Два внецикловых романа.
Лейтенант спецназа Вячеслав Петров во время службы на Кавказе уничтожил группу «черных вдов», но был предан начальством и оказался в плену у бандитов. Отец одной из «вдов» дал ему некий напиток, выпив который лейтенанту удалось бежать из плена... Бежать в далекое прошлое, перемещаясь в тела воинов, павших на поле битвы. Пройдя через цепочку воплощений, он оказывается в теле поручика Красовского, военного летчика времен Первой мировой войны. Зная, к чему приведет Россию эта война, Петров-Красовский вмешивается в ход событий...
В Средние века ходила по Псковщине легенда, что однажды, когда совсем житья не станет от ливопцев, появится в небе железная птица, принесет па себе Богдана-богатыря и освободит он города и веси от псов-рыцарей... Советский летчик Богданов удачей не злоупотреблял, но и от подарков судьбы не отказывался. Воевал как умел, геройски, бомбил фашистов на своем По-2, не щадя ни себя, ни своего самолета. Сбили его в последнем бою, по героическая смерть миновала его самым причудливым образом...
Содержание:
Господин военлет (роман), стр. 5-354
Кондотьер Богданов (роман), стр. 355-637
Анатолий Дроздов
Господин военлет. Кондотьер Богданов
Господин военлет
От автора
Начиная работу над этой книгой, я не предполагал, с какими трудностями придется столкнуться. Первая Мировая война и участие в ней России не получили надлежащего освещения в трудах отечественных историков. Что говорить о таком специфическом направлении, как применение на фронтах новейшего для того времени вида войск — авиации! Я не смог бы написать этот роман, если б не помощь замечательных людей. Петербуржец Борис Степанов стал моим научным консультантом и редактором. Он же подсказал ряд эпизодов, вошедших в текст. Алексей Лукьянов и Андрей Муравьев помогли мне с историческими источниками. На сайте «Авиация Первой Мировой войны» и на моей страничке в Самиздате читатели давали автору добрые советы, обращали его внимание на ошибки и неточности. Огромное им спасибо!
Глава 1
«…Ты будешь умирать долго, гяур!»
Голос хриплый, каркающий, знакомый. Чтоб ты сдох, черноголовый! Задолбал! Обязательно каркать при каждом воплощении?
Приоткрываю глаза. Дощатый потолок, вымазанный белой краской. Почему «вымазанный», а не «крашенный»? Не знаю. Пусть… Оштукатуренные, побеленные стены. Неплохо. Осторожно осматриваюсь. Я лежу в кровати, прикрытый байковым солдатским одеялом. Скашиваю взгляд: на одеяло изнутри выпущен край свежей простыни. Под головой подушка — мягкая! Свезло мне нынче, ох, как свезло!
Шевелю пальцами рук и ног — подчиняются. Сгибаю ноги в коленях, затем обнимаю себя руками. Получается. Руки–ноги слушаются, ничего не болит, ран нет. Легкая слабость в теле, но это всегда поначалу. Пора!
Рывком сбрасываю одеяло, сажусь, упираясь спиной в подушку. На мне только белье: рубаха и кальсоны. Кальсоны с завязками, последние распущены. Завязываю их, шарю взглядом по сторонам. На гвозде, вбитом в стену, висит серый халат, даже на вид теплый. Обувь? Наклоняюсь и заглядываю под кровать. Есть! Нечто вроде галош, только кожаных. Левой рукой (почему левой? левша?), словно кот лапой вытаскиваю опорки (вот и название вспомнилось), всовываю ноги. Нормально. Встаю, снимаю с гвоздика халат. Руки не сразу находят рукава, отвык. Запахиваюсь. С соседней койки за моими манипуляциями с нескрываемым любопытством наблюдает человек в нижней рубахе и форменных военных галифе. Штанины галифе необъятной ширины, на ступнях толстые шерстяные носки. Почему–то хочется назвать их «чулками». Под койкой незнакомца стоят ботинки и лежат какие–то странные голенища с ремешками. На подоконнике кожаная каска с большим двуглавым орлом и кокардой спереди. Лицо у незнакомца молодое, простоватое, коротенькая, вихрастая челка зачесана на аккуратный пробор, виски выбриты. Больше в комнате никого нет, две соседние койки пустуют. Вежливо киваю соседу, иду к двери — пора осмотреться. За дверью широкий коридор. Пахнет чем–то резким, больничным. Карболка? Шагаю коридором. Никем не остановленный, распахиваю наружную дверь. В лицо ударяет сырой, напоенный влагой воздух. Я стою на широком крыльце, обрамленном некогда белыми, ныне обшарпанными колоннами. Просторный двор, внутри несколько повозок, крытых брезентом, возле повозок суетятся люди в суконных синелях, защитных фуражках и серых мерлушковых папахах. Липы вдоль ограды стоят черные, без листьев. Весна? Осень?
Никто не обращает на меня внимания. Спускаюсь по ступенькам и рысцой бегу к дощатому сооружению в дальнем конце двора. Назначение сооружения угадывается без подсказок. Внутри слезоточивый запах хлора и белая известь, посыпанная вокруг прорезанных в доске дырок. Желтая струя ныряет в ближнее отверстие. С облегчением вас!
Обратно возвращаюсь, не спеша. Здание, откуда я вышел, двухэтажное, с неуклюжим портиком и колоннадой, вокруг боковые одноэтажные флигеля. Железная крыша вымазана (опять это «вымазана»!) зеленой краской. Посреди крыши — большой белый квадрат, внутри него — красный крест. Такие же кресты на защитном брезенте повозок. Госпиталь, война. Я по назначению…
На крыльце переминается с ноги на ногу сосед по палате — вышел следом. Любопытный! На плечах его такой же халат, на ногах похожие опорки. Заметив меня, вихрастый лезет в карман и достает плоскую картонную коробку. Папиросы! Господи, сколько же я не курил?! Он ловит мой взгляд.
— Не желаете? — протягивает коробку.
— Благодарю!
Осторожно беру папиросу, пальцы привычно сминают мундштук. Вихрастый чиркает спичкой. Благословенна ты, первая затяжка! На мгновение все вокруг плывет, но постепенно предметы возвращают очертания. Сосед смотрит тревожно. Киваю: все в порядке.
— Военлет, поручик Рапота Сергей Николаевич! — говорит сосед и добавляет: — Можно просто Серж!
«Военлет», «поручик»… Это куда меня занесло? Рапота смотрит вопрошающе.
— Я не знаю, как меня зовут.
Лицо его вытягивается.
— Не помню, — поправляюсь я. — Может, вы знаете?
Он качает головой:
— Вас привезли вчера. Раздели в приемном покое, мундира вашего я не выдел. Но поскольку положили к нам в палату, офицер. Контузия?
Развожу руками.
— Контузия! — заключает он уверенно. — Раз не помните. Германец вчера Осовец из орудий обстреливал. Там вас и контузило, больше негде.
«Германец»?
— Как зовется это место, Сергей Николаевич?
— Можно просто Серж. Или Сергей…
Он краснеет, и я вдруг понимаю: поручику от силы лет двадцать. Или двадцать один. А мне?
— Так как, Сергей?
— Белосток! Раненых в Осовце везут в Белосток. Крепость под огнем.
— Какой сегодня день?
Удивление мелькает на его лице, мгновенно сменяясь пониманием.
— Четырнадцатое апреля тысяча девятьсот пятнадцатого года от Рождества Христова…
Вот и определились…
Бросаем окурки и возвращаемся в палату. Явление второе: те же лица плюс юное создание. У создания пухленькое личико, такие же губки, вздернутый носик и голубые глаза. Наверное, здесь это считается красивым — создание держится надменно. На нем белая косынка, серое платье до пола и такой же белый передник. Под грудью на переднике — большой красный крест.
— Кто вам разрешил вставать, больной?
Оглядываюсь. Поручик Рапота сидит на койке и делает вид, что не при делах. Вопрос адресован мне.
— Кто разрешил? — не отстает создание.
Хм… В самом деле, кто?
— Почему молчите?
— Думаю. Не помню, что по прибытию в госпиталь мне говорили о необходимости спрашивать разрешения.
— Как вы можете помнить?! — возмущается создание. — Вас же без сознания привезли!
Внимательно осматриваю стены. Создание едва не подпрыгивает от негодования. Указываю на стены рукой.
— Здесь не написано, что я должен спрашивать.
Рапота за моей спиной фыркает. Создание багровеет.
— Вы! Вы…
Она исчезает, топоча каблучками.
— Улетела за подмогой, — комментирует поручик. — Сейчас прикатит тяжелая артиллерия. Берегитесь!
Хмыкаю и сажусь на койку. Уже дрожу…
— Оленька — хорошая барышня, — говорит Сергей со вздохом, — только разбалованная. Столько внимания! В госпитале полно мужчин, да еще рядом штаб корпуса… — по лицу поручика легко понять, что среди тех, кто уделял Оленьке внимание, был и он. Не покатило…
За дверью слышны тяжелые шаги — артиллерия на марше. Вот она вкатывает в палату — большая, грузная. Солидный живот едва прикрыт форменным кителем, двойной подбородок, большущий крючковатый нос. Видали мы такие шнобеля! Но этот парень не с Кавказа, его предки из более южных мест… На плечах гостя узкие погоны с одним просветом, звездочек нет. Майор? В начале двадцатого века майоров не было, их заменял чин полного капитана и погон у них был чистый. Тоже не слабо.
Следом за офицером идет Оленька. Лицо ее излучает торжество: «Сейчас тебе покажут, грубиян!» Оленька тащит стул от стены, капитан грузно усаживается.
— Нуте–с…
Молчу.
— Пришли в себя? Давно?
— Полчаса назад! — подсказывает Рапота.
— Как самочувствие?
Молчу. Капитан понимает это по–своему.
— Извините, не представился. Коллежский асессор Розенфельд Матвей Григорьевич, начальник госпиталя. Это, — кивок за спину, где топчется юное создание, — сестра милосердия Ольга Матвеевна Розенфельд, по чистой случайности моя дочь… — Розенфельд смеется, видно, что шутка ему очень нравится. Лицо Оленьки наоборот кислое. — Вы? — Розенфельд смотрит на меня.
— Не помню.
— Что конкретно? Имя, звание, полк?
— Совсем ничего.
— Снимайте рубаху!
Подчиняюсь. Розенфельд вкладывает в уши блестящие наконечники стетоскопа и прижимает холодный кружок к моей груди. Слушает долго, ворочая меня и заставляя то дышать, то не дышать. Затем извлекает из кармана блестящий молоточек и выстукивает суставы. После водит молоточком перед глазами, заставляет показать язык.
— Странно… — бормочет, пряча молоточек. — Сердце здоровое, дыхание чистое, рефлексы в норме. Помните, что с вами произошло?
— Нет.
— Разорвался тяжелый снаряд, совсем рядом. Вас отбросило на несколько сажен. Вас сочли убитым и приготовили к погребению вместе с остальными… Батюшка читал заупокойную, как вы шевельнулись… Когда вас доставили в госпиталь, я счел дело безнадежным. А вы здоровы! Прямо чудесное исцеление!
Не в первый раз…
— Ах, да, память… — спохватывается он. — Полная амнезия. Это пройдет.
— Как меня зовут, доктор? Не подскажете?
— Охотно. Красовский Павел Ксаверьевич, прапорщик Ширванского пехотного полка. (С отчеством мне, разумеется, «повезло» да и в чинах мы небольших.) — Розенфельд вопросительно смотрит на меня, я вновь качаю головой. — Вы сын промышленника и потомственного почетного гражданина Красовского Ксаверия Людвиговича. (Еще лучше!) Учились в Лондоне коммерции, но с началом войны вернулись в Россию и поступили вольноопределяющимся в школу прапорщиков в Петергофе. Оттуда в марте сего года выпущены в Ширванский полк.
— Вы много обо мне знаете!
— Неудивительно. Мы родственники.
Этого не хватало! С носатым и обрезанным?..
— В самом деле?
Розенфельд кивает:
— Моя покойная жена приходилась кузиной Надежде Андреевне, вашей… — он умолкает и встает. — Это не важно. Поправляйтесь!
— Могу я попросить?
— Что?
— Зеркало!
Розенфельд смотрит на дочь. Оленька достает из–под передника маленькое зеркало, подносит. На меня смотрит худое, слегка скуластое лицо мужчины лет двадцати пяти. Высокий лоб, глубоко посаженные глаза, прямой нос, тонкие губы… Не красавец, но сгодится. На подбородке и щеках густая щетина. Трогаю рукой.
— Пришлю санитара, он побреет! — говорит Розенфельд.
Ольга прячет зеркало.
— Благодарю, кузина!
Оленька возмущенно фыркает. Розенфельд смеется и направляется к двери.
— Матвей Григорьевич!
— Да? — он останавливается.
— Можно мне одежду? Не привык разгуливать в кальсонах.
— Вы о мундире? (Господи, конечно же, мундир!) Я распоряжусь. Да, совсем забыл! Мне телефонировали, справлялись о вашем здоровье. Сказал, что пришли в себя. Ждите гостей.
Розенфельды уходят, почти тотчас является солдат с тазиком и бритвенными принадлежностями. Мне намыливают лицо и начинают скоблить кожу опасной бритвой. Правили бритву давненько. Больно, но терплю. Солдат собирает остатки пены полотенцем, но не уходит.
— Вот, ваше благородие, теперь другое дело, — бормочет, переминаясь с ноги на ногу. — Прямо десяток лет скинули…
Подскочивший Рапота сует ему пару монет.
— Благодарствую, ваше благородие! — солдат исчезает.
— Спасибо, поручик!
— Ерунда! — машет он рукой. — Ваши вещи в кладовой, а санитары привыкли. Не дашь, в следующий раз изрежут…
Вещи приносят скоро. Первым делом заглядываю в бумажник. Две красненьких и одна синенькая бумажка, несколько монет. Не густо, но на бритье хватит. Возвратить поручику долг не решаюсь, обидится — вон как смотрит! Облачаюсь в мундир. Его почистили, выгладили, причем, недавно: ткань теплая и пахнет утюгом. Шаровары, китель — все в пору, по всему видать, шили на заказ. Форма из шерстяной ткани, плотной и теплой. Диагональ… По весеннему времени в самый раз. На груди какой то эмалевый значок на винте. Что это жетон, или орден? Натягиваю сапоги и прохожусь по палате. Поручик смотрит с улыбкой.
— Прапорщик Красовский Павел Ксаверьевич! — щелкаю каблуками и бодаюсь головой, как белогвардейцы в кино.
Рапота смеется.
— Хорошо б отметить исцеление!
Поручик вздыхает:
— Водки не купить. Только в ресторанах первого класса.
Совсем забыл! Его императорское величество изволили с началом войны запретить в России продажу спиртного. Патриотические чувства должны быть трезвыми. Его величество были добрым человеком, но дураком. Не он один. Позже на эти грабли наступят американцы, затем снова мы — уже при Горбачеве. Дурость имеет свойство воспроизводиться.
Приносят обед. Почему–то называют «завтраком», хотя на часах полдень. Моих карманных часах. Серебряная, изящная луковка с гравированной крышкой. Под крышкой белый циферблат с римскими цифрами и надписью «Павелъ Буре». Цепочка, дарственная вязь на задней крышке: «Дорогому Павлуше!» Не забыть завести, это не кварц…
На «завтрак» сегодня мясные щи и гречневая каша с большим куском вареной говядины. Вкусно! Однако поручик едва ковыряет, видно, что надоело. Наверное, меню госпиталя разнообразием не отличается. А вот нам в самый раз! Опустошив тарелки, подхожу к окну. Во двор въезжает экипаж (дрожки, пролетка — черт их разберет!). На землю спрыгивает щеголевато одетый офицер с четырьмя звездочками на погонах модного френча и адъютантским аксельбантом. В руках — огромный букет, завернутый в цветную бумагу. Похоже, розы…
— Штаб–ротмистр князь Бельский из штаба корпуса! — поясняет за спиной Рапота. — К Оленьке приехал.
— Жених?
— Жених у нее в Галиции, поручик артиллерии. Бельский — воздыхатель.
— Счастливый?
— Сами увидите.
Бельский исчезает в дверях, но скоро является снова. Без букета и с мрачным лицом. Вскакивает в коляску (ага, это коляска!) и уезжает.
— Афронт! — смеется Рапота. — Ишь, разогнался! Думал: раз из князей и при штабе…
Поручик не скрывает радости, мне тоже почему–то приятно.
Едва прилегли — стук в дверь. В приоткрытой щели — голова. Густо смазанные маслом волосы расчесаны на прямой пробор.
— Павел Ксаверьевич, позволите?!
Делаю приглашающий жест. Сегодня я популярен. В палате возникает угодливо сгорбленная фигура с корзинкой. Физиономия прямо лоснится от подобострастия.
— Боже, как вы похожи! — фигура ставит корзинку и заламывает руки. — Вылитый батюшка! Те же глаза, брови…
Делаю знак заткнуться, понимают сразу.
— Тихон Евстафьевич, агент вашего батюшки в Белостоке, — рекомендуется фигура. — Ксаверий Людвигович наказали за вами приглядывать…
Поднимаю брови.
— Я хотел сказать «сообщать», то есть держать батюшку в курсе… — агент путается.
— Короче, Склифосовский!
— Залесские мы, — поправляет фигура. — Я как узнал о контузии, сразу телеграфировал вашему батюшке, они велели сходить и разузнать. Гляжу, а вы здоровенький! И доктор так говорит… Счастье–то какое!..
Похоже, опять заломят руки. Выразительно гляжу на корзинку. Залесский–Склифосовский подносит ее ближе.
— Не побрезгуйте, ваше благородие! Впопыхах собрал. Что под рукой оказалось.
— Не побрезгую. Можешь идти!
— Что передать батюшке?
— Скажи: здоров, чего и ему желаю!
— Они так обрадуются, так обрадуются! — фигура исчезает за дверью.
Откуда у меня хамский тон? Обругал человека, за дверь выставил. Ну и он… «Как вы похожи!» На кого? Придвигаю корзину и поднимаю салфетку. Так… Жареная курица в вощеной бумаге, ветчина, нарезанная толстыми ломтями, белый хлеб, коробки папирос, еще какая–то закусь… А это что? Бутылка в форме графина, внутри колышется коричневая жидкость…
— Коньяк, шустовский?! Довоенный… — завистливо выдыхают над плечом. Рапота.
— Попробуем?
— Не здесь! — он говорит шепотом. — Увидят — не избежать скандалу. Оленька на вас сердита, да и другие сестры не любят. Лазарет не кабак, — он достает часы, отщелкивает крышку. Часы у поручика карманные, никелированные, большие. За версту видать, что дешевые. — В три пополудни кончится тихий час, сестры займутся процедурами, никто не заметит, что мы ушли. Тут неподалеку славное местечко…
Вновь укладываюсь на койку, закрываю глаза. Хлопотный выдался день…
«Они убили солдатика Бомона!»
Пацаном я обожал этот фильм. Французский диверсант, отправленный в Африку убить диктатора, предан своим начальством и выдан врагу. Суд, скорый и неправый, тюрьма, побег… Через два года Бомон в Париже — платит по счетам. Спецслужба–предатель встает на ноги, но Бомон неуловим. Африканский диктатор искусно подставлен под выстрел тупого спецназовца, выяснены отношения с неверными другом и женой. Под печальную музыку Марикконе Бомон идет навстречу смерти: ему незачем жить…
Они убили солдатика Петрова…
Вышло не так красиво, как у Бомона, можно сказать, совсем скверно. Кино и жизнь соотносятся плохо. Солдатику Петрову внушили: Родина озабочена мятежом в горном крае, там нужен конституционный порядок. Что понимал в политике юный лейтенант? Откуда знать ему, что Родина — понятие слишком обширное, представляют ее отдельные лица? Или морды: лоснящиеся от жира, с вороватыми, бегающими глазками?
Лейтенанта с пятью солдатами выбросили в горах с заданием перекрыть дорогу и ждать. При появлении «уазика» без номеров, задержать всех пассажиров, при попытке сопротивления — уничтожить. Разведка не подвела — УАЗ появился в указанное время. А вот дальше пошло не по плану. На знак остановиться УАЗ прибавил скорость и снес жердь, изображавшую шлагбаум. Однако за шлагбаумом лежал в секрете сержант Ванюков с пулеметом Калашникова и четким приказом, что делать…
Когда мы подбежали, УАЗ стоял, уткнувшись радиатором в дерево, пассажиры плавали в крови. Вернее, пассажирки. Из пяти человек в машине, только водитель был мужчиной. Мы вытащили их на траву, две женщины еще дышали. Юные, испачканные кровью лица… Я связался с базой.
— Спокойно, Петров! — раздался в наушниках знакомый голос майора. — Они не остановились, ты открыл огонь. Все по инструкции. Завершай работу и уходи.
— Что значит, «завершай»?
— «Трехсотых» сделай «двухсотыми», что тут непонятного?
— Это женщины!
— Кому женщины, кому «черные вдовы»! Мы эту группу два месяца пасли. Выполняй приказ, Петров!
Я хорошо знал, кто такие «черные вдовы». У командиров абреков имелись целые гаремы — религия и деньги позволяли. Время от времени и не без нашей помощи командиры отправлялись к аллаху, а юных вдов брали в оборот. Не в том смысле, как вы подумали. Девчонок прессовали, уверяя, что они должны отомстить за мужей, лучше ценой своей жизни. Это гарантирует воссоединение с любимым в раю. Полуграмотные девки (кто ж их образовывал в то время?) верили. Вдовы становились живыми бомбами, подрывавшими гяуров, то есть нас. Поначалу только солдат, впоследствии террор распространили на мирные города России. Четыре обезвреженные «черные вдовы» — это десятки спасенных жизней. Солдатик Петров приказ выполнил…
Назавтра по западным каналам прошел душераздирающий сюжет о мирных жителях, расстрелянных на дороге убийцами–федералами. Окровавленные женские лица крупным планом, сгоревший УАЗ. Машину мы не жгли, это сделали абреки, только, поди, докажи! Сюжет показали и по российским каналам — с тем же комментарием. Иного ждать не приходилось: все знали, кому принадлежат родное телевидение. Возмущенные горцы требовали наказания виновных. Поначалу я не принял к сердцу: горцы постоянно возмущались и чего–то требовали. Им можно было все: выгонять русских из домов, грабить их, избивать, отрезать живым людям головы… Русским разрешалось лишь безропотно умирать. С точки зрения Запада и его марионеток в России, так было правильно.
Я не понимал силы общественного мнения. Вернее, сноровки тех, кто его создает. У абреков пиаром заведовал профессиональный актер, как говорили, не бесталанный. Он выжал из ситуации все и даже больше. В Кремле решили лечь под Запад. Комбат защищал меня, как мог, но его сломали. Нас арестовали и отдали под суд. Все прекрасно понимали, что происходит. Профессиональные судьи, ознакомившись с делом, отказывались нас судить, устроители спектакля созвали присяжных. Перед судом их «просветили»: жирные морды в обрамлении генеральских погон заявляли в телекамеры, что такие, как Петров — позор российской армии, старший лейтенант с подчиненными заслуживают сурового наказания. Морды не знали свой народ, те, кто кормится западными объедками, его никогда не знают…
Присяжные нас оправдали, единогласно. Морды в телеканалах выглядели кисло, что–то бормотали о правовой неграмотности, но люди в зале суда ликовали. Нас обнимали, поздравляли и даже пытались качать. Западные каналы показывали это крупным планом, толсто намекая, что русские — нация убийц.
Из армии меня все же уволили, после всего случившегося я и сам бы не остался. Я подыскивал себе занятие, как вдруг сообщили: готовится пересмотр дела. Жирные морды без лишней брезгливости лизали западные задницы, но плевок от собственного народа снести не могли. Не все, однако, оказались такими. Честные люди в России были всегда, только на больших постах их не встретишь. Мне вручили фальшивые документы, дали денег и велели лечь на дно.
Наверное, послушайся я, все бы утряслось. Но у каждого своя мера… Рядом со мной никого не было. Кому быть у сироты, росшему в семье тетки, где ему постоянно и с удовольствием напоминали, что он лишний рот? Вместо того чтоб тихо забиться в какую–нибудь Тмутаракань и сидеть как мышь под веником, я стал пить. Меня пытались урезонить, рассказывая о сумме, объявленной за мою голову, я не верил. Из всех народов абреки самые распальцованные: они покупают вскладчину добитый джип и ездят на нем по очереди, чтоб все видели, какие они крутые. Они будут грозить вырезать вашу семью, но стоить поймать их с ножиком, как начнут дрожать и мамой клясться, что просто шли мимо. Они заявят о миллионе за вашу голову, чтоб все знали, какие они мстительные, но если кто вдруг поверит и придет за деньгами, ему ответят, что он не туда зашел.
Я снова недооценил бывшего актера. Он решил, что суд по обычаю гор выигрышнее российского. Убедил спонсоров. По диаспорам в России пошла информация… Если человек сидит дома, не высовываясь за порог, найти его трудно. Продукты мне приносили, но за водкой требовалось ходить. Как сохранить инкогнито человеку, лицо которого часто и крупным планом показывали по телевизору? Когда я возвращался с очередной добавкой, ко мне подошли. Случись это месяцем раньше, я бы отбился: бандитов было всего трое, а стволами они могли маму пугать: у подъезда жилого дома стрельба — дело стремное. Милиция приехать может… Завязалась драка, и мышцы, ослабшие за месяц пьянства, подвели. Меня двинули по голове рукояткой пистолета, запихнули в машину, а уж там вкололи снотворное…
Очнулся я в яме. Где я и почему, объяснять не требовалось. В каждом ауле есть такие ямы, и не одна. Торговля людьми — давний бизнес этих мест, в девяностые он пережил невиданный подъем. Меня похитили не мстители, те бы просто убили. Пленника следовало выгодно продать, а что с ним станет, абреков не волновало. Мне предстояло жить ровно столько, сколько уйдет на торг. Судя по тому, что говорили прятавшие меня друзья, торг не должен был затянуться.
Надо мной не издевались, не били — продавцам это без нужды. Меня даже сносно кормили; не досыта, конечно, но не голодал. Похитители были разумными людьми: чем лучше выглядит товар, тем дороже стоит. Я даже не плавал в нечистотах: в яме стояло помойное ведро, куда я справлял естественные надобности. Раз в сутки ведро подымали на веревке и возвращали пустым. Посули черноголовому деньги, он и дерьмо за тобой вынесет, не поморщится.
О чем я думал в той яме? Ни о чем. Мелькало легкое сожаление, что не доживу до первого юбилея — в январе мне исполнялось 25. Но больше хотелось, чтоб смерть пришла быстро. Умом я понимал: это невозможно. За такие деньги и чтоб просто убить? «Черные» устроят представление, они это любят. Будут кривляться, надувать щеки, «зикр» станцуют. Потом примутся резать…Однако человеку свойственно мечтать, вот я и мечтал. Убить себя я не мог — нечем. Ножа нет, бритвенного лезвия тоже, даже иголки нет — на этот счет меня обыскали тщательно. А вот шнурки на ботинках оставили. Петлю сделать было нетрудно, только за что зацепить? Все же пригодились мне те шнурки…
На седьмой день (в яме было постоянно темно, и я считал дни по вынесенным ведрам) в яму скинули лестницу. Ко мне спустился гость. Я ожидал бородатого абрека, обвешанного оружием, и на всякий случай приготовился, но это оказался старик. Маленький, тщедушный, с гладким подбородком. Даже в той ситуации меня колотнуло: «черный» и без бороды? Лицо старика покрывали морщины, сколько ему лет, я толком не разглядел — темно было. В руках старик держал какую–то плошку с фитильком, какой от нее свет? И хорошо, что это было плошка, от фонаря я бы ослеп. Старик поставил плошку на земляной пол, сел и поджал ноги. Я подумал и устроился напротив. Плошка горела посреди, не то разделяя нас, не то объединяя.
— Ты убил женщин из прихоти? — спросил старик. Голос у него был на удивление молодой и по–русски он говорил чисто.
Я утвердительно кивнул. Какая разница?
— Сам?
Снова кивок.
— Врешь! — спокойно сказал старик.
Я не стал спорить. Вру, так вру.
— Выгораживаешь друзей, — вздохнул гость, — берешь вину на себя. Это достойно, но лгать не к лицу воину. Расскажи, как было!
Я подумал и рассказал.
— Так я и думал! — сказал гость по завершению. — Ты всего лишь исполнил приказ. Те, кто отдал его, были правы: в машине ехали «черные вдовы».
Я удивился: абреки утверждали совершенно другое.
— Одна из погибших — моя дочь, — сказал старик и притих. Я молча смотрел на него. Мои глаза привыкли к свету, и я разглядел: борода у гостя просто–напросто не росла, всего лишь несколько волосков. — Они забрали ее у меня, — продолжил старик после молчания. — Выдали замуж за эту скотину эмира. Вы убили его, и я обрадовался: дочь вернется ко мне! Ее не отпустили, а я не мог им помешать. Я плакал, когда узнал, к чему ее готовят. Аллах запретил убивать невинных, дочь ждал ад. Ты уберег ее от самого страшного, однако стал моим кровником.
Я насторожился: в горах кровников режут.
— Я хочу, чтоб ты вернул мне дочь!
Старик был явно не в себе, и я успокоился.
— Покажи руку!
Я протянул ему ладонь. Он взял ее сухонькими пальчиками, развернул к огню и некоторое время рассматривал линии.
— Ты сможешь! — сказал удовлетворенно. — Ты сильный, но несчастный. Ненависть поведет тебя через страдания, а потом ты поймешь… — он извлек из кармана кувшинчик. — Пей!
Я медлил.
— Ты боишься смерти?
Я взял кувшинчик и опорожнил. Я надеялся, что это яд. Или хотя бы водка. Это не было ни тем, ни другим. Маслянистая, пряная жидкость протекла в желудок, на мгновение меня повело. Но затем зрение вернулось, я почувствовал необыкновенную легкость в теле. Казалось, взмахни руками — и полетишь. Однако я твердо сознавал: не получится. Старик внимательно следил за мной, затем забрал кувшинчик и спрятал в одежде.
— Сегодня они сторговались, завтра ты умрешь! — сказал гость, вставая. — Ты воин — смерть встретишь достойно. Держи!
Это была «хаттабка», самодельная ручная граната, популярная среди абреков. Стандартный армейский запал, облегченный заряд. Удобно носить, легко применять. Маленькая, но смертельно опасная штучка. По убойной силе уступает обычной гранате, но в радиусе пяти метров не уцелеть. Я жадно схватил оружие.
— Почему вы мне помогаете?
Он остановился у лестницы, улыбнулся. В зыбком свете плошки улыбка показалась зловещей.
— Я помогаю себе.
— Почему вы не убили меня?
— Ты получил бы искупление, а я — остался без дочери. Она у меня единственная. Тебя убьют другие. Я не хочу, чтоб тебя резали, как барана, ты этого не заслужил. Воину важно умереть достойно, скоро ты это поймешь. Соблюдай правила, и заслужишь милость.
Я не понял и показал «хаттабку».
— Они могут узнать, кто дал ее мне.
— Никогда! — спокойно ответил старик. — Страж наверху забудет о моем приходе, а ты не скажешь. Воин, которого предали, сам не предает. Если он воин. Прощай!
В тот миг мне стало пронзительно стыдно, как будто меня уличили в постыдных мыслях…
Глава 2
— Павел Ксаверьевич! Господин прапорщик!
Меня трясут за плечо. Какого черта? Кто такой Павел Ксаверьевич, и что он тут делает? Открываю глаза. Надо мной встревоженное лицо с вихрастой челкой. Поручик Рапота… Павел Ксаверьевич — это я.
— Вы скрежетали зубами и ругались во сне, — говорит Сергей, убирая руку с плеча. — Вам плохо? Позвать доктора?
— Все хорошо, поручик!
Он смотрит недоверчиво.
— Обычный кошмар. Вам не снятся?
Он качает головой. Счастливчик!
— У нас с вами дело, — чуть не сказал «мероприятие». — Уговор в силе?
— А вы… — он все еще сомневается.
Я смеюсь, и он улыбается в ответ.
— Пять минут четвертого! — Рапота щелкает крышкой часов. — Самое время!
Одеваемся и выходим в коридор. Здесь суета: ковыляют на костылях раненые, санитары несут носилки, пробегают сестры милосердия с утками и бинтами. Никому нет дела до выздоравливающих офицеров, решивших погулять. В руках у одного корзинка — тоже ничего удивительного. Выходим за ворота поместья (по пути Сергей объясняет, что его реквизировали у владельца под госпиталь), идем вдоль ограды и сворачиваем в парк. Деревья вдоль дорожки старые, с частыми, узловатыми ветками. Листья только–только пробиваются, но даже сейчас в парке сумрачно. Почему–то приходит на память: «Темные аллеи». Так называлась книжка, которую я читал в госпиталях. Я там очень много читал — больше заняться было нечем…
Аллея выводит нас на берег пруда, старого, сильно заросшего, но вполне живописного. На берегу стоит беседка с ажурными стенками из тонких реек. Кое–где рейки сгнили, образовав дыры. Деревья вкруг пруда стоят грустно и молчаливо. Странно, но это не портит очарования — в увядании тоже есть красота. Почему–то решаю, что владелец поместья не слишком переживал насчет реквизиции. Во–первых, ему заплатили: при царе с этим было строго. Во–вторых… Красота–красотой, но я бы здесь от тоски загнулся!
— Правда, замечательное место! — радуется поручик. — Люблю здесь бывать. Сижу, курю, мечтаю… — он вдруг краснеет.
Делаю вид, что не обратил внимания. Разумеется, мечтает. О подвигах, славе, Оленьке. В госпиталях мы тоже мечтали. Чтоб отпуск дали или сестра приголубила. Много нас было, раненых лейтенантов, всем сестер не хватало…
Накрываю столик салфеткой и выкладываю на нее закуски. Вот ведь Тихон Ефстафьевич, и посуду не забыл! Зря грубил человеку! Тарелки, вилки, даже граненые стопки — все в двух экземплярах! Увижу в следующий раз — расцелую. А вот штопора нет! В бутылке с коньяком винная пробка.
— Разрешите, Павел Ксаверьевич!
Сергей. Ну–ну…
Поручик извлекает из ножен кортик (не обратил внимания, что тот болтается у него на бедре) и вонзает граненый клинок в пробку. Налегает на рукоятку, проворачивает, и пробка скользит внутрь. Аплодирую, Сергей смущается.
— В отряде научили!
Надеюсь, пить там тоже научили…
Разливаю коньяк по стопкам. Полагается тост. Как здесь принято: первым младший по званию? Опять выручает Сергей.
— За ваше чудесное выздоровление, Павел Ксаверьевич! Вы не представляете, как я рад! Когда читаешь в газетах списки павших офицеров… Хоть кому–то повезло!
Простодушно, но искренне. Чокаемся, выпиваем. Коньяк хорош! В последний раз я пил нечто подобное две жизни назад. Мы захватили врасплох монастырь святого Клемента, и аббат сам открыл погреб. Никто не догадался, что папист ладит пакость. В бочке, указанной аббатом, был коньяк, вернее коньячный спирт пятилетней выдержки. Мягкий, ароматный и безумно крепкий… Парни упились мгновенно, а на рассвете в монастырь ворвались драгуны герцога Лотарингского — аббат ночью отправил к ним гонца. Большую часть рейтаров перерезали сонными, я, капитан и десяток самых трезвых засели на втором этаже и отстреливались, пока были заряды. Потом… Что потом? Лотарингцы черных рейтаров в плен не брали, равно, как и рейтары не брали лотарингцев. Герцог наемников не выкупал…
Поручик смотрит на меня вопросительно. Что–то я сегодня задумчив. Между первой и второй…
— Будем здоровы, Сергей Николаевич!
Третий тост за прекрасных дам. Дам поблизости не наблюдается, но все равно стоя и до дна. Стопочка на тыльной стороне запястья — прапорщик и поручик соревнуются, кто из них больше гусар. За офицеров–фронтовиков — до дна! (Стопочка на изгибе локтя.) За военлетов — само собой! Стопочка на краю погона — там, где у птичек крылья, а у летчиков — эмблема. За докторов, что нас лечат, — обязательно, не то обидятся… Бутылка стремительно пустеет, а вместе с ней — и стол. Курица давно разорвана на части, кости обглоданы и выброшены под стол — собаки найдут. Ветчина в желудках укрыла нежную курятину. Осталась банка сардинок, Сергей пробует вскрыть ее кортиком. Не отбери я его, сардинки висели бы на всем, включая нас с поручиком. А в бутылке еще что–то болтается — долгоиграющий этот Шустов!
— Павел Кса… кса…
— Просто Павел, Серега!
— На брудершафт?
— Непременно!
Локти едут по столу, но с третьей попытки удается выпить на брудершафт. Серега целует меня пьяно, но искренне. Закуриваем. Серый дымок нехотя тает в вечернем воздухе.
— Хорошо, Павел!
— А то, Серега!
— Можно просто Серж…
Ради таких моментов и живем.
— Приходилось летать на аэроплане, Павел?
Лезу в карман. Днем я обнаружил в нем синюю дерматиновую книжечку со своей фотографией (то есть бывшего владельца). Французский я знаю плохо (он пока не восстановился), в книжечке что–то про авиацию.
— «Бреве», международное летное свидетельство! — глаза поручика сейчас окажутся на затылке. — Ты авиатор! Но почему в пехоте?
Я знаю? Я же контуженный… Он, наконец, соображает.
— Где учился? В Англии? Во Франции?
Пусть будет в Англии.
— В Хендоне, Фанборо? На чем летал: «Авро», «Сопвич», «Блек Борн»?…
Я и слов таких не знаю. Пусть будет «Сопвич», «Блэкборн» мне не выговорить.
— «Сопвич–таблоид» — хороший аппарат, у соседей, в двадцать первом отряде, такой. Он пока опытный. Говорят, будут выделывать в Петрограде у Лебедева. Французские аэропланы не хуже. В нашем отряде «Фарманы» и один мой «Вуазен», недавно прислали. В школе учат на «Фарманах», а лучших выпускают на «Вуазене», — поручик немного рисуется, похоже, что сам на фронте недавно. — Хорошие аппараты!
Этажерки с пропеллером. Видели! В кино.
Рапоту не остановить, я и не пытаюсь. Его коротенькая биография предстает во всей красе. Сын машиниста–железнодорожника, решивший выбиться в люди. Кадетский корпус, который Серж оканчивает первым в выпуске. Привилегированное Михайловское артиллерийское военное училище в Санкт–Петербурге, пардон, Петрограде. С началом войны столицу патриотично переименовали. В училище Рапота снова в числе первых, далее казус. Выпускники по окончанию курса получают чин подпоручика, но государь–император при поздравлении оговорился и поздравил Сергея поручиком. Никто не осмелился поправить монарха, Сергей выпущен на чин старше. Вот ведь как славно!
Везучий Серж человек! В училище я тоже был лучшим на курсе, но в мое время это не имело значения. Значение имело происхождение от «нужных» родителей, их связи…
Как лучший выпускник Сергей имеет право на выбор вакансий, но он просится в летное училище. Ему с детства хотелось в небо. К тому же летчики — это престижно! Жаль, что он не может показать мне свой мундир — в отряде остался. На нем сейчас полетное обмундирование, кожаная куртка и свитер под нею… Шлем остался в палате. В шлеме тулья из пробки, а сверху прокладка из металлической сетки — для амортизации. Это, значит, если головкой приложиться… Вместо шлема на голове Сержа — пилотка с кокардой, но не защитная, а черного бархата с алыми выпушками по краям, на тулье выложен крестом серебряный галун. Всем в армии положены сапоги, а авиаторам — ботинки с кожаными крагами. Вот, смотри, правда, красиво? (Просто очарование!) Знаю ли я, сколько летных школ в России? Откуда… Две! В Гатчине и Севастополе. Еще военлетов готовят в Москве, но это не то. Гатчинская школа — самая лучшая! (Разумеется, ведь именно в ней учился поручик Рапота.) У него есть нагрудный знак военлета: венок из лавровых листьев с наложенными на него крыльями и скрещенными мечами. В центре гербовой щит под короной с императорским вензелем. Знак в отряде на кителе остался. Зато на серебряных погонах куртки черненые орлы — знак квалификации. Военлеты зовут их «мухами», но дорожат больше, чем наградами. Авиаторы без дипломов носят крылышки с пропеллером, их называют «утками».
Как Сергей попал в госпиталь? При посадке порыв ветра бросил аппарат вниз. Подломилось шасси, поручик вылетел из гондолы и приложился хребтом о сыру землю. Думали перелом позвоночника, но, слава Богу, обошлось — только ушиб. Спина побаливает, но это ерунда. Разве пилоты не пристегиваются в полете? Пристегиваются только трусы, поручик не таков. Его не раз обстреливала в полетах германская воздухобойная артиллерия, и даже, по ошибке, своя. А наши солдатики, как увидят аэроплан, всегда палят: думают, что германский. В отряде в начале войны экипаж чуть не погиб — свои сбили.
Сергей ждет — не дождется возвращения в отряд. Летчики теперь очень нужны — они добывают сведения более точные, чем кавалерия. Они бомбят германцев, корректируют артиллерийский огонь. Наступление германцев из Восточной Пруссии обнаружили авиаторы его отряда, благодаря чему, наши подготовились. Завтра он попросит его непременно выписать…
— На посошок?
Сергей подставляет стопку. Прощай Шустов! Оставив в беседке все, как есть, бредем по аллее. Сергей не умолкает. Знаю ли я, кто у него начальник отряда? Где уж нам… Леонтий Иванович Егоров, знаменитый русский летчик, он турок в Болгарии еще в 1912–м бомбил. (Чего, интересно, мы делали в Болгарии в девятьсот двенадцатом? Куда только русских не заносит?)
— Представляете, государь тогда запретил военным участвовать, так Леонтий Иванович вышел в отставку, и таки уехал. Наш командир строг, но справедлив, господа офицеры и нижние чины его обожают…
— Оставьте меня! Пустите!
Женский крик! И голос знакомый… Делаю стойку, как легавая на дичь. Не нравятся мне такие крики…
— Помо… — крик обрывается. Медлить нельзя.
Срываюсь с аллеи и несусь сквозь кусты, проламывая их, как танк. Только б не ошибиться направлением! Далеко за спиной топочет поручик, бегает он куда хуже, чем летает. Влетаю на укромную полянку. Есть! На земле лежит женщина… Господи, Ольга! Подол платья задран до шеи, некто в военной форме, сопя, стаскивает с сестры милосердия белые панталончики. Уже почти стащил…
Носком сапога в бок! Насильник валится в сторону. Ба! Сам Бельский! Что ж вы, князь, так с барышней?! Еще разок — в живот! Отдохните, ваше благородие!
Оглядываюсь: за спиной застыл Сергей. Глаза у него по блюдцу.
— Помоги Ольге!
Медлит, смущенно отворачиваясь от белого женского тела. Все приходится самому. Раз — и панталончики на месте! Два — одернут подол! Три — усаживаем пострадавшую на землю. Лицо Ольги бледное, она часто дышит. Знакомые симптомы — удар в солнечное сплетение. Это где ж князь так наловчился?
Поворачиваюсь. Бельский уже стоит, морщась от боли. Внезапно лезет в карман и выхватывает пистолет. Реакция моя бессознательная. Прав бы доктор — рефлексы в порядке. Пистолетик отдайте, князь, поранитесь! Передергиваю затвор и приставляю ствол к виску штабс–ротмистра. Господи, ну и перегар! Я сам пьян, но этот!
— Ты! Скотина! — палец трепещет на спусковом крючке.
Лицо князя сереет. Спусковой крючок выбрал половину хода.
— Господин прапорщик! Пожалуйста!
Поворачиваюсь. Ольга на ногах, Рапота поддерживает ее. Лицо сестры милосердия перекошено ужасом.
— Поручик, проводите барышню! Я с князем побеседую!
Она умоляюще складывает руки на груди. Я киваю: «Не беспокойтесь!» Сергей вежливо, но настойчиво уводит Оленьку, по пути она дважды оглядывается. Когда пара исчезает за кустами, я прячу пистолет в карман. Лицо князя приобретает нормальный цвет.
— Послушайте, прапорщик! — глаза его бегают, кончик языка лихорадочно облизывает губы. Похоже, протрезвел. — Мой дядя командует армией. Через неделю вы будете подпоручиком… Ничего особенного не произошло, ведь так? Подумаешь, пощупал жидовочку! Незачем приличного человека за нос водить! Строит недотрогу, блядь госпитальная!
Раз — и он падает навзничь. Тяжело ворочаясь, поднимается. Два — и снова спинкой о землю. Теперь комплект. Князю будет комфортно по ночам — собственные фонари под глазами. Гляди, снова поднимается, ванька–встанька? В солнечное сплетение! Больно? Вот и Ольге было… Напоследок — удар по тылам! Штаб–ротмистр ныряет головой в кустарник. Курсант Петров упражнение закончил!
В палате ко мне бросается Рапота.
— Он жив?
— И даже здоров. Подлечится немного, совсем красивым станет!
Он хмыкает, но внезапно снова грустнеет.
— Проводил Ольгу?
Он кивает:
— Отвел к сестрам, плачет…
— В следующий раз подумает, с кем гулять! Жених на фронте, а она любовь крутит!
Рапота, по лицу видно, не согласен, но возразить не решается. Сажусь на койку, достаю добычу. Карманный пистолетик, калибр 6,35. На корпусе буквы FN — «Браунинг». Достаю обойму, выщелкиваю на одеяло патроны. Ишь, ты, полная! Скажи, князь, спасибо Ольге, раскинул бы мозгами… Затвор выбрасывает из казенника последний патрон, пробую спуск — тугой. Курок сухо щелкает. Игрушка! Любовника жены пристрелить, да и то в упор. «…Дубровский, подошед к офицеру, приставил ему пистолет ко груди и выстрелил, офицер грянулся навзничь…» Вновь заряжаю пистолет.
— Павел!
Поднимаю голову. Сергей все еще здесь.
— Я вел себя недостойно! Опоздал и Ольге не помог…
— Никогда не видел женщину без одежды?
Он кивает:
— После выпуска друзья звали в веселый дом, но я… — он смущается.
— Постеснялся?
Он снова кивает.
Знакомо. Я тоже заканчивал училище не целованным. Друзья звали к девочкам, но денег не было.
— Бельского будут судить! — это опять Сергей. — Мы с вами — свидетели! Его карьере конец!
Это как дядя, командующий армией, посмотрит…
— Давай спать, Серж! Глаза слипаются!
Он умолкает. Я расстегиваю пуговицы кителя. Я и в самом деле устал. Слишком много для первого дня…
* * *
Странное существо человек. Шесть дней я мечтал о самоубийстве, но как только получил возможность его осуществить, так сразу передумал. Не знаю, на что рассчитывал гость, вручая мне «хаттабку», но я решил действовать по своему плану. Я не мог отомстить предавшим меня генералам, но сорвать праздник бывшему актеру попробовать стоило.
Наутро в яму сбросили лестницу, и я впервые за семь дней поднялся наверх. Я опасался, что меня станут обыскивать, но абрекам это даже в голову не пришло. Продавец ручался за качество товара, какое недоверие между своими? Меня даже не связали, просто надели наручники. Причем, не по–нашему — за спиной, а по–американски — впереди. Глаза тоже не стали завязывать — возвращение пленника не планировалось. Абреки нередко ведут себя как дети — большие и капризные. Дорогой мне рассказывали, что меня ждет. Бородатые кавказские джентльмены скалили зубы и смеялись. Дети любят смеяться над беспомощными…
Меня доставили на широкий луг перед большим аулом. Здесь было полно народу. Обвешанные оружием, как новогодняя елка игрушками, абреки; встречались и штатские. По рожам некоторых было видно — иностранцы. Жирные лица, платки на головах — арабы. Актер не поленился притащить спонсоров. Такое зрелище! Где еще головы публично режут?
Местные жители на лугу отсутствовали — спектакль не про них. Меня это обрадовало. Иностранцы вальяжно восседали на стульях, абреки толпились рядом. Я заметил две телекамеры — бывший актер подготовился основательно. На пригорке примостился ДШК на универсальном станке, за ним серьезный абрек — позаботились о зенитном прикрытии.
Меня подвели к толпе, актер стал рассказывать о моих преступлениях. Переводчик трещал, арабы важно кивали. Актер, наконец, умолк и сделал знак. Из толпы вышли двое. Один тащил деревянную колоду, второй нес топор и огромный тесак. Колоду установили перед зрителями, палачи с топором и тесаком стали напротив меня — шагах в пяти. По знаку актера конвой оставил пленника и присоединился к зрителям.
— Ну что, старлей, кончилась твоя служба?! — сказал актер, явно наслаждаясь моментом. — Ты будешь умирать долго, гяур!
Подбежавшие операторы стали снимать сцену: павший духом приговоренный и его жизнерадостные палачи. Операторов не торопили — картинка должна быть подробной. Пора!
Со стороны, наверное, показалось, что гяур почесал правой ногой левую. Так сказать, нервное. На самом деле носок ботинка сорвал гранату, привязанную за кольцо к щиколотке. Я отчетливо слышал, как хлопнул капсюль, поджигая запал. «Хаттабка» вывалилась из штанины, носок ботинка поддел ее и точным ударом отправил в ноги палачам. Никто ничего не понял. Я досчитал до трех и рухнул в траву…
Звук разрыва у «хаттабки» негромкий, так себе — хлопок. Поэтому в толпе не сообразили. Когда я вскочил, палачи, стеная, лежали на траве, зрители смотрели на них, выпучив глаза. В три прыжка я подлетел к раненым и выхватил у одного «Стечкин» — пистолет я сразу приметил. Абреки не солдаты, оружие носят заряженным. Я очень надеялся, что это так, со скованными руками передернуть затвор трудно. Сдвинув предохранитель, я упал на колено…
Планируя операцию, я понимал, что могу рассчитывать на пять секунд. В худшем случае — три. Именно столько требуется, чтоб осознать происходящее и поднять оружие. Недостаток времени требовал выбора цели. Поначалу я считал ею актера, но на лугу передумал. По горским обычаям за безопасность гостей несет ответственность хозяин — тот, кто созывал на праздник. Смерть гостей актеру не простят. Не стоит убивать покойника дважды. И еще… Абреки воюют за деньги шейхов. Много им отвалят, как шейхов убьют? Замять происшествие не удастся — операторы снимают даже сейчас. Ну, и, в–третьих… Мне очень не нравились бородатые, жирные рожи…
«Стечкин» — хороший пистолет, его одинаково любят в армии и у горцев. Я всаживал пулю за пулей в круглые животы под длинными рубахами, а когда животы кончились, сдвинул переводчик на автоматический огонь. Ударил по толпе очередью, не целясь. Время мое выходило. Я не видел, попал ли в кого — там кричали, суетились, падали — то ли от пуль, то ли спасаясь от них. Паника была мне на руку — я успел выпустить обойму, все двадцать патронов. Успел подумать о второй, но только подумать.
…Первым очнулся абрек у ДШК. Я увидел дульный тормоз с черным зрачком ствола, направленным мне в грудь. Это было лучшим, о чем можно мечтать. Пули «калаша» могут ранить, калибр 12,7 миллиметров таких надежд не оставляет…
* * *
Впоследствии я пытался понять, чего хотел старик, давая мне питье и гранату? Помочь мне или наказать? Последнее у него получилось…
Очнувшись в первый раз, я обрадовался. Было невыразимо приятно вновь ощутить себя в теле, здоровым и полным сил. Светило солнышко, пели птички, но очень скоро я понял: это не для меня…
На римских военных судах гребцами служат свободные матросы, на купеческих либурнах гребут рабы. В первой жизни я много читал об ужасах рабства. Авторы красочно описывали: гребцы сидят прикованными к скамьям, по проходу вышагивает надсмотрщик с бичом, непременно пузатый и лысый, этим самым бичом он беспощадно хлещет направо–налево несчастных рабов… Гребцы прикованы к скамьям навечно, здесь они едят, пьют и оправляют естественные надобности, поэтому плавают в собственном дерьме. Где, интересно, авторы это видели?
Для начала разберемся, кто такой раб? Как правило, воин вражеской армии, захваченный в плен с оружием в руках. То есть враг, пытавшийся вас убить. Его пощадили, но кормить задаром никто не подписывался… Не сумел воевать с умом, так иди, работай! Спрос есть. Молодой, здоровый раб стоит дороже упряжки волов. А теперь спросите: какой владелец в нормальном рассудке станет портить свое имущество, позволяя лысому отморозку хлестать его бичом? Пойдем далее. Капитану судна приятно обонять экскременты рабов? Проще приставить к гребцам мальчика, который подбежит по зову с кожаным ведром, после чего опорожнит ведро за борт. Не остаются гребцы прикованными к скамьям вечно. В порту их выводят на пристань и отправляют в эргастул — до завершения стоянки. Это, конечно, не прогулка по парку, но все ж разнообразие. Куда веселее рабам в доме богача. Нередко их там столько, что обязанности каждого становятся микроскопическими. По смерти хозяина принято отпускать рабов на волю. Они получают имя владельца, римское гражданство и становятся на учет за пособием. Многие живут на это пособие из поколения в поколение, как негры в США.
В госпитале, российском, я читал про Спартака. Уже тогда многое казалось странным. Почему войско рабов, разбив римлян, не ушло из Италии? Им никто не мешал. Вот и двинулись бы фракийцы во Фракию, галлы — в Галлию, германцы — в Германию. Со слезами на глазах — к родным очагам… Ага! Что они там потеряли? Это все равно, что предложить москвичу, выросшему в деревне, вернуться обратно. Снова ковыряться в земле, пасти коров, кормить свиней… Обеими ноздрями вдыхать воздух свободы. Предложите это москвичу! Догадываетесь, что ответит?
Спартак со товарищи были гладиаторами. Для пленного воина попасть в гладиаторы все равно, что выиграть миллион в лотерею. Ланисты заботятся о гладиаторах, как отцы, правильнее будет сказать, как владельцы футбольных клубов о своих игроках. Гладиаторов кормят до отвала — в прямом смысле слова. Гладиатор должен быть тучным — толстый слой жира хорошо защищает от смертельных ударов. Конечно, гладиаторов заставляют учиться, но футболисты тоже тренируются, хотя им этого не всегда хочется. К тому же гладиатор кровно заинтересован во владении оружием. В любом случае, это интереснее, чем ворочать веслом.
Разумеется, гладиаторы гибнут на аренах, однако рабы в шахтах и на солеварнях мрут чаще. Отряд гладиаторов, принадлежащий ланисте, сражается не чаще одного, редко двух раз в год — устроить гладиаторские игры стоит дорого. Что делает гладиатор в промежутках? Ест, пьет, им даже женщин приводят. Конечно, есть и тренировки, но я уже вспоминал футболистов…
Во время игр гибнет примерно один из восьми гладиаторов, у среднестатистического есть шанс прожить четыре–шесть лет. Не факт, что он протянул бы столько в своей Фракии. К тому же умелых, популярных у зрителей воинов, ланиста бережет. Кто режет курочку, несущую золотые яйца? Знаменитый гладиатор все равно, что знаменитый футболист. Женщины стремятся к нему в постель, и женщины эти часто не бедные. За хороший бой гладиатор получает свободу, что бывает нередко. По освобождению находится богатый спонсор, вернее, спонсорша, которая превращает остаток жизни кумира в рай на земле. В своей Фракии он спал бы в землянке и умывался навозом…
Спартаку со товарищи не было резонов бежать. Кроме одного: хотелось жить еще слаще. В каждом из нас сидит желание жить легко и весело: пить, гулять, добывая средства к такой жизни разбоем. Далеко не каждый решается желание осуществить. Спартак смог. К тому же, к несчастью для Рима, он был умен и находчив. Вспомним хотя бы спуск с Везувия по сплетенным из лозы лестницам…
Я не прав? В американских фильмах Спартак мечтает о свободе? Много американцы понимают в свободе! Они–то, конечно, считают, что понимают, только сами в рабах у доллара. Жизнь в долг — квартира, машина, мебель… Стоит американца уволить, как он берет пистолет и стреляет в тех, кто остался. После того, как мятежные гладиаторы убежали из Капуи, к ним присоединились пастухи, свободные граждане, между прочим! Что делать свободным людям в компании с рабами? Грабить, конечно же. Убивать, насиловать, жечь. Вместе и батьку бить легче.
Спартаку не было резона уходить из пределов Рима. Пройдя республику с юга до севера, он развернулся, чтоб пройти с севера на юг. Оставалось много городов и вилл, где он не побывал… Мы шли по стопам Спартака. Человечьи кишки, намотанные на мраморные колонны, женщины, посаженные на колья, младенцы, нашинкованные кусочками или зажаренные живьем… Наш центурион, а он три войны прошел, и тот блевал. Кто это «мы»? Первая когорта легиона Марка Красса и я, рядовой гастат Секст Помпоний. Секст по–латыни «шестой», это означало, что передо мной было пятеро братьев (для девчонок свой счет), только я их в глаза не видел. Мы до дрожи ненавидели Спартака и его банду. Не только за то, что он творили. Это была странная война. Бандиты в волю жрали, пили, развлекались женщинами, их повозки тащили груды золота и серебра, а солдаты, защищавшие республику, голодали, мерзли и месяцами не получали жалованья. Совсем как в России в 90–е… Центурион орал на нас и колотил палкой. Даже рабов так не бьют — хозяин жалеет имущество. Мы принадлежали государству и, следовательно, — никому. Сытые и многочисленные банды Спартака побеждали нас в битвах (им было за что драться), нас за это подвергали децимациям — казнили каждого десятого. Скоро я решил: такая жизнь хуже смерти. Римским солдатам подобные мысли приходят не редко. К тому же я не был римлянином, какое мне дело до величия республики? Я не стал использовать меч: их клинки сделаны из сырого железа и, попав в кость, легко гнутся. Широкий и короткий кинжал «пугио» подходил лучше. Быстрый взмах лезвием у шеи — там, где сонная артерия, легкая боль, а затем сладкий сон…
Наказание последовало незамедлительно. Старик сказал: «Соблюдай правила!», но забыл их разъяснить. Это сделала пифия, которую я нашел две жизни спустя. Вот ее слова:
«Жизнь — это дар. Только тот, кто даровал, имеет право ее забрать. Жизнь — это бесценный дар, ее следует защищать, невзирая ни на что. Защитивший дар удостоится милости».
Я спросил, что это за милость, но пифия не ответила. Они вообще немногословные…
Я не буду перечислять колдунов и магов, к которым я обращался со своей бедой. Часть их была шарлатанами, другие что–то умели, но прок от всех был одинаковый, то есть никакой. Я потратил большую часть военной добычи на молебны и мессы, лучше б я ее пропил… Чего я добивался? Того, что любой человек имеет с рождения — право на нормальную смерть. Старая колдунья, которую я сыскал в испанском порту, сказала мне так:
— Тебе не следовало брать кувшин. Выпив «эль–ихор» (она произнесла именно так), ты принял дар. Отказаться от него нельзя.
— Но я не знал, что в кувшине!
— Это не имеет значения.
— Надежды нет?
— Со временем «эль–ихор» теряет силу.
— Как я это пойму?
— Будет знак.
— Какой?
— Нечто необычное, чего не было раньше. Терпи! Чем больше смертей перенесешь, тем быстрей все случится…
В госпитале, в первой своей жизни, я читал забавную книгу о реинкарнации. Ерунда, конечно, как все подобные писания, но со временем вспомнилось. У адептов реинкарнации есть важное преимущество: возрождаясь в новом теле, они не помнят прошлого. Я же помню все, и это страшно.
Убив Секста Помпония, я очнулся гребцом Тавром. Помните, я рассказывал о судне? Хозяин Тавра был доволен рабами: команда выгребла в бурю. По прибытии в порт гребцов досыта накормили и дали им вина. Дело было вечером, перевод рабов в эргастул отложили. Это было серьезной ошибкой. Выпив, гребцы захотели добавки, да только дать ее было некому. Мальчик–ассенизатор добыл ключи, гребцы освободились от общей цепи — личные им давно не мешали, и сошли на берег. Денег на выпивку у них, естественно, не было, добывали ее, грабя таверны. Кабатчики вызвали портовую стражу, но гребцы, мужики не слабые, к тому же, порядком пьяные, с помехой сладили быстро: кого прогнали, кого прибили лавками и ножками от табуретов. Победив в схватке, гребцы продолжили пить и уснули, где сморил их хмель. На рассвете их повязали. В этот миг я стал Тавром.
Приговор римского префекта был скорым — на крест! Хозяин наш хлопотал и суетился — потерять столько рабов! — но префект даже слушать не стал. Римляне придумали много забавных вещей, в том числе эту казнь. Когда человека вешают на крест, тело его опускается, он не может дышать. Чтоб вдохнуть, надо приподняться. Для чего опереться на подставку в ногах (если она есть) или же на гвоздь, которым приколотили к кресту твои ступни. Сказать, что это больно, означает ничего не сказать. Если даже есть подставка, к кресту прибиты руки. При каждом подъеме для вздоха, кисть поворачивается вокруг вбитого в нее гвоздя. В античном мире гвозди делали не из проволоки, их ковали в кузнях, и гвозди выходили четырехгранными. Человек в состоянии отказаться от воды и пищи, но от желания дышать отказаться невозможно. Десять–двенадцать раз в минуту, если очень себя контролировать — пять–шесть. Живым мясом вокруг граненых гвоздей… Остроумно и экономно: казненный сам себя истязает. А чтоб он не умер раньше времени, специально приставленный солдат поит распятых, поднося на острие копья губку с водой. Хлебни, сердешный…
Умному достаточно одного урока. Впредь я твердо следовал указаниям пифии, но долго в телах не задерживался. Я всегда попадал на войну (эпизод с гребцом был исключением), а жизнь у солдата на войне короткая. Кем я только не был! Греческим гоплитом в битве с персами, крестоносцем в войске короля Балдуина, немецким наемником периода религиозных войн и английским лейтенантом в Индии… Дважды воевал в России — в 1812 году и в 1941–м… На своей стороне, разумеется, иначе, не задумываясь, повторил бы судьбу Секста Помпония. Меня резали, рубили, протыкали копьем и расстреливали картечью… Я не оставался в долгу.
Поначалу чужое тело смущало меня. Выгонять хозяев из дома некрасиво. Я получал не только чью–то силу и молодость, но и навыки владения оружием, говорил на языках, которые знал прежний хозяин. Однако, сопоставив ряд фактов, я понял: владельцы тел перед заселением были мертвы. Гость просил позволения войти, но дом оказался пуст…
Глава 3
Голоса…
— Вы не видите: он спит!
— Разбудите! Дело не терпит отлагательства!
— Прапорщик третьего дня перенес тяжелую контузию.
— Это не важно!
— Я возражаю!..
Не отвяжутся… Господи, как трещит голова! Решительно отбрасываю одеяло, сажусь! Уф! В палате двое: Рапота и незнакомый офицер с двумя серебряными звездочками на золотистых галунах погонов кителя. Подпоручик. Тоненькие усики на верхней губе, тоненькие ножки в краповых рейтузах и начищенных до блеска изящных сапожках с серебряными розетками. На каблуках шпоры: кавалерист?
— Господин прапорщик?!
— С вашего позволения, господа, я оденусь. Не привык встречать гостей неглиже.
Одеваюсь, офицерик нервно вышагивает по палате. Нечаянный визит связан со вчерашним событием — это к гадалке не ходи. Наконец последние пуговицы застегнуты.
— Прапорщик Красовский?
— Он самый.
— N–го гусарского полка Корнет Лисицкий. У меня к вам дело чрезвычайной важности. Вчера вы оскорбили словом и действие князя Бельского…
— Неужели?
Приятно видеть недоумение на напыщенном личике.
— Вы хотите сказать, оскорбления не было?
— Совсем нет. По моему мнению, оскорбить такого мерзавца, как ваш князь, попросту невозможно. Грязь к грязи не пристает.
Так, в зобу дыханье сперло. Люблю окорачивать жеребчиков.
— Вчера штабс–ротмистр пытался изнасиловать сестру милосердия Ольгу Матвеевну Розенфельд, — это Рапота. — Если б не вмешательство прапорщика…
Жеребчик хоть бы глазом моргнул — в курсе. Та–ак, здесь другая игра.
— В любом случае прапорщик не имел права. Я уполномочен передать вам, господин Красовский, вызов от князя Бельского. А так же вам, поручик!
— Ему–то за что? Не оскорблял…
— Стал свидетелем, но не предпринял мер.
Ах, вот что?
— Тяжесть нанесенных оскорблений заставляет князя требовать удовлетворения немедленно. За оградой ждут экипажи. Ехать недалеко, поэтому врач не нужен. (Правильно, зачем лишний свидетель?) Если вы уклонитесь…
— Нельзя отказывать таким людям.
— Оставьте свои шуточки, прапорщик!
— Я серьезно.
— А вы, поручик?
— Принимаю!
— Едем!
Нагло разваливаюсь на койке. Жеребчик опять в недоумении.
— Насколько помню, корнет, за мной выбор оружия?
— Плохо помните! Право выбора оружия за оскорбленной стороной! А поскольку вид оскорбления самый тяжкий, князь имеет право диктовать условия дуэли.
Вон оно как, Петрович! Они меня за идиота держат?
— Знаете что, корнет? Катитесь вы со своим князем и его оскорблением куда дальше!
Столбняк. Мягше с людьми надо быть, господин корнет, мягше.
— Так вы уклоняетесь от дуэли? В таком случае я…
— Если вы сделаете шаг, корнет, я выброшу вас в окно. Вы имели счастье лицезреть князя? Спешу заверить: тоже будет и вам. Я не люблю насильников и хамов. Ваш протеже получил по заслугам. Или мы будем стреляться на моих условиях или все останется как есть. Понятно?
— Чего вы хотите?
Как–то быстро он сдулся.
— Право выбора оружия.
— В нашем экипаже револьверы и шашки. Что предпочитаете?
— Винтовку!
Не ждали–с?
— Позвольте, как винтовку?
— Таково мое желание.
— У нас нет винтовок! — он почти кричит.
— Так озаботьтесь, чтоб были. Даю полчаса! — демонстративно смотрю на циферблат часов. — Если через тридцать минут не явитесь, буду считать: от дуэли уклонились. Со всеми вытекающими…
Мгновение он колеблется, затем срывается и исчезает за дверью.
— Почему винтовка, Павел?
Достаю из кармана «браунинг».
— Прицелься!
Сергей зажмуривает левый глаз. Пистолетик пляшет в руке. Забираю оружие.
— Вчера мы слегка выпили, не так ли?
— А винтовка?
— У нее приклад.
— Почему полчаса?
— За это время они ничего не успеют: ни подточить боек, ни испортить патроны.
— Вы полагаете?
Святая простота! Сам вчера говорил о карьере князя. Нет свидетелей, нет и преступления. Как там у классика: «Это немножко похоже на убийство, но в военное время… хитрости позволяются». Рассчитывать, что некто, способный ударить женщину в солнечное сплетение, станет соблюдать законы чести… «Ах, оставьте!» — как поется в популярном романсе. Сергей смущенно опускает глаза. Ладно, нужда зовет! Пока есть время…
По возвращению с наслаждением умываюсь холодной водой из тазика. Кранов здесь, естественно, нет. Тазик уносят, взамен на столе появляется поднос с двумя стаканами чая в мельхиоровых подстаканниках и булочки. Завтрак. Сергей радостно хватает стакан.
— Я бы не советовал, поручик!
Он смотрит недоуменно.
— Не дай бог пуля в живот…
Он бросает стакан, будто ожегшись. Беру его и с наслаждением припадаю к горячей жидкости.
— Позвольте, а вы?
— Мне можно.
И нужно. Мне стрелять первым, а горячий чай — лекарство для больной головы. Живот? В него еще нужно попасть. Едва покончил с чаем, как явление второе: те же и корнет Лисицкий.
— Винтовки есть! Едем, господа!
По классическим правилам дуэли, противники приезжают к назначенному месту порознь. Но нынче время военное, не до церемоний. Князь с корнетом в первой пролетке, мы — во второй. По пути шепотом инструктирую Сергея. Пока не кончится поединок с князем, ему исполнять обязанности секунданта. Я волк драный, но его объехать на кривой козе проще простого…
— Вы много дрались? — от уважения он переходит на «вы».
— Бывало.
— В Англии?
Киваю. Хорошо, что за плечами есть Англия.
— На пистолетах? Шпагах?
— По всякому.
На мечах тоже случалось.
— Мне вот не довелось!
Нашел о чем жалеть!
— Я давно не держал из винтовки. В последний раз — в Михайловском училище. В отряде мы пользуемся «Маузером» — такой большой пистолет в деревянной кобуре. Авиаторам они положены.
Скашиваю взгляд: бледен, но страх скрывает. Оно понятно: впервые в жизни стать под дулом. Мне нельзя проигрывать. Если меня убьют, Серегу пристрелят, даже комедию с дуэлью ломать не станут. Еще один не целованный мальчик на моей совести?
Подъезжаем. Небольшая поляна со всех сторон укрыта елями. До проселочной дороги рукой подать, но с дороги поляна не просматривается. С умом выбрано! Когда они спали? С другой стороны неплохо: не выспавшийся перед дуэлью — не противник. Извозчики остаются ждать. На поляне мы с князем расходимся в стороны, Рапота и Лисицкий остаются уточнять правила. Вижу, как Сергей ожесточенно спорит — молодец! Вот он берет винтовку, передергивает затвор и прицеливается в небо. Бах! Берет вторую — бах! Оружие проверено. С винтовкой в руках Сергей направляется ко мне.
— Дистанция — пятьдесят шагов! — сообщает хмуро. — По сигналу можно сразу стрелять или идти к противнику. Оружие можно перезаряжать, у каждого по четыре патрона. Сигнал — выстрел из револьвера. Голос на таком расстоянии можно не расслышать, потом, поди, докажи! Сигналю я. Не одолжите «Браунинг»?
Он и на этом настоял? Умница! Тем временем корнет отмеривает пятьдесят шагов. Указывает место, становлюсь, держа винтовку перед собой. Князь напротив. На бледном лице двумя пятнами выделяются синяки под глазами. Рапота с корнетом уходят с линии огня.
— Приготовиться! — Сергей поднимает пистолет.
Князь стреляет за мгновение до сигнала. Навскидку. Я хоть и ждал чего–то подобного, но не уследил. Пить меньше надо! Пуля срывает погон с левого плеча. Хорошо их учат в кавалерийских училищах! Теперь моя очередь! Вскидываю винтовку. Прицел выставлен, но с такого расстояния это не важно. Пока князь лихорадочно передергивает затвор, жду. Мне необходимо видеть белое лицо с двумя пятнами по сторонам. Инструктор учил нас: «Никогда не цельтесь в голову! Она маленькая и твердая. Цельтесь в корпус: он большой и мягкий!» Это правильно, но сегодня особый случай. Есть! Плавно нажимаю спусковой крючок и опускаю винтовку к ноге. На другой стороне поляны уже никто не стоит.
Лисицкий, семеня ножками в гусарских ботиках, бежит к князю. Следом — Рапота. Они наклоняются, трогают тело, затем выпрямляются. Идут ко мне. На лицо корнета противно смотреть.
— Прямо в переносицу! — губы у него дрожат. — Сзади — полголовы вырвало… Господи! Что я скажу его превосходительству, родителям?
У князя есть родители? Ну да, это мы сироты.
— Ваша очередь, корнет! Берите винтовку! Думаю, трех патронов нам хватит.
В его глазах ужас, лицо пепельное.
— Господин прапорщик! Послушайте… Я не одобряю вчерашнее поведение князя, так ему и сказал. Но мы друзья, он попросил… Долг чести… Если вас устроят мои извинения…
— Меня — вполне, но что скажет поручик?
Корнет умоляюще смотрит на Сергея. Тот напускает на себя важность, мгновение (очень долгое мгновение!) думает, затем нехотя кивает. Ну, Серж, ну, лицедей!
— Благодарю вас прапорщик! И вас поручик!
— Позаботьтесь о теле!
— Да–да, конечно.
Отдаю винтовку. Мы с Сергеем выходим на дорогу. По пути он сует мне пистолет. Возвращаю.
— Подарок!
— У меня в отряде «Маузер»…
Ладно. Пригодится…
У госпиталя нас встречает толпа. Сестры милосердия, санитары, даже врачи. С первого взгляда понятно, кого ждут. Быстро здесь разносятся вести! Выходим из пролетки, идем, как сквозь строй. Нас обшаривают взглядами. Почему–то смотрят на мое левое плечо. Погон! Пытаюсь приладить его на ходу — попусту. Ну и пусть!
На крыльце сам коллежский асессор.
— Живы! Не ранены?
— Никак нет! — это Сергей.
— А князь?
Сергей размашисто крестится. По толпе словно шорох прошел — повторяют.
— Корнет?
— Попросил извинения.
— Слава Богу! — бормочет Розенфельд. — Слава Богу!.. Господа, прошу ко мне!
По скрипучим деревянным ступенькам подымаемся на второй этаж. В кабинете Розенфельд усаживает нас на стулья, сам остается стоять.
— Господа, у меня нет слов… Примите извинения за поведение моей дочери!
Сергей делает протестующий жест, но Розенфельд словно не замечает.
— Ей не следовало принимать ухаживания штабс–ротмистра, тем более, соглашаться на прогулку с ним. Из–за нее погиб человек, еще двое, даже трое, будут иметь неприятности!
— Дуэли в Российской армии разрешены! — опять Сергей. — Все прошло по правилам!
— Сейчас военное время! К тому же… — коллежский асессор машет рукой, и я понимаю, что он хотел сказать. «Что разрешено Юпитеру, не дозволено быку». Ну да, дядя — командующий армией…
Розенфельд подходит к шкафу со стеклянными стенкам, открывает дверцы и некоторое время звенит там посудой, закрывая происходящее от нас широкой спиной. Поворачивается — в его руках стаканы со светло–желтой жидкостью.
— Выпейте! Вам необходимо!
Беру бокал. Ром! Действительно, в самый раз. Возвращаем пустые бокалы. Он держит их, словно не знает куда девать.
— Я растил ее без матери, господа! День–деньской на службе, а там няньки… Избаловали! Думал, здесь будет под присмотром, а вон как вышло. Если можете, простите! Ей всего двадцать… Завтра! — голос его становится жестким. — Завтра же отправлю ее в Москву, к тетке! Пусть продолжит учиться на фельдшера! Решено!
Спорить с ним бесполезно, да и не хочется. Откланиваемся. Меня клонит в сон. Надо поспать — теперь не скоро придется…
* * *
Борода и усы председательствующего — копия императорских на большом портрете за его спиной. Только у Николая II усы не закручены так залихватски. Председатель полковник, остальные члены суда — штаб и обер–офицеры.
— Господин прапорщик!
Встаю.
— Сообщите суду обстоятельства дела!
Сообщаю. Когда дохожу до сцены в парке, за спиной возникает ропот. Возмущенный. Председатель звонит в колокольчик.
— Пра–ашу тишины!
Ропот стихает.
— У вас все?
— Так точно!
— Садитесь! Поручик Рапота!
Сергей встает. В его рассказе больше подробностей.
— Как секундант, хочу сообщить суду, что штабс–ротмистр выстрелил до моего сигнала. (В зале снова ропот.) Пуля сорвала прапорщику погон. Тем не менее, он не стал сразу стрелять в штабс–ротмистра, а дал ему возможность перезарядить ружье…
Выгораживает Серега дружка. Только зря это…
— Са–адитесь! Корнет Лисицкий!
Корнет повторяет слова Рапоты, даже подтверждает выстрел до сигнала. В зале ропот. С чего корнет такой праведный? Слишком гладко все идет, слишком гладко…
— Господин корнет, почему вы согласились участвовать в таком неблаговидном деле?
— Князь Бельский вернулся вечером избитый. Синяки под глазами, синяки на теле. Сказал, что это сделал прапорщик, — кивок в мою сторону. — Сами понимаете, господа, я не мог отказать. О проступке штабс–ротмиста я не знал.
Врет, конечно, но доказать невозможно.
— Господин прапорщик!
Встаю.
— Вы били князя Бельского?
Соврать, как Лисицкий? Свидетелей не было.
— Так точно, господин полковник, бил!
— Почему?
— Он дурно отозвался о сестре милосердия.
— Как именно?
— Язык не поворачивается повторить гнусность!
— За это вы его избили?
— Не только!
— Что еще?
— Штабс–ротмистр предложил замять дело. Сказал, что дядя его командует армией, и я могу стать подпоручиком через неделю…
За спиной уже не ропот — шум водопада. Зал полон офицерами, и далеко не все из них штабные. Обычно военный суд проходит без публики, но сегодня сделано исключение. Председатель долго звонит в колокольчик. Наконец зал утихает.
— Введите свидетеля Хижняка!
Перед судом вытягивается солдат в мешковатой форме. Лицо знакомое — санитар госпиталя.
— Сообщите суду, что сказали военному следователю!
— Значицца, прибирал я в беседке у пруда…
— Что было в беседке?
— Господа праздновали!
— Какие господа?
— Вот эти! Их благородие поручик и их благородие прапорщик. Как отпраздновали, так все и бросили: корзинку, посуду, бутылку…
— Бутылку из–под чего?
— Написано было «коньяк».
— Бутылка большая?
— Обыкновенная.
Ропот в зале.
— Уведите свидетеля!
Вон что! Пьяная драка в период сухого закона…
— Господин поручик! Вы пили коньяк с прапорщиком?
— Так точно!
— Что праздновали?
— Прапорщику Красовскому принесли угощение, он предложил мне разделить. Но я уверяю вас, господин полковник, мы в полном рассудке…
— Не сомневаюсь! Полбутылки коньяка — отличное лекарство для рассудка. Садитесь!
Покойный штабс–ротмистр тоже был выпимши и даже очень. Только у нас доказательств нет.
— Пригласите свидетеля Розенфельда!
На докторе сегодня мундир отглажен. Молодцом!
— Господин коллежский ассесор! Прежде, чем задать вопрос, позвольте от имени офицерского собрания корпуса принести вам извинения за гнусную выходку, совершенную в отношении вашей дочери штабс–ротмистром Бельским! Несмотря на то, что за свой проступок он заплатил жизнью, это несмываемое пятно на офицерской чести корпуса.
— Я принимаю извинения.
— Вы врач, наблюдавший прапорщика Красовского. Каким было его состояние на время ссоры с князем и последовавшей дуэлью?
— Прапорщик перенес тяжелую контузию, в результате которой утратил память. Она до сих пор не восстановилась.
— Это не помешало ему драться и стрелять!
— Контузии провоцируют нервные реакции!
— Ему рекомендовано употреблять спиртные напитки?
— Ни в коем случае!
— Но прапорщик употребил!
— Он не отдавал отчет! Повторяю: тяжелая контузия! Человек только пришел в себя! Ему кажется, что он здоров, хотя на самом деле это не так. Я давно служу по медицинской части и не раз наблюдал… С такой контузией прапорщик подлежит безусловному освобождению от дальнейшего прохождения воинской службы. Я готов подписать свидетельство немедленно!
— Не сомневаюсь, господин Розенфельд! Суд удаляется на совещание!
— Господа офицеры!..
Грохот вставшего зала. Наступает томительное ожидание. Из зала никто не уходит. За моей спиной гул. Сергей повесил нос, корнет чувствует себя не лучше. Ничего не понимаю!
— Господа офицеры!..
Стоим. Председатель надевает очки, они нелепо смотрятся холеном лице.
— …Рассмотрев обстоятельства дела, военный суд нашел корнета Лисицкого, поручика Рапоту и прапорщика Красовского по обстоятельствам дуэли, приведшей к смерти князя Бельского невиновными!
Радостный ропот за спиной.
— Однако же…
Я ждал этого!
— В ходе судебного следствия неопровержимо доказано нанесение побоев прапорщиком Красовским покойному князю Бельскому. Вину прапорщика отягощает имевший перед этим постыдный случай пьянства. Какими бы благородными мотивами не объяснялось поведение прапорщика Красовского, нанесение одним офицером побоев другому бесчестит не только того, кто побои получил, но того, кто их нанес. Такой поступок не совместим со званием русского офицера. Руководствуясь Сводом военных постановлений… на основании статьи 42 Воинского устава о наказаниях подвергнуть прапорщика Красовского лишению офицерского звания, разжаловав его в рядовые. Постановление суда вступает в силу по конфирмации начальником корпуса…
Полковник снимает очки.
— Можете выписывать белый билет, господин коллежский асессор! Господин Красовский вы возвращаетесь под родительский кров. Вы не принесли пользы Отчизне на полях сражений, так постарайтесь сделать это в тылу. Передайте батюшке, что на фронте катастрофически не хватает снарядов и бомб! Пусть выделывает их на своих заводах как можно больше!
Одобрительный гул в зале. Вон оно что! Господин полковник надавил на мораль. Просто наказать виновного при таких обстоятельствах — не комильфо. А вот указать ему место и выбросить из армии… Я буду ходить в подручных у фабриканта ближайшие пятьдесят лет?
— Господин полковник, разрешите просьбу!
— Что еще? — он не скрывает неудовольствия.
— Прошу об оставлении меня в действующей армии!
— Чем будете ей полезны? Доктор уверяет, утратили память. Следовательно, все, чему вас учили…
— Доктор говорит правду. Однако, как изволили заметить, драться и стрелять я умею.
За спиной опять гул. Он смотрит в упор, я не отвожу взгляда.
— Я доложу о вашей просьбе!
Занавес.
Глава 4
Вход в блиндаж занавешен куском брезента, постучать невозможно. Кашляю:
— Разрешите?
Из–за брезента невразумительное бурчание. Решительно сдвигаю занавесь.
— Ваше благородие, вольноопределяющийся Красовский…
— Пашка!
Худощавый офицер вскакивает из–за колченогого столика и заключает меня в объятия. Стою в недоумении: или самому обнять, или все же блюсти субординацию. Выбираю второе.
— Господин прапорщик, смею напомнить…
— Ладно тебе! — он отстраняется, на лице белозубая улыбка. — В школе прапорщиков койки рядом стояли, я буду чиниться?..
— Я разжалован в рядовые.
— Знаю! Вся крепость знает!
Это правда. Пока ехал из Белостока, раз десять остановили. Офицеры подходили и молча жали руку. В самой крепости чуть ли не демонстрация случилась. На площади перед управлением мне отдавали честь даже штаб–офицеры. Быстро здесь разносятся новости…
— Садись, рассказывай! — он указывает на грубо сколоченные нары. Керосиновая лампа на столике мигает.
— Вы, наверное, и так знаете.
— Да что вдруг «вы» и «вы»? — недовольно бурчит хозяин блиндажа. — Как будто забыл!
— Смею напомнить, что действительно так.
Он смотрит участливо:
— Даже как меня зовут?
Киваю.
— Михаил Говоров! Ты звал меня «Майклом» на аглицкий манер.
— Рад видеть тебя, Майкл!
— И я тебя!
Отстегиваю от пояса и кладу на стол флягу. Гаванский ром, лично господин Розенфельд в дорогу снабдили. Коллежский асессор любит чай с ромом.
— На передовой сухой закон?
— Скажешь! — он смеется и кричит в дверь. — Хвостов!
В проеме появляется солдат. Лицо плутоватое.
— Собери нам что–нибудь!
Хвостов исчезает, но скоро появляется снова. На столе утверждается кусок черного хлеба, луковица и кусок вареной говядины. Не густо.
— Пищу доставляют утром и вечером, — извиняющим тоном поясняет прапорщик, он же Майкл. — Как стемнеет. Германская артиллерия простреливает подходы.
Поставив кружки, денщик исчезает. Разливаю ром, чокаемся.
— С возвращением, Пашка! Если б только знал, как я рад! Из нашего выпуска только мы остались. Да что мы! В роте я единственный офицер, исполняю обязанности начальника. Кто бы мог думать, когда нас выпускали?! Прапорщик командует ротой! — он вдруг грустнеет. — Осталось полсотни нижних чинов, взвод по мирному времени…
Командовать взводом честь невелика — унтер–офицерская. Субалтерн–офицеры при командире роты — старшие, куда пошлют. Теперь один из них, правильнее сказать, единственный уцелевший, принял роту. Хорошее место, долго не задержусь. Пуля или снаряд. Короче служба с каждым днем, короче к дембелю дорога…
— Будем здоровы, Майкл!
Славный у Розенфельда ром: крепкий, ароматный. Рассказываю Мише о последних событиях — хозяина следует отблагодарить за гостеприимство. Он слушает, широко открыв глаза. Сжимает кулаки.
— Штабная крыса! Как можно?! Сестрички, они же добровольно… Перевязывать, обмывать, судна за ранеными выносить… Да я бы сам! Из–за кого разжаловать?!. Князья да бароны, сволочь титулованная, как увидишь кого с аксельбантами, так будь покоен, что «фон»! В окопах их не встретишь, прапорщики ротами командуют…
Хм… В любой армии не любят тыловиков, но здесь что–то совсем. Плюс горячая поддержка офицерами разжалованного прапорщика. Хреновые перспективы у этого войска. Сменим тему.
— Отчего такие потери в людях? Артиллерия?
— Ты видел траншеи? Полный профиль, стенки укреплены. Артиллерия ведет огонь, да без толку, — он косит взглядом, я делаю успокаивающий жест: контузия прапорщика Красовского — случайность. — Завелся у германцев меткий стрелок или стрелки, — он пожимает плечами. — Голову высунуть не дают — сразу пуля! Начальника роты так убили…
Интересно! Делаю недоуменное лицо.
— Хвостов! — кричит Миша в дверь. — Кликни Нетребку! И болвана своего пусть захватит!
Спустя пару минут в блиндаже маленький круглый солдатик с какой–то деревяшкой в руках. Беру ее в руки. Голова человека, вернее, гладко обструганная деревяшка, ее изображающая. Глаза, брови и нос прорисованы углем. Рта нет.
— Это что?
— Болван, ваше благородие! — рапортует солдатик. — Для выделки шляп–с и париков пользуют, дабы по форме. Я до призыва в числе первых болванщиков был–с. Вот–с, пригодилось.
— Для чего?
— Германец, коли фуражку на штыке из траншеи поднять, не стреляет. Непременно, чтоб голова была.
Только сейчас замечаю аккуратную дырочку над прорисованным носом. Переворачиваю деревяшку. Выходное отверстие куда крупнее, но не такое страшное, как у человека.
— Этот болван более не годится! — сыплет словами Нетребко. — Коли дырочка во лбу, германец не бьет.
Оптический прицел…
— Снайпер!
Миша смотрит недоуменно. Ну, да, массовое снайперское движение только нарождается. Армии месяцами сидят в окопах, больше заняться нечем, как поглядывать в прицел.
— Снайпер — меткий стрелок по–английски…
— В том–то и беда, что больно меткий! — он сжимает кулаки. — Управы никакой — из траншеи не выглянуть. Только ночью. Снарядами не закидаешь — неизвестно куда стрелять. Высмотреть нельзя: выглянешь — убьет. Траншейную оптическую трубу давно прошу, но не шлют, — он жестом отпускает Нетребку. — Вот такая диспозиция, Павел. Хорошо, что ты вернулся! Хоть и рядовой, а командовать можешь…
— Нет!
Он смотрит удивленно.
— Я все забыл!
Он грустнеет.
— К чему тебя приставить?
— Займусь метким стрелком! С твоего позволения.
Он смотрит недоверчиво.
— Драться и стрелять я не разучился!
Миша смеется.
— Чего надобно?
— Хорошую винтовку, выберу сам. Это раз. Далее: бинокль, карту местности или хотя бы кроки, компас и Нетребку в помощники.
— Бери! — он снимает со стены бинокль в футляре. — От начальника роты остался, добрый, германский. С ним и убили.
Оптимистическое напутствие…
* * *
Назавтра пристреливаю винтовку в тыловой лощине. Еле выбрал. У большинства солдат винтовки старые, с казенниками, переделанными из старых трехлинеек под новый патрон с остроконечной пулей. Служили винтовочки долго, да и чистили их рьяно — каналы стволов сильно поцарапаны. Только у моей сияет зеркальным блеском. Прицел обычный, но до германских траншей метров триста, сгодится. Если, конечно, снайпер не за бронированным щитком — в Первую Мировую применяли. В амбразуру мне не попасть. Результаты пристрелки демонстрируют это убедительно — только две из пяти пуль ложатся в черный круг, нарисованный углем. Трехлинейка образца 1891 года — это не СВД. Нетребка неподалеку строгает болванов — я обещал ему выпивку. Флягой с вожделенной жидкостью меня снабдили врачи госпиталя, не один Розенфельд сочувствует разжалованному. Нетребка и без того выполнит приказ, но личная заинтересованность не помешает. Бывший болванщик — ефрейтор, я — рядовой. Нижний чин из вольноопределяющихся не чета обычному солдату: к хозяйственным работам не привлекается и вообще «из благородных», но формально Нетребка старше по званию. Надо выказать уважение. Ефрейтору предложение по душе: строгает — только стружки летят! Это правильно: работать надо тщательно. Мне терять нечего, но солдатам в траншее есть. Им новые тела не светят…
Нетребка заканчивает к полудню. Прилаживаем двух болванов на крепкие палки с ручками. Берем одного и топаем на левый фланг. Свободные от службы солдаты тянутся следом, правда, держатся в отдалении. Сидеть в траншеях скучно, хоть какое развлечение. Их благородие, вернее, бывшее благородие, чудит — будет, что перетереть вечерком. Надеваем на болвана солдатскую папаху и осторожно выдвигаем из траншеи. Нетребка, как более опытный, руководит. Сначала над бруствером вырастает папаха, прячется, появляется снова, после чего возникает «лоб».
Бах! Хлоп! Деревянные щепки сыплются в траншею. С трудом удерживая болвана от поворота, опускаем его в траншею. Втыкаем нижний конец палки в землю. Нетребка держит болвана, чтоб не сбилось направление. Я сую специально приготовленную палочку в проделанное пулей отверстие, достаю компас и наношу на кроки первый азимут. Прием старый, но здесь в новинку. Бросаем поврежденного болвана, берем нового и бредем на правый фланг. Там все повторяется: бах, хлоп! Наношу азимут на кроки. Пересечение… Твою мать! Или кроки неточные, или снайпер отмороженный: свил гнездо на нейтралке, метрах ста пятидесяти от наших траншей. Результат настолько неожиданный, что едва удерживаюсь от желания выглянуть наружу и проверить. Ага! Бах, хлоп — и дембель! У меня работа не выполнена.
Перед ужином наливаю Нетребке кружку спирта. Он уходит, прижимая ее к груди. Поделится с фельдфебелем, выкажет уважение. В кружку влезло полфляги — оба будут хороши. Нам нельзя ни капли.
Ночь темна. Беру кирку и шагаю в тыл. Здесь, в сотне метров от наших траншей, некогда стояла деревня. Хаты сгорели, только печи вздымают трубы на пепелищах. Правильно расположены эти печки. Проламываю отверстие со стороны траншей. Печка закопченная, черное отверстие не бросается в глаза. Залезаю внутрь. Топка у русских печей огромная, трое поместятся. В печах зимой моются. Дырка с обратной стороны вышла в самый раз — не много, но и не мало. Кладу рядом винтовку, бинокль, выстроганную Нетребкой подставку. Миша звал спать в блиндаже, но это не лучшее место. Командира роты в любой момент могут поднять, а мне нужно выспаться. Шинель сверху и снизу, под головой башлык. Не лучшая постель, но бывало и хуже. Немцы и наши постреливают, но засыпаю почти мгновенно.
Солнце красит нежным светом башни древнего Кремля… Роль башен выполняют подошвы сапог вольноопределяющегося. Пора! Хорошо, что день ясный — солнце светит в глаза немцам. Переворачиваюсь на живот, достаю из футляра бинокль и кладу перед собой кроки. Что у нас? Ага, некогда на нейтральной полосе росло дерево. Разрывом снаряда дерево повалило: ствол, мешанина ветвей. Удобная позиция, если, конечно, снайпер здесь. С оптическим прицелом можно запросто стрелять из своей траншеи. Если снайпер там, без артиллерии не обойтись, из трехлинейки не достану.
Наблюдаю пять минут, десять, полчаса. Никакого движения. Или снайпер обладает отменной выдержкой, или его здесь нет. Перевожу окуляры на свою линию. Печка стоит на пригорке, траншея хорошо просматривается. Видны папахи солдат, неспешно передвигающихся вдоль линии обороны. Где Нетребка с болваном? Еще не очухался? Порву как тузик грелку! Твое счастье, что из печки никак!
Наблюдаю фуражку. Ротный, а он в курсе, отправился за болванщиком. Взгреет — и правильно сделает. Мысленно желаю прапорщику не жалеть пинков. Проходит пять минут. Следом за фуражкой в обратном направлении движется папаха. Траектория головного убора извилиста и наводит на мысли о скорбном похмелье. Наконец поверх бруствера возникает болван. Он дрожит и пошатывается — кому–то сегодня нездоровится.
Бах! Болван стремительно падает обратно. Есть! Серый дымок висит над стволом поваленного дерева. Порох в патронах здесь уже бездымный, но все ж не совсем. Утренний воздух плотнее дневного, дымок тает медленно, германцу не мешало бы знать. Впрочем, чего бояться? Столько дней безнаказанного разбоя, «ганс» работает, как в тире! Навожу бинокль — вот он! Белое лицо из–под лохматой накидки. Силен в маскировке, наверняка из охотников — бил львов где–то в Африке.
Замечаю место и примащиваю винтовку на деревянной подставке. Теперь, главное, не спешить. Лицо над стволом превращается в крохотное белое пятнышко. Подвожу мушку, задерживаю дыхание и медленно спускаю курок. Бах! От выстрела в замкнутом пространстве звенит в ушах. Сверху обильно сыплются хлопья сажи. Вот об этом мы не подумали…
Отфыркиваюсь и берусь за бинокль. Снайпера не видно, но его винтовка упала за ствол дерева, приклад торчит вверх. Ни один стрелок так не бросит оружие. Попал… А это что? От дерева к германским окопам кто–то быстро ползет. Обычная форма цвета фельдграу. Наблюдатель, помощник снайпера. Правильно, один человек не в состоянии выискивать цели по всему фронту.
Перезаряжаю винтовку, кладу на подставку. Хотя цель перемещается, наводить легче — движущуюся мишень заметить проще. Бах! Очередная порция сажи. Беру бинокль. Немец лежит неподвижно. Жду, не шевелится. Десять минут, двадцать. Нетребко в траншее напрасно толчет своим болваном. Все!
Вылезаю из печки, отряхиваюсь и во весь рост иду к своим. Из траншеи выглядывает Миша.
— Пашка, сдурел!
Не спеша прыгаю в траншею.
— Господин прапорщик, цель уничтожена!
— Обормот! — сердится он и вдруг достает зеркальце: — Взгляни на себя — чистый арап!
А ведь, правда! Смеюсь. Белые зубы на черном лице…
* * *
— Умойся!
— Не стоит. Ночью навещу покойника, лицо не будет отсвечивать.
— Рехнулся?! Паша, я понимаю: хочешь вернуть офицерское звание. Только зачем рисковать? И без того доложу…
Ссать я хотел на ваше звание! Винтовка нужна! Авторам восторженных статей о мосинской трехлинейке сердечно желаю с ней и воевать. В сорок первом с ней набегались. Мы люди негордые, согласны на «Маузер» с оптическим прицелом.
— Ты очень изменился, Пашка! Не узнать.
Это как?
— Не обидишься?
Валяй!
— Всегда был степенным, рассудительным. Сгоряча в драку не лез, держался позади. Я удивился, услыхав про дуэль. Да что дуэль! На суде просил оставить в армии рядовым! Я думал, жалеешь…
О чем?
— Ты рассказывал…
Что?
— Отец оставил вас с матерью ради другой женщины. Ты учился в Англии, когда мать умерла. Пока ты вернулся, отец обвенчался с разлучницей. Ее зовут Надежда Андреевна Сонина, теперь уже Красовская. (Вот каким боком нам Розенфельд!) Ты разругался с отцом и записался в школу прапорщиков.
Понятно. Отпрыск промышленника, оскорбленный явлением новых наследников, пошел на демарш. Однако, хлебнув окопных радостей, передумал. Папашка принял бы сына, но случился снаряд…
— У меня была контузия, Майкл!
Миша согласно кивает. Контузия все объясняет. Удобная вещь.
Когда темень накрывает линию фронта, выбираюсь из траншеи. Из проволочного заграждения вытащена секция, главное, на обратном пути не заблудиться. По сторонам оставленного мне коридора, солдаты постреливают в сторону германских окопов. Выстрелы заглушают шаги. Ползти по мокрой земле — занятие малоприятное, да и глупое. Пригнувшись, иду к поваленному дереву. В руке «Браунинг». Миша предлагал взять винтовку, но мы не идиоты. В кого целиться ночью? Здесь нужно как Дубровский…
Немцы на выстрелы не отвечают. То ли экономят боеприпасы, то ли не пришли в себя. Днем не предпринимали попыток вытащить убитых, чему способствовала прицельная стрельба вольноопределяющегося. Убить не мы их убили, но напугали здорово.
Сапоги скользят по влажной земле, пару раз сваливаюсь в воронки, но без последствий. Вот оно — дерево! Осторожно перелезаю ствол, иду вдоль. Носок сапога задевает что–то мягкое. Он! Трогаю — холодный! Пистолет — в карман!
Первым делом забираю и закидываю за спину винтовку. Снимаю с трупа ремень с подсумками — без патронов никак! Обшариваю карманы, перемещая их содержимое в свои. Никаких эмоций, сотни раз проделывали. Законная добыча… Теперь навестим второго. У помощника винтовки нет, а вот подсумки с патронами… Очень кстати! Бинокль — еще лучше. Тот, что ссудил мне Миша, подлежит возврату. Будет свой. Что еще? Плоский винтовочный штык — не помешает. Содержимое карманов… Пора.
Показалось? Осторожные шаги со стороны немецких окопов. Бежать? Выстрелят на шум. В темноте попасть трудно, но пуля — дура. Затаиваюсь, «Браунинг» в руке.
— Герр обер–лейтенант! Вас ист лоос? (Что случилось?)
Голос тихий, испуганный. Это хорошо — робкие нам на руку. Молчим. Шаги осторожно приближаются. Привыкшие к темноте глаза различают на фоне неба согбенную фигуру. Винтовка за спиной, гость один и явно не настроен на схватку…
Пистолет — в карман, штык–нож покидает ножны. Ложусь на спину, тихий стон. Немец подходит, наклоняется:
— Герр обер..
Лезвие упирается в горло гостя.
— Хуэ! (Тихо!)
Мой немецкий плох, но меня поняли. Немец застыл, согнувшись, только кадык дергается. Не порезался бы! Медленно привстаю.
— Хенде хох! Фортверс, марш–марш!
Судорожный кивок — понял. Толкаю немца в сторону своих окопов. Перелезаем ствол дерева, топаем. Через десяток шагов он сваливается в воронку. Легкий вскрик, но его вряд ли слышат — немцы молчат. Помогаю бедолаге выбраться. Шепотом поясняю, что впереди еще воронка. Снова крикнет — капут! Кивает часто–часто. Спекся. Незаметно прячу штык в ножны — не понадобится. Быстрым шагом идем к своим.
— Стой, кто идет! — клацанье затвора.
— Православные, братцы!
— Читай молитву!
— Отче наш, иже еси на небесех…
— Проходи!
— Со мной пленный, не застрелите с испугу. Он первым.
— Поняли, ваше благородие!
Немец сползает в траншею. Его мгновенно разоружают и обыскивают. Прыгаю следом.
— Пашка! Ты даешь! — Миша обнимает и тискает.
Мне б подремать…
Позднее утро, завтрак я проспал. Наказание — полкотелка остывшей каши и ломоть черного хлеба. Жую. Миша читает политинформацию — вводит в курс военных и политических событий. Третьеразрядная (в буквальном смысле, поскольку имеет третий класс) крепость Осовец вопреки всем ожиданиям стала главной на Восточном фронте. Меня не удивляет: стратеги, планирующие войны, всегда ошибаются. Осовец не успели достроить: несколько фортов на пригорках не в состоянии прикрыть артиллерийским огнем десяток верст фронта. На этих верстах держит оборону пехота, в том числе Ширванский полк. Это единственный путь из Восточной Пруссии в тыл русским армиям на Варшавском направлении. По обеим сторонам полоски суши — болота и реки, армиям не пройти. Стоит германцу взять Осовец, как фронт в Царстве Польском рухнет. Более того, русские корпуса попадут в котел — так сгинула в Пруссии армия Самсонова. Поэтому немцы прессуют Осовец. («Прессуют» — мое слово, Миша таких не знает). Сначала беспрерывно атаковали подступы к крепости, получили по зубам (в том числе и от ширванцев) и подвезли тяжелые орудия. Калибр 16 дюймов, один снаряд тянет на 50 пудов. Бросали их, бросали — ничего не вышло! Более того, огнем русских пушек 16–дюймовки разбиты. Их увезли, но планы кайзера не изменились. На днях близ крепости поймали подозрительного мужчину. На допросе тот пояснил: немцы послали к коменданту Бржозовскому с предложением полмиллиона рублей за сдачу крепости. Парламентера повесили, но генерал–майор расстроен: его заподозрят в измене. Комендант — поляк по национальности, а что сейчас вытворяют поляки, я знаю?
Наслышан. Пилсудский, пока не маршал, всего лишь офицерик Австро–Венгерской армии, воюет против России. Пан Юзеф решил, что немцы лучше русских, посему собрал легион. До 1 сентября 1939 года, когда в западном векторе придется разочароваться, маршал не доживет, а вот соплеменники лиха хлебнут. Однако ошибки не признают. «Яшче Польска не сгинела и сгинеть не мусить, яшче русак полякови чистить боты мусить…» Кто не понял: русские полякам почистят сапоги. Не знаю, как с сапогами, но с мордами получалось. В 1796–м, 1863–м, 1939–м. За поляками тоже не заржавело: в 1612–м, 1920–м…
Стишок о сапогах прочла нам пани Юзефа, когда мы завернули к хутору. Сухая, костистая, коричневая от солнца, она загородила дорогу во двор, как будто перед ней стояли не красноармейцы с винтовками, а босяки в лохмотьях. Честно сказать, на босяков мы смахивали — месяц скитаний по лесам в тылу вермахта… Старушку следовало припугнуть, но сделать это никто не решился. Вперед вышел Сан Саныч, милый наш товарищ полковник. Щелкнул каблуками и вдруг выдал тираду на польском. Никто не думал, что он знает язык. Я не понял, что Саныч говорил, но начал он с «пшепрашем, пани»… Юзефа отступила, мы вошли во двор. Пока мылись, чистились, брились (Саныч насчет этого был строг!), старуха зарубила петуха, ощипала и сварила нам суп. Ничего вкуснее в жизни не ел! Голод — лучшая приправа. На прощание Юзефа дала нам каравай свежеиспеченного ржаного хлеба и толстый шмат сала — на два дня хватило. Полковник опять щелкнул каблуками и, склонившись, поцеловал морщинистую, коричневую руку. Юзефа заплакала и перекрестила нас — слева направо. Поляки — хорошие люди, если с ними правильно говорить. В 1945–м, когда союзники делили Европу, Черчилль возразил Сталину: «Львов никогда не был в составе России!» На что Сталин, пыхнув трубкой, заметил: «А Варшава была…»
Знаю ли я, кого застрелил? Где нам… Обер–лейтенант фон Мёльке. «Фон» так «фон», мне с ним детей не крестить. Обер — меткий стрелок, «снайпер» по моему выражению, на Западном фронте убил почти сотню союзников. Сюда прислан истреблять защитников Осовца, наводить среди них страх. Это поведал пленный, которого я привел. Миша доставил «языка» в штаб полка, там допросили. Пленный — рядовой ландвера, то есть из запаса. Понятно, «мобилизованные мы!» «Язык» показал: к немцам прибыло подкрепление, со дня на день начнут наступать. В виду важности сведений, «языка» той же ночью переправили в крепость. Заодно попросили подкрепления. Ширванцев слишком мало, не удержат фронт. Обещали прислать пулеметную роту.
— Снайпера убил, «языка» привел. Звание точно вернут! — лицо Миши сияет.
Угу, догонят и еще раз вернут. Мы лучше «Маузер» почистим. Вот те раз, шомпол короткий! Ну да, два коротких шомпола свинчивались в один, солдаты чистили винтовки по очереди. Экономный народ, немцы! Второй винтовки в блиндаже не нахожу, выбираюсь в траншею. Нетребка важно разгуливает с «Маузером» на плече. Без лишних слов забираю винтовку.
— Господин вольноопределяющийся, ваше благородие! — он чуть не плачет.
— Зачем она тебе?
— Короче нашего ружья, удобнее!
— А патроны?
— Так у немцев были.
Ефрейтор считает трофеи общими, ну да, помогал. Роюсь в карманах, достаю губную гармонику. Он расплывается в улыбке и уходит, весело пиликая. Как мало человеку надо! У нас занятие более серьезное — чистка оружия. Аккуратно, без глупого усердия — канал ствола надо беречь. Вот он сияет — ни царапинки! Внимательно рассматриваю трофей. Большая труба оптического прицела, он пятикратный — очень хорошо! Винтовочка явно не серийная: рукоятка затвора изогнута (на карабине, изъятом у Нетребки, прямая), труба оптического прицела закреплена слева, дабы не мешать заряжанию, на ореховом ложе — никелированная табличка. Гербовый щиток с готической вязью: «Фрайхер Иоганн Фридрих фон Мёльке». Табличку сковыриваю ножом: не люблю цацек на оружии. Пересчитываю патроны: 42. В магазине карабина, конфискованного у Нетребки, еще пять. Не густо. Винтовочку нужно пристрелять, чем и занимаюсь в знакомой лощине. В этот раз пули ложатся точно в круг. Гут!
Вечером прибывает пулеметная рота: к показаниям пленного в Осовце отнеслись серьезно. Нашей роте перепало два «Максима»: Миша устанавливает их на флангах. Он немного нервничает, но распоряжается толково. Выставлено двойное охранение, проверены «лисьи норы», где солдаты прячутся от артиллерийского огня, ручные гранаты (здесь зовут их «бомбами»), винтовки и другое снаряжение. Говоров мне нравится. Толковый командир, в Гражданскую, если доживет, поведет армию. Белую или красную — это как карта ляжет. Достаю флягу с остатками спирта. Миша вначале хмурится — вдруг завтра бой, затем машет рукой: где наша не пропадала! Правильно. Если что, немцы разбудят.
Глава 5
— Очнись, солдат! Вставай!
Открываю глаза. Строгое лицо с седыми усами, паутинка морщин у глубоко посаженных глаз. На околыше фуражки — звездочка, в черных петлицах — три красных эмалевых прямоугольника. Полковник?
— Живой?
Киваю и сажусь. Полковник отступает и смотрит испытующе.
— Как звать?
— Не помню.
— Тогда помогай!
Вдвоем катим на пригорок пушку. Она маленькая, эта пушечка, и легкая, иначе не справиться. «Сорокопятка» — всплывает в памяти. Наверху полковник снимает лопату со станины.
— Как позицию готовить помнишь?
Качаю головой.
— Носи снаряды!
Спускаюсь к дороге. Убитые солдаты и лошади, еще одна пушечка, разбитая взрывом, разбросанные по сторонам плоские деревянные ящики. Откуда–то знаю, что в них снаряды. Беру по ящику в каждую руку и тащу в гору. Полковник копает, не обращая на меня внимания. Кладу ящики и бреду вниз за новыми. Спустя час или больше (часов у меня нет) на пригорке вырыт орудийный окоп, ящики сложены слева от лафета, полковник маскирует бруствер дерном. Закончив, приникает к панораме и крутит маховиками наводки. Удовлетворенно крякает.
— Стрелять умеешь?
Качаю головой.
— А еще артиллерист!
— Память отшибло! Контузия…
Он внимательно смотрит на меня, достает из кармана пачку сигарет, протягивает. Курим, сидя на бруствере.
— Гляди! — полковник указывает рукой с дымящейся сигаретой. — Справа болото и слева болото. Дорога посреди. С нашего пригорка просматривается на километр. Отличная позиция! Обойти невозможно, а мы отсюда достанем любого. Думаю, именно сюда вас послали, да только немец сверху заметил. В воздухе их самолеты, бомб и пуль не жалеют…
Нас? А он кто?
— Я по дороге шел. Гляжу: пушка целая и сержант шевелится. Грех такой случай упускать! Еда у вас есть?
Пожимаю плечами.
— Сходи, проверь!
Спускаюсь. В вещмешке убитого старшины нахожу буханку хлеба, банки консервов, пачки пшенного концентрата. Тащу все на пригорок. Полковник прямо расцветает:
— Два дня не ел!
Он открывает плоским штыком банку, режет хлеб. Штык у него немецкий, как и винтовка, лежащая в стороне. Сигареты…
— Трофеи! — он замечает мой взгляд. — Подкараулил отставшего немца. Последний патрон в «нагане» был…
Только сейчас замечаю кобуру на его поясе.
— Следовало «наган» выбросить! — вздыхает он. — Но жалко. Привык.
После еды вновь закуриваем.
— От самого Белостока иду! — говорит полковник. — А они все мимо и мимо! Машины, танки… Так хотелось врезать! Спасибо тебе, сержант!
За что? Издалека плывет гул моторов. Полковник прыгает к орудию.
— Будешь заряжать!
Открываю ящики. Снаряды маленькие, но тяжелые.
— Вот эти! — указывает полковник. — Бронебойные!
Казенник с лязгом глотает снаряд. Выглядываю из–за бруствера. Наша позиция — на пригорке, в километре напротив — склон, дорога по нему спускается в низину и поднимается к нам. Сейчас по склону ползет танк, тонкая пушечка развернута в нашу сторону. Из–за гребня появляется и ползет по дороге еще один и еще… Почему–то становится страшно. Чувство не мое, досталось прежнего хозяина, но очень сильное. Чтобы отвлечься, начинаю громко считать:
— Один, два, три, четыре, пять…
Да сколько же их?!
— Одиннадцать, двенадцать, тринадцать…
Мама дорогая! Недолго быть мне сержантом! Привыкнуть к телу не успел.
— Шестнадцать, семнадцать!
Кажется все.
— Нагло прут, без охранения. Вот и славно!
Это полковник. Он склонился к панораме, медленно вращает маховик наводки, но не стреляет. Первый танк миновал впадину между пригорками и теперь поднимается к нам. «Сорокопятка» стоит слева от дороги, мне хорошо видны черный крест на борту и лицо офицера, торчащее из люка командирской башенки. Несколько минут, и танк поравняется с нашей позицией. Немец нас пока не видит — пушечка низенькая, а полковник хорошо замаскировал позицию. Но с дороги окоп отлично просматривается.
Бах! Из казенника «сорокопятки» со звоном выскакивает латунная гильза.
— Заряжай!
Бросаю снаряд в открытое жерло, только потом выглядываю за бруствер. Передовой танк стоит неподвижно, но не горит. Никто из него не выскочил. Ствол нашей пушечки ползет левее и выше. Бах! Последний танк в колонне замер, свесив хобот пушки.
— Заряжай!
Бах! Бах! Бах!.. Еле успеваю бросать снаряды в ненасытное жерло «сорокопятки». В ушах звенит, дыхание забивают пороховые газы, но пушку надо кормить. Иначе железом накормят нас. Пустые деревянные ящики валяются вокруг станин, я хватаю со стопки все новые и новые. На дорогу смотреть некогда, но, похоже, там опомнились. За нашим окопом разорвался снаряд, другой, в промежутках между выстрелами слышу свист пуль над головой.
— Фугасный! Фугасный давай!
Ага, танкисты стали пехотой. Даю! Бах! Бах! Бах!..
— Еще!
— Нету! Кончились снаряды!
Полковник поворачивает черное от пыли и пороховых газов лицо. Мгновение сверлит бешенным взором, затем обмякает.
— Уходим, сержант!
Хватаем винтовки и скатываемся по обратной стороне склона. Успеваю бросить взгляд на дорогу: все семнадцать танков стоят неподвижно, некоторые горят. Меж бронированными машинами мелькают черные фигурки. Будет у немцев разбор полетов! Классическая огневая засада, ее часто применяли абреки. Поражаются первая и последняя машины колонны, остальные интенсивно обстреливаются, после чего — быстрый отход. Почти всегда без потерь нападавших.
— Бегом, сержант! Самолеты налетят!
Самолеты и вправду появляются, но кроны сосен уже сомкнулись над головами. Здесь нас не обнаружить, хорошее место — лес. «Зеленка»…
Я не предполагал тогда, сколько буду скитаться в этой «зеленке». Немцы ушли вперед, следовало пробираться к своим, но полковник не спешил. Мы постоянно обрастали людьми: много потерявшихся и растерянных людей в военной форме бродило по лесам. Они с радостью приставали к любому, кто знал, что делать. Сан Саныч знал. Мы называли его «полковником», хотя формально Саныч был военным инженером первого ранга, то есть подполковником. «Полковник» нам нравилось больше. Когда сил и боеприпасов набиралось достаточно, Сан Саныч устраивал немцам пакость. Вермахт катился вперед легко, фашисты расслаблялись. Полковник не упускал случая напомнить, что в пруду помимо карасей водятся и щуки. Мы громили отставшие тылы, склады; ударив, немедленно уходили. Потери несли огромные. Не столько убитыми и ранеными, сколько дезертирами. Осознав, что полковник не намерен вести их туда, где политрук, старшина и полевая кухня, многие уходили. Полковник не удерживал — невозможно. Ночь, лес, кто–то отлучился от костра… Через день–другой к нам приставали другие. Наши дезертиры попадали в плен, от них немцы узнали о «группе Самохина». Так рассказали захваченные нами «языки». Сан Саныч допрашивал их сам, немецким он владел в совершенстве; тогда я еще не знал, почему. Обеспокоенные появлением диверсантов в тылу, немцы выслали айнзац–группу. Она шла по нашим следам упорно, как свора овчарок. Приходилось петлять, нередко после очередного удара полковник вел нас на Запад, где группу никто не ждал, и мы затаивались на недельку. После одной такой лежки мы и вышли к хутору Юзефы…
Не сразу, но я понял: Сан Саныч не спешит к линии фронта. Меня это смущало, я спросил напрямик. В ту пору мы как раз остались вдвоем: приставшие бойцы разбежались. Полковник пожал плечами:
— Зачем мне туда?
Видимо, мое лицо выдало чувства, потому что Сан Саныч поспешно добавил:
— 17 июня меня арестовали…
В тот день мы говорили до темна, а потом — до рассвета. Полковника словно прорвало, я ему внимал. Военный инженер фон Зейдлиц (Самохиным он стал позже) поступил в Российскую императорскую армию еще до Первой Мировой. При царе успел стать штабс–капитаном, но потом Февральская революция. Армия стремительно разваливалась, офицеры и солдаты разбегались в разные стороны, фон Зейдлицу бежать было некуда. Приставка «фон» к фамилии говорила о происхождении, но не богатстве, военный инженер жил на жалованье. Без особой охоты, но и душевных мук Сан Саныч вступил в Красную Армию — здесь одевали и кормили. Это было в традициях семьи. Фон Зейдлицы перебрались в Россию в восемнадцатом веке и с той поры верно служили стране, мало обращая внимание на политику верхов. Большевики захватили власть в ходе государственного переворота, но такое случалось и ранее. Восшествие на престол Екатерины II, ее внука Александра I… Строго говоря, мятежниками были добровольцы, убежавшие на Дон. Фон Зейдлиц им сочувствовал, но убеждений не разделял.
— Среди них не было помещиков и капиталистов, как писали потом ваши, — рассказывал полковник. (Я не стал уточнять насчет «наших»). — Офицеры, жившие, вроде меня, на жалованье, юнкера, гимназисты… Антон Иванович Деникин, к вашему сведению, вообще сын крепостного. Его отец, забритый в рекруты, дослужился до майора, но сын его дворянства не получил, учился на медные деньги. Корнилов, Алексеев, Кутепов, Краснов — никто из них не был богат. Богатые убежали за границу еще до Гражданской…
В Красной Армии фон Зейдлиц взял фамилию матери и стал Самохиным — поменять имя было несложно. Служил добросовестно, но в боях не отличился — инженер. По окончании Гражданской строил военные объекты: сначала линию укреплений на старой границе, после 17 сентября 1939 года — на новой. Слыхал ли я о генерале Карбышеве? Я ответил, что слыхал, но не стал уточнять подробностей. Замученный немцами советский генерал, попавший в плен и облитый водой на морозе… Самохин служил под началом Карбышева. Замечательный человек и офицер! К сожалению, он не спас Самохина, когда случилась беда. Не смог. Постройка укреплений на новой границе отставала от графика. Как всегда бывает в таких случаях, искали виновных. Нехватка материалов, рабочей силы, оборудования никого не интересовали — требовались жертвы. Военный инженер первого ранга, служивший в царской армии и некогда носивший немецкую фамилию (Сан Саныч это скрывал, но докопались) на такую роль подходил как нельзя лучше. Самохина арестовали 17 июня, а 22 случилась война. Эвакуация, этап, воздушный налет, побег… Пояс с наганом и фуражку Самохин позаимствовал у погибшего конвойного, гимнастерка с петлицами его. Пока командир Красной Армии не осужден, никто не смеет снять с него знаки различия…
Спешить Сан Санычу за линию фронта было незачем. Там его ждали допрос и суд — скорый и неправый. Немец, не достроивший линию укрепления, которую фашисты прошли, как нож сквозь масло, великолепно подходил на роль шпиона и предателя. Я не удержался и спросил: почему он воюет за СССР? Почему не перешел на сторону немцев? Его бы приняли с распростертыми объятиями. Сан Саныч обиделся:
— Молодой человек, я давал присягу! Фон Зейдлицы всегда ей верны, — он помолчал и добавил: — Наверное, дело в крови. У русских царей ко времени Николая II в жилах текла сплошь немецкая кровь. У фон Зейдлицев — наоборот: все женились исключительно на русских. Так что я Самохин — по происхождению и убеждениям. Фашисты топчут мою землю, убивают моих соплеменников, я не могу стоять в стороне, — он помолчал и добавил: — А вы, сержант, ничего не расскажете?
Я растерялся. Чего он хочет?
— Мне надоел человек, изображающий потерю памяти! Сержанты, призванные из запаса, так не воюют. Кто вы на самом деле?
Я застегнул воротничок гимнастерки.
— Старший лейтенант Российской армии Петров! Вячеслав Анатольевич…
— Какой армии? — удивился он.
— Российской, товарищ полковник!..
* * *
Бам! Бам!.. Земля вздрагивает от разрывов, с перекрытия блиндажа сыплется земля. Взрывной волной сорвало брезентовый занавес входа, внутрь вливается серый рассвет.
— Артподготовка! — Сергей не замечает, что кричит. — Наступление!
Застегиваю ремень с подсумками, снимаю со стены «маузер».
— Погоди! — останавливает он. — В блиндаже безопаснее.
— Мне надо в печку!
— Зачем?
— Оттуда лучше целиться!
— Тебя накроют первым же снарядом!
— Они бьют по траншеям, печки им не интересны.
Миша смотрит недоверчиво.
— Я буду стрелять в офицеров! Из траншеи неудобно!
Он отступает. Выбегаю наружу и, петляя, мчусь к бывшей деревне. Петлять глупо: пушки стреляют по площадям, а не отдельным фигурам, но инстинкт не переломить. Уф, вот мы и дома! Глиняный свод русской печки — плохая защита от снарядов, откровенно говоря, совсем никакая, но на душе спокойней. Как ребенку, говорящему: «Я в домике!»
Достаю бинокль. Наши транши затянуты дымом, время от времени взрывы поднимают в воздух тонны земли. Все реже и реже — артподготовка стихает. Постепенно рассеивается и дым. Передний край не узнать: воронки, разметанное проволочное заграждение. В траншеях появляются серые папахи — Говоров поднял людей. Не похоже, чтоб число их сильно убавилось. В траншеях полного профиля, блиндажах и «лисьих норах» гибнут только от прямого попадания — то есть редко.
Перевожу взгляд на немецкий край. Там, клубясь, выплескиваются наружу серо–зеленые цепи. Твою мать, да сколько их! Уж мы вас душили, душили; душили, душили… Скольжу окулярами по фронту немецкой пехоты. Есть! Второй, третий… Цвет формы у солдат и офицеров одинаковый, но офицеры без винтовок. Да и руками размахивают…
Пехота тронулась. Идут неспешно, выставив перед собой штыки. Ландвер! Это ж вам не парад. Пора! Целюсь. Бах — есть! Бах — второй! Обойма кончается быстро, вставляю новую. Бах!.. Гильзы сыплются на глиняный под печи, раскатываются в стороны. В германском строю падают и солдаты — это ведут огонь ширванцы. Неплохо стреляют, но немцев — туча! Пулеметы пока молчат. Ну, еще!
Офицеров больше не замечаю, стреляю в первого, кто покажется мало–мальски на него похожим. Наконец заговорили пулеметы. Цепь атакующих заколебалась и устремилась обратно. Быстро–быстро, много скорей, чем наступала. Прыгают в свою траншею — кончилось наступление! Немец — хороший солдат, его учат воевать долго и безжалостно. Без слепого повиновения не выучить, но в этом повиновении кроется слабость. Если командир убит, солдат быстро соображает, что жизнь у него одна…
Выбираюсь из печки, иду к своим. Я расстрелял три обоймы, пятнадцать патронов. Всего–то. Треть наверняка мимо — под конец лупил почти навскидку. Однако наша доля в этой победе есть. Пулеметы на флангах роты не умолкают — бьют по цепям, наступающим на других участках. Если немцы там прорвутся, здесь будет кисло, дойдет до штыковой. Немцев впятеро больше….
Бог миловал — германец откатился по всему фронту. Наверняка повлиял пример побежавшего первым батальона. Миша уверен: против нас шел батальон, не меньше, и остановил его я. Поправляю:
— Стреляли все!
— Германских офицеров убил ты! — возражает он. — Не спорь, в бинокль видел — падали один за другим. Какое войско без начальника? Вот батальон и побежал.
Миша садится сочинять донесение, я бездельничаю. Выпить бы, да нечего. Ни один солдат перед боем не станет сохранять выпивку, потому как есть основания полагать: ей воспользуется другой. Во всех войнах, которые пришлись на мою долю, выпивку достать было можно. Здесь сухой закон. Эту войну Россия проиграет…
Донесение оправлено с нарочным, занимаемся ранеными. Их немного, как и убитых, но в роте каждый человек на счету. Мертвых хороним (заупокойную читает Миша — полковой священник убыл по ранению), раненых отправляем в тыл. Настает время обеда, и его — о, чудо! — доставляют к траншеям. В отличие от выпивки кормят здесь славно. Немцы настолько подавлены неудачей, что не стреляют. Не успел поесть, как вызывают в штаб полка: начальник не поверил донесению. Подробно рассказываю полковнику и офицерам, как воевал, демонстрирую винтовку и даже содранную табличку с именем снайпера — завалялась в кармане. Табличка производит впечатление большее, чем рассказ. Полковой командир обещает доложить обо мне генералу Бржозовскому.
К вечеру из штаба приходит посыльный: вольноопределяющемуся Красовскому утром прибыть в крепость. Опять допрос! Мысленно желаю Мише здоровья, но поздно. С рассветом придется в путь. До крепости топать и топать…
* * *
Адъютант влетает в кабинет встрепанный.
— Ваше превосходительство! Только что телефонировали! Царский поезд — на станции Белосток! Государь император со свитой пересел в автомобили и, самое позднее час, будет в Осовце!
Начальник крепости белеет и машинально одергивает мундир. Г–мм, а мне генерал понравился. Решительный, боевой. Что ж бледнеет? Начальства боимся больше, чем немцев?
— Почему не уведомили заранее? — морщится Бржозовский.
— Государь в Белостоке проездом — следует в Гродно. Изъявил желание внезапно. Окружение государя возражало — крепость простреливается насквозь, однако император настоял. Велеть построить личный состав?
— А если обстрел? Людей погубим.
Ай да, генерал! Молодец, людей жалеет. Что до императора… Его сюда не звали.
— Прикажете собрать героев? Государю представить.
— Здесь каждый герой, — бормочет Бржовский, — все под огнем. Впрочем… Гляньте последние донесения и соберите, кого найдете. Вот! — указывает на меня. — Один уже есть. Займитесь этим, голубчик, а я — встречать!
Спустя полчаса на искалеченной разрывами площади перед канцелярией коменданта стоят взвод почетного караула от инфатерии и герои. Десятка полтора артиллеристов и несколько приблудных, среди которых и наш вольноопределяющийся. Понятно: батареи — в самой крепости, позиции пехоты — далеко, за полчаса не вызовешь. Среди артиллеристов только двое офицеров, остальные нижние чины. У хорошего генерала и командиры хорошие — не забыли о солдатиках. В моем времени отцы–командиры не преминули бы распилить ордена. Фронтовикам перепадали крохи. Получить медаль или крестик от царя для парня из деревни или глухого местечка… У–у, как зауважают!
Ждем, но царя все нет, наверное, осматривает окрестности. Глянуть есть на что. Площадь внутри крепости буквально перепахана разрывами. Воронки засыпаны — и не по первому разу, а вот разбитые здания не восстанавливали — рук не хватает. Саперы при первой же возможности исправляют укрепления и форты. Несмотря на ремонты, выглядят укрепления ужасно. Снаряд калибра 42 сантиметра он и в начале XX века 42 сантиметра…
Все входы и выходы на площадь, а также в здания, заняты молодцами в штатском и шинелях с краповыми петлицами и васильковыми кантами. Жандармы и агенты царской охраны. Действуют они сноровисто. Думал, станут нас обыскивать, но своим солдатам царь доверяет. Офицер же за попытку обыска может и в морду дать. Даже «Маузер» мой не отобрали, покосились только. Винтовка не заряжена, но патроны в подсумках.
Дождались — на площади появляется группа авто. Пассажиры выходят. Золото погон, блеск шнуров аксельбантов, мельканье лент орденов свиты. Если б немцы так рядились, оптический прицел не понадобился бы. Впереди шагает среднего роста, невысокий худощавый полковник в солдатской шинели и фуражке, рядом с ним — комендант, генерал Бржозовский. Царь…
Николай останавливается перед строем.
— Здорово молодцы, защитники Осовца!
— Здравия желаем, ваше императорское величество!
Рявкнули неплохо, хотя не очень стройно. Ну, так без тренировки. Николай идет вдоль строя, останавливаясь перед каждым. Я стою на левом фланге, так что буду последним. Бржозовский докладывает:
— …Несмотря на большие потери, батарея продолжала отвечать на огонь противника и подавила его. Штабс–капитан Овечкин проявил исключительную храбрость…
Доклады похожи, как близнецы, что не удивительно. По тебе стреляли, ты отвечал. Не спрятался, не убежал — уже герой. Без всякой иронии. Кто не верит, предлагаю посидеть под артиллерийским налетом… После каждого доклада царь протягивает руку, адъютант вкладывает в нее награду. Один из офицеров получает орден Святого Георгия IV класса. Такими орденами в России не разбрасываются, в самом деле герой. Даже в квадрате: на эфесе шашки артиллериста медальон с белым крестиком и полосатый темляк желто–черных цветов. Золотое, то есть Георгиевское оружие. Солдаты получают Георгиевские кресты и медали, нижним чинам ордена не положены. У половины артиллеристов это уже не первый крестик. Разглядываю августейшую особу. Эмоций никаких: будто я в музее, и экспонаты здесь двигаются. К тому же Николай II не Петр I. Невысок, лицо учителя сельской школы. Ему бы в такой должности и пребывать, возможно, спас бы семью. Ладно, сам сгинул вместе с немкой своей отмороженной, так ведь дети! Больной мальчик и четыре девочки, юные, не целованные. А их — штыками!..
Николай останавливается напротив меня. Грустные, усталые глаза.
— Вольноопределяющийся Ширванского полка Красовский, — докладывает комендант. — Проявив находчивость, застрелил германского обер–лейтенанта, меткого стрелка, специально присланного для истребления защитников крепости. Оный стрелок убил нескольких офицеров Ширванского полка и много нижних чинов. Кроме германского офицера, вольноопределяющийся застрелил и его помощника. Ночью пробрался на позиции противника, забрал оружие убитых, а также захватил и привел пленного, который сообщил о предстоящем наступлении германцев. Мною были предприняты меры, наступление отражено. Вольноопределяющийся отличился и здесь: метким огнем из германской винтовки с телескопическим прицелом застрелил всех офицеров, наступавшего против его роты германского батальона, вследствие чего противник обратился в бегство.
— В самом деле? — Николай удивлен.
Бржозовский смотрит на меня. Снимаю с плеча винтовку. Охрана царя напрягается, но я протягиваю ее Николаю.
— Взгляните, ваше величество! («Императорское» я проглотил, обойдется). С таким прицелом за версту можно.
Царь берет винтовку, поднимает и смотрит в прицел. Многозначительно кивнув, возвращает. Я протягиваю табличку.
— Германцы выделывают такие винтовки специально для метких стрелков. Вот и нам бы! Скольких бы перестреляли!
— Барон фон Мёльке! — задумчиво говорит Николай, разглядывая табличку. — Интересно, из каких это Мёльке?
Мое предложение он словно не заметил. Возвращает табличку.
— Чем занимались до войны, вольноопределяющийся?
— Учился коммерции в Лондоне.
Он поднимает брови.
— С началом войны вернулся в Россию и поступил в школу прапорщиков. Выпущен в Ширванский полк в марте сего года в офицерском чине.
Брови лезут еще выше. Бржовский морщится: не следовало говорить. По фигу, пусть знает!
— Разжалован военным судом за дуэль с князем Бельским.
Николай протягивает руку, адъютант вкладывает в нее серебряный крестик. Царь прикрепляет его к моей шинели. Отступает.
— Хотел поздравить вас подпоручиком, но поскольку вы разжалованы, верну прежний чин. Поздравляю прапорщиком!
— Рад стараться, ваше императорское величество!
Едва свита отошла, подлетает какой–то юркий тип в штатском и с блокнотом в руках.
— Господин прапорщик, примите и мои поздравления! Репортер газеты «Русские ведомости» Подколзин. Разрешите парочку вопросов? Наш читатель интересуется героями Отечества!
— В самом деле?
— Не сомневайтесь! Как вы убили столько германцев?
— Целился и стрелял.
— Вы веселый человек, прапорщик! — он хихикает. — Я понимаю. Скольких германских офицеров вы застрелили?
— Не считал.
— Сколько офицеров в германском батальоне?
— Не знаю. В нашем где–то пятнадцать. Если полный штат.
— Сколько раз вы стреляли?
— Пятнадцать.
— Благодарю, прапорщик! — он улетает…
Неделю скучаем в окопах. Германец после полученного урока более не наступает, даже не делает попыток. Наоборот — окапывается и строит укрепления. Мы занимаемся тем же. Поскольку я снова офицер, то руковожу работами, проще говоря, гоняю солдат. Последствия артподготовки давно ликвидированы: укреплены стенки траншей, поставлены новые проволочные заграждения, исправлены блиндажи и отрыты «лисьи» норы. Более не требуется, но мы продолжаем копать. Миша боится, что солдаты обленятся или попадут под нехорошее влияние. В соседнем полку нашли подрывные брошюры, после чего поступило указание: занимать солдат работами. Не копают только офицеры и денщики. У Говорова — это Хвостов, у меня — Нетребка. Хитрый болванщик, услыхав о моем производстве, прибежал проситься, и я не смог отказать. Нетребка очень старается. В моем блиндаже (у меня теперь есть персональный блиндаж) чисто, тепло и сухо. Меня вовремя кормят, пища всегда горячая. Нетребка расстарался на счет выпивки: с моего разрешения отлучился в Белосток и вернулся с четвертью водки. Жидкость отдает сивухой и дерет горло, от нее болит голова. Но другого в прифронтовой полосе не достать: винокуренные заводы закрыли еще в 1914–м. Тоска…
Меня вызывают в штаб полка. В просторном блиндаже помимо полкового командира двое офицеров с эмблемами летчиков. Одного узнаю — поручик Рапота. Сергей улыбается и подмигивает украдкой. Второй летчик в звании штаб–капитана. Знакомимся — начальник крепостного авиаотряда Егоров. Штабс–капитану за тридцать, он высок, строен и широк в плечах. Мужественное лицо с глубокой ямкой на подбородке, щегольски закрученные усы, умные глаза.
— Читали, прапорщик? — полковник протягивает газету. Статья на первой странице обведена карандашом. Грифелем подчеркнуты строки во второй колонке.
«…В числе героев–защитников Осовца Его Императорскому Величеству был представлен вольноопределяющийся Красовский, выказавший беспримерную храбрость и находчивость в боях. Застрелив германского обер–лейтенанта, вольноопределяющийся завладел его оружием — винтовкой с телескопическим прицелом. Когда германцы пошли в наступление, вольноопределяющийся из этой винтовки в одиночку убил пятнадцать офицеров батальона противника, после чего германцы, устрашившись за свои жизни, позорно бежали. Его Императорское Величество пожаловали вольноопределяющемуся Георгиевский крест и поздравили прапорщиком. Растроганный герой со слезами на глазах облобызал руку самодержца…»
— Вранье! — едва удерживаюсь от желания порвать газету.
— Что? — это Егоров.
— Не лобызал я руку! Тем более, со слезами.
— А германские офицеры?
— Пятерых я точно подстрелил, но столько… Этот… — от возмущения не нахожу слов. Неужели щелкоперы одинаковы во все времена? — Он спросил, сколько раз стрелял, я ответил: пятнадцать. Я не говорил, что столько убил…
— Одного с трех патронов — отличный результат! — заключает Егоров. — Мне говорили, у вас «бреве» авиатора. Можно взглянуть?
Достаю синюю книжечку. Штабс–капитан внимательно читает и протягивает обратно.
— Годится!
Недоуменно смотрю на полковника.
— Штабс–капитан Егоров ходатайствует об откомандировании вас к нему, — поясняет полковник. — Авиаотряду очень нужны летчики–наблюдатели и меткие стрелки одновременно. От авиаторов нам большая польза, но, честно говоря, я в затруднении — в полку нехватка в офицерах. Пополнение обещали, но пока нет. Решайте сами, господин прапорщик!
— Поручик рекомендовал вас лучшим образом, — добавляет Егоров, указывая на Рапоту. — Хочет в свой экипаж — у него погиб наблюдатель. Согласны?
Задумываюсь. Я сдружился с Говоровым, да и солдат узнал. Однако сидеть в окопах… Бои у крепости стихли, судя по всему, надолго. Нынешние летчики летают на гробах с колесиками и без парашютов — их или нет, или еще не изобрели. Не задержусь. Это с одной стороны. С другой — падать с высоты и при этом гореть… Впрочем, предшественника наверняка застрелили.
Три офицера терпеливо ждут. Сергей за спиной Егорова энергично делает знаки.
— Могу я взять с собой денщика?
— Извольте! — пожимает плечами полковник.
— Я согласен!
Штабс–капитан жмет мне руку. Ладонь у него маленькая, но пожатие сильное. Козыряю и выхожу. Следом вылетает Рапота.
— Павел, как я рад! Опять вместе!
Угу. Надеюсь, князья близ отряда не водятся. Появляется Егоров.
— Документы готовят, поторопитесь со сборами, господин прапорщик! Автомобиль ждет.
Нам собраться — лишь перепоясаться…
Глава 6
Представьте большую калошу с острым мыском. Только калошу не резиновую, а выклеенную из деревянного шпона. Называется она «гондола». В калоше достаточно места для двух человек (второй сидит за первым) и мотора «Сальмсон». Мотор позади, потом, что винт толкающий. Снизу к калоше приделано полотняное крыло, еще одно парит над гондолой. Фермы из тонких труб бегут от корпуса назад и заканчиваются хвостовым оперением. Калоша имеет шасси — четыре колеса, причем, передние, как у велосипеда, со спицами. Это «Вуазен» — новейший аэроплан французской системы, разведчик и «бомбоносец» в одном лице. Лучший на сегодняшний день самолет. Истребителем «Вуазен» пока не считается — по причине отсутствия такого понятия как «истребитель».
Удивительно, но эта калоша летает. Сергей уверяет, что замечательно. В доказательство меня усаживают позади поручика Рапоты, механик ручкой как на автомобиле заводит мотор. Калоша, подпрыгивая, бежит по полю и взмывает в воздух. «Взмывает» — это слишком оптимистично, правильнее сказать: вползает. Крейсерская скорость чуда конструкторской мысли — около ста километров час, до которых еще нужно разогнаться. Мотор за спиной ревет, радиаторы охлаждения позади моей головы, как крыша дома. Если в них попадет пуля, мне будет хорошо. Тепло и сыро. Даже слишком тепло…
В детстве я часто видел сон. Я на высокой фабричной трубе, на самой верхушке. Как я попал туда, непонятно, но теперь лихорадочно пытаюсь слезть. В результате срываюсь, падаю — и просыпаюсь. Примерно такое же чувство сейчас. Я не страшусь самой смерти, но мне важно, какой она будет. Падать с высоты жутко…
Рев мотора не дает возможности делиться чувствами. В гондоле летящего аппарата общаются жестами и записками. Блокнота с карандашом у меня нет, остается расслабиться и получать удовольствие. Осторожно выглядываю за борт гондолы. «Вуазен» кружит над аэродромом. Хорошо видны полотняные палатки–ангары для аппаратов, сараи отрядного обоза и мастерской, в отдалении видны домики местечка, где разместились квартиры офицеров и казарма нижних чинов. Рядовых и унтер–офицеров у нас много: механики, мотористы, шоферы и обозные возницы, денщики офицеров и просто солдаты — ставить и снимать ангары, охранять самолеты. Аэроплан положено хранить в сухом месте — от влаги намокают полотняные крылья, да и дерево силового каркаса коробится. Лак, которым они покрыты, не всегда спасает. Потому авиаторы не летают в дождь, опасаются заходить в облака: можно потерять ориентировку. Чудо техники! Другой нет. Это первая война, в которой авиация воюет.
