Бушков Александр

Господа альбатросы

1

— Сплошные герои, верно?

— Они были невообразимо смелые, — сказала

Френсис и судорожно сжала доску стола.

А. Мердок

Полковник аэрологии Панарин, славный альбатрос, перевернулся на левый бок в высокой траве, сорвал и отбросил колючий стебелек, неприятно щекотавший локоть. Лениво перевел взгляд на плакаты, давно пережившие события, в честь коих были вывешены, плакаты — битые и трепанные ветром, дождем, снегом, временем, пьяными художествами. Красный кумач выцвел и прохудился, от белых букв кое-где остались лишь бледные контуры.

«К юбилею Ломоносова проложим дорогу к Ведьминой Гати!»

А за Михаилу свет Васильича давным-давно опорожнили грузовик вермута, и к Ведьминой Гати летали уже без особой опаски.

«Освоим „Сарычи” в срок!»

Это было водружено в те времена, когда пытливая конструкторская мысль шагнула вперед, и на подмогу винтовикам пригнали эскадрилью скоростных и вертких реактивных самолетов «Сарыч». Их давно освоили — настолько, что летали на них за пивом на «материк», приземлялись прямо возле сельских магазинчиков, распугивая собак и снося выхлопами плетни.

«Достойно отметим десятилетие руководяще-научной деятельности тов. Алиханова!»

А меж тем тов. Алиханова давненько турнули за скучное головотяпство и незнание таблицы умножения, и возглавлял он теперь то ли прачечную, то ли периферийное общество шиншилловодов-любителей. Но что-то возглавлял, это точно.

И огромный портрет Президента Всей Науки с его бессмертным высказыванием касаемо эпохи невыразимо развитой науки тоже потерпел от времени и заброшенности, так что добрый дедушка Президент, лауреат, кавалер, мыслитель и гурман, напоминал на означенном плакате то ли монстра из фильма ужасов, то ли обиженного ребенка, у которого отобрали любимого плюшевого медведиха.

Словом, похабень красовалась, а не наглядная агитация, призванная отразить и мобилизовать. Но навести порядок никак не могли, руки не доходили — завхоз Балабашкин с точностью гринвичского хронометра ушел в очередной запой, и до выхода осталась ровно неделя, а там следовала короткая передышка, и снова уход.

Панарин перевернулся на живот, подпер щеки кулаками и стал смотреть вниз, на Поселок, град науки аэрологии. Отсюда, сверху, с холма град выглядел просто великолепно — паутина взлетно-посадочных дорожек, треугольное здание Главной Диспетчерской, утыканное радарами и стеклянными башенками, красивые административные корпуса, высоченная статуя Изобретателя Колеса, жилой городок из двух сотен коттеджей и десятка двенадцатиэтажек (для особо стойких урбанистов), аккуратные мастерские и здания лабораторий, три ряда огромных ангаров под рифлеными крышами, разноцветные клумбы и кипарисовые деревья. Одним словом, равняется трем Люксембургам, Манхэттену и Голштинии минус Монако.

Панарин был слишком молод для того, чтобы застать Начало — времена, когда здесь стояли деревянные бараки, а в полеты над Страной Чудес уходили такие умилительные ныне на желтых фотографиях бипланы с уймой распорок и тяжей. Однако он помнил Середину — пору, когда половины нынешнего благолепного размаха не было и в помине. А это уже позволяло считать себя старожилом.

Он вздохнул, поднялся. Там, внизу, белый с красными крыльями «Сарыч» оторвался от серых квадратов бетонки, прощально качнул крыльями и помчался на северо-восток, туда, где за синей гребенкой гор раскинулся Вундерланд Страна Чудес. Отсюда нельзя было рассмотреть бортовых номеров, но Панарин и так знал, что это кто-то из желторотых — среди стариков дурным тоном считались разного рода прощальные жесты. Суеверны были старики, видавшие виды офицеры аэрологии с посеребренными альбатросами на воротниках, суеверны были Господа Альбатросы — то ли от нешуточных опасностей работы, то ли от превратившегося в стойкие традиции былого профессионального кокетства.

Панарин отряхнул ладонями приставшие к комбинезону травинки и пошел вниз, к полосе. Бар еще не открылся, аттракционы осточертели, а все фильмы он уже пересмотрел. Наступал очередной прилив хандры, когда хочется бросить все к черту, обсволочить начальство всех рангов, сесть в машину и на предельной скорости гнать на «материк». Такое случается с Господами Альбатросами. Чаще, чем хотелось бы. Но в Главном Управлении Аэрологии никогда не подписывают заявления об уходе сразу, предлагают под благовидными предлогами заглянуть через недельку. А за эти дни человек быстро поймет, что по сравнению с трагикомическим бардаком «материка» Поселок, как ни крути, остается оазисом чего-то большого и важного, что, обретая огромный мир с коловращением людей и машин, уймой сговорчивых девушек в легких платьях, шикарными кабаками и необременительным сидением за большие деньги в какой-нибудь конторе по согласованию проектов вечных двигателей, ты навсегда теряешь Страну Чудес, Вундерланд, никогда уже больше не пролетишь над смертельно опасными и прекрасными краями…

Панарин плюхнулся в траву у самой взлетной полосы, стал рассеянно созерцать облака, пухло и глупо клубившиеся над Поселком. Звонко застучали легкие шаги, и он равнодушно поднял голову. По самой кромке бетонки шагала со своей неразлучной камерой Клементина, в белых брючках и форменной синей рубашке с серебряными альбатросами на воротнике, очень красивая и очень милая Клементина, ничем еще себя в кинематографии не проявившая. «Подарил уже кто-то рубашечку-то, — вяло констатировал Панарин, — зашевелились уже вокруг кисы, стервецы, подвергая испытанию ее моральную устойчивость». Знал он своих гавриков, да и что уж такого, господа Альбатросы, противоестественного в том, что при виде кисы шалеют орлы?

— Здравствуйте, полковник, — сказала Клементина.

— Здравствуйте, — сказал Панарин. — Вы садитесь. Тут не пыльно.

Она присела на бетонный бордюрчик, подтянула колени к подбородку и стала смотреть в ту сторону, куда улетали самолеты. Светлые волосы, голубые глазищи, новенький диплом, фигурка — обалдеть. И все такое прочее. «Р-романтика, — с ленивым раздражением подумал Панарин, губами вытягивая из пачки сигарету. — Мать вашу! И кто только первый эту Р-романтику выдумал, кто ею стал дурить головы таким вот кисам Клементинам?»

Звонко щелкнуло, треск разнесся над полем — включились динамики Главной Диспетчерской, и бархатный баритон Брюса возгласил:

— Передаем сводку Центра. Погода прекрасная и летная. В рейде восемь самолетов россыпью и звено из четырех. Тарантул ожидается с «материка» со дня на день, а то и сегодня. (Что-то явственно булькнуло.) Планерка завсекторов и командиров эскадрилий — в шестнадцать сорок. Лицо, натянувшее резиновое изделие на голову казенному коту Магомету, предупреждают, что означенное лицо, точнее, означенная харя почти выслежена местным комитетом, и лучше бы ему добровольно повиниться. Ремонтникам девятого цеха объявлен выговор за срыв месячного плана.

Засим динамики взорвались меланхоличным гитарным перебором, и Сенечка Босый затянул:

Ах, гостиница моя, ах, гостиница,
на диван присяду я, а ты подвинешься…

Слышно было, как с чмокающим хлопком выдергивает пробку штопор, и горлышко звенит о края стаканов.

— Ну как так можно? — не оборачиваясь, спросила Клементина.

— А где Тарантул ангелов возьмет? — лениво бросил Панарин, разглядывая ее спину.

— Я так не могу, — пожаловалась Клементина. — Ну не могу, и все. Нас учили так, а тут… Конечно, можно слепить стандартный фильм на закваске из застарелых штампов, но я так не могу, совести не хватает. Однако ж реальность… Понимаете, по всем канонам вы должны пить только лимонад, в крайнем случае, чешское пиво, по вечерам играть в белых костюмах в теннис и выражаться романтически. А вы…

— А вы привыкайте, — сказал Панарин. — Важен результат. Важна цель. Важна истина. А кто ее предоставит? И пил ли он спирт, и бегал ли он по шлюхам — это нисколечко не интересует научную общественность, международные журналы и тех доцентов, что получают докторов, обрабатывая наши материалы. И саму Науку наш моральный облик ни в коей степени не интересует. Главное, мы даем Истину.

Наискосок к диспетчерской через летное поле шагал Никитич, майор аэрологии, славный альбатрос с двадцатилетним стажем и без единого диплома. Изо всех карманов у него торчали горлышки темного стекла, путь его был прихотливо зигзагообразен, для собственного удовольствия и услаждения окружающих он хриплым дурноматом орал песню про то, как однажды юная принцесса встретила в саду не имевшего твердых моральных устоев пирата, и как сие рандеву протекало. Песня, в общем, была сложена не самым плохим бардом, но половина употреблявшихся в ней словес и не ночевала в учебниках хороших манер.

— Ну вот, — жалобно сказала Клементина. Уши у нее горели.

Панарин хмыкнул. Не было смысла рассказывать ей, что вышедший из запоя Никитич будет сутками болтаться над Страной Чудес. Пусть сама постепенно проникнется, если сможет…

— Сколько за эту неделю вам сделали непристойных предложений? поинтересовался Панарин.

— Штук двадцать, — сердито повернулась к нему Клементина.

— Ничего страшного. В пределах средней нормы.

— Издеваетесь?

— Ничуточки, — сказал Панарин. — Констатирую. Я всю жизнь мечтал познакомиться с девушкой по имени Клементина. Моя дорогая Клементина. Есть старый вестерн с таким названием, видели? Прекрасное имя, в нем трепетный шелест старинной романтики…

— И вы туда же?

— Глупости, — сказал Панарин. — Никогда не ощущал: тяги соблазнять юных и неопытных кинорежиссеров. Даже по имени Клементина. Просто мне интересно, совратят вас здесь в конце концов, или нет. Как считаете?

Клементина возмущенно отвернулась.

В динамиках жалобно блямкнули струны, и все другие звуки перекрыл мощный рев, он плыл над поселком тяжелыми волнами, затопляя небо, сто раз слышанный, но не ставший от этого привычным, он вообще не мог стать привычным, потому что нес беды и смерть, по высшей справедливости он никогда не должен был звучать, и то, что он клекочуще завывал над полем, свидетельствовало — высшей справедливости нет…

Слева взревели моторы, завопили сирены. Панарин вскочил, побежал туда. Мысли, как всегда, замыкались на одном вопросе: кто на сей раз, Господи Боже, святые Альберт, Михаил и Энрико?

Несущаяся ему навстречу громадная пожарная машина притормозила на миг, Панарин прыгнул на подножку, уцепился левой рукой за кронштейн зеркальца, правой за ручку, и звероподобный красный «Посейдон» с ревом помчался дальше. Ветер бил в лицо тугой резиновой струей, выжимая из глаз слезы. Справа, чуть впереди, неслась «скорая», слева — грузовик Отдела Безопасности, набитый геройски выпятившими подбородки охранниками, а следом — еще два «Посейдона», джип дозиметристов, два серо-голубых фургончика Лаборатории Встречи Случайностей, «тойота» технической инспекции, «газик» биологической защиты, и все машины этой печальной кавалькады завывали всякая на свой лад, пока не остановились, вытянувшись в неровную шеренгу.

Винтовой «Кончар» упал из прозрачного голубого неба, и, вихляя, то резким рывком проваливаясь вниз, то задирая нос кверху, шел к полосе. Мотор захлебывался, взревывал, замолкал, винт из сверкающего диска превращался в три замерших лопасти, потом снова становился диском…

Он тяжело плюхнулся на бетонку, пробежал метров сорок, рыская вправо-влево, потом замер. Раздалась команда — и все пришло в движение. Безопасники горохом посыпались из кузова, оцепляя предписанное инструкцией пространство, трое в мешковатых серебристых скафандрах побежали к самолету, выставив перед грудью приборы. Через несколько секунд один из них махнул рукой, и туда бросились все.

Крылья самолета походили на листья, трудолюбиво прогрызенные изголодавшейся гусеницей. Сквозь дыры в капоте видны детали мотора, сквозь дыры в фюзеляже — тяги рулевого управления. От фонаря и элеронов вообще ничего не осталось, и непонятно, как они вообще дотянули, как ухитрились сесть.

Из кабины уже вытаскивали Славичека, ватной куклой мотавшегося в руках спасателей. Положив его на носилки, задвинули их в машину. Спасатели вытаскивали Бонера. Кто-то оступился, кто-то не подхватил вовремя — тело в голубом комбинезоне выскользнуло из рук и рассыпалось облачком бурой трухи. Спасатели видели и не такое, поэтому замешательства не возникло кран опустил сверху прозрачный колпак, автогенщики быстро и ловко приварили его к полосе.

Панарин медленно повернулся и побрел прочь, не взглянув на обогнавшую его завывающую «скорую». Это только в первые годы хочется то ли кричать, то ли немедленно бежать куда-то и делать что-то бессмысленное. Потом… Нет, потом ты не черствеешь душой и не ожесточаешься. Просто свыкаешься с мыслью, что существует Неизбежное, и ничего не изменят беготня, слезы и крики; что эта Неизбежность — составная часть твоей работы, ее проклятый компонент. А вот Р-романтики нет и в помине. «Р-романтика, — зло подумал он. — Моя дорогая Клементина. И ведь завтра обязательно нагрянет комиссия…»

Флаги над зданием Главной Диспетчерской были оперативно приспущены — и голубой штандарт ООН с бельм земным шариком, и светло-лазоревый стяг Поселка с золотым альбатросом, и другие-прочие знамена, которым там висеть полагалось. Динамики извергали в теплый прозрачный воздух «Прощание славянки». Редкая, печальная, но отнюдь не уникальная страница будней Поселка была перевернута. Снова предстояло долго и нудно отстаивать одно, мучительно докапываться до другого, пытаться предугадать третье и остерегаться четвертого, о котором пока ровным счетом ничего не известно. И все такое прочее. Предстояла жизнь.

— Эй, Тим! — хрипло заорали сзади.

Панарин узнал голос и недовольно остановился. К нему торопился Шалыган — долговязый, с растрепанными седыми патлами, во всегдашнем драном сером сюртуке, снятом явно с пугала огородного.

Многие его уважали, многие боялись, многие не любили, и никто ничего о нем толком не знал. Похоже, он достался Поселку в наследство от того времени, предшествовавшего Началу, от времени, живых свидетелей которому не осталось (болтали, что и Президент Всей Науки этого времени не застал, хотя считался основателем всего сущего). Казалось, Шалыган был всегда, как эти синие горы на горизонте, как снег зимой и жара летом, как вечно пьяный во все времена года завхоз Балабашкин и вечно трезвый предместкома Тютюнин. Столовался Шалыган при поселковой кухне, куда приходил с кастрюльками, спирт добывал у механиков, отчего-то крепко его уважавших, от новой квартиры отказывался, от новой одежды тоже, жил в своей неописуемой хибарке, нелепым грибом торчавшей на окраине, у самого леса, и почему-то даже самые ярые ревнители инструкций и параграфов на заикались о том, чтобы эту халабуду снести, хотя ее существование противоречило и воспрещалось всеми писаными уставами. Бог его знает, чем Шалыган в своей лачуге занимался — за все время, что Панарин прожил в Поселке, не было человека, которому удалось бы туда заглянуть.

Болтали, разумеется, всякое. Что Шалыган — сам Агасфер, в силу необъяснимых пока наукой причин перешедший на оседлый образ жизни. Что он то ли последний уцелевший друид, то ли гуру из Непала. Якобы он дал кому-то приворотное зелье, а кому-то — предохраняющий от опасностей Вундерланда амулет. Как бы там ни было, примерно раз в месяц он, отряхнув ради такого случая свой лапсердак от наиболее крупных репьев, являлся в дирекцию и высказывая свои соображения по поводу некоторых маршрутов и методов поиска. По традиции, сохранявшейся Бог знает с каких времен, его внимательно выслушивали и следовали советам. Одни его предсказания не сбывались, другие помогали сберечь время, труды, средства, человеческие жизни, и процент сбывшихся предсказаний был таков, что местные математики заверяли: случайным совпадением это не объяснить. Лет пятнадцать назад только что ставший директором Тарантул хотел зачислить Шалыгана в штат, положить высокий оклад и дать лабораторию. Шалыган последовательно отклонил все три пункта тарантуловой программы и остался на прежнем месте в прежнем статусе.

— Ну, что? — спросил Панарин неприветливо.

Одно время он по молодой дерзости пытался проникнуть в тайны Шалыгана, но неудачно, как все его предшественники. Не то чтобы он с тех пор невзлюбил старика — просто тот вызывал у него раздражение, как всякая неразгаданная загадка.

Шалыган, похоже, и не собирался ничего говорить — стоял столбом и подбрасывал на ладони кусочек оплавленного металла.

— Ну? — повторил Панарин.

— Наука умеет много гитик, — сказал Шалыган. — Временами она даже набирается храбрости и громогласно признает прежние успехи ошибками, а прежние истины бредом собачьим. И все начинается заново.

— Секрет полишинеля, — сказал Панарин. — И это все?

— Ну что вы, мон колонель, — Шалыган, похоже, настраивался на долгую беседу. — Разговор-то у нас не о прописных истинах. Вам не приходило в голову, что нынешняя наука лишена одного очень важного качества — умения вовремя отступать при необходимости и выбирать новые пути? Возможно, обладай она таковым качеством, многие остались бы живы, а мир стал бы чуточку совершеннее. Но вы ломитесь, не разбирая дороги, мон повр анфан, мон повр колонель… Вы считаете крупным достижением, когда вам удается проложить над Вундерландом еще один безопасный маршрут. И забываете, скольких для этого пришлось положить под увенчанные пропеллерами холмики. И скольких пришлось увезти в психиатричку или антиалкогольные клиники. И сколько их мчалось на «материк», чтобы никогда больше не вернуться…

— Это тоже прописные истины, — сказал Панарин. — Только более юные и незахватанные.

— Я к одному веду, — неожиданно мирно потянулся Шалыган. — В Поселке масса отделов, которые занимаются открытиями, но ни одного нет, занимавшегося бы закрытием.

— Как при Трофиме с Исааком, что ли?

— Нет, Тим, вы не поняли. Я говорю о создании специальной научной дисциплины, которой вменялось бы в обязанность экстраполировать, обобщать, анализировать деятельность всех прочих областей и дисциплин. Обрубать опасные направления, консервировать преждевременные, предвосхищать появление новых наук или неожиданное слияние старых. Быть, кроме того, чем-то вроде «адвоката дьявола», неутомимо бдящей оппозиции.

— Это был бы адский труд — создать такую науку, — сказал Панарин.

— Но ведь наука всегда была адским трудом. Молчите? То-то. Пока что все сведено к одному — летать и исследовать, исследовать и летать. Может быть, смысл жизни не только в этом. Кто знает, наберись вы смелости завести этого «адвоката дьявола», вдруг да на вашу долю пришлось бы меньше работы по выметанию из кабин бурой трухи, и меньше бы вы кляли романтику во всех ее проявлениях, чем вы сейчас и заняты…

— Откуда вы…

Панарин осекся — из-под седых вихров на него смотрели бездонные глаза бродячего дервиша, в которых можно усмотреть что угодно — ласку, ненависть, гнев, любовь, презрение — и все же нельзя утверждать, будто удалось правильно истолковать увиденное.

— Кстати, почему с самого начала исследования Страны Чудес велись только с самолетов? — спросил Шалыган. — Почему никто и не пытался вести работы с машин? Верхом на верблюде? Просто пройти пешком, проплыть по Реке? Кто первый сказал, что земля Вундерланда убивает, если к ней прикоснуться, и кто это доказал на практике? Вы никогда не задавались этими вопросами, Тим, верно? Кабина самолета и штурвал для вас так же естественны, как солнце над головой — потому что ничего другого вы и не знаете. Нет Бога, кроме аэрологии, и самолеты — пророки ее…

— Вы… Я… — сказал растерянно Панарин.

— Бросьте. — Голос Шалыгана был неожиданно властным. — Ну да, вы уже готовы задуматься, бежать, драться и открывать Америки. Только через минуту вы задумаетесь о своей репутации, через две — о моем сумасшествии, через три — трезво взвесите мои слова и разобьете их с помощью богатого багажа цитат и теорий, коими вас вооружили и научили пользоваться. Ни на что вы не решитесь и ни до чего не додумаетесь, пока вас не прихватит всерьез — вот в чем беда вашего поколения, милый мальчик…

Внезапно Панарин схватил его за правую руку и резко вздернул рукав ветхого сюртука. Нет. Ничего. Ошибка. Никакой татуировки-альбатроса, которую носят все пилоты чуть повыше запястья. Все правильно, смятенно и зло подумал Панарин — чокнутый, и все тут…

Он разжал пальцы и торопливо пошел прочь. Дребезжащий хохоток ударил ему в лопатки. Притихшие было динамики снова грянули во всю ивановскую:

Выходили из избы
здоровенные жлобы,
порубили все дубы
на гробы…

Панарин размашисто шагал, отбрасывая носком ботинка редкие камешки. Клементина стояла на прежнем месте, и лицо у нее было именно такое, как ему представлялось.

— Бросьте, — сказал он, остановившись. — Не пытайтесь состроить соответствующее лицо. Вас это задело, понятно, и кинуло в извечную бабью жалость, но вы ничего не понимаете, потому что никогда не работали здесь. По этой же причине постарайтесь обойтись без устных соболезнований — они ничему не помогут и никого не вернут. Пойдемте лучше со мной, обещаю редкий кадр. Вы ведь никогда не видели остановившегося метронома?

— Как вы можете?

— Могу, — сказал Панарин. — Могу быть циником именно потому, что завтра это может случиться и со мной, я ведь не из кабинета командую. Ну, идете?

Клементина заспешила за ним, пытаясь приноровиться к его похоже. Привалившись спиной к штакетнику, под очередным плакатом с изображением Президента Всей Науки и очередным историческим изречением на земле сидел вдрызг пьяный Никитич, и на его лице читалось полное довольство жизнью прошлой, настоящей, будущей и загробной. Над ним нерешительно топтался юный сержантик-безопасник — новый, сразу видно, не успевший вызубрить все писаные и неписаные правила.

— Забирайте, чего там, — приостановившись, бросил ему Панарин. — Он свою норму вылакал. В трезвяк, денька два погоняйте с метлой, потом ко мне на проработку. Как обычно.

— Служу Науке! — обрадованно рявкнул, сержантик, поднял Никитича, закинул его руку себе на шею и поволок к вытрезвителю. Никитич покорно волочился за ним, временами называл его Анечкой и пытался лапать, что сержантик стоически переносил.

Панарин и Клементина вошли в коттедж. Голубой метроном, украшенный золотым альбатросом, стоял на письменном столе. Его стрелка замерла, отклонившись вправо.

— Вот, — сказал Панарин. — Та же штука, что у каждого из нас. Только не спрашивайте, откуда эти штуки взялись — они были всегда, говорят, есть свой и у Президента. Почему метроном останавливается, когда умирает его хозяин, мы сами не знаем и никто не знает…

Он огляделся, нашел подходящую спортивную сумку и принялся методично вытряхивать туда содержимое ящиков письменного стола. Сорвал со стены и отправил туда же фотографию Карен, разные мелкие безделушки и письма, имевшие ценность лишь для самого Бонера. Набил сумку доверху, с трудом застегнул. Сел за стол и, глядя в оклеенную пестрыми обоями стену, негромко сказал самому себе:

— Как же я ей напишу? Ведь писать-то мне положено…

2

Я злюсь, как идол металлический

среди фарфоровых игрушек…

Н. Гумилев

Слева от стойки был установлен огромный цветной телевизор и вытянулась шеренга пестро раскрашенных японских игральных автоматов. Автоматы давно поломали по пьяному делу, а единственный уцелевший перепрограммировали на крайне интеллектуальную игру; «Кто поймает больше шлюх» (с соответствующим видеорядом). Телевизор, однако, пока держался и сейчас показывал нечто порнографическое — и местные золоторукие механики давно собрали из каменных материалов супер антенну, ловившую и Гонконг, и Лос-Анжелес, да вдобавок оснастили ее электронной системой защиты, отшвыривавшей разрядом предместкома Тютюнина, не раз покушавшегося антенну изничтожить.

Панарин пропустил вперед Клементину, огляделся. Его персональный столик был свободен — как и тот, за которым обычно сидели Бонер со Славичеком. Там стояла полная рюмка — одна, потому что Славичек имел еще шансы выкарабкаться. От входа бросался в глаза портрет над столиком — правый верхний угол перечеркнут ало-черной ленточкой. И букетик анютиных глазок возле. Бонер на портрете улыбался во весь рот — частенько случается, что перероешь все оставшиеся после человека фотографии, да так и не найдешь хотя бы одну, где он грустен или серьезен, бывают такие люди…

Вокруг все шло в обычном ритме и накале. Осмоловский уже вертел головой, выискивая, кому бы дать в морду. Большой Микола и Сенечка Босый продолжали перпетуум-диспут о том, существуют ли привидения, или все это опиум для народа, и загвоздка была в одном — на этой стадии они обычно забывали о логике, и аргументами становились изречения из тех, какие обычно пишут на заборах. Грешная красотка Зоечка, доведя амплитуду колебаний бедер до пика, порхала с подносом по залу, а у бассейна четверо из второй эскадрильи резались в покер на сегодняшнюю ночку с ней. Коля Крымов героически боролся с желанием сползти под стол, штурман Чекрыгин прижал в углу лаборантку, в другом занимались более интеллектуальной забавой — трое распевали под баян на мотив танго «Маленька Манон» отрывки из последней речи Президента Всей Науки. Гремела музыка, цветные блики мельтешили по лицам и стенам, страдальчески прихлебывал боржом предместкома Тютюнин, скучный человек с восьмилеткой и двумя курсами ветеринарного техникума.

— Вы, главное, смотрите, Клементина, — говорил Панарин. — Сидите и смотрите на них, потому что завтра кого-то из них можете уже не увидеть… Смотрите. Потому что они — это и синтетик ваших, пардон, колготок, и начинка ваших часиков, и многое, многое другое, чего никогда не было бы, не порхай они над Вундерландом. Они сделают кого-то академиком, помогут двинуть вперед какую-нибудь там эвристику или просто помогут зачеркнуть парочку строк в списке загадок природы. Но это завтра, а пока — пляшет сердце поза ребрами гопака…

Клементина спросила:

— А вам никогда не приходило в голову, Альбатрос, что когда-нибудь ничего подобного не будет?

— Господи, ну конечно! — захохотал Панарин. — Будет благолепие, бары с коктейлями из мороженого и соков, все наизусть знают Сенеку, и никаких шлюх, никаких вытрезвителей. Ей-Богу, я ничего не имею против такого будущего, чистенького и абстинентного. Но пока есть только они, — он широким пьяноватым жестом обвел зал. — И никак вы нас не переделаете, судари мои! Пробовали-с — и Босого лечить от алкоголизма в лучших клиниках «материка», и Крымова трипперологи пользовали, но — «тщетны были бы все усилья»… И все такое прочее. Но где, милая моя Клементина, лапочка, вы найдете трезвенника высокоморального, который заменит нас? Может быть, этот хомо трезвус высокоморалис будет работать гораздо хуже старины Никитича, а? Так к чему рисковать и экспериментировать с абстинентами, если мы и так пашем, как черти? Мы здесь все фанатики и ломовые лошади науки, так что извольте, черт побери, закрывать глаза на наши слабости. Не хотите пить с нами и спать с нами? Никто не неволит. Только не воротите от нас нос…

— Ого! — сказала Клементина, щурясь. — Это что, манифест? Программа?

— Вот именно, — сказал Панарин. — Именно, что касается…

Он замолчал — прямиком к их столику шагал Леня Шамбор, и на лбу у него краснела полоса, след от шлема.

— Садись, — сказал Панарин. — Слышал уже?

— Ну да. — Леня обеими руками пригладил волосы. — Налей. Ну, пусть его в Валгалле зачислят в авиаторы…

— А если там нет самолетов? — тихо и серьезно спросила Клементина.

— Не в том дело, — Леня осушил второй стакан. — Валгалла, Гефсиман, Елисейские поля — лажа все это. Для нас должно существовать какое-то особое место, киса. Не рай, потому что мы не годимся в ангелы. Не ад, потому что мы не заслужили все же котлов со смолой. Просто место, где мы будем заниматься тем же делом, но там не будет катастроф, тупоумных начальников, дикого пьянства, извечной нашей расхлябанности и похмельных смертей на заре. Но это будет именно потусторонний мир, потому что на земле нам такого никто не преподнесет на блюдечке, а сами мы мир уже не перевернем, нас, увы, он устраивает именно таким…

Он отставил стакан и в который уж раз пригладил волосы.

— Чего ты лохматишься? — Панарин наклонился к нему. — И что-то на философию тебя потянуло, что с тобой редко бывает… Что случилось?

— «Попрыгунчики» накрыли на восемнадцатой трассе — проверенной, излетанной, тривиальной. Едва ушли. Значит, все к черту, все сначала…

— В Господа Бога мать… — зло выдохнул Панарин.

— Это бывает, — громко говорил Клементине Леня. — Очень даже запросто, киса моя с великолепными коленками. Привыкли, облетали, успокоились, и тут как е… э-э, треснет! И предстоит начинать все сначала. Тим, ты слышал, что к нам перебрасывают истребители? Будем теперь мотаться туда под вооруженной защитой…

— Не нравится мне это.

— А почему? «Фронт науки», «на переднем крае исследований», «битва за полипропилен» — зря, что ли, так талдычат? Вот тебе и логическое завершение — истребители над Вундерландом.

— Не нравится мне все это.

— И тем не менее, все это логично, Тим. Мы же все носим форму, у нас же пистолеты, чтобы было чем пробиваться назад, если потеряешь машину над Вундерландом. Правда, еще никто из потерявших машину не вернулся пеш, не вернулся вообще, но ведь таскаем шпалеры? Когда это наши предки ходили на медведя без рогатины? — он взмыл со стула, здоровенный, загорелый и обаятельный, любимец молодых поварих и ученых Дам средних лет. — А ля гер ком а ля гер! Даже Президенту недавно вручили золотой шпалер с бриллиантовым ликом Кеплера…

Шабаш разгорался. Осмоловский был счастлив — он прижал к стене предместкома Тютюнина и бил его по шее. Кто-то уже колотил кулаками по столу, доказывая (как каждый вечер на протяжении последних пяти лет), что завтра обязательно смотается навсегда на «материк», кто-то бросил Зоечке за шиворот льдинку из коктейля, кто-то кричал из-под стола совой, визжали лаборантки, все было как встарь, как всегда…

— Кончаем, — сказал Панарин. — Пора.

Леня кивнул, кошкой метнулся к установке, и музыка замолчала. Панарин, смахивая ногами бокалы, взобрался на стол, достал пистолет и стал стрелять в потолок. Леня тащил к нему микрофон на длинном шнуре, кутерьма помаленьку стихала.

— Хватит! — заорал Панарин в микрофон так, словно надеялся докричаться до Марса. — Вы что, забыли? Тризна!

Несколько секунд стояла тишина. Потом завопили:

— Тризна! Тризна!

Люди хлынули на улицу, толкаясь, застревая в дверях. Зазвенело стекло кто-то высадил креслом окно, и в него стали выпрыгивать. Панарин слез со стола, ухватил Клементину за руку и поволок к двери. Клементина отчаянно отбивалась.

— Дура! — заорал Панарин ей в лицо. — Мы же на Тризну! Вот тебе еще один уникальный кадр, будет чем хвастать в столичных кабаках!

Кажется, ничего она не поняла, но упираться перестала. Панарин вытащил ее на улицу — там рычали моторы, хлестали, перекрещиваясь, лучи фар, по площади, вокруг статуи Изобретателя Колеса, крутились машины. Изобретатель, дюжий мужик в набедренной повязке из шкуры, прижимал к боку грубо сделанное колесо и хмуро смотрел сверху на все это.

— Тим!

К ним подкатил джип с погашенными фарами, за рулем сидел Леня Шамбор видимо, он прыгнул в окно и опередил. Панарин толкнул Клементину на сиденье и прыгнул следом, Леня зажег фары и, бешено сигналя, помчался с площади. Следом, вразнобой голося клаксонами, неслось что есть мочи десятка три машин. Была сумасшедшая гонка по великолепной автостраде, потом по бездорожью, колеса вздымали косые полотнища песка, рядом с Панариным плакала ничего не понимавшая Клементина, Леня, матерясь, виртуозно швырял джип вправо-влево, выбирая места поровнее, в лицо бил сырой ночной воздух, их подбрасывало на сиденьях, мотало, как кукол, кровавой хлопушкой взорвался под колесом оплошавший заяц, и это напоминало ад.

А потом стало тихо. Машины выстроились в ряд на краю пологого откоса, направив лучи света вниз, туда, где на равнине тускло поблескивали глубоко всаженные в землю пропеллеры — двух-, трех- и четырехлопастные, старомодные и поновее, облупившиеся, проржавевшие и блестящие. Неизвестно, сколько всего их насчитывалось — длинные ряды уходили в темноту, куда не достигал свет. И там, внизу, зияла квадратная яма с кучей свежей земля рядом. Лучи двух прожекторов скрестились на ней.

Прижав локтем к боку продолговатую урну, Панарин стал спускаться. Слева, держась обеими руками за его локоть, тащилась всхлипывающая Клементина. Справа нес сумку с вещами Бонера Леня Шамбор.

«Его даже не нужно было сжигать, — вдруг подумал Панарин, — просто собрали в урну эту бурую пыль, оставив горсть для лабораторных исследований…»

Когда подтянулись последние и выстроились полукругом за его спиной, Панарин вытянул руки над ямой.

— Где бы ты ни был, там летают, — сказал он.

— Где бы ты ни был, там летают, — вразнобой повторила сотня голосов.

Панарин развел ладони, урна глухо упала на дно. Леня бросил в могилу сумку, Панарин протянул руку назад, на ощупь принял из чьей-то ладони белого голубя и, зажав двумя пальцами его голову, дернул. Струйка крови брызнула в яму. Птичье тельце слабо забилось, ворохнулось и замерло. Панарин бросил голубя в яму, вытер песком кровь с рук и отошел.

Загремели выстрелы, мигнули прожекторы, из черного неба им на головы стал падать воющий рев. Самолет с зажженными бортовыми огнями вышел из пике так низко, что людей шатнуло воздушной волной. Гул мотора утих вдали.

Заработали заступы. Двое техников волокли трехлопастный пропеллер. «Семерка» по-прежнему стояла под предохранительным колпаком, и ее пропеллер оставался при ней, но это не имело значения — три четверти могил были чисто символическими, кенотафами были, потому что те самолеты не вернулись, и никто никогда больше не видел ни их, ни их пилотов…

Вновь захлопали выстрелы, зазвучали нечленораздельные вопли, с трех сторон заиграли баяны — «Раскинулось море широко», полонез Огинского и еще что-то печальное, забренчали гитары, по рукам пошли бутылки, стоял галдеж, гомон и песни, метались лучи прожекторов, и Панарин не сразу сообразил, что стоящая с ним рядом Клементина что-то кричит ему и остальным:

— Дураки! Вам же страшно! Вы сами себе надоели и сами себя хороните, а не его!

Она была прекрасна, даже в истерике. Панарин обхватил ее, и она прижалась, уткнулась, плача во весь голос, горьковатый аромат духов щекотал ноздри, и Панарин, славный альбатрос, вдруг с удивившим его отчаянием подумал: если Клементина не будет его, он сойдет с ума…

3

Я обязуюсь никогда не раскаиваться, кроме

тех случаев, когда раскаяние может настроить

меня на дальнейшие подвиги.

М. Брэгг

Панарин с натугой открыл глаза. Комната была насквозь незнакомая, он валялся на диване, одетый, только без ботинок, рядом с диваном стояло кресло, а в кресле сидела облаченная в пушистый халатик Клементина и задумчиво разглядывала Панарина. За окном стояло утро.

— Это как я сюда? — тоскливо спросил он.

Клементина грустно покачала головой.

— Я тебя не обижал? — на всякий случай поинтересовался Панарин. — Нет, правда, как я сюда?

— Когда приехали, вы снова пошли в кабак, — прилежно доложила Клементина. — Поминки устроили…

Панарин прикрыл глаза. В памяти всплывало нечто непрезентабельное, обрывки какие-то — грустные лица, грустные песни, и кто-то рвал на груди рубаху, кто-то порывался чиркнуть ножом по собственной руке и написать кровью эпитафию на стене, и что-то вроде бы горело поблизости — то ли забор, то ли стог сена… «Хороши», — с привычным, приевшимся уже и потускневшим раскаянием подумал он.

— Вот — Потом ты рвался к самолетам, в ангар, и я тебя уволокла к себе, потому что до твоего коттеджа не дотащила бы. Ты долго доказывал, что только я могу тебя спасти, потом отключился.

— Понятно, — сказал Панарин. — Что ж, будни, они же веселые и грустные праздники…

Она была прекрасна, и Панарин почувствовал, что сию минуту сойдет с ума, если останется лежать, если ничего не сделает. Он поднялся, содрогаясь от головной боли, за руку выдернул Клементину из кресла и притянул к себе. Клементина слабо барахталась, шептала что-то и вдруг обмякла в его руках.

Двумя часами позже по главной улице Поселка, Проспекту Мучеников Науки, четко печатая шаг, к зданию дирекций шагал подтянутый, чисто выбритый и абсолютно трезвый зам. директора по летным вопросам полковник аэрологии Т.Панарин — в парадной форме с белейшей рубашкой, при наградном кортике. Блестели серебряные альбатросы на петлицах, и золотые альбатросы на погонах, и золотые астролябии — знаки различия, — и золотой Икар на левом рукаве, и золотой Колумб на правом. Посверкивали ордена Галилея всех трех степеней, Большой Крест Познания и Звезда Поиска.

Поселок был само благолепие. Разбитое давеча окно бара заслонили огромным плакатом «Добьемся стопроцентной возвращаемости самолетов!», а вывеска бара гласила: «Кафе-мороженое «Снежинка» (это на другой стороне было изображено, так что оставалось лишь перевернуть). Выцветшие плакаты исчезли все до одного. Из динамиков лилась музыка Вивальди. Через площадь шествовал казенный кот Магомет с бантом на шее. Абсолютно трезвый завхоз Балабашкин руководил тащившими какой-то мудреный агрегат грузчиками. И Балабашкин, и грузчики были в смокингах, друг к другу они обращались на «вы», употребляя слова «позвольте», «заносите влево, сударь», «вы мне сейчас наступите на ногу, милейший Иван Петрович». Перед зданием дирекции стояли длинные черные лимузины с зеркальными стеклами, охраняемые, старшиной-безопасником. Количество лимузинов не сулило ничего хорошего.

Панарин прошел по длинному тихому коридору и остановился перед дубовой двустворчатой дверью. Возле нее маялся на банкетке очкарик в белом халате с нашивками лейтенанта барометрической химии, и сидели двое бледных научников — судя по серебряным Платонам в петлицах халатов, начальники секторов, новые какие-то. Дверь приоткрылась, в щелочку высунулся ученый секретарь Нахманович и позвал шепотом:

— Панарин!

Панарин вошел. За длинным столом сидели человек десять в строгих черных тройках. Сбоку примостился Тарантул, шеф, Господь Бог, самодержец и директор Поселка — старый армянин Гамлет Адамян, светило прикладной аэрологии, громадный, пузатый и всегда грустный. В его кличке не крылось ничего обидного прозвища здесь давали по своим законам, и, не придись Адамян ко двору, будь он нелюбим, его окрестили бы Грандом или Лордом.

— Полковник аэрологии Панарин, заместитель директора по летным вопросам, — доложил Нахманович и на цыпочках смылся в угол.

— Ага, — сказал краснолицый седой мужик с золотой звездочкой Героя Науки на лацкане, грохнул кулачищем по столу и заорал: — Вы это что тут творите? Молчать! Зажрались? Погоны надоели? Наука надоела? Вам бы показать, на чем мы трюхали над Вундерландом и возвращались — вы б в штаны наделали, щенки! А вы? Вам дают суперсовременную технику и аппаратуру, а вы ее гробите, салаги! И людей гробите! Молчать, ефрейтор! В дерьмовозы загоню! Распустились! Водку жрете? Шлюх развели? Молчать, говорю! Да как вы смеете, паршивцы, гробиться на такой технике? Нам бы ее в свое время мы бы черта с рогами добыли! А вы? Молчать! Лиха не хлебали!

— Так точно! — рявкнул Панарин.

— Унять своих паразитов! Привести в Божеский вид!

— Так точно! — рявкнул Панарин, поедая его глазами. — Будет унято и изжито!

— Тихон, ты не помнишь, кого и за что в тридцать пятом на год турнули из Поселка? — спросил другой седовласый, сухопарый и вальяжный, с золотой звездочкой же. Громадный краснолицый Тихон фыркнул и отвернулся.

— Молодой человек, — сказал сухопарый Панарину. — У каждого из нас найдется в прошлом немало э-э… эскапад разного рода. Скрывать это бесполезно, потому что вы все равно докопаетесь — знаю я, что такое фольклор Поселка… Не о том разговор. Бог с ней, с водкой, Бог с ними, со шлюхами — не мы это выдумывали, не нами заведено, не нам и запрещать… Вы только постарайтесь работать без смертей. Это не так легко, но вы постарайтесь.

— Так точно! — рявкнул Панарин. — Есть постараться!

— И больше думайте о моральном облике, — встрял третий, седой, но без звездочки. — До нас доходят слухи, анонимки и докладные… Чего вам не хватает? Кафе-мороженое вам построили, аттракционы купили за валюту в Токио, кино показывают, произведениями Президента Всей Науки полна библиотека. Природа вокруг такая… А вы?

— Так точно! — рявкнул Панарин. — Будет изжито!

— Мы все понимаем, полковник, — повернулся к Панарину тот, сухопарый. И помним все — что до сих пор не нашли тех троих в гондоле «Италии» и самолет Леваневского, что Марс пока не досягаем. Какой-то процент потерь неизбежен — Рихман, Роберт Скотт, Богданов… Но все равно постарайтесь работать без смертей.

— Так точно! — рявкнул Панарин. — Есть постараться без смертей!

— Можете идти.

— Служу Науке! — рявкнул Панарин, повернулся через левое плечо и промаршировал к выходу.

Потом вызывали барометрического лейтенанта, потом обоих сразу научников, потом всех вытурили, и комиссия стала заседать. Научник сбегал за сверхчутким микрофоном, и все четверо сгрудились у двери, но доносились лишь отдельные реплики.

— …Так вы за то, чтобы заранее выводить процент потерь? Что за похабная мысль, милостивый государь! Дерьмовая концепция!

— …за идеализм давно уже не сажают, к вашему сведению. И идеализма самого нету. Может, сохранился кое-где на Западе, там разлагаются…

— Тихон, ну, а кто у меня в тридцать шестом увел ту практикантку чуть не с подушки? И в рейд не вышел?

— Так время другое было. Суровое время. Сложное.

— Ишь ты, оглоед…

— …и не трогайте моих пилотов!

— …риск…

— …цели…

— …средства…

— Истребители! Сам Президент…

— Ага, и авианосцы…

— Коллеги, мы поучаем молодых, потому что завидуем — сами-то уже истаскались, и печень болит, и агрегат полшестого показывает. Тебе б сбросить лет тридцать, ты бы сам прижимал этих кисочек в мини, генерал, ваше степенство. Нет, Тиша?

— …познание всегда требовало жертв, и брало их, между прочим, независимо от наших благих желаний и наших возможностей…

— …но как сворачивали у ангаров, та рыженькая — ох и ах, где мои сорок лет…

— …хоть не возите им вермут, на базе — море болгарского сухача…

— …слишком легко объявить Шалыгана вышедшим в тираж шизофреником. А помнишь, в тридцать девятом, рейд «Омега»? Ты же исключительно благодаря ему звезду таска ешь, диабетик красномордый…

— …где я вам найду сюда путных баб? Все равно со временем научатся…

— …и не стоит с таким оптимизмом, прямо-таки щенячьим восторгом, простите, твердить о работах Мейсена и Кардовского. Последний рейд доказал лишь несколько частностей. Теорема в целом остается…

— …не трогайте моих пилотов, святые не идут в кочегары!

— …насчет восемнадцатой трассы — нужно срочно что-то делать…

— …и если ты еще одну анонимку шкрябнешь — выкину из Поселка и из науки!

— …к вопросу о диссертации Попова — она написана человеком, понятия не имеющим о базисной топологии.

Панарин любил и уважал их. Они были легенда, история науки во плоти и крови, свершениях и грешках. Все они понимали, все неписаные законы они знали получше писаных. А потому не было нужды в лишней болтовне. Вундерланд существует, и точка…

Панарин без особой охоты пообедал в кафетерии на втором этаже, стараясь не вспоминать о Клементине. Он наблюдал в окно, как рассаживаются по лимузинам старики из легенды, мамонты славных и жестоких лет. Вереница длинных черных машин проплыла по Площади имени Покорения Антимира, исчезла за углом. Панарин посидел еще немного и спустился вниз. Жизнь Поселка понемногу входила в нормальный ритм. Динамики ревели:

Стоял весенний месяц март,
летели с юга птицы.
А в это время Бонапарт
переходил границу!

Завхоз Балабашкин, облапив фонарный столб, декламировал ему Хафиза. Двое его молодцов сноровисто переворачивали вывеску более привычной стороной, где было написано «Бар у Трех Углов». Третий вытирал о смокинг замасленные ладони и орал, попинывая тот самый сложный агрегат:

— Ванька! Так куды эту гниду? В четвертый?

Панарин пересек площадь и остановился перед доской объявлений, где красовались три свежеотпечатанных приказа.

В первом заместителю по летным вопросам полковнику Панарину за гибель одного из пилотов объявлялся строгий выговор с занесением, и ровно на месяц запрещалось ношение Большого Креста Познания.

Во втором приказе сообщалось, что результаты рейда «Гамма», проведенного три недели назад при личном участии и под командованием полковника аэрологии Панарина, превзошли всякие ожидания и дали весьма ценные для нуклеарной биологии и краниологической гидрологии данные. В связи с чем полковник Панарин, капитаны С.Босый и К.Крымов, старшие лейтенанты Л.Шамбор, К.Бонер (посмертно) и Р.Славичек указом Президента Всей Науки награждены орденами Бертольда Шварца первой степени.

Третьим приказом всему летному, научно-техническому и инженерному составу Поселка в целях морального оздоровления предписывалось трижды в неделю посещать кинотеатр, четырежды в неделю — новооткрытый магазин «Молоко», а также прочитать брошюры профессора В.Б.Пастраго «О вреде пьянства» и «О вреде безалаберных половых отношений». Каковые брошюры каждый обязан получить у Балабашкина под расписку. Кроме того, сообщалось, что вечером в Поселок прибудет для прочтения лекции сам профессор В.Б.Пастраго. И в заключение строго запрещалось после употребления алкогольных напитков обижать поселковых животных, красть из лабораторий и террариумов подопытных животных, летать на самолетах за пивом на «материк» и пугать пистолетом предместкома Тютюнина. Нарушителям вышеизложенных запретов грозил широкий ассортимент кар — лишение месячной премии, временное лишение орденов, неделя с метелкой и назначение на полгода грузчиком в магазин «Молоко».

Повсюду толпились кучки аборигенов, обсуждавших за бутылкой третий приказ. Балабашкин уже выписывал по площади синусоиды и щедро раздавал брошюры профессора В.Б.Пастраго, которые возил за ним на тележке грузчик в драном и мятом смокинге. Прошел слух, что в новооткрытом магазине «Молоко» стоят за прилавком пятеро молоденьких продавщиц, только что прибывших с «материка», и все ринулись покупать простоквашу.

— Ну и как настроение?

Панарин обернулся — рядом возвышался Адамян Гамлет Багратионович, больше, чем когда-либо напоминавший сейчас унылого слона.

— Настроение — как всегда.

— Мальчик, и тем не менее у меня впечатление, будто ты в последнее время сдал…

— Это трудно объяснить, — сказал Панарин. — И началось это не вчера. Правда, вчера я говорил с Шалыганом…

— Понятно. И ты думаешь, что ты первый, кого он смутил рассуждениями о лодках и верблюдах? А ты способен бросить штурвал и пересесть на верблюда? Ну-ка, представь, ярко, объемно, в цвете!

Панарин отрицательно мотнул головой.

— То-то, — сказал Адамян, генерал-полковник аэрологии, славный альбатрос в прошлом. — Где-то сейчас сидят за партами те, кто, быть может, проплывет по Реке. Только к нам это не имеет никакого отношения. Узкая специализация — девиз наших гербов, бремя наших горбов… Мы навсегда прикованы к штурвалу, для нас всегда будут только самолеты.

Они помолчали. Динамики Главной Диспетчерской выплескивали рев пьяного дуэта:

Тихо лаяли собаки
в затухающую даль.
Я явился к вам во фраке,
элегантный, как рояль…

— Менестрели… — поморщился Тарантул. — Тим, все полеты на сегодня отменены. Пойдешь только ты. Звеном. По маршруту бонеровской «семерки». Нужно посмотреть, что там…

— Людей подбираю сам?

— А когда это я вмешивался в твои дела?

Адамян ткнул его кулаком в плечо, неуклюже повернулся и пошел к зданию дирекции, оплывший старый фанатик аэрологии, сумевший одиннадцать лет назад дотянуть до полосы то, что осталось от самолета да еще ухитрившийся эти лохмотья посадить. С тех пор — в воздух даже пассажиром нельзя…

К Панарину валила толпа пилотов. Они мимоходом распихивали по урнам бутылки со сметаной, галдели и чертили ладонями в воздухе нечто напоминающее то ли фигуры высшего пилотажа, то ли женские формы.

— Адмирал! — заорал Леня, истово салютуя Панарину молочной бутылкой. Честь имею доложить: новоприбывшее женское пополнение путем визуально-дистанционного осмотра и психологического экспресс-анализа признано ласковым и сговорчивым. Несомненно слабы на передок-с!

— Вольно, — сказал Панарин. — Господа Альбатросы, диспозиция следующая: идем в Вундерланд по тропе «семерки». Веду я. Со мной Сенечка на своем драндулете и Леня со Стрижом на «Сапсане». Шагом марш!

Кто-то громко присвистнул, но ему тут же нахлобучили фуражку на нос.

4

— Может быть, когда-нибудь пойму,

что заставляет вас идти на риск

сломать свои элегантные шеи.

— Когда поймете, скажете нам. Для

нас самих это тайна.

Д. Френсис

Видимость оказалась идеальная, какую и сулили метеосводки. Панарин тысячу раз проникал сюда, но всегда это было как первая сигарета, первая женщина, первый синяк под глазом, первый орден. Потому что Вундерланд это Вундерланд, аминь, господа альбатросы…

А меж тем внизу не наблюдалось ровным счетом ничего чудесного. Внизу была Река, широкая и спокойная, были желтые песчаные отмели, кое-где пересеченные полосами гальки. И пышный березовый лесок. И буро-зеленые, не знавшие плуга поля.

— Между прочим, — сказал Сенечка Босый. — Я тут пролетал позавчера, и не было здесь никакой рощи. Солончак красовался самого паскудного облика.

— Ты когда перестанешь удивляться?

— Да сам знаю, и все равно…

— Разговорчики, — сказал Панарин.

— «Омутки» пошли, альмиранте.

— Ага. Фиксирую.

— Вниз, на третий коридор.

— Есть третий коридор.

Стайка небольших овальных водоворотиков плыла против течения навстречу самолетам. Их видели тысячу раз и давно знали, что никаких живых существ там нет. Просто водоворотики, плывущие против течения…

— «Сапсан», съемка.

— Есть.

— Болометр в дело.

— Есть. Расхождений с прежними данными не вижу.

— А вот кавитация какая-то странная. Я таких пузыриков никогда прежде не видел.

— Я тоже. Новенькое что-то. Альмиранте, ваши указания?

— Сенечка, пошел, — сказал Панарин. — Анализ всеми бортовыми средствами, на вертикалках зонды вниз.

— Есть.

Сенечкин «Мерлин», заваливаясь на крыло, скользнул влево и вниз, замер винт — Сенечка врубил сопла вертикальной тяги, завис над «омутком», и вниз брызнули тонкие струйки дыма — пошли зонды.

— Пишет, сучья лапа. Интересные кривульки.

— Точнее.

— Эффект Мейсена. Похоже, Кардовский со своим ирландцем были-таки правы…

— Довольно, — сказал Панарин. — Изменение цвета воды мне не нравится… Сеня, вверх!

Вода взвихрилась, и пяток смерчиков рванулись к самолету, но «Мерлин» метнулся вверх быстрее, и синие прозрачные щупальца опали, вновь стали спокойной водой.

— Назад, — сказал Панарин. — В прежнем ордере. Не расслабляться, быть предельно внимательными.

— Ну кого ты учишь, бугор? Не девочки ведь.

«Знаю», — подумал Панарин, и тем не менее назойливо всплывают в памяти имена тех, кто позволил себе расслабиться, когда заворожила магия прекрасных слов «обратный путь». Все они — под пропеллерами, и большинство из них лежат там в виде символических урн, не содержащих и одной подлинной молекулы усопшего…

— Внимание, альмиранте, — сказал летевший слева Сенечка. — Заметил слева от меня что-то новое. Когда мы шли вглубь, этого не было.

Панарин тоже увидел нечто поблескивающее, серебристое, льдисто-мерцающее, протяженное; угадал вопрос Сенечки, прозвучавший в наушниках двумя секундами позже:

— Посмотрим?

А если и бонеровская «семерка» вот так — летели назад, заметили нечто новое, расслабились чуточку, свернули… Нет? Здесь, в этом месте, если верить приборам «семерки», они не сворачивали, но разве можно быть уверенным в чем-то, находясь над Вундерландом?

— Хорошо. Пошли. Волчьей цепочкой — след в след.

Больше всего это напоминало холодные и прекрасные сады Снежной Королевы, хотя никто из них там не был и сравнивать не мог. Просто именно так сады те, существуй они, обязаны были выглядеть. Гигантское поле сверкающих серебристых кристаллов, друз, сталактитов, дикое и прекрасное разнообразие форм, радужная игра света на плоскостях и гранях, хаотический и чудесный лес, выращенный для забавы скучающим волшебником в одночасье…

— Я хочу туда, — странным, не своим голосом пробормотал Сенечка. — Я туда пойду, там красиво, хорошо и спокойно…

— Вверх! — заорал Панарин. — Все вверх, прочь, прочь на пределе! Уходим!

Он тоже ощутил смутное желание отжать штурвал и лететь туда, вниз, к радужным сполохам и серебристому сверканию, где тишина и покой, мир и порядок, где смерти нет, все довольны и веселы… но самолеты уже уносились прочь, к появившимся на горизонте синим вершинам, границе Вундерланда.

— А собственно, почему мы решили, что оно враждебное? — спросил Леня. Только потому, что оно звало нас?

— Поди ты, потом… — проворчал Панарин.

Желто-зеленое поле внизу взвихрилось вдруг, выстрелило вверх навстречу самолетам мириады ослепительно-зеленых шариков. И Панарин кожей, шкурой, всем телом и каждым нервом ощутил, как машина прорубается сквозь эту непонятную, никем до сих пор не наблюдавшуюся завесу, как рассекает винтом, разрезает крыльями эти крохотные зеленые шарики, и они лопаются, взрываются, разбрызгиваются…

Зеленая пена текла по фонарю кабины. Полагаясь исключительно на чутье, Панарин повел машину вверх. Связь работала, он слышал ведомых, и они слышали его, уходили вверх по его приказу, а проклятая каша, пена чертова все не кончалась.

Кончилась наконец. Солнце ударило в глаза, и они увидели, что летят уже над нормальной землей, за рубежами Вундерланда. Панарин взглянул вправо-влево и охнул: синий дюраль плоскостей медленно расползался, тек, таял, словно брошенная на раскаленные угли полиэтиленовая пленка.

— Винту хана! — крикнул Сенечка.

Сенечкин «Мерлин» был цел и невредим, если не считать мотора — винт вместе с куском капота словно аккуратно отрезали неким сверхъестественным ножом, не оплавив и не деформировав металла. «Мерлин» пошел вниз по отлогой кривой.

— Прыгай, черт! — крикнул Панарин, заранее зная, что его приказ останется невыполненным.

— Шиш, адмирал! А пленки? Записи? Спланирую, ни хрена!

— У меня все нормально, — доложил Леня. — Повреждений никаких, машина подчиняется управлению. Тим, ты весь зеленым дымишь, обшивка ползет!

Панарин и сам видел — от крыльев и мотора вертикально, несмотря на предельную скорость, сопротивление воздуха, вертикально, будто дым из труб в зимний безветренный день, струился бледно-зеленый туман, обшивка таяла, обнажая каркас. Но высоту машина держала, и мотор работал, и фонарь держался. Пока что.

— «Мерлин», Тим, я Центр! — громыхнул в уши голос Адамяна. — Немедленно покинуть машины!

— А ты сам когда-нибудь прыгал, генацвале? — раздался задорный Сенечкин тенор. — Планирую, до девятого квадрата дотяну, телега держит, всем привет с непристойными жестами!

— Поднять вертолеты! — орал Адамян. — Тревожная группа, в девятый, алярм на посадочной полосе! Тим, разрешаю покинуть машину!

Панарин молчал — некогда было. Прыгнуть нетрудно, но упавший и взорвавшийся самолет для науки значит неизмеримо меньше, чем самолет, посаженный на полосу. Мотор начал-таки капризничать, и Панарин приложил все силы, весь опыт, чтобы удержать в равновесии дымящий и словно бы тающий «Кончар». Кажется, в такие минуты полагается вспоминать жизнь от колыбели до сегодня, грехи и успехи, заблуждения и победы. И все такое прочее, вплоть до Клементины. Но времени на глупости не было. Панарин отчаянно боролся и добился своего — мотор заглох, когда до полосы оставался, в принципе, мизер. Панарин планировал, окруженный белесо-зеленым облаком дыма, сквозь который он все же смутно видел несущиеся навстречу машины, отчаянно завывавшие разноголосыми сиренами.

Самолет коснулся полосы. Закрылки не выпускались, элеронов, кажется, уже не было, «Кончар» несся по бетонке и никак не мог остановиться. Не колеблясь, Панарин рванул рычажок, втянулись все три колеса, и самолет поволокло по бетонке на брюхе. Ощущение было такое, словно Панарин собственной задницей со всего размаху хряпнулся о полосу, нестерпимо мерзко ляскнули зубы, молниеносная боль пронзила позвоночник и темя, но самолет уже остановился, и все кончилось. Панарин откинул фонарь, выпрыгнул и побежал подальше от самолета.

Отбежав метров двадцать, остановился и оглянулся. «Кончар» уже накрыли колпаком, и автогенщики приваривали его к бетону. Самолета почти не видно было за клубами дыма. Панарин пожал плечами, дружески сделал ручкой молодцам из спасательных служб и направился к Главной Диспетчерской. Динамики орали над головой:

Добрый вечер, тетя Хая, ой-ей-ей!

Вам привет от Мордехая, ой-ей-ей!

На лавочке грузно сидел Адамян Гамлет Багратионович, а на соседней, косясь в его сторону, довольно открыто раскупоривали бутылки Сенечка Босый, Леня и Петя Стриж. Панарин сел рядом с Адамяном, потянул из кармана сигареты.

— Вот так, — сказал Адамян. — Босому отрубило винт вместе с куском капота, твой самолет дымит… хотя он уже не дымит, перестал, стоит себе, а дым оседает пылью. Третий самолет не пострадал ничуть, хотя все вы находились в одной и той же каше.

— Вы уверены, что каша была одна? — спросил Панарин. — Могло быть три разных каши — по Смайзу, бипространственные структуры. Или по Аверченко…

Они немного поговорили о научных сложностях и высокоумных теориях и ни к какому выводу не пришли — Вундерланд есть Вундерланд, аминь… Потом Адамян удалился, и Сенечка тут же сунул Панарину бутылку. Панарин глотнул из горлышка, прополоскал рот и сплюнул под ноги. Затем надолго присосался к бутылке. Тело медленно отходило от сумасшедшего напряжения.

— А теперь держи вот это, — Сенечка подал ему белую карточку с золотыми узорами, раздал такие же остальным.

— Мама, роди меня обратно! — охнул Леня, сполз со скамейки и смирно лег на бетон, скрестив руки на груди. Петя Стриж мелко-мелко крестился.

Карточка гласила, что С.Босый и Н.Трофимова приглашают т. Панарина на свое бракосочетание, каковое имеет торжественно состояться завтра, в десять часов утра.

— Катаклизьма… — сказал Панарин.

Женатый Сенечка Босый был таким же сюрреализмом, как бросивший пить Балабашкин. Или запивший Тютюнин. Или Шалыган в галстуке. Или Вундерланд, превращенный в парк культуры и отдыха.

— Теперь понимаю, отчего Натали никому не давалась, а этот хмырь не шлялся по лаборанткам, — сказал Леня с грустной покорностью судьбе. — Надо же, проморгали…

— А я теперь понимаю, почему мы выбрались, — сказал Панарин.

— Босый в роли молодожена — перед таким даже Костлявая растерялась и дала уйти целехонькими…

5

И ты узнаешь истину, и она сделает

тебя свободным.

Библия, Книга Иова

Профессора Варфоломея Бонифатьевича Пастраго ожидали к шести часам вечера. К этому времени у Дома культуры собрались все свободные от дежурств обитатели Поселка. Девять десятых из них успели принять для бодрости, а те, кто не успел, принесли с собой. Впрочем, те, кто успел, все равно принесли тоже. Бутылки пустели, а бар был личным приказом Тарантула закрыт и опечатан до окончания лекции. На счастье, пришел отработавший смену Брюс, магистр-шотландец, присланный сюда некогда по программе научного обмена, да так и прижившийся. Он приволок ведро можжевеловой браги, какой, по его словам, его прабабушка некогда потчевала сэра Вальтера Скотта, а тот пил да похваливал — отчего обитатели Поселка именовали брагу ту кто «скоттовкой», кто «скотчем», кто «скотиновкой». Но пилась, зараза, легко.

Оприходовали и «скотиновку», а профессора все не было. Понемногу стали расползаться всевозможные дурацкие слухи. Одни говорили, что профессор никакой не профессор, а нанятый Тарантулом актер, и вся затея есть сплошное надувательство. Зато другие утверждали, что профессор самый настоящий, владеет искусством массового гипноза, так что враз отучит всех пить, хотят они того или нет. Услышав такое, многие попытались незаметно смыться, но оказалось, что Площадь имени Покорения Антимира оцеплена безопасниками в три ряда, и все пути отступления отрезаны. Толпа заволновалась, зазвучали бунтарские лозунги. Но тут с мегафоном в руках на крыльцо Дома культуры взошел сияющий предместкома Тютюнин.

Оказывается, профессора уже доставили и провели на сцену с черного хода, а задержку устроили для создания надлежащей психологической обстановки. Покоряясь неизбежному, все хлынули в зал, и он моментально оказался набит под завязку. На сцене стоял стол с графином воды и колокольчиком. Над столом висел плакат: «Все силы борьбе за здоровый быт в эпоху развитой до невероятия науки!» И еще один, стихотворный: «Водка жизни унесла, в ней — сивушные масла». Под ним почему-то стояла подпись «Державин», хотя все знали, что бессмертные строки принадлежат Тютюнину.

Тютюнин произнес несколько дежурных благоглупостей и эффектно выбросил руку в сторону кулис. Раздались неуверенные, робкие, настороженные, редкие хлопки, и в жизнь Поселка вошел профессор Варфоломей Пастраго.

Он был невысок, но крепко сбит, горбонос и черноглаз. Абсолютное отсутствие волос на голове компенсировала роскошная ассирийская бородища цвета воронова крыла. Выглядел он чрезвычайно основательно и авторитетно. Первые ряды приуныли, ежась.

Профессор подошел к самой кромке сцены, одернул белейший халат с золотыми Гиппократами в петлицах, широко расставил ноги, упер кулаки в бока и принялся обстоятельно, со вкусом озирать залитый гробовым молчанием зал. Тишина стояла такая, что слышно было, казалось, как происходит броуновское движение и электроны носятся вокруг атомного ядра. Те, кто раздул версию о гипнотизере, зажмурились в тщетной попытке отодвинуть ужасное.

— Ну, здорово, что ли, обормоты, — сказал профессор рокочущим басом. Как же это назвать, милостивые государи? Затворились здесь, аки монахи, брыкаловку жрете, вынуждаете местный комитет тратить деньги на профессоров? Что же вы так, задрыги? Погодите, глотку промочу…

Тютюнин торопливо протянул ему стакан воды. Пастраго глянул на него, словно на гремучую змею, задрал полу своего накрахмаленного халата, извлек из кармана брюк пузатую стеклянную баклажку, до пробки наполненную жидкостью цвета очень крепкого чая, откупорил и одним глотком высосал половину.

Сидящие в первом ряду зашевелили носами, и на их лицах обозначилось странное выражение — как у ребенка, который, будучи уверен, что пьет касторку, проглотил ложку варенья. Понемногу они расплылись в умиленных улыбках.

— Так вот, судари мои, — Пастраго запихал баклажку в наружный карман халата, чтобы была под рукой, — чтобы вы не думали, будто вам подсунули шарлатана, прошу ознакомиться с моими ксивами. Только чтоб не замотали, черти, а то выправляй потом…

Он добыл из внутреннего кармана стопку внушительного вида книжичек в разноцветных кожаных переплетах с золотым тиснением. На иных посверкивали заковыристые иностранные гербы, единороги, вздыбленные львы и прочее геральдическое зверье. Запустил всем этим великолепием в аудиторию. Аудитория вдумчиво все это исследовала и подделки не обнаружила.

— Так вот, мои беспутные друзья, — прогрохотал Пастраго, когда документы были ему почтительно возвращены. — Я готов дать руку на отсечение, что все вы подтерли моими брошюрками задницы. Ну и черт с ними, все равно с похмелья писано… Я лучше нам объясню простыми словами — он звучно отхлебнул из баклажки. — Итак, судари мои, господа альбатросы, что есть винопитие? Чрезвычайно мерзкое занятие, если вкратце. Конечно, когда хлещешь, все обстоит на первый взгляд вроде и неплохо — ты весел и игрив, готов к мордобитию и шокирующим пуритан половым сношениям. Но что потом? Что наутро, я вас спрашиваю? То-то. Голова раскалывается, блевать тянет, а если еще и магазин с одиннадцати, и пива за углом нет, «корову» увезли? И денег нет? Вот тут прямо передо мной сидит морда, — он прокурорским жестом выкинул руку, указывая на Большого Миколу. — Эта морда явно вчера перепила, а сегодня недопила, и сидит теперь, как собака на заборе. Тяжко, альбатрос? То-то. Что там разрушенная печень, вы лучше посмотрите на меня. У меня же талант был, я, между прочим, доктор гонорис кауза — не путать с гонореей, подонки! Неоднократно летал в Сорбонну, Кембридж и Гарвард читать лекции. И вот взял да и спился по-черному. Жена ушла. Брегет, что папа римский подарил, пропил. Из Королевского научного общества выгнали лордов пустил по-матери, а принцу-консорту в рыло дал. «Чайку» разбил об фургон спецмедслужбы. В Урюпинск теперь не зовут, не говоря уж о Сорбонне. Сладко, а?

Зал убито молчал.

— Перейдем ко второму пункту. — Пастраго допил остатки и спрятал баклажку. — К вопросу о женщинах, то бишь про баб-с. Любовь — это, скажу вам, такое чувство… — он вздохнул, как уэллсовский марсианин. — Одним словом, венец и квинтэссенция. Трепетное дрожание обнаженного электрического провода. Погоди, где-то тут балалайка была?

Он отодвинул окостеневшего Тютюнина, пошарил под столом, вытащил за гриф обшарпанную месткомовскую гитару и уверенно взял несколько аккордов. Тютюнин сидел в воздухе, как на стуле, придя уже в каталептическое состояние. Сбоку слышалось грозное сопение Адамяна.

Угадав мелодию, Брюс в глубине зала стал подыгрывать на баяне Пастраго запел:

Постель была расстелена,
а ты была растеряна…

— Ну, вы поняли, к чему я, — продолжал он, небрежно швырнув гитарой в Тютюнина. — Ведь поняли, кобели? Ишь, скалитесь… Но скажите-ка вы мне, написал бы Ваня Петрарка свои услаждающие барабанные перепонки многих поколений сонеты, случись ему переспать с Лаурой? Молчите, паршивцы? Нешто в постели дело? Вы! — Он патетически воздел руки. — Вы же, сволота с воздушного флота, напрочь разучились чисто, нежно, возвышенно и романтически любить! И не оправдывайтесь, нечего врать, я сам давно такой стал, не проведете! Зеферические колыхания влюбленной души вы променяли на риск словить вульгарный триппер! Высокие переживания вы заменили самой пошлой сублимацией — все эти ваши официантки, лаборантки, хиромантки… Что вы там бормочите, эй ты, рыжий в пятом ряду! Кто теоретик чистой воды? Да я сто раз ловил, к твоему сведению, я к профессору Рабиновичу как домой хожу, вопросов уж не задает! А ты тут мне поешь! — он погрозил пятому ряду волосатым кулачищем. — Резюмирую: вы полностью оскотинились и разучились любить, поганцы летучие, Икары похмельные. И вы, и я — одинаково неприглядные личности, только я понимаю насчет себя, какое я пропащее дерьмо, а вы насчет себя — пока что нет. Но как клюнет вас… Конец лекции. Вопросы будут?

Зал ошарашенно молчал. Потом взорвался дикой овацией, какой никогда не удостаивался даже Президент Всей Науки. Пилоты с первых рядов, ломая стулья, ворвались на сцену, схватили профессора Пастраго, подняли на руки и понесли к выходу. Остальные хлынули следом, вопя, свистя и аплодируя. Плывя над головами, профессор благожелательно улыбался, раскланивался на все стороны и пожимал отовсюду тянувшиеся к нему руки.

Панарин не мог идти — его мотало от хохота. Кое-как справившись с собой, он побрел через опустевший зал. На сцене Адамян, сграбастав Тютюнина за глотку, прижал его к стене и зверски-ласковым голосом вопрошал:

— Ты мне кого привез, зараза профсоюзная? Тебя за кем посылали? У нас про что лекция планировалась?

— Разве ж я знал… — хрипел Тютюнин. — У него ж брошюры… И гонорис казус…

— Дурак ты, Тютюнин, — грустно сказал Адамян, отшвырнул полуживого предместкома и потащился за кулисы. Завидев Панарина, остановился, величественно взмахнул рукой, изрек:

— Все разрешаю. Хоть жрите друг друга. Только ключей не отдам, повозитесь, умельцы…

Панарин, идиотски хохоча, отправился в бар, там уже был полный кворум: играла музыка, плясали цветные огни, столики сдвинули в один длинный стол, профессора Пастраго усадили в красном углу и наставили перед ним бокалов, рюмок, фужеров. Как героя дня Панарина усадили рядом с Пастраго — тот благодушно гудел что-то в бороду, прихлебывая из всех бокалов помаленьку.

Заплаканная Зоечка принесла закуску. Зоечка и слезы — это мало вязалось между собой, и застолица взревела:

— Ты чего, Зойка?

Зоечка задрала подол, и Панарин понял, что означала загадочная фразочка Адамяна насчет ключей. Хитроумный Тарантул раскопал в библиотеке на «материке» чертежи средневекового пояса верности, сделал заказ ничего не подозревавшему заводу-поставщику и под угрозой увольнения по статье нацепил пояса на всех официанток, лаборанток и продавщиц.

Собравшиеся обозрели стальную скорлупу и растерянно почесали в затылках. Кто-то вздохнул:

— Система ниппель…

— А если автогеном?

— Шкурку опалим.

— Лазером?

— Тоже припечет.

— Мать вашу, механики, неужели не подберете отмычек?

— К этой штуке? — пожал плечами обер-механик, известный тем, что однажды изготовил самогонный аппарат из двух барометров и японской электронной игрушки. — Как на духу — бессильны, братие…

— Так это что же нам теперь? — заорал Леня Шамбор. — Братва, сарынь на кичку, котлы вверх дном, бунтуем!

— Тихо, шпана! — рокотнул Пастраго. — Какие же вы ученые, олухи, если не умеете нетрадиционно подходить к проблеме? Посуду мне! Алкоголя!

Он взял самый большой бокал и стал смешивать напитки по какой-то непонятной системе — одного плескал помногу, другого всего каплю. Зрители примолкли, только шепотом считали сорта набиралось что-то около тридцати.

— С Богом! — Пастраго картинно перекрестился и плеснул в замочную скважину своей дьявольской смеси. Через мгновение, показавшееся собравшимся вечностью, в замке что-то заскрежетало, заскрипело, залязгало, и «пояс верности» звонко упал на пол. Грохнули аплодисменты, профессор раскланялся. Зоечка, прижав к сердцу бокал, убежала на кухню, и там раздался дружный радостный визг.

— Вот так, судари мои, — Пастраго пригладил ладонью бороду, овладевайте эвристикой, то бишь нетрадиционными методами решения технических задач и жизненных проблем… Кстати, у вас лишней ставки в лазарете не найдется? Уж если повсюду нелетная погода — не принимают ни Саламанка, ни Урюпинск…

— Господи, Верфоломей! — Леня прижал руки к сердцу — Да ради такого человека мы всех наших врачей-вредителей разгоним, и будет у нас в лазарете родная душа!

— Это точно, родная душа. Многое у вас будет… — пообещал Пастраго, и в его глазах промелькнуло что-то новое, плохо вязавшееся с окружающим гаерством. Промелькнуло — и исчезло. Панарин мог и ошибиться по пьяному делу…

Захлопали пробки. В дверях духом бесплотным возник меланхоличный Тютюнин, робко присел на свободный стул и тихо попросил, глядя в пространство:

— Налейте, что ли…

— Наконец-то! — взревел Стриж. — Из Савла в Павлы! Ребята, за обращение Тютюнина в истинную веру — гип-гип!

— Ура! — взревела застолица.

И началось. Боденичаров, успевший слазить в террариум, вернулся с полным мешком черепах. Им прикрепили свечки на панцири, вырубили верхний свет и пустили черепах ползать. Зыбкие огоньки медленно плавали над полом, звенели бокалы, стучали вилки о тарелки, плакал быстро рассолодевший Тютюнин, и профессор Пастраго, задумчиво терзая гитару, напевал:

Не могу найти себе я места,
будто тронутый я.
До сих пор моя невеста
мной нетронутая…

Поодаль ему подвывал Брюс, закрыв глаза, уронив чуб на баян:

Но вот настал двенадцатый,
победа горяча,
и пулею погашена
вь-енчальная свь-еча…

Что-то непривычное чувствовалось в пьяном разгуле, что-то изначально чуждое этому миру, но проклюнувшееся вдруг.

— Нет, это потрясающе, — тихо сказал Панарину Леня Шамбор. — Ты чуешь, во что эта борода загадочным образом начинает превращать наш шабаш? Черт побери, здесь же лирические настроения прорезаются, чувствуешь? Да мы такого сто лет не видели с тех пор, как Семеныч разбился, а тому уж… Как ты сейчас выглядишь со стороны, рассказать? Имеешь в лице нечто тебе несвойственное.

— Как и ты, наверное. — Панарин грустно смотрел на пузатую бутылку с золотой наклейкой. — В точности как ты. Леня, я чувствую, что эта борода мина замедленного действия, а у меня нюх, все мы над Вундерландом обучились проскопии и всему такому прочему… Все правильно — нам нужен такой же исповедник, как мы сами: такой же, только острее сознающий свою сущность, обнаженный электрический провод…

— Любопытно, какие результаты наука получила бы, летай над Вундерландом женщины? Я серьезно, Тим. Сколько можно? Топчемся на месте, давно пора менять методику. Верблюжьи караваны, плоты, женщины, черт с рогами… Не обязательно наша смена должна быть чище нас. Лишь бы они начинали иначе. Посмотрим, что получится с этими истребителями. Очень мне любопытно.

— Любопытно?

— Ага, — сказал Леня.

— А тебе не кажется, что тыкать в Вундерланд истребителями глупо и опасно?

— Эксперимент, — пожал плечами Леня. — А любой эксперимент — это крайне интересно.

— Как ты думаешь? У них будут метрономы?

— Понятия не имею, Тим. Ладно, хрен с ним со всем. Знаешь анекдот, как Президент Всей Науки встретил Чебурашку?

По стеклам шлепал слабый дождик. Идиллически ползали черепахи, таская оплывающие свечи. Даже Пастраго, личность со многими потайными ящичками, по мнению Панарина, не смог смаху переломить сложившийся за долгие годы уклад, и все шло в обычном почти ритме — споры, драки, матерки, истерики, песни вразнобой, в темных углах приглушенно повизгивали официантки, выплевывала синкопы установка, телевизор с вырубленным звуком показывал очередную серию сорокасерийной «Биографии Президента Всей Науки» (в этой речь шла о том, как Президент ассистировал Менделееву, помогал Эйнштейну вывести теорию относительности, растолковывал Циолковскому третий закон баллистики, а Норберту Винеру — второй закон термодинамики), Брюс в длинных полосатых трусах и форменном свитере мотался по залу с баяном.

— Мужики! — взвился вдруг колышущийся Тютюнин. — Вот вы меня вечно по мордам, вы меня — за дешевку, а я… Ну что я? Меня из техникума за любовь выперли, да и терпеть я не мог в задницу коровам глядеть… Ну а если не умею я больше ничего, если ни на что не способен? Вот и пошел по профсоюзной линии. Я-то хоть дерьмо безвредное, а вы — опаснее, вы вроде бы при деле… (Леня полез из-за стола, но Панарин крепко, держал его за локоть.) А я когда-то ведь романсы петь умел! — Он выхватил у кого-то гитару и в самом деле довольно сносно заиграл-запел:

Кавалергарда век недолог,
но потому так сладок он.
Труба трубит, откинут полог,
и где-то слышен сабель звон…

Он вдруг грохнул об пол гитару, упал на стол и заплакал. Направлявшиеся было к нему со сжатыми кулаками отодвинулись, смущенно переглядываясь.

— А песенка-то про нас, — сказал кто-то.

— Да все оно про нас. Если покопаться как следует, выяснится, что и Библия про нас, и «Одиссея», и «Гильгамеш»…

— Ты слушай сюда. — Леня Шамбор стиснул плечо Панарина. — Не такая уж редкая штука, когда человек перерождает в лучшую сторону свою паршивую дотоле душонку. Иногда под влиянием женщины — были примеры. Иногда в силу того, что открывает в себе талант писателя, художника, музыканта. Примеров тоже предостаточно.

— Ага, — ехидно сказал Панарин. — Рембо, к примеру, или Вийон, или Гамсун.

— Не передергивай, я не о том… Ну, а наша профессия — смогла она заставить кого-то из нас переродиться в лучшую сторону? Нет, выстрелю в морду любому, кто скажет, что мы работаем зря или выбрали не то ремесло. Но что-то неладно, все не так, ребята… Может быть, следует оценивать профессии с точки зрения того, насколько они способны заставить человека стать душевно чище? Я понимаю, что основное зависит от самого человека, и все же? Все же? Неладно что-то в президентском королевстве…

— Не знаю, — сказал Панарин. — Может быть, ты прав, а может, чушь собачью порешь.

— Ты не хочешь говорить на эту тему.

— А ты? — Панарин приблизил к нему лицо. — Ты протрезвеешь и все забудешь, это все всплывает в нас по пьяной лавочке — потому что слишком много вопросов, слишком серьезные они и мучительные…

— Но должны же где-то быть все ответы на все вопросы?

— А вот те шиш, — сказал Панарин. — Нету такого места. Если правда, что счастье — это вечная погоня за счастьем, то почему не может быть того же самого со смыслом жизни?

— А вот тебе теперь шиш. Это — не ответ, а бегство от ответа…

Тютюнин ожил:

Проходит жизнь, проходит жизнь,
как ветерок по полю ржи.
Проходит явь, проходит сон,
любовь проходит, проходит все…

— Вот смотри, — сказал Леня Шамбор. — Вот тебе и застегнутый на все пуговицы предместкома, которого мы били что ни суббота. А расстегнулся — и вот оно… А что в нас? Что? Но мы ведь все наутро загоним на самое донышко, верно, Тим?

— Верно, — сказал Панарин. — Наливай, что ли.

Зал грохотал и гудел, метались цветные пятна, на экране телевизора Президент Всей Науки, судя по всему, учил Канта основам философии, бешеные ритмы заставляли стены вибрировать, плясали у бассейна пьяные механики с полуголыми лаборантками, кто-то рухнул, Коля Крымов сползал под стол, волоча за собой скатерть, Пастраго гадал по ладони притихшей, почти трезвой Зоечке, и каждый вопил, что приходило на пьяный ум. Шабаш раскрутился, как извлеченная из будильника пружина.

Нынче все срока закончены,
а у лагерных ворот,
что крест-накрест заколочены,
надпись: «Все ушли на фронт»…
И в лицо плеснула
мне морская соль,
это мой кораблик,
это я — Ассоль…

В зал вошла Клементина. Меньше всего Панарину хотелось видеть именно ее, именно здесь, и именно сейчас. Ежась от жгучего стыда, он непроизвольно пригнулся, но в лопатки ему уперлось что-то широкое — это Пастраго, не отрывая взгляда от Зоечки, другой рукой заставлял Панарина сидеть прямо.

— Ты что, дьявол, что ли? — севшим голосом спросил Панарин и встал, подброшенный хлестнувшим его взглядом, побрел к выходу, опустив глаза.

— Ты ко мне? — глупо спросил он, как будто сидел в кабинете.

— Ага, — кивнула Клементина. — Пошли?

Панарин обреченно побрел за ней, натыкаясь на черепах.

На улице моросил мелкий занудливый дождик, в прорехах туч колюче поблескивали звезды.

— Сюда, что ли, — сказал Панарин, открыв перед Клементиной дверцу чьей-то машины.

Они сели на передние сиденья. Света Панарин зажигать не стал. Уютно пахло бензином и прохладным железом.

— Скучно, — сказала Клементина. — Просто невыносимо.

— А проживи-ка ты здесь год. Или десять. Ты на меня, часом, не обижаешься?

— В общем, не очень. Сама дура, плохо защищалась. Говорят, ты там совершил что-то ужасно героическое, сажал охваченную пламенем машину?

— Еще раз собьешься на ваши штампы — получишь по уху, — пообещал Панарин. — По этому прелестному ушку.

— Пьян?

— В плепорцию.

— Спасения у меня искать будешь?

— Это мы запросто.

— Ну, ну! — Клементина отбросила его руки. — Слушай, почему вы так боитесь себя?

— Это мы-то?

— Это вы-то, — передразнила Клементина, — господа альбатросы, кто ж еще? Спрятались за своими ритуалами, полетами, формой, запоями, фольклором. И усердно внушаете себе, что прячетесь от полного гнуси окружающего мира. От себя вы прячетесь, и пока что не без успеха.

— Знаешь, там сидит такой бородатый хмырь — профессор Пастраго. Вот с ним бы тебе и побеседовать, явно родственные души.

— Подождет, мне с тобой интереснее. — Клементина повернула к нему лицо, удобно умостив затылок на вогнутом подголовнике. — Бравый альбатрос лишил невинности глупенькую кису… А любопытно, почему вы считаете, будто, взяв женщину, получаете право играть ею, как вещью? Может, как раз она это право получает?

— Ну, это старая песня.

— «Одиссея» тоже старая, а ее читают.

«Господи, — подумал Панарин, — ну не знаю я, что говорить и как держаться… Хоть бы ругала меня, что ли, тюрьмой грозила — а она, как назло, умная и загадочная…»

— Поди ты к черту, — сказал Панарин. — Я пьян, ясно тебе? Или не барахтайся, или иди спать.

Клементина расхохоталась — искренне, без наигрыша. Панарин сердито открыл бардачок. Он так и не вспомнил, чья это машина, но чутье не подвело — там оказалась бутылка чего-то импортного с завинчивающейся пробкой. Стал открывать, порезал палец, но открыл.

— Хватит, дай-ка сюда. — Клементина отобрала у него бутылку. Никогда не пила из горлышка, ну да… — Тим, ты меня боишься?

— Что?

— А разве нет? Ты начал проявлять вполне человеческие чувства. Мечешься вот. Мимоходом совратил глупую девчонку, а теперь мучительно соображаешь, чего от нее ждать. Успокойся. Нечего от нее ждать. Сейчас пойду в ваш кабак и буду сидеть, пока меня не подцепят. Хочешь?

— Не надо, — глухо сказал Панарин.

— Прелестно. Самое смешное, что ты мне понравился, дурак. Я и не думаю тебя жалеть — никакой ты не несчастненький, Богом и людьми обиженный, а просто очень одинокий, заплутавший в соснах дурак. Сосен, правда, не три, а значительно больше, но не в том дело…

— Это машина Бонера, — медленно сказал Панарин. — Но это означает только то, что теперь она — ничья. И ничего больше. Вопреки тому, что о нас понаписано, мы не верим ни в какие приметы-амулеты-талисманы…

— Я знаю. — Клементина положила голову ему на грудь. — Ни во что вы не верите, даже в себе и своем деле уверенность помаленьку теряете… И если ты скажешь, что любишь меня, я не поверю пока ты ни на что такое не способен. Еще предстоит очень долго делать из тебя человека… Можешь обнять, только не очень хамски.

Панарин опустил лицо в пушистые волосы.

В баре гремела музыка, кто-то, как всегда, палил по плафонам, дергались по стенам ломаные тени.

— Нет-нет, — тихо сказала Клементина. — Убери руки, не наглей. Ну выпила, так сразу все можно? — Она высвободилась. — Отвези меня домой.

Ехать пришлось всего с полкилометра.

— Пока, — сказала Клементина, чмокнула его в щеку и хлопнула дверцей. Панарин развернул машину, поехал назад, к бару. Все внутри требовало шалого выпендрежа — и, не снижая скорости, он выпрыгнул, покатился по бетону, ушиб колени и локти.

Осиротевшая машина врезалась в глухую бетонную стену склада, взметнулось гудящее желтое пламя. Панарин выпрямился и, освещенный пожаром, взвыл по-волчьи, подняв лицо к небу, черному и хмурому:

— Господи, ну неладно же что-то, все не так!

Он стоял, покачиваясь, и, ясное дело, не получил ответа с неба, а на земле и внимания никто не обратил ни на его крик, ни на пламя.

Отерев грязные ладони о брюки, прихрамывая, он вошел в бар, где все было, как до его ухода, как десять лет назад.

— Молодец, что вернулся, — сказал Пастраго. — На такую девку не годится лазить в состоянии алкогольного опьянения. Ты запомни, что эта киса — луч света в темном царстве души твоей. Может, человеком станешь — во всех смыслах.

— Ну кто ты такой, гад? — тоскливо спросил Панарин.

— Тебе мандаты показать?

— Задницу ими подотри.

— Кожа жесткая. Натуральная. Не подойдут, — серьезно сказал Пастраго. Не бери в голову, Тим. Я не дьявол и не колдун, не экстрасенс даже. Я из Таганрога, папа — грек Бонифаций, рыбку ловил, мама — русская Надя, фельдшером работала. Ныне оба на пенсии, хоть на домик им заработал… Слушай, почему вы вбили себе в голову, что вы такие уж закрытые и высокосложные? Свежему человеку просвечивать вас донельзя легко, простые вы, как сибирские валенки…

— Ты в самом деле пил?

— Еще как! Все было когда-то, было, да прошло… Остался бывший незаурядный психолог средних лет: третья стадия алкоголизма, ящик с дипломами, кембриджской мантией да десятком орденов — даже бурундийский есть. Я у них там в славные шестидесятые вылечил короля от сексуальной меланхолии, вручили самый высший, с тарелку размером. Если перевернуть, вполне окрошку наливать можно. Как-то по пьянке попробовал — ничего, подходяще… — он по-бабьи подпер щеку ладонью и заголосил:

Лондон — милый городок,
в нем — туманный холодок.
Профьюмо, министр военный,
слабым был на передок.
Он парады принимал
и с Кристиной Киллер спал…

— А завтра у нас свадьба, — сказал Панарин. — Событие для Поселка поистине уникальное…

Знаю. Вышло так оно само
спал с Кристиной Профьюмо,
а майор товарищ Пронин
ночью спрятался в трюмо…

— Хватит! — рявкнул Панарин. — Вам же страшно! Вам очень страшно себя, Варфоломей!

— Ага, — сказал Пастраго. — И тебе тоже.

— Да нет, что угодно, только не страх, я пьян…

— Да ничего ты не пьян, голубчик, — пробормотал Пастраго, буравя его взглядом, и Панарин ощутил, что в самом деле трезв, как Тютюнин до грехопадения.

— А кому было страшно, кому нет — историю это не интересует, равно как всевозможных Несторов и Анонимусов, — сказал Пастраго. — Но вот кем мы были, дерьмом или чем-то чище — историю, быть может, ой как заинтересует энное количество лет спустя… Что стоишь? Топай!

Он слабо махнул рукой и рухнул на стол, в тарелки и бокалы. Зоечка заботливо вытащила у него из-под головы осколки салатницы.

Панарин вышел на улицу, покосился на догорающий остов машины, поднял воротник куртки и не спеша прошел под моросящим дождиком полкилометра до коттеджа. Осторожно постучал в стекло зажигалкой.

Клементина сразу же его впустила.

6

Вот и окончен последний полет.

Черные горы. Малиновый лед.

Грустные краски заката.

Больше не резать крылом небеса.

Но не согласны с судьбою глаза

темная воля крылата…

Л. Замятнин

Утром Панарин обнаружил на доске объявлений два новых приказа. Первый извещал, что с сегодняшнего дня профессор и доктор гонорис кауза В.Б.Пастраго назначается главным психологом медсанчасти Поселка. Вторым объявлялся строгий выговор предместкома Тютюнину — за катание в ночное время и в нетрезвом виде на казенной корове и распевание при этом романсов упадочно-нигилистического содержания.

Уже активно действовал Комитет Организации Бракосочетания КОБРА. Работа нашлась с момента учреждения комитета — на Площади имени Покорения Антимира объявился вдребезину пьяный Тютюнин с балалайкой, он брел и орал:

Я в деле, и со мною нож,
и в этот миг меня не трожь…

Его отловили и без лишнего шума запихнули в подвал магазина «Молоко». Следом туда же угодили Балабашкин, Станчев, трое отгульных механиков и поднятый с четверенек возле бара гайлендер Брюс. Им поставили ящик вермута, велели громко не орать и заперли на висячий замок. Появился профессор Пастраго в хорошо сидящем смокинге, с настоящей хризантемой в петлице. Его обыскали и, не найдя ничего алкогольного, пропустили на площадь, куда уже стекались принаряженные и трезвые аборигены. Нетрезвых задерживали и уволакивали к Тютюнину сотоварищи. КОБРА работала с неумолимой быстротой своей ползучей тезки — бдительный Леня Шамбор, чей интеллект с похмелья был обострен, ухитрился разоблачить Колю Крымова, запрятавшего фляжку с коньяком внутрь пышного букета.

— Вот, ведь можете, — сказала Панарину Клементина. — Можете?

— Ага, — сказал Панарин. — Денек-то мы можем, чего уж там… Ты что такая ненормально веселая?

— Свадьба же.

Клементина надела голубое кружевное платье, улыбчиво щурилась и пристукивала каблучками. Над Поселком гонялись за редкими облачками оранжевые самолеты метеослужбы, выпускали туманные шлейфы йодистого серебра, и облачка таяли. Динамики с утра без передышки услаждали Поселок Чайковским и Глиэром. Царило солнечное благолепие, носили цветы и ящики с шампанским. Объявился вдруг Шалыган — побритый и причесанный, в черной тройке, украшенной десятком орденских планок, при галстуке Айви Лиг и букетике гвоздик. На него обалдело оглядывались.

Панарина тронул за рукав главный радист Митрошкин, в отглаженной форме с золотыми Эдисонами в петлицах:

— Ахнуть хочешь?

— Излагай.

— Тарантул уходит.

— Врешь!

— Через два месяца. По состоянию здоровья, — авторитетно сказал Митрошкин с уверенностью человека, отвечающего за свои слова. — Будет новый. Молодой, наших лет, доктор в тридцать, членкор в тридцать два. На той неделе прибывает пополнение — орава молодняка, из училища имени Холопа Никишки, как всегда.

— Да-а… — сказал Панарин.

— Чему тут удивляться? — пожал плечами Шалыган. — Тим, Тарантул последний мамонт Поселка, последний динозавр тех времен, когда вначале требовали результатов, а уж потом вскользь интересовались процентом потерь.

«Интересно, сам-то ты из каких зверей будешь?» — подумал Панарин, украдкой приглядываясь к Шалыгановым колодкам — был там и полный набор орденов Галилея, и ленточка исключительно редко вручавшегося (особый вклад и проявленные при этом) ордена Командора Беринга, и ленточка Звезды Улугбека, которую Панарин видел впервые в жизни на живом человеке, и ленточки, принадлежавшие регалиям, о которых Панарин вообще не имел понятия. Чудит дедушка? Или нет?

— Вот тебе и выход, — сказал Панарин Клементине, чтобы уйти от загадок. — Понаедут молокососы с твердыми моральными устоями, воссядет тридцатипятилетний членкор, и все уладится.

В динамике заиграл горн, и публика в ожидании выхода новобрачных стала строиться шпалерами.

— Тим!

Сзади стоял капитан Окаемов, румяный двадцатипятилетний детинушка, начальник Отдела Безопасности — косая сажень в плечах, серебряные лары, Боги-охранители, на погонах. Сейчас он выглядел странно — весь какой-то мятый, взъерошенный.

— Что? — спросил Панарин.

— Пойдемте. Немедленно.

— Что случилось? — встревожилась Клементина. — Сегодня ведь нет полетов.

— И не будет, не будет… — Окаемов бочком-бочком отходил, волоча за собой Панарина. — Мы в клинику, человеку там плохо, начальство просит позвать…

Капитан Окаемов был человек энергичный, неглупый и совестливый. Энергию ему оказалось некуда приложить — его безопасники несли скучную службу в качестве вахтеров и ночных сторожей, оцепляли при аварии посадочные полосы да отволакивали в вытрезвитель подобранных в горизонтальном положении пилотов. Как человек совестливый, капитан тяготился своей полуненужностью и малозначимостью, отчего, по достоверным данным, частенько запирался ночью в цейхгаузе Отдела, долго кушал водку (в бар он ходить стеснялся вдруг да обзовет кто дармоедом) и тихонько пел самому себе песни. Кончал он обычно тем, что находил какой-нибудь дрын и порывался наружу — идти драться с засевшими в Вундерланде драконами и чудо-годами. Тогда из караулки приходил седой старшина Касторыч, по слухам, помнивший еще легендарного надворного советника аэрологии Сперантьева, запускавшего некогда над Вундерландом воздушные шары с наблюдателями, лихими усатыми поручиками лейб-аэростатного его величества полка имени кесаря Рудольфа, и баллоны с громоздкими ящиками фотографических камер. Касторыч показывал начальству ядреный кулак с вытатуированным Коперником и, наплевав на субординацию, осведомлялся: «А в рыло не хошь, салага»? Окаемов тогда сникал, покорно делал кругом через левое плечо и засыпал в уголке, а Касторыч укрывал его шинелью, ставил рядом чекушку, банку с малосольными огурчиками и уходил на цыпочках читать по складам Лукиана и Крыжановскую-Рочестер, до коих был большой любитель.

Как человек неглупый, Окаемов пытался искать выхода в самообразовании заочно учился на факультете прикладной философии и запоем читал в трезвые периоды научно-популярную, научную и околонаучную литературу, всю подряд, оптом, чохом и гамузом, по всем областям знания. Правда, ничего путного из этого не вышло стараясь соответствовать высоконаучному учреждению, при котором нес службу, Окаемов, что ни неделя, выдвигал завлекательные, но абсолютно несостоятельные с научной точки зрения гипотезы о Вундерланде. В общем, его любили как своего парня и оригинала. Но сейчас он явно не собирался ошарашивать Панарина очередным измышлением, что-то другое…

Второй блок клиники густо оцепили безопасники и сотрудники Лаборатории Встречи Случайностей. Прямо на газоне стояли машины ЛВС, шевелились сложные антенны, трещали рации, бегали взад-вперед врачи. У крыльца, распространяя запах спирта и оружейной смазки, возвышался Касторыч, держа наперевес противотанковый гранатомет.

— Хоть ты исчезни! — рявкнул на него Окаемов.

— Не могу. Феномен, — с достоинством ответил Касторыч и не пошевелился. — А ежели случился феномен, надо бдить.

Окаемов почти бежал перед Панариным, распахивая-стеклянные двери. У палаты Славичека стояли четыре безопасника, с автоматами, не оттертыми толком от смазки, и случайники с какими-то приборами.

— Входите. — Окаемов распахнул дверь.

— Ну и что?

Палата была пуста. Кровать разобрана, рядом с ней уныло повисли шланги капельниц.

— Смотрите. — Окаемов подтолкнул его к висевшему на стене большому квадратному зеркалу.

Панарин стоял вплотную к зеркалу, но не отражался в нем, и Окаемов не отражался. Отражались разобранная кровать, капельница, медицинские приборы, а Панарин с капитаном — нет. Там, в Зазеркалье, были Бонер и Славичек. Славичек в пижаме сидел на постели и чистил апельсин, а Бонер, в мятом летном комбинезоне, расхаживал по комнате, курил и горячо говорил что-то. Славичек внимательно слушал, вставляя порой короткие реплики.

Панарин, не отдавая себе отчета в том, что делает, постучал кулаком по холодному стеклу.

— Бесполезно, — сказал Окаемов. — Мы и стучали, и записки им показывали. Друг друга мы не видим.

— Зеркало снимали?

— Адамян снимал. Зеркало как зеркало. Если отойти с ним в другой угол, оно отразит все, как и полагается нормальному зеркалу. А здесь, на этой стене — только они…

— Метроном Славичека? — спросил Панарин.

— То застучит, то молчит. — Окаемов схватил его за рукав. — Что же получается? Они не умерли, они в Зазеркалье.

— Очень похоже, — сказал Панарин. — Увы, придется нам ограничиться констатацией сего факта. Потому что больше ничего мы сделать не в состоянии… Что еще?

— Содержимое тумбочки.

— А что там такого? Впрочем… Вы что имеете в виду?

— Вот это. — Окаемов развернул носовой платок и показал завернутый в него талисман-гальку. Обычный обкатанный камешек в желто-черно-бело-красную полоску, с просверленным отверстием, на шелковом шнурке. У многих были такие, где-то их подбирали по Бог весть кем заведенной традиции. У Панарина не было — никогда ему на пляже эти «полосатики» не попадались.

— Ну и что?

— В палату его привезли абсолютно голого, вы же знаете правила — всю одежду в таких случаях забирают на исследования. Персонал клянется, что тумбочка была пуста. Посетителей к нему не пускали. Откуда талисман тут взялся?

— Ну мало ли…

— А знаете что? — Окаемов глядел на него торжествующе. — А почему до сих пор никто не додумался приложить его к уху?

— Куда?

— К уху, как раковину. Я вот попробовал, как та обезьяна с будильником — помните, «В мире животных» показывали? Просто так, взял да и приложил. Вы попробуйте сами.

Панарин пожал плечами и приложил камешек к правому уху. Окаемов затаился, как мышка, тишина вокруг стояла гробовая.

Постепенно Панарин стал слышать — но не ушами, а как бы мозгом — словно бы плеск морских волн, набегающих на песчаный берег, шелест легких шагов, крики птиц. Словно бы флейта играла где-то на берегу, чистые, нежные звуки, и кто-то смеялся, доносилась то ли песня без слов, то ли звуки эоловой арфы…

— Слышите? — сказал Окаемов. — Слышите…

Он уже не спрашивал — утверждал.

— Вот что, — сказал Панарин. — Это я пока что заберу. (У Окаемова был вид ребенка, внезапно лишившегося любимой игрушки.) Заберу. Есть кое-какие предположения. Не беспокойтесь, в случае чего первооткрывателем будете числиться вы…

— Значит, есть открытие? — Окаемов был на седьмом небе.

— Возможно, — сказал Панарин. — А вы никогда не слышали, что есть открытия, которые следовало бы сразу закрывать? Нет? То-то… И уберите вы вашу ораву, глупо, в самом деле…

— Сейчас уберу, это я сгоряча, от испуга…

Панарин козырнул и, стараясь не смотреть на зеркало, пошел к выходу. На крыльце он задержался, помахал «полосатиком» на шнурке перед лицом старшины Касторыча и спросил:

— Доводилось видеть?

Остекленевшие от запойного пьянства глаза старшины стали вовсе уж страшными. Он приставил гранатомет к ноге, грохнув им о ступеньку, выкатил глаза и тихо прошелестел:

— Ваше благородие, бросьте… Пропадете ни за что, как прапорщик Ружич…

Что-то замкнуло у него в мозгах, вызывая неведомые Панарину ассоциации.

— Ты что, до тременса долакался, старинушка? — спросил Панарин. — Какое я тебе благородие?

— Извиняюсь, ваше высокоблагородие, потому как — полковник вы…

Во всяком случае, в его бреде была своя логика.

— Младший унтер-офицер гайдроподержательной команды Малохатко на караул встал! — отрапортовал Касторыч. — Ваше высокоблагородие, бросьте дрянь эту, Богом прошу, до пекла доведет, оглянуться не успеете… Ружич тоже смеялся.

— Над чем? — спросил Панарин.

Касторыч выкатывал глаза и дрожал всем телом. Видя, что толку от него не добьешься, Панарин отобрал гранатомет и забросил в кусты. Потом махнул ближайшим безопасникам и в нескольких словах обрисовал ситуацию.

На Касторыча навалились со всех сторон и, превозмогая отчаянное сопротивление, поволокли в сторону первого блока, куда обычно препровождали допившихся до белой горячки. Он выдирался, иногда попадал кому-нибудь по уху, но безопасники висели на нем, как лайки на медведе. Он сдался и заорал:

— Влеките, игемоны! Ваше благородие, опомнитесь, Ружич и Вольский вон тоже… А потом?

За кучей сцепившихся тел захлопнулись стеклянные двери первого блока, Панарин пожал плечами и направился к калитке. Мимоходом он, оглянувшись по-воровски, открыл дверцу ближайшего фургончика Лаборатории Встречи Случайностей и взял с пола плоский серебристый чемоданчик экспресс-анализатора. Выскользнул в калитку и сразу завернул за угол.

«Значит, вот так, — думал он. — Уходит Адамян. Уходит эпоха. Ну, предположим, эпоха не уходит, потому что уходит один лишь Адамян, но все отныне будет не так, все станет чуточку иначе. Непьющие пилоты, кафе-мороженое напротив бара, молодой директор… ну, предположим, до шелеста белых крыльев еще далеко, много воды утечет в Реке…»

Он спешил к себе в коттедж окраинными улочками, чтобы не столкнуться с трезвой свадебной процессией и не оказаться в нее затянутым. Догадки не оформились окончательно — так, колыхались зыбкие туманные контуры — но услышанные от Касторыча фамилии он когда-то где-то слышал уже…

Он вошел в свой коттедж, в тщательно прибранную, насквозь стандартную комнату. Улыбалась с цветного плаката разухабиста зарубежная красотка в купальнике из рыболовной сети, на письменном столе размеренно стучал голубой метроном.

Панарин погрузился в книжные завалы и часа через полтора нашел обтрепавшийся томик, изданный лет восемьдесят назад. Лет пять уж как его не открывал.

Как всякое грандиозное и протяженное во времени предприятие, аэрология обросла за годы своего существования легендами, преданиями, бредовыми вымыслами, апокрифами и полумистическими откровениями. К которому из жанров относилась изданная еще при старой орфографии книжка, установить было бы затруднительно. Автор, корреспондент какой-то бульварной газетенки, старательно собрал анекдоты, слухи, сплетни из жизни обитателей Поселка (именовавшегося тогда Сьянсбургом) и выпустил их в свет под названием «Будни королей воздуха».

Панарин стал читать и странице на пятидесятой натолкнулся на искомое. Историю о том, как однажды поручик Бельский, отпетая головушка, любитель прекрасного пола и воздушных выкрутасов, якобы ухитрился приземлиться в Вундерланде, собрал там пригоршню цветных камешков и сделал из них ожерелье для своего предмета воздыхании, некоей певички Илоны, в Сьянсбурге гастролировавшей. Восхищенная редчайшим подарком, певичка Илона вскорости вознаградила поручика за его храбрость самым приятным образом, что вызвало лютую зависть и злобу прапорщика Ружича, соперничавшего с поручиком относительно певички Илоны. Надравшись в тот же вечер в офицерском собрании, Ружич стал кричать, что поручик Бельский — записной враль и шарлатан, что в Вундерланд он вообще не летает, а кружит где-то поодаль, пока не налетает нужное время, что камешки эти он подобрал в окрестностях Сьянсбурга и жестоко облапошил доверчивую красавицу. Поручик Бельский заехал прапорщику Ружичу в ухо и оборвал с него погоны. Назначен был суд офицерской чести, запахло дуэлью, но, недотерпев до начала суда, ранним утром прапорщик Ружич появился на летном поле, целясь из браунинга, заставил аэродромную команду заправить его аэроплан и громогласно заявил, что отправляется в Вундерланд набрать настоящих тамошних камней и навсегда посрамить жулика Бельского. Видя его состояние, дежурный офицер и команда не осмелились препятствовать, заправили бак и крутанули винт. «Ньюпор» Ружича, ведомый похмельными руками, взлетел, кренясь вправо-влево — и навсегда исчез в рассветной дымке над синими горами. А вскоре грянула первая мировая, всем стало не до Вундерланда, в вихре событий и перемен затерялись и поручик Бельский, и заезжая певичка Илона, и все остальные…

Такая вот история. Панарин не взялся бы сейчас оценивать ее достоверность. Он знал одно — «полосатики» не могли быть подобраны в окрестностях Поселка…

Кое-какой навык у него был, и он уверенно нажал несколько клавишей, перевел три рычажка и сунул снятый со шнурка «полосатик» в круглое отверстие на серебристой панели экспресс-анализатора. И почти сразу же дурным мявом взвыла сирена, по голубому экрану дисплея побежала красная строка: «Тревога! Тревога! Тревога!» Панарин хлопнул ладонью по клавише, и сирена смолкла, но дисплей продолжал работать.

«Полосатик» был из Вундерланда. Никаких сомнений. В домах десятков пилотов лежали, висели у них на шее камни из Вундерланда. Разговор о их происхождении как-то никогда не возникал. Теперь ясно, что те, кто _знал_, вовремя обходили скользкую тему. А это означало…

Панарин глянул на голубой метроном, украшенный золотым альбатросом. Кто помнит, когда появились метрономы? Да никто не помнит, даже Шалыган ничего не сказал, а этот вопрос не принадлежит к тем, от которых он уклоняется. Просто мы знаем, что метрономы останавливаются, когда погибает их хозяин. Собственно, мы не знаем — нам так сказали. Давным-давно, не упомнить уж и когда. И мы выросли, возмужали с этим чужим утверждением, и сейчас только спохватились, что никакими доказательствами оно не подкреплено. Случалось несколько раз, что после смерти пилотов их метрономы находили остановившимися. Ну и что? Можно подыскать множество других объяснений, но мы подобны австралийским аборигенам, искренне считающим, что в том-то и том-то разрисованном камне заключена их душа. Как вообще могло произойти, что мы, люди технотронного века, дипломированные специалисты, атеисты, материалисты, поверили, будто наша жизнь связана со стучащим приборчиком? Потому только, что так утверждает Президент Всей Науки — скучно и многословно?

Панарин рывком поднялся. Честно говоря, ему было страшно, но он собрал в кулак всю волю, всю силу духа, непропитую пока что решимость и смелость.

И остановил метроном. Блестящая стрелка с грузиком замерла, отклонившись вправо. И ничего особенного не произошло, вообще ничего не произошло, метроном молчал, а Панарин оставался живехонек и невредим. Поборов оцепенение, брезгливо, словно дохлого мыша, он взял метроном за стрелку и вышвырнул в мусорную корзину. Потом снял телефонную трубку:

— Говорит Панарин. «Кончар» на полосу. Молчать! Это совершенно не ваше дело. Кажется, я имею право приказывать, вы не забыли случаем?

7

Ты искал цветок,

а нашел яблоко.

Ты искал родник

а нашел море.

Ты искал женщину,

а нашел душу.

Э. Седергран

Он направил самолет вниз, на зеленое поле, кончавшееся у песчаной отмели, золотыми генеральскими лампасами окаймлявшей берега Реки. «Кончар» пробежал метров триста, остановился. Чихнул и замолчал выключенный мотор, замер трехлопастный винт.

Панарин откинулся на упругую спинку кресла, расстегнул ремни. Не хватало решимости откинуть фонарь. Он сотни раз пролетал над этими берегами, над этой землей, но ни разу не снижался ниже пятидесяти метров предельно допустимая минимальная высота, неизвестно кем и когда установленная.

С курсантской юности его приучили бояться этой травы, этого песка, этого воздуха. Признаться, для страха были все основания, достаточно ознакомиться с пухлыми томами полетных журналов за любой год — обязательно наткнешься на такое, что поколеблет веру в беззлобное дружелюбие или, по крайней мере, беззлобный нейтралитет Природы. Но, с другой стороны, все эти опасности и ужасы подстерегали только тех, кто летал, перемещался в воздухе над Вундерландом внутри искусственных летательных аппаратов тяжелее воздуха…

Он был на земле Вундерланда, и предстояло решаться.

Панарин откинул фонарь и спрыгнул в траву. Стояла прозрачная тишина, неспешно текла Река, и голубели вдали горы — пограничный рубеж, неведомо кем и когда установленный.

Осторожно, словно по тонкому льду, Панарин дошел до берега и сел на песок возле самой воды. «Омутки» проплывали против течения, песок был рассыпчатым, сухим, прогретым солнцем. Панарин по-детски зачерпