутствие духа вынуть из кармана записку со словами: «Измена – смерть любви», вложил её в уже похолодевшую правую руку девушки и тогда только вышел, бросив на лежавшую последний взгляд, выражавший не сожаление, а лишь неудовлетворённое плотское чувство. Затем он осторожно затворил дверь, ведущую из передней в сад, тщательно запер калитку и забросил в чащу кустарника ключ.

Всё это граф проделал машинально, как бы в тумане. Но напряжение нравственных и физических сил имеет свой конец. Едва он сделал несколько шагов по берегу Фонтанки, как вдруг ноги у него подкосились, он упал в сугроб снега и судорожно зарыдал.

Свенторжецкий не помнил, сколько времени пролежал ничком на снегу. Он пришёл в себя лишь у себя в кабинете. Всё только что происшедшее и перечувствованное им восставало в его памяти, и холодный пот выступил у него на лбу, а волосы поднялись дыбом. Он только теперь понял весь ужас совершённого им преступления.

Роковая страсть, толкавшая его на это преступление, исчезла. Объятья холодеющего трупа «самозванки-княжны» окончательно убили в нём всякие плотские желания, и его ум, освободившийся от гнёта страсти, стал ясно сознавать всё совершённое им, и он почувствовал сам к себе страшное чувство – чувство презрения.

Всё представлялось графу теперь в совершенно ином свете. С чувством необычайной гадливости вспоминалась ему сцена между ним и покойной теперь молодой девушкой, когда он с её тайной в руках думал сделаться её властелином. У него уже не было, как прежде, против неё злобы за то смешное положение, в которое он был поставлен ею. Он теперь уже считал это только ужасным возмездием за ту гнусную роль, которую он хотел сыграть пред женщиной. Он отомстил ей, отняв у неё один из самых драгоценных даров Бога человеку – её жизнь. Провидение не дало ему возможности совершить над отуманенной адским снадобьем девушкой ещё более гнусное преступление. Она предстала пред Всевышним Судьёй не осквернённой насилием, осталась чистой и непорочной в этом смысле, а вся грязь и позор остались только на нём, графе Свенторжецком, – тоже самозванце-графе.

Это самозванство теперь показалось ему особенно гнусным, преступным. Образ еврея – любовника его матери, которому он был обязан и титулом, и состоянием, вырисовывался пред ним во всей своей отталкивающей непривлекательности. Деньги, при помощи которых он подготовил совершённое им преступление, были проклятыми деньгами, добытыми нечестным путём ростовщичества, грабежа.

То чувство самосохранения, которое придало ему на первых порах силы обставить совершённое им преступление так, чтобы смерть княжны Людмилы Васильевны имела вид самоубийства, теперь окончательно исчезло. Ему даже показалось это смешным малодушием. Зачем ему скрывать совершённое им дело? Разве он может скрыть его от самого себя? А между тем наказание преступника главным образом и состоит в этом суде над самим собою.

Никакие придуманные людьми пытки и наказания не могут сравниться с муками, которые доставляет преступнику сознание его вины. Никуда он не уйдёт от этого сознания. Чем искуснее будет скрыто преступление, тем тяжелее будет жить под его гнётом.

Такое же состояние испытывал и граф Свенторжецкий, Осип Лысенко. Он теперь уже ясно и сознательно понимал, что жить с глазу на глаз с совершённым им преступлением он не будет в состоянии, и его охватывало непреодолимое, страстное желание стряхнуть с себя тяжесть тяготеющего над ним преступления, раскаяться, сознаться, пред кем бы то ни было, каковы бы ни были последствия такого сознания.

В лихорадочном волнении провёл Свенторжецкий всю ночь без сна, переживая это томительно-тягостное состояние духа, и наконец поздним утром в его уме созрело решение упасть к ногам императрицы и сознаться во всём.

Был уже двенадцатый час дня, когда он позвонил и приказал явившемуся на звонок Якову подать ему полную парадную форму. Сметливый лакей удивлённо посмотрел на бледного как смерть барина, выслушал приказание и удалился исполнять его, не проронив ни слова, не сделав даже жеста изумления.

Граф не торопился, так как знал, что императрица встаёт поздно и, как говорили про неё, превращает день в ночь.

«Быть может, такой же образ жизни княжны Людмилы Васильевны Полторацкой заслуживал вследствие этого одобрение её величества».

Одевшись, не торопясь, граф сел в карету и велел везти себя во дворец.

Императрица, в бытность свою в Петербурге, жила большею частью в своём любимом дворце у Зелёного моста (теперь Полицейский). Свенторжецкий приехал во дворец, когда государыня только что окончила свой утренний туалет и кушала кофе, и попросил доложить о том, что он явился по секретному, весьма важному делу.

Императрица приняла его в будуаре, где никого не было.

– Что скажете, граф? – встретила она его, милостиво протягивая ему руку.

Он припал к руке императрицы долгим, почтительным поцелуем и вдруг опустился на колени.

– Что такое, граф? – невольно воскликнула Елизавета Петровна.

В будуаре никого не было.

Дрожащим от волнения голосом начал граф свою исповедь. Он подробно рассказал, кто он такой, свой побег от отца, принятие, по воле своей матери, титула графа, не умолчал даже об источнике их средств – старом еврее. Яркими красками описал он свой восторг по поводу встречи с не узнавшей его, но тотчас же узнанной им подругой его детских игр, княжною Людмилой Васильевной Полторацкой, открытие поразившего его её самозванства, беседу с убийцей княгини и княжны Полторацких – Никитой, сцену с Татьяной Берестовой, смешное положение, в которое последняя поставила его, мучения, которые переносил он от её кокетства, и решение обратиться к патеру Вацлаву за его чудодейственным средством. Наконец, он с рыданием описал своё последнее свидание, когда молодая девушка умерла в его объятьях.

– Я предаю, ваше величество, как ваш верноподданный, свою голову в вашу власть. Велите казнить или помилуйте!

Он стоял на коленях, низко опустив голову. Императрица сидела несколько времени в глубокой задумчивости.

– Вы знали, что это зелье смертельно? – спросила она после продолжительной паузы.

– Знал, ваше величество, хотя патер Вацлав сказал, что если употребить небольшую дозу, то у него есть средство восстановить силы.

– А вы употребили сильную дозу?

– Меня к этому побудило признание самой жертвы, что она с малолетства привыкла к сильному запаху цветов. Кроме того, сознаюсь, что я действовал под влиянием страсти; я был как в тумане и только сегодня ночью окончательно пришёл в себя и понял весь ужас совершённого мною преступления.

Государыня снова помолчала, а затем произнесла:

– Сын моего доблестного слуги, обратившийся к моему личному суду, не может быть предан суду обыкновенному. Я – ваш судья, и я, в свою очередь, отдаю вас на суд Божий. Вы сегодня же отправитесь в действующую армию и дадите мне слово русского дворянина, что не будете избегать опасности. Своей храбростью вы заслужите прощение отца и его признание вас своим сыном; если же Бог пошлёт вам смерть, то это будет вашею казнью. Княжна Людмила Васильевна Полторацкая никогда не была Татьяной Берестовой; она покончила с собою самоубийством в припадке безумия. Вот моё решение. Встаньте, Осип Иванович Лысенко!

Императрица снова протянула руку молодому человеку а он припал к этой руке, обливая её горячими слезами.

– Идите! Приказ о командировке в распоряжение главнокомандующего действующей армией будет изготовлено через два часа.

Молодой, человек встал и, сделав императрице низкий, поясной поклон, вышел.

Вслед за ним государыне доложили о прибытии с докладом Сергея Семёновича Зиновьева. Государыня внимательно выслушала доклад письма тамбовского наместника, и Зиновьева поразило, что она задумчиво-печально смотрела на него, когда он кончил, и молчала.

– Я ходатайствую пред вами, ваше величество, об аресте самозванки и убийцы, – осмелился он заговорить первый.

– Слишком поздно! – заметила императрица.

Сергей Семёнович посмотрел на неё с почтительным удивлением.

– Как же прикажете, ваше величество? – спросил он.

– Я говорю вам, что слишком поздно. Она уже ушла от нашего суда. Над нею совершился Божий суд. Ваша племянница, княжна Людмила Васильевна Полторацкая, сегодня ночью покончила с собою самоубийством в припадке безумия.

Поражённый, Зиновьев ничего не понял. Он смотрел на государыню с немым удивлением.

– Вы разве не получали донесения о смерти княжны? – спросила императрица, заметив, как отразилось на Зиновьеве её сообщение.

– Никак нет, ваше величество, – мог только выговорить он.

– Вы получите его и должны при этом знать, что несчастная молодая девушка сама покончила с собой. Её следует похоронить соответственно её званию. Тамбовскому наместнику можете сообщить, что оговор убийцы не подтвердился. Вы меня поняли?

– Понял, ваше величество.

– Распорядитесь при этом выселить немедленно из России за границу живущего на Васильевском острове знахаря, именующего себя «патером Вацлавом» и известного в народе под прозвищем «чародея».

Государыня подала руку Сергею Семёновичу, дав этим знать, что аудиенция окончилась. Он почтительно поцеловал эту руку и вышел.

Императрица Елизавета Петровна просидела после ухода Зиновьева несколько минут в глубокой задумчивости, затем позвонила и приказала вошедшей камер-фрау пригласить к себе Ивана Ивановича Шувалова. Через несколько минут находившийся во дворце любимец предстал пред государыней. Она вкратце рассказала ему исповедь Осипа Лысенко и доклад Зиновьева, а также высказала и своё решение по этому делу.

– Будь друг, распорядись в этом смысле, – заключила она.

– Слушаю, ваше величество, – ответил любимец и тотчас отправился отдавать распоряжения.

Эти распоряжения умерили пыл полицейского чиновника, уже начавшего допросом прислуги покойной княжны розыски по поводу трагической смерти фрейлины государыни.

Княжна Людмила Васильевна Полторацкая была похоронена по христианскому обряду, и сама государыня присутствовала на похоронах, на которые собрался весь великосветский Петербург.

Не было только трёх его блестящих представителей: графа Свенторжецкого, графа Свиридова и князя Лугового.

Граф Иосиф Янович Свенторжецкий, в несколько часов ставший Осипом Ивановичем Лысенко, уже ехал к границе с твёрдым решением исполнить волю монархини – или беззаветной храбростью добыть себе прощение отца и милосердие Бога, или же геройскою славною смертью искупить свою вину – результат своего необузданного характера и неумения управлять своими страстями. Всё более и более удаляясь от Петербурга, города, где он пережил столько тяжёлых минут и ужасных треволнений, он даже не думал о возврате на берега Невы. Но те же самые лошади, которые уносили его с места, полного для него роковыми воспоминаниями, с каждым часом приближали его к другому, ещё более страшному для него месту, где находился его отец.

Во время кратковременного пребывания Ивана Осиповича в Петербурге его сын под именем графа Свенторжецкого раза два встречался с ним во дворце, но удачно избегал представления, хотя до сих пор не мог забыть взгляд, полный презрительного сожаления, которым однажды обвёл его этот заслуженный, почитаемый всеми, начиная с императрицы и кончая последним солдатом, генерал. И теперь он ехал, по воле государыни, добывать её и его прощение. Возможно ли это?

«Вернее смерть будет моим уделом», – мелькали в уме Осипа Ивановича грустные мысли, а переменные, сытые и сильные почтовые лошади неслись во весь опор, и ямщики, в чаянии получения щедрой подачки от молодого офицера, весело подбадривали их.

Повозка то ныряла в ухабы, то неслась, скользя по ровной снежной дороге. Только колокольчик под дутой заунывно звучал в унисон с печальными мыслями отданного на Божий суд убийцы.

В это же время князь Сергей Сергеевич Луговой лежал больной в нервной горячке. Он не узнавал никого и бредил княжной Людмилой, своими мстительными предками, грозящими ему возмездием за нарушение их завета, первым поцелуем, криком совы и убийцей Татьяной.

При постели больного безотлучно находился его друг, граф Пётр Игнатьевич Свиридов. Его прежняя любовь к князю с новой силой вспыхнула в сердце после происшествия в театре и рокового открытия в следующую ночь в доме княжны Полторацкой.

XV

«СУМАСШЕДШИЙ КНЯЗЬ»

Время летело.

Трагическая смерть княжны Полторацкой, необычайная по своей романтической обстановке, как всё на этом свете, поддалась всепоглощающему времени и была забыта. Новые злобы дня – внешние и внутренние – всплыли на поверхность жизненного моря столицы.

К числу первых принадлежали известия с театра войны в Пруссии. Генерала Фермора, назначенного после удаления Апраксина, сменил добрый, простой, неучёный, но умный старичок Салтыков, которого любили солдаты и называли «курочкой». Донеслось до Петербурга известие о поражении, нанесённом генералу Фермору самим Фридрихом II у Цорндорфа, но донеслись также и слова, произнесённые прусским королём – этим военным гением тогдашнего времени – по адресу русских солдат. «Их мало убить, нужно ещё свалить!» Салтыков отплатил за цорндорфское поражение и так разгромил Фридриха в 1759 году при Кунерсдорфе, что король написал с поля битвы: «Всё потеряно» и собирался лишить себя жизни.

Вместе с этим радостным известием о славной победе и о движении русских войск на Берлин пришла весть о смерти капитана гвардии Осипа Ивановича Лысенко. Впрочем, эта весть не могла иметь интерес для Петербурга вообще, в великосветской его части в особенности, так как никто в Петербурге, кроме императрицы и супругов Зиновьевых, не знал офицера, носившего такое имя. Весть о его смерти написал императрице Елизавете Петровне и Сергею Семёновичу Зиновьеву Иван Осипович Лысенко, один из доблестных участников победы русских над пруссаками при Кунерсдорфе.

Молодой Лысенко со дня прибытия в действующую армию с львиной отвагой и безумной храбростью появлялся в самых опасных местах битвы и исполнял самые отважные и рискованные поручения. Его отец, суровый старик, продолжал относиться к нему, как к совершенно чужому и постороннему для него офицеру, тем более что Осип Иванович не находился под его непосредственным начальством и потому не было поводов к встречам отца с сыном.

В битве при Кунерсдорфе атаку, решившую победу, повёл с безумной отвагой молодой Лысенко, ставший в короткое время кумиром солдат, не только той части, которая была под его начальством, но и других частей. Он шёл всё время вперёд и упал с простреленной в нескольких местах грудью. Это не помешало ему приподняться с трудом на коленях и крикнуть: «Вперёд, братцы, умрите, как я!». Это восклицание сделало чудеса: солдаты бросились на неприятеля без начальника и положительно смяли его.

Двое солдат успели отнести своего умирающего командира на опушку ближайшего леска. Случайно или по воле Провидения первым человеком, заинтересовавшимся тяжело раненным офицером и наклонившимся над ним, был генерал Иван Осипович Лысенко.

– Отец! – открыл глаза Осип Иванович и окинул старика потухающим взором.

В тоне голоса, которым было произнесено это двусложное, но великое слово: «отец», в выражении взгляда умирающего красноречиво читались мольба о прощении и искреннее раскаяние. Старик не выдержал. Он склонил колени пред умирающим сыном, взял его голову с уже закрывшимися глазами и поцеловал его в губы, воскликнув:

– Сын мой!

Горячие слёзы полились из глаз отца и омочили лицо сына. На этом лице появилась довольная, счастливая улыбка да так и застыла на нём. Осипа Лысенко не стало.

В коротких словах рассказал в письме на имя государыни, а также в записке на имя Зиновьева Иван Осипович Лысенко этот полный настоящего жизненного трагизма эпизод.

«Я нашёл сына именно в тот момент, когда он был более всего достоин этого. Я горжусь своим мёртвым сыном более, нежели гордился бы живым», – заключил суровый воин оба письма.

Однако это известие не могло заинтересовать петербургское общество, не посвящённое в предшествующие события, известные нашим читателям. Зато предметом толков и пересудов явилась другая смерть, отвлёкшая общественное внимание даже от театра войны. Это была смерть князя Сергея Сергеевича Лугового.

Обстоятельства жизни молодого человека придали этой смерти таинственную окраску. В Петербурге знали, что он был в числе самых горячих поклонников княжны Людмилы Полторацкой. Поразившую его болезнь, почти на другой день после смерти княжны, конечно, приписали удару, нанесённому этой смертью сердцу влюблённого. Весь «высший свет» выражал своё участие бедному молодому человеку и в великосветских гостиных, наряду с выражением этого участия, с восторгом говорили о возобновившейся дружбе между больным князем и бывшим его соперником – тоже искателем руки покойной княжны Полторацкой, – графом Свиридовым, с нежной заботливостью родного брата теперь ухаживавшим за больным. Было ли это участие искренне или же к нему примешивалось практическое соображение, что со смертью князя Лугового исчезнет один из выгодных и блестящих женихов – как знать? – но дом князя осаждался посетителями – представителями высшего общества, почти ежедневно справлявшимися о его здоровье.

Однако крепкая натура князя Сергея Сергеевича взяла своё. Кризис миновал, больной стал поправляться.

Прошло около трёх месяцев. Князь, с позволения доктора, уже переходил на день в кресло и с помощью своего друга, графа Петра Игнатьевича, делал несколько шагов по комнате.

Справляться о здоровье по-прежнему приезжали, но князь не принимал никого. Это обстоятельство стало волновать общество. На вопросы, обращаемые к графу Свиридову по поводу странного поведения его друга, получались уклончивые, неудовлетворительные ответы. Однако общество никогда не даёт себя в обиду: в большинстве случаев оно отмщает за неё сплетнею. Так было и в данном случае. В великосветских гостиных стали ходить упорные слухи, что перенесённая князем Луговым болезнь отразилась на его умственных способностях.

– Несчастный князь, он сошёл с ума! – с соболезнованием стали говорить повсюду.

Протесты со стороны графа Свиридова, горячо заступавшегося за друга, только подливали масла в огонь.

– Скрывает друга, это так понятно! – пожимая плечами, замечали на эти протесты.

Граф Пётр Игнатьевич понял, что борьба с прочно установившимся в обществе мнением равносильна борьбе с ветряными мельницами, и умолк.

«Да и какое дело Сергею до них теперь!» – мелькало в его уме.

Луговому действительно не было теперь никакого дела до общественного о нём мнения. Это происходило не потому, что болезнь на самом деле подействовала роковым образом на его умственные способности, но потому, что князь пришёл к окончательному решению порвать все свои связи со «светом» и уехать в Луговое, где уже строили, по его письменному распоряжению, небольшой деревянный дом. Место для этой постройки было выбрано князем в довольно значительном отдалении от старого сгоревшего дома, стены которого он не велел разбирать до своего личного распоряжения.

Когда в «свете» узнали, что князь Луговой вышел в отставку и уезжает к себе в имение, это только подтвердило пущенный слух о его сумасшествии.

– Увозят! – говорили, уже совершенно не стесняясь присутствием друга больного, графа Свиридова.

Последний печально улыбался, но не возражал.

Вскоре факт совершился. Князь Луговой уехал из Петербурга.

Пред отъездом он имел свидание только с одним лицом из петербургского общества, Зиновьевым, посетившим его по его собственному желанию.

Зиновьев, Луговой и Свиридов сидели втроём в том самом кабинете, где полгода тому назад Сергей Семёнович сообщил князю содержание письма тамбовского наместника относительно Татьяны Берестовой, искусно в течение года разыгрывавшей роль его невесты – княжны Людмилы Васильевны Полторацкой.

– Я уезжаю к себе, – слабым голосом начал князь.

– Я слышал это от графа. – Указал Зиновьев движением головы на графа Свиридова. – Но неужели навсегда? Стыдитесь, князь, так предаваться грусти! Вы молоды, пред вами блестящая дорога, весёлая жизнь. Время излечит печаль.

– Нет, моё решение неизменно; я человек обречённый, и моя близость ко всякой девушке будет для неё роковой. Но не будем говорить об этом. Я решился просить вас приехать ко мне, хотя, как видите, я в силах был бы заехать к вам. Простите меня, это произошло потому, что я дал себе обет не переступать порога своего дома иначе как для того, чтобы уехать из Петербурга навсегда. А у меня есть к вам важная просьба…

– Помилуйте, князь, я с удовольствием! Тяжёлая перенесённая болезнь даёт вам право, – заговорил Сергей Семёнович, а между тем в уме его мелькало: «Не в самом ли деле он тронувшись?» – Какая же это просьба, князь? Всё, что в моих силах, всё, что могу.

– Это в ваших силах, это вы можете, – произнёс князь Сергей Сергеевич. – Зиновьево теперь в вашем владении?

– Да!

– Позвольте мне на свои средства выстроить церковь над могилой княгини Вассы Семёновны и княжны Людмилы. Другой храм я буду строить одновременно на месте своего сгоревшего дома. Церкви Лугового и Зиновьева, вы знаете, очень ветхи. Если я, паче чаяния, не доживу до окончания построек, то я уже составил духовное завещание, в котором все свои имения и капиталы распределяю на церкви и монастыри, а главным образом, на эти две, для меня самые священные цели. Граф Пётр был так добр, что согласился быть моим душеприказчиком и исполнителем моей последней воли.

– Я, конечно, князь, с особым благоговением готов исполнить вашу просьбу, – произнёс Зиновьев. – Мне тяжело, что мысль о постройке церкви над могилами погибших такою страшною смертью моей сестры и племянницы не пришла ранее в голову мне, но пусть моё согласие послужит мне вечным за это наказанием. Я завтра же сообщу управляющему Зиновьева, что вы явитесь туда полным распорядителем.

– Благодарю вас, – протянул ему руку князь.

Сергей Семёнович с чувством пожал эту исхудалую от физических и нравственных страданий руку.

Через несколько дней князь переступил порог своего дома и уехал в Луговое.

Однако о нём не забыли в «свете». На его долю выпала честь быть очень продолжительное время злобою дня в петербургских великосветских гостиных.

Жертву своего любопытства общество найдёт на дне морском, а не только в тамбовском наместничестве. Туда написали письма с просьбами следить за князем Луговым и извещать о его образе жизни и прочем. Оттуда стали получать ответы, быстро распространявшиеся по гостиным.

«Сумасшедший князь» – эта кличка оставалась за князем Луговым со времени его отъезда – действительно вёл себя там, по мнению большинства, более чем странно. По приезде в Луговое он повёл совершенно замкнутую жизнь, один только раз был в Тамбове у архиерея и предъявил тому разрешение святейшего синода на постройку двух церквей: одну в своём имении Луговом, а другую в имении Сергея Семёновича Зиновьева – Зиновьеве, принадлежавшем покойной княжне Людмиле Васильевне Полторацкой. Постройка обоих храмов началась и, ввиду того, что князь не жалел денег, подвигалась очень быстро.

Князь Сергей Сергеевич проводил ежедневно несколько часов в родовом склепе Зиновьевых, где были похоронены князь и княгиня Полторацкие и куда, с разрешения тамбовского архиерея, было перенесено тело дворовой девушки княгини Полторацкой – Татьяны Берестовой. Князь – как писали из Тамбова – уверил архиерея, что это тело покойной княжны Людмилы Васильевны Полторацкой, а что в Петербурге была похоронена под её именем другая.

Последнее известие произвело целую бурю в гостиных.

– Князь – сумасшедший, ему простительно говорить всё, но как же могло согласиться на это высшее духовное лицо? – возмущались сообщавшие и слышавшие это известие.

– Чего нельзя сделать деньгами? – вставляли некоторые.

Прошло два года; церкви были выстроены и освящены, а князь Сергей Сергеевич всё продолжал вести странный образ жизни, деля своё время между чтением священных книг и долгою молитвою над мнимой могилой княжны Людмилы Васильевны Полторацкой.

Вдруг в июле месяце 1761 года из Тамбова пришло известие, что князь Сергей Сергеевич скончался. Он был убит ударом молнии при выходе из часовни, находившейся при храме в Луговом и переделанной им из старого, много лет не отпиравшегося павильона. Из Тамбова сообщали даже и легенду об этом павильоне и историю самовольного открытия его покойным князем.

Сделалось известным также и завещание Лугового.

Понятно, что подобного рода смерть заставила долго говорить о себе в обществе.

XVI

СМЕРТЬ ИМПЕРАТРИЦЫ

– Пеките блины, вся Россия будет печь блины! – так говорила 24 декабря 1761 года, ходя по улицам Петербурга, известная в описываемое нами время юродивая Ксения, могила которой на Смоленском кладбище до сих пор пользуется особенным уважением народа.

Ксения Григорьевна была жена придворного певчего Андрея Петрова, скончавшегося в чине полковника. Она в молодых годах осталась вдовою. Тогда, раздав своё имение бедным, она надела на себя одежду своего мужа и под его именем странствовала сорок пять лет, изредка проживая на Петербургской стороне, в приходе Св. апостола Матфея, где одна улица называлась её именем. Год смерти её неизвестен.[105] Одни уверяют, что она умерла до первого наводнения в 1777 году, другие же – что при Павле.

Могила Ксении издавна пользуется особенным почитанием. В скором времени после её похорон посетители разобрали всю могильную насыпь; когда же усердствующими была положена плита, то и плита была разломана и по кусочкам разнесена по домам. Сделана была другая плита, но и та недолго оставалась целою.

Ломая камень и разбирая землю, посетители бросали на могилу деньги. Тогда на могиле прикрепили кружку, и на собранные таким образом пожертвования построили памятник, в виде часовни, с надписью: «Раба Ксения. Кто меня знал, да поминает мою душу для спасения своей души». И действительно, ни на одной из могил на Смоленском кладбище не служат столько панихид, как на могиле Ксении.

Эта-то Ксения и ходила, повторяем, 24 декабря 1761 года по улицам Петербурга, произнося вышеприведённые загадочные слова.

Однако на другой день для петербуржцев и для всей России эти слова, к несчастью, перестали быть загадкой. 25 декабря 1761 года, день Рождества Христова был для России днём радости и горя. В эту ночь было обнародовано донесение генерала Румянцева о славном взятии русскими войсками прусской крепости Кольберг, а к вечеру не стало императрицы Елизаветы Петровны. Она умерла в Царском Селе.

Болезненное состояние императрицы началось с начала 1761 года, и она нередко по неделям не вставала с постели, в которой даже слушала доклады. 17 ноября Елизавета Петровна почувствовала лихорадочные припадки, но по принятии лекарства совершенно оправилась и занялась делами. 19 декабря императрице стало дурно. Началась жестокая рвота с кровью и кашлем. Медики Монсей, Шилинг и Крауз решили открыть кровь и очень испугались, заметив сильно воспалённое её состояние. Несмотря на это, через несколько дней императрица совершенно оправилась.

20 декабря Елизавета Петровна чувствовала себя особенно хорошо, но 22-го числа, в 10 часов вечера, началась опять жестокая рвота с кровью и с кашлем. Медики заметили и другие признаки, по которым сочли долгом объявить, что здоровье императрицы в опасности. Выслушав вторично это объявление, Елизавета Петровна 23 декабря исповедовалась и приобщилась, а 24-го соборовалась. Болезнь так усилилась, что вечером Елизавета Петровна дважды заставляла читать отходные молитвы, повторяя сама их за духовником.

Агония продолжалась ночь и большую половину следующего дня. Великий князь и великая княгиня находились постоянно при постели умирающей. В четвёртом часу дня отворилась дверь из спальни в приёмную, где собрались высшие сановники и придворные. Вышел старый сенатор, князь Николай Юрьевич Трубецкой, и объявил, что императрица Елизавета Петровна скончалась и государствует его величество император Пётр III. Ответом были рыдания и стоны на весь дворец.

Новый император отправился на свою половину. Императрица Екатерина Алексеевна осталась при покойной императрице. У изголовья умершей государыни находились также оба брата Разумовские и Иван Иванович Шувалов, любившие императрицу всем своим преданным, простым сердцем. Слёзы обоих братьев Разумовских были слезами искренними, и их скорбь была вполне сердечною. Покойная государыня, возведшая их из ничтожества на верх почестей, была к ним неизменно добра. Несмотря на все свои недостатки, Елизавета Петровна, несомненно, имела дар вселять в других глубокую к себе привязанность. В горести Ивана Ивановича Шувалова, Разумовских, Чуйкова и некоторых других верных слуг её слышалось не сожаление о конце их случая, но глубокое, вполне чистосердечное сокрушение о той, которую они так искренне и неподкупно любили.

Последние годы императрицы были тяжелы. Она сама болела, даже не подписывала бумаг. Боялись и просились в отставку её сотрудники, а главный из них, Бестужев, сидел в деревне, в опале. Казна до того оскудела от войны, что ввела лотереи, которых гнушались прежде, и не было возможности достроить Зимний дворец. Незадолго до смерти Елизавета Петровна освободила много ссыльных и подсудимых и издала грустный указ, в котором сознавалась, что внутреннее управление расстроено.

Так закончилось двадцатилетнее царствование дочери Петра Великого.

Закончим и мы наше повествование, бросив беглый взгляд на прошедшее.

При отсутствии внимательного изучения русской истории XVIII века обыкновенно повторяли, что время, протёкшее от смерти Петра Великого до вступления на престол Екатерины II, есть время печальное, недостаточно изученное, время, в которое на первом плане были интриги, дворцовые перевороты, господство иноземцев. Но при успехах исторической науки вообще и при более внимательном изучении русской истории подобные взгляды повторяться более не могут.

Мы знаем, что в нашей древней истории не Иоанн III был творцом величия России, но что это величие было подготовлено до него в печальное время княжеских усобиц и борьбы с татарами; мы знаем, что Пётр Великий не приводил России из небытия в бытие, что так называемое преобразование было естественным явлением народного роста, народного развития, и великое значение Петра состоит лишь в том, что он силою своего гения помог своему народу совершить тяжёлый переход, сопряжённый со всякого рода опасностями.

Наука не позволяет нам также сделать скачок от времени Петра Великого ко времени Екатерины II; она заставляет нас с особым любопытством углубиться в изучение предшествующей эпохи – посмотреть, как Россия продолжала жить новой жизнью после Петра Великого, как разбиралась она в материале преобразований без помощи гениального императора, как нашлась в своём новом положении, с его светлыми и тёмными сторонами, так как в жизни человека и в жизни народов нет возраста, в котором не было и тех, и других сторон.

На Западе, где многие беспокоились при виде могущественнейшей державы, внезапно явившейся на востоке Европы, утешали себя тем, что это – явление преходящее, что оно обязано своим существованием воле одного сильного человека и кончится вместе с его смертью. Ожидания не оправдались именно потому, что новая жизнь русского народа не была созданием одного человека.

Поворота назад быть не могло, так как ни отдельный человек, ни целый народ не возвращаются из юношеского возраста к детству и от зрелого возраста к юношеству; но могли и должны были быть частные отступления от преобразовательного плана, вследствие отсутствия одной сильной воли, вследствие слабости государей и своекорыстных стремлений отдельных сильных лиц.

Так, некоторые противодействия петровским началам обнаружились в усилении личного управления в областях, надстройке лишнего этажа над сенатом, то под именем верховного тайного совета, то под именем кабинета. Но более печальные следствия имело отступление от мысли Петра Великого относительно иностранцев.

Самая сильная опасность при переходе русского народа из древней истории в новую, из возраста чувств в возраст мысли и знания, из жизни домашней, замкнутой, в жизнь общественных народов заключалась в отношении к чужим народам, опередившим в деле знания, у которых поэтому надо было учиться. В этом-то ученическом положении относительно чужих живых народов и заключалась опасность для силы и самостоятельности русского народа. Ведь как соединить положение ученика со свободою, самостоятельностью по отношению к учителю, как избежать при этом подчинении подражания? Примером служит крайнее подчинение западноевропейских народов своим учителям – грекам и римлянам, когда они в эпоху Возрождения совершили такой же переход, как русские совершили в эпоху преобразования, с тем различием, что они подчинялись народам мёртвым, тогда как русский народ должен был учиться у живых людей.

Тут-то Пётр и оказал великую помощь своему народу, сокращая срок учения, заставляя немедленно проходить практическую школу, не оставляя долго русских людей в страдальческом положении учеников, употребляя неимоверные усилия, чтобы относительно внешних, по крайней мере, средств не только уравнять свой народ с образованными соседями, но и дать ему превосходство над ними, что и было сделано устройством войска и флота, блестящими победами и внешними приобретениями, так как именно это вдруг дало русскому народу почётное место в Европе, подняло его дух, избавило от вредного принижения при виде опередивших его в цивилизации народов.

Пётр держался постоянно правила: поручать русским высшие места военного и гражданского управления и только второстепенные могли быть заняты иностранцами.

От этого-то важного правила уклонились по смерти Петра. Его птенцы завели усобицы, начали вытеснять друг друга. Ряды их поредели. Этим воспользовались иностранцы и добрались до высших мест.

Несчастная попытка ограничить самодержавие в 1730 году нанесла тяжёлый удар русским фамилиям, стоявшим наверху, и царствование Анны Иоанновны явилось временем «бироновщины».

Как бы ни старались в отдельных частных чертах уменьшать бедствие этого времени, оно всегда останется самым тёмным временем в нашей истории XVIII века, так как дело шло не о частных бедствиях, не о материальных лишениях: народный дух страдал, чувствовалась измена основному, неизменному правилу великого преобразователя, чувствовалось иго с Запада, более тяжкое, чем прежде, иго с Востока – иго татарское. Полтавский победитель был принижен, рабствовал Бирону, который говорил: «Вы, русские, как так смело и в самых винах себя защищать дерзаете».[106] Эти слова были сказаны временщиком князю Шаховскому, защищавшему своего дядю от обвинения Миниха. Сколько в этих словах презрительного отношения к русским!

От этого-то ига с Запада избавила Россию дочь Петра Великого. Россия пришла в себя. На высших местах управления снова явились русские люди, и когда, как мы уже знаем, на место даже второстепенное представлялся иностранец, Елизавета Петровна спрашивала:

– Разве нет русского? Иностранца можно назначить только тогда, когда нет способного русского.

Народ, пришедший в себя, начал говорить от себя и про себя, и явилась литература, язык, достойный говорящего о себе народа. Явились писатели, которые остаются жить в памяти и мысли потомства, явились народный театр, журнал, в старой Москве основался университет.

Человек, гибнувший прежде под топором палача, стал полезным работником в стране, которая более чем какая-либо другая нуждалась в рабочей силе; пытка заботливо отстранялась при первой возможности, и таким образом на практике было приготовлено её уничтожение.

Для будущего времени приготовлялось новое поколение, воспитанное уже в других правилах и привычках, чем те, которые господствовали в прошлом царствовании – воспитывался и приготовлялся целый ряд деятелей, которые сделали знаменитым царствование Екатерины II.

Но, говоря о значении царствования Елизаветы Петровны, мы не должны забывать характер самой императрицы. Весёлая, беззаботная, страстная к утехам жизни, она должна была пройти через тяжкую школу испытаний и прошла её с пользою. Крайняя осторожность, сдержанность, внимание, уменье проходить между толкающими друг друга людьми, не толкая их, – эти качества приобрела Елизавета в царствование Анны, когда её безопасность и свобода постоянно висели на волоске. Эти качества принесла она и на престол, не потеряв добродушия, снисходительности, так называемых патриархальных привычек, любви к искренности, простоте отношений.

Наследовав от отца уменье выбирать и сохранять способных людей, она призвала к деятельности новое поколение русских людей, знаменитых при ней и после неё.

Таково было главное значение царствования дочери Петра Великого. Это двадцатилетнее царствование, следовавшее неуклонно национальной политике Петра Великого, сделало то, что эта политика успела войти в плоть и кровь русского народа, доказательством чему служит кратковременное царствование Петра III, пожелавшего снова отдать Россию в подчинение ненавистным немцам.

Иноземка по происхождению, но русская по духу, Великая Екатерина повела своей искусной, сильной, хотя и женской рукой Россию по пути, начертанному ей Петром Великим и его достойной дочерью. Снова с высоты русского престола раздался столь любезный русскому народу оклик по адресу иноземцев: «Руки прочь!»

КОММЕНТАРИИ

Информация об авторах

МАУРИН ЕВГЕНИЙ ИВАНОВИЧ (?-1925), беллетрист. Автор романов на исторические и бытовые темы: «Пастушка Королевского двора», «Возлюбленная фаворита», «Кровавый мир», «Венценосный раб», «На обломках трона», «Могильный цветок», «Людовик и Елизавета», «В чаду наслаждений», «Голубь чистый», «На ходулях (Мещанская трагедия)», «Власть тела» и др.

Роман «Людовик и Елизавета» печатается по изданию А. А. Каспари, С.-Петербург, 1911 г.

ГЕЙНЦЕ НИКОЛАЙ ЭДУАРДОВИЧ (1852–1913), прозаик, журналист, драматург. Окончил юридический факультет Московского университета (1875). В 1875-79 гг. присяжный поверенный, адвокат, в 1879-84 гг. служил в Министерстве юстиции, с 1879 г. – судебный следователь. В 1884 г. вышел в отставку, сотрудничал в газетах. Гейнце – автор более 60 исторических и уголовно-бытовых романов и повестей, в том числе: «Малюта Скуратов» (1891), «Аракчеев» (1893), «Князь Тавриды» (1895), «Первый русский самодержец» (1897).

Роман «Дочь Великого Петра» печатается по изданию А. А. Каспари, С.-Петербург, 1913.

ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА

1709 год

27 июня – Полтавская битва.

18 декабря – Родилась Елизавета Петровна – будущая императрица.

1711 год

25 февраля – В Успенском соборе Кремля объявлено народу о войне с турками.

6 марта – Тайное венчание Петра Первого с Мартой Самуиловной Скавронской.

20 июня – Присоединение Лифляндии. Пётр Первый становится главой лифляндской протестантской церкви.

Июль – Русская армия попадает в окружение в Прутском сражении. Путём подкупа турецкого визиря Пётр Первый выводит армию из окружения.

14 октября – Заключение брака царевича Алексея Петровича с принцессой Шарлоттой Вольфенбюттельской.

1712 год

19 февраля – Свадьба Петра Первого с Мартой Самуиловной Скавронской, принявшей православие и именующейся с этого времени Екатериной Алексеевной.

5 апреля – Мирный трактат между Россией и Турцией.

31 октября – Турция вновь объявляет войну России.

1713 год

13 июня – Андрианопольский трактат с Турцией. Заключено перемирие на двадцать пять лет.

Сентябрь – Перенесение столицы русского государства из Москвы в Петербург.

1715 год

25 октября – Рождение великого князя Петра, сына царевича Алексея, будущего императора.

31 октября – Царевич Алексей Петрович отказывается от отцовского престола в пользу сводного брата Петра Петровича.

1716 год

Сентябрь – Царевич Алексей Петрович бежит за границу.

1718 год

31 января – Путём обмана царевич Алексей Петрович возвращён в Москву.

3 февраля – Чтение манифеста об отрешении царевича Алексея Петровича от престола.

6 февраля – Аресты людей, близких царевичу Алексею Петровичу.

Конец февраля – Создана Тайная канцелярия для ведения следствия по делу царевича Алексея Петровича.

24 июня – Вынесение смертного приговора царевичу Алексею Петровичу.

26 июня – Смерть царевича Алексея Петровича под пытками в Петропавловской крепости.

27 июня – Пётр Первый с придворными празднуют годовщину Полтавской битвы.

1719 год

Конец апреля – начало мая – иезуитов высылают из Москвы.

1721 год

14 февраля – Преобразование Духовных коллегий в Святейший Правительственный Синод.

30 августа – Подписание в Ништадте мирного договора со Швецией.

22 октября – Петру Первому преподнесён титул Императора. Россия становится империей.

1722 год

5 февраля – Учреждён новый закон о престолонаследии, согласно которому отменялся «недобрый обычай», когда старший сын наследовал отцовский престол. Отныне император по своему усмотрению мог назначить наследника.

1724 год

15 ноября – Казнён любовник Екатерины Алексеевны Виллим Монс.

1725 год

28 января – Кончина Петра Первого. На престол взошла Екатерина Первая.

1726 год

8 февраля – Указ об учреждении Верховного тайного совета.

1727 год

7 мая – Кончина Екатерины Первой. Восшествие на престол Петра Второго – сына царевича Алексея Петровича.

8 сентября – Арест и ссылка в Ораниенбаум князя А. Д. Меншикова.

1728 год

12 сентября – Рождение Карла-Петра-Ульриха, принца Голштинского, внука Петра Первого, – будущего императора Петра III.

1729 год

2 мая – Рождение Софьи-Августы-Фредерики, принцессы Ангальт-Цербстской, – будущей российской императрицы Екатерины Второй.

12 ноября – Кончина в Берёзове А. Д. Меншикова.

30 ноября – Помолвка Петра Второго с княжной Екатериной Долгорукой.

1730 год

19 января – Смерть Петра Второго.

25 февраля – Анна Иоанновна рвёт «кондиции» верховников.

4 марта – Распущен Верховный тайный совет.

1735 год

Начало войны с турками.

1739 год

18 сентября – Заключение в Белграде мира с турками, бесславного для России.

1740 год

Январь – Шутовская свадьба в Петербурге князя Голицына, женатого по настоянию Анны Иоанновны на её любимице калмычке Бужениновой.

27 июня – Казнь А. П. Волынского, выступившего против Бирона.18 августа – Рождение принца Иоанна Антоновича.

5 октября – Внезапная болезнь Анны Иоанновны.

6 октября – Императрица Анна Иоанновна объявляет наследником Иоанна Антоновича.

16 октября – Бирон назначен регентом при младенце-наследнике.

17 октября – Кончина императрицы.

7 ноября – Арест Бирона людьми Миниха.

9 ноября – Провозглашение Анны Леопольдовны регентшей.

1741 год

25 ноября – Елизавета Петровна, в результате дворцового переворота, оказалась на русском троне.

12 декабря – Упразднение Кабинета министров и восстановление Сената.

1742 год

22 января – Манифест об отмене смертной казни Остерману, Миниху и другим «государственным» преступникам.

18 апреля – Волнения в гвардейских полках. Избиение в Семёновском полку офицеров-иностранцев.

Начало лета – Возобновление боевых действий на театре русско-шведской войны.

24 августа – Капитуляция шведской армии К.-Э. Левенгаупта.

7 ноября – В придворной церкви московского Яузского дворца крещён внук Петра Первого – герцог Карл-Пётр-Ульрих. Отныне он именуется Петром Фёдоровичем.

11 декабря – Заключён оборонительный союз с Англией.

1743 год

7 мая – Заключён мир со Швецией в Або. К России отошла территория Финляндии до реки Кюмель.

14 июля – Родился великий русский поэт Гаврила Романович Державин. Установлена цензура Синода на ввозимую из-за границы духовную литературу.

1744 год

11 мая – Запрещено ввозить в Россию медную монету и вывозить золото и серебро.

9 июля – Организация консисторий по всем епархиям.

27 июля – Указ Елизаветы Петровны, подтвердивший петровское разрешение покупать к фабрикам деревни.

Запрещён вывоз хлеба за границу.

Упразднена коллегия экономии, все монастырские вотчины возвращены в управление Синода.

В Россию приехала Софья-Августа-Фредерика, принцесса Ангальт-Цербстская, принявшая в святом крещении имя Екатерины.

Август – Бракосочетание великого князя Петра Фёдоровича и великой княгини Екатерины Алексеевны.

1745 год

1 января – В восьмой роте лейб-гвардии Семёновского полка начал действительную службу А. В. Суворов.

23 января – М. В. Ломоносовым завершена диссертация «О причине тепла и холода».

Академией наук издан первый полный географический атлас России.

3 апреля – Родился Д. И. Фонвизин.

1745–1752 годы

Дело о хлыстах, возникшее по доносу сыщика Ваньки Каина, вскрыло десятки хлыстовских общин по всей стране.

1746 год

Крестьянам запрещено жаловаться на своих господ.

17 февраля – Указ, запрещающий кому-либо, кроме дворян, покупать «людей и крестьян».

22 мая – Оборонительный союз с Англией.

10 июня – Конвенция с Данией о «Взаимной друг другу помощи» во время войны.

1747 год

24 июня – Регламент Академии наук и художеств в Петербурге Издание «Телемака» Фенелона в русском переводе

10 ноября – Указ о приписке помещичьих дворовых людей к деревням. Разрешено продавать крепостных в рекруты.

1748 год

Указ Академии наук о печатании переводных книг.

Поход корпуса В. А. Репнина на Рейн. Разрыв дипломатических отношений с Францией.

Октябрь – М. В. Ломоносовым создана первая в России химическая лаборатория.

1748–1750 годы

Засуха. Нашествие саранчи. Повсеместный неурожай. Голодные годы.

1749 год

Родился А. И.Радищев.

1750 год

Начало гетманства Кирилла Разумовского на Украине.

15 июля – Умер выдающийся русский историк и государственный деятель В. Н. Татищев.

21 декабря – Указ, узаконивающий частные театры. Начало деятельности в Ярославле Фёдора Волкова.

1751 год

Издана в Москве Библия на славянском языке.

Издано «Собрание сочинений в стихах и в прозе Михайло Ломоносова».

Основаны железоделательные заводы в Олонецком крае.

1752 год

6 февраля – В помещении Немецкого театра труппой Ф. Волкова поставлена трагедия А. Сумарокова «Хорев».

12 марта – Разрешено купцам покупать крестьян на мануфактуры.

Д. И. Виноградов начал выпускать из отечественного сырья первый русский фарфор.

15 декабря – Основан Морской кадетский корпус.

1753 год

29 апреля – Указ об отмене смертной казни в России.

Повторный приказ о приписке к фабрикам всех негодных к службе разночинцев.

26 июля – Убит молнией профессор Георг Рихман, проводивший вместе с М. В. Ломоносовым опыты по изучению атмосферного электричества.

1754 год

Учреждение государственных земских банков, дворянского и купеческого банка.

По инициативе П. И. Шувалова организована комиссия по разработке нового законодательства.

Неурожай по всей России. Голодный год.

20 сентября – У великой княгини Екатерины Алексеевны родился сын, наречённый Павлом, – будущий русский император.

10 декабря – Кончина святителя Иоасафа.

1755 год

12 января – Основан Московский университет. Открыт 26 июля.

М. В. Ломоносовым составлена грамматика русского языка.

Дворянам дарованы новые привилегии, только им разрешено заниматься винокурением.

Принят таможенный устав.

19 сентября – «Субсидный» договор России с Англией.

Г. Ф. Миллер начал издавать при Академии наук «Ежемесячные сочинения».

1756 год

При Московском университете открыта типография. Открыта университетская библиотека.

Шуваловские реформы. Повышены цены на соль. Введение «непрямых» налогов.

18 августа – Армия прусского короля Фридриха II вторглась на территорию Силезии.

30 августа – Указ об учреждении первого русского государственного театра в Петербурге. Директором его был назначен А. П. Сумароков.

1 сентября – Россия объявила войну Пруссии. Вступление России в Семилетнюю войну.

1757 год

Снижен вес медной монеты. Запрещено рвать ноздри женщинам.

Основана Академия художеств.

Введён покровительственный таможенный тариф.

Май – Начало похода русской армии на Кенигсберг.

24 июня – Русские войска заняли Мемель – крепость Восточной Пруссии на Куршском заливе.

23 июля – Генеральное учреждение о ежегодном наборе рекрутов.

19 августа – Победа русских войск генерал-фельдмаршала С. Ф. Апраксина над прусской армией Левальда при Гросс-Эгерсдорфе. Однако действовавший с оглядкой на пруссофильски настроенного наследника Апраксин по указанию канцлера А. П. Бестужева приказал 7 сентября русским войскам уйти из занятых прусских крепостей. Апраксин был передан суду и умер под следствием осенью 1758 года.

М. В. Ломоносовым создана теория «трёх штилей».

2 января – Русские войска заняли Тильзит.

1758 год

11 января – Русские войска без боя заняли Кенигсберг. Восточная Пруссия была объявлена русской губернией, управление которой поручили В. И. Суворову.

27 февраля – лишён чинов и знаков отличия канцлер А. П. Бестужев.

По проекту П. И.Шувалова создан «медный банк» в Петербурге и Москве. Капитал его, образованный из прибыли от перечеканки медной монеты, служил для кредита на льготных условиях дворянам.

Открыта гимназия в Казани.

14 августа – Поражение русских войск под командованием В. В. Фермора при Цорндорфе.

1759 год

Вышел первый русский литературный журнал – «Трудолюбивая пчела», издаваемый А. П. Сумароковым.

Родился преподобный Серафим, великий чудотворец.

Сенат учредил особую комиссию для разбора дел о крестьянских волнениях в церковных вотчинах.

30 июня – командование действующей армией принял генерал-аншеф П. С. Салтыков.

12 июля – Сражение при Пальциге. Впервые за всю войну потери русской армии оказались меньше, чем у пруссаков.

21 июля – Армия Салтыкова заняла Франкфурт-на-Одере.

1 августа – Разгром армией Салтыкова прусской армии Фридриха Второго при Кунерсдорфе. «Я несчастлив, что ещё жив», – писал Фридрих Второй.

1760 год

Основаны Ижевский оружейный и Мальцевские стеклянные заводы.

21 марта – Оборонительный союз России с Австрией.

21 июня – Указ о наказании плетьми крестьян, уклоняющихся от рекрутской повинности.

28 сентября – Взятие Берлина корпусом графа 3. Г. Чернышова. С города была взята большая контрибуция, а все военные предприятия разрушены.

13 декабря – Указ, разрешающий помещикам ссылать крестьян в Сибирь на поселение, получая за это рекрутские квитанции.

Первый русский учебник по физике. «Краткое понятие о физике для употребления Его Императорского Высочества Государя Великого Князя Павла Петровича».

1761 год

14 февраля – Крестьянам запрещено выдавать векселя и вступать в поручительство без разрешения помещиков.

16 октября – Указ о «сочинении» родословной книги дворян.

1 ноября – М. В. Ломоносов направил И. И. Шувалову записку «О сохранении и размножении российского народа».

5 декабря – Армией П. А. Румянцева после длительной осады взят Кольберг

25 декабря – Во дворце на Мойке скончалась императрица Елизавета Петровна.