«Вуазен» заходит на посадку. Внезапно выключается мотор, и мы планируем в полной тишине, если не считать свиста ветра в расчалках крыльев аэроплана.
— Славный аппарат! — кричит Рапота восторженно. — Сам садится!
«Вуазен» и в самом деле легко касается колесами земли и после короткого пробега останавливается. К нам бегут. Не дожидаясь специальной лесенки, выбираюсь из гондолы. На мне кожаная куртка и авиационный шлем, обтянутой коричневой клеенкой. А вот сапоги свои: нужного размера ботинок не нашли. Фельдфебель обещает раздобыть в скором времени. Снимаю шлем и авиационные очки. Без них в воздухе нельзя — кабина открытая.
— Отчего заглох мотор? — это моторист. Он запыхался и дышит тяжело.
— Я выключил! — успокаивает Сергей. — Хотел показать прапорщику планирование.
— А если б ветер? — это Егоров. По нему не видно, чтоб бежал, но штабс–капитан появился одновременно с механиками. — При неработающем двигателе хватило б порыва. Сергей Николаевич, сколько можно?
— Виноват, Леонтий Иванович!
По лицу Рапоты не видно, что раскаивается. Похоже, выговоры для него привычны.
— Что скажете, Павел Ксаверьевич? — Егоров смотрит на меня. Впервые ко мне обращаются не по званию. Это знак.
— Надо оснастить сиденья привязными ремнями.
Сергей морщится, на лице штабс–капитана немой вопрос.
— Однажды поручик Рапота уже выпал из гондолы. Если это случится на высоте, я не смогу посадить аппарат, нет опыта и навыков. Аппарат сломается, а это убыток казне. К тому же аэропланов у нас мало. Мы должны воевать.
Егоров смотрит испытующе, но на моем лице только забота о матчасти. На собственную жизнь нам плевать, что правда. Трусов в этой армии не любят, впрочем, как в любой другой, но пусть кто скажет, что Красовский трус! Про дуэль с князем знают не только в крепости.
— Резонно! — заключает штабс–капитан. — Синельников! (Немолодой механик выступает вперед). Слышали?
— Так со склада взять и поставить, — степенно говорит Синельников. — Ремни были, их благородие велели снять.
— Верните на место! А навыки… — штабс–капитан делает паузу. — Будем восстанавливать, Павел Ксаверьевич!
Сергей надувается. Улучив момент, отвожу его в сторону, объясняю: боюсь высоты, а просить ремень только себе — стыдно. Серега мгновенно оттаивает. Наличие ремня не обязывает пристегиваться. Подхожу к Синельникову. Выслушав мою просьбу, он задумывается:
— Винтовочку вашу можно?
— Денщик принесет. Осторожней с прицелом — хрупкая вещь.
— А вы снимите! — советует Синельников.
Резонно. Винтовку придется заново пристрелять, но штабс–капитан обещал целый ящик патронов. Здесь говорят не «патронов», а «патрон». Откуда в авиаотряде боеприпасы калибра 7,92, остается гадать.
Фельдфебель приглашает обедать. Фамилия у него смешная — Карачун. Фельдфебель заведует хозяйством отряда, тяготы и лишения военной службы отразились на нем своеобразно: за щеками Карачуна не видно шеи, вернее то, что ею считается. Тело каптенармуса избавилось от излишней части, прирастив голову сразу к плечам. Кормят авиаторов сытно и вкусно, я успел оценить. Солдатам тоже перепадает. Нетребка это заметил, теперь обещает за меня молиться. Он безмерно счастлив переместиться из окопов, где холодно, сыро и смерть бродит рядом, в этот рай. Однако рай здесь мнимый. Войну крепостной авиаотряд начал с десятью штатными авиаторами, остались четверо. Я не в счет. Трое погибли, двое пропали без вести, один убыл по ранению, кого–то отослали на переподготовку. Среди нижних чинов тоже потери. Артиллерия противника пока не достает до летного поля, но аэропланы бросают бомбы. Плюс аварии случаются… Сразу за аэродромом — крепостное кладбище, крестов с пропеллером на нем не один.
Обедаем молча. Солдат в белом фартуке и белых перчатках подает блюда. Офицерам меня представили вчера. Помимо Егорова и Рапоты, в отряде еще один пилот — военлет подпоручик Турлак. Штабс–капитан Зенько — наблюдатель, как и я. Сергей рассказал, что у немцев пилотов воспринимают, как водителей автомобилей, поэтому большинство из них солдаты. Авиация предназначалась исключительно для разведки, поэтому пилот должен вести аппарат, офицер — наблюдать за противником. У нас первыми военными наблюдателями тоже были офицеры. Генерального штаба! В авиаотряды они не доехали, потерялись где–то в пути. Вакантные места заняли офицеры, прикомандированные от разных полков и захотевшие летать. С началом военных действий выяснилось: наблюдатели гибнут часто. Во–первых, с аппаратов противника первым делом бьют в них. Наблюдатель не только носитель важных сведений, но и стрелок. Обезвредил наблюдателя — делай с безоружным пилотом, что хочешь. При авариях (процент не боевых потерь в авиации достаточно велик) наблюдатели тоже гибнут. Это мне поведал Рапота. Сергей настолько рад моему появлению, что не задумывается, приятны ли новичку эти сведения.
Из–за потерь в личном составе офицерские квартиры пустуют, но Сергей уговорил меня жить вместе. Я не против — вдвоем веселее. В первую ночь мы болтаем до петухов. Поручик настолько любит авиацию, что готов говорить о ней сутками. Теперь и я кое–что знаю. До войны первые наши авиаторы обучались в основном во Франции, куда ехали собственной охотой. Получив «бреве» (летное свидетельство), покупали аппарат — обычно за деньги какого–либо богатея, и везли его в Россию. Купцы и фабриканты давали деньги охотно — полеты стали выгодным бизнесом. Аппараты возили по городам России, зазывали публику. Народу собирались стадионы, как в мое время — на концерты певцов. Прибыль текла в карманы владельцев аппаратов, летчикам тоже перепадало. Для привлечения внимания авиационные продюсеры устраивали всевозможные соревнования. Кто первым преодолеет маршрут, пролетит дальше, поднимется выше… В соревнованиях летчики часто падали, ломали руки–ноги или вовсе гибли. Аппараты были несовершенными (ага, сейчас чудо инженерной мысли!), на обслуживании продюсеры старались экономить. (Это нам знакомо). Желающие занять место погибшего находились: авиация стала популярной. Первая Балканская война 1912–1913 годов, в которой участвовали русские пилоты (вот, что там делал Егоров!), показала, чего стоит авиация. В Российской императорской армии стали спешно формировать авиационные части, потребовалось много летчиков. Знаю ли я, что наш авиаотряд был создан в числе самых первых? Теперь буду знать. С началом войны в военную службу вступило немало гражданских пилотов. Их хватило на целый отряд, он так и называется — «Добровольческий». Дворян среди военлетов мало. В нашем отряде только Зенько, да и он из шляхтичей. Турлак тоже намекает о своем шляхетстве, но верить ему не стоит — доказательств не предъявил. По слухам, отец Турлака держит лавку в Гродно, но подпоручик в том не признается, темнит. Егоров честно сказал: происхождением из детей офицеров. Про Рапоту я знаю. А вот у немцев наоборот, что ни авиатор, то барон. Простолюдину в офицеры там выбиться сложно. (Ну, это пока. После того, как баронов проредят на фронте…) Наших летчиков готовят в офицерских воздухоплавательных школах в Гатчине и Севастополе, при аэроклубах в Москве и Одессе, но их все равно не хватает — потери на фронтах большие. Это нам известно…
После обеда учусь читать карты (они не сильно отличаются знакомых мне), делать нужные пометки, сбрасывать бомбы и флешетты. Флешетты — стальные дротики размером с карандаш. Нижняя часть заостренная и круглая, в верхней — ребра–стабилизаторы. Очень похоже на «дартс» моего времени, только без острия–иглы. Флешетте она не требуется: при падении с высоты «карандашик» пробивает толстенную доску. Стальную каску тоже пробьет, если не соскользнет с округлых боков. Изобрел флешетты француз, но применили немцы. Французское правительство новинку не оценило, германцы купили патент. На своих флешеттах они так и пишут: «изобретено во Франции, сделано в Германии». По окопам флешетты применять бесполезно, а вот по противнику на открытой местности получается славно… Флешетты загружают в деревянные ящики, при атаке открываем крышку и сыплем супостату на голову. С бомбами сложнее. Их кладут наблюдателю в гондолу или развешивают за проволочные ручки по бортам — выбор способа зависит от калибра. Бомбы бросают вручную. Попасть трудно, прицелов еще нет, но важен не прямой результат, а психологический эффект. В войсках не любят, когда бомбят с воздуха. (В сорок первом мы тоже не любили).
Готовят меня усиленно, что объясняется просто: скоро боевой вылет. Мы получили задачу: уничтожить или хотя бы повредить недавно появившийся германский аэростат. Его используют для корректировки артиллерийского огня. Осовец держится не только храбростью защитников. Крепость, слава Богу, не в кольце, тыл открыт, в Осовец потоком идут подкрепления, оружие и боеприпасы. Немцам это очень не нравится. Они ведут огонь по подъездным путям, отчего снабжать крепость приходится ночью. Это вызывает затруднения. Без корректировщика немецкая артиллерия ослепнет. Можно корректировать и самолетов, мы этим тоже занимаемся, но это сложно и муторно, а с аэростатом у артиллерии прямая телефонная связь.
Сбить аэростат чрезвычайно трудно. Наши шрапнельные снаряды к нему не долетают — немцы все просчитали. К тому же пули, как шрапнельные, так и обычные, аэростату не опасны. Дырки в оболочке команда заклеит, подкачает баллон водородом — и корректировщик снова в воздухе. Нужны зажигательные пули, но их у нас нет. Французы бросают на аэростаты специальные флешетты, рвущие оболочку и поджигающие газ — их пока не имеется. Лучший способ уничтожить аэростат — разбомбить его на земле. Близкий разрыв не только посечет баллон осколками и подожжет газ, но и уничтожит лебедку с командой. Однако аэростат постоянно перемещают и маскируют, поднимают и спускают на рассвете, еще — в сумерках. Ночью аэропланы пока не летают, бомбить в темноте трудно. Остается атаковать аэростат днем, бомбами и флешеттами, в воздухе. Сообщая это, Егоров морщится. Попасть в подвижный объект, да так, чтоб бомба не скользнула по округлой оболочке, практически невозможно. Пехотные флешетты аэростату как слону дробинка. К тому же немцы прикрыли корректировщик батареей воздухобойной артиллерии и пулеметами. Плотно прикрыли. Словом (штабс–капитан это не произносит, но все понимают), в бой идут смертники. Ничего не поделаешь, приказ. Офицеры встречают сообщение молчанием. Ерзаю на стуле. Неприлично новичку лезть с советами, но дело требует.
— Надо заставить немцев спустить аэростат!
— Как? — Егоров смотрит на меня.
— Убить наблюдателя!
Штабс–капитан кивает: аэростат без наблюдателя противнику не нужен. Но попасть в человека в корзине… Пока будем кружить и стрелять, немцы внизу дремать не будут. Пулеметные очереди превратят аэропланы в решето. Целиться легко — аэростаты не поднимают слишком высоко. Погибнем попусту. Нападение должно быть неожиданным, тогда есть шанс.
— По своим самолетам немцы стреляют?
Все смотрят недоуменно. Объясняю. Штабс–капитан качает головой:
— Хитрости на войне дозволяются, но менять опознавательные знаки… Это пиратство! Нас осудит мировая общественность! Как хотите, господин прапорщик, но…
Господин прапорщик хочет, чтоб летчики вернулись из полета. Лично ему не обязательно. Чистоплюи! Война на уничтожение, а они играют рыцарей. Ладно, есть еще вариант.
— Можно пробовать! — светлеет лицом Егоров. — Только все просчитать.
Считаем, согласовываем. Очень важно выдержать время. Штабс–капитан Зенько и я сверяем часы. Совещание закончено, иду к «Вуазену». Синельников установил пулеметный станок и демонстрирует работу. По обоим бортам гондолы — опускающиеся дуги–упоры, их соединяет трубчатая рельса для каретки с гнездом. Просто и со вкусом: сунул шкворень в гнездо — и целься. На шкворне должен быть пулемет, но его нет. Егоров испросил пулеметы, но их не прислали. Стальные дуги в поднятом состоянии держат упор над головой пилота. Стрелять теперь можно не только в стороны, но и прямо по курсу. Упор, подвижный: вверх–вниз, вправо–влево. Синельников демонстрирует работу. К цевью винтовки прикручен штырь–шкворень. Забираюсь в гондолу, испытываю. Красота! Мой «маузер» стал авиационным. Время пулеметов на аэропланах еще пришло, так хотя бы винтовка. Механик предусмотрел и походное крепление для «маузера», не все ж наизготовку держать. Ставить удобно, достать легко — все под рукой. Кулибин!
Когда всё уходят, нахожу механика.
— Как вас по батюшке, старший унтер–офицер?
— Аким Савельевич!
— Спасибо, Аким Савельевич!
Достаю бумажник. Синельников качает головой.
— Похлопочите, чтоб пустили в увольнение, ваше благородие!
— Зазноба?
Он кивает и смеется. Седина в голову, а бес в ребро. Обещаю. Синельников уходит, появляется Рапота. Егоров задержал его по окончании осмотра. Еще раз демонстрирую новинку. Сергей кивает, но мысли его далеко.
— Павел! — Сергей мнется. — Откуда знаешь, как сбивать аэростаты?
Просто нужные книжки я в детстве читал… Мальчишки моего времени знают о воздушных боях больше нынешних асов, которых, к слову, еще нет. Само понятие «ас» появится позже. Разница в том, что летчики пишут наставления кровью, а мальчишки получают готовенькое. Как объяснить это Рапоте? Развожу руками.
— Леонтий Иванович дивится: вчера из пехоты, а такое придумал! Я напомнил, что ты в Англии летал.
Как хорошо, что есть Англия…
* * *
Нас будят затемно. Стакан горячего чая (кусок в горло не лезет) — и путь! «Вуазен» отрывается от земли, когда над летным полем светает. В предрассветных сумерках кружим над аэродромом, набирая высоту. Ждем подъема аппаратов Егорова и Турлака с Зенько. Линию фронта надо перейти как можно выше и не там, где нас ждут. Наконец, Сергей ложится на курс. Земля едва просматривается. Мы летим над своей территорией, и только затем поворачиваем к северу. Над линией фронта проходим без выстрелов. Нас не заметили или приняли за своих. Сергей делает вираж и летит на восток. Солнце выкатилось из–за горизонта, но не слепит — ярость лучей смягчает дымка. На всякий случай на диск не смотрю. В нашем плане это самый уязвимый момент — целиться против солнца. Слава Богу, что на дворе апрель, светило пока не яркое…
Наблюдаю за землей. Леса, поля, дороги, деревни. Сергей снижает аппарат, но внизу ничего интересного. Ни воинских колонн, ни обозов. Даже паровоз, тянущий состав по рельсам–ниточкам, движется от линии фронта. Внезапно Сергей оборачивается. Это условный знак — «приготовься!» Уже? Только–только к высоте привык…
Гляжу вперед: ничего! Может, Рапота ошибся? Внезапно замечаю в серо–голубом небе черную точку, вернее запятую. Только у этой запятой хвостик прямой. Ага, вот и «гансы»! Зрение надо тренировать.
Достаю из крепления «Маузер». Магазин я снарядил вчера, но на всякий случай проверяю. Снимаю защитные крышки с трубы прицела, смотрю, не сбились ли установки. Привычные движения помогают успокоиться. Я почему–то волнуюсь, даже странно. Когда стрелял из печки, подобного не было. Надо собраться. Втыкаю шкворень в отверстие упора, встаю и заглядываю в окуляр. Аэростат вползает в поле зрения, кажется, что он совсем рядом. Из–за того, что смотрю против солнца, баллон видится черным, хотя на самом деле оболочка светлая. Плавно скольжу прицелом вниз. Вот и корзина. Голова и плечи наблюдателя едва заметны, но с каждой секундой все более различимы. Мне предстоит убить человека, который не вооружен, причем, застрелить его в спину, внезапно. Не самое приятное занятие, но от этого выстрела зависят жизни сотен солдат. Корректировщик — злейший враг пехоты, в 1941–м мы люто ненавидели фашистские «рамы». Наш замысел прост. Мы летим из немецкого тыла, откуда нападения не ждут. Аэроплан со стороны русских позиций заметят издалека, наблюдатель сообщит по телефону зенитной батарее, пардон, воздухобойной. Она встретит врага шрапнелью. Но мы не оттуда, мы свои. В нас не нужно стрелять. С фронта должны атаковать Егоров и Турлак с Зенько, чуть позже нас. Надеюсь что «боши» (черт, а это откуда?) купятся.
В перекрестии прицела голова наблюдателя. Черт, как трясется гондола! Я просил Сергея вести аппарат как можно плавно, но «Вуазен» все равно покачивается, а вибрация от работающего мотора слишком сильна. Целиться трудно. При обсуждении плана подразумевалось, что я убью наблюдателя первым выстрелом. В противном случае — второй заход. Зенитчики очнутся, мало нам не покажется.
Бах! Мимо! Наблюдатель дернул головой; наверное, пуля пропела над ухом. Господи, зачем в голову, она же маленькая и твердая! Лихорадочно дергаю затвор. У меня несколько секунд. Сто километров в час немного, но каждая секунда — тридцать метров. Аэростат уже занимает полнеба. Смотрю в прицел. Наблюдатель подбежал к ближней стороне корзины, и смотрит на нас. Не в бинокль, тот уже не нужен. Хватает телефонную трубку… Бах!
Сергей успел: «Вуазен» проскакивает над аэростатом. Рапота закладывает крутой вираж. Не думал, что калоша на такое способна. Ремень я расстегнул перед стрельбой, иначе не встать, меня швыряет к левому борту. Вцепившись в дугу пулеметного станка, вижу, как отвесно падает на землю нечто похожее на куклу. Внезапно над ней распускается белый купол — наблюдатель выпрыгнул с парашютом. Я не убил немца, только напугал. Ну и славно, нам без разницы.
«Вуазен» ложится на боевой курс, хватаю ящик с флешеттами и высыпаю «дартс» на медленно спускающийся аэростат. «Карандаши» тяжелым облаком ухают вниз, большая часть пролетает мимо. Не страшно… Новый вираж, во всю мощь нашего «Сальмсона» улепетываем к своим. Вслед запоздало тявкает зенитка, другая, но поздно. Спать не нужно! Через прозрачный круг винта наблюдаю: аэростат пополз вниз. Все плану: первый акт марлезонского балета завершен. Антракт, зрители выходят в буфет…
Смотрю на часы — мы слегка опаздываем. Вот и «Фарман» Турлака, за ним и Егоров. Они выписывают круги, поджидая нас. Сближаемся, Сергей делает знак. Тулак кивает, и мы ложимся на обратный курс. Летим рядышком. В гондоле «Фармана» наблюдатель сидит впереди. Вижу сосредоточенное лицо штабс–капитана Зенько. По плану он бомбит первым. Все правильно: Зенько опытный летчик, наверняка прицелится точно. У первого самолета больше шансов уцелеть в зенитном огне — артиллерия не успеет пристреляться. Все счастье шрапнели перепадет нам. Ну и ладно, свое мы выполнили. Последним в дело вступит Егоров, у него нет напарника, но он и не нужен, задача командира снять нашу работу. Ему придется труднее всего.
Наш план построен на отрицании. Аэропланы противника прилетают от линии фронта, мы зашли с тыла. Авиационный налет скоротечен: сброшены бомбы и флешетты, аппарат улепетывает домой. Никому не охота летать под шрапнелью. Второй налет на одну и ту же цель в течение короткого времени невозможен по определению: враг настороже, ждет. Это знают летчики, к этому привыкли зенитчики. А мы ломаем представления…
«Фарман» прибавляет газу и вылетает вперед. Время! «Вуазен» занимает позицию чуть выше — Сергей читает мои мысли. Даже спустя тридцать лет будут бомбить по лидеру. Тот открыл бомболюки, ты — следом! Я гляжу не вниз, а на Зенько. Штабс–капитан свешивает руку за борт. Рука в кожаной перчатке сжимает кольцо стабилизатора бомбы. Снимаю с крюка свою. Тяжеленная — долго не подержишь. В налет мы взяли пудовые, крупнее нет. Снизу стреляют пушки, но разрывов не видно: трубка установлена на высоту первого налета. Сейчас мы выше, это тоже предусмотрено.
Зенько бросает бомбу, я — свою. Разворот. На черной земле хорошо видна светлая туша аэростата. Он похож на полосатого кита, выброшенного на берег, только хвост у кита другой. Разрыв, другой! Далеко! Твою маковку!
Вновь «Фарман» впереди, вновь я слежу за Зенько. Зенитчики поправили трубку. Шрапнель рвется на одной высоте с нами, совсем рядом, но мы пока целы. «Фарман» ныряет вниз, «Вуазен» — следом. Не ждали? Снижение опасно тем, что становится эффективным огонь пулеметов. Зато так лучше целиться, а зенитчики не успеют высчитать трубку снарядов.
Бомба пошла! Вторая! Изо всей мощи моторов летим обратно. Бомбы кончились, флешетты тоже, пора спасать души. Становлюсь с ногами на сиденье и смотрю назад. Есть! Кто попал, не разберешь, но там, где мгновение назад был аэростат, вспухает облако огня. Водород горит красиво. Над сотворенным нами хаосом в облачках разрывов висит «Фарман» Егорова. Финал второго акта марлезонского балета. Публика стоя приветствует артистов, кричит «Браво»! Господи, да я влез на сиденье! Стоит «Вуазену» качнуться…
На летном поле нас ждут. Чуть ли не весь отряд сбежался, последним садится Егоров. Выбираемся из гондол. Штабс–капитан крутит ус и, улыбаясь, жмет руку каждому.
— Крепость телефонирует: аэростат сгорел!
А то мы не знаем! Надеюсь, что новый аэростат у немцев появится не скоро.
— Велено благодарить вас и представить к наградам. Поздравлю, господа!
Назавтра заслуженный отдых. Механики считают пробоины в плоскостях. У «Вуазена» находят одну в гондоле — рядом с бензобаком. Если б попали, бензин в лучшем случае вытек бы. Но обычно в таких случаях аппарат загорается. Пронесло. Рапота ревностно следит за подсчетом, облегченно вздыхает, когда выясняется: у нас на две дырки больше. Интересуюсь причиной такого внимания.
— У кого пробоин больше, тому и почет! — поясняет Сергей.
Странный подход, но от комментариев воздерживаюсь. Сергей сияет: он единственный в отряде, кто не имеет наград, теперь получит. Турлак — обладатель ордена Святой Анны IV степени, на армейском жаргоне — «клюквы». У Зенько — «Станислав» и «Анна» III степени, у Егорова к прочему иконостасу — Святой Георгий IV класса. Высшим военным орденом штабс–капитана наградили за разведку в прошлом году. Егоров вовремя обнаружил немецкое наступление. В этом полете штаб–капитана ранили, а летнаба убили, Егоров и сейчас прихрамывает. Доктора запрещают ему летать, но он их игнорирует. Леонтию Ивановичу можно не беспокоиться о происхождении — кавалер ордена Святого Георгия автоматически становится потомственным дворянином. Получить орден Егорову помогло ранение, объясняет Рапота. Начальству нравится, когда герои льют кровь — свою и чужую. За сражение малой кровью награда выйдет скромной, а то и вовсе не дадут. «Нет потерь, не было и дела!» — считают в Ставке.
Мне светит Анна IV степени, полагает Рапота. Солдатский Георгий по статусу предназначен нижним чинам. Прерываю мечтания о раздаче слонов. Надо б смотаться в Белосток. Город рядом, для нас с Рапотой полетов пока не будет. Аппараты берегут. Продолжительность жизни аэроплана — сто летных часов. Французский выдерживает сто пятьдесят, но у нас аппараты русской выделки. Почти все на грани износа. Пополнения просят давно, но аппаратов не хватает: выбывают из строя чаще, чем прибывают новые — так по всему фронту. Что аэропланы? На фронте не хватает винтовок, пушек, снарядов… Перед войной списали миллион винтовок Бердана, снятых с вооружения, однозарядных, но вполне исправных. С началом мобилизации выяснилось: солдат нечем вооружать. Один воюет, другой ждет, пока того убьют — иначе без винтовки. Господи, как все знакомо! В сорок первом повторилось одно к одному. Ничего в стране не меняется…
Сергей с радостью соглашается. Подхожу к штабс–капитану — машина с водителем в моем распоряжении. Кто ж откажет герою? Прошу разрешения взять старшего унтер–офицера.
— Зачем вам Синельников? — морщится Егоров.
— Обещал.
Штабс–капитан смотрит пристально.
— Он сделал в гондоле упоры для винтовки. Без его помощи аэростат не сбили бы.
— Зачем Синельникову в город?
— К женщине.
— У него четверо детей!
— Это не помеха.
— Павел Ксаверьевич! — Егоров наклоняется. — Я знаю, какой Синельников замечательный механик. Но я не хочу, чтоб в отряде появилась подрывная литература.
— Он большевик?
— Если б выяснили, то — в арестантские роты! Но подозрения имеются. Мне звонили из жандармского управления…
— Я обещал ему, Леонтий Иванович!
— Под вашу ответственность… — соглашается он.
В Белосток едем на «полуторке». Это я ее так назвал. На самом деле — пикап «Руссо–балт» петербургского разлива. В кузове, закрытом тентом, Рапота, я и Нетребка; поручик своего денщика не взял. Синельников в кабине с водителем. Рапота охотно согласился ехать в кузове — с водителем не поболтаешь, офицеру не к лицу. Поручик в неизменной кожаной куртке, на боку — кортик. Сергей и меня уговаривал надеть куртку, еле отбился. На околыше фуражки Сержа — летные очки. Очень нужная вещь в городе… Сергей переживает, что потерял свою «залетку» (мягкую складную шапку для полетов) — еле догадался, что речь о пилотке. В Российской армии это новинка, их носят только авиаторы. Но даже без пилотки Рапота смотрится орлом: Белосток узрит и вздрогнет. Трепещите женские сердца! Нетребка взят нами для единственной надобности — носить покупки. Российскому офицеру со свертками ходить не положено. Ему нельзя заходить в рестораны ниже первого класса, передвигаться пешком, когда есть извозчики… Я знаю это со слов Сан Саныча — мы о многом говорили в белорусских лесах…
Белосток — заштатный городок, преимущественно деревянный, с кривыми улицами. Но после окопов — столица. Здесь расположен штаб армии, множество тыловых учреждений — на улицах военных больше, чем штатских. Тормозим на центральной площади. Синельников почти сразу убегает.
— Не везите в отряд лишних бумаг! — говорю на прощание.
На мгновение лицо его вытягивается, затем унтер–офицер кивает. Умному достаточно. Поход по магазинам. Бритва, помазок, стаканчик мыльный порошок — есть! Зубная щетка, мыло, зубной порошок — заверните! Комнатные тапочки, халат, носки (ботинки носят без портянок)… В полку мне выдали жалованье за два месяца — денег много, можно приодеться. Наплыв военных оживил местную торговлю, конкуренция велика, цены божеские. Рапота находит их высокими, но поручик не знает об инфляции. Через год–другой освоится. Сергей убегает по своим надобностям, продолжаю поход. Уже ничего не покупаю, просто глазею. Взгляд отдыхает от оружия и защитной формы. Когда надоедает, подхожу к машине. Является Сергей со свертками, передает их Нетребке. Оглядываюсь. На двухэтажном кирпичном здании красуется вывеска «Ръсторанъ». Время обеденное. Вручаю водителю и Нетребке по рублю — им тоже есть хочется, сами берем курс на вывеску.
Ресторан полон людьми, но столик находится. В зале много офицеров, но нас смотрят. Не заметить Сергея в его хромовом блеске невозможно. Официант приносит меню. Сергей открывает и свистит.
— Вчера мой первый боевой вылет! — говорю, забирая меню. — Я угощаю! За дебют!
Сергей, помедлив, кивает.
— Растратился: родителям и младшим подарки купил, — он краснеет.
Господи, этот парень вчера вел аппарат сквозь шрапнельные разрывы, а потом радовался, что пробоин много! Откуда робость?
Внимательно оглядываю столы. Водочных и коньячных бутылок не наблюдается. Но офицеры за соседним столиком разливают прозрачную жидкость из какой–то бутылки, а разлив, чокаются. Та–ак…
Официант приносит закуски. Указываю на соседний столик.
— Это что?
— Вода, сельтерская! — отвечает, не моргнув глазом.
— Нам можно?
— Извольте! Три рубля бутылка.
Сергей тихонько ахает.
— Не вонючая?
— Что вы?! — официант притворно обижен. — Смирнов и сыновья, довоенная. Мы жидовской не держим.
Вот вам следствие сухого закона. Уже дымят подпольные винокурни — Сан Саныч рассказывал. Откуда в девятьсот пятнадцатом «довоенный» Смирнов? Россия занимает деньги за границей, просит подданных жертвовать на войну, сама же отдает доходы мафии. Конец 80–х, один к одному.
Официант приносит бутылку и рюмки, разливает. Чокаемся.
— За удачный взлет и счастливую посадку!
Правильней: за то, что живы! Но мне это без нужды, а Сереге двадцать один. В этом возрасте все мнят себя бессмертными. Пьем.
Водка не плоха, хотя, конечно же, не довоенная. Соленый огурчик, ветчинка… На столе появляются зажаренные до коричневой корочки Пожарские котлеты. Бутылка «сельтерской» пустеет быстро.
— Официант, еще одну!
— Павел! — Сергей смотрит укоризненно.
Боится поручик. В зале полно офицеров, наверняка и князей встретишь. Вдруг прапорщик задерется… Чудак! Задираюсь я трезвый, пьяный я добрый. Если б застал Бельского трезвым, дуэли бы не было. Я б его придушил…
— Заверните с собой!
Официант хоть бы глазом моргнул: с собой так с собой. Закуриваем.
— Ну что, к девочкам? В веселый дом?
Сергей снова краснеет. Ну что ты станешь делать?! Послал Бог красну девицу. Отбой…
Выходим на площадь. До вечера уйма времени. Куда податься?
— Съездим к Розенфельду? — предлагает Сергей.
Почему бы и нет? Но не с пустыми же руками? Заскакиваю в кондитерскую. Покупаю все пирожные, какие есть на прилавке (их складывают в большую коробку), и огромный кулек шоколадных конфет. Несколько пирожных в маленькой коробочке — лично Розенфельду. Доктор, как я успел заметить, сладкоежка. Остальное — сестричкам.
Знакомая ограда, входим во двор. Нетребка с водителем тащат следом коробку и кулек. Гостинец Розенфельду несу сам. Во дворе госпиталя обычная суета: повозки, возле которых суетятся санитары и сестры. Одна поворачивается к нам и вдруг с визгом бежит в здание. Не проходит минуты, как на крыльцо высыпает стайка женщин в белых передниках с красными крестами.
— Павел Ксаверьевич!.. Сергей Николаевич!..
Сестры обступают нас. Это с чего такой прием?
— Вы вправду государя видели?
Ага!
— Видел! Вот как вас!
Ахают.
— Крестик государь самолично приколол?
— Собственноручно!
Девичьи ручки, красные от постоянного мытья и карболки, тянутся к Георгию, осторожно трогают серебро. Боже! Сельский учитель с грустными глазами отжалел солдатику крестик, а у них благоговение на лицах. Да это он руки целовать вам должен! Подзываю Нетребку с водителем.
— Вот, милые барышни! Угощайтесь!
Самая шустрая заглядывает в коробку.
— Ой, девочки, «безе»!
На мгновение меня забывают. Пирожные расхватывают и немедленно поедают. Конфеты рассовывают в карманы фартуков. Прожевали, я снова в кольце.
— Какой он, государь?
— Ростом пониже, — показываю ладонью у глаз, — борода, усы. Глаза усталые…
Многозначительно кивают. Ну да, государь, он же денно и нощно…
— Расскажите про свой подвиг!
До Розенфельда я так не дойду. Пора переводить стрелки.
— Что я, милые барышни! Вот Серж, то есть поручик Рапота, не далее как вчера разбомбил и сжег аэростат противника. Враг вел огонь, по возвращению насчитали в аэроплане восемь пробоин. Поручика за подвиг представили к ордену.
Сергея обступают и засыпают вопросами. Рапота охотно рассказывает, лицо его сияет. Здесь не принято скромничать. Обо мне забыли, шныряю дверь и едва не сталкиваюсь с коллежским асессором.
— Ба! Я–то думаю, где персонал? — он жмет мне руку. — Рад видеть, Павел Ксаверьевич!
— Это вам! — сую гостинец. — Пирожные, «безе».
— Знаете, чем угодить старику! — он смеется.
Поднимаемся в кабинет. Достаю из кармана и ставлю на стол «сельтерскую».
— В ресторане брали? Охота деньги тратить! Кто же едет с водкой в госпиталь? У нас спирт! Разбавить до нужной пропорции и очистить от сивушных масел врачи умеют — этому нас в университете учили, — Розенфельд смеется. — Забирайте, не то обижусь! Хватит мне пирожных, — он открывает коробку. — Свежие?
— Сестрам понравились.
— Вы их угостили? Славно! Второй случай на моей памяти, чтоб выздоровевший не забыл.
— Я приехал с поручиком.
— Рапота? Славный мальчик.
— Нас здесь так встретили!
— Ничего удивительного! Герой, у нас лечился. Газету с описанием вашего подвига до дыр зачли.
— Вранье там! Не лобызал я руку да еще со слезами.
— Жаль! Сестрам как раз понравилось.
— Что?
— Разжалованный покаялся в преступлении, а государь простил. Душещипательная история, сестры такие любят. Сами знаете, какой здесь труд. Кровь, грязь, боль, смерть. Ледник для трупов никогда не пустует, умерших хороним чуть ли не ежедневно. Кладбище за парком уже в три десятины. Ваш приезд для них праздник.
Приносят чай. Коллежский асессор ест пирожные, я просто прихлебываю. С гостинцем покончено, доктор вытирает пальцы салфеткой.
— Как здоровье? Головные боли не мучают?
— Нет.
— Слава Богу! Память восстановилась?
— Частично. В каком родстве мы знаю.
Он смеется и машет руками.
— Замечательно! Вы по–прежнему в полку?
— Перешел в авиацию, летаю с поручиком. Были в Белостоке, решили заглянуть.
Он кивает и задумывается.
— Как Ольга? — проявляю взаимную вежливость.
— Учится, собирается сдавать экзамен экстерном. Обещает к новому году получить свидетельство.
Молчим. Пауза затягивается. Сергея до сих пор нет.
— Где поручик? — изображаю озабоченность.
— Не беспокойтесь! — смеется доктор. — Он в надежных руках. С женщинами ему интереснее, чем со старым доктором.
— Не такой вы и старый.
— Не льстите! Старый! В моем возрасте на многие вещи смотришь иначе. Не удивляйтесь, но мне жаль покойного князя.
— ???
— Смелый мальчик! Он лечился у нас после ранения — какая–то безумная атака в конном строю. Его в штаб перевели потому, как строевую службу медицина запретила. Знаю, что скажете! Гадкий, избалованный, заносчивый… Все правда, но ведь мальчик! В чины произведен за храбрость. Щедрый. Первым, кто догадался сестер угостить. Тысячу рублей пожертвовал на госпиталь. Понятно, пыль в глаза пускал, перед Ольгой старался, но сестрам–то без разницы. В происшедшем Ольга виновна. Он днем с цветами приехал — предложение делать. Умолял. Дочь, понятное дело, отказала — у нее жених. Князь уехал, напился с горя и решил еще раз объясниться. Угрожал, что покончит с собой. Ей бы прогнать, знаем мы такие угрозы, но Ольга повела его в парк. Отчасти из–за вас.
— ???
— Она привыкла к вниманию мужчин, вы ей в нем отказали. И разговаривали не слишком вежливо. Дочь прознала, что вы в парке с поручиком, и решила продемонстрировать, какие блестящие офицеры за ней ухаживают. Глупая, взбалмошная девчонка! Как с ней сладить?
Пороть не пробовали? Очень помогает…
— Поступок князя, конечно же, мерзкий, но стоит признать: его спровоцировали. Он был пьян и безумен от неразделенной любви. Дальнейшее поведение безумие подтверждает. Вместо того чтоб на следующий день приехать, стать перед Ольгой на колени и просить прощения, он задумал убить свидетелей. Как будто ваша с поручиком смерть что–либо решала! Я первым бы шум поднял! В России насиловать женщин не дозволено даже князьям! Совершил мерзость — покайся, тебя простят. Ольга — девочка добрая, к тому же сама виновата. Я бы, конечно, князю выговорил, но дела заводить бы не стал. Князь избрал другой путь. Что в итоге? Погиб сам, как будто мало людей на фронте гибнет, трех офицеров подвел под суд. Вас и вовсе разжаловали. Хорошо, что государь случился, не то остались бы рядовым. У Бельского влиятельная родня… — Розенфельд встает. — Извините, раненые ждут. Благодарю за угощение и визит. Всегда рад вас видеть!
В задумчивости спускаюсь вниз. Странный человек этот доктор! Ему бы в проповедники. Священник и доктор всегда рядом. Священник завершает, что не вышло у доктора.
Сергея нахожу в парке. Он гуляет по аллее с какой–то сестричкой, они весьма мило беседуют. Действительно, не скучал. Зову, прощается, едем. На площади забираем Синельникова, механик выглядит довольным. На обратном пути Сергей молчит. Смотрит в брезентовый потолок и улыбается. К девочкам его я все же свозил…
Глава 7
О нашем налете пишут в газетах. Радостных событий на германском фронте мало, скорее наоборот, репортеры цепляются за малейший позитив. Поджог аэростата публике в новинку. На этой войне все в новинку: сбитый германский самолет (их пока считанные единицы), авиационный налет на штаб немецкой армии, теперь вот наш аэростат. Репортеры приезжали в отряд, фотографировали героев. На фоне аппаратов, с винтовками и «Маузерами» в руках. Вид у нас грозный: трепещи супостат! Репортеры довольны. Фото напечатано в газете. Еще пять отпечатков — по одному для каждого из запечатленных прислали в конверте. Рапота рад и восхищается благородством фотографа. Цена этому благородству три рубля — из бумажника летнаба Красовского.
Сергей собирает вырезки из газет, складывает в папочку. Я знаю, для кого. «Итак, она звалась Татьяной…» Сестра милосердия в госпитале Розенфельда, это с ней Рапота гулял в парке. Отныне поручик в госпитале завсегдатай. Один раз я составил ему компанию, больше не тянет. Розенфельд занят, а с сестрами скучно. Они хотят любви большой и чистой, мне надобно маленькой и грязной. Зато Сергей сияет, его прямо распирает от чувств. Едва ли не каждый день слышу, какая Татьяна красивая (хм!..), нежная (Сергею виднее), умная. Последнее вполне справедливо. Поймать в сети поручика Рапоту все равно, что золотую рыбку. Из него выйдет любящий и преданный муж, заботливый, но строгий отец. За таким, как за каменной стеной — спокойно и уютно.
Это я брюзжу. На самом деле я Сергею завидую. Я не способен на такие чувства, я здесь посторонний. Листок, сорванный ветром и заброшенный в реку. Течением меня заносит в заводь, короткое время я плаваю, наблюдая за чужой для меня жизнью. Набежит волна — и снова в путь…
Вот уж неделя, как я хандрю — полетов нет. Во–первых, идут дожди, во–вторых, как говорил ранее, аппараты берегут. Сергей занят своей Татьяной, с другими летчиками я не сошелся. Зенько дружит с Егоровым: они одногодки, им есть о чем говорить. Турлак мне не по душе: скользкий. Он набивался мне в друзья, теперь в обиде. Мне передают нелестные высказывания о сынках толстосумов, приехавших в армию развлекаться, в то время как есть люди, которые по зову сердца… Скучно! Сплетни мне приносит Нетребка; он раззнакомился со всеми и по утрам вводит меня в курс событий. Я не мешаю — хоть какое–то развлечение. Ефрейтор бреет меня, содержит в чистоте мундир и белье, добывает водку. Нетребка старается: обратно в окопы ему не хочется. Я доволен — не каждый раз случается прислуга, тем более за счет государства. От тоски занимаюсь учебой. Штабс–капитан Зенько учит меня летнабовскому делу. Зенько полный тезка царя, Николай Александрович. Мне он нравится: спокойный, немногословный, надежный. С такими хорошо дружить и воевать. После занятий иду в ангары, где Синельников просвещает по материальной части. Ничего сложного. Наш «вуазен» при желании можно слепить самому — мотор только добыть. Синельников умен, начитан, но соблюдает дистанцию. Возможно, думает: я чего–то вынюхиваю. Понять его можно: с большевиками в России не церемонятся. Мне его убеждения по барабану: до революции два с половиной года, не доживу.
Скуку скрашивают визиты представителей земских союзов и обществ помощи фронтовикам. На фронт их не пускают, а к нам — пожалуйста! Герои авиаторы, извольте лицезреть! Гости привозят вкусную снедь. Благодетелям показываем аэродром, катаем на аэропланах — если, конечно, погода позволяет. Вечером непременная патриотическая вечеринка, где есть возможность напиться вдрызг.
На пороге нашей квартиры появляется Егоров.
— Павел Ксаверьевич, как с восстановлением навыков?
— Дожди зарядили…
— На руллере покатаетесь!
— Слушаюсь!
— Вот и славно, аппарат готов.
Надеваю куртку, иду к авто. По дороге пытаюсь сообразить: что за хрень этот «руллер»? В голову ничего не приходит. Ясно одно: у Егорова на меня виды как на пилота. На взлетном поле Синельников с парой мотористов и десятком солдат. Механик докладывает о готовности. Егоров, подкручивая ус, представляет мне аппарат:
— Вот и ваш «руллер», Павел Ксаверьевич!
М–да, подарок из Африки. Не аэроплан, а недоразумение. Неужели на нем летали? У «этажерки» нет гондолы. Плетеное кресло пилота укреплено на передней кромке нижнего крыла, за ним блестит медью бензиновый бак. Деревянные стойки моторной рамы у задней кромки нижнего крыла, на них — ротативный «Гном» с пропеллером. Пропеллер, почему–то, насажен между мотором и рамой. На рулях — полустертые краски воздухоплавательного флага.
Синельников ободряет:
— Не извольте беспокоиться, ваше благородие, сам все проверил! Не аппарат, а огурчик!
Забираюсь в пилотское кресло, ставлю ноги на педали. Девать их больше некуда — внизу пустота. Из приборов и оборудования — прозрачный стаканчик смазки мотора, контакт зажигания и рычаг подачи бензина. Ручка управления рулем высоты и элеронами само собой.
Егоров сияет:
— Мой старый «Фармашка», «семёрочка», еще французской выделки! Летать, конечно, уже не сможет, но покататься — вполне…
Что ж, саночки готовы, извольте, шер ами.
Моторист в промасленной одежде ловко проворачивает пропеллер. Кричит мне:
— Компрессия есть, контакт?!
Машинально отвечаю:
— Есть контакт!
Практически по наитию включаю зажигание. Механик проворачивает пропеллер, «Гном» чихает и заводится. Касторовое масло в стаканчике начинает бешено пульсировать. Что дальше? Озираюсь. Солдатики аэродромной команды вцепились в хвост и крылья аппарата. Вопросительно смотрю на Егорова, тот жестом указывает на бензиновый сектор. Поворачиваю рычаг, мотор добавляет оборотов, по знаку штабс–капитана меня выпускают. Точнее — перестают удерживать. «Фарман», словно сорвавшись с привязи, задирает хвост и резво несется по прямой. Уменьшаю газ, аппарат замедляет движение и опускает хвост. Рычаг вперед, машина прибавляет скорость и хвост задирает. Летное поле кончается, как тормозить? Убираю газ и выключаю зажигание. Аэроплан замедляет ход и останавливается. Ко мне подбегают, разворачивают обратно.
— Контакт!?
— Есть контакт!
Рулю обратно, останавливаюсь на старте. Ко мне приближается довольный Егоров.
— Изрядно, Павел Ксаверьевич, изрядно! Теперь поработаем педалями, вспомним повороты…
Вечером, пропахший бензином и касторкой, валюсь в изнеможении на койку. В последующие дни мне не до скуки — укатываю на «руллере» аэродром.
Небо, наконец, проясняется, но не к радости. Немцы здорово на нас озлились. Их аппараты бомбят Белосток и наши войска. Потери ничтожные один убитый и несколько раненых, но войска не любят авианалеты. В штабе армии забеспокоились. У пехоты своя авиация — в каждом корпусе есть отряд, но попытка перехватить немцев кончается плохо. Сбит русский «Моран», летчики погибли. К делу подключают крепостной авиаотряд, славный своими асами, Егоров собирает офицеров. Ситуация хреновая: немцы ставят на аппараты пулеметы. Атаковать с карабином их «Таубе» и «Альбатросы» — добровольное самоубийство. Хрупкому самолетику много не надо: очередь — и прощай Родина! Немцы бомбят войска безнаказанно. Зенитная артиллерия не помощник — пушек слишком мало. В штабе армии не стесняются в выражениях. Честь русских авиаторов затронута, штабс–капитан Егоров мрачен и зол.
Выход один: поставить на аппараты пулеметы. Предложение хорошее, только пулеметов нет. Правдами и неправдами Егоров добывает в авиароте «Мацон». Древний экземпляр, темп стрельбы низкий, магазин маленький, постоянные задержки при стрельбе… Но и такой «Мацон» у нас один. Синельников с механиками делают в кабине «Фармана» крепление на стальных дугах. Установка шаткая, да и сектор обстрела мал, но все–таки… Выбор аппарата объясняется просто: у «Фармана» наблюдатель впереди, ему сподручнее вести огонь. Рапота злится: он хочет драться. Наш «Максим» застрял где–то в авиароте. Егоров не хочет отправлять нас в бой:
— У вас только винтовка, поручик!
— Прапорщик Красовский перебил офицеров германского батальона! — возражает Рапота. — Он меткий стрелок! Мы и без пулемета…
Я молчу, Егоров соглашается. Сергей не прав: одно дело стрелять по неподвижной цели, другое — по юркому аппарату. Спорить, однако, не хочу — посчитают трусом. Что до последствий, так Сергей выбор сделал, а мне все равно. Полдня определяем тактику. Сверху–сзади заходить нельзя — собьют. В своей гондоле, мы как мишени в тире. Снизу–сзади? Можно, если с пулеметом, с винтовкой малоэффективно. Стрелять вслепую по фюзеляжу, надеясь, что пуля пробьет его и зацепит летчика? Замучаешься. Остается только в лоб. У немца стрелок–наблюдатель сидит впереди, сразу за мотором. Для него в верхнем крыле даже вырез сделан, иначе неба не видно. Наблюдатель стреляет вверх и по сторонам от хвоста. В бок вести огонь мешают крылья — перебьешь стойку или растяжку.
На летном поле ждем сигнала на «барраж». Модное французское словечко означает полет вдоль линии фронта. «Вуазен» и «Фарман» тихоходные, немцев нам не догнать. Выход — перехватить на обратном пути. Егоров дежурит у телефона. С линии фронта поступит сообщение: направление, количество аппаратов, нам останется завершить дело. Угу, завершим. Истребители, мать нашу, с винтовкой на пулемет… Впору писать завещание, но потомков у нас нет, а родственники и без того богатые. Танечка взгрустнет о бравом поручике, по мне так и плакать некому.
От телефонной станции бежит запыхавшийся солдатик. Два аппарата прошли над линией фронта, курс — на Белосток. Взлетаем и расходимся. Турлак и Зенько будет искать южнее, мы — севернее. Это сделать не просто: облачность. Стоит немцу нырнуть в облако — и прощай! Сменит курс, выскочит с другой стороны… Сергей, словно понимая, забирается выше, под самые облака. Выписываем круги, наблюдая за воздухом. Километрах в пяти виднеется Белосток, мы одни в небе. Вполне возможно, что стараемся зря: немцы могли уйти другим курсом. По уму так и следует. Остается слабая надежда: тевтоны обнаглели и наплюют на осторожность.
Опять я упускаю момент. Сергей наклоняет нос аппарата и мчит к Белостоку. Теперь и я вижу черную точку. Она быстро растет, приобретая очертания. Уже не точка — птичка. Вначале воробей, затем голубь, теперь коршун… У этой «птички» крылья сдвоенные, а вместо клюва — винт. Расстояние сокращается стремительно. Кладу «Маузер» на передний упор, встаю. В оптике «немец» как на ладони: крылья, хвостовое оперение, черные кресты на плоскостях. Военлет и наблюдатель не виды из–за крыла. «Немец» быстро растет в поле прицела, он практически сравнялся с нами по высоте, целюсь в середину бипланной коробки, в то место, где по моим прикидкам должен располагаться экипаж. Из–за рева мотора выстрела почти не слышно, только приклад отдает в плечо. Затвор, прицел — выстрел! Затвор, прицел — еще! Попал?
Немец нас заметил. Что сделает нормальный человек при виде летящей в лоб калоши? Правильно, отвернет. На том и расчет. «Авиатик» (теперь и без оптики видно, что это биплан), закладывает вираж, «Вуазен» — следом. Меня едва не выбросило, успел схватиться за бортик. Сергей впал в азарт, ему наплевать, что со мной происходит. Винтовку я выпустил, но шкворень ее удержал. Перебрасываю по рельсе «Маузер» правый на борт. «Колбасник» скоростнее, но наш «Вуазен» маневреннее. За счет короткой дуги постепенно догоняем немца, становимся сбоку — крыло к крылу. Ого! Из пробитого радиатора немца льется вода. Воздушным потоком ее несет в кабину пилота, тот ежится и пытается укрыться. Однако я попал!
Наблюдатель хватается за пулемет и осыпает нас градом пуль. Перекидывает его на левый борт, целит меж крыльев. Черт! Мы считали, что не решится…
Приникаю к прицелу, выстрел!
Бах! Наблюдатель исчезает в кабине — то ли убит, то ли спрятался. Пилот «немца» привстает, пытается заглянуть в кабину стрелка, затем смотрит на нас. Рукой показываю на радиатор — погляди! — затем направляю «Маузер» на него. В казеннике последний патрон. Перезаряжать в воздухе — геморрой.
Немец не спешит, прикидывает. Так, решился на вираж! Рапота идет наперерез, немец отваливает. А вода из радиатора течет, скоро мотор перегреется и заклинит… «Колбасник», конечно же, грохнется, но, возможно, на своей территории. Сергей делает немцу энергичные знаки — садись, не то убьем! Мы, русские, безжалостные! Страшные, у–у–у, какие мы страшные! Как на ваших плакатах — казаки со звериным оскалом. Мы казаки! У нас и кони есть! В моторе, сто тридцать голов… «Лягай, Ганс, лягай!» Лягай, тебе говорят!
За что уважаю немцев, так за расчетливость! Взвесил, прикинул, принял решение. Кивает: условия приняты. Сергей показывает рукой: туда! «Немец» поворачивает к Белостоку. «Вуазен» летит рядом, контролируя направление. «Маузер» держу на изготовке — кто знает, что «гансу» взбредет? Дотянуть бы до нашего аэродрома! Ох, как нас зауважают! Как…
Нет счастья в жизни! Мотор «немца» останавливается, аппарат ныряет вниз. «Вуазен» — следом. Сергей страхуется — вдруг немец хитрит?
Не хитрит: «бош» быстро планирует и вот уже бежит по пахоте. «Вуазен» идет на посадку. Сергей останавливает аппарат почти рядом с неприятельским. Соскакиваем на землю.
Пилот «немца» выбрался из кабины и лезет на крыло — посмотреть, что с наблюдателем. Подбегаем. Прыгаю на крыло и заглядываю к стрелку. Лежит на полу кабины, скорчившись, похоже без сознания или убит. На спине выходного отверстия нет, помогаю немцу вытащить своего напарника. На стрелке под летной курткой офицерский мундир, на ногах ботинки с крагами. Совсем еще молоденький, судя по погонам — лейтенант. Зачем хватал пулемет?! Стоп, похоже, жив, я попал ему в плечо. Нужно наложить жгут и остановить кровотечение. Пока вожусь с раненым, Рапота, уже, разговорил пленного. Они беседуют по–немецки, но я понимаю. Немец расстегивает ремень и снимает кобуру с револьвером. Протягивает Рапоте. Сергей церемонно берет оружие и начинает мямлить такое же церемонное. Говорит он с запинками, немецкий у него не ахти. Ладно, развлекайтесь!
Закончив перевязку раненого, занимаюсь пулеметом. Снимаю машинку с крепления, забираю коробку с лентой. Пулемет отдаленно напоминает бундесовский «MG–3», но конструкция незнакомая. С добычей в руках прыгаю на землю. Сергей с немцем все еще болтают. Отношу оружие в «Вуазен». Когда возвращаюсь, вижу: немец что–то пишет в блокноте, прислонив его к фюзеляжу.
— Письмо родным?
— Свидетельствует, что мы сбили! — поясняет Сергей.
— Зачем?
— На победу много охотников. Потом не докажешь!
Знакомо. «У победы много отцов, поражение всегда сирота…»
Словно в подтверждение слов поручика — близкий топот копыт. Из–за ближайшей рощи выскакивают всадники в плоских фуражках, гимнастерках и синих шароварах с красными лампасами. Казаки. Нахлестывая коней, несутся к нам. На мгновение возникает желание сбегать за пулеметом. Удерживаю себя — наши. Казаки мгновенно окружают самолеты, один — с двумя звездочками на погонах — спрыгивает на землю.
— Хорунжий Дьяков! Кто такие? Что случилось?
Сергей представляется и коротко объясняет. На лице казачьего офицера разочарование: он явно рассчитывал захватить пленных. Казаки подъезжают к аппаратам, заглядывают в кабины. Один поднимает с земли кожаную куртку лейтенанта. Намерения написаны на лице.
— А ну, не трожь!
Казак будто не слышит. Тащу из кобуры «Маузер».
Мгновение — и в руках казаков карабины. Слышен лязг затворов.
— Господин хорунжий! — кричит Сергей. — Призовите подчиненных к порядку! Кто позволил целить в офицера?!
Дьяков отдает команду, казаки неохотно забрасывают карабины за спину, отъезжают. Тому, кто позарился на германские шмотки, хорунжий показывает кулак. Прячу пистолет в кобуру.
— Прошу доставить пленного в штаб, — говорит Сергей. (Хорунжий оживляется), — а также организовать охрану аппарата. Через час приедут грузовики, заберут. Раненого нужно скорей в лазарет, он потерял много крови.
Дьяков козыряет и подходит к немцу. Пилот бледнеет: те самые страшные казаки! Целились в русского офицера! Ой, что будет! Не наложи в штаны, Ганс!
Заводим мотор, «Вуазен» взлетает. Обеими руками прижимаю к груди пулемет. Казаки — известное ворье, мародеры, Зенько рассказывал. 26 августа прошлого года начальник 11–го корпусного авиаотряда, штабс–капитан Нестеров (тот самый, что выполнил «мертвую петлю») совершил таран, первый в мире. От столкновения австрийский и русский аппараты упали на землю, летчики погибли. Первым к месту падения подоспели казаки. Они ограбили труп героя. У Нестерова забрали не только бумажник с жалованьем офицеров (штабс–капитан получил перед вылетом, раздать не успел), но и сняли ботинки с крагами…
* * *
По прилету Рапота рассказывает мне, кого же мы сбили. Это экипаж из специального бомбометного отряда, пилот — ефрейтор Хартман и наблюдатель — лейтенант Белов.
— Белов? — удивляюсь я.
— Прусак! — говорит Сергей сквозь зубы. — У них таких фамилий полно.
К вечеру привозят нашего «немца» — отдельно фюзеляж и крылья. Оказывается, это не «Альбатрос», а «Авиатик», но нам без разницы. После осмотра Синельников заключает: радиатор можно запаять, но заклинивший мотор лучше ремонтировать в роте или заводе. Сергей расстроен — он положил глаз на «немца». Подлатать, нарисовать на крестах русские «кокарды» — и воюй! Синельников снимает с «Авиатика» все ценное и аппарат отправляют в тыл. Ну что же, теперь и мы с артиллерией! Пулемет движется вперед–назад по стальной рельсе, фиксируется неплохо. Не турель, конечно, но сгодится. Сектор обстрела маловат, но к этому не привыкать. Марка пулемета выбита на корпусе — «Bergmann». Стреляет неплохо — проверил.
Утром снова перехват. В этот раз немцы осторожнее: при виде нас сразу драпают, догнать не получается. Пускаю вслед длинную очередь — больше для испуга. Все, налеты как ножом обрезало. Сидим на аэродроме, перетираем сплетни, принимаем гостей из земств.
Наш пруссак наделал в Белостоке переполоху. Сбитый самолет не такая уж новость, но чтоб посадили, взяли в плен… Хорунжий Дьяков пытался заикнуться о своих молодцах, дескать, залпами сбили, но Егоров предъявил показания немца. Лейтенант очнулся в госпитале и на допросе подтвердил: сбили летчики. Почетнее сдаться в плен своим коллегам–авиаторам, чем каким–то казакам. Хорунжий посрамлен, героев призывают к раздаче слонов — за аэростат и «Авиатик» сразу. Нас с Сергеем поначалу представили к Анненскому оружию и Станиславу IV степени, но затем в штабе пораскинули мозгами, и Сержу заменили «клюкву» на Георгиевское оружие, а мне — Станислава на Владимира.
— Павел! — восклицает Сергей наедине. — Мне тебя Бог послал! Месяца не прошло — и такая награда!
Кому счастье, а кому горе. Турлак смотрит волком. Ему дали только «Стасика» за аэростат. Подпоручик в отряде с первых дней, Рапота — недавно. Мало того, что Сергей моложе и старше по чину, так и наградами обошел. Обидно! В отряд из Белостока прибывает очередная экскурсия земцев, с ними штабные из армии и вездесущие репортеры. Речи, поздравления, фотографирование. Сергея распирает так, что смотреть смешно. Он теперь потомственный дворянин: Георгиевское оружие дает такое право. Зенько по совокупности прошлых заслуг, как и я, представлен к Владимиру, Егорову светит новый чин. В суете почти не вспоминают военлетов, погибших в «Моране». Их тоже наградили, посмертно. По такому случаю здесь пишут: «Кровью запечатлели подвиг свой…»
Это я читаю в газетах. Здесь же очерк об орлах–военлетах. С черно–белого фото на газетном листе смотрит удивленное лицо прапорщика Красовского и веселое — Рапоты. У прапорщика густая щеточка усов, у поручика едва пробиваются. Усы здесь носят все, а старшие офицеры — и бороды. Из нас усиленно лепят героев. Когда дела плохи, герои востребованы. Подвиги помогают забыть о грустном. Ничего, что отступаем по всему фронту, зато немца в плен взяли. Важный немец, у–у–у, какой важный! Сколько русских офицеров в германском плену, не вспоминают.
Беседуем об этом с Розенфельдом — Сергей вытащил меня в госпиталь. Ему не терпится предстать в героическом ореоле, одному неловко, я — почетный эскорт. Сдав поручика Татьяне, иду к доктору, у него как раз время отдыха.
— Вы странный человек! — говорит Розенфельд. — В двадцать пять рассуждаете как старец. Можно подумать, вам пятьдесят!
Немногим меньше, если посчитать и сложить…
— Война меняет людей, — продолжает доктор, — я это замечаю. Вчерашние мальчишки быстро взрослеют. Однако у вас это чересчур. Вместо того, чтоб радоваться наградам… Вся грудь в крестах!
Чтоб сменить тему, спрашиваю про Ольгу. Розенфельд заверяет: с дочкой в порядке. Пишет отцу, что жива и здорова, жених, слава Богу, также. Мечтают о свадьбе. Если война не помешает, осенью обвенчаются. Доктор снова вздыхает. Смотрю удивленно.
— Не такой человек ей нужен! — говорит Розенфельд.
— Беден?
— Не в том дело. Юношеская любовь, романтичные свидания… Юрий Ольге в рот смотрит. Она из него веревку совьет!
Хмыкаю — с Ольги станется. Розенфельд, подумав, лезет в шкаф. На столе появляется графин, санитар приносит нехитрую закуску. Госпитальная водка хороша! Розенфельд не скупится, своевременно подливает в рюмки. Не зря ехал! Доктор, на удивление, от меня не отстает.
— Вы, верно, дивитесь, что так говорю?
Нам–то что? Но доктора не остановить.
— Поверьте, дело не в Юрии. Он замечательный мальчик: чистый, искренний, честный. Дело в Ольге. Она сделает несчастным его и себя. Уж я–то знаю!
Намечается душевный разговор, здесь это любят. Что ж, меня угостили…
— Есть вещи, которые не говорят даже близким, но вы, как я заметил, не болтливы. Мать Ольги не умерла вскоре по ее рождению, как считают все, в том числе и сама Ольга. Это случилось много позднее, — он вздыхает. — Смерть ее была ужасной…
Та–ак, скелет в шкафу.
— Я вырос в местечке, в бедной еврейской семье. Знаете, что это такое? Нищета, скудная еда, тряпье, перешиваемое по многу раз…Жить так я не хотел. Как еврею выбиться в люди? Разбогатеть или выучиться — по–другому никак. Я выбрал учебу — мечтал стать доктором. У нас в местечке был врач, Либензон. Толстый, важный, ему все кланялись и целовали руку… Я учился до головных болей, смею вас заверить, ни один русский юноша так не учится. Мне удалось кончить гимназию с медалью, экзамены в университет сдал блестяще. Но приняли другого — сына богатых родителей. Квота для евреев составляла одно место, за него замолвили слово, за меня было некому. Рухнувшая мечта, крушение надежд… Вернуться домой, стать подручным лавочника? Лучше в петлю! Только от отчаяния можно совершить то, что сделал я — принял православие. Чтоб вы поняли: евреи вероотступников не прощают. Родители вычеркнули меня из числа детей, от меня отвернулись родня и знакомые. Я разом потерял все. Однако в университет поступил. Учиться без денег трудно. За учебу платил попечительский совет, новообращенным из евреев он помогает, но пропитание приходилось добывать. Кем я только не работал! Даже в прозекторской трупы носил… Выдержал. Диплом на руках, что дальше? Открыть частную практику? Молодой доктор без имени… Ординатором в больницу? Нищенское жалованье, косые взгляды — выкрестов в России не любят. Добрые люди подсказали: армии нужны врачи! Среди военных немало инородцев, в том числе офицеров. Я подал прошение и был принят. Не скажу, чтоб меня встретили с распростертыми объятиями, строевым офицером я бы не прижился, но врач… Любой в России знает: евреи — лучшие врачи и адвокаты…
— И финансисты.
— Этого не отнять — жизнь в рассеянии научила. Все складывалось успешно. Служба, отношения с сослуживцами. На двадцать восьмом году я женился. Лидия была дочерью офицера — из небогатых; я надеялся: на этой почве мы сойдемся. Хотя, вру. Ни на что я не надеялся! Просто влюбился, как мальчик. Она была чрезвычайно хороша, Ольга на нее похожа. (Г–мм!) За ней многие ухаживали, но тесть выбрал меня. Он сам из солдатских детей, нужду познал в полной мере, иметь зятем врача считал за счастье.
Я сознавал, что Лидия меня не любит. Поклонники окружали ее, осыпали комплиментами. Ей хотелось царить, порхать, блистать. Однако отец настоял, она послушала. Я надеялся: Лидия полюбит меня! Я ведь ее любил! Я выполнял малейшую прихоть супруги, тратил деньги на ненужные забавы, залезал в долги. Когда появилась Оленька, подумал: «Слава Богу! Уж теперь–то жена образумится». Вышло ровно наоборот. Ходить за ребенком тяжело даже с прислугой. Оленьке было шесть месяцев, как Лидия нас бросила. Сбежала с офицером в Париж, как в водевиле. Я же говорил: ей хотелось блеска…
Вы не представляете, как я был убит! Если б не Оленька, покончил бы с собой! Дочь меня спасла, жил для нее. А через год получил от жены письмо. Любовник бросил Лидию, она — в отчаянном положении. Умоляла простить, обещала, что станет другой. Я не ответил…
Розенфельд смотрит на меня. В глазах его — тоска и боль.
— Не считайте меня жестоким. Я принял православие по необходимости, но со временем поверил. Не все русские молятся, как старый еврей, что сидит перед вами. Лидию простить я не мог. Дело не в оскорбленной гордости, я бы смирился. Я даже готов был оставить службу. Офицерская среда живет по своим правилам, здесь не приветствуют супружескую неверность. Офицер, принявший беглую жену, обязан снять погоны. Я хоть военный чиновник, но правила те же. Я не боялся этого: к тому времени приобрел имя и легко нашел бы место. Причина крылась в другом. Ради любовника Лидия бросила дочь. Все родители любят детей, но евреи в этом смысле просто сумасшедшие. Еврейская мать скорее умрет, чем оставит ребенка. В ту пору я думал как еврей…
— Что с ней стало? — я не в силах терпеть эту исповедь. Надо завершать.
— Что может стать с брошенной женщиной? Покатилась по наклонной. Женщине в нашем обществе трудно жить, особенно, если ничего не умеешь. Кончилось тем, что ее зарезал в припадке ревности очередной любовник. Какой–то кроат…
— Почему вы не женились вторично?
— Не хотел брать дочери мачеху. Хотя партии складывались заманчивые. Дочь генерала… Врач вхож в любой дом. Генерала я лечил от подагры, его супругу — от мигрени, а дочь страдала малокровием. Некрасивая девушка, но очень добрая. Чем–то я ей полюбился, родители не возражали. Я не смог. Не только из–за дочери. Боялся: меня снова бросят. Во второй раз я бы не вынес. Выпил бы цианид — у врачей он есть.
Молчу. Розенфельд еще не выговорился.
— Я много размышлял позже, почему так случилось? Почему Бог наказал меня? Ответ один: за обман! Принял веру из корысти. В детстве я зубрил Тору, которую православные зовут Ветхим Заветом, многие книги знал наизусть. Там рассказы о Божьем гневе, до сих пор помню. Бог бьет отступников по самому больному, тому, что особенно дорого. Я боюсь за Ольгу. Она в мать не только лицом, но и характером. Это я настоял, чтоб она училась. Жене офицера ремесло без нужды, но фельдшер не останется без куска хлеба. Только я не хочу, чтоб случилась беда. Я хочу, чтоб она была счастлива. С Юрием этого не выйдет, ей нужен человек вроде вас.
— ???
— Дело не в том, что вы зрелы не по годам. Вы не из тех, кто позволяет собой помыкать, особенно женщинам. Они, кстати, это чувствуют и — не удивляйтесь! — очень ценят. Женщины тянутся к сильным мужчинам. Сколько сестер в госпитале мечтают о вас!
Ну, уж нет! Хватит с них Рапоты!
— Зря, молодой человек, зря! Если б только знали, какие здесь сердца! С началом войны в порыве патриотизма в лазареты и госпитали пришли многие. Кровь, грязь и смерть сделали отбор — остались лучшие. Любая сестра составит счастье мужчине. Будь я помоложе…
Смеюсь и грожу доктору пальцем. Мне сейчас можно. Розенфельд улыбается. Встаю. Доктор поднимается.
— Хочу просить вас, Павел Ксаверьевич, поберегите себя! Награды — это хорошо, но жизнь ценнее. Сергей Николаевич по молодости этого не понимает, но вы–то взрослый! Не будьте таким отчаянным! Подумайте о близких! У вас размолвка с отцом, но я уверен: он вас любит!
Доктор ошибается. Ксаверий Людвигович любит не меня, а эту оболочку. Его сын мертв, мне его не заменить. Доктору этого не объяснишь. Вывод последует незамедлительно: у контуженого прапорщика раздвоение личности. Здешнюю дурку зовут «желтым домом».
— Мне будет плохо, если вы погибнете. Вы хороший человек, я к вам привязался, — доктор обнимает меня.
Странно, но я растроган. Надо меньше пить…
* * *
Продолжаю учиться, еще неделя и пробежки на «руллере» пришли к финалу. Егоров обещает вывозные на своем аппарате. Среди нижних чинов у меня команда «фанатов». Она разбита на две партии: энтузиастов и скептиков. Энтузиастами верховодит Нетребка. Он сто процентов уверен: их благородия, прапорщик Красовский Павел Ксаверьевич, непременно полетят! Денщик проявляет энтузиазм и в починке нечастного «Фармашки» — мой «руллер» постоянно в ней нуждается. Это замечает рачительный Егоров. После обеда, взяв меня за пуговицу, отводит в сторонку.
— Кем был ваш денщик до войны, Павел Ксаверьевич?
— Болванщиком, Леонтий Иванович!
— Так он столяр–краснодеревщик! Они нам позарез нужны. Возьмите вместо него кого–нибудь из строевой команды, а его переведем.
— Привык я к нему, Леонтий Иванович! Да и он не обрадуется.
— Я, конечно, могу приказать, но не хочу. Полетаете, поймете. Вернемся к этому разговору…
Первый самостоятельный полет, мне хватило пяти вывозных. Это не только моя заслуга. Мой предшественник в теле летал, рефлексы сохранились. Теперь я действительно летчик. Воюю наблюдателем с Рапотой, летаю на «Вуазене» в свободное время. Из крепости прислали двух поручиков–артиллеристов, Егоров прочит их в наблюдатели себе и мне. Новичками занимается Зенько, учит их авиационным премудростям. Однако аппарата для меня нет, и пока не предвидится.
Нас с Рапотой командируют в новое подразделение. Называется «Особое авиационное звено». Создано при штабе армии, мы теперь стратегические разведчики. На самом деле мало, что изменилось. Стоим на том же аэродроме, только летаем в тыл к германцам. Ранее кружили у линии фронта или корректировали артиллерию. Наш новый командир — француз, капитан Сегно. Это спокойный и уверенный в себе человек, он летает на таком же «Вуазене», но французской выделки. Любознательный Рапота успел узнать: француз застрял в России с началом войны и решил тут остаться. Так поступили многие, в том числе знаменитый пилот Пуаре, он воюет неподалеку. Точно так же, как наши летчики во Франции. Неугомонный Серж полетал на французском аппарате, теперь печалится. Русский «Вуазен» тяжелее и, следовательно, инертнее француза. Зато на нашем агрегате на хвосте вместо кокарды огромная фабричная марка — белый лебедь на синем поле. По красному кругу — надпись: «Акционерное Общество Лебедева». Реклама — двигатель торговли…
Летим искать немецкий штаб. Разведка выявила вероятное его расположение, командованию нужно знать точно. Нам предстоит не только обнаружить, но и сфотографировать. Настроение у меня паршивое. Деньги внезапно кончились, вместе с ними — и водка. Без водки жить грустно и вредно для здоровья. Вчера верный Нетребка притащил откуда–то вяленой рыбки, угостил доброго барина. Их благородие сдуру попробовали. Без водки такие эксперименты кончаются плохо. «И носило меня, как осенний листок» — в сортир и обратно. Не только желудок, кишечник пуст, как закрома Родины. Рапота разыскал порошок от расстройства, но лучший способ — голод. Многократно проверено, на собственных (временно собственных, конечно) кишках. Лечу не только больной, но и голодный. Даже от чая отказался — сортиров в воздухе нет.
Линию фронта пересекаем без выстрелов, однако у цели нас засекли. Это становится понятным при подходе к местечку, где расквартирован штаб. «Воздухобойки» неистовствуют, бросая в нас шрапнельные снаряды. Облачка разрывов все ближе и ближе. Ложимся на боевой курс, начинаю фотографировать. Внизу что–то рвется, но рассматривать некогда — от близких разрывов «Вуазен» потряхивает. Последняя кассета, пора! Хлопаю Сергея по плечу, тот кивает и разворачивает аппарат. Почти рядом с гондолой рвется снаряд. Тупой удар в живот, боль… Смотрю на Сергея — сидит, как ни в чем не бывало. Его не зацепило.
Разрывы и местечко остались позади, чешем домой. Живот болит, причем боль все нарастает. Ощупываю себя — в куртке и шароварах прореха. Осколок (по форме пробоины в гондоле видно, что не пуля — осколок) вошел справа и сверху. Чувствую, как по ноге струится нечто теплое. Что имеем? Ранение в живот, осколочное, там сейчас рагу из кишок. В мое время шансы выжить пятьдесят на пятьдесят, чего ждать от начала от века? Срок поездки истек, пора прощаться с попутчиками. Только привык…
Голова кружится, поле зрения сужается. Это от потери крови. До аэродрома не дотяну. Жаль, не увижу доброго доктора. Извините, Матвей Григорьевич, наказ не исполнен! Не по моей вине… С Сергеем проститься надо, славный он парень! Достаю блокнот и карандаш, большими буквами пишу: «Прощай!» Пожелать бы чего, но на это нет сил. Передаю блокнот. Сергей читает и поворачивается. Я пытаюсь улыбнуться — не выходит.
Лицо Сергея расплывается. Свет в глазах меркнет и стремительно сжимается в точку, как на экране выключенного телевизора. Наконец и точка исчезает. Все…
Глава 8
Прохладная, маленькая ладошка на моем лбу.
— Айя?
Ладошка ласково гладит меня по голове.
— Аечка, цветочек мой лунный, как я по тебе скучал!
Две слезинки выбегают из–под моих век, ладошка их бережно отирает.
— Аечка…
Она досталась мне при разделе военной добычи. После того, как спартанцы разбили персидскую конницу, а мы — пехоту союзных персам греческих городов (фиванский отряд вырезали до последнего гоплита — слишком рьяно сражались), остатки армии персов заперлись в деревянной крепости. Спартанцы непобедимы в поле, но крепости брать они не умеют, пришлось афинянам, то есть нам. Еще не остывшие от рубки, мы ринулись по деревянным лестницам, и здесь я поймал кураж. Взлетев по шатким ступенькам, спрыгнул внутрь — и пошла потеха! У меня были только щит и махайра. С копьем по лестнице не побегаешь, дай Арес удержать тяжелый гоплон. Внутри меня встретили наемники–гоплиты. У персов отменная конница, но пехота — оторви и выбрось. Потому гоплитами у Мардония служили изменники–греки. Они знали о смерти командующего (Мардония уконтрапупили спартанцы) и сражали вяло. Но даже так мне пришлось туго. Стоило хоть мгновение промедлить, и меня б нашпиговали бронзой. Я не колебался, терять мне было нечего. Закрывшись гоплоном, рванул на строй, как будто за мной шла фаланга. Они не ждали такой наглости, и на мгновение растерялись. Это им дорого обошлось. Я проломил щитоносную шеренгу, и пришло время махайры. Я колол, рубил, резал; кололи, рубили, резали меня, но я не чувствовал боли. Я очнулся, когда вокруг стало пустынно. Подбежавшие афиняне вязали сдающихся изменников, уносили своих раненых и добивали раненых врагов. Меня перевязали — иначе не дожил бы до вечера. В крепости захватили женщин Мардония: персы не расстаются с гаремом даже в походах. Двум героям: Аимнею, убившему Мардония, и мне позволили выбрать рабынь. Перед этим с наложниц сорвали одежды, дабы ни один изъян не укрылся от победителей. Аимней выбрал гречанку: высокую, стройную, медноволосую, с тяжелыми литыми бедрами. Войско застонало, когда спартанец схватил добычу: на месте героя желал быть каждый. Кроме меня. Греки помешаны на красоте, но их представления о прекрасном странные. Что может быть чарующего в линии носа, совпадающей с линией лба? Я колебался, когда одна из гарема: маленькая, смуглая — замухрышка, а не женщина, даже странно было видеть ее среди наложниц, вдруг не выпалила:
— Возьми меня, господин!
Я изумился: это было неожиданно. Греческие женщины не заговаривают с мужчинами.
— Ты ранен, я умею врачевать! — добавила смугленькая.
Во враче я нуждался больше, чем в женщине, поэтому кивнул. Добычу полагалось схватить и бросить на плечо, но у меня не было на это сил. Айя (а это была она) сама подошла и взяла меня за руку.
— Вели вернуть мне одежду! — сказала строго. — Теперь я твоя женщина, они не должны пялиться. Мой узелок пусть тоже вернут. В нем снадобья, ты в них нуждаешься.
Я распорядился. Она обняла меня, и мы поковыляли к шатру. Наш путь лежал сквозь войско, мы шли, сопровождаемые скабрезными шуточками. Шутки были беззлобные: мне никто не завидовал. Что они понимали, жеребцы…
Айя заново перевязала мне раны, перед этим промыв их и зашив. В узелке ее оказались горшочки с мазями, вязкими и пахучими. Мази угомонили боль и сняли жар. На узелок Айи победители не позарились: это ведь не украшения или дорогие одежды. Если б они знали, как продешевили! Через неделю я был на ногах, в то время как других раненых отнесли на погребальные костры. Многие умерли и позже.
В первый же вечер Айя, скинув одежды, и легла со мной на шкуру. Мне, однако, было не до забав. Я не тронул ее на следующий день и в последующие. Через неделю она спросила, кусая губы:
— Господин, я тебе не нравлюсь? Или ты любишь мальчиков?
В ответ я пожал плечами. Я в самом деле не знал, кого я люблю. Воплощение в гоплита состоялось незадолго до битвы при Платеях, последующее время прошло в лагерях и походах. Я больше думал, как восстановить навыки боя, чем о женщинах. Не получив ответ, Айя заплакала. Крупные, как плоды олив, слезы катились по смуглым щекам и падали мне на грудь. Я обнял ее левой рукой (правая еще побаливала), и она, всхлипывая, стала рассказывать. Оказалось, что никакая она не наложница — знахарка. Мардоний держал ее при гареме, чтоб лечила женщин — и только для этого. У восточных народов есть бзик — посторонний мужчина не должен касаться твоей женщины; неважно — лекарь он или кто другой. Пользовать наложниц разрешается евнухам, но где найти лекаря–евнуха? Поэтому знахарки в цене. Айю обучил ремеслу отец, обучил хорошо. Она не персиянка, персы своих женщин врачевать не учат — у них другое предназначение. Айя назвала имя племени, из которого родом, но я, признаться, плохо разбирался даже в греческих топонимах. Что говорить о бескрайней Персии? Оказалось, ее полное имя Айгюль, что означает «лунный цветок» — Айгюль родилась ночью. Отец сам принял дочь, и новорожденная ему понравилась. Отец продал Айю за двести драхм — столько не платят даже за красавиц. Отец был счастлив: разбогател и за будущее дочери спокоен. Жить при дворе второго человека империи… Разумеется, Мардоний мог спать с Айей, и он этим правом воспользовался. Один раз. После чего велел смуглянке лечить красавиц, а о его спальне забыть. Мардоний, как все персы, любил крутобедрых и пышногрудых, худышка его не привлекала. Айя лечила: принимала роды, снимала боль и высчитывала часы, благоприятные для зачатия. Сама на зачатие не рассчитывала: Мардоний мог не спать со своей лекаркой, но это не означало, что другим позволялось. Знахарка напрасно старела. Айя с болью в голосе призналась, что ей уже двадцать три, а она считай, что девственница. Это такое горе! Она обманула меня, скрыв это при выборе. Она совершенно не искусна в любви, а греки ценят в женщинах именно это. Она надеялась, что храбрый воин, который давно не знал женщины (где ж взять их в походе!), набросится на нее, но он побрезговал…
Слушать это было смешно, и я расхохотался. Она запнулась, обиженно поджала губу, но лекарь победил в ней женщину.
— Господин! — сказала она с тревогой. — Если будешь смеяться, швы на ранах лопнут! Я умоляю тебя…
— Расскажи лучше, как любят персы!
Она оживилась: тема была знакома. Рассказывая, она увлеклась и перешла к показу; так легко и естественно случилось то, о чем она мечтала. Айгюль уснула счастливой, а назавтра обмывала и перевязывала меня с особой нежностью.
По возвращению в Афины я отпустил ее на волю со всеми необходимыми формальностями. Как было заявлено на агоре, «в благодарность за исцеление от тяжких ран». Однако Айгюль не ушла, хотя я предлагал ей вернуться в Персию.
— Я там не нужна! — сказала она. — Отец умер, а замуж меня не возьмут — слишком старая, — она помолчала и спросила с тревогой: — Ты ведь не прогонишь меня, господин?
— Прогоню! — пообещал я. — Если хоть раз назовешь меня «господином».
— Как же мне звать тебя? — удивилась Айя.
— У меня есть имя.
— Мне трудно выговаривать «Эрихфоний», — сказала она. — Может Эрихий? Ты не против?
— Просто Эрих. А ты будешь Айя. Мне не нравится «гюль».
— Лучше Аечка! — попросила она. — Я люблю, когда ты зовешь меня так. Как будто гладишь…
Я согласился.
— Теперь, когда у нас новые имена, мы заживем радостно! — сказала она. — Прежние имена не принесли нам счастья: ты едва не погиб, а я старела без любви. Война кончилась, ты здоров, и у меня есть муж. Сегодня же принесем жертву богам!
Она считала меня мужем, хотя мы не заключали брак. В разграбленных и сожженных Мардонием Афинах союз с персиянкой, мягко говоря, не поняли бы. Айю это не смущало, меня — и подавно. В Афинах выяснилось, что я богат. Гоплиты — люди не бедные: одной бронзы в их снаряжении на несколько талантов, а бронза в Греции стоит дорого. В наследство от родителей мне достался участок земли неподалеку Афин. Мой городской дом разграбили персы, но землю унести они не могли. Земля давала солидный доход, к тому же мне перепала военная добыча. Айя занялась семейным хозяйством: нанимала арендаторов, торговалась с покупателями, присматривала за рабами и обустраивала дом. Я больше сидел в таверне или толкался на агоре, перетирая с такими же бездельниками последние новости. Я честно пытался помочь жене, но Айя отстранила меня — за никчемность. Я разбирался в древнегреческом сельском хозяйстве, как наш старшина — в классическом балете, что и понятно. Поначалу я обиделся, но потом смирился. Вечерами, извлекая бронзовые заколки из прически (волосы у нее были густые и пышные), Айя рассказывала о дневных хлопотах и с гордостью сообщала о выгодных сделках. Я же нетерпеливо ждал, когда она сбросит одежды…
На ложе она исполняла мои желания, нисколько не заботясь о себе.
— Главное, чтоб муж был доволен! — объясняла она. — Если женщина не способна дать это ему, то зачем она? Я сама утолю огонь в своих чреслах — любая женщина это умеет. Я занимаюсь этим, когда ты спишь. Прижимаюсь к тебе и вожу пальчиком. Мне так хорошо!
Мне стоило труда переубедить ее. Я сказал, что испытываю наслаждение, видя ее удовлетворенной. С тех пор она внимательно следила, чтоб это случалось одновременно.
— Боги смилостивились, послав мне тебя! — говорила она после ласк. — Ни одна женщина Персии не сравнится со мной в счастье. Я старая, некрасивая, а ты любишь меня! Так не любят даже красавиц!
Я не смог объяснить ей: в моем времени она считалась бы идеальной женой. Любой мужчина носил бы ее на руках. Что до красоты… Став женой, Айя расцвела. Я не раз замечал заинтересованные взгляды, которыми провожали ее мужчины. Однако убедить Айю не пытался: иногда она бывала упрямой.
Со временем Айю стало тревожить другое. Она не беременела, несмотря на все благоприятные дни. Однажды она сказала мне:
— Ты должен попробовать с другой женщиной!
Слабую попытку возразить она пресекла на корню. К тому времени у нас появился новый источник дохода — Айя стала лечить афинянок. Греки не стесняются наготы, на соревнования в женских гимнасиях, где девочки бегают и прыгают нагими, приходят все желающие. Стоит, однако, гречанке выйти замуж, как муж запирает ее в гинекее. Только в бедных семьях жены ходят на рынок, в состоятельных это дело рабов. Большую часть жизни афинянки проводят в четырех стенах. Будь Айя официальной женой, ее заботы по хозяйству встретили бы непонимание. Рабыне или как там ее, вести дела позволено. Греческие мужья, как и персидские, не хотели, что их жен лапал лекарь–мужчина, а женщины, как известно, иногда болеют. Айя лечила удачно, ее практика стремительно росла и приносила большой доход. Деньги, полученные от пациенток, Айя отдавала мне, как и остальную выручку. Я ведь был ее мужем! Взамен я покупал ей подарки, она им чрезвычайно радовалась. Подарки у персов (и не только у них) служат доказательством любви.
Женщин, желающих забеременеть, Айя знала. Все они были одинокими, большей частью вдовами. В разрушенных персами Афинах вдов хватало. Айя приводила их в благоприятные для зачатия дни и предлагала мне. Таинство совершалось под присмотром. Айя объясняла это необходимостью, но я думаю, она просто ревновала. Я выполнял задание молча, без ласк, Айе это нравилось. Следующей ночью она любила меня с особой страстью, словно показывая: лучше ее не найти! Как будто я искал…
Ни одна из вдов не забеременела, и Айя успокоилась. Она опасалась, что бесплодна, а бесплодных жен выгоняют.
— Мне так хотелось родить тебе сына, лучше двух! — сказала она по завершению эксперимента. — Жаль, что боги сделали тебя бесплодным. Их можно понять: ты необыкновенно красив. Боги завистливы.
Я предложил ей забеременеть от другого, Айя обиделась:
— Мужчина может дарить семя любой женщине, но не каждая может его принять. Понятно, когда женщина одинока. Если у нее есть муж, и он бесплоден, женщина принимает семя брата или отца мужа. У тебя их нет. Родить мужу сына от постороннего — предательство, за это в Персии закапывают живьем. И правильно делают! — добавила она мстительно.
В конце концов, я рассказал ей правду. У меня больше не было от нее тайн. Айя не удивилась. В мире, где боги принимают облик мужчин, чтоб соблазнить их жен, а герои, родившиеся от таких союзов, охотятся на гарпий и добывают золотое руно; в этом мире история солдата, путешествующего по телам, не выглядела чем–то исключительным. Айя надоумила меня пойти к пифиям, и ее обрадовал ответ. Ей не нравилась история гастата Секста Помпония. Айя просила обучить ее русскому языку, но из–за хлопот по хозяйству далеко не продвинулась. Она запомнила лишь отдельные слова. Более всего ей нравилось: «Я люблю тебя, маленькая!», возможно, из–за перевода. В русском языке слово «маленькая», произнесенное в определенном контексте, может означать что угодно, и я перевел его как «моя богиня». Айя произносила эту фразу, забавно коверкая слова, затем попросила говорить ее чаще. Мне было не трудно.
На какой–то миг я поверил, что история солдатика Петрова кончилась. У меня был дом, достаток, любимая и любящая жена. Пусть я жил в другом мире, но здесь тоже были люди, и среди них встречались симпатичные. Я забыл, что бывает война, и она напомнила о себе. Персы нас не беспокоили, но разоренную нашествием страну заполонили разбойничьи шайки. Однажды утром ко мне прискакал арендатор: разбойники грабят ферму. Хозяин обязан защищать арендатора, к тому же представился случай себя показать. Я вскочил на коня, не надев в спешке доспехов. Подумаешь, разбойники с дубинами! У одного, к несчастью, оказался лук. Прежде, чем я проткнул стрелка копьем, он попал мне в живот. В горячке схватки я не обратил на это внимания: обломил древко стрелы и погнался за остальными. На обратном пути живот стал болеть. Дома Айя вытащила стрелу, внимательно осмотрела наконечник, понюхала его и даже лизнула. Лицо ее разом постарело.
— Господин мой! — в расстройстве чувств она забыла о нашем уговоре. — Стрела пробила тебе кишку! Ты умрешь!
Она зашлась в рыданиях, мне не удалось ее успокоить. Выплакав слезы, она встала.
— Мне надо позаботиться о погребальном костре, — сказала она сухим голосом, — и еще о многом. Нам надо завершить дела. Мы взойдем на костер вместе.
Я не смог ее отговорить. Я умолял, обещал, что сделаю ее наследницей, она станет богатой и легко найдет мужа. У нее будет семья, дети… Айя не согласилась.
— Я лечу афинских жен, — сказала она, — и часто говорю с ними о сокровенном. Лекарке они доверяют. Думаешь, хоть одной из них сказали: «Я люблю тебя, маленькая?» Муж возьмет меня ради денег и сразу запрет в гинекее. Сам же станет развлекаться с рабынями, купленными на мое золото. Дети? Зачем мне дети, если они не твои? Пусть мы попадем в Аид, будем там бесплотными тенями, но все же вместе.
Назавтра костер был готов. Огромный, роскошный, из сандалового дерева, украшенный богатыми тканями. Денег жалеть не приходилось, Айя и не жалела. Поджечь костер согласился Аристид, наш командующий при Платеях — это было честью. На вызолоченных носилках меня подняли наверх. Вокруг собралась огромная толпа: Афины провожали героя. К тому же герой уходил с персиянкой — редко увидишь. Меня одели в лучшие одежды, Айя тоже принарядилась. Я уже впадал в забытье, но в последний миг очнулся. Мужчины в толпе стояли хмурые, женщины плакали — добрые сердца есть в любом мире. Жрец прочитал молитву, и Айя поднесла мне золотой кубок.
— Пей! — сказала грозно.
Она не хотела, что смерть выглядела самоубийством — спасала меня от будущих страданий. Мгновение помедлив, я осушил половину кубка. Остальное допила она. После чего легла рядом и обняла меня.
— Скажи: «Я люблю тебя, маленькая! — попросила она, с трудом ворочая языком — яд начал действовать. Я тоже ощущал онемение во рту, но произнести слова сил хватило…
* * *
Маленькая ладошка трогает мой лоб. Это не Айя — Татьяна. Я снова в госпитале и даже той же палате. Татьяна ухаживает за мной, она внимательна и заботлива. Я товарищ Сергея, а все, что связано с Сергеем, для нее свято. Славная будет жена у поручика! Если, конечно, уцелеет в мясорубке, которую современники окрестили Великой войной, а потомки забудут через поколение…
В палате появляется Розенфельд. За его спиной маячит кто–то незнакомый в простой одежде мастерового. Розенфельд по–хозяйски усаживается на стул.
— Вы, конечно, хотите знать, почему живы? — спрашивает доктор, довольно улыбаясь. — Я отвечу: невероятное стечение обстоятельств! Во–первых, — он загибает палец, — поручик Рапота не повез вас на летное поле. И правильно сделал — вы бы истекли кровью! Сергей Николаевич посадил аппарат прямо у госпиталя. Поломал его, зато через пять минут вы лежали на операционном столе.
Ну, Сергей, ну орел! Тебя просили?
— Второе! — доктор берется за следующий палец. — Осколок пробил деревянную обшивку аппарата и вашу кожаную одежду, потеряв при этом часть силы. Однако он был еще силен и разрубил бы ваш кишечник на части. Но на своем пути осколок встретил это, — доктор извлекает из кармана часы, вернее, то, что ими когда–то было. Серебряный корпус изуродован и напоминает кривую плошку. — Осколок вбил часы вам в живот, но дальше не пошел. Механизм, естественно, рассыпался, все части оказались внутри. Я как увидел, так и понял: без часовщика не справлюсь. Где взять часовщика? И тут мне докладывают: есть, и в госпитале! Пришел навестить раненого родственника. Велю немедленно переодеть — и в операционную! Так мы и работали вдвоем: я доставал, а он на столе складывал, пока не собрали все: каждый осколочек стекла, каждую пружинку. Я взялся за иглу, когда он сказал: «Все!» Адам Станиславович Вишневский, прошу любить и жаловать!
Вишневский кланяется:
— Рад служить пану офицеру!
— Ну и, в–третьих, — продолжает Розенфельд. — Часы все же повредили кишечник, пусть и незначительно. Мне пришлось удалить с аршин тонкой кишки, но это не страшно — у вас еще много осталось! — он смеется. — Однако при таких ранениях содержимое кишечника изливается в брюшину, а это гарантированный перитонит. И что же? Ваши кишки оказались пусты! Совершенно! Вы что, постились?
— Понос. Денщик накормил тухлой рыбой.
— Это у нижних чинов понос, у офицеров — колит, — он снова смеется. — Однако следует признать: колит случился как нельзя вовремя. Не забудьте дать денщику на водку. Что мы имеем в итоге? Невероятное стечение обстоятельств, которое спасло жизнь прапорщику! Кто–то горячо молится за вас, Павел Ксаверьевич!
Некому за меня молиться…
— Вы забыли о четвертой причине, господин коллежский асессор!
— Какой? — он удивлен.
— О золотых руках доктора Розенфельда! Спасибо вам, Матвей Григорьевич! Спасибо, пан Адам!
Розенфельд протестующе поднимает руку, но по лицу видно: доволен.
— Случай и в самом деле уникальный, — говорит он. — Собирался в медицинский журнал написать, но опередили, — он достает из кармана газету. — Вот! Вы теперь знаменитость. Поправляйтесь, Павел Ксаверьевич! Как станете на ноги, милости прошу! Кабинет для вас открыт.
После ухода гостей читаю газету. Огромная статья: «Подвиг русских военлетов», как водится с «ятями» и «ерами» на законных местах. Все описано подробно, по всему видать — со слов поручика Рапоты. Полет во вражеский тыл, съемка штаба неприятеля. Добыты важнейшие сведения (откуда репортеру это знать?), тяжелое ранение летнаба… В центре внимания журналиста почему–то не летчик, посадивший аппарат у госпиталя, а раненый прапорщик. Изложена биография героя. Сын состоятельных родителей, учился в Лондоне, но с началом войны «по зову сердца» (как же иначе!) вернулся, чтоб «грудью стать на защиту Отечества». Отличился в окопах (опять мулька про германских офицеров), был приглашен в авиацию. О дуэли с князем автор не вспоминает, что и понятно — не вписывается в образ. Зато о крестике из рук Е.И.В. (Его Императорского Величества) два абзаца. Подвиги в воздухе — подробно и с деталями, перечислены высокие награды Отечества. Роковой полет… Автор писает кипятком от записки: «Прощай!» Герой не стал просить товарища спасти его (как будто мог), а сурово и просто сказал последнее «прости». Величие духа русского воина, вот то, что всегда отличало нас от гнусных германцев! Само провидение (привет вам, поручик Рапота!) вмешалось и спасло героя, который умирал с думой об Отечестве (ну, попадись ты мне, писака!). В центре газетной полосы — большой рисунок. Летчик в круглом шлеме передает пилоту блокнот, на странице которого большими буквами: «Прощай!» На белом листе — черные пятна, такие же черные капли падают с пальцев раненого. Надо понимать, не чернила, хотя впечатление именно такое. В итоге вывод: «С такими былинными воинами, как прапорщик Красовский, Россия неизбежно одержит победу!» От имени читателей (кто его уполномочил, интересно?) автор желает герою скорейшего выздоровления.
Твою мать! Хоть бы Розенфельда вспомнил! Стыдно перед доктором. Где б лежал «былинный герой», если б не он?
Статья имеет неожиданный эффект: меня награждают Георгиевским оружием. Видимо снимки оказались и вправду важными. У меня уже есть аннинское: знак ордена Анны, «клюкву», носят на эфесе оружия. У авиаторов это кортик, но я им пока не обзавелся. Рапоту представили к Георгию IV класса — за спасение офицера. Сергей рад, и радость его заразительна. Награду мне вручают в госпитале. Пришли все летчики отряда. Они купили мне кортик вскладчину. Знак ордена Святого Георгия привинчен к верхушке рукояти — эфес у кортика слишком узкий. «Клюкву» прикрепили к ножнам. Теперь это Аннинское и Георгиевское оружие одновременно. На изогнутом перекрестии выгравирована надпись «За храбрость». Не забыт и темляк из орденской ленты — желтые и черные полосы, серебряная кисть. Теперь я как петух индийский…
Сестры милосердия приходят проведать. Им интересно все: мое самочувствие, кортик с темляком, но более всего — извлеченные из живота часы. Изуродованный «Буре» ходит по рукам, вызывая почтительное изумление. Они очень славные, эти женщины. Почти все некрасивые, но с удивительным светом на исхудавших лицах. Я целую им руки, они смущаются и прячут их под фартуки. Кожа рук у них грубая и красная от частого мытья, они это знают и стесняются. Женщины везде хотят выглядеть привлекательно.
Татьяна ревниво следит за визитами. Она оберегает прапорщика от излишних волнений и просит, чтоб его не утомляли. На самом деле стремится быть со мной сама. Ей хочется говорить о Сергее, я самый подходящий для этого объект. Я рассказал все, что знал о поручике хорошего, но ей хочется еще. Она готова слушать о Сергее часами. Делиться чувствами Татьяна стесняется, только мечтательно улыбается. Улыбка делает ее лицо необыкновенно милым.
— Когда вы лежали в беспамятстве, — однажды говорит она, — то звали женщину. Имя необычное… — она смотрит вопросительно.
— Айя?
Она кивает.
— Сокращенно от Айгюль.
Татьяне очень хочется спросить, любопытство борется в ней с деликатностью и побеждает.
— Это ваша невеста?
— Жена.
Лицо у Татьяны изумленное: никто не знал, что прапорщик женат.
— Где она сейчас?
— Умерла.
— Павел Ксаверьевич, ради Бога!.. — Татьяна прижимает руки к груди. Она искренне огорчена: заставила вспомнить меня о грустном. Делаю успокаивающий жест:
— Это случилось давно…
За пятьсот лет до Рождества Христова. Но саднит, как будто вчера.
— Она болела?
Киваю. Болезнь звалась «любовью». От нее, случается, умирают.
После этого разговора отношение сестер ко мне меняется. Почтительное восхищение и настороженность сменяет трогательная забота. Причину искать далеко не надо. Прапорщик не делал попыток сблизиться с кем–либо из сестер, что вызывало недоумение. «Как его понять, ведь мы не так уж плохи?!» Прапорщика считали заносчивым. Теперь все разъяснилось. Сердце героя ранено смертью любимой, он тоскует и не может забыть. Ее звали Айгюль, это звучит так загадочно. Хорошо б исцелить эту сердечную рану! Женщины обожают романтические истории…
Мне приходят письма со всей России. Пишут барышни и гимназисты, почтенные отцы семейств и патриотические организации. Адрес на некоторых конвертах предельно краток: «Германский фронт, прапорщику Красовскому», и эти письма доходят! Восторженные слова, пожелания скорейшего выздоровления. Мне шлют памятные адреса и деньги. Сначала я недоумеваю, но мне объясняют: традиция. В России принято помогать больным и раненым, я, наверное, забыл в Англии. Денег набирается много — почти тысяча. Отношу их Розенфельду.
— Я б на вашем месте не спешил! — говорит доктор. — Мне понятен ваш душевный порыв, но, насколько знаю, отец вам не помогает. Деньги вам самому пригодятся. Мундир ваш испорчен, к тому же он теплый, а сейчас лето. Вам понадобится кожаный костюм, ботинки с крагами — все это стоит недешево.
После короткого спора уславливаемся: деньги побудут у доктора, а если мне сколько–то понадобится, возьму. Не понадобилось. Мне приносят конверт, перевязанный бечевой и с сургучными печатями. Внутри — десять бумажек с портретом императрицы Екатерины II и короткая записка: «На лечение». Тысяча рублей, почти годовое жалованье прапорщика. Почерк на записке четкий, твердый. Отправитель: Красовский Ксаверий Людвигович. Папаша вспомнили о блудном сыне…
Приглашенный из Белостока портной шьет мне мундир. Офицерам разрешили носить гимнастерки вместо жаркого кителя, я с удовольствием ее заказываю. Плюс кожаный костюм военлета, ботинки, краги, еще кое–что. Поторапливаю портного — больничный халат смертельно надоел. Наконец, приносят мундир. Он широковат в талии.
— Это вы исхудали, пан офицер, — говорит портной, видя мое разочарование. — Как поправитесь — будет в самый раз. Я специально шил с запасом.
Спорить не хочется. Расплачиваюсь, цепляю к поясу кортик, иду к Розенфельду. Мои кресты остались в отряде, но и без них чувствую себя петухом.
— Орел! — поправляет доктор. — По госпиталю трудно ходить — весь в осколках от разбитых женских сердец.
Смеемся и садимся пить чай. Вечерние чаепития у нас ежедневные. Ром у доктора давно кончился, заменяем его водочкой. По чуть–чуть: доктор опасается за здоровье пациента. Пациент находит эти опасения чрезмерными, но не ропщет. Говорим обо всем: положении на фронтах, снабжении войск и госпиталей, настроении войск и тыла. Ольга пишет часто, Розенфельд пересказывает московские новости. В древней столице тоже неблагополучно: не хватает продовольствия, растут цены, рабочие бастуют…
— Чем это кончится? — вздыхает Розенфельд.
— Революцией!
— Думаете? — щурится доктор.
— Уверен!
То ли от последствий ранения, то ли от длительного воздержания, но водка ударяет мне в голову. Я теряю осторожность.
— Правительство вооружило народ. В окопах миллионы солдат и все с винтовками. Большая часть их неграмотны. Придет время, и окопная жизнь солдатам надоест. Достаточно найтись ловкому прохвосту, вернее, кучке прохвостов и сказать: «Бросайте фронт! Поезжайте домой и грабьте помещиков и капиталистов! У вас винтовки, вам все дозволено!» Представляете, что случится?
— Господи! — Розенфельд крестится. — Неужели до этого дойдет?
— К сожалению.
— Хотелось бы возразить, но у самого на душе смутно. Предчувствия разные… Я–то пожил, но дочку жалко. Могу вас просить, Павел Ксаверьевич?
— Сделайте милость.
— Если со мной что случится, позаботьтесь об Ольге! На Юрия у меня надежды мало. Обещаете?
Как отказать человеку, который доставал из вашего живота шестеренки с пружинками? Разговор начал я, за язык меня не тянули. Обещаю, доктор благодарит. В палату возвращаюсь в смутном настроении: не люблю невыполнимых обещаний. До революции мне не дотянуть, первый звоночек уже прозвенел. Успокаиваю себя тем, что у Ольги — отец и жених; есть, кому присмотреть.
Меня выписывают, еду в отряд. Летчики встречают меня радостно, даже Турлак, а вот Егоров хмурится.
— В отряде один аппарат, да и тот не сегодня–завтра… — он машет рукой. — Когда будут новые неизвестно, летать не на чем. Вот что, Павел Ксаверьевич, поезжайте вы в Гатчину, в офицерскую школу воздухоплавания, учиться на военлета! Как раз разнарядка пришла. Отдохнете, поправите здоровье, не то на вас жалко смотреть. Согласны?
Подумав, киваю. Смысла сидеть в отряде никакого, да и скучно. Школа — хоть какое–то разнообразие. Сергей с Нетребкой провожают меня на вокзал. Сергей рассказывает о школе, вспоминает преподавателей, дает советы. Нетребка выглядит жалко. Егоров не отпустил его со мной: столяры отряду нужны. Нетребка боится, что в этом качестве и останется, денщиком ему лучше. Успокаиваю: с Егоровым переговорено — вернусь и заберу. Нетребка пытается целовать мне руку. Подают состав, забираюсь в вагон. Поезд трогается, Сергей с перрона машет рукой. Увидимся ли? Отчего–то мне хочется, чтоб случилось. Наверное, оттого, что в последний месяц имел дело с народом ласковым, можно сказать, душевным…
Глава 9
Немцы пустили на Осовец хлор. Узнаю эту новость из газет. 24 июля, на рассвете, темно–зеленое облако поползло в сторону русских окопов и достигло их через 5–10 минут. Половина солдат и офицеров погибла сразу. Не у всех имелись противогазовые маски, да и те не помогли. Наполовину отравленные побрели к крепости и по пути нагибались к источникам воды — их мучила жажда. Однако тут, в низких местах, скапливался газ, вторичное отравление добивало уцелевших. Передовые позиции русских войск обезлюдели. Второй эшелон пострадал меньше — ветер долины Бобра отнес газ к западу и развеял отраву.
После газа вступила в дело артиллерия — немцы открыли ураганный огонь. По завершению артподготовки пошел ландвер. Немцы были столь уверены в успехе, что вслед цепям пехоты катили обозы — для сбора и похорон мертвецов. И тут из окопов встали русские. Уцелевшие в траншеях солдаты: с обожженными хлором лицам, выплевывающие остатки легких, они шли в последнюю атаку, устремив перед собой штыки, и вид их был страшен. Немцы сначала остановились, а потом побежали. «Атакой мертвецов» назвали они этот бой. Крепостная артиллерия, открывшая меткий огонь, и подоспевшие резервы заставили ландвер вернуться на первоначальные позиции. У деревни Сосня ветер бросил в лицо немцам их же газ и с тем же результатом…
Неизвестно имя офицера, поднявшего отравленных бойцов в последнюю атаку. Почему–то кажется, что это был Говоров. Миша погиб — в длинном списке павших, напечатанном газетой, есть его фамилия. Не водить Мишке армии — ни красные, ни белые. У него даже невесты не было…
В военном училище нам рассказывали, как действуют газы. Хлор обжигает дыхательные пути, вызывая удушье. От большой дозы распадаются легкие, человек их выкашливает. Уцелевшие в газовой атаке становятся инвалидами и белом свете не заживаются.
Выхожу из расположения школы и в каком–то заплеванном кабаке на окраине Гатчины напиваюсь в хлам. Поступок, не достойный русского офицера. Если донесут начальству, отчисления не миновать, но мне все равно. Душа болит. Мне приходилось видеть много смертей, и умирали люди по–разному, но чтоб их травили как крыс…
В школу возвращаюсь затемно. Соседи по комнате деликатно отворачиваются. Они знают, что я из Осовца, а развернутая газета лежит на моей койке. Падаю и засыпаю.
Через две недели очередное известие — оставлена сама крепость. Осовец не сломили ни бомбардировки, ни газы, ее сделала ненужной стратегическая ситуация. Русские армии в Царстве Польском отходят с рубежа рек Бобр, Нарев и Висла, оборона крепости теряет смысл. Верховный главнокомандующий дал приказ на эвакуацию, она длится пять дней. Вывезено огромное количество оружия и припасов. Последние четыре пушки ведут огонь, отвлекая внимание немцев. Наконец, и они умолкают, подорванные пироксилином. В полуверсте от Осовца генерал Бржозовский поворачивает рукоять. Взорваны все кирпичные, каменные и бетонные сооружения, сожжены деревянные постройки. Немцам достаются развалины.
В газетах — последний приказ коменданта. «В развалинах взрывов и пепле пожаров гордо упокоилась сказочная твердыня, и мертвая она стала еще страшнее врагу, всечасно говоря ему о доблести защиты. Спи же мирно, не знавшая поражения, и внуши всему русскому народу жажду мести врагу до полнаго его уничтожения. Славное, высокое и чистое имя твое перейдет в попечение будущим поколениям. Пройдет недолгое время, залечит Мать Родина свои раны и в небывалом величии явит Миру свою славянскую силу; поминая героев Великой Освободительной войны, не на последнем месте поставит она и нас, защитников Осовца».
Генерал ошибается: Мать Родина забудет — и очень скоро. Как Великую Освободительную, так и Осовец. Я окончил среднюю школу и военное училище, но никогда, ничего не слышал об Осовце. Если б знал, предупредил бы о хлоре. Пусть бы меня заперли в «желтый дом», но душе было бы легче…
Дела на фронте — хуже некуда. Осовец оставлен 10 августа, а 4–го пала крепость Ковно, 8–го — Новогеоргиевск. Последние две сданы с позором. Эвакуируют Брест–Литовск, Ставка переезжает из Барановичей в Могилев. Обязанности Верховного главнокомандующего возложил на себя Е.И.В. Человек с лицом сельского учителя будет командовать фронтами. Начало конца… Сергей Рапота прислал письмо. Оставлен Белосток, госпиталь Розенфельда эвакуирован. Авиаотряд перебазирован куда–то к Вилейке. Польша сдана немцам, сражения идут в Белоруссии. На фронте — бои, я грызу науку, чтоб ей! Подгадал мне Егоров!
В школе я просто Красовский, не «тот самый». В штабе знают о моем прошлом, соученикам я не открылся. В авиаотрядах огромное число прикомандированных, формально они числятся по прежнему месту службы и носят соответствующую форму. На моих погонах шифровка Ширванского полка. Я имею полное право и на форму авиаотряда, но право — не обязанность. Я спрятал в баул ордена наравне с кортиком. Это немыслимый поступок для офицера: наградами здесь гордятся и чрезвычайно дорожат. Не считается зазорным награду просить, нередко такие просьбы удовлетворяют. Георгиевский крест и оружие по статусу запрещено снимать, но я иду и на это. Мне надоела слава — мешает жить. Красовских в России много…
В авиационном отделе школы две группы: офицерская и для нижних чинов. Во второй преобладают вольноопределяющиеся. Программы у нас разные. Нижние чины живут в ужасных условиях: спят на общих нарах, которые к тому же коротки, в казарме полно клопов и вшей. У нас хоть койки есть. Офицеру можно снять квартиру в Гатчине, жить со всеми удобствами. Прапорщики–фронтовики живут в казарме: для них в квартире дорого. Если сниму, раскрою инкогнито. Пусть так, мне не привыкать. В группе много не нюхавшей пороху молодежи. Она смотрит на фронтовиков с почтением, но расспрашивать стесняются. Армия деликатных людей.
Курсантов учат летать на «Фарманах». Машина простая, как грабли, армейский «уазик» сложнее. Полеты я освоил в отряде, «бреве» не пустая бумажка, после проверки навыков меня пересаживают на «Моран». В числе немногих счастливцев осваиваю быстроходные аппараты. Помимо «Морана» это «Ньюпор» — «десятка». Другие курсанты мне завидуют, но мне надо на «Ньюпоре». Осовец оставлен, крепостного авиотряда больше нет. Есть корпусной отряд смешанного состава, разведывательная и истребительная секции. Истребители летают на «Ньюпорах», разведчики — на «Моранах». Это сообщил Рапота в очередном письме. Экзамены, сдача практического задания — все! Можно заказывать знак военлета.
Перед самым выпуском меня находит посыльный: на проходной гость. Иду. За воротами сверкающий лаком автомобиль (редкость необыкновенная, авто реквизировали для нужд армии), возле него немолодой человек в черном пальто. Увидев меня, бежит навстречу.
— Павел Ксаверьевич!
Смотрю недоуменно. Он словно натыкается на этот взгляд.
— Не узнаете? — он растерян.
— У меня была контузия…
Понимающе кивает:
— Степан я, камердинер вашего батюшки!
Киваю в ответ: будем считать, что узнал.
— Ксаверий Людвигович послали за вами. Едем?
Мгновение колеблюсь. Прятаться глупо, да и что это даст? Рано или поздно случилось бы. Как там говорил Наполеон: «Главное — ввязаться в драку…»
Прошу Степана подождать. В штабе получаю разрешение, заскакиваю к себе. Комната к счастью пуста: суббота, вторая половина дня, офицеры разбрелись кто куда. Достаю завернутые в носовой платок ордена, сую в карман. В другой помещается кортик и погоны с авиационными эмблемами. Пехотные офицеры не носят кортики, в Петрограде мигом придерутся! Мы едем в Петроград.
В машине меняю погоны на шинели и мундире, цепляю к поясу кортик. Степан помогает приколоть награды. Пальцы его дрожат от почтения — перед наградами, конечно. Ордена смотрятся эффектно, плюс кортик с темляком… Папаша станет учить жизни, в серебре наград отбиваться легче. Зимняя дорога расчищена от снега, в столицу прибываем скоро. Шофер беспрестанно сигналит, прогоняя с дороги извозчиков. Автомобиль покатывает к особняку на набережной. В залитой электрическим светом прихожей Степан снимает с меня шинель и убегает докладывать. Оглядываюсь: зеркала, полированный малахит на стенах, мраморные ступени лестницы… М–да!
По лестнице спускается ангел. На нем белое, пышное платьице, белые чулки и такие же белые туфельки. У ангела золотые волосы и голубые глаза, в волосах белая лента. Ангелу на вид не больше пяти. Он останавливается на середине лестницы.
— Ты кто? — спрашивает строго.
— Павел Ксаверьевич Красовский, мадмуазель!
— Я не мадмуазель, я Лиза! — поправляет ангел.
Склоняю голову в знак вины.
— Почему фамилия, как у меня? — не унимается ангел.
— Наверное, мы родственники, — делаю предположение.
Лиза задумывается.
— Маман говорила: у меня есть братец! Это ты?
— Я, сударыня Лиза!
— Почему ты большой?
— Хорошо кушал!
— Это плохо! — вздыхает Лиза.
— Почему?
— Большие не играют с маленькими. Я хотела с братцем поиграть.
— Можете на меня рассчитывать, сударыня!
Лиза радостно улыбается. По лестнице сбегает мадам в строгом платье.
— Елизабет! — шипит мадам. — Почему вы здесь? — она поворачивается ко мне: — Извините, господин офицер! Повадилась гостей встречать, прослышала, что брат приедет.
— Я и есть брат.
На лице мадам отупение. Она, верно, думала, что братец у Лизы такой же маленький. Немую сцену прерывает появление Степана.
— Павел Ксаверьевич! Батюшка ждут!
Взбегаю по лестнице. По пути заговорщицки подмигиваю Лизе. В ответ она показывает язык и заливается смехом. Кажется, с ней мы поладим. Степан ведет меня через анфиладу комнат и останавливается перед высокой дубовой дверью.
— Кабинет Ксаверия Людвиговича! — произносит шепотом.
Прибыли. Уф! Как с берега в холодную воду…
Мужчина в темной пиджачной тройке при моем появлении встает из–за письменного стола.
— Здравия желаю, Ксаверий Людвигович!
Бабушка в детстве учила меня: «Не знаешь, что сказать, поздоровайся!»
— Ишь, ты, здравия пожелал! — хозяин кабинета подходит ближе. На вид ему за пятьдесят, обильная седина в волосах, борода тоже с сединой. Мы похожи. Только лицо у него далеко не худое, а солидное брюшко распирает жилет. Он продолжает: — Здравия желает, а сам носа не кажет. Пришлось гонца выправить. Так?
Противник мне попался серьезный, пора переходить в наступление. Затопчет.
— Ксаверий Людвигович, нам пора объясниться!
— Попробуй! — хмыкает он.
— Я знаю: у нас была размолвка. Я даже догадываюсь о причине. Но я не помню, что я говорил вам, и что вы говорили мне. Я перенес тяжелую контузию, память потеряна. Честно сказать, я этому рад. Мне не хотелось бы вспоминать давнишние ссоры. Если я вас тогда обидел, простите! Если вы обидели меня, я вас прощаю.
— Прямо прощеное воскресенье! — хмыкает он и вдруг обнимает меня. От него пахнет коньяком и дорогими сигарами. — Здравствуй, сынок! — он тискает меня своими лапищами и отступает и внимательно разглядывает: — Вся грудь в орденах! Года не прошло! Красовские — они везде первые!
Семейный мир восстановлен. Обедаем, правильнее сказать, ужинаем, но ужин здесь ближе к полуночи. За столом папаша с супругой, Лиза с мадам и я. Блюда подает Степан, натянувший по этому случаю белые перчатки. Все просто, без лишних церемоний. Красовский–старший — предприниматель, а не граф. Белая скатерть, дорогая посуда, столовые приборы с серебряными ручками, но блюда простые. Никаких консоме с корнишонами. Щи с рыбными расстегаями, белужий балык, блинчики по–суздальски (слой черной, слой красной икры), стерлядь… Мяса нет — рождественский пост. На столе вино, водка. Всю жизнь так бы постился! Дамам Степан наливает вино, Ксаверий Людвигович предпочитает водку, в этом мы солидарны. Украдкой разглядываю мачеху. На вид ей двадцать пять — двадцать шесть. Красивое, нервное лицо, слегка испуганное. Оно и понятно: свалился на голову пасынок! Вдруг возьмется за старое? Что отчебучил настоящий Павел Ксаверьевич? Грозил новоявленную мамашу зарезать, с последующим стрелянием в собственный висок, обещал судиться за наследство или просто хлопнул дверью? Лучше бы последнее. Мне совершенно не хочется ссор.
Лиза закончила есть и выжидательно смотрит на меня. Подмигиваю. Она решительно спрыгивает на пол.
— Елизабет! — подскакивает мадам, но Лиза карабкается на мои колени. Красовский делает мадам знак сесть. Лицо мачехи вытягивается — переживает. Усаживаю ангелочка лицом к себе.
— Это что? — она трогает крестик.
— Награда.
— За что?
— За подвиг.
— Ты немца убил?
— Так точно.
— Они плохие?
— Очень.
— У нас в доме немец живет, Герберт Карлович, его никто не убивает, — сообщает Лиза. — Почему?
Папаша прыскает.
— Лиза! — окликает мачеха. — Оставь в покое Павла Ксаверьевича!
— Братец обещал со мной поиграть! — возражает Лиза.
Папаша встает и подходит. Гладит дочь по головке, та прижимается к нему. Не приходится сомневаться: папина любимица!
— Лизонька! — говорит папаша. — Братец поиграет с тобой, но дай ему покушать!
— Зачем? — удивляется Лиза. — Он и без того большой!
Теперь прыскаю я. Смеются все, в том числе Лиза. Сестричку уводят из столовой, перед этим она берет с меня обещание увидеться. Папаша ведет сына в кабинет, льет коньяк в бокалы, придвигает коробку сигар. До чего же приятный вечер!
Папаша смотрит выжидательно, раскуриваю сигару и начинаю рассказ. По–военному кратко, точно и по существу.
— Как прочел в газетах впервые, не поверил, что это ты, — говорит папаша. — Шалопай, только вино и девицы на уме — и на тебе! Застрелил немца, сделал вылазку, захватил пленного…
Молчу.
— Я верил, что порода Красовских в тебе проявится! — продолжает он. — Наверное, контузия помогла. Пусть Бог простит меня, но покойница сделала все, что тебя испортить. Держала подле себя, избаловала. Еле настоял, чтоб тебе в Англию ехать. Но и там письмами тебя забрасывала… Был на могиле? — внезапно спрашивает он.
— Я не помню, где она.
— Завтра Степан отвезет. Тяжко мне было с твоей матерью, Павел! Ну, полюбил я другую женщину, бывает. Это преступление? Все сделала, чтоб жизнь мне отравить: скандалила, Наденьку оскорбляла, сказала, что развод до смерти не даст. В католики хотел записаться, чтоб без развода, да Надя веру менять не захотела. Она–то в чем виновна? Ради меня семью бросила — отец ее проклял, жила со мной без всякой надежды, Лизоньку в девичестве родила — все из–за любви. Золотое сердце!
На свете есть мужчины, которые верят: юные красавицы в состоянии полюбить их, старых, толстых и седых, вовсе не из–за денег. Такие мужчины есть, и один из них сидит передо мной.
— Как сейчас отношения с тестем?
— Наладились! — подтверждает папаша. — На венчании был и на свадьбе. Сыном меня назвал, хотя годами моложе.
— У него, случайно, долгов не было?
— Были! А ты откуда знаешь? — он смотрит с подозрением.
— Предположил.
— А ты не полагай! Были долги и сплыли! — он встает. — Едем!
— Куда?
— Я зван к Щетининым.
— Я в повседневном мундире.
— Это даже лучше — фронтовик! Не то, что их — с паркетов! Зайдем к Лизе попрощаться — и в путь!
Мачеха остается дома — приступ мигрени. Знаем мы эти приступы, но так лучше. У роскошного подъезда на Невском выходим из автомобиля. Подъезд залит светом, как и прихожая. Лакеи снимают с нас пальто, отдаю папаху и смотрю на себя в зеркало. Портной был прав: ранее свободный мундир теперь в пору. Папаша тянет меня по лестнице — мы в огромном зале. Хрустальные люстры, блестящий паркет, кучки разряженных мужчин и дам. Много офицеров — от поручика и выше. Аксельбанты, золото погон, ордена в петлицах и на лентах. Декольте, прически, бриллианты… Папаша ведет меня от группки к группке, здоровается, представляет. Едва успеваю бодать головой и щелкать каблуками. Взгляды: удивленные, насмешливые, завидующие. Последние — у молодых офицеров. Георгиевское оружие на паркете не выслужишь.
Папаша подводит меня к генералу: толстому и важному. Бодаю воздух.
— Извольте видеть, Владимир Михайлович, сын мой, только что с фронта. (Я не «только что», но лучше помолчать). Герой–летчик, в газетах о нем писали. Считают, что мы, промышленники, только и думаем, как о барышах. Сына единственного для Отечества не пожалел. Кровь свою сын пролил… — папаша нарочито сморкается.
— Вижу! — генерал смотрит с интересом. — Тот самый Красовский? Как же, читал. Не знал только, Ксаверий Людвигович, что твой это сын.
— Мой, ваше превосходительство! — заверяет папаша. Он доверительно склоняется к генералу. — Так как насчет заказа, Владимир Михайлович?
— Можно обсудить! — говорит генерал задумчиво.
— Погуляй, Павел! — торопливо бросает папаша. — Дам развлеки. Давно на тебя смотрят!
Киваю и отхожу. Папаша у нас — деляга! Сынка как разменную монету… А чего я хотел? На душе гадостно. Мимо пробегает лакей с подносом, уставленным бокалами, торможу. Водки нет, как и коньяка — хозяин не нарушает высочайший указ. Лакей выглядит виноватым, видимо, я не единственный, кто недоволен. За закрытыми дверьми здесь, ясен пень, в коньяке не отказывают. Беру шампанское и, прихлебывая, наблюдаю за публикой. Развлекать мне никого не хочется.
— Павел!
Оборачиваюсь. Молодая женщина — прическа, декольте, бриллианты. Лицо красивое, но в этой красоте нечто порочное.
— Не узнаешь меня?
Хм–м… Не люблю таких встреч! В бытность черным рейтаром случилось: хозяин тела пообещал девице жениться, сам же слинял, получив булавой по шлему. Девица потребовала выполнения обещания, но при чем тут солдатик Петров? Девица удалилась, кипя от злости, и пообещав мне неприятности. Они бы непременно случились: отказ от обещания жениться считался тяжким преступлением в те времена — повесить могли. К счастью, мы ушли на войну, а там случилась история с аббатством…
— Это же я, Нинель!..
— Простите, мадмуазель, потеря памяти. Следствие контузии. Родного отца не признал.
— Слышала! — она смотрит испытующе. Мой взгляд честен, как у младенца. — Ладно, забыл — напомню. Брось это! — она с презрением смотрит на мой бокал. — Пойдем!
Отдаю шампанское лакею, девица увлекает меня к окну. Достает из крошечной сумочки нечто вроде табакерки и сыплет на тыльную сторону ладони белый порошок. Прикладывается ноздрей, с шумом втягивает.
— Теперь ты! — она протягивает мне табакерку.
Медлю. Она понимает это по–своему.
— Очищенный, не сомневайся, в аптеке купила! Лучшего кокаина в Петрограде нет.
Качаю головой.
— Да что ты! — она всерьез обижена. — Сам писал: скучаешь о кокаине, наших забавах. Забыл, как показывал мне английскую любовь? — она хихикает. — Вот было славно! Тебе не тошно здесь?
Киваю.
— Едем! — она берет меня за руку. — Устроим вечер воспоминаний! — она снова хихикает.
В другое время я бы не раздумывал, но сейчас не могу.
— Извините, мадмуазель!
— Ты что, другую нашел? Может, Лильку Хвостову? Видела, как подходил к ней с папашей! Она же из староверов! Девственница, весь Петроград знает — такая здесь одна, — Нинель ухмыляется. — Лилька и супружескую верность блюсти станет, от мужа ее потребует. Домострой! Мы же цивилизованные люди! Едем, я покажу тебе французскую любовь! Меня французский капитан обучил, когда миссия союзников в Петроград приезжала, Жоржем его звали. Ну?!
— Извините!..
Отдираю ее руку от своей, иду прочь. Еще мгновение, и разражусь матом. Миша Говоров с солдатами глотал немецкий хлор, чтоб петроградские сучки блудили с французскими кобелями? Цепляли бриллианты и нюхали кокаин? Вашу мать!
В прихожей лакей подносит шинель, одеваюсь и выхожу наружу. Катитесь вы все! Морозный воздух остужает разгоряченное лицо, но не чувства. Умом понимаю, что злость моя глупая. Высшее общество жирует, пока гибнут солдаты, — это во все времена. Однако на душе мерзко. Бреду, куда глаза глядят. Переулки, проходные дворы… Спустя некоторое время понимаю: заблудился. Я был в этом городе только раз — школьником, на экскурсии. Город тогда назывался Ленинградом…
— Господа, что вам нужно? Оставьте меня!
Голос доносится из соседнего двора. Мужчина, испуган. Везет мне на такие истории! Сую руку в карман: «браунинг», некогда принадлежавший ротмистру Бельскому, на месте. Достаю, передергиваю затвор. За углом двое прижали прохожего к стене. Один из бандитов держит нож у лица жертвы — лезвие тускло отсвечивает в свете уличного фонаря. Гоп–стоп…
— А ну брысь!..
Тот, который с ножом, поворачивается. Н–да, рожа… Второй, мгновенно сориентировавшись, плавно, по–кошачьи, начинает заходить сбоку. Правую руку держит на отлете. Лезвия не видно, но нож наверняка в рукаве.
— Шел бы ты, офицерик, своей дорогой! — говорит «рожа». — Целее будешь!
А вот это наглость — погоны следует уважать! Стреляю навскидку, «кошка» падает. «Рожа» замирает ошарашено. Прыжок, удар рукоятью пистолета, нож летит в снег. Второй удар — по роже. Налетчик падает. С размаху бью его носком сапога. Еще! Еще!..
— Господин офицер!
Кто–то оттаскивает меня от бандита. Оборачиваюсь: несостоявшаяся жертва гоп–стопа. Пальто, шляпа, пенсне…
— Вы убьете его, господин офицер!
— Невелика потеря! Вы–то кто?
— Крашенинников, приват–доцент.
— Что ж вы, приват–доцент, гуляете так поздно?
— У Гусевых засиделись, — он, вроде, смущен. — Интересная беседа — об особенностях развития современного стиха. В русской поэзии происходит настоящая революция! Вы, наверное, читали Белого, Блока, Бальмонта…
Если не остановить, ночная лекция мне обеспечена.
— Видите! — показываю «браунинг». — Если гуляете ночами, купите пистолет!
— Я не умею обращаться, — он смущен.
— Учитесь! В промежутках между стихосложением. Пригодится! Мой вам совет: при случае стреляйте, не раздумывая!
Киваю и ухожу. Налетчики испарились: «рожа», воспользовавшись ситуацией, уползла, «кошка» — следом. Живучая! Калибр мелковат. Жаловаться они не станут. Пар я выпустил, поэтому пусть живут. Дерьмо, а не людишки, конечно, но все ж люди.
Извозчик везет меня к родительскому дому. Степан отводит в спальню и приносит бокал коньяка — «ночной колпак». Выпиваю залпом — и под одеяло…
— Думал: ты уехал с Митрохиной! — говорит папаша на следующий день. (Митрохина, как я понимаю, и есть Нинель). — Молодец, что не поддался — подцепил бы французскую болезнь. Половину Петрограда заразила! Свои–то знают, так она к новеньким цепляется. Не успел тебя предупредить.
Понятное дело — деньгами пахло.
— Да–с, получим заказик! — папашу аж распирает. — Щетинин прием устроил и генерала зазвал, а я перехватил. Вот! Ты помог. Владимир Михайлович — человек строгих правил, взяткой его возьмешь, но отцу героя навстречу пошел. Комиссионные тебе по праву полагаются, но у меня лучшее заготовлено! — он кладет на стол толстый пакет. — Наследство матери. Хоть ты и кричал, что ничего не надобно, я сберег. Имущество продал, а выручку — в ценные бумаги! Знаешь, сколько здесь?
Пожимаю плечами.
— Двадцать три тысячи! Капитал! Как распорядишься?
— Наличными можно?
— Нет у меня столько, — он удивлен, — а продать бумаги скоро не получится.
— Давайте, сколько есть!
Он лезет в ящик стола и достает пачку банкнот, перевязанную шпагатом.
— Десять тысяч!
Беру и прячу в карман.
— Спасибо!
— С остальными что делать?
— Поменяйте на золото!
Он удивлен:
— Золотые рубли запрещены к обращению. Достать можно, но втридорога.
— Пусть!
— Как знаешь! Позволь полюбопытствовать: зачем тебе столько? Женщина?
Киваю. Женщина — лучшее объяснение. Он понимающе щурится.
— Теперь не скоро увидимся?
— Послезавтра у меня выпуск. Затем — фронт!
— Не надоело? — он касается моего погона. — Погеройствовал — и хватит! Мне надобен свой человек в деле, управляющим веры нет. Только скажи, освободим от службы тотчас! Нельзя время упускать! Заводы круглосуточно работают! Барыш невиданный!
— Труха это все!
Он в недоумении. Мне не стоило этого говорить, но утром я исполнил обещание — поиграл с Лизой. Не хочу, чтоб она видела пьяных матросов…
— Через два года, — я трогаю пакет, — это будет трухой. Инфляция…
— Считаешь меня глупым! — хмыкает он. — Думаешь, не вижу, что творится? Я хоть в Англиях не учился, но соображение имею. Все свободные деньги — во французских и английских ценных бумагах.
Вот так! Россия занимает деньги за границей, а свои покупают иностранные облигации.
— Если рубль обесценится, — говорит он, — то заводы останутся!
— Отберут и заводы!
— В казну? Так заплатят!
— Они не заплатят.
— Кто они?
— Большевики.
— Ты думаешь?..
— Я знаю. Не хочу объяснять, откуда, считайте, что у меня после контузии — дар пророчества. Прошу вас, Ксаверий Людвигович, запомнить. В феврале 1917 года в России случится революция. Царь отречется от престола и случится это в Пскове. Поначалу все обрадуются, но в октябре большевики осуществят переворот. Богачей и знать будут резать, как цыплят. Помните Французскую революцию? Будет даже хуже. Не смотрите на меня так, Ксаверий Людвигович, понимаю, что не верите. Прошу об одном: как только мое пророчество станет сбываться, берите семью — и за границу! Франция, Англия — все равно; чем дальше, тем лучше.
— А ты?
— Я взрослый мальчик, не пропаду!
Пропаду, конечно, но ему лучше не знать.
— Господи, сынок! — он крестится. — Какие времена! Ты хоть поосторожней в своих аппаратах…
Папаша с семьей отправляется в церковь, меня отвозят на кладбище. По пути покупаю венок. Могилы, мраморная плита с именем и стандартной эпитафией. Кладу поверх цветы. У меня нет чувств к лежащей под плитой женщине, мне просто неловко. Я присвоил наследство ее сына. Единственное утешение: других претендентов нет. Мысленно обещаю покойной: на женщин деньги тратить не буду, только из жалованья. Разве что на выпивку не хватит…
На обратном пути заглядываю в оружейную лавку, покупаю «браунинг» калибра 7,65 и пачку патронов. Мне не понравилось действие карманного трофея. Офицеры имеют право на собственные пистолеты, «браунинг» в рекомендованном списке значится.
В школу возвращаюсь под вечер. Прощание с семьей было теплым, поэтому вваливаюсь навеселе. Скидываю шинель — опа! Все взгляды на мою грудь. Крестики снять забыли…
— Я это, я! — говорю с досадой. — Тот самый Красовский!
— Так мы знали! — улыбается прапорщик Квачко, мой сосед по койке.
— И молчали?
— Вы хотели инкогнито…
— Расскажете про свои подвиги?! — подскакивает Недобоев. Он самый юный офицер в группе.
— Расскажу! Но сначала…
Офицерам запрещено носить свертки, но насчет карманов нигде не прописано. Папашины закрома сегодня полегчали. Коньяк, французский, шустовского не достать — заводы закрыты. Толстая плитка шоколада, конфеты тоже шоколадные…
— Сгодится на закуску?
— На фронте шоколада не дадут! — смеется Квачко. — Очень даже сгодится! У родителя гостили?
— Ага!
Достаю из ножен кортик, как им открывают коньяк, я знаю. Хоть для чего–то сгодился. Квачко несет стаканы. Хорошие они ребята…
— Ра–внясь! Смирна! Прапорщик Красовский!
Чеканю шаг и докладываю прибытие. Под каракулевой папахой строгие глаза начальника авиационного отдела воздухоплавательной школы полковника Ульянина. Рукопожатие, свидетельство об окончании, знак… Отныне во всех бумагах я — Военный Летчик. Так здесь принято — с больших букв. Вот и хорошо! Было бы на чем летать!
Глава 10
Накаркал! По возвращению в отряд выясняется: с аппаратами — швах! Трофейный «Авиатик» отремонтировали, но надолго его не хватило. Ресурс мотора истек, новый, естественно, взять негде — у немцев не попросишь. Мотор отправили в ремонт, только когда его восстановят? За время моего отсутствия отряд получил два «Морана», но их использовали интенсивно, моторы изношены до предела. Синельников в ангаре пытается один починить. Посиневшие на морозе руки механика ловко откручивают гайки. Вокруг столпились военлеты, в том числе начальник отряда. Синельников поднимает голову от разобранного «Гнома» и качает головой.
— Совсем невозможно? — сокрушается Егоров.
— Смотрите сами, ваше благородие! — сердится Синельников. — Поршня в цилиндрах болтаются! Как чинить? Из старухи целку не сделаешь!
Штабс–капитан, к моему удивлению, не возмущен грубостью. Поворачивается и уходит. Через час нас с Рапотой зовут к начальнику.
— Поедете в Москву, на завод «Дукс»! — говорит Егоров. — Еще в ноябре завод обязан был прислать аппараты, но их нет. На телеграммы не отвечают. Поговорите там! Очень рассчитываю на вас, Сергей Николаевич, и вас, Павел Ксаверьевич! Делайте, что хотите: ругайтесь, умоляйте, давайте взятки, но без аппаратов не возвращайтесь! Понятно?
Куда яснее! Писарь оформляет нам командировочные предписания. Сергей доволен: попасть в Москву на святки с фронта — мечта! Есть и другая причина. Татьяна, отработав сестрой милосердия, уехала в Петроград учиться. Поезд «Москва — Петроград» ходит регулярно, и ехать недалеко. Сергей садится писать любимой, я собираю вещи. Не везет мне с войной в последнее время, бегает она от меня. Что мне в Москве? У Сергея хоть Татьяна, а у меня кто? Да и задание… Неизвестно, как встретят нас на заводе. Аппараты распределяет военное ведомство. Не трудно предположить, что нам скажут. Сергей считает, что «дуксовские» штафирки, едва глянув на грозного поручика, струхнут и выкатят аппараты. Я в этом сильно сомневаюсь. Кладу в карман папашины десять тысяч. На святое дело не жалко!
Москва встречает негостеприимно: с местами в гостиницах плохо. В приличных, где живут господа офицеры, — аншлаг, в дешевых — грязь и клопы. Святки… Находим меблированные комнаты на Ситцевом Вражке. Дом старый, комнаты темные, но хоть крыша над головой…
Оставив вещи, едем на «Дукс». Извозчик запросил по случаю праздника два рубля, куда денешься? Под нашими шинелями — кожаные куртки, кортики с темляками на боку — чтоб видели, кто приехал. Не смотря на праздничные дни, «Дукс» работает. Привратник не хочет нас пускать — видимо, имеет строгое предписание. Со скандалом, но прорываемся к управляющему. Он недоволен, но встречает вежливо — Георгиевское оружие производит впечатление.
— Что вы хотите, господа! — разводит он руками. — Трудимся денно и нощно, но заказов очень много.
— Нам потребны аппараты! — бычится Сергей. — Еще в ноябре должны быть поставлены! Воевать не на чем!
Управляющий невозмутим.
— Военное ведомство велело отправить аэропланы на Юго–Западный фронт, там сложилась острая нужда. На вашем участке спокойнее. Мы не распределяем аппараты, господа, мы их только выделываем. Просите в военном ведомстве. Скажут — хоть сейчас погрузим!
Военное ведомство находится в Петрограде, и нас там явно не ждут. К тому же святки… Зря я вез десять тысяч! Видя наши погрустневшие лица, управляющий пытается смягчить пилюлю.
— Я прикажу показать вам завод! Увидите, что мы выделываем!
С паршивой овцы хоть шерсти клок. Соглашаемся. Нас ведут по цехам. Здесь варят, скручивают, клеят, обшивают полотном. Пахнет нитролаком, столярным клеем и машинным маслом. Наш гид, техник со смешной фамилией Коврига, не умолкает. Ковригу распирает гордость за завод. Он уверен, что их аппараты — лучшие в России, заводам Лебедева и Щетинина до «Дукса» далеко. Сергей хмыкает. Он рассказывал мне, как «дуксовский» «Ньюпор» на фронте не могли собрать — крылья не подходили. Однако в ангаре, где стоят готовые к облетам аппараты, лицо Рапоты меняется. Он гладит ладонью полотно крыльев, трогает гладкое дерево пропеллеров, заглядывает в кабины… Наверное, так он смотрит на Татьяну.
— Обратите внимание, господа! — сыплет Коврига. — Капот сделан не из стали, а дюраля. Это сплав алюминия, очень легкий. Таким образом, мы облегчили аппарат на несколько фунтов. Он стал скоростнее и маневреннее.
— Дюраль заграничный? — спрашивает Сергей.
— Вовсе нет! — Коврига аж лучится. — На заводе Красовского освоили выделку!
Та–ак…
— Вы имеете в виду Ксаверия Людвиговича Красовского? — уточняю.
— Именно! — подтверждает техник. — Замечательный человек, оказал содействие.
Я смотрю на Сергея, он — на меня. Мы подумали об одном и том же.
— Скажите, где можно телефонировать в Петроград?
— На Кузнецком Мосту! — техник сама любезность. — Там телефонная станция.
— Благодарю! — я жму ему руку. — Вы не представляете, как нам помогли!
Через полчаса я прижимаю наушник к уху. У папаши два телефонных аппарата: в конторе и дома. Содержать их стоит дорого, но Ксаверий Людвигович на связи не экономит. У него и телеграфный аппарат в конторе имеется… Главное, чтоб не уехал — святки как–никак. И чтоб линия Москва — Петроград не оказалась перегруженной — это вам не сотовая связь…
— У аппарата! — раздается в наушнике знакомый голос.
— Здравствуй, отец! Это Павел…
Сергей дышит мне в затылок, его я в наши отношения не посвящал. Пусть будет «отец». Похоже, Красовский–старший от такого обращения растерялся: я назвал его «отцом» впервые. Мгновение он молчит.
— Ты в Петрограде? — спрашивает, наконец.
— В Москве, в командировке! Отец, нужна помощь…
Быстро излагаю суть дела. Он слушает, не перебивая.
— Возвращайся на завод! — говорит по завершению. — Я распоряжусь! Все сделают.
— Спасибо, отец! С Рождеством тебя!
— Здоров ли ты? — ему явно хочется поговорить.
— Здоров! — рапортую. — А вы? Как Лизонька?
— Тебя вспоминает, — он рад вопросу. — У нас все хорошо. Звони нам и пиши, Павел! Не забывай!
— Постараюсь, отец! — я говорю это искренне, Рапота тут ни при чем. Старик у меня деляга, но все ж молодец! Выпуск дюраля наладил, а его и в СССР будут за границей закупать. Выгорит с аппаратами, в ножки поклонюсь!
Берем извозчика и мчимся на «Дукс». Управляющий встречает нас у порога.
— Что ж вы промолчали, что сын Красовского?! — он укоризненно смотрит меня.
Пожимаю плечами: кто знал, что это важно?
— Сделаем, что можем! — говорит управляющий. — У нас, действительно, много заказов, но ради Ксаверия Людвиговича… Организуем сверхурочные смены. Только учтите: мы выделываем планеры, моторы поступают из–за границы. Распределяет их великий князь, лично. Господин Красовский обещал переговорить с ним. Если выгорит…
— Получим все аппараты? — не верит Сергей. — «Ньюпоры» и «Мораны»?
— Как в заказе! Однако предупреждаю: понадобится десять дней. Неделя, если облетаете сами. Наши испытатели заняты.
Сергей готов управляющего расцеловать, но я протягиваю тому руку. Обойдется! Целовать надо других.
Удачу обмываем в ресторане, шустовским «чайком». Его приносят в серебряном самоваре. Холодный «чай» (не «шустовский», конечно же, контрабандный) славно идет под балычок с икоркой. Жизнь хороша! Задание, считай, выполнено, у нас неделя отдыха. Остается решить, чем заняться.
— Сходим в театр! — предлагает Сергей. — Большой! Ни разу не был!
Я тоже не был — ни в Большом, ни в Малом. Не довелось: пути–дороги пролегали вдали от столицы. Большой так Большой. Едем. Билетов в кассе, естественно, нет, но театральные «жучки» крутятся тут же. За места в третьем ярусе запрашивают несусветную цену. Сергей плюется. У меня деньги есть, но строить купчика перед другом… Торгуемся, жучок не уступает. Внезапно от колонны отделяется штатский лет сорока, в шляпе и длинном пальто.
— Фронтовики? — он смотрит на наши кортики с темляками. — Летчики?
Киваем.
— Уступи! — говорит неизвестный «жучку», тот беспрекословно подчиняется. Сдаем шинели и папахи в гардероб, в блеске хрома и оружия поднимаемся на свой ярус. Звенит третий звонок, еле успеваем к местам.
Дают «Лебединое озеро». Я видел этот балет в своем времени, как–то его крутили по телевизору целый день. С той поры у меня отношение к спектаклю особое. Однако Сергей смотрит заворожено. Я тоже приглядываюсь. Балерины еще ничего, но танцовщики! Руки, ноги, торсы как у грузчиков. Как им прыгать? Впрочем, они и не прыгают. Ходят вокруг балерин, изображая страсть. Хорошо, хоть балерин поднимают.
Антракт, выходим в фойе. Наметанным глазом определяю буфет. «Сельтерская» или «шустовский чай» там наверняка есть…
— Господа офицеры!
Машинально вытягиваемся. Полковник! Погоны, ордена, борода рогами вниз. За спиной «полкана» маячит поручик с аксельбантами, похоже, местные штабисты.
— Па–ачему одеты не по форме?
— Это наша форма! — пытается оправдаться Сергей. — Мы летчики!
— Кожаная куртка — служебная форма летчика. Покинув аппарат, летчик обязан ее снять! На вас должен быть китель либо парадный мундир.
Подкованный, зараза! Наверняка из московской комендатуры.
— У нас нет другой одежды, — Сергей совсем сник.
— Ежели нет, незачем появляться в публичных местах! Своим внешним видом вы позорите честь российского офицера!
Привлеченные скандалом, вокруг нас собираются люди. Попали! Пригнало на нашу голову! Загремим на гауптвахту!
— Николай Иванович! — из толпы выступает немолодой господин в визитке. В петлице — орден Святого Станислава. Полковник поворачивается к нему и улыбается: — Евстафий Петрович!
— Давайте простим фронтовиков! — предлагает Евстафий Петрович. — Они денно и нощно льют кровь за Отчизну. Видите! — он указывает на наши кортики. — В окопах и траншеях не до уставных правил.
— Устав надо помнить всегда! — важно говорит полковник. — Ну да ладно! Не будь этого, — он тычет в темляки на наших кортиках, — поговорил бы я с вами!
— Благодарю, Николай Иванович! — незнакомый Евстафий берет нас под руки. — Не составите компанию, господа?
Отказываться глупо. Евстафий ведет нас в буфет, к угловому столику. На стуле, спиной к нам, сидит женщина в лиловом платье. Она поворачивает голову на звук шагов. Колени мои слабеют. Большущие серые глаза под ресницами–опахалами, светло–каштановые волосы, забранные в высокую прическу, точеный носик, свежие губы… На тонком, безымянном пальчике обручальное колечко. Даже Сергей впал в столбняк, а уж он к своей Татьяне… Кем незнакомка приходится Ефстафию? Жена? Я мгновенно начинаю ненавидеть спасителя.
— Вот, Липочка! — говорит Евстафий. — Отбил у Штеймана! Едва не съел фронтовиков!
Липочка улыбается! Боже, какие зубки!
— Позвольте представить, господа, Олимпиада Григорьевна Невзорова, моя помощница по делам Земского союза.
Помощница…
— Меня зовут Семенихин Ефстафий Петрович, — он выжидательно смотрит на нас.
Рекомендуемся. Моя фамилия не производит впечатления. Забыли: газеты давно обо мне не пишут.
— Рад познакомиться, господа! Присаживайтесь! — Евстафий делает знак лакею, на столике появляется шампанское, бокалы и конфеты вазочке. Лакей разливает.
— За победу над супостатом!
Чокаемся. Олимпиада отпивает маленький глоток и ставит бокал. Мне очень хочется взять его и отпить со стороны, где касались ее губки. Едва сдерживаюсь.
— Нескромный вопрос, господа, — продолжает Семенихин. — Вам приходилось лечиться в госпиталях?
— Как же! — говорит Рапота. — Но я только раз, а вот прапорщик дважды. В последний раз долго лежал! У него часы из живота достали — осколком вбило. Покажи, Павел!
Чтоб тебе, болтун! Взгляды оборачиваются ко мне, нехотя достаю почтенные останки. Неудобно. Понятно во что был вымазан когда–то покойный «Буре». К моему удивлению Олимпада берет часы и внимательно рассматривает. Евстафий тоже любопытствует. Мне возвращают «Буре», я зажимаю его в кулаке. Искореженное серебро хранит тепло ее пальчиков, я это физически ощущаю. Возможно, я схожу с ума.
— Вы надолго в Москву? — Евстафий возвращает меня в реальность.
— Самое малое — неделя. За аппаратами приехали. Ждем, пока сделают.
— Тогда, господа, вам предложение. Земской союз помощи раненым и больным воинам собирает средства для госпиталей. Люди охотней жертвуют, когда видят тех, кто в госпиталях лечился. Тем более, героев. Не согласились бы помочь? Всего лишь показаться публике, сказать два слова…
Сергей растерян. Олимпиада смотрит на меня. За такой взгляд! Незаметно толкаю Сергея ногой.
— Ну, для раненых… — выдавливает он.
— Замечательно, господа! — Евстафий сияет. — Вы где остановились?
— Меблированные комнаты в Ситцевом Вражке.
— Почему не в гостинице?
— Мест нет.
— Безобразие! — он искренне возмущен. — Отказать фронтовикам! Завтра… — достает часы и смотрит на циферблат. — Уже сегодня переезжаете в «Метрополь»! Все расходы — за наш счет! Олимпиада Григорьевна, займетесь?
Помощница кивает.
— Диктуйте адрес, господа! Утром автомобиль перевезет вас в гостиницу. Утренний чай в ресторане, в одиннадцать — первое выступление перед публикой. Затем завтрак (никак не привыкну, что обед здесь называют «завтраком»), в два часа — второе выступление. В четыре — еще одно, затем обед. Вечер в вашем распоряжении. По рукам?
Обмениваемся рукопожатиями. Надрывается третий звонок, Евстафий уводит Олимпиаду в партер. Сергей смотрит им вслед, я улучаю момент и словно невзначай беру ее бокал. Пью там, где пила она. Все, кажется, приехали. Тихо шифером шурша, крыша едет не спеша…
Ранним утром нас перевозят в «Метрополь» — организация у Евстафия работает четко. Я слыхал, что «Метрополь» первоклассная гостиница, но отведенные нам номера сражают. Они огромные. В каждом спальня и гостиная, комнаты обставлены роскошной мебелью. Паркет, драпировки на окнах. Но и это не все. В номерах холодильники (ящики со льдом), ватерклозеты, ванны, из кранов льется горячая (!) вода. Для тех, кто месяцами спал на походной койке, часто не раздеваясь… Сергей растерянно бродит по своему жилищу, все трогая, открывая и заглядывая, я, спохватившись, убегаю к себе. Первым делом, раздевшись, умываюсь горячей водой — в бане мы были давненько. Затем долго и тщательно бреюсь. Проще это сделать в парикмахерской, но искать ее некогда. После бритья наливаю в пригоршню одеколон и растираю по физиономии. Щедро лью одеколон на торс… Флакон я купил у портье, одеколон называется «Цветочный» и пахнет приятно. Не помню, когда я в последний раз подвергал себя воздействию парфюмерии, но остатки рассудка я утратил вчера и, кажется, навсегда. О моих снах этой ночью лучше не распространяться. Одеваюсь. В этот раз никаких кожанок, форменный китель с заботливо развешанными орденами. Дышу на свои крестики и протираю их носовым платком. Если уж записался в идиоты, так надо быть последовательным.
Спускаемся в ресторан, Олимпиада уже там. По очереди целуем нежную, белую ручку. Кожа руки ее гладкая и тонко пахнет фиалкой. Запах кружит мне голову, хотя кружиться в ней вроде нечему. Рассаживаемся, лакей приносит чай и выпечку. В этот раз чай настоящий, горячий. Кусок не лезет мне в горло.
— Вы не заболели, Павел Ксаверьевич? — заботливо спрашивает Олимпиада. — Совсем ничего не едите.
Я заболел, Липа, и насмерть! Только как об этом сказать? Бормочу нечто об отсутствии аппетита.
— Может, приказать шампанского? — не отстает она. — Для аппетита?
Энергично кручу головой — шампанское не поможет.
— Жаль! — искренне огорчается она. — Евстафий Петрович велел передать: для вас — все, что вы пожелаете!
У меня есть что пожелать! Только не в воле Евстафия это исполнить…
Сергей в отличие от меня на аппетит не жалуется и поглощает булочки одну за другой. Наверное, они вкусные. Хорошо, когда у человека есть невеста, осознание этого прочищает мозги. Однако невесты у нас нет, а мозги давно кончились. Олимпиада ввиду моего нежелания есть, занимает гостя разговорами. Спрашивает, понравились ли нам номера. Мы в восхищении! Рапота хочет подтвердить, но рот его занят, и Сергей закатывает глаза к небу.
— Как вам удалось снять? — спрашиваю. — Нам говорили, что мест нет.
— Их и не было, — подтверждает Олимпиада. — Евстафий Петрович распорядился освободить.
Это как?
— Гостиница принадлежит Семенихину, — поясняет Олимпиада. — Не вся, конечно, но у Евстафия Петровича крупный пай.
Кого, интересно, ради нас выкинули из номеров? Наверняка не унтер–офицеров. Чем мы интересны миллионеру? Только не говорите, что он любит фронтовиков, как родных!
Завтрак окончен, выходим в фойе. Гардеробщик ресторана летит к Олимпиаде с шубкой. Отбираю, укутываю сокровище в теплые меха. Она мило благодарит. Гардеробщик смотрит волком. Незаметно сую ему рубль. Гардеробщик кланяется и бежит за нашими шинелями. Олимпиада стоит перед зеркалом и не видит этой сцены, зато видит Сергей. Глаза у него слегка квадратные. У меня нет сил даже подмигнуть. Догадается, не маленький.
У подъезда нас ждет автомобиль. Шофер открывает дверцу, я помогаю Олимпиаде забраться в салон. Ныряю следом. Сергей отправляется к водителю — кажется, он понял. Задний диван широкий, здесь и трое свободно поместятся, но я как бы случайно сажусь так, что наши тела соприкасаются. Она не отодвигается. На нас вороха одежды, но через ряды плотной ткани я чувствую ее бедро — горячее и упругое. Боже, дай мне силы!
— От вас приятно пахнет, Павел Ксаверьевич! — говорит Олимпиада. — Хороший одеколон.
— Не все ж пахнуть порохом!
— К тем, к кому едем, лучше порохом, — вздыхает она. — Сытые, здоровые, что им до раненых?
Так для нее это не забава?
— Вы бывали в госпиталях?
— И в лазаретах! — подтверждает она. — Много раз. Тесно, грязь, вши… Медикаментов не хватает, постельного белья не хватает, раненых часто положить негде. Нужны средства…
Беру ее руку в тонкой лайковой перчатке и прижимаю к губам.
— Что вы, Павел Ксаверьевич! — она смущена.
— Это вам в благодарность от раненых! — говорю. Имею право. Был, лечился.
К сожалению, ехать недалеко. Поднимаемся по мраморным ступеням. Большой зал, на стульях сидят люди, десятка три — четыре. Перед ними стол, за ним несколько стульев. Это для нас. На столе лежит серебряный поднос, ясен пень, для пожертвований. Евстафий уже здесь Проходим, садимся. Евстафий встает.
— Господа! — обращается он к публике. — Хочу рассказать вам о положении на Германском фронте…
Он еще долго говорит о тяготах войны, о раненых, нуждающихся в попечении, долге каждого сына Отечества… Слова высокопарные, стертые, публика в зале скучает. Разглядываю. Главным образом мужчины, судя по одежде, не бедные. Жирные, лоснящиеся лица, круглые животы… Что им до раненых и больных? Сытый голодного не разумеет. Замечаю у дверей двух жандармов в голубых мундирах при саблях и револьверах в кобурах. А эти–то зачем? Для порядка?
Похоже, красноречие Евстафия пропадает впустую. Наклоняюсь к ушку Олимпиады, шепчу:
— Сколько вот эти могут пожертвовать?
— В «Яре» или «Эрмитаже» за ужин сотню, а то две оставляют, — сердито шепчет она. — А здесь бросят красненькую, а то и синенькой обойдутся. Вчера тысячи за день не собрали!
М–да, дела у сборщиков кислые. Миллионер понадеялся на красоту помощницы, но ее глазки пасуют, когда речь заходит о деньгах. Фронтовики — последняя надежда. За тем позвали и обласкали. Что ж, надо оправдывать доверие. Цель благородная, о подоплеке промолчим. Вновь наклоняюсь к розовому ушку.
— Олимпиада Григорьевна, после моего выступления берите поднос и следуйте за мной. Ничему не удивляйтесь!
Она смотрит изумленно, но все ж кивает.
— Я приглашаю выступить наших фронтовиков! — Евстафий наконец вспомнил о нас. — Их награды красноречиво говорят о подвигах. Герои пролили кровь за Отчизну, лечились в госпиталях. Я прошу их рассказать об этом!
Встаю. Это грубое нарушение субординации, первым должен говорить поручик. Наплевать. Меня встречают жидкими аплодисментами.
— Господа! Я военный человек и буду краток. Во время боевого вылета на бомбардировку неприятеля, я был ранен. Осколок немецкого снаряда угодил мне в живот. На пути он встретил часы и вбил их мне в кишки. Вот эти часы, вернее то, что от них осталось, — достаю «Буре». В зале оживление, многие вытягивают головы. — У вас будет возможность их разглядеть. Меня спас военный доктор, коллежский асессор Розенфельд Матвей Григорьевич, который извлек эти часы, а также осколки стекла и прочие шестеренки. Их было много, — улыбаюсь, в зале оживление. — Меня выходили сестры милосердия, которые обмывали и переодевали меня, когда я лежал без сознания. Точно так же они спасают тысячи раненых офицеров и нижних чинов. Низкий им за это поклон. Труд этих людей малозаметен, подвиг их благороден. Самое малое, что мы можем сделать для них и для спасения раненых — пожертвовать на госпитали и лазареты. Лично я даю сто рублей! — достаю из бумажника и бросаю на поднос «катеньку». — Приглашаю всех последовать!
Выхожу из–за стола, иду в зал. После мгновенного замешательства Олимпиада хватает поднос и устремляется следом. Я несу перед собой останки часов на цепочке, дескать, глядите! Глядят, некоторые даже трогают. После чего достают бумажники и ридикюли. Сурово наблюдаю за процессом. Планка задана, только попробуйте меньше! Даже не пытаются: меньше сотни никто не кладет. Некоторые вываливают больше. Обход завершен, Олипиада за столом пересчитывает сбор.
— Четыре тысячи двести три рубля! — объявляет громко.
Я знаю, кто дал эту трешку — жандарм у входа. При этом он смутился — наверное, больше с собой не было. Я молча пожал ему руку.
Жандармы подходят к столу. Деньги складывают в брезентовый мешок, один из жандармов достает свечку и палочку сургуча, расплавленный сургуч капает на шнурок замка, Евстафий ловко прижимает к коричневому пятну печать. Жандармы уносят мешок.
— Куда его? — спрашиваю у Олипиады.
— В банк! — он удивлена вопросу. — Все пожертвования кладут в банк, после чего госпитали и лазареты получают, сколько надобно. Никто другой доступа к деньгам не имеет.
Умно! У нас бы распилили за ближайшим углом. Интересно, откаты здесь есть? Наверное. Хотя с такого как Розенфельд откат не потребуешь, он сам тебя закатает, куда Макар телят не гонял. Он и царю написать может …
Раскланиваемся с почтенной публикой, уходим. На улице Евстафий долго жмет мне руку. Мне его благодарность — до уличного фонаря, мне больше дорог взгляд, которым меня одарили. Не Рапота — Сергей смотрит зверем. Под предлогом перекура отвожу его в сторону.
— Почему ты не предупредил?! — Сергей по–настоящему зол. — Получается: ты жертвуешь, а я нет?
Молча показываю пачку банкнот. У Рапоты — кратковременный столбняк.
— Откуда! — выдавливает он.
— Наследство матери. Причем, меньшая его половина. У тебя есть столько?
— Все равно неудобно… — он еще не смирился.
— Тебе понадобятся деньги.
— Для чего?
— Ты дал телеграмму Татьяне?
— Какую телеграмму?
— Срочную! — делаю вид, что диктую: — «В командировке в Москве. Очень скучаю. Приезжай немедленно. Телеграфируй прибытие: гостиница «Метрополь», мне. Точка».
Сергей краснеет. Надо же, не разучился!
— Это не будет выглядеть… — он все еще сомневается, хотя глаза уже горят.
— Когда Татьяна узнает, что ты жил один в роскоши, она никогда не простит! Я знаю женщин! Не будь эгоистом!
Все, готов! Речь идет о счастье невесты, какие могут быть возражения? Сергей просит заехать на телеграф. Обратно возвращается сияющим — дело сделано. Обед, пардон, «завтрак» в ресторане. На столе вино, от более крепких напитков отказываюсь решительно. Не до того. Сергей почти не умолкает: он рассказывает о Татьяне. Его прямо распирает, душа требует поделиться.
— А у вас, Павел Ксаверьевич, невеста есть? — интересуется Олимпиада. Сердце у меня екает: вопрос не дежурный. Качаю головой.
— Почему? — она искренне удивлена. — Не успели?
— Я вдовец.
Глаза ее распахнуты до корней волос. Для вдовца я слишком молод. Сейчас бы губами да к этим глазам …
— Вы… Давно?
— Еще до войны. Трагический случай…
Она кивает и больше не спрашивает. Однако я чувствую: что–то изменилось. Мы словно встали вровень. Для замужней женщины холостяк и вдовец — разные категории. Очень разные.
В фойе я вновь одеваю Олимпиаду. На заднем диване автомобиля мы снова вдвоем. Сидим, прижавшись друг к другу, как будто, так и нужно.
— По скольку собирать с новой с публики? — спрашиваю Липу. — Сколько мне класть?
— Павел Ксаверьевич, вы хотите?..
— Хочу! Я располагаю средствами — недавно получил наследство. На благое дело не жалко.
— Какой вы!.. — она не договаривает. Берет мою руку и сжимает в своей ладошке. Мы в перчатках, но я чувствую каждую клеточку ее кожи. Боже, продли мгновенье! Не продлил…
Трюк с часами вновь проходит успешно. Я чувствую себя клоуном, но назвался груздем… В этот раз кладу пятьдесят рублей — две бумажки с портретом Александра III. Со словами: «От нас!». Подразумевается участие и Сергея, да и бумажек две. Никто не знает, что Сергей меня не уполномочивал, а сам Рапота не замечает — он весь в мечтах. Подсчет, брезентовый мешок, жандармы… Третье место — университет. Здесь публика победнее, самых богатых мы окучили ранее. Дают по четвертной, десятке, кладут пять рублей, случается и рубль. В аудитории — профессора, приват–доценты, студенты… И студентки. Их мало, но они очень любопытные. После подсчета денег окружают меня, трогают почтенные останки «Буре», засыпают вопросами. Некоторые откровенно строят глазки. Приятная компания.
— Господа, оставьте Павла Ксаверьевича! Он устал — это третье выступление. Не забывайте: он перенес тяжелое ранение!
Это Олимпиада. Я совсем не устал, и ранили меня давно, но такая защита мне нравится. Неужели? Уймись, мечтатель! Ты же не Сергей!
Ласково прощаюсь со студентками, жму руки профессорам. У подъезда нас ждет автомобиль, Евстафий едет с нами. Липа будто не замечает моей руки, принимает помощь Евстафия и ныряет в салон. Семенихин — следом. Ничего не остается, как примоститься с краю. Я впал в немилость, это понятно. Еду мрачный. Так тебе и надо: мавр сделал дело, мавр может отдыхать.
В фойе «Метрополя» скандал. Плотный подполковник с жирной шеей отчитывает портье. Кругом любопытные. Подполковник бушует:
— Вчера меня попросили освободить номер, пояснив, что для важного гостя. Я подумал: генерал приехал! Сегодня специально зашел справиться, узнаю: прапорщик! Из какого–то Земгора! Выходит роскошные апартаменты — земгусарам, а фронтовиков — на улицу?! Я этого не оставлю! Я в Ставку напишу, на высочайшее имя!
Внимательно разглядываю скандалиста. На фронтовика он не тянет. Орденов нет, даже «клюквы», которую дают любому, кто участвовал в сражении. Отлично скроенный мундир из дорогой ткани, новенький, даже не замятый. Штабной, причем из тех, кто о сражениях узнает из газет.
Подполковник продолжает бушевать, я чувствую, как ярость подступает к горлу. Сегодня я трезвый, следовательно, злой. К тому же мои усилия очаровать Олимпиаду пошли прахом: мне указали место — просто и недвусмысленно. Сергей хватает меня за рукав, но поздно!
— Господин подполковник!
Он оборачивается. Шинель с папахой я сбросил на руки гардеробщику, поэтому просто киваю. Мне не хочется отдавать ему честь.
— Я прапорщик, из–за которого вас выселили. Как изволите видеть, не земгусар. Военлет. Воевал в Осовце, снизил германский аэроплан, взяв в плен летчиков, разбомбил аэростат… Был тяжело ранен и контужен. Лично отмечен государем. В Москву приехал за аэропланами — на фронте воевать нечем. Я не просил, чтоб вас выселяли, это сделали, не спросив меня. Я понимаю: мои скромные заслуги не идут в сравнение с вашими. Я попрошу заселить вас обратно, а сам пойду на улицу. Мне не привыкать. На фронте удобств мало…
С каждым моим словом он багровеет все больше. Ему, как всем окружающим, понятно: издеваюсь. Размазываю тыловую крысу по стене. Фронтовиком его можно назвать по недоразумению — это понятно даже курсистке. Сейчас он заорет. Тогда я…
Мне нельзя его бить. Второй дуэли не случится. Штаб–офицеры не стреляются с обер–офицерами. Меня ждет военный суд и арестантские роты — «во глубине сибирских руд…» До штрафных батальонов здесь пока не додумались. Мне не улыбаются рудники. Лучше расстрел. Я проткну эту жирную тушу кортиком. Хоть на что–то железяка сгодится.
Я кладу ладонь на эфес оружия, но в этот миг стальная рука сжимает мою кисть. Пытаюсь освободить — не получается. Не знал, что у Рапоты такая хватка!
— Господин подполковник, поручик Рапота! — Сергей бодает головой. — Мы прибыли вместе с прапорщиком. Я подтверждаю его слова: мы не знали, что вы пострадали из–за нас. Я охотно уступлю вам свой номер; нам с прапорщиком хватит одного. Сделайте любезность!
На нас смотрят десятки глаз, и подполковник понимает: предложение принимать нельзя. Выгнать из номера георгиевского кавалера? В общественном мнении он упадет ниже бордюра, а общественного мнения здесь боятся. Краска покидает его лицо.
— Вообще–то я устроен! — бормочет он. — Просто зашел полюбопытствовать. Однако, господа, почему Земгор?
— Мы пригласили поручика и прапорщика в помощь сбору средств для раненых и больных, — Евстафий выскакивает как чертик из табакерки. Где он был до сих пор? — Благодаря им, сегодня сдано в банк свыше десяти тысяч рублей! Значительную сумму пожертвовал лично прапорщик!
Публика разражается аплодисментами. Я, конечно же, не «значительную», но спорить неудобно. Скандалист уничтожен. Что–то невразумительное пробормотав, он скрывается в толпе. Сергей отпускает мою кисть. Оглядываюсь. Олимпиада смотрит на меня широко открытыми глазами. Я не понимаю, что в них: смятение, осуждение, или восхищение? Затянувшуюся паузу прерывает портье: передает Сергею телеграмму. Заглядываю через плечо: Татьяна приезжает сегодня ночью. Счастливец!
Ужинаем, вернее обедаем. Инцидент предан забвению, но послевкусие осталось. Сергей постоянно поглядывает на часы. До прибытия поезда из Петрограда часов пять, но он считает каждую минуту. Мне говорить не хочется, Олимпиада тоже не расположена. Евстафий отдувается за всех. Вспоминает сегодняшние мероприятия, называет какие–то фамилии, комментирует, хихикает. Стол ломится от блюд. Евстафий с Олимпиадой пьют вино, нам с Сергеем принесли самоварчик. Рапота едва прикасается к стакану, зато я стараюсь за двоих. Напиться до бесчувствия — это выход. Ловлю на себе тревожные взгляды Евстафия.
— Господа офицеры! — вдруг говорит он. — Вы совсем забыли о даме! Оркестр играет, а вы не удосужились пригласить! Стыдно!
И в самом деле! Смотрю на Сергея: на лице его нежелание. Придется нам! Встаю и кланяюсь:
— Разрешите?
Я не знаю, умею ли танцевать. Мне, признаться, все равно. Оркестр играет аргентинское танго. Идем в центр зала. Олимпиада кладет ладошку на мою руку, я обнимаю ее за талию — и–и!.. Оказывается, умею. Я веду ее резко, четко фиксируя движения, получается чуть жестковато, но это то, что нужно. Лицо ее раскраснелось, но она не ропщет. Любопытные глаза следят за нами от столов. Мы единственная пара, вышедшая на танго, видимо, танец здесь в новинку.
— Вы замечательно водите! — говорит Олимпиада. — Не ожидала, что знаете танго. Где научились?
— В Буэнос–Айресе! — вру без раздумья. С таким же успехом можно сказать: «На луне!» Поди, проверь!
— Вы странный человек, Павел Ксаверьевич! — говорит она. — Давеча вы меня чрезвычайно напугали! Показалось, вы убьете этого офицера!
Правильно показалось…
— Отчего вы так рассердились?
Сказать? А что я теряю?
— Из–за вас, Олимпиада Григорьевна!
Она удивленно взмахивает ресницами, но я мгновенно понимаю: такого ответа ждали.
— Чем же я вас прогневала?
Пропадать, так под музыку!
— Помните, вчера в театре нам подали шампанское? (Она кивает). После того, как вы ушли, я пил из вашего бокала — потому что его коснулись ваши губы. Ночью я, считайте, не спал. Сегодня ловил каждый миг, чтоб оказаться рядом. Мне показалось, вы не против. Но потом отвергли мою руку.
— Вы тоже хороши! — она явно обижена. — Начали любезничать со студентками!
Неужели меня ревнуют? Боже!..
Музыка замолкает. Нам аплодируют, я церемонно кланяюсь партнерше и предлагаю ей руку.
— Пригласите меня еще! — говорит она торопливо.
— Браво, Павел Ксаверьевич! — Евстафий встречает нас аплодисментами. — Где освоили? В военных училищах не учат танго.
— Это все Олимпиада Григорьевна! — перевожу стрелки. — Она замечательно танцует! Мне доставило незабываемое удовольствие!
— Оркестр будет играть долго! — смеется Евстафий. — За ваш сегодняшний подвиг на ниве благотворительности любая дама будет танцевать с вами до утра. Наслаждайтесь, Павел Ксаверьевич!
Оркестр, будто подслушав, мурлыкает вальс. Вновь кланяюсь и веду Олимпиаду в центр зала. После первых па сбиваю дыхание и перехожу на медленные туры. Благо все вокруг поступают точно также: обильная еда, питье…
— Хотите сказать, Павел Ксаверьевич, что влюбились в меня? — спрашивает она.
Ну, все — в омут головой.
— Я не влюбился, Олимпиада Григорьевна, я пропал! Меня сбили, и я умер! Я иссох, разбит и уничтожен. Я утратил разум. Разве вы не видите?
— Надеюсь, вы помните: я замужем?!
— В том–то и беда! Иначе мог надеяться…
Она молчит.
— Нам надо поговорить, — говорит, помедлив. — Наедине.
— Где? Когда?
— Разумеется, не здесь! — она похоже сердита. — Кругом сотни глаз, не хватало меня компрометировать! Мы спокойно завершим обед, после чего Евстафий Петрович отвезет меня домой. Муж мой в отъезде, но прислуга дома. Я отпущу ее под предлогом, что хочу спать, а после выйду, возьму извозчика и приеду в «Метрополь». Я часто бываю в этой гостинице и знаю, как пройти, чтоб не заметили.
— Олимпиада Григорьевна!
— Вам придется подождать! — говорит она тоном учительницы. — Возможно, долго!
— Хоть всю жизнь!
Она смеется:
— С вашим характером вас на день не хватит!
А ведь, правда! Внезапно я спохватываюсь.
— Вы знаете, в каком я нумере?
— Ты и в самом деле рехнулся! — смеется она. — Я же их снимала!
Мне показалось, или, в самом деле, она сказала мне «ты»? Спросить не успеваю: музыка кончилась. Провожаю Олимпиаду к столу и как бы вскользь замечаю: день выдался хлопотный. Никто не настаивает на продолжении банкета. Провожаем Олимпиаду и Евстафия, я вновь подаю ей шубку и целую на прощание руку. Сергей тоже прикладывается. Оревуар! Сергей идет к себе, я под благовидным предлогом задерживаюсь и заглядываю в ресторан. Маню пальцем официанта.
— Подашь в шестнадцатый нумер шампанского в ведерке! — говорю лениво. — Только через час, не раньше. Понял?
— Прикажете икорки, конфет? — склоняется он.
— И балык… Все, чтоб поужинать двоим, — сую ему четвертной.
Он прячет руки за спину:
— Евстафий Петрович велели за счет заведения.
— А на чай?
— С фронтовиков не берем–с.
Вот те раз!
— Ваше благородие! — он смущен. — Могу я попросить?
— Конечно!
— Часы покажете? Что из вашего живота достали?
Уже официанты знают! Растрепал! Киваю:
— Принесешь — покажу!
Он убегает радостный, я поднимаюсь к себе. Первым делом открываю краны в ванной. Пока вода бежит, достаю мыло, свежую пару белья. Я день на ногах, танцевал… С недавних пор я стал невообразимым чистюлей. Через полчаса чистый, причесанный, надушенный прапорщик Красовский сидит на диване и ждет. В Петрограде мне отдали вещи настоящего Красовского, среди них был наручный хронометр. Швейцарский, со светящимся циферблатом — мечта летчика. Я не смотрю на него, похоже, он встал. На стене ходики с кукушкой. Стрелки на размалеванном циферблате тоже застыли, проклятая птица умерла в железном гнезде. Наконец, выскакивает, орет. Девять вечера. Почти сразу же — осторожный стук в дверь.
Это официант. Он вносит большую корзину, накрывает и сервирует стол. В благодарность даю подержать искалеченного «Буре». Он с почтением рассматривает и возвращает с поклоном. Я снова один, а ее все нет. А кто сказал, что будет? Вдруг муж нечаянно возвратился, или сама передумала? Да мало ли что?
Встаю, меряю номер шагами. Хочется курить, но Олимпиада, как заметил, не любит запах папирос. Лезу в чемодан и нахожу последнюю сигару. Пожалел я папашины закрома! Обрезаю, закуриваю. Сигара хороша тем, что курить можно долго. Еще бы коньячку… Решено! Если к десяти Олимпиада не появится, попрошу официанта принести коньяк. Заглядываю в ведерко с шампанским. Лед почти весь растаял. Решительно несу ведерко в ванную и выплескиваю в умывальник. Из холодильника насыпаю нового льда. Я помешался, она не придет. Вот уже сигара истлела, и кукушка отметилась, но я все медлю с коньяком. Вдруг она все же появится? Не хочу встречать ее пьяным. Вы идиот, прапорщик! Не придет она, не придет…
Осторожный стук в дверь. Я не бегу, я лечу, я распахиваю дверь настежь. Это она — в меховой шапочке с плотной вуалью и каком–то странном пальто. Впускаю и помогаю раздеться.
— Прислуга не сразу ушла, — говорит она смущенно. — Потом извозчика долго не было. А это пальто служанки, мою шубку здесь знают…
Все, терпение мое кончилось! Хватаю и покрываю поцелуями сероглазое сокровище. Она слабо сопротивляется, но меня не остановить. Подхватываю ее на руки и несу к дивану. Она что–то лепечет, но я ничего слышу. В ушах стук сердца, скоро я ощущаю, как бьется и ее сердечко. Мы вместе, мы одно целое, это так упоительно!
Спустя несколько минут она встает и оправляет платье. Лицо у нее сердитое.
— Теперь я знаю, почему ты герой! — говорит язвительно. — Если ты на немцев бросаешься, как на женщин…
Сердце мое замирает и падает ниже колена.
— Вам может показаться это странным, Павел Ксаверьевич, но я и в самом деле шла к вам поговорить — и только за этим! У вас за обедом было такое лицо! Я боялась: совершите какое–либо безумство…
Выходит, я ее изнасиловал. О, Господи! Да я…
— Что с вами?! Павел Ксаверьевич?!. — лицо ее маячит надо мной.
— Олимпиада Григорьевна! — делаю усилие и встаю. — Я даже не знаю, как просить прощения… Я забылся, я потерял рассудок… На миг вообразил, что меня полюбили. Это невозможно.
— Отчего ж невозможно? — вздыхает она. — Очень даже возможно! Как раз об этом я хотела поговорить. Объяснить: у меня есть долг перед мужем, а вы молоды, красивы и легко найдете другую женщину. Мы должны найти в себе силы образумиться и сдержать чувства. Я целую речь в уме заготовила. Вы мне слова не дали сказать!
Молчу, потому, как ничего не понимаю.
— К тому же вы дурно воспитаны. К вам в гости пришла женщина, а вы, вместо того, чтоб пригласить ее отужинать, сходу стали приставать. Я, между прочим, проголодалась, гуляючи на морозе!
Подхватываю ее на руки и несу к столу. Усаживаю, наливаю шампанское, придвигаю блюда. Она действительно голодна и ест с аппетитом. Смотрю с замиранием сердца. Она поднимает голову:
— Почему сам не ешь?
— Не хочется.
— Так и будешь смотреть?
— Так и буду. Мне доставляет удовольствие.
— Я думала: удовольствие тебе доставляет другое! — язвит она.
Опускаю голову, вздыхаю:
— Могу я хоть как–то загладить вину?
— Это мы посмотрим! — она ставит на стол пустой бокал. — Как ты умеешь заглаживать…
Глава 11
Утром я встречаю Липу у входа в «Метрополь». Она, как положено, прибывает на автомобиле, я целую ей руку и помогаю снять шубу. Глаза ее покраснели, веки припухли. У меня вид не лучше: разглядел во время бритья в парикмахерской.
— Я ужасно выгляжу! — говорит она перед зеркалом и, оглянувшись, шепчет сердито: — Бычок! Я глаз не сомкнула!
Как будто я сомкнул! Мне велели заглаживать, я и заглаживал. В прямом смысле слова. Мы это умеем, научились в Индии. У английского лейтенанта на это времени хватало — ротой фактически командует сержант…
В ресторане за столиком ждут Сергей и Татьяна. По лицам голубков видно: этой ночью, выражаясь библейским языком, они познали друг друга. И что страсть к познанию у них не угасла…
Чай пьем молча: все погружены в воспоминания. Время от времени переглядываемся с Липой, она более не сердится, даже улыбается. Я теперь много о ней знаю. Ей двадцать пять, из них три, как она замужем. Муж намного старше ее годами. Он статский советник, в переводе на военные звания — старше полковника, но ниже генерала. Служба требует от мужа частых отлучек. Детей у них нет, потому муж не против благотворительности: это благородно, почетно и наполняет жену жизнью. С Евстафием муж в давних приятелях, он смело оставляет супругу на его попечение. Узнал я, каким боком наш цирк самому Евстафию. Старик хочет орден, немного–немало — Святого Владимира. Станислава он получил за личные пожертвования, а вот Владимира так просто не купишь. Второй по значимости орден империи, им награждают высших сановников и офицеров. Всем прочим — по воле государе. Царь ценит благотворительность, за успешный сбор средств не преминет отметить. Нашим олигархам да такое бы тщеславие! А то все яхты да дворцы… Об отношениях с мужем Липа не распространялась, я не спрашивал. И без того ясно: женщину в ней разбудил не муж — некий контуженный прапорщик. Пробуждение случилось не сразу. Поначалу Липа жутко стеснялась и все спрашивала, прилично ли это? После спрашивать перестала — распробовала. Все прилично в спальне меж двоими…
Едем на очередную встречу. Сергей крутит баранку — договорился с шофером. Где случится летчику порулить «Роллс–ройсом»? Сергей счастлив. Подозреваю, что технику он любит больше Татьяны. Сама Татьяна — на краю заднего дивана, Липа посреди, я — с другого края. Никто не видит, как прапорщик сжимает ручку возлюбленной и получает в ответ такие же пожатия. Жаль, что ехать недалеко…
В этот раз обходимся без «Буре» и купеческого швыряния купюр — Липа запретила. Однако эффект не хуже. Помогает Татьяна. Ее простой, но живописный рассказ об уходе за ранеными завораживает публику. Когда Татьяна вспоминает, как ходила за раненым прапорщиком, и тот едва не умер, в зале слышны всхлипывания. Публика уверена: Татьяна — моя невеста. После такой заботы со стороны сестры милосердия, я, как приличный человек, обязан на ней жениться. Пожертвования сыплются щедро.
На встречах присутствуют репортеры — Евстафий позаботился о пиаре. Награда должна быть заслуженной! Кто–то из репортеров опознал меня. При выходе останавливает и спрашивает, тот ли я Красовский. Нехотя подтверждаю.
— Вы и в самом деле писали «Прощай!»? — уточняет репортер. У всех почему–то пунктик насчет этой записки.
— У меня было мало времени — терял сознание… — пытаюсь объяснить, но репортер, не дослушав, убегает с сенсацией: «тот самый» Красовский в Москве!
Липа и Евстафий смотрят вопросительно. В двух словах сообщаю подробности. Евстафий едва не прыгает от радости. Он заполучил такую группу! Военлет, спасающий летнаба с риском для жизни, сестра милосердия, которая его выходила… Сюжет для романа! Я выслушиваю укор в чрезмерной скромности. Липа смотрит на меня влажными глазами. Она знает, что я был ранен, ночью она хорошо исследовала шрам от операции, но чтоб такое? А что тут такого?
Следующее собрание благотворителей происходит в театре, и публика здесь собралась театральная — актеры, режиссеры с ассистентами, костюмеры и антрепренеры. Евстафий сходу рассказывает нашу историю. Публика потрясена и требует подробностей. От того, что это происходит в театре, чувствую себя как в оперетте. Осталось взяться с Татьяной за руки и спеть финальную арию — на фоне кордебалета, изображающего любовь. Сергей при этом будет ронять в углу скупую слезу: любимая уходит к другу, потому как тот ранен, и невеста ему нужнее.
— Это можно поставить! — кричит какой–то старик с седой эспаньолкой. — Я вижу эту сцену! Я верю!
Публика радостно гомонит и щедро жертвует. Хоть какая–то польза! По завершению меня обступают актрисы, наперебой требуя сфотографироваться на память. Откуда–то является фотограф и формирует из нас сцену по типу: «я пятый справа в третьем ряду, вот, видите, выглядываю из–за плеча Ивана Ивановича?» Только нас с поручиком и Татьяной ставят не в третий ряд, а в центр, две симпатичные актрисы повисают на моих руках. Липу бесцеремонно оттеснили в сторону. Расплата следует незамедлительно. При посадке в «Роллс–ройс» Липа делает вид, что поскользнулась и с размаху бьет носком ботинка мне в голень. Больно! Она мило извиняется и впархивает в салон. Шиплю от боли и дорогой растираю ушибленную ногу. Липа сидит прямо, на губах ее — плохо скрываемая улыбка. Ну, ладно, ночью поквитаемся! Думая так, прекрасно понимаю: никакого сведения счетов не будет. Будет совсем иное. Меня беспрекословно признают негодяем, и потребуют загладить вину. И я буду заглаживать, млея от счастья. На коленях буду просить, чтоб позволили загладить…
Наутро в газетах выходят репортажи о героях, собирающих деньги для раненых солдат. В одной из газет — театральное фото. Репортер пишет: справа от героя стоит госпожа N, исполняющая главную роль в постановке «Отелло» режиссера X. Слева от героя — госпожа Z, исполняющая главную роль в спектакле режиссера Y. Игра обеих актрис неподражаема, публика по двадцать раз вызывала их на «бис». Оба спектакля будут даны в ближайшие дни, билеты продаются в кассе по адресу… Нет, не случайно фотограф в театре нашелся быстро! Пожертвованное ребята отобьют…
Липа шипит как разъяренная кошка. Ночью мне грозили расцарапать физиономию. Я узнал, что я не просто подлец, а, что хуже того, — подлец–рецидивист, поскольку ранее был замечен со студентками. Липа считает меня законной добычей, и звереет, когда видит попытку на добытое покуситься. Путь от чопорной жены, боящейся компрометации, до ревнивой любовницы пройден ей стремительно. Похоже, крышу снесло не только мне. Честно говоря, я этому рад, но скандала прежде времени не хочется. Не хватало устроить сцену на глазах у публики! Улучив момент, говорю Липе:
— Ты сама просила не компрометировать! Представь: на этом снимке мы стояли бы рядом, и на это обратит внимание твой муж! Или ему подскажут внимание обратить. Твое поведение на публике выходит за рамки приличий. Ты делаешь все, чтоб окружающие поняли: мы любовники!
В глубине души я жду: она сейчас крикнет: «Пусть знают! Я тебя люблю и хочу быть с тобой! Что мне муж?!» Однако она молчит и только хлопает ресницами. М–да! Размечтались вы, прапорщик…
Святки заканчиваются, а вместе с ними — и благотворительный сезон. Евстафий по этому случаю закатывает банкет. Миллионер доволен: на Святого Владимира он накосил. У Липы глаза на мокром месте. Причина уважительная: жаль расставаться с такими замечательными людьми! Истинная подоплека в другом: у нас больше нет возможности видеться днем. Татьяна тоже всхлипывает — ей надо возвращаться в Петроград. Словом, не торжество, а похороны, настроение соответствующее.
Мы с Сергеем возвращаемся к делу, ради которого приехали — испытываем аппараты. Мне очень нравится «Ньюпор». Это новейший французский истребитель с пулеметом на верхнем крыле. Пулемет стреляет поверх площади, ометаемой винтом. Пилот в нужный момент тянет за тросик, прикрепленный к спуску. «Ньюпор» — аппарат легкий, скоростной и маневренный. Он маленький, отчего и носит кличку «Бебе» — малыш. Для двухместного разведчика «Моран–парасоль» мотор «Гном» слабоват, эта машина мне нравится меньше, хотя летные качества у нее неплохие.
Случайно или нет, но неисправностей в наших аппаратах мало, их устраняют быстро. Собраны машины качественно. На них установили французские моторы, это значит, что прослужат они долго. Сергей сияет, он словно забыл про разлуку с любимой. Облетанные нами аппараты разбирают и грузят в ящики. Сергей очень боится, что их перехватят в пути, но управляющий «Дукса» успокаивает: такого не будет! Он лично проследит.
Наши отношения с Липой ухудшаются. Ее ночные ласки становятся все исступленнее. Так не любят, когда ждут продолжения. В предпоследний день она приезжает прямо на «Дукс», меня вызывают к проходной. Липа без долгих слов показывает телеграмму: вечером возвращается муж. Она не плачет: глаза ее сухие и безжизненные. Мы идем вдоль заводского забора, в дневное время здесь пустынно.
— Я долго думала о нашем будущем, — говорит она. — Плакала… Я не смогу оставить мужа…
В самом деле, ради кого? Скитальца, кочующего по чужим телам? Бродяге перепал кусочек счастья — хватит ему! Три счастливых дня было у меня… Пусть не три, а семь, только что это меняет?
Она говорит, что наша любовь — это наваждение, солнечный удар. Где–то я такое читал. Интересно, уже написали? Наваждение пройдет, а что после? Муж всегда был добр к ней, он ее чрезвычайно любит, уход жены разобьет ему жизнь. Мне вспоминается Розенфельд… Липа мудрее покойной жены доктора. Зачем менять сытую, спокойную жизнь на любовь без гарантий? Пусть даже очень сильную любовь? Липа как при первом свидании заготовила речь, в этот раз ей не мешают говорить. Она и без того виновата перед мужем, она изменила ему, слышу я. Теперь ей с этим жить. Говорит она торопливо — боится, что я начну возражать. Я бы возразил, я бы умолял, я встал бы на колени, но это бесполезно: решение принято и пересмотру не подлежит. Молча провожаю ее к саням.
— Павел! — вдруг спрашивает она. — Могу я попросить? На память… Те часы?
Достаю и отдаю ей злополучного «Буре». Она целует изуродованные останки и прячет на груди. Сцена отдает дешевой мелодрамой.
— Это тебе взамен!
Часы, точно такие. Открываю крышку. На внутренней стороне — гравированная надпись «Любимому». Больше ничего: ни даты, ни имени. Остается разрыдаться, упасть в объятия друг друга и обменяться последним лобызанием. Обойдемся. Целую холодную кожу ее перчатки, тепло руки через нее более не ощущается.
— Вот еще… — она медлит. — Не хотела огорчать тебя напоследок, но ведь все равно узнаешь. Ты рассказывал о докторе Розенфельде…
Она сует мне газету и прыгает в сани. Извозчик понукает лошадь, снежная крупа из–под полозьев летит мне в лицо. Мое короткое счастье скрывает метельная пелена. Открываю газету. Сразу бросается в лицо заголовок: «Очередное зверство германских войск». Читаю. Тяжелый артиллерийский снаряд угодил в русский госпиталь. Репортер уверен: немцы сделали это преднамеренно. Госпиталь имел все предусмотренные международными правилами опознавательные знаки на крыше и стенах, немцы не могли их не видеть. О том, что тяжелая артиллерия бьет с закрытых позиций и по площадям, а снаряд мог быть случайным, репортер не догадывается или не хочет знать. Он негодует и обличает. В конце статьи — длинный список погибших. Открывает его имя коллежского асессора Розенфельда…
Сухой комок в горле не дает мне вздохнуть. Я знаю: за счастье надо платить, причем, дорого. Однако плату в этот раз взяли непомерную. Не разбирая дороги, иду обратно, Сергея нахожу в ангаре: он хлопочет возле последнего «Морана». Хорошо, что облеты закончились, сегодня я загнал бы аппарат в землю. На себя плевать, но аппарат жалко — на фронте его ждут. Увидев мое лицо, Сергей подбегает,
— Олимпиада?
Киваю. Сергей не посвящен в наши отношения, но догадаться не трудно.
— Расстались?
— Да. Вот еще! — сую ему газету, поворачиваюсь и ухожу. Сергей — замечательный парень и отличный друг, но сегодня я не хочу видеть даже его. Извозчик везет меня в «Метрополь». Нахожу знакомого официанта, прошу подать ужин в номер. И «сельтерскую», большую бутылку «сельтерской»! Он удивлен, но кланяется. Я ничего не хочу объяснять. Я не могу сидеть в ресторане, где мы были вместе. Где танцевали, улыбались, пожимали руки друг другу. Не хочу!
Ужин приносят скоро. Стол привычно сервируют на двоих, я забыл предупредить, что буду один. Когда официант уходит, отодвигаю рюмку, беру стакан для воды и до краев наполняю «сельтерской». Предыдущие дни я совсем не пил, разве что глоток шампанского. Пора восстанавливать навыки. Беру стакан… Осторожный стук в дверь. В безумной надежде бегу открывать.
Это коридорный.
— Ваше благородие! — он едва не заикается, видя мое лицо. — Извините великодушно! Внизу дама, своего имени не называет, просит допустить к вам! Настойчиво просит!
Липа! Боже! Она вернулась! Передумала!
— Что ж ты стоишь, болван! Веди! Немедленно!
Он отшатывается. Спохватываюсь, сую ему пять рублей. Он берет и убегает. Стою у дверей, я не в силах от них отойти. В дальнем конце коридора появляется фигура женщины. Она вся в черном. Коридорный семенит сбоку, показывая дорогу. Спустя мгновение понимаю: это не Липа! Рост другой, походка другая… Отчаяние наваливается на меня. За что такая му ка?!
Женщина подходит ближе, понимает вуаль. Ольга?! Глаза у нее опухшие, заплаканные… Меня внезапно пробивает. Делаю шаг, обнимаю ее.
— Павел Кса… Кса… — голос ее дрожит.
— Я знаю, Оленька, знаю!
Она рыдает, слезы выскакивают из моих глаз. Я не помню, когда плакал в последний раз. Мы стоим посреди коридора, обнявшись, и плачем — каждый о своем. Коридорный смотрит на эту сцену, выпучив глаза. Делаю знак удалиться. С трудом, но мне удается придти в себя.
— Проходите, Ольга Матвеевна! Пожалуйста!
В номере помогаю ей снять пальто и шапочку. Она тоже слегка оправилась.
— Из газет узнала, что вы в Москве, — говорит дрожащим голоском. — Подсказали: живете в «Метрополе». Я днем приходила, вас не было. Пришла вечером, а они не пускают! Говорят: «Их благородие отдыхает!»
— Пожалуйста, Ольга Матвеевна, за стол!
Чутье подсказывает: сегодня она не ела. Это никуда не годится! Накормить человека в горе — наполовину облегчить страдания. Испытано…
— Садитесь, кушайте! Выпейте воды!
Она подчиняется, как маленькая. И, прежде чем успеваю сказать, хватает стакан «сельтерской». Пьет большими, жадными глотками, ставит пустой стакан. Вздыхает.
— Закусите, Ольга Матвеевна, пожалуйста!
Подсовываю блюда. Я опрометчивый дурак, я проглядел ситуацию, но у меня смягчающие обстоятельства. Неужели она не поняла, когда пила? Бывает. Сам когда–то лакал спирт, как воду. Сейчас главное поесть…
Водка ли повлияла, или она действительно голодна, но ест она быстро и много. Слава богу! Возможно, жирный балык впитает алкоголь, и все обойдется. Отвезу ее на извозчике домой… Она кладет вилку.
— Папа писал: если с ним что, найти вас! Вы поможете, вот! — она внезапно икает и сползает со стула — еле успеваю подхватить. На моих руках — бесчувственное тело. И что теперь? На извозчике тело не повезешь, полицию вызовут…
Укладываю ее на диван, иду в спальню и разбираю постель. Наверное, это хорошо, что пришла Ольга, сегодня я не смог бы здесь спать. Возвращаюсь и после минутных колебаний раздеваю ее до белья. Получается быстро — наловчился. У женщин этого времени на платьях слишком много шнуровки и застежек — не дай бог пережмет горло. Беру ее на руки — она совсем легкая, и отношу в постель. Кладем на бочок, укрываем — замечательно! Приношу платье, вешаю на стул, ботиночки ставлю рядом.
Возвращаюсь в гостиную и сажусь за стол. Мне тоже пора утешиться. Наливаю «сельтерскую» в тот же злополучный стакан и осушаю его в два глотка. Закусываю. Горячее давно остыло, но нам не привыкать. Еще стакан! Вот уже и не так болит… У меня просыпается зверский аппетит: выпиваю и съедаю все, что осталось от Ольги. Вызванный звонком коридорный собирает посуду.
— Любезный! — говорю строго. — Ко мне кузина приехала, у нее отца на фронте убили. Наплакалась, бедняжка, спит. Постели мне здесь! — указываю на диван.
Он кланяется и уносит посуду. Через десять минут у меня роскошная постель. Раздеваюсь, падаю, сон…
* * *
Ночью я вижу привидение. Все в белом, как и положено привидению, оно выплывает из спальни и движется к столу. Звякает пробкой графина, долго и жадно пьет воду. Затем плывет ко мне. Старательно зажмуриваюсь. Привидение громко вздыхает и исчезает в спальне. Пронесло…
Утром возвращается боль. К душевной добавилась головная. Пока Ольга спит, встаю и совершаю утренний туалет. Затем одеваюсь и бегу в парикмахерскую. Там заказываю полный пакет: стрижка, бритье, мытье головы. Такие процедуры отвлекают от мыслей.
На обратном пути заказываю чай и поднимаюсь в номер. Ольга встала и оделась. Выглядит она куда лучше вчерашнего. Она сильно исхудала со времени нашей последней встречи, но ей это идет.
— Как спалось? — спрашиваю вежливо.
— Плохо! — отвечает она. — Жарко, душно, и постель пропахла духами. Я не люблю запах фиалки.
Я молчу. В конце концов, ее не звали.
— Ты раздел меня? — спрашивает, насупившись.
Киваю. Есть претензии?
— Мог бы и чулки снять! — говорит сердито. — Резинка ногу пережала!
Есть люди, которых не меняет ни время, ни горе. Не далее, как вчера я с ней плакал… К счастью, приносят чай. Молча пьем. Она отодвигает пустой стакан.
— Когда ты уезжаешь?
— Сегодня. Поезд вечером.
— Хорошо! — говорит она. — Успею собраться!
— Для чего?
— Я еду с тобой!
— Ольга Матвеевна! — изо всех сил пытаюсь быть вежливым. — Я отправляюсь на фронт! Там война!
— Я знаю!
— Что вы будете там делать?
— Говори мне «ты»! — сердится она. — Мы кузены, сам сказал. К твоему сведению, я фельдшер, у меня и свидетельство имеется. На фронте не нужны фельдшеры?
Нужны, очень нужны! Только другого пола. Женщины–медики тоже служат, но при госпиталях и лазаретах, в строевых частях их нет. Время «ударниц» в гимнастерках «грудь колесом да еще с крестом» еще не пришло.
— Ты замолвишь за меня слово перед начальником, он и согласится! — развивает мысль Ольга. — Кто тебе откажет, ты же герой?!
На фронте к героям иное отношение, там их много. Я пытаюсь это объяснить, она поджимает губу.
— Господин прапорщик, вы дали слово отцу! Вы намерены его исполнять?
Так и знал! Я чувствовал… Никогда, ничего, никому не обещайте! Найдут, прижмут к стене и потребуют ответа. Что делать? Извечный русский вопрос… Так. Обручального кольца на ее пальце нет, с замужеством что–то не сложилось, но, возможно, свадьбу отложили.
— Почему я, а не жених?
— Юра погиб в сентябре, не успела тебе сказать, — она легонько вздыхает. Это горе уже отболело.
— У тебя есть тетя в Москве…
— Она мне двоюродная! Это раз. Во–вторых, у нее свои дети. Я там чужая.
Знакомо.
— Павел! — она умоляюще складывает руки на груди. — Я тебя очень прошу. Ты единственный близкий мне человек! Хочешь, на колени встану?!
Этого не хватало! Кузина на коленях умоляет кузена взять ее фронт — она хочет быть полезной Отечеству. Картина Репина, Ильи Ефимовича, писана маслом, размер холста три на два аршина… Как быть? По штату авиаотряду полагается врач. У нас его нет — врачей на фронте не хватает. У нас и фельдшера нет — их тоже мало. По большому счету что врач, что фельдшер отряду без нужды — мы всегда базируемся неподалеку от госпиталя. Однако свободная должность имеется, попробовать можно. У меня долг перед покойным Розенфельдом, долги надо платить. Пусть съездит! Если ей откажет Егоров, с меня взятки гладки. Мавр делал дело, у мавра не получилось. Я куплю ей обратный билет и дам денег на дорогу. С превеликим удовольствием.
— Подожди меня здесь!
Сергей давно встал и сейчас сортирует покупки. При первой возможности он шлет посылки домой. У него мать, отец, шестеро младших братьев и сестер. Временами я ему дико завидую. Меня Сергей встречает настороженно. Быстро объясняю.
— Вези, кого хочешь! — он машет рукой. — Только одно условие: с Егоровым объяснишься сам!
Соглашаюсь и откланиваюсь. В принципе такого ответа я и ждал, но субординацию надо блюсти — в командировке Сергей старший. Однако аппараты добыли мы, за них мне что угодно разрешат.
При моем появлении Ольга вскакивает с дивана. Глаза у нее как у раненой лани. Плохой дядя едва не забрал у ребенка игрушку.
— Слушай меня! — говорю нарочито сурово. — Поезд отходит в семь. У нас забронировано купе, места хватит. (Купе — прощальный подарок от Евстафия). С собой бери только самое необходимое — на войну едем. Если опоздаешь…
— Не опоздаю! — она чмокает меня в щеку. — Спасибо, Павлик!
Из памяти сразу выплывает: «Морозов». Кого я предал? Ольгу, Розенфельда, себя? Во что я ввязываюсь? Предчувствия у меня самые нехорошие, а предчувствия меня никогда не обманывали. Зачем мне вздорная девчонка, от которой только неприятности и хлопоты? Я знаю ответ на этот вопрос. Чем больше будет неприятностей и хлопот, тем меньше я буду думать о Липе. Ольга — лекарство. Горькое, противное, но спасающее жизнь. Или разум…
Вокзал, без четверти семь. Ольги нет. Без десяти — нет. Мы с Сергеем стоим у своего вагона, поглядывая на часы. Если Ольга опоздает… Даже не знаю: радоваться или огорчаться. Подумав, решаю: к лучшему. Я вернусь в отряд, сяду в аэроплан, в боевых вылетах развею грусть–тоску. Война избавляет от переживаний, на войне мысли другие.
Сергей внезапно смеется и показывает пальцем. Оборачиваюсь. По перрону вскачь несется Ольга, носильщики тащат следом баулы и портпледы. Один, два, три… Это самое необходимое? Нет, я все–таки идиот!
Спорить и ругаться некогда. Носильщики бросают баулы на площадку. Звенит третий звонок, поезд трогается, я подхватываю Ольгу, Сергей прыгает следом. Она раскраснелась и тяжело дышит.
— Извозчик — подлец! — говорит сердито. — Сторговались за рубль, у вокзала потребовал два. Дескать, багаж тяжелый, кобылка притомилась. Не хотел вещи отдавать. Пришлось городового звать! Не на ту напал!
Это точно! И чтоб ему, охламону, поторговаться еще немного?
Проводник, пыхтя, тащит багаж в купе. Там мгновенно становится тесно. Ольга лезет в один из баулов и начинает там шебуршать.
— Вот! — она кладет на столик тяжелый сверток в вощеной бумаге. — Курица! Тетка в дорогу сварила. И другой провизии дала. Она у меня скуповатая, а тут расщедрилась. Плакала, расставаясь…
Это она от радости. Как я ее понимаю!
— Это я сама купила! — Ольга водружает на стол бутылку темного стекла. — Портер! Вы пьете портер, господа?
И водку тоже. Сергей отворачивается, не в силах скрыть улыбку. Неприлично смеяться в лицо женщине, потерявшей отца. Условности… На войне о них быстро забываешь. Мертвые — в землю, живые за стол! Нам ли не знать…
* * *
Егоров встречает нас радостно. Жмет руки, если б субординация позволяла, расцеловал бы. Первые аппараты уже прибыли. Их распаковывают и собирают.
— Я надеялся на вас, Павел Ксаверьевич! — говорит он довольно. — На вашу предприимчивость, связи. Пусть Сергей Николаевич не обижается, но рассчитывал именно на вас. Не прогадал! Примите искреннюю благодарность!
Сергей смотрит на меня. Пора! Самый благоприятный момент.
— Господин штабс–капитан! Нам нужен фельдшер?
— Вы и фельдшера нашли?
— Так точно!
— Вы бесценный человек, Павел Ксаверьевич! Нет слов! Конечно же, нужен. Нижние чины ходят грязные, завшивели, Карачун совсем за этим смотрит! Где нашли?
— Он, вернее она, сама нашлась. Это моя кузина, дочь покойного Розенфельда, Ольга Матвеевна. Имеет свидетельство фельдшера, просится на фронт. Хочет быть полезной Отечеству. Война забрала у нее не только отца, но и жениха.
Мгновение он молчит, переваривая информацию. Затем багровеет.
— Вы с ума сошли, прапорщик! Женщина в отряде?!
Он смотрит на меня уничтожающе. Минутой назад готов был целовать. Чувствовал я!
— Надо же додуматься! — бормочет Егоров. — Нет, я понимаю ее чувства! Хочет быть полезной — пусть идет в лазарет! Там тоже фельдшера требуются. Есть много поприщ для человека, желающего нести пользу. Не ждал я от вас, Павел Ксаверьевич, не ждал! Разочарован. Я вот что подумал. Раз вы такой хозяйственный, назначу–ка я вас ответственным за отрядный обоз.
Приплыли… Ни одно доброе дело не остается безнаказанным.
— Господин штабс–капитан! — неожиданно подключается Сергей. — Я поддерживаю предложение прапорщика Красовского. Я давно знаю Ольгу Матвеевну и готов за нее поручиться. Из нее выйдет замечательный фельдшер!
Егоров смотрит на него укоризненно: «И ты, Брут!»
— Я сказал «нет»! — говорит сурово. — Понятно, господа?! А вы, Павел Ксаверьевич, передайте кузине…
— Леонтий Иванович! — нам терять нечего. — Прошу вас: скажите ей сами! Она за дверью!
— Вы оставили женщину в коридоре?! — сейчас он меня убьет. — Вдобавок ко всему, вы дурно воспитаны! (Это мы уже слышали). Зовите, немедленно! — он одергивает китель.
Ольга не входит, а впархивает в кабинет. На ней черное, приталенное платье, и шапочка с прозрачной вуалью. Трогательная, беззащитная красота, неутешная в своем горе. Двери в кабинете тонкие, она наверняка все слышала. Я даже уверен, что подслушивала. Когда мы шли к штабу, выражение лица у нее было тревожное.
Егоров идет ей навстречу. Она протягивает руку в кружевной черной перчатке, штабс–капитан прикладывается. Несколько дольше, чем принято. Когда он выпрямляется, мне становится ясно: первой в кабинете следовало зайти Ольге. Результат был бы тот же, но обоз пролетел бы мимо.
— Примите мои искренние соболезнования по случаю постигшего вас горя, — говорит Егоров. — Мы хорошо знали и любили вашего отца. Мне понятно ваше стремление быть полезной Отечеству. Это несколько необычно — женщина в военной форме, но я похлопочу в штабе…
Сергей ухмыляется. Он в курсе моих надежд, и совершенно их не разделяет. Дорогой они с Ольгой, насколько позволяли приличия, мило болтали. Сергей изменил мнение о роли женщин на войне. Он считает, что Ольга справится. Ему можно так думать — он ведь не родственник.
— Я распоряжусь, чтоб вас устроили наилучшим образом! — заверяет Ольгу Егоров и смотрит на меня: — Вы слышали, Павел Ксаверьевич?!
Слышал, конечно! Мне теперь много придется слушать…
Глава 12
Худшие опасения сбываются — меня определили на «Моран». Я очень рассчитывал на «Ньюпор»… Истребители закрепили за Турлаком и Рапотой. Они переучились на скоростные аппараты и воевали на них. У них больше налет. Третий «Ньюпор» Егоров оставил себе. Врачи разрешили ему летать, штабс–капитан рвется в бой. Что ему до переживаний прапорщика…
У меня новый летнаб — корнет Лауниц. Зовут его Владимир Яковлевич, но все предпочитают просто Володя. Лауниц не обижается: ему двадцать лет, он безмерно рад, что попал в авиацию. Кроме Володи, у нас еще двое новеньких — Иванов и Васечкин, военлет и летнаб. Они друзья и постоянно вместе, за глаза их так и зовут «Ваня–Вася». Обоим по двадцать, оба счастливы служить в авиации. Это почетно, это престижно: у летчиков красивая форма и хорошее жалованье. Тысячи офицеров мечтают летать, а повезло им…
Я охотней имел бы за спиной штабс–капитана Зенько, но тезка императора отбыл в командировку — учить слушателей курсов летнабов. Потери в авиаотрядах велики, летные школы не успевают их восполнять. При армиях создают краткосрочные курсы. Мне надо испытать новичка. Проводим тренировочные полеты — Лауниц держится молодцом. На меня он смотрит с почтением. Разумеется, он слышал о Красовском. Впрочем, что я? У всех ветеранов отряда грудь в крестах — пока я учился, орденов добавилось. Турлак сравнялся по наградам с Рапотой, его произвели в поручики; теперь сын лавочника никому не завидует.
Егоров с душевной болью доверяет «Ване–Васе» «Моран». Штабс–капитана можно понять: не боевые потери в русской армии огромные. В летных происшествиях людей и аппаратов гибнет больше, чем от огня противника. Причиной тому, как низкое качество техники, так и неопытность пилотов. К тому же сама техника… Сильным ветром аппарат может сбросить вниз, на больших высотах замерзают моторы, неосторожный маневр приводит к «штопору»… Надо быть асом, чтоб уцелеть в такой ситуации, но асов в армии мало. Ваня–Вася — свежеиспеченные летчики.
Мы фотографируем передний край противника. Дни стоят ясные, самое время. Я веду «Моран» на высоте двух тысяч аршин, Лауниц, склонившись над подвешенным к фюзеляжу аппаратом, меняет пластины. Дни стоят морозные, вверху холодно вдвойне. Плюс встречный поток воздуха. На нас не только теплое обмундирование, но и меховые маски на лицах. Я сижу под защитой ветрозащитного козырька, Володе надо вставать. Застываем одинаково — после вылета руки–ноги едва разгибаются. Немцы нас не обстреливают: на передовой нет зенитной артиллерии, а из стрелкового оружия нас не достать. Воздухобойками немцы прикрывают тыловые склады, штабы и железнодорожные узлы. Впрочем, как и мы. Бомбить передний край аэропланы пока не научились.
Летаем каждый день и помногу. Штаб фронта требует фотографировать все и еще немножко. К гадалке не ходи — готовится наступление. Я знаю, чем оно кончится: Сан Саныч Самохин рассказывал. Русская армия потеряет 80 тысяч солдат и тысячу офицеров — без какого–либо успеха. Разве что союзникам поможем: немцы на неделю оставят Верден в покое. Я знаю, почему наступление провалится. В 20–30–х годах в СССР издавали подробные очерки операций Первой Мировой, главным образом для военных, Сан Саныч пересказывал их мне. Командующий Западным фронтом генерал Эверт пишет в Ставку. Просит, умоляет поскорее начать наступление. Стоят морозы, грунт прочный. С началом весны в болотистой Белоруссии наступать невозможно — почва вязкая. Но Верховный Главнокомандующий, он же Е.И.В., не спешит. Он вкусно кушает, занимается любительской фотографией и чистит снег для моциона. К тому же Е.И.В. скучает по августейшей супруге, посему часто ездит в Царское село. Его спецпоезд всегда наготове. Начальник Генштаба генерал Алексеев не смеет оторвать Верховного от столь приятного времяпровождения. Генерал Эверт смиряется: ему–то что? Гибнуть будут не штабные. Наступление начнется в марте, в канун распутицы. Упряжки, люди потонут в грязи, немцы будут хладнокровно расстреливать русских из пушек и пулеметов. Наступление захлебнется.
Я это знаю, тем не менее, выполняю работу. Мне неизвестно, почему я на этой войне, но кому–то это нужно. Я не могу повлиять на ход истории, я слишком мало для этого живу. Я не знаю, зачем меня швыряют по телам, но война — мое ремесло. Возможно, мое участие позволит кому–то уцелеть. Кто–то вернется живым, заведет семью, у него будут дети, внуки… Я хочу, чтоб так случилось, я устал от крови. Правители льют ее как воду, и еще долго будут лить. Им всегда кажется, что есть вещи важнее человеческой жизни.
Фотосъемка идет гладко, и я расслабляюсь. Наказание следует незамедлительно. Мы заканчиваем очередную съемку, как вдруг по фюзеляжу стучит очередь. Черная тень проносится над нами. Моноплан! Таких аппаратов у немцев я не видел. Инстинктивно закладываю вираж. Бросаю взгляд в зеркало. Володя бросил фотоаппарат и приник к пулемету. Как–то он неловко его держит. Ранен? Дрянь дело!
Немец тоже развернулся — врага надо добить! — но радиус разворота у него больше. Запомним! Он догоняет нас, но в этот момент огрызается наш «Люис». Молодец мальчишка! Моноплан отворачивает, пилоту помирать не охота. «Гансы» и в Отечественную будут так драться. Подкрался из–за угла, ударил — и деру! Однако немец к моему удивлению не отстает. Все кружит и кружит, выбирая удобную позицию. Его пулемет стреляет через винт, ему проще. Мне надо исхитриться и подставить немца стрелку. Испытание нервов, моторов и сил. Со вторым у нас хуже. Володя, как вижу, совсем плох, наверное, истекает кровью. Если он потеряет сознание, нам конец. У «Морана» нет пулемета у летчика, только у стрелка.
Немец тянет нас на высоту. Один из приемов воздушного боя. У одноместного аппарата скороподъемность больше, увлечемся, устремимся следом — собьют. Удирать со снижением и того хуже — догонит и расстреляет. Опытный, гад!
— Володя! — кричу в переговорную трубку (у нас теперь есть такие). — Слышишь меня?
— Да… — он отзывается еле слышно.
— Сейчас подведу «Моран», бей ему в брюхо!
— Понял…
На очередном вираже даю газ, оказываюсь ниже и сбоку моноплана. Немец нас видит, но стрелять не может — пулемет жестко закреплен на фюзеляже. Володя одной рукой поворачивает «Льюис», задирает ствол вверх…Очередь! На фюзеляже немца белым пятном выделяется рисунок: треугольный щит, над ним рыцарский шлем с павлиньим пером. Пули попадают прямо в щит, летят щепки. Немец отворачивает и устремляется прочь. Сбить мы его не сбили, но ввалили от души…
— Володя! — кричу в трубку. — Куда ранен?
— Рука… Левая. Крови много.
— Немедленно пережми чем–нибудь! Ремнем, проводом, носовым платком — чем найдешь!
Он не отвечает. Перевожу газ на полный и гоню «Моран» к аэродрому. Эта русско–французская корова еле ползет. У меня человек в кабине кровью истекает! Показывается летное поле. Издалека качаю крыльями — знак «у меня неприятности». Прибираю отданную ручку — лыжи касаются плотного снега. Аппарат катит к концу поля. С трудом разворачиваю к строениям. Медлить нельзя. «Моран» несется прямо на здания. Если не потеряет скорость, въеду в дом, аппарат загорится. А здание это — медицинский пункт. Мне навстречу бегут люди и шарахаются в стороны. Мотор я отключил, «Моран» постепенно теряет скорость и останавливается в двух шагах от крыльца. Выскакиваю из кабины и тащу Володю наружу. Он жив, только очень бледен. Левая рука повыше кисти пережата носовым платком. Молодец! Смог! Кладу его на снег.
Ольга появляется как из–под земли. Падает на колени и первым делом перехватывает руку Лауница резиновым жгутом. Затем разрезает ножницами перчатку и рукав. Бинтует. Действует Ольга ловко — практику проходила в госпитале. Успеваю рассмотреть рану. Кисть разворочена, видны белые кости — Володе больше не летать. Представляю, как было больно! А мальчишка еще стрелял, да как метко! Ольга отпускает жгут, достает шприц и вкалывает Володе в вену желтую жидкость. Морфий…
— Что произошло! — это подбежал Егоров.
— Был атакован германским аппаратом, — говорю нарочито громко, чтоб Володя слышал. — Летнабу пулей раздробило кисть, однако он, превозмогая боль, открыл ответный огонь и повредил аппарат противника. Германец с позором удалился. Ходатайствую о награждении вольноопределяющегося Лауница! За храбрость!
— Непременно! — подтверждает Егоров. Он понял.
Володя слабо улыбается. Солдаты кладут его на носилки, несут к автомобилю. Через полчаса Володя будет в госпитале.
Егоров ведет меня к себе. Коротко рассказываю.
— «Фоккер»! — заключает Егоров. — Черный цвет германских аппаратов — на фронте союзников. Щит и шлем на фюзеляже — герб. Барон или граф. У нас таких размалеванных пока не видели, перебросили с того фронта. Наверное, пронюхали.
О не объясняет, что немцы пронюхали, и без того ясно. С секретностью в русской армии плохо: офицеры слишком много болтают. К тому же германские летчики не спят. Сосредоточение войск для наступления скрыть трудно: маскировать такие масштабные операции от наблюдения с воздуха не научились. А вот немцы бдят. Заметили наш «Моран», вызвали истребитель.
— Вечером расскажете летчикам, — говорит Егоров. — Пусть держатся настороже. Черным бароном мы займемся. Вы очень рисковали при посадке, Павел Ксаверьевич, — заключает Егоров. — Могли разбить аппарат, покалечить себя.
— Однажды из–за меня тоже рисковали…
Он кивает: долг платежом красен.
— Я представлю вас к званию подпоручика! Давно пора. Лауница — к ордену Георгия. Заслужили. Спасли свой аппарат, повредили неприятельский, доставили важные сведения.
Благодарю. Все хорошо, но я остался без летнаба. Других в отряде нет, разбивать пару «Ваня–Вася» мне не хочется. Однако безделье не затягивается. Меня вызывают к Егорову. В кабинете незнакомый подполковник, поджарый, с умным лицом. Егоров представляет меня, затем кивает на гостя:
— Подполковник…
— Достаточно звания! — говорит гость.
Военная разведка… Единственные в этой горделивой армии, кто не светится на публике.
— Господин прапорщик! — говорит подполковник. — Мне рекомендовали вас как храброго и умного военлета. Последнее качество для нашего дела определяющее. Вы согласны выполнить опасную миссию?
— Так точно!
— Вам не интересно, в чем она заключается?
— Расскажете.
— Мне правильно вас рекомендовали! — улыбается полковник. — Подойдите к столу!
На столе — карта. Беглого взгляда достаточно, чтоб понять: сделана по нашим фотоснимкам. Узнаю очертания лесов, русла рек, нити дорог. В полете я смотрю вниз.
— Нужно доставить человека вот сюда! — подполковник указывает карандашом. Точка ложится за передовой линией, в тылу немцев. — Через сутки забрать его, но в другом месте. Задача состоит в том, что сделать нужно как можно незаметнее. Сумеете?
— В этом месте нельзя высаживать!
— Почему?
— Открытое поле ввиду большого села. В селе наверняка есть неприятель. Посадка аппарата не останется незамеченной.
— Что вы предлагаете? — подполковник заинтересован.
— Насколько понимаю, объектом операции является железнодорожная станция.
— Почему вы так заключили? — хмурится подполковник.
— Других объектов, имеющих военное значение, у места посадки нет.
— Гм–м…
Непонятно: одобрение это или насмешка. Однако рот мне не затыкают, продолжаю:
— Агента лучше высадить у железнодорожного полотна, вот в этом квадрате. Железнодорожная насыпь закроет нас от любопытных взоров, с другой стороны — лес. Не думаю, что зимой здесь есть люди. Если агента одеть железнодорожным рабочим, на него не обратят внимания. Что может быть естественнее железнодорожника, идущего вдоль пути?
— Вы часом не служили в разведке, Павел Ксаверьевич? — спрашивает подполковник.
Служил! Только в другой армии и звали меня иначе. Качаю головой.
— Не желаете послужить? Обещаю быструю карьеру и достойное звание. Мне странно видеть такого человека как вы всего лишь прапорщиком, к тому же заведующим обозом.
Егоров хмурится — камешек в его огород.
— Я хочу остаться в отряде с боевыми товарищами.
Егоров улыбается.
— Как знаете! — подполковник сворачивает карту.
— Есть еще замечание.
Он поднимает голову.
— При пересечении линии фронта аэроплан увидят. Надо закрасить наши кокарды и нарисовать германские кресты.
— Опять вы за свое, прапорщик! — сердится Егоров. — Это запрещено конвенцией!
— А травить людей газом разрешено? — холодно говорит подполковник. — Обстреливать госпиталя, вешать мирных жителей? Возможно, вы еще не поняли, господин штабс–капитан, но эта война — на уничтожение. Прапорщик дело говорит.
— Если немцы захватят в плен летчика на русском аппарате, его отправят в лагерь военнопленных, — не сдается Егоров. — Если опознавательные знаки будут германские, его расстреляют как шпиона.
— Что скажете? — подполковник смотрит на меня.
— Что случается с агентом, если попадает в плен?
— Расстреливают! — пожимает плечами подполковник. — У немцев это быстро.
— Чем я лучше его?
— Решено! — подполковник встает. — Вы слышали, господин штабс–капитан? Завтра!..
Вылетаем на рассвете, вернее в предрассветных сумерках. Набираю высоту над летным полем. Хотя видимость неважная, быть обстрелянным своими не улыбается. По известному закону подлости свои в своих всегда попадают. Мой «Моран» несет на плоскостях и киле тевтонские кресты. Их малевали в закрытой палатке–ангаре, у входа дежурил караул жандармов. Меры секретности приняты серьезные.
Мой пассажир выглядит мирно. Среднего роста, мешковатая форма железнодорожника, невыразительное лицо. Ни горделивой посадки головы, ни военной выправки. Пройдешь в двух шагах, и не заметишь. Подполковник умеет выбирать агентов.
Долетаем без приключений. Перед посадкой разворачиваюсь, чтоб сразу лететь в сторону фронта. Прогалина вдоль железной дороги узкая, но достаточная для «Морана». Аппарат еще скользит по снегу, как «железнодорожник» выпрыгивает из кабины и бежит к дороге. Взлетаю и оглядываюсь: одинокая фигурка движется вдоль железнодорожного полотна, вокруг — никого.
По возвращении докладываю подполковнику и отправляюсь спать. Подняли меня ночью, надо отдохнуть. Спится мне плохо — тревожат мысли. Если агента поймают, как доказать, что высадил верно? Вдруг предложение мое опрометчивое? СМЕРШа здесь нет, но неприятности не замедлят быть. Встаю и бреду в ангар. Синельников давно проверил «Моран», теперь сидит и курит. Обхожу вокруг аппарата, смотрю на «Льюис». Обычная пехотная модель с толстой трубой–кожухом. Интересно…
— Синельников?
— Я, ваше благородие!
— Пулеметы были с сошками?
— Так точно!
— Где они?
— Снял, в ящике валяются.
— Поставь обратно!
— Зачем они в небе?
— Делай, что тебе говорят!
— Слушаюсь, ваше благородие!
Синельников обижен, я непривычно резок, но объясниться не могу. У меня предчувствие.
На рассвете я лечу по другому маршруту. Вопреки предчувствию, ничего подозрительного. Я даже делаю круг над местом посадки — никого. Разумеется, можно одеть группу захвата в белые маскхалаты, спрятать ее в лесу или возле дороги, но это не та война. Таким приемам еще не научились.
Сажусь, жду — тихо. Группы захвата нет, агента — тоже. Надо ждать. Курю — никого. Насыпь закрывает от меня поле и станцию. Выбираюсь из кабины, снимаю «Льюис» и бреду к насыпи. При попытке захвата буду стрелять. «Льюис» не «калаш», но машинка тоже хорошая — практически та же скорострельность. Тяжеловат, правда, да и магазин не слишком вместительный, но отбиться можно.
Железная дорога пустынна. Сколько мне ждать? Срок с полковником не оговорен, велено по обстановке. Это означает — вся ответственность на пилоте. Улетишь раньше — виноват, свои взгреют — не забрал агента, промедлишь — попадешь к немцам. Тевтоны церемониться не станут: военно–полевой суд — и к стенке. Время идет, мотор стынет. «Гном» — двигатель ротативного типа, охлаждение воздушное, от мороза ничего не лопнет. Это не означает, однако, что можно не беспокоиться. Холодные двигатели на морозе, бывает, не запускаются.
Выстрел! Второй! Вскакиваю и смотрю. Из–за поворота появляется человек. Он бежит вдоль полотна в мою сторону. На поле, у противоположной от насыпи стороне, появляются всадники. Они скачут вдоль дороги, стреляя в беглеца на скаку — снизу вверх. Почему по полю, не по насыпи? Ах, да, шпалы, лошадь споткнется и сломает ногу. На поле снег, особо не поскачешь, но все ж быстрее. Нам такой расклад кстати — не нужно беспокоиться, что зацепишь своего.
Передние всадники почти поравнялись с беглецом. Они уже не стреляют. Сейчас перегонят, вылетят на насыпь и перекроют дорогу. Пора! Зубами стягиваю кожаную перчатку.
Прицел на «льюсе» обычный, на таком расстоянии можно и без него. До всадников метров сто — это в упор. Меня они не видят — увлеклись погоней.
Тра–та–та–та!.. Бью длинной очередью. Это очень страшно: неожиданно налететь на рой свинца. Передние кони упали, задние встали на дыбы, кто–то падает, кто–то шарахнулся в сторону… Я все бью и бью. У «Льюиса» сошка неустойчивая, рассеивание пуль большое. Но мне важно не столько попасть, сколько напугать. Если немцы опомнятся и залягут, нам будет кисло. Втянуться в длительный бой смерти подобно.
Не выдержали, бегут! Повернули и нахлестывают коней. Даже те, кто потерял коней, ковыляют в тыл. Очень хорошо! Бегите! Доложите обстановку начальству, запросите помощи артиллерии…
Агент, наконец, добежал. Стоит, хватает ртом воздух. Сую ему пулемет, поднимаю с насыпи перчатку. Без нее отморожение в воздухе гарантировано. Скользим по насыпи вниз — «Моран» нас заждался. «Гном» заводится без капризов. Оглядываюсь. Агент забрался в кабину, установил «Льюис» на шкворень и держит насыпь под прицелом. Толковый мужик!
Взлетаем. Вижу рассыпанных по снегу всадников. Их менее десятка. Еще двое–трое остались лежать у насыпи — ранены или убиты. Это конный разъезд, высланный посмотреть на странный аппарат, круживший у станции. В моем времени при забросе в «зеленку», вертушка несколько раз присаживалась в разных местах — имитировала высадку. В противном случае «духи» прибегали почти тотчас — система оповещения у них работала как часики. На агента немцы наткнулись случайно, едва не захватив богатую добычу. Сейчас бы на бреющем да над головами! Нельзя — за спиной ценный груз. Случайная пуля — и все насмарку…
К себе добираемся без приключений, даже свои не обстреляли. Не успели выбраться из кабин, как рядом — подполковник.
— Донесение?
Агент передает ему пакет. Разведчик прячет его в карман.
— Все благополучно?
— На обратном пути наткнулся на разъезд, едва не захватили. Если б не прапорщик… Догадался снять с аппарата пулемет, установить на насыпи… Жизнью ему обязан!
Подполковник жмет мне руку, агент тоже. Никаких высокопарных слов, обещаний век не забыть. Серьезные мужики, немногословные, мне такие нравятся. «Моран» катят в ангар, Егоров приказал закрасить кресты. Я б на его месте не спешил, но штабс–капитану при воспоминании о конвенции становится плохо. В окопы бы его, там бы разъяснили. Ипритом или фосгеном…
Как в воду глядел! Назавтра подполковник и агент снова в отряде. В этот раз агент в форме штабс–капитана.
— Хорошо запомнили дорогу к немцам, Павел Ксаверьевич? — интересуется подполковник.
Киваю.
— Полетите вновь! Высадите штабс–капитана и подождете, пока сделает дело. В этот раз ждать недолго.
В руках агента брезентовый мешок, к которому пристегнут ледоруб. Крепкая ручка, клюв почти прямой, широкая лопатка. Портативная кирка, а не ледоруб. Гор в окрестностях не наблюдается, значит землю рыть. Для чего? Ага! Железная дорога!
— Сядете вот здесь! — полковник показывает на карте. — Видите, мост! Место отдаленное, охраны нет. Мотор не глушите — операция не затянется.
Ясно: диверсия. Наступление завтра. Сорвать противнику подвоз подкреплений — классика диверсионных операций. Немцы виртуозно используют железные дороги. В считанные дни перебрасывают с Западного фронта на Восточный и обратно дивизии и даже корпуса. Наша подлянка германцу, конечно же, мелкая — мост быстро восстановят, он маленький, но неделю движение парализовано.
На подлете к фронте наблюдаю обозы — наши идут к передовой. Немцы обозы тоже видят. Наступление для них не секрет. Передовая позади. На большой высоте иду вдоль железной дороги. В тридцатые годы пилоты назовут ее «компасом Кагановича» — хороший ориентир. Не забываю крутить головой. На плоскостях «морана» русские кокарды — соблазн для черного «фоккера». С крестами я б не волновался. Модель самолета не имеет значения — на трофейных аппаратах летаем как мы, так и немцы, значение имеют опознавательные знаки. Леонтий Иванович — славный мужик, но с тараканами в голове. Рыцарский кодекс, понимаешь ли! Ты видел этих рыцарей в бою? Нет? А вот я видел — сволочь еще та, раненых добивали…
Сажусь, штабс–капитан выскакивает и бежит к мосту. До него метров тридцать. Маленький мост, однопролетный, без центральной опоры. Штабс достает из мешка шашки пироксилина, вставляет заряды. Опытный. При появлении противника шашки можно взорвать прямо на шпалах — мост они не свалят, а вот рельсы перебьют. Снаряжать заряд под пулями — удовольствие малое, можно не успеть.
Штабс–капитан машет киркой, расчищая место под береговой опорой. Работает споро — земля так и летит в стороны. «Гном» рокочет на самом малом газу, но звук у него будь здоров какой! Нас наверняка кто–то слышит, а, может и видит. Я баюкаю в руках тяжелый «Льюис» и зыркаю по сторонам. Никого. Ну, и ладненько, в прошлый раз настрелялись.
Агент закладывает шашки, поджигает огнепроводный шнур и бежит к «Морану». Передаю ему пулемет, газ — на полный, разбег — влет. В этот раз при посадке не разворачивался, делаю это сейчас. Место закладки фугаса выдают черные комья выброшенной земли. Интересно, шнур будет долго гореть? Над ниткой дороги вспухает черный гриб. Есть! Летят в сторону шпалы, обломки рельсов, земля, а сам мост слетел с опоры. Звук взрыва перекрывает рев мотора. Получи, фашист, гранату!
Снова лечу «компасом Кагановича». Из–за большой высоты кажется, что аппарат застыл в воздухе — скорость у нас сродни автомобильной. Однако постепенно, но пейзаж меняется. Вот и линия фронта показалась…
По фюзеляжу будто топором саданули. Твою мать! Черная тень взмывает сбоку. «Фоккер», тот самый — черный корпус и герб сбоку. Нас опять заметили и вызвали истребитель. «Фоккер» выписывает вираж, заходя на боевой курс. Прошляпили! Я привычно смотрел вверх и по сторонам, «ганс» подкрался снизу и сзади. Володя его бы углядел, но Володя в госпитале. Вместо него — диверсант. Опытный, смелый, но не летчик.
Оглядываюсь — агента не видно. Убит или ранен, в данный момент нам без разницы. Мы пропали — наш «Моран» практически безоружен. Черный барон это прекрасно понимает, потому не спешит добивать. Занимает место сбоку, летим крыло к крылу. Немец энергично показывает рукой вниз — садись! Куда, мол, тебе теперь? Подчинишься — будешь жить! Почетный плен, баланда в лагере. До 1918 года, когда начнется обмен пленными, времени много, занятие найдется. Например, языкознание. Тухачевский учил французский в немецком плену, преподавал ему никому еще неизвестный пленный по фамилии де Голь. Может, и нам попробовать? Киваю немцу: «Согласен!» Он ухмыляется: «Правильное решение!» Рано радуешься! Жди меня, и я вернусь! Только очень жди…
Перегрузка вжимает меня в сиденье. Пикирую под большим углом. Аппарат весь трясется. Сейчас у него отвалятся крылья, после чего удар — и все! Солдатик Петров миссию закончил…
Каким–то чудом «Моран» не разваливается. Выравниваю аппарат, веду его почти над самой землей. «Моран» летит неуверенно, как–то боком, но летит. Смотрю вверх — немца не видно. В своей черной раскраске он хорошо виден снизу. Русские самолеты с недавних пор красят в серебристый цвет — на фоне снега заметить сложно.
Проскакиваю передний край. От неожиданности немцы даже не стреляют. Наши спохватились, вижу дымки выстрелов (я ведь лечу со стороны немцев), но и наши опоздали. Верчу головой — черного барона нет. Или потерял меня из–за неожиданного маневра, или, что более вероятно, побоялся преследовать. Это наша территория. Я лечу низко, почти на бреющем, ему тоже надо спуститься. На такой высоте пехотное оружие становится эффективным.
Крылья «Морана» нехорошо вибрируют, кое–где обшивка треснула, похоже, аппарат отлетался. И я вместе с ним. Снижаю скорость до минимально возможной. Сесть невозможно — под крылом леса, надо тянуть к аэродрому. Тяну, сжав зубы. На крылья не смотрю. Если отвалятся — сразу пойму, а в полете их не приклеить.
Местечко, в котором расквартирован отряд, показывается неожиданно. Я лечу слишком низко, чтоб увидеть заранее. Осторожно доворачиваю аппарат и плавно–плавно иду на посадку. Лыжи касаются плотного снега, и в этот миг срывает левое крыло — оно держалось только подъемной силой. Крыло повисает на расчалках, задевает за снег, аппарат тянет в сторону. Изо всех сил выравниваю. Выключаю мотор и слышу громкий треск — отвалилось, повиснув на тросах верхнего «кабана», второе крыло. «Моран» накреняется и падает на бок. Меня выбрасывает на снег. Падаю и качусь в сторону — придавит! Аппарат, вернее то, что от него осталось, бороздит снег еще несколько метров и замирает. Поднимаюсь, иду к темному вороху одежды — штабс–капитана тоже выбросило. Переворачиваю тело — мертв, причем давно — лоб у него ледяной. На животе и груди выходные отверстия пуль — немец стрелял снизу вверх. Пули прошили фюзеляж, а потом стрелка. Он и понять ничего не успел. Вчера жал мне руку, благодарил за спасение. Смелый был мужик.
От аэродромных строений ко мне бегут люди. Встаю, тыльной стороной перчатки вытираю заслезившиеся глаза. На летном поле ветрено, вышибает влагу. Еще не то подумают.
Глава 13
Кончается март, а вместе с ним — и Нарочанская операция русской армии. Наступление провалилось, войска возвращаются на прежние позиции. Все дни, пока позволяла погода, мы летали на разведку и бомбардировку. У меня новый аппарат, разбитый «Моран» разобран на запчасти. Летнабом у меня Зенько, он вернулся как раз к наступлению. Воевать с Николаем Александровичем одно удовольствие: он опытен, хладнокровен и внимателен в воздухе. Как–то «Фоккер» (другой, без герба), попытался зайти нам в хвост. Зенько встретил его из пулемета», «Фоккер» отвернул, в этот миг на него свалился «Ньюпор» Рапоты. Стреляя в упор, Сергей убил летчика; «Фоккер» долго падал, кружась, как лист, в плоском штопоре. Сергей оказался рядом не случайно. «Мораны» летают на боевые задания в сопровождении истребителей — потери научили нас осторожности.
Весна превратила аэродром в болото — полеты невозможны. К тому же кончились бензин и масло. Горючего для аппаратов постоянно не хватает, мы сожгли весь запас, теперь загораем. Не в буквальном смысле, конечно, дни стоят ненастные и холодные.
Ольгу зачисли на военную службу, она щеголяет в мундире вольноопределяющегося. Воинское звание — рядовой. Чистый погон с эмблемой — «уточкой», по краям — трехцветный гарусный шнур. Форму пришлось укоротить и ушить, Ольга сделала это сама. Хуже с сапогами. В армии плохо с обувью, а тут еще крохотный размер. Зимой Ольга ходила в валенках, только недавно ей сшили сапожки. В мундире она похожа на сына полка — маленькая, худенькая, бледная. Птенец… Нахальный и язвительный галчонок.
За дело Ольга взялась рьяно. Навестила казарму нижних чинов, пересмотрела постели, заставила раздеться солдат. Итоги удручающие: соломенные матрасы кишат клопами, платяная вошь в рубахах солдат жиреет и размножается, нижнее белье — грязное, форма — засаленная. У многих солдат одна пара белья, в чистое не переодеться. Ольга не жалеет язвительных слов, сопровождающий нас Карачун краснеет и бледнеет. Он охотно указал бы галчонку место, но боится Егорова. Карачун сопит и записывает замечания — ему исправлять.
Питается Ольга из солдатской кухни, в первый же день приносит мне котелок. Внутри какая–то густая, коричневая бурда.
— Попробуйте, господин прапорщик! — говорит язвительно.
Пробую. Какое странное варево из капусты, крупы и картошки. Картошка явно мерзлая — вкус у пищи мерзко–сладкий. Свиньям и то лучше готовят! Есть невозможно!
— Многие не едят! — подтверждает Ольга. — Обходятся сухарями и кипятком. Чая — и того не дают! Людям каши не варят! Как без горячего в морозы?
Питание не моя забота, я заведую обозом. Это грузовики, а также все, что разбирается и грузится в машины. Однако мне стыдно. Офицерам бурду не варят, у них своя кухня. Недостаток продовольствия сказался на офицерском столе, но все ж не настолько. Велю позвать Карачуна.
— Ваше благородие! — фельдфебель чуть не плачет. — Варим, что дают интенданты. А дают крупу, капусту и картошку. Мяса нет, масла тоже, а какая каша без масла! Чая нет. Белье скоро год как прошу — не дают!
— Нет на складе?
— Все есть! Я говорил с кладовщиками приватным образом — склады полные. Не дают!
— Отчего?
Он облизывает губы и говорит, приглушив голос:
— Хабар нужен!
Это нам знакомо.
— Большой хабар?
— Говорили, не меньше сотни. Нет у меня столько, у меня семья в беженцах — по чужим углам горе мыкает. Все им отсылаю.
— Готовь машины!
То, что я собираюсь сделать, неправильно. Лихоимство нужно разоблачать, лихоимцев выводить на чистую воду. Однако, дело это долгое, до торжества правосудия мне не дожить. Пока суд да следствие, солдаты останутся в грязном белье, будут есть вареную капусту и чесаться от укусов клопов. Мне эту систему не сломать, она до нашего времени доживет.
На интендантских складах нахожу кабинет заведующего. У него сытое, гладкое лицо, погоны с тремя звездочками на полных плечах. «Он был титулярный советник, она — генеральская дочь…» Этому генеральская дочь без нужды, его и здесь неплохо кормят.
— Не могу, господин прапорщик, и не просите! — говорит титулярный советник, едва глянув на мои бумаги. — Имею приказ отпускать по личному указанию генерал–квартирмейстера. Соблаговолите к нему!
Стандартная мулька. Если прапорщик пробьется к генералу, тот только плечами пожмет: какое указание? Помчишься сюда, скажут: указание было, их превосходительство запамятовали, соблаговолите наведаться снова. На колу мочало — начинай сначала…
— Господин титулярный советник, как вы относитесь к Екатерине Второй?
Он неожиданности он даже голову в плечи вобрал.
— Как же–с, с почтением, — выдавливает, помедлив. — Великая была императрица!
— А ежели она за нас похлопочет?
Он смотрит с подозрением: контуженные на фронте не редкость.
— Как она может похлопотать? Она же того–с, умерла.
— Вот! — кладу на стол сотенную и тычу пальцем в портрет. — Видите, императрица! Хлопочет!
— Шутник вы, прапорщик! — он смахивает бумажку в ящик стола. — Однако вы правы: императрице отказать нельзя! — он пишет резолюции на наших документах. — Ступайте на склад, все дадут.
— А то, что не додали ранее?
— Ну… — он закатывает глаза и жует губами. — Ежели императрица похлопочет снова…
Крохобор! Торбохват! Две сотни за два слова! Месячное жалованье офицера–фронтовика, причем, штаб–офицера. Раскатал губу, титулярный!
— Александр Третий тож великий император, — намекаю.
— Не скажите, прапорщик, вопрос спорный! — не сдается титулярный. — Лично я считаю, то таких, как Александр, против Екатерины два нужно!
Сторговались! Достаю четвертные билеты. Они отправляются следом за «Катенькой». Вопрос решен.
На провиантском складе солдаты грузят нам мешки с крупой, капустой, хлебом, носят картонные коробки со сливочным маслом и разрубленные по хребту туши. Ошалевший от изобилия, Карачун суетится и командует, куда класть. На вещевом складе получаем обмундирование и белье. Когда дело доходит до сапог, унтер–кладовщик упирается:
— Не дам! На сапоги должно быть отдельное указание!
— Здесь написано: «выдать все»! — пытается спорить Карачун. — Сапоги в списке!
— Мало ли! — не сдается унтер.
Карачун вздыхает и лезет в бумажник. «Синица» — билет в пять рублей, исчезает в ладони унтера.
— Грузите! — соглашается он.
Меня унтер совершенно не стесняется. Система укоренилась глубоко, выкорчевывать трудно. Лучший способ: собрать всех складских с интендантами, дать винтовки и направить в окопы. Желательно на передний край…
Во дворе пытаюсь возместить Карачуну потерю. Тот прячет руки за спиной.
— Ваше благородие, вы и так потратились! Представляю, сколько дали! Не только положенное, но и прежнее возместили. Дозвольте и мне поучаствовать!..
Дозволяю. В следующую неделю солдат моют, переодевают, проглаживают обмундирование горячим утюгом. Матрасы, набитые соломой, выносят на снег — морозить клопов, нары обдают кипятком. Ольга проводит медицинский осмотр. Солдатам он нравится. Барышня трогает их пальчиками, мажет зеленкой чирья и мозоли, ищет паразитов в головах. К тому же солдат отныне хорошо кормят: щи с мясом, каша с маслом, хлеб вместо сухарей.
— Ребята довольны вашей сестрицей! — говорит мне Синельников. — Очень довольны! Порядок навела, солдатом не гнушается — осмотрит, послушает, порошок даст. А поначалу ворчали: привез прапорщик сударушку! С удобством хочет воевать! Даже денщика вашего пытали: спите ли вместе? Тот подтвердил: порознь! Раз порознь — и вправду сестрица. Славная барышня!
Спим мы с Ольгой действительно порознь, но под одной крышей. Барышне одной жить нельзя: зайдет кто — и скомпрометирует. Барышне надлежит делить кров с родными, а ближайший родственник — я. Дочери благородных родителей положена прислуга, у нас прибирается и кухарит солдатка Мария. Она вдова, как многие женщины в местечке. Желающих служить за червонец в месяц много, но Нетребка привел Марию. Полагаю не случайно: Мария молода и красива, Нетребка за ней увивается.
Приказ Егорова выполнен: дом наш из лучших в местечке, здесь жила семья лавочника. Теперь лавочник мыкает горе, как семья Карачуна. Из прифронтовой полосы выселяют евреев: их мнят пособниками немцев. Шпиономания в армии и тылу цветет пышно. Местечко, считай, обезлюдело, пустых домов навалом. Армия вправе занять любой, мы и заняли. Лавочнику казна заплатит. В доме три комнаты: большая гостиная и две спальни. Гостиную отделяет от спален дощатая перегородка, в которой прорезаны двери. На перегородку меж спальнями лавочник поскупился, вместо нее — ширма. Зато есть железные койки — невиданная роскошь для глухого местечка. Койки узкие, зато нормальной длины. Местные кровати для меня слишком маленькие. Здесь принято спать полусидя, опираясь головой и плечами на огромные подушки.
Ширма — препятствие для взоров, но не для звуков. Ночами я слышу, как Ольга плачет. Я не утешаю: горе надо выплакать. По окончании наступления прошу у Егорова машину. Как раз подморозило, грузовик не буксует, а ехать не далеко. Коллежский асессор Розенфельд упокоился в братской могиле. Офицеров хоронят поодиночке, но здесь особый случай. Разрыв тяжелого снаряда… Могила слишком мала для братской.
Доктор с коллегами, вернее, то, что от них осталось, лежат под крестом. Таблички с именами нет, на кресты их не вешают. В соответствующих бумагах захоронение помечено. Кончится война, сделают памятник, объясняют нам. Не сделают… Могилы оплывут и зарастут, со временем землю распашут и посадят картошку. Власть в России захватят люди, помогавшие немцам победить. Им неприятно вспоминать о своем предательстве, проще объявить войну несправедливой. Почестей павшим не будет. Почести — напоминание о золоте, выданном немцами на революцию. Ольге я этого не говорю — ей и без того тошно. Она плачет и крестится.
Погода стоит сырая, промозглая, дует холодный ветер, Ольга простудилась. У нее жар и кашель, хрипы в груди; губы обнесло. Поначалу Ольга бодрится, пьет порошки, но потом сваливается. Градусник показывает сорок. Мария обтирает Ольгу водой с уксусом, но это не помогает — температура не падает. Ближайший врач в соседнем госпитале, но дороги развезло — не проехать. Карачун ищет лошадей, обещает доставить доктора к утру. Ольга бредит и не узнает нас.
Отправляю Нетребку в казарму, Марию — домой. Служанка перед уходом странно смотрит: что–то заподозрила. Запираю двери, окна занавешены. Если застанут или подсмотрят… Меня ждет «желтый дом» — и это в лучшем случае, могут подумать и другое. Наплевать. Ольга не доживет до утра: у нее пневмония, злокачественное течение. Если и доживет, то чем ее вылечат? Антибиотиков здесь нет. Это я притащил Ольгу в отряд, и здесь она заболела. Я обещал Розенфельду заботиться об Ольге, а вместо этого погубил ее. Я желал избавиться от горестных воспоминаний, и не подумал, какую цену придется платить.
Несу к постели Ольги таз с водой. Я делал это лишь однажды и то из любопытства. У меня тогда не получилось — я был ленивым учеником. Сегодня не получится тем более. Однако я хочу попытаться. Я не могу сидеть, сложив руки.
Ополаскиваю руки в тазу, вытираю полотенцем. Затем стаскиваю одеяло, задираю Ольге рубаху до шеи. Она в беспамятстве, и жалко стонет. Ее знобит, ей холодно. Светит керосиновая лампа. Ее тело худое и беззащитное, как у ребенка. Осторожно касаюсь пальцами грудины. Она вздрагивает — пальцы холодные. Потерпи, маленькая, потерпи!
Пальцы чувствуют жар, но пламени нет. Не получается! Притхви, добрый мой гурка, учил меня: «Огонь сам найдет дорогу. Он жадный и любит новую пищу. Перестань думать, сахиб! Пусть голова твоя лишится мыслей! Ты более не человек, ты — тростник на краю болота. Пальцы твои — корни тростника. Они находят огонь, как корни воду, и тот бежит по ним, как по полому стеблю».
Закрываю глаза. Я тростник… К сожалению, мыслящий тростник! У меня не выходит, я не могу отрешиться. Я желаю Ольге помочь, это лишнее. У тростника нет желаний. Он пьет воду и тянет из земли питательные соки. Ему легко, его не заставляют кочевать по телам. Я хотел бы стать тростником, очень хотел. Днем тебя согревает солнце, ночью освещает луна. Ветер колышет тебя вместе с собратьями, ты наклоняешься и шелестишь. Это хорошо и приятно — шелестеть на ветру…
Язычок пламени коснулся подушечки пальца или это мне показалось? Что мне пламя, я — тростник, растущий в болоте. Огонь трогает другие пальцы, словно проверяя: спит ли хозяин? Я сплю, огонь, я тростник, меня освещает луна, а в болоте кричат лягушки. Они совсем распоясались, земноводные, у них брачный сезон. Опасности нет, люди далеко…
Огонь медленно движется вверх. Это очень больно — ощущать огонь внутри пальцев. Но тростник не чувствует боли, он растение. Даже в пламени он не кричит. Огонь дополз к ладоням. Пора! «Если пламя проберется к запястью, ты умрешь! — учил меня гурка. — Но это не самое страшное. Умрет больной, потому как огонь к нему вернется. Его надо загасить!»
Осторожно–осторожно, плавно–плавно отрываю пальцы–корешки от тела Ольги и несу их к тазу. Раз! Мне показалось, что вода зашипела и ударил пар. Это иллюзия: я видел, как лечит Притхви. Никакого пара, вода остается холодной. Вытираю руки и снова пальцы на грудь. Я тростник…
Я потерял счет времени и количеству прикосновений. У меня кружится голова и сухо во рту. Это очень нелегко — быть тростником. Мои обожженные, обугленные подушечки перестают находить огонь. Я вожу ими по коже больной и вдруг понимаю: у нее нет жара! Открываю глаза, трогаю Ольгин лоб. Он совсем не горячий. Руки могли потерять чувствительность, касаюсь лба губами. Обыкновенный, теплый человеческий лоб, даже слегка влажный. Так и должно быть: на смену жару приходит пот. Оправляю Ольге рубашку, закрываю одеялом. Я не закончил, хотя основное сделано. Огонь вышел из груди, но притаился в других местах. «Не забывай про ступни! — учил меня Притхви. — Огонь любит прятаться там. Ты решишь, что с ним покончено, а он разгорится снова. Ты должен убить его, как мятежного раджу!»
Нам не удалось убить раджу, убили нас. Роту окружили на марше, напали с четырех сторон. Солдаты не успели зарядить ружья, подо мной убили лошадь. Врагов было много, нас смяли. Притхви защищал меня до последнего, его тяжелый кукри летал пушинкой, вспарывая животы и отсекая пальцы. Мы славно дрались в том последнем бою…
Громкий стук в дверь будит меня. В окнах колышется серый рассвет. Я не заметил, как уснул. Бегу открывать. На пороге Егоров и незнакомый, молодой чиновник с погонами титулярного советника. К забору привязаны оседланные лошади, в руках чиновника — саквояж. Врач!
— Где больная? — спрашивает он.
Веду советника к Ольге, сам возвращаюсь в гостиную. Егоров сидит на стуле, у порога маячит Мария с Нетребкой. Слышно, как за перегородкой врач заставляет Ольгу дышать и не дышать, просит показать язык и сказать «а–а!» Делаю знак Марии, она быстро накрывает на стол.
— Ничего страшного! — говорит врач, выходя в гостиную. — Небольшой хрип в легких, язык обложен, температуры нет. Говорите, было за сорок? Странно!
Доктор недоволен: его подняли ночью, заставили скакать — все из–за пустяка. Егоров смущен: это он привез доктора. Предлагаю всем водки. Доктор с удовольствием выпивает, закусывает пирожком.
— Усиленное питание: куриный бульон, масло, белый хлеб, — говорит на прощание. — Ей надо много есть — исхудала. Позаботьтесь!
Егоров с доктором ушли, Нетребка убежал искать курицу, Мария помогает Ольге совершить туалет и уходит. Ольга зовет меня. Она по–прежнему бледна, но глаза живые, а не тусклые, как вчера.
— Как это называется? — спрашивает тихо. — То, что ты делал?
Вот те раз! Я думал: она в беспамятстве.
— Как? — не отстает она.
— «Тростник»… Это тибетский массаж.
— Ты был на Тибете?
— И в Индии тоже.
— Тебя учили лечить?
Киваю. Даром преподаватели время со мною тратили… То, что у меня получилось — чудо. Вполне возможно, что я ни при чем. Был кризис, организм справился…
— Покажи мне, как это делать!
— Потом! Ладно?
— Пожалуйста! — из–под одеяла возникает маленькая ступня.
До меня, наконец, доходит: Ольга смущена, ей неловко. Я видел ее обнаженной, трогал за всякие места. Это неприлично. Врач ее тоже трогал, но врачу можно. Мне предлагают компромисс. Я признаю, что касался ее ножки, это не так страшно. Об остальном предлагается забыть. Ладно! Провожу пальцами по теплой ступне.
— Щекотно! — она прячет ногу.
Вчера не жаловалась. Встаю.
— Павел! — окликает она. Оборачиваюсь.
— Спасибо!
На здоровье!
* * *
Безделье на фронте — штука тоскливая. Здесь нет политруков, чтоб занять личный состав, нет лекций о политике партии и правительства. Кино не привозят, газеты доставляют редко, книг в местечке не сыскать. Сидим на острове, отрезанном распутицей, убиваем время болтовней. Сергей у нас с Ольгой только что не ночует. Трезвым, однако, болтать скучно, а собутыльник из Рапоты никакой. Ольга не одобряет возлияния, считая их вредными для здоровья. Как будто здоровье мне пригодится! Сергей Ольге поддакивает: эта парочка спелась. Тоска!
В один из дней Ольга выходит к столу загадочная.
— Какое сегодня число? — спрашивает торжественно.
— Четырнадцатое апреля, — отвечаем в голос.
— Вам, господин прапорщик, это о чем–либо говорит?
Пожимаю плечами.
— Помнится, год тому, в госпитале, я призвала к порядку одного офицера, — она смеется.
— Точно! — Сергей хлопает себя по лбу. — Мы с Павлом в этот день познакомились! Он оправился от контузии, можно сказать, заново родился!
У женщин удивительная память на даты. Я здесь уже год. Давненько…
— Предлагаю отметить событие!
Они смотрят встревожено. Прапорщик полезет за бутылкой и станет глушить водку. Прапорщик не настолько глуп.
— Созовем гостей! Всех летчиков!
Предложение принимается. Иду созывать, Ольга, Сергей и Нетребка с Марией хлопочут об остальном. На приглашения откликаются дружно: не один я маюсь бездельем. «Ваню–Васю» привожу под конвоем. Ребята стесняются: в отряде недавно, за одним столом с героями… Это мне решать, кому быть за столом, в своем доме я хозяин. Увидев парочку, Сергей одобрительно кивает. Мы вместе воюем, стреляют в нас одинаково, почему одни наслаждаются обществом женщины, а другим — заказано?
Приходят Турлак, Зенько и Егоров. При виде «Вани–Васи» Турлак морщится, но мнения благоразумно не высказывает. Зенько с Егоровым здороваются с ребятами за руку.
На столе непритязательная закуска: соленые огурца, квашеная капуста, колбаса (Нетребка расстарался), вареная говядина и пирожки. Мария печет пирожки изумительно. Начинка простая: капуста или картошка, но пирожки тают во рту. Пшеничную муку в местечке достать трудно, стоит она дорого, но для нас слово «дорого» не существует.
Ольга принарядилась: на ней синее платье с кружевами. Сорок дней траура истекли, не попрекнут. Зенько принес бутылку вина и конфеты — он галантный кавалер. С вина и начинаем. Пьем его из чашек, бокалов нет. Нетребка расставляет граненые стопки — это для водки. Стопки достались от прежних хозяев, они разные по цвету и вместимости. Это не страшно: жидкость в них одинаковая. За мое второе рождение выпили, внимание переключается на хозяйку. Ольгу засыпают комплиментами. Особенно велеречив Зенько: он шляхтич и умеет говорить. Мы слышим о прекрасном цветке, распустившем свой бутон над обожженной войною землей. Одним своим видом цветок вдохновляет воинов. Воины не пожалеют жизней, дабы защитить цветок от супостата. Когда цветок слегка зачах, все переживались и молились за его выздоровление. Слава Всевышнему, что цветок оправился. (Прапорщик, ясен пень, здесь абсолютно ни при чем). Зенько щелкает каблуками и опрокидывает стопку. Вместо закуси целует ручку хозяйки, всем своим видом показывая, какое это несравнимое удовольствие.
Идея понравилась, к Ольге выстраивается очередь. Под шумок новорожденный прапорщик успевает себе трижды налить. Под огурчик с капусткой — я предпочитаю русскую кухню. Ручками пусть закусывают еще не резанные большевиками буржуи. Сергей заметил и смеется. Подмигиваю — жизнь хороша!
Ольга раскраснелась, улыбается. Она принимает комплименты всерьез. Зря! Как говорил наш комбат: «В армии и метла красавица!» И добавлял, указывая на контрактниц в камуфляже: «Никто из них не станет Голенищевым–Кутузовым! Зато никто не останется просто Голенищевой…»
Ольгу просят спеть. На стене висит гитара; я раздобыл ее по просьбе кузины. На грифе красуется бант — кузина повязала. Еще б кружавчики с оборочками… Ольга для приличия ломается и берет гитару.
Голос ее не плох, а вот исполнение… В это время обожают аффектацию и манерность. «Утро туманное, утро седое», «Гори, гори, моя звезда», «Не искушай меня без нужды» — все славные, русские романсы, только петь их нужно без завываний. Тем не менее, слушатели в восторге. Они аплодируют и целуют Ольге ручку. По–моему, им главное повод…
Гости расходятся за полночь. Они жмут мне руку и целуют ручку барышне. Странно, что не наоборот, сегодня мы хороши. Я от количества выпитого, они от качества закуски: за столом надо есть, а не целовать ручки. Гости благодарят за чудный вечер, в этом я солидарен: вечер удался.
Нетребка прибирает со стола, я курю на крыльце. В доме и без того не продохнуть. Ольга открывает двери — проветрить. Сердитый взгляд… В чем дело? Бросаю окурок, возвращаюсь под кров. Нетребка снес посуду в сени (Мария завтра помоет) и удаляется. Ольга смотрит в упор. Чем я провинился?
— Зачем столько пил?!
Здрасьте! Я один?
— Они комплименты говорили, ручку целовали, а ты? Не мог сказать приятное кузине?
Терпеть не могу семейные сцены! Но сегодня я добрый.
— К вам было не доступиться, Ольга Матвеевна! Я не знал, что сегодня соревнование: «Кто похвалит меня лучше всех, тот получит сладкую конфету!» Кстати, вот и она! — беру с тарелки шоколадную конфету, разворачиваю.
— Не заслужил! — она подскакивает, выхватывает конфету.
Женщин нельзя много хвалить: теряют разум. Для приведения в чувство рекомендовано физическое воздействие. Но это как–нибудь потом, не хочется портить вечер.
— Что сделать этому фанту, Ольга Матвеевна? Прочитать стишок, станцевать лезгинку или спеть серенаду?
— Серенаду! — она вот–вот рассмеется.
— Печальную?
— Непременно! — она подает гитару.
Первым делом снимаю мерзкий бант — я не пою под аккомпанемент кружавчиков. Быстро подстраиваю струны. Глаза у нее почти на лбу — думала, что шучу. На память приходят другие глаза: серые, в опахале пушистых ресниц…
Зацелована, околдована,
С ветром в поле когда–то обвенчана,
Вся ты словно в оковы закована,
Драгоценная моя женщина!
У Липы оковы самые прочные — золотые. Хотя внешне — всего лишь колечко на безымянном пальце…
Не веселая, не печальная,
Словно с темного неба сошедшая,
Ты и песнь моя обручальная,
И звезда моя сумасшедшая.
Говорят, умалишенные счастливы в своих мирах. Подтверждаю. Жаль, что меня излечили.
Я склонюсь над твоими коленями,
Обниму их с неистовой силою,
И словами и стихотвореньями
Обниму тебя горькую, милую.
Крепче следовало обнимать, господин прапорщик! Теперь поздно.
Отвори мне лицо полуночное,
Дай войти в эти очи тяжелые,
В эти черные брови восточные,
В эти руки твои полуголые.
Что прибавится — не убавится,
Что не сбудется — позабудется…
Отчего же ты плачешь, красавица?
Или это мне только чудится?
(Стихи Николая Заболоцкого)
Ольга не плачет, но глаза ее влажные. Шоколадная конфета растаяла в ладошке, коричневая слеза просочилась меж пальцев. Эти строки написаны давно и незнакомым мне человеком, но будто о нас. Интересно, Липа плачет ночами?
— Спой еще!
Пожалуйста! Конфеты мне все равно не видать.
Песни у людей разные,
А моя одна на века.
Звездочка моя ясная,
Как ты от меня далека!
Поздно мы с тобой поняли,
Что вдвоем вдвойне веселей,
Даже проплывать по небу,
А не то, что жить на земле…
Обрываю на середине, кладу гитару на стул. На сегодня хватит.
— Павел! — она говорит шепотом. — Почему ты раньше не пел?
Не просили, вот и не пел! В госпитале я читал фантастику. В этих книгах современники попадали в прошлое, где распевали любимые песни. Туземцы балдели и засыпали героев баблом. Однажды я попробовал. У нас случилась стычка с бургундцами — короткая, но кровавая. После боя мы завалились в корчму, где славно выпили. На глаза мне попалась лютня или как там ее звали. Кое–как подстроив струны, я сбацал Высоцкого — душа просила.
— Вот что, Генрих! — сказал мне капитан, после того, как я умолк. — Ты славный рубака, парни тебя ценят. Но если впредь станешь кликать дьявола, я отправлю тебя на костер! Проклятые паписты жгут еретиков живьем, мы не такие — предварительно повесим! Заруби себе на носу!
Я зарубил: каждому времени — свои песни. Подхожу к окну. Снаружи дождь. Капли бегут по стеклу, сливаются и падают вниз. Окно как будто плачет. Похоже, это надолго. Что будем делать завтра?
— Петь! — говорит Ольга.
Глава 14
Наконец–то подсохло, летаем. «Мораны» — на разведку, «Ньюпоры» отгоняют немецкие аппараты, прикрывая нас. Ставку интересует, не готовит ли германец наступление? Не готовит: немцы увязли на Западном фронте, им не до русских. Немцы закапываются в землю, создают эшелонированную оборону — нам сверху это хорошо видно. Наступать будут русские армии, летом, по всему фронту. Однако Барановичи генералу Эверту не взять, удача будет сопутствовать Брусилову в Галиции.
У нас рутинная боевая работа. Разведка вспомнила обо мне, вожу шпионов за линию фронта. Это отчаянно храбрые люди: в случае провала их ждет расстрел. Шпионы одеты простыми крестьянами, но разоблачить их не сложно — выправка выдает. К счастью, обходится без происшествий. Урок с погибшим диверсантом пошел впрок. Я высаживаю разведчиков в одном месте, забираю в другом. Высаживаю на рассвете, забираю в сумерках. Это моя инициатива, подполковник–разведчик ее одобрил. Я освоил ночные полеты, это не сложно. Летное поле подсвечивают, луч прожектора, направленный в зенит, служит ориентиром для летчика. Это опасно только на первый взгляд: немцы пока не додумались бомбить нас ночами.
Вторая половина дня, я на летном поле и бездельничаю. Ночью я привез разведчика, более полетов не ожидается. «Ваня–Вася» отправились на разведку в сопровождении Рапоты, Турлак отдыхает. Механики готовят к полету «Ньюпор» Егорова, прогревают мотор. Штабс–капитан решил тряхнуть стариной. Летает он мало — раненая нога дает себя знать. Хожу вокруг «Ньюпора», облизываясь, как кошка на сало. Я не мальчишка, фанатеющий при виде оружия, я отболел этим давным–давно. Летать на «Ньюпоре» интересней, чем на тихоходном «Моране». Жизнь моя скучна: Ольга не позволяет мне пить, Сергей ее поддерживает, а вечерние посиделки у самовара — что может быть тоскливее?
Издалека доносится характерный звук «Гнома». Над летным полем появляется «Ньюпор», он идет на посадку. Это Сергей. У «Ньюпора» продолжительность полета меньше, чем у «Морана», у Сергея бензин наверняка на исходе. Маленький самолетик касается колесами земли и бежит по полю. Где «Моран»? Вот и он заходит на посадку. Все благополучно…
— Сзади! Смотри сзади!
Я кричу изо всех сил, хотя «Ваня–Вася» меня не слышат. Появившийся неизвестно откуда аппарат с крестами на плоскостях заходит на «Моран». «Ваня–Вася» не видят его: они почти дома и смотрят только вперед. Сзади!.. Стучит очередь, «Моран» переворачивается, вспыхивает и врезается в землю. Твою мать!
Из штаба отряда выскакивают люди, бегут к полыхающему на аэродроме костру. Вижу Ольгу с медицинской сумкой на боку. Она бежит, придерживая ее рукой. Поздно, там никого не спасти…
Немец словно издевается. Спустившись, он проходит над аэродромом. Вижу знакомые щит и шлем на фюзеляже. Все тот же гад! За аэродромом «ганс» разворачивается и на бреющем несется обратно. Сволочь! Словно в подтверждение слышу стук пулемета — черный барон бьет по бегущим людям. Они падают, спасаясь от пуль. Очень трудно попасть из летящего аппарата в человека, фашист просто развлекается. Однако Ольга вскакивает и бежит: кого–то зацепило. Немец разворачивается и снова стреляет.
— Заводи! — кричу застывшему у «Ньюпора» механику. Тот очумело бежит к винту. Заскакиваю в кабину. Шлем и очки Егорова здесь, очень хорошо. Надеть их пара секунд. «Гном» взревел, цилиндры под капотом пришли в движение. У ротативного двигателя коленвал закреплен неподвижно, винт вращается вместе с цилиндрами. Это сделано для лучшего охлаждения. «Ньюпор» бежит по полю и взмывает вверх. Если немец неподалеку, мне конец: нет ничего более легкого, чем сбить аппарат на взлете.
Набираю высоту, кручу головой. Немца не видно, по крайней мере, поблизости. Смотрю на запад, замечаю вдали черную точку. Даю полный газ. Мотор ревет, но расстояние сокращается медленно. Скорость у наших аппаратов примерно одинаковая, просто немец не спешит. Он добился своего: незаметно выследил вражеский аппарат и сбил его при посадке. Позволил себе шутку над русскими дикарями, обстреляв их с воздуха. Немец хитер и расчетлив, теперь он возвращается домой. Он никогда не видел «Ваню–Васю» и никогда не увидит. Ему наплевать, есть ли у них родители, братья–сестры или невесты, кто будет рыдать о погибших. Для него они — тарелочка в тире.
Встречный поток воздуха охлаждает мне голову. Ярость ушла, остался трезвый расчет. «Фоккер» приближается, мне надо решить, как атаковать. Я давно не летал на «Ньюпоре». Я ни разу не стрелял из пулемета, установленного на верхнем крыле. Я обязательно промажу, после чего мне каюк. «Ньюпор» легче и маневреннее, но в воздушном бою главное не железо, а мастерство летчика. Барон увеличит счет, я преподнесу ему себя, как конфету на блюдечке. «Льюис» хоть заряжен? Привстаю, откидываю пулемет — все в порядке. Ствол пулемета смотрит почти в зенит. Стоп! А если так…
Летчик в полете постоянно вертит головой — это насущная необходимость, противника надо разглядеть своевременно. Однако самый зоркий пилот не увидит врага в «мертвой зоне». У аппарата это сзади и внизу. Увидеть противника, прокравшегося в «мертвую зону», мешают фюзеляж и хвостовое оперение. Опускаю «Ньюпор» ниже. Расстояние до «Фоккера» постепенно сокращается. Вот он уже надо мной. Тяну ручку управления и медленно–медленно, аккуратно–аккуратно захожу немцу под брюхо. Он меня все еще не видит. Ему не до меня: под плоскостями — линия фронта, аппарат могут обстрелять. Однако снизу не стреляют. Во–первых, мы высоко. Во–вторых, как немцы, так и наши, разглядели в бинокли знаки на плоскостях. Мы буквально рядом, зацепить своего — проще простого. Я — под самым брюхом «Фоккера». Отчетливо вижу костыль, затем полотняную оклейку фюзеляжа. Кажется, встань и достанешь рукой. Это иллюзия — до немца метров двадцать–тридцать. Воздух на высоте разреженный, отчего предметы кажутся ближе.
Пора! Привстаю и кладу палец на спуск «Льюиса». Металл холодит кожу — перчаток в кабине не было. Лето, не замерзнем…
«Льюис» дрожит, извергая пули. Они прошивают фюзеляж немца, пробивают бензобак, бьют по мотору. «Фоккер» сваливается вправо. Падаю на сиденье и закладываю левый вираж. Вижу «Фоккер», он падает, кувыркаясь в белом облаке вытекающего бензина — и вспыхивает. Огненный факел несется вниз, врезается в землю за немецкими траншеями. Это тебе, «ганс», за «Ваню–Васю»! Гори, как они сгорели!..
Из наших окопов выскакивают солдаты, машут руками. Качнув крыльями, иду домой. Я отомстил за смерть друзей, я убил смелого и расчетливого врага, но радости нет. Место черного барона займет другой, карусель с воздушными схватками и смертями не остановится. В кабины аппаратов надо сажать тех, кто развязал эту войну. Кайзера Вильгельма, к примеру. В этом случае согласен на таран.
Вот и летное поле. У края валяется сгоревший «Моран», пламя загасили. Ребят уже достали из–под обломков, людей у «Морана» нет. Большая толпа собралась у фельдшерского пункта. Кого зацепило?
Сажусь, глушу мотор. Ко мне никто не бежит. Снимаю шлем и очки, кладу на сиденье, выпрыгиваю на поле. Быстрым шагом иду к толпе. От нее отделяется человек. Это Рапота. Сергей смотрит вопросительно. Указываю ладонью в землю, он кивает.
— Что здесь? — указываю на толпу.
— Зенько… — он морщится.
Значит, «ганс» все же попал. Надеюсь, ты горел заживо, сволочь!
Раздвигаю толпу. У крыльца на носилках лежит Николай Александрович. Белое лицо, застывшие голубые глаза, подсыхающая струйка крови на левой щеке. На груди бесполезная уже повязка. Рядом с носилками сидит Ольга, она держит Зенько за руку. Лицо ее странно застыло.
— Павел Ксаверьевич!
Это Егоров.
— Я вас прошу: уведите Ольгу Матвеевну!
Подхожу, беру Ольгу под мышки и ставлю на ноги. Она смотрит бессмысленно. Обнимаю ее за талию и веду прочь. Толпа перед нами расступается. Мы выходим на улицу, бредем к дому. Она шагает механически, как заводная кукла. Завожу ее в дом, сажу за стол. Она подчиняется без возражений.
Я запасливый человек, у меня всегда есть. Ставлю перед Ольгой стакан, наполняю до краев. В сенях — бочка моченых яблок, набираю миску. Мясо ей сейчас нельзя, вырвет от одного вида.
— Пей!
Она послушно берет стакан, пьет. Придвигаю яблоки, она ест. Внимательно слежу за ее лицом. Неподвижная маска начинает терять очертания, глаза наполняет влага, первые слезинки выбегают наружу. Подействовало…
— Павлик!.. — она всхлипывает. — Он… Я его бинтую, а он улыбается — меня успокаивает. Потом вздрогнул — и все… Он единственный сын у матери. Рассказывал мне о ней, говорил, будет счастлива со мной познакомиться. Как же это так? Сначала мальчики, потом Николай Александрович…
Сажусь рядом, глажу ее по головке. Она утыкается лицом мне в грудь и тихо всхлипывает. Так это, Оленька, так… Для тебя впервые, мы же насмотрелись… Дружил с человеком, про маму с ним разговаривал, кусок хлеба делил… И вот он лежит перед тобой, холодный и недвижимый, и про маму рассказать некому. Привыкнешь, войне еще длиться и длиться…
Она замирает. Беру ее за плечи, отодвигаю — готова. Встаю, подхватываю на руки. Она уже не пушинка, как в «Метрополе», мы ее хорошо питали в последнее время, однако все равно не тяжелая. Несу ее в спальню, кладу на койку. Быстро раздеваю, сую под одеяло. Она тихонько вздыхает. Глажу по головке: спи!
Возвращаюсь за стол, наливаю себе. Достаю из печи горшок со щами, вываливаю в миску, ем. Пообедав, закуриваю, пуская дым в потолок. Гимнастерка на груди еще мокрая от Ольгиных слез. Ребенок… У меня нет детей и никогда не будет. Женщины от меня не беременеют — проверено неоднократно. Кто–то следит, чтоб скиталец по телам не обзавелся потомством. Если б в своем времени я успел жениться, у меня могла быть вот такая дочь. Пусть легкомысленная и вздорная, но моя! Детей в отличие от жен не выбирают, они такие, какие есть.
За окном колышется ночь, я не заметил, как кончился день. Я не зажигаю лампу — сегодня яркая луна. Умываюсь, раздеваюсь и лезу в койку. Тяжелый был день, но завтра — еще тяжелее.
Ночью просыпаюсь от всхлипываний. Раздаются шлепки босых ног, фигура в белом появляется из–за ширмы и плюхается мне в койку. Беру ее под одеяло, обнимаю, глажу по головке. Она что–то бормочет и затихает. Когда дыхание ее становится ровным, встаю и отношу Ольгу за ширму. У меня узкая койка, я привык спать в ней один…
* * *
Похороны. Служба в местечковой церкви, сельский погост с тремя разрытыми могилами. «Ваню–Васю» отпевают в закрытых гробах, Зенько — в открытом. На кладбище не протолкнуться. Здесь не только свободные от службы офицеры и солдаты. Пришли почти все не выселенные жители местечка. Венки, много цветов. Их сейчас полно в палисадниках.
Полеты приостановлены — нет бензина. Это плохо — война помогает забыться. Настроение в отряде — хуже некуда. Никогда за всю историю части у нас не было таких потерь. В офицерскую столовую никто не ходит, все сидят по домам — сплошная мизантропия. Сергей столуется у нас. Выпиваем по чарке водки (Ольга более не возражает), едим, курим и расходимся. Ольга не плачет, но как–то странно смотрит на нас. Наверное, думает: «А вдруг и этих?»
Сижу дома, терзаю гитару. Я не умею сочинять песни, но могу переделать чужие. Ребята в роте постоянно просили: «Славка, переделай!», им нравилось. Я вышиваю крестиком по чужой канве, правда не всегда получается. От Сергея я таюсь, от Ольги не спрячешься. Она слушает, сложив руки на коленях, иногда просит повторить. Сама не поет.
Егоров присылает посыльного, иду. Егоров осунулся, похудел. Покойный Зенько был его близким другим.
— У меня к вам просьба, Павел Ксаверьевич, — говорит штабс–капитан. — Не могли бы мы собраться у вас, как бывало? Поговорить, послушать пение?
Просьба странная только на первый взгляд. По сегодняшней ситуации — самое то. Договариваемся на вечер. Запрягаю Нетребку и Марию в работу, Ольга вызывается в помощницы сама. У нее теперь мало пациентов: солдаты после происшедшего не беспокоят «фершалку». Я иду созывать.
В шесть вечера у меня — аншлаг. Егоров, Турлак, Рапота, мы с Ольгой. Лишние стулья спрятаны, но отсутствие погибших заметно. Выпиваем, закусываем, но разговор не клеится.
— Спойте нам, пожалуйста, Ольга Матвеевна! — просит Егоров.
Я предупредил Ольгу, но внезапно она говорит:
— Пусть лучше Павел! Он замечательно поет!
Гости смотрят на меня с изумлением. Все равно, если б Ольга сказала: «Кот Васька исполнит арию Индийского гостя»!
— Не подозревал за вами таких талантов, Павел Ксаверьевич! — язвит Турлак. Он давно ко мне не равнодушен.
Егоров смущен. С одной стороны нельзя обидеть хозяина, с другой — шли не за этим. Пока он терзается, Ольга приносит гитару.
— Про военлетов! — шепчет мне. Она становится за спиной и кладет руки мне на погоны. Семейный дуэт. Посмотрим.
Господа военлеты, вам, чье сердце в полете
Я аккордами веры эту песню пою.
Тем, кто дом свой оставил, живота не жалея,
Свою грудь подставляет за Отчизну свою.
Тем, кто выжил в шрапнели, в кого пули летели,
Кто карьеры не делал на паркетах дворцов.
Я пою военлетам, живота не жалевшим,
Щедро кровь проливавшим по заветам отцов.
Здесь нельзя петь «от солдатских кровей», здесь крови не жалеют — ни своей, ни солдатской. Ее действительно льют щедро. Здесь нет матерей, которые создают комитеты, дабы уберечь единственное, взращенное без мужа чадо, от грубых сапог и неучтивых сержантов. Здесь бабы рожают по десять и более детей, им некогда над ними трястись.
Военлеты, военлеты, сердце просится в полеты.
За Россию, за Отчизну до конца.
Военлеты, россияне, пусть Победа воссияет,
Заставляя в унисон звучать сердца.
Мне никогда не нравилось в оригинале «свобода воссияет». Для кого свобода? Для тех, кто грабил и продолжает грабить Россию? Пусть мы не увидим победы, но стремиться к ней надо.
Господа военлеты, вы сгорели в полете.
На разрытых могилах ваши души хрипят.
Что ж мы, братцы, наделали, не смогли уберечь их.
И теперь они вечно в глаза нам глядят.
Вновь уходят солдаты, растворяясь в закатах,
Позвала их Россия, как бывало не раз.
И опять вы уходите, вы стремитесь на небо.
И откуда–то сверху прощаете нас.
Ольга вступает за спиной — тоненько и пронзительно:
Так куда ж вы уходите, может, прямо на небо?
И откуда–то сверху прощаете нас.
Финальный куплет поем дуэтом:
Военлеты, военлеты, сердце просится в полеты.
За Россию, за Отчизну до конца.
Военлеты, россияне, пусть Победа воссияет,
Заставляя в унисон звучать сердца…
У Егорова глаза мокрые, Сергей отвернулся, Турлак смотрит в стол. Не я тому причиной. Как удалось «эскадронщику» написать такую пронзительную песню, мне до сих пор непонятно.
— Что–нибудь повеселей нельзя! — спрашивает Турлак. Он говорит грубо, но я не в обиде: поручика тоже пробрало. Есть у нас и веселее.
— Про одно крыло споешь последней! — шепчет мне Ольга и убегает. Эта лисичка что–то задумала.
Дождливым вечером, вечером, вечером,
Нам, военлетам, скажем прямо, делать нечего,
Мы приземлимся за столом,
Поговорим о том, о сем
И нашу песенку любимую споем:
Пора в путь–дорогу,
Дорогу дальнюю, дальнюю, дальнюю идем,
Над милым порогом
Качну серебряным тебе крылом…
Пускай судьба забросит нас далеко, — пускай!
Ты к сердцу только никого не допускай!
Следить буду строго,
Мне с верху видно все, — ты так и знай!
(Стихи Соломона Фогельсона)
Улыбаются. Эту песню мне не пришлось переделывать, она и без того хороша. Только пара слов… А Турлак не унимается:
— Хорошо вам, Павел Ксаверьевич, есть, кому крыльями качать. У вас кузина. А нам кому прикажете?
— Счас спою!
Мы друзья перелетные птицы.
Только быт наш одним нехорош:
На земле не успели жениться,
А на небе жены не найдешь.
Потому как мы воздушные солдаты!
Небо наш, небо наш родимый дом.
Первым делом, первым делом аппараты.
— Ну, а барышни? — доносится из–за перегородки.
— А барышни — потом!
Первым делом, первым делом аппараты.
Ну, а барышни? А барышни — потом.
Все смеются. А я добавляю:
Нежный образ в мечтах приголубишь,
Хочешь сердце навеки отдать,
Нынче встретишь, увидишь, полюбишь,
А назавтра — приказ улетать.
Потому как мы воздушные солдаты!
Небо наш, небо наш родимый дом.
Первым делом, первым делом аппараты.
Ну, а барышни? А барышни — потом.
Первым делом, первым делом аппараты.
Ну, а барышни? А барышни — потом.
Ну, и финальный аккорд:
Чтоб с тоскою в пути не встречаться,
Вспоминая про ласковый взгляд.
Мы решили друзья не влюбляться
Даже в самых прелестных наяд.
«Девчат» нельзя, это слово простонародное. А про наяд господа офицеры знают — на Пушкине с Лермонтовым росли.
Потому как мы воздушные солдаты!
Небо наш, небо наш родимый дом.
Первым делом, первым делом аппараты.
Ну, а барышни? А барышни — потом.
Первым делом, первым делом аппараты.
Ну, а барышни? А барышни — потом.
(Стихи Алексея Фатьянова)
Из–за перегородки выглядывает Ольга, загадочно подмигивает мне. Понятно.
— Господа! — говорю. — Вы не устали?
— Нет–нет! — заверяют в один голос.
— Вы сочиняете песни сами? — интересуется Егоров.
— Нет, Леонтий Иванович! Их пели другие, я только запомнил. А сейчас песня английских летчиков.
Это не «английских», американских. Но Америка пока не воюет, к тому же нам без разницы.
Мы летим, ковыляя во мгле,
Мы ползем на последнем крыле,
Бак пробит, хвост горит, аппарат наш летит
На честном слове и на одном крыле.
Первый куплет предусмотрительно опущен. На аппаратах нет голосовых раций, в этом времени они размером с вагон. Играю жесткими аккордами, только так можно передать суровость песни. Из спальни появляется Ольга. На ней моя летная кожаная куртка с подвернутыми рукавами, летный шлем и очки. В руках — зажженная свеча. Ольга изображает подбитый самолет. Это очень модно в этом времени — живые картины. Одна рука Ольги — то самое последнее крыло, вторая со свечой отведена за спину — хвост, который горит. Покачиваясь, она кружит вокруг стола. Наивно, но гости смотрят, не отрываясь.
Ну, дела! Война была!
Били в нас германцы с каждого угла,
Вражьи летчики летали во мгле —
Размалеваны, орел на орле.
Но германец нами сбит,
А наш «птенчик» летит
На честном слове и на одном крыле.
Ну, дела! Война была!
Но германца разбомбили мы дотла!
Ольга изображает сброс бомб. Где только видела?
Мы ушли, ковыляя во мгле,
Мы к родной подлетаем земле.
Вся команда цела, и машина пришла —
На честном слове и на одном крыле.
(Перевод Самуила Болотина)
Финальный аккорд. Гости аплодируют. Ольга запыхалась, но улыбается. Господа офицеры не отказывают себе в удовольствии приложиться к ручке. Похоже, мы выполнили поставленную задачу.
— Господа! — говорит Егоров. — У меня для вас новость. Отряду предстоит высочайший строевой смотр.
Если б в дом вошло привидение, наше удивление было бы меньшим.
— Его императорское величество, верховный главнокомандующий, выразил желание приехать к летчикам. Нас выбрали по простому принципу: нигде нет столько награжденных.
Штабс–капитан, по лицу видно, доволен. Командовать отрядом, где у всех летчиков — грудь в крестах, почетно. Были у нас военлеты и без крестов, только недавно их похоронили. Если Е.И.В. останется довольным, наград в отряде добавится.
— Признаться, я сомневался, — продолжает Егоров. — Сами понимаете, военлеты не строевики. Даже хотел отказаться от чести. Сегодняшний вечер убедил меня в обратном. Павел Ксаверьевич — человек, наделенный многими дарованиями. Думаю поручить ему подготовку отряда к смотру. Как считаете, господа?
Господа в своем мнении единодушны. Они очень довольны, что поручают не им. Любая инициатива в любом времени наказуема исполнением. С какого бодуна я сегодня распелся?
— Согласитесь, господа, строевая песня у нас уже есть! — заключает Егоров.
* * *
Есть просьбы, в которых нельзя отказать, но и выполнить их страшно. Сан Саныч попросил: он был верующим человеком, сам он не мог. Айнзац–группа все же достала нас. Мы отбились, уйдя в лес, но пуля угодила полковнику в бедро. Поначалу он бодро хромал, но через день слег. Я пробовал его тащить, но одному, без помощников, — труба дело. К ближайшей деревне я его бы сволок, но все окружающие селения были заняты немцами — на нас шла охота. Слякотной осенью, в шалаше, без еды и медикаментов… Кожа вокруг раны полковника вздулась и почернела, при нажатии пальцем хрустела. Мы оба понимали, что это значит. Чернота добралась до паха; Сан Саныча не спасла бы даже ампутация.
— Уходи! — сказал он мне хмурым утром. — Ты молод, здоров и умеешь воевать. Ты дойдешь! Расскажешь там…
Я пообещал. У меня были большие сомнения насчет того, станут ли меня слушать, но умирающим не отказывают.
— Как только я впаду в забытье, — попросил он. — А сейчас отойди — я помолюсь.
Я отошел. Следовало собрать грибов — третьи сутки мы ели только их. Варили ночью: днем могли заметить дым. Вблизи шалаша грибов уже не было, пришлось идти далеко. Когда я вернулся, Сан Саныч был без сознания. Я поставил котелок с ненужными уже грибами и достал «парабеллум». Полковник дышал тяжело и хрипло, даже в беспамятстве он стонал от боли. Я приставил ствол к его груди — как раз против сердца, и нажал курок…
Через час я был в ближайшей деревне. Немцы только–только ее оставили, жители испуганно прятались по домам. Я достал «парабеллум» и очень внятно объяснил, что мне надо. В лес я вернулся на телеге в сопровождении двух угрюмых мужиков. Мы положили тело на повозку и отвезли в деревню.
Сан Саныч категорически запретил мне это делать, однако теперь я командовал сам. Пока мы ездили, кто–либо мог сбегать к немцам, однако я не боялся. Я сказал мужикам: в лесу полк Красной Армии, меня отправили с поручением. Если меня выдадут, деревню сожгут со всеми обитателями. Видимо, немцы рассказывали нечто подобное, дважды объяснять не пришлось. Покойного положили в наспех сколоченный гроб и похоронили на маленьком сельском кладбище. Я сам укрепил над могилой крест и попросил заказать в церкви панихиду по новопреставленному рабу божьему Александру. Мне собрали в дорогу еды, причем, нанесли столько, что часть я оставил. Деревня спешила избавиться от контуженного сержанта.
К фронту я не дошел — доехал. Армия — это хорошо организованный бардак, существует только разная степень организации. В сорок первом году бардак в тылу немецких армий был еще тот. Вермахт катился на восток, тылы поспешали следом, потому грузовик, едущий к фронту, никого не удивлял. Тем более что за рулем сидел немецкий ефрейтор, который, как все, ругался и скандалил на заправках, требовал от случайных попутчиков сигареты за проезд и проявлял интерес к деревенскому шпику и маслу. Никого не смутил мой немецкий. В вермахте хватало сброда из оккупированных стран, на вопросы я отвечал, что сам чех, этого хватало. Я держался уверенно и нахально. Мне было плевать, разоблачат меня или нет. Мне также было плевать, убьют меня или позволят уцелеть. Если мне говорили, что я заехал не туда, часть моя в другом месте, я просил указать дорогу, после чего благодарил. Я и линию фронта пересек за рулем — в то время она не была сплошной. В последней тыловой части мне сказали, чтоб не ездил вот этой дорогой — попаду прямо к русским, я сказал: «Данке шён!» и поехал. Русские меня тоже не остановили — поста на проселке не оказалось. Перед выездом на большак я переоделся в красноармейскую форму и покатил в ближайший город. Там у первого же солдата спросил, где НКВД.
Допрашивали меня недолго. На второй день в кабинет дознавателя вошел капитан. Дознаватель стремительно вскочил.
— Этот? — спросил гость. Дознаватель подтвердил.
— В самом деле, переехал фронт на машине?
— Так точно, проверили. Дорога в немецкий тыл никем не охранялась.
— Хорошо, что приехал он, а не танки! — сказал капитан. — Не то драпали бы к Москве. Вояки, вашу мать!
— Меры приняли! — смутился дознаватель.
— Ссать я хотел на ваши меры! — разозлился капитан. — Воевать надо! Вот как он! — капитан указал на меня. — Давай это сюда! — он сгреб со стола протокол допроса и кивнул мне: — Сержант, за мной!
Меня помыли, переодели и сытно накормили. Я рассказал капитану все, кроме того, конечно, кто я на самом деле и откуда. Он слушал молча, только курил, зажигая одну папиросу от другой.
— Про вас мы давно знаем, — сказал, когда я умолк. — Окруженцы, выходившие к своим, рассказывали. Военинженер и контуженный сержант, бьющие врага в немецком тылу. Мы даже собирались группу выбросить — установить с вами связь, но не знали, где искать. Жаль Самохина, очень бы пригодился.
— Он боялся: здесь его расстреляют!
— Это почему? — удивился капитан. — Суда над ним не было, приговора нет, а после того, что военинженер сделал, про арест не вспомнили бы. Идет война, сержант, и всякий, кто умеет бить врага, на особом счету. Таких у нас мало. Ясно? Теперь о тебе. Вернешься в артиллерию?
— Я забыл, как стрелять из пушки. Память не восстановилась.
— Резать немцев это не мешало! — хмыкнул он. — Хочешь во фронтовую разведку? Кормят по пятой норме, как летчиков, ну и все остальное… Плохо одно: живут разведчики недолго. Как?
— Согласен!
— Фамилию не вспомнил?
— Никак нет!
— Пиши! — капитан повернулся к писарю. — Бесфамильный Иван Иванович, сержант…
— Павлик! Павлик! — чья–то рука трясет меня за плечо. Очумело вскакиваю. Это не осень сорок первого… Передо мной Ольга в ночной рубашке.
— Ты скрежетал зубами и страшно ругался! — говорит она. — Я испугалась!
— Прости! Кошмар…
— Ты часто скрежещешь зубами, — вздыхает она. — Хочешь, дам брому? У меня есть.
— Не надо, я больше не буду. Извини!
— Ничего! Я думала, рана болит.
Болит, Оленька, только не рана…
Сажусь на койку, она пристраивается рядом. Ее босые ножки не достают до пола и болтаются в воздухе. Наши плечи не соприкасаются.
— Несчастливые мы с тобой! — говорит Ольга. — У меня папа и Юра погибли, у тебя жена умерла…
Я не рассказывал ей о жене, но есть поручик Рапота, наверняка просветил. Хороший у меня друг, только болтливый. Мы сидим и молчим. Две песчинки в океане мироздания, прибитые друг к другу прихотливой волной. Песчинкам бывает грустно. В этом случае им лучше молчать или спать.
— Пойду! — Ольга зевает и прикрывает рот ладошкой. — Спать хочется. Спокойной ночи, Павел!
— Спокойной ночи, кузина!
Глава 15
Сергей в погонах штабс–капитана. Кавалер ордена Святого Георгия (в том числе и Георгиевского оружия) имеет право на внеочередной чин. Автоматически чин не присваивается, его нужно истребовать. Сергей истребовал. Мне некогда этим заниматься, на мне строевой смотр.
«В армии пусть безобразно, зато единообразно!» — говорил мой комбат. С единообразием плохо. Нижние чины отряда имеют исправное обмундирование, но разномастное, так не годится. Императрица Екатерина II вновь хлопочет за нас, причем, трижды. На меньшее титулярный интендант не согласился, поскольку выдача внеочередная. Мой золотой запас похудел, зато солдаты — хоть на парад! Хуже с господами офицерами. Их обмундирование — просто инфаркт. Не армия, а Дом моды. Шаровары за одежду летчики не признают, у них галифе. Галифе — штука удобная, однако не уставная. Боковые карманы у галифе необъятного размера, но Е.И.В. это не оценит. К тому же шьют галифе, кому как вздумается. Турлак загнал в боковые швы стальные тросики, его штаны торчат в стороны, как паруса, он цепляет ими косяки дверей. Это неотразимо действует на женщин, но император у нас мужчина.
Обсуждение формы выливается в спор, Егоров прекращает его жестко. Всем одеться одинаково. Поскольку на дворе лето, вместо кителя — гимнастерка, это высочайше разрешено. Никаких галифе, тем более, с тросиками, хотя по бокам шаровары можно напустить. Головные уборы — пилотки, это выделит летчиков из армейского окружения. Решение принято, выполнять его мне. Господа офицеры не носят готовые мундиры, их шьют на заказ. Где взять портного в местечке без евреев? Да еще такого, чтоб построил мундиры быстро?
Беру грузовик, еду в Минск. Город забит безработными беженцами, портные находятся. Зовут их Мендель Гиршевич и Янкель Гиршевич, как нетрудно догадаться, это братья. Учуяв интерес, братья заламывают цену, торговаться мне некогда. Офицеры заплатят обычную сумму, разницу возместит прапорщик. Требую держать это втайне, иначе неприятности воспоследуют. Офицеры — люди гордые… Портные охотно соглашаются — им все равно. Закупаю материю и кожу. Ольга Матвеевна, прослышав о шитье, захотели обновку. Это мундир и кожаная куртка. Кузина считает, что имеет право на кожу, она причастна к летному делу. Я не спорю — не до того.
Портные поселяются в пустующем доме, где начинают кроить и стучать «зингерами». Я привез евреев в местечко, откуда их выселили; узнают в штабе — огребу по полной. Пусть! Шпионить братьям все равно некогда: работают, не разгибая спин. Через два дня военлетов не узнать. Все в новом и разглаженном, погоны на плечах блестят, ордена на груди сияют. А пилотки! Черные, с алыми выпушками и серебряной лентой крест–накрест поверху. Красота! Ольга примеряет перед зеркалом кожаную куртку и жалеет, что на дворе лето — в черном хроме щеголять жарко.
В остальном дела отвратительные. Все строевые смотры одинаковы. Построение, приветствие высокого гостя, после чего марш мимо него же с задорной песней. Я предполагал, что мотористы, механики и водители — неважные строевики, но действительность превзошла ожидания. Они вообще не умеют маршировать! Большинство нижних чинов — из запаса, многие служили при царе Горохе. Есть солдаты, которым за сорок, тридцатилетний — обычное дело. Авиаотряд — не то место, где солдат муштруют, здесь другие задачи. К тому же орлы–авиаторы не желают стараться. Народ большей частью городской, грамотный, следовательно, разбалованный. На лицах солдат явственно читается: «Господская забава! Офицеры за кресты стараются, нам–то что?»
Я стараюсь не за кресты — у меня их в избытке. На верховного главнокомандующего мне плевать. Но я офицер и не могу видеть отряд стадом баранов. Это моя воинская часть, мне за нее стыдно. Распускаю отряд на обед, после него продолжим. У меня есть идея…
Отряд вновь в сборе, Карачун докладывает. Внимательно оглядываю строй.
— Все в наличии?
— Так точно, ваше благородие!
— Не вижу, что все. Где рядовой Розенфельд?
— Так это… — фельдфебель не знает, что ответить. — Так она…
Я безжалостен.
— Приказано: всех свободных от службы — в строй! Так?
— Так точно!
— Розенфельд несет службу?
— Никак нет, больных не имеется.
— Сюда ее, живо!
Карачун бежит к медпункту. Строй галдит и шевелится: солдаты чувствуют потеху. Это вы зря…
— Смирно! — рявкаю во всю глотку. — Отставить разговоры!
Затихли, но на лицах предвкушение. Появляется Карачун, рядом семенит Ольга. За пять шагов до меня она переходит на строевой шаг и вскидывает руку к козырьку фуражки.
— Господин прапорщик, вольноопределяющаяся Розенфельд по вашему приказанию прибыла.
— Что ж вы, рядовой, пренебрегаете приказами? Или считаете: вас они не касаются?
Ольга молчит, так положено по сценарию. Его мы оговорили за обедом.
— Вы, наверное, считаете, что и без того изрядно маршируете? Сейчас проверим! Смирно! Ша–гом арш!
Ольга чеканит строевым.
— Кру–гом!
Она делает поворот, идет ко мне.
— На–пра–во!
Поворот направо — чисто, без огрехов.
— На–ле–во!..
С лиц солдат сползают ухмылки. Они не могут поверить глазам: «фершалка» чеканит шаг, как записной строевик. А вы как думали? Это дочь офицера, господа нижние чины, считайте, на плацу выросла. Она строевые приемы с младенчества наблюдала. К тому же весенним бездельем мы кое–чем занимались. Ольга сама попросила, господам офицерам идея понравилась. Занятия проходили вдали от любопытных глаз — во избежание разговоров. Сергей старался вовсю: выпускник Михайловского училища был придирчив и строг. Ольга не роптала. Барышня она упрямая, если вобьет что в голову… Ольга и стрелять умеет. Я подарил ей карманный «браунинг», научил с ним обращаться. Ольгу напугали бродячие псы, их много осталось в опустевшем местечке. Стая окружила Ольгу на вечерней улице, псы скалились и рычали. Прапорщик услышал зов и прибежал на выручку. Стаю мы уполовинили, а Ольга теперь пистолетом.
— На месте стой!
Ольга замирает.
— Стать в строй!
На лице ее удивление — об этом не сговаривались. Ничего не поделаешь — ситуация изменилась. Одного показа мало.
— Мне повторить?
Ольга занимает место на левом фланге.
— Отряд, слушай мою команду! На–пра–во! Шагом марш!
Шагают! Пока неуклюже, с ошибками, но стараются. Им только что показали пример, и кто? «Фершалка», пигалица, многим в дочки годится. Стыдно! Слава богу, им пока еще стыдно. Через год будет плевать.
У солдат получается все лучше, я увлекаюсь. Отряд шагает и шагает, делая повороты то на ходу, то на месте. Место Ольги в последней шеренге, я вдруг замечаю, что она отстает. Черт! Ольга — дочь офицера, но все–таки дочь, а не сын.
— Отряд стой! Разойдись! Карачун — ко мне! Розенфельд — свободна!
Вручаю фельдфебелю листки с текстом и с наказом разучить песню к утру. Не мешало бы проконтролировать, но есть дела важнее. Краем глаза вижу, как тяжело, едва не ковыляя, уходит прочь Ольга. Строевые занятия в охотку и на плацу не одно и то же. Строевая подготовка укладывает новобранцев, что говорит о женщине? Обрадовался, ёпрст! Бежать за Ольгой, однако, не спешу, чувства надо скрывать. Достаю папиросы. Странно, но солдаты не расходятся.
— Разрешите, Павел Ксаверьевич!
Это Синельников. Протягиваю коробку. Унтер–офицер берет папиросу, закуриваем. С Синельниковым у меня отношения дружеские, зовем друг друга по имени. Я извинился перед ним за случай с пулеметом, он не обидчив. Папиросы, однако, он ранее не стрелял, ждал, пока предложат.
— Люди обижаются за Ольгу Матвеевну, — говорит Синельников. — Ладно, мы, но ее гонять! Нельзя так с женщиной!
Синельников — образованный, говорит «женщина», а не «баба». Все ясно. Отряд недоволен и прислал ходатая. Инициативу надо поддержать. Только не сразу, не то заподозрят.
— Розенфельд не только женщина, но и солдат! — говорю строго. — Сама в армию просилась, никто не заставлял.
— Все равно нехорошо! — возражает Синельников. — Ольга Матвеевна — добрый фершал, дело знает. Люди ее любят. Женщин надо жалеть! — он смотрит укоризненно. Дескать, что ж ты? А еще кузен ей…
— Ладно! — соглашаюсь с видимой неохотой. — Пусть отдыхает. Но на смотре поставлю в строй!
Синельников кивает, идет к солдатам. Что–то говорит, солдаты улыбаются и расходятся. Люблю делать людям приятное! Теперь — домой! Ох, что нас ждет!
Предчувствия не обманывают. За порогом валяются Ольгины сапожки. Нетрудно представить, как она их стаскивала… Хорошо, что разулась в гостиной, получить сапогом в голову — удовольствие еще то. Аккуратно прибираю сапожки под лавку. В воздухе разлито ощущение грозы, кажется, поднеси палец к потолку — и схлопочешь молнию. Глубокий вдох…
Врываюсь в спальню. Ольга, одетая, лежит поверх покрывала, вытянув ноги. Знакомая поза, и мы когда–то лежали. Ноги у нее сейчас, ох, как гудят! Подбегаю, сдергиваю носки. От неожиданности она не находится, что сказать. Исследую ступни — мозолей и потертостей нет. Очень хорошо! Теперь большим пальцем вот сюда и с усилием вверх! Еще раз! Пальчики в горсть и перебрать каждый, чтоб суставчики расправились! Ладонью — по всей стопе…
Это не «тростник», это «язык тигра». Язык у тигра большой и шершавый, он сильный и ласковый одновременно. Когда тигрица вылизывает котят, те урчат от удовольствия. Этот прием я освоил в совершенстве, здесь мы не ленились. Рани любила делать «язык», обучила и меня. Ей самой такой массаж нравился.
Ольга дышит глубоко, глаза ее закрыты. Кладу на колени вторую ножку, все повторяю. Теперь обе ступни вместе… Ольга тихонько стонет. Стоп! Когда делаешь «язык», опасно перейти грань. Неконтролируемый взрыв эмоций, «сплетенье рук, сплетенье ног, судьбы сплетенье…» Ольга Матвеевна нам кузина, Рани ею не была. С Рани было можно, с кузиной — не положено. Ольга двигает ножки к моим рукам, ей хочется еще. Нет уж! Если дитя не понимает, то взрослые в полном рассудке. Снимаю ее ноги с колен, встаю. Она открывает глаза.
— Я хотела тебя убить! — говорит мрачно.
Кто б сомневался! Понимающе склоняю голову.
— Тебя учили этому в Тибете?
— В Индии. Снимает усталость ног.
И заводит женщину до исступления. Но об этом лучше молчать. Ольга приподнимает ногу, вторую, словно проверяя утверждение, и нехотя садится. Подаю тапочки.
— Подлиза! — говорит она, но по лицу видно: гроза миновала…
Е.И.В. прибывает на летное поле. В местечке полно жандармов и агентов в штатском. Отряд выстроен у ангаров. К нам катит сияющий лаком автомобиль. Николай выходит из распахнутой адъютантом дверцы. На нем защитная гимнастерка, полковничьи погоны, фуражка. На груди — орден Святого Георгия. Император шагает к нам, следом поспешает свита.
— Здорово, летчики–молодцы!
— Здравия желаем, ваше императорское величество!
Хорошо рявкнули! А то! Прапорщик неделю принимал «здравие» за императора.
Царь направляется к специальному возвышению, эдакой сцене с перилами. Чертежик из штаба передали. Досок подходящих не нашлось, разобрали дом в местечке. Казна заплатит.
— Отряд, равняйсь! Смирно! — это Егоров. — Ша–гом марш!
Пошли! Дни стоят сухие, с утра по полю бегали солдаты — поливали из ведер. Пыль прибита и не оскорбит высочайший взгляд. Офицеры — впереди, нижние чины — следом, где–то в последнем ряду — Ольга.
— Пе–сню… За–апевай! — командует Егоров.
Мы летим, ковыляя во мгле,
Мы ползем на последнем крыле,
Бак пробит, хвост горит, аппарат наш летит
На честном слове и на одном крыле.
Хорошо поют, стройно. Солдатам песня понравилась и слова легкие. А сейчас с подъемом!
Ну, дела! Война была!
Но германца разбомбили мы дотла!
Песню сократили до двух куплетов. Для прохождения маршем достаточно.
Мы ушли, ковыляя во мгле,
Мы к родной подлетаем земле.
Вся команда цела, и машина пришла —
На честном слове и на одном крыле.
А теперь с молодецким пересвистом, чтоб удаль звенела.
Ну, дела! Война была!
Но германца разбомбили мы дотла!
— Отряд стой, раз — два! В две шеренги становись!
Встали. Господа–офицера впереди, нижние чины за ними. Е.И.В. спускается с возвышения, по лицу видно — понравилось. Полковник–летчик, поспешающий следом (инспектор авиации фронта) прямо сияет — не подвели. Царь идет вдоль строя. Он изменился со времени нашей встречи, заметно осунулся и постарел. Дела в государстве хреновые. Газеты сообщают о похождениях Гришки Распутина, толсто намекают на его связь с царицей. В правительстве постоянные перестановки, причем, каждый новый министр или премьер хуже прежнего. Про дела на фронте мы и сами знаем. В феврале будущего года революция, в октябре — вторая, в июле восемнадцатого — подвал Ипатьевского дома. Жалко дурака, взвалил ношу не по плечу. Предупредить? И что? Он генералов своих не слушает, а тут прапор с глупым советом… «Желтый дом» прапору гарантирован. Оно–то пусть, только без толку.
«Солдат и офицеров, что возле Нарочи легли, тебе не жалко? — говорю себе. — Из–за него погибли! Действие или бездействие на войне одинаково смертельны. У тех, кто погиб, дети тоже имелись…»
Мне жалко царя. Неплохой по сути человек, образованный, начитанный, жену любит. Не тем делом занялся. Выбор у него был, лучше б сразу отрекся. Наверняка Александра Федоровна, раскудык ее немецкую мать, настояла. Немки пищом лезут Россией порулить. Екатерина I, Екатерина II… Последняя даже муженька придушила, правда, и тот немцем был. Вдова Павла I рвалась царствовать, еле остановили. Вот и эта… Ну что, Александра Федоровна, порулила? Страна на коленях, саму считают немецкой шпионкой, а тут еще Распутин с Вырубовой…
Инспектор авиации представляет летчиков. Полковник в отряде два дня, все проверил, пощупал собственными руками. Подивился строевой песне, но все же одобрил. Вечером мы его угостили, выдали полный репертуар — как я, так и Ольга, полковнику понравилось.
Егорову вручают Святого Владимира с бантом и мечами. Очередные Станислав и Анна у Турлака и Рапоты. Царь уже передо мной. Сказать? Внезапно судорога перехватывает горло. Пытаюсь говорить, но даже сипа не получается. Кто–то не желает, чтоб скиталец мешался не в свои дела. Е.И.В. уже передо мной.
— Прапорщик Красовский! — представляет полковник. — Сбил немецкий аппарат, летал в германский тыл для выполнения специальных заданий и диверсий. Проявил недюжинную храбрость.
— Я вас раньше видел, прапорщик? — спрашивает Николай. — Постойте, вроде в Осовце?
Ну и память у него! Судороги больше нет, урок мы усвоили.
— Так точно, ваше императорское величество! Вы пожаловали мне этот крест и поздравили прапорщиком.
Он кивает и поворачивается. Однако на подносе адъютанта — Георгиевские медали, орденов нет. Николай недоуменно смотрит на полковника.
— За проявленную храбрость и совершенные подвиги прапорщика представляли к очередному чину, — докладывает инспектор, — дважды.
Все ясно. Егоров убедился: его представления не проходят, попросил инспектора помочь. Покойный Розенфельд прав: родня у князей Бельских влиятельная. Царь задумчиво смотрит на мой кортик с темляком, словно вопрошая: «А сам чего не истребовал? Тут бы не отказали!» Мое право: хочу — истребую, хочу — нет. Может, к пенсии берегу!
— Дважды, говорите? Что ж… Поздравляю вас поручиком, господин Красовский!
Рявкаю благодарственные слова. Царь кивает и отходит. Все, опоздал! Рапота в порыве чувств тычет мне локтем в бок. Ну, да, теперь мы в равных чинах. Истребуем звездочку за Георгия — и мы штабс–капитаны! Зачем мне это? Я здесь ненадолго: только что напомнили…
Николай идет вдоль шеренги, раздает медали солдатам. Останавливается против Ольги.
— Вольноопределяющаяся Розенфельд! — сообщает полковник. — Военфельдшер. Дочь коллежского асессора Розенфельда, убитого германцами. Проявила храбрость: под германскими пулями спасала офицера.
К сожалению, перевязка не помогла — Зенько умер. Это не умаляет подвига.
— Не обижают вас в отряде, сударыня? — улыбается царь.
— Никак нет! — рапортует Ольга. — Люди хорошие. К тому же у меня здесь кузен.
— Кто он?
— Пра… поручик Красовский, ваше императорское величество.
— При таком не обидишь! — смеется царь. Свита подобострастно хихикает. — Похвально, сударыня! Мне пишут женщины, просят зачислить их в армию. Я право сомневался, но ваш пример… — Николай протягивает руку, адъютант вкладывает в нее медаль. Царь прикрепляет ее к гимнастерке Ольги. — Поздравляю вас зауряд–прапорщиком, госпожа Розенфельд!
— Спасибо, ваше величество! — лепечет Ольга. Она растерялась.
Царь улыбается, идет обратно. Краткое напутствие, прощание, уф! — свалил! Ну, царь, ну, удружил! Карачун обидится смертельно: отныне Ольга старше его чином, почти офицер. Ей даже кортик полагается с офицерским темляком. Вот так: мужик годами службу ломает, а дамочке звание — за красивые глазки! Ворчу, но самому приятно. Даже непонятно, почему…
* * *
Сражение за Барановичи то притихает, то разгорается. Полки бросают в бой, они сгорают в бесплодных атаках. Число братских могил растет. После Нарочанской неудачи, генерал Эверт боится наступать, бьет в немецкую оборону не кулаком, а растопыренными пальцами, бьет без толку и с огромными потерями. Мы летаем на разведку, это наша главная обязанность. «Фоккеры» с «Альбатросами» нас не беспокоят, у них хватает забот. К нам садится «Илья Муромец», отряд сбегается посмотреть. Огромный, четырехмоторный бомбардировщик вызывает восхищение и восторг.
«Муромец» изрешечен пулями. Двое из экипажа ранены, к счастью, легко. Ольга перевязывает летчиков. Один из них рассказывает. «Муромцы» летают под прикрытием истребителей, те входят в состав эскадры, так было и в этот раз. На задание пошли два «Муромца» и шесть истребителей. У нашего гостя забарахлил мотор, экипаж принял решение вернуться. Шли домой, как мотор заработал. Такое случается, и нередко. Командир корабля решил выполнить задание. «Муромец» полетел к фронту, однако без прикрытия. Станцию разбомбил успешно. Наскочили немцы, сразу три аппарата. У «Муромца» четыре пулемета, отбивались, как могли. Всех немцев вывели из боя, один загорелся в воздухе. Но гиганту досталось: повреждены моторы, фюзеляж и крылья превратились в решето. Еле дотянули до ближайшего аэродрома.
Механики занялись «Муромцем», ведем гостей обедать. Все четверо — поручики, всем за двадцать. Один смуглый, явный кавказец, и зовут его Фархад. Он ранен, Ольга перевязала его. Он смотрел на нее, не отрываясь, а после целовал ручку. Горячо так целовал… Угощаем гостей водкой; кавказец не пьет, он мусульманин. Нетребка приносит гитару, развлекаю гостей. Командира «Муромца» зовут Дмитрий, он сам неплохо поет. Песня английских летчиков ему понравилась, перенимает мелодию. Записываю слова. Гости рассказывают о житье–бытье. Аэродром «Муромцев» в Станьково, это неподалеку от Минска. Летчики бывают в городе часто. С их слов Минск — это вертеп. Рестораны забиты земгусарами, коммивояжерами и спекулянтами; те швыряют деньги без счета. Земгор снабжает действующую армию, а где снабжение — там хабар и воровство. На улицах Минска полно проституток, пройти не дают. Это я и сам видел. В Минске размещается штабы фронта и двух армий, масса тыловых частей, мужчин с деньгами много. Для проституток наступили золотые деньки. Не только для них: шубы и золотые украшения в магазинах разметают. Кому война, кому мать родна. Разложение армии наступает с разложением тыла. Интеллигенция в массовом порядке косит от армии, властители дум не спешат лить кровь за Родину. Совсем как в мое время…
Механики подлатали «Муромца», провожаем гостей. Фархад зыркает по сторонам — ищет Ольгу. Мы ее спрятали. Кавказский мужчина слишком красив, фельдшер самим нужна. Прощаемся, «Муромец» разбегается и взлетает. Случайная встреча, обычная на войне, наверняка больше не свидимся.
Зря так думал: меня командируют в Станьково. Немецкий дирижабль бомбит Минск. Дирижабль летает ночами, днем он слишком уязвим. Зенитная артиллерия успеха не имеет, решили применить истребители. У меня опыт ночных полетов, инспектор авиации вспомнил. Затея бредовая, но приказ есть приказ.
В Станьково меня встречает Фархад — как родного. Он ходит по пятам, выспрашивая про Ольгу. Он влюблен и не скрывает этого. Друзья смеются:
— Фархад увидел барышню — и сражен!
— Неправда! — обижается поручик. — Я много барышень видел, а полюбил Ольгу.
— Ты видел ее всего ничего!
— Ну и что? На Кавказе с одного взгляда влюбляются! Сразу — и на всю жизнь! Зачем долго смотреть? Сразу видно — хорошая барышня! И красивая…
Фархад — симпатичный парень и храбрый летчик. Грудь у него в крестах, товарищи его любят. Однако влюбленные — люди надоедливые.
— Поговори с Ольгой! — просит он. — Ты ее родственник, она послушает. Я хороший человек, кого хочешь, спроси! Думаешь, обижу ее? Никогда! У нас не обижают жен, у нас их обожают.
— Скажи ей сам! — предлагаю. — Возьми машину, съезди и объяснись!
— Я стесняюсь, — вздыхает он. — Вдруг прогонит?
Статный, красивый, усы лихо закручены — и стесняется.
— Как думаешь, — не отстает он, — Ольга меня полюбит?
Пожимаю плечами. Откуда мне знать?
— Я ей предложение сделаю! — горячится Фархад. — Как война кончится, поженимся!
— Я бы не спешил. Одного жениха она схоронила.
Фархад не понимает намека. Ему кажется, что убьют кого–то другого, он–то уцелеет.
— Напиши ей письмо! — даю совет. — Обратно полечу — отвезу.
Фархад уходит сочинять, я готовлюсь к полетам. Я не единственный, кому поручили задание. На фронте хватает пилотов, умеющих летать ночью. Большие силы собраны не случайно. Дирижабль прилетает не каждую ночь и в разное время. Мы дежурим в небе, сменяя друг друга. Кому выпадет честь (или беда) сразиться с германцем — дело случая.
Начальство затеяло этот цирк, вдохновившись успехами союзников — те сбивают дирижабли. Только у союзников на вооружении ракеты, специальные бомбы и зажигательные пули, у нас же ничего нет. Дирижабль — не аэростат, у него пулеметов — как у ежа иголок. Спереди и сзади, сверху и снизу. Дырявить корпус дирижабля — пустое дело. Давление водорода закроет отверстие, газ если и выйдет, то из отдельной секции. В корпусе цепеллина секций много. Однако приказы не обсуждают, летаем. «Ньюпор» кружит над ночным Минском. Светомаскировки в городе нет, что и понятно: нувориши развлекаются. Бомбить такой город — одно удовольствие. Слежу за временем по наручным часам. Срок выходит — лечу в Станьково. Аэродром далековат от Минска, есть и ближе, но мы специально взлетаем с разных полей. Навигация ночью плохая, аппаратам столкнуться при взлете и посадке проще простого. Хоть это продумали.
Утром узнаю — дирижабль прилетал. В воздухе дежурил наш «вуазен». Он рванулся к германцу и попал в луч прожектора. Стрелка–наблюдателя ослепило, пока он привыкал, моргая глазами, с дирижабля ударил пулемет. Раненый пилот посадил «вуазен», но стрелка не спасли. Дирижабль отбомбился и спокойно улетел.
Эта нам урок — держаться вдали от прожекторов, как своих, так и чужих. На дирижабле прожектор тоже имеется. Следующая ночь проходит спокойно. Я снова в небе, высота три тысячи аршин — дирижабли низко не летают. Черчу круги, поглядываю вниз. Дирижабль увижу, как вспыхнут прожекторы. Зенитки будут молчать — в небе свои. Это не единственная причина. Стаканы и осколки шрапнельных снарядов падают на город. Не лучшие осадки, обыватели жалуются. Кое–кого ранило.
Жму на педаль, разворот «блинчиком». Скоро возвращаться. Внизу вспыхивают прожекторы. Прилетел, голубь! Отчего ж и нет? «Вуазен» подбили, показали нам фрицеву мать, кого бояться? Ладно…
Пикировать на сигару нельзя. На площадках цеппелина дежурят стрелки, аппарат заметят. Снижаюсь по широкой дуге. Нельзя атаковать снизу и сверху, у дирижабля здесь мощная защита. По сторонам — слабее.
Прожектора держат цеппелин в перекрестии. Они слепят экипаж и подсвечивают цель. Сближаюсь. Туша дирижабля напоминает облако, моя цель на его боку совсем крохотная. Не промахнуться бы! Приникаю к прицелу. Я тренировался в стрельбе, но сейчас ночь. Ближе, ближе… Все! Тяну за тросик. «Льюис» над головой плюется гильзами. Ручку — влево, вверх, правая педаль — ушел!
Закладываю вираж, смотрю — ничего! Промахнулся? Придется идти на второй заход. Встретят из пулемета, теперь я раскрыт. Стоп! Язык пламени на боку дирижабля! Я все же попал в мотогондолу, перебил бензопровод. Один шанс из тысячи, но перебил. Рассчитывал повредить мотор, но добился большего. Цеппелин поворачивает, бомбардировка забыта. У «гансов» «алярм». Пожар на дирижабле — что может быть страшнее? Кругом водород, если огонь доберется до газа… Весь экипаж брошен на тушение, это к гадалке не ходи. Очень хорошо!
Можно улетать, но у меня азарт. Диск «Льюиса» наполовину полон. Правлю на дирижабль снизу, в бок. Прожектора ведут цеппелин, но свет их уже не силен — далеко. То, что нужно. Гондола экипажа в перекрестии прицела. «Льюис» стучит — привет тебе, «ганс», от тети Моти! Попал, ей богу, попал! Ручку — влево и вверх, вираж! Набираю высоту, смотрю в сторону, куда ушел цеппелин. Пламени не видно, пожар погашен. Пускай! По зубам мы им дали, теперь не скоро приползут…
По возвращению в отряд отдаю Ольге письмо. Она немедленно вскрывает. Читает и улыбается. Протягивает листок мне.
Качаю головой: я не читаю чужих писем.
— Зря! — укоряет она. — Ты слов таких не знаешь!
Не надо, а? Тоже мне Шахнаме! Златокудрая пери моих грез, райская гурия, сошедшая с небес и воспламенившая сердце неугасимым огнем…
— Он показывал письмо? — удивляется Ольга.
Я его диктовал!
Ольга возмущенно фыркает.
— Отвечать будешь? — спрашиваю.
— Непременно! На такое письмо нельзя не ответить. Он такой милый, этот Фархад!
— Пусть сочиняет! Только отправляет обычным порядком. Почтовым голубем я не нанимался!
Вечером Ольга терзает гитару:
Скажи ты мне, скажи ты мне,
Что любишь меня, что любишь меня.
Скажи ты мне, скажи ты мне…
Скажет! Еще как скажет! За Фархадом не заржавеет, кавказские мужчины это умеют. Отряд потеряет фельдшера. Ну и ладно!..
Глава 16
У нас пополнение — и какое! Авиатрисса, женщина–пилот! В штабе фронта рассуждали так: где одна женщина, там и вторая сгодится! Авиатриссу зовут Елена Павловна, она молода и красива. Пополнение сопровождает рой слухов. Дескать, подделав документы, Елена выдала себя за мужчину и поступила в летную школу в Гатчине. По окончании курса воевала на фронте, была ранена, в госпитале обман и раскрылся. В авиатриссу влюбился командующий, у них случился бурный роман. В дело вмешался лично государь. Женатому генералу пригрозили пальцем, разлучницу сослали с глаз долой.
Правды в этих слухах ни на грош. В школе проходят медицинский осмотр, разоблачить обман не трудно. Надо быть слепым, чтоб не разглядеть в авиатриссе женщину. У нее тонкие черты лица и заметная выпуклость спереди. Сомнителен и роман с Эвертом — генерал слишком стар. Разве что с кем моложе…
Егоров в ярости. Женщина–фельдшер куда ни шло, это привычно и понятно. Но женщина–летчик… У Семеновой (это фамилия новенькой) имеется диплом пилота, выданный до войны. Кому и как их давали, Егорову известно. Требовалось взлететь, описать «восьмерки» вокруг укрепленных на поле шестов, и благополучно приземлиться. Короче, взлет — посадка… С таким умением к скоростному аппарату подпускать нельзя. Авиатриссу надо переучивать, да только где? В школы берут исключительно мужчин…
Пока суд да дело, мне поручают устроить новенькую. В казарму к солдатам ей, ясен пень, нельзя, ищем дом в местечке. Выбор богатый: местечко по–прежнему пустует. Елене приглянулся дом близ аэродрома. Карачун обещает постельные принадлежности, посуду и прочее. Интересуюсь, нужна ли прислуга? Елена не офицер, всего лишь вольноопределяющаяся, денщик ей не положен. Почему бы не нанять служанку? Дом запущен, навести в нем порядок непросто. Елена возражает: не белоручка. Выглядит Семенова расстроенной: начальник отряда встретил прохладно. Мне жаль Елену, зову ее в гости. Она улыбается — впервые за день.
Посиделки провалились. Сергей на удивление скромен, Ольга хмурится, Елена ощутила и замкнулась. Отдуваться мне. Болтаю за четверых, беру гитару. Песни только о любви. Елена слушает, мечтательно улыбаясь, Ольга смотрит исподлобья. Вечер пропал. Сергей уходит, я продолжаю петь. Аудитория не внемлет. Елена благодарит и встает. Иду провожать: на темных улочках женщинам боязно.
К дому новенькой добираемся быстро. Елена внезапно берет меня за руку.
— Спасибо, Павел Ксаверьевич!
Пожимаю плечами: не за что!
— Вы единственный, кто встретил меня дружески. Вы добрый человек.
— Уверяю, Елена Павловна, другие военлеты не хуже. Им просто непривычно.
— Я знаю, что обо мне говорят! — вздыхает она. — Поверьте, Павел Ксаверьевич, это все сплетни. Ни в каком госпитале я не лежала, ничьей любовницей не была. Случилась война, я стремилась быть полезной Отечеству. Что из того, что я женщина? Почему нельзя? Сто лет назад, в Отечественную войну была женщина–кавалерист! Я вожу авто, умею летать, на фронте нужны специалисты. Писала прошения, мне отказали. У меня есть родственник–генерал, он знает меня с детства, потому взял шофером. Возила его. Однако родственник при штабе, я хотела на фронт. Упросила его, умолила, он похлопотал. Приехала сюда, а ваш Егоров…
— Он хороший человек, Елена Павловна, поверьте. Все образуется.
— Вы похлопочете за меня?
М–да, напросился.
— В меру моих скромных возможностей.
— Спасибо! — в порыве чувств она обнимает меня.
В отличие от Ольги, Елена высокая, щека ее касается моей. От ее волос пахнет ромашкой.
— Я пригласила б вас зайти, но мне угостить нечем, — говорит она, отстраняясь. — Как–нибудь в другой раз. Хорошо?
— Непременно! — я пожимаю ей руку. Елена предпочитает мужское приветствие.
Она идет к дому и скрывается за дверью. Представляю, как ей сейчас тоскливо: одна, в пустом доме… Хм! А что если?..
Ольга встречает меня неласково.
— Что так долго? Здесь же рядом!
— Поговорили…
Она смотрит в упор. Не нравится мне этот взгляд.
— Знаешь, — говорю торопливо, — я вот что подумал. Две женщины в отряде, почему б вам не жить вместе? Я переберусь в другой дом. Вдвоем вам будет веселее…
— Ни за что!
— Почему?
— Не хочу жить с аферисткой!
— Ольга!..
— Аферисткой, не спорь! Подделала документы, выдала себя за мужчину…
— Ничего она подделала!
Торопливо пересказываю сообщенное Еленой.
— Все равно не буду! — упрямится Ольга. — Не хочу и все!
Со мной нельзя так разговаривать, я тоже могу злиться.
— Не хочешь — не надо! Я сам съеду!
— К ней?
— Ольга!..
— Думаешь, не видела, как ты на нее смотрел? Весь вечер ей пел! Бесстыжая! Не воевать она ехала, а мужчин искать. Знаю я таких!
Ну, все! Моему терпению бывает конец. Чтоб в моем доме и меня же фейсом…
В спальне беру чемодан, бросаю на койку. Халат, тапочки, полотенце… Зубную щетку и порошок возьму в сенях. Переночую у Сергея, дальше видно будет…
— Павел!..
Оборачиваюсь. У нее в глазах озера, и озера эти вот–вот прольются. Семейных сцен мне не хватало!
— Садись! — указываю на койку.
Она садится на краешек. Ручки сложены на коленях — сама невинность. Минуту назад бушевала. Тянет ругаться, но нельзя.
— Пойми, пожалуйста, нам неудобно под одной крышей. Я мужчина, а ты женщина…
— Ты меня совершенно не стесняешь!
Ну, конечно! То, что меня могут стеснять, в расчет не берется.
— Мы с тобой родственники!
Причем, очень близкие. Нашему забору двоюродный плетень, как говорит Нетребка.
Молчит.
— Сама говорила: я скрежещу зубами, не даю тебе спать…
— Я привыкла! Даже не просыпаюсь!
Вздыхаю и сажусь на койку. Нас разделяет чемодан.
— Пожалуйста, Павел! Я больше не буду!
Будешь, обязательно будешь.
— Не сердись! Сама не знаю, что на меня нашло.
Я знаю…
— Ты мне самый близкий человек на свете! Мне с тобой покойно и хорошо.
Сейчас разрыдаюсь. Кузина упадет в мои объятья, и мы прольем светлые слезы. Как–нибудь обойдемся! Ладно, не сегодня… Открываю чемодан, достаю халат и тапочки. Ольга смотрит вопрошающе.
— Я переоденусь с твоего позволения.
Она кивает и уходит. Снимаю с себя все, накидываю халат и беру полотенце. Во дворе, под стеной дома — деревянная бочка, Нетребка натаскал в нее воды. За день вода прогревается… Залезаю — блаженство! Тихо, в саду стрекочут сверчки, небо усыпано звездами. Ветра нет, деревья стоят неподвижно. Приятно сидеть в теплой воде, наблюдая эту красоту. Так бы всю жизнь…
— Павел! Ты скоро?
Не хворать бы вам, дорогая кузина! Такой настрой испортить! Выбираюсь, растираюсь полотенцем, халат на плечи… Ольга, как и я, любит теплую воду. Мария ставит чугунок в печь, но он большой, кузине не вытащить. Опорожняю чугунок в бадью, ставлю его в печь, иду к себе. Засыпая, слышу, как Ольга плещется. Без меня ей с чугунком не справиться, об этом я не подумал…
Иду исполнять обещание, Егоров встречает неприветливо.
— Какой из нее летчик?! — он машет рукой.
— Будет летнабом, они тоже нужны.
— На летнаба, между прочим, учатся. Предположим, сами обучим. Что далее? Летнабу не только смотреть, стрелять надо. И, что хуже, в него стреляют. Забыли Лауница? Вдруг ее ранят или убьют? Она же женщина! Возьмете грех на душу?
Грех брать мне не хочется.
— Она водит автомобиль!
— Хм… — Егоров задумывается. Шоферов в отряде не хватает. — Надо попробовать.
Пробуем. Елена забирается в кабину «Руссо–балта», Егоров занимает место рядом. Грузовик бодро стартует и скрывается в облаке пыли. Елена не обманула — водить авто она умеет. Проходит полчаса, час… Облако пыли сигналит о возвращении. Грузовик тормозит у штаба, Егоров выбирается первым, галантно подает руку даме. Та–ак… Денщик бежит с водой и полотенцем — их благородие изрядно запылились. Егоров показывает на Семенову — вначале она, затем умывается сам, жизнерадостно фыркая.
— Посмотрю, как вы устроили Елену Павловну! — говорит он мне.
Парочка, оживленно беседуя, идет к местечку. Штабс–капитан что–то рассказывает, Елена смеется. Результата ждать не приходится: Нетребка получает заказ. Он краснодеревщик, ладит красивую мебель. Ефрейтор доволен: за мебель офицеры платят. Егоров велел не стесняться — все, что пожелает Елена Павловна. Ольга рада за денщика, но я подозреваю: Нетребка ни при чем. Довольны все, кроме поручика. Мы таскали каштаны, съедят их другие. Поручику не привыкать — планида у него такая…
* * *
Из штаба фронта приходит радио: в Минске концерт для раненых офицеров. Красовскому и Розенфельд прибыть для выступления. Ну, дела! Ольга в панике: одно дело петь в узком кругу, другое — в городском театре. Концерт состоится именно там. Готовиться некогда — выступление сегодня. Переодеваемся, цепляем награды, залезаем в кузов грузовика. В кабине занимает место Егоров. Нам с Ольгой надо обсудить программу. На всякий случай у нас баул с одеждой, но абсолютно неясно, что пригодится.
К счастью, нас встречают. Грузовик тормозит на улице Подгорной, Егоров входит в театр и возвращается со знакомым инспектором. Полковник жмет мне руку, галантно целует ручку Ольги.
— Споете песни военлетов, — объясняет он. — Те, что я слышал. Концерт самодеятельный, все армии представили артистов. Я вспомнил о вас. Не подведите! Пусть знают летчиков!
Нас ведут в театральную гримерку. Есть время умыться, привести себя в порядок. Нахожу служительницу, объясняю, что нужно. Она соглашается. Других женщин среди артистов нет, отчего не помочь? Идем с Ольгой на сцену. Занавес закрыт, на сцене — офицеры, есть вольноопределяющиеся. Это артисты, они волнуются. На Ольгу глядят с любопытством: женщина в форме — диковинка. Смотрим в щель занавеса. Зал полон. Золотых погон мало, главным образом, защитные. Фронтовики… Много бинтов; костыли, трости… Сотен пять зрителей — театр небольшой. Ольге дурно: выступать перед таким собранием! Веду ее в гримерку. Мы в конце списка, есть время собраться.
— Павлик, я не смогу! — лицо Ольги в пятнах. — Столько людей!
Приседаю перед стулом, беру ее за ручки.
— Оленька, это офицеры. Такие же, как Леонтий Иванович, Сергей, Турлак. Они хорошие люди. Они пострадали за Отчизну, их нужно развлечь.
— Я обязательно собьюсь или слова забуду!
— Они не будут строги. Они ведь знают, что мы не артисты.
— Может, ты один?
— Им приятно видеть женщину. Не волнуйся, у нас получится!
Успокоив кузину, иду за кулисы. Концерт начался. Самодеятельные артисты поют, декламируют под музыку. Это очень популярно в это время — мелодекламация. Выступают неплохо. Любой командир желает отличиться — показать, какие у него орлы, в корпусах отобрали лучших. Нас дернули второпях. В ложе — сам командующий фронтом, мне шепнул это Егоров. Ольге я не сказал — упадет в обморок. Генерал ощущает вину за проваленное наступление, для уцелевших в бойне устроили концертик. «Успокойся! — говорю себе. — Чего взъелся?» У меня просто мандраж; я, как и Ольга, паникую.
Разглядываю публику. Артистов принимают хорошо: аплодируют, кричат «браво». Однако не все. Замечаю штабс–капитана в третьем ряду. Он сидит с краю, вытянув в проход загипсованную ногу. В руке — костыль. Лицо у штабс–капитана хмурое, он не улыбается и не аплодирует. Где его ранили? Под Столовичами? Там лег цвет гренадерского корпуса. Под Барановичами? Дивизия генерала Саввича, потеряв 2600 офицеров и солдат только убитыми, захватила Болотный Холм, который немцы вернули к вечеру. При этом попали в плен 8 русских офицеров и 284 солдата… Русские дрались храбро, не их вина, что начальники бездарные.
На сцене корнет поет арию. Замечательно поет, наверняка брал уроки. Штабс–капитан кривит губы. Что ему до страданий опереточного графа? Внезапно понимаю: о погибших военлетах петь нельзя. Летчики — привилегированная часть армии, им служить легче и наград у них больше. Военлеты гибнут, но не полками. Нас не поймут, штабс–капитан с костылем не поймет.
Возвращаюсь в гримерку. Ольга в платье, судорожно мнет в руках платочек.
— Оленька! — говорю как можно ласково. — В песне про военлетов будут иные слова.
— Я не успею выучить! — она снова в панике.
— Подхватишь на лету, они не сложные. Ты у меня умница! — чмокаю ее в лоб. — Ты у меня самая лучшая!
Она вздыхает и утыкается лицом мне в грудь. Вот и славно. В гримерку заглядывают — наш черед…
— Военный летчик, поручик Красовский! — объявляет ведущий в мундире Земгора. — И его очаровательная спутница госпожа Розенфельд!
Чтоб ты сдох, земгусар! Какая Ольга спутница? Она зауряд–прапорщик! Поздно…
Выхожу на сцену. В зале легкий шорох — разглядели. Предыдущие артисты не блистали наградами. В зале фронтовики, они знают цену Георгиевскому оружию. Гитара…
Мы, друзья, перелетные птицы,
Только быт наш одним нехорош:
На земле не успели жениться,
А на небе жены не найдешь…
Из–за кулис появляется Ольга. На ней синее платье, в руках — кружевной зонтик. Кузина привезла его из Москвы — на фронте без зонтика просто никак. Пригодились кружавчики. Ольга гуляет, изображая недоумение. Зачем искать жену на небе, когда она на земле! Ходит без призора, в то время пока поручик поет. На лицах зрителей улыбки — у Ольги получается.
Потому как мы воздушные солдаты!
Небо наш, небо наш родимый дом.
Первым делом, первым делом аппараты.
— Ну, а барышни? — капризный вопрос.
— А барышни — потом!
В зале смеются и хлопают. Смотрю в ложу: командующий фронтом улыбается. Генерал запретил офицерам увлекаться женщинами. Злые языки утверждают: сам Эверт это правило нарушает. Это как всегда…
Чтоб с тоскою в пути не встречаться,
Вспоминая про ласковый взгляд…
Финальный аккорд, Ольга кланяется и бежит за кулисы. Зал аплодирует, штабс–капитан с костылем — нет. Остаюсь один; Ольга выйдет к последнему номеру. У нас четыре песни, ей еще переодеться.
«Дождливым вечером» и песню английских летчиков встречают тепло. Штабс–капитан не аплодирует. Кланяюсь, смотрю за кулисы — Ольга успела.
— Господа, мою партнершу неправильно объявили. Позволю себе исправить ошибку. Военный фельдшер, зауряд–прапорщик, Георгиевский кавалер Ольга Матвеевна Розенфельд! Прошу!
На Ольге новенький, построенный к смотру, мундир и летная пилотка. На груди — Георгиевская медаль. Ее встречают аплодисментами, офицеры вытягивают головы, чтоб лучше рассмотреть. Диковина! Штабс–капитан в третьем ряду кривит губы. Ах, ты!..
— Зауряд–прапорщик получила награду из рук государя–императора за храбрость, проявленную при спасении офицера.
Уточнение лишнее: Георгия вручают только за храбрость. Но мне не нравится штабс–капитан. Ага, перестал ухмыляться! Тебя, наверное, тоже спасали: останавливали кровь, накладывали повязку. Смотрю на Ольгу. Кузина раскраснелась, улыбается. То, что нужно.
— Песня посвящается офицерам–фронтовикам!
Ну, с Богом!..
Господа офицеры, по натянутым нервам
Я аккордами веры эту песню пою
Тем, кто дом свой оставил, живота не жалея.
Свою грудь подставляет за Россию свою.
Тем, кто выжил в окопах, в атакующих ротах,
Кто карьеры не делал на паркетах дворцов.
Я пою офицерам, живота не жалевшим,
Щедро кровь проливавшим по заветам отцов.
Ольга стоит рядом, ей рано вступать. Сможет? Припев пою один, она молчит. Дальше…
Господа офицеры, как сберечь вашу веру?
На разрытых могилах ваши души хрипят.
Что ж мы, братцы, наделали, не смогли уберечь их.
И теперь они вечно в глаза нам глядят
Слушайте, генерал от инфантерии, слушайте! Вы бросили полки в самоубийственные атаки. Вам они будут смотреть в глаза, вам будут сниться розовощекие мальчики, бежавшие на немецкие заграждения. Пробитые пулями, разорванные снарядами, исколотые штыками…
Вновь уходят солдаты, растворяясь в закатах,
Позвала их Россия, как бывало не раз.
И опять вы уходите, может, прямо на небо?
И откуда–то сверху прощаете нас…
Ольга вступает неожиданно:
Так куда ж вы уходите, может, прямо на небо?
И откуда–то сверху прощаете нас…
Голос ее, высокий, чистый и необыкновенно сильный заполняет пространство театра. У меня перехватывает горло: вдруг сорвется, не вытянет? Нельзя, сейчас нельзя, этого не простят! Это не ария, это молитва. Держи, Оленька, держи! Я тебя расцелую, я для тебя что хочешь сделаю, только держи! Пожалуйста! Держит… Голос звучит. Он пронзает мундиры, проникает в тела, заполняет каждую клеточку сердца. В нем скорбь и горечь, в нем плач по утратам. Застывшее лицо штабс–капитана Зенько, закрытые гробы с обезображенными телами Иванова и Васечкина… Это они сейчас смотрят на нас, и я уверен, что прощают…
Глаза у штабс–капитана в зале влажные. Он елозит костылем по проходу, что–то собираясь сделать. Что? Штабс–капитан опирается на костыль и тяжело встает. Чуть помедлив, встает его сосед, затем офицер за спиной. Словно волна бежит по залу: один за другим офицеры встают, скоро стоит весь зал. Спазм перехватывает мне горло, но я беру себя в руки: мне надо петь. Завершаем дуэтом:
Офицеры, офицеры, ваше сердце под прицелом.
За Россию, за Отчизну до конца.
Офицеры, россияне, пусть Победа воссияет,
Заставляя в унисон звучать сердца.
Последний аккорд. В зале мертвая тишина. Кланяюсь. Вам, фронтовикам, кланяюсь. Я не артист, выпрашивающий аплодисменты, я один из вас. Я знаю, откуда вы пришли, и что там видели… Рядом кланяется Ольга. Выпрямляемся, стоим. Что дальше? Тихо…
Театр взрывается. Это не аплодисменты и не овации, это какой–то водопад. Зрители хлопают, кричат, штабс–капитан бьет костылем о пол. Многие бегут к сцене, протягивают руки, что–то пытаются сказать; только ничего не слышно — шум стоит невообразимый. Растерянно смотрим. Зал не унимается. Никто не кричит «бис!» — молитвы на «бис» не поют, однако прочих возгласов хватает. Смотрю в ложу: Эверта нет. Обиделся? Ну, и пусть!
Шум в зале внезапно стихает. Все смотрят нам за спину. Оборачиваюсь. Генерал Эверт появился из–за кулис, идет к нам. Следом поспешает свита. Замечаю полковника–летчика.
— Позвольте, господа, от вашего имени поблагодарить поручика и зауряд–прапорщика! — говорит генерал залу. — Нам известны подвиги поручика, это он повредил германский дирижабль над Минском, заставив супостата с позором удалиться. (Полковник–инспектор доложил, это к гадалке не ходи). Я не предполагал, однако, что поручик славно поет. Спасибо! — генерал жмет мне руку. — О таланте зауряд–прапорщика у меня вообще не слов! — Эверт смотрит на Ольгу, затем в зал: — Хороша, господа, правда? Чертовски хороша! А как поет! Я нарушу субординацию, но мне, старику, можно, — он обнимает Ольгу и троекратно целует. Старый сатир! — Вот, что я скажу, господа офицеры! Если женщины у нас такие храбрые, то мужчинам грех быть хуже. Одолеем супостата! Я прав?
Слова правильные, идеологически выдержанные. Я думал, что укорю генерала, а сыграл ему на руку. Не мне спорить с монстрами.
Зал аплодирует. Свита генерала спешит засвидетельствовать почтение. Мне жмут руку, к ручке кузины прикладываются. Полковник–инспектор прямо лучится: его подчиненные уели всех. Ярмарка тщеславия.
Из театра выходим сквозь строй. У служебного хода толпа офицеров, они аплодируют. Ольге вручают букет — кто–то расстарался. Счастливчик допущен к ручке, остальные завидуют. Вот и наш грузовик. Нас приглашали остаться на ужин, настойчиво приглашали (Ольгу, конечно, я — как приложение), но мы отказались — завтра полеты. Шофер бросает баул в кузов.
— Ольга Матвеевна! — Егоров открывает дверцу кабины. Штабс–капитан сидел в зале, все видел и слышал. Ему, как и другим, хочется сделать Ольге приятное.
— Я с Павликом! — возражает Ольга и лезет в кузов.
В глазах провожающих — острая зависть. Именно так, господа, Павлик! Заслужили! Можно сказать, непосильным трудом…
Садимся, грузовик трогается. Нам машут руками. На повороте Ольгу бросает ко мне. Обнимаю ее за плечи — шофер ведет грузовик чересчур лихо, на деревянной лавке усидеть трудно.
— Тебе тоже понравилось? — спрашивает Ольга. Голос у нее какой–то задавленный.
— Ты просто чудо, солнышко!
Чмокаю ее в висок.
— Сама не знаю, как получилось! — говорит она. — Смотрела на раненых офицеров и вдруг вспомнила. Николая Александровича, мальчиков…
Глажу ее по плечу. Она прижимается ко мне, затем находит мою руку. Едем, обнявшись, так теплее. Вечер прохладный, под брезент поддувает, а кожаные куртки мы не захватили. В местечко прибываем за полночь. Шофер тащит баул в дом, прощаемся с Егоровым. В доме тепло, Мария протопила. Достаю из печи пирожки, из сеней приношу горлач с молоком. Мы жутко проголодались. Ужин закончен, Ольга идет в спальню. Набрасываю халат, тащу из сеней деревянную бадью. Вода в чугунке теплая — в самый раз. Опорожняю его в бадью. Ольга в халатике и наблюдает за мной. Сидит на стуле и странно смотрит.
— Мойся! — говорю ласково. — Я воздухом подышу.
— Сил нет! — вздыхает она. — Кто б меня помыл?
Это не вопрос, это предложение. Что теперь? Я не хочу ее обижать, она не заслужила. Почему б не помочь кузине? Сама говорила, что не стесняется…
Беру ковшик. Ольга сбрасывает халат и забирается в бадью. Поливаю из ковша узкие плечи, спинку, грудь… С той поры, как видел ее обнаженной, тело Ольги округлилось. Это больше не галчонок, это взрослая женщина с заметными формами… Беру мыло. Я сделаю ей «тропический ливень», он восстанавливает силы. Всего лишь пальцами и всего лишь вдоль спины. Не сильно, но быстро. Это как душ, только струи у него толстые — как у тропического дождя…
Ольга тихо стонет, кажется, я перестарался. Надо «ливень», а не «язык»! Торопливо мылю ее, поливаю из ковшика. Все!
— Одевайся и в постель! — говорю строго. — Живо, не то простудишься!
Выбегаю во двор. Где моя бочка? Здесь! Вода в ней ледяная. Нетребка, лодырь, ясен пень натаскал с вечера, вода колодезная, прогреться не успела. Вот и славно, это то, что надо. Ухаю в ледяную купель и замираю. Терпи! Мерзни, мерзни, волчий хвост! Ты на что нацелился, на что покусился? Тебе ее хранить доверили, а не лапать! Сатир контуженный…
Славная штука холодная вода! Несколько минут, и мысли только о тепле. Нам никто и ничто более не нужно, нам бы только под одеяло! Зубы выбивают дробь…
— Павлик! Ты где? — Ольга на крылечке в одной рубашке.
Выскакиваю, набрасываю халат, бегу к дому. Вечер прохладный, а она после купания…
— Опять в бочке сидел? — она трогает мои руки. Ладошки у нее теплые–теплые. — Боже, ледяные! И зубы стучат… Ты с ума сошел! Заболеешь! Живо!
Погоняемый тычками, влетаю в дом. Толчок в спину несет меня к Ольгиной спальне. Постель ее разобрана и даже смята: я заставил ее встать.
— Дурак контуженный! — Ольга сдирает с меня халат. — Схватишь воспаление легких, чем я тебя вылечу? Я твоих «тростников» не знаю, ты мне даже не показал. Лезь под одеяло, живо!
Напутствуемый тычком, влетаю в постель. Она теплая, ее успели согреть. Блаженство! Ольга устремляется следом. Койка узкая, двоим лечь — только на боку. Еще лучше обнявшись, иначе тот, кто с краю, может упасть. С краю у нас Ольга…
— Господи, какой дурак! — она гладит меня по голове. — Сколько можно таиться? Я же вижу! Как ты на меня смотришь, как ты меня желаешь. Чего ты боишься? Что не отвечу взаимностью? Так я устала обратное показывать! Как только его не поощряла! Обнимала, целовала, пела ему… Даже разделась перед ним! Нет, он в бочку полез! Я вся истомилась, ожидаючи!
Она прижимается ко мне. Тело ее горячее, оно не согревает, оно обжигает. Ее рубашка ни от чего не защищает, это какая–то паутинка, а не ткань. Под рубашкой у нее ничего нет, я чувствую это каждой клеточкой.
— Милый мой, дорогой, желанный… — она обнимает меня за шею и покрывает лицо поцелуями. — Как я тебя люблю!
Руки у нее теплые, губы — мягкие, а я не железный…
* * *
Солнечный зайчик бьет мне в глаза. Я не в своей постели, солнце не будило меня раньше. Скашиваю взгляд. Ольга спит, свернувшись в клубочек. Ночью мы составили койки. Мне жалко будить Ольгу, но время не ждет. Осторожно глажу ее по плечику.
— Павлик! — бормочет она. — Не надо! Пожалуйста! У меня там все болит!
— Я не за этим…
Она резко поворачивается.
— Надо поставить койку на место.
— Зачем?
— Придут Мария с Нетребкой. Увидят составленные койки и все поймут.
— На дворе двадцатый век, а мы люди цивилизованные…
Отшлепать бы ее! От души! Поздно…
— Цивилизованные люди живут в Петрограде. Они нюхают кокаин и постигают французскую любовь. Я не цивилизованный, я офицер. Офицер не смеет выдавать любовницу за кузину, это низко и постыдно. Сослуживцы устроят ему бойкот и будут правы. Неужели трудно отнести койку на место?
— Нам каждый день ее таскать?
Можно, конечно, и не таскать, можно вернуться к прежним отношениям. Только поздно пить боржоми, если влез в постель кузины. Выход есть.
— Нетребка закончил мебель для Елены Павловны. Тебе, наверное, интересно глянуть?
— Вот еще!
— Я бы рекомендовал. Ты женщина, и немедленно захочешь мебель себе. Например, кровать — широкую и удобную. Тебе ведь надоело спать на узкой, не правда ли? Нетребка будет рад сделать — деньги он любит.
— Павлик! (Чмок!) Ты у меня! (Чмок!) Самый умный! (Чмок! Чмок!)
Был бы умный, спал один…
Тащим койку на место. Ольга смешно пыхтит — койка тяжелая. Ничего не поделаешь — в одиночку не отнести. Койка занимает законное место, Ольга ныряет под одеяло. Вот те раз: я собрался дремать в одиночестве. Ольга смотрит ждущим взглядом. Пристраиваюсь сбоку. Она накрывает меня одеялом, зевает.
— Поспим немножко, хорошо? Когда еще они придут! Мы теперь вместе спать будем. Всегда!
Моего мнения на этот счет, понятное дело, не спрашивают. Было у меня предчувствие, было…
Глава 17
Завершился год семнадцатый. Чему надлежало произойти, произошло. Отрекся от престола Николай. Армия в лице командующих поддержала отречение, кое–кто умолял царя это сделать. Бывают в истории моменты, когда безумие овладевает головами: люди с восторгом пилят сук, на котором сидят. Каким бы ни был царь, он оставался единственной скрепой, державшей государство. Убрали скрепу, и все поползло…
Генералы прогнулись перед Временным правительством — и совершенно зря: их стали снимать с должностей. Подозрительных командующих сменяли р–революционные. Но даже их либералы боялись. Пара дивизий, снятых с фронта, — в Петрограде монархия. Или, скажем, военное правительство. Временных выводят из Зимнего, вешают на фонарях… Надо было уничтожить армию, либералы этим занялись. Петроградский Совет ввел солдатские комитеты. Приказ распространили в войсках, армия заволновалась, офицеров начали убивать. Революционеры продолжили. Декларация прав солдата отменила дисциплину. Генералы умоляли Декларацию не принимать; однако Керенский — этот Горбачев семнадцатого года, документ подписал. Если Приказ подсек опоры, то Декларация их снесла. Армия как боевой организм смертельно заболела. Полки не подчинялись командирам, солдаты шли к немцам брататься, верные долгу части стреляли в изменников. На фронте и в стране наступил хаос. Керенский спохватился: союзники требовали воевать, но было поздно. Июльское наступление провалилось. У русской армии было все: мощная артиллерия, современное оружие, в достатке снарядов и патронов, но не было желания сражаться. Полки митинговали и не шли в атаку, а те, что пошли, сгорели в боях.
Отряд пережил год спокойно. Ушел командовать дивизионом Егоров, с ним уехала авиатрисса. Начальником отряда назначили Рапоту. Солдатский комитет возглавил Синельников, это помогло нам избежать эксцессов. Солдаты нас не задирали, мы держались вежливо. Нас перестали звать «благородиями» и отдавать честь; это было не страшно. Денщиков переименовали в вестовых, за работу мы им платили. Вот и все перемены. Мы летали, сражались, но больше по инерции, чем из чувства долга.
К ноябрю армия развалилась. Солдаты потянулись домой, в том числе и наши. Нетребка дезертировал одним из первых, на прощанье он попытался нас обокрасть. Я застал его с мешком на плечах и без лишних слов достал «Браунинг». Нетребка вытряхнул мешок на койку; я узрел среди вещей Ольгины панталончики и долго смеялся. Расстались мы по–хорошему. Я подарил вестовому сто рублей, он всхлипнул и назвал меня «благородием». Мы даже обнялись на прощание. Вслед солдатам двинулись летчики. В девятьсот шестнадцатом отряд пополнили, главным образом, офицерами. Кто–то из них подался на Дон, другие — бог знает куда. В отряде остались я и Рапота. В ноябре подписали перемирие, нам приказали вывозить имущество. Это было не просто, но мы справились. Сгрузили аппараты на Ходынском поле, получили расписку и пошли по домам.
С Ольгой мы обвенчались. Я не хотел жить «цивилизованно», она приняла мое предложение. Как мне показалось, с радостью. Офицеру для женитьбы нужно разрешение; я его испросил. Свадьбы не было: война… Обвенчались и Рапота с Татьяной. Став начальником, Сергей выписал невесту и зачислил денщиком. Денщик и начальник поженились…
В марте пришла телеграмма. Отец был краток: «Сколько у нас времени? Ты с нами?» Я отозвался короче: «Постарайтесь до октября, я остаюсь». Ответ прибыл назавтра: «Храни тебя Господь!» Посыльный отца привез мне пакет: маленький, но тяжелый. Три тысячи рублей золотыми монетами — отец сдержал слово. У меня оставались и бумажные деньги; на первое время должно хватить.
Москва встретила нас хмуро. Темный, заваленный снегом город мало походил на Москву шестнадцатого. Холодный прием ожидался у Ольгиной тетки. Москвичи ели картофельные очистки, а тут лишние рты… Ольга уверяла, что тетка у нее радушная, я позволил усомниться. Мы не поехали к тетке сходу. Извозчик попался смышленый: банкнота с портретом царя Александра немало тому способствовала. В квартиру тетки я ввалился с мешком. Пока Настасья Филипповна обнимала племянницу, я выложил на стол кульки с чаем, сахаром, буханку хлеба, шмат сала, в завершение вытащил тушку гуся. Он обошелся мне в «катеньку», но он того стоил. Гусь разлегся на полстола, свесив длинную шею. Это зрелище заставило родню умолкнуть. Настасья Филипповна и мальчики–подростки, ее сыновья, не отрываясь, смотрели на птицу.
— Его лучше варить или жарить? — спросил я, тронув мощный клюв.
— Кто же варит гуся? — возмутилась хозяйка. — Его жарят. Еще лучше — запечь!
— Дров нет! — пискнул один из мальчиков.
Это было правдой. В квартире царил холод, родственники были в пальто.
Я вышел и вернулся с вязанкой дров — извозчик посоветовал купить. Я же говорил: попался смышленый…
— Костя! — сказала тетка голосом маршала. — Тащи самовар! Миша! Руби лучину! Сначала для самовара, потом для печи. Не видишь, гости озябли?..
Гуся в тот вечер мы не попробовали. Настасья Филипповна захотела начинить его яблоками, в доме их не было. Жаркое отложили, и без него еды хватало. Мы поужинали и легли спать. После теплушки кровать показалась раем, мы с Ольгой уснули мгновенно.
Утром я отыскал смышленого извозчика. Мы с вернулись, груженные мешками и пакетами. Следом ехали сани с дровами. Мешки перетаскали в квартиру, дрова сбросили во дворе. Мальчики пилили замершие стволы, я колол, Ольга носила поленья в сарай. С дровами стоило спешить — в холодной Москве их воровали. Настасья Филипповна начинила гуся яблоками (мне удалось их купить), к ужину жаркое поспело. Устал я неимоверно, и, пожевав мясца, отправился спать. Ольга осталась с родней.
Она разбудила меня за полночь. Я спал, обняв подушку, что при наличии жены, смотрелось вызывающе. Ольга восстановила статус–кво и завозилась, устраиваясь удобнее. От нее вкусно пахло яблоками. Спать супруга не собиралась.
— Тетка считает: мне повезло с тобой, — сказала она, запуская руки мне под рубаху.
— Щекотно! — пожаловался я. Ольга не обратила внимания.
— Еще сказала: будь она помоложе, непременно тебя бы отбила!
— Она и сейчас хоть куда! — заметил я, недовольный происходящим.
В следующий миг я охнул: Ольга щипалась не хуже гуся.
— Больно? — спросила она заботливо.
Я подтвердил.
— А не болтай глупостей! Ты тетки моей не знаешь! Покойный дядя ей перечить боялся!
В тот миг я был не лучше покойного: Ольга распоряжалась моим телом, как хотела.
— Может, поспим? — предложил я робко.
— Вчера спали! — отрезала она. — Я законная супруга, у меня есть права!
— А у меня? — спросил я.
— У тебя — обязанности! Будь добр исполнять!
Я вздохнул и послушался.
* * *
Ольга лечит детей.
Это вышло случайно. На фронте я показал Ольге «тростник», она освоила. «В отряде «тростник» не применяли — нужды не было. В Москве пришлось. Заболел Костя — младший сын Настасьи Филипповны. Он вспотел, пиля дрова, и скинул пальто. В тот день было морозно…
Настасья Филипповна, измерив температуру, заволновалась. Костя был совсем плох, требовался врач. Мне продиктовали адрес. Я собрался идти, но Ольга остановила.
— Неси воду! — сказала твердо.
Я послушался — попробовать стоило. Врача бы я нашел, а вот лекарства… Тетку и старшего брата попросили выйти. Настасья Филипповна не возражала. С нашим появлением жизнь ее изменилась в лучшую сторону, тетка считала, что нам все по силам.
— Поможешь мне! — попросила Ольга.
Помогать не пришлось — у нее получилось. Скоро Костя спал, а назавтра попросился гулять. Тетка рассказала об этом подругам, те — своим. Сарафанное радио сработало быстро: через неделю в прихожей толпился люд. Орущие младенцы в одеялах, вялые от жара подростки, встревоженные мамы, хмурые отцы. В ту зиму в Москве болели часто — скудное питание, холод в домах…
Одну из комнат отвели под кабинет, организацией приема занялась тетка. Она же установила таксу: высокую, но справедливую. Мы попросили не брать плату с бедных, тетка заверила, что не посмеет. У меня на этот счет были сомнения, однако возражать я не стал. Люди в прихожей были неплохо одеты: Москва еще не растратила богатств. Мне поручили следить за порядком и сопровождать Ольгу на визиты.
Весной больные растаяли, мы с Ольгой бездельничаем. Времени много, убиваем его вместе. Я исполняю прихоти жены — все, что ей взбредет в голову. Добываю сладости, купаю ее в ванне, делаю «язык» и укладываю спать, разве что колыбельных не пою. Ольга счастлива. Она так счастлива, что мне стыдно. Ибо причина ее счастья — во мне. Ольга уверена: я полюбил ее с первого взгляда. Герои часто робки с женщинами, поэтому я долго молчал. У меня доброе сердце, я принял ее горе, как свое, и не смел тревожить ее признанием. Ей пришлось меня поощрять, но я не верил своему счастью. Оставалось прибегнуть к последнему средству…
Ольга развивает эту тему: ей она нравится. Она вспоминает новые подробности. В зачет идет все: спасение чести и жизни любимой, трогательная забота о ней же, исполнение мною любовных песен и моя ревность к Фархаду. В любой теории есть изъян, Ольгина не исключение. История с Липой в нее не вписывается. Ольга о Липе знает. Не понятно от кого, но знает. Ольга поступает как современный историк: если факт противоречит концепции, то неправилен факт, а не концепция.
Я не спорю, я не хочу ее огорчать. Мне хорошо с Ольгой. Мне хочется верить: одиссея солдатика кончилась. Я здесь более трех лет, это непривычно много. Я гоню от себя эти мысли. Как только поддамся, меня убьют. Причем, подгадают момент, чтоб побольнее. Так случилось с Айей. Я зверь стреляный, меня не проведешь. Пусть Ольга мечтает: ей останутся воспоминания. Я же… Приговоренные к смерти не бывают счастливы. Отсрочка затянулась, но приговор исполнят.
Мне нравится мирная жизнь, второй раз за мои странствия нравится. Никого не надо убивать, никто не стремится убить меня. Это продлится недолго. Москвичи ворчат и бегут из столицы: им скучно и голодно. Жизнь при царе их избаловала. Москва 1918–го не хуже России начала 90–х. Продуктов мало из–за плохого подвоза, но можно съездить в деревню и купить самому. Можно уехать насовсем, никто не мешает. Москвичи уезжают. В Москве много офицеров — армию распустили. Офицеры сидят без работы и денег. Прежней армии нет, новая под вопросом, спрос на военных — на юге у Деникина. Офицеры линяют к нему. Поезда хоть и плохо, но ходят, кордоны отсутствуют, птички долетают. Диктатуры не ощущается. Большевики делят власть с эсерами, им пока не до буржуев. Белогвардейцы на юге шебуршат, но вяло: их горстка против красных армий. Чехословацкий корпус пока в пути… В Москве спокойно, а при наличии денег — и сытно.
От безделья болтаюсь по рынку. К Ольге пришла белошвейка, это надолго. Меня, чтоб не мешал, отправили гулять. На рынке меня знают. Зимой нам платили не только деньгами (не у всех они были), приносили одежду и ценности, даже картины. Я переправлял это на рынок. Я знаю, кому и что здесь можно сбыть. Вот у столика Хасана торгуется женщина, она стоит спиной ко мне. Принесла колечко, брошь или серьги — Хасан скупает золото. Торгуется зря: Хасан в этом деле волк. Ей бы к Ахмеду… Поздно: Хасан довольно улыбается. Женщина прячет деньги в сумочку. Так, а это кто?
Юркий пацан подскакивает, рвет сумочку из рук женщины. Везет мне на гопоту! Воришка с добычей устремляется в подворотню. Ну да, а мы здесь зрители! Подножка, пацан бороздит носом пыль. Сумочку он роняет. Беру паршивца за воротник, вздергиваю на ноги. На грязном лице испуг.
— Дяденька, я больше не буду!
Так мы и поверили! Отвести сучонка в милицию? Кто их знает, пролетариев? Еще шлепнут сгоряча.
— Еще раз поймаю, пристрелю! Понял?!
Он усиленно кивает, похоже, проняло. Разворачиваю, пинок под зад… Воришка улетает. Поднимаю сумочку, надо вернуть хозяйке. Вот и она — бежала следом. Ты бы, конечно, догнала…
Этого не может быть! Я думал: ее нет в Москве! Ей незачем здесь оставаться!..
— Павел?
Машинально протягиваю сумочку. Она словно не видит, она идет ко мне валкой походкой. Лицо худое, бледное, наверняка голодает. Сейчас упадет…
— Павел!
Подхватываю.
— Господи, это ты!
Щека моя влажная от ее слез. Первым делом, конечно, накормить…
Липа ест. Она голодна и ест жадно. Половой унес миску из–под щей и подал вторую — с кашей. Липа берет ложку. Первый голод утолен, теперь она не спешит.
— Ты опять только смотришь?
— Я завтракал.
— Здесь, наверное, дорого?
— У меня есть деньги. Выпить хочешь?
Она кивает. Половой приносит две чарки — ей мне. Вина в трактире не держат, не та публика. В чарках — водка. Большевики продлили сухой закон, но его не соблюдают. Чокаемся, пьем, Липа снова ест. Она сильно изменилась. Исхудала, в уголках глаз — морщинки, а ведь ей только двадцать семь. Горе старит. Половой несет чайник и стаканы. Разливаю, пьем. Липа раскраснелась. Она сыта и хочет говорить.
— Ты давно в Москве?
— С декабря.
— Где живешь?
— У родных жены.
Она смотрит на мою руку. Обручальное кольцо на безымянном пальце, я его не прятал. Только разглядела?
— Давно женат?
— Больше года.
— Кто она?
— Дочь покойного Розенфельда.
Липа кивает, как будто ждала этого.
— А твой муж?
— Умер в ноябре. Сердечный приступ…
Теперь все ясно. Старый муж не жалел денег для юной жены. По смерти выяснилось: наследства нет. Это в лучшем случае, могли остаться долги. Липа растерялась, она привыкла, что ее опекают. Как жить дальше — непонятно, что делать — неизвестно. Будь у нее деньги, сообразила, но денег не оказалось. С квартиры пришлось съехать, прислуга разбежалась, друзья исчезли. Вчера целовали ручку, сегодня не узнают. Руки, кстати, у нее красные — стирает сама. Платье простое, лучшие, наверняка, продала. Пришел черед золотых украшений. Когда они кончатся, наступит голод.
— Ты не работаешь?
Она качает головой.
— Пробовала искать?
— Мест нет. В больницу сиделкой и то не взяли.
Сиделкой надо уметь. Прав был Розенфельд: одинокой женщине без ремесла не выжить. При царе девиц готовили в жены. Но жена — это не профессия, по крайней мере, в трудные времена. Скоро они выйдут на панель: в России и за границей. Вчерашние гимназистки, дворянки, даже княжны…
— Ты пришла за провизией?
Кивает.
— Идем!
Покупаю бездумно, спохватываюсь, когда доходит — не поднять. Картошка, капуста, крупа, мука, постное масло… Гружу мешки в пролетку, едем. Липа снимает комнату в старом доме. Комнатка маленькая, темная, обстановка спартанская. Помогаю рассовать продукты по углам и буфетам. На месяц–другой хватит.
— Вот еще! Держи!
Ольга знает о моем наследстве, я ей специально показал — вдове деньги пригодятся… Но заначка у нас есть. Тяжелые монеты с профилем царя, сто рублей за одну по текущему курсу.
— Павел!
Моя щека опять мокрая. Глажу ее по спине. Мне нужно уходить, обязательно нужно. Прошлое отболело, его не надо будить. Это ни к чему: ни ей, ни мне.
— Я похлопочу о месте для тебя. Вдруг получится.
— Спаси тебя господь, Павел! — она целует мне руку, я не успел ее убрать.
Поворачиваюсь, ухожу. На улице ловлю извозчика. Железо нужно ковать, пока горячо. Липе позарез нужна работа, хорошая, с продуктовым пайком. Без меня ей не выжить, а мой срок на исходе. В бывшем ресторане «Яр» на Петроградском шоссе разместилось Главное управление Рабоче–Крестьянского Красного Воздушного Флота. Здесь служит Рапота. Сергей не по годам дальновиден: в большевики записался еще на фронте. Партийных летчиков мало, Сергея пригласили на службу. В управлении, по его словам, формируют воздушный флот. Ни хрена они не формируют, все власть делят…
В бывшем ресторане вкусно пахнет — кухня продолжает работать. Москва завидует красным летчикам — их хорошо кормят. Не так, конечно, как в прежние времена, но сытно. Сергей приходит, вызванный посыльным. Беру бока за рога.
— Тебе нужен работник? Грамотный, с дипломом гимназии? Протоколы писать, бумаги подшивать? Есть хорошая женщина.
— Ты об Ольге? — Сергей удивлен.
— Ее зовут Олимпиада.
— Та самая? Ты с ней снова?
Качаю головой.
— Тогда почему?
— Она овдовела, голодает.
— Многие голодают, — он морщится. — Жалеть каждую буржуйку!
Быстро он покраснел! Влияние среды…
— Ты тоже не пролетарий! Штабс–капитан, потомственный дворянин!
— Ладно тебе! — он оглядывается, берет меня за рукав и отводит в сторону. — Не кипятись! У нас военное учреждение, берем только проверенных. Нужна рекомендация члена партии.
— Вот и рекомендуй! Ты же большевик!
— Я совсем ее не знаю!
— Того, что знаешь, достаточно. Деньги собирала для раненых, таких как мы с тобой. Не эксплуататор.
— Прислуга, положим, у нее была.
— А у Ленина нет? У Троцкого? Товарищи готовят и стирают себе сами? Какая из Липы шпионка?
— Павел, не могу! — он качает головой. — Ты не понимаешь…
По лицу видно — не пробить.
— Да пошел ты!
Разворачиваюсь, ухожу. Был у меня друг и сплыл. Политика — мерзкая вещь, делает врагами даже родных. На душе погано: Липа обречена, зимы ей не пережить. Я знаю: умрет не только она, тысячи, миллионы людей сгорят в Гражданской войне. Погибнут на фронтах, умрут от тифа и холеры, просто от холода и голода. Но я не знаю эти миллионы, я не обнимал и не целовал их ночами…
Домой возвращаюсь затемно. Я зашел в кабак и нарезался. Я давно не пью — с тех пор как женился, но сегодня потянуло. Ольга будет ругаться, ну и пусть. Мне надоело быть пушистым и ласковым. Я бродяга, заплутавший в чужом мире, я тут никому не нужен. Одну–единственную женщину и ту не спас…
Удивительно, но Ольга не ругается. Встретила, обняла, прижалась щекою. Берет меня за руку и ведет в спальню. На кровати лежат обновки: ночная рубаха, панталончики — хотела похвастаться. Однако не хвастает. Села на стул, смотрит. Устраиваюсь напротив.
— Что случилось, Павел?
«Ничего!» — хочу буркнуть в ответ, но язык не повернулся. Если я нагрублю… Мне нельзя так с Ольгой. Я приручил ее, как лисенка, она мне поверила. Это хрупкий мост — доверие, но по нему сладко ходить. Сломать отношения легко, восстановить — трудно, если вообще возможно. Ольга не виновата в моих бедах, всему причиной только я.
Я говорю, я рассказываю — пусть знает! Некогда я любил женщину, но это было давно. С тех пор многое изменилось. У меня есть жена, у нее умер муж. Неважно, по какой причине мы расстались, важно помнить, что мы любили друг друга. Помнить и помочь…
Ольга смотрит с укоризной. Какая жена потерпит такое? Хлопотал о любовнице, пусть даже бывшей! Спать мне сегодня в прихожей! Заслужил…
— Зачем ты поехал к Сергею! — возмущается Ольга. — У тебя жены нет? Думаешь, раз женщина, так ничего не могу? Сергея не сегодня–завтра со службы попросят — не прижился он в управлении, Татьяна рассказывала. Этой зимой мы лечили мальчика, он сын большого советского начальника. Машину за нами присылали, ты совсем забыл! Нам еще сказали, если понадобится, обращаться без стеснения. Этим людям устроить на службу — только слово сказать!
Какой я дурак! Но Ольга! Умница! Неужели она…
— Ты похлопочешь за Липу?!
— Если тебе это важно…
— Оленька! — протягиваю руки. Она колеблется, но порхает мне колени. Обнимаю свое сокровище.
— Я люблю тебя, маленькая!
— Я не маленькая! — капризничает она. — Я давно взрослая! Мне двадцать три!
Целую ее в шейку, сразу под ушком. В губы не хочу — от меня пахнет водкой.
— Подлиза! — она гладит мою щеку. — Напился! Обещал ведь! Побить бы тебя!
— Не надо, маленькая! Это не повторится!
— Так я и поверила! Обновки смотреть будешь?
Киваю. Она вскакивает, тащит платье через голову. Помогаю расстегнуть крючки. Вместе с платьем слетает и лифчик. Ах, какой я неловкий! Смотрю, не отрываясь, на Ольгу — она такая красивая! Ольга делает шаг, прижимает мою голову к обнаженной груди.
С мужчинами это нельзя, у них пробуждается младенческий инстинкт. Ольга тихонечко стонет. Беру ее на руки, несу.
— Если хочешь, зови меня маленькой! — шепчет она.
Глава 18
В Свияжске соорудили памятник Иуде. Гипсовый Искариот, подняв кулаки, грозит небу. Лицом Иуда похож на Троцкого: скульптор ваял по приказу наркома, модель была перед глазами. Наркому памятник нравится: он считает Иуду первым революционером. Троцкому видней, на кого ему походить. Я же, проходя мимо, отворачиваюсь — чтоб не плюнуть.
Свияжск — город монастырей, святое место. В представлении Троцкого святость — преступление. С «преступниками» борются. Убит настоятель Богородице–Успенского монастыря, епископ Амвросий. Замучен священник Долматов, ветхий старец, обвиненный в вооруженном сопротивлении красным. Монашек Предтеченского монастыря расстреляли без всяких обвинений. А в назидание тем, кто уцелел, поставлен Иуда. На центральной площади — напротив храмов и монастырей.
Бои под Казанью идут с июля, мы здесь с августа. Меня мобилизовали, Ольга — доброволец. У красных хорошие аппараты: «Ньпоры», «Сопвичи», «Спады», «Фарманы» — все новые или почти новые. У белых аппаратов больше, но они старые. Белые захватили их в Казани. Совдепы удирали без памяти: брошен авиапарк, две авиашколы. Летчики перешли на сторону белых.
Мы с Ольгой живем в Свияжске. До аэродрома две версты, ходим пешком. Железнодорожная станция рядом. На запасном пути — поезд Троцкого. Нарком хлебает кашу, которую сам же заварил. В мае Троцкий велел разоружить чехословаков. О чем он думал тогда, неизвестно, наверное, об Иуде. Сорок тысяч штыков — это не тетки–ударницы у Зимнего дворца, чехословаки доказали это мгновенно. Захвачен Транссиб, Сибирь, Урал, Дальний Восток. К чехословакам примкнули недовольные — совдепы нажили много врагов. Пала Самара, где мгновенно образовался Комуч, создана Поволжская народная армия. Командует ею энергичный и решительный полковник Каппель. Армия заняла Казань, переправилась через Волгу, захватила Верхний и Нижний Услоны. Это плацдарм в сердце красной России.
Бомбим Казань. Приказ Троцкого: «буржуев» не жалеть! Бомбы летят в дома, церкви и просто на улицы. Стоит аппаратам появиться над Казанью, как жизнь в городе замирает. Брошенные пролетки, застывшие трамваи, обезумевшие кони мечутся по улицам… Вслед бомбам высыпаем листовки, здесь их называют «летучками». Пусть «буржуи» знают, за что кара! Казань разрушена и горит. Чувствую себя фашистом. Я русский и убиваю русских.
Вдобавок ко всему нас не кормят. Приварочное довольствие летчикам не положено. У нас жалованье: триста рублей. Это очень мало — продукты дороги. Иуда, говорят, был на редкость жадным. Сам Троцкий не скромничает: вкусно ест, сладко спит. Из его вагона льется музыка, слышен женский смех. Иуда выбился в знать и празднует. Деньги у меня есть, другим летчикам худо. Мы с Ольгой их подкармливаем. Военлеты стесняются, но голод не тетка. Щи, каша, картошка — не бог весть какая еда, но гости рады.
Военлеты перелетают к белым — там сытнее. Провиантское, приварочное, чайное, табачное довольствие… От нас сбежали двое. Из Москвы по этому случаю прибыл комиссар, в прошлом летчик. Он из анархистов, по поводу и без повода хватается за револьвер. Военлеты его боятся. Маразм…
Налет на поезд Троцкого. Летчики у белых никудышные: бомбы легли в отдалении. Я бы не промахнулся. Переполох вселенский: аппарат давно улетел, а на станции все стреляют. Красные витязи, буревестники революции…
Настроение у меня — хуже некуда. Всякое видел, но такое! Лавочник во главе армии, комиссар, шлепнутый пыльным мешком, запуганные летчики… Вчерашние «благородия», элита царской армии, открывавшая коньяк кортиком… Вечерами валюсь в койку и лежу, глядя в потолок. Ольга ложится рядом, молчит и дышит в ухо. Радость моя маленькая, лучик в темном царстве…
Человек Троцкого положил глаз на Ольгу. Приходит в фельдшерскую, сидит, треплется. Зовут его Иогансон. Ухажера распирает от собственной значимости: он со знаменитого парохода «Христиания». Пароход прибыл в Россию в марте семнадцатого, привез из Америки оружие, деньги, Троцкого и кагал иуд. В Америке Иогансон был захудалым портным, здесь он большой человек. Шариков… Глаза на выкате, зубы торчат, штаны болтаются на тощем заду. Евреи вообще–то люди красивые, но на сыне Иоганна природа отдохнула. Ольгу от него тошнит. Улучив момент, отвожу гостя в сторонку.
— У вас плохо со здоровьем?
— Не жалуюсь! — он удивлен.
— Зачем ходите к фельдшеру?
— Мне у ней нравится.
— А ей с вами?
— Она не говорила.
— Я скажу: Ольга терпеть вас не может! А я — так вдвойне!
Хоть бы бровью повел! Такому ссы в глаза…
— Как муж фельдшера настоятельно рекомендую визиты прекратить!
— Несознательный ты человек, Красовский! — говорит Иогансон. — Сразу видно: из офицеров. Собственник! Революция сокрушила пережитки прошлого. Это при царе муж распоряжался женой, революция освободила женщин. Они вольны выбрать любого мужчину.
— Неужели?
— Именно так!
— Есть образец для подражания? Жена Троцкого, к примеру? Она в общем пользовании? Могу навестить?
— Ну, ты! — он лапает кобуру.
Напугал! «Маузер» не швейная машинка, с ним надо уметь. Беру гниду за запястье, крепко сжимаю и слегка выкручиваю. Больно? Это я еще ласково…
— Пусти!
Пускаю. Потирает руку, смотрит исподлобья.
— Не наш ты человек, Красовский! Мне говорили… Сын богатого промышленника, буржуйская закваска! — он брызжет слюной.
— Твой Троцкий — сын пролетария? Как у него с закваской?
Умолкает. Папаша наркома был землевладельцем.
— Слушай меня, иуда! Не знаю, зачем ты здесь, но если за чужой женой, то ошибся адресом. Понятно? Увижу с Ольгой, испорчу здоровье. Всерьез и надолго!
— Это мы посмотрим! — бормочет он, но уходит. Дело дрянь. Эта публика на редкость злопамятна.
Перелетели к белым еще двое. Летчики отказались брать в налет бомбы. Прибежал комиссар с наганом. Под дулом револьвера бомбы загрузили. Летчики отвезли их белым — вместе с аппаратом. Комиссар обещает взять заложниками семьи беглецов. Слава богу, Настасья Филипповна в Лондоне. Я дал ей денег и велел уезжать, она послушалась. Отец мне обязан и устроит родню. Если нет, все равно не пропадут. Миша, считай, взрослый, пойдет работать, там и Костя подрастет. За границей спрос на работников — мужчины на войне. Эмигранты из России набегут позже. Настасья Филипповна бережливая…
Мой заложник — это Ольга. Бродяге нельзя быть женатому. Я не хотел брать Ольгу в армию, но она слушать не стала. Насупилась и сказала: «Еду!» Я связан по рукам и ногам. Один давно бы сбежал. Угнал бы аппарат, на прощанье разбомбил бы поезд Троцкого, или хотя бы обстрелял из пулемета. С великим удовольствием! У белых тоже не мед, дело их пропащее, но там, по крайней мере, иуд нету. На Гражданской мне не уцелеть, я и без того зажился, но умирать приятней среди приличных людей. Если я сбегу, Ольгу арестуют. Страшно думать о том, что с ней будет. Благородство не присуще иудам, им все равно, кого расстреливать — мужчину, женщину или ребенка… Над женщиной к тому же поглумятся. Тот же Иогансон… От этой мысли меня трясет.
Летим бомбить Нижний Услон. Прямое попадание в дом; крыша вспухает, деревянные обломки летят вверх. Второй аппарат разбомбил пристань. Достается и Верхнему Услону. Мы разозлили белых. Народная армия бьет с плацдарма. Наступление неожиданное и стремительное. Свияжск захвачен, цепи движутся к аэродрому. Силы у нас ничтожные: охрана поезда и летного поля. Сомнут мгновенно. В десяти верстах — латышский полк, но там не знают о наступлении.
Командир группы посылает вестника. Аппарат разбегается и взлетает. Пока долетит, пока помощь поспеет… Командир пытается организовать оборону. Мартышкин труд. Нас захватят и переколют штыками. Безжалостно! Мы у белых в печенках, разбираться с происхождением не станут. Что будет с Ольгой? Солдат он везде солдат, женщина — желанная добыча. Офицер отвернется, чехословаки его и слушать не станут. Утолят мужской голод, после чего приколют, чтоб не болтала…
Бегу к аппарату.
— Куда? — кричит комиссар.
К маме твоей! Механик заводит мотор, разбегаюсь. Белые цепи совсем близко. «Сопвич» чуть приподнялся, а они уже рядом. Нажимаю на спуск, «Виккерс» стучит длинной очередью. Попасть трудно, практически невозможно, но это не важно. К воздушной штурмовке невозможно привыкнуть: ни в начале века, ни в его конце. Несется дура, плюясь огнем — это очень страшно, особенно впервые. Цепи смешались, солдаты бегут. Разворачиваюсь, даю очередь вслед. Это для острастки. Подоспели латыши, белых выбили из Свияжска. Гипсового Иуду они разбить не успели. Жаль…
Меня награждают золотым портсигаром. У большевиков их много — награбили. Троцкий лично жмет руку. Ладонь у него маленькая и вялая. Полководец, мать его! Иуда Искариот…
Дни Казани сочтены. Красные при поддержке Волжской флотилии пошли в наступление. Миноносцы, переброшенные по водной системе, громят белых. Освобождены Верхний и Нижний Услоны, плацдарм ликвидирован. Белые вооружили пароходы, огрызаются. Летаем их бомбить. По возвращению вижу Ольгу, она бежит к аппарату. На ней лица нет, что–то случилось. Отвожу ее в сторону.
— Павел! — она кусает губы. — Я убила Иогансона.
— Что?!!
— Он пришел и стал приставать. Я оттолкнула, он схватил меня — и целоваться! Одежду рвал. У меня «Браунинг» всегда с собой…
Оглядываюсь. На аэродроме обычная суета. Механики заправляют аппараты, мой летнаб ушел отдохнуть. Никто не кричит, не бежит к нам с оружием.
— Тебя кто–нибудь видел?
— Мы были одни. Он упал, я выскочила — и сюда.
Времени у нас — совсем ничего. Убитого скоро найдут, если уже не нашли. Фельдшерская на станции, людей там много, от станции до аэродрома рукой подать.
Смотрю на аппарат. Механик заправляет «Сопвич», скоро закончит. На мне летная куртка, да и Ольга в коже. Сентябрь, прохладно, умница, что надела. Деньги я ношу при себе, в доме оставлять их опасно. Не пропадем.
Беру Ольгу за руку, веду к «Сопвичу». Помогаю забраться в кабину. Летнаб оставил шлем, очень кстати. Меняю ей фуражку на шлем. Механик улыбается: военлет тешит супругу. Внезапно он настораживается, смотрит мне за спину. Оглядываюсь: комиссар с красноармейцами и еще кто–то — всего человек десять, бегут к «Сопвичу».
— Заправляй!
Механик смотрит на пистолет.
— Заправляй, сказал!
Он испуганно кивает. Передаю «Браунинг» Ольге.
— Держи его под прицелом!
Снимаю «Льюис» со шкворня, дергаю рукоятку перезаряжания. Прыгаю на землю. До преследователей — шагов двадцать.
— Лежать!
«Льюис» бьется в руках, плюясь гильзами. Очередь над головами — для устрашения. Я не хочу убивать этих людей. Если, конечно, меня к тому не вынудят.
Падают! Комиссар остается стоять. Тянется к кобуре.
— Не двигаться!
Пули поднимают в землю у его ботинок. Комиссар отдергивает руку.
— Ты арестован! — кричит мне. Однако в голосе неуверенность. Умирать никому не хочется, даже анархистам.
— Первого, кто сделает шаг, расстреляю! Ясно!
Оглядываюсь: механик закончил заправку. Стоит у крыла, хлопая глазами. Замечательно, пусть стоит. Теперь уберем этих.
— Брось дурить, Красовский! — кричит комиссар. — Все равно не улетишь!
— Почему?
— Догоним!
— Ты воевал, комиссар? Сколько самолетов сбил?
Молчит.
— Сообщаю: я воевал и сбил четверых. Любой, кто взлетит, станет пятым. Или шестым. Как я стреляю, знаете.
Я блефую. «Ньюпор» с умелым летчиком догонит «Сопвич» на раз–два. Синхронный пулемет превратит нас в решето. Ольга — стрелок никудышный, а «Сопвич» — неповоротлив. «Ньюпор» у нас есть, летчики — тоже. Надо, чтоб пропала охота догонять.
— К тебе, Красовский, нет претензий! — не унимается комиссар. — Погорячились — и ладно. Забудем! Арестуем только жену.
— За что?
— Стреляла в Иогансона.
— Почему, знаешь?
— Расскажет в трибунале.
— Сам расскажу. Слушайте все! — набираю воздуха в грудь. — Иуда по имени Иогансон повадился ходить к моей жене. Я его предупреждал, я говорил ему это не делать. И что же? Он пытался изнасиловать Ольгу! Выбрал время, когда я в полете. А теперь подумайте! Он знал, что у Ольги есть муж? Отлично знал! Он понимал, что я не оставлю этого? Понимал! Почему же решился? Потому что чувствовал за собой покровителя. Кто этот покровитель? Иуда по фамилии Троцкий! Свой своего не выдаст. Это и есть твоя революция, комиссар? Дать свободу иудам, разрешить им делать, что хотят? Насиловать наших жен, к примеру? Ради этого мы бомбили Казань, ради этого убивали людей? Запомни, комиссар, и вы все запомните! Сейчас я сяду в аппарат и улечу. Если хоть одна сука шевельнется… Если кто, не дай бог, вздумает стрелять… Я из вас решето сделаю! Я вас шасси проутюжу и винтом изрублю! А потом выйду и добью каждого! Лично! Ясно?
Молчат, впечатлило. Бегу к аппарату, сую пулемет в шкворень. Оглядываюсь — не шевелятся. Забираю пистолет у Ольги, прыгаю к себе в кабину.
— Заводи!
Механик проворачивает пропеллер и отскакивает в сторону. Мотор остыть не успел, работает бодро. Оглядываюсь — все еще лежат. Даю газ и рулю по полю. На глаза попадается «Ньюпор». Чуть доворачиваю аппарат и жму на спуск пулемета. Пули бьют по фюзеляжу «Ньюпора», попадают в мотор. Теперь не догонят… Газ, разбег, ручка на себя — взлетели! Бросаю взгляд на поле. Люди застыли точками, никто не стреляет нам вслед. Ваше счастье! Жаль, что в кабине нет бомб. Поезд Троцкого я бы навестил…
Глава 19
Девятнадцатый год, а я все еще жив. Мы с Ольгой в Новочеркасске. Как пробирались на юг — разговор долгий и скучный. Деньги кончились, теперь мы — нищие. Служим за еду и мизерное жалованье, как тысячи офицеров Вооруженных сил Юга России. Хорошо, что в авиации. Зимой в Добровольческой армии на один аппарат приходилось четыре пилота, чтоб не сидеть без дела, мы взялись за винтовки. Рота, составленная авиаторами, хорошо ввалила красным на Маныче. Весной положение изменилось. Англичане прислали аппараты, снятые с Македонского фронта. Из Одессы прибыли «Фарманы» и «Анасали» — их вывезли из–под носа красных. Летчиков отозвали из пехоты. Я попросился в Новочеркасск, к Егорову. Леонтий Иванович командует отрядом, как некогда на германском фронте. Маловато для подполковника, но в Добровольческой армии это обычное дело — полковники командуют ротами, генералы — батальонами.
Встретили нас хорошо. Жена военлета, застрелившая комиссара, к тому же «жида» — лучшая репутация в Добровольческой армии. Летчики засвидетельствовали Ольге почтение, даже Турлак. Он в Новочеркасске и по–прежнему меня не жалует. Некогда из–за Ольги (Турлак пытался за ней ухаживать), теперь из–за службы у красных. Турлак считает, что честные офицеры, вроде него, еще в семнадцатом устремились к Корнилову. Трусы ждали, когда их мобилизуют. Вслух Турлак этого не говорит — дуэли в Добровольческой армии дело обычное, шепчет за спиной. Я не обращаю внимания — привык.
Летаем на разведку. Май, жара. Красные готовят наступление, но мы опередили. Корпуса Улагая и Покровского форсировали Маныч, красные дрогнули. На выручку брошены Буденный и Думенко, их кавалеристы на марше. Летим на штурмовку, аппараты заправлены бомбами и патронами. Степь покрыта красными конниками, сверху они кажутся муравьями. Только эти муравьи вооружены — и отменно. Их поток ползет и ползет, грозя поглотить наши войска. Заходим на боевой курс. Бомбы летят вниз, в муравьином потоке вспухают разрывы. Снижаемся почти до бреющего, работаем из пулеметов. Степь ровная, как стол. Обезумевшие кони мечутся, всадники пытаются найти укрытие, но его нет. Для красных кавалеристов наступает ад: сначала на земле, потом — на небе. Пулеметы косят людей и коней, по плотной массе промахнуться невозможно. Всадники падают на землю, кони топчут их копытами. Это не война, это уничтожение, но у нас нет жалости. В апреле, на Пасху, большевики бомбили Новочеркасск. Подгадали налет к крестному ходу. В толпе молящихся было мало военных: старики, женщины, дети… Бомбы упали точно — десятки убитых и раненых. Большевистские газеты захлебнулись восторгами: вот им, буржуям! Пусть знают! Мы были на похоронах. Восковые лобики убитых детей, теряющие сознание матери…
Израсходовав боеприпасы, летим на аэродром, пополняемся — и снова на штурмовку. Бомбим и стреляем, стреляем и бомбим… Конница красных рассеяна, отступает. Десять аппаратов остановили две дивизии. Другой отряд утюжит пехоту. Красные повсеместно бегут, Улагай с Покровским гонят их к северу.
Освобождена станица Вешенская, восставшая в марте. Троцкий проводил расказачивание. «Казаки — это своего рода зоологическая среда, — вещал нарком. — Старое казачество должно быть сожжено в пламени социальной революции… Пусть последние их остатки, словно евангельские свиньи, будут сброшены в Черное море!» Казаков, поверившим большевикам, ждало отрезвление — их стали расстреливать. Поклонник Иуды — редкостный идиот, история с чехословаками его не научила. Даже свинья, когда ее режут, сопротивляется. Сообразить, что казаки, эти профессиональные воины, не позволят над собой издеваться, смог бы и ребенок. Буревестник революции о таком не думал. Через двадцать лет ему пробьют голову. Интересно, там что–то найдут?
Наши конники потерялись в степи. Это маневренная война. Сегодня корпус здесь, завтра — и след простыл. Нас отряжают на поиски. В одном из вылетов замечаю на земле аппарат. На плоскостях красные звезды, у машины суетится пилот. Все ясно. У красных нет бензина, аппараты заправляют «казанской смесью». Это керосин, газолин, спирт и эфир в разных пропорциях. Смесь забивает карбюраторы, моторы глохнут. Летчик садится и прочищает. Решение приходит мгновенно: навестим большевичка!
«Ньюпор» садится и бежит к краснозвездному. Летчик увидел и заметался. Его пулемет над крылом смотрит вверх — стрелять бесполезно, аппарат надо поднять. У меня — синхронный «Виккерс», бьющий через винт, чуть что — разделаю в отбивную. Бежать большевику некуда — в степи не спрячешься. Красный понял и выходит навстречу. На нем кожаная куртка, очки на шлеме… Твою мать!
Глушу мотор и прыгаю в траву. Он смотрит недоверчиво.
— Павел?
Иду к Рапоте. Он колеблется: протянуть руку или нет? Не решился. Правильно: я бы не пожал. Он лезет в карман, настораживаюсь. «Браунинг» я на всякий случай взвел, он за поясом. Сергей достает коробку папирос. Живут же большевики!
— Угощайся! — он протягивает коробку.
Отчего нет? Трофей… Закуриваем. Он садится, я пристраиваюсь рядом.
— Бери! — он сует мне коробку. — У меня еще есть, у вас с куревом плохо.
Откуда знает?
— Механик от вас перелетел, рассказывал.
Было такое. Механик забрался в «Вуазен» и взлетел. Думали: балуется, механик мечтал стать летчиком. Погнались, стали прижимать к земле, а тут и линия фронта… Красные бросают листовки, завлекают щедрыми посулами. Летчики не ведутся, механик соблазнился. Один случай на всю армию.
— У нас теперь по–другому, Павел, не так, годом ранее. Хорошее снабжение, жалованье…
— А комиссары?
— В моей группе комиссаром Синельников.
Хм!
— Возвращайся, Павел!
Ну, Серега, ну орел! Кто кого в плен взял? Я ж не механик, чтоб купиться. Да меня сразу к стенке! Вместе с Ольгой. Кто нам комиссара простит?
— Ольга не убила Иогансона, только ранила. Причем, легко. Он сам очнулся и шум поднял. Если б вы не улетели, ничего бы и не было.
Так я и поверил!
— Твой случай, если хочешь знать, много шуму наделал. Товарищ Сталин возмущался, в Реввоенсовете вопрос ставил. Тридцать летчиков за год перелетели к белым! Разбирались почему, твой случай вспомнили. У военлета, который наркома спас, жену пытались изнасиловать! Кто будет воевать за такую власть? Троцкий ужом крутился, так ему надавали!
Революционный междусобойчик. Вожди борются за власть, едят друг дружку. Здесь каждое лыко в строку. Попался случай с пилотом, сгодится и пилот. Сталин Троцкого скушает — и поделом, но это будет не скоро.
— У нас мало хороших летчиков, Павел. Лучшие перелетели, в школах учат плохо. Люди бьются, гробят аппараты. Такие, как ты, на вес золота. Тебе сразу отряд дадут!
Догонят и еще дадут!
— Я за тебя поручусь.
Не факт.
— Ты из–за Липы? Не мог я ей помочь тогда, никак не мог! Меня бы слушать не стали! К тому же ты зря волновался. Не пропала твоя Липа! Замужем. Знаешь за кем?
Он называет фамилию. Я помню ее по учебнику. Этот деятель Сталина переживет. Липа — девочка умная, выбирать всегда умела.
— Вам с Ольгой опасаться нечего — Иогансона расстреляли.
Вот как! Попался нашим?
— Свои. Отправили вину искупать, он и отличился — загнал отряд под пулеметы. Рабочие, ополченцы — все погибли. Сталин был в ярости. Трибунал голосовал единогласно. Троцкий заступался, просил помиловать, но Сталин настоял.
Насчет расстрелять за товарищем Сталиным не заржавеет…
— Сталин — замечательный человек! Он сказал: «Когда таких, как Красовский, перетянем на свою сторону, контрреволюции конец!» Я ему рассказывал о тебе…
Пора заканчивать эту вербовку.
— Ты бомбил Новочеркасск в апреле?
Он удивлен, искренне.
— Я здесь третий день! Из Москвы прислали — из–за вашего прорыва.
Если так, то живи! Встаю. Он тоже вскакивает.
— Бывай! — подаю ему руку.
— Спасибо! — он горячо ее жмет.
— Квиты!
Иду к «Ньюпору». У меня был долг, я его вернул.
— Павел!
Поворачиваюсь.
— Ты все же подумай! Я не врал тебе.
— Я не вернусь, Сергей! Я не хочу бомбить города, убивать детей и женщин! Я офицер, а не палач! Скажи это Сталину, скажи Троцкому, скажи всем людоедам в Москве!
— Ваши не убивают? А как же белый террор? Вешать каждого десятого, если село помогало красным? А заложники? Насилия, грабежи? Я был в станице, где прошел Мамонтов. Ободрали людей до нитки! Даже тех, кто их с цветами встречал!
— Красные не грабят?
— Наших за это расстреливают! Железной рукой, красноармейцев и командиров! За белой конницей телеги тащатся, барахло грузить. Казачки, грабь–армия!
Не видел.
— С высоты не всегда видно. Люди вас ненавидят. На что вы надеетесь? Победить? Не будет этого!
Рапота прав — белые обречены. Я это знаю, в том–то и беда. «Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, тот умножает скорбь». Красные знают, за что воют, белые — против кого . У вождей белого движения нет программы, есть только ненависть к противнику. В этом наша слабость. Армия без идеи — толпа, солдату должен знать, за что умирает.
— Прощай, Сергей!
— Увидимся!
Не дай бог, в воздухе…
— Передавай привет Ольге!
— А ты — Татьяне!
— Она будет рада. Сын у нас недавно родился. Прилетишь — крестным будешь!
— Большевики крестят детей?
— Татьяна хочет, — он смущен. — Почему бы и нет? Не запрещено!
Помечтай! Заскакиваю в «Ньюпор». Двигатель не успел остыть, заводится сразу. Разбег, взлет. Оглядываюсь. Аппарат Рапоты бежит по полю — карбюратор он все же прочистил…
Армия ушла вперед, подтягиваем тылы. Движемся медленно — транспорта не хватает. В одной из станиц бросаем якорь. Меня вызывают к Егорову. Подполковник квартирует в большом доме. В передней — незнакомые офицеры. Поджарые, настороженные, с острыми взглядами.
— Поручик Красовский!
— Так точно!
— Сдайте оружие!
Та–ак! Плохое начало.
— Я арестован?
— Пока нет. «Браунинг» позвольте!
Они и марку пистолета знают! Дрянь дело. Отдаю «Браунинг».
— Проходите, вас ждут!
В горнице двое: Егоров и полковник. Знакомое лицо. Девятьсот шестнадцатый, полеты за линию фронта, он тогда так и не представился. Военный разведчик, теперь контрразведчик, это к гадалке не ходи. Я — подозреваемый. У пилотов, направляемых в разведку, оружие не изымают.
— Узнали, господин поручик?
— Так точно!
— Хотел бы сказать, что рад встрече, но, к сожалению, не могу. Присаживайтесь!
Подчиняюсь. Егоров с полковником устроились напротив. Между нами стол. Умно. Пока вскачу и перепрыгну… Леонтий Иванович выглядит смущенным.
— Курите, Павел Ксаверьевич! — он придвигает коробку.
Это кстати. При допросе к месту курить. Можно перевести взгляд на папиросу, проследить за дымком, и никто не увидит, что у тебя в глазах. Полковник покосился, но смолчал — в доме хозяин Егоров. Чиркаю спичкой.
— К вам несколько вопросов, господин поручик, — вступает полковник, — но сначала кое–что разъясню. В станицах, освобождаемых нами, немало истинных патриотов. Они помогают разоблачать большевиков. Недавно один из патриотов сообщил нечто весьма любопытное. Его сын, пастушок, потерял овцу и отправился на поиски. В степи заметил два аэроплана. Они стояли рядом. У одного аппарата на крыльях были красные звезды, у другого — наши кокарды. Несмотря на это, военлеты беседовали и даже, пастушек в этом клянется, мирно курили.
Черт бы побрал всех глазастых пастушков! Лезут, куда не нужно…
— Закончив беседу, военлеты улетели. Пастушок запомнил день и время. Такое ведь не часто увидишь! Мы заглянули в журналы полетов. По всему выходит, что нашим военлетом были вы. Что скажете?
— Это так.
Егоров бледнеет. Видимо, до последнего считал подозрение ошибкой. Иметь в отряде шпиона — дело кислое. Извините, Леонтий Иванович, но отрицать глупо.
— Приятно, что вы не запираетесь, господин поручик! Надеюсь, вы объяснитесь?
— Непременно! В том вылете я заметил на земле аппарат красных: большевик сел на вынужденную. Я приземлился, чтоб взять его в плен.
— Отчего ж не взяли?
— Военлетом красных оказался Рапота.
— Сергей Николаевич? — это Егоров.
— Вы знаете его? — полковник смотрит на Леонтия Ивановича.
— На германской он войне служил в моем отряде, затем сменил меня в должности. Я его и рекомендовал. Храбрый и знающий офицер.
— Вы не ошиблись в нем, господин подполковник! Рапота действительно храбрый и знающий. Только воюет на противоположной стороне. Как понимаете, радости нам от этого мало. Он командир авиационной группы, самой боеспособной у красных. Устранение Рапоты — великая польза Отечеству. Отчего вы не пленили его, поручик?
— Он не сдался.
— Следовало стрелять!
— Я не убиваю людей, которым обязан!
— То есть?
— На германской войне Рапота спас жизнь поручику, — включается Егоров. — Посадил аппарат с истекающим кровью летнабом прямо у госпиталя. Павел Ксаверьевич не забыл.
— И по–рыцарски вернул долг. Спустя четыре года… Вы находите это правдоподобным?
— Отчего же? Обычное дело.
— Неужели?
— У нас разные представления о благородстве, полковник.
Ай да Леонтий Иванович! Хорошо врезал! Но контрразведчик — волк битый. Так просто не проймешь.
— Я помню ваши высказывания, подполковник, еще там, на Германской. Вы проявили себя рыцарем. Помню я и другое. Поручик в ту пору придерживался иных взглядов. Не так ли, господин Красовский?
— Считаете меня шпионом?
— Подозреваю. Слишком все красиво, господин Красовский! Вы перелетели к нам от красных. Ничего необычного, перелетели десятки военлетов. Но вы застрелили комиссара.
— Не я, а моя жена.
— Тем более! Романтическая история: жена военлета стреляет в насильника–жида! Патриоты в восторге. Идеальная легенда для разведчика.
— Вы слишком высокого мнения о красных!
— Противника нельзя недооценивать.
— Тогда почему они бегут? Повсеместно?
— Отчасти оттого, что мы знаем свое дело.
— Позвольте спросить! Зачем красным шпионы?
— Затем, что и всем! Добывать сведения.
— Какие?
— О замыслах врага.
— Проще говоря, о наступлении. Тогда объясните, почему я, будучи шпионом красных, не упредил их? Это не составляло труда. Мы вели разведку, летали над позициями красных, что стоило сбросить записку, предупредить о нашей коннице? Однако, как сами знаете, наступление застало большевиков врасплох. То же происходит и сегодня. Наши корпуса наступают стремительно, мы теряем с ними связь. Организованного сопротивления со стороны противника нет. Как такое возможно при наличии шпиона? Мы летаем поодиночке, совершенно не трудно, к примеру, сесть в расположении красных, сообщить важные сведения и улететь. Просто и безопасно. Зачем звать Рапоту сюда, где его легко обнаружить, что, в конечном итоге, и произошло? Если противник настолько умен, как вы утверждаете, к чему подобные глупости? Вам не кажется странным?
— Вы не просты, Павел Ксаверьевич, я и в шестнадцатом это заметил.
Потеплело. Добавим.
— И самое главное, господин полковник! Зачем сыну богатого отца служить красным?
— Им многие служат.
— Вопрос: кто? Прапорщики, ставшие комдивами? У них есть резон. Военлеты, вроде Рапоты, пролетарии по происхождению? С ними понятно, надеются сделать карьеру. Масса офицеров служит из страха, их семьи в заложниках. Я не подпадаю ни под одну категорию. Моя семья за границей, жена со мной. Чем красные меня прельстили? Верой в революцию? Мне и при царе жилось неплохо. В отличие от наших генералов, революцию я не поддерживал — ни в феврале, ни в октябре. Спросите любого. Я до конца исполнял воинский долг, армию покинул, когда ее не стало вовсе. Поэтому застрял в Москве и был мобилизован. Остальное вы знаете.
— Добавлю, — говорит Егоров. — Поручик удостоен пяти наград, в том числе Георгиевского оружия. Покойный государь дважды и лично производил его в чин. Я за него ручаюсь, господин полковник!
Контрразведчик встает. Вскакиваю.
— Что сказал вам Рапота, поручик?
— Предлагал перелететь к красным. Сулил хорошее жалованье, паек.
— А вы?
— Послал его подальше. Сказал, что думаю о Троцком и прочих людоедах. Посоветовал не встречаться мне вновь. В другой раз я буду стрелять!
— Почему не доложили о встрече?
— Это было личным делом.
Контрразведчик идет к двери.
— Господин полковник!
— Что еще? — он недоволен.
— Прикажите вернуть мне оружие. Это личный «Браунинг», куплен за свои средства.
— Ну да, вы же собрались стрелять! — он хмыкает. — Не промахнитесь, поручик! В другой раз не промахнитесь!
Это не совет — предостережение. Умному понятно. Егоров угощает меня папиросой, благодарю и выхожу. Мне возвращают «Браунинг», гости уходят. Курю во дворе. Рука с папиросой подрагивает. На околице станицы — виселица. Экзекуция состоялась третьего дня. Вешали большевиков — паренька и молоденькую девчонку. Их, как и меня, выдал патриот. Паренька перед казнью секли шомполами — долго и со вкусом. Девчонку отдали казачкам на потеху. Она пробовала кричать, ей заткнули рот. Приговоренных затем тащили к виселице, сами идти они не могли. Казненные висели два дня, утром их сняли. Вакантное место могли занять мы с Ольгой… Людоеды окопались не только в Кремле, людоеды вокруг. Сегодня они щелкнули зубами, показав намерения, завтра вцепятся. Зажился я здесь…
Глава 20
Погиб Егоров — и до обидного нелепо. В отряд перегнали «Сопвич Кэмел», начальник захотел испытать. Его предупредили: истребитель строг в управлении, Леонтий Иванович не послушал. При взлете «Кэмел» повело влево, аппарат накренился и упал. Егорова придавило обломками, когда мы подбежали, он не дышал…
Оплакать командира некому. С авиатриссой они расстались. Елена укатила в Париж, Егоров остался в России. Родители подполковника умерли, о братьях–сестрах ничего неизвестно. Безвестным холмиком в степи прибавилось. После похорон я выпил. Егоров напоминал мне Сан Саныча; чем–то они были похожи…
В отряде перемены. Начальником стал Турлак. Он забрал мой «Ньюпор» и отстранил меня от полетов. Возможно, похлопотали контрразведчики. Турлак сводит счеты: я поставлен заведовать обозом. Снабжать отряд трудно: база далеко, транспорта мало. Недостает всего, Турлак винит меня. Ему нравится читать мне мораль, он прямо упивается властью. Сволочь.
Зарядил дождь — не по–летнему мелкий и нудный. Сидим дома. Ольга выглядит озабоченной. Она выглядит так уже несколько дней. Что–то случилось, она не решается сказать. Я это вижу, я чувствую ее как себя. Скажет! Опять кто–то приставал? Если Турлак, убью! Застрелю как собаку! Руки чешутся.
Ужинаем. Наливаю в кружку спирт. Его у нас море — топливо для ротативных двигателей. Бензин лучше, но его мало. Спирт легко достать: винокуренных заводов хватает. Ольга покосилась, но молчит. У нее что–то серьезное. Опрокидываю кружку, закусываю.
— Павлик! — говорит Ольга. — Я беременна!
Ложка выпадает из моей руки. Этого не может быть! Это ошибка!
— Ты уверенна?
— Я фельдшер! Два месяца… Ты говорил: не будет детей! Я не принимала мер. И вот…
Я действительно такое говорил. Я знаю твердо: от скитальца женщины не беременеют. Что произошло? Почему? Я здесь пятый год, и Ольга забеременела. Гадалка предрекла: произойдет необычное. Это случайность или знак? Солдатик Петров странствия закончил?
— Ты не беспокойся, я сделаю аборт!
— Нет!
— Идет война… Какие дети?
— Нет!
— У нас нет денег, нам негде жить.
Похоже, она все просчитала.
— Я отправлю тебя в Лондон к отцу. Он будет рад невестке и внуку.
— А ты?
— Тебя демобилизуют по беременности. На меня это не распространяется.
— Без тебя я не поеду!
Вдвоем нам нельзя. Контрразведка в Добровольческой армии поставлена неплохо. Дезертира поймают и поставят к стенке. Ольгу надо отговорить!
— Аборт — это операция! Это опасно!
— Не обязательно! Я узнавала: в Новочеркасске есть гомеопат. Дает капли — и выходит само. Ничего страшного!
Она узнавала… Основательная девочка! Если Ольга заупрямится, мне не убедить. Она не представляет, что значит для солдатика Петрова этот ребенок. Она совершенно этого не представляет…
На улице пляшет дождик. Там тихо, темно и сыро.
Присядем у нашей печки и мирно поговорим.
Конечно, с ребенком трудно. Конечно, мала квартира.
Конечно, будущим летом ты вряд ли поедешь в Крым.
Еще тошноты и пятен даже в помине нету,
Твой пояс, как прежде, узок, хоть в зеркало посмотри!
Но ты по неуловимым, по тайным женским приметам
Испуганно догадалась, что у тебя внутри.
В госпитале была хорошая библиотека. Книги нам приносили и присылали простые люди. Им хотелось хоть как–то помочь раненым. Среди книг нашелся этот томик. Я учил стихи наизусть, они легко запоминались.
Не скоро будить он станет тебя своим плачем тонким
И розовый круглый ротик испачкает молоком.
Нет, глубоко под сердцем, в твоих золотых потемках
Не жизнь, а лишь завязь жизни завязана узелком.
И вот ты бежишь в тревоге прямо к гомеопату.
Он лыс, как головка сыра, и нос у него в угрях,
Глаза у него навыкат и борода лопатой,
Он очень ученый дядя — и все–таки он дурак!
Как он самодовольно пророчит тебе победу!
Пятнадцать прозрачных капель он в склянку твою нальет.
«Пять капель перед обедом, пять капель после обеда —
И всё как рукой снимает! Пляшите опять фокстрот!»
Эти стихи еще не написаны. Они появятся не скоро, и приметы времени в них другие. Сейчас это не важно.
Так, значит, сын не увидит, как флаг над Советом вьется?
Как в школе Первого мая ребята пляшут гурьбой?
Послушай, а что ты скажешь, если он будет Моцарт,
Этот не живший мальчик, вытравленный тобой?
Послушай, а если ночью вдруг он тебе приснится,
Приснится и так заплачет, что вся захолонешь ты,
Что жалко взмахнут в испуге подкрашенные ресницы
И волосы разовьются, старательно завиты,
Что хлынут горькие слезы и начисто смоют краску,
Хорошую, прочную краску с темных твоих ресниц?..
Помнишь, ведь мы читали, как в старой английской сказке
К охотнику приходили души убитых птиц.
Англия здесь в строку. Никаких сказок мы не читали, но Англия нам в помощь.
А вдруг, несмотря на капли мудрых гомеопатов,
Непрошеной новой жизни не оборвется нить!
Как ты его поцелуешь? Забудешь ли, что когда–то
Этою же рукою старалась его убить?
Кудрявых волос, как прежде, туман золотой клубится,
Глазок исподлобья смотрит лукавый и голубой.
Пускай за это не судят, но тот, кто убил, — убийца.
Скажу тебе правду: ночью мне страшно вдвоем с тобой!
(Стихи Дмитрия Кедрина)
— Павлик! — она плачет.
Протягиваю руки. Она порхает мне колени, все такая же легкая. Прибавка в весе будет не скоро. Обнимаю, глажу ее по волосам.
— Я люблю тебя, Павлик!
— Я знаю, маленькая!
— Нет, ты не знаешь! Я расскажу. Я хочу, чтоб ты понял… Ты мне сразу понравился, еще в госпитале. Это было нехорошо — я дала слово другому. Поэтому я злилась, князя в парк повела… Я уехала, и чувство утихло, но не исчезло. Я вышла бы за Юру, я хотела за него выйти! Я забыла бы тебя! Господь рассудил иначе. Я молилась за троих: папу, Юру и тебя; уцелел лишь ты. Когда погиб Юра, я очень плакала. Я решила, что сама виновата: за тебя молилась искреннее. Я тебя возненавидела! Я не хотела о тебе слышать! Но ты приехал в Москву, и все изменилось. Мне захотелось тебя повидать. Я пришла на благотворительное собрание. Ты был там с этой женщиной… Вы так смотрели друг на друга! Я поняла: у вас связь. Я очень разозлилась! Если б ты знал, как я тебя ругала! Это было нехорошо: ты не принадлежал мне. Я была эгоисткой — вздорной и глупой, и Господь наказал меня: погиб папа…
Господь тут ни при чем, маленькая! За любовь не наказывают. Любовь — это не грех…
— Я шла в «Метрополь» не за любовью. Ты был единственный, кого мне хотелось видеть в тот день. Я не знала, как ты меня встретишь, готовилась к худшему. Но ты обнял меня и заплакал. Я ощутила, что ты не заносчивый, как мне представлялось. Ты родной и милый, самый дорогой мне человек. Мне захотелось, чтоб ты взял меня, чтоб ласкал, целовал и гладил; дал мне утешение. Я не знала, как подтолкнуть тебя к этому. В стакане была водка, я подумала: выпью и стану развязной. Я не рассчитала… Проснулась ночью одна, постель пахнет духами. Я поняла: здесь ты ласкал ту женщину, меня же не захотел. Мне стало так горько! Я пошла к тебе, а ты увидел и зажмурился. Я обиделась и нагрубила тебе утром. Потом сообразила: ты не возьмешь меня с собой! Я так испугалась! Я, в самом деле, стала бы на колени! Я валялась бы в ногах! Я уже не принадлежала себе. К счастью, ты согласился.
Мне хотелось взять тебя, Оленька! Тогда я не сознавал этого. Я чувствовал, чем это кончится, и боялся неизбежной утраты. Я и сейчас ее боюсь.
— Мне было радостно с тобой, Павлик! Я видела тебя, ела с тобой за одним столом, ночами я слышала, как ты дышишь, как скрипишь зубами и бормочешь. Папа писал, что ты много страдал, хотя ничего ему не рассказывал. Это правда: папа разбирался в людях. Я подходила к тебе ночью, смотрела на тебя, но не трогала — боялась. Ты переставал ругаться и умолкал. Только однажды ты не затих, и я тебя разбудила. Сергей рассказал мне о твоей жене. Ты тосковал по ней, я это видела. Мне хотелось тебя утешить, я не знала как. Ты держался строго. Заботился обо мне, но не приближал. Я стала поощрять тебя, но ты не откликался. Я думала вызвать ревность, сказала, что отвечу Фархаду, ты даже бровью не повел. В тот вечер я пела тебе, а ты подумал, что ему. Я не знала, как быть; женщине не должно открываться первой. Я боялась: ты отвергнешь меня. Внезапно появилась эта женщина, авиатрисса, и я подумала: ты можешь увлечься! Бросить меня и уйти к ней. Я испугалась. Я выбрала момент и соблазнила тебя. Я знала: ты порядочный человек и непременно женишься. Это было мерзко с моей стороны, но я не могла себя сдерживать. Я не владела собой, я изнемогала от любви. Все, что я говорила и делала потом — это от стыда. Мне хотелось думать: ты сам этого хотел. Прости меня!
Глупая моя девочка! Что прощать? Я действительно этого хотел. Вопреки доводам разума, вопреки рассудку, но хотел.
— Говорят: в браке любовь угасает. Вышло наоборот. Я люблю тебя все сильнее и сильнее. Ты не просто хороший, ты очень необычный человек. Ни на кого не похож, опытен и мудр не по годам. Много знаешь и умеешь, хотя почему–то скрываешь это. Во сне говоришь на языках, каких я никогда не слышала. А ведь я кончила гимназию! Ты много, где побывал. Я не понимаю, как ты столько успел! У тебя есть какая–то тайна. Я не требую, чтоб ты открыл ее мне. Я даже не прошу твоей любви. Мне достаточно, чтоб ты был рядом. Каждый день, каждую ночь. Это такое счастье! Если б ты только знал! Если ты хочешь ребенка, я его рожу! Я рожу тебе столько детей, сколько ты пожелаешь! Только не отсылай меня от себя! Пожалуйста! Я без тебя умру!
Глажу ее по спинке. Она приникла ко мне, как ребенок к матери. Я не должен скрывать от нее правду.
— Я кое–что расскажу тебе, маленькая! Тебе будет странно слышать, но ты пугайся. Я не сумасшедший. Я всего лишь скиталец. Однажды мне не повезло, и с тех пор я брожу, неприкаянный, по чужим мирам…
* * *
Ольга спит. Мне стоило труда ее успокоить. Ее не испугала моя история. Ей важна не причина, а следствие: солдатик Петров не заживался в своих мирах, Ольга боится меня потерять. Она спит, крепко прижимаясь ко мне, и чутко отзывается на любое движение. Стоит пошевелиться, как она вздрагивает. Мне неудобно, но я терплю. Пусть спит.
Мне нужно решиться. Я обязан спасти их. Ольгу и то крохотное существо, что зреет в ней. Любой ценой! У белых оставаться нельзя. Турлак ненавидит меня. Стоит мне оступиться, и расправа последует. Если обойдется, нас ждет другое. Белые наступают, но это ненадолго. Красные оправятся и нанесут удар. Мы покатимся на юг, в марте двадцатого — новороссийская катастрофа. Сотни затоптанных при посадке на пароходы, тысячи брошенных в горах. А Ольге в марте рожать… Убежать за границу не получится: контрразведка поймает дезертиров: вдвоем мы очень приметны. Остаются красные. Не самый лучший путь, но иного нет. Я не люблю большевиков, их не за что любить. Они циничны и безжалостны, они без раздумий льют кровь — свою и чужую, но за ними будущее. Придет время, им надоест играть в мировую революцию. Они воссоздадут то, что сами же разрушили. Они соберут страну и заставят мир ее уважать. Трудом и кровью, великим трудом и великой кровью они установят на планете мир; мир, в котором я когда–то родился. Если б они не закостенели догмах, я жил бы до сих пор, меня не убили бы в горах. Там просто не было б войны…
Спозаранок я хлопочу на аэродроме. У заведующего обозом много дел. Приезжают подводы, их нужно распределить и направить за амуницией. Одна из подвод привезла узел, в нем наши пожитки. Зачем поручику узел, возчик не знает; его попросили завезти, он и завез. Возчик из другой станицы, он уедет и обо всем забудет. Узел свален в палатке — после разберемся. Даю команду готовить «Анасаль». Это лучший из наших аппаратов. Относительно новый, с хорошим мотором и, главное, двухместный. Синхронный «Виккерс» спереди, «Льюис» на шкворне в задней кабине. Единственный аппарат, столь мощно вооруженный. Другие разведчики без пулеметов. Красные не ведут воздушной войны, у них на это нет сил.
Механик не задает вопросов — начальству виднее. Велели подготовить, он и готовит. «Анасаль» заправлен бензином и патронами. Мотор опробован и прогрет. Механик уходит. Скоро обед, солдаты тянутся к станице. Навстречу идет фельдшер, с ней почтительно здороваются. Фельдшер идет к мужу — обычное дело. Завожу Ольгу в палатку, помогаю надеть куртку и шлем. Переодеваюсь сам. Руки Ольги дрожат, но она справляется. Как можно небрежно идем к «Анасали». В руке у меня узел. Часовой у аппарата смотрит с удивлением. Окликнуть не решается — я офицер. Подхожу ближе.
— Ваше благоро…
Удар под ложечку — короткий, без размаха. Он роняет винтовку. Второй удар — по затылку. Отдохни, мобилизованный, очнешься, спасибо скажешь. Мог ведь и застрелить. Винтовочку — подальше, чтоб не сразу нашел! Помогаю Ольге забраться в кабину, бросаю туда узел. Теперь завести мотор…
Из кабины вижу: к аппарату бегут люди: не все ушли обедать. Хорошо, что мотор прогрет. Рулю по полю, разбегаюсь — взлет! Вслед нам стреляют, да только поздно…
Лететь нам долго. Набираю высоту. «Анасаль» устойчив и легок в управлении. Оглядываюсь. Ольга улыбается мне. Я приучил ее к высоте — вывозил на аппарате еще в германскую. Обращаться с пулеметом Ольга тоже умеет.
Мне нравится ее настрой. Утром Ольга напугала меня. Ей приснился сон. Странное сооружение из дерева, богато задрапированное тканями. Наверху — носилки.
— На носилках — ты! — рассказывала Ольга. — Бледный, больной. Я отчего–то знаю, что ты умираешь. Я поднимаюсь наверх, даю тебе питье из кубка. Ты пьешь, после чего я допиваю остаток. Ложусь и обнимаю тебя. Ты говоришь мне…
— Я люблю тебя, маленькая?
— Нет! Я люблю тебя, моя богиня!
У меня сжимается сердце. Я рассказал ей об Айе, но без подробностей: Ольге и без того впечатлений хватило. Только Айя знала, что означает «маленькая», только она. Но Айи давно нет…
— Это плохой сон? — тревожится Ольга. Я, верно, изменился в лице. — Может, отложим? В другой раз…
— Полетим сегодня, маленькая!
Не знаю, почему я это сказал. У меня чувство: откладывать нельзя. В конце концов, это только сон; я их тоже вижу. Сны — это обман, прихоть растревоженного ума. Вместо того чтоб нести забвение, они будят воспоминания. Ночью, когда я забылся, мне привиделся старик — тот, что напоил меня «эль–ихором». Он хотел что–то сказать и даже махал руками, но я не стал слушать. Старик обиделся и погрозил мне пальцем. Пусть! Все что колдун мог сделать, он сделал. Я больше не в его власти. Пусть ищет других.
Мотор гудит мощно и ровно. Кажется, аппарат завис в воздухе. Это оттого, что внизу степь. Ровная, без дорог и деревьев. Нет ориентиров, движение не заметно. На самом деле мы летим — и довольно быстро. Станица, откуда сбежали, далеко, до аэродрома красных близко. Как нас встретят? Не думаю, что Сергей врал, но он маленький начальник. Есть Сталин, есть Троцкий, есть десятки других: умных и глупых, трезвых и амбициозных. Хочется думать, что я им неинтересен. Не бог весть, какая фигура! Песчинка в бархане, листок на воде. Попрошусь заведовать обозом или учить пилотов. Убивать детей и женщин меня не заставят. Ни за что!
Вокруг нас — мир и покой. В огромном небе не души: ни птиц, ни аппаратов. Откуда им быть? Однако я верчу головой. В двухместном аппарате нет нужды оглядываться, но я привык. Мы с Ольгой встречаемся взглядами и улыбаемся. Славно!
Замечаю над шлемом Ольги черную точку. Птица, кто ж еще? Точка растет в размерах. Птица не в состоянии догнать аппарат. Погоня? Кто? Догнать нас можно только на «Ньюпоре». Единственный в отряде быстроходный аппарат. Надо очень сильно ненавидеть беглецов, чтоб устремиться в длительную погоню — мы уже над территорий красных. Это Турлак…
Показываю Ольге рукой. Она смотрит и расстегивает ремни. Приникает к «Льюису». Спазм перехватывает мне горло. Какая у меня жена! Держись, Оленька!
«Ньюпор» приближается. Хорошо видны круг пропеллера, крылья, шасси. Турлак летит выше нас, он намерен атаковать. Спикирует и зайдет снизу — в мертвую зону стрелка. Классика воздушной атаки. Только и мы пальцем деланные, не первый день воюем.
«Ньюпор» устремился вниз. Спешить мне нельзя. Рано, рано… Сейчас! Тяну ручку на себя. «Анасаль» задирает нос, киль и хвостовое оперение более не мешают Ольге. Слышу, как стучит «Льюис». Умница, догадалась! Попасть она не попадет, практики нет, но хоть напугает. В крыле «Анасали» появляются дырки — Турлак успел ответить. Метко стреляет, гад!
Отдаю ручку. У меня получилось: «Ньюпор» проскочил вперед. Теперь Турлак ниже нас. Мы поменялись ролями. Пикирую. Ближе, ближе… Турлак уйдет на вираж, он наверняка меня видит. Тогда довернуть… «Ньюпор», однако, летит прямо и как–то неуверенно. Похоже, Ольга попала. Девочка моя золотая, сокровище мое маленькое! Ловлю кабину в перекрестие прицела, жму на спуск. «Ньюпор» переворачивается и, кувыркаясь, летит вниз. Чтоб ты горел в аду, сволочь!
Выравниваю аппарат, оглядываюсь. Сердце замирает: Ольги нет! Она в своей кабине, я чувствую это по центровке, но не видна. Ранена? Или? Господи Иисусе Христе, сыне Божий, только не это! Я тебя прошу, я тебя умоляю! На коленях стою! Боже! Спаси ее! Возьми мою жизнь, делай со мной, что хочешь, только сохрани ее! Пожалуйста!..
Веду аппарат как в тумане, поминутно оглядываюсь. Ольги не видно. Где красный аэродром? Где? У них наверняка есть врач, он должен быть! Только бы не артерия! Она истечет кровью! Господи!..
Вижу летное поле. Аппарат едва ползет. Быстрее, быстрее, корова одесская! Захожу на посадку. «Анасаль» касается колесами земли, бежит по лугу и замирает. Выключаю мотор, выскакиваю, заглядываю к ней…
Ольга — на дне кабины: лежит, скорчившись. На задней стороне шлема — выходное отверстие от пули. Сочится кровь. Входное отверстие спереди, выше лба. Пуля прошила ей голову. Ольга умерла мгновенно, я молился за неживую…
Вот и все. Это конец. Со мной пошутили. Солдатика Петрова поставили на место. Он возомнил себе, ему напомнили: не ты хозяин в этом мире. Для тебя существуют правила. Сражайся и убивай, береги свою гребаную, никому не нужную жизнь и не вякай! Усвоил?!
Я усвоил! И вот, что вам скажу. Возьмите свои правила и засуньте себе в зад! Я больше не играю. Хотите смертей? Вы их получите! Я буду убивать! Но только себя. Всякий раз при каждом воплощении. Не будет оружия, оторву клок одежды и засуну в горло! Свяжут руки — разобью голову о стену! Прыгну с высоты, брошусь в воду или огонь! Лягу под колеса, наступлю на змею… Пусть меня вешают на крест, пусть тянут жилы, пусть рвут на части! Я буду это делать, буду! Я не позволю более собой помыкать! Я не стану проклинать вас, черноголовые, я не доставлю вам такой радости. Проклинать и возмущаться будете вы. Отныне я свободен. Ныне отпущаеши раба своего…
Достаю «Браунинг». Сейчас… Сильная рука хватает меня за кисть. Удар под ложечку…
— Застрелиться захотел, беляк? Ишь, чего! Мы тебя сами шлепнем, не сомневайся! Только сначала допросим.
Меня держат за руки. Красноармеец, ударивший меня, прячет в карман пистолет. Когда они набежали?
— Гайдамак! Ты что себе позволяешь?
Рапота… Бежал, запыхался.
— Товарищ командир, так то ж белый! Сел к нам по ошибке, застрелиться хотел. Револьвер достал…
— Это Красовский, он перелетел к нам по доброй воле. Я лично его звал. Под арест пойдешь!
— Я ж не знал…
— Не будешь руки распускать! Отпустить его!
Отпускают. Растираю кисти. Нам по фигу ваш арест, сами разберемся… Коротко, без замаха, бью Гайдамака под дых. Тот ойкает и сгибается. Лезу ему в карман, достаю «Браунинг». Мне нужнее. Рапота и красноармейцы смотрят, широко открыв глаза.
— Товарищ командир, там в кабине…
Сергей заглядывает, призывно машет рукой. Красноармейцы бережно извлекают Ольгу. Сергей склоняется над ней.
— Доктора! Живо!
Посыльный убегает. Зачем ей доктор? Зафиксировать смерть?
Сергей подходит, протягивает коробку. Беру папиросу, приговоренному к смерти полагается. Сергей подносит спичку. Втягиваю дым, он горяч и дерет горло. Она крепкая, моя последняя папироса…
— Кто это вас?
— Турлак…
— Сволочь! Стрелять в женщину! Попадется он нам!
— Не попадется…
Сергей удивленно смотрит и, поняв, кивает. Курим. Прибежавший доктор склоняется над телом. Красноармейцы плотно обступают их. Это хорошо, я не хочу видеть, как ее ворочают. Это слишком больно. Докурю и выстрелю в сердце. Это быстрая смерть, почти безболезненная. В голову стрелять рискованно: она маленькая и твердая. Есть опасность угодить не туда. Долгая агония, лишние мучения…
В просвет меж фигурами видно: доктор бинтует ей голову. Зачем? Чтоб лучше выглядела? Мертвым все равно, мне тоже. Мне не смотреть на ее похороны, мне рядом лежать. Сергей догадается насчет общей могилы, он умный. Красноармейцы укладывают тело на носилки.
— Осторожно! Не растрясите!
Как можно растрясти мертвую?
Доктор идет к нам. Сейчас объявит приговор. Сергей протягивает ему коробку. Доктор берет папиросу, закуривает. Ну?
— Повезло дамочке, невероятно повезло! Пуля угодила в пружину на шлеме, изменила направление и скользнула по черепу. Сорвала кожу. Всего лишь контузия, скоро очнется. Шрам, конечно, останется, но это не беда, волосами прикроет…
Мир вокруг темнеет и сворачивается. Меня подхватывают под руки. Резкий запах… Трясу головой.
— Здоровенный мужик, а падает в обморок! — доктор прячет пузырек. — Все летчики такие нервные?
Сергей смотрит на него укоризненно. Доктор крякает, достает кружку, наливает из фляжки прозрачную жидкость. Протягивает мне.
— Выпей, товарищ!
Пью…
Эпилог
Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного…
Птах кружит над головой и возмущенно чирикает. Сейчас, маленький! Высыпаю на ладонь горстку пшена. Птах садится и начинает жадно клевать. Острые коготки царапают мне ладонь. Поделом мне — запоздал, птах привык с рассветом. Ночью Дмитрий заменил мне облачение: новое положил на лавку, пока я спал, а старое унес. Дмитрий хочет, чтоб я выглядел нарядно. Тщета человеческая! Старая ряса еще исправная: всего две прорехи, да и те заштопаны. Новая не обношена, неудобная. Карман, чтоб пшено носить, в другом месте, вот я и завозился, собираясь…
Птах наелся, но не улетел, как обычно. Задремал, устроившись на указательном пальце. У него теплые лапки, глаз затянут белесой пленкой. На весу руку держать неудобно, прижимаю ее к груди. Птах на мгновение показал черный глаз и снова закрыл. Спи, маленький! Я постою, мне еще рано.
…В двадцатом году нас направили к Буденному. Началась польская кампания. Паны и примкнувшие к ним петлюровцы захватили Киев. Шампанское за победу они пили недолго. Конармия Буденного смяла врага, поляки покатились на запад. Мы шли по их пятам. Конники вырвались далеко вперед, тылы отставали. Отряд летал на разведку, возил приказы и донесения. Рутинная работа. Однажды место летнаба моего «Де Хэвиленда» занял пассажир. Я узнал его — к тому времени его уже узнавали. Лететь предстояло в штаб конной армии.
У Житомира нас перехватили. Поляк на «Спаде» попался опытный, я почувствовал это сразу. Я крутился, как вьюн на сковородке: закладывал виражи, пикировал, и даже несся над рекой, едва не касаясь воды колесами; поляк не отставал. Он вцепился в нас, как лайка в медведя, и не отпускал. Пассажир мне попался не робкий. Он стрелял из «Льюиса», поляк отвечал. Синхронные «Виккерсы» «Спада» — вещь серьезная; к счастью, стрелял поляк хуже, чем летал. У нас кончились патроны, а затем — и бензин. Пришлось садиться на вынужденную. Поляк и здесь не оставил нас в покое: будто знал, кого я везу. «Спад» сбросил осколочные бомбы. Аппарат посекло, нас не зацепило.
Темнело; искать своих было поздно, да и опасно. Постоянного фронта в этой войне не имелось, нарваться на разъезд противника было проще простого. Мы заночевали в лесу. Я натаскал дров, развел костер, принес воды из ручья. Пассажир нарезал веток, сделал из них подобие постели. Мы попили кипятку. У меня завалялся сухарь, его разделили. Была фляга со спиртом — в конной армии он помогал решать вопросы. Я предложил пассажиру выпить, он отказался. Я употребил. Руки у меня еще дрожали. Мы могли пропасть без вести. Нырнуть в реку или упасть в лес… В штабе наверняка решили бы, что я перелетел к противнику. С таким пассажиром поляки встретили бы музыкой. Только для меня это был бы похоронный марш. В марте Ольга родила сына. Они жили в Харькове на съемной квартире. Семья военлета автоматически попадала в круг заложников, мне становилось дурно при мысли, что могло с ней стать в случае нашего исчезновения.
— Ты хороший пилот, товарищ Красовский, — сказал пассажир, по–своему поняв мое состояние. — Замечательно летал, спас командира. Я прикажу, чтоб тебя наградили.
«Засунь награду себе в ж…!» — подумал я, но промолчал.
— Наймиту буржуазии, который стрелял в нас, недолго радоваться. Польские дивизии бегут. Мы выйдем к границе Германии; в Европе заполыхает пожар…
— Не заполыхает!
Он посмотрел удивленно.
— К границе Германии мы не выйдем. Поляки опомнятся и дадут нам такого пенделя, что будем лететь от Вислы до Немана.
— Ты говоришь так, будто знаешь наперед! — хмыкнул пассажир.
— Не знал бы — не говорил!
— Ну, так расскажи! — предложил он. — А мы послушаем. Время есть…
Я рассказал. То ли спирт подействовал, то ли пережитая опасность (скорее всего, и то и другое), но я ничего не утаил. Развернул пассажиру всю его перспективу — от 1920–го до 1953–го и далее. Слушал он, не перебивая. Когда я умолк, вопросов не задавал. Лег на ветки и уснул. Или притворился, что спит.
Нас разыскали назавтра. Воздушный бой видели, Буденный приказал найти уцелевших. С пассажиром мы расстались сухо. Утром он не вспомнил разговор, но я знал: он не забыл. Этот человек никогда и ничего не забывал. Я чувствовал себя глупцом, но было поздно: слово — не воробей, вылетит — не поймаешь.
Польская война завершилась, как и должна была завершиться — позорным миром. Затем был Крым. По окончании Гражданской войны меня оставили в армии. Я командовал отрядом, эскадрильей, авиабригадой. Бывшего пассажира видел на портретах. Мне не помогали расти по службе, но и не мешали. Я знал, что меня не забудут, и готовился к этому. В тридцатом году меня вызвали в Москву.
— Ты не писал писем в ЦК? — спросил командующий ВВС, когда я доложил о прибытии.
— Нет.
— Странно. На Политбюро обсуждается вопрос об авиации. Велели пригласить тебя.
Я пожал плечами.
— Наверное, хотят слышать мнение снизу, — заключил командующий.
У меня были соображения на этот счет, но я оставил их при себе.
Заседание политбюро проходило в Кремле. Командующий доложил ситуацию, его выслушали, задали вопросы. Когда обсуждение затихло, мой бывший пассажир посмотрел на меня:
— Что думает по этому поводу товарищ Красовский?
Я встал.
— Готова наша авиация к предстоящей войне?
— Ни коим образом!
За столом послышался ропот. Командующий глядел зверем, но я знал: врать мне нельзя.
— Обоснуйте свое мнение! — сказал пассажир, пыхнув трубкой.
— Если позволите, я хотел бы составить записку.
— Сколько нужно времени?
— До вечера.
— Хорошо, — сказал пассажир. — Постарайтесь успеть — нам еще читать. Повторное заседание завтра. Вам предоставят стенографистку и все необходимое. Мы также позаботимся, — пассажир посмотрел на командующего, — чтоб вам не мешали.
Назавтра я сделал доклад. Моя записка лежала перед слушателями, выступление не затянулось. Слово взял командующий ВВС.
— Комбриг воевал в прошлой войне, — сказал он, — и не может ее забыть. Отсутствие в царской России собственного производства авиационных моторов, неготовность промышленности выпускать нужное количество аппаратов, недостаток в летчиках — все это просчеты буржуазного правительства. Оно втянуло Россию в длительную и бессмысленную войну. С тех пор многое изменилось. Современные войны быстротечны. Нам не нужно столько авиационных заводов, такое количество аппаратов и пилотов. Это огромные затраты. Стране это не по силам!
— В самом деле! — поддержал Калинин. — Купить за границей несколько заводов, пригласить лучших конструкторов… Это валюта, у нас ее мало. А завод алюминиевых сплавов! Ему нужна отдельная электростанция!
— Что скажете? — посмотрел на меня пассажир.
— Когда сильный враг нападает на слабого, война скоротечна. СССР не слабая страна. Мы владеем огромной территорией, людскими и материальными ресурсами. Быстро нас не победить. По той же причине слабый враг на СССР не нападет. Нам придется воевать долго, как в прошлую войну. Теперь о затратах. На Западе — экономический кризис, заводы стоят, станки продают по цене металлолома. По той же причине легко нанять лучших конструкторов — они без работы. Иностранцы не пробудут здесь долго. Уедут, как только переймем их опыт.
Члены политбюро загомонили, заспорили. Наконец все выговорились, за столом стало тихо. Все смотрели на моего пассажира.
— Я давно знаю товарища Красовского, — сказал он, набивая трубку. — У меня была возможность убедиться: он на редкость дальновидный и прозорливый человек. Поэтому сегодня он и здесь, — пассажир отложил трубку. — Думаю, нам нужно принять его программу. Это первое. Второе: воплотить намеченное в жизнь надо поручить тому же Красовскому. Он предложил, ему и отвечать.
— Красовский не член партии! — взвизгнул командующий.
— Неужели? — пассажир взял трубку. — Это ваша вина: партийно–политическая работа в авиации поставлена плохо. Лучшие кадры — и беспартийные! Надо исправлять. С товарища Красовского и начнем…
Мы с Ольгой перебрались в Москву. У нас была просторная квартира — все–таки пятеро детей. Трое наших и двое — Рапоты. Сергей до последнего был верен себе. Он с семьей отдыхал в Гаграх. Возвращались порознь: дети с няней — поездом, Сергей с Татьяной — самолетом. Рапоту вызвали в Москву, прислали аппарат. Самолет взлетел, Сергей прошел в кабину и сел за штурвал. Пилот не посмел отказать — член ЦК! При посадке самолет разбился… Первое, что сделала Ольга, узнав о беде, поехала к Рапотам и забрала мальчиков. Они прижились — да так, что я перестал различать, кто из детей мои.
Я редко видел семью. Сначала были заграничные командировки. Я мотался по Европе, ведя переговоры и заключая контракты. Труднее всего пришлось с конструкторами. Я сманивал англичан с «Роллс–ройса», они заломили цену. Я плюнул и поехал к немцам. Те пришли в восторг: Германия голодала. С алюминиевым заводом помог отец — у него были хорошие связи. Отец приезжал к нам в Москву, понянчил внуков и уехал чрезвычайно довольным.
— Я знал, что ты не пропадешь, — сказал он на прощание. — Ты все же Красовский! Но я подумать не мог, что ты взлетишь так высоко! Генерал, командующий… Одних контрактов подписал на миллионы!
Отец мог радоваться: наш заказ помог ему в кризисе. Сестренка Лиза вышла замуж за лорда. Жених не устоял перед ее красотой и приданным. Как мне показалось, второе обстоятельство было решающим. Родство с иностранцами в СССР не привечалось, но меня не трогали — за спиной маячил пассажир.
Мы создавали самолеты. Моторы конструировали немцы, планеры — русские. Я помнил их фамилии; оставалось найти людей и создать им условия. Я мотался по КБ и заводам: объяснял, настаивал, угрожал. Двигалось со скрипом: новое делать трудно. На политбюро меня ругали и хвалили; последнее — редко. Хоть медленно, но дело шло. Немецкие конструкторы уехали, но мы успели научиться: моторы получались хорошие. Как и самолеты. «Миги» и «Ла» появились в тридцать девятом. «Ил–2» освоили годом раньше. Штурмовик добавил мне седых волос: еле отстоял воздушного стрелка. «Пе–2» пошел с сорокового года, зато крупной серией. Не хватало авиационных пушек, дюраля. Скрепя сердце, я согласился на выпуск истребителей с деревянной обшивкой. По скорости они не уступали «мессерам», но мне хотелось, чтоб превосходили. Зато оружие истребители несли мощное. Комсомольский призыв дал стране тысячи пилотов. Учили их серьезно: я лег костьми, но отстоял программу. Я убедил пассажира не показывать врагу новинки. На парадах летали устаревшие образцы, нередко, не пошедшие в серию. Военные атташе лихорадочно фотографировали.
В круговерти забот многое шло мимо. История свершалась по заданному пути. Гремели политические процессы, карлик по фамилии Ежов выполнял планы расстрелов. Авиацию он не тронул. На этот счет был разговор, тяжелый и неприятный, но пассажир меня поддержал. С падением Ежова стало легче. Страна пела и радовалась жизни. Подрастали дети, в том числе мои. Николай Рапота и мой Матвей пошли в летчики. Я возражал, я знал, что их ждет, но мальчики настояли. Им так хотелось летать!
…Николай сгорел в июне сорок первого, прямо в штурмовике. Матвей уцелел. Его трижды сбивали, он попал в плен, бежал, но все–таки выжил. Что мы с Ольгой пережили в те дни, лучше не вспоминать.
Война началась в положенное время и по тем же причинам. Только в этот раз ее ждали. Я ждал. Пассажир до последнего не верил, он все еще надеялся: немцы не посмеют. У нас ведь была такая армия! Мы превосходили немцев по всем показателям: числу дивизий и танков, пушек и самолетов. Я не страдал иллюзиями. Войну количеством не выигрывают; немцы доказывали это не раз.
Июнь я провел в округах: проверял, исправлял, накручивал хвосты. Трудно пришлось в Западном округе. Павлов, как и пассажир, не верил в нападение. Соответственно держались его подчиненные. ВВС округа я подчинил себе (у меня были такие полномочия) и остался в Минске. В ночь на 22 июня я не спал. Мне позвонили в четыре пятнадцать: немцы начали! Воздушные флотилии пересекли границу, орудия стреляют по нашим позициям. Я скомандовал: «Ураган!»
С этой минуты история стала меняться, только я понял это не сразу. Я сидел в штабе ВВС округа: принимал донесения и отдавал приказы. Насчет связи я постарался: в Красной Армии она сохранилась только у нас. В шесть утра прибежал Павлов: он ничего не понимал. Я коротко объяснил и попросил не мешать. Павлов ушел, я его более не видел. Мне не было дела до терзаний командующего. От Мурманска до Севастополя в небе висели тысячи самолетов — наших и немецких. Происходило то, что позже назовут «Битвой за небо». Немцы разбомбили полевые аэродромы РККА — совсем как в моем времени. Только в этот раз мы им помогли — стащили туда списанный хлам. Современные машины ждали приказа в других местах. Приказ последовал. Первыми взлетели «Миги». Они вцепились в немецкие армады, как клещи в плоть, в воздухе закипели «собачьи свалки». Приказ у истребителей был прост: выбивать бомбардировщики. И они их выбивали: трудно, с большими потерями, но били. Бомбардировщик — оружие наступления, его долго и дорого строить, еще сложнее подготовить экипаж. Я запретил тараны, но их было множество. Размен фанерного истребителя на тяжелый «Юнкерс» считался выгодным, пилоты на него шли. Этих мальчиков взрастил комсомол, они не боялись гнева командующего. С мертвых спроса нет…
Немецкие эскадры ползли обратно, когда в воздух поднялись «Илы» и «Пе». Волна за волной они шли к армии вторжения. Бомбить, стрелять, сжигать — любыми средствами уничтожать фашистов! «Горбатых» и «пешек» прикрывали истребители. Они получили жестокий приказ: умереть, но штурмовики с бомбардировщиками сохранить! Они умирали, мои мальчики: сотнями, тысячами. Против них, не имевших боевого опыта, вылетали асы Геринга. Надменные, чванливые, отточившие мастерство на пространствах Европы. Они сбивали мальчиков, но и сами гибли: собранные в Ижевске авиационные пушки не знали пощады. За одного аса мы клали двоих летчиков, но этот размен в стратегическом плане был выгоден. Немцы планировали блицкриг, у них не было резерва пилотов. У нас был.
В первый день мы потеряли четверть самолетов, немцы — не меньше. В относительном исчислении, конечно. В абсолютных цифрах победили они, но это была пиррова победа. Враг не понимал: откуда у русских столько машин? Почему незнакомы модели? Почему самолеты так мощно вооружены?
Назавтра бои продолжились. Немцы осатанели: им, покорителям Европы, посмели задать трепку какие–то унтерменши! Небо почернело от их самолетов, но мы этого ждали. На войне люди учатся быстро. Уцелевшие в боях мальчики ощутили вкус побед. Они навалились на врага с новой силой: их вела жажда мести за погибших товарищей. Цифры потерь сравнялись. Из Минска я перелетел в Киев, затем снова в Минск, потом — в Ленинград… Отовсюду слал донесения в Кремль. Авиация не только воевала, она вела разведку. Наши данные были оперативными и точными. В Кремле им поначалу не верили, я получал приказы: срочно прибыть в Москву! Приказы слали каждый день. Я отвечал: обстановка не позволяет покинуть фронт! Мне нельзя было в Москву. Я нарушил строжайший приказ: не поддаваться на провокации! Я поднял авиацию до объявления войны. Мы бомбили немцев на их территории… Меня ожидал суд, скорый и неправый, и стенка в подвале. Стенка могла подождать. Я хотел осуществить задуманное. Сержант–артиллерист, в теле которого я воевал, не должен был погибнуть от бомбы, как тысячи других сержантов и рядовых. Неизвестных, бесфамильных…
Приказы перестали слать, молчание Москвы стало зловещим. Я старался не думать об этом. Мне хотелось погибнуть — смерть покрывает вину. Желание едва не исполнилось. При очередном перелете мой «Пе» атаковал «мессер». Немец убил стрелка и ранил штурмана. Я колебался недолго. Моя жизнь ничего не стоила, но пилот и штурман были не виновны. Я встал к пулемету. Фашист, получив очередь, резко отвернул; мы ушли. У «пешки» скорость будь здоров какая…
В июле война в воздухе кончилась: у немцев не осталось самолетов. Они заглотили наживку. Как некогда в Сталинграде им казалось: еще одна дивизия, полк, батальон — и перелом наступит. Они бросали в бой последние эскадрильи, пока те не сгорели дотла. А вот у нас самолеты были. Мало, но все–таки… Наступила пауза, и я вылетел в Москву. На аэродроме меня встретили. У офицеров, подошедших к самолету, были синие петлицы и околыши фуражек.
— Сдайте оружие! — сообщил старший, козыряя.
— Я арестован? — спросил я.
— Там объяснят, — буркнул синий.
По пути я гадал, куда меня повезут: в тюрьму или на Лубянку? Машина свернула к Кремлю. Меня ввели в знакомый кабинет. Люди, сидевшие за столом, были тоже знакомы. Выражение их лиц не сулило хорошего.
— Вот и товарищ Красовский! — приветствовал меня пассажир. — Пришлось доставить его под конвоем.
Я молчал.
— Товарищ Красовский записался в анархисты, — продолжил хозяин кабинета. — Мало того, что он игнорирует наши приказы! Как мне доложили, он заменяет стрелков в самолете. Если б самолет сбили, немцы обрадовались: командующий ВВС, генерал–лейтенант лично ведет бой. Значит, в Красной Армии больше некому. Так ведь, товарищ Красовский?
— Не так!
— Объясните!
— В 1920 году, в Гражданскую, я вез на аэроплане большого начальника. Он летел вместо стрелка. Когда поляк напал на нас, пассажир стал стрелять. Он отогнал врага. У нас тогда не было выбора. Как не было его у меня.
Пассажир посмотрел на меня долгим взглядом.
— Красовский не только анархист! — встрял Мехлис. — Он потворствует религиозным фанатикам. Как мне доложили, в авиационных полках шли богослужения, самолеты кропили святой водой.
В глазах пассажира мелькнули странные огоньки.
— Это правда, товарищ Красовский?
— Так точно!
— Как такое позволил коммунист! — причитал Мехлис. — Позор!
Я почувствовал, как внутри у меня закипает.
— Товарищ Мехлис, — спросил я как можно спокойнее, — что с вами станет, когда умрете?
— Ничего! — удивился он.
— Пустота?
— Небытие.
— Моих летчиков ждет вечная жизнь. По крайней мере, тех, кто в нее верил. С этой мыслью им было легче умирать. Вы знаете, сколько их погибло, я сообщил о потерях.
В комнате наступила тишина. Ее нарушил пассажир.
— Святая вода не мешала самолетам летать?
— Нисколько!
— Тогда пусть кропят. Поговорим о другом. Нам докладывают: авиации противника нет. Наши войска передвигаются свободно: как днем, так и ночью. В этом заслуга наших летчиков, они пригвоздили врага к земле. Плохо другое: у нас мало самолетов. Восполнить потери удастся не скоро. В этой ситуации оставлять Красовского командовать ВВС преступно. С делами справится его заместитель. Есть предложение: освободить генерала должности! Возражений нет?
За столом молчали.
— Очень хорошо. Поскольку Красовский теперь без работы, надо ему ее дать…
«С кайлом что ли? — подумал я. — Хоть не расстреляют…»
— Предлагаю назначить генерала заместителем Верховного главнокомандующего. Кто «за»?
Все подняли руки.
— Поздравляю! — пассажир повернулся ко мне. — И еще. Спасибо вам, Павел Ксаверьевич, за все, что вы сделали! Примите благодарность от меня, от всех присутствующих, от Родины, за которую вы сражались.
От неожиданности меня пробило.
— Вы устали, отдыхайте! — сказал пассажир, отводя взгляд. — К новым обязанностям приступите завтра. Кабинет вам приготовят…
* * *
Птах на руке встрепенулся, недовольно крикнул и улетел. За спиной шаги, оборачиваюсь. Дмитрий провожает птицу сожалеющим взглядом. Недавно я видел: послушник стоит, вытянув ладонь с пшеном. Птах к нему не прилетел. Это надо с молитвой, с миром в душе. Догадается…
— Отче! — Дмитрий приседает.
Что там? Велика беда — птичка на рясу капнула! Дмитрий счищает пятнышко, встает.
— Вас ждут, отче!
Идем. На поляне перед скитом вертолет. Надо же, не услышал, как он прилетел. Увлекся… Завидев нас, пилот запускает двигатель.
— Отче! — Дмитрий протягивает посох.
Зачем он мне? Я простой инок, не архимандрит. Дмитрий смотрит умоляюще. Беру, лезу в кабину, Дмитрий захлопывает дверь. Вертолет отрывается от земли, набирает высоту и ложится на курс. Лететь нам долго…
Блицкриг у фашистов все же получился, но не такой, как в моем прошлом. Авиация не в состоянии выиграть войну, но повлиять на ее ход может. Вермахт остался без поддержки с воздуха, танковые колонны мы проредили… Минск немцы взяли в июле, под Могилевом топтались до осени, у Смоленска застряли окончательно. К зиме мы потеряли миллион солдат — в разы меньше, чем в мое время. Костяк кадровой армии уцелел. Дальше были сражения и битвы — в других местах и с другими названиями. Берлин мы взяли в апреле 1944–го, а в мае наши танки вошли в Брест — французский Брест… Союзники высадились лишь в Италии, да и то застряли под Монте Кассино. Черчилль перехитрил сам себя: он стремился в «подбрюшье Европы», а укусил огузок. Черчиллю это стоило кресла премьера. Американцы вернулись домой, не попробовав французского вина. Река времени поменяла русло, листок более не плыл по течению. Он пытался им управлять.
Войну я закончил маршалом. Нас было десять, маршалов Победы, я не выделялся на общем фоне. Выделил меня пассажир. После войны он затеял реформы. Не знаю, что подвигло его к этому, думаю, он был старым. К старости начинаешь переосмысливать прошлое. С высоты прожитых лет многое видится иначе. Понимаешь, например, за что рушат твои памятники. Про памятники я ему сказал…
Суть реформ была проста — Конституция 1936 года, все, провозглашенное ей. Власть — советам, свободы — гражданам. Свободы реальные, а не декларативные. Компартия уходит в тень, занимаясь идеологией и кадрами. Глава государства — председатель Президиума Верховного Совета. Глава исполнительной власти — председатель правительства. Типичная парламентская республика с равномерно распределенной властью.
Старые кадры реформ не хотели. Им уютно жилось в прежней системе. Заговоры, перевороты, расстрелы — вот, что нас ждало. Пассажира могли убить, даже люди ближайшего круга. Нужны были помощники, верные и преданные. Пассажир предложил мне найти их, а для этого занять должность. Не самую главную к тому моменту в иерархии власти, но очень влиятельную.
Сказать, что я был удивлен, означало ничего не сказать. Я ждал любого назначения, только не этого.
— Почему я? — спросил изумленно.
— Потому, что не просрешь страну! — буркнул он. — А вот они просрут…
«Они» решились в пятидесятом. Река времени изменила даты — пассажир умер в этом году. Старая гвардия встрепенулась, но мы были готовы. Нарыв созрел, но не лопнул. Их взяли в ходе совещания: они обсуждали, кого устранить. Список был готов, моя фамилия стояла первой…
Их помиловали. Товарищи были против, но я убедил. Мне не хотелось начинать на крови. Газеты напечатали фотографии документов: списки 30–х годов с резолюциями «гвардейцев»: «Расстрелять как бешеных собак! Всех к высшей мере!..» Из ГУЛАГа освободили политзаключенных; им было интересно почитать эти тексты, поговорить с авторами резолюций. Гвардию спустили на пенсию — возраст большинства позволял. Пенсии дали не персональные, а обычные, поселили в гуще народной. Говорят, им было весело…
Я остался в прежней должности, несмотря на просьбы товарищей. Я был не молод — на высший пост поздновато. Страна нуждалась в энергичных и знающих руководителях, дел было — начать и кончить. Мы многое сумели. Отменили негласный принцип: любой руководитель — член КПСС. Партия избавилась от карьеристов, страна получила толковых начальников низшего и среднего звена. Депутатов стали выбирать на альтернативной основе. Разрешили частный бизнес, оставив за государством крупные производства. Мы демонтировали здание, построенное на крови и страхе. Вместо него возводили новое — медленно, этаж за этажом. Спешить не стоило: быстрые перемены пугают людей. В Европе появилось ССГ — Содружество Суверенных Государств. Поначалу нас было пятеро, но мы прирастали. Таможенных границ у Содружества не было, огромный рынок манил европейцев. Рубль стал общей валютой — не сразу, постепенно, но стал. С американцами кое–как, но поладили. Сходу не получилось. Речь Черчилля в Фултоне, холодная война… У нас появился аргумент. Война кончилась раньше, чем Манхеттенский проект дал плоды. Американцы проект закрыли: результат не ясен, стоит дорого. Мы остались при своем мнении и работы продолжили. Атомную бомбу испытали в сорок девятом. Американцы спохватились, да поздно: догонять всегда трудно. Поначалу они кичились отдаленностью: попробуй, долети! Появились баллистические ракеты — долететь стало не проблемой. Они предложили договор. Мы подписали его на наших условиях. Мирное соревнование двух систем, попытка принести куда–либо «демократию» на штыках — повод к войне. Они согласились. «Демократия» — это хорошо, это красиво, но жить хочется долго и счастливо.
Изменился взгляд на прошлое. Первую мировую признали освободительной, ее участников — ветеранами войны. Разрешили носить царские ордена. Первым, кто откликнулся, был Буденный. На прием к французскому послу он явился с Георгиями. Подскочили фотографы, кинохроника… Семен Михайлович крутил ус и улыбался. Маршал отличался редким благоразумием: ему посоветовали — он надел. Буденный предложил захоронить погибших, независимо от того, на какой войне они пали, обустроить могилы, поставить памятники. Инициативу поддержали, маршал возглавил движение. Это возымело неожиданный эффект: в СССР потянулись эмигранты…
Жизнь в стране наладилась: никто не голодал, не ходил раздетым. Строилось жилье, люди покупали машины. Не только свои. Те, кто богаче, рассекал на «немцах» или «французах» — Содружество имело общий рынок. В стране существовала система власти, не зависящая от прихоти одного лица. Так мне в ту пору казалось…
Мы осудили культ личности. Спокойно, без истерик и рыданий. Памятники пассажиру снесли. Не все: те, что представляли культурную ценность, оставили. В утиль пошли бетон и гипс. Городам и улицам вернули исторические названия. Портреты вождей на демонстрациях больше не носили, на здания их не цепляли. Газеты публиковали скупой официоз: кто с кем и где встретился, какой договор подписал. Партия следила, чтоб никого не восхваляли, и следила строго. Прокол случился там, где его не ждали. Я не ждал…
В шестидесятом сняли фильм «Операция «Ураган». Это был реквием пилотам, погибшим в начале войны. Генерал Красовский в сюжете присутствовал, без него было никак. Я одобрил сценарий. Генерал был второстепенной фигурой, на первом плане сражались и умирали мои мальчики. Я хотел, чтоб их помнили.
Случилось непредвиденное. Играть Красовского поручили Юматову — за внешнее сходство с оригиналом. Актеру не понравилась скромная роль, он уговорил режиссера. Сценарий изменили, не уведомив меня. На просмотре я обомлел. В центре сюжета был генерал. Нарушая приказ, понимая, что его расстреляют, он поднимал авиаполки. Он скрипел зубами, видя, как гибнут его мальчики, но слал их бой, иначе было нельзя. Генералу сообщали о смерти сына–летчика, он каменел лицом, но продолжал дело. Заменяя раненого штурмана, генерал становился к пулемету и стрелял во врага, вкладывая в это боль от утрат и ненависть к врагу … Юматов сыграл блестяще. Заключительная сцена, когда генерал стоит перед Политбюро, ожидая смертного приговора, потрясала. Неожиданное назначение, благодарность вождя, одинокая слезинка, бегущая по щеке… Кто им рассказал об этом? Я так и не узнал.
Я потребовал запретить фильм. Это был первый случай, когда меня не послушали.
— Если б героем был другой, вы бы одобрили? — спросил меня Председатель Президиума.
Я нехотя кивнул.
— Мы понимаем ваши чувства, Павел Ксаверьевич, — сказал Николай, — но вы сами учили не мешать личное с общественным. Это хороший фильм, нам такие нужны.
Картина вышла на экраны. В кинотеатры стояли очереди. Фильм купили десятки стран, на фестивалях он собирал призы. На Западе вспомнили Маяковского, шутили над «плачущим большевиком», но таких голосов было мало. Западу «Операция» понравилась.
За границей меня звали «Сфинкс» — за непривычную для Запада закрытость и молчаливость. Фильм пробудил интерес к личности «Сфинкса». Англичанин Скотт выпустил роман–биографию под названием «Сокол двух царей». Факты в книге были точными, изложение — уважительным, книгу перевели. Дали название «Красный сокол», издали миллионными тиражами — спрос на книгу был. Партия не получала субсидий из бюджета, жила за счет издательской деятельности, почему б не заработать? О последствиях не подумали.
По мотивам книги сняли фильм. Героя звали Павел Коротков, прямой аналогии не было, сценарий не согласовали. Получилась мелодрама: история любви летчика на фоне двух войн. Быстрицкая сыграла главную героиню, причем, настолько талантливо, что зрители плакали. На роль Короткова пригласили Юматова. Это было первой ошибкой: лицо актера в глазах зрителя имело прототип. Второй ошибкой стал финал. Юматов в мундире маршала стоял на трибуне, наблюдая за авиационным праздником. Это было цитатой. 12 августа каждого года я надевал маршальский мундир и ехал на аэродром — праздновать День ВВС. Фотографии с праздника печатали газеты, все мгновенно поняли…
Страна увидела: есть неизвестный герой. Он внес «решающий» вклад в Победу, но о нем забыли. Немедленно подсчитали награды; выяснилось: у меня их мало. Это было справедливо: я находился в Ставке, в то время как другие руководили операциями, но люди этого не понимали. Началась вакханалия. Вал публикаций в газетах, «восстанавливающих справедливость». Сотни воспоминаний и мемуаров в центральной и местной печати. По моей просьбе воспоминания проверили, подсчитали количество летчиков, якобы воевавших в одном отряде со мной. Их набралось более четырехсот! Причем, шестнадцать жили за границей. Один — в США, трое — во Франции и двенадцать — в Израиле. Газета «Правда» напечатала статью «Как сейчас помню», язвительно высмеяв «мемуаристов». Публикации прекратились, но было поздно.
Моих официальных портретов не существовало: я не занимал государственных постов. Фотографии переснимали из газет и книг, у того же Скотта. Их прикрепляли к лобовому стеклу автомобилей, это стало хорошим тоном. Летчики держали портреты в кабинах. Если б им позволили, рисовали бы на фюзеляжах. Во все времена люди нуждаются в идоле, они его нашли.
Я поставил вопрос на ЦК, меня не поддержали. Товарищи решили: это патриотическое движение. Большинство в комитете были молодыми, многие не воевали. Кино, книги и публикации повлияли на них. Они не понимали: создается культ личности. Он стал проявляться не только в восхвалении. Меня стали втягивать в несвойственные дела. Президенты и премьеры иностранных государств стремились встретиться со «Сфинксом». Считалось, что мое одобрения делает договор прочным. Иностранцам шли навстречу — так проще. Почти по всем вопросам мое мнение стало решающим. Я все более походил на покойного пассажира, не хватало только памятников на площадях. Памятники были не за горами. Это перечеркивало все, чего мы добились. Власть не должна зависеть от капризов одного лица, даже гения. Гении случаются злые.
Я подал в отставку, ее не приняли. Я подал снова — и с тем же результатом. Они не отпускали меня — боялись остаться без мудрого отца.
…В шестьдесят пятом умерла Ольга. Болезнь выявили поздно, операция запоздала. Диагноз не скрывали: от кого? От врача? Я взял отпуск — впервые за много лет — и провел его с ней. Она уходила во сне, ненадолго пробуждаясь между уколами морфия.
— Я прожила счастливую жизнь, — сказала Ольга в миг просветления. — Мне повезло. Стать твоей женой… А дети? Какие у нас замечательные дети!
— Дети — твоя заслуга! — возразил я. — У меня не было времени их воспитывать.
— Ты воспитывал их примером. Они боялись подвести тебя.
Мы помолчали.
— Я много думала: отчего мне повезло? Почему Господь дал мне тебя? Чем я заслужила? Ты мог попасть в другой госпиталь, и мы никогда бы не встретились!
— Мы не могли не встретиться! Это предопределено.
— Ты так считаешь?
— Уверен!
— Одного боюсь, — вздохнула она. — Я умру, а ты снова женишься.
— Мне семьдесят пять! — сказал я.
— Ну и что? Ты и сейчас хоть куда! За тебя любая пойдет!
— Я не собираюсь жениться. У меня другие планы.
Я рассказал ей. Она выслушала и одобрила.
— Не задерживайся здесь! — попросила на прощание. — Без тебя мне будет скучно. Там никто не назовет меня «маленькой»… — она заплакала.
Я вытирал ей слезы, а она все плакала и плакала…
Мы схоронили ее в августе; в сентябре умер маршал Красовский.
После того, что он натворил, маршал должен был умереть. Но не физически — это ничего бы не изменило. Гроб отвезли бы на лафете, соорудили памятник, стали лепить красивую легенду. У преемника появился бы соблазн повторить… Нужно было сделать так, чтоб соблазна не возникло.
Реформы пассажира дали свободу вере. Церковь возродилась. Ей не помогали, но не ущемляли — ее терпели. Заслуги церкви в годы войны признали, но и только. Доктриной государства оставался атеизм. Я пытался втолковать товарищам необходимость перемен и в этой сфере, меня не поддержали. Товарищи выросли в СССР, атеизм им был привычнее. Доктрина, тем не менее, размывалась. Коммунисты крестили детей, праздновали Пасху, на это закрывали глаза. Я встречался с патриархом, митрополитами, клиром — это никого не волновало. О чем мы говорили за закрытыми дверями, не сообщалось. Но даже для церкви мое решение стало неожиданным. Меня пытались отговорить, я настоял. У епископа, когда он постригал меня, дрожали руки…
Маршал Красовский умер обдуманно. Оставил письмо товарищам, попрощался с детьми и внуками. Сделал все тайно: что–что, а это мы умели. Отдаленный скит, выбранный мной, лежал в стороне от жилых мест: новоявленный инок желал уединения.
Его нарушили через неделю. На поляне перед скитом приземлился вертолет, на высокую траву шагнули люди. Никогда эти глухие места не посещала такая делегация — руководство самой большой страны в мире…
Они стояли на поляне и смотрели на скит, не зная, что делать. Я глядел сквозь окно и тоже не знал. Я ожидал гонца, но они явилось в полном составе. Я подумал и вышел. Николай метнулся навстречу.
— Павел Ксаверьевич!
Я обернулся к скиту.
— Отец Серафим! Отче…
Я развернулся к нему.
— ЦК не принял вашу отставку. Ваш пост оставлен за вами. Пожизненно!
Я пожал плечами: что из того?
— Руководить будет заместитель…
— Зачем прилетели? — спросил я строго.
— Беда, отче! — вздохнул он. — Ваш уход наделал переполоху. На Западе пишут о смене курса, предрекают возврат к старому. Утверждают, что вас убили или, в лучшем случае, заточили в тюрьму. Люди в стране волнуются, слухов — море…
— Скажите им правду!
— Сказали! Не верят! Никто не ждал… — он помялся. — Если б вы сами объяснили…
— Как?
— Мы пришлем киногруппу. Снимем сюжет, покажем по телевидению…
Я подумал, посмотрел на покосившийся скит. Дом был ветхий, в щели задувало.
— Хорошо! — сказал я. — Только мужчин. Желательно, умеющих держать в руках топор.
— И еще! — поспешил Николай. — Надо, чтоб вас видели вживую, хотя бы раз в год!
Я подумал и кивнул.
— 7 ноября! — обрадовался он.
— 12 августа, в день Военно–воздушного флота!
Николай склонил голову и сложил руки, я благословил.
Группа прилетела назавтра. Двое молодых, неразговорчивых парней плюс режиссер. Звали его Константином. Режиссер мне понравился, мы долго говорили. Константин рассказывал о себе, ему хотелось выговориться. Неудачный брак, развод, череда случайных связей. Богемная жизнь, водка… Константина мучила неудовлетворенность жизнью. Мы беседовали, оператор снимал. Я привык и перестал его замечать. Помощник оператора стучал топором, его работа интересовала меня больше. Через неделю киношники уехали, я остался один. Я мог, наконец, размышлять и молиться: за себя и других…
Константин явился с первыми морозами. Не знаю, как он добирался — через леса, в холод, но он дошел. Сбросил у порога рюкзак, пошарил в нем и протянул мне пакет. Я развернул. Это была киноафиша. Старец в рясе, творящий крестное знамение. Ниже — название: «Он молится за нас!»
Монахам нельзя ругаться, даже мысленно. Но я был молодым монахом. Я скомкал афишу и бросил в печь.
— Это мой лучший фильм! — сказал Константин, наблюдая за языками пламени. — Мы взяли архивные кадры, нарезали их к вашей беседе. Каждое слово получило подтверждение… Никогда не видел, чтоб так ломились на документальное кино. Люди в зале плакали…
— Говори, зачем пришел! — велел я.
— Отче! — склонил он голову. — Благослови на послушание!..
Так в скиту появился второй насельник. Теперь нас пятеро. Приходили многие, но остались единицы. Жизнь в скиту суровая, особенно, зимой…
Принимая постриг, я полагал: монашество не затянется — здоровье мое было никудышным. К моему удивлению хвори ушли. Я бодр, несмотря на годы. Господь дал мне возможность уразуметь. Люди часто думают: Бог наказывает за грехи. Они ошибаются: Бог не наказывает. Он отмеряет ношу по силам и духу каждого. Чем больше снесешь, тем больше сподвигнешь. Я не изменил бы мир, не пройдя отведенным мне путем, у меня не хватило бы сил. Рассчитывал ли на это колдун, давая мне «эль–ихор»? Не знаю. Колдовством мир изменить нельзя, это под силу только Творцу. Господь попустил отцу, потерявшему дочь, он милосерден. Дочь старика не погибнет, как и мальчик Петров. Войны в горах не случится, черноглазые девочки не наденут пояса с взрывчаткой; они даже не узнают, что такие бывают.
Почему мне позволили совершить задуманное? Я не знаю ответа на этот вопрос. Никому не ведом промысел Божий. Я стал орудием в Его руках, этого достаточно.
…Вертолет садится на бетонную полосу. Это не военный аэродром. Странно. Пилот выключает двигатель и выходит из кабины.
— Новый аэропорт! — поясняет в ответ на мой взгляд. — К Олимпиаде сдали.
Хороший аэропорт! Красивый!
Пилот склоняет голову под благословение. Вот имя Отца, и Сына, и Святаго Духа… Каждый раз меня везет другой пилот. Я как–то спросил, почему. Мне пояснили — это честь! Благословение отца Серафима! За это право идет борьба, побеждают самые достойные. Тщета человеческая!
К вертолету подкатывает машина. Зачем такая большая? Опять тщета… Водитель распахивает дверцу, сажусь. Внутри просторно, диван мягкий. Крыша снята — тепло. Машина выезжает из ворот, ее окружает эскорт мотоциклистов. Белые шлемы с гербом, белые перчатки, белые краги… Это чего они удумали? Я не государственный деятель!
Мы мчим по шоссе и сворачиваем в город. Странно, по кольцевой было бы скорее. Кортеж катит по улице, очищенной от транспорта. С обеих сторон на тротуарах стоят люди; они машут руками и что–то кричат. Мне? Да что здесь происходит? Отчего поперек улицы растяжки с цифрой «90», отчего такие же плакаты на домах? Что они празднуют? На дворе год 1980–й от Рожества Христова. Октябрьской революции будет 63, ВВС России исполнилось 68. Не сходится… Что произошло в России в 1890 году? Неужели? Я совсем забыл! Павел Красовский родился 12 июля по старому стилю, в день святых первоверховных апостолов Петра и Павла, и был назван в память одного из них. Это ему исполнилось 90. Однако, я больше не Павел! Я инок Серафим! Монахи не празднуют дни рождений. Зачем это? Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного…
Кортеж въезжает на аэродром, катит к огромной, увитой цветами трибуне. Посреди нее вся та же цифра «90». А людей! Они что, полстраны сюда собрали?! Прежде было руководство страны, военные и мои близкие. Даже такого количества было много — в глуши отвыкаешь от многолюдства. Телекамеры, фоторепортеры… А это что? Почетный караул? Они с ума посходили!
Автомобиль замирает у красной дорожки. Подскочивший офицер в аксельбантах распахивает дверь. Я не пойду! Я монах! Мне не к лицу эта тщета…
Офицер смотрит сверху, он растерян. Если я не выйду, он расстроится — как тысячи других, пришедших на праздник. Уничижение паче гордости, надо терпеть.
Ступаю на красную дорожку. Над аэродромом взмывает призывный клич фанфар. Они поют все время, пока я иду. Черный, сгорбленный монах на красной дорожке. Видели бы меня святые угодники! Заплевали бы с головы до ног! Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного…
Слава Богу, дорожка кончается.
— На караул!
Позабытый лязг оружия. Перед трибуной — блестящий частокол сияющих штыков. Поднимаюсь на трибуну, становлюсь впереди. Фанфары умолкли. Что еще они приготовили? В отдалении возникает гул, он нарастает, в небе появляются самолеты. Это самый странный строй, из всех, что мне приходилось видеть: самолеты выложили в небе цифру «90». Цифра приближается, вот она уже над нами; внезапно строй рассыпается. Реактивные истребители, испуская цветные дымы, ринулись в стороны, затем сблизились и заплясали в небе. Они что–то пишут. Что?
«По… здрав… ляем…» Влага смывает буквы с моих глаз. Мальчики мои, сынки…
Кондотьер Богданов
Глава 1
Богданова сбили над линией фронта.
Все было сделано правильно: проложен маршрут, выбран оптимальный эшелон полета, учтены разведанные с переднего края, но немцев за дураков держать не следовало. Их звукоулавливающие установки слышат стрекозу за километр. Просчитать маршруты По–2, если полк долгое время базируется на одном аэродроме, труда не составит. Особенно при желании. Ночные бомбардировщики немцам — кость в горле: не дают спать переднему краю, засыпая окопы осколочными бомбами, термитными боеприпасами сжигают дома и склады; а выгружать людей и технику на ближней железнодорожной станции — риск смертельный: налетят, разбомбят, прострочат из пулеметов и исчезнут, невидимые в ночном небе. Словом, немцы захотели их подловить и подловили.
Перед звеном По–2 встала голубая стена, и самолет Богданова первым влетел в луч прожектора. Немедленно по сторонам вспухли черные шапки, по фюзеляжу будто палкой застучали, за спиной летчика жалобно вскрикнула штурман. Богданов инстинктивно отжал ручку управления и правым, непривычным для зенитчиков разворотом, ушел в пике. Осколки при разрыве зенитных снарядов летят вверх, снизиться — значит, уцелеть. Медлить нельзя. Бронированному Ил–2 осколки — семечки, в фанерном По–2 каждый осколок — твой.
Вырваться у Богданова получилось. Свет прожектора, в котором летчик теряет пространственное положение и чувствует себя раздетым, остался позади. Богданов выровнял машину и бросил взгляд на приборную доску — 500 метров. Богданов потянул ручку на себя и оглянулся. Темное небо резали голубые мечи прожекторов, скрещивались, поймав в темном небе хрупкие самолетики. Звено повторило его маневр, но запоздало: прожектористы держали тихоходные самолеты как в тисках. Зенитные орудия умолкли, но с земли к По–2 тянулись плети пулеметных трасс. Ребятам приходилось туго.
— Лисикова! — окликнул Богданов.
Штурман не отозвалась. Богданов прибрал газ и позвал еще — ответом был свист в расчалках. «Убили? — подумал Богданов. — Ну и хрен с ней! — решил в припадке неостывшей злости. — Не будет к особисту бегать!» Он заложил вираж и с набором высоты полетел обратно. Ребятам следовало помочь. Шарики бомбосбрасывателей — в кабине штурмана, по три с каждого борта, но у пилота есть аварийный сброс. Шесть ФАБ–50 накроют зенитную батарею, после чего два «эрэса» — по прожекторам! В завершение прострочить из «шкаса»… Я вам устрою засаду! Научитесь фатерлянд любить…
Родину любить научили его. То ли немцы расслышали мотор приближавшегося бомбардировщика, то ли зенитчик полоснул очередью наугад, но огненная трасса внезапно прочертила небо перед лицом Богданова и хлестнула по фюзеляжу. Мотор смолк, словно подавившись. Богданов бросил самолет в сторону и перевел машину в пике. Трассеры ушли влево и назад, Богданов выровнял По–2. С минуту он лихорадочно работал магнето, заслонкой дросселя и сектором корректора высоты. Мотор не только не «схватывал», не отзывался вообще.
— Твою мать! — выругался Богданов.
Он развернул машину и перевел ее в планирование. Порыв ветра подхватил легкий самолетик и понес к линии фронта. Оставалось надеяться: до своих дотянет. Третьего возвращения из немецкого тыла ему не простят. Да еще без Лисиковой. Скажут, пристрелил тихонько, и ведь не докажешь! Требовал убрать из экипажа, кричал, грозился… Язык ты наш длинный, чтоб тебя вовремя прикусить…
По–2 внезапно врезался в облака. Непроглядная темень окружила самолет. «Откуда облачность? — в сердцах подумал Богданов. — Вылетали — было ясно. И синоптик не обещал…» Однако темень не пропала, оставалось лишь следить за приборами, с горечью наблюдая, как быстро движется стрелка высотомера. «Если облачность низкая, грохнусь! — подумал Богданов. — Земли не разглядеть! Под фюзеляжем и крыльями — бомбы…» Бомбы сбросить следовало сразу, теперь — поздно. Посечет своими же осколками…
Богданов не боялся смерти — привык к ней за годы войны. Дважды его сбивали, не раз он садился на вынужденную, трижды привозил на аэродром мертвых штурманов. Из тех, с кем начал воевать в сорок первом, в живых не осталось никого. Смерть сопровождала его неотвязно, и то, что он до сих пор жив, было чудом. Богданов осознавал, что чудеса не приходят сами по себе, к вылетам относился серьезно: изучал обстановку в районе цели, полетные карты, тщательно прокладывал маршрут, доводил до каждого экипажа личное задание и скрупулезно обсуждал с летчиками и штурманами звена поведение в воздухе. Это сокращало потери, но не гарантировало жизни. Желание уцелеть понятно, но не должно становиться целью. В полку один пожелал. Сразу после вылета возвращался, объясняя это неполадками в моторе. Техники проверяли, ничего не находили. Пилот упорствовал, штурман подтверждал. На По–2 устроить перебои в моторе проще простого — достаточно подергать сектором высотного корректора. Командиру полка надоело, подключил особиста. На «несправный» самолет посадили другого пилота, тот слетал на задание и благополучно вернулся. Труса судили, разжаловали и отправили в штрафбат. В полк он не вернулся…
По–2 выскочил из облаков также внезапно, как и влетел в них, Богданов увидел впереди светлую ленту реки. «Откуда она здесь? — подумал недоуменно. — На карте не было!» Думать далее было некогда — По–2 снижался стремительно. Самолет перескочил реку, едва не касаясь колесами воды, мягко приземлился на противоположном берегу и покатил по густой траве. Темная стена леса стремительно бежала навстречу, заслоняя небо. «Разобьемся!» — подумал Богданов, но в последний момент лес словно расступился. Самолет вкатился на небольшую полянку, словно в ангар и замер.
Богданов с минуту сидел неподвижно, не веря, что все закончилось, затем отстегнул лямки парашюта и выбрался на крыло. Лисикова сидела, уткнувшись головой в приборный щиток, Богданов не стал ее трогать. Спрыгнул на траву и прислушался. Вокруг было тихо, пожалуй, даже, неестественно тихо. Нигде не стреляли, не бряцали оружием, не переговаривались и хрустели ветками, подбираясь к самолету. Богданов достал из кобуры «ТТ», передернул затвор и с пистолетом в руке пошел к опушке. Трава на поляне была высокой и серебряной от росы, скоро летчик ощутил, как набухли и прилипли к голенищам сапог штанины комбинезона. Светила неестественно яркая луна — будто САБ в небе подвесили, свет ее пробивался сквозь ветви деревьев, Богданову хороши были видны и нетронутая роса на несмятой траве и потемневшие от влаги головки хромовых сапог. У опушки Богданов остановился и внимательно осмотрел берег. Тот был пустынен — ни человеческой фигуры, ни движения. Передний край они благополучно миновали. «А если это немецкий тыл? — внезапно подумал Богданов. — Линия фронта здесь изгибается…» Летчик с досадой увидел на росном лугу три темные полосы, бежавшие от берега к лесу — следы колес шасси и костыля. В ярком, ровном свете луны, полосы проступали, как нарисованные. «Откуда полная луна? — недоуменно подумал Богданов, пряча «ТТ“ в кобуру. — Вылетали — не было!»
Он не стал мучить себя догадками и вернулся к самолету. Лисикова сидела в кабине, откинувшись на спинку.
— Жива? — удивился Богданов.
Штурман не ответила. Присмотревшись, летчик увидел две блестящие дорожки на бледном лице.
— Ранили? Куда?
— В ногу, — сдавленным от боли голосом сказала Лисикова.
— Встать можешь? — спросил Богданов, чувствуя неловкость за нотку, проскользнувшую в его голосе. Раненый напарник при посадке на вынужденную — обуза. Лисикова, естественно, это понимает. А он не сумел скрыть…
Штурман привстала и, ойкнув, шлепнулась обратно. Богданов молча расстегнул лямки ее парашюта (привязными ремнями в их эскадрилье не пользовались), и легко вытащил Лисикову из кабины. Весила она меньше, чем ФАБ–50. Усадив штурмана на крыло, Богданов осмотрел ее ноги и присвистнул: на левом бедре расплывалось по комбинезону темное пятно. Богданов вытащил из нагрудного кармана перевязочный пакет, зубами сорвал прорезиненную оболочку и туго перевязал рану прямо поверх комбинезона. Лисикова постанывала, но, видно было, сдерживалась. Богданов осторожно водворил ее обратно в кабину, после чего забрался к себе. До рассвета делать было нечего, оставалось ждать.
…С особистами ему не везло. Осенью сорок первого его послали с рацией и продовольствием в окруженную под Вязьмой армию. Поляна, которую отвели окруженцы под аэродром, оказалась маленькой, и Богданов по неопытности влетел в кусты, побил винт. Второй По–2 (тогда еще У–2) улетел. Сослуживец пообещал следующей ночью привезти винт, но на рассвете явился «мессер» и сжег беззащитный самолет. Сослуживец не прилетел (позже выяснилось, что его сбили на обратном пути), и Богданов стал пробираться к своим. Зарос, отощал, но выбрался. Попутки довезли его к аэродрому, а там прищемил особист. Посадил на «губу» и ежедневно таскал на допросы. Богданов, не в пример другим, вышел из окружения в форме, при оружии и документах, но особист именно это счел подозрительным. Твердил как попугай:
— Кто и как тебя завербовал? Какое задание дали?
Фамилия у лейтенанта НКВД была Синюков, и Богданову, ошалевшему от бесконечных допросов, стало казаться, что лицо у лейтенанта тоже синее, как у упыря.
— Пишите! — сказал он, не выдержав. — Расскажу про задание.
Синюков с готовностью схватился за карандаш.
— Немцы поручили передать лейтенанту НКВД Синюкову, — четко выговаривая слова, сказал Богданов, — что не там шпионов ищет!
Особист от злости переломил карандаш пополам.
— Под трибунал пойдешь! — прошипел. — Завтра же!
Однако завтра на гауптвахту, устроенную в сарае деревенского дома, пришел не особист, а командир полка Филимонов. Протянул Богданову пояс с кобурой.
— В полку три летчика остались, — сказал сердито, — а ты прохлаждаешься. Марш в строй!
Богданов козырнул и побежал к штабной избе. Особист от него отстал, но разговора не забыл. Год спустя Богданов со штурманом Колей Сиваковым в составе звена вылетели на бомбежку железнодорожной станции Ясное. Чтоб не привлекать внимания немцев, шли к цели порознь, разными маршрутами. И по пути увидели другую станцию, Петровку, забитую эшелонами. На станции даже горели фонари — немцы не опасались налета.
— Командир! — закричал Сиваков. — Ну, ее на хрен, эту Ясную! Ребята сами справятся. Нельзя такую цель упустить!
Покойный Коля, как и Богданов, был парнем порывистым, надо ли говорить, что спора не возникло? Они подкрались к станции на скольжении, бесшумно, и Коля, словно руками, положил первую ФАБ–50 прямо в стоявший под разгрузкой состав с цистернами. К небу взметнулось высокое пламя, Богданов развернулся, и Коля спустил вторую бомбу на паровоз у выезда со станции — закупорил путь. После чего они еще четырежды заходили на цель, а в завершение Коля построчил из «шкаса». Вся станция была объята пламенем, пылали нефтеналивные цистерны, с грохотом взрывались снаряды. Обратной дорогой они с Колей пели. А по возвращению угодили на гауптвахту.
— Где были, куда бомбы сбросили? — тянул жилы Синюков. — Какая Петровка? Ее «Пе–2» разбомбили, из соседнего полка, я звонил. Признавайтесь, трусы!
Мурыжили их несколько дней, после чего внезапно, без всяких объяснений выпустили. Позже Богданов узнал, что командующий фронта лично потребовал представить летчиков, разбомбивших станцию Петровка (из–за чего сорвалось наступление немцев) к званию Героя. Разведка выяснила, что на станции сгорели двенадцать эшелонов и семь паровозов. Командир полка «Пе–2» заикнулся было о своих, но на столе командующего лежало донесение: станцию бомбил У–2. К тому же Пе–2 по ночам не летают… Богданова с Колей выпустили, но Героев не дали — Синюков похлопотал. Вручили каждому необычную среди летчиков медаль «За отвагу» и велели молчать. Они с Колей были рады: не за орденами летали.
Спас их тогда Филимонов, лично доложивший командиру авиадивизии о случившемся. По просьбе Филимонова Синюкова куда–то перевели, его заменил Гайворонский — тучный, мордатый капитан. В отличие от Синюкова, держался он просто, любил посидеть в компании с летчиками, рассказать о семье (у капитана было двое детей), похвастаться красавицей женой. Черт дернул Богданова за язык. Надо сказать, выпили они немало. Экипажам ночных бомбардировщиков фронтовые сто граммов наливают за завтраком, когда не только пить, есть не хочется. Поначалу водка оставалась в графинах, но потом кто–то сообразил переливать в фляги — про запас. Насобирали, набрались… Погода стояла нелетная… Богданов и сболтни:
— Что скажете своим детям, товарищ капитан, когда домой вернетесь? Вы разу в сторону немцев не выстрелили!
Гайворонский побагровел и пулей выскочил из столовой. Леня Тихонов, друг, покрутил пальцем у виска. Богданов сам понимал, что сморозил. Что его забрало? Может, иконостас из орденов на груди особиста? У Богданова орденов хватало, но у капитана больше. А ведь Богданов летал чуть ли каждую ночь…
Капитан отыгрался скоро. Богданова сбили, и он сел на вынужденную в немецком тылу. Коля Сиваков погиб — снаряд малокалиберной зенитки разорвался у него в кабине. Богданов в одиночку пошел к своим. Тыл кишел немцами, нечего было мечтать добраться к фронту в форме и с документами. В ближней деревне оставил все, кроме пистолета. Старик, принявший форму и документы на хранение (особенно жалко было орденов), дал взамен промасленный комбинезон и бумажку, где говорилось, что предъявитель сего служит у немцев на железной дороге. Одежда и бумажка принадлежали умершему от тифа сыну деда. Богданов запомнил название деревни, фамилию старика, и потопал к фронту. Пришлось прятаться в лесах и даже отстреливаться от полицаев (одного убил, остальные отстали), к своим вышел только на четвертый день. Вот тут Гайворонский взял в оборот. Дело шил серьезное — измена Родине, пахло не штрафбатом — расстрелом. Филимонов, золотая душа, выручил снова. Послал в тыл По–2 — экипаж Лени Тихонова вызвался добровольно. Ребята ночью сели у деревни, забрали у деда форму и документы Богданова, заодно привезли письменное объяснение старика. Рисковали, конечно, но сделали как надо. Капитан скрипел зубами, но Богданова выпустил. Расстались они плохо. Богданов понимал: в следующий раз так не повезет.
Богданову дали новый самолет, но летал он теперь как связной и транспортник. Никто не хотел к нему штурманом. Летчики — народ суеверный, три убитых штурмана у одного пилота — достаточное основание, чтоб не спешить занять их место. Богданов злился, ходил к командиру полка, тот лишь плечами пожимал. Но однажды сказал:
— Есть рапорт оружейницы Лисиковой. Закончила летную школу, штурман, просилась в 46–й гвардейский полк, где одни женщины. Не взяли, хватает своих. Чтоб не сидеть в запасном полку согласилась стать оружейницей. Девка хорошая, служит добросовестно. Возьмешь?
Богданов поморщился:
— Баба? Нужен опытный штурман!
— Тебе–то зачем? — усмехнулся Филимонов. — Ты на карту раз глянешь — и запомнил! Сколько раз летал к партизанам и на выброску диверсантов без штурмана? Не заблудишься! Главное, бомбы метко бросать. Справится!
— Дайте хотя бы проверить! — взмолился Богданов.
Филимонов согласился. Богданов несколько раз вывез Лисикову в учебные полеты, втайне надеясь, что малявка напутает или сделает не так. Не вышло. Не то, чтоб Лисикова показала класс, но в воздухе ориентировалась уверенно, бомбы бросала точно в круг. Богданов неохотно согласился.
Появление нового штурмана развеселило эскадрилью. Лисикова была не просто женщиной, а очень маленькой женщиной — Богданову до плеча. Форма, даже ушитая, сидела на ней как на пугале, сапоги на пять размеров больше болтались на ноге, пилотка сползала на нос. «Дите горькое!» — как определил Тимофей Иванович, механик Богданова. Товарищи с серьезным видом предлагали Богданову отныне подвешивать к самолету только ФАБ–100 — раз штурман ничего не весит, нельзя не терять такую возможность! Другие советовали привязать к костылю гирю: у По–2 хвост легкий, без должной нагрузки самолет при посадке скапотирует. Однако зубоскалили в эскадрилье недолго. В одном из вылетов подбили Леню Тихонова, причем, ранили обоих: пилота и штурмана. Леня сел на вынужденную в немецком тылу. Богданов, заметив, приземлился рядом. Леню со штурманом засунули в кабину штурмана, Лисикова встала на крыло, уцепившись за стойки. Богданов лично прицепил ее страховочным фалом, но тот не понадобился: Лисикова простояла на крыле до самой посадки. Богданову пришлось расцеплять ее пальцы — сама разжать не могла. После того перелета над Лисиковой шутить перестали: стоять без парашюта на крыле летящего По–2 не каждый мужик решится…
Рана Лени оказалась не тяжелой, он уговорил врача не отправлять в госпиталь. Летать ему запрещали, пилот болтался в расположении полка. Он–то и принес Богданову весть:
— Лисикова твоя к Гайворонскому бегает!
— Может, у них любовь? — отмахнулся Богданов.
— С Лисиковой? — изумился Леня.
Друг был прав: представить страшненькую малявку чьей–то возлюбленной…
— Она днем к нему бегает, не по ночам, — уточнил Леня.
Богданов не придал значения словам друга, но запомнил. В следующую ночь они вылетели на бомбардировку речного порта у родного города Богданова. Отбомбились успешно, Богданов не удержался и завернул к родному дому. Светало, дом он нашел быстро. Заложил вираж над знакомой улицей, покачал крыльями. Богданов не имел вестей от родных с момента оккупации города, не знал, уцелел ли кто, и понимал, что в этот предрассветный час его вряд ли увидят. Однако душа требовала, и он ее отвел. Вернувшись на аэродром, Богданов завалился спать, в час его разбудили на обед. Богданов допивал компот, как в столовую прибежал посыльный: его звал Гайворонский. Недоумевая, Богданов застегнул воротничок и отправился к капитану.
— Кому подавал знаки во время вылета? — сходу набросился особист. — Кому крыльями качал? О чем хотел сообщить?
Толком не проснувшийся Богданов таращил глаза, и только потом вспомнил.
— В моем личном деле, — сказал, с трудом сдерживая ярость, — есть сведения о месте рождения и адрес, где проживают родные. Я качал крыльями, давая знать, что скоро доблестная Красная Армия освободит их из фашистской неволи.
Гайворонский полистал дело, заглянул в карту и отпустил летчика. Богданов вернулся в столовую. Лисикову он встретил у входа.
— Летать со мной не будешь! — бросил в ненавистные серые глаза. — Ищи другого пилота! Мне стукачи не нужны!
Она как–то сжалась и не ответила. Богданов отправился к командиру эскадрильи.
— Нет у меня другого штурмана! — разозлился комэска. — Нет! Боевой расчет составлен, полетишь с Лисиковой!
— Сброшу бомбы, ее следом вытряхну! — пригрозил Богданов.
— Пойдешь под трибунал! — сказал комэска и добавил вполголоса. — Потерпи чуток! Прибудет пополнение, заменим. Отправится пулеметные ленты набивать. Не дури, Андрюха! И придержи язык! Раззвонил всем! Теперь не дай бог что, виновного сразу найдут! Догадываешься, кого?
День прошел как в тумане. На политзанятиях и занятиях по тактической подготовке Богданов сидел, растравляя в душе обиду. Из–за этого и полет проработал формально. Следовало, как прежде, лететь к цели по одиночке. Поперлись звеном! Ну, и получили!..
Проснулся Богданов от пения птиц. Целый сонм пернатых устроил в кронах сосен такой ор, что и мертвого поднял бы. «Птицы — это хорошо! — решил Богданов, потягиваясь. — Когда в лесу люди, они молчат!»
Богданов вылез на крыло, достал из кабины и бросил на траву парашют. Затем вытащил и усадил на него Лисикову. Выглядела штурман неважно — бледная, с красными пятнами на щеках. Богданов сбросил на землю и ее парашют, затем достал из гаргрота заветный вещмешок. Если ты хоть раз выбирался к своим из немецкого тыла, поневоле станешь запасливым. В вещмешке лежали трофейный немецкий нож, котелок, выпрошенные у начпрода бортпайки, два перевязочных пакета и, самое главное, полненькая фляга спирта. Ребята, случись им узнать о спирте, не простили бы, но Богданов в отдельных ситуациях умел молчать. Болтнув флягой, Богданов повернулся к Лисиковой.
— Снимай комбинезон! И шаровары.
«Зачем?» — прочел он в ее взгляде.
— Рану надо посмотреть.
Лисикова колебалась.
— Тебе Гайворонский не говорил, что до войны я три курса мединститута закончил?! — спросил Богданов, ощутив прилив злости. — Что на финской в медсанбате служил? Снимай!
Она опустила голову и стала расстегивать пуговицы. Богданов стал помогать. Когда сапоги с ворохом портянок, а следом и шаровары оказались на траве, Богданов бесцеремонно повернул штурмана на бок. Покачал головой. В левом бедре девушки торчал осколок. Толстый, зазубренный. Богданов плеснул спирт на тампон снятой повязки, стер подсохшую кровь. Показалась покрасневшая кожа, на ощупь она была горячей. Богданов плеснул в ладонь спирту и тщательно протер руки.
— Сейчас будет больно! — сказал сурово. — Терпи!
Лисикова кивнула. Богданов ухватил край осколка пальцами и потянул. Лисикова застонала, но, поймав грозный взгляд, умолкла. Осколок сидел глубоко и поддался не сразу. «Не задеть бы бедренную артерию! — думал Богданов, хватаясь покрепче за скользкий от крови металл. — Она где–то рядом…» Осколок, наконец, поддался. Он был длиною с полмизинца и толстый. К облегчению Богданова, кровь не брызнула из раны, а вышла наружу мягким толчком. Богданов затампонировал рану и поднял комбинезон штурмана. Вздохнул — на левой штанине, по центру кровавого пятна красовалась дырка. Точно такая же оказалась на шароварах. Не приходилось сомневаться: вырванные из одежды лоскуты — в ране.
— Вот что, Лисикова! — сказал Богданов, присев на корточки. — Сейчас будет снова больно, даже больнее, чем прежде. Надо достать ткань из раны, иначе загноится. Потерпишь?
Она кивнула и закусила губу. Богданов достал из вещмешка ложку, протер ее спиртом. Затем запустил ручку в рану и стал ковырять, пытаясь подцепить лоскуты. Лисикова мычала и скрежетала зубами, но не дергалась. Достать маленькие, скользкие лоскуты никак не получалось. Плюнув, Богданов и взял нож. Расширив рану ручкой ложки, ковырял в ней ножом, но лоскуты достал. Приложил к одежде — они! Перевязав рану, Богданов облегченно выпрямился. Лисикова смотрела на него побелевшими от боли глазами.
— Ерунда! — сказал Богданов ободряюще. — Кость не задета, артерия — тоже. В медсанбате за неделю поправишься.
«Где только этот медсанбат? — подумал. — Как до него добраться?»
Лисикова похоже подумала то же, поскольку вздохнула. Богданов помог ей натянуть одежду и сапоги. «Ноги — как у цыпленка, — усмехнулся про себя, — а трусики шелковые. Кому на них смотреть?» — он с внезапной тоской вспомнил белые ноги Клавы, стройные, с гладкой, нежной кожей изнутри бедер…
— Пить! — попросила Лисикова.
— Схожу к реке! — сказал Богданов, хватая котелок.
— Сними пулемет со шкворня! — попросила она.
Богданов одобрительно хмыкнул и принес ей «ДТ». Оружейники не раз предлагали установить в кабине штурмана скорострельный «шкас», Богданов отказывался. Против немецких самолетов что «шкас», что «ДТ» — детские рогатки, зато на земле «ДТ» в отличие от «шкаса» — вещь полезная. Лисикова ловко прикрутила к пулемету сошки, поставила перед собой, а Богданов отправился за водой. Выйдя из леса, он пошел вдоль опушки — с правого края бор вплотную подступал к реке, не надо пересекать обширный луг, рискуя попасть под недружеский взгляд. Оно–то пустынно кругом, но кто знает…
На родник он наткнулся случайно, едва не влетев сапогом в ручеек. На дне глубокой ямки холодным ключом бурлила вода, избыток изливался наружу, тихим ручьем струясь к реке. Родник не был обустроен — ни сруба, ни лотка для слива, люди здесь явно не ходили. Богданов напился до ломоты в зубах, отмыл кровь с рук, затем, фыркая, ополоснул лицо. Почувствовал себя бодрее. Зачерпнув из родника котелком, отправился обратно. Лисикова сидела на прежнем месте, но почему–то смотрела вверх. Богданов проследил ее взгляд и заметил на ветке у самолета большую, красивую птицу. Та сидела, флегматично поглядывая вниз. Богданов поставил котелок, достал из кобуры «ТТ» и, осторожно ступая, подошел ближе. Птица повернула голову, глянула на человека черным, блестящим глазом, но не пошевелилась.
Богданов выстрелил. Птица, как ни в чем не бывало, осталась на ветке. «Не пуганые совсем!» — подумал Богданов, прицеливаясь. В этот раз он попал. Птица камнем упала в траву. Богданов подбежал, схватил за теплые ноги и отнес к самолету.
— Тетерев! — тихо сказала Лисикова. — Прилетел и смотрит. Боялась спугнуть.
— Любопытный попался! — согласился Богданов и принес котелок. Она жадно попила, затем плеснула в ладошку и протерла лицо. Выглядела Лисикова неважно. Богданов вытащил из бортпайка плитку шоколада.
— Съешь! Когда еще тетерев поспеет!
Пока она ела, Богданов натащил хворосту, чиркнув спичкой, поджег его от сухой ветки. Нарезав ореховых прутьев, соорудил над костром очаг. Вода в котелке вскипела скоро. Лисикова облила им тушку птицу.
— Так легче щипать! — пояснила.
Богданов не стал спорить и принес еще воды. Пока Лисикова занималась птицей, он осмотрел По–2. К его удивлению, повреждений у самолета оказалось мало. Несколько пробоин в фюзеляже и плоскостях от осколков и пуль — все! Пуля «эрликона» пробила днище его кабины как раз между ног, но пилота не задела. Хорошо, он не склонился в этот момент к приборному щитку… Под капотом двигателя и на цилиндрах повреждений не было. «Почему заглох мотор?» — подумал Богданов, забираясь на крыло. Он внимательно исследовал свою кабину, затем — штурмана. Кран бензопровода в кабине штурмана был перекрыт. Стараясь не спугнуть радость, Богданов открыл его, достал из гаргрота шприц (тому, кто летает к партизанам, без него никак), отсосал бензин из бака и залил в карбюратор. Затем, стоя на крыле, раскрутил магнето, и, пока маховичок вращается, спрыгнул на землю и провернул винт. Мотор чихнул и заревел, выстреливая выхлопные газы из патрубков. Богданов заскочил в кабину, посидел, наслаждаясь мощным звуком двигателя, затем выключил и спрыгнул на траву.
— Лисикова! — спросил, стараясь придать лицу суровость. — Ты зачем бензокран перекрыла?
Она смотрела на него испуганно. Богданов едва не засмеялся. Такое случается и у опытных пилотов — стоит неловко повернуться в кабине. А ее ранили… Богданов улыбнулся и махнул рукой. Он ответила несмелой улыбкой.
«Полетим!» — с ликованием подумал Богданов, но внезапно нахмурился. Для взлета самолет надо вытащить из леса. Машина конечно легкая, но не настолько, чтоб справиться в одиночку. Будь Лисикова в порядке, они все равно не смогли бы. Еще бы пару мужиков…
Богданов закрутил потуже ветрянки на бомбах. С этого следовало начинать. Для облегчения самолета бомбы лучше снять, но Богданов решил, что с этим успеется. Подсел к костру и стал смотреть, как Лисикова жарит мясо в крышке котелка. Штурман растопила срезанный с тушки жир, затем бросила мелко порубленные куски грудки и сейчас мешала их ложкой — той самой, которой ковырялись в ее ране. Соли не было, но птица оказалась вкусной: мясо так и таяло во рту. Они цепляли прожаренные кусочки твердыми галетами и пихали в рот, поочередно запивая кипятком из котелка. Завтрак получился сытным. Хлебнув в последний раз из котелка, Богданов встал и поправил ремень.
— Надо поискать людей! Самолет вытащить.
Лисикова ответила пристальным взглядом.
«Боится, что брошу! — догадался Богданов. — Оно б и следовало, но не сейчас».
— Я ненадолго! — сказал успокаивающе. — Сторожи самолет!
— Помоги мне! — попросила она.
Он отнес ее к опушке, в очередной раз подивившись предусмотрительности штурмана. Даже после завтрака Лисикова весила мало; он легко бы снес двоих таких. Следом Богданов притащил парашют и «ДТ». Не поленился, вырезал ей палку — ковылять в одиночку. Пробираться через лес не имело смысла — неизвестно, где он кончается, и Богданов спустился к реке. Вода лениво катила вдоль заросших осокой берегов. Лезть в холодную воду не слишком хотелось, и Богданов прошелся берегом. Сначала он заметил мель, а затем, приглядевшись, понял, что она тянется до противоположного берега. Брод. На всякий случай Богданов стащил сапоги, комбинезон и шаровары, и, оставшись в трусах и гимнастерке, перебрел на другой берег. Вода здесь не достигала колена. Одевшись, Богданов оглянулся. Лисикова сидела на парашюте, «ДТ» примостился рядом. Богданов махнул ей рукой и стал подниматься на высокий берег. «Только б на немцев не напороться! — подумал он, вынимая из кобуры и засовывая за пояс «ТТ“. — Мужиков уговорю. Отдам им бортпайки, спирт, в крайнем случае, — нож. Если что, пригрожу пистолетом. Никуда не денутся, придут…»
Повеселев от этой мысли, Богданов весело пошел к видневшимся невдалеке деревьям — краю луга.
Глава 2
Мать Ани была неграмотной. Вернувшись с работы и застав дочку за учебниками, она садилась в сторонке и с почтением наблюдала, как маленькая школьница выводит в тетради непонятные крючки. Аня пыталась научить мать, не получилось. Мать путала буквы, ее заскорузлые пальцы неумело держали ручку, к тому же отвлекали дела: работа на фабрике, стирка, уборка, готовка… А вот считала мать хорошо. Приходилось. Жили бедно: отец бросил семью, когда Аня была маленькой. На фабрике резинотехнических изделий, где работала мать, платили мало.
В коммунальной квартире, кроме Ани и матери, обитало двадцать семь семей. В квартире имелась одна ванная и один туалет, а также огромная кухня, где у каждой семьи был свой столик. Жили весело: бегали по широкому коридору дети, в кухне стоял чад от примусов и пригоревшей еды, сплетничали соседки и выпивали мужики. На кухне сообщали последние новости, жаловались на жизнь и просили взаймы. Коммуналка жила дружно. Мать Ани работала в две смены, пока Аня не подросла, ее опекали соседки: варили еду, кормили, отгоняли приставучих мальчишек. Маленькую Анечку привечала тетя Соня, жена инженера. У них с мужем была большая и богато обставленная комната, а вот детей не имелось. Тетя Соня занималась с Аней немецким языком, давала читать книжки и угощала ирисками. Ириски липли к зубам и тянулись во рту, но все равно были такими вкусными! Тетя Соня любила ириски, купив кулек, звала Аню. Они пили чай с конфетами, болтая о всякой всячине. Муж тети Сони приходил с работы поздно, к тому времени Аня спала и с ним не разговаривала. Она немного побаивалась этого сурового и малоразговорчивого мужчину. Инженера звали Гершель Мордухович. Он никогда не ел на общей кухне, а только в своей комнате, не пил водки, не курил и не приставал к соседкам. В коммуналке его уважали, но не любили. Зато с тетей Соней дружили: она была приветливой и доброй, у нее всегда можно было занять денег или одолжить тарелки, рюмки или стул.
Аня училась в пятом классе, когда инженера арестовали. За ним пришли ночью, Аня спала и ничего не слышала. Соседки шептались, что Гершель Мордухович — шпион, ездил на стажировку в Германию и там его завербовали. Инженера не жалели, но жене сочувствовали. Тетя Соня ходила с заплаканными глазами, носила передачи, а спустя две недели приехали и за ней… В бывшей комнате инженера поселился лейтенант НКВД, домой он приходил только ночевать, да и то не всегда, жильцы видели его редко и в его присутствии разговоров не вели.
В школе Ане рассказывали о врагах народа. В учебниках она закрашивали чернилами портреты маршалов и руководителей государства, на поверку оказавшихся шпионами и предателями. Враги были везде. Они портили машины и оборудование, готовили взрывы плотин, убили Кирова и пролетарского писателя Горького, покушались на жизнь товарища Сталина. Напуганная такими разговорами, Аня как–то подумала, что и мама может оказаться шпионом. Однако, поразмыслив, решила, что нет. Про шпионов говорили, что они хитрые, умные, знают иностранные языки. Мать никаких языков не знала и даже читать не умела.
Несмотря на происки врагов, жилось весело. В школе и дома шумно отмечали революционные праздники, много пели и танцевали. Страна ударно строила социализм: возводила плотины и заводы, прокладывала железные дороги, осваивала Северный ледовитый океан и трансатлантические воздушные трассы. Имена летчиков–героев были у всех на устах. Не только мужчин, но и женщин. Валентина Гризодубова, Марина Раскова, Полина Осипенко… Ане хотелось походить на них. Она старательно училась и участвовала в общественной жизни. Ее приняли в пионеры, затем — в комсомол. У молодой счастливой страны имелись не только внутренние враги, но и внешние. Внешних было много, страна крепила обороноспособность. Комсомол призвал молодежь учиться летать, Аня охотно откликнулась. В аэроклуб ее, однако, не приняли.
— Маленькая ты, — сказал инструктор ласково. — Подрасти!
— Мне шестнадцать! — возразила Аня.
— Не про годы, а рост говорю, — пояснил инструктор. — Трудно будет педали достать.
— Достану! — упрямо сказала Аня. — Вы не смотрите на рост. Я нормы ГТО лучше всех в классе сдала, «Ворошиловский стрелок»…
— Все равно не годишься! — сказал инструктор.
Аня пожаловалась в райком комсомола — она росла девочкой настырной.
— Может, в самом деле не стоит? — сказал первый секретарь. — Стране не только летчики нужны. Заканчивай школу, поступай в институт. А?
— Я товарищу Сталину напишу! — пообещала Аня.
Секретарь тут же позвонил в аэроклуб, и Аню приняли. Она оказалась единственной девушкой в группе. Мальчишки смотрели на нее снисходительно, но Ане было не привыкать. Она старательно изучала материальную часть и наставления по полетам, поэтому к практике приступила одной из первых. Инструктор вывез ее несколько раз в зону, и доверил самостоятельный полет. Аня почти не волновалась. Она летела на надежном советском самолете, наставления знала назубок, а пилотировать ее научили. У–2 легко оторвался от земли и набрал высоту. Сердце в груди Ани радостно стучало в такт тарахтению двигателя. Ей хотелось закричать: «Смотрите! Я лечу! Сама! А вы не верили…» Она сумела сдержать порыв, и аккуратно прошла по намеченному маршруту. Села мягко и подкатила к ангару. Инструктор первым подбежал к застывшему самолету и ласково снял Аню с крыла.
— Вот как надо летать! — сказал обступившим курсантам. — Учитесь! Повырастали дылдами, а на посадке козлите!..
Аэроклуб требовал много времени, Аня перевелась в вечернюю школу. Аттестат зрелости и удостоверение пилота она получила одновременно. А назавтра случилась война…
Как тысячи ее сверстников, Аня пошла в военкомат. Она боялась, что война закончится, обойдутся без нее. Никто не сомневался, что фашистов разобьют, спорили только о сроках: месяц или два. В военкомате Аню и других семнадцатилетних отправили по домам — подрастите. В летное училище ее тоже не взяли, Аня к великой радости матери поступила в московский университет — учиться на историка. Слушать лекции пришлось недолго. В сентября ее и других комсомольцев отправили рыть окопы: сначала в Брянскую, затем — в Орловскую области. Они рыли, а мимо проходили отступающие части. Студентки удивлялись, почему армия отступает, а красноармейцы — зачем они роют? Однажды девушек собрал старший отряда и велел отправляться на ближайшую железнодорожную станцию. До нее было пятьдесят километров, но старший дал понять: немцы близко. Студентки собрались и пошли. Эту дорогу Аня много позже вспоминала с содроганием. Девушки шатались и падали в изнеможении (не все в конечном итоге дошли), другие, стиснув зубы, брели и брели. К своему удивлению, Аня — самая маленькая и худенькая в отряде, добралась первой. Упала она у станции, прямо на холодную землю. Лежала долго и простудилась. По приезде в Москву у нее поднялась температура, стал бить кашель. В больнице определили воспаление легких. Аня болела долго и тяжело, поэтому не откликнулась на призыв Марины Расковой вступать в женские авиаполки. Она и узнала об этом по выздоровлению. Время было упущено. В военкомате было не до нее — немцы стояли под Москвой. Аня провела в столице холодную зиму 1941–1942 годов, а весной пошла в военкомат. Теперь на законных основаниях — ей исполнилось восемнадцать. Военком сдался, Ане выписали повестку. Она показала бумагу матери, пояснив, что мобилизуют, мать поплакала, но смирилась — деваться некуда. О том, что дочь — доброволец, мать не узнала.
Аню отправили в чувашский город Алатырь, в запасной авиационный полк. Там определили в штурманы У–2. Учили ориентироваться в ночных полетах, бомбить, прицеливаясь по кромке крыла, стрелять из пулемета. У Ани получалось хорошо, курс обучения прошел быстро. Наступило томительное ожидание. В полк приезжали «купцы» с фронта, отбирали летчиков и штурманов, Аню не замечали. Жизнь в запасном полку была тоскливой, кормили скудно. Но, самое главное, Аня ощущала себя ненужной. Она сделала все, чтоб защитить Родину, Родина этого не заметила. Аня написала письмо товарищу Бершанской, командиру единственного на фронте женского авиаполка. Полк летал на У–2. Ей ответили: желающих служить много, просьбу постараются учесть. Аня поняла: ждать придется долго. Заместитель командира запасного полка, к которому она обратилась, сказал так:
— Хочешь фронт — иди в оружейницы! Их не хватает. Главное, в полк попасть! А там… Война: летчики гибнут, штурманы гибнут… Найдется место!
Аня написала рапорт и переучилась на оружейницу. Ее направили в полк ночных бомбардировщиков. Аня чистила пулеметы, набивала диски и пулеметные ленты, помогала подвешивать бомбы и ждала своего часа. Он наступил, когда у лейтенанта Богданова погиб штурман…
В представлении Ани фронт был местом, где сильные духом и чистые сердцем люди сражаются с лютым врагом. Так писали в газетах и говорили по радио. В полку пришло прозрение. Нет, летчики сражались отважно. Экипажи делали по нескольку вылетов за ночь, возвращались на пробитых пулями и осколками самолетах, нередко — ранеными. Случалось, и не возвращались… Не нравилось Ане другое. Кроме летчиков и штурманов, которые, конечно же, были героями, в полку служили много разных, очень разных людей. Официантки столовой поголовно спали с офицерами, причем, даже с командиром полка! И не только официантки. Если Аня рвалась на фронт, то кое–кто мечтал двинуться в противоположном направлении. Женщинам это удавалось легко — через беременность. Беременных немедленно отправляли домой. В свободные часы девушки–оружейницы обсуждали такую возможность. Просто забеременеть никто не хотел, желали выйти замуж. Девушки считали, что это единственная возможность создать семью. После войны мужчин будет мало, а на фронтовичке никто не женится. В тылу прекрасно осведомлены о походно–полевых женах, каждую женщину в форме считают ППЖ. Мечтой девчат было выйти за летчика или штурмана. Тем хорошо платят. Помимо оклада добавляют за каждый боевой вылет, а вылетов бывает по пять за ночь. Сержант–штурман получает больше командира полка. Уехать домой с денежным аттестатом такого мужа — не знать нужды. Конечно, муж может погибнуть, но летчики гибнут реже, чем в пехоте.
Эти разговоры Ане не нравились, вызывали омерзение. Оружейницы над ней смеялись. Аню дружно считали дурнушкой: маленькая, худая, курносая. Кто ее возьмет? Есть ведь круглолицые, полногрудые, с толстыми икрами и мощными бедрами. Аня не обижалась. В школе она носила записки мальчикам от красавиц–подруг, одновременно их презирая. Красивая мордашка парня — не причина умирать от чувств. Книги советских писателей–орденоносцев разъясняли, что такое любовь. Должно присутствовать духовное родство и единые взгляды на будущее. Только так можно создать крепкую, советскую семью. Половая распущенность ведет к духовному опустошению и краху семьи, учили писатели.
К удивлению оружейниц у Ани появился кавалер. Сержант (как и Аня), Михаил Вашуркин, был техником. На аэродроме и познакомились. Миша был невысок и худощав, не сказать, чтоб красавец, но девчатам нравился. Он был добрым и не жадным. Пилоты любили умелого и безотказного техника. Они делились с ним папиросами, конфетами, сахаром, могли и водки налить. Конфеты Миша отдавал девушкам, водку выпивал сам. Угощал девчат папиросами (на фронте женщины стали курить). Случалось, пилоты привозили Мише трофеи. После того, как Вашуркин сделал Ане предложение, он, краснея, вручил ей пакет, где оказалось женское шелковое белье. Аня спросила, откуда, Миша застеснялся и не ответил. Аня решила, что привез кто–то из летчиков. Подарок был нескромным, но Ане понравился. Белье было красивым, а Миша — почти муж.
Откровенно говоря, ей не хотелось замуж. Миша ей нравился, но беременеть от него… Девчата растолковали Ане, какая она дура, и просветили, как избежать беременности. Уговорили…
Мише не довелось увидеть подарок на теле любимой. Даже рапорт о женитьбе не успел написать. Однажды он снарядил к вылету закрепленный за ним самолет. Это был По–2 лидера группы, под крыльями висели САБы. Миша отвернул ветрянки на световых бомбах ровно на пол–оборота, как предписано инструкцией. На его беду пришел инженер полка (вылет намечался ответственный) и в свою очередь отвернул ветрянки. Третьим приложил руку штурман. Одна ветрянка слетела. Будь это обычная бомба, ничего б не произошло. Но на САБах стоят взрыватели с замедлением, они срабатывают через десять секунд. Бомба вспыхнула, фанерный самолетик охватило пламенем. Техники бросились врассыпную. По–2 стояли близко друг к другу, поэтому стали загораться один за другим. Огонь уничтожил десять самолетов. Такое ЧП не могло остаться без последствий, виновным определили Мишу. Трибунал присудил его к штрафным ротам, Мишу увезли под конвоем, и он пропал…
Аня плакала, хотела обратиться к командиру полка, но девчонки отговорили. Мише помочь было нельзя. Аня по–прежнему хотела летать. Она подала рапорт по команде (уже не первый), и тут пропавший без вести Богданов вернулся в полк.
Лейтенанта Богданова в полку любили мужчины и женщины. Женщины, понятное дело, по–своему. Лейтенант не выглядел сладким красавцем, но было в нем нечто, от чего женские сердца жарко трепещут. О храбрости Богданова ходили легенды. Летчик воевал с первых дней войны, на счету шестьсот боевых вылетов, грудь украшают три «боевика» (ордена Боевого Красного Знамени) и медаль «За отвагу». О Богданове регулярно писала фронтовая газета, даже «Красная звезда» напечатала заметку. Опыт летчика–снайпера приезжали перенимать из других полков. При всей славе, лейтенант не задирал нос. Дружил с механиками, был ласков с оружейницами. В полку передавали из уст в уста истории о похождениях лейтенанта. Как–то Богданов, подбитый зенитками, приземлился за передним краем в расположении наших войск. Пехотинцы встретили радушно, но накормить смогли черными сухарями — другой еды не имели. Богданов позвонил в полк, доложил о вынужденной посадке и попросил прислать бортпайков. Кому–кому, а ему не отказали — сбросили с самолета мешки. В полк Богданова привезли через три дня, на специально отряженной машине, пьяного до изумления. Пехота, получив от летчиков невиданную еду (в бортпайках был шоколад, галеты и американская тушенка), не хотела лейтенанта отпускать…
Когда линия фронта покатилась на Запад, полк стал менять аэродромы. По–2 не летает на дальние расстояния, особенно в короткие летние ночи. Крейсерская скорость — сто километров в час, пока долетишь… Выбирать площадки для аэродромов подскока посылали самого опытного, то есть Богданова. Как–то он сел близ освобожденной деревни. Местные позвали обедать. Угощение оказалось богатым, даже самогонка присутствовала. Хозяйка, пока гости ели, пожаловалась: немцы забрали корову, дети без молока. Богданов достал из кармана пачку денег и вручил ошеломленной солдатке. Летчики не успели доесть, как хозяйка привела во двор корову — купила у соседа. Многие пилоты и штурманы отсылали денежные аттестаты родным, у Богданова близкие томились в оккупации, поэтому деньги получал сам. История с коровой мгновенно стала известной. Над Богдановым подтрунивали, как бы мимоходом интересуясь «молочно–товарной фермой». Лейтенант в ответ смеялся.
Девушки полка мечтали Богданове, Аня — нет. Уважая заслуги пилота, Аня осуждала за распущенность. Богданов крутил любовь с официантками — нагло и у всех на виду. С официантками спали и другие офицеры, но те хоть таились. Поскольку официантки одна за другой беременели, вместо них присылали других. Так в полку появилась Клава. Высокая, полногрудая, румянощекая — настоящая красавица. Комполка на тот момент имел любовницу, Клава досталась штурману. Капитан был женат, Клаву это не смутило. Богданова в тот момент в полку не было — залечивал раны. Вернувшись, лейтенант отбил красавицу в первый же день. Штурман полка чуть с ума не сошел — бегал за летчиком с пистолетом, грозил застрелить. Филимонову страсти не понравились — не хватало ЧП в полку! — и ревнивца перевели в дивизию. Капитан не проявил себя как штурман полка, Богданов был нужнее.
Полк, затаив дыхание, следил за романом; по отбытию ревнивца вздохнул с облегчением. Девушки переживали за пилота, Клаву осуждали. Аня видела, что подруги завидуют: многие желали занять место официантки. Аня не понимала: как Богданов живет с распутницей? Ведь знал же о капитане? Полюби Богданов нормальную девушку и женись на ней, Аня одобрила бы. Так нет же! Как можно спать с мужчиной до свадьбы! Покойный Миша не распускал рук и даже целовал ее в щечку, хотя Аня не возражала, чтоб в губы. А тут… Красный командир! Комсомолец! Срам!
Однако летать с Богданов Ане хотелось. И он взял ее в экипаж! У Ани будто крылья выросли. Она поделилась радостью с механиком.
— Он–то конечно герой, — согласился Тимофей Иванович, — только много дырок в плоскостях привозит. Целыми днями латаю. Другие самолеты целые.
— Командир звена должен быть там, где опасно! — возразила Аня.
— Ага! — согласился механик. — И пить должен больше всех, и баб у начальников отбивать. С начала войны на фронте, а все лейтенант. Другой бы эскадрильей командовал, а то и полком…
Тимофей Иванович еще на что–то жаловался, Аня не слушала. В полку знали, что механик к своему пилоту милеет как к сыну, а отцы, как известно, любят поворчать…
Следующий разговор состоялся с Гайворонским. Капитан неожиданно вызвал Аню и спросил:
— Ты комсомолка?
— Да! — ответила Аня.
— Задание тебе, ответственное! — поднял палец особист. — Будешь присматривать за Богдановым. При попытке перелететь к немцам, застрели! Самолет приведешь сама…
— Товарищ капитан! — изумилась Аня. — Лейтенант Богданов — герой!
— Герои, по–твоему, не изменяют Родине? — возмутился Гайворонский. — Что ты знаешь, сержант? Вспомни генерала Власова! Родина для него все сделала: дала образование, доверила высокую должность, награждала орденами… А он? Сдал армию немцам! Почему? Морально разложившийся человек! Пьянствовал беспробудно; будучи женатым, завел любовницу. Богданов по той же дорожке катится…
«Богданов не женат!» — хотела возразить Аня, но промолчала. В чем–то Гайворонский был прав.
— После полетов станешь приходить и рассказывать, как себя вел! — распорядился особист. — Свободна!
Разговор с капитаном удручил Аню. Радость разом померкла. Она не представляла, как сможет выстрелить в Богданова. А если лейтенант изменит? Такое невозможно представить, но Власов–то смог! И не он один… Богданов морально не стоек, от него можно ждать. Подумав, Аня решила: выстрелить сможет. Сначала, конечно, пригрозит пистолетом, а в случае неподчинения… Только самолет на аэродром не поведет. Направит его на какой–нибудь фашистский объект — склад или блиндаж, лучше всего — на танк. Нельзя ей возвращаться домой с мертвым Богдановым, не простят. Лучше погибнуть вместе. Богданов останется героем, она будет рядом. В могиле. Скажут о них добрые слова…
Аня всплакнула, представив церемонию, но быстро успокоилась. Собираясь в первый боевой вылет, надела подаренное Мишей белье. Если погибать, так в новом и чистом. Надо отомстить немцам за смерть жениха! Штрафную роту Мише присудили не немцы, но убили–то они! Мишин подарок на теле как бы нес возмездие.
Первые боевые вылеты прошли без происшествий, но привычка надевать в полет подарок осталась. Теперь Мишино белье защищало Аню. Им везло — самолет возвращался целехоньким. Тимофей Иванович удивлялся и благодарил Аню. Техник почему–то решил: штурман благотворно влияет на пилота. На самом деле, как понимала Аня, везение заключалось в умелой тактике и правильном расчете. Богданов был ас, теперь Аня понимала это лучше, чем прежде. Ну и она бомбила метко, без дополнительных заходов на цель… Ане нравилось быть штурманом, ее давнишняя мечта исполнилась. Пусть она всего лишь сержант, но обедает вместе с летчиками, на столах, покрытых скатертями, еду приносят официантки. Та же Клава… Ане даже фронтовые сто граммов наливают, правда, она не пьет, отдает другим. Летчики и штурманы ее уважают — не за водку, конечно, а за то, что дерется с врагом. Ей платят за каждый боевой вылет. Денежный аттестат Аня отослала матери давно, но теперь была счастлива, что помогает больше. В редких письмах, которые писали соседские дети по просьбе матери, сообщалось об ужасной дороговизне в Москве.
К Гайворонскому Аня ходила с удовольствием. Подозрения особиста не оправдывались, чему Аня очень радовалась, а вот капитан ее чувств не разделял. Хмурился и наказывал смотреть внимательнее. Только однажды капитан оживился: Аня рассказала о виражах над оккупированным городом.
— Почему Богданов крыльями качал, как думаешь? — спросил Гайворонский.
— От радости! Цель накрыли с первого захода! Баржа загорелась, затем причал…
— Свободна! — прервал капитан…
Когда Богданов обругал ее у столовой, Аня испугалась. В его глазах было столько ненависти! Она словно увидела себя со стороны: маленькую, жалкую стукачку… Аня не пыталась оправдаться. Какая разница, что был приказ, и она выпоняла? Пилот хочет иметь боевого товарища, а не доносчика за спиной. Ей следовало сразу рассказать Богданову. Но она боялась: лейтенант не захочет с ней летать. Все равно ведь узнал и летать отказался. Другие пилоты тоже откажутся: она как прокаженная…
Аня проплакала весь день, на аэродром шла, как на казнь. Думала: отправят обратно! Этого не случилось. Аня стала в строй, выслушала боевой приказ и заняла место в кабине. Богданов в ее сторону не смотрел. Аня поняла: казнь последует, но позже. Ей внезапно захотелось, что Богданов из этого вылета привез ее мертвой, как предшественников. Тогда о проступке забудут и даже скажут добрые слова — о мертвых не говорят плохо.
Самолет взлетел, Аня переключилась на работу. Полет протекал штатно, но Аню томило предчувствие. Оно сбылось. Когда осколок впился ей в ногу, Аня потеряла сознание. Очнувшись, запаниковала. Ей показалось, что Богданов убит, самолет падает, надо немедленно прыгать с парашютом. Она засуетилась, задергалась, пытаясь вылезти на крыло, и только тогда заметила: пилот жив, По–2 набирает высоту. (Наверное, в те мгновения и задела кран бензопровода.) Жгучий стыд объял Аню, она растерялась настолько, что не сориентировалась на местности. По–2 шел на посадку. Самолет благополучно приземлился, и Аня уткнулась лицом в приборную панель. Ждала: сейчас Богданов выскочит на крыло и скажет: «Ты не только доносчица, но и трусиха!» Но он просто ушел. Аня расплакалась, подумав, что ее бросили. Однако Богданов вернулся, перевязал ее, а утром стал лечить. Когда он ковырялся в ране ножом, Аня едва не умерла от боли. Но сдержала крик. Это было ей наказанием за предательство и трусость. После операции боль утихла. Не совсем, конечно, но больше не дергала волнами. Накатила слабость, но Богданов накормил ее шоколадом, а перед завтраком влил спирта из фляги. Стало почти хорошо. Если б знать, что дальше?
Из коротких обмолвок пилота Аня поняла, что сели они вдалеке от линии фронта. На своей или чужой территории — не ясно. К счастью, самолет исправен и взлететь труда не составит. У По–2 стартовый пробег короче посадочного, а если снять бомбы… В воздухе они сориентируются. Взлетать придется вечером, днем По–2 — легкая мишень. Надо вытащить самолет на луг, Богданов приведет людей…
Аня не сомневалась: у лейтенанта получится. Не в таких переделках бывал! Как вывезли сбитый экипаж! Немцы бежали к ним, стреляя из винтовок и автоматов, но Богданов хладнокровно перенес раненых в свой самолет, высадив ее на крыло. Он действовал настолько уверенно, что Аня не испугалась. Она стояла, уцепившись за стойки, открытая потокам набегающего воздуха, но Богданов был рядом, стоило протянуть руку. Он ободрял ее, просил потерпеть — лететь недалеко, так и вышло. Страх пришел, когда По–2 катился по аэродрому. Только тогда Аня представила, что могло случиться. Но лейтенант снимал ее с крыла, в столовой заставил выпить фронтовые сто граммов, и страх прошел. Как и сейчас.
Солнце припекало. Аня стащила летный комбинезон. Поморщившись от боли в раненой ноге, расстелила его на потерявшей росу траве, улеглась сверху. Сапоги тоже сбросила. Неплохо было бы раздеться до трусиков, но не для того здесь оставили. Аня внезапно подумала: Богданов видел ее почти голую, запоздало смутилась. Поразмыслив, решила, что ничего страшного не произошло. Во–первых, он ее лечил, врачи у женщин и не туда заглядывают. Во–вторых, смотрел на нее не так, как на Клаву. Эти взгляды Аня хорошо помнила. Клава обслуживала их столик и шла к ним, широко улыбаясь. Глаза у лейтенанта сразу становились влажными, будто их маслом помазали… Тьфу!
«Может, не станет прогонять? — с надеждой подумала Аня. — Он горячий: вспыхивает, но быстро отходит. Вернется — объясню, что Гайворонский приказал. Попрошу прощения. Расскажу всю правду…»
Аня вдруг подумала: по возвращению в полк отправят в госпиталь. Пока будет лечиться, ее место займут — Богданову летать надо, ждать не будет. После госпиталя сделают запасным штурманом, а то и вовсе вернут в оружейницы. Надо постараться, чтоб оставили в полку, как Тихонова; будет на глазах, не прогонят. Аня долго размышляла, как это лучше сделать, но ничего не придумала. Если б лейтенант за нее попросил… С какой стати? Кто она ему? Еще вчера гнал из экипажа!
Аня расстроилась, затем рассердилась, в припадке злости занялась маскировкой. Не своей — огневой позиции. Ковыляя, натащила из лесу веток, замаскировала парашют, превратив его в бруствер, пристроила на сошках «ДТ», определила сектор огневого поражения. Инструктор по стрелковой подготовке учил их на наглядном примере. Велел бойцу занять позицию для стрельбы лежа, отвел взвод метров на пятьдесят и приказал: «Глядите!» Они повернулись, но не смогли рассмотреть стрелка.
— Так и в бою! — сказал инструктор. — Когда немец бежит в атаку, то смотрит вперед. Вы — внизу, на земле, вас не видно. Поэтому не паникуйте! Не спешите стрелять, подпустите ближе. Попасть легче, а внезапный огонь ошеломляет.
Инструктор был из фронтовиков, с боевой медалью на груди. Ходил с палочкой. Его уважали…
Далекий, неясный звук прервал воспоминания Ани. Она прислушалась. Звук приближался, Аня поняла — топот копыт. Кто–то за рекой скакал сюда, и этот «кто–то» был не один. Топот нарастал, Аня приникла к пулемету. На том берегу показался человек. Он бежал изо всех сил. Синий летный комбинезон… Богданов! Летчик скатился к воде, влетел в реку и побежал на эту сторону, вздымая столбы брызг. Следом на берегу показались всадники. Много всадников…
Глава 3
Миновав брод и взобравшись на противоположный берег, Богданов присвистнул. Перед ним лежал луг — плоский и широкий. Случись им приземлиться здесь, взлетели бы без труда. Тут и Пе–2 вырулит! Нет же, в лес занесло!
Луг был скошен, и лейтенант обрадовался — неподалеку жили люди. Богданов пошел поперек, рассчитывая обнаружить дорогу или тропинку (сено вывозить надо!), и оказался прав: набрел на тропу. Узкая (телега не проедет!) она тянулась параллельно берегу, теряясь в обступавших луг зарослях. Лейтенант прошел полсотни шагов, разглядывая тропу, и обнаружил, что она стала чуть шире, а земля — утоптанней. Двигаться следовало в этом направлении. Если тропа одинакова на всем протяжении, она связывает две деревни: люди ходят туда и обратно. Если постепенно сужается и все более порастает травой — деревня одна. Свозить сено начинают с ближнего конца, поэтому и тропа здесь шире…
Богданов родился и вырос в городе, но в детстве мать отправляла его деревню — подкормиться. В двадцатых годах в городах было голодно. В деревне жили родственники, дальние. Маленького Андрейку принимали как своего. Богданов там и сено косил, и коров пас, и коней гонял в ночное… Отец Богданова умер молодым, мать вышла замуж повторно. Отчим попался хороший, растил Андрея, как родного. Когда Богданову стукнуло семнадцать, умерла мать. Андрей, как многие сверстники, мечтал о небе, но вмешался отчим. Мать хотела видеть его врачом, напомнил отчим. Андрей поехал в Москву и к своему удивлению поступил в мединститут. Учиться было весело. Андрей ходил в аэроклуб, занимался боксом, лучше всех бегал на лыжах. Добегался… Началась финская война, Андрея вызвали в комитет комсомола и сообщили: из студентов формируется лыжный батальон. Кому в голову пришла такая «светлая» идея, Богданов не узнал. В армии Андрея и троих однокурсников оставили в медсанбате, остальных бросили на доты. Полегли почти все. Кого не убили — замерз в открытом поле…
Демобилизовавшись, Богданов сдал экзамены за третий курс, но его вновь вызвали… В комитете комсомола сказали: стране нужны летчики. Андрей пытался возражать — он без пяти минут врач, но его не слушали. Богданов стал курсантом летного училища, изучал И–16. Однако повоевать на нем не пришлось. Началась война. Немцы пожгли истребители на аэродромах, пилоты большей частью уцелели. Острая надобность в летчиках–истребителях отпала. Богданова переучили на Ил–2. Однако и штурмовиков не хватало. В достатке имелись У–2, Богданов стал ночным бомбардировщиком. Переучиваться не пришлось — с У–2 все начинают. Инструкторы из гражданского флота показали, как ориентироваться ночью, в октябре сорок первого Богданов вылетел на фронт.
Деревенская закалка помогла Богданову уцелеть в немецком тылу. Он знал, чем живет деревня, умел разговаривать с людьми и по мельчайшим приметам замечал, есть ли поблизости враг. Во время полетов к партизанам его, случалось, заносило на подставные аэродромы. Немцы узнавали о прилете самолетов и зажигали костры треугольником неподалеку от партизанских. Богданов снижался, шел на бреющем, едва не касаясь колесами земли, зорко поглядывая по сторонам. Немцы, решив, что он садится, со всех ног неслись к самолету. Партизаны вслед У–2 не бегали, сторожились провокаций — сесть мог и немец. Увидав бегущих, Богданов резко набирал высоту и не отказывал себе в удовольствии прочесать фальшивый аэродром из «шкаса» или сбросить осколочные бомбы.
Шагая по тропе, Богданов зорко посматривал прямо и по сторонам. По всему выходило, что немцы здесь не хаживали. На тропе не было следов шин (у колхозников велосипедов и до войны не водилось!), в лесу не встречались вырубки и даже сосны стояли не подсоченные. Сбор живицы на оккупированных землях немцы налаживают мигом — умеют грабить. Сам лес выглядел диким — огромные, переспевшие сосны, гниющие стволы упавших деревьев, не тронутые человеком грибы, трухлявые и молодые. «Занесло в глушь!» — подумал Богданов. Он слыхал, что в полосе их фронта, за болотами, встречаются островки первозданной природы. Там ни советской власти, ни немцев… Однако люди здесь обитали, и Богданов ускорил шаг.
Скоро лес расступился. Перед Богдановым оказалась поляна, а на ней — деревня из пяти изб. Выглядела деревня странно, летчик сразу не сообразил, почему. Приглядевшись, догадался: у изб не было труб! Дым выходил прямо через камышовые кровли, собираясь над домами сизыми облаками. «По–черному топят! — догадался Богданов. — Это не глушь — каменный век!» Удивительно, но дома были свежесрубленными, недавно ошкуренные бревна отсвечивали медовыми боками. Однако рубили дома наспех — низкие, с неровными углами и стенами. Вместо окон какие–то бойницы.
Богданов покачал головой и притаился за кустами. В деревне было спокойно: ходили женщины, перед домами играли дети, кто–то, работая, заунывно пел. Немцев в деревне нет — иначе матери не выпустят детей из дома. Полицейская засада детей специально выгонит, но женщины в таких случаях ведут себя неспокойно: озираются, стараются держать детей ближе. Ничего подобного не наблюдалась.
Богданов поправил ремни и собрался выйти из леса, как в стороне раздался крик:
— Кметы! Кметы!
Деревню будто взорвало. Из домов выскакивали люди, матери хватали детей — все бежали в сторону леса, один за другим исчезая в чаще. Богданов опомниться не успел, как деревня опустела. В отдалении послышался топот копыт, на поляну вылетел десяток всадников.
Богданов протер глаза. Всадники не походили ни на одно известное ему формирование. Немцы носят форму мышиного цвета, полицаи — черного, партизаны одеты с бору по сосенке — невообразимое сочетание гражданской одежды с военной формой, причем, как советской, так и вражеской. Эти всадники были в сапогах, светлых штанах и каких–то не то кафтанах, не то свитках синего цвета. Поверх свиток были надеты кольчуги (!) с короткими рукавами, на головах остроконечные стальные шлемы. У всех на боку имелись широкие сабли, но Богданов не заметил винтовки или автомата.
«Что за хреновина? — подумал лейтенант. — Националисты что ли? Бандформирование?»
Когда фронт приблизился к Прибалтике, приезжий «смершевец» рассказал летчикам о пособниках фашистов на оккупированных территориях. Лекция была посвящена бдительности, «смершевца» слушали с интересом. Кто знает, с кем столкнешься на освобожденной территории или при посадке во вражеском тылу? Конные на поляне не подходили ни под одно описание. Кольчуги и шлемы… «Кино, что ли, снимают?» — подумал Богданов, но сразу отверг эту мысль. Не видно было кинокамеры, операторов и прочего народа, сопровождающего процесс создания киноленты. Мысль о кино была не случайной. В госпитале Богданов смотрел фильм «Александр Невский». Всадники на поляне были одеты и вооружены, как герои фильма. Только там мечи ратников были прямые, здесь — сабли.
Тем временем один из всадников, по всему видать, старший, что–то прокричал, пятеро конников спешились и побежали к домам. Четверо вскоре вернулись, а пятый появился позже, толкая перед собой старика. Тот едва ковылял, опираясь на палку — потому не убежал. Старший из всадников подъехал ближе и, склонившись с седла, о чем–то спросил задержанного. Старик покачал головой. Старший снова спросил. Старик вновь покачал головой и поднял руку, словно грозя. Его длинная седая борода свисала до пояса. Старший что–то велел воину, стоявшему рядом. Тот вытащил саблю и с короткого замаха рубанул старика по шее. Тот упал, как сноп.
«Твою мать!» — выругался Богданов и достал пистолет. Передернул затвор, загоняя патрон в ствол. Стрелять он не собирался. У «ТТ» сильный бой, кольчугу пробьет, но попасть в подвижную цель на таком удалении… Пистолет не винтовка, рассчитан на ближнюю схватку. Вот к ней следовало быть готовым.
Старший из всадников снова прокричал команду, пятеро воинов побежали в дома и вернулись с горящими пучками сена. Ткнули их под крыши. Через мгновение кровли занялись, выбрасывая огненные языки. Сомневаться не приходилось — фашисты. Партизаны, случается, скоры на расправу, особенно с предателями, но деревни они не жгут. Богданов пригнулся и нырнул в чащу. Они на оккупированной территории. Плохи дела.
Лейтенант пробирался лесом, стараясь не терять из виду тропу. Внезапно в отдалении раздался конский топот — вслед ему кто–то скакал. Богданов порскнул в сторону и затаился. Всадник мелькнул меж кустами и скрылся в лесу. Богданов на всякий случай взял правее, скатился в какую–то лощину, выбрался с противоположного края и сам не заметил, как потерял тропу. Некоторое время он блуждал, настороженно прислушиваясь. Ни топота, ни шагов. Богданов присел на поваленное дерево, достал из кармана коробку папирос, закурил. Найти людей, чтоб вытащить самолет, не получилось. Продолжать поиски опасно. Если банда фашистов рыщет в окрестностях, нарваться на нее проще простого. Найти кого из сбежавших жителей? Они напуганы, прячутся, при виде незнакомца будут убегать. Не стрелять же вслед? Задача…
Растоптав окурок подошвой, Богданов сориентировался по солнцу и пошел напрямик. Река неподалеку, ее он не минет. А там бережком… Он перескакивал через поваленные деревья, продирался сквозь подрост, то и дело влетая лицом паутину. Паутина была старой: с прилипшей иглицей и кусочками коры, это успокаивало — здесь не ходили. Лес становился выше, заросли — все гуще, но Богданов пер напролом, как танк. Обходить стороной некогда. Прежний опыт научил летчика: начнешь петлять — наверняка заблудишься. Лучше оставить клочки одежды на острых суках, но не терять время.
«Как там Лисикова?» — подумал Богданов, услыхав невдалеке журчание воды. За штурмана он не опасался. Если фашисты найдут стоянку, у Лисиковой «ДТ». Срежет одной очередью. Но после боя надо уходить. Пропавших фашистов станут искать, наткнутся на трупы. Немцы — преследователи неважные, леса боятся, а вот полицаи вцепятся… В прошлый раз Богданов еле отбился, положив одного наповал. Трусоваты оказались прихвостни, не захотели гибнуть за «новый порядок». Если ноги в порядке, уйти не трудно, но с Лисиковой не побежишь. Придется нести. Она–то не тяжелая, но через километр взвоешь. А если добавить пулемет и запасные диски… «Коня бы!» — подумал Богданов и, немедля, обругал себя. Трус, сиганул в кусты от одинокого всадника! Надо было стрелять, был бы конь! С конем и помощники не нужны. Зацепить стропами за костыль, самолет как пушинку вытащит!..
Лес кончился внезапно. Богданов стоял на берегу высокого песчаного обрыва. Но это не было берегом реки. Внизу бежал узкий ручеек. Натыкаясь на огромные валуны, он обтекал их, либо падал вниз с веселым журчанием. Этот звук и слышал Богданов, пробираясь сквозь лес.
«Надо же, такой махонький, а овраг вырыл», — подумал Богданов, спускаясь по склону. Откос был крутой, приходилось притормаживать каблуками. Лейтенант не огорчился препятствию. Любой ручеек впадает в реку, а река здесь одна. Пройти по течению, там сориентируемся. Богданов наладился исполнять задуманное, как внезапно увидел пещеру — темный, круглый проем в песчаном склоне. От ручья к пещере вели ступеньки из круглых плоских камней — люди здесь обитали.
Богданов вытащил «ТТ» и стал подниматься. Перед входом в пещеру лежал плоский валун. Богданов ступил на него, заглянул внутрь. Пещера была маленькой — монашеская келейка. И обитатель келейки походил на монаха. Худой старик в черной рясе сидел за столом и что–то чертил на разостланном перед ним свитке. Перо в руках старика было гусиное!
Богданов сунул «ТТ» за пояс и ступил внутрь. Он заслонил свет, и старик поднял голову. Несколько мгновений они рассматривали друг друга. Богданову было проще: свет падал из–за спины. Обитатель пещеры оказался не так уж и стар, если судить по моложавому, без морщин лицу. Только борода у него была полностью белой, а волосы, выбивавшиеся из–под черной шапочки, вовсе пожелтели с концов. Молчание затягивалось.
— Здравствуй, отец! — начал Богданов, решив, что обращение «дедушка» может обидеть. — Прости, что побеспокоил.
— Не побеспокоил, раз вошел, — сказал хозяин звучным голосом. — Иначе не открылось бы. Давно прилетел?
— Ночью, — ответил Богданов растерянно — старик говорил странно.
— Как женщина твоя?
«Это он о ком? — удивился Богданов. — О Клаве? Так с ней все путем… Лисикова! — догадался лейтенант. — Если дед видел самолет, то и штурмана мог. Травы в лесу собирал — вон стенка завешена. Почему спрашивает, если знает? Притворяется, туман напускает? Наверное, знахарь местный, они любят».
— Осколок вытащил, ногу забинтовал, — сообщил Богданов, — но ходить не может.
— Возьми! — старик снял со стены какую–то травку, бросил на стол. — Пожуй и к ране приложи! Затянется. Твое тепло ей не нужно, но когда потребуется — не жалей!
Богданов сунул травку за пазуху, поблагодарил. Старик с любопытством разглядывал гостя.
— Не таким Богдана представлял, — сказал задумчиво. — Дурости в тебе много. Может, и к лучшему…
— Отец! — перебил Богданов, чувствуя, что грядет нотация. Старикам только дай повод! — Мне б пару помощников или коня — самолет из лесу вытащить. Делов на пять минут! Я отблагодарю.
— Будут помощники, будут и кони! — сказал старик. — Давно поспешают. Только Жидята ближе.
— Какой Жидята?
— Ты видел его в веси. Сторожись!
— Не лыком шиты! — усмехнулся лейтенант.
— Неужели? — старик придвинул к нему свиток. — Прочти!
Богданов наклонился. Свиток был испещрен неровно набросанными строчками. Буквы в них были незнакомые — какие–то крючки.
— Не понимаю! — признался Богданов.
— А говорил про лыко… — старик усмехнулся и забрал свиток. — Хорошо, хоть слова разумеешь.
Богданов внезапно сообразил: все это время обитатель пещеры говорил с ним на незнакомом языке — гортанном и тягучем. Причем, Богданов не только понимал, но и отвечал также. «Чертовщина какая–то! — подумал летчик растерянно. — Гипнотизер он, что ли?»
— Не торопись вернуться к своим — дорога закрыта, — продолжил хозяин. — Исполнишь предначертанное, откроется. Найдешь меня. Раньше пещера не откроется. Спеши! Жидята близко.
Богданов кивнул и вышел. Спустившись, он оглянулся: пещеры не было! Ступеньки тоже исчезли. «Вроде не пил с утра! — удивился Богданов. — Галлюцинация? Набегался лесом, кислородом надышался… Какая пещера в песчаном береге — осыплется сразу… — он сунул руку за пазуху — травка была на месте. — Может, в лесу сорвал и забыл? — подумал Богданов неуверенно. — Ладно! В любом случае надо спешить…»
Ручеек вывел его к реке. Пройдя берегом, Богданов увидел давешний скошенный луг, а через реку — лес и прогалину, куда ночью вкатился По–2. Присмотревшись, он даже различил кучку веток на опушке, сбоку от прогалины. «Лисикова замаскировалась!» — понял лейтенант и усмехнулся.
Богданов не успел ступить на луг, как из дальних кустов выметнулись всадники. Это были все те же ряженые фашисты. Они скакали стороной, и его не видели. Лейтенант подавил желание броситься ничком на траву. Кони! Нужен хотя бы один! Богданов неспешно двинулся своим путем, ожидая, когда заметят. Долго ждать не пришлось. Вдали закричали, загигикали, послышался нарастающий топот. Богданов оглянулся и, решив, что пора, побежал к броду. Позади наддали — крики приближались. Встреча с фашистами на лугу в намерения Богданова не входила. Из пистолета всех не положишь, а саблей по голове получить запросто. Летчик рванул изо всех сил, скатился к воде и влетел в реку, вздымая столбы брызг. Перебежав на свой берег, Богданов остановился. Он не сомневался: Лисикова врагов заметила и приникла к прицелу. От брода до опушки — сотня метров. Для «ДТ» — что в упор.
Преследователи остановились на том берегу. Их разделяла только река. Бородатые, загорелые мужики в кольчугах оторопело разглядывали Богданова, ступить в воду не решались. «Так и уйдут! — подумал Богданов, доставая «ТТ“. — Хоть одного подстрелить! Черт, далеко…» Чернобородый, коренастый всадник (по повадкам было видно, что старший) первым тронул коня.
— Стой! — сказал Богданов, вытягивая руку с пистолетом. «Лисикова, видишь — это враги!» — Целее будешь.
— Ты кто? — спросил всадник.
— А ты? — не замедлил лейтенант.
— Жидята, сотник князя Казимира. Это мои кметы.
«Старик предупреждал!» — кольнуло в виске Богданова.
— Зачем бежал? — продолжил Жидята. Говорил он не по–русски, но летчик понимал. — Одежа на тебе странная.
— Я, — медленно сказал летчик, — лейтенант Красной Армии Богданов.
— Богдан! — обрадовался Жидята. — Ты–то и надобен! Князь тебя ищет!
— Зачем? — спросил Богданов.
— Потолковать! — ухмыльнулся Жидята.
«Как со стариком в деревне!» — подумал лейтенант.
— Видал я твоего князя! — сказал громко и показал для наглядности где.
Жидята побагровел и выбросил руку в сторону летчика.
— Имати его!
Всадники разом врубились в реку. Богданов упал, открывая штурману линию огня. Кони кметов скакали, вздымая брызги выше голов. Грозная, беспощадная лава неслась к Богданову, выплескивая воду из берегов, и лава эта казалась неудержимой. На середине реки перед нею встала стена. Кони передних кметов рухнули в воду, всадники перелетели через головы животных, вскочили и снова упали. Пулемет за спиной Богданова гремел без остановки. Винтовочные пули калибра 7,62 пробивали тела людей насквозь, попав в грудь лошади, прошивали круп до хвоста. Падали кони, падали люди; раненные захлебывались, не в силах приподняться, чтоб вдохнуть воздуха, а равнодушная вода молча пила кровь из их ран. Лошадь последнего кмета свалилась в двух шагах от летчика. Всадник соскочил в воду, и тут же рухнул ничком — уже на берег. Пулемет стих. Богданов потрясенно смотрел на разгром. Мертвые люди и мертвые кони лежали в воде, розовые струи тянулись от неподвижных тел вниз по течению.
На том берегу оторопело смотрел на погибших Жидята. Пули его не задели. Опомнившись, сотник повернул коня.
— Стреляй же, стреляй! — закричал Богданов, вскакивая. — Уйдет!
Пулемет молчал. Богданов выстрелил из «ТТ», Жидята только головой мотнул. Через мгновение он одолел откос и скрылся за кромкой берега.
— Твою мать! — Богданов едва не шваркнул пистолет о землю. — Дура! Задушу! Собственными руками!
Он сунул «ТТ» за пояс и пошел к убитому. Пуля попала кмету в шею, разворотив позвонки на затылке. Шлем валялся в стороне. Богданов расстегнул пояс убитого, ворочая труп, стащил кольчугу, после чего ощупал тело. Документов на убитом не оказалось. В одежде отсутствовали карманы. К поясу кмета, кроме сабли и ножа, был прицеплен маленький кожаный мешочек. Богданов распустил ремешок, стягивавший края, — серебряные монетки, штук десять.
Забрав кольчугу, шлем и ремень с саблей, Богданов двинулся к опушке. «Почему мне так не везет! — думал с горечью. — Чтоб осколок чуть выше?! Похоронил бы ее здесь. Земля мягкая, песок, без лопаты могилку выкопать можно. После чего — на восток! Через сутки–другие — у своих!..»
Подойдя к опушке, Богданов бросил трофеи, сел и долгим, тяжелым взглядом посмотрел на штурмана. Лисикова лежала на разостланном комбинезоне, босая. «Загораем! — с ненавистью подумал Богданов. — А летчик зайцем бегает».
— У меня магазин в пулемете кончился, — сказала Лисикова, ежась под взглядом. — Пока меняла, вы вскочили. Боялась зацепить.
— Коней зачем постреляла? — спросил Богданов тоскливо.
— Думала, вас убили! Тот руку вытянул, вы сразу упали…
— Десять коней к броду привел, хоть один бы остался! — продолжил Богданов. — Как самолет вытащить?
Лисикова молчала подавленно. Богданов встал, снял промокший до пояса комбинезон. Стащил сапоги, выкрутил портянки и заново обулся. Пошарил в кармане комбинезона. Коробка с папиросами размокла, к тому же, падая, он ее раздавил. Запасной у него не было, а курить хотелось до воя. «Самому ее застрелить, что ли?» — подумал Богданов. Взгляд его упал на веточку старика — выпала из одежды. Хм…
— Снимай штаны! — приказал Богданов.
— Зачем? — сжалась Лисикова.
— Лечить буду. Вот! — Богданов поднял веточку. — Знахарь дал. Сказал: рана затянется!
Лисикова повеселела и стащила шаровары. Богданов сунул веточку в рот и стал жевать. Травка слегка горчила, кончик языка пощипывало. Лисикова покосилась, но промолчала. Богданов размотал бинт на ее ноге, рванул присохший тампон. Она скрипнула зубами, но смолчала. Лейтенант выплюнул кашицу на тампон, шлепнул на рану, заново забинтовал.
— Щиплет! — сказала Лисикова, прислушавшись к ощущениям. — Как после зеленки.
— Может, зеленка у них такая, — сказал Богданов, расправляя на траве кольчугу. Вытряхнув на нее содержимое кожаного мешочка, рассмотрел монеты. Они были маленькие, легкие, большей частью потертые. На сохранившихся проступали латинские буквы. На оккупированной немцами территории советские деньги ходили наравне с немецкими, эти монеты не были ни теми, ни другими. Богданов вытащил саблю. Она была широкой, со следами молота на клинке — явно не фабричной выделки. Грубая рукоять, обмотанная ремешком, кожаные ножны. Нож оказался не лучше, хотя отменно заточен.
— Кто это был? — спросила Лисикова.
— Какие–то кметы, — пожал плечами Богданов. — Прихвостни фашистские! Старика убили, деревню сожгли — сам видел.
— Почему так одеты?
— Не знаю! — Богданов бросил нож и взял шлем. — Огнестрельного оружия у них нет, только эти железки. Ничего не понимаю!
— Кметами в средние века называли дружинников князя, — сказала Лисикова.
— Откуда знаешь?
— Училась на историческом. Все учебники зимой прочла — хотела сдать курс экстерном, — Лисикова зарделась, поняв, что похвасталась.
— Жидята что–то говорил про князя, — вспомнил Богданов.
— Какой Жидята?
— Которого ты упустила.
Лисикова надулась.
— Не знаю, в кого играют эти прихвостни, но они вернутся, — сказал Богданов. — И, скорее всего, — с немцами. Поставят «МГ» на том берегу и сделают нам сквозняк. Надо уходить.
Лисикова кивнула и принялась наворачивать на ступни портяночные вороха.
«Самолет сжечь нельзя, — думал, наблюдая за ней, Богданов, — внимание привлечем. Разобью приборную доску, затем — цилиндр мотора. «ДТ“ придется бросить — с Лисиковой не унести…»
Штурман осторожно встала на ноги и ойкнула.
— Что? — нахмурился Богданов.
— Не болит! — изумленно сказала Лисикова.
— Идти можешь?
Лисикова осторожно шагнула раз–другой, радостно кивнула.
— Не налегай на раненую ногу! — сказал Богданов. — Откроется кровотечение!
«Наверное, в травке — наркотик или какое другое анестезирующее вещество, — подумал он. — Это к лучшему. Не все ж на себе тащить!»
— Товарищ лейтенант! — вдруг позвала Лисикова. Она смотрела поверх его плеча.
Богданов стремительно обернулся. На противоположном берегу стоял всадник.
— К пулемету! — крикнул Богданов, падая на траву. Лисикова рухнула на комбинезон и приникла к прицелу.
— Только аккуратно! — взмолился Богданов. — Нам нужен конь!
В следующий миг он едва не застонал. Рядом с одиноким всадником появился другой. Затем третий, четвертый… Скоро Богданов сбился со счета. Берег заполнялся конниками все дальше и дальше. Всадники останавливались и смотрели вниз — на следы недавнего разгрома.
— Не стреляй! — приказал Богданов. — Пусть войдут в реку!
У него теплилась надежда, что прискакавшее к реке войско уйдет. Надежда была призрачной, и скоро Богданов в том убедился. Всадник в блестящих на солнце доспехах и сияющем островерхом шлеме медленно спустился к воде. Следом устремилось еще несколько, другие остались на месте. Некоторое время блестящий воин смотрел на трупы людей и коней, затем направил коня в реку. Спутники устремились за ним, но всадник движением руки остановил их. Богданов сжал плечо штурмана:
— Не спеши!
Одинокий всадник миновал брод, подъехал к лесу и двинулся вдоль опушки.
— Слушай меня! — сказал Богданов. — Сейчас выйду к нему и прикинусь своим. Главное, чтоб подпустил. Убью, возьму коня — и сюда! Стреляй, когда другие поскачут на выручку! На этот берег не пускай! Обойдут с флангов — прощай Родина! Патронов не жалей! На коне мы уйдем…
Богданов понимал, что шансы уйти у них — крохотные, но выбора не оставалось. Всадники на берегу видели трупы в реке и понимают: в лесу враг! Винтовок и пулеметов у них не заметно, но наверняка есть. Уходить с Лисиковой надо в лес…
Богданов натянул на себя кольчугу, нахлобучил шлем, подпоясался ремнем с саблей. Взведенный «ТТ» сунул за пояс. Всадник в блестящих доспехах был близко. Богданов вышел из–за кустов. При его появлении словно вздох прошелестел на том берегу. Всадник остановил коня, приглядываясь, затем поскакал навстречу. Богданов ждал, пока тот приблизится. Стрелять следовало наверняка. Всадник остановил коня в двух шагах от летчика и наклонился, чтоб лучше рассмотреть незнакомца. Рука Богданова, потянувшаяся к «ТТ», замерла. На коне сидела женщина!
Некоторое время всадница в доспехах и Богданов разглядывали друг друга. Женщина была молодой, румянощекой, с алыми пухлыми губами — настоящая красавица. Она смотрела на Богданова с недоверчивой радостью. Затем порывисто бросила повод и соскочила на землю. Стало ясно, что ко всему прочему бог не обидел ее ростом и статью.
— Я княжна Евпраксия! — сказала всадница звонким голосом. — А ты?
Рука летчика непроизвольно взлетела к шлему.
— Лейтенант Красной Армии Богданов!
— Богдан! — всплеснула руками княжна. — Наконец–то!
Она шагнула ближе и, прежде чем Богданов успел что–либо предпринять, обняла и поцеловала его. Троекратно, по–русски. Последний поцелуй пришелся в губы, оставив тонкий аромат лесной земляники.
— Это Богдан! — закричала княжна, повернувшись к реке. — Мы нашли!
Ответом был рев сотни глоток. Всадники волной потекли к реке. Многие, избегая толчеи у брода, бросались в воду и плыли, цепляясь за поводья.
«Только б Лисикова не выстрелила!» — испугался Богданов и закричал, обернувшись:
— Не стрелять!
Лисикова не выстрелила.
Глава 4
Жидята давно закончил рассказ и теперь сидел, исподлобья поглядывая на князя. Казимир повернулся к наемнику.
— Конрад?
Капитан пожал плечами.
— Думаешь, колдун? — не отстал князь.
— Колдун может наслать мор, — сказал Конрад, — чарами извести человека, приворожить женщину к мужчине и наоборот. Колдуны вызывают дождь и разгоняют тучи. Сам я такого не видел, но люди говорили. Нам приходилось стоять в оцеплении, когда жгли колдунов. Чаще, это были колдуньи. Говорили: они летали на метлах и совокуплялись с дьяволом. Не заметил, чтоб дьявол им помог — горели они, как обычные люди, и вопили так же. Я не слышал, чтоб колдун убивал людей, пробивая тела. В том нет нужды. Добрый арбалет делает это без бесовской силы.
— У Богдана не было арбалета! — вскричал Жидята.
— Зато у людей его были! — невозмутимо продолжил капитан. — Сотника заманили в засаду, это ясно младенцу. Когда всадники оказались на дистанции прицельного выстрела, их убили вместе с лошадьми. Место засады выбрано умно — брод. Конь в воде не может скакать быстро — целиться проще.
— Я не видел никаких арбалетчиков!
— Стояли в лесу, — сказал Конрад. — Кто показывает засаду раньше времени?
— Почему гремело?
— Барабан! Дали знак для стрельбы, затем грохотали, пока всех не убили. Обычное дело.
— Арбалетная стрела пробивает любую бронь, — сказал Казимир, — но не в состоянии пробить человека в доспехах насквозь.
— Если доспех миланской работы. Литовские кольчуги протыкают ножом.
— Мне приходилось стоять под стрелами! — сказал Жидята. — Их всегда видно.
— Арбалетный болт — маленький, его трудно разглядеть. Особенно, когда летит прямо в тебя. К тому же арбалет может стрелять не только болтами, но и пулями: свинцовыми или чугунными. Их при всем желании не заметишь. Пока не получишь в лоб, — капитан усмехнулся. — Я понимаю, господин, почему вы спрашиваете. Мне рассказали легенду о Богдане. Ею бредит каждая потомойня города. Если верить их россказням, Богдан прилетит на большой птице. Птица была?
— Не видел! — насупился Жидята.
Конрад ухмыльнулся.
— Полагаешь, Богдан не колдун? — спросил Казимир.
— Может, и не Богдан вовсе, — сказал капитан.
— Почему?
— По предсказанию, от которого потеряли разум все в округе, в том числе и князья, — Конрад сделал ударение на последнем слове, но Казимир будто не заметил, — Богдан — чародей. Летает в небе и поражает врагов громом. Почему он не испепелил сотника и кметов? Почему убегал от них? Почему упал перед засадой? Не потому ль, что боялся угодить под свои стрелы? Ответ прост: тот, кто назвался Богданом, не чародей. Он, несомненно, ловок и хитер, но смертен, как и мы. Смертного я не боюсь.
— Богдан он или нет, — сказал Казимир, — но княжна приведет его к Сборску. С тысячей смердов. Прежде они дрожали, теперь осмелеют. Город обложат — мышь не проскочит! Я пошлю за подмогой в Венден.
— Почему не в Плесков? — удивился капитан наемников. — Он рядом!
— Довмонт только посмеется. Он посадил меня в Сборске, чтоб я защищал Плесков, а не он меня — от княжон.
«Тем более что раз не справился!» — усмехнулся про себя Конрад.
— До Вендена скакать пять дней, — продолжил Казимир. — Войско братьев к рейзу не готово — собирают к Рождеству Богородицы. Пошлют гонцов по крепостям… Ранее, чем через месяц, не жди. Мы выстоим месяц, Конрад?
— Ни одна осада не длится месяц, — сказал капитан. — В Венден можно не посылать. Если город не захватили через неделю, осаду снимают. Тысячу ртов трудно кормить. Вокруг Сборска еды мало — прошлогодний хлеб кончился, новый еще не поспел. Подвоза нет, денег у княжны нет, веси запустели… Смерды не воины, ждать не умеют. Постоят и разбегутся.
— Они могут взять город приступом!
— Это как? — усмехнулся Конрад.
— Взобраться на стены или выбить ворота!
— Сборск стоит на горе, три стены его высокие и отвесные, — сказал капитан. — Лестницы здесь не поставишь. С четвертой стороны мешает ров и вал. Прорваться внутрь можно через ворота, больше никак. Подход к ним защищают две стены вдоль дороги. Арбалетчики сверху застрелят всех, кто приблизится. Смерды могут стоять в отдалении, вопить, потрясать оружием и посылать нам проклятья, но ворота этим не откроешь. В таких случаях помогает подкуп, но откуда золото у княжны? Две сотни солдат, что есть у меня и Жидяты, для защиты стен достаточно.
— Их будет тысяча! — возразил князь.
— Смердов! — хмыкнул Конрад. — У княжны Евпраксии, насколько знаю, сотня обученных кметов, остальные — сброд. Мои парни отдубасят их даже в поле. Они это могут! Я не знаю, почему рыцарей–монахов считают лучшими воинами. Их била даже Жмудь! Уроженец земли Швиц стоит трех колбасников, нацепивших белые плащи с крестами. Это латная пехота, князь! Помню, нас атаковала железная конница герцога Миланского. У каждого полный доспех, тяжелое копье и двуручный меч. Они неслись, громыхая, как войско ада. Казалось, нет силы, способной их остановить. Герцог ерзал в седле, предвкушая победу, но мы стали в десять рядов, загородились щитами и уперлись древками в землю. Их было двое против одного нашего…
— Я помню! — оборвал князь. Наемник пустился в воспоминания. Его звали не за тем. — Обещаешь, что продержимся месяц?
— Хоть полгода!
Князь жестом отпустил капитана. Тот встал и, громыхнув железными подковками, пошел к двери. Ступив в коридор, Конрад услыхал слова Казимира, обращенные к Жидяте:
— Всех жителей города — за стены! Наемник прав — ворота откроет измена…
Казимир говорил по–русски, думая, что капитан не понимает. Рота наемников прибыла в Сборск недавно. Казимир обрадовался ей, как голодный куску хлеба. Князь дотошно расспросил Конрада о достоинствах его алебардщиков, с упоением слушал воспоминания капитана о прошлых битвах, но узнать, говорит ли Конрад по–русски, не удосужился. Нужды в том не было. Князь свободно говорил по–немецки и на других языках, распространенных в землях ордена, впрочем, как и Жидята.
— Трус! — сплюнул Конрад. Выслать людей из города означает увеличить войско врага и создать трудности себе. Кто будет готовить еду воинам, перевязывать им раны, подносить камни и стрелы? Кто накормит коней и подведет их к воротам для вылазки? Разумеется, это могут делать солдаты, но их придется снять со стен. В критический миг защитников не хватит. Хорош князь, не доверяющий подданным!
Нет худшей участи, чем служить трусу. Станет поминутно менять решения, посылать солдат не туда, куда нужно, а где чудится большая опасность, все запутает, бросит войско в свалку, понесет напрасные потери, а после обвинит в поражении тех, кто проливал кровь. Конраду приходилось видеть. Среди высоких, заснеженных гор земли Швиц лежат чудесные долины, где хочется жить и умереть, но места не хватает даже на кладбищах. Тысячи мужчин за далекими Альпами с детских лет учатся владеть копьем, мечом и алебардой, потому что иного пути заработать кусок хлеба, как не полив его кровью, у них нет. Приходится служить трусам, если те платят. С платой в Италии стало плохо, Конрад договорился с вербовщиками ордена. Предложение было щедрым: в Европе столько не платили. Орден даже купил им коней. Поначалу Конрад радовался. Служба не была обременительной. В Ливонии идет маневренная война, литовские язычники делают стремительные набеги на земли ордена и сразу отступают. Рыцари–монахи сражаются конными, наемники на конях только передвигаются. Роте Конрада приходилось сражаться не часто. Они охраняли замки и дороги, изредка выходили против язычников. Те бились храбро, но неумело. Вышколенные, закованные в латы наемники легко громили их в поле. Потери, конечно, случались, но войны без потерь не бывает. В Италии гибли чаще. Случалось, что кондотьеры противоборствующих сторон договаривались. Наемники старательно изображали битву, дубася друг друга по щитам, и расходились бескровно. Постоянно обманывать нанимателей, однако, не получалось. Те требовали побед, а победы даются кровью.
Жизнь в ордене была сытной. Платили аккуратно, кормили вкусно, одевали тепло. Конрад стал привыкать даже к местным морозам. В горах земли Швиц снег лежит даже летом, зимою заносит дороги по грудь коню, но там нет пронизывающей ледяной стыни, мгновенно опаляющей лицо и руки, превращающей тело в негнущееся дерево. В первую зиму Конрад думал, что умрет. Обошлось. В этих местах рубят теплые дома и складывают замечательные печки, на которых можно даже лежать. Немецкие камины не идут с ними ни в какое сравнение. Возле камина можно просидеть ночь, щелкая зубами, в то время как огонь обжигает лицо. Печка согревает тело и душу. Шло время, и капитану все меньше нравилась служба. Что не говори о выучке немецких рыцарей, дерутся они храбро. А вот в мирное время… Рыцарем ордена может стать дворянин — и только. Простолюдину, как бы ни был отважен, не носить белый плащ с крестом. Его участь — прислуживать. Мальчишка–рыцарь плюет на ветерана, искалеченного в боях, если тот не имеет прославленных предков. Неважно, какая это слава, главное — «фон» при фамилии. Конрад знал своих предков до восьмого колена, но они не считались благородными. В земле Швиц нет королевских дворов, поэтому нет и дворян. Конраду не давали слова на военных советах. Он получал приказы и выполнял их. Рыцари, с кем сражался бок о бок, не подавали руки — не достоин. Братья ордена говорили на одном языке с Конрадом, но относились к нему, как к чужаку. Хлеб ордена был горек, и Конрад хотел есть свой.
Была еще причина, по которой Конрад стремился к покою. На Троицын день ему стукнуло тридцать девять — почтенный возраст для того, кто надел латы в четырнадцать. Сверстников Конрада давно нет: кто–то подался в другие края, но большинство оплатили кусок хлеба головами. Капитана манила мирная жизнь, тем боле, что кое–что для нее он сберег. Разумеется, в землю Швиц он не вернется. Родители и близкие родственники умерли, другие забыли юного Конрада. Землю в Швице можно купить, но ковырять ее плугом или пасти коров не хотелось. Бывая в городах ордена, как в Ливонии, так в Пруссии, Конрад расспрашивал и приценивался. В больших городах дома стоили дорого, в маленьких жизнь беспокойная. На дом ему хватит, но для торговли нужно золото. Местные купцы не горят желанием принять чужака к себе — боятся соперников. Колбасники! Лучше обосноваться в новых землях, захваченных рыцарями. Дом в таких стоит совсем ничего, его можно взять, как добычу. Местные купцы возражать не будут, потому, как разбегутся. Орден, захватив земли, очищает их от неугодных, и заселяет своими людьми — для опоры. Переселенцев привлекают привилегиями, освобождают от податей. Золотое время для сметливого человека! В прямом смысле слова.
Орден новых земель не захватывал, сберегал старые. Конрад терпеливо ждал. Оживился, прознав о походе на Плесков. Разумеется, никто не посвящал капитана в тайну. Но для тех, кто служит в орденских замках, достаточно внешних примет. Сначала между замками засновали гонцы, затем собрался капитул. Проходил за закрытыми дверями, но двери охранял Конрад. Братья ордена — воины, в отличие от мирных монахов говорят громко. Так Конрад узнал о Плескове. Капитан бывал в этом городе — сопровождал братьев и купцов. Плесков его поразил. Огромный (больше все виденных городов), многолюдный, богатый. Мощеные улицы и площади, сотни лавок, заваленных товаром… Кроме каменного собора, дома и городские стены — из дерева, даже площадь мощена деревянными плашками. Это не пугало. Конрад знал, насколько теплей и уютней деревянный дом в сравнении с каменным. Даже на стенах Вендена, сложенных из камня, проложены деревянные дорожки для стражи — чтоб не морозила ноги. К тому же деревянный дом дешев, его не страшно потерять при пожаре.
Плесков прочно поселился в мечтах Конрада. Понятно, что не только его. Братья–рыцари уже подступали к стенам Плескова, но уходили ни с чем. Город стоял у слияния рек, на меловой скале. Стены Плескова были высоки, защитники отважны. Ордену удалось захватить город только раз и не приступом: бояре–изменники открыли ворота. Не прошло и двух лет, как новгородский князь Александр прогнал захватчиков. Александр давно лежал в могиле, но в Плескове сидел Довмонт. Беглый литвин, крещенный схизматиками, Довмонт, оправдывая доверие, рыцарей бил нещадно. Тридцать лет тому войско Довмонта разнесло в прах соединенное войско магистра. Орден не мог оправиться двадцать лет, о Плескове братья не вспоминали.
Вспомнил новый ландмейстер. Немец оказался умнее предшественников. Не стал собирать большое войско, что трудно скрыть от врага. К тому же войско требует денег. Братья–рыцари воюют бесплатно, как и европейские дворяне, давшие обет сражаться с язычниками. Но в Плескове не язычники. Схизматики не признают римского папу, но все ж христиане. Битва с ними не идет к славе божьей, рыцари не приедут. Без наемников не обойтись, а это марка серебра на копье. Добавь коней, оружие, провиант… Ландмейстер придумал военную хитрость. На пути из орденских земель к Плескову стоит Сборск — форпост плесковских земель. Обойти его невозможно, взять трудно. Пока войско ордена вязнет у сборских стен, князь Довмонт собирает рать… Предстояло овладеть Сборском тайно, чтоб Довмонт не встревожился. Так в городе появился Казимир.
Вначале он объявился в Плескове. Молодой, родовитый литвин, изгнанный из родных земель в ходе княжеской распри. Престарелый Довмонт с радостью принял гостя. В изгое он увидел себя, некогда вот также искавшего приюта. Довмонт стал восприемником Казимира при крещении, нарек его Алексеем и с удовольствием воспринял просьбу крестника поспособствовать женитьбе. Сборский посадник Андрей, младший сын Муромского князя, имел красавицу–дочь, единственное и любимое чадо. Казимир сказал Довмонту, что наслышан о ее красе. Довмонт не возражал. Андрей был немолод, хворал, дать ему зятя, готового стоять насмерть за новую родину — что может быть лучше? К Андрею послали вестника, следом выехал жених с дружиной. Сам Довмонт не поехал — недужилось. Князь был ветх годами. Все шло по задуманному, но в Сборске случилась заминка. Жених не понравился невесте и тестю. Казимир был высок и хорош собой, но на пиру поссорился с князем. Говорили, что жених, выпив, стал хвалить орден и его ландмейстера, а Андрей немцев не жаловал — много крови пролили. Кметы Андрея опознали средь воинов Казимира тех, кто сражался с ними на стороне ордена, и сотник Данило, имевший виды на княжну, сообщил это князю. Княжне Евпраксии жених тоже не глянулся — сладкий, скользкий. Князь Андрей не хотел ссоры с Довмонтом. Позвал неудачливого жениха к себе, велел принести меду, еды, дабы подсластить отказ. О чем говорили наедине два князя, никто не знал — посторонних за столом не было. В тот же день князь Андрей умер. После разговора с гостем ему занедужилось, пошел в опочивальню. Нашли его там уже холодного. Дочь князя обвинила в этой смерти литвина. Дескать, опоил князя, подсыпал яда в чару. Послухов не было, розыск не учиняли. Гостей вышибли за стены и затворили ворота.
Открыть их пришлось — и вскоре. Довмонт показал нрав. Казимир вернулся с грамотой, утверждавшей его посадником в Сборске, а княжне на словах было велено передать следующее. Быть ей женою князя Казимира, в святом крещении Алексея, или не быть — решать Довмонту. После смерти Андрея он ей отец. По истечении сорока дней траура — свадьба. Откажется — дорога в монастырь. И пусть не едет в Плесков жаловаться. Князю до ослушницы дела нет.
Евпраксия ослушалась. Тут бы Казимиру обрадоваться, отправить строптивую в монастырь, чтоб не путалась под ногами, но жених этого не сделал. Говорили, влюбился в княжну. Не мудрено — в такую–то красавицу! Евпраксию посадили под замок, а зароптавший Сборск усмиряли беспощадно. Тех, кто громко хулил Казимира, хватали, били плетьми и бросали в поруб. Розыском и казнями занимался Жидята, ставший в Сборске полным хозяином. Двое горожан умерли от побоев, и город притих. Зато стал пустеть. Из городских стен и посада потянулись повозки, увозя семьи и нажитое. Поначалу им не мешали, но потом стали перенимать и заставлять ворочаться. Город мог остаться без жителей! В этой замятне случилось непредвиденное: Евпраксия сбежала.
Прослужив ордену несколько лет (в Плескове о том не ведали), Казимир ничему не научился. Братья умели охранять узников. В подвалах вешали на железные петли дубовые двери, ставили верную стражу, заковывали непокорных в цепи. Евпраксию просто заперли в хоромах, оставив для услужения девку. Княжна из хором выйти не могла, зато девка — запросто. Она и снеслась с сотником Данилой.
Став посадником в Сборске, Казимир принял под начало его дружину. Привыкнув к орденским порядкам, литвин не сомневался: кметы будут послушны. В ордене менялись магистры и ландмейстеры, что не сказывалось на верности слуг. Им ведь платят! Но это была русская дружина… Кметы Данилы не участвовали в казнях, Казимир не приневоливал — хватало Жидяты с его псами. Люд Сборска это приметил и сделал выводы. Невозможно вовлечь в заговор сотню людей, чтоб о том никто не прознал, однако Казимира не упредили. В одно утро стражу у дверей Евпраксии нашли связанной, а сама княжна исчезла. Вместе с ней ушла сотня Данилы, а с ней — немало люда из города и посада. Как это можно сделать, никого не потревожив, было непонятно, но случилось. Ворота Сборска стояли распахнутыми, княжны и людей ее след простыл.
Над молодым князем потешался весь Сборск. Кметам Жидяты хохотали в лицо. Растерянные люди сотника даже не помышляли кого–то схватить. Казимир опомнился быстро. Ворота закрыли, в Венден ускакал гонец. Он вернулся через десять дней — вместе с ротой Конрада.
Суровые наемники мгновенно навели порядок. Они никого не хватали и били. Этим занимались люди Жидяты. Латники встали у ворот, на стенах, на улицах и площадях. Город мгновенно притих. Понял: это не ссора нового князя с дочкой прежнего. Нечто большее. Измена. Однако было поздно. Вход и выход в город и из города перекрыли, сообщить Довмонту о случившемся не получалось. Да поверит ли Довмонт? Кто даст веру стороннику непокорной княжны? Город погрузился в отчаяние.
Именно тогда возникла, облетев Сборск и окрестности, легенда о богатыре Богдане. Говорили: не сегодня–завтра прилетит он на большой птице. Рухнут перед ним ворота, Богдан беспрепятственно войдет в город и возложит руку свою на изменника с подручными. Ждать Богдана следует со дня на день и не бояться: добрых сердцем богатырь не тронет. А вот изменников ждет суровая кара — висеть им на стенах Сборска. Люди Жидяты не знали покоя, ведя розыск источников слуха. Ничего толком узнать не смогли. Дескать, сказал о том отроковице некий ведун, коего отроковица встретила в лесу, а она уж и разнесла. Но где тот ведун, где отроковица — не дознались. Потеряв терпение, Казимир отрядил Жидяту с десятком кметов в лес, где по преданию обитал ведун — сыскать и доставить. Вот Жидята и сыскал…
Конрад проведал эту историю из самого надежного источника — от женщины. Первый день в Сборске он провел в хлопотах. Следовало разместить роту в не страдавшем избытком места городе, позаботиться о лошадях (они едва не загнали их в бешенной скачке), договориться о кормах и довольствии. Распоряжаясь в княжьем дворе, он слышал шум. Кричала женщина. Громко, требовательно и угрожающе. Конрад пошел к воротам. У входа наседала на стражу баба: сердитая, с раскрасневшимся лицом. Двое латников сдерживали напор.
— Чего хочет? — спросил Конрад наблюдавшего за сценой кмета.
— Трех немцев на постой дали, — громко ответил кмет. — Говорит: много! Для такой в самый раз — одному не объездить! — кмет загоготал.
— Чтоб ты сдох, уд жеребий! — набросилась баба на кмета. — Заткни пасть свою псиную! Я честная вдова, а не какая–то блядь!..
Кмет потянулся к сабле, но Конрад перехватил руку и сделал знак женщине: «Идем!» Та подчинилась.
Ульяна (так звали вдову) жила у самых ворот, рядом с караульной избой и неподалеку от конюшни. Конрад с первого взгляда определил выгоду расположения. Избенка у вдовы оказалась неказистой, но чистой, троим в ней и вправду тесно. В доме приятно пахло свежеиспеченным хлебом.
— Переведи людей в другой дом! — велел Конрад сопровождавшему его солдату. — И принеси мои вещи — здесь поселюсь!
— Капитану отвели место в хоромах! — удивился солдат.
— Далеко от караулки! — сказал Конрад. — Несите!
— Я здесь жить! — сказал он бабе. — Один. Другой уходить, — Конрад понимал по–русски гораздо лучше, чем говорил.
— Гляди ты, не немец! — удивилась Ульяна.
— Я не ест немец! — подтвердил Конрад. — Буду на закат.
Однако пришел он затемно: задержался у князя. Вдова ждала.
— Баню истопила! — сказала, завидев постояльца.
— Гут! — буркнул усталый капитан.
— Попарить?
Конрад кивнул. Он не удивился. В восточных землях ордена, как и на Руси, женщины мылись в банях вместе с мужчинами. Монахам это запрещалось, но монахов в баню не звали. Конрад достал из седельной сумки чистые подштанники, рубаху и штаны, которые русские зовут «портами». В жарко натопленной бане стоял медовый дух и тускло горела лучина. Ульяна уложила гостя на застеленный соломой полок и хорошенько выпарила березовым веником. Конрад блаженно постанывал. Между делом разглядел хозяйку. Она оказалась далеко не старой. Дородное, плотно сбитое тело, красивая, пышная грудь и широкие бедра. Окатившись водой из бочки, Конрад вытерся льняным рушником, оделся и пошел в дом. Ульяна явилась следом, достала из печи горшок щей и налила в миску.
Конраду есть не хотелось — накормили у князя, но с хозяйкой стоило ладить. Он нацедил из принесенного солдатом бочонка две кружки пива и показал Ульяне место рядом.
— Нельзя! — испугалась хозяйка. — Мужик вперед ест!
— В моей земле баба ест рядом с мужик! — сказал Конрад. — Они вместе работать и вместе есть.
Ульяна подчинилась. Они выпили пива, похлебали щей из одной миски. Конрад снова налил пива.
— Как зовется земля твоя? — спросила Ульяна.
— Швиц! — сказал Конрад.
— Далеко?
— Отшень.
— Женка твоя там?
— Я не иметь женка, — сказал Конрад.
— А дети?
— Нет.
— Так ты бобыль?
— Что ест попыль? — спросил Конрад.
Ульяна объяснила.
— Я ест попыль, — согласился Конрад. — Отшень–отшень старый попыль.
— Совсем не старый! — обиделась Ульяна. — Даже волос не седой!
Она встала и взъерошила ему волосы, как будто можно разглядеть седину при лучине. При этом грудь Ульяны оказалась как раз на уровне глаз Конрада. От нее исходил волнующий запах здорового, чистого тела. Конрад обнял женщину и прижал к себе.
— Пусти! — задавленным голосом сказала Ульяна. — Задушишь, медведь! Конрад разжал руки. Ульяна плюхнулась на скамью.
— Хоть из Швиц, а такой же! Сразу хватать! — сказала обиженно.
Ее лицо в свете лучины выглядело милым и родным. Конрад широко улыбнулся.
— Зубов полон рот! — вздохнула Ульяна. — А сам: «Старый!» Пригожий, черт!
Конрад встал и выбрался из–за стола.
— Куда ты? — остановила Ульяна. — Сказал бы что!
— Ты есть красивый! — сообщил Конрад. — Кароший женка!
— Так бы сразу! — обрадовалась Ульяна. — А то хватать! — она встала и прижалась к нему. Конрад погладил влажные волосы.
— На полатях постелила! — шепнула Ульяна задавлено. — На двоих. Чуяло сердце…
Ульяна рассказала Конраду легенду о Богдане. Молчать эта женщина не умела. Немногословный и терпеливый Конрад был благодарным слушателем: не перебивал, в нужном месте вопросительно поднимал бровь или восклицал: «Я–я?» «Вот те крест!» — отвечала Ульяна и продолжала рассказ. Первым делом она поведала о своей печальной судьбе. Замужество за шорником, его безвременная смерть от простуды, а затем смерть прижитого в браке мальчонки. Ульяне было всего двадцать пять, и три года она вдовела. Повторно замуж не брали. Ульяна жаловалась: в Сборске мало мужиков, порядочных — и того менее, но Конрад прозревал истинную причину. Иметь женой языкатую бабу — удовольствие малое. А вот Конраду нравилось — привык к таким женщинам. Наемников в походах сопровождали подруги; ни одна не была тихоней. Тихони у солдат не заживались. Орден не разрешил наемникам везти в свои земли подруг, о чем Конрад сожалел. Ульяна оказалась опрятной, домовитой и неутомимой в постели. Истосковавшись по мужской ласке, она буквально не давала Конраду спать. Днем он приходил обедать, и Ульяна, налив миску ухи, садилась напротив. Пока Конрад, не спеша, ел, Ульяна в нетерпении ерзала на лавке.
— Я иметь много дел, — говорил Конрад, заметив.
— Мы борзо, только разик! — возражала Ульяна и летела целовать, едва он клал ложку.
— Я рассказала бабам, какой ты у меня! — похвалилась Ульяна однажды.
— Затчем? — удивился Конрад.
— Чтоб сдохли от зависти! Они кричали: ни один мужик со мной не ляжет! Меня теперь по пять раз ночью да еще днем разик, а они забыли, как уд выглядит! Позеленели от злости!
Конрад захохотал. Подруги наемников хвалились женскими подвигами точно также.
На третий день совместной жизни Ульяна спросила, крещеный ли он.
— Я–я! — удивленно ответил Конрад.
— Почему в церковь не ходишь?
— В рота ест свой монах. Он молиться за нас.
— И все?
— Перед битва молиться вместе. Монах отпускать нам грех. Мы допрый христианин.
В один из вечеров Ульяна, смущаясь, достала маленький сверток. Внутри оказался нательный крест.
— Батюшка освятил! Возьми! Будет хранить тебя от смерти и всякая напасти.
Конрад позволил надеть крест, только затем разглядел. Крест был серебряный, тяжелый, по всему видать — не дешевый. Капитан полез в кошель.
— Не, не! — замахала руками Ульяна. — Подарок!
Конрад кивнул и, порывшись в сумке, достал ожерелье — с камнями, богатое. Его доля в военной добыче, взятая в походе на ливонских язычников. Ульяна ахнула, долго разглядывала подарок и вечер переживала, что нет зеркала. Чуть свет, нацепив ожерелье, она убежала. Конрад понял: зловредные бабы позеленеют снова.
Крест он не снял. Любой наемник знает: нет лучше амулета, чем от любящего сердца. Не у каждого имеется. Солдаты роты носили на шее и в карманах мешочки с камешками от стен Храма Господня, кусочками дерева Честного Креста, иголками с тернового венца Иисуса. Бродячие торговцы по всей Европе торговали такими святынями. Конрад относился к ним с подозрением. Провожая сына в Италию, мать подарила Конраду оловянный образок Богородицы. Конрад никогда его не снимал, и Богородица помогла. Он не только дожил до средних лет, но и ранен был всего дважды. В последней схватке с литовскими язычниками Конрада хватили по шее мечом. Кольчужная бармица устояла — меч только оцарапал шею, но лезвие рассекло шнурок, иконка потерялась. Конрад сильно переживал. Теперь появился новый амулет.
…Солдат разбудил его на заре. Едва глянув на встревоженное лицо наемника, Конрад все понял. Притомившись за ночь, Ульяна спала и не слышала, как он ушел. По деревянной лестнице Конрад взбежал на стену и присвистнул: луг за валом был полон людьми. Даже на беглый взгляд — не меньше тысячи.
— Почему разбудил поздно? — рассердился капитан.
— В темноте видно не было! — ответил солдат.
— Людей — на стены! — приказал Конрад. — И принеси мои доспехи…
Он закачивал облачение, когда появился князь. Следом поспешал Жидята. Выглядел Казимир неважно. Бледное лицо, покрасневшие, припухшие глаза. «Ночь пьянствовал!» — определил Конрад.
— Началось? — нервно спросил князь.
— Нет еще, — сказал Конрад.
— Почему медлят?
— На лугу сброд. У него нет головы.
— Вон она! — указал Жидята.
От реки скакали всадники. «Сотня!» — привычно определил Конрад.
— Евпраксия! — скривился Казимир. — И Данило! Сучка и кобель!
Конрада передернуло. Если княжна отказала — это не причина ее оскорблять. Особенно князю.
— Дозволь, княже, моим людям стать на стены у ворот! — попросил Жидята. — Добре стреляют.
Казимир глянул на Конрада. Капитан пожал плечами. Жидята хочет загладить вину — пусть! Сотнику неведома заповедь наемника: чем дальше от врага, тем слаще служба…
Жидята убежал собирать кметов, Конрад и князь остались. Толпа на лугу приветствовала всадников радостными воплями. Евпраксия (Конрад догадался, что всадник в блестящих доспехах — она), привстала на стременах и что–то закричала в ответ. Толпа колыхнулась и стала распадаться надвое. Освободился широкий проход. Конрад пригляделся: от реки на луг что–то тащили. Процессия приближалась, и капитан внезапно похолодел. Рядом переступил с ноги на ногу князь. «Неужели?…» — подумал Конрад.
— Дьявол! — воскликнул Казимир.
— Матерь Божья! — шепнул наемник.
Это была птица. Большая, с двойными крыльями и странным, торчащим вверх хвостом. Вместо головы — какая–то палка поперек туловища. Лапы птицы кончались колесами, которые катились по утоптанной траве. Но не это было главным. Внутри птицы сидел человек! Капитан видел его голову в шлеме и плечи, обтянутые блестящей кольчугой. Второй человек сидел за первым, со стен различалась его голова — и только.
Птица остановилась напротив ворот, Княжна и сотник подскакали ближе. Человек в птице что–то им сказал, Данило закричал, махая над головой плеткой, сотня зашевелилась и стала выстраиваться. Следом потянулся пеший люд. По всему было видать, что княжна с Данилой намеревались ворваться в Сборск, не слезая с седел. Кметы Жидяты, заполнившие привратные стены, натягивали арбалеты. Однако никто не стрелял — далеко. Болт долетит, но силы у него не будет.
Тем временем птицу откатили в дальний конец луга. Один из сидевших в ней вылез и повернул палку. Что–то затрещало, палка на голове птицы провернулась и превратилась в сверкающий круг. Человек заскочил обратно, птица стронулась с места и побежала, набирая скорость. На середине луга она оторвалась и взмыла в небо.
— Богдан! — прошептал Конрад.
Капитан посмотрел в сторону: Казимир бежал вниз по лестнице. Князь бросал своих воинов. Они не заметили этого, зачарованно наблюдая за птицей. Конрад колебался недолго. Предстоит битва. Погубить роту из–за труса?… Капитан повернулся к стоявшему рядом солдату.
— Всех людей со стен — на площадь! Взять щиты и алебарды! Коней оставить — не успеем оседлать! Живо!
Он побежал вниз, торопясь, пока не упали ворота.
Глава 5
От сабли Богданов отказался — зачем в небе? Да и лезть с ней в кабину… В остальном уступил: форма советского пилота княжне не глянулась. Богданов не спорил: еще ходил под впечатлением от увиденного и услышанного. Ему принесли штаны–порты, короткую суконную свитку и мягкие кожаные сапоги. Ремень Богданов оставил свой: привычней. В новой одежде не было карманов, Богданов поначалу оторопел. Потом сообразил: что в них носить? Имущества здесь совсем ничего: ни документов, ни зажигалок, ни папирос… Он прицепил к поясу трофейный немецкий нож и кобуру, ложку сунул за голенище — все.
Проша, как переделал Богданов мысленно — Евпраксия слишком длинно, облачила его кольчугу. Новую. Трофейную, снятую с кмета, она внимательно рассмотрела и велела выбросить. Богданов кольчуге сопротивлялся, как мог.
— Ударят стрелой из–за куста, что буду делать? — сердито сказала княжна. — Или с мечом налетят? Давно Жидята прибегал?
Кольчуга с прикрепленными к ней пластинами–зерцалами весила около пуда и гнула к земле. Поначалу Богданов пал духом, но скоро обвык. Переодели и Лисикову. Разглядев в ней женщину, Проша изумилась и отвела Богданова в сторону.
— Твоя женка? — спросила, кусая губы.
Богданов покачал головой.
Следующий вопрос она задала глазами.
Богданов засмеялся. Проша глядела сурово.
— Она воин! — сказал летчик. — Кметов Жидяты убила.
В глазах Проши мелькнуло уважение, она велела переодеть «воина». Лисикова пыталась кочевряжиться, но, поймав взгляд лейтенанта, побежала в кусты. Обратно вернулась довольной. Новая одежда пришлась впору, но более всего нравились штурману сапоги: мягкие, с низким каблучком и по ноге — запасная пара княжны. Лисикова и ножкой топала, и кожу гладила — все наглядеться не могла. Свою форму летчики свернули и спрятали в гаргрот — пригодится. Оставили себе летные кожаные шлемы. От железных горшков на головах отказались решительно — в этом Богданов встал насмерть. Кольчугу Лисиковой не предложили. То ли Проша сочла, что малявку железо раздавит, то ли жизнь «воина» посчитала менее ценной.
За обедом состоялось короткое совещание. Еда была скудной: черный хлеб с луком да вяленое мясо, но выбирать не приходилось. Совещались вчетвером: Проша, сотник Данило, молодой, широкоплечий воин с открытым лицом, и летчики. Данило чертил на песке прутиком план Сборска и прилегающей местности, Богданов задавал вопросы, Проша с Лисиковой помалкивали. Кметы толпились в отдалении, во все глаза разглядывая пилотов. Ближе подойти не смели. Стучали топоры, к тому времени, как план приступа был выработан, на воде лежал плот — широкий и прочный. Тащить По–2 с его одиннадцатиметровым размахом крыльев по узким, местным дорогам невозможно, это лейтенант сообразил. Лететь Богданову не хотелось: бензин следовало экономить — аэродрома с заправщиком здесь нет. К тому же противника всполошишь. Фактор внезапности на войне — первое дело. Самолет выкатили на берег, занесли на плот и крепко привязали. Богданов проверил каждый узел. Соскользнет в воду — труба! Тимофея Ивановича здесь нет, самому мотор не перебрать.
Кметы, назначенные на плот, оттолкнулись шестами, поплыли. Богданов сидел на вытащенном из кабины парашюте и жевал травинку. В прибрежных кустах мелькали шлемы кметов. Данило разделил сотню надвое и пустил по обоим берегам — сторожить от нападения. Глаза слипались. Лейтенант откинулся на фюзеляж, собираясь вздремнуть, но Лисикова не дала.
— Товарищ лейтенант, — спросила, перегнувшись через борт кабины. — Вы знаете церковнославянский?
— Что? — не понял Богданов.
— Вы говорили с княжной и сотником на церковнославянском языке, — пояснила Лисикова. — На таком летописи писаны, я читала, — она вздохнула. — Понимала вас через два слова на третье. Где учили?
Богданов пожал плечами. В мединституте им преподавали латынь, все эти «мускулиси», которые он давно забыл.
— Я спросила у княжны, какой сейчас год? — продолжила штурман. — Ответила: шесть тысяч восемьсот восьмой от сотворения мира. Точно не знаю, тогда год считали то от марта, то от сентября, но по–нашему — тринадцатый век, самый конец.
— Это хорошо, что конец! — заметил лейтенант. — К нам ближе.
— Мне кажется, я сплю, — сказала Лисикова.
— Пощупай сапожки! — предложил Богданов. — Еще лучше — понюхай!
Лисикова обиделась, но не отстала.
— Может, это провокация? Немцы заманивают?
— Ага! — поддержал Богданов. — Специально для нас переодели сотню людей в кольчуги, научили их церковнославянскому языку… Два часа плывем, телеграфный столб видела? Или деревню? Дорогу, распаханные поля? Это мои родные места, до войны здесь каждый уголок прошел. Деревня на деревне, все электрифицированные, густая сеть грунтовок. Где все? Трава не кошена, лес переспел, дома топят по–черному… Тринадцатый век!
— Как мы сюда залетели?
— Это штурмана надо спросить!
Лисикова надулась.
— Как залетели, выясним, — сказал Богданов. — Поможем Проше и займемся.
— Я поняла, мы поддерживаем одну из сторон в междоусобной княжьей распре, — наставительно сказала Лисикова. — Правильно ли это? К лицу ли советским пилотам? В учебниках сказано: феодальные распри ослабили страну перед татаро–монгольским нашествием.
— Татары уже приходили! — сказал Богданов, вставая. — Теперь в Золотой Орде пьют кумыс. Князья им серебро возят — на опохмелку. Не знаю, чему тебя учили, Лисикова, но здесь расклад иной. Сборск захвачен немецкими прихвостнями, тевтонский орден готовит поход. Дранг нах Остен! Как начали при Александре Невском, так остановиться не могут. Кресты на немецких самолетах и сейчас тевтонские. Я буду на них смирно смотреть?! У себя бил гадов и здесь бить буду! Тринадцатый век или двадцатый — без разницы. Ясно?
Он забросил парашют в кабину, забрался сам и уснул. Разбудила все та же Лисикова.
— Товарищ лейтенант! — сказала жалобно. — Мне по нужде.
Богданов скомандовал кметам, плот пристал к берегу. Лисикова побежала в кусты, Богданов сошел размять ноги. И тут же схватился за кобуру: от дальних кустов неслись всадники. Присмотревшись, летчик успокоился — княжна.
— Что случилось? — спросила она, подскакав.
Богданов объяснил.
— На плоту было нельзя? — рассердилась Евпраксия.
— Стесняется, — пояснил Богданов. — Мужики кругом.
— Чего стесняться? — не поняла княжна. — У нее там что–то особенное?
— Не принято девушке среди мужчин.
— А ежели кметы Жидяты? Одна стрела — и все! Мы зря ждали?
— Охолони, Проша! — улыбнулся Богданов. — Жидята наложил в штаны и скачет в Сборск. Нет никого!
Глаза княжны налились влагой.
— Ты чего? — удивился лейтенант.
— Меня отец Прошей звал…
— Побьем их! — Богданов погладил ей руку. — Уроем! То же мне, кметы!
— Как стемнеет — привал! — сказала княжна, заворачивая коня. — Ночью опасно. Наскочите на берег, или вороги подберутся. Пусть девка терпит.
Место ночевки увидели издалека: горели костры, возле них распоряжался Данило. Богданов со штурманом сошли на берег, поели пшенной каши с салом и завалились спать. Прямо на земле. Кметы принесли по охапке спелой травы, она умялась под телами гостей и стала преть, отдавая тепло. Богданов как провалился. Среди ночи проснулся — онемела рука. Лисикова, пристроив голову на сгибе локтя лейтенанта, тихонько посапывала. Богданов вытащил руку. Лисикова вздохнула и подкатилась под бочок. «Нашла грелку!» — рассердился лейтенант. Отпихивать штурмана он не стал — пусть. Не жалко! Закинув руки за голову, Богданов лежал, размышляя. Война отучила его удивляться. Случалось такое, что не мыслилось в мирное время. Богданов, как его сверстники, не верил в бога. На войне поверил в судьбу. То один, то другой пилот эскадрильи вдруг терял сон и аппетит, ходил грустным, а когда он спрашивал, отвечал: «Погибну я, Андрей! Чувствую!» Богданов ругал друзей, укоряя за малодушие, но случалось по сказанному. Через день–другой, самое большое неделю, друг не возвращался из вылета. Обмануть судьбу не получалось. Как–то по просьбе Богданова отстранили от полетов захандрившего Дежнева. Эскадрилья вылетела без него, все экипажи вернулись домой. Днем к аэродрому прорвался одинокий «фоккер». Сбросил бомбу, прострочил из пулеметов. Раненых не было, один убитый. Крохотный осколок угодил Дежневу в переносицу…
В мире существовала какая–то предопределенность, которую Богданов не мог постичь. Эта предопределенность привела его в прошлое. Почему именно его, оставалось гадать, однако случилось. Богданов понимал: разговор с таинственным старцем был неспроста. Все, что предсказал обитатель пещеры, сбывалось. Это следовало принять к сведению и делать выводы. Ведун предрек, что Богданов не покинет прошлое, не исполнив предназначенное, значит, надо исполнить. Вряд ли это нечто замысловатое. Он боевой офицер, значит, война. Предчувствия смерти у него нет, у Лисиковой — тоже. Вернутся! Деревянная крепость не бетонный бункер, Богданову приходилось и такие бомбить. Крупнокалиберное орудие обстреливало Ленинград, гибли мирные жители. Местонахождение бункера разведчики выявили, но подавить не получалось: бетонированное укрытие, мелкая по площади цель, батареи зениток… Богданов подвесил две ФАБ–100 и вылетел. Орудие заткнулось навсегда. Разбить деревянные стены проще. Сделаем — и домой!
Успокоенной этой мыслью, Богданов уснул. Он не видел, как на рассвете к нему подошла княжна, села рядом, долго смотрела на лицо лейтенанта. Лисикова почувствовала чужой взгляд, заворочалась и обняла летчика. Евпраксия сбросила ее руку, встала. Рядом вырос Данило.
— Буди людей! — сказал княжна. — Накорми! Они пусть спят! — она оглянулась на летчика. — Разбудишь к снеданью!
Она пошла прочь. Данило проводил ее взглядом и побежал распоряжаться…
К Сборску приплыли утром. С плота Богданов разглядел крепкие стены города, оценил высоту холма и присвистнул: насчет деревянной крепости он погорячился. Со слов Данилы стены города состоят из срубов, засыпанных изнутри землей и камнями. Толщина метра три. Прямое попадание бомбы разнесет верхние венцы, но стена устоит. Надо положить несколько ФАБ–50 в одно и тоже место, что практически невозможно. С такой крепостью и во времена Богданова пришлось бы помучиться. Разумеется, крупнокалиберная артиллерия и ФАБ–1000, сброшенные с «петляковых», разнесли бы средневековой дзот. Но тяжелые гаубицы надо подтащить, а «пешкам» прорваться сквозь огонь зениток. Не всегда получается…
Богданов занялся самолетом. Позвав на помощь кмета, снял бомбы — не понадобятся. ФАБ–50 сложили в ряд. Богданов строго–настрого запретил к ним приближаться. Найдется любопытный, отвернет ветрянки, после чего только задень… Разнесет плот с самолетом в щепки! Он залил бензин в карбюратор, провернул винт, оценивая компрессию. Кметы наблюдали за его действиями с плохо скрываемым любопытством. За время путешествия никто не заговорил с лейтенантом. Отвечали на вопросы и выполняли приказания — все. Было видно, что воины боятся. Богданов подумал, что в их глазах он вроде колдуна — таинственного и смертельно опасного. Это хорошо — не станут лезть, куда не положено. Лейтенант заставил Лисикову проверить «ДТ», потряс диски и даже постучал ими о настил плота, чтоб патроны улеглись ровней. Пулемет штурман почистила, опустевший диск снарядила из ленты «шкаса». Богданов по въевшейся привычке проверил «эресы». Береженого бог бережет, не береженные домой не возвращаются…
На берегу их встретила толпа. Заросшие длинными бородами мужики и безусые юнцы — с топорами, дубинами, копьями… Попадались даже женщины, но большинство их сгрудились поодаль. Люди толпились на лугу перед крепостью, густо стояли на берегу, таращась на плот. В их глазах читались радость и непонятное Богданову обожание. Прошу с Данилой здесь любят, понял Богданов. Собрать столько народу в одном месте и в одно время…
— Оставайся в птице! — велела подскакавшая княжна. — Мы сами.
Кметы развязали веревки и вытащили По–2 на берег. Здесь его подхватили мужики и покатили к городу. Остальные орали, потрясая оружием. Богданов морщился и смотрел на ворота. Если выскочит кавалерия, взлететь не успеют. Крепление пулеметного шкворня у По–2 по бортам и сзади, стрелять вперед мешает щиток. Можно врезать из крыльевого «шкаса», но для этого самолет повернуть. Успеют ли?
Стрелять не понадобилось — кавалерия не появилась. Богданов перебросился парой слов с Данилой, уточняя план, заодно оценил прочность городских ворот. На стенах, защищавших ворота, стояли люди с самострелами. Богданов указал на них Лисиковой.
— Видишь? Собираются стрелять! Только мы их огорчим! Огонь вести с левого борта! Очищаем одну стену, затем другую. Своих не зацепи! Полон луг!
Штурман хмуро кивнула. Похоже, не разделяла настроение командира. Богданов не обратил внимания. Мужики откатили самолет на край луга и убежали. Лисикова, выскочив, повернула по команде винт. Мотор затрещал, стреляя из патрубков. Богданов добавил оборотов. Облегченный По–2 покатился и взлетел, набирая высоту. Спустя мгновение они были над Сборском. Богданов глянул вниз, привычно запоминая расположение домов и улиц, затем лег на боевой курс. Зенитного огня опасаться не приходилось, он провел По–2 у самой стены: штурману легче стрелять. За спиной затарахтел «ДТ» и почти сразу умолк — стена кончилась. Богданов заложил левый вираж, но тут же понял — зря. На атакованной стене валялось несколько тел, другие опустели. По–2 развернулся над лугом и устремился к Сборску. Было, как на учебных стрельбах. Богданова в них ставили последним: копну сена, служившей целью для «эресов» он раскидывал с первого пуска…
По–2 вздрогнул, освободившись от ракеты. Дымный след протянул прямую линию и уткнулся в ворота. Грохнуло. Триста шестьдесят граммов взрывчатого вещества не смогли снести ворота, но выломали засов. Створки распахнулись. Богданов увидел, как люди рванулись на приступ, и пошел на посадку. Выключив мотор, он соскочил на крыло и снял «ДТ».
— Я с вами! — подскочила Лисикова.
— Держись за спиной! — приказал Богданов, вспомнив, что она без кольчуги.
Широко шагая, он почти бежал к городу. Лисикова не отставала. Вчера он решил сменить ей повязку и обомлел. Раны не было. На белом девичьем бедре розовело пятнышко молодой кожи. Богданов осторожно потрогал пятнышко — кожа не прогибалась. Рана зажила.
— Мне снилось, что лежу на печи, — смущенно сказала Лисикова. — Так хорошо!
«Вдругорядь отпихну! — решил лейтенант. — Пристроилась!» Богданова томила слабость — не выспался.
Лейтенант не стал задумываться над случившимся. Война отучила спрашивать: «Почему?» На войне следовало решать: «Как?» Травка старика заживила рану — следует запомнить. При следующей встрече — попросить. Пригодится…
За воротами Богданов увидел трупы. Кметы Жидяты пытались остановить вторжение, но их просто смели. Трупы валялись в отдалении, отмечая путь, которым катился приступ. Богданов двинулся следом. Улица вела к площади, замеченной им сверху. Скоро показалась толпа. Люди стояли плотно и пытались заглянуть вперед. Никто, однако, не двигался. Богданов ввинтился в человеческую массу. Узнав его, люди стали расступаться. Богданов пробился сквозь цепь всадников и оказался на площади.
У противоположного края стоял еж. Огромный, ощетинившийся стальными иглами. Еж был закрыт щитами, меж которых торчали жала алебард. Ежа проверили на крепость: на земле валялись тела людей и коней. Одна лошадь дергалась, мотая головой, но люди не шевелились.
Богданов оглянулся: княжна и Данило стояли неподалеку. Лейтенант подошел.
— Наемники, немцы! — ответил Данило на немой вопрос. — Наскочили на них с дуру. Трех кметов положили, да еще мужиков… Немцев в поле не сбить, а тут загородились. Секут людей, как траву.
«Будут ждать до заговенья!» — подумал Богданов, снимая с плеча пулемет.
— Убей их! — сказала княжна, раздувая ноздри.
— Не надо, матушка! — внезапно заголосили сзади, и какая–то баба, пробившись сквозь толпу, пала перед конем. — Они добрые. Никого в Сборске не обидели. Пощади!
— Кто это? — спросила княжна.
— Ульяна, вдова, — ответили сзади. — С главным немцем жила.
— Он не немец! — запротестовала Ульяна. — По–нашему говорит! Он из земли Швиц! Бобыль… — баба зарыдала.
«Швиц? Это где? — удивился Богданов. В памяти обрывками мелькали воспоминания. — Швейцария? Куда ж их занесло?»
Решение пришло внезапно.
— Как зовут бобыля? — спросил он у бабы.
— Кондрат… Конрад! — поправилась баба. Она смотрела с надеждой.
Богданов зашагал через площадь. Позади, как один человек, вздохнула толпа. До ежа оставалось немного, когда пики алебард опустились и застыли на уровне лица лейтенанта. Острия их подрагивали.
— Конрад! — крикнул Богданов. — Хватит прятаться! Выходи, не трону!
— Ты кто? — отозвались из–за щитов.
— Будто не знаешь!
Щиты раздвинулись, на открытое пространство шагнул воин в латах. Черная борода, черные глаза, загорелое, обветренное лицо. Воин посмотрел на лейтенанта и улыбнулся. Удивленный Богданов проследил взгляд наемника: тот смотрел ему за спину. Лейтенант стремительно повернулся: сзади топталась Лисикова.
— Ты зачем? — прошипел Богданов.
— Велели за спиной!
— У тебя мозги есть? Вдруг нападут?
— Во! — показала она «ТТ». — Пусть попробуют!
Лейтенант вздохнул и повернулся к наемнику.
— Ты не похож на колдуна, — сказал Конрад.
— Неужели? — ядовито спросил лейтенант. — Почему ж я здесь?
Конрад не ответил.
— Вот что, — сказал Богданов. — Поиграли и хватит. Бросай оружие!
— Возьми сам! — предложил Конрад.
— Я возьму! — пообещал Богданов.
— Твои люди пытались!
— Они поспешили! — разъяснил Богданов. — Теперь займусь я.
— Как меня убьешь? — спросил Конрад. — Поразишь громом с неба?
— Можно и громом, — согласился Богданов. — Но этим проще, — он показал «ДТ».
Конрад усмехнулся.
— Желаешь проверить? — спросил Богданов.
— Желаю! — ответил Конрад и повернулся к ежу. Что–то коротко крикнул. Щиты раздвинулись, на площадь вышли двое. Без оружия. Воины пошатывались, лица их были серыми.
— Убей их! — сказал Конрад. — Для начала.
— Не жалко? — спросил Богданов.
— В Герберта попали из лука, — устало сказал Конрад. — Мы достали стрелу, но кровь пошла внутрь. Он не жилец. Ульриху саблей проткнули кишки. Ты знаешь, как умирают от раны в живот?
— Знаю! — сказал лейтенант.
— Тогда не спрашивай. Делай!
— Пусть станут к стене! — велел лейтенант.
Наемники, цепляясь друг за друга, отошли к дому и замерли спиной к площади. Богданов поднял «ДТ».
— Товарищ лейтенант! — заныла Лисикова. — Это ж раненые!
Богданов нажал на спуск. «ДТ» коротко тявкнул. Латники с лязгом пали на землю. Конрад подошел, наклонился над убитыми, и выпрямился. Лицо его будто высохло.
— Если хочешь выкуп, то зря, — сказал тускло. — Орден не выкупает наемников.
— Почему?
— Новых нанять дешевле.
— Не слишком вас ценят. Зачем служишь?
— Нам платят.
— Мужчине не обязательно воевать, — сказал Богданов. — Есть другие занятия.
— Только не в земле Швиц. Если наемники вернутся домой, стоять будут на одной ноге. Вторую примостить некуда. Ты, как вижу, не хочешь нас убивать. Расступитесь, и мы уйдем!
— Я не настолько глуп, чтоб дарить ордену солдат, — хмыкнул Богданов.
— Что предлагаешь?
— Сдаться!
— Посадишь нас под замок?
— Княжна решит. Это ее город.
— Слушай! — сказал Конрад. — Я старый солдат, у меня глаз верный. Не знаю, кто ты на самом деле, но ты воевал. Поймешь. Я знаю, что такое плен. Подстилка из гнилой сломы, черствая корка хлеба, болезни, смерть… Тягостное ожидание: обменяют тебя на своих или просто убьют. Княжна зла на Казимира, но мы не убивали ее отца. Мы не брали город приступом. Мы никому не причинили зла. Нас послали, мы пришли. Мы всего лишь солдаты. Умеем нести стражу, оборонять крепости, биться в поле… Тебе нужны добрые воины?
— Предлагаешь услуги? — сощурился Богданов.
— Ты правильно понял.
— А как же орден?
— Если наемников не выкупают, они меняют хозяина. Это справедливо.
— Верные солдаты! — засмеялся Богданов.
— Разве мы побежали? — обиделся Конрад. — Или сдали вам город? Мы сражались до конца. Не наша вина, что ты сильнее. Никто не смеет упрекнуть меня в трусости, даже орден! Воины Швица верны присяге — спроси, кого хочешь! Для ордена мы все равно, что мертвы. Ты не захотел нас убивать, но ведь мог?
«Что с ними делать? — подумал Богданов. — Отпустить нельзя, в плену держать опасно. Сотня здоровенных мужиков, рано или поздно сбегут, да еще сторожей задавят…»
— Вы служите за плату? — спросил лейтенант.
— Как все…
Богданов задумался. В полку ночных бомбардировщиков пилотам платили. Как и техперсоналу. В бомбардировочных полках доплачивают за каждый боевой вылет, истребителям — за сбитые самолеты. Разумеется, воюют не за деньги, тем не менее, их получают. Наемник прав. Только денег у Богданова нет. Сомнительно, что у Проши найдутся. Город разграблен, окрестные земли — тоже. Финчасть полка далеко, к тому располагает бумажными купюрами. В этом мире ценят золото, на худой конец — серебро. «Чем платить? — размышлял лейтенант. — Не трудоднями же?» Внезапно его осенило.
— Почем орден выкупает пленных? — спросил Богданов.
— Смотря кого! — сказал Конрад. — До ста марок за рыцаря, десять — за полубрата, кнехтов не выкупают вовсе.
— Сколько платят наемникам?
— Марка серебра на копье в месяц.
— Если я предложу выкуп отслужить? Это справедливо?
Теперь задумался Конрад.
— Спрошу у парней!
Капитан шагнул за щиты, и те сомкнулись.
— Товарищ лейтенант! — спросила Лисикова. — О чем вы говорили? Вроде по–немецки, но непонятно. Немецкий я знаю. Что за язык?
— Швейцарский! — сказал Богданов. Он только теперь понял, что вел переговоры не по–русски.
— Нет такого языка! — сказала Лисикова. — В Швейцарии говорят на немецком, французском, итальянском и ретро романском.
— На ретро романском! — сказал лейтенант.
— Где учили? — заинтересовалась Лисикова.
— Летал в Швейцарию! Пивка попить, на ретро романском перемолвиться! У нас это запросто!
Лисикова надулась. «А ты не суйся!» — позлорадствовал Богданов. Лезет, не спросясь! Кто просил следом тащиться? А если б их положили? Что наемникам стоило? Они же профессионалы! Метнет свою железку — «русиш капут»! Кольчуга для этого топора на оглобле, что деревянные ворота для «эреса». Убьют обоих, кто самолет поведет? Кто правду дома расскажет? Гайворонский, наверное, уже руки потирает: перелетел лейтенант к немцам! А она еще с нотациями: «Пленных нельзя убивать!» Как будто не знаем! Иногда надо…
Конрад появился скоро.
— Два месяца! — сказал твердо. — Не больше. Потом — за плату!
— Идет! — сказал Богданов.
— Кормление само собой! — напомнил Конрад. — Оружие и коней не отбирать!
Богданов кивнул. Конрад повернулся и скомандовал. Лязгнул металл, и щиты исчезли. Вместо ежа вырос строй латников. На площадь вышел и стал лицом к наемникам странный воин в латах. Из–под них спадала до сапог коричневая ряса. Макушка на голове воина была выбрита, в руках он держал крест и книгу. «Так это монах!» — сообразил Богданов. Монах поднял крест, наемники с грохотом опустились на колени. Конрад занял место впереди.
— Присягаем на верность кондотьеру Богдану, — сказал он, подняв правую руку, — и клянемся выполнять любые его приказы.
— Клянемся! — железно сказали воины.
— Присяга наша действует два месяца и закончится к Рождеству Богородицы, если кондотьер не продлит договор на иных условиях. А до сего дня клянемся не щадить жизней своих, сражаясь за кондотьера и близких его.
— Клянемся! — грохнули воины.
Конрад встал, перекрестился и поцеловал протянутый монахом крест. Монах с крестом подошел и к Богданову. Летчик сообразил в последний момент. Неуклюже обмахнувшись правой рукой, коснулся губами темного дерева. «Видел бы меня Гайворонский!» — мелькнула мысль. Монах повернулся к строю. Наемники вскочили и гулко ударили в щиты.
— Слава кондотьеру! — рявкнула сотня глоток.
Богданов повернулся к своим.
— Швейцарский сотник Конрад с воинами перешел к нам на службу! — крикнул он, как мог громче. — Они будут охранять город и сражаться с врагами. Обиды им не чинить, на чинимые ими обиды жаловаться, самим суд и расправу не творить. Ясно?
Толпа колыхнулась и вдруг взорвалась радостным воплем. Люди хлынули на площадь. Прежде, чем Богданов успел что–то предпринять, его подхватили и понесли на руках. Он попытался сопротивляться, не вышло. Мелькнуло испуганное лицо Лисиковой — ее тоже несли. Возле коня Евпраксии толпа раздалась, Богданов с радостью скользнул землю. Лисикова оказалась рядом, он сунул ей ненужный пулемет. Улыбнулся Евпраксии. Княжна соскочила с седла, подошла ближе.
— Они поклялись в верности! — сообщил лейтенант.
— Мне нечем платить! — сказала Проша.
— Для тебя, княжна, бесплатно! — подмигнул Богданов.
Она глянула влажными глазами и вдруг сделала попытку встать на колени. Богданов успел подхватить. Княжна, чтоб не упасть, обняла его шею. Они застыли в этом странном объятии, и толпа заревела от восторга. «Гайворонский пришил бы дело!» — подумал Богданов, но рук не разжал…
Глава 6
Капонир закончили к полудню. Копали у вала, в сотне шагов от городских ворот. На аэродромах капониры роют для защиты самолетов от пуль и осколков. В тринадцатом веке их опасаться глупо, но Богданов переживал: самолет, беззащитный, стоит на лугу, каждый может подойти и отвинтить что–нибудь на память. Возле По–2 крутилась ребятня, но пока робела. Упустишь момент — освоится. Пацаны одинаковы в любом веке…
Капонир вышел на загляденье. С укрепленными плетнем внутренними стенами, утрамбованным речным песком полом. Не стоило так стараться на день–другой, но Богданов привык работать тщательно. Самолет закатили внутрь, сложили в углу бомбы, вход закрыли тоже плетнем — высоким, с торчащими вверх косо срубленными ветками. Не перелезешь. Узкий проход (одному человеку протиснуться) оставили сбоку.
— Внутрь никого не пускать! — велел Богданов Конраду. — Кроме меня и ее! — он указал на штурмана.
— И княжну? — спросил капитан.
— Ее тоже! — подтвердил лейтенант.
Губы наемника тронула улыбка, он кивнул.
Чтоб капонир вышел правильный, Богданов попотел. Дотошно объяснял присланным Данилой мужикам, где и как рыть, куда бросать землю, какой высоты должны быть стенки, как их укрепить… Хватал деревянную лопату, окованным железом штыком срезал землю — показывал… В результате перемазался с ног до головы. Лисикова достала из гаргрота брезентовое ведро, притащила воды. Богданов сначала напился, затем вымыл руки. И только сейчас заметил кучку женщин. Они стояли в отдалении и, казалось, чего–то ждали.
— Что им? — удивился Богданов.
— Просят благословить детей, — пояснил Конрад.
— Меня?
Конрад кивнул.
— Я ж не поп!
— Прогнать? — осведомился Конрад.
— Погоди!
Богданов направился к женщинам. Детский плач он услыхал издалека. На руках молодухи заходился криком младенец. Мать отчаянно качала его, но ребенок не унимался. Богданов подошел, глянул в ворох тряпья. Сморщенное красное личико, беззубый рот распялен в крике. «Жар, наверное!» — подумал лейтенант и потрогал ладонью багровый лобик. Младенец хрипло мяукнул и вдруг умолк. Закрыл глазки, зевнул.
— Спаси тебя Бог!
Молодуха всхлипнула и поцеловала руку Богданова. Лейтенант не успел опомниться, как его окружили женщины. Голося и причитая, они протягивали ему детей. Чертыхаясь про себя, Богданов возлагал ладони на светлые головки и атласные лобики. Бабы кланялись, ловили его руку, если Богданов не успевал выдернуть, то прикладывались. Наконец они разошлись. Богданов в изнеможении присел прямо на траву. Только сейчас почувствовал, как устал. Ныла голова, тело ломило. Богданов откинулся на землю и закрыл глаза. Прошло несколько минут. Богданов ощутил, как силы возвращаются. Он сел, открыл глаза и увидел перед собой мальчика. Тот стоял, глядя на Богданова, но взгляд этот был пуст. «Слепой, что ли?» — подумал лейтенант.
— С прошлого лета не видит! — подтвердил голос сбоку. Богданов скосил взгляд и увидел бабу в линялой поневе и вышитой рубахе. — Собаки спужался, выскочила из куста.
«Истерическая слепота!» — подумал лейтенант и сделал знак бабе. Та подвела мальчика ближе. Богданов взял его за плечики и заглянул в глаза. Обыкновенные, васильковые, опушенные выгоревшими на солнце ресницами глаза.
— Ты грязный! — вдруг сказал мальчик. Он коснулся пальчиком щеки Богданова. — Земля… Ты землю кушал?
Богданов растерянно кивнул.
— Скажи мамке, даст хлеба! — посоветовал мальчик. — Утром пекла. Укусный!
Богданов посмотрел на женщину. Та открыла рот, чтоб заголосить, но Богданов показал кулак. Баба захлопнула рот. Лейтенант встал и за ручку подвел ребенка к матери.
— Отведи домой и накорми! — сказал вполголоса. — Только тихо!
Баба судорожно переняла руку мальчонки и побежала к посаду. Богданов обернулся. Лисикова и Конрад стояли в стороне, странно глядя лейтенанта. Штурман все еще сжимала ручку брезентового ведра. Лейтенант поманил ее и, фыркая, умылся. Полотенца не было, он растер воду по лицу и смахнул капли.
— Кондотьер! — сказал Конрад. — Я могу попросить?
Богданов кивнул.
— Хороним Герберта и Ульриха. Парни оценят, если придет кондотьер.
— Я их убил! — растерялся Богданов.
— Ты оказал им милосердие. Если б не ты, пришлось мне. Не люблю этого.
«Сукин сын!» — подумал Богданов и кивнул.
Конрад отвел их к кладбищу. Там, возле разверстых ям, лежали два запеленатых в полотно тела, стояли хмурые латники. При виде капитана и кондотьера они оживились. Знакомый Богданову монах вышел вперед и начал службу. Богданов слушал молча. Все, что случилось в этот день, было странно и непонятно, объяснения не находилось. Подумав, Богданов пожал плечами и перестал искать ответ.
Служба закончилась. Двое наемников спрыгнули в ямы и приняли запеленатые тела. Уложив, схватились за руки товарищей и выскочили наверх. Солдаты взялись за лопаты.
— По нашему обычаю, — сказал Богданов, — следует бросить в горсть земли. Можно?
— У нас так не делают, — сказал Конрад, — но парням понравится. Не каждого хоронит кондотьер. Это честь!
Богданов бросил в каждую могилу по горсточке, отошел. Солдаты заработали лопатами. Скоро на месте ям выросли холмики. Богданов направился к посаду.
— Я заметил, — остановил его Конрад, — ты ходишь пешком. Кондотьеру не пристало. Прими!
Двое солдат подвели коней. Они были низкорослые, но крепкие.
— Ульриху и Герберту не нужны, — продолжил Конрад. — Тебе пригодятся.
Богданов потрепал по шее мышастого жеребчика. Тот скосил глаз и довольно фыркнул.
— Товарищ лейтенант! — жалобно сказала Лисикова. — Я не умею верхом!
— Научишься! — сказал Богданов, забрасывая ее в седло. — Это не самолет!
Он подогнал ей стремена, вскочил в седло сам. Наемники вопросительно смотрели снизу. Богданов поднял руку.
— Слава кондотьеру! — громыхнули швейцарцы.
Богданов отобрал у Лисиковой повод, повел ее коня. Штурман сидела, судорожно вцепившись в луку седла. «Привязных ремней нет!» — развеселился Богданов. Однако подшучивать не стал. Ныла голова и свербело давно не мытое тело. «Баньку бы!» — подумал лейтенант и оживился. Это была мысль!
* * *
Мысль пришла в голову не только ему. Когда летчики явились в княжьем дворе, их уже ждали. Без лишних слов отвели к приземистому срубу. Сквозь узкое окошко под соломенной крышей сочился дым — баню топили по–черному. Летчики зашли в просторный предбанник, лейтенант расстегнул ремень.
— Сначала вы, — сказала Лисикова, смущаясь, — я потом.
Богданов кивнул и потащил через голову кольчугу — забыв, он проходил в ней весь день. То–то плечи ломило! Лисикова выскочила во двор, Богданов, не спеша, разделся и шагнул в жаркий полумрак. Внутри пахло дымком и горячим деревом. Печка прогорела, остатки дыма волнами струились в окошко. Закопченный потолок и стены у печи блестели, как антрацит. Богданов присмотрелся. Печка–каменка, полок, широкая лавка в противоположной от печки стороне, рядом бочка, на лавке — деревянная шайка и какая–то кадушка. Богданов заглянул в бочку. Вода в ней была мутной и пахла золой. Щелок. В детстве Богданову приходилось мыться щелоком из варенной печной золы — с мылом в деревне было плохо. «Где веник? — сердито подумал Богданов. — Мне что, кольчугой париться!»
Слово в ответ на его вопрос в предбаннике затопали. Дверь распахнулась и на пороге возникла баба. Высокая, могучая, с веником в руках и полностью голая. С распаренного веника капала вода.
— Княжна велела попарить! — сказала баба, входя. — Ложись!
На лице Богданова отразились чувства, баба поняла по–своему. Обиделась.
— Лучше меня в Сборске никто парит! Кого хошь спроси! Неёлу всякий знает!..
Богданов улегся на выстеленный соломой полок. Неёла плеснула из шайки на горячие камни, пар ударил в черный потолок, сладко запахло свежим хлебом. В воду добавили пива. Неёла подержала мокрый веник над камнями, разогревая листья, и принялась за гостя. Богданов понял, что баба не врала. Неёла то легонько похлопывала веником, разогревая тело, то стегала наотмашь, то растирала горячими ветками пунцового гостя. Богданов млел, довольно покряхтывая. Неёла все поддавала и поддавала пару. Богданову стало невмоготу, он сполз на пол.
— Охолони! — сжалилась Неёла. — Что девка твоя? Почему не идет?
— Соромится! — пояснил Богданов.
— Это чего ж? — удивилась Неёла. — Калека? Что у нее?
— Не знаю! — пожал плечами лейтенант. — Не видел.
Неёла вышла из парной, скоро из–за дверей донеслись ее трубный голос и робкое лепетание штурмана. Дверь распахнулась, в парную, получив ускорение от мощной длани, влетела Лисикова. Голая. Увидав лейтенанта, она взвизгнула и прикрылась ладонями. Явилась Неёла и толкнула штурмана в спину. Лисикова пронеслась к полку и шлепнулась на живот. Богданов, посмеиваясь, смотрел, как огромная Неёла хлещет веником белое, нежное тело. Штурман держалась молодцом — не скулила и не просилась. Наконец Неёла то ли устала, то ли смилостивилась. Отложив веник, взяла железные щипцы и бросила раскаленные камни в бочку со щелоком. Вода заскворчала и забурлила, но скоро успокоилась. Неёла попробовала ладонью, довольно кивнула и за руку вздернула Богданова с пола. Уложив на лавку, стала намазывать белой глиной, растирать мочалом. Закончив со спиной, перевернула лицом вверх. Две могучие груди колыхались перед глазами Богданова, он не удержался, потрогал. И получил шлепок по руке.
— Не балуй! Пришел в баню, так мойся!
Богданов засмеялся.
— Сам докончишь! — сказала Неёла, бросая мочало. — Охальник!
Богданов растер на теле глину, ополоснулся и пошел к выходу. Неёла растирала веником Лисикову. Богданов не удержался и шлепнул парильщицу по оттопыренному заду. Получив ответный удар веником, хохоча, вылетел в предбанник. На деревянных крюках висели льняные рушники, Богданов насухо вытерся. Пока он парился, грязную одежду унесли, взамен явилась новая. Богданов с удовольствием надел чистую рубаху и порты, навертел сухие онучи. На лавке лежал костяной гребень, Богданов пригладил влажные волосы и присел в углу. Откинулся на стенку и сам не заметил, как уснул. Он вновь был в пещере над ручьем, знакомый старик в черном сидел над своим свитком. Наконец он поднял голову и погрозил Богданову крючковатым пальцем:
— Торопишься!
«Почему?» — хотел спросить Богданов, но слова не шли из горла. Он умоляюще смотрел на отшельника, но тот опустил взор к свитку… Расстроенный, спящий Богданов не видел, как из парной осторожно выглянула Лисикова. Заметив спящего лейтенанта, она смело шагнула в предбанник, следом появилась Неёла. Женщины вытерлись и оделись. Неёла ушла, штурман занялась волосами. Она чесала их гребнем, вслепую получалось плохо. Попадая гребнем на спутанные пряди, Лисикова шипела от боли. Это шипение разбудило Богданова. С минуту он смотрел, затем встал и отобрал гребень. Не обращая внимания на удивленные взгляды штурмана, расчесал ей волосы, заплел в косу. Затем вытащил изо рта девушки заколки, закрепил косу вокруг головы. Взял с лавки кольчугу и дал посмотреть в зерцало.
— Не думала, что вы умеете! — сказала Лисикова, краснея.
— У меня две сестренки младшие, — сказал Богданов. — Я им с детства косички заплетал.
«Клаве тоже заплетали?» — чуть было не спросила штурман, но вовремя прикусила язык.
— Интересно! — сказал Богданов. — Нас будут кормить? Есть хочется, аж переночевать негде!
За кормежкой дело не стало. Стол накрыли в княжьей гриднице, и Богданов присвистнул, окинув взглядом многочисленные блюда со снедью. Полковой начпрод удавился бы с зависти. Жареные куры и гуси, целиком запеченный молочный поросенок, окорок, маринованная в кадушке свинина, исходящая ароматным парком мясная уха… Обедающих было немного: княжна с Данилой, Богданов со штурманом и Конрад сам по себе. Ели и пили молча, без здравиц. Богданову поднесли меду, попробовал — не понравилось. Сладкий. Подали пиво. Оно было мутным и густым, но приятным на вкус. Конрад, как заметил летчик, тоже выбрал пиво, женщины и Данило предпочли мед. Богданов осушил кружку, в которую на глаз влезало не менее литра, и принялся за уху. Покончив, потянулся к поросенку. Ели руками. Каждый отхватывал ножом кус и тащил к себе. У Лисиковой ножа не оказалось, ей принесли. Изогнутый, с серебряной рукоятью, в красивых ножнах.
— Подарок! — сказала княжна. Лисикова зарделась от удовольствия.
Ели долго и много. Богданов набил утробу под горлышко, но глазами еще бы съел — так было вкусно! Летчиков Красной Армии кормят хорошо, но печеных поросят, конечно же, не дают. Страна голодает, техники с оружейниками сидят на пшенке… Богданов глотнул пивка и спрятал нож. Блюда унесли, обед плавно перетек в военный совет. Данило доложил ситуацию. Сборск захвачен с минимальными потерями: погибло пятеро дружинников, вдвое больше ранено. Среди смердов убитых больше — воевали без доспехов. Похороны павших, как требует обычай, на третий день. Раненые собраны, перевязаны, всех разобрали по домам. Кметы Казимира перебиты или изловлены. Последних горожане повесили без суда на городских стенах — как и было предсказано. Помешать расправе не было возможности. Ворвавшись в город, горожане нашли дома пограбленными. Злость за старые грехи кметов наложилась на злость свежую. Казимира и Жидяту не сыскали. Ушли тайным ходом или воспользовались моментом, когда ворота не охраняли — неизвестно.
Сбежавший князь и сотник тревожили Евпраксию, они с Данилой опасались ночного нападения. Маловероятно, что у Казимира поблизости войско, но кто знает? Рота Конрада займет оборону в посаде — упредит вылазку неприятеля. Кметы Данилы станут на стены. Ворота в город уже чинят, но лучше сделать новые — сильно повреждены взрывом. Богданову показалось странным решение отправить швейцарцев в посад, но он сообразил: Евпраксия с Данилой не доверяют наемникам. Разумно: вчерашних врагов спокойней держать за стенами. Конрад вопросительно глянул на Богданова. Лейтенант успокаивающе кивнул, но капитан нахмурился.
Отпустив гостей, княжна задержала Богданова.
— Хорошо попарили? — спросила сухо.
— Замечательно! — улыбнулся Богданов.
— Чего–нибудь еще?
— Нет.
— Отдыхайте! Вам постелили.
Богданова удивил ее тон — это после объятий на площади! Однако выяснять отношения не стал. Феодалы! Исполнил оговоренное — отдыхай. С прочим без тебя разберутся. Ну и ладно! Богданов не подозревал, что перед обедом к Епраксии заглянула Неёла.
— Попарила! — сообщила весело. — Довольны!
Княжна глянула вопросительно.
— Никаких знаков! — сказала Неёла. — Ни родинок особых, ни бородавок, ни пятен. У Богдана на теле отметины: ранили и не раз.
— А эта?
— Совсем ничего. Обыкновенная девка. Только мелкая.
— Девка? — спросила Евпраксия.
— Девку от бабы не отличу? — обиделась Неёла. — Не живет она с ним! Говорил, что без одежи ее не знает, и она его соромится. Визжала, как голой увидел.
— А он?
— Смеялся. Веселый! Баб любит! Меня за цыцки трогал, по заду шлепал. Заигрывал. Я–то не прочь, мужик он видный, но ты не велела…
— Иди! — сказала княжна, каменея лицом. — Постели Богдану отцову ложницу, девку возьми к себе!..
Богданов отдыхать не пошел. Сначала навестил раненых. Слуга Евпраксии отвел его в дома, где лежали самые тяжелые. После приступа Богданов занялся лечением. Большого участия не понадобилось. Местные бабки–шептухи умело шили раны, клали на них травы, бинтовали лентами чистого полотна. На всякий случай Богданов протер зашитые места смоченным в спирте тампоном, истратив половину заветной фляги, тем его роль и ограничилась. Обход тоже не затянулся. Раненые выглядели удовлетворительно, за ними присматривали. Богданов оседлал мышастого и поехал в посад. Там с Конрадом расставил посты, оговорил порядок действий на случай тревоги. Велел наемнику лечь костьми, но врагов к самолету не допустить. Заглянул в капонир, забрал «ДТ» и сменные диски. На всякий случай вытащил из патронного ящика на треть облегченную ленту «шкаса». Только затем отправился в город. Он ехал верхом в наступающих сумерках, сурово поглядывая на встречных. Те отвечали любопытными взглядами. Перекрещенный по плечам пулеметной лентой, с «ДТ» в руках Богданов выглядел как революционный матрос. Оценить это было некому. Лисикова осталась в хоромах, а в Сборске ни революционных, ни каких–либо иных матросов не водилось. Сдав мышастого конюху, Богданов поднялся к себе. В просторной горнице стояла широкая кровать из резного дерева. Богданов сложил амуницию в угол, разделся. Постель была роскошной. Толстая перина внизу, перина сверху, покрывало, огромные пуховые подушки… «Это как же тут спят? — думал Богданов, пытаясь умять подушку до плоского состояния. — Сидя?» Он почти справился, когда в дверь поскреблись.
— Кто там? — спросил Богданов, бросая подушку.
— Я! — послышался тихий голос.
«Навязалась на мою голову! — подумал Богданов, натягивая рубаху. — Что там? Комарик укусил? Мышка напугала?»
За дверью, конечно же, стояла Лисикова.
— Товарищ лейтенант! — пожаловалась штурман. — Меня с Неёлой положили, она храпит!
— Я тоже храплю! — сообщил Богданов.
— Не заметила.
Богданов хмыкнул.
— Чужие кругом, — тихо сказала Лисикова. — А я там одна.
Богданов молчал.
— С тех пор, как мы здесь, — отчаянно сказала штурман, — я для вас, как враг! Хуже немца! Смотрите, как на фашиста. А я не фашист! Я сержант Красной Армии! Мы оба воюем! Я делала, что говорили, а вы хмуритесь! Я все время боюсь, что вы меня бросите! Проснусь, а вас нет! Улетели… Думайте, что хотите, но это так!
— Ляжешь на лавке! — сказал Богданов, отступая. — Кровать одна и она ко мне привыкла.
Он перенес лавку перину, следом — подушку. Перина оказалось широкой — хватило постелить и сверху накрыться. Богданов завернулся в покрывало и собрался спать, но Лисикова не дала.
— Товарищ лейтенант! — сказала горячим шепотом. — Извините! Не хотела вас обидеть. Нашло.
— Бывает! — сказал Богданов.
— О вас везде только и говорят. Всякое. Я не все поняла, но считают вас волшебником. Исцелили незрячего!
— Истерическая слепота, — ответил Богданов. — От испуга. Проходит самопроизвольно.
— Другой младенец умирал от лихорадки. Теперь здоровый.
— Я рад за него!
— У меня рана зажила. Осколок был с палец…
— Трава помогла.
— Какая трава! Ко мне ведун во сне являлся, пальцем грозил. Корил, что я жадная, тепло ваше забрала. Следовало самой выздоравливать. Велел к вам не прикасаться…
— Ведун? — спросил Богданов. — Какой ведун?
— Весь в черном, волосы седые. Лицо молодое…
— Лисикова! — сказал Богданов. — Ты комсомолка?
— Да…
— И веришь в колдунов? В чудеса всякие?
— Так ведь было! — обиделась штурман. — Сама видела!
— Вдруг показалось, — сказал Богданов. — Или выводы неправильные. Местным бабам простительно — темные. Но ты студентка, историю изучала! Какой я волшебник?
— Не знаю, как в жизни, но за штурвалом — да!
— Не подлизывайся! — сказал Богданов. — Из экипажа все равно выгоню!
Она всхлипнула, будто подавившись, и зарыдала. Громко, хлюпая носом и шумно втягивая воздух.
«Этого не хватало! — подумал Богданов, прыгая на пол. — Кто меня за язык тянул?»
Он подошел к лавке. Лисикова лежала, уткнувшись лицом в подушку, плечики ее вздрагивали. Богданов коснулся ее руки. Рыдания усилились.
— Я не виновата, мне приказали!.. — бормотала она, всхлипывая. — Он капитан, а я сержант!.. Я не могла отказаться… Он сказал, что вы морально неустойчивый, перелетите к немцам. Велел застрелить, если что… Я никогда не верила… Вы ведь герой… Я вас хвалила, а он ругался. Говорил: плохо смотрю. Словечка плохого про вас не сказала! Даже про крылья… Сказала: от радости качали, как пристань разбомбили…
— Аня! — сказал Богданов. — Я пошутил.
Она затихла. Богданов сел на лавку, погладил ее по плечу.
— Ты хороший штурман и меткий стрелок. Мне такой нужен. И вообще ты храбрая: со мной боятся летать…
— Правда?! — она села. В лунном свете влажно блеснули глаза.
— Честное комсомольское! — сказал Богданов.
— Товарищ лейтенант!.. — она сунулась мокрым лицом в его плечо и тут же отшатнулась: — Ведун запретил прикасаться!
Богданов только вздохнул. Послал Бог дитятю…
— Товарищ лейтенант! — сказала она. — Мы ведь вернемся?
— Ведун сказал, как исполним предназначенное…
— Так вы его видели?!
— В пещере, — сказал Богданов, досадуя, что проговорился, — но я не знал, что он ведун.
— Что значит предназначенное?
— Думаю, что исполнили. Немецких прихвостей выбили, город вернули. Чего еще? Завтра поскачу к ведуну. Кто бы он ни был, наше появление здесь его рук дело. Пусть указывает проход обратно! Не захочет говорить — пригрозим. Скажет! Сядем в самолет и отправимся.
— Хорошо бы! — сказала Лисикова.
— Вот о чем нужно подумать, — продолжил Богданов. — Мы отсутствовали долго. Как объяснить в полку?
— Скажем правду!
— То есть?
— Провалились в тринадцатый век!
Богданов хмыкнул.
— Ну… — сказала Лисикова неуверенно. — Возьмем что–нибудь в доказательство.
— Что?
— Саблю… Кольчугу… Шлем.
— Скажут, стащили в музее. На оккупированной территории они разграблены. Здесь нет ничего, чего нету у нас. Ты костяным гребнем расчесывалась, я такой в деревне видел. Шестьсот пятьдесят лет прошло, а все то же. Веретена, прялки, станки–кросны, полотна, сукна, кожи… В нашем времени полно предметов, незнакомых здесь, — тот же пулемет или пистолет. Здесь ничего.
— Как быть? — спросила Аня.
— Надо придумать.
— То есть соврать?
— Немножко.
— Мы комсомольцы!
— Я два раза возвращался из–за линии фронта, — сказал Богданов, закипая. — Каждый раз говорил правду — и что? Не верили! Сажали на гауптвахту, считали шпионом. Думаешь, Гайворонский тебя обнимет? Обрадуется, что воевали за Сборск? Даже показания не запишет! Ему невыгодно. Особистам ордена за шпионов дают. Скажет: прохлаждались у немцев, а, может, помогали им! Измену не докажет, но трусость и уклонение от боя пришьет. Трибунал. Меня — в штрафбат, тебя — в лагерь. В штрафбате я выживу, не в таких переделках бывал, вернусь в полк. А ты? Десять лет за проволокой? Нельзя нам про тринадцатый век! Никакие предметы не помогут. Ничего брать не будем!
— А сапожки? — встревожилась Аня.
— Сапожки можно, — уступил Богданов. — Скажем, купили.
— Я согласна! — сказала штурман. — Что говорить?
— Правду, только не всю. Сели на вынужденную в немецком тылу. Отказал двигатель. Ремонтировали… Сами не справились, местные помогали. Ну там кузнец… Починили, взлетели, вернулись.
— Перед взлетом прибежали немцы, а мы их — бомбами, затем из пулемета!
Богданов засмеялся:
— Тебе бы сказки писать! Или представления на ордена.
— Так мы ж воевали! — обиделась Аня.
— Спи! — Богданов потрепал ее по плечу. — Вояка! Завтра обсудим.
Он вернулся в кровать и завернулся в покрывало.
— Товарищ лейтенант! — послышался шепот. — Вы спите?
— Чего еще? — вздохнул Богданов.
— Вы хороший! Я знала, что вы герой, но теперь вижу, какой вы человек! Настоящий!
— Спи! — посоветовал Богданов.
Он завозился, устраиваясь поудобнее, и не расслышал тихих шагов за дверью. Шаги удалялись. Кто–то подслушал их разговор…
Глава 7
Евпраксия, первенец князя Андрея, явилась на свет крупной, едва не убив родами мать. Княгиня долго болела, Евпраксию кормили мамки. Сразу две: одной для прожорливой девочки не хватало.
— Ишь, сосеть! — жаловалась мамка товарке. — Другую грудь даю, а все не уйметься. Кудыть ей?
— Нехай! — говорила другая. — Крепче будить!
Евпраксия, словно понимая, улыбалась мамкам беззубым, розовым ротиком. Те переставали ворчать и начинали сюсюкать. Красивая, полнощекая девочка вызывала умиление.
Вслед Евпраксии княгиня родила мальчика, который почти сразу умер, следующий и вовсе родился мертвым. Более княгиня не беременела. Князь Андрей горевал, но виду не показывал — любил жену. Евпраксия росла одна. Часто хворавшая мать не смотрела за ней строго, Евпраксия больше носилась во дворах, чем сидела в светелке. Во дворах бегали мальчишки: дети бояр, конюхов и кметов. Они играли в свои игры, девчонку не принимали. Евпраксия встревала. Непонятливую вразумляли тычками — у детей нет почтения к титулам. Княжна в долгу не оставалась. Вспыхивала драка. Евпраксия возвращалась домой с поцарапанным лицом и разбитыми губами. Мать ахала и укоряла дочь. Епраксия слушала, насупившись, назавтра все повторялось. Княгиня пожаловалась мужу, тот позвал дочь. Евпраксия предстала перед отцом в разорванной рубашонке, с синяком на лице. Князь, скрывая усмешку, долго рассматривал строптивую.
— Пошто дралась? — спросил строго.
— Они первые начали! — сказала Евпраксия, по–мальчишечьи шмыгнув носом.
— Хочешь быть с отроками?
— Ага! — подтвердила дочь.
— Тогда учись драться! — сказал князь. — Как и они.
Лицо Евпраксии просияло. Княгиня, узнав, всплеснула руками, но перечить не стала. Чувствовала вину: не родила мужу сына. У князя Андрея был свой расчет. Военному делу на Руси учат крепко, а в порубежных княжествах — вдвойне. Отцы не жалеют сыновей — дорого станет. Что ни год окрест Сборска стычки. Приходят чудь, литва, жалуют и рыцари. Желающих пограбить хватает. Неуки в стычках гибнут… Андрей решил: дочка, распробовав хлеба ратника, остынет и вернется в девичью.
Евпраксию одели мальчиком и отдали дядькам. Князь наказал: дочку учить строго. Дядьки оскалились и обещали. В первый же вечер Евпраксию принесли — сама идти не могла. Мать причитала. На рассвете дочь встала и надела порты, будто не заметив лежащее на лавке платье. К вечеру вернулась в синяках — учили драться на палках. Княгиня побежала к мужу.
— Глаз выбьют или лицо рассадят! — негодовала она. — Кто ее замуж возьмет — кривую и со шрамом?
— В девичью не просится? — удивился князь.
Княгиня только всхлипнула. Андрей позвал дядек и велел за лицом княжны смотреть. В остальном спуску не давать. Дядьки усмехнулись и кивнули.
Андрей ошибся в дочери. Ратное дело Евпраксия не бросила. Спустя год она не уступала сверстникам–отрокам, дядьки сдержано, но стали ее хвалить. Князь понял, что перемудрил, но отступать было сором. В конце концов, не повредит. Жизнь в порубежном княжестве суровая, бабы в весях управляются рогатиной не хуже мужиков. Многие из луков стреляют, особенно те, кому грудь не мешает. Жить захочешь — выстрелишь! Мужиков по весям не хватает: кто сгинул в стычках с врагами, кого медведь задрал или волки заели. Бабы били дичь, отгоняли волков, кололи острогой рыбу. Острогой и человека легко приколоть, если под руку сунется…
Дочь подросла, Андрей брал ее на охоту. Княжна скакала за оленями и кабанами, била их копьем и сулицей, охотилась на пролетную птицу. В пятнадцать Епраксия посадила на рогатину медведя. Загонщики вспороли его из берлоги, княжна подскочила первой. За спиной встали дядьки с рогатинами, но княжна справилась. Медведь ревел, пытаясь дотянуться до обидчицы когтями, дышал зловонной пастью, но княжна, уперев древко в землю, держала его, пока зверь не издох. После охоты Андрей сказал дочери:
— Ты все ж девка! Хватит в портах бегать!
Князь видел схватку с медведем. В этот миг он со внезапной остротой осознал, что дочь у него одна. Случись Епраксии оступиться, или древку рогатины сломаться…
Евпраксия подчинилась. Она любила отца, да и мать следовало жалеть. Та переживала за дочь. Мать стала готовить княжну к замужеству. Учила вести дом, управлять хозяйством, просвещала о материнстве. Приходил отец, рассказывал о военных походах. Евпраксия слушала жадно. Ей было интересно все. Как ковать коней, крепить торока, сколько и какого оружия брать на стычку с чудью, какое — на битву с рыцарями? Андрей улыбался:
— Хороший из тебя был бы князь!
— Почему княжне нельзя? — обижалась Евпраксия.
— Какой кмет согласится ходить под бабой?…
Евпраксия вздыхала и хмурилась.
Замуж отдавать ее не спешили. Во–первых, сваты медлили. Богатого приданого за дочкой посадника не ожидалось. Порубежный город не дальняя вотчина: много войны и мало серебра. Евпраксия, конечно, девка красивая, да с норовом: на коне скачет, медведей рогатиной валит… Как себя с мужем поведет — Бог весть! К тому же Андрей объявил: дочку от себя не отпустит. Пусть зять едет в Сборск! Придет время, сменит немолодого князя. Понятное дело, зять должен быть воином, благостных книгочеев да теремных гуляк в Сборске не ждут. Княжить в порубежном городе — не на перинах почивать.
Женихи на такие условия не велись. Евпраксии стукнуло двадцать, а все невестилась. Княжон выдают замуж в шестнадцать, самое позднее — в осьмнадцать, Евпраксия по всем понятиям слыла перестарком. Не дождавшись свадьбы дочери, тихо угасла мать. По ее смерти стал сдавать отец: часто хворал и все более полагался на сотника Данилу. Данило был старше Евпраксии, но не намного — считай, выросли вместе. Молодой сотник сох по княжне, о чем ведал весь Сборск. Андрей не хотел такого зятя. Боярская дочь, выйдя замуж за князя, (редко, но бывает), становится княгиней. Княжна, обвенчавшись с боярином, теряет княжье достоинство. Данило был хорошего рода, но не князь. Князей на Руси много, есть такие, что беднее бояр. Бояре могут стать посадниками, чаще всего именно они и становятся, но все ж…
Евпраксии Данило нравился. Не то, чтоб сохла, но посматривала. Данило был высок, красив, храбр (иной в молодые годы сотником не станет), прост и обходителен в общении. Многие хотели его в зятья. Безуспешно. Родители Данилы умерли, приневолить было некому, а сам сотник ожидал княжну. Евпраксии грезилось иное. Данило был хорош, но слишком прост. Покойная мать знала множество сказок, Евпраксия росла на них. В крепком теле княжны жила мечтательница. Ночами ей грезилось: приступает к Сборску лютый ворог с полчищами бесчисленными, нет городу спасения. И вдруг, откуда не возьмись, богатырь. Красивый, могучий, он разит вражье войско. Как ударит — в войске улица, замахнется — переулочек. Лютый враг повержен, открываются ворота, Евпраксия, замирая, выходит к богатырю. Тот кланяется и говорит: «Видал тебя во снах, красна девица, а встретил наяву. Будь моей женой, Евпраксеюшка, люба ты мне!..»
Когда прискакал вестник от Довмонта, сердце княжны замерло. Вот он! Пусть не так, как во снах, но князь! Издалека! В землях своих отважно сражался, едва не погиб. Воин! Именно так рассказал гонец. Андрей тоже обрадовался. Тем горше было разочарование. У жениха оказалась остренькая мордочка и бегающие глазки. Сладкий, льстивый, он не походил на воина. Андрей крякнул, разглядев, но виду не подал. Дотошно расспросил гостя, пригласил на пир, затем позвал дочь.
— Что жених? — спросил, едва переступила порог. — Глянулся?
Кнжна покачала головой.
— Не пойдешь за него?
— Воля ваша, батюшка, но лучше за Данилу.
— Вот и я так думаю, — сказал Андрей. — Скользкий, в глаза не смотрит, орден хвалит. Продаст нас немцам и глазом не моргнет! Не хочется перечить Довмонту, но придется…
Затем случилось то, что случилось. Смерть отца, изгнание Казимира, его скорое возвращение. Заперев Евпраксию в девичьей, Казимир преобразился. Держался нагло, разговаривал грубо. Мышиные глазки, бегая по фигуре княжны, покрывались маслом.
— Все равно будешь моей! — сказал Казимир, посетив княжну.
— Накось! — скрутила та кукиш (от ратников и не такого наберешься!). — Лучше за смерда пойду, А тебе, подстилка орденская, висеть на суку!
Казимир схватился за кинжал, Евпраксия — за лавку. Тяжелая, из дубовых досок, она взлетела вверх в намерении обрушиться на голову князя. Казимир опешил. Они стояли так несколько мгновений, посверкивая взорами. Первым не выдержал князь: повернулся и ушел. Евпраксия бросила лавку и заплакала от бессилия. Будь у нее нож! Убила бы, не испугалась! Но оружия не было, веретена и те из девичьей вынесли. Казимир более не заходил, зато отозвался Данило…
Совершая побег, Евпраксия рассчитывала: Казимир в Сборске не задержится. Город шел в приданное, а невеста сбежала… Как княжить после такого? Соседи засмеют! Но литвин остался, а в Сборск явились наемники… Пришел черед княжне кручиниться. Куда голову приклонить? С сотней кметов Сборск не отбить. Довмонт велел не казаться на глаза, нигде более не ждут. В Муроме жили дядья и тетки, никогда Евпраксией не виданные. Родственницу они–то примут, но посадят в терем. Своенравна княжна! Сплавят замуж за какого–нибудь вдовца… Еще горше приходилось Даниле. Его веси — в сборских землях, князь отберет их на законном основании. Придется наняться простым кметом, да и то — возьмут ли? Кому нужен сотник, изменивший князю? В стане беглецов царило уныние. В этот момент пришла весть о Богдане. Евпраксия и Данило встрепенулись. Учинили розыск, нашли отроковицу, та поведала о ведуне. По всему было видно: не врет! Они сидели в избе втроем, отроковица рассказывала, гости слушали. Когда повесть кончилась, Данило вышел во двор — придти в себя. Отроковица поманила княжну.
— Ведун велел еще передать! — сказала, оглядываясь.
Евпраксия наклонилась, отроковица шепнула на ушко. Княжна вспыхнула и вышла вон. Данило с удивлением глянул на раскрасневшуюся Евпраксию, но расспрашивать не стал — у самого голову кружило…
Богдан оказался таким, как грезила. Вернее, почти таким. Высокий, широкоплечий — подстать Даниле, но ничуть на него не похожий. Данило перед княжной робел. Хотя был выше, но смотрел снизу. Даже Казимир не посмел Евпраксию тронуть. Запереть — запер, но чтоб прикоснуться… Богдан коснулся, не задумываясь. Она поцеловала его первой, но так было велено. Княжне не зазорно. Поцелуй дарят дорогому гостю, богатырь–освободитель такой и есть. Богдан погладил ей руку… Ласково, как своей женщине. Единственный мужчина, который до сих пор гладил Евпраксию, был отец. Богдан не задумался, что она княжна. Евпраксии это понравилось. Богатырь назвался Андреем, Богдан, как объяснил, — родовое имя. Княжна обрадовалась: Андреем звали отца. Не понравилось Евпраксии другое. Богатырь явился в странных одеждах. Синяя рубаха, сшитая заодно с портами, под ней порты и рубаха цвета навоза. Андрей объяснил: защитный цвет. Княжна не знала, как и от кого навоз защищает, и велела одежду сменить. Богдан не спорил. В новой свите, блестящей кольчуге покойного князя гость преобразился. Посвежел, помолодел — словно краски в лицо плеснули. Одежду сменить оказалось легко, другое — сложно. Богдан прилетел с женщиной. Княжна не могла понять, зачем? Богдан сказал, что это воин. Какой из замухрышки воин? Саблю не подымет, под кольчугой рухнет… К тому же было неправильно. В сказках богатыри искали невест, а не прилетали со своими. Богатырь мог встретить девицу в чистом поле и, не разобрав, кто перед ним, сразиться. В схватке с девицы сбивали шлем, выпадали косы, богатырь замирал, как громом пораженный. После чего звал девицу в жены. Евпраксии нравилась эта сказка. Владея копьем и саблей, умея вести войну и держать хозяйство, она совершенно не разбиралась в делах сердечных. Княжон этому не учат. Замуж выдает отец, а муж по венчанию объяснит, где у девы сердце. А также другие органы…
Ведун не обманул: все случилось по сказанному. Птица с богатырем взлетела и в мановение ока очистила стены Сборска. Княжна видела, как падают кметы. Затем птица развернулась и плюнула огнем — ворота открылись. Воодушевленная толпа рванулась в город, казалось, ее не остановить. Заминка случилась на площади. Планируя захват Сборска, Данило опасался наемников — и не зря. Они успели собраться и загородиться щитами. Как быть с ними — не знали, но тут явился Богдан. Убил двоих, остальные ему присягнули. Отказались бы — убил всех. В этом никто не сомневался.
То, что происходило на глазах княжны, было чудом, не виданным даже в сказках. Богдан был не просто богатырем — волшебником. В порыве княжна пыталась пасть на колени, но он не дал. Подхватил, обнял… Не захотел, чтоб люд увидел ее униженной. Пожалел…
Евпраксия помнила об этом день напролет, хотя было некогда — разом навалились сотни дел. Предстояло переловить кметов Жидяты, сыскать самого князя с сотником, проследить, чтоб не буйствовал разошедшийся люд. Некоторые звали громить княжий двор. Оно–то Казимир там сидел, но двор–то Евпраксии! Горлопанов не пустили за тын… Следовало сыскать разбежавшихся слуг, запрячь их в работу, накормить и разместить сотни людей. В дальние веси до темна не добраться, многие остались ночевать. Люд откликнулся на ее призыв, следовало уважить… Забот было невпроворот, хорошо, что большую часть взял на себя Данило. Отдавая распоряжения и выслушивая вести, княжна не забывала справиться о Богдане. Ей сообщали постоянно. То он копает гнездо своей птице, то исцеляет детей, то хоронит убитых наемников. Евпраксию не удивило прозрение слепого мальчика — в ее представлении Богдан и не такое мог! Она велела истопить гостям баню и отправила к ним Неёлу. С тайным наказом. Вот Неёла и вызнала…
Княжна прекрасно знала, что делают мужчина с женщиной наедине. В городе жили тесно, особо не схоронишься. Евпраксию это не волновало. Жеребца случали с кобылой, быка — с коровой, хряка — со свиноматкой; люди тоже занимались подобным. Это не было любовью. Любовь цвела в сказках, любили друг друга ее отец и мать. Евпраксия ни разу не видела, чтоб они целовались на людях, но знала: у родителей любовь. На других женщин отец не смотрел даже по смерти супруги. Евпраксии хотелось, чтоб и у нее было так. И что же? Богдан заигрывал с Неёлой! С толстой, громогласной бабой, которой избегали даже храбрые кметы! Богатырь…
За обедом Евпраксия не смотрела на Богдана, не могла дождаться окончания совета. Попрощалась с гостем из последних сил. Только запершись в светелке, дала волю слезам. Как он мог! Ручку гладил, в глаза смотрел, а после — Неёлу за цыцки! Жеребец…
Плакала Епраксия недолго. Во–первых, не привыкла, во–вторых, была девой разумной. Отерев слезы, стала размышлять. Ей нечем попрекнуть Богдана: Сборск теперь ее. Отроковица обещала еще кое–что, но как сбыться пророчеству? В сказках богатырей заманивали чародеи, прикинувшись неземными красавицами, и богатыри, случалось, поддавались. Иноземные царевны старались улестить героев, танцуя перед ними в легких одеждах. Оно и понятно: русский богатырь лучше заморского королевича. Даже сравнивать нечего! Вспомнить хотя бы Казимира… Возможно, на Богдана навели морок. В свете дня он стремится к княжне, в темноте — хватает другую. Надо выяснить. Евпраксия не привыкла откладывать задуманное, поэтому встала и оделась. Она не думала, что идет ночью к мужчине. К отцу ведь ходила! Неважно, что ночь, а гость спит — проснется! Возможно, сейчас его искушают! Вот княжна и посмотрит…
Богдану постелили в родительской ложнице, она располагалась далеко от женской части хором. Евпраксия шагала длинными переходами и, завернув за угол, замерла. У дверей ложницы кто–то стоял! Евпраксия услышала женский голос и поняла: оно! Дверь распахнулась, тень скользнула внутрь. Княжна, неслышно ступая, подошла. Голоса за дверью были хорошо слышны: Богдан говорил со своей девкой. Острая догадка пронзила Евпраксию. Теперь понятно, почему она с ним. Чародейка! Присушила богатыря! Днем он с ней неласков. Княжна сама видела и понимала: кто ж на такую позарится? Ночью чародейка меняет облик, поэтому Богдан и впустил. Неёла сказала, чародейка — дева. Богдан пока противится чарам, но может не устоять. Как возьмет ее, так пропал!
Гости говорили непонятно: язык вроде русский, но слова незнакомые. По тону ясно: чародейка жалится, что богатырь не берет ее. Богдан не поддавался. Послышался шум. Княжна догадалась: Богдан перенес перину на лавку. Не пустил ведьму в постель! Лучше б, конечно, выгнал, но с чародейками не просто. Княжна было обрадовалась, но тут девка заплакала — горько и жалобно. Богдан стал утешать. Евпраксия насторожилась. Тон разговора стал мирным, княжна взялась за ручку кинжала. Послышатся недвусмысленные звуки, она ворвется и заколет ведьму! Богдан только спасибо скажет. Небось, видит ее писаной красавицей. То–то удивится, когда пелена с глаз спадет!
Колоть не пришлось — Богдан вернулся к себе в постель. Княжна подождала немного и пошла к себе. На душе было тревожно и радостно. Богатырь оказался стойким, не поддался. Однако чародейка не отстанет. Надо придумать, как их разлучить. Обязательно!
На ночь думалось плохо, Евпраксия не заметила, как уснула. Встала на заре. Едва умылась, как явился Богдан.
— Поскачу к ведуну! — сообщил, поздоровавшись. — Его пещера там, где мы встретились. Дай проводника!
— Кольчугу надень! — посоветовала Евпраксия. — Вдруг нарвешься на Жидяту…
— У меня пулемет!
Княжна догадалась: говорит о железной палке, из которой убил наемников.
— Могут ударить стрелой из засады! Возьми людей!
— Конрад выделил десяток… Но они не знают дорог.
— Девку свою берешь?
— Во–первых, она не моя, — сказал Богдан. — Во–вторых, не девка, а сержант Красной Армии. Понятно?
Княжне было совсем не понятно, но она кивнула. Богдан говорил неласково.
— В–третьих, — продолжил Богдан, — она не умеет ездить верхом. Дашь проводника?
Княжна распорядилась, и Богдан ускакал. Евпраксия проводила его до ворот. Зачем ему ведун? Княжне хотелось спросить, но не решилась. Рано или поздно узнает. До места, где они встретились, полдня пути. Это по реке плыть долго. К вечеру вернется. Пока следовало заняться другим.
Иерей Преображенской церкви, отец Пафнутий, к просьбе княжны отнесся серьезно. Неёла отвела его девке. Вернулся Пафнутий скоро, сердитый.
— Язычница! — иерей в сердцах плюнул на пол. — Отказалась от исповеди и причастия! Сказала, не верует. Заявила: Христа нет!
Евпраксия ахнула.
— Не знаю, откуда ее привезли, но, по ее словам, во Христа там веруют только старики, непросвещенные. Просвещенные по ее словам Господа отринули. Поведала, что состоит в языческом племени, которое называется «комсомол», а этот комсомол ставит целью искоренить веру в Христа! Опасного человека ты приютила, княжна!
Иерей был вне себя, его едва успокоили. Получив заверения, что язычница в хоромах не задержится, отец Пафнутий ушел. Евпраксия внутренне ликовала. Богдан не ведает, кого держит рядом! Отцу Пафнутию удалось чародейку разоблачить. Богдан как узнает, прогонит! Непременно! В сонме многочисленных дел, которыми был полон этот день, княжна не раз возвращалась к этой мысли. Улыбалась. День тянулся бесконечно, но все ж кончился. В княжий двор въехал запыленный кмет — проводник Богдана.
— Не нашли ведуна! — сказал с порога. — Весь ручей обшарили — нет там пещеры! Богдан попрекал меня — не туда завел, но я места те добре знаю. Нет там второго ручья! Я его и к броду водил, где кметов Жидяты убили, и лес показывал, где стан беженцев сожгли…
Кмет выглядел расстроенным.
— Что Богдан? — спросила княжна.
— Обратной дорогой слова не проронил. Почернел с лица. Как вернулись, пошел к своей птице, взял какую–то флягу. Позвал свою девку и наемника, велел принести соленых огурцов и хлеба, более никого не пускать.
«Пусть поест! — решила княжна, отпуская кмета. — Успокоится…»
Она сменила платье, глянула в серебряное зеркало. Хороша! Княжна села на лавку и стала думать. Как держать себя с ним, что сказать? Что Богдан знает о пророчестве? До сих пор виду не казал, ну так времени перемолвиться не было. Зачем ему ведун? Что хотел узнать? Может, о ней? Княжна забылась в сладких грезах. Прервала их Неёла.
— Матушка! — завопила, врываясь в светелку. — Богдан помирает!
Словно вихрь сорвал Евпраксию с лавки. Она бежала по переходу изо всех ног, но казалось, что медленно.
— Девка его прибежала, — тараторила едва поспевавшая за княжной Неёла. — Мы кинулись, а он в непритомности. Никого не видит, не слышит…
Ворвавшись в ложницу, княжна сразу ощутила запах. Резкий, неприятный. Возле отцовской кровати сгрудились люди. Евпраксия разметала их.
…Богдан лежал на спине, безжизненно свернув голову. Евпраксия наклонилась над милым лицом. Богатырь дышал, но тяжело. Тот самый резкий, тревожный запах исходил из его уст. На Евпраксию накатило тяжкое воспоминание. Неловко повернутое, безжизненное лицо отца… Упавшая с кровати холодная рука… И запах! Другой, едва уловимый, но страшный запах смерти… Беда не ходит одна: опоили Богдана… Княжна повернулась. Под ее взглядом люди порскнули по сторонам. Княжна увидела на лавке миску с недоеденными огурцами, надкушенный ломоть хлеба, рядом — флягу, обтянутую тканью цвета навоза. Княжна шагнула, взяла флягу. От нее исходил тот же запах. В глазах княжны потемнело. На мгновение свет исчез. Затем стали проступать испуганные лица. И среди них одно, ненавистное.
— Ты! — княжна выхватила нож. — Ты его опоила! Поняла, что не поддастся! Язычница, чародейка!..
В лице девки проступил страх.
— Он сам! — сказала жалобно. — Я говорила: не надо так много! Не слушал…
— Лжа! — зашипела княжна, подступая. — Я слышала: ты говорила ночью! Требовала, чтоб взял тебя! Отец Пафнутий тебя разоблачил. Язычница! Гореть тебе в геенне!..
Княжна замахнулась. Девка сжалась, но цели удар не достиг. Железная рука схватила княжну за кисть. Евпраксия попыталась вырвать руку, но противник был сильнее.
— Пусти! — закричала она в ярости. — Как смеешь! Я княжна!
— Я не служить тебе! — сказал Конрад. Княжна не заметила его ранее. — Я давать клятва кондотьер. Я сечь мечом любой, кто нападать на кондотьер и его люди.
— Велю вас убить!
— Вы пробовать, — усмехнулся наемник, — не выходить. Я не советовать. Мы рубить кметь в рагу!
— Ты в сговоре! — догадалась княжна.
— Нет сговор! — сказал Конрад. — Я рассказать!
— Пусти! — сказала княжна, и Конрад разжал стальные пальцы.
— Кондотьер приехать грустный, — сказал Конрад. — Брать фляга и звать меня пить. Это — спиритус вини, его еще называть «аква вита», вода жизни. Дорогое лекарство, помогать от болезнь. Я говорить кондотьер, что нельзя его много, он не слушать. Я не мог мешать — он кондотьер. Он сказать, чтоб я рядом сидеть, я соглашаться. Он пить, есть огурец. Много пить. Потом петь пестня. Он мне переводить. Хороший песня, душевный. О птиц, который лететь все выше и выше — к спокойствию наших границ. Потом кондотьер обнимать и целовать меня. После чего падать на пол. Я носить его на постель. Анна бежать, звать люд. Она не наливать. Она просить его не пить. Кондотьер ругаться. Ее нет вина.
— Он может умереть? — спросила княжна, отступая.
— Так, — сказал наемник. — Аква вита — крепкий. Его надо пить совсем мало. Кондотьер выдуть фляга.
— Как его спасти?
— Я пробовать, ты не мешать!
Евпраксия кивнула и спрятала нож. Конрад снял с головы берет, вытащил из украшавшего его пука длинное перо. Подошел к Богдану, разжал рот и засунул перо глубоко в горло. Богдан замычал, задергался, елозя ногами. Евпраксия едва не бросилась на помощь, но сдержалась. Внезапно судорога пробежала по телу богатыря. Конрад перевернул его на живот. Поток жидкости хлынул изо рта воина, образовав на полу зеленую лужу. Мерзкий запах наполнил спальню. Конрад выждал окончания рвоты, и аккуратно уложил Богдана на бок.
— Теперь он спать! — сказал, разглядывая испачканное перо. — Утром просыпаться, болеть голова, но зато жить.
— Я буду с ним! — сказала Аня.
— Только попробуй! — рыкнула Евпраксия.
— Здесь оставаться я! — сказал Конрад. — Бабы нет. За дверь стать мои парни. Ульяна забрать Анна, я не советовать беспокоить их ночь. Я буду рубить такой в капуста! Пусть баба прибрать здесь и нести мне кушать. Много пива! Кондотьер утром мучить жажда…
Глава 8
В голову всунули раскаленный обруч и распирали его изнутри. Горячий металл въедался в кость, обжигал мозг, нестерпимая боль опоясывала череп, прогоняя забытье. Богданов пошевелился и застонал.
— Товарищ лейтенант! — раздался над ухом горячий шепот. — Товарищ лейтенант!
Богданов разлепил тяжелые веки. Над ним колыхалось испуганное, девичье лицо.
— Мы так боялись, что вы умрете!
Каждый звук ее речи вызывал муку.
— Умереть не страшно! — скрепя зубами, сказал Богданов. — Страшно, что ты рядом!
Сверху всхлипнули, и лицо исчезло. Сильная рука взяла Богданова под голову и приподняла. Обруч сдвинулся, вызвав новый прилив боли, Богданов замычал. Перед глазами возникла глиняная кружка, доверху полная мутной жидкостью. Жидкость источала влекущий запах.
— Пей!
Богданов приник к источнику. Он пил, подавляя рождавший внутри приступ рвоты, потому что знал — это спасение! И оно пришло. Жидкость загасила раскаленный металл, но не убрала его из головы. Он распирал по–прежнему, но не обжигал. Богданов оперся на руки и сел. Рука под затылком исчезла.
— Можешь говорить, кондотьер?
Богданов моргнул. Кивать головой было страшно. Наемник всмотрелся в его лицо.
— Надо еще! — сказал озабоченно и пошел к лавке. Нацедил полную кружку из бочонка, разбил в нее два яйца, перемешал грязным пальцем. «Я не буду это пить!» — хотел сказать Богданов, но вместо этого припал к кружке. Внутрь текла роса. Она остужала воспалившиеся внутренности и расслабляло тело. Скоро оно стало тяжелым и пухлым. Голова больше не болела.
— Когда перепьешь — лучшее средство! — сказал Конрад, ставя кружку. — Пиво со свежим яйцом. Проверено не однажды.
Богданов огляделся. Они были вдвоем в спальне.
— А где?…
— Анна убежала. Обиделась.
«Нечего лезть к больному!» — хотел сказать Богданов, но промолчал. Лицом выразил сожаление.
— Ей вчера досталось! — сказал Конрад. — Княжна хотела зарезать. Решила, что опоила тебя. Еле отстоял. Сегодня прибежала чуть свет. Плакала…
— Позови ее!
Конрад вышел. В дверь тихонько скользнула Лисикова и замерла на пороге. Богданов поманил рукой.
— Прости! — сказал, когда подошла. — Голова зверски болела. Не помню, что говорил.
Она заулыбалась.
— Есть хотите? Ульяна суп мясной сварила. Почему–то зовет ухой.
Есть не хотелось, но Богданов кивнул. В спальню вошла краснощекая, плотная женщина с узелком в руках. Поставила его на лавку, развязала — и на коленях Богданова оказался горячий глиняный горшок. Из горшка струился гнавший слюну аромат. Живот Богданова просяще заурчал. Ему сунули деревянную ложку. Обжигаясь и сёрбая, он стал есть. Варево было густым, с волокнами расслоившегося мяса, сдобренное травой и корешками. Он не заметил, как горшок опустел. Посуду тут же забрали и унесли. В желудке поселилось приятное тепло. Богданов повел плечами. Он ощущал себя больным, но уже не тяжело.
Женщины ушли, вместо них явился Конрад. Сел на лавку и уставился на лейтенанта.
— Спасибо! — сказал Богданов.
— Не за что! — усмехнулся Конрад. — Ты мог меня убить, но не стал. Я в долгу.
— Что было вчера?
— Много шума и много людей. Княжна грозилась ножом. Я держал ее руку. К счастью, не было сотника, иначе дошло б до резни. Он к ней неравнодушен.
— Все из–за того, что я напился?
— Решили, что ты умираешь. Искали виноватого.
Богданов вздохнул.
— Кондотьер! — сказал Конрад. — У нас трудности.
— Какие?
— Княжна считает Анну чародейкой. Для этого есть основания. С Анной говорил местный священник, она призналась, что не верит в Господа. Более того, родом из племени под названием «комсо…», «комса…»
— Комсомол! — подсказал Богданов.
— Именно так.
— Кто тебе рассказал?
— Я живу с женщиной, которая знает все! — усмехнулся Конрад. — Это дает некоторые преимущества. Ульяна дружит с попадьей, а та не держит язык за зубами. Этот комсомол, если верить попадье, — сборище чародеев, которые борются с верой в Господа. Я видел людей, которых сжигали за меньшее!
— Пусть попробуют! — набычился Богданов.
— Ты можешь убить любого, — согласился Конрад, — но после не сможешь здесь жить. Я скажу тебе то, чего не хочется. Ни один мой солдат, включая меня, не встанет на защиту чародейки, отрицающей Господа! Мы дали клятву защищать христиан, но не язычников! Клятву язычнику недействительна!
«Приехали! — подумал Богданов. — Послал Господь штурмана! На день оставить нельзя! Интересно, мне дадут выйти наружу? Или зарежут прямо здесь?»
Он осторожно оглянулся по сторонам. Пулемет стоял в углу. Там же валялся ремень с кобурой. Пять шагов. Он преодолеет их за секунду, но нужно загнать патрон в ствол…
— Ты добрый христианин, кондотьер, и я допускаю, что ты не знал…
— С чего ты взял, что я… добрый? — спросил Богданов.
— Как же? — удивился Конрад. — Осенил себя крестным знаменем, поцеловал крест… Язычник никогда такого не сделает!
Богданов вздохнул.
— Как быть? — спросил грустно.
— Выход есть! — оживился Конрад. — Орден ведет беспощадную борьбу с язычниками. Стоит, однако, тем принять христианство, как язычников оставляют в покое. Отец Гонорий будет счастлив окрестить неверную. Он никогда никого не крестил. Только отпевание и похороны. Обращение в язычника истинную веру — радость для монаха. Духовный подвиг, который зачтется на небесах!
Богданов задумался.
— Вот еще! — сказал Конрад и достал из–за пазухи какой–то шнурок. — Я заметил, ты не носишь. В ордене это не обязательно, но у русских принято. Возьми!
Это был крестик. Медный, тяжелый, с грубо выбитым на лицевой части распятием. Богданов взял и под пристальным взглядом наемника надел на шею. Лицо Конрада осветилось.
— Теперь не скажут, что ты чародей! — сказал он. — Ульяна вчера принесла. Один тебе, другой — Анне.
— Конрад! — сказал Богданов. — Почему ты мне помогаешь? Только не говори, что дал клятву!
— Я давал! — нахмурился наемник.
— Ты понимаешь, о чем я!
— Вчера ты позвал меня к себе, — сказал Конрад. — Я пять лет воюю за орден, но, ни разу, ни один брат–монах не предложил мне разделить с ним трапезу. Ты обнимал меня и говорил, что меня уважаешь. Что я замечательный мужик. («Господи!» — подумал Богданов). Рыцарь ордена, даже пьяный, не станет обнимать наемника. Я знал многих кондотьеров. С одними служить было легко, с другими — трудно. Одни ценили нас, другие не считали за людей. Наемник продает свою кровь, но кто–то считает это презренным. Как будто кланяться королю и выносить за ним горшок — почетнее. В битве нет благородных и рабов, кровь у всех одинаковая. Я не видел голубой крови, хотя меня уверяли, что у братьев ордена она такая. Если Бог создал нас равными, почему один превозносится перед другим? Орден хорошо платит, но мы хотим уважения. Ты его проявил.
— Позови Анну! — сказал Богданов. — И оставь нас наедине.
Лисикова возразила, не дослушав.
— Ни за что! — сказала, поджав губу. — Я комсомолка!
«Это теперь все знают! — подумал Богданов. — Комиссар в желтых сапожках… Растрепалась! Тебя что, пытали?»
— Если ты комсомолка, то читаешь газеты, — сказал лейтенант. — Так?
— Да! — удивилась Лисикова.
— Тогда должна знать. Товарищ Сталин принял в Кремле митрополитов Русской православной церкви. В разговоре высоко оценил вклад верующих в борьбу с немецкими захватчиками. За счет пожертвований церкви построена танковая колонна! В немецком тылу священники помогают партизанам. Их награждают орденами. Церковь доказала свою преданность Родине, отношение к ней меняется.
— Товарищ лейтенант! — сказала она жалобно. — Но бога–то нет!
— Кто это сказал? Кто вчера говорил о чудесах? У кого рана зажила за день? Кто видел во сне ведуна? Как мы сюда попали? В соответствии с теорией марксизма–ленинизма?
— Сами говорили, что наука разберется!
— Может, разберется, а, может, и нет, — сказал Богданов. — Мы сейчас в таком дерьме, что хрен разберешь. Я не нашел ведуна. Наверное, не захотел мне показаться. Это означает, что мы остаемся здесь, возможно, надолго. Вокруг наши, русские люди, но другое общество. Иные законы и правила. Своя идеология. У нас — марксизм–ленинизм, у них — Господь. Мы считаем, что наши идеи лучше, но в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Они не доросли до марксизма, так товарищ Сталин писал. Зачем спорить? Если говорят, что нужно креститься, значит, нужно. Это не больно.
— Товарищ лейтенант! — сказала Лисикова. — Я поняла. Наши разведчики в немецком тылу надевают немецкую форму и выдают себя за фашистов. («Боже! — подумал Богданов. — Где тебя воспитали, такую умную?») Но разведчиков специально готовят. Например, вступая в комсомол, учишь наизусть программу и устав. Я ничего не знаю о религии!
— Когда меня крестили, я тоже не знал, — сказал Богданов.
Она глянула удивленно.
— Мне было две недели, — пояснил Богданов. — Я понятия не имел о программе и уставе православной церкви. Более того, я возражал против крещения — орал на родителей и священника. Это им не помешало. Меня макнули в купель и нацепили крестик.
Она засмеялась:
— Не представляю вас маленьким!
— Зато я тебя — запросто! Мало изменилась.
Аня надулась. Богданов подмигнул. Она не выдержала и улыбнулась:
— Ладно! Только не хочу немца! Пусть русский крестит!..
* * *
С помощью штурмана Богданов привел в себя относительный порядок. Умылся, поправил одежду, пригладил волосы. Бриться не стал. Во–первых, было нечем. Во–вторых, бритыми здесь не ходили. Многодневная щетина, покрывавшая щеки Богданова, уже формировалась в щегольскую бородку. Разглядев себя в пластину зерцала, лейтенант решил, что для Сборска сойдет. Оставив Лисикову, они с Конрадом двинулись к княжне. Наемник вызвался сопровождать. Он слегка огорчился за отца Гонория, но скоро утешился.
— Проси княжну стать крестной матерью! — наставлял Конрад.
— Она ж пацанка! — удивился лейтенант. — Не старше Ани. Куда ей в матери?
— Для церкви без разницы! Быть восприемником при крещении почетно. Просят только достойных. Княжна, скорее всего, откажется, но будет польщена. Зато, если согласится, за Анну можно не беспокоиться: никто не тронет.
Конрад оказался прав. Евпраксия приняла их настороженно, но, услыхав просьбу, заулыбалась.
— Я не против! — сказала весело. — Согласится ли Пафнутий? Он зол на язычницу.
— Вы сказать, что Анна очень просить! — вмешался Конрад. — Она покорен его святость. Отринуть свой заблуждений.
— Скажу! — пообещала княжна. — Кто будет крестным отцом? Ты? — она посмотрела на Богданова. Во взоре ее теплилась надежда.
Конрад незаметно толкнул лейтенанта в бок. Богданов закрутил головой:
— Я не самый прилежный христианин! Не смогу быть добрым наставником в вере (Конрад разъяснил ему роль крестного). Надо сыскать достойного!
— Попрошу Данилу! — сказала княжна. Она была явно огорчена. — Заодно подумаем, как сделать лучше.
Кондотьер с капитаном поклонились и вышли.
— Хитрая! — сказал Конрад в коридоре. — Станешь крестным отцом, не сможешь на Анне жениться!
— Без того не собирался! — буркнул Богданов.
Конрад странно посмотрел на него, но промолчал.
…Отец Пафнутий не отказался. Покорило ли его раскаяние язычницы, или он захотел духовного подвига, но уговаривать не пришлось. Весть о крещении мигом облетела Сборск, у церкви стал собираться люд. Когда толпа заполнила площадь, стало ясно: случится давка. Мигом сообразивший Данило, попросил священника перенести обряд за стены. Пафнутий не возражал. Наверное, чувствовал себя легендарным святителем времен Владимира Святого, крестящим толпы язычников. В реке, куда их загоняли копьями княжьи дружинники… Люди повалили на луг перед стенами. Наемники Конрада проложили в толпе проход, которым и двинулась процессия. Впереди шел отец Пафнутий с причтом, следом — Аня. Босиком, в одной рубашке до пят. Евпраксия с Данилой, Богданов с Конрадом — за ними. На берегу Пафнутий начал обряд. Аня чувствовала себя смущенно: не столько из–за процедуры, сколько из–за всеобщего внимания. Оно адресовалось не только ей: Богданов ловил на себе сотни взглядов. Громкий шепот летал в толпе, и лейтенант узнал много интересного. Что богатырь одолел деву–чародейку в тяжкой схватке, в ходе которой чародейке помогал колдун. Богатырь колдуна убил, забрал у него чудо–птицу, а чародейку пленил. Позже расколдовал ее и заставил себе служить. Затем склонил язычницу к истинной вере. К своему изумлению, Богданов узнал, что этот подвиг куда выше, чем взятие Сборска. В толпе спорили, женится ли теперь богатырь на спасенной деве? Все соглашались: девица тощая и невидная, но считали, что женится. Если не сейчас, то чуть погодя. Никуда богатырь не денется. Иначе стал бы крестным отцом.
Вспомнив добрым словом Конрада за «умный» совет, Богданов переключился на обряд. Тот проходил без заминки. Наставленная Ульяной (княжне было некогда), Аня вела себя правильно. Ответила на положенные вопросы, трижды плюнула в сторону дьявола (толпа заревела от восторга), после чего отец Пафнутий взял ее за руку и ввел в реку. Там священник возложил длань на макушку девы и окунул ее в воду.
«Это тебе за комсомол! — мысленно комментировал процесс Богданов. — Это за то, что Бога нет! А это, чтоб не распускала язык!»
— Нарекаю тебя Анной! — торжественно объявил Пафнутий.
Накануне крещения стало известно: имя штурману менять не придется — по святцам попадала Анна. Богданов огорчился. Пелагея или Акулина пришлись бы кстати. Агриппина тоже ничего. Пульхерия — совсем замечательно! Особенно вторая часть имени…
Лисикова вернулась на берег мокрая, жалкая, компенсировав своим видом огорчение пилоту. К новообращенной подскочила Ульяна с рушником и еще какие–то бабы. Стали растирать и переодевать. Не прошло и пары минут, как народу явилась юная дева в вышитой рубашке, цветной поневе до пят (подарок княжны) и с венчиком (подарок Данилы) на темных от влаги волосах. Смотрелась она миленько. Отец Пафнутий тоже переоблачился и подошел к деве с крестом.
— Проси его освятить птицу! — шепнул Конрад Богданову. — Многие думают, что та летает колдовским наущением.
Мысль была дельная, и Богданов послушался. Отец Пафнутий отнесся настороженно.
— Человек не может летать, аки птица! — сказал сурово. — Это от лукавого!
— Батюшка! — мягко возразил лейтенант. — Человек не может плавать, аки рыба, однако плавает! Вот лодки на берегу. Никто не считает их порождением дьявола. Если птица моя от лукавого, то не устоит перед святым крестом. Рассыплется!
Отец Пафнутий подумал и кивнул. Самолет выкатили из капонира, священник прочитал молитву и сбрызнул его святой водой. Затем требовательно глянул на Богданова.
— Надо взлететь! — шепнул Конрад.
Богданов оглянулся. Лисикова где–то потерялась, вокруг толпились жители Сборска, впереди стояли Евпраксия с Данилой. Хулиганская мысль пришла в голову Богданова.
— Княжна! — поклонился он. — Не желаешь?
Евпраксия беспомощно посмотрела на сотника, но все ж вышла вперед. На ней был длинный праздничный наряд, в кабину не залезть. Богданов, не долго думая, подхватил княжну на руки (толпа хором вздохнула) и бережно опустил на место штурман.
— Не бойся! — шепнул на ухо, застегивая плечевые ремни. — Это не опасно.
Она не ответила. Лицо княжны раскраснелось, но держалась она молодцом. По требованию Богданова толпа расчистила проход. Лейтенант проделал необходимые манипуляции и запустил двигатель. По–2 легко побежал по склону и взмыл в воздух. Богданов блинчиком развернулся над рекой и полетел к Сборску.
— Смотри, княжна! — крикнул в переговорное устройство. — Это твой город!
Он сделал круг над Сборском и мягко посадил самолет на луг. Толпа, наблюдавшая за полетом, хлынула к ним от стен.
— Не страшно? — спросил Богданов, извлекая Евпраксию из кабины.
— Поначалу, — призналась она. — После такая краса! Как птица! Мы еще полетаем?
— Как скажешь! — усмехнулся лейтенант.
Подбежавшая толпа поглотила их. Самолет торжественно закатили в капонир, после чего началось празднество. Захват собственного города и последовавшая затем казнь кметов Жидяты не могли стать причиной для пира, поэтому крещение язычницы пришлось как нельзя кстати. Это Богданов понял позже. На луг вынесли столы для лучших людей, для простых на траве расстелили полотна, пиршество началось. Из княжьих погребов тащили пиво, мед, вареное и печеное мясо, хлеба, копченые окорока и рыбу… Княжна щедро благодарила людей за верность. Звучали здравицы, поднимались серебряные кубки и глиняные чаши простецов. Богданов сидел по правую руку княжны; по левую — Данило, рядом с ним — Лисикова. Почетное место занимал отец Пафнутий с своей попадьей, Конрад с Ульяной примостились неподалеку. По случаю праздника мужчины и женщины сидели за одним столом. Мед и пиво лились рекой, но Богданов пил осторожно. Празднество продолжалось до сумерек. Богданова томил мочевой пузырь, но он терпел. Не такое случалось. Наконец, княжна встала, следом поднялся Данило. Богданов с радостью последовал их примеру. К нему подскочила Лисикова.
— Товарищ лейтенант! — сказала горячим шепотом. — Мне сказали: должна ходить в женском платье!
— Тебе идет! — одобрил Богданов.
— Спать буду в девичьей, в вашей комнате нельзя! Не опасно?
— Крестницу княжны не посмеют тронуть! — успокоил Богданов. — Я без тебя не улечу. Сама знаешь — некуда. Отныне ты раба божья, и Господь о тебе позаботится. Радуйся!
Штурман явно не разделяла настроения пилота, но возразить не сумела. Подбежавшая Ульяна увела Аню. Богданов облегченно расправил плечи. В этот момент подошла княжна.
— Зайди ко мне! — сказала тихо. — Перемолвиться!
Богданов кивнул.
* * *
— Зачем ты ездил к ведуну?
— Узнать дорогу домой.
— Не терпится вернуться?
— Да.
— Почему?
— Там меня ждут.
— Жена, невеста?
— Их нет.
— Ты хорош собой. Почему не обзавелся?
— Идет война. Не до женитьбы.
— С кем воюете?
— С немцами.
— Как и мы?
— Да.
— Как долго?
— Третий год.
— Почему столько?
— Они сильные. Готовились…
— Кто одолевает?
— Мы.
— Прогоните?
— Вне сомнения. Научились воевать.
— Ты самый лучший из воев?
— Не худший. Но таких много.
— Значит, справятся без тебя?
— Наверное.
— Зачем улетать?
— Там мой дом.
— Дом, где тебе хорошо. Тебе плохо здесь?
— Непривычно.
— Разве у вас иначе?
— Совсем.
— Как зовется твоя земля?
— Как и твоя.
— Не понимаю.
— Постарайся! Война с немцами идет на этой земле. Нас разделяет не расстояние, а время. Шесть с половиной веков. Я из будущего.
— Разве так бывает?
— Как видишь. Мы живем не так и воюем по–другому. У нас нет копий и мечей, луков и самострелов. Мы летаем на железных птицах и ездим на повозках без коней. Наше оружие стреляет далеко и убивает сразу многих.
— Ты воевода?
— Командир.
— Что это значит?
— Примерно, как сотник.
— Ты боярин?
— По–вашему, смерд.
— Смерд стал сотником?
— Все наши воеводы из смердов. Вождь, который руководит землей, из семьи сапожника.
— Князья подчинились сыну сапожника?
— Не хотели. Но те, кто восстал, потерял голову, остальные сбежали. Была великая междоусобная война. Простой люд победил.
— Кто твои родители?
— Простые люди.
— Они живы?
— Нет.
— У тебя нет родных?
— Сводные сестры от отчима.
— Где они?
— На земле, занятой немцами.
— Живы?
— Неведомо.
— Значит, сирота, как и я?
— Выходит.
— Сироте на земле трудно. Нам надо быть вместе.
— Всегда рад помочь.
— И только?
— Не понимаю.
— Ты видел ведуна?
— Перед тем, как встретил тебя.
— Что он поведал?
— Исполни предначертанное!
— Что именно?
— Не пояснил. Думал: возьмем Сборск — сослужил службу! Выходит, что нет.
— Ведун говорил обо мне?
— Нет.
— Совсем ничего?
— Совсем.
— Как же так…
— Ты плачешь, княжна? Я обидел?
— Отца вспомнила. Если б ты знал, как трудно одной!
— Ты не одна. Есть Данило. Он тебя любит.
— Зато ты нет.
— Не думал об этом.
— Не по нраву?
— Ты красивая.
— У нас говорят: гожая.
— Пригожая…
— Еще какие слова знаешь?
— Всякие. Но соромлюсь сказать.
— Отчего?
— Не знаю, княжна.
— Раньше звал меня Прошей.
— Проша…
— Обними меня!
— Робею.
— Я сама! Коли богатырь робкий…
— У тебя горячие щеки, Проша…
— У тебя колючие.
— Бритвы нет.
— Что ты немец, бриться?
— Привык.
— С бородой тебе лучше.
— Старым выгляжу.
— Сколько тебе?
— Двадцать пять.
— Пора жениться!
— Это предложение?
— Ты ж меня обнимал?
— Так ты сама!
— Я тебя побью! Не посмотрю, что богатырь!
— Не богатырь я. И вообще здесь пролетом.
— Вот тебе! Вот!
— Проша, Прошенька, княжна моя отважная, красавица русская, душенька ненаглядная, не надо меня бить! У тебя кулаки железные! Мне больно!
— Испугался? Слова вспомнил?
— Жить захочешь — вспомнишь!
— Перестань скалить зубы!
— Что ж мне плакать?
— Девица плачет, когда замуж идет. Жених радуется.
— Это отчего ж?
— Красавицу за себя берет. Разумную и гожую. Княжну родовитую!
— Я смерд, Проша!
— Мы никому не скажем. Любой поверит, что ты князь.
— Не знаю, что и сказать!
— Я знаю! Говори: «Искал тебя, краса ненаглядная, долго искал, и вот, наконец, нашел! Будь моею, душенька, до скончания века!» Целуй девицу в уста медовые.
— Без слов целовать нельзя?
— Нет.
— Тогда погожу.
— Я тебя прибью!
— Давай отложим до завтра! Голова болит.
— Пойдешь зелье пить?
— Кончилось.
— Немец добудет.
— Негде.
— Неласковый ты, Богдан!
— Зови меня Андреем.
— Не заслужил!
— Тогда товарищем лейтенантом.
— Не буду. Так тебя девка зовет!
— Твоя крестная дочь!
— Жалею, что согласилась!
— За доброе дело воздастся.
— Зачем ты целуешь мне руку?
— В знак уважения.
— Я ж не поп! Ладно, целуй!
— Рад доставить удовольствие!
— Погоди! Богдан! Андрей!..
— Поговорим еще, Проша! Поговорим…
Глава 9
«Ничтожество! — подумал Готфрид. — Nullus!»
Казимир ежился под взглядом ландмейстера, но стоял прямо. Остренькое личико в багровых пятнах. Князь! Знатного рода! Человек, рожденный повелевать! Позарился на девку, как солдат на бабу в захваченном городе… Некому было юбку задрать? Сел бы в Плескове — любая твоя! К дочке великого князя сватайся! Нет! Возжелал княжонку из захудалого Сборска, обиделся, что отказала. Выставь дуру из города — пусть едет, куда хочет! Не желает князя, пусть забавляется с сотником! Провалить скрупулезно разработанный замысел! Из–за кого? Femina nihil pestientius — нет ничего, пагубнее женщины!
«Единственное, что сумел, — отравил сборского князя! — кипел Готфрид. — С таким делом ключница справилась бы — за горсть серебра. Почему ордену служат такие убожества? Последний кнехт — и тот умнее!»
Ландмейстер кривил душой. Он знал ответ на свой вопрос. Трудно рассчитывать на человека, предавшего род и веру. Братья приходят в орден по благословению семей. Они помнят предков и страшатся запятнать честь рода. Но даже происхождения недостаточно. В ордене суровая жизнь. Пост и послушание, молитва и целомудрие — не каждый согласится принять такой обет. Зато если принял… Предателей в ордене не бывает. Никто с крестом на белом плаще не перейдет к язычникам. Вынесет голод и жажду, устоит под пытками, и, умирая, будет славить Господа. Борьба с язычниками жестока и стоит крови. А также — золота. Плесков — ворота к неисчислимым богатствам. Если орден овладеет городом, русские князья станут сговорчивыми. Возможно, отринут схиму и примут истинную веру. Тогда и литовские хищники покорятся. Никому не устоять. Даже татарам, при воспоминании о которых бледнеет и холодеет Европа. Орден давно смотрит на Восток, но без успеха, слишком мало сил. Если захватить Плесков и прочно удерживать, успех придет. Плесков — вольный город, сам избирает себе правителей. У великого князя Руси нет на него ленных прав, никто не станет выгонять захватчиков. Плесков не станет casus belli — поводом к войне. Русским князьям не до того: собирают дань татарам. Поворчат, успокоятся, приедут договариваться. С ландмейстером им не с руки, но в Плескове сядет русский князь. Или литовский, что без разницы. Литва — та же Русь, крещеные князья не первый век женятся на русских, в их жилах осталось мало литовской крови. Говорят по–русски, обычаи и те же. Внешне ничего не изменится. Плесковом правит вече и боярская старшина, дружину водит князь. Вече и старшину заменит орден, князь останется. Каков замысел! Будущий князь Плескова предпочел девку…
— Как вышли из Сборска? — спросил Готфрид.
— Путила вывез! — воспрянул Казимир. Похоже, ландмейстер сменил гнев на милость. — Прятал нас с Жидятой три дня, а после уложил в повозку, завалил кулями с шерстью. На воротах не обыскивали — купца в Сборске чтят. Никто не ведает, что служит ордену. В бытность мою князем его не привечал.
«Хоть на это ума хватило!» — подумал Готфрид.
— Путила разведал о Богдане, — продолжил Казимир. — Летает на птице из дерева и железа, птица трещит и воняет. Плюется огнем. Одним плевком вышибла ворота, треском убила кметов на стенах. Богдан — великий колдун, с ним чародейка–язычница.
Ландмейстер кивнул — наслышан. Донесли. Намного раньше, чем Казимир появился в Вендене. Лазутчиков у ордена хватает.
— Капитан наемников перешел на службу к Богдану.
Готфрид поднял бровь.
— Перешел! — подтвердил литвин. — Конрад встал на площади и закрылся щитами. Но Богдан поразил двоих солдат, пригрозил убить всех. Пред его жезлом, мечущим смерть, устоять невозможно. Конрад присягнул, чтоб уцелеть. Поклялся служить до Рождества Богородицы.
«Наемник не глуп! — оценил Готфрид. — Наверняка пронюхал про наш поход, знает время выступления. Русским от него пользы никакой — нападать на Сборск сейчас некому. А вот после Рожества Богородицы… Славно! Рота латников — в переходе от Плескова, к тому же содержится за счет русских!»
Морщины на лице ландмейстера расправились. Теперь он знал, что делать.
— Поскачешь в Плесков! — велел Казимиру.
Лицо литвина исказилось.
— Довмонт казнит меня!
— За что?
— Служу ордену!
— Кто знает?
— Княжна!
— Ты ей сказал?
— Нет! Догадаться не трудно. Наемники…
— Князь может нанять кого угодно, — сказал Готфрид. — В чем тебя упрекнуть? Усмирял Сборск? Так город взбунтовался! Привел иноземных солдат? Твое право! Посадил княжну под замок? Подбивала народ бунтовать… Чем ты провинился перед Довмонтом? Ничем! А вот другие… Непокорная княжна с дружиной покойного князя отбила город у законного посадника! Призвав на помощь колдуна! Довмонт не потерпит. Он христианин, причем, как любой новообращенный, не в меру ревностный.
Казимира передернуло, Готфрид сделал вид, что не заметил. Стерпит! Давно кланялся идолам? Если б не пошла среди литовцев резня, где б ты был, Казимир?…
— Проси Довмонта призвать на суд княжну и, главное, колдуна! Князю будет любопытно на него взглянуть, а нам польза. Им не отпереться! Сотни людей видели, как колдун летал, как творил зло. Никто не станет на сторону язычников. Непокорных накажут, город вернут.
— Можно мне взять Жидяту!
— Нет! — сказал Готфрид.
— Почему?
«Мне он нужен!» — хотел сказать Готфрид, но сдержался. Казимиру о замыслах ландмейстера знать незачем.
— Сотника обвинят в насилиях, ему не отпереться, — сказал Готфрид. — Свидетелей много. Станут пытать — расскажет про орден. Без него ты заявишь: не ведал о злодеяниях. Не доносили.
Казимир кивнул.
— Не медли! Скачи сегодня! Тебе дадут людей и снабдят в дорогу. Я распоряжусь.
Литвин поклонился и вышел.
«Глупец! — пожал плечами Готфрид. — Не заметил логического изъяна в моей речи. Будет биться за ничто. Nudum jus — пустое дело. Выгорит — хорошо, не получится — не страшно. В последнем случае, Довмонт его казнит. Пусть! Vae victis — горе побежденным! Казимир может сколь угодно болтать нашем походе. Раз солгавший, кто тебе поверит?…»
Ландмейстер кликнул слугу и велел позвать сотника. Жидята явился скоро, видно, ждал неподалеку. Готфрид начал говорить. Ужас плеснулся в глазах сотника.
— Господин! — лицо сотника стало серым. — На моих глазах убивали кметов! Не было ни арбалетов, ни стрел, но они падали и более не вставали! Он убил всех! Это дьявол в обличье человека!
— Я не велю тебе сражаться с дьяволом! — рассердился Готфрид. — Этим займутся другие. Всего лишь проведи братьев к Сборску. Никто лучше не сможет.
— Мы не дойдем! Птица заметит нас с неба и плюнет огнем! Мы погибнем попусту! Дай другое повеление!
— Будет только это и никакое другое! — железным голосом сказал Готфрид. — Не послушаешь — отведут в темницу. Остаток жизни проведешь на цепи. Согласишься — Сборск твой! До скончания века.
Лицо Жидяты вернуло цвет. Он поклонился.
«Пес! — подумал Готфрид. — Трусливый, но верный».
Ландмейстер не опасался давать обещания. Жидята вряд ли уцелеет. Если все ж получится — пусть! На первых порах пригодится. Русскому легче совладать с русскими. Со временем Сборск станет крепостью ордена и, следовательно, получит комтура. Сотник сможет служить ему. Если захочет. Станет требовать обещанное… Хозяин прогоняет взбесившегося пса. Или убивает…
Жидята ушел, ландмейстер позвал слугу. Через короткое время в покоях явился новый гость. Он был приземист, круглолиц и лыс. Его черный кафтан и такого же цвета шоссы — одежда брата в мирное время, говорили о принадлежности гостя к ордену, хотя любой прохожий на улице подумал бы, что это купец.
— Садись, Бруно! — приветствовал его Готфрид. — Вина?
— Я завтракал! — отказался Бруно.
Ландмейстер внимательно посмотрел на брата–монаха. Лицо Бруно осталось невозмутимым.
— Бывал в Плескове? — спросил Готфрид.
— Давно! — сказал Бруно. — Сопровождал твоего предшественника.
— Тебя могут узнать?
Монах подумал и покачал головой.
— Я не снимал шлема. Только в трапезной, там посторонних не было. К тому же мы не задержались, уехали в тот же день.
— Очень хорошо! — сказал Готфрид. — В Плескове скажешься купцом…
Бруно слушал ландмейстера молча, даже не кивая. Желваки пробегали по его толстым щекам, но лицо оставалось бесстрастным.
— Когда ехать? — спросил, когда Готфрид умолк.
— Через день–другой, — сказал ландмейстер. — Пусть Казимир явится раньше. Ты — следом. Не думаю, что он тебя помнит, но постарайся не попадаться литвину на глаза. Ваши пути не пересекутся. Литовский князь и немецкий купец…
— Датский! — сказал Бруно. — Я говорю на этом языке. Лучше, если купцом буду только я. Остальным не нужно. Выправку и привычки воина скрыть трудно. Я могу, другие — нет. В Вендене гостят купцы из Дании, собираются в Плесков. Много товаров, большой обоз. Давно б выехали, да нет охраны. Своя взяла расчет и загуляла в Риге. Рассчитывали найти здесь.
— Не желательно, чтоб из ордена!
— Кнехты могут сказаться наемниками, которых выгнали за богохульство. Обычное дело. Я купец, который их нанял. Попрошу взять в обоз. Купцы обрадуются: не надо платить охранникам.
— Я не ошибся, позвав тебя! — сказал Готфрид. — В ордене трудно сыскать лучшего лазутчика!
— Все мы служим Деве Марии! — сказал Бруно.
— Служить можно всяко! — не согласился ландмейстер. — Я поручил тебе трудное дело.
— Борьба с язычниками не бывает легкой! — сказал Бруно. — Если это послужит славе Господа…
— Послужит! — заверил Готфрид.
— Вот еще… — сказал Бруно. — Если возникнут трудности, могу пленников убить?
— Разумеется! Но желательно привезти живыми. Хотя бы одного.
— Кого предпочтительней? Мужчину или женщину?
— Мужчину.
Бруно встал.
— Людей отбери сам! — напутствовал Готфрид. — Из тех, кто не бывал в Плескове. Десятка хватит?
Бруно кивнул и вышел.
Следующего посетителя Готфрид встретил, сидя за столом. Юный воин, перешагнув порог, почтительно поприветствовал ландмейстера.
— Брат Адальберт! — торжественно произнес Готфрид. — Готов ли ты служить Господу!
— Готов! — воскликнул юноша и покраснел.
— Садись! — велел Готфрид.
Брат Адальберт примостился на краешке скамьи и слушал почтительно, ловя каждое слово. Глаза его горели восторгом. Готфрид с трудом скрывал улыбку. Некогда он был таким же. Третий сын барона фон Рогге, выросший без надежды получить наследственные земли. Таким дорога одна — в братья–монахи. Готфрид сумел подняться от простого брата до ландмейстера, теперь семья им гордится. Адальберту это не суждено. Седьмой сын захудалого рода… Семья не будет горевать. Срубленный сук родового дерева не помешает ему расти. Наоборот. Иметь в роду брата, павшего за веру, почетно…
— Поведешь глефу! — сказал Готфрид. — Но не обычную. Двадцать человек. Кнехты и сержанты. Каждый второй арбалетчик. Больше людей дать не могу — не сумеете пробраться незаметно. Тяжелых доспехов не берите, это вылазка, а не битва. Все на конях, возьмите запасных. Передвигайтесь ночью, избегая больших дорог. В харчевни и постоялые дворы не заходить, в стычки с язычниками не ввязываться, мирных жителей не трогать. Лучше, чтоб вас не видели. Не думаю, что у русских есть лазутчики в Ливонии, однако осторожность не помешает. Вы должны появиться внезапно и обрушиться на схизматиков, как Божья кара. Русский сотник Жидята проведет вас тайным путем. Слушай его советы, но решение принимай сам — сотник напуган. В Сборске он потерял своих кметов, с тех пор не в себе. Не позволяй ему говорить о дьяволе. Вера русского не тверда. Истинный брат ордена не боится дьявола, какое обличье тот не принял бы. Так?
— Истинно так! — воскликнул Адальберт, вставая. — Погибнуть за веру — святое дело!
— Я не сомневался в тебе, брат! — сказал Готфрид, обнимая рыцаря. — Однако действуй с умом. Как только исполнишь, немедленно уходи! Русским будет не до вас. Пока сообразят, что произошло, наладят погоню, сумеете оторваться…
«Как бы не так! — мысленно продолжил Готфрид. — Однако, все в руке Господа. Возможно, мальчику посчастливится…»
— Я сам подберу людей! — сказал, провожая рыцаря к дверям. — Ты проверишь коней и снаряжение.
Адальберт польщено улыбнулся и сложил руки для благословения.
— Храни тебя Иисус Христос и Дева Мария! — сказал Готфрид, осеняя юношу крестом.
Оставшись в одиночестве, Готфрид сел в кресло и откинулся на спинку. Вздохнул. Год назад его избрали ландмейстером. Уже год. Для ливонского ордена много. Первый ландмейстер появился в Ливонии шестьдесят лет назад, а Готфрид двадцать первый по счету. Двадцатый, Бруно, пал в битве. Войско князя Витеня оказалось сильнее: вместе с Бруно погибли шестьдесят братьев. Витеню никогда б не одолеть орден, если б за него не сражались рижане. Католики убивали католиков, вкупе с язычниками грабили земли ордена и делили добычу. Витень прошелся огнем по владениям ордена. Мужчины убиты, женщины и дети угнаны в рабство. Трудно жить в землях, разодранных на куски. В замках сидят рыцари, в городах — епископы, в Риге — архиепископ. Папа даровал духовную власть епископам; орден — меч против язычников. Однако епископам мало духовной власти, они алчут земной. Они даруют привилегии горожанам, те богатеют и горой стоят за сюзеренов. Города ропщут: земли ордена подходят к стенам, рыцари могут перекрыть подвоз продовольствия и дров. Так заключите союз с орденом! Чтите и уважайте защитников веры! Бюргерам дороже мошна. Из–за пустяковой ссоры на мосту сожгли орденский двор в Риге, разбили амбары. Бруно не хотел этой войны, его вынудили. Воевать орден умеет. Колбасникам показали, кто владеет мечом, а кто — мешалкой. Архиепископа схватили и заперли в замке. Рижане позвали Витеня. Литовец явился охотно. Для язычников грабить орденские земли — радость. Будь у Бруно надежные союзники, лежать бы Витеню на речном берегу! Однако лег Бруно…
Готфрида избрали в разгар войны. Капитул понял: ордену нужен не только меч. Вспомнили брата, выросшего под присмотром ученых монахов. Большинство братьев ордена не умеют читать и писать, Готфрид знает латынь и греческий. Прежде на него косились, теперь дошло: с епископами следует говорить на одном языке. Острая сталь и напор — важные вещи, но иногда мечу лучше остаться в ножнах. После избрания пригодились меч и разум. Литовцы осаждали Нейрмюлен, а войска у Готфрида не было. Зато было у братьев. Комтур Бертольд из Кенигсберга разбил литовцев наголову, затем прошелся по землям рижан. Союзники язычников заплатили за предательство шесть тысяч марок серебром. Епископский бург ободрали до стен. К Бертольду присоединился комтур Бранденбурга, они вместе «навестили» литовцев. Язычники получили хороший урок, но Готфриду достались разоренные земли. Пришлось выпустить архиепископа: рижане пожаловались папе. Архиепископ немедленно укатил в Рим — жаловаться. Как будто не его подданные входили в сговор с язычниками…
Ордену нужно серебро, много серебра. Содержать войско дорого. С разоренных земель много не возьмешь, с язычников — тоже. Сокровища язычники прячут в лесах, а тем, что остается в хижинах, брезгуют даже кнехты. Южнее Полоцка земли крещеных литвинов, они союзники. Вероломные, ненадежные, но союзники. Остается путь на Восток, Плесков. Хороший был замысел! Сначала подвел Казимир, затем появился неведомый Богдан…
Ландмейстер не боялся колдунов. Братья ловили их в лесах и убивали десятками. Особо рьяных сжигали. Колдуны изрыгали проклятья, но что языческие проклятия воину Христа, огражденному верой, как броней? Бояться следует мечей и топоров: они в состоянии разрубить доспехи. Русский колдун летает на птице, литовцам такое неведомо. Русские земли обширны и неизведанны: чего только там нет! Справимся и с птицей! Если не Бруно, то Адальберт. Нет в ордене брата более ревностного в вере, чем молодой рыцарь, что ему колдун со своей птицей? Богдан убил кметов Жидяты, так те вчерашние язычники! Крестились по нужде, а не вере. Против истинной веры не устоит никто. Поход отменять нельзя — капитул принял решение. Братья перестанут уважать ландмейстера, испугавшегося колдуна.
Готфрид снял с полки пергаментный свиток, разложил на столе и долго всматривался в очертания берегов и рек, выведенных искусным чертежником. Через Сборск лежит кратчайший путь к Плескову, захватить его крайне нужно. Однако если не получится, следует найти другую дорогу. Он должен доказать братьям: выбор их правилен. Не только меч, но и острый разум ведет орден к победе. Другой путь есть… Долгий, кружной, требующий большей подготовки и расходов, зато с этой стороны нападения не ждут. Замышляя поход, капитул рассчитывал обойтись силами ордена, но дал ландмейстеру право просить помощи. Попросим. Датчане любят грабить. Не страшно! Пусть вынесут из Плескова даже мостовые, главное, чтоб город остался ордену. Навсегда.
Глава 10
Богданов устроил парково–хозяйственный день. Причина была уважительной: самолет надо регулярно осматривать и проверять, механиков в Сборске нету, надо самому. Богданов не хотел признаваться даже себе: он боится разговоров с княжной, потому бежит из хором. Самолет — за стенами, там многолюдно, задушевно не поговоришь.
Жеребчик отвез его к капониру. Наемники помогли снять плетень и выкатить самолет. Регламентные работы Богданов знал. Первым делом осмотрел плоскости. Пробоины не увеличились — перкаль держался. Эмалита для клейки у него не было, как и перкаля на заплаты. Если б ткань поползла под воздушным потоком, пришлось думать, пока можно терпеть. Пробоины в фюзеляже тоже подождут. Домой надо вернуться с боевыми отметинами — не попрекнут, что уклонился от боя. Мотор, органы управления и приборы оказались норме. Срезав прутик, Богданов замерил уровень топлива. Результат получился не вдохновляющим — чуть более половины бака. Полная заправка позволяет По–2 держаться в воздухе три часа. Это теоретически. Без вооружения и бомбовой нагрузки, при отсутствии встречного ветра. Он–то летал в общей сложности минут сорок, а подишь ты…
Топливо требовалось раздобыть, Богданов стал размышлять. Бензина, ясное дело, в тринадцатом веке не производят. Сделать самому? Нефть, наверное, достать можно. Как превратить в бензин? Перегнать, как брагу? Самогонных аппаратов здесь нет и неизвестно, удастся ли соорудить. Будет результат? В училище им рассказывали о моторном топливе, в том числе об истории его производства. Еще в девятнадцатом веке перегоняли нефть по принципу дистилляции спирта, но получался осветительный керосин. Мотор у По–2 неприхотлив, работает на обычном бензине, но керосин не потянет. Внезапно Богданова озарило. В полку служил техник Гасанов, родом из Баку. Гасанов гордился родным краем. Рассказывал: есть у них месторождения белой нефти. На самом деле она не белая, а прозрачная. Чистенькая, как бензин. Если верить Гасанову, нефть заливают в баки автомобилей и ездят без хлопот. Октановое число у нефти, конечно же, не очень высокое, но в баке смешается с бензином… Богданов отправился к Конраду.
— Спроси Путилу! — посоветовал капитан. — У него большая лавка в городе — чего только нет!
Богданов вскочил на жеребчика и поскакал в Сборск. Лавка Путилы располагалась на центральной площади — там, где Богданов столкнулся с наемниками. Походила лавка на знакомые Богданову сельпо. Ассортимент товаров соответствующий: ткани, кожи, косы, серпы, ведра и прочие предметы хозяйственного обихода. Путила, мужичок средних лет, подскочил к Богданову, как тот только вошел. Лейтенант объяснил что нужно.
— Земляное масло? — переспросил Путила. Вопрос его не удивил. — Тебе какое: темное или белое?
— Белое! — сказал Богданов, подумав, что погорячился насчет сельпо.
Путила нырнул в подсобку и явился с плошкой, наполненной до половины. Богданов понюхал жидкость, растер ее на пальцах (слегка маслянистая!). Похоже на то, что искал. Боясь спугнуть радость, Богданов зачерпнул из плошки медным наперстком, позаимствованным на прилавке.
— Принеси огня! — велел Путиле.
Купец явился с зажженной лучиной. Богданов вышел на площадь, поставил наперсток на землю, поднес лучину. Нефть пыхнула, едва не опалив ему лицо. Багровое пламя с черным дымком по краям бушевало несколько мгновений и погасло внезапно. Богданов заглянул в наперсток — пуст.
— Годится? — спросил Путила.
Богданов кивнул.
— Сколько брать будешь? Плошку? Две?
— Бочку! — сказал Богданов.
Глаза Путилы стали круглыми.
— Нету бочки! — сказал с видимым сожалением. — Ведер шесть осталось.
— Разбирают? — полюбопытствовал Богданов.
— А то как же! — ответил купец. — Доброе лекарство! Спину натереть, коли прихватит, горло от простуды. Вшей разом выводит…
— Давай, что есть!
Они вернулись в лавку, Богданов снял с пояса кожаный кошель. Данило отдал ему кошельки убитых кметов — трофей. Богданов ссыпал маленькие монеты в один мешочек. Их оказалось много — с полсотни.
— Гривна серебром! — сказал купец.
Богданов высыпал монеты на прилавок.
— Достаточно?
— Немецкие пфенниги! — сказал Путила презрительно. — На ведро не хватит. Вот! — он достал из кошеля и бросил на прилавок белую палочку. — Это гривна! Годится немецкая серебряная марка. Она тяжелее, сдачи дам.
— Так дорого? — нахмурился Богданов.
— Земляное масло в Сборске не водится. Издалека везли! Из–за моря–окияна!
«В царстве славного Салтана… — подумал Богданов. — Рассказывай!»
По лицу купца было видно: торговаться не намерен. «Звериный лик капитализма! — подумал Богданов. — Почувствовал, что покупателю позарез!..»
В своем времени Богданов нефть конфисковал бы. Написал бы расписку… Но это не Советский Союз. Купчина пожалуется: богатырь грабит трудящихся… Задача!
— У богатыря нет серебра? — ухмыльнулся Путила.
— Поищем! — сказал Богданов, ссыпая пфенниги в мешочек. Дать бы мироеду по роже! Нельзя… Где взять гривну? У княжны? Только найдется ли? Данило жаловался: Сборск пограбили дочиста. К тому же просить Богданову не хотелось. Чтоб уход из лавки не выглядел бегством, Богданов прошелся по комнате, разглядывая товар. Заметил и взял с прилавка сверток. Это был шелк, мягкий, струящийся меж пальцев. Богданов поднял ткань, чтоб рассмотреть на свет. Шелк был рыхловат — ткали вручную.
— Добрая поволока! — подскочил Путила. — На рубаху бабе, воину на порты. Летом в самый раз — не жарко! На порты пфеннигов хватит.
— Дрянь! — сказал Богданов, бросая ткань на прилавок.
— Грех тебе, богатырь! — обиделся Путила. — Добрый товар, лучшего не найдешь!
— У меня есть!
— Покажешь? — встрепенулся Путила.
— Поехали!
Путиле вывели коня, они поскакали к самолету. Богданов достал из кабины парашют. У большинства пилотов полка парашюты были перкалевые, Богданов специально возил довоенный, шелковый. Как раз на такой случай…
Лейтенант расстегнул сумку и вытащил купол. Путила схватил, помял пальцами ткань. На лице его проступила алчность.
«Попался!» — подумал Богданов.
Вдвоем они расстелили купол, купец достал из–за пояса деревянную палку («Локоть!» — догадался Богданов) и тщательно перемерил ткань.
— Даю гривну! — сказал, закончив.
— Две! — возразил Богданов.
— Как можно! — всплеснул руками купец. — Поволока сшита, надо пороть!
— Зато лучше твоей!
Купчина принялся торговаться. Он вспотел, лицо покраснело. Богданов, не уступал, посмеиваясь: проучил жадину! Наконец ударили по рукам. Путила отдавал за шелк всю нефть и сто пфеннигов сверху.
— Вези бочку! — сказал Богданов. — Не забудь ведро. Вот еще. Если найду в масле хоть ложку воды, шелк пойдет тебе на саван!
Лицо купчины перекосилось. Богданов понял: предупредил не зря. Пока Путила ездил, он обрезал купол. Стропы с сумкой лучше сохранить. На казенном языке его негоция — растрата военного имущества. Богданов не переживал: в крайнем случае, вычтут из оклада. При вынужденной посадке в немецком тылу не требуют возврата парашютов. Летчики бы вернулись! В полку скажет, что выменял на бензин. У местных жителей в огородах и не то закопано. Спишут…
Путила привез бочку и ведро. Богданов, тщательно контролируя жидкость, перелил нефть в бак. Купчина, естественно, соврал: ведер оказалось не шесть, а четыре с половиной. Не взирая на причитания Путилы, Богданов вырезал ножом сегмент из купола и спрятал в гаргрот. Пригодится! Затем с замиранием сердца запустил двигатель. Мотор «схватил» сразу и заревел, стреляя черным дымом. Богданов прислушался: двигатель работал устойчиво. Может, чуть шумнее, но без перебоев. Не обманул Гасанов!
Вопрос с топливом был решен, но явился новый. В кабине летчик сидит на парашюте, сиденье опущено до упора. Богданов влез к себе — глаза на уровне приборной доски, вперед не видно. Сиденье требовалось поднять. Гаечных ключей пилоты не возят, в тринадцатом веке их не найдешь — из–за отсутствия самих гаек. Подумав, Богданов съездил к кузнецу. Тот ссудил клещи — здоровенные и тяжелые. С помощью их и русской матери сиденье встало на нужный уровень. Едва закончил, явилась Лисикова. Поинтересовалась, чем командир занимается. Богданов объяснил.
— Как без парашюта? — удивилась штурман.
— Два года без них летали — и ничего! — буркнул Богданов. — Это сейчас велели… Кто нас собьет? Зениток нет, истребителей — тоже.
Лисикова спорить не стала. Пожаловалась:
— Заставляют библию учить! Поп принес книгу, толстую, Псалтырь называется. Рукописную.
— Полезно! — одобрил Богданов. — Научишься тексты разбирать. Историку пригодится.
— Что такое Псалтырь? — спросила она.
— Сборник псалмов.
— Это молитвы?
— Скорее песни.
— Про Бога?
— Не только. Есть и про любовь.
— Да ну? — изумилась она. — Откуда знаете?
— Бабушке читал. Она была неграмотной. Возьми! — Богданов протянул ей кошель, полученный от купца. — Купи что–нибудь!
— Что?
— Ну там гребешок… Не знаю, что женщине нужно. На площади лавка есть. Только торгуйся! Хозяин жадный…
— Пойду! — сказала штурман, пряча кошелек. — Тексты разбирать…
Едва спровадил штурмана, прискакала княжна. Возле Богданова сегодня будто медом намазали.
— Улетаешь? — спросила Евпраксия. Она хмурилась и кусала губы.
— Самолет готовлю! — ответил Богданов. — Тебя катать.
Княжна заулыбалась. Соскочила с коня и полезла в кабину. Пришлось исполнять обещанное. Богданов застегнул на пассажирке лямки парашюта, перетянул привязным ремнем.
— Станем падать, расстегнешь! — он показал как. — Затем выпрыгнешь из кабины и дернешь за это кольцо. Над тобой раскроется крыло и мягко опустит на землю.
— А ты?
— Полечу дальше.
— Не буду прыгать! — сказала княжна. — Вот еще!
Солдаты откатили По–2 на край луга, Богданов завел мотор и взлетел. Он выполнил учебную «коробочку» с центром в Сборске. Рассмотрел местность. Леса, болота, река, ручьи… Не дороги, а тропы. Редкие луга и поля, еще реже — деревни. Маленькие — изб на пять–десять. А ведь Сборск что–то вроде райцентра. В самом городе и посаде тысячи полторы жителей, в окрестностях много ли больше? Незавидное у Проши княжество…
Евпраксия сидела тихо. Богданов окликнул пару раз — не ответила. Не слышала или не смогла через переговорное устройство. Богданов посадил самолет на луг, глянул на часы. Пятнадцать минут. Без бомб, при слабом ветре — ведро топлива. Не страшно.
— Можно на твое место? — попросилась княжна.
Богданов помог ей перебраться. Княжна покрутилась в пилотской кабине, потрогала приборы. Лейтенант объяснил их значение. Княжна глянула в зеркало заднего обзора, поправила прядь.
— Зеркало зачем?
— Глядеть, не подлетают ли со спины. Не заметишь — расстреляют.
— Так не честно! — сказала княжна.
Богданов развел руками.
— Чего от немцев ждать! — согласилась княжна. — Еретики!
Богданов не спорил.
— Я смогу летать, как ты?
— Этому долго учат. По–хорошему, не менее полугода.
— Долго! — согласилась княжна и выбралась наружу. Солдаты откатили самолет в капонир.
— Проводи меня! — попросила Евпраксия.
Богданов вскочил в седло. Она направила коня не к городу, а к реке. Лейтенант держался рядом.
— Ни к кому не сватался ранее? — внезапно спросила княжна.
— Нет! — заверил Богданов.
— Даже не целовал никого?
— Ну…
Богданов не хотел врать. Она сверлила взглядом.
— Понимаешь, Проша! — сказал Богданов, краснея. — Есть женщины, к которым мужчины ходят, но не сватают…
— Бляди?
Богданов хрюкнул. Евпраксия сказала, словно о репе.
— У нас они тоже есть, — сказала княжна. — Привечают мужиков, берут от них подарки, рожают выблядков… От тебя рожали?
Лейтенант покачал головой. В таких делах нельзя быть уверенным на все сто, но никто не жаловался. Он почти врач, как дети получаются, знает.
— Данило тоже ходил к блядям, — продолжила княжна. — Кручинился: меня ему не отдавали. Ты–то чего? За тебя любая пойдет.
— Я на фронте, невесты далеко.
— Сам говорил, воюете с женщинами. Все бляди?
Лейтенант закашлялся:
— Да нет…
— И я так думаю. Неёла говорила: Анна — девка. Воюете вместе, а тронуть не посмел. Значит, строго. Родителей боитесь?
— Сами невест выбираем, как они — женихов. Родители не мешают.
Княжна задумалась.
— Не ведаю, плохо это или хорошо, — сказала со вздохом. — Оно–то счастье самому выбрать, да только получится может всяко. Какое у юницы соображение? Отец подскажет.
— А коли неволей, за старого иль хромого?
— И такое бывает! — согласилась княжна. — Потому говорю, что неведомо.
Помолчали.
— У нас в полку летчик женился, — сказал лейтенант. — На девушке из штаба, честной. Скоро погиб. Вдова сразу вышла за другого — баба красивая. Забеременела. Летчик этот тоже погиб. Вдова, не медля, вытравила плод, у нас это называется абортом, теперь ищет нового мужа. На меня поглядывает. Может, жениться? Сколько проживу с ней, не знаю, зато в законном браке!
Глаза княжны побелели от ярости. Она хлестнула коня и ускакала. «Поговорили!» — плюнул лейтенант. Богданов злился. Он сказал правду. Светочка действительно строила глазки — не ему одному. Красивая баба, но летчики сторонились. На танцах Свету не приглашали. Не только потому, что осуждали. Летчики — народ суеверный. Никому не хотелось в мужья–покойники. Холостяки в их полку мечтали жениться — после победы. На войне не хотели. Вчера друг не вернулся с задания, сегодня другой, завтра твоя очередь… На войне живут одним днем. Уцелел сегодня — повезло! Выпей, закуси, обними женщину… Не один Богданов жил по таким правилам. Многие в полку искали любви — быстрой и беззаботной. Богданов крутил романы с опытными женщинами, девчонкам судьбу не ломал. Они–то напрашивались, но лейтенант оставался глух. Девчонки наверняка уцелеют в войне, им после замуж выходить. Мужик станет носом крутить — не была ли ППЖ? — вот она и докажет. Это сейчас она говорит, что ни на что не претендует. Какое у нее соображение в восемнадцать? Потом начнутся слезы и попытки повеситься. В полку случалось. Следующий этап — партийное или комсомольское собрание, обсуждение аморального поведения офицера. Вынужденная женитьба, уродливая семья, в которой один не забудет, как его женили, а вторая — как хотели бросить.
Здесь ситуация была иной, он не знал, как себя вести. Злился. Беда была в том, что Евпраксия Богданову нравилась, даже очень. Девичья краса сочеталась в ней с мужеством воина. О такой жене Богданов мечтал. Не просто любовница и мать детей, но еще товарищ и друг — надежный и верный до гроба. Проша будет такой, это ясно. Ну и что? Жениться? Тогда оставайся здесь! Привезти княжну в Советский Союз — безумие. К князьям в СССР отношение известное. Ему штрафбат, ей — лагерь. Он–то выберется, она пропадет. Если даже схитрить, раздобыть документы, не приживется. Княжна не станет жить в коммуналке, стирать ему кальсоны. Его мир чужд ей. Ему трудно привыкнуть к миру ее. Как быть?
Из ворот вылетел всадник. Кто–то скакал к Богданову. Лейтенант присмотрелся — Данило. Сотник мчался галопом. Осадил коня вплотную, едва не сбив с ног мышастого. Лицо у Данилы было туча–тучей.
— Пошто княжну обидел! — спросил грозно. — Пошто плачет?
— Шел бы ты! — посоветовал лейтенант. — К блядям своим!..
Данило схватился за меч, лейтенант — за «ТТ». Минуту буравили один другого грозными взглядами.
— Ты вернул нам Сборск, — сказал Данило, — помог люду, за то тебе честь и слава! Но княжну тебе не спущу.
— Давай! — предложил Богданов.
— Ты чародей, убиваешь колдовством. Я хочу честного боя.
— На чем?
— На мечах!
— Сроду не держал в руках. На кулаках?
— Идет! — согласился Данило. — Где?
— Отъедем! — предложил Богданов.
На широком пляже за кустами они слезли с коней, сняли пояса. Богданов принял боксерскую стойку. Злость кипела в нем, как вода в котле. Ох, и врежет! В тринадцатом веке не учат боксу…
Стойка спасла. Богданов успел закрыться, но от удара заныла рука. Богданов уклонился от второго, поднырнул под третий. Данила бил легко, стремительно, его кулаки летели, как ядра, и были не менее опасны. «Тебя б на чемпионат Москвы! — думал Богданов, отплясывая на песке. — Самородок–полутяж! Кто их здесь учит?…»
Скоро стало не до размышлений. Данило наседал, Богданов гнулся. Кулак сотника засветил ему в скулу — хорошо, что по касательной. Плечи гудели — по ним прошлись от души. Один такой удар в челюсть или по корпусу — и все! У них побежденных вроде прирезают… От прыжков в вязком песке Богданов стал уставать. Тренироваться на войне некогда, пилотская кабина — не ринг. К тому же полдня работал… Дыхание у лейтенанта сбилось, он двигался все тяжелее. Данило, заметив, воодушевился и ринулся добивать. Широко размахнулся, чтоб наверняка, и поспешил. Богданов прошел прямым в подбородок…
Удар был не сильным, но ошеломил сотника. Руки его упали. Богданов не стал ждать второго шанса. Врезал по корпусу, затем — в челюсть. Данило качнулся и упал на спину. Лейтенант сплюнул кровь из разбитой губы, присел рядом. Данило лежал, бессмысленным взором глядя в небо. Затем задвигался, напрягся и тоже сел. Это далось ему с трудом. Лицо сотника побелело, он тяжело дышал.
— Мир? — предложил Богданов.
Сотник покачал головой.
— Устал я от вас! — сказал Богданов. — Обязательно до смерти?
— Она плакала! — сказал Данило. — Из–за тебя!
— Хочешь, скажу, отчего? Княжна желает меня в мужья. Я не согласился, она расстроилась. Но это поправимо, могу передумать. Княжна перестанет плакать, начнет улыбаться. Устроит?
Данило глянул исподлобья:
— Женишься на ней — зарежу!
— Никак не угодить! — вздохнул Богданов. — Как не поверни — все плохо! Не хочешь жениться — зарежут, женишься — тем более. Очень умно. Раскинь мозгами! Что сделает княжна с убийцей мужа? В мужья позовет? Мне почему–то кажется, что казнит. Или вышибет из Сборска навечно. Сама останется одна. Было два защитника — теперь ни одного. Приходи, кто хочет, и делай с ней, что хочешь… Придет! Какой–нибудь Казимир или подобный урод. Этот медлить не будет, возьмет силой. Станет ему ноги мыть и ублажать всяко. Этого добиваешься?
— Что делать? — спросил Данило тоскливо.
— Выпить! — сказал Богданов.
— Меду! — предложил Данило.
— Пива! — возразил лейтенант…
* * *
Неёла ворвалась к княжне под вечер.
— Матушка! — завопила с порога. — Там Данило с Богданом!.. Днем, люди видели, подрались, рожи один другому поразбивали! Затем приехали и сели пить. Лаются…
Евпраксия вскочила и побежала за бабой. У трапезной служанка шмыгнула ей за спину. Евпраксия приотворила дверь. Данило с Андреем сидели за столом, уставленным кувшинами и блюдами. Лица обоих раскраснелись. Княжна заметила на скуле Богдана синяк, точно такой же, если не больше, красовался на челюсти сотника. Нижняя губа у богатыря распухла. Княжна хотела войти, но замерла. Говорили о ней!
— Она меня будто не замечает! Словно я не муж смысленный! — жаловался Данило.
— Что сделал, чтоб заметила? — спрашивал Андрей, деловито сдирая шкурку с рыбы. — Как дал знать?
— Смотрел на нее, вздыхал…
— И все?
— Чего более?
— С блядями тоже вздыхаешь?
Княжна неслышно ахнула, прижав руку к груди. К ее удивлению сотник не вспылил. Покачал головой.
— Вот! — продолжил Андрей. — Тем, небось, любушка–лапушка, драгоценная и яхонтовая, а Проше — одни взгляды! Догадайся, мол, сама…
— Так она княжна!
— А княжна не женщина? Не человек? Она живая, слова ласкового хочет. Скажи!..
— Разгневается!
— Это с чего?
— Как посмел!
— На любовь не обижаются. Если и разгневается — повинишься!
— Как?
— Не знаешь?
— Скажу ей, — вдохновился Данило, — что для нее на все готов! Велит со стены спрыгнуть — спрыгну! Велит в прорубь нырнуть — нырну!
— А если без членовредительства? Со стены спрыгнешь — шею свернешь! В прорубь бросишься — утопнешь! Зачем княжне твой хладный труп? Или, что того хуже, — калека с переломанными ногами?
— Как быть? — пригорюнился Данило.
— Ну… — Андрей помахал в воздухе рыбиной. — Пади у ног ее, вопия: «Виноват пред тобой, княжна моя светлая! Топчи меня ноженьками белыми!..»
— Обидится! — сказал Данило. — За ноженьки белые…
— Они у нее черные?
Евпраксия подавила готовый вырваться крик. Услышат! Данило задумался, затем вздохнул:
— Не знаю, не видел…
— Оставим расцветку! — согласился Андрей и продолжил, не забывая про рыбину. — Найдем пристойный эпитет. Например, сильные. Или крепкие…
— Крепкие лучше! — воодушевился Данило.
— Значит, топчи меня ноженьками крепкими, бей ручкой лилейною, от тебя любую муку снесу!..
Евпраксия решительно шагнула в трапезную. Безобразие следовало прекратить. Им дай волю — всю обговорят! С головы до ног! Вернее, снизу доверху! Увидев княжну, парочка вскочила. Андрей бросил рыбину и вытер руки.
— Ноженьки у меня белые! — сказала княжна. — Я их в бане мою. Сором вам девицу обсуждать! Охальники!
Данило плюхнулся на пол.
— Топчи меня, княжна моя светлая! Ноженьками крепкими, белыми! От тебя любую муку снесу! — вопил он, пьяно всхлипывая.
Евпраксия растерянно глянула на Андрея. Тот икнул.
— Просит человек! Уважь!
Евпраксия коснулась носком спины сотника. Тот завопил еще громче. Рассердившись, княжна вскочила ему на спину и прошлась от крестца до лопаток. Данило умолк.
— Вставай! — велела княжна, спрыгивая.
Данило поднялся на ноги. Он покачивался, счастливо улыбаясь.
— Поди вон!
Сотник убежал, Андрей остался.
— Ты! — велела княжна, указывая на пол.
— Щекотки боюсь! — ухмыльнулся богатырь.
Евпраксия шагнула ближе, он продолжал скалить зубы.
— Это тебе за ноженьки белые! — сказала Евпраксия, отвешивая ему затрещину. — Это за ручку лилейную! Это…
Он перехватил руку. Подмигнул и чмокнул сжатый кулачок. Ушел. Княжна сердито смотрела вслед. Охальник! Сквернослов! Пьяница… Кого в мужья пожелала? Тьфу!
Он не оглянулся. Не вернулся, чтоб произнести слова, им же придуманные. Не пал ниц, даже на колени не встал. Не повинился. Ушел… Трепло на торгу! Идол! Смерд крылатый! Богдан… Откуда взялся на мою голову, солнышко ясное?… Зачем так сердце томишь?…
Глава 11
Данило наладился в объезд земель Сборска — протяженный и долгий. Предстояло уяснить, чего стоило весям короткое, но лихое управление орденского ставленника, оценить виды на урожай; кому нужно, помочь, кого следует, наказать. В дни правления Казимира смерды из ближних весей разбежались по лесам, где срубили временное жилье (на одну такую стоянку и натолкнулся Богданов в первый день по прилету). Предстояло людей собрать или хотя бы дать знать: лихая година прошла, в поле урожай зреет… Данило, помимо прочего, собирался посетить свои веси — давно не заезжал. Некогда было…
Богданова в поход никто не тащил, вызвался сам. В Сборске сидеть было скучно, а свете последних событий — и не желательно. Лейтенант хотел узнать землю, на которой предстояло жить и воевать. Присутствовал и личный интерес. Два женских облика не давали ему покоя ночами. Один из двоих следовало вытряхнуть из головы, еще лучше — оба сразу.
Отправлялись надолго, готовились основательно. Кони, оружие, провиант на первое время — дальше кормить будут в весях, запасная одежда… Седлали коней, увязывали торока. Богданов брал «ДТ» с двумя дисками. У Лисиковой оставался «шкас», да и самолет с бомбами — в случае чего отобьются. Богданов наказал Конраду защищать княжну и штурмана, не щадя живота.
— Почему не пускают роту в Сборск? — пожаловался капитан. — Кто же обороняет город за стенами?
— Конрад! — сказал Богданов. — Еще недавно вы были врагами. Да и сейчас не друзья. Временщики. Все знают: скоро уйдете. Если б ты пустил корни…
— Это как? — спросил наемник.
— Остался, женился на русской… Хоть бы на Ульяне! Баба хоть куда, жизнь вам спасла. Не заступись тогда на площади, положил бы вас, как траву в поле.
«Сам–то корни пускать не спешишь!» — подумал Конрад, но промолчал.
Провожать маленький отряд (Данило брал с собой пять кметов) вышла княжна и штурман. Лисикова одела новую, вышитую рубаху, воткнула в волосы резной костяной гребешок, в русую косу вплела красную ленту. Да и саму косу не обернула вокруг головы, а перебросила на грудь. На шее появились бусы. Разбор текстов в лавке Путилы, как понял Богданов, прошел плодотворно. Смотрелась штурман мило. С тех пор, как Аня сменила военную форму на женское платье, она хорошела день ото дня. Обильная еда и вынужденное безделье давали знать: щеки штурмана округлились, покрылись здоровым румянцем.
Сопровождать пилота Лисикова не просилась, а просилась бы, не взяли. Верхом Аня ездила, как медведь на велосипеде — неуклюже и под присмотром. Прощание не затянулось — не на войну.
Отряд ускакал, в Сборске потекла размеренная жизнь. Евпраксия от скуки сошлась с крестницей. Аня пришла к ней первой. Она мучилась с Псалтырем, Ульяна по неграмотности помочь не могла. Княжна согласилась неохотно. Христианский долг велит просветить чадо о вере Христовой, куда денешься? Скоро, однако, Евпраксия увлеклась. Прежде ей не приходилось кого–либо наставлять, это было ново, к тому же ученица попалась смышленая. На первых порах они плохо понимали друг друга — язык хоть и русский, да у каждого свой. Потихоньку освоили. Главным образом Аня. В церковнославянском языке меньше слов, к тому же корни многих знакомые. Зато букв много.
— Зачем, — удивлялась Аня, — эти юсы большой и малый, фита, ижица, ер?
— Чтоб читать правильно, — пояснила княжна.
— У нас их нет, но читаем!
— Ваш язык некрасивый! — сказала Евпраксия. — Сухой!
Аня насупилась и вдруг продекламировала:
Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам бог любимой быть другим.
Княжна слушала, потрясенная, перевод не понадобился.
— Отчего так? — спросила, придя в себя. — Он не решился признаться?
— Не неведомо, — ответила Аня. — Может, не решился. Может, признался, но она отвергла.
— Кто это сочинил?
— Александр Сергеевич Пушкин.
— Князь?
— Боярин, по–вашему.
— Хорош собой?
— Не очень. Росту маленького, не богатый.
— Глупая! — сказала Евпраксия. — Что богатство? Если б мне так сказали!..
Аня вздохнула в знак солидарности.
— Прочти еще что–нибудь! — попросила Евпраксия.
Аня не заставила себя упрашивать. Стихов она помнила много и не только из курса школьной программы. В запасном полку она выменяла положенный ей по норме довольствия табак (несколько пачек моршанской махорки) на томик Есенина. За махорку можно было и сахар выменять, но Есенина хотелось сильней. На фронте за книгу ей предлагали шоколад и американскую тушенку, Аня не отдала. В нелетную погоду, когда работы не было, и оружейницы скучали в землянках, Аня доставала книгу. Подруги просили почитать вслух. Аня не отказывала. Скоро она знала стихи наизусть.
— Никогда я не был на Босфоре… — начала Аня.
Читала она долго. Евпраксия слушала не перебивая, только иногда спрашивала про непонятное. Аня объясняла. Псалтырь был отложен в сторонку. С того дня между крестной матерью и ее нечаянно приобретенной дочерью возникла и стала крепнуть симпатия. Княжна расспрашивала о войне, устройстве страны, откуда прилетели гости, жизни людей. Слушая, качала головой. Теперь она понимала Андрея. Жить в такой бедности! В Сборске последний кмет зажиточней! В неурожайный год люди, случается, сидят без хлеба, но не голодают! Не уродил хлеб — будет репа, нет репы — варят просо. В реке полно рыбы, в лесах — дичи. У каждого смерда — корова и не одна, в загонах хрюкают свиньи. На лугах полно травы, в лесах — желудей, полгода свиньи кормятся сами, а с наступлением морозов идут под нож. В Сборске Анна впервые вкусила печеного поросенка, а ведь это самое дешевое мясо! Дикий кабан дороже. Его добыть надо, это само под ногами бегает. Андрей соромится об этом рассказывать, что и понятно. Кому радостно сознавать, что ты бедный? Боярин Пушкин тоже робел, а после в стихах жалился. Эх, мужи смысленные, что вы понимаете в женской душе? Отчего такие робкие? Перед тобой целое княжество, бери и владей! Нет же, отгородился…
Со слов Анны выходило, Андрей — лучший воин в полку. Его все почитают и любят. Начальство его привечает и одаряет наградами. Для Анны большая честь летать с Андреем. Кто б сомневался! Княжна осторожно завела речь о женщинах. Анна смутилась. Евпраксия поняла: этой стороной жизни богатыря Анна не гордится. Княжна не отступила.
— Есть у него одна, — призналась Анна. — Клавой зовут… Блюда в столовой подает.
— Пригожая?
— Очень.
— Андрей жениться собирается?
— Что ты! На этой…
— Так пригожая!
— Распутная! На таких не женятся. Хотя они надеются.
«Еще б не надеялись!» — усмехнулась княжна.
— У командира полка была одна, — сказала Анна. — Порядочная женщина, не распутница, очень замуж за него хотела, потому уступила. Ждала, а он замуж не предлагает. Переживала. Ей кто–то сказал: мужчину можно присушить, добавив ему в питье женскую кровь. Ну, эту…
Княжна покраснела. Бесстыдница!
— Она так и сделала, — продолжила Анна. — После чего поделилась с подругами. Те стали болтать, весь полк узнал. Командиру донесли…
— А он?
— Схватил официантку и повез на мост!
— Зачем?
— Топить!
— Утопил?
— Одумался…
— Зря! — сказала княжна. — Следовало!
— Его б судили и дали штрафбат. А так перевели официантку в другой полк — и все!
Княжна осуждающе покачала головой. За чародейство не топить — жечь надо!
— Она его очень любила! — сказала Анна.
— А ты? — спросила княжна. — Есть кто?
Анна рассказала про Мишу. Его образ за последнее время потускнел, почти изгладился из памяти, но, вспоминая, Анна воодушевилась. Евпраксия слушала сочувственно.
— В Сборске много вдов и невест, чьи женихи сгинули, — сказала по окончанию рассказа. — Не все остаются вековать, кому–то и случается счастье. Может, и найдешь…
Княжна кривила душой. Крестная дочь выглядела не гожей. Мала, худа, хозяйство вести не умеет… Одежу — и ту себе не сошьет! Евпраксия вызвалась дочь просветить. Это было проще, чем Псалтыри. Анна познавала, как прядут лен и шерсть, ткут полотно и валяют сукно. Они ходили по кладовым и поварням, заглядывали в ледник и сараи, птичники и конюшни. Анна совершенно не понимала в лошадях, даже боялась их. Евпраксия взялась обучить ее верховой езде. Скоро Аня скакала вокруг Сборска, все еще подпрыгивая в седле, но зато без опаски. Нередко к ней присоединялась княжна. О чем бы они не говорили, разговор неизбежно сворачивал на Андрея. Вначале Анна рассказывала охотно, затем стала хмуриться. Евпраксия не замечала. Ловила каждое слово, упивалась подробностями…
Сам Андрей в это время в составе маленького отряда скакал от веси к веси. Встречали их радостно, особенно с тех пор, как вперед побежал слух: с Данилой едет сам Богдан! Избы, где они обедали, окружал народ, люди толпились во дворах и у плетней, заглядывали в двери и окна. Бабы подносили Андрею детей. Он привычно трогал теплые лобики, осенял крестным знамением (научился!), после чего вперед выходил Данило. Разговор со смердами нередко затягивался. Сотник решал хозяйственные дела, отдавал распоряжения, вершил суд. В последних случаях вел себя неуверенно, настороженно поглядывая на Андрея. Богданов поначалу дивился, но потом понял: Данило превышает полномочия. Право суда принадлежит князю. Однако судил сотник здраво, о чем Богданов ему и сказал.
— Просит люд! — сказал Данило, смущаясь. — Что делать? Когда еще князь будет?
В одной веси суда попросил смерд с широким, хитрым лицом. Звали его Кочет.
— Сына у меня свели! — жаловался Кочет. — Вели вернуть!
Данило велел привести сына. Тот пришел не один. Рядом семенила, придерживая выпиравший живот, худенькая женщина в простенькой рубахе. Лепко, как звали сына смерда, замер перед сотником, глядя исподлобья. Женщина встала рядом и взяла Лепко за руку.
— Вот она и свела! — торжественно указал Кочет. — Единственный сын! Я о свадьбе сговорился, приданое приготовили, а он к ней сбежал! Добром просил, грозил — не ворочается!
— Пошто батьку не слушаешь? — спросил Данило.
— Он мне косую нашел! — возразил Лепко. — Не буду с ней жить! Мне Сладка люба!
— Подумаешь, косая! — возмутился Кочет. — С лица воду не пить! Остальное гожее. За ней коня дают, справного! Кого ты выбрал? Сироту, голь перекатную!
— Мне Сладка по сердцу! — насупился Лепко. — С ней останусь! Дите у нас будет!
— Видишь! — повернулся Кочет к сотнику. — Вели ему, господин!
«Задачка!» — подумал Богданов.
— Если б дали за Сладкой коня, взял бы снохой? — спросил Данило.
— Девка она работящая и на лицо гожая, — сказал Кочет, — хаять не буду, но как смерду без коня? Моего зимой волки задрали, другого купить — гривна серебра! Где взять? Землю я волами вспашу, но ни лесу привезти, ни в Сборск на торг съездить… Конь нужен! Кто мне его даст?
Во дворе, где шел суд, повисло молчание.
— Я дам! — сказал вдруг Богданов.
Кочет от удивления раскрыл рот.
— Такой сгодится? — лейтенант указал на мышастого.
Кочет, забыв сына, бросился к жеребчику. Заглянул в рот, пощупал бабки, обошел кругом.
— Молодой конь, справный! — заключил в завершение осмотра. — Такого возьму! Еще б сироте на обзаведенье…
— А плетей? — спросил Данило, вставая.
Кочет отшатнулся.
— Погоди! — остановил его Богданов. Вытряхнул из кошеля серебряные пфенниги и высыпал в руку Кочета. — Хватит?
— Спаси тебя Бог! — поклонился смерд.
— Справишь свадьбу, как положено, — сказал Данило, — за конем в Сборск приедешь, через неделю, сейчас Богдану надобен. Гляди, сноху работой не нагружай! Внука тебе носит!
Кочет поклонился. Сладка метнулась в ноги Богданову, тот еле успел подхватить.
— Ты что, дура! — шепнул на ухо. — Дите потеряешь!
— Спаси тебя Бог, добрый человек! — всхлипнула Сладка. — Сироту пожалел…
Богданов укоризненно посмотрел на Лепко. Тот подскочил и забрал Сладку. Они ушли, все так же держась за руки, женщина несколько раз оглянулась. Смерды разошлись.
— Прости, что встрял! — сказал Богданов Даниле.
— Правильно сделал! — ответил сотник. — Я сам хотел пожаловать, но одумался. Одной дашь — завтра толпа набежит! Сколько таких сирот! Всем коней не наберешь… Ты богатырь — к тебе не побегут. Побоятся… Как ты без коня?
— Добуду! — махнул рукой Богданов. Он не подозревал, что случится это уже завтра.
… В дверь постучали на рассвете.
— Заборье горит! — прокричал взволнованный кмет. — Отрок прибежал — чудь налетела!
— Седлай коней! — распорядился Данило, хватая пояс с мечом. — Подымай смердов! Пусть возьмут рогатины!..
Не прошло и получаса, как маленький отряд выступил поход. Отрок из Заборья бежал впереди, показывая путь. Вслед конным поспешали мужчины с рогатинами, некоторые прихватили луки. Лесная тропа была узкой — едва проехать двоим, но отряд не растягивался. До Заборья оказалось верст пять — доехали быстро. На опушке Данило велел остановиться, сам осторожно выглянул из–за кустов.
…Весь догорала. Несколько десятков конных суетились у околицы, выстраивая в цепочку телеги, груженные добром. У телег толпились женщины и дети.
— Пограбили, ополонились! — сказал Данило подъехавшему лейтенанту. — К себе потянутся.
— Весь зачем жгли? — удивился Богданов.
— Немцы научили. Им радость, когда земли русские пустошат.
— Ударим? — спросил лейтенант.
— Их три десятка, нас — вдвое менее. И только семеро в броне. Не справимся.
— А это зачем? — Богданов показал пулемет.
— Там бабы и детишки! — возразил Данило, уже знакомый с действием «ДТ». — Пуля не разбирает.
— Зачем им пленные? — спросил Богданов.
— В рабы продадут, или себе служить оставят. Кого–то в жертву идолам своим принесут. Поганцы! — Данило сплюнул.
— А если выманить гадов?
Данило посмотрел на него:
— Как?
— Выскочить на коне, показаться! Увидят, что один — пустятся догонять! Вот тогда их…
— Это кметы Жидяты за тобою скакали! — возразил Данило. — Чудь не побежит. Заложится за возами и вышлет разведку. Увидят нас, порежут полон и рассыплются по лесу. У них кони малые, но добрые, любым болотом пройдут. Не поймаем!
— Что предлагаешь?
— Телега тропой не пройдет, дорогой двинутся. Здесь она одна. На ней переймем!
Маленький отряд двинулся вдоль опушки. После блужданий по чащобе, вышли к широкому лугу. Край его упирался в берег реки, второй подступал к лесу. Посреди, параллельно берегу, луг прорезала дорога — узкая, но накатанная.
— Через две версты на реке брод, а на том берегу — Ливония, — объяснил Данило. — Перейдут реку — и все!
— Встретим здесь? — спросил Богданов.
— Далеко до дороги! — возразил Данило. — Пока доскачем из леса, успеют встать за возы и натянуть луки. Самострелов у них нет, это не немцы, но из луков стреляют метко. Надо в лесу.
— В лесу с пулеметом плохо! Попрячутся за деревьями, начнут стрелять. Много людей потеряем. Надо в поле. Там не спрячутся!
— Как дело мыслишь?
Богданов рассказал. Данило слушая, качал головой.
— Храбрый ты человек, Богдан, но больно опасно! Убьют тебя, что княжне скажу? Не простит она мне! Скажет: сам тебя под смерть подвел! В лесу переймем!
— А ежели не выйдет! Ежели пробьются к броду? Уйдут, а после вернутся. Не каждый раз мы рядом. Сколько еще весей сожгут! Надо врезать так, чтоб дорогу забыли!
Данило неохотно согласился.
…Солнце поднялось над верхушками сосен, когда обоз вышел на луг. Два десятка конных разбойников ехали впереди, остальные скакали по сторонам, сторожа полон. Позади обоза под присмотром нескольких всадников гнали коров и овец. Люди шли пешком — на телегах везли добычу. Матери несли грудных детей, те, что постарше, цеплялись за подолы. Руки мужчин были связаны за спиной, почти у всех окровавлены лица — отбивались. Рубахи на женщинах порваны — хищники насладились добычей. Богданов, разглядев, скрипнул зубами. Однако взял себя в руки — не до того! Он внимательно рассмотрел разбойников. Одеты не богато, кольчуги едва на каждом втором, оружие — копья, ножи и дубины. Мечи не у всех, да и те короткие. Только у предводителя, ехавшего впереди, имелась сабля в богатых ножнах. Будь у Данилы не пять, а пятнадцать кметов, справился бы за раз, понял Богданов. Он снял «ДТ» с предохранителя и оттянул рукоятку перезаряжания. Пора…
Вожак разбойников, увидев на дороге человека, натянул поводья. Конь встал, следом стали кони спутников. Вожак поднес руку ко лбу. Дорога, которой шел человек, спускалась от леса к лугу, приходилось смотреть снизу, к тому же против солнца. Однако незнакомца вожак разглядел. Тот был одет в рубаху, порты и сапоги; из оружия — нож на поясе. Сумка через плечо и какая–то палка в руке. Незнакомец не опирался на нее, просто нес в руке. Судя по вытянувшейся руке, палка была тяжелой.
Человек не выглядел угрозой, но вожака нечто смущало. Поразмышляв, он понял: человек не боится! Он спокойно шел навстречу, будто дорога была пустой. А ведь наверняка видел отряд! Вожак настороженно оглянулся, но ничего подозрительного не заметил. Трава на лугу не смята — никто по ней не ходил и не скакал. На дороге нет следов конских копыт и отпечатков подошв многочисленных ног. И все же обстановка выглядела странной. Вожак заволновался.
Незнакомец тем временем подошел совсем близко и остановился. Казалось, он только что рассмотрел отряд. Человек свернул с дороги и пошел лугом, будто заходя отряду во фланг или же удаляясь от него. Вожак решил, что второе. Узнаем, кого боги принесли!
Вожак подобрал поводья, но незнакомец вдруг остановился, вскинул палку к плечу.
— Ну что, разбойнички! — услышал вожак звонкий голос. — Слыхали про кинжальный огонь? Нет? Сейчас покажу!
Более вожак ничего не услышал. Длинная очередь, пущенная почти в упор, смела с коней воинов передового отряда. Диск «ДТ» зарядили из ленты «шкаса» — каждый третий патрон с трассирующей пулей. Они прочерчивали в воздухе огненные следы и гасли в телах людей и коней. Разбойники падали с седел, кони вставали на дыбы, ржали… Гром пулемета, крики людей и коней превратили луг в хаос. Уцелевшие разбойники, застыли, ничего не понимая. Они глядели на приближавшегося грозного мстителя, не зная, что предпринять. Богданов тем временем шел им навстречу, сбивая разбойников наземь короткими очередями, словно ворон со столбов. В этот миг налетел Данило с кметами; смерды прибежали следом. Разбойников рубили саблями, кололи рогатинами, стаскивали с коней и резали ножами. Никто не успел натянуть лук или поднять палицу, почти никто не сумел дать отпор. Трое разбойников, гнавших стадо, опомнились и кинулись в реку. Они плыли, цепляясь за поводья, с ужасом оглядываясь назад. Богданов, перезарядив «ДТ», встал на берегу и дал три короткие очереди…
— Жаль, кони уплыли! — сказал Данило, подходя.
— Другие остались! — успокоил лейтенант.
Коней и вправду уцелел табун — два десятка. Их собрали и отогнали в сторону. Воспользовавшись моментом, полоненные женщины вытащили ножи убитых разбойников и пошли вдоль обоза, разглядывая тела. Если кто–то из поверженных хищников шевелился или стонал, резали — молча и беспощадно. Втыкали лезвия в грудь, перехватывали горла, некоторым выкалывали глаза — живым и мертвым. Богданов смотрел молча — приходилось видеть. Как–то задержался у партизан и стал свидетелем казни. Партизанский трибунал приговорил полицая к расстрелу. Осужденного повели вдоль деревни. Из хат стали выбегать бабы с ухватами в руках. Они били полицая наотмашь и со всей силой — много беды натворил гад. Не вмешайся партизаны, забили бы насмерть еще до расстрела…
Спохватившись, Данило велел развязать пленных смердов. Те громко сожалели, что женщины их опередили. Некоторые все же попинали мертвых, а один, разыскав среди трупов обидчика, вскочил разбойнику на грудь и стал прыгать. Кровь фонтанчиком била из перерезанного горла…
Из рассказов пленных стала ясной картина налета. Шайка напала на весь незадолго перед рассветом. Сторож или спал, или был сразу убит — в било он не ударил. Семь изб веси окружили и разом вынесли двери. Мужчин, схватившихся за ножи, убили, но большинство оглушили и связали. Затем последовал грабеж и насилие.
Успокоившись, люди из сожженной веси обобрали мертвых — тех, кем побрезговали кметы. Сняли все. Голые трупы стащили в сторону. Мужики собирались назавтра развесить их по деревьям. С того берега заметят и проникнутся. Вдругорядь подумают… Данило принес Богданову кожаный кошель.
— У вожака был, — сказал, отдавая. — Это старый Тыну. Не первый раз к нам приходит, давно ловлю. Хитрый сволочь: наскочит — и сразу к себе! Теперь все, отбегался… Что с конями сделаешь?
Богданов оглянулся. Табун уже разобрали. Каждый из кметов держал повод одной или даже двух лошадей, десяток сторожили в сторонке.
— Твои! — подтвердил Данило. — Тех, что впереди ехали. Половину прирезать пришлось — крепко раненые, остальные годятся.
— Обещал коня Кочету! — напомнил Богданов.
— Скажи Лепко, пусть выберет. Жеребца Тыну не отдавай. В Сборске за него гривну дадут, а в Плескове — две. Добрый конь!
— Возьму его и оставлю мышастого! — решил Богданов. — Остальных пусть разграбленная весь забирает. Им нужней!..
— Правильно! — сказал сотник. — Продадут половину, за серебро новые избы срубят. Мигом! Добрый ты человек, Богдан!
Данило объявил жителям веси о подарке, лейтенанту пришлось вскочить в седло — зацеловали бы!
Отправив смердов по домам, маленький отряд двинулся в Сборск. Нападение чуди встревожило Данилу, он решил вернуться раньше. К Сборску доскакали к вечеру. У каждого теперь имелась заводная лошадь с седлом, пересаживались на ходу. Данило выслал вперед гонца — сообщить о приезде, позаботиться о столе и бане. Гонец оказался резвым. Едва Сборск показался вдали, как навстречу устремился всадник.
— Кто это? — удивился Данило. — Маленький кто–то. Отрок?
Оказалось, Лисикова. На прогулке встретила гонца и, расспросив, ринулась навстречу. Лейтенант, поздоровавшись, с удовольствием смотрел на раскрасневшееся, загорелое лицо штурмана.
— Все ли в Сборске мирно? — спросил Лисикову Данило. — Все ли здоровы?
Анна заверила, что все именно так, и подъехала к лейтенанту.
— Славно скачешь! — одобрил Богданов. — Давно научилась?
— Княжна помогла! — сказала Аня и оглянулась. — Можно с вами наедине?
Богданов натянул поводья, подождал, пока отряд проедет.
— Что случилось?
— Княжна! — сказала Анна, кусая губы. — Только о вас и говорит! Думаю, влюбилась!
— Показалось!
— Я не слепая! Постоянно про вас спрашивает!
— Рассказала?
Лисикова покраснела и потупилась. Богданов вздохнул.
— Тебя учили хранить военную тайну?
— Так она военную не выведывала! — стала оправдываться штурман. — Про вас лично!
— Деловые и моральные качества офицеров также составляют военную тайну! — сказал Богданов. — Лучше б про себя рассказала!
— Про меня ей неинтересно…
— Замнем! — предложил Богданов. — Поздно дитя воспитывать, когда вдоль кровати лежит… Заглянем в суть. Предположим, она влюбилась…
— А вы?
— Аня! — укорил Богданов. — Личная жизнь командира не подлежит обсуждению.
— Подлежит! — возразила Лисикова. — Очень даже подлежит!
— Почему?
— Будете на ней жениться?
— Тебе важно знать?
— Да! — сказала Аня. — Очень!
— Почему?
— Вы не сможете забрать ее с собой! Советской стране княжны не нужны. Что она станет делать?
— Назначим начпродом! Кормят здесь замечательно!
— Товарищ лейтенант! — нахмурилась Аня. — Давайте серьезно. Вы не сможете забрать ее с собой, значит, останетесь здесь. Это дезертирство!
«М–да! — подумал Богданов. — Не зря к Гайворонскому бегала!»
— Товарищ сержант! — сказал он торжественно. — Заверяю: ни на княжне, ни на Неёле, ни на Ульяне, а также других женщинах Сборска жениться не планирую!
— Правда?! — просияла она.
Радость ее была настолько искренней, что Богданов забыл о Гайворонском.
— Расскажи, чем занимались! — сказал, трогая коня. — Кроме обсуждения командира, конечно…
Аня пристроилась рядом и заговорила. «Совсем дитя! — думал лейтенант, слушая ее щебет. — Ленточку купила — радость, сапожки подарили — счастье… Тем не менее, в армию — добровольцем, в самолет сесть — рапорты… Штурманы на По–2 гибнут часто, а она к начальству ходила: пустите! Под пули и осколки… Ну и что? Получила свой осколок! Теперь снова на фронт? Другая бы радовалась нечаянному отпуску… Сколько их, мальчиков и девочек, уже похоронили! Куда вы рветесь?!. Без вас войну выиграют!..»
Богданов поразмыслил и заключил: без таких все ж не выиграть. Вздохнул. Аня глянула настороженно, Богданов ободряюще кивнул: все в порядке. Она продолжила рассказ. Лейтенант смотрел на нее искоса. Почему–то вспомнилось: они в воздухе, Аня стоит на крыле, вцепившись в расчалки, а он бросает на нее торопливые взгляды, моля бога, чтоб не сорвалась. Потом, на земле, он расцепляет ее побелевшие пальцы и несет к санитарной машине…
«Стоп! — оборвал себя Богданов. — Об этом не надо!»
Они подъехали к Сборску. Данило с кметами стояли у ворот, о чем–то разговаривая. Лейтенант присмотрелся — княжна! Богданов спрыгнул на землю, подошел. Лицо Евпраксии было встревоженным.
— Из Плескова прискакал гонец, — сказала она, увидев Богданова. — Довмонт требует нас на суд: всех и немедленно!..
Глава 12
Довмонт вошел в сени, слегка прихрамывая. Князь оправился от долгой хвори, однако нога побаливала. Не глядя по сторонам, Довмонт прошел к стулу с высокой спинкой, сел и только затем обвел взглядом собрание. Под хмурым взором притихли и вытянулись ближние бояре, строже стали лица кметов и слуг. Повинуясь властному знаку, подошли и стали за стулом сыновья, игумен Иосаф и вечевой дьяк. Довмонт кивнул, дьяк вышел вперед, развернул свиток и стал читать. Довмонт не слушал, князем владело раздражение. Месяц как изгнали сборского посадника, а он узнает об этом третьего дня! Понятно, что сборская княжна не спешила хвалиться, но сыновья–то, сыновья не сказали… Послушали мать, пожалели хворого отца. Он еще не в гробу!..
Дьяк закончил читать. Довмонт жестом подозвал Казимира. Литвин приблизился и слегка охрипшим голосом начал обвинение. Довмонт не вникал в слова, более наблюдая за лицом крестника. Казимир явно волновался, сбивался, делал паузы. «Не договаривает! — понял Довмонт. — Что ж там было?…»
Довмонт выслушал Казимира третьего дня и тогда же почувствовал мутность истории. Сотня кметов захватила укрепленный Сборск? Как? Крестник лепетал о дьявольской птице, мечущей огонь с неба, о Евпраксии, заключившей сделку с дьяволом, Довмонт не верил. Тридцать третий год он правил в Плескове, бывал в десятках походов, но нигде и никогда не видел дьявола. Казимир что–то скрывал. Где он обретался после захвата Сборска? Почему сразу не прибежал? Крестник уверял: было соромно, отправился в Литву в надежде собрать войско и вернуть Сборск самому. Не получилось… Выглядело правдоподобно, но что–то не вязалось, не нравился Довмонту этот рассказ. Но более гневило князя другое. У него под боком, на расстоянии дневного перехода, случилась кровавая свара за власть. Погибла по меньшей мере сотня кметов. Сотня! В битве Довмонта с литовским князем Герденей погиб один — Антоний, сын Лочков, брат Смолигов. До сих пор памятно. Другие походы Довмонта случались вовсе без потерь. Речь, конечно, не о битве под Раковором, там щедро полили снег кровью. Так ведь схватились с закованными в латы датчанами и немцами. Здесь же свои убивали своих: секли мечами, били стрелами, вешали на стенах…
Сборская распря будила у Довмонта тяжкие воспоминания. Некогда он, в ту пору удельный князь Нальшенайский, поднял руку на владетеля Литвы. Миндовг забрал у Довмонта жену — единственную и любимую. Она приходилась младшей сестрой жене Миндовга; старшая на смертном одре завещала мужу младшую — чтоб растила ее детей. Миндовг даже не подивился странной просьбе, прямо с похорон и забрал ладушку. Довмонта он не опасался — куда тому против владетеля Литвы! Миндовг ошибся. Литовское войско отправилось на войну с Русью, Довмонт с дружиной под выдуманным предлогом отстал… Миндовг, двое сыновей князя жизнями заплатили за обиду. Но третий сын, который вел войско на Русь, уцелел… Довмонту пришлось грузить на повозки добро, в компании ближних бояр искать защиты в Плескове. Его приняли ласково, поставили князем. Тридцать три года он платит кровью за доверие. Мечом, которым сразил Миндовга, рубит бывших соплеменников и немецких хищников. Безжалостно рубит! Плесков рад, что предпочел иноземного князя русскому. Плесков славит храброго, мудрого и справедливого Довмонта. В церквях возносят молитвы за ревностного строителя храмов и монастырей. Никому нет дела до воспоминаний князя, его тяжких снов. Они приходят только к нему, и в последнее время все чаще. Окровавленные тела на лестницах и переходах — стража Миндовга стояла насмерть, ярость в глазах владетеля Литвы за мгновенье до смертельного удара, перекошенное ужасом лицо жены… Он не тронул ее, но и не забрал. Обесчещенная Миндовгом, она была не нужна. Он не смог бы к ней прикоснуться. Родственники и бояре не позволили бы. Они шли за ним, чтоб отплатить за обиду, а не для того, чтоб вернуть подстилку Миндовга…
В последние годы Довмонт все чаще вспоминал первую жену. Выплывало из памяти юное лицо, большие синие глаза, заплетенные в толстую косу волосы цвета речного песка… Нет ее на свете, Довмонт тридцать лет как женат. Дочь переяславльского князя Димитрия подарила ему сыновей. Мария красива и благочестива, любит мужа и детей, но вспоминается почему–то та, первая…
Князь глянул на Евпраксию. Она слушала Казимира с суровым лицом. Ноздри ее трепетали. «Убила бы, дай ей волю! — понял Довмонт. — За что? Чем так обидел? Сватовством? Кому Казимир помешал? Кого избрала она? Данилу? Чтоб выйти замуж за сотника, положила сотню кметов?» Данило стоял рядом с княжной, Довмонт окинул его тяжелым взором. Если обвинение подтвердится, сотник кончит дни в порубе или на виселице — как вече решит. Евпраксия наденет клобук монашки. Дорого стоила ее любовь, не задумалась о цене. Это у литовской жены Довмонта не было выбора, у княжны был…
Князь перевел взор на спутников княжны. Кроме Данилы перед князем стояли незнакомый Довмонту кмет, высокий, с приятным лицом и чернявый немец в круглой шапочке с перьями. Шапку при появлении князя немец предусмотрительно снял. Чуть далее топталась высокая и крепкая баба, судя по одеже, служанка. Эти–то зачем?
Казимир закончил и сделал шаг в сторону. Довмонт указал на княжну:
— Отвечай!
— Я пришла сюда не отвечать, а обвинять! — возразила Евпраксия.
Брови Довмонта взлетели вверх.
— Кого хочешь обвинить?
— Его! — княжна указала на Казимира. — Убийцу сборского посадника князя Андрея! Предателя, задумавшего передать Сборск немцам!
Собрание загудело. Довмонт поднял руку, устанавливая молчание.
— Это тяжкое обвинение! — сказал тихо, но все услышали. — У тебя есть послухи?
Княжна сделала знак бабе. Та подошла и поклонилась князю.
— Неёла, служанка моя, — пояснила княжна. — Расскажи князю, Неёла!
— После того, как князь сбежал из Сборска, — Неёла показала на Казимира. — Я прибиралась в ложнице, где он жил. Он все бросил, ничего не взял. В его сумке нашла…
— Что?
— Вот! — Евпраксия показала стеклянный флакон в кожаном чехле. — Это смертное зелье! Мы добавили в питье собаке — издохла. Можем и твоей, князь, дать, для поверки. Мой отец умер, как поел с Казимиром с глазу на глаз. Накануне был крепок и не хворал.
Довмонт глянул на крестника.
— Это не мое! — крикнул Казимир. — Сама подбросила! И бабу свою научила!
— Прямо здесь поклянусь, перед владыкой! — сказала Евпраксия. — Неёла тоже.
— А ты поклянешься? — спросил Довмонт у Казимира.
— Да! — облизал тот губы.
Довмонт нахмурился — дело принимало плохой оборот. Если обе стороны поклянутся, как определить виновного? Кто из двоих готов солгать перед Богом? Вчерашний язычник или влюбленная княжна? Оба могут. «Почему Казимир сразу поверил, что в посудине яд? — подумал Довмонт. — Почему не попросил поверки? Княжна могла обмануть. В Сборске трудно найти нужный яд, да и Плескове поискать. На Руси не принято травить князей, здесь их режут — как и в Литве. По ядам немцы мастера…»
— Приведите собаку и сыщите травника! — велел Довмонт.
Ближний кмет рванулся из сеней и скоро явился с псарем. Тот вел на поводке старую суку. Довмонт мысленно одобрил: поняли правильно, доброго пса жаль. Псарь отдал поводок кмету, поставил на пол плошку, налил в нее из фляжки светло–желтой жидкости.
— Мед! — пояснил князю. — Ласка любит! Глазами плохо видит, но чует добре.
Сука и вправду волновалась, тянулась к плошке, натягивая поводок.
Довмонт глянул на княжну. Та вытащила из флакона пробку, плеснула в плошку.
— Отпускай! — велел князь.
Ласка подбежала к плошке и стала жадно лакать. Люди в сенях смотрели на нее с острым любопытством. Сука вылакала плошку до дна, облизала дно и улеглась на пол, примостив голову на лапы. Довмонт глянул на княжну.
— Не торопись, князь! — сказала Евпраксия. — Зелье хитрое.
Протекла минута, другая, пятая… В сени влетел запыхавшийся травник. Долговязый, в длинной рясе с пояском, он с порога поклонился князю. Довмонт сделал знак подойти.
— Что за зелье?
Травник плеснул из флакона в руку, растер жидкость ладонями, понюхал, затем лизнул.
— Добрая трава! — сказал радостно. — Здесь не растет. Издалека привозят. От сердца помогает. Настоять в кипятке и добавить в питье пять капель…
— А ежели больше? — спросил Довмонт. — Плеснуть, не считая?
— Сердце заколотится и станет худо. Молодой, может, и отлежится, а вот старому не встать…
— Глядите! — крикнул кто–то, указывая на суку.
Все повернули головы. Ласка лежала на боку, вытянув лапы. Подбежавший псарь потрогал суку, заглянул пасть.
— Издохла! — объявил громко.
— Твой пес тоже был старым? — спросил Довмонт у княжны. Евпраксия кивнула. Князь глянул на травника: — Что скажешь о посуде?
— Немецкая работа! — сказал травник, вертя в руках флакон. — В Плескове не купишь.
Довмонт глянул на Казимира, тот нервно облизывал губы. Княжна не солгала, понял Довмонт. Она имела право на месть. За смерть отца вырезают род врага. Однако Казимир поклянется, и судить придется княжну.
— Ты говорила о предательстве? — спросил Довмонт Евпраксию. — Поведай!
— Казимир убил моего отца, чтоб передать город ордену.
— Лжа! — отчаянно крикнул литвин.
— Он привел в Сборск роту немецких наемников.
— Я нанял их на свои деньги! Чтоб защищать город!
— Здесь стоит капитан наемников, княже! Спроси его!
Чернявый немец с круглой шапочкой в руках вышел вперед и поклонился Довмонту.
— Как тебя зовут? — спросил князь.
— Конрад.
— Кому служишь?
— Кондотьер Богдан! — наемник указал на незнакомого князю кмета. — Я приносить ему присяга после того, как князь Казимир бежать из Сборска.
— Почему Богдану?
— Он брать меня в полон.
— Кому служил до Богдана?
— Ордену.
— Казимир говорит, что ему!
— Солдаты земли Швиц служить тому, кому присягать. До Богдана я присягать ландмейстер ордена Святой Девы Марии.
— Он послал тебя в Сборск?
— Так!
— Что велел?
— Служить князь Казимир и ждать войско ордена.
— Лжа! — закричал Казимир.
— Я присягать! — насупился Конрад и указал рукой. — Этот монах!
— Он еретик, княже! — завопил Казимир. — Как можно верить его клятве?
— Сам еретик! — обиделся Конрад. — Вот! — он вытащил из–за ворота серебряный крест. — Я верить в Господь наш Иисус Христос, я молиться ему. Я креститься не так, как вы, но бог наш един. В кого верить ты, Казимир? Ты бежать из города и бросить свой солдат. Трус! — Конрад плюнул. — Я лучше сидеть в чистилище, чем служить тебе!
— Владыка! — повернулся Довмонт.
Иосаф подошел и встал перед наемником.
— Клянешься ли ты перед лицом Господа нашего, что сказал правду? — спросил звучным голосом.
— Клянусь! — подтвердил Конрад, перекрестился и поцеловал крест.
Довмонт глянул на Казимира. Литвин был бледен, нижняя челюсть дрожала. Можно не спрашивать.
— В поруб его! — велел Довмонт. — До суда веча!
В сенях стало тихо. Князь Плескова волен в своем суде, но к смерти приговаривает только вече. Казимир побледнел и растерянно глянул на Довмонта. Подскочившие кметы сняли с него пояс с кинжалом, завернули руки за спину.
— Господин! — взмолился Казимир по–литовски. — Пощади! Я все расскажу!..
Довмонт не отозвался. Князя мучил стыд. Голова седая, а не распознал предателя… Будут теперь злословить! В лицо сказать не посмеют, побоятся, а за спиной шепнут… Из–за Казимира другим перебежчикам не станет веры. У ливонского ордена два смертельных врага — Литва и Русь. Потому от родовых распрей литвины бегут на Русь, рассчитывая на приют. Более могут не его не получить. Всякий уверится: литвин служил ордену! Казимир бросил тень на всех единоплеменников. По смерти Довмонта вече вспомнит и призовет в Плесков русского князя. Сыновьям не получить города…
Казимира увели. Довмонт сделал знак Евпраксии подойти.
— Хотел дать тебе доброго мужа, а вышло — погубил отца, — сказал сокрушенно. — Прощаешь ли ты меня?
— Прощаю! — сказала княжна тихо. — Ибо не ведал ты, что творил.
— Тогда слушай мою волю! Сумела отбить Сборск, сумей и сохранить! Будешь в нем посадницей! (В сенях зашумели…) До Рождества. За это время найди себе доброго мужа. Раз я не сумел, ищи сама. Выберешь доброго воина, сделаю посадником. Выберешь тихого, дам приданое и дом в Плескове! Захочешь уехать в другие земли — препятствовать не буду. Сгода?
— Спаси тебя Бог, князь! — сказала Евпраксия.
Довмонт встал и обнял ее.
— Бог не дал Андрею сына, но дочку послал боевую, — шепнул в ухо. — За Давыда моего пойдешь?
— Избрала уже! — ответила княжна.
— Тогда зови на свадьбу! — улыбнулся Довмонт. — Посаженным отцом, — он отпустил княжну и подозвал немца. — Видел вас в поле, — сказал, разглядывая наемника, — крепко стоите! Будешь сражаться за Русь?
— Кондотьер решать! — ответил Конрад.
— Какой с ним уговор?
— Служить до Рождества Богородицы.
— Что так мало? У Богдана нет серебра?
— Он не давать нам серебро, велеть отслужить свой выкуп.
Довмонт мгновение смотрел изумленно, а затем захохотал. Собрание поддержало. Громкий смех прокатился по сеням и замер в переходах.
— Сколько живу, но не слышал, чтоб наемники служили за выкуп! — сказал Довмонт. — Ай да, Богдан! Слушай меня, Конрад! Если кондотьер не захочет ряд продлить, приходи в Плесков! Сговоримся!
Конрад поклонился.
— Суд кончен! — объявил Довмонт и кивнул вечевому дьяку: — Запиши!
— Погоди, княже!
Довмонт удивленно посмотрел Иосафа. Игумен выступил вперед.
— Ты осудил клятвопреступника и убийцу по делам его, — сказал игумен, — однако оставил без разбора обвинение в колдовстве.
— Казимир восклепал на княжну!
— Клятвопреступнику веры нет, — согласился Иосаф, — но отец Пафнутий из Сборска донес мне о скверне. Чтоб вернуть город, княжна вошла в сговор с волхвом по имени Богдан. Это его ты только что хвалил. Волхв прилетел на громадной птице, плюющейся огнем и поражающей люд клекотом. Птица убила кметов Казимира на стенах города и плюнула в ворота. Те растворились, княжна с кметами ворвалась в Сборск и захватила его. Княжна вправе мстить за смерть отца и прогнать из города клятвопреступника, но звать на помощь чародея — преступление перед Богом!
Довмонт хмуро глянул на Евпраксию. Та смешалась.
— Дозволь мне, княже! — Богданов выступил вперед. — Если владыка обвиняет меня в чародействе, мне и отвечать. Так?
Довмонт посмотрел на Иосафа, тот кивнул.
— Вот! — Богдан вытащил из–за ворота медный крест на шнурке. — Разве чародеи носят кресты?
— Слуги дьявола хитры! — возразил игумен. — Некоторые, особо сильные, могут носить кресты и выдавать себя за христиан. Другие и в церковь божью ходят, а дома волхвуют.
— А с чего ты взял, что я волхв?
— Ты летаешь на птице?
— Летаю!
— Разве сие не от дьявола?
— Отец Пафнутий спрашивал меня о том же. Не доносил тебе мой ответ?
Иосаф покачал головой.
— Повторю, что ему сказал. Глянь в окно, владыка! У пристани стоят лодьи. Человеки не могут плавать, как рыба, но плавают! Разве они чародеи? Или волхвы?
— Лодьи делали люди. Они не живые.
— Моя птица такая же. Из дерева, железа и полотна. Можешь сам убедиться — мы привезли ее! Она за городом укрыта, чтоб не будоражить люд. Хочешь глянуть?
— Седлать коней! — поспешно велел Довмонт.
Когда кавалькада из нескольких десятков всадников прибыла на берег реки Великой, то увидела десяток наемников, охраняющих копну сена. По знаку Богдана солдаты раскидали копну, взору князя и свиты предстала птица с двойными крыльями. Вздох удивления прошелестел в окружении князя. Богдан спрыгнул с коня и подошел к самолету.
— Гляди, владыка, дерево! — он похлопал по фюзеляжу. — Полотно! — он коснулся крыльев. — Железо! — Богдан взялся за цилиндр мотора.
Довмонт слез с коня, подошел. Осторожно коснулся ладонью крыла, затем двинулся вдоль самолета, трогая и щупая. Следом, как по команде, устремилась свита. От напора любопытных рук По–2 закачался, но устоял. Лейтенант бдительно следил, чтоб от самолета ничего не оторвали. Обошлось.
— Как она плевалась огнем? — спросил Иосаф.
Лейтенант снял «ДТ» и дернул за рукоятку перезаряжания — на траву упал патрон. Отдав пулемет подбежавшей Ане, лейтенант поднатужился и вывернул пулю из гильзы. Аня поднесла глиняную плошку, лейтенант высыпал порох на дно. Повинуясь знаку, кмет Данилы поднес тлеющий трут. Богдан кинул его в плошку. Порох пыхнул ослепительным пламенем.
— Смертные зелья бывают разными! — сказал Богдан. — Одни надо выпить, другие засунуть в железную палку и поджечь. Вот и огненный плевок. Эту птицу делали люди.
— Немцы? — спросил Довмонт.
— Русские!
— Далеко?
— За горой–Уралом.
— Не ведаю такую! — сказал Довмонт. — Далеко Русь разбрелась.
— Как она летает? — встрял Иосаф.
— Покажу! Не хочешь со мной?
К удивлению лейтенанта игумен кивнул. Богданов помог ему забраться в кабину штурмана (под рясой Иосафа оказались обыкновенные порты, заправленные в стоптанные сапоги), пристегнул ремнями. Попросив ничего в кабине не трогать, лейтенант перебрался в кабину пилота. По его знаку Аня провернула винт. Готовый к запуску мотор выстрелил выхлопными газами и заревел. Отступившие назад гости подались еще далее. По–2 побежал по лугу и взлетел. Богданов плавно набрал высоту и на малой высоте направился в сторону от Плескова — не следовало будоражить город. Над рекой он сделал круг и пошел на снижение. Самолет приземлился и покатил к ожидавшим его людям. Те отпрянули. По–2 остановился, Богданов помог Иосафу отстегнуть ремни. Из кабины игумен выбрался сам. Подошли князь со свитой. Они во все глаза смотрели на игумена.
— Велика и обильна Русская земля! — торжественно сказал Иосаф. — Зело украшена лесами, реками и полями. Потому так много врагов, алчущих ее богатств, — он повернулся к Богданову. — Долетит ли до Иерусалима птица твоя?
— Нет! — сказал Богданов.
— А до Киева?
Лейтенант покачал головой.
— Ну, в Новгород?
Богданов прикинул расстояние, количество бензина в баке и еще раз покачал головой.
— Не от дьявола творение это! — заключил Иосаф. — Хитер враг человеческий, да хвастлив — гордыня им владеет. Коли б от дьявола была птица сия, то слуга его непременно похвалился. Тут бы я его и поймал! Богобоязненный человек силы свои соизмеряет, гордыню гонит. Благословляю тебя, чадо!
Богданов поклонился и поцеловал крепкую длань игумена.
— Отблагодарили тебя за Сборск? — спросил Довмонт пилота.
— Я не просил благодарности.
— Ну, так я награжу! — князь отвязал от пояса кожаный кошель. — Прими!
«Служу Советскому Союзу!» — едва не сказал лейтенант, но вовремя спохватился. Взял кошель и поклонился.
— Перебирайся в Плесков! — предложил Довмонт. — Сотником сделаю, жалованье дам. Мне такая птица надобна.
Богданов колебался мгновение. От Сборска до Плескова тридцать километров по прямой. Ровно на столько же дальше от места, где они провалились в прошлое.
— Не прогневайся, князь, но останусь в Сборске. По нраву мне там. Коли понадоблюсь, прилечу. На птице моей это мигом!
Довмонт нахмурился и внезапно поймал взгляд Евпраксии. Та смотрела на Богдана влюбленными глазами. «Так вот кого избрала! — понял князь. — Вот какая награда Богдана ждет! Ладно! Как сыграют свадьбу, обоих — в Плесков! Условием поставлю! По Богдану видно, что не князь. Из кметов… Захочет княжну — подчинится! А в Сборск посадник найдется…»
— Быть по сему! — сказал Довмонт и, прихрамывая, пошел к коню.
Гости из Сборска провожали кавалькаду взглядами, пока та не скрылась в балке.
— Ох! — сказала княжна и прижала руку к сердцу. — Обошлось!
— Все хорошо, Проша! — шепнул Богданов и, пользуясь тем, что Данило отошел, сжал ей руку. — Ты молодец! Умница!
— Это ты молодец! — возразила княжна. — Я женщина!
Богданов засмеялся:
— Держалась по–богатырски! Одолели врага битве, одолели и в суде. Надо бы отметить!
— Нам отвели горницы в княжьих хоромах, — сказала княжна, — после полудня князь звал на пир.
— Тогда пройдемся по Плескову! — предложил лейтенант. — Очень хочу город посмотреть… Ане обновок купим! — Богданов подмигнул штурману. — Она самолет подготовила, с плошкой сообразила.
— Нет сил! — сказала княжна. — До сих пор ноги дрожат. Поеду в хоромы, прилягу!
Она ускакала с Данилой, Богданов подозвал Конрада. Развязал кошель, насыпал в ладонь наемника горсть серебра.
— Угости солдат! Гляди только, чтоб не перепились! Завалите самолет сеном и сторожите!
— Приезжай к нам! — предложил Конрад. — Что тебе эти хоромы? Не будет тебе перины! Кинут на пол суконную кошму с блохами, на которой собака лежала, не уснешь. Душно, блохи кусают… Приезжай! Лето, тепло, погода ясная… Выпьем пива, ляжем на сено и будем глядеть на звезды! Они здесь, как в земле Швиц, только ближе.
— Да ты, гляжу, поэт! — засмеялся Богданов. — Вкусно уговариваешь!
Он подозвал Аню и рассказал о предложении наемника.
— Я как вы! — сказала штурман.
— Договорились!
Богданов вскочил в седло подведенного коня, наклонился и подхватил Аню под мышки. Штурман взвизгнула, но, оказавшись на холке жеребчика, успокоилась. Богданов обнял ее левой рукой, правой взялся за повод. Аня прильнула к нему и вцепилась в пояс.
— Как стемнеет, жди! — крикнул Богданов Конраду.
Наемник кивнул. Никто из них не догадывался, что этим вечером они не увидятся. Что встреча произойдет через несколько дней и будет отнюдь не радостной.
Глава 13
Богданов привязал жеребца к коновязи торга и помог Ане спрыгнуть на землю. Возле коновязи прохаживался сторож — здоровенный детина с дубинкой в руке. Он окинул гостей внимательным взглядом, но ничего не сказал. «Запомнил! — понял Богданов. — Людей и жеребца. Коня не уведут».
Торг размещался за стенами Довмонтова города — новейшей пристройки к древнему Крому, и расположился между ним и посадом. По пути Богданов с любопытством смотрел по сторонам, затем не удержался и заехал в старый город. Этот Плесков нисколько не походил на знакомый ему с детства Псков. Другие дома; улицы, бегущие совершенно в других направлениях. Ни каменного Крома, ни могучих каменных стен… Улицы узкие, мощеные деревом — бревнами или плашками, на окраинах и вовсе не мощеные. Деревянные строения обнесены высоким тыном — даже с коня во двор не заглянешь. Там, где стоял родной дом Богданова, совсем не было строений — болото за высокими деревянными стенами. Даже реки были другими. Глубокая Великая и даже извилистая Пскова оказались шире и полноводней. Из знакомых зданий имелся только Троицкий собор, хотя и он выглядел иначе. Но все же это был его город — многолюдный, шумный и красивый.
Они ступили на торговую площадь и пошли вдоль рядов, заваленных товарами. На них обрушился шум сотен голосов. Кричали купцы, расхваливая товар, шумно торговались покупатели, пахло свежеиспеченным пирогами, медом. Аня остановилась возле прилавка с зеркалами. Они представляли собой полированные пластинки серебра или меди, в деревянной, серебряной и медной оправе. Молодой купец с жидкой бороденкой на круглом подбородке стал расхваливать товар. Ане приглянулось серебряное зеркальце на деревянной подставке. Конструкция позволяла снять зеркальце с подставки или же смотреться, сидя за столом.
— Сколько? — поинтересовался Богданов.
Купец назвал цену, Богданов немедленно уполовинил. Купец начал горячиться и хвалить товар, Богданов слушал невозмутимо: успел ознакомиться с местными нравами. Видя, что красноречие пропадает даром, купец сбавил цену. Богданов чуть поднял свою. По рукам ударили не скоро, но по виду купца было видно: не проторговался. Зеркальце перешло к Ане, и тут же выяснилось, что носить его в руках неудобно. Пришлось купить сумку: из воловьей кожи, украшенную плетеным узором, красивую, прочную, на удобном ремне через плечо. Без торга сумку, естественно, не отдали. Богданову эта канитель надоела. Он пересыпал в кошель Ани горсть серебра и попросил свои ленты–бусы выбирать самостоятельно. Договорились встретиться спустя короткое время (часов ни у кого не было) у коновязи.
Освободившись от спутницы, Богданов быстро пошел вдоль рядов, разглядывая товар. У него не было определенной цели — любопытствовал. У прилавка с ножами задержался. Перебрал, примерил к руке — не понравились. Сталь лезвий даже на беглый взгляд мягкая, рукоятки простые или же богатые, но неудобные. Продавец заспорил, Богданов достал из ножен свой «золинген». Купец осторожно взял, рассмотрел, поцокал языком и немедленно предложил купить. Богданов отказался и забрал нож.
Он повернул к коновязи, когда кто–то взял его за рукав. Богданов оглянулся: Путила!
— Богатырь ищет земляное масло? — сказал купец льстиво. — Есть бочка вельми доброго.
— Далеко? — спросил Богданов, соображая, успела ли Аня с покупками.
— Рядом! — заверил купец. — Идем!
«В случае чего подождет! — решил Богданов. — Договорюсь, чтоб доставили в княжьи хоромы — и назад!»
Путила свернул в проулок, затем второй… «Так и заплутать недолго!» — думал Богданов, поспешая за Путилой. Они миновали посад, прошли берегом и оказались на пристани. Путила указал на приземистое строение за высоким тыном:
— Здесь!
Они вошли в калитку и направились к строению. Вокруг не было ни души. «Странно! — подумал Богданов. — С какой стати все попрятались?» Они подошли к двери. Купец отступил, пропуская летчика внутрь. «Склад, наверное», — подумал Богданов, склоняя голову перед низкой притолокой. Больше ничего подумать не успел. Что–то мелькнуло в полумраке, и в голове Богданова будто взорвалась граната…
* * *
Купив лент и материи на юбку, Аня направилась к коновязи. Богданова там не оказалось. Аня потопталась возле мышастого, скормила ему остаток пирога (не удержалась, купила!), потрепала жеребца по шее. Мышастый довольно фыркнул и положил ей голову на плечо. Аня оттолкнула попрошайку, оглянулась. В этот момент к ней подскочил юркий малый.
— Ты девка Богдана? — спросил, бегая глазами.
— Я! — ответила Аня с внезапным предчувствием нехорошего.
— Он подрался, голову ему разбили, — торопливо выпалил малый. — На улице лежит! Там! — малый указал рукой. — Просил тебя позвать. Худо ему!
— Идем! — велела Аня, машинально сдвигая кобуру пистолета на живот.
Малый побежал впереди, Аня едва поспевала. «Когда Андрей успел! — думала Аня, шагая за проводником. — Впрочем, с него станется! С Данилой подрались, теперь здесь зацепился. Из–за чего? Опять девку не поделили? Какую? Хоть бы не сильно побили!» Внезапно Аня подумала, что следовало взять коня, но тут же отмахнулась от этой мысли. С конем успеется, здесь рядом. Проводник свернул в один переулок, затем другой, они все более отходили от торга. «Андрей не мог уйти так далеко! — внезапно озарило Аню. — Если повздорил на площади, то не стал бы забираться сюда!»
— Стой! — крикнула она.
Малый остановился и повернул ней недовольное лицо.
— Идем! Скорей! Богдан ждет!
— Врешь! — сказала Аня и добавила по–местному: — Лжа!
По лицу проводника пробежала тень. Внезапно он шагнул к ней и выхватил нож.
— Иди, раз велено! — прошипел сквозь зубы. — Не то потащим!
Аня оглянулась. За спиной, шагах в трех, маячил еще один: коренастый, с угрюмым лицом. Она не заметила, когда он появился и как давно шел следом. Увидев, что замечен, коренастый молча вытащил нож. Аня прянула к забору и зацарапала пальцами по крышке кобуры. Та поддалась с третьего раза. Рифленая рукоятка пистолета, оказавшись в ладони, успокоила. Аня передернула затвор и подняла «ТТ».
— Не ершись, девка! — недовольно сказал проводник. — Кинь свою железку! Не то подколем.
Аня выстрелила. Проводник повалился снопом. Аня перевела ствол на коренастого. Тот глянул недоуменно и внезапно метнулся к ней. «ТТ» в Аниной руке выплюнул две пули — обе попали. Коренастый рухнул прямо к ее ногам. Аня перескочила тело и побежала. Память не подвела: дорога вывела ее к торгу. Там по–прежнему было мирно: кричали купцы, ходили покупатели, мышастый жеребчик топтался у коновязи. Богданова возле него не было. Аня сунула пистолет в кобуру и подлетела к сторожу.
— Я гостья князя Довмонта! — выпалила тому в лицо. — Буде появится Богдан, скажи: я в хоромах!
Она убежала, не ожидая, пока сторож кивнет. Медлить было нельзя…
* * *
— Богдана не сыскали! — доложил немолодой сотник. — Обшарили весь Плесков! Люд на торгу видел: ушел с купцом из Сборска, Путилой его кличут. Куда направились — неведомо. Тех, что девка убила, сразу нашли. Один местный, по прозвищу Глызя, тать и вор, за серебро зарежет, только помани! Второй пришлый. На торгу опознали: был с датскими купцами, два дня тому приплыли. Кинулись к купцам, те поведали: охранник, пристал к ним вместе с купцом в Вендене. Стали искать того купца — уплыл! Спешно, никому не поведав. Еще до полудня. Охранников своих забрал. На пристани видели: грузили в лодью мешок, великий и тяжелый, а более ничего.
— Богдан, — задумчиво сказал Довмонт, — он в мешке. Живой, мертвого бросили бы. Перехитрил нас орден!
— Погоню выслали! — торопливо сказал сотник. — Лодьи быстрые, переймут.
— Не переймут!
Довмонт с удивлением глянул на Данилу.
— Думаю, княже, — сказал сотник, — что орден хитро все измыслил. Как ловко к Сборску подбирались! Откуда немцам ведомо, что Богдан будет в Плескове? Ведали! Почему? Потому как вперед Казимира выслали, Богдана на суд княжий выманить. Удалось бы Казимиру — осудил бы ты Богдана. Не вышло — схитили и в Венден повезли. Они б и Анну схитили, да девка не по зубам оказалась, палка с огнем при ней была. Коль они так хитро готовились, то не могли надеяться на лодье уплыть. По воде до Вендена далеко, а наши лодьи ходят быстро. Думаю, к берегу причалили, на той стороне Великой, там их ждали с конями. Скачут теперь в Венден. Здесь две дороги в Ливонию, я их ведаю, одна ближе, другая подалее. На ближней они. К дальней долго плыть, а они спешно бегли…
«Не того Евпраксия выбрала! — подумал Довмонт, глядя на Данилу. — Вот он, жених! Красив, храбр, разумен. Богдана немцы как куренка словили, девка и та отбилась…» — князь перевел взгляд на немолодого сотника.
— Немедля пошлю вдогон! — встрепенулся тот. — На обе дороги! — сотник поклонился и вышел.
— Трудно будет их догнать! — вздохнул Данило. — На полдня впереди!
— Я догоню!
Все с удивлением посмотрели на Аню.
— Догоню! — сказала она упрямо. — Сегодня же! Мне нужен человек, который знает дороги… — она вздохнула. — И дайте мне какие–либо порты!..
* * *
Богданов очнулся от нехватки воздуха. В рот был забит комок шерсти, для верности прибинтованный к голове лентой полотна. Шерсть была мерзкой на вкус и щекотала небо — хотелось немедленно выплюнуть, однако сделать это не было возможности. Богданов сдержал рвотный порыв и попробовал осторожно пошевелить руками — не получилось, стянуты за спиной намертво. Ноги — также, в чем Богданов немедленно убедился. Лейтенант приоткрыл глаза. Он лежал на боку лицом к бревенчатой стене и ничего, кроме этой стены не видел. Ныла от полученного удара голова.
«Попался как пацан! — подумал летчик. — Ну, Путила, ну, гад! Пусть только руки развяжут!»
Развязывать его никто не собирался — в этом Богданов убедился скоро. Он был не один: за спиной раздавались шаги, слышались негромкие голоса. Говорили не по–русски. Лейтенант попытался разобрать речь — не получилось — далеко. Внезапно послышались быстрые шаги, сильная рука повернула его на спину. Лейтенант увидел над собой лицо — грубое, с большим шрамом поперек щеки. Пометили гада железом, жаль, выжил…
— Очнулся! — сказал незнакомец. — Жив! Я умею бить.
— Не задохнется? — спросил кто–то за спиной.
Меченый зажал пальцами нос летчика. Лицо лейтенанта побагровело, он стал извиваться, пытаясь освободиться. Меченый разжал пальцы. Богданов жадно вдохнул.
— Дышит! — сообщил меченый.
— Хорошо! — сказали сзади.
Меченый водворил летчика на прежнее место и отошел. Обитатели склада стали разговаривать громче.
— Где девка? — сердился знакомый голос. — Эрих с русским ушли давно! Мы не можем ждать долго!
«Это они о ком? — встревожился Богданов. — Неужели об Ане? Если я попался, ее тем более заманят. Господи, только б не получилось! Один я выберусь, а вот с ней…»
— Послали за ними! — заверил неизвестного меченый.
Словно в подтверждение его слов послышались торопливые шаги и сдавленные голоса. Летчик не разобрал слов, но сообразил, что у похитителей что–то не выгорело.
— Уходим! — велел неизвестный Богданову командир похитителей. — Немедленно.
К Богданову подскочили, перевернули и, прежде чем летчик успел сообразить, на голову надели мешок. Лицо лейтенанта осыпало мучной пылью, мука забилась в нос, он непроизвольно чихнул. И немедленно получил удар в бок.
— Лежи тихо, колдун! Зарежем!
Сильные руки подняли Богданова и понесли. Не долго. Скоро он услышал плеск воды и ощутил спиной твердые доски настила. Раздалась команда, плеск усилился, лейтенант догадался, что он в лодке, и та отчалила. Его куда–то везли. Не топить, прирезать на складе было бы проще. Кому–то он понадобился живым. Догадаться кому, не составляло труда. Со временем Богданов научился различать языки, на которых нечаянно заговорил в тринадцатом веке. Немцы, орден. Умеют воевать! Что в двадцатом веке, что в тринадцатом. Без Богданова По–2 — музейный экспонат. Лисикова закончила летную школу, но чему ее там научили? Взлет — посадка, к тому же пару лет без летной практики… «Вдруг ее убили?» — внезапно подумал Богданов. От этой мысли хотелось скрипнуть зубами, но сделать это не было возможности.
Воздуха в пыльном мешке было еще меньше, чем на складе, Богданов стал задыхаться. Непроизвольно завозился. Похитители заметили. Его подняли и стащили мешок. Богданов облегченно вздохнул и бросил взгляд по сторонам. Припорошенные мукой глаза плохо различали окружающий мир, но стало ясно: плывут по реке. По обеим сторонам лодки тянулись леса. Ни города, ни деревни — немцам опасаться некого. Его опять уложили на помост. Теперь взгляду открывалось небо: высокое, голубое и равнодушное.
Умение определять протяженность времени свойственно каждому опытному летчику. Прошло не меньше часа, как его вынесли со склада, как лодка причалила к берегу. Богданова вынесли на землю и поставили. Затекшие от пут ноги не держали, он неминуемо упал бы, если б не подхватили с боков. Перед ним вырос немец: плотный, коренастый, в черной одежде.
— Слушай меня, колдун! — сказал он, медленно выговаривая слова. — Я знаю: ты понимаешь нашу речь. Ты ездишь верхом?
Богданов кивнул. Лучше в седле, чем в мешке поперек крупа.
— Сейчас мы поскачем, ты будешь на коне. Попробуешь убежать, немедленно убьем. У меня повеление привезти тебя живого или бросить здесь мертвого. Хочешь жить?
Лейтенант снова кивнул.
— Тогда помни сказанное!
Немец посмотрел на меченого. Тот вытащил нож, наклонился и перерезал путы. Прежде, чем Богданов успел сообразить, к нему подвели коня и забросили в седло. Подскочивший меченый завязал на левой ноге лейтенанта узкий, но прочный кожаный ремень, пропустил его под брюхом лошади и затянул на правой ноге. Теперь при всем желании Богданов не мог соскочить. Ему сняли путы с кистей, но тут же прибинтовали руки к туловищу выше локтя. Повод держать можно, но не более. Работали немцы сноровисто. По всему было видно — привычное дело. Пока лейтенанта пеленали, он осмотрелся. Кроме главного немца и меченого на берегу суетились еще восемь человек. Семь немцев, судя по одежде, и Путила. Купец возился у своего коня, что–то рассовывая по сумкам, в сторону пленника старательно не смотрел. Богданов пожалел, что немцы сняли пояс с кобурой. Что–то, а вытащить «ТТ» он сумел бы и так. Один выстрел… Однако немцы, понятное дело, такой возможности предоставлять пленнику не собирались. Хотя бы сказать гаду! Лейтенант замахал руками, указывая на рот. Главный немец подъехал.
— Хочешь, что вытащили кляп?
Богданов кивнул и для убедительности пошмыгал носом — задыхаюсь, мол.
— Дышал до сих пор, подышишь и впредь! — сказал немец холодно. — Я не собираюсь слушать, как ты будешь выкрикивать бесовские заклинания и изрыгать хулу на Господа. Если не прекратишь ерзать, попробуешь кнута. Ясно?
Богданову пришлось кивнуть. Отряд выстроился вдоль дороги и пошел рысью. Скакали так. Далеко впереди, на расстоянии видимости, разведчик. Основной отряд держался плотно. Трое охранников в голове, следом старший немец, за ним Богданов с меченым, остальные в арьергарде. Путила держался самым последним, причем, как заметил лейтенант, немцев не слишком интересовало, следует ли за ним купец или же отстает. Еще на берегу главный немец бросал на Путилу презрительные взгляды. Предателей, как понял Богданов, не жаловали и в тринадцатом веке.
Пользуясь тем, что глаза ему оставили открытыми, лейтенант старательно запоминал дорогу. По сути это была тропа, позволяющая проехать повозке в одном направлении. Двое всадников едва помещались рядышком. Богданов физически ощущал присутствие меченого, скакавшего слева. От немца кисло пахло потом и чесноком, запах усиливался, когда охранник наклонялся, чтоб проверить путы. Меченый не оставлял пленника без внимания ни на минуту; очевидно имел на это строгий приказ.
Тропа прихотливо петляла по лесу, изредка выбегая на небольшие полянки или пересекая сонные ручьи. Один раз им пришлось преодолеть лесную речку. Брод оказался глубоким, вода доходила лошадям до шей. Всадники вытащили ноги из стремян и подняли их, чтоб не замочить. Богданов сделать это не мог и теперь скакал, чувствуя, как хлюпает вода в сапогах. Отряд все скакал и скакал без роздыху. Солнце палило нещадно, в знойном воздухе стоял густой аромат растопленной смолы и хвои. Богданов весь взмок, одежда пропиталась своим и конским потом. Пот катил со лба, нависал тяжелыми каплями на бровях и скатывался в глаза. Связанные руки не позволяли Богданову смахнуть капли. Пот щипал глаза, мешая смотреть. Тем не менее, как убедился лейтенант, лес вокруг кишел живностью. Он увидел стайку косуль, перебежавших им дорогу, застывшего как столбик под кустом зайца и даже волка. Зверь стоял у края поляны, которую они пересекали, и смотрел на людей без испуга, даже с каким–то интересом. Богданову этот интерес не понравился…
Чем далее уходил отряд от Плескова, тем более падал духом лейтенант. По всему выходило, что стерегут его крепко. На стоянке свяжут ноги и руки и оставят лежать кулем — ни развязаться, ни отползти. Так и до Вендена дотащат. Плен…
В полку Богданова имелся экипаж, побывавший в плену. Летчиков взяли при вынужденной посадке в немецком тылу, ранеными. Это им впоследствии помогло. Через месяц наступавший фронт освободил лагерь военнопленных. Немцы бежали быстро, поэтому не успели пленников вывезти или расстрелять. Летчиков допросили, убедились в правдивости показаний и вернули в полк. Даже ордена, отобранные немцами, восстановили. Несмотря на счастливый поворот дела, офицеры держались особняком, ощущая себя изгоями. Им не позволили остаться в одном экипаже, пилота не посылали в тыл к партизанам — при выполнении таких заданий летают без штурмана. Летчики относились к бывшим пленникам сочувственно: любой мог оказаться на их месте. А вот начальство не доверяло…
Чувство унижения и беспомощности угнетало Богданова. К моральным мукам добавились физические. Лейтенанта все больше томил мочевой пузырь. Отряд не останавливался ради таких пустяков, как облегчение, всадники на ходу спускали штаны, привставали на стременах и пускали струю. Развязать гашник на портах Богданов смог бы, но привстать мешал ремень, связывавший ноги. Лейтенант мог бы знаками попросить меченого о помощи, но ощущал — немец только потешится. Посмеется, когда пленник напустит в порты.
Прошло несколько часов. Лес стал редеть. Высокие сосны и ели, подступавшие к дороге, сменили осины, затем заросли орешника. Теперь можно было видеть не только спины охранников, но и синее небо над зарослями. В этот момент лейтенант и различил отдаленный стрекот. Поначалу ему показалось, что он ослышался, но стрекот нарастал, и Богданов узнал этот звук. Пряча колыхнувшуюся радость, он не стал поднимать голову. Звук слышали и немцы. Они крутили головами, но глянуть в небо не догадывались. Стрекот раздавался то справа, то слева, то нарастал, то отдалялся, а затем и вовсе пропал в отдалении. Богданов совсем пал духом: не заметили…
Отряд выехал на широкий, огромный луг. Это была речная пойма, край которой терялся далеко впереди. Луг порос высокой травой, доходившей коням до колен. Внезапно отряд замер. Навстречу скакал разведчик. Он отчаянно махал руками, привлекая внимание, но все и без того видели, чего он испугался. В синем небе навстречу отряду, стрекоча, неслась птица. Большая, с крыльями в два ряда и сверкающим диском вместо клюва. Вот она опустила нос и стала быстро снижаться. Немцы смотрели на нее заворожено. Богданов понял, что сейчас произойдет, собрался. Дымный след оторвался от самолета и устремился к земле. Лейтенант припал к шее жеребца…
«Эрес» грохнул прямо перед мордами коней. Передние упали, задние заржали, вставая на дыбы. Строй всадников мгновенно превратился в толпу обезумевших людей и лошадей. Богданов с трудом удержал коня и послал его вперед. Жеребец перескочил через крупы убитых лошадей и выскочил на луг. Но тут же закрутился на месте, пытаясь встать на дыбы. С неба неслось стрекочущее чудовище…
Мир крутился вокруг Богданова, запечатлеваясь в памяти фрагментами. Бьющиеся на земле кони… Ползающие по траве люди… Некоторые встали на колени и истово молятся… Главный немец с окровавленным лицом что–то кричит, его не слушают… Снижающийся под острым углом «По–2»… «Разобьется!» — мелькнула мысль. Однако Лисикова выровняла самолет. По–2 коснулся колесами земли, подскочил — «скозлил», затем еще… Самолет несся прямо на лейтенанта, а тот все сражался с жеребцом. Конь под ним совершенно взбесился, стал взбрыкивать, не будь Богданов привязан, давно бы вылетел из седла.
По–2 замер в паре шагов от Богданова. Летчика обдало тугим потоком воздуха, запахом машинного масла и бензиновой гари. Мотор самолета заглох. Конь под Богдановым замер, раздувая бока. Лейтенант увидел, как Лисикова выскочила на крыло и торопливо потянула из кабины «ДТ». Короткая очередь пропела возле уха летчика. Оглянувшись, Богданов увидел: меченый роняет меч, который занес, чтоб зарубить пленника, и падает с коня. Лисикова замерла, держа пулемет наизготовку. Тяжелый «ДТ» плясал в ее руках. Из кабины штурмана выскочил Данило. Лицо его было бледным. Однако сотник не медлил. Подскочив к Богданову, он перерезал ремень, стягивавший ноги летчика. Лейтенант спрыгнул с ненадежного коня. Одним взмахом ножа Данило освободил его от ремней, спеленавших руки. Богданов подскочил к штурману и вырвал у нее «ДТ». Он побежал вперед, стреляя во всех, кого видел. Главный немец потащил из ножен меч, но, получив очередь в упор, сложился и ткнулся лицом в землю. Немцев, пытавшихся утихомирить коней, Богданов тоже скосил: очухаются, неприятностей не оберешься. Трое из арьергарда попытались уйти. Богданов, вскинув «ДТ» к плечу, снял их длинной очередью. Только довершив расправу, он вспомнил о кляпе. Сорвал полотно, вытолкнул языком мокрый от слюны комок шерсти и еще долго отплевывался. Когда кончилась слюна, снял с пояса убитого немца флягу и тщательно прополоскал рот. Бросил флягу и пошел к своим.
Пока Богданов стрелял в беглецов, Данило покончил с теми, кто подавал признаки жизни. Подойдя, лейтенант увидел, как сотник вытирает окровавленный клинок. Лисикова стояла с «ТТ» на изготовку и настороженно смотрела по сторонам. Богданов сунул ей «ДТ», после чего, на ходу развязывая гашник, устремился к ближнему кусту. Тугая, толстая струя ударила под корень, и лицо летчика приняло блаженный вид. Однако радость сменилась тревогой: под кустом кто–то вскрикнул и шевельнулся.
— Лежать! — приказал Богданов, разглядев. Он досуха опорожнил мочевой пузырь, стараясь, чтоб ни одна капля не пропала без дела, после чего скомандовал: — Встать!
Путила поднялся на дрожавших ногах. Лицо его было перекошено, большая часть свитки стала темной от влаги. От купца воняло, но запах этот радовал.
— Пошел!
— Ух, ты! — обрадовался Данило, заметив купца. — Попался, уд коний! — Сотник отвесил Путиле крепкую затрещину. Купец качнулся, но устоял. — Данило сморщился: — Он обоссался?
— Лег не в том месте! — пояснил Богданов, завязывая шнурок гашника. — Попал под струю.
Данило захохотал.
— Как меня нашли?
— Это она! — Данило указал на Аню. — Издалека разглядела! Золото, а не девка!
— Я штурман! — сказала Аня, краснея. — У меня была карта и человек, знающий местность.
— В жизнь больше в птицу не сяду! — пожаловался Данило. — Кишки в рот едва не забросило!
«Посадка было еще та!» — согласился Богданов и пошел искать свои вещи. Пояс с кобурой, ножом и кошельком нашлись в тороках главного немца. Лейтенант затянул ремень, достал нож и срезал с сапог волочившиеся куски ременных пут. Аня полила ему на руки из фляги, Богданов, фыркая, с огромным удовольствием смыл с лица мучную пыль.
— У вас на голове кровь! — заметила штурман. — Я перевяжу!
— Ерунда! — отмахнулся лейтенант.
Пока Богданов наводил красоту, Данило связал Путилу и отправился собирать коней. Это не заняло много времени. Привязав добычу, сотник принялся потрошить седельные сумки и собирать трофеи с мертвых. Богданов тем временем осмотрел самолет. Жесткая посадка не повредила По–2: шасси оказались в порядке. Топтавшаяся рядом Аня болтала без умолку:
— Довмонт поставил всех на ноги и велел сыскать вас кровь из носу! Его люди опоздали — вас увезли. По убитому мной немцу догадались, кто похитил. Стали думать, куда вас тащат, Данило догадался… Я поняла, что сверху мы вас быстро найдем, так и вышло… Я «эресом» далеко перед вами целилась, а чуть в вас не попала. Так испугалась!.. Мне порты дали, а они велики, некогда было по размеру искать. Я в них смешная, да?
«Ты сама прелесть!» — хотел сказать лейтенант, но промолчал. Время для проявления чувств не пришло. Богданов попросил карту. Аня достала планшет, они принялись рассматривать километровку. Местность кругом, понятное дело, была другой, но очертания рек и берегов с веками не меняются. Аня указала их нынешнее место. Богданов прикинул и проложил маршрут.
С помощью Данилы он развернул самолет. Медлить не следовало — солнце клонилось к закату.
— Полечу в Сборск! — объявил Богданов.
— Почему не в Плесков! — удивился Данило. — Там вас ждут! Люд, прознав, взбунтовался: немцы богатыря схитили! Лавки немецких купцов стали разбивать, едва до смертоубийства не дошло. Лети в Плесков, брате!
— До него далеко, а горючего мало. До Сборска верст пятнадцать по прямой — мигом будем! Айда с нами!
— Ни за что! — отказался Данило. — По вашему следу погоня скачет, до темна здесь будет. С ними вернусь. Этого, — он кивнул на связанного Путилу, — в Плесков на суд веча доставить надобно.
— Бросить его волкам на поживу — вот и весь суд! — сказал лейтенант. — Ладно, как знаешь! — он полез в кабину.
— Товарищ лейтенант! — встряла Аня. — Может, я поведу? У вас голова разбита!
— Ни за что! — в тон Даниле сказал Богданов. — Я видел, как ты садилась!
Аня надулась и направилась к винту. К самолету подошел Данило. В руках он держал кожаный мешок.
— Вот! — сказал со вздохом. — В тороках Путилы было. Серебро, добрых полпуда. Ты Путилу пленил, значит, твое… — лицо сотника выражало неприкрытое сожаление.
— Пойдет на общее дело! — заверил Богданов, бросая мешок под ноги. — Не пропью!
Аня провернула винт, мотор затрещал, через минуту По–2 был в воздухе. К Сборску они долетели засветло. Богданов посадил машину на лугу, подбежавшие солдаты закатили По–2 в капонир. Богданов объяснил им и подскакавшим кметам, что Данило с княжной и Конрадом будут послезавтра. Солдаты и кметы смотрели настороженно, пришлось рассказать о случившемся. Воины хмурились и крутили головами. Пока вели разговоры, после шли к хоромам, стемнело. Служанки, суетясь, стали собирать на стол, Богданов с Аней умылись и переоделись. Ужинали при свечах. Богданов запил жирную свинину кружкой пива и только сейчас почувствовал, как слабеет пружина, скрутившая его с момента похищения. Он отрешенно уставился в стол и очнулся от прикосновения влажного. Аня, подойдя, осторожно промывала ссадину на его голове мокрым полотенцем. Он послушно позволил ей закончить и отказался от повязки — царапина. Встал. Она вопросительно смотрела снизу.
— Вот что, Аня, — сказал Богданов, — язык у меня поганый: сначала говорю, потом думаю. Если вдругорядь скажу обидное, размахнись — и по уху! Ясно?
— Что вы?! — удивилась она. — Как можно?… Командира?
— Какой я тебе командир?! — нахмурился он. — Я тебе Андрей — на вечные времена. Чтоб никаких «вы»!
Она робко кивнула.
— Ах, ты, лисеныш! — он шагнул и обнял ее. — Сердечко мое отважное, штурман мой золотой, девочка моя… Да я тебе по гроб… — он поцеловал ее в дрогнувшие губы, резко отстранился и вышел. Аня смотрела ему вслед. Затем машинально поднесла к глазам зажатое в руке мокрое полотенце. На полотне остались пятна его крови. Она вздохнула и коснулась их губами…
Глава 14
Званка, пыхтя, тащила тяжеленное лукошко. А поначалу казалось легким! Сокровенная полянка не подвела. Едва Званка продралась меж колючих елочек, так увидела россыпь боровиков, молоденьких и старых. Девочка даже засмеялась от радости. Никто в Сборске не ведает о ее месте, никто сюда не заглядывает. Ели надежно укрывают полянку от жадного взора, но не от Званки! Местечко–то рядом с городом, какая–то верста с гаком — мигом сбегать и вернуться. Теперь гак давал себя знать. Пожадничала. Поначалу Званка срывала грибы подряд, потом одумалась и стала выкручивать только молоденькие. Тятя любит именно такие. Захворал тятенька нутром, ничего не ест. Мать отчаялась, а тут тятя грибочков попросил. Мать Званку выправила, хоть и вечерело. Знает мать: Званка мигом обернется!
Мать учила Званку: «Не бери старых грибов! Они в еду не гожие, зато в лесу деток дадут. Придешь вдругорядь, те и выскочат!» Званка так и поступила. Старые грибы, что сорвала впопыхах, из лукошка достала и уложила шляпками на иглицу. Пусть деток дают, Званка на полянку еще наведается. Зато молодых грибов Званка навалила без роздума. Поначалу нести было легко, затем лукошко потянуло к земле. Тяжко! Званка–то совсем большая, шесть лет на Пасху минуло, а к таким ношам пока не привычна.
Лес стал редеть, до опушки было рукой подать. Званка приободрилась и внезапно замерла. На камне у края дороги сидел человек. В полотняной рясе, подпоясанной вервием, с насунутым на лицо клобуком. Из–под клобука виднелась только черная борода. Чужой…
— Подойди, девочка! — сказал чужак ласково. — Не бойся!
Званка поколебалась и подошла. Если что, бросит лукошко и побежит. Посад–то рядом… Чужаку ее не догнать: Званка среди сверстниц самая быстрая!
— Ты из Сборска, девочка? — противно–медовым голосом спросил незнакомец.
Званка кивнула.
— Туда иду, да вот притомился, — продолжил чужак. — Стар я, ноги не носят. Успеть бы до темна, не то ворота затворят. Здорова ли княжна и Данило?
— Здоровы! — сказала Званка, успокаиваясь. — Только в Сборске их нету, в Плесков ускакали.
— Богатырь Богдан с ними?
— Был, да вернулся — на птице своей прилетел. Я как раз по грибы шла. Чародейка его с ним.
— Чародейка?
— Ну, более не чародейка, — поправилась Званка. — Ее отец Пафнутий окрестил, княжна с Данилой — крестные.
— Все–то ты знаешь! — удивился чужак. — Звать тебя как, чадо?
— Званка!
«А тебя как?» — хотела спросить девочка, но не решилась.
— Наслышан я про Богдана и птицу его, — сказал чужак. — Пришел поглядеть. Это хорошо, что богатырь вернулся.
— Он птицу просто так не показывает! — наставительно сказала Званка. — Только когда летает глянуть можно, и то издали. Птице гнездо выкопали, плетнем закрыли, а плетень тот немцы стерегут. Строгие, всех гонят. Но мы наловчились — со стены глядим. Если кметы на стену пускают, конечно, — добавила Званка. Она была девочкой честной.
— Не боитесь птицы?
— Чего ее боятся?
— Клекотом людей убивает!
— Она не живая! — возразила Званка. — Из дерева, железа и полотна сделанная. Отроки трогали, рассказывали. Сама птица никого не убивает, это Богдан из железной палки. Он ее, как поместит птицу в гнездо, с собой забирает.
— И сегодня забрал?
— Наверное, всегда с собой носит. Он в княжьих хоромах ночует.
— Покажешь мне гнездо? — спросил странник, неожиданно легко вставая с камня. Званка, стоявшая рядом, воспользовалась моментом и заглянула под клобук. Похолодев, застыла в страхе.
— Идем! — сказал странник, беря ее за руку.
Они выбрались на опушку, девочка указала рукой.
— Видишь, немцы стоят! — сказала строго. — Другие в доме неподалеку. Если что, мигом набегут!
— Беги и ты, девочка! — велел чужак, отпуская ее руку. — Дома заждались!
Званка не стала ждать повторного приглашения, припустила изо всех ног. Куда тяжесть лукошка девалась! А чужак вернулся к лесу и зашагал по дороге. Отойдя с версту, он свернул в чащу, преодолел еще с полверсты и вышел к старой, поросшей кустарником балке. По всему было видать, что это заброшенное, редко посещаемое место. Однако сейчас в балке было многолюдно. Жевали овес привязанные к кустам кони, сидели и лежали на траве люди. Завидев человека в рясе, они не удивились. Жидята, а это был он, прошел к молодому рыцарю, сидевшему на застеленном пне.
— Ну? — спросил брат Адальберт.
— Богдан здесь, недавно прилетел. Княжна и сотник в отъезде. Богдан в город ушел со своей чародейкой, жезл смертоносный забрал. Лучшего времени не подгадать!
— Это девчонка поведала?
— «Следили! — понял Жидята. — Не доверяют!»
Он кивнул.
— Почему отпустил девку?
— Дите… Какой от нее вред?
— Вдруг узнала тебя и разболтает? Придушил бы — и дело с концом!
— Дите?
— Маленькую язычницу! — холодно сказал Адальберт. — Наведет на нас кметов!
— Видела она только меня! — возразил Жидята. — Если и узнала, кто ей поверит? А вот не вернется домой — искать станут. Люди придут, много. С псами и факелами. Тут нам и конец!
«Прав был брат Готфрид! — подумал Адальберт. — Трусит сотник».
— Нападем на рассвете! — сказал рыцарь.
— Почему не ночью?
— В темноте поубиваем друг друга.
— Зажжем факелы!
— Нас увидят за милю.
— На рассвете тоже увидят.
— Двинемся, как только станет светать. В этот час спят даже сторожа.
— Неподалеку от гнезда птицы — казарма наемников. Побьют они нас!
— Опоздают!
— Воевать они умеют! Зачем вообще нападать? Девчонка сказала: птица из дерева и полотна. Подкрадемся ночью, снимем стражу и подожжем!
— Ты веришь язычнице?
— Дети не лгут.
— Христианские дети! Крещенные в истинной вере, наставляемые с младенчества добрым пастырем.
— Эта девочка христианка.
— Вот что! — сказал Адальберт, вставая. — Я вижу, ты ищешь легких путей — там, где искать их не следует. Ландмейстер повелел убить богомерзкую птицу, и я ее убью! Даже ценой своей жизни! Ты, если трусишь, можешь остаться! Укажи нам гнездо и держись позади. Если нам суждено погибнуть, поскачешь в Венден и поведаешь ландмейстеру, как дело вышло. Понятно?
Жидята молча поклонился. Рыцарь назначил стражу и велел воинам отдыхать. Те не заставили себя упрашивать. Жидята стащил с себя рясу, расстелил под кустом войлочную попону, прилег. Он не знал, что Златка, вернувшись домой, немедленно рассказала о встрече в лесу.
— Это Жидята! — сказала девочка. — Я узнала!
— Точно ведаешь? — засомневалась мать.
— Вот тебе крест! Надо кметам сказать! Пусть схватят!
— Темнеет, где его сыщешь? Утром скажем. Какой от Жидяты вред? Верно, как сбежал, так по лесам и мается! — рассудила мать. — Далеко не уйдет!
…Адальберт не спал. Дождавшись, пока глефу сморит сон, он отошел в сторонку и воткнул в землю меч. Встал на колени.
— Пресвятая Дева Мария!..
Он молился долго и истово. Вызывал из памяти образ Божьей Матери — тот, что запечатлен на фреске церкви ордена: Мария сидит на облаке и с улыбкой смотрит на молящихся. Удалось. Он увидел ее прекрасное лицо и немедленно впал в экстаз. Все существо Адальберта затопило неизъяснимое блаженство. Рыцарь пал ниц и долго лежал так, счастливо улыбаясь. Божья Мать не оставила его своими милостями. Она по–прежнему благосклонна к своему слуге, ничтожному, но преданному. Завтра он совершит подвиг в честь небесной покровительницы. Он уничтожит богомерзкую птицу! Проткнет ее копьем, а затем отрубит мечом голову. Если он при этом падет — пусть! Ангелы небесные примут его душу и отнесут в рай. Он не испытает мук чистилища. Любой брат–монах, павший за веру, удостаивается такой чести. Адальберту ландмейстер дал необычное поручение. Еще никто из смертных не убивал дьявольских птиц, он будет первым. Великая честь! Его подвиг не забудут, возможно, его прославят, как святого. Весь род будет им гордиться! Братья и сестры назовут его именем детей, будут молиться, прося его заступничества перед Девой Марией. Как он счастлив, что выбор пал на него!
Адальберт так и не сомкнул глаз. Едва небо над лесом стало бледнеть, он поднял глефу. Полубратья и кнехты собрались быстро. Короткая молитва и отряд тронулся в путь. Скоро они встали на опушке. Адальберт оглядел строй. Все в кольчугах, шлемах, мечи пока в ножнах, арбалеты за спинами. Оруженосец подал рыцарю тяжелое, боевое копье.
— И мой плащ! — велел Адальберт.
— Послушайте меня, господин! — сказал Жидята, — Белый плащ с черным крестом хорошо заметен издали. Не стоит выдавать себя загодя.
— Пусть думают, что мы разбойники? — хмыкнул Адальберт. — Сразу видно наемника. Сегодня великий день, я иду в бой в облачении.
«Ну и сдохни, дурак!» — подумал Жидята, отъезжая.
Светало. Над Сборском небо из серого стало голубым, побледнели и исчезли звезды. «Пора!» — решил Адальберт и подозвал сотника.
— Где гнездо птицы?
— Вон! — указал Жидята. — Плетень и двое сторожей. Нас пока не видят. А вон там казарма наемников.
— Оставайся здесь! — велел рыцарь. — Помни, что велено! — он повернулся к глефе. — Арбалетчики — вперед! Как подскачем, спешиться и убить стражников, после чего держать под прицелом выезд из Сборска и казарму наемников. Сержанты топорами рубят плетень. Птицей займусь сам. Да хранит нас Дева Мария!
— Слава ей! — отозвались воины.
Глефа плавно потекла от опушки к городу. Сначала рысью, затем перешла в намет. Отряд преодолел половину пути, как пронзительный звук разорвал тишину. Стражник у гнезда трубил в рожок. Заметили!
— Вперед! — крикнул Адальберт звонким голосом.
Глефа и без того мчалась стремительно. В десятке шагов от гнезда арбалетчики остановили коней, соскочили наземь. Нагнулись и крючками, закрепленными на поясах, зацепили тетивы. Взвели оружие. Наемники у плетня пригнулись, держа алебарды на изготовку. Щитов у них не было, что мгновенно решило их участь. Щелкнули тетивы; уроженцы земли Швиц сначала ударились в плетень, затем рухнули на землю. Сержанты с топорами спешились и побежали к плетню. Несколько ударов и…
Случилось непонятное. Бежавший первым сержант внезапно выронил топор и рухнул лицом в землю. Следом второй, третий… Адальберт недоуменно глянул поверх плетня. Там маячило лицо, женское. Внезапно над плетнем что–то сверкнуло, хлопнуло — четвертый сержант схватился за грудь, закружился и осел. «Чародейка! — догадался Адальберт. — Бесовские чары…»
— Стреляйте в нее! — закричал рыцарь, протягивая руку. — Вон она!
Арбалетчики, успевшие занять позиции по сторонам, повернулись и почти разом спустили тетивы. Десяток арбалетных болтов пропели над плетнем — лицо чародейки исчезло.
— Вперед! — прокричал Адальберт, воодушевившись.
Не успели уцелевшие сержанты поднять топоры, как из–за плетня явилась маленькая фигурка. Женщина вытянула руки вперед, сверкнуло, хлопнуло — еще один сержант выронил топор. Остальные отшатнулись и побежали.
— Стой! — закричал Адальберт.
Он оглянулся. Арбалетчики, раскрыв рты, смотрели на происходящее.
— Натянуть тетивы! Стреляйте в нее!
Арбалетчики медлили. Адальберт прижал локтем древко копья и пришпорил коня. Остро оточенный наконечник метил прямо в бледное лицо чародейки. «Помоги мне, Пресвятая Дева! — взмолился рыцарь. — Отведи чары бесовские, дай волю твою во славу твою исполнить…» До плетня оставалось всего ничего, как в грудь рыцаря будто палицей хватили. Он выронил копье, но, собравшись с силами, потянулся к мечу. Новый удар выбил его из седла. «Во славу твою…» — хотел сказать Адальберт, но не успел. Он соскользнул с коня, врезался головой в землю, сломав при этом шею. Этой боли он уже не ощутил…
* * *
Сон не шел. Аня ворочалась на набитом сеном матрасе, вновь и вновь перебирая в памяти события дня. Его лицо, слова, жесты — все это раз за разом проходило перед глазами. Ее губы ощущали прикосновение его губ, ее плечи — силу его рук… Воспоминания были невыразимо приятны, ей не хотелось расставаться с ними ради сна. «Неужели? — думала она и тут же одергивала себя: — Не может быть! Кто я в сравнении с Клавой или княжной? Маленькая уродка! Может, и не уродка, конечно, но и не красавица. Кстати, на местном языке «урода“ означает «красивая«…» Аню развеселила эта мысль, она хихикнула, и вернулась к воспоминаниям.
Наконец разум ее истомился, Аня забылась и проснулась среди ночи. В девичьей было тихо. Неёла осталась в Плескова, Аня была одна в комнате. Темноту рассеивал теплый огонек лампады. Некоторое время Аня смотрела на суровый лик Спаса на темной иконе, затем встала и подошла ближе. Вгляделась. Большие черные глаза Христа смотрели на нее строго, будто вопрошая: «Чего жаждет душа твоя?» Аня неумело перекрестилась и внезапно рухнула на колени.
— Господи! — выдохнула горячим шепотом. — Ты ведаешь все! Прости мне, что не верила в тебя и хулила имя твое. Меня так учили. Я не верила, а ты есть. Я попросила тебя вчера: «Помоги мне найти его и спасти!» — и ты мне помог. Я просила: «Пусть он останется жив и невредим!» — так и случилось. Прости меня, Господи, глупую! Помоги мне, Господи, еще раз! Пусть он… Ты сам знаешь, чего я хочу, Господи!
Аня встала и посмотрела на икону. Христос смотрел строго, будто говоря: «Ишь, чего захотела! Не по Сеньке шапка!»
— Я его люблю! — возразила Аня. — Ни Клава, ни княжна, никто другой его так не полюбит. Никогда! Они красивые, избалованные, всегда найдут другого. Я не хочу даже искать! Думать об этом не желаю! Он для меня все! Дороже всех на свете! Дай его мне Господи! Если не можешь навсегда, то хоть на короткое время! Год, полгода, даже неделю! Лишь бы с ним! Лишь бы он полюбил меня!
Христос на иконе смотрел задумчиво, словно взвешивая ее слова.
— Я на все готова! — заверила Аня. — Пусть меня ранят, пусть даже убьют, только хоть немножечко с ним! Совсем чуточку! Я его так люблю!.. — она всхлипнула. — Честное слово! Пожалуйста, боженька!..
Глаза Спаса на иконе стали ласковые. Аня перекрестилась и вернулась в постель. Полежала немного и поняла: не уснет. Она встала и оделась, но не в платье. Натянув рубаху и порты, Аня подпоясалась ремнем с неизменной кобурой и вышла из комнаты. Она не знала, зачем туда идет, но чувствовала: надо! Сторож у ворот княжьего двора не спал и отворил ей калитку. Аня шла пустынной улицей сонного города, легко угадывая дорогу. Молодая луна в ясном небе высвечивала рытвины и колдобины, помогая ей сберечь ноги. Возле городских ворот горели факелы и стояли сонные стражники. Заметив ночную гостью, они встрепенулись, но, узнав, успокоились. Аня объяснила, что ей нужно. Стражи, не задавая вопросов, сняли засов и приотворили створку. У капонира пришлось сложней. Ее окликнули издалека, затем прокричали что–то властно и сурово. Аня не разобрала чужих слов, но поняла: велели стоять и не двигаться. Она крикнула в ответ: «Богдан!» Один из стражников, держа алебарду наизготовку, подошел ближе, узнал и отсалютовал оружием. Вдвоем они подошли к плетню, здесь ей отсалютовал второй стражник. Аня шмыгнула в проход. В капонире она стащила кожаное покрывало с кабины пилота (Андрей озаботился о покрывалах в первый же день) и забралась внутрь.
В пилотском сиденье ей стало тепло и уютно. Здесь совсем недавно сидел он, здесь была она, когда вела По–2 ему на выручку. Ей тогда пришлось не сладко: из–за высокого сиденья ноги почти не доставали педалей, управлять самолетом было неловко и трудно. Поэтому и «скозлила» при посадке. Но он все равно ее поцеловал…
Аня забылась в грезах и не заметила, как задремала. Во сне она увидела Андрея. Он сидел на берегу рек и смотрел на быструю воду. Аня подошла и встала рядом. Он повернул голову, глянул грустно:
— Надо переплыть, а я не решаюсь…
— Зачем тебе плыть?
— Ты же просила…
— Я не хочу тебя принуждать! — смутилась Аня. — Я вдруг подумала… Ты меня поцеловал…
— Я целовал тебя за храбрость! — отвечал он. — Ты же просишь любви.
— Прости, пожалуйста! — заторопилась она. — Я больше не буду!
— Будешь! — вздохнул он. — Еще как будешь! Почему обязательно любовь? Почему нельзя дружить?
— Можно! — согласилась Аня. — Я согласна!
— Но любить не перестанешь?
— Не перестану! — призналась она.
— Ну и как мне быть?
— Переплыви реку!
— Думаешь, смогу?
— Сможешь! Ты все можешь! Поплывем вместе! Я поддержу!
— Я подумаю, — сказал он.
— Пожалуйста! — попросила она. — Подумай!
Он умолк, она тоже замолчала. Река струилась у их ног, водные растения вытягивались под напором течения и колыхались будто бы от ветра.
— Смотрю на эту воду, — сказал он, — она все бежит и бежит. Тысячу лет до нас бежала, и после нас бежать будет. Мы вот ссоримся, воюем, убиваем друг друга, ищем любви, а река все течет. Наступит час, и мы канем в эту воду, не оставив следа…
— Андрей! — встревожилась она. — Не говори так! Не надо! Что с тобой? Я боюсь!
— Не надо бояться, просто будь осторожней. Не лезь под стрелы!
— Какие стрелы? Ты о чем?
— Они уже близко. Будь осторожна, девочка моя! Будь осторожна…
Облик его стал бледнеть и расплываться. «Не уходи!» — хотела сказать Аня, но он исчез. Тревожный, звонкий стон меди пробудил ее — за плетнем стражник трубил в рожок. Аня протерла глаза и глянула вперед. Плетень закрывал обзор. Она вскочила на сиденье и увидела всадников. Они мчались к капониру. Всадники были в кольчугах и шлемах, только один в белом плаще. Аня пригляделась и различила на плаще черный крест, хорошо знакомый ей по прошлой жизни. Немцы!
Аня дернулась съехать вниз, к гашетке крыльевого «шкаса», но в следующий миг сообразила: ленту из патронного ящика они с Андреем давно вытащили. «ДТ» Андрей всегда уносит в хоромы. Она была безоружна, если не считать «ТТ». Аня рванула крышку кобуры и успокоилась, ощутив в ладони холод металла. В Плескове она истратила три патрона. Аня достала початую обойму, заменила ее запасной и только затем глянула поверх плетня. Немцы подскакали совсем близко, передние спешились и натягивали арбалеты. Прежде чем Аня успела сообразить, немцы выстрелили. Плетень вздрогнул от ударивших в него тел. «Часовые убиты!» — поняла Аня. Она нахмурилась и подняла «ТТ».
В запасном полку им не давали личного оружия, штурманское дело освоили бы. Стрелять Аня стала в экипаже. Патронов в полку было много, днем, в ожидании полетов, летчики ходили в балку. Стреляли по консервным банкам — их много валялось у кухни. Банки были большие и маленькие, в одних привозили жир, масло, повидло, в других — тушенку и рыбу. У Ани получилось почти сразу. Сначала тяжелый «ТТ» плясал в ее руке, она никак не могла прицелиться. Богданов, заметив, взял ее левую ладошку и подставил под рукоять пистолета в правой. «ТТ» сразу успокоился, послушно указал мушкой на цель. Аня нажала на спуск. Банка со звоном подпрыгнула, покатилась по траве. Пилоты одобрительно зашумели. Кто–то поднял и поставил на камень банку, Аня вновь сбила ее. У нее получалось. Она не спешила и все делала правильно: затаивала дыхание перед выстрелом, мягко давила на спусковой крючок…
К капониру бежали немцы с топорами. Аня вытянула руку с «ТТ», подставила под рукоять ладошку и навела ствол на грудь переднего. Пистолет звонко выстрелил, немец упал. Аня переместила прицел на следующего. Она стреляла по врагам, как по банкам — спокойно и методично, тщательно прицеливаясь. Когда упал четвертый пехотинец, немец в плаще закричал, указывая в ее сторону. Аня увидела, как арбалетчики, сторожившие подходы, разом повернулись к плетню. Сообразив, она нырнула в кабину. Стрелы шмелями пропели над ее головой и врезались в земляной вал за самолетом. Стрелять из кабины больше нельзя — немцы взяли прицел. Андрей советовал не лезть под стрелы…
Аня выбралась на крыло и соскочила на землю. Протиснулась в узкий проход между плетнем и земляным валом. Если арбалетчики натянут тетивы, она успеет спрятаться. Аня вытянула руки и первым же выстрелом свалила дюжего немца с топором. Всадник в белом плаще опять закричал и устремился к ней, метя копьем. Аня отчетливо видела остро отточенный наконечник, он колыхался на уровне глаз. Страх сжал ей сердце, но она сумела собраться. Навела мушку в черный крест на груди врага. «ТТ» подпрыгнул и выплюнул гильзу. Всадник уронил копье и потянулся за мечом. Аня выстрелила навскидку, почти не целясь. Немец вылетел из седла, врезался шлемом в землю. Конь стал, загородив Ане обзор. Она отбежала в сторонку и выпустила оставшиеся два патрона в ближних немцев. Те отшатнулись, но не упали. Аня торопливо сменила обойму, передернула затвор и стала целиться тщательнее. Это было трудно: враги метались по лугу, некоторые взбирались на коней и скакали прочь. Аня увидела, как от ворот города несутся на лошадях кметы, некоторые полуодетые, но с саблями в руках, от казармы бегут наемники с алебардами наизготовку.
— Ага! — закричала она. — Струсили!
Она выстрелила в сторону убегавших врагов — раз, другой, просто так, не целясь. Опустила «ТТ», улыбнулась. Радость переполняла ее. Она смотрела вперед, не замечая происходящего поблизости.
…Арбалетный болт ударил ей под ключицу. Аня качнулась и шире расставила ноги. Мир вокруг стал неустойчивым и зыбким. Земля неудержимо рвалась навстречу, и противостоять ей не было сил. Аня опустилась на колени, затем упала на бок. Она не видела, как подскакавшие кметы, хекая, наотмашь рубят врагов, как наемники с остервенением секут и колют немцев алебардами. Она ничего более не видела и не слышала…
Глава 15
Когда Богданов прибежал к капониру, все было кончено. Валялись на земле трупы людей и коней, толпился набежавший люд, наемники уносили раненых и ловили орденских коней. Лейтенант бесцеремонно растолкал толпу и ворвался в капонир. По–2 был цел. Богданов прошел вдоль одной стороны самолета, затем другой — ни вмятины, ни царапины. Кожаное покрывало с кабины пилота было снято — кто–то сидел внутри. Богданов заскочил на крыло, глянул внутрь — все на месте. Сунув «ДТ» в кабину, лейтенант вышел наружу и вдруг увидел группу швейцарцев и кметов. Они разглядывали нечто на земле. Один из наемников поднял взгляд на Богданова, и на лице его проступил страх. Еще не понимая, но, предчувствуя беду, Богданов рванулся вперед.
…Аня лежала на боку, поджав ноги. Рукоять «ТТ» она так и не выпустила. Богданов, склонившись, машинально забрал пистолет и только затем, осознав, упал на колени. Наклонился к ее лицу. Она дышала! Хрипло, со свистом, но дышала! Лейтенант присмотрелся. Короткий арбалетный болт вошел ей в грудь с левой стороны, чуть пониже ключицы и, пробив тело, вышел меж лопаткой и позвоночником. Навылет. Потерявший силу болт с окровавленным древком валялся рядом. Богданов метнулся к самолету, достал из кабины индивидуальный пакет. Зубами сорвал оболочку. Бинтуя поверх одежды, понял: дела плохи. Кровяные пятна на рубашке Ани были маленькие, чересчур маленькие для такого ранения.
— Кровь внутрь пошла! — прошептал кто–то за его спиной.
Богданов не отозвался. Подхватил с земли легонькое тело и понес. Люди дали ему проход, но он не видел этого. Шел как в тумане, скорее чутьем, чем зрением, угадывая путь. Никто не окликнул и не остановил его, хотя люди бежали навстречу толпой. Перед лейтенантом и его ношей они расступались. Богданов миновал ворота, вступил в княжий двор и поднялся по лестнице. В своей комнате он положил Аню на кровать. Кто–то принес и поставил на лавку бадейку с теплой водой. Богданов омыл в ней руки, вытер рушником и подступил к раненой. Он снял повязку, затем раздел Аню до пояса, вспоров окровавленную рубаху ножом. Перебинтовал рану свежим пакетом. На подушечках старого кровяные пятна были с пятак — ничего не изменилось. Подскочившая служанка помогла стащить с Ани сапоги и порты, переодела ее в свежую рубаху и, пока Богданов держал штурмана на руках, расстелила постель. Укрыв Аню периной, Богданов оглянулся. В комнате толпились люди, много людей. Лица их расплывались, а когда черты проступали, Богданов их не узнавал.
— Выйдите! — сказал лейтенант. — Все!
Он не стал наблюдать, как выполнят его приказ, знал: ослушаться не посмеют. Он подтащил к кровати тяжеленную лавку, двигая ее словно пушинку, сел. Служанка поставила рядом кувшин с водой, положила ворох чистых тряпок. Кто–то принес и поставил в угол забытый Богдановым «ДТ». На лавку положили пояс Ани с кобурой, ее одежду, аккуратно поставили сбоку ее сапоги. Лейтенант остался один. Он сидел, глядя на бледной лик раненой, и молчал. Он не мог говорить — слова сохли во рту. Как она оказалась у капонира ночью? Откуда прискакали враги, если вокруг Сборска стража? Кто и как подставил девочку под стрелу? Кто виноват?
Вопросы были без ответов. Лучше, однако, было думать о них, чем о том, что происходило на расстоянии вытянутой руки. Стрела пробила Ане верхушку легкого. Из поврежденных сосудов сейчас изливалась кровь, застывая внутри сгустком, способным убить самого крепкого мужчину. Аню могла спасти операция. Срочная, проведенная опытным хирургом, в обстановке госпиталя и при наличии хотя бы медсестры. Он всего лишь недоучившийся студент, ни разу не державший в руках скальпеля. Нет госпиталя, нет медсестры, скальпеля и того нет. Можно использовать «золинген». Воткнуть нож меж ребер, расширить рану и сделать сток для крови. Тогда будет надежда. Богданов думал об этом, но сознавал: не сможет. Рука не поднимется. Кромсать ножом нежное девичье тело нужно другому, постороннему…
Богданов не замечал течения времени. Солнечный луч на полу побежал к стене, поднялся вверх и вовсе исчез, а Богданов все сидел у кровати. Внезапно Аня застонала. Богданов вскочил и потрогал ее лоб. Он пылал. Богданов намочил тряпку и положил ей на лоб. Шло время. Она что–то прошептала. Богданов наклонился.
— Солнышко… Помоги…
Богданов потрогал ее руки и ноги — они ощутимо стали холоднее. Последняя стадия. Час–другой…
Внезапное рыдание исторглось из его груди. Он взял ее руку, прижал к губам.
— Анечка! Милая! Сердечко мое отважное! Родная моя! — говорил он, как безумный, гладя ее по лицу. — Не умирай! Я тебя очень прошу! Я тебя умоляю! Как же я без тебя? Я пропаду!.. Ты для меня все! Моя Родина, самый близкий и дорогой человек на свете! Я тебя очень прошу! Я все для тебя сделаю — все, что прикажешь! Только не умирай! Пожалуйста!..
Он еще что–то говорил — долго и бессвязно. Внезапно она пошевелилась.
— Солнышко… — уловил он, и тут же из памяти выплыл образ старца в черной шапочке. Он будто говорил укоризненно: «Придет время — не жалей тепла!»
Богданов стал срывать с себя одежду…
* * *
Она лежала на снегу и замерзала. Вокруг простиралась равнина — тоскливая и пустынная. Она была одна на огромном заснеженном поле, одна под равнодушным серым небом, беспомощная, неподвижная. Снег медленно, но верно высасывал тепло из ее тела. Оно уходило вместе с жизнью — безвозвратно, навсегда. Время от времени в небе проглядывало солнышко: яркое, желанное, но оно не желало согреть.
Она впала в забытье, а когда очнулась, ничего не изменилось. Снова была пустынная равнина, серое небо, снег, и ледяная стынь, ползущая от кончиков пальцев. Никто, совершенно никто ее не видел, никто не мог ей помочь. Равнодушное солнышко время от времени выглядывало из–за облаков, но снова пряталось. Стынь ползла от ног и рук и уже леденила сердце.
— Солнышко! — позвала она из последних сил. — Помоги!
Солнце приблизилось, потрогало ее лучиками. Оно стало гладить ее, успокаивать, произнося ласковые слова. Каждое из них западало в сердце, но не согревало. На сердце ее нарастал лед.
— Солнышко!.. — прошептала она в отчаянии.
Солнце отшатнулось и скрылось за облаками, оставив ее одну. Она хотела заплакать, но сил не оставалось даже на слезы. «Господи!» — прошептала она, готовясь к худшему. Но облака внезапно исчезли, пропало серое небо и равнина. Огромное, пышущее жаром солнце ринулось к ней и заключило в объятье. Засмеявшись от радости, она приникла к нему и стала жадно впитывать исходящее от солнца тепло…
* * *
Богданов разлепил глаза, и некоторое время смотрел в потолок. В комнате было сумрачно — день клонился к концу. Он медленно повернул голову — сил совсем не осталось, посмотрел на Аню. Она спала на его плече, ровно и тихо дыша. Он коснулся губами ее виска — жара не было.
Громадным усилием воли Богданов заставил себя приподняться и сползти с кровати. Откинуть перину сил не оставалось, он сунул под нее руку и нащупал ее ноги. Теплые…
Страшно было подумать о том, чтоб одеться, но он заставил себя. Его шатало, дважды он ударился о лавку, один раз упал на пол, но порты с рубахой все же натянул. О том, чтоб навернуть онучи, смешно было думать. Он воткнул босые ноги в сапоги, и, держась за стенку, вышел из комнаты. По коридору брел, как моряк по палубе в шторм. Его носило от стены к стене, но он все же дотащился до лестницы, спустился, вернее, сполз во двор. Он не сознавал, куда и зачем идет, его вело, и он следовал зову. Так раненое животное ищет в лесу спасительную травку. Шатаясь, Богданов добрел до бани в углу княжьего двора. Здесь, под окном, среди мощеного двора была заплатка живой земли, поросшая травкой. Он рухнул на нее и закрыл глаза.
Пробудило его ощущение чьего–то пристального взора. Богданов открыл глаза и сел. Перед ним толпились люди, много. Впереди стояли и смотрели на него Евпраксия с Данилой. Вернулись…
— Она будет жить! — сказал Богданов, глупо улыбаясь.
Они смотрели на него с тревогой.
— Ей лучше! — заверил Богданов. — Можете посмотреть. Господи, как я рад!..
Евпраксия закусила губу, повернулась и ушла. Следом потянулись остальные. Выскочившая из–за спин Неёла поднесла летчику пирожок и кувшин молока. Богданов ощутил зверский голод и набросился на еду. Пока он ел, толпа рассосалась, остался только Данило.
— Мы тревожились! — сказал сотник, помогая Богданову подняться. — Сказали, со вчерашнего утра не выходил.
— Так это случилось вчера? — удивился Богданов.
Данило кивнул.
— Люди заглядывали к тебе и видели: лежишь с Анной. Думали: она умерла, ты мертвую ее обнимаешь. Тревожились за твой рассудок. Потом прибежали — исчез! Куда пошел — никто не видел. Стали искать. Побежали к бане, а ты здесь… Здрав ли ты, брате?
— Здрав! — ответил Богданов.
Он и в самом деле чувствовал себя лучше. Томила слабость как после долгой болезни, но это можно терпеть.
— Я пойду к ней! — сказал Богданов. Данило кивнул.
…Аня не спала. Лежала и смотрела на него ясными, блестящими глазами. Богданов потрогал ее лоб — жара нет. Она вообще не выглядела больной!
Поколебавшись, Богданов откинул перину, завернул ей рубашку и стал разматывать повязку. Она безропотно позволила себя приподнимать и ворочать. Когда грудь открылась, Богданова ждал шок. Раны не было! Розовые пятнышки молодой кожи, как когда–то на месте ранения осколком — на груди и на спине. На спине пятнышко в виде трехлучевой звездочки — по форме наконечника стрелы.
Богданов бросил ненужный бинт и присел на перину.
— Андрей! — внезапно спросила Аня. — Это правда?
— Сам не могу поверить! — сказал Богданов. — Сквозное ранение груди! Зажило! За сутки!
— Я не об этом! — она поморщилась. — Слова, которые говорил вчера?
— Ты слышала? — удивился Богданов.
— Каждое слово! Могу повторить!
— Не стоит! — сказал Богданов. — Понимай, как хочешь, и поступай, как знаешь, но говорил, что думал. Что давно в сердце носил.
— А как же княжна?
— Никак!
— Совсем–совсем?
— Наверное…
Глаза ее повлажнели.
— Тебе плохо? — встревожился Богданов. — Рана болит?
— Сердце…
Он взял ее запястье. Пульс отозвался упруго и ровно.
— Что ж ты раньше молчал? — прошептала она. — Почему?…
Богданов наклонился и коснулся губами розового пятнышка под ключицей. Она вздрогнула и умолкла. Маленькая грудь с розовым соском оказалась рядом, Богданов поцеловал этот нежный бутон. Бережно и ласково. Затем, чтоб не обидно, поцеловал и второй. Легко касаясь губами гладкой кожи, он двинулся к пупку, спустился ниже и замер у завитков русых волос. Когда поднял голову, взор ее был затуманен. Богданов осторожно опустил ей рубашку на всю длину тела, расправил складки, укрыл периной. Затем встал.
— Ты куда? — встревожилась Аня.
— Спать! Глаза закрываются.
— Ложись! — она хлопнула по перине.
— Аня! — нахмурился Богданов. — Я хочу спать!
— Другого не предлагаю! — обиделась она. — Я же не Клавка! Зачем валяться на жесткой лавке? Места хватит!
Богданов сбросил рубаху, сапоги и с наслаждением вытянулся под мягкой периной. Она немедленно подкатилась, примостила голову на его плече.
— Андрей! — сказала тихо. — Ты можешь повторить?
— Что?
— Те слова.
— Анечка! — сказал Богданов. — Милая, родная моя! Я тебе повторю, я тебе скажу много нового, я расцелую тебя от макушки до пяток, но позже. Смертельно хочется спать!
— Ладно! — сжалилась она. — Спи! Только смотри — обещал!..
Уснул он мгновенно. Опершись на локоть, Аня смотрела на его лицо. Осторожно поправила упавший на глаза чуб, разгладила усы, затем ласково поцеловала закрытый глаз.
— Лисикова! — пробормотал он сквозь сон. — Накажу!
Она засмеялась и пристроилась на его плече.
— Я теперь не Лисикова! — сказала довольно. — Я — Богданова!
* * *
Богданов проснулся рано. В полку он привык летать ночами, а спать днем, поэтому рассветов не наблюдал. Только здесь оценил эту радость. Первые, прозрачные лучи солнца, падающие сквозь окошко, пляшущие в световых потоках пылинки, щебет птиц за стеклом… Богданов потянулся и сел. Аня спала, уткнувшись лицом в подушку. Перина сползла, оголив ее спину. Богданов бережно прикрыл и спрыгнул на пол. Оделся и вышел. В конюшне он оседлал мышастого и поскакал к реке. Там бросил поводья, разделся и нырнул с высокого берега.
Прохладная вода обожгла. Богданов выскочил на поверхность, завопил дурным голосом и широкими саженками рванул к другому берегу. Выскочив из воды, повалялся на песке и поплыл обратно. Оказавшись под обрывом, нырнул, достал пальцами песчаное дно и пробкой выскочил на воздух — глубоко. Сила и здоровье переполняли его. Нырнув еще разок, в этот раз не до дна, Богданов выскочил на поверхность, лег на спину и расставил руки. Течение медленно несло его, он не препятствовал. Чистое, словно умытое солнышко светило в лицо, согревало тело, Богданов закрыл глаза и отдался потоку. Это было хорошо! Он так разнежился, что едва не задремал. Недовольный гогот привел его в чувство. Богданов открыл глаза. Течение снесло его прямо в стаю гусей. Большие, серые птицы, расступившись, недовольно косились на человека. На берегу встревожено смотрел на чужака мальчик лет пяти.
— Все нормально! — сказал Богданов и помахал пастушку рукой. Тот робко махнул в ответ. Богданов нырнул и под водой подплыл к берегу. Нашел удобное место и выбрался на луг. Пастушок смотрел на него все еще настороженно. Богданов улыбнулся мальцу и зашагал по траве к мышастому.
По пути он обсох, вытираться не пришлось. К тому же полотенце он, конечно же, забыл. Богданов оделся, навернул портянки и обул сапоги. В этот момент за спиной кашлянули. Богданов стремительно обернулся — Конрад.
— Доброе утро, кондотьер! — сказал капитан.
— Доброе! — улыбнулся Богданов.
— Жеребца твоего узнал, — сказал Конрад, — в Сборске нет другого такой масти.
Наемник выглядел встревоженным.
— Все хорошо, Конрад! — сказал Богданов. — Я здоров, а в кустах никто не прячется. Можно купаться!
— Как Анна? — спросил капитан.
— Здорова!
Конрад смотрел недоверчиво.
— Можешь навестить! — засмеялся Богданов. — От раны следа не осталось. Разговаривает, сидит, ходит.
— Ты ее исцелил! — сказал Конрад. — Я еще в первый день заметил. Бабы несли детей, а ты исцелял. Не знаю, чьей силой ты лечишь — божьей или дьявольской, но я рад!
Богданов хмыкнул.
— Не сильно сердишься, кондотьер? — спросил Конрад. — За Анну?
— Если б она умерла, — сказал Богданов, — я б устроил вам разбор полетов и приговор трибунала с немедленным приведением в исполнение. Вас потом бы собирали по частям! Но раз Анна жива…
Конрад не понял про трибунал и приведение в исполнение, но переспрашивать не стал. Не стоило кликать лихо.
— Их Жидята привел, — сказал Конрад, — потому подобрались незаметно.
— Об этом Данилу попытаю! — пообещал лейтенант. — Его кметы были в дозоре. Оттуда про Жидяту ведомо?
— Поймали троих, они сказали. Сам Жидята убег… А этих повесили.
— Зачем?
— На что они? Орден не выкупит, а парни злы… Мы потеряли троих, у Данилы кмета срубили. Хоронили вчера. Я не звал тебя, кондотьер, сам понимаешь…
Богданов кивнул.
— Вот еще, — сказал Конрад нерешительно. — Есть раненые, пятеро. Не посмотришь?
Лейтенант кивнул и вскочил в седло. Конрад ехал рядом. Из пятерых раненых двое оказались тяжелыми. Богданов клал руки на лбы наемников, чувствуя, как истекает из них тепло. Из казармы он вышел уставшим, у порога повалился на землю. Конрад топтался рядом. Когда слабость ушла, лейтенант встал.
— Я удвоил охрану, — сказал Конрад. — Возле птицы теперь четверо. Солдаты патрулируют посад. Тебя вот сразу заметили. Больше такого не повторится!
Богданов кивнул и взобрался на мышастого. К себе он вернулся озабоченным. Аня встретила его у порога. Она встала и, пока его не было, переоделась. На ней была новая, вышитая сорочка и красная понева, из–под подола выглядывали желтые носки сапог. Лицо штурмана сияло, из больших серых глаз изливалась радость, она удивительно похорошела. Богданов не поверил глазам.
— Какая ты красивая! — сказал изумленно.
— Ульяна приходила! — пояснила Анна. — Все ахала! Помыла меня, приодела.
— Я не о том! — возразил Богданов. — Прямо светишься!
Она засмеялась.
— Ты где был?
— Купался. Навестил раненых швейцарцев. Есть тяжелые.
Она попыталась принять скорбный вид, но не смогла. Радость распирала ее изнутри.
— Кто еще приходил? — спросил Богданов.
— Княжна — справиться о здоровье. Тебя спрашивала. Я ей рассказала.
— Что? — насторожился Богданов.
— Выхожу за тебя замуж!
— Аня! — нахмурился Богданов. — Среди слов, которые говорил, не было о замужестве.
— Как?! — растерялась она. — Разве это не одно и тоже?
— Не одно, — Богданов прошел к скамье и сел. — Я ни от чего не отказываюсь — ни от слов, ни от обещаний, но о замужестве речь не шла. И вообще… Если помнишь, идет война, конца ей не видно. Какая женитьба? Это раз. Во–вторых, прежде чем назначить меня в женихи, следовало спросить. Хотя бы из вежливости.
Глаза ее померкли. Утратив радостный свет, лицо ее подурнело, стало некрасивым. Губы начали дрожать.
— Пойду! — сказал Богданов и встал.
— Андрей! — окликнула она. — Товарищ лейтенант!
Он обернулся.
— Я… — сказала она, — я… Как только увидела тебя… Я не могла надеяться, не позволяла себе… Все девчонки влюблены в лейтенанта Богданова, среди них столько красивых! А я кто? Как назначили в экипаж, даже не замечал, а потом и вовсе сказал, что выгонишь. Я плакала… Мечтала погибнуть с тобой, чтоб похоронили в одной могиле. Если б ты женился на другой, даже княжне, я бы снесла. Погоревала бы, но снесла. Все равно никакой надежды! Но ты сказал, и я поверила… Сердце открыла… В дивизии девушка застрелилась от несчастной любви — летчик ухаживал, но женился на другой. У нас провели комсомольское собрание, осуждали ее поступок. Я тоже осуждала… Теперь ее понимаю. Ты спас меня, отдал свое тепло, я это ощутила. Но если говорил, чтоб после бросить, то лучше бы не спасал! Лучше б я умерла! У меня внутри сплошная рана, видеть тебя не могу! Я застрелюсь! У меня в «ТТ» два патрона осталось!
— Аня! Анечка! — Богданов шагнул к ней. — Ты что?
— Он где–то здесь лежал, — бормотала она, оглядываясь, — я видела…
Он обнял ее и прижал к груди. Она затихла.
— Аня! — сказал Богданов. — Я тебя очень прошу!
Она молчала.
— Если ты застрелишься, то и я следом!
— Вот еще! — сказала она, отстраняясь. — Тебе–то зачем? Другую найдешь!
— Другую не хочу!
Она смотрела недоверчиво.
— Вот тебе крест!
Она растеряно улыбнулась и вдруг покачнулась.
Он подхватил ее и отнес на кровать. Уложил на покрывало и прилег рядом. Она не прислонилась. Лежала и смотрела в потолок.
— Прости меня! — сказал Богданов.
— У меня сердце оборвалось! — пожаловалась она.
— Язык у меня с головой не дружит. Дала бы в ухо!
— Я не могу тебя бить! — сказала она. — Я тебя люблю!
Он вздохнул.
— Знаю: ты меня не любишь! — сказала Аня. — Просто не хочешь, чтоб я застрелилась. Ты добрый! На руках меня раненую носил, причесывал, от смерти спасал…
— Я не добрый! — сказал он. — Зря так думаешь.
— Почему? — удивилась она.
— Это не просто объяснить.
— А ты попытайся!
— Если скажу: давно на тебя смотрю, поверишь?
— Ни за что!
— В том–то и дело! — сказал он и замолчал.
Она заерзала на перине и села.
— Андрей! — спросила тихо. — Ты и вправду… давно?
— Не сказать, чтоб очень. Помнишь, мы вывозили Тихонова, а ты стояла на крыле? Когда прилетели, я снял тебя и в этот миг почувствовал…
— С той поры! — ахнула она.
— Ну… Не сказать, чтоб влюбился, но ощутил. Дальше — больше.
— И молчал?
— Сама знаешь.
— Почему?
— Потому что…
— Расскажи! — попросила она.
— Совестно!
— Сам начал…
Он вздохнул:
— Что тут рассказывать? Я же первый парень в полку! Самые красивые женщины — мои! Восхищенные взгляды девушек — мне! Ты не восхищалась, ты меня осуждала — за Клаву, ну, и другое… Меня это задевало. Думал: «Кто она такая?! Подумаешь, малявка страшненькая! Кто она, и кто я?» Стали летать в одном экипаже, и я понял, как ошибся. Оказалось: ты отважная, чистая сердцем, надежный товарищ. Как ты на крыло встала! Даже бровью не повела! А ведь могла сорваться — и все! Но ребят ранили, им нужна была кабина, и ты вызвалась… Мне хотелось подружиться с тобой, но я боялся. Как было подойти, если осуждаешь? Прогнала бы, а полк смеялся. Первого парня Лисикова отвергла! Позор и стыд! Меня к тебе влекло, а я не мог решиться. Поэтому злился, искал в тебе недостатки и находил. Не упускал случая, чтоб уязвить, искал случай выгнать из экипажа. Когда сказали про Гайворонского, я обрадовался. Наконец–то! Наорал на тебя, до слез довел, а внутренне ликовал. Чтоб ты окончательно поняла, какая я сволочь, признаюсь: даже пожалел, что осколок попал тебе в ногу, а не выше…
Аня молчала.
— Прилетели сюда, появилась Проша… Вот, подумал, настоящая женщина! Вот кого надо любить! Куда Лисиковой до нее! Княжна, красавица, сама в мужья зовет. Чего еще? Не смог. Ты встала между нами. Ты здесь стала расцветать, хорошела с каждым днем. В военной форме смешная, а в платье — загляденье! Маленькая, но такая милая… Взять бы на руки, носить, целовать, гладить… Я с ума по тебе сходил. С Данилой в объезд уехал, думал: с глаз долой — из сердца вон! Не получилось. Когда ты умирала, я не сдержался, забыл о страхах — терял тебя навсегда. Ты выздоровела… Я не ожидал, что ты запомнишь мои слова. Я поверить не мог, что ты меня любишь! Но когда сказала о замужестве, испугался: «Как же я с ней? Она такая строгая! Буду ходить у нее по струнке, друзья станут смеяться…»
— Скажи! — спросила Аня, наклоняясь. — Ты это специально придумал? Только что? Чтоб я от тебя отказалась, а ты сейчас же — к своей княжне?
Богданов обиженно засопел.
— Отвечай, когда спрашивают!
— Так и знал, что не поверишь! Лучше б молчал! Пойду! — он приподнялся.
— Куда?! — она схватила его за рубаху и швырнула обратно. Затем с размаху села сверху. Богданов охнул.
— Наплел мне с три короба и думаешь бежать?! — сказала она яростно. — Не–е–т, я тебе все скажу! Чтоб знал! Да я… Как подумаю… Я за него богу молилась! Просила вместе хотя бы денек! А он… Боялся! О друзьях думал, что скажут! Тряпка! Трус! Бабник! Ему словечко стоило сказать! Руку протянуть! Да я бы от счастья умерла!.. Даже не знаю: пристрелить тебя сейчас или погодя?
— Погодя! — поспешно предложил Богданов.
Она глянула подозрительно:
— Это почему?
— Вдруг пригожусь?
— Для чего?
— Ну, там вещи поднести…
— Я тебе дам вещи! — она размахнулась.
Богданов зажмурился.
— Боишься! — сказала она злорадно. — Ага! Не стану тебя убивать! Казнить буду! Мучить! Чтоб знал, что я испытала!
Маленькая ручка схватила Богданова за ухо и стала больно выворачивать.
— Это тебе за «малявку страшненькую»! — шипела Аня. — Это… — она взялась за второе ухо. — За осколок, который чуть бы выше. Это… — она схватила его за волосы и несколько раз ткнула головой в подушку, — за княжну — настоящую женщину и красавицу…
Богданову было не столько больно, сколько смешно, но он не подавал виду.
— Чтоб еще? — задумалась Аня, бросив его волосы. — Может там открутить? — она мечтательно глянула в промежность пилота.
— Анечка! — встревожился Богданов. — Там не надо! Я тебя умоляю!
— Ладно! — смилостивилась она и освободила жертву. — В другой раз!
Богданов лежал смирно, как мышка.
— Что молчишь? — спросила она сердито. — Язык проглотил?
— Боюсь, и его открутишь!
— Следовало бы! — она наклонилась.
Богданов на всякий случай зажмурился. Теплые губы коснулись его губ и замерли. Он помог им раздвинуться и припал к ее устам как источнику в жаркий день — с наслаждением истомленного жаждой. Она отвечала неумело, но жадно. Он обнял ее, прижал к себе, она не воспротивилась. Поцелуй вышел долгим, пока не пресеклось дыхание обоих. Она упала на перину, тяжело дыша.
— Здорово! — сказала чуть погодя. — Теперь понимаю, почему в кино так целуются!
— Еще? — спросил он.
— Погоди!
Она села и стала срывать себя одежду. На пол полетели сапожки, понева, следом рубаха. Богданов смотрел, не понимая. Сбросив с себя все, она легла на живот и вытянулась.
— Целуй от макушки до пяток — как обещал!
Он глядел нерешительно.
— Чего ждешь? — нахмурилась она. — Разучился?
Богданов наклонился и осторожно коснулся губами русой макушки, затем поцеловал завитки на затылке. Она тихонько вздохнула и обмякла. Богданов прошелся по плечикам, затем — лопаткам, двинулся вниз по спинке, пока не уткнулся в упругие полушария. Отдав им должное, он прочертил губами след от бедер до узких пяточек, надолго задержавшись в подколенках. Тело ее трепетало, она дышала порывисто и часто. Усилием воли он сдержал порыв страсти и отпрянул. Она замерла, вытянув руки вдоль тела, затем вдруг соскользнула с кровати и сбросила на пол покрывало. Юркнула под перину и требовательно взглянула на него.
— Ну?
— Анечка! — осторожно спросил Богданов. — Может, не надо?
— Мне сходить за пистолетом?
Богданов сбросил сапоги, стащил рубаху с портами и нырнул под перину. Она немедленно прижалась к нему. Он приник к ее губам, она отозвалась с неуемной жадностью. Он еле смог оторваться. Отодвинул, поцеловал маленькую грудь, вторую… В этот миг рассудок покинул его. Он не помнил, как оказался над ней, смирной и желанной. Его руки скользнули ей под плечики, он приподнял и прижал ее к себе — ласково, но сильно, и не отпускал, пока последняя судорога не сотрясла его тело. Упав на перину, Богданов уставился в потолок, не видя его. Она лежала рядом — тихо и неподвижно. Он нашел ее руку, погладил.
— Девчонки говорили: в первый раз больно! — сказала она. — Я ничего не почувствовала!
— Совсем ничего?
— Совсем–совсем!
— Я так старался! — огорчился Богданов.
Она настороженно подняла голову и разглядела смешинки в его глазах.
— Опять? Мало мучила?
— Достаточно! — заверил он.
— То–то! — сказала она. — Еще не так могу!
— Не сомневаюсь!
— Каждый день мучить тебя буду! — пообещала Аня. — Ты у меня поплачешь!
Богданов вздохнул.
— Ладно! — сказала Аня. — Каждый день не буду! По понедельникам!
Богданов вздохнул снова.
— Вредный! — она схватила зубами его мочку и слегка прикусила. Затем выпустила и поцеловала. Он погладил ее по плечу.
— Как быстро все! — сказала она, ероша его волосы. — Даже понять не успела.
— Я понимаю так, — сказал он, — я прощен?
— Не совсем. Но я над этим подумаю.
Богданов опять вздохнул.
— Чего развдыхался? — спросила она сердито. — Ведь получил, что хотел? Поцеловал, погладил?…
— Я боюсь, что ты поспешила. Не в того Богданова влюбилась. Кроме прочего я выпиваю, курю и ругаюсь матом…
— Ничего! — сказала она. — Перевоспитаем!
— Представляю! — сказал он. — Комсомольское собрание. Повестка дня: персональное дело комсомольца Богданова, погубившего девичью честь штурмана.
Аня хихикнула.
— Слова для выступления предоставляется пострадавшему штурману…
— Я бы выступила! — сказала Аня мечтательно. — Я бы рассказала!
— В подробностях?
— Разумеется! Как обнимал, куда целовал…
— Зачем?
— Чтоб завидовали!
Богданов фыркнул и, не выдержав, захохотал. Она чмокнула его в висок.
— Самое обидное, — сказала со вздохом, — никто не поверит. Скажут: наговариваю!
— Я чистосердечно раскаюсь! Пообещаю, что не повторится!
— Я тебе пообещаю! — пригрозила она. — Ишь, чего захотел! Сейчас же повторим!
— Я бы сначала перекусил.
— Проголодался, бедненький! Мне пожалеть? Пирожочек принести?
— Обожаю пирожки! — заверил Богданов.
— Нетушки! — сказала она строго. — Завтрак надо заслужить!
Он смотрел жалобно.
— Ладно, принесу! — она полезла из–под перины. Богданов вознамерился следом, но она припечатала его к кровати. — Лежи! Сама схожу! А ты жди. Чтоб ни шагу! Позавтракаем и продолжим! Мне вчера обещали кое–что повторить. Расскажешь, как сильно меня любишь! Какая я у тебя красивая! Не забудь, что я для тебя — Родина… Лежи вот и вспоминай!
— Рад стараться! — отрапортовал Богданов.
— Как голодный так послушный, — сказала Аня. — Как сытый, сразу гадости молоть — и за язык тянуть не надо! Может, тебя совсем не кормить?
Богданов сделал умильное лицо и чмокнул ее в плечико. Аня соскользнула на пол и потянулась к рубахе. Богданов с замиранием сердца следил за ней, любуясь мягкими, нежными линиями ее тела. Она почувствовала взгляд, обернулась.
— Отвернись! — сказала, краснея. — Бесстыжий!..
Глава 16
Наутро Богданов съехал от княжны. Хоромы напоминали ему казарму: много людей, много праздных глаз, стремящихся заглянуть туда, куда им не следует. К тому же от самолета далеко. Расторопная Ульяна нашла им жилье неподалеку капонира, чего и хотел Богданов. «ДТ» под рукой, а он рядом. Пусть немцы только сунутся…
Дом представлял собой теплую избу и не отапливаемую клеть, разделенные просторными сенями. Эту клеть под деревянной крышей без потолка и с волоковыми окнами лейтенант снял у немолодой вдовы. За горстку серебра вдова обещалась также готовить и прибирать. Последнему Аня пыталась воспротивиться, заявив, что сама в состоянии вести хозяйство, не белоручка. Богданов еле уговорил. Напомнил, что недавно она лежала при смерти, после ранения надо оправиться. А буде вздумает противиться, он станет перед печью и к ухватам ее не подпустит. Поколебавшись, Аня согласилась.
Завершив переезд, Богданов отправился к Даниле. Они просидели полдня. Поначалу сотник держался настороженно — ждал попреков. Данило мучительно переживал промах с вылазкой ордена. Богданов не стал ковырять рану. Данило оттаял, разговорился. Богданов слушал и на обратной стороне полетной карты рисовал контуры рек и озер, наносил дороги и города. Затем положил карандаш и раскрыл Даниле задумку. Сотник покачал головой:
— Мы не смеем затевать войну! Довмонт не позволит!
— А нападение на Сборск не война? Мое похищение?
— Ландмейстер скажет: без его ведома! Он де не отдавал повеления. Мол, кто–то из ордена по своей воле. Отопрутся немцы, они хитрые.
— Мы не глупей. Заявим: Богдан сквитался за обиду. Сам надумал, повеления не давали. Я не числюсь в дружине Довмонта или у княжны. Кого хочу, того и бью! Правильно?
Данило кивнул.
— Дашь людей?
— Дам! Но после жнива. Уберем хлеб, свезем в закрома… Время опасное: сушь! Чудь наскочит, хлеба пожжет, что в зиму есть?…
— Где был? — ревниво поинтересовалась Аня, когда Богданов вернулся.
Он объяснил. Она покачала головой.
— Хенде длинные у ордена выросли, — сказал Богданов, бросая на стол карту. — Пора поотбивать! Я буду спокойно смотреть, как они тут разгуливают? Убивают людей?! У нас шесть бомб, «шкас» и «ДТ». Разнесем логово в щепки! Дорогу к Сборску забудут!
— Когда? — спросила Аня.
— Данило хочет убрать хлеб. После жнива.
— Вдруг немцы опередят?
— Я спрашивал. Говорит, орден не воюет летом.
— Так воевал!
— Это вылазка. Большая война затевается зимой. Когда замерзают реки, конница и пешие могут передвигаться по ним, как по дорогам. Не хотелось бы ждать, но без Данилы никак. До Вендена свыше двухсот верст, По–2 не долететь. Надо грузить на плот, идти реками, охранять в пути… Швейцарцы не годятся: местности не знают, тайными дорогами не ходили, подбираться скрытно не умеют… Полсотни кметов сопровождения, не меньше. К тому же горючего мало. Я заказал нефть, но пока привезут…
— Вдруг немцы опередят?
— Путь на Плесков — через Сборск. Данило утроил дозоры, выслал их далеко вперед. Говорит: мышь не проскочит! Ага! Раз уже проскочила и не одна, целых двадцать! Не трави душу, Аня! Руки у меня связаны, понимаешь! Стал бы слушать, если б сам мог! Уперся Данило! Ехать к Довмонту? Князь побоится войну спровоцировать. Феодалы! Перестраховщики средневековые! Живут как во сне — полгода на войну собираются!
Аня приникла к нему. Богданов умолк, ласково погладил ее плечики.
— Ты хоть обедала?
— Тебя ждала.
— Совсем отощала! — он подхватил ее на руки. — Как перышко! Кормить, кормить лисеныша! Кормить маленького! — бормотал он, задыхаясь от нежности.
— После обеда уйдешь? — спросила она.
— Останусь! Соскучился…
— Ага! — воскликнула Аня. — Попался!
— Меня будут мучить? — догадался он.
— Еще как! — подтвердила она. — Бросил меня на полдня! Я такая сердитая! Прямо не знаю, что сделаю!..
Им никто не мешал. Вдова вставала засветло, топила печь, совала в раскаленный зев горшки со щами и кашей, после чего гнала коз на луг, где и пребывала до полудня. После обеда уходила до вечера. Жильцы просыпались с рассветом. Новый день начинался с туалета: Андрей причесывал Аню и заплетал ей косы. Аня заявила, что у него получается просто замечательно. Однако, странное дело, на ночь косы распускала. Богданов дивился, но как–то, причесывая, увидел ее лицо. Глаза Ани были закрыты, весь облик выражал блаженство. Она выглядела настолько счастливой, что Богданов мысленно поклялся причесывать ее по первому желанию.
Богданову самому это нравилось. Волосы у Ани густые, но мягкие, с шелковистым отливом. Он разбирает их на пряди, после чего приступает к плетению. Пользуясь полученной свободой, Андрей не сдерживал фантазий. Плел одну толстую косу, укладывая ее вокруг головы или стягивая узлом на затылке. Заплетал две, подвешивая их гроздьями за маленькими ушками или сворачивая баранками. Проплетал косы от темени и сооружал узоры на затылке. Украшал их лентами и нитками бус. Аня разглядывала себя в полированный кружок серебра, купленный в Плескове, целовала парикмахера, и они шли завтракать. Вдова оставляла им кувшин прохладного козьего молока, полкаравая хлеба, полдесятка свежих куриных яиц. Большего жильцы не требовали.
Позавтракав, они шли отдыхать. На отдых это походило мало. После объяснения в хоромах, Аня стала стесняться и не позволяла раздевать ее при свете — лезла в постель в рубахе. Андрей вздыхал, но не спорил. Она бурно отвечала на его ласки, но после стыдливо отворачивалась. Утомленные, они засыпали и вставали через часок. Шли гулять на луг, либо седлали коней и отправлялись на речку. В последнем случае их сопровождало не менее десятка швейцарцев — Конрад сделал выводы из нападения ордена. Солдаты сторожили коней, Андрей с Аней заходили за кусты, раздевались и лезли в воду. Богданов вырос на реке, Аня тоже неплохо плавала. Перейдя на местную одежду, Аня перестала носить под рубахой белье. Панталончики с лифчиком будили у Неёлы суеверный страх, она воспринимала их как колдовство. Аня белье сняла. Однако на купание надевала — стеснялась. Андрей из солидарности натягивал трусы. Они устраивали пятнашки, подныривая друг под друга, после чего обсыхали на горячем песке.
— Знаешь, — сказала Аня однажды, — мне так совестно! Идет война, а мы как на курорте.
— Тебя дважды ранили! — напомнил Андрей. — Рядовым и сержантам для поправки положен отпуск.
Она согласно кивнула, но, похоже, не искренне.
Тревожное настроение, овладевшее Сборском после вылазки ордена, проявилось не только в усилении дозоров. Конрад постоянно выводил роту на учения. Наемники маршировали по выгону, перестраивались, отрабатывали приемы. Богданов выходил посмотреть, из города набегали зеваки. Швейцарцы действовали лихо. Вот на роту мчится конница врага, в лице самих же наемников числом с десяток. Короткая команда, стена щитов, торчащие жала алебард… Конники торопливо натягивают поводья, пытаются обойти роту и напасть с другой стороны, но и там их встречают щиты и жала. Потом вдруг команда, щитоносцы присели, над их головами — строй арбалетчиков. Щелчок тетив, хорошо, что арбалеты не заряжены… Враг повержен; рота уже не обороняется — наступает, разя противника алебардами и стрелами…
Прежде Богданов не интересовался военной тактикой Средневековья — не считал нужным. Со дня на день ждал возвращения в полк. Война пришла к нему сама, и теперь лейтенант постигал ее тонкости: наглядно и в беседах с Конрадом. В лице Богданова Конрад нашел благодарного слушателя. Они часами просиживали за кувшином–другим местного пива, в то время как Аня с Ульяной занимались своим, женским. Конрад вспоминал многочисленные битвы, в которых ему довелось участвовать, и те, которые состоялись без него, но подробности стали известны. Плеснув на стол из кувшина, капитан рисовал пальцем на темных досках боевые порядки противоборствующих сторон, прокладывал направления ударов и пути отступления. Подробно перечислял состав войск, давал характеристику вооружения и боевой подготовки сторон. Богданов скоро убедился: пропадает великолепный преподаватель тактики. Существуй в средние века военные училища, Конраду цены бы не было!
В сумерках Богданов с Аней шли к себе. К дому их сопровождала пара неразговорчивых швейцарцев — Конрад не доверял кметам. Дома летчики ужинали и ложились спать. Сном это можно было назвать весьма условно…
Однажды они поссорились. На ночь Аня рубаху снимала — в темноте–то не видно! Как–то на рассвете она проснулась и видит: одеяло сползло, Андрей вместо того, чтоб укрыть ее, сидит и пялится.
— Бесстыжий! — сказала Аня, прикрываясь. — Я же голая!
— Я заметил! — сказал он.
— Не стыдно?
Он пожал плечами.
— Развратник! Как можно?
— Меня тоже рассматривали, — сказал Андрей. — И даже трогали.
— Я думала, ты спишь! — сказала Аня, краснея.
— В другой раз, когда захочешь потрогать его, не жди, пока усну.
— Ты не сочтешь меня развратной?
— Мне это понравится.
— Клавку свою попроси! — вспылила Аня. — Я тебе не какая–нибудь!..
Он вздохнул и вышел во двор. Присел на завалинку и подставил лицо солнцу. Лето было в разгаре. Жаркое солнце пробивалось сквозь закрытые веки, от чего мир вокруг казался розовым. Внезапно розовый свет исчез — кто–то заслонил солнце. Андрей открыл глаза. Аня, простоволосая, стояла перед ним и смотрела исподлобья.
— Я пробовала сама, — сказала, показывая гребешок, — не получается!
Андрей протянул руку. Она немедленно порхнула ему на колени (где еще сесть во дворе?) и молчала, пока он расчесывал и заплетал косы. После чего пристроилась на груди.
— Ничего не могу с собой поделать — ревную тебя! — сказала тихо. — К Клаве.
— У нее давно другой.
— Думаешь?
— Не сомневаюсь.
— Как же мог с ней? Все видя и понимая?
— Я объяснял.
— Расскажи, как в меня влюбился!
— Рассказывал.
— Я хочу еще!
— Ты обещала казнить в понедельники, — сказал он. — Сегодня среда.
— Расскажи! — попросила она. — Пожалуйста! С самого начала!
Богданов неохотно подчинился. Она слушала, отстранившись, внимательно наблюдая за выражением его лица.
— Здорово! — заключила по окончанию. — Жаль, девчонки не слышат!
— Еще чего! — возмутился он.
— Что ты понимаешь! Они подумают: ты со мной из жалости или по глупости. Им такое не скажут!
— Скажут! — не согласился Андрей. — Еще лучше!
— Вот это фигушки! — возразила Аня.
Они помолчали.
— В принципе, чем я лучше Клавки? — вздохнула Аня. — Живу с тобой, как и она, просто так.
— Аня! — сказал Андрей. — Здесь нет загса. Рапорт о женитьбе подавать некому.
— Разлюбишь, как ее, и бросишь! Стану тебя щупать, а ты скажешь: «Зачем мне распутная? Поищу порядочную!»
— Сама придумала или солнцем напекло? — Андрей снял ее с колен и усадил на завалинку. Встал и ушел в дом. Там лег на лавку, заложив руки под голову. Аня явилась следом.
— Пойдем завтракать! — позвала с порога.
— Не хочу! Ешь одна!
— Я не стану одна!
Она вошла в клеть и стала перед лавкой. Он не отреагировал.
— Ты специально лег, чтоб я стояла?
Богданов сел.
— Чего надулся?
— Не знаю, как убедить тебя, — сказал он с горечью.
— Зачем смотрел на меня голую?
— Мне этого хотелось.
— Не для того, чтоб сравнить меня с Клавой и решить, кто лучше?
— Аня! — сказал Андрей потрясенно. — Я даже подумать не мог!..
— Раз хотел — смотри!
Она стащила рубаху и оказалась перед ним в одних сапожках. Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Она не выдержала первой, прыснула. Он засмеялся, вскочил и подхватил ее на руки.
— Идем завтракать? — спросил. — Или?…
— Или! — сказала она…
Проблема с женитьбой решилась сама по себе. Как–то Аня ушла к Ульяне, Андрей скучал дома один. Внезапно за оградой послышался топот. Андрей вышел во двор. Евпраксия, привязав жеребца, шагнула в калитку. Андрей молча поклонился.
— У меня есть крестная дочь, — сказала княжна, — я за нее в ответе.
Андрей насторожился.
— Дочь моя живет в блуде! Это сором!
— Что я должен сделать? — спросил Андрей.
— Венчайтесь! И поскорее!
— Ладно! — сказал он.
Княжна пошла к выходу.
— Проша! — окликнул он.
Она обернулась.
— Тебе это зачем?
— Пока ты не женат, — сказала она, кусая губы, — я надеюсь! Это все ведун! Обманул меня! Отроковица поведала: «Прилетит Богдан, поцелуй его троекратно! Обретешь себе мужа!»
— Ты пригожая и храбрая, — сказал Андрей. — Самая замечательная женщина из всех, кого я знал!
— Что ж другую избрал?
— Ей я нужнее…
Она смотрела укоризненно. Богданов наклонился и поцеловал ее руку.
— В уста так и не посмел! — фыркнула она. — Эх, ты, боярин Пушкин!
«Причем здесь Пушкин?» — недоумевал Богданов, глядя ей вслед… В тот же день он сходил к священнику и договорился о венчании. Отец Пафнутий назначил день, исповедовал и причастил жениха и невесту. За то, что жили до свадьбы, наложил епитимью: сорок раз прочитать «Отче наш» и спать порознь до венчания. Они прочитали молитву вечером, и Аня отправилась к вдове. Андрей засыпал, когда дверь в клеть скрипнула, босые ножки прошлепали по дощатому полу.
— Там душно! — сказала Аня, влезая на кровать. — Печь топилась!
— Я пойду на лавку! — предложил Андрей.
— Не нужно! Я в рубахе!
«Рубаха не кольчуга!» — подумал Андрей, но промолчал.
— Скажи! — спросила она. — Венчание — это как загс?
— Намного серьезнее. В Евангелии сказано: «Посему оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене своей, и будут двое одна плоть». После загса можно развестись, после венчания — нет!
— Совсем–совсем?
— Не знаю точно, — сказал Андрей, — но читал: до революции с этим были проблемы. Жены изменяли мужьям, а те не могли с ними развестись.
— Проблемы были только у мужчин?
— Женщины не жаловались.
— Боишься, буду тебе изменять?
— Боюсь!
— Ты серьезно?
— На тебя многие заглядываются.
— Кто, например?
— Конрад. С первого дня.
— Он же немец!
— Швейцарец.
— Старый!
— Я бы не сказал, Ульяна довольна. Если б не боялся меня, давно б подкатился.
— Не замечала! — сказала Аня удивленно.
— Я заметил.
— Это не страшно! Мы улетим, Конрад останется.
— В полку ухажеры найдутся.
— Не придумывай!
— Например, Леша Тихонов. С тех пор, как вывезли его с вынужденной, глаз от тебя не отводит. Это он заметил, что ходишь к Гайворонскому. Спрашивается, почему? К особисту многие ходят, а заметил тебя. Следил.
— Ты действительно меня ревнуешь? — удивилась Аня.
— Конечно!
— Здорово! Так приятно!
— Мне не очень.
Она склонилась над ним. Ее волосы упали и закрыли их лица плотным шатром.
— Андрей! — шепнула она. — Обещаю: даже не посмотрю на другого!
— Многие обещают! — возразил он. — Особенно перед свадьбой!
Она села, он услышал шорох одежды.
— Что ты делаешь?
— Снимаю рубаху!
— Нам же нельзя!
— У меня жених затосковал! — сказала она, прижимаясь к нему горячим телом. — Я должна утешить! Еще передумает! Мы потом молитву прочтем: сорок раз за утешение…
Решившись на венчание, Андрей планировал обойтись без свадьбы — к чему? Не тут–то было. Через попадью новость узнала Ульяна, через нее — весь Сборск. К дому вдовы прискакал Данило.
— Где свадьбу играть будем? — спросил весело. — В хоромах?
Лицо Данилы источало такую радость, что Богданов не решился спорить.
— В хоромах так хоромах, — сказал со вздохом. — Только чтоб люду немного.
Данило пообещал. Люда в хоромах оказалось действительно мало — человек пятьдесят. Сколько поместилось. Остальные сели во дворе, заполонив его от тына до тына. Окна гридницы растворили; здравицы, возглашаемые в хоромах, были слышны снаружи, что давало возможность гостям выпивать синхронно. За тыном топталось немало желающих поглазеть и послушать. Расходы по угощению Данило взял на себя и не стал слушать возражений Богданова. Свадьба получилась веселой и громкой. Невеста в платье из парашютного шелка выглядела нарядно. Кусок, оставшийся после расчета с Путилой, пришелся кстати. Андрей красовался в новой рубахе. Платье Ане сшили за полдня, заодно накроили из шелка платочков — замужней женщине не пристало ходить простоволосой. Остатки шелка пошли в уплату за работу и были приняты с благодарностью. Рубаху Андрей просто купил. Ему принесли на дом с десяток, причем без всякой на то просьбы, и не хотели брать денег — еле уговорил. В гриднице было душно и шумно. Молодые стоически сносили многословные здравицы, вопли «Горько!» и скабрезные намеки на предстоящую ночь. Специально отведенную кладовую завалили подарками. Были здесь меха, кожи, сукна, полотна, до гибели всякой посуды и прочих полезных в хозяйстве вещей. Часть подарков блеяла, мычала и хрюкала в княжьим сарае — Андрей даже не представлял, что будет со всем этим делать. Самый богатый дар последовал от княжны — деревня неподалеку от Сборска. Одиннадцать дымов, полсотни смердов, считая женщин и детей, плюс окружающие земли. Богданов становился боярином.
Княжна сидела неподалеку от молодого и не слишком грустила. Радости на лице не читалось, но кручина отсутствовала. Зато Данило лучился. Он громче всех кричал «Горько!», с довольной ухмылкой наблюдая, как молодые целуются. Были за столом Конрад с Ульяной, отец Пафнутий с попадьей, а также бояре и видные люди Сборска. И каждый желал что–то сказать…
В сумерках Богданов взгромоздился на мышастого, усадил на холку жену и поскакал к себе. Там они повалились в постель и, измученные, забылись. Проснулся Андрей утром — от ощущения пристального взгляда. Он открыл глаза. Аня, голенькая, лежала на животе и, подперев подбородок ладошками, с нежностью смотрела на него.
— Давно ты так? — поинтересовался Андрей.
— У меня есть муж! — сказала Аня. — Я хочу на него смотреть.
— Прежде не позволяли?
— Прежде не было мужа.
— Я сильно изменился?
— Глупый! — сказала она. — У тебя замечательное лицо, когда спишь. Милое и беззащитное.
— Это лучше, чем зверское.
— Еще ты разговариваешь во сне, — продолжила она, не обратив внимания. — Я прислушалась. Что–то: «Не верьте ведуну!..»
— Ему и в самом деле нет веры. Княжну обманул!
— Как?
Андрей рассказал.
— Бедненькая! — пожалела Аня. — Так надеялась!
— Может, переиграем?
— Дудки! Венчанные! На всю жизнь!
— Если ведун обманул княжну, то, возможно, и нас, — сказал Богданов. — Боюсь, придется остаться.
— Это дезертирство! — возмутилась Аня.
— Дезертир покидает часть по своей воле, нас не спрашивали. Мы здесь два месяца. В полку ждать перестали. Записали в без вести пропавшие, извещения родственникам выслали.
— Мама!.. — вдруг всхлипнула Аня. — Никогда ее не увижу?…
Богданов обнял ее, стал гладить по спинке. «Многие не увидят! — подумал горько. — Война…»
— Попросим Бога, чтоб вернул нас? — внезапно предложила Аня.
Богданов не нашелся, что ответить.
— Мне Ульяна сказала перед крещением, — продолжила Аня, — Бог обязательно подаст, если просишь от чистого сердца. Я попросила — он дал. Я сказала: «Пусть меня ранят! Пусть даже убьют, но чтоб с ним!»
— Анечка!.. — сказал Богданов потрясенно.
— Попросим?
— Обязательно! — заверил Андрей. — А если не подаст?
— Подаст! — решила Аня. — Обязательно!
— Анечка! — Богданов поцеловал ее в плечико. — Мы не знаем, чего этот бог замыслил. Вдруг здесь оставить? Что делать? Кому я нужен?
— Мне нужен! — возразила Аня. — Очень–очень!
— Я о другом. Займемся чем? Кончатся боеприпасы — и я не воин. Профессии нет, как семью кормить?
— Придумаем что–нибудь! Ты замечательно ладишь с людьми. Данило хотел тебя зарезать, а ты с ним подружился. Вместо княжны женился на мне, а она не прогнала. Швейцарцы готовы за тебя сражаться, хотя ты убил двоих и денег им не платишь. Люди на тебя разве что не молятся. Ты можешь стать даже князем.
— Князем нужно родиться!
— По–другому нельзя?
— Ну… Поискать княжну, жениться…
— Нет! — возразила Аня. — Княжон искать мы не станем! Законная жена имеется, другой не положено. Если кто попытается, приговор будет суровым. За измену Родине!
— Только начал мечтать! — вздохнул Богданов. — На белом коне, в красном плаще…
— Князь из тебя никудышный! Людей пораспускаешь, имущество растранжиришь…
Богданов сделал обиженное лицо.
— Да–да! — подтвердила Аня. — Растранжиришь! Ты такой. Корову женщине купил, здесь деньги раздаешь… Коня сироте подарил, чтоб замуж взяли, целый табун смердам сожженной деревни отдал… В драки вечно встреваешь… Один против банды разбойников полез…
— Та–ак! — заинтересовался Андрей. — Откуда сведения?
— Данило сказал.
— Трепло он!
— Совсем не трепло! Летели тебя выручать, ему страшно стало. Взмолился. Я говорю: «Расскажи, что–нибудь!», чтоб отвлекся. Он и рассказал.
— С тобой в самолете не такого наплетешь! Чуть не угробила сотника!
— Я, может, неважно летаю, — обиделась Аня, — зато не вру, как ты!
— Когда я врал?! — возмутился Богданов.
— Всегда! Главное, так хитро придумает! Собралась стреляться, сказал, что давно меня любит. Мол, такой–сякой, признаться стеснялся. Я уши и развесила. Разозлилась, стала его мучить и стреляться забыла. Он и рад! Лгунишка!
Богданов насупился.
— Наплетет — и глазом не моргнет! — продолжила Аня. — Стала ревновать его, заявил: измены моей боится. Лешу Тихонова приплел, заставил оправдываться. Это ж надо придумать: я буду ему изменять! Я! — она чуть не задохнулась от возмущения. — Врун! Законченный!
— Так! — сказал Богданов, приподымаясь. — Оскорбление непосредственного начальника и старшего по званию!
— Меня не проведешь! Каждое словечко твое помню! Каждый взгляд!
— Глаза залепим, уши заткнем! — сказал Богданов, делая страшное лицо. — Руки–ноги свяжем, отнесем в подвал! За не имением гауптвахты…
— Не посмеешь! — она уперлась ладошками ему в грудь. — Я тебе не просто подчиненная, я жена…
Она не договорила. Богданов преодолел сопротивление и прижал ее к себе. Приник к губам. Она ответила на поцелуй и обмякла. Он приподнял ее и усадил на себя. Он недоуменно застыла, но он помог ей понять… После последней судороги она, задыхаясь, упала ему на грудь.
— Распутник! — прошептала сердито. — Разве можно вот так?
— Нужно! — сказал он, чмокая ее в макушку. — Всякий раз, как будешь оскорблять командира, стану наказывать! Именно так!
— Да? — она задумалась. — А я не договорила…
Он засмеялся и стал ее целовать. Она довольно жмурилась, и даже приподнялась, помогая ему дотянуться не только к лицу. После чего принялась целовать его. Закончилось это очередным наказанием, в конце которого как виновная, так и правая стороны упали на постель истомленные, но довольные.
— Все равно буду тебя ревновать! — сказала Аня, устраиваясь на плече мужа. — Не отговоришься!
— Это от безделья! — предположил Андрей. — Найдем работу!
— Какую?
— Купим дом, заведем хозяйство… Целый сарай живности подарили! Будешь присматривать. Потом детишки пойдут! Каждый год по одному.
— Да? — возмутилась Аня. — Буду им сопли вытирать, а ты — по бабам?
— Сопли вытирать я тебе не доверю!
— Это почему?
— Знаешь, какие у них носики? Маленькие, нежные…
— Справлюсь!
— Это тебе не рычаги самолета дергать! Не подпущу! Ты будешь рожать, а я воспитывать!
— Тогда сам и рожай!
Она надулась. Он не выдержал, фыркнул. Она приподнялась, глянула с подозрением.
— Все шуточки?
Он засмеялся.
— Значит так! — сказала Аня. — Никаких княжон и Средневековья! Возвращаемся в полк! Дети, пожалуйста, но после войны. Ты меня не проведешь! Демобилизуюсь, беременная, а он к другой — шмыг! Я полковых баб как облупленных знаю! Мигом уведут!
Богданов не удержался, захохотал.
— Хаханьки ему! — нахмурилась она. — Разлегся! Завтракать пора, а я непричесанная…
Завтракать им не пришлось. Едва Богданов покончил с косами, как в клеть постучали. Это был Конрад.
— Кондотьер! — сказал он смущенно, — Извини, что не вовремя! Это неотложно.
Они вышли во двор.
— Мы присягали тебе до Рождества Богородицы, — сказал Конрад. — Помнишь? Рождество прошло.
— Почему не напомнил?
— Ты свадьбу затеял, а спешить было некуда. Не знали, куда идти. К Довмонту? В орден? К рижскому архиепископу? Колебались… Сегодня прискакал гонец из Вендена. Он русский, кметы пропустили.
— Так! — сказал Богданов, суровея лицом.
— Орден берет нас на службу и платит за время, что служили тебе…
— Что ж! — сказал Богданов. — Рад за вас!
— Ты не дослушал, кондотьер! — Конрад глядел ему в глаза. — Гонец просил держать это в тайне, но я скажу. Ландмейстер велит присоединиться к войску ордена. Через день, под стенами Плескова…
— Что–о?! — вскричал Богданов.
Наемник кивнул, подтверждая.
— Так! — сказал Богданов с горечью. — Воюют все–таки летом…
* * *
— Мы не пойдем! — сказал Данило.
— Как? — удивился Богданов.
— Довмонт наказал нам хранить город. Сборск — ключ к Плескову. Если немцы возьмут его, дорога на Плесков открыта!
— Пока храним ключ, не станет замка!
— Никому не удавалось взять Плесков!
— Все когда–нибудь случается впервые! Ты ведь утверждал: немцы не воюют летом!
— Не кипи! — примирительно сказал Данило. — Рассуди сам! От кого мы знаем о войске ордена? От него! — сотник кивнул на Конрада. — А ему кто сказал? Гонец ордена! Что, если выманивают? Забыл, как немцы хотели Сборск? Сначала подослали Казимира, когда не вышло, полонили тебя. Анну едва не убили… Немцы хитры! Не знаю, какой дорогой они прошли к Плескову, но очень может быть, что и не ходили — затаились где–то неподалеку. Выйдем, а они нападут! Нет уж! Вышлем разведку к Плескову, все обстоятельно разузнаем…
— Тем временем Плесков возьмут!
— Не получится. Стены высоки, кметы отважны.
— Их слишком мало. Довмонт услал дружину в помощь шурину, сам говорил. Черт бы побрал ваши княжьи свары! С немцами надо воевать, а не со своими!
— Свои бывают хуже немцев! — вздохнул Данило.
— Значит, не пойдешь?
— Нет!
Богданов посмотрел на Евпраксию. Та помедлила и кивнула, подтверждая слова сотника.
— Пойдем без вас! — сказал Богданов, вставая. — Я и Конрад. Плот для самолета не разобрали?
— Цел! — сказал Данило.
— Прощайте!
Во дворе Богданова догнал Конрад.
— Они правы, кондотьер! — сказал тихо. — Ландмейстер может хитрить.
— И ты? — обозлился лейтенант.
— Я с тобой! — заверил Конрад. — А вот парни не пойдут. Если им не заплатят!
Богданов взглянул бешено.
— Мы наемники, кондотьер! — сказал Конрад. — У нас нет дома, семьи, земель, все наше имущество — латы, алебарды, мечи. И серебро… Солдат должен знать, за что льет кровь!
— Довмонт звал тебя на службу!
— Но кондотты не заключил, следовательно, не заплатит. Присяга тебе кончилась, мы свободны. Парни уважают тебя, кондотьер, они помнят, как ты отдал честь погибшим и лечил раненых. Они не будут сражаться против тебя, но бесплатно воевать тоже не станут. Хочешь войны — плати!
— Идем! — сказал лейтенант.
В капонире он вытащил из гаргрота мешок Путилы, некогда брошенный туда и забытый в череде последних событий, швырнул на землю кожаное покрывало кабины, высыпал на него серебро.
— Годится?
Конрад взял из кучи гривну, взвесил на ладони.
— На какой срок кондотта?
— На сколько хватит?
— На месяц.
— Значит, месяц!
— Идет! — наемник стал ссыпать слитки в мешок.
— Конрад! — спросил Богданов. — Твои люди готовы умереть за горсть серебра?
— Без серебра они умрут еще скорее. Мир, в котором мы живем, жесток, кондотьер. Нищим жалеют хлеба, из поселян тянут последние соки… Лучше пасть с серебром в сумке, чем подыхать на дороге оборванным нищим. Не знаю, сколько нас уцелеет в битве, но доля выживших возрастет за счет убитых — таков обычай. Мои парни не привыкли копить, живут от выдачи к выдаче. Их сумки пусты. Серебро поможет прожить месяц–другой, после найдем кондотьера. Возьмет нас Довмонт на службу — хорошо, нет — пойдем к другому. С серебром в сумке сражаться веселей! — Конрад завязал мешок.
— Денежное довольствие получил? В расчете? — спросил Богданов.
Конрад кивнул.
— Тогда слушай боевой приказ! Выступаем немедленно! Шесть солдат на плоту, остальные верхом. Вперед выслать разведку, с плотом держать зрительную связь. Надо обсудить план действий, поэтому ты — со мной!
— Понял, кондотьер! — рявкнул Конрад, вскакивая.
Глава 17
Колокола били часто и тревожно. Набат плыл над Плесковом и окрестностями, отражался от быстрых вод реки Великой, ударялся в высокие каменистые берега и гулким эхом уносился вдаль. Подчиняясь зову яростной бронзы, бежали к Плескову жители близлежащих весей и посада. Волокли на плечах наспех схваченные пожитки, тащили за руки малых детей, спотыкались, падали, вставали, и вновь бежали к распахнутым настежь городским воротам.
«Безумцы! — подумал Готфрид, привставая на стременах. — Держать ворота открытыми в виду врага! Довмонт чрезмерно жалеет своих подданных. Что ж…»
Ландмейстер оглянулся. Принц Вальдемар догадался сам. Датская конница, скакавшая по новгородской дороге, увидела цель. Опустив копья и размахивая мечами, всадники устремились вперед. Сейчас они настигнут беженцев, размечут и на плечах безоружных ворвутся в Плесков. После чего братьям ордена главное не опоздать…
Готфрид хотел отдать повеление, но не успел. С возвышения, мимо которого бежала дорога к Плескову, из–за тына, прямо в лица датчанам ударили стрелы. Передние кони преследователей сунулись мордами в землю, всадники вылетели из седел, следовавшие за ними стали натягивать поводья. Задние конники налетели на передних, ряды датской конницы смешались. Из–за тына выстрелили снова, вызвав сумятицу и переполох в рядах погони. Тем временем отворились ворота в ограде, из них выскочили люди в длинных рясах с копьями и дубинами. Прежде чем преследователи опомнились, рясофорные прикололи раненых коней, загородив их трупами узкую дорогу, добили выпавших из седел датчан, подобрали их оружие и скрылись за захлопнувшимися створками. Из–за тына в гущу всадников вновь полетели стрелы. Конница подалась назад. Ландмейстер перевел взгляд на Плесков. Хвост толпы беженцев втягивался в ворота. Опоздали…
— Это что?! — проревел Готфрид, указывая на тын. — Отвечай! — крикнул Жидяте.
— Монастырь! — сообщил сотник. — Снетогорский.
— У вас монахи сражаются?
— Братья ордена тоже монахи.
— Наш орден военный! Обычные монахи сидят в монастырях и молятся. Они не прикасаются к оружию, это запрещено уставом. Почему ваши посмели?
— Не ведаю!
— Сам русский и не ведаешь?
— Господин! — поклонился Жидята. — Я по происхождению русский, но давно живу в Ливонии. Я не бывал в русских монастырях, меня туда не посылали.
Готфрид наградил сотника бешеным взглядом.
— Зигфрид!
Дюжий брат с крестом на белом сюрко подъехал.
— Взять! — велел ландмейстер, указывая на монастырь, и повернулся к Жидяте. — Где еще монастыри?
— Мирожский, за рекой.
— Этот взять тоже! Монахов, которые уцелеют, привести ко мне!
Зигфрид поклонился и ускакал. С высокого холма Готфрид видел, как две сотни пеших братьев, сержантов и кнехтов, закрываясь щитами, ринулись к монастырю. Вымуштрованные, опытные воины действовали слажено. Пока кнехты прикрывали наступавших большими щитами, арбалетчики, прячась за ними, стреляли поверх тына, не давая монахам целиться. Несколько братьев и сержантов тем временем подбежали к воротам, замахали топорами. Полетела щепа. Спустя короткое время ворота распахнулись, нападавшие рванулись внутрь. Следом устремились кнехты. Готфрид довольно улыбнулся — никто не смеет противостоять ордену!
Не прошло и получаса, как ему привели и поставили перед конем человека в разорванной рясе. Руки монаха были скручены за спиной, голова разбита, но держался он прямо, глядя на ландмейстера спокойным взглядом серых глаз.
— Где остальные? — спросил Готфрид подскакавшего Зигфрида.
— Убиты. Ни них не было лат, даже кольчуг. Только рясы.
— Сколько их было?
— Семнадцать.
— Семнадцать монахов остановили датскую конницу? — Готфрид внимательней всмотрелся в лицо пленного. — Как звать тебя?
Подскочивший Жидята перевел.
— Иосаф! — ответил пленник звучным голосом.
— Ты монах?
— Игумен.
— Почему вы напали на нас?
— Напали твои люди, мои защищались.
— Конница скакала мимо!
— Для того, чтоб разить безоружных. Это русская земля, иноплеменник, всякий, кто пришел сеять смерть, враг!
— Разве вы воины?
— На Руси каждый муж воин.
— Твои монахи бились умело.
— В миру братья были боярами. Их с детства приучали к оружию.
— Тебя тоже?
— Я водил сотню.
— Вот как! — сказал ландмейстер. — Как сотник, должен был понять: силы неравны. Зачем погубил братьев?
— Срок земной жизни для монаха не имеет значения. Ибо сказал Господь: «В чем застану, в том и сужу!» Монах постоянно готов к смерти.
— Но они пали с оружием в руках, в состоянии смертного греха, не успев исповедаться и причаститься. Русские монахи не страшатся ада?
— Ты плохо знаешь Писание, чужеземец, хотя носишь крест на одежде. Помнишь слова: «Несть лучшей доли, чем положить живот свой за други своя?» Мои братья умерли за благое дело, твои псы сгорят в геенне!
— Не поразит ли нас сам Господь? — усмехнулся Готфрид.
— Пришлет он посланца, который прольет на вас с неба огнь смертоносный, как некогда сам Господь полил огнем и серою Содом и Гоморру, и сгинули нечестивые жители городов, погрязшие в мерзости…
— О чем это он? — спросил Готфрид Жидяту.
— Наверное, о Богдане и птице его. Монах не ведает, что брат Адальберт сразил дьявольскую птицу.
— Сразил ли? — ландмейстер впился взором в Жидяту.
— Сразил, господин! Сам видел, как арбалетчики, пустив стрелы, убили чародейку, а Адальберт ударил птицу копьем. Она не могла выжить!
— Гляди! — Готфрид повернулся к Иосафу. — Ты желал смерти, я дам тебе ее. Убей его! — он повернулся к Жидяте.
— Он монах, господин!
— Сказал, что воин.
— На нем ряса!
— Позволь мне! — сказал Зигфрид, извлекая из ножен меч. — Эти монахи дрались, как черти. Брату Ульриху дубиной разбили голову, вряд ли выживет. Погибли двое сержантов и кнехты…
Готфрид кивнул, Зигфрид замахнулся.
— Прости их Господи, ибо не ведают, что творят…
Иосаф не договорил. Тяжелый клинок разрубил его от плеча до пояса. Мертвое тело мягко упало на вытоптанную копытами траву, оросив ее кровью. Жидята машинально перевел последние слова игумена. Лицо ландмейстера перекосилось. Русский не стал проклинать их перед смертью, и даже не поручил свою душу Господу. Он простил своих убийц, как Христос на кресте. И теми же словами…
Думать об этом было неприятно, и Готфрид отогнал непрошенные мысли. Стал смотреть, как всадники и пешие заполняют пространство перед стенами. Датчане шныряли по брошенным в посаде домам в поисках поживы. Пусть! Жаль, конечно, что не удалось захватить Плесков сходу, но этого не планировалось. К вечеру город все равно падет…
Поход вышел на славу. Объединенное войско не двинулось к Плескову вместе. Их бы заметили и разгадали замысел. Датчане пересекли Чудское озеро на кораблях, высадились между Новгородом и Плесковым, после чего скорым маршем двинулись к югу. Не приходилось сомневаться, что новгородские лазутчики заметили корабли, однако сделали неверный вывод. Каждый в первую голову думает о себе. В Новгороде затворили ворота и приготовились к осаде. Помощь Плескову, буде возникнет такое желание у новгородцев, придет не скоро. Стража самого Плескова датчан проглядела… Славно вышло и у ордена. Конное войско стремительно рванулось к югу Ливонии, и Литва, еще не остывшая от похода князя Витеня, заметалась в страхе. Орден идет мстить! Огромное войско! Спасайся, кто может! Язычники в панике разбежались по лесам и затворились в городах; войско ордена прошло их земли как копье сквозь воду. Затем внезапно повернуло на восток, а после — на Смоленскую дорогу. В Плескове не привыкли ждать нападения с юга, не углядели…
От посада по направлению к наблюдательному пункту ландмейстера двигалась группа всадников. Готфрид пригляделся: добрые кони, блестящие доспехи. Вальдемар… Юное лицо подскакавшего принца сияло.
— Мы захватили их врасплох!
— Еще не захватили! — поправил ландмейстер. — Ворота успели закрыть. «А твоих конников остановили монахи!» — хотел добавить Готфрид, но промолчал.
— Не страшно, возьмем приступом! — сказал Вальдемар. — Ты уверен, что в городе малое войско?
— Довмонт отправил дружину в помощь родне. Осталось сотни две кметов, не более.
— Один против наших десяти!
— В Плескове много жителей. Они выйдут на стены.
— Горожанин не воин! — презрительно сказал Вальдемар.
— Надо выбить ворота! — напомнил Готфрид. — Ты обещал. Привез таран? Не вижу! Твои воины грабят дома…
— Поставим! — успокоил Вальдемар. — Воинов соберу. Зачем грабить предместье, когда перед тобой город? Точно знаешь, что богатый?
— От серебра и золота, что ждут за стенами, потонут твои корабли! Принц довольно захохотал и тронул шпорами коня. После того, как датчане уехали, Готфрид созвал комтуров. Военный совет не затянулся. Братья согласились: вперед пусть идут датчане. Юный Вальдемар жаждет прославиться, не стоит ему мешать. Первым ворваться в город почетно, но цену заплатить придется немалую. Датское войско вдвое больше орденского, после приступа численность сравняется. Проще делить добычу… Ландмейстер отдавал короткие, но ясные распоряжения. Спешиться, лошадей поручить кнехтам, но держать их рядом. Датчане ворвутся в Плесков пешими, как только бой переместится за стены, братья сядут на отдохнувших коней и поскачут к воротам. В тесноте улиц укрытый латами, боевой рыцарский конь валит и расшвыривает пешцев неудержимо. Датчане кинутся грабить первые же дома, не следует им мешать. Достаточно, чтоб они открыли дорогу в город. Плана Плескова у датчан нет, а вот братья знают расположение улиц и домов как господню молитву. Заранее выучили. Действовать следует, как оговорено, пробиваться к центру. В мелкие стычки не вступать, стремиться к палатам боярской старшины и собору — там хранилище ценностей. Кто захватил добычу, тот диктует условия дележа… Комтуры разъезжались, когда прискакал гонец.
— Наемники Конрада высадились в миле отсюда! На плотах приплыли. Надевают латы, скачут сюда. Зачем–то привезли копну сена…
«Думают ночевать в поле! — мысленно улыбнулся Готфрид. — Запасливые! Не верят, что захватим город сегодня. Куда их направить?»
В суете первых часов Готфрид забыл о наемниках и не слишком на них надеялся. Они, однако, прибыли. Что делает серебро! Это не за выкуп русским служить…
— Пусть станут позади, загородят дорогу и ждут повелений, — ландмейстер указал место. — Если какая–либо дружина русских вздумает придти на помощь Плескову, Конрад прикроет. Здесь узко, не обойти, сотня легко сдержит тысячу.
Гонец ускакал. Готфрид поднес ладонь ко лбу и стал наблюдать, как датчане, закрываясь щитами, ладят перед воротами таран…
* * *
Со стены смотрел на копошащихся врагов Довмонт. Ярость душила князя. Проглядел, упустил! Богдана называл куренком, а сам хуже. После похищения богатыря следовало догадаться: орден не угомонится. Сначала Казимир в Сборске, после нападение на Богдана в Плескове, попытка уничтожить богатырскую птицу… Потерял ты, князь, нюх, как старый пес! Следовало, как Ласке, плеснуть зелья в мед! Врага привычно ждал с Запада, понадеялся на Сборск. Там Данило с Евпраксией, Богдан с птицей — не укусишь! Нашли куда укусить, в подбрюшье бездоспешное… Пришли со стороны, где дальней сторожи нет. Прозевал ты, князь! Обленился, привык, что в рейзы орден ходит зимой, а немцы взяли и явились летом. С датчанами — вон их стяги! Подгадали час, когда Довмонт с малой дружиной… Урок с Путилой не пошел впрок. Орден не жалеет денег лазутчикам, потому все ведает о Плескове. Довмонт об ордене не ведает…
Князь явственно ощутил на плечах груз прожитых лет. Тридцать три года княжения в Плескове… Руки еще крепки, а ноги сдают. Волосы побелели, лицо в морщинах. Но, самое главное, он растерял остроту ума и способность предвидеть замысел врага. Сегодня будет его последний бой… Пасть, защищая свой дом — честь для воина, если гибнешь не зря. Не пустить врага к родному порогу! Спасти семью! Сегодня это не удастся, велик числом враг. Кметов Довмонта сомнут, горожанам против немцев с датчанами не выстоять. Плесков вырежут, как некогда сам Довмонт вырезал двор Миндовга…
Над головой пропела арбалетная стрела. Датчане начал обстрел стен. Стоявший рядом Давыд тронул Довмонта за плечо:
— Отец…
Довмонт покосился свирепо, Давыд умолк. Князь глянул за забороло. Перед воротами внешнего города, получившем имя Довмонта, датчане прилаживали таран. Привратная стража бросала сверху камни, но те отскакивали от скатной крыши, укрывавшей орудие. Крышу немцы соорудили из снятых в посаде тынов, на каркас тарана пошли балки чьей–то избы. Враг действовал быстро и умело. Довмонт глянул во двор. Под котлами со смолой только–только разгорались костры. Не успеют вскипятить, не успеют…
— Дружину — во двор городка! — велел князь притихшему сотнику. — Всю! Встати против ворот, взять копья и загородиться щитами! Горожан не брать, пусть обороняют Кром. Скажи кметам: за спинами — наши жены и дети! Сами знают, что будет, если немцы прорвутся…
Сотник построжел лицом и загремел сапогами по лестнице. Довмонт глянул на сына и попробовал, легко ли выходит из ножен меч. Дружина ляжет во дворе костьми, как и он с сыном. Им не уцелеть. За тридцать три года счастливой жизни надо платить. Жаль, нельзя расплатиться одному… Они завалят двор трупами датчан, может, это остановит врагов. Побоятся приступать к Крому. В глубине души Довмонт понимал: не побоятся. За спинами датчан ждет орден… Зато Довмонт не увидит, как падет Плесков. Хотя там, на небе, ему, наверное, покажут. Чтоб и в загробной жизни мучился. Довмонт скрипнул зубами.
Давыд тронул его за рукав. Князь сердито скосил взор и удивился: сын указывал куда–то в небо. Довмонт пригляделся. Черная точка приближалась к городу со стороны солнца. Вот она увеличилась в размерах, затем еще… Неужели?
— Богдан! — радостно крикнул Давыд.
Довмонт вцепился в забороло. Богдан! Сверкающий диск вместо головы, двойные крылья, торчащий вверх хвост… Птица летела высоко, ее громкий клекот почти не доносился с неба; вернее, его заглушал шум под стенами — датчане пустили в дело таран. Враг птицу пока не видел. Вот она приблизилась, мелькнула над городом и стала разворачиваться по плавной дуге. «Что он задумал?» — удивился Довмонт. Тем временем Богдан снизился и повел птицу вдоль стен — прямо над головами выстроившегося для штурма войска. Дальнозоркими глазами князь различил черную каплю, отделившуюся от птицы; набирая скорость, та летела вниз. Довмонт проследил ее взглядом. Капля ухнула в гущу датчан, на этом месте вспух огромный куст. Бревна, люди, кони взлетели вверх и разнеслись в стороны. По ушам ударило тяжко и гулко. А с неба летела уже другая капля…
— Вели дружине — на конь! — крикнул князь Давыду. — Моего жеребца привести! Изготовиться и ждать!
Он обернулся к заборолу как раз вовремя — второй гигантский куст вспух среди вражеского войска…
* * *
С километровой высоты вид открывался великолепный, Богданов быстро оценил обстановку. Осаждавшие плотно сгрудились с южной стороны Плескова, заполнив не только улицы посада, но и дворы домов. Собственно, более сгрудиться негде. С Запада мешает река Великая, с Востока — Пскова, на севере они сливаются за городом прямо под высоким, отвесным каменистым берегом. Осаждавшие готовятся к штурму и не ждут нападения. Им бы рассредоточиться, но в тринадцатом веке не знают о воздушных бомбардировках…
— Целься в гущу! — крикнул Богданов в переговорное устройство. — Я уйду подальше от стен иначе своих осколками зацепим! Не спеши! Два захода!
— Поняла! — подтвердила Аня.
Богданов развернул По–2 над Великой и снизился до шестисот метров — лучшей высоты для бомб. Наставление требует лететь выше, но с шестисот точнее прицел. Он вел самолет над посадом — ровно и прямо. По–2 слегка «вспух», отправив первую ФАБ–50, но удержался на курсе. Вниз ушли вторая бомба, затем третья. Занятый управлением, лейтенант не видел разрывов. За Псковой он развернул самолет и только здесь оценил эффект налета. Внизу будто муравейник разворошили: крохотные черные фигурки метались в панике, но не убегали. «Добавим!» — с веселой злобой подумал Богданов, ложась боевой курс. Он вел самолет туда, где на земле было черно от врагов. Когда последняя ФАБ–50 ушла вниз, Богданов развернул По–2 и спустился до бреющего. По пути к Плескову они разделили боезапас. Но наземным целям штурману стрелять не сподручно, «ДТ» оставили два диска. Остальными патронами снарядили ленту крыльевого «шкаса» — получился почти полный боекомплект. Менее минуты беспрерывной стрельбы, полтысячи бронебойно–зажигательных, бронебойно–зажигательно–трассирующих, пристрелочно–зажигательных и обычных пуль из магазинов «ДТ»…
Целиться было легко: плотная масса людей, уцелевших после бомбардировки, все еще не понимала, что происходит, и потому суетилась в растерянности в посаде и за его границами. Богданов взял правее, туда, где не было домов и тынов, а на открытом пространстве стояли в изумлении воины в плащах с тевтонскими крестами.
— Вот вам русская земля! — яростно закричал Богданов, нажимая гашетку. — Вот вам русский город! Жрите!
Обозначенный трассерами смертоносный стальной кнут смел строй тевтонцев, повалив их наземь как кегли. Плотные порядки немцев сослужили им дурную службу. Бронебойные пули легко прошивали доспехи вместе с заключенными в них телами, после чего разили следующих… По–2 проскочил над головами немцев к реке, над Псковой Богданов развернулся. Глазами он искал толпу погуще и нашел: осаждавшие схлынули от стен и клубились возле посада. Богданов взял прицел и нажал гашетку. Плотный рой пуль будто осадил черное облако, заставив его лечь на землю. «Шкас» умолк.
— Кончились патроны! — крикнул лейтенант в переговорное устройство. — А у тебя?
— Тоже! — отозвалась Аня.
Богданов подумал, что ей приходилось не сладко. Снимать тяжелый «ДТ» со шкворня, перебрасывать с левого борта на правый… И все это на лету, когда самолет хоть немного, но болтается… Богданов взял курс на юг и, спустя несколько минут, приземлился на речном берегу. Здесь еще колыхался на воде плот, на котором доставили По–2, лежали вороха сена, которым укрывали самолет. Вокруг не было ни души — рота наемников ушла к городу. Богданов заглушил мотор, выбрался на крыло, сел. Аня спрыгнула на землю и стала перед ним.
— Закурить бы! — вздохнул лейтенант.
Аня открыла гаргрот, покопалась и принесла коробку «Севера». Богданов изумленно взял коробку, открыл — внутри болталась единственная папироса.
— Откуда?
— Нашла в самолете, когда прибиралась. Забыл кто–то.
Богданов взял папиросу, привычно дунул в мундштук и примял его пальцами. Аня чиркнула спичкой.
— Были в вещмешке! — пояснила в ответ на удивленный взгляд.
Богданов прикурил, затянулся. Горячий дым ободрал горло, заставив летчика закашляться.
— Черт! Отвык!
Богданов бросил папиросу и притоптал каблуком. Аня засмеялась, он не поддержал.
— Там люди гибнут! — сказал с горечью.
— Конрад справится! — возразила Аня.
— Не Конрад, а Довмонт! — возразил Богданов. — Без него швейцарцам капут. Слишком много гадов!
Аня села рядом, приникла к его плечу.
— Хоть бы коня оставили! — пожаловался Богданов. — Пешком пока дойдешь…
— Правильно сделали, что не оставили! — сказала Аня. — Непременно поскакал бы, влез в драку… Получишь стрелу, кто исцелит? Конрад умный! Кметов у князя хватает, пилот один.
— Толку от пилота! — вздохнул Богданов. — «Эресов» нет, бомб нет, патроны кончились. Две обоймы к «ТТ»…
Она погладила его по руке. Он обнял ее за плечи.
— Это был лучший наш вылет! — сказала Аня…
* * *
Когда птица скрылась, распахнулись ворота Довмонтова города. Датчан возле них не было — в страхе убежали к посаду. Выскочившие наружу кметы столкнули с пути громоздкий таран. Почти немедленно из ворот вынеслись всадники. Довмонт с обнаженным мечом в руке скакал первым, Давыд — чуть позади, следом немолодой сотник, за ним — десятники и простые кметы с копьями наперевес. Конная лава врезалась в толпу датчан. Копья пронзили ближних врагов и застряли в их телах. Всадники бросили древка, достали мечи. Тяжелые клинки в руках кметов стали равномерно подниматься и падать. Датчане подались назад и побежали. Их оставалось все еще много — трое, четверо против одного русского, но они более не были войском. Оглушенные, потерявшие кураж и стойкость, обуянные паническим страхом датчане думали только о спасении. Кто мог, вскакивал на коня и гнал его в панике, безлошадные бежали так. Пешие гибли первыми. Нет более приятного занятия для всадника, чем рубить бегущего. Тяжелые, остро отточенные клинки кметов рассекали кольчуги и панцири, впивались в нежную человеческую плоть, терзали ее, добираясь до горячих сердец, исторгали души из тел. Алая кровь била тугими струями, обильно орошая сухую землю, а подкованные копыта коней топтали ее, превращая в липкую грязь…
Войско ордена стояло в отдалении, осколки бомб не зацепили его. После первого разрыва ландмейстер изумленно поднял взор и заметил над посадом странную птицу с двойными крыльями. От птицы отделилась черная капля, ударила в землю, на этом месте вырос огромный дымный куст. Невыносимый грохот ударил по ушам, высоко над землей взлетели бревна, тела людей и коней…
— Содом и Гоморра! — воскликнул стоявший рядом Зигфрид. — Пресвятая Дева!
«Содом и Гоморра! — толкнулось в виски Готфрида. — Монах говорил… Ему было ведомо…»
Он повернулся к Жидяте. Лицо сотника стало серым.
— Ты говорил: Адальберт убил птицу!
— Убил, убил!.. — забормотал Жидята. — Богдан другую нашел, у них птиц много… Эти русские все чародеи… Надо бежать, бежать, не медля…
— Заруби его! — велел Готфрид.
Зигфрид вытащил меч, замахнулся. Жидята дал шпоры коню. Жеребец прыгнул и понесся прочь. Зигфрид догнал и на скаку ткнул сотника острием. Жидята взмахнул руками и завалился на бок. Ландмейстер не видел этого. Обернувшись к Плескову, он, как зачарованный, наблюдал за разгромом датского войска. Воины Вальдемара испуганно метались на узких улочках посада меж высоких тынов, падали и снова бежали, но безжалостная смерть, падая с неба, настигала их везде. Войско ордена пока не страдало. Готфрид хотел произнести благодарственную молитву и поднял руку для крестного знамения, но тут птица устремилась к ним. На нижнем крыле ее заплясал огонек, от него протянулась к стягам ордена огненная плеть. Братья, сержанты и кнехты ряд за рядом стали падать на землю. Птица пронеслась совсем близко от Готфирида, ландмейстер заметил головы двух людей, торчавших из ее тела. Внезапно огонек заплясал сбоку птицы; рядом с ландмейстером закричала раненая лошадь, упал на землю комтур Кенигсберга. Затем еще один брат, другой…
— Ландмейстер! Надо уходить! — крикнул Зигфрид над самым ухом.
Готфрид глянул на свое войско. Его больше не было. Уцелевшие под огнем братья и кнехты на конях и пешком бежали прочь от города. Толпа людей в белых плащах запрудила проход меж высоких тынов и неслась прямо на строй воинов в латах. «Это Конрад! — вспомнил Готфрид. — Его сейчас сомнут. Ему надо расступиться»! Однако наемники и не подумали сделать это — стояли неподвижно. Прямо на строй неслись всадники в белых плащах, грозя смять и растоптать непонятливых. Готфрид замер в ожидании. Когда от морд коней до первого ряда швейцарцев осталось совсем ничего, сверкнули, перегородив дорогу, окованные железом щиты. Головы наемников исчезли за ними, зато появились и заблестели на солнце наконечники алебард. «Что он делает!» — хотел вскричать Готфрид, но слова засохли в горле. Кони бегущих братьев с размаху налетели на стальные жала и закричали, вставая на дыбы. Всадники падали на землю, некоторые свалились вместе с лошадьми. Алебарды отдернулись, взмыли вверх и с размаху упали на головы уцелевших. Затем еще и еще…
— Изменник! — крикнул за спиной Зигфрид.
«Он не изменник! — мысленно возразил Готфрид. — У русских нашлось серебро…»
Первый ряд швейцарцев убрал алебарды и присел за щитами. Над ними возникли арбалетчики. Они прицелились и спустили тетивы. Тяжелые болты ударили в конных братьев, сбивая их с седел. Арбалетчики исчезли, но их на место встали другие. Новый рой стрел полетел в лица беглецов. Затем еще и еще… Толпа перед наемниками замерла, попятилась, а после, все быстрее и быстрее, покатилась обратно. Люди бежали, не разбирая пути. Конные топтали пеших, задние, расчищая себе путь, кололи и рубили передних. У ландмейстера больше не было войска. Осталась вооруженная толпа, в которой каждый думал лишь о себе. Зигфрид тронул ландмейстера за плечо:
— У пристани стоят корабли! Вальдемар подогнал, чтоб грузить добычу. Скачем! Нельзя медлить!
Готфрид позволил себя увлечь. Маленькая группа всадников в белых плащах, скакавших под развернутыми стягами, подсекла толпу. Как капля, бегущая по стеклу, собирает соседние капли, так и отряд ландмейстера стал вбирать в себя беглецов: сначала одиночек, затем — целые группы. Братья и кнехты видели ландмейстера, скакавшего под стягом, и вбитое намертво послушание оживало в их сердцах. Воины стряхивали безумие и устремлялись следом. К пристани подскакала уже не толпа, войско. Расстроенное, отступающее, но послушное командам.
Датские моряки не успели угнать судна. Оглушенные происходящим, они растерялись и помедлили. Увидав тевтонцев, датчане благоразумно забыли, чьи они подданные. С борта самого большого судна спустили широкую сходню, Готфрид и знаменосец влетели на корабль прямо в седлах. Коня ландмейстера взяли под уздцы, Готфрид спрыгнул на палубу и поднялся на мостик. Знаменосец последовал за ним. Корабль быстро заполнился всадниками. Братья спешились, моряки привязали коней и сбросили сходню на берег. Зигфрид, оставшийся на берегу, коротко скомандовал. Корабль отчалил, быстрое течение Великой понесло его мимо Плескова. С высоты мостика Готфрид видел, как сходню подставили ко второму судну, поток людей в белых и серых плащах устремился на борт. Течение несло корабль под высокими стенами Плескова, вожделенного, но так и не доставшегося ордену, пристань отдалилась, исчезла за поворотом…
* * *
За посадом Довмонт остановил дружину. Датчане убегали, но в любой момент могли опомниться. Двум сотням кметов против большого и хорошо вооруженного войска в поле не устоять. Под Плесковом оставался другой враг…
Дружина развернулась и поскакала обратно. Попадавшиеся на пути датчане, шарахались в стороны, их не трогали — некогда. Дружина поравнялась с посадом, и князь увидел убегавших немцев.
— Вперед! — проревел, взмахивая окровавленным клинком. — Бей! Секи в песи! — князь пришпорил взмыленного коня.
Дружина догнала немцев у самой пристани. Зигфрид заметил атаку поздно, но все же попытался организовать отпор. Повинуясь его команде, пешие сержанты и кнехты встали в ряды. Зигфрид сразу увидел, что это ненадолго. Почти все копья брошены при бегстве, мечами скачущую конницу не остановить. Второй и последний корабль был полон людьми, Зигфрид ударом ноги сбил сходню в реку.
— Отчаливай! — прорычал датчанам. Те не заставили себя упрашивать.
На берегу осталось сотни полторы сержантов и кнехтов. Братья, прискакавшие к пристани первыми, уплыли. Кроме тех, кто ранее пал у посада. Зигфрид вскочил в седло и закричал, призывая воинов к стойкости. Те поплотнее сбились в ряды. Заметив в толпе арбалетчиков, Зигфрид велел им стать позади и стрелять поверх голов.
…Довмонт врезался в строй серых плащей на полном скаку, опрокинув сразу нескольких немцев, и замахал мечом, разя направо и налево. Рука, закаленная во многих битвах, не подводила — каждый удар уносил чью–то жизнь. Клинок, сделанный мастерами южной Германии, легко рассекал кольчуги и латы, острым кончиком доставал до глоток и сердец…
— Вот вам! — кричал Довмонт, не замечая, что кричит по–литовски. — Сдохните, язычники!
Гибнувшие под мечом Довмонта немцы не были язычниками, но князю некогда было об этом думать. Коня под ним ранили, зацепили и самого Довмонта, но он не чувствовал боли. Под бешенным напором грозного всадника строй немцев распался, и Довмонт увидел Зигфрида — единственного в белом плаще на берегу. Раненый конь закричал, получив укол шпор, но вынес князя к врагу. Немец, заметив, поднял меч, но опоздал. Остро отточенный кончик клинка Довмонта рассек кольчужную бармицу и пробил рыцарю горло. Зигфрид захрипел и выронил меч. Вторым ударом Довмонт развалил его до сердца и обернулся, чтоб глянуть, далеко ли отстала дружина.
…Прилетевший неизвестно откуда арбалетный болт, ударил князя меж «крыл» — лопаток. Закаленный, стальной наконечник легко пробил кольчугу, рассек хребет и в остатке страшной силы вошел в сердце. Довмонт покачнулся и склонился к шее коня. Подскочивший Давыд подхватил отца, не давая ему свалиться, мгновенно подскакали пожилой сотник и кметы; мертвого князя вывезли из схватки. Там, в стороне, тело сняли с окровавленного седла, уложили на землю. Давыд спешился и пал на колени. Он стащил с головы отца шлем и, роняя слезы, ладонью стал приглаживать на мертвом челе седые волосы…
Весть о гибели князя мгновенно облетела дружину. Озлобленные кметы навалились на немцев в припадке безумной ярости. Те, подаваясь назад, заливали пристань кровью, но жизнь отдавали дорого. Только некоторые, бросив мечи, умоляли о пощаде. Но не получили ее…
Глава 18
Богданов сидел у окна и скучал. Аня убежала к портнихе, строго–настрого наказав мужу не отлучаться. Платье Ане шили второй день, судя по загадочно–радостному виду жены, она намеревалась сразить супруга нарядом.
Отлучаться Богданову не хотелось. В предшествующие дни он устал так, что радовался скуке. Прискакав в Плесков после налета, Богданов сходу занялся ранеными. Орден у пристани стоял насмерть, драться немцы умели, кметов с ужасающими рублеными ранами и безобидными на вид, но более опасными колотыми оказалось немало. Богданову пришлось забыть, что он недоучившийся студент. Местные лекари лихо ушивали рубленые раны, но о полостных операциях не слыхивали. В операциях была нужда. Троим кметам арбалетные болты пробили грудь и застряли внутри. Лекари попытались вытащить стрелы — наконечники соскочили с древков и остались в ранах. Лекари отступились, Богданов не устоял. Лучше было резать, чем видеть глаза жен… Богданов велел готовить раненых и достал «золинген». Отточенным до бритвенной остроты клинком рассекал ребра, вскрывал грудные клетки, окровавленными пальцами вытаскивал злополучные наконечники и зашивал огромные раны. Местные лекари качали головами, но помогали. После первой операции они уловили суть и поделили обязанности: Богданов резал, они шили. Дезинфекцию проводили уксусом, на раны накладывали травы.
Проще оказалось с кметами, чьи тела пробили мечи и копья. Устраняя последствия внутреннего кровотечения, Богданов протыкал ножом бока, вставлял в ранки трубочки из гусиных перьев — дренаж. Работал, как получалось. В СССР за подобную хирургию ему отбили бы руки и запретили оперировать на веки вечные. В тринадцатом веке не мешали. Богданов с ужасом думал, что произойдет, когда пациенты умрут. По всем канонам медицины — если не от кровопотери, то от сепсиса. Что он скажет родственникам? Богданов часами сидел у постелей раненых, грея ладонями холодные лбы. Тепло уходило из его тела, как вода из бурдюка, оставляя ссохшуюся оболочку. Богданов, пошатываясь, выходил во двор, падал на землю, лежал, затем поднимался и брел к раненым.
Несмотря на все его страхи, прооперированные выжили. В том числе сын боярского старшины Негорада. Сын у старшины оказался единственный. Богданов находился рядом, когда юноша открыл глаза. Увидев отца и мать, раненый улыбнулся и попросил есть. Домочадцы засуетились, но старшина властным жестом остановил. Шагнул к Богданову и рухнул на колени. Следом повалились многочисленные домочадцы. Богданов настолько умаялся, что не препятствовал: стоял и смотрел, как боярин тычется лбом в пол. Поднявшись, Негорад сказал глухим голосом.
— Помер бы сын, род бы пресекся — женить его не успел. Спаси тебя Бог, добрый человек! В долгу не останусь! Негорада в Плескове всякий знает, и каждый скажет: слово держу! Проси, чего хочешь!..
Богданов просить не стал, кивнул и вышел. Аня помогала ему с ранеными, но больше хлопотала о муже. Мыла его, переодевала, укладывала спать. Богданов настолько выматывался, что к вечеру становился, как его пациенты — не то жив, не то мертв…
В третий день после битвы отпевали погибших. Богданова настоятельно попросили присутствовать. Аня облачила его в одежды, доставленные слугами. Богданов, от усталости похожий на мумию, стоял в первом ряду, машинально крестясь и кланяясь. Он не замечал тысяч устремленных на него взглядов, не разбирал, что в них: любопытство, почтительность или страх… Собор не вместил всех гробов, их заносили в притвор, ставили на площади… Хоронили князя, хоронили немолодого сотника, павшего последним от коварного удара кинжалом, провожали кметов, игумена Иосафа, его монахов… Дорого встала Плескову победа, но враг заплатил несоизмеримо больше. Датчан с немцами не отпевали: стащили в отрытые далеко за городом рвы, побросали и зарыли, сровняв могильники с землей.
Довмонта положили навечно в соборе, остальных вынесли на кладбище, где сразу и заметно прибавилось крестов. На похороны прискакали Евпраксия с Данилой. Богданову не удалось с ними перемолвиться. Княжна и сотник держались странно: отводили глаза, смущались. Богданов решил: корят себя за промах. Данило и вовсе смотрел уныло, похоже, ждал опалы. Поразмыслив, Богданов сходил к Негораду. Тот выслушал и задумчиво почесал бороду.
— Данило поступил разумно! — заключил в итоге. — Явись он сюда, все равно б не помог. Ты спас Плесков!
— Довмонт поручил Сборск Евпраксии! — напомнил Богданов. — И обещал посадника по ее выбору.
— Что покойный князь повелел, то и будет! — заверил Негорад. — Никто не посмеет противиться, даже ты…
Богданов не совсем понял последней фразы, но старшину поблагодарил. Раненые в нем больше не нуждались. Навестив их в последний раз, Богданов первым делом отоспался. Всласть. Утром проявил интерес к жене (ранее не было сил), а после того, как Аня убежала, долго валялся на перине, счастливый от самой мысли, что заботы кончились.
…Конрад прислал им коней, когда резня под Плесковом завершилась. Богданов с Аней вскочили в седла и поскакали. С высоты не видно, что делают бомбы на земле, даже Богданову не доводилось глянуть… Разорванные в клочья тела, сизые внутренности на тынах, человеческие головы под ногами копыт, собака, несущая в зубах оторванную руку… Разрубленные и потоптанные копытами трупы; везде кровь, кровь, кровь… Богданова замутило, Ане и вовсе стало плохо: ее рвало, полдня она пролежала, как мертвая.
Их поселили в княжьих палатах, многочисленные слуги хлопотали изо всех сил, Аня поднялась. Однако ходила бледная, смурая. Как–то Богданов проснулся и услышал горячий шепот. Он приоткрыл глаза и увидел жену. Она стояла на коленях перед лампадкой, освещавшей икону, и горячо молилась. Богданов прислушался. Среди торопливых слов то и дело доносилось «раба божьего Андрея»… Она молилась за него, просила простить его прегрешения. Богданов еле сдержался. Когда Аня, закончив, скользнула под одеяло, он молча обнял ее и привлек к себе. Она затихла, приникнув к его плечу. Он гладил ее волосы и целовал русую макушку, задыхаясь от нежности. Она почувствовала и заплакала. Однако слезы эти были светлыми…
После той ночи Аня ожила. Негорад, устав ждать просьбы богатыря, сам прислал портниху. Аня загорелась, чему Богданов только радовался. Пусть шьет! Пусть носит свое платье! Лишь бы стала прежней…
Сладостное безделье в постели прервал постучавший в дверь гридень. К богатырю просится какой–то купец, сообщил отрок. Богданов оделся и велел звать.
Это был Конрад! Богданов понял, почему ошибся гридень. Швейцарец облачился в русское платье: порты, свиту, нахлобучил шапку с меховой отделкой. Ни дать ни взять — купец с торга! Только лицо вытянутое, нездешнее. По всему было видать, что Конраду неловко: он смущенно улыбался и поклонился неуклюже.
— Рад видеть тебя, кондотьер! — сказал Конрад. — Зрав ли ты?
— Зрав! — засмеялся Богданов, обнимая швейцарца. — С чего вырядился?
— Привыкаю! — сообщил наемник. — Я теперь русский и звать меня Кондрат.
— С каких пор? — изумился Богданов.
— Боярская старшина решила. Постановила принять меня в Плесков купцом, но не немцем, а русским. Посему и писать меня везде Кондратом. В награду за оказанную услугу дать мне в Плескове лавку и дом и освободить от податей.
— Ну и ну! — покачал головой Богданов. — Вот это дар!
— Я не ждал его! — сказал Конрад, он же Кондрат, смущенно. — Мы не так много побили немцев. Даже растерялся… Ульяна обрадовалась. Хочет перебраться в Плесков, я не против.
— А парни?
— Их звали остаться, но они сомневаются. Русские воюют конными, мы — пешими. К тому же здесь наделяют землями, парни привыкли к серебру. Думают идти в Ригу. Тамошний архиепископ с радостью примет победителей ордена, к тому же добрых католиков.
Богданов кивнул.
— Наша кондотта в силе! — напомнил Конрад.
— Побудьте, пока воротится дружина Довмонта! — попросил Богданов. — В Плескове мало воинов. Придут, можете уходить.
Конрад поклонился.
— Пойдешь с ними или останешься?
— Остаюсь! — сказал наемник. — Надоела война, с четырнадцати в латах. К тому же Ульяна беременна. Мы решили венчаться…
— Пускаешь корни? — обрадовался Богданов.
— Совет был добрым! — согласился Конрад.
— Приду на свадьбу! — пообещал Богданов, разгадав невысказанную просьбу.
— И Анна?
— Разумеется! Ульяну каждый день поминает!
— А Ульяна Анну!
— Судьба… — задумчиво произнес Богданов. — Думаю, ни ты, ни я не представляли, что так выйдет.
— Почему? — возразил Конрад. — У вас с Анной было видно…
Богданов поднял брови домиком.
— Вы так смотрели друг на друга! Украдкой, когда другой отворачивался. Но я–то видел! Мне много лет, кондотьер…
— Перестань звать меня кондотьером! — сказал Богданов. — Уговор с тобой кончается, и не в нем суть. У нас люди, воевавшие вместе, обращаются по имени.
— Постараюсь привыкнуть! — пообещал Конрад.
Прощаясь, они снова обнялись. Теперь Андрей сидел у окна, наблюдая за княжьим двором. Терем, где их разместили, занимал третий этаж, вид с высоты открывался замечательный. Ничего интересного внизу, впрочем, не происходило. Бегали слуги, проскакал конный гридень, видимо, посланный с поручением, поварята тащили к кухне откормленную свинью. Предчувствуя свою участь, свинья упиралась и визжала. Внезапно Богданов заметил за оградой толпу. Она валила к воротам, занимая всю улицу. Богданов встал и присмотрелся. Во главе толпы шествовали празднично одетые люди. Богданов узнал Негорада и нескольких бояр, чьих детей и близких он лечил. Рядом со старшиной вышагивал в парадном облачении настоятель Троицкого собора.
«Это они чего? — удивился Богданов. — К кому?… Наверное, к сыну Довмонта, звать на княжество! — догадался он, но тут же засомневался: — Наследовать полагается старшему, а тот ушел с дружиной. В Плескове — младший. Избрали младшего? Конрад говорил про боярскую старшину, — вспомнил лейтенант. — Ясное дело, собиралась она не ради швейцарца, с ним решили попутно. Значит, к княжичу… Интересно, швейцарец знал? Мог бы сказать, купец новокрещенный!..»
Неожиданно воздух перед Богдановым уплотнился, прозрачная, но прочная на вид перегородка встала за окном. Летчик с изумлением заметил, что внизу все замерло. Остановились, подняв ноги для шага, Негорад и настоятель, застыли с веревками в руках поварята, так и не дотащившие свинью к кухне, да и сама свинья лежала на спине, вытянув кверху ноги, которыми только что брыкалась. «Это что?» — изумился Богданов.
— Заждался меня? — спросили за спиной.
Богданов стремительно обернулся. На лавке в отдалении сидел старик в рясе. Полузабытое, моложавое лицо… Старик смотрел на него сурово.
— Привет!.. — растерянно сказал Богданов.
— И я тебя приветствую! — звучным голосом сказал гость. — Так заждался?
Богданов кивнул.
— Ругал меня? Поносил словами срамными? — спросил старик. Ощущалось, гость намерен закатить нотацию. Только Богданов не собирался выслушивать.
— Зачем людей обманываешь? — спросил хмуро.
— Кого? — удивился старик.
— Княжну! Пообещал, что выйдет за меня!
— Я такого не обещал!
— Отроковица передала: «Прилетит Богдан, поцелуй его троекратно! Обретешь себе мужа!» Говорил?
— Говорил.
— Обманул!
— В чем? Я сказал: «Обретешь себе мужа!» Я не сказал: «Обретешь его мужем».
— Зачем тогда целовать?
— Ты намеревался ее убить. Забыл? Поцеловав тебя, княжна дала знать: она друг…
— Так! — перебил Богданов. — Не юли! Сделал девушку несчастной!
Гость заерзал на лавке.
— Еще неизвестно, с кем счастье?! — пробормотал, насупясь. — Думаешь, ты так хорош?
— Обнадежил Прошу! Она плакала!
— Женские слезы как вода! — сказал старик. — Покапают и высохнут. Сам–то чего не женился? Звала ведь? И по нраву была?
Пришла очередь смутиться Богданову.
— Ты виноват! — сказал, поразмыслив. — Обнадежил, она потребовала, а я не привык так…
— Я ни причем! — заверил гость.
— Ага! — не поверил Богданов.
— Если хочешь знать, — рассердился старик, — сам надеялся, что княжну выберешь! Моя вина, что ты испугался? Чего попрекать? Пути Господни неисповедимы: пока ты медлил, тебя выпросили…
— У кого? — не понял Богданов.
— У Того, Кто меня послал.
— А он кто?
— Как Кто? — удивился гость. — Творец неба и земли, всего видимого и невидимого. Тот, Кто создал этот мир и населил его людьми. Ты ведь читал Библию?
Богданов ощутил, как ноги ослабли в коленях. Усилием воли он собрался и глянул в окно. Там ничего не изменилось: люди во дворе и в шагавшей к хоромам толпе оставались в тех же позах. Богданов шлепнул себя по щеке. Шлепок вышел звучный, он ощутил боль. Гость смотрел на него сочувственно. Богданов на вялых ногах прошел к дальней лавке, сел.
— Он принял крест за людей, — сказал старик, — потому радуется, когда люди любят. Женщина твоя очень просила, сказала: готова умереть за тебя. Он ее испытал, она испытание вынесла… Ничего не понимаю в женщинах! — вздохнул гость. — Не знал их никогда…
— Ты надоумил Аню? — спросил Богданов. — Просить?
— Нет! — возразил гость. — Мне не поручали.
— Ты говоришь, что поручено? И только?
— Разумеется.
— Ты… ангел?
— Посланец! Ангел тоже самое, только по–гречески.
— Но они… — Богданов не мог собраться с мыслями. — Вроде как младенцы с крылышками! Пухленькие такие… На картинках видел…
— Можно подумать, что художники, которые картинки рисовали, посланцев видели! — сказал гость оскорблено. — Какой прок от младенцев? Что они могут? Славить Господа? Каждая тварь на земле славит Творца… Для сложных поручений избирают сведущих. Кто прожил долгую жизнь и умер достойно.
— Так ты?… — Богданов не решился спросить.
— Давно! — подтвердил гость.
Богданов протянул руку и осторожно коснулся плеча старика. Ощущение не совсем обычное, но это плоть.
— По окончании земной жизни мы получаем другие тела, — сказал гость. — Не такие, как прежде, но узнаваемые. Обычно нас не видят, но когда нужно…
— Ты остановил людей? — Богданов указал на окно.
— Мне не дано кого–либо останавливать. Это может только Он. Однако и Он этого не делал. Люди идут и скоро будут. Скоро для них, но не для тебя. Время существует только для смертных, тебя в нем нет.
— Я умер?!.
— Твой час еще не пришел.
— Зачем ты здесь?
— Наконец–то верный вопрос! — усмехнулся посланец. — Я уж думал: так и будем про женщин! У меня поручение.
— Какое?
— Сложное.
— Связано с людьми за окном?
— Да.
— Куда они идут?
— К тебе.
— Зачем?
— Они выбрали князя.
— Меня?… — Богданов едва не поперхнулся. — У Довмонта есть сыновья!
— Их не хотят.
— Отчего?
— Княжичи храбры, но неразумны. Истинные племянники русских князей, они чванливы и заносчивы. Они без раздумья бросят дружину в междоусобицу. Город не хочет лить кровь за княжьи интересы. Плесков едва не пал, когда Довмонт отправил дружину к родственнику. Смысленные мужи Плескова сделали выбор.
Богданов покачал головой.
— Ты многого не ведаешь. Бояре задумались о преемнике Довмонта еще в мае, когда князь захворал. Уже тогда срядились насчет его сыновей. Плесков — вольный город, сам решает, кому в нем править. Русских князей бояре не хотели — видели, что творят на Руси. Довмонт, чужеземец, оказался по нраву, решили искать такого же. Посылали в Литву — язычники не пожелали креститься. Князья крещеной Литвы боярам не глянулись: грызутся меж собой за власть, породнились с русскими князьями… Довмонт оправился, поиски прекратили, однако замысел остался. Князь пал, и все возобновилось. Ждать более нельзя. На площадях кричат: «Богдан!» — и с каждым днем все громче. Не сегодня–завтра соберется вече — люду нужен князь…
— Довмонт пал из–за меня? — спросил Богданов.
— По собственной воле.
Богданов глянул удивленно.
— Князь тяжко хворал и готовился к смерти. Принесли схиму, чтоб постричь, но Довмонт взмолился. Сказал: «Господи, дай умереть в седле! Не хочу кончить дни монахом! Я служил тебе мечом, с мечом и приду!» Довмонт заслужил милость, Господь внял…
Богданов молчал.
— По смерти Довмонта бояре призвали Евпраксию с Данилой, пытали их о тебе…
Богданов вспомнил смущенные лица княжны и сотника.
— Княжна знает, кто я!
— Она рассказала. Ей не поверили. Вернее, тому, что ты ей поведал. Решили: скрываешь истину. Соглашайся! Ты будешь добрым правителем.
— Я не знаю города! Людей, обычаев, уклада…
— Довмонт, когда прибежал в Плесков, тоже не знал. Даже по–русски не говорил…
— Довмонт родился князем! Я смерд!
— Люди так не считают. Смерд с младенчества знает свое место. Он кланяется боярину и князю, и боится их, даже если ненавидит. Ты никого не боялся, ты держался с князьями как равный, это заметили. Люди здесь наблюдательны, взор их не смущает суета, как в твоем времени. Здесь знают: смерд бережет добро, потому, как добывает его тяжким трудом, только князь или боярин позволяют себе расточать. Ты подарил взятый в бою табун, легко расставался с серебром и златом, ни ты, ни твоя женщина не знают, как растят хлеб, ходят за скотом, как прядут шерсть и лен, ткут полотно, готовят пищу… У тебя есть птица, построить которую в представлении бояр — дороже, чем корабль. Какому смерду это по силам? Ты отказался пойти на службу к Довмонту, смерд был бы счастлив. Ты заставил наемников служить за выкуп, смердам такого не придумать — они не водят полки. Ты не взял награду за исцеление раненых… Видно, что ты привык повелевать. В довершение ты отказался от княжны… Люди уверены: ты знатного рода, как и твоя женщина. По–местному ты говоришь гладко, но иначе. Женщина и вовсе говорит плохо. Ты обмолвился, что птицу делали за горой Уралом, но люди думают: ты из южной Руси. Твой говор похож на тамошний. Люди считают: тебя изгнали из родовых земель. Обычное дело: князей на Руси больше, чем земель… В представлении людей ты второй Довмонт, даже лучше. Довмонт не летал на птице и не лечил их сыновей. Ты отмечен Господом, тебе ниспослали дар исцелять и понимать языки. Редкий смертный получает его, мне вот пришлось учить…
— Языки не заменят титула!
— Люди придают великое значение тому, что ничтожно перед Господом! Происхождение, титулы, звания… Все мы — дети одной матери. Кто такие князья? Они родились от ангелов? Их благословил на служение сам Господь? Как они явились в Руси? Потомки разбойников, захвативших власть, заблудшие души, повинные в бесчинствах и насилиях! Они надевают схиму перед смертью, но это не спасает их в глазах Господа. Здесь они первые, там — последние! Легче верблюду войти в игольное ушко, чем иному князю — в Царство Божие!
— Я всего лишь летчик, — сказал Богданов. — Умею летать, стрелять, бомбить… Я обману их надежды!
— Господь вразумляет чад своих…
— В полк вернуться нельзя? — спросил лейтенант тоскливо.
Посланец нахмурился:
— Ничего невозможного нет для Господа! Если Он создал землю и небо, что ему это? Желаешь вернуться, лети!
— Как?
— Ночью над Плесковом взойдет луна, дождись, когда появится облако. Взлетай и правь в него!
— У меня горючего только на взлет.
— Более не понадобится.
— Нас арестуют и отправят штрафбат, — вздохнул Богданов, — или вовсе расстреляют — как дезертиров…
— Милость пострадать за Господа даруют только достойным! — сказал посланец наставительно, и Богданов понял: у гостя это получилось. — Ты не заслужил мук. Ты даже в Господа не веришь! (Богданов смущенно потупился.) Мне неведомо, почему Он избрал тебя, я всего лишь посланец. Мне велено передать: вернешься в тот день, из какого исчез, и мук не претерпишь.
— Мы сможем там остаться? — Богданов почувствовал, как замирает сердце.
— Если пожелаете!
— Бог не будет в претензии?
— У Него не бывает претензий. Он может только сожалеть о заблудших. Он хочет, чтоб ты хранил Плесков, но если ты против…
— Погоди! — перебил Богданов. — Я читал бабушке Библию. Там сказано: все свершается по воле Господа. Как можно наперекор? Или бог не всесилен?
— Господь открывают человеку пути, а тот сам решает, каким идти. Ты можешь принять предложение Плескова и остаться здесь. Ты можешь отказаться и вернуться к себе. Ты вправе выбрать иной путь, Господь не будет препятствовать. Он порадуется за правильный выбор и огорчится, если ошибешься.
Богданов смотрел недоуменно. Посланец покачал головой.
— Представь себе дерево — могучее, достигающее неба. На дереве множество веток. Вверх по стволу бежит белка, она стремится к небу. Однако путь долог, нужно крепить силы. Белка запрыгивает на ветку и находит вкусные орехи. Съедает их, возвращается и бежит выше. На одной из веток она встречает другую белку, они находят дупло и заводят бельчат. Далее бегут вместе. По пути прыгают по ветвям и собирают орехи. Им хорошо. Но если белка теряет осторожность, на одной из веток ее ждет куница… Или коршун узрит с высоты… Если белка забудет дорогу к небу и спустится низко, охотник собьет ее стрелой… Так вот, дерево — это путь, дарованный нам Господом, ветви — ответвления от него. Каждый идет предначертанной дорогой. Достигнет ли белка небес, зависит от того, куда она свернет.
— Не знал, что люди подобны белкам! — сказал Богданов.
— Лучше белкой славить Господа, чем человеком хулить Его!
— Веток на дереве много?
— У кого как. Пути к Господу бывают прямыми, но чаще извилистые. Человек, идущий прямым путем, поступает верно. Заблудшая душа стремится к соблазнам и не достигает вершины. Праведник срубает ветви, ведущие к погибели, грешник отращивает новые…
— Я не помню, — сказал Богданов, — чтоб я запрыгивал на ветку с табличкой «Тринадцатый век». Ты что–то скрываешь. Как мы оказались здесь?
Посланец прикрыл глаза и внезапно заговорил сухим, ровным голосом, будто бы с листа читал:
— 19 июня 1944 года над линией фронта зенитным огнем противника был подбит По–2, бортовой номер «56», пилотируемый экипажем в составе лейтенанта Богданова А.С. и сержанта Лисиковой А.И. Экипаж посадил самолет на вынужденную на территории, занятой противником, в виду врага. Противник предпринял попытку захватить экипаж в плен. Однако Богданов и Лисикова встретили немцев огнем бортового и личного оружия. В связи с численным и огневым превосходством противника бой продолжался недолго. Первым был тяжело ранен и затем убит лейтенант Богданов. Сержант Лисикова, неоднократно раненая, вела огонь из пулемета, пока не кончились боеприпасы, после чего, не желая сдаваться в плен, выстрелила в себя из пистолета. По сведениям, полученным от местного населения, немецкий офицер, руководивший боем, был поражен мужеством советских пилотов и велел солдатам похоронить их с воинскими почестями, оставив на трупах боевые награды…
Богданов подавленно молчал.
— У меня не было предчувствия, — вымолвил, наконец, хрипло. — У погибших ребят были.
— Господь посылает предупреждение о смерти только возлюбленным чадам своим. Чтоб они могли приготовиться и достойно встретить свой час. Господь не хотел, чтоб ты умер в грехе, и привел сюда.
— Чем я заслужил?
— За тебя просили.
— Кто?
— Те, которых ты спас.
— Не понимаю.
— Их было много. Раненые, которых своевременно доставил в госпиталь на самолете. Родители детей, которых вывозил из партизанских отрядов на Большую Землю. Женщина, детям которой купил корову… Эти людей не верили в Господа, но благодаря тебе, уверовали. Они молились за тебя. Ты спас их души!
— Я всего лишь выполнял приказ!
— Приказ исполнить можно по–разному. Например, не пустить лишних детей в самолет, как требует инструкция по загрузке, и тем самым обречь их смерти, а можно об инструкции забыть… Пилот вправе отказаться лететь в плохую погоду, забыв об ожидающих помощи раненых. Никто не приказывает летчику садиться в тылу врага и под огнем противника забирать раненых товарищей…
— Тихонов за меня молился? — удивился Богданов.
Посланник кивнул.
— Он неверующий!
— Был. Как и твоя женщина.
— Я исполнил предначертанное?
— Нет.
— Зачем же ты здесь?
— Чтоб помочь тебе с выбором.
— Мы погибнем, если вернемся?
— Мне неведомо.
— Мы погибнем, если останемся?
— Тоже неведомо. Ты зря пытаешь меня. Никому не ведом промысел Божий. Язычники предсказывают людям будущее, но они лгут. Ведает только Господь.
Богданов размышлял. Посланец смотрел на него испытующе. Богданов вздохнул и развел руками.
— Если передумаешь, можешь вернуться! — сказал гость. — Пути открыты. Всякий раз, когда при ясной луне возникнет облако… Но пройти смогут ты и твоя женщина, прочим заказано.
— Спасибо! — сказал Богданов.
— Не нужно просить о моем спасении! — возразил гость. — Я получил его! От Того, Кто, Единственный, может дать. Помни это!
Богданов хотел поклониться, но старик внезапно исчез. Богданов подбежал к окну. Перегородка исчезла. Толпа, валившая по улице, уже приближалась к воротам. В княжьих палатах депутацию заметили, слуги бежали отворять.
За спиной Богданова скрипнула дверь. Он оглянулся. Аня в пышном, шелковом наряде, украшенном вышивкой, стояла на пороге, торжествующе глядя на мужа. От волнения Богданов даже не понял, какого цвета на ней платье. Он поманил жену, та, изумленная, подошла.
— Сейчас сюда войдут люди, — сказал Богданов, глядя ей в глаза. — Встань рядом, вот здесь! Хорошо, что на тебе этот наряд, он к месту. Поступай как я и ничему не удивляйся!
— О чем ты? — спросила она. — Какое место? Что произошло?
— Я после объясню.
За дверью послышался топот десятков ног. Богданов подобрался, Аня недоуменно застыла рядом. Дверь распахнулась, комната стала заполняться людьми. Они смотрели на мужчину и женщину, стоявших посреди горницы, с почтением и надеждой. Гости потоптались, выстроились и вдруг разом поклонились. Богданов ответил на поклон. Аня помедлила, но последовала его примеру. Негорад выступил вперед.
— Мы пришли к тебе, князь Андрей по прозвищу Богдан, — сказал торжественно, — дабы от лица лучших людей передать тебе волю города. Плесков зовет тебя на стол, осиротевший после Довмонта, Плесков хочет тебя князем! (Аня у плеча тихонько ахнула, Богданов нашел и сжал ее руку.) Готов ли ты, князь Андрей, принять меч Довмонта и поклясться хранить и защищать Плесков, как хранил и защищал его благоверный князь Довмонт? Даешь ли ты согласие?
Богданов молчал. Ручка Ани в его ладони затрепетала. Богданов выпустил ее и шагнул к Негораду…
Эпилог
По–2 выскочил из облака, и Богданов увидел аэродром. Взлетная полоса свободна: рассвет, самолеты давно вернулись. Богданов пошел на посадку. Медлить было нельзя: мотор заглох еще в облаке, пропеллер застыл неподвижно, как палка. До земли оставалось метров сто. Богданов аккуратно отжал ручку, довернул самолет — и колеса шасси покатились по утрамбованному грунту. Пока По–2 усмирял бег, Богданов огляделся. Со времени их отсутствия ничего не изменилось. Разбитый при вынужденной посадке штурмовик слева от полосы… Ил–2 подбили в день их исчезновения, он дотянул до аэродрома ночных бомбардировщиков и плюхнулся на живот. Раненых летчиков увезли в госпиталь. Богданов и отвозил — в полку имелся санитарный По–2. Едва успел к боевому расчету… За два месяца Ил–2 давно бы убрали. Подбитый самолет долго не стоит. Приезжают посланцы авиаполка, потерявшего боевую единицу, осматривают машину, если можно починить на месте, чинят и перегоняют. Если повреждения серьезные, разбирают самолет и увозят на грузовиках. Посланец не обманул…
Навстречу По–2 бежали. Богданов узнал Тимофея Ивановича, других техников. Летчиков среди бежавших не было — не дождались. Богданов отстегнул ремни и выбрался из кабины. Подбежавший техник в порыве чувств заключил лейтенант в объятья. Затем смутился и отступил.
— Все в порядке? — спросил Богданов. — Все вернулись?
— Так точно! — отрапортовал техник. — Никого даже не ранили. Самолетам, правда, досталось, но ничего — подлатали. Вы где были?
— Нечаянно перекрыл бензокран к кабине, пришлось садиться на вынужденную. С рассветом обнаружили, вытащили самолет из леса, взлетели. Поплутали немного — садился на планировании.
— Видел! — сказал Тимофей Иванович и обошел самолет. — Гляжу — и вам досталось! Ерунда! Главное, сами целы.
Техники, покрутились у По–2 и ушли — ничего интересного. Тимофей Иванович остался. Аня вылезла из кабины и копалась в гаргроте. Богданов отвел техника в сторону.
— Тимофей Иванович, одного парашюта нет. Пришлось толкнуть местным за содействие. Выручишь?
— Есть один! — сощурился техник. — Из штурмовика вытащил. Они все равно спишут.
— Спасибо!
— При одном условии.
— Каком?
— Не прогоняй штурмана из экипажа!
Богданов оглянулся. Аня завязывала вещмешок. Богданову показалось, что в нем только что исчезло нечто желтое.
— Аня! — окликнул он. — Подойди!
Лисикова забросила мешок на плечо и направилась к ним.
— Вот! — сказал Богданов торжественно. — Тимофей Иванович опасается: выгоню тебя из экипажа.
— Пусть только попробует! — Аня поднесла к носу летчика кулак. — Я ему выгоню!
Глаза у техника стали квадратные.
— Видал? — спросил Богданов, подмигивая. Он забрал у штурмана тяжелый мешок, и они пошли к штабу. Тимофей Иванович изумленно глядел им вслед.
— Ну, девка! — сказал, придя в себя. — Охмурила лейтенанта! За одну ночь! А ведь чуял! С первого дня…
Когда аэродром скрылся за кустами, Богданов остановился.
— Аня! — сказал сердито. — Мы вернулись домой!
— Знаю! — удивилась она.
— Идет война, и это армия. Здесь не принято сержанту угрожать кулаком командиру! При посторонних…
— Тимофей Иванович не посторонний.
— А если б другие видели? О чем мы договорились? Забыла?
Она насупилась.
— Вот еще что! — Богданов расстегнул ей воротничок гимнастерки. Прежде, чем Аня успела понять, снял нательный крестик и вложил ей в ладошку. — Спрячь! Или хотя бы в карман положи! На шее сразу увидят! Зачем лишние вопросы?
Затем он точно также снял и спрятал свой крестик.
— Аня! — сказал, видя ее недовольный взгляд. — Пожалуйста, запомни: мы вернулись! Теперь все по–старому.
— Да? — спросила она. — Может, ты и к Клавке пойдешь?
— Не мешало бы! — вздохнул он. — Для достоверности.
— Только попытайся! — насупилась Аня. — Застрелю! За измену Родине! Он смотрел на нее, улыбаясь.
— Что уставился? — буркнула Аня. — С Клавкой сравниваешь?
Он покачал головой:
— У меня есть жена, я хочу на нее смотреть.
— Прежде не разрешали?
— Прежде не было жены. Желанной и любимой.
Она заулыбалась. Богданов оглянулся и обнял ее. Поцеловал в торопливо подставленные губы.
— Люблю! — шепнул на ушко. — Тебя одну!
Она довольно засмеялась и потерлась щекой о его щеку — непривычно гладкую после недавней бороды.
— Анечка! — сказал Богданов, отстраняясь. — Я тебя очень прошу! Ради нас с тобой! Как договорились!
— Ладно! — сказала она. — Но к Клавке — ни ногой!..
* * *
«Особой важности.
Верховному Главнокомандующему Красной Армии.
Докладываю о чрезвычайном происшествии в 386–м ночном бомбардировочном авиаполку ВВС РККА. В ночь на 19 июня 1944 г. из боевого вылета не вернулся экипаж командира звена По–2 лейтенанта Богданова. Как стало известно из докладов прибывших на аэродром подскока летчиков, над линией фронта звено бомбардировщиков встретил сильный зенитный огонь противника. По–2 лейтенанта Богданова лидировал и первым подвергся обстрелу. Из чего был сделан вывод: самолет командира звена либо сбит, либо серьезно поврежден. Горящего По–2 и места падения никто из вернувшихся не наблюдал.
Утром 19 июня По–2 Богданова вернулся на аэродром полка. При докладе в штабе Богданов заявил, что имеет заявление чрезвычайной секретности, и попросил командира полка выслушать его наедине. Майор Филимонов согласился. Командиру полка Богданов доложил, что при выполнении боевого задания его По–2 был поврежден зенитным огнем противника. Мотор заглох, бомбардировщик попал в густую облачность. Тем не менее, Богданову удалось посадить самолет на вынужденную в незнакомой местности. Они со штурманом дождались рассвета и решили просить помощи у местного населения. Однако при встрече с людьми выяснилось, что самолет с экипажем непонятным образом переместился из нашего времени в тринадцатый век и оказался на территории древней Псковской республики близ города Сборска (современный Изборск). Из доклада Богданова следовало, что ему удалось установить контакт с местным руководством республики и организовать доставку По–2 к Сборску, где неисправность была устранена. Однако вернуться в полк не представлялось возможным, поскольку экипаж не знал, как это сделать. По словам Богданова, он и штурман Лисикова провели в тринадцатом веке свыше двух месяцев. Они деятельно помогали жителям Древней Руси отражать нападение Тевтонского ордена, в частности, бомбили позиции немецких захватчиков в битве под Плесковым (современный Псков). Возвратиться в свое время им помогла подсказка неведомого старца, личность которого Богданов определить затруднился. Перед возвращением жители Плескова, испытывающие серьезные трудности в войне с Тевтонским орденом, вручили Богданову письменную просьбу Верховному Главнокомандующему об оказании военной помощи и передали ему подарки: шапку под названием «княжий венец“, княжий пояс с мечом и само письменное обращение. Названные предметы Богданов предъявил командиру полка.
Сообщение Богданова вызвало недоумение майора Филимонова. Им была вызвана штурман Лисикова, которая полностью подтвердила слова командира. Тов. Филимонов доложил о ЧП в штаб дивизии и по указанию комдива посадил Богданова и Лисикову под арест. Такая мера была предпринята во и избежание утечки секретных сведений. Привезенные Богдановым предметы были переправлены в штаб дивизии, затем — армии, а после — в штаб ВВС РККА. Здесь их передали специалистам НКВД, которые не обнаружили на предметах ядов, возбудителей смертельных болезней и вредных для здоровья человека химических веществ. Лица, прикасавшиеся к предметам ранее, не заболели. Богданов и Лисикова были доставлены в Москву, допрошены порознь в присутствии командования ВВС, где повторили свои показания. По поручению командования главный психиатр ВВС полковник Рубин провел обследование Богданова и Лисиковой и заключил, что они здоровы.
По поручению командования ВВС доставленные Богдановым предметы направили для изучения гражданским специалистам: известному ученому, исследователю древних псковских летописей А. Н. Насонову и заведующему кафедрой археологии МГУ, консультанту фильма «Александр Невский“, профессору А. В. Арциховскому. У обоих была предварительно отобрана подписка о неразглашении. Насонов сделал вывод, что письмо от жителей Пскова тов. Сталину написано в полном соответствии с традициями тринадцатого века: уставом, с применением техники письма и речевых оборотов того времени, на специально выделанной телячьей коже. На вопрос, могли ли немецкие ученые изготовить эту подделку, тов. Насонов заявил, что такая возможность не исключается, поскольку Германия перед войной имела сильную научную школу славистики. В тоже время лично Насонов таких специалистов назвать не смог. Тов. Насонов также осуществил перевод письма на современный язык (прилагается).
Профессор Арциховский, изучив пояс и меч, сделал вывод, что названные предметы изготовлены в традициях русского оружейного и ювелирного ремесла домонгольской Руси. Тов. Арциховский исключил возможность подделки, поскольку технологии, примененные в украшении ножен, самого меча и пояса, были утрачены после нашествия на Русь полчищ Батыя и более не существует нигде в мире. Княжья шапка в свою очередь украшена речным жемчугом, добыча которого прекратилась на Руси несколько веков назад и более не возобновлялась ни в нашей стране, ни где–нибудь в мире по причине исчезновения популяции производящих этот жемчуг моллюсков. Поскольку жемчуг со временем стареет и теряет блеск, сохранить в таком состоянии нужное для украшения шапки количество камней, добытых ранее, не представляется возможным. Тов. Арциховский заявил, что представленные на экспертизу предметы имеют огромную научную ценность, поскольку ни один музей мира не располагает чем–то подобным. От домонгольского периода Руси до наших времен дошли лишь отдельные фрагменты подобных вещей; меч, пояс и шапка находятся в великолепной сохранности. Тов. Арциховский ходатайствовал о передаче подарков в исторический музей, где, по его словам, они станут жемчужиной коллекции.
Лейтенант Богданов на допросе заявил, что, по заверению того же старца, его экипаж имеет возможность свободно перелетать в тринадцатый век и возвращаться обратно. Командованием ВВС РККА было принято решение проверить его показания. В ночь 28 июня 1944 г. По–2 под управлением Богданова взлетел и направился в облачность, появившуюся при ясной луне. По словам Богданова именно так осуществляется перелет. Со всех сторон, в том числе снизу и сверху облачность патрулировали ночные истребители. По–2 Богданова был предварительно тщательно осмотрен на предмет изъятия посторонних предметов. Самолет Богданова скрылся в облаке, но нигде за его пределами не показался, хотя облачность была небольшой и пребывать в ней длительное время технически невозможно. Спустя час По–2 Богданова вернулся, пилот в доказательство своего пребывания в прошлом вручил руководителю полетов каравай ржаного хлеба. Хлеб был еще теплым. Для большей достоверности Богданову приказали взять в следующий полет фронтового кинооператора тов. Гельфанда для фиксации увиденного на кинопленку. В ответ Богданов заявил, что прошлое Гельфанда не примет; туда, по словам упоминавшегося старца, может проникнуть только он со штурманом. Заявление Богданова было немедленно проверено. Экипажам трех самолетов было приказано лететь в облачность. Однако ни один в прошлое не попал; самолеты, влетавшие в облачность, пронизывали ее без всякого результата. Тем не менее, Богданову было приказано взять на борт тов. Гельфанда. В этот раз и По–2 Богданова пролетел сквозь облако, не попав в прошлое. Богданов предложил лично снять прошлое на кинопленку, только предварительно показать ему, как это делается. Командование ВВС, однако, решило поручить киносъемку штурману Лисиковой. Основанием для этого стал доклад начальника контрразведки СМЕРШ 386–го полка капитана Гайворонского. Он сообщил, что Лисикова и Богданов находятся в неприязненных отношениях, вызванных сотрудничеством Лисиковой с органами СМЕРШ. Так, 18 июня 1944 г. Богданов в присутствии ряда летчиков заявил, что не желает воевать с Лисиковой в одном экипаже, и будет добиваться ее перевода. Лисиковой показали приемы работы с кинокамерой. Одновременно на По–2 Богданова установили и опечатали стационарное оборудование для авиасъемки. По возвращению самолета печати оказались не нарушенными. Все пленки проявили и исследовали. Они подтвердили правдивость показаний Богданова. Упомянутый профессор Арциховский, просмотрев кинопленку, заявил, что невозможно возвести такие укрепления на месте города, который в настоящее время подобных стен не имеет, к тому же это невероятно дорого. Представляется также сомнительным переодеть такое количество людей в одежды того времени, построить дома, лавки и прочие сооружения.
Рассмотрев вышеизложенные факты, командование ВВС пришло к выводу, что проведение противником при участии экипажа Богданова какой–либо секретной операции либо провокации исключается. Богданов и его штурман не владеют значимыми для противника сведениями и не будут допущены к ним впредь. В случае измены экипажа противник мог использовать его более простым способом, не затрачивая столь громадные средства и усилия. К тому же отсутствуют мотивы для подобного рода провокации. Расследование прекращено, летчики отправлены к месту прохождения службы, им приказано ждать дальнейших распоряжений. Командованию 386–го полка до принятия особого решения запрещено использовать их в боевых вылетах.
Сообщаю данные о Богданове и Лисиковой.
Богданов А. С., 1919 г.р., лейтенант, комсомолец. В действующей армии с октября 1941 г. Показал себя грамотным, храбрым пилотом, имеет свыше 600 боевых вылетов. Награжден тремя орденами Боевого Красного Знамени, медалью «За отвагу“. Командованием полка характеризуется положительно. Взысканий по службе не имел. По заключению капитана СМЕРШ Гайворонского морально не устойчив: допускает употребление спиртных напитков вне службы, имел внебрачные связи с вольнонаемными женщинами полка.
Лисикова А. И., 1924 г.р., сержант, комсомолка. В действующей армии с ноября 1943 г. Показала себя грамотным, храбрым штурманом, имеет 72 боевых вылета. Награждена медалью «За боевые заслуги“. Командованием полка и представителем СМЕРШ характеризуется положительно. Взысканий по службе не имела. При допросе подтвердила определенную моральную неустойчивость Богданова. С ее слов, в тринадцатом веке Богданов едва не женился на некой княжне по имени Проша. Только после того, как Лисикова напомнила ему о присяге и долге комсомольца, Богданов отказался от своих намерений и пообещал впредь подобного не допускать. Лисикова не сомневается в честности и отваге своего командира, уверена, что он достойно справится с любым заданием. В тоже время она просила не направлять Богданова в прошлое одного, так как, по ее словам, «он обязательно на ком–нибудь женится“.
Новиков».
Сталин устало потер глаза. Докладная записка командующего ВВС оформлена строго по инструкции: написана от руки, в единственном экземпляре и тем, кто подписал. Почерк у маршала авиации не самый разборчивый, хотя, ясное дело, старался. Гриф «Особой важности» лишний: с десяток людей в курсе дела, хватило бы «Совершенно секретно». В остальном маршал действовал грамотно. Своевременно оценил важность сообщения, оперативно и скрупулезно проверил сведения. Решения Новиков не предлагает, знает свое место: жители Плескова обратились не к нему. Верховный взял перевод письма. «Великому владетелю и кагану земли Русской благоверному Иосифу…» Сталин усмехнулся: ученый не осмелился перевести «каган». «Царь» в обращении к руководителю СССР по мнению ученого недопустимо. Не первый случай. Осенью 1941 года формировали кавалерийские дивизии для защиты Москвы, понадобились шашки. Их нашли: дореволюционного производства, с надписью на клинках «За веру, царя и Отечество». Верховному осторожно доложили. Тогда он спросил:
— Кавалеристам надпись рубить врага не мешает?
— Никак нет!
— Вот пусть и рубят…
Не важно, как тебя зовут, важно, что ты значишь. В древнем Плескове это поняли, ученый сомневается. Сталин отложил обращение, вновь взял докладную записку. Нашел глазами «морально не устойчив», хмыкнул. Любят контрразведчики и политические органы клеить ярлыки. Не на это надо смотреть! Вопреки распространенному мнению Верховный терпимо относился к мужским слабостям. Люди на фронте много и тяжело работают, велик ли грех, если командующий в меру выпьет или заведет роман с женщиной? Семьи–то далеко. Глядя на командующих, походных жен заводят офицеры рангом пониже, в том числе этот лейтенант. Какой от этого ущерб Красной Армии? Никакого ущерба! Лишь бы воевали храбро! Новиков умело подводит к мысли: одного Богданова отпускать нельзя, только со штурманом. Для контроля. Разумно. «Наверное, эта Лисикова имеет на командира виды, — подумал Верховный. — Тот к ней равнодушен, сержант сердится. Очень хорошо — присматривать будет ревностно!»
Верховного не смущала необычность ситуации. Экипаж боевого самолета побывал в прошлом, что из того? Это противоречит марксизму–ленинизму? Ничуть! Марксизму–ленинизму противоречат те, кто отрицает великое учение — подлые ревизионисты и враги с их грязными выпадами. Советская страна, ее люди каждодневным трудом подтверждают верность теории Маркса–Ленина–Сталина. Пилотам буржуазных государств удалось побывать в прошлом? Не удалось. Комсомольцы, воспитанные Страной Советов, сумели. Для советского человека нет ничего невозможного! Вся страна повторяет: «Нет крепости, которую не смогли бы взять большевики!» Вот и эту взяли… Наука разберется, как это вышло, ученые смогут. Их стараниями создано передовое оружие, которое успешно громит врага на фронтах. Глубоко исследовано прошлое страны, в полной мере раскрыта роль таких личностей, как Александр Невский, Иван Грозный и Петр Первый. Пока трудно сказать, какую пользу можно извлечь от проникновения в прошлое, выяснится позднее. Ученые уже в восторге: доставленных Богдановым предметов нет нигде в мире. Они украсят экспозицию музея, иностранцы будут смотреть и ахать. Увидели бы кинопленку, вовсе онемели…
Верховный внезапно подумал: получи он это обращение осенью 1941 года, то колебался бы. В то время каждый самолет был на счету. Сегодня их у Красной Армии десятки тысяч. Равно как танков, пушек, самоходок… Красная Армия освободила столицу Белоруссии, под Минском окружены десятки вражеских дивизий. Будет немцам «котел» не хуже Сталинградского! Выделить По–2 с экипажем? Да хоть полк!
Верховный придвинул докладную Новикова, взял карандаш, написал: «Поручить…» Он помедлил: руководитель военной миссии Ставки — лейтенант? Несерьезно! Богданов воюет с 1941 года, много раз награжден, по службе взысканий не имел, тем не менее, всего лишь командир звена и лейтенант. Наверняка есть завистники; у тех, кто отлично воюет, они всегда есть. Богданов — командир достойный. Мог ведь не возвращаться. Княжна звала в мужья, согласился бы — жил припеваючи! Вспомнил о Родине и долге… Преданный человек! Достойно вел себя в древнем Плескове, заслужил уважение населения. Грифель красного карандаша вывел: «…майору Богданову и лейтенанту Лисиковой оказать военную помощь жителям Плескова. ВВС РККА обеспечить миссию необходимым снаряжением. О результатах докладывать». Верховный расписался: «И. Сталин», загнув кончик подписи вниз, как всегда делал в хорошем настроении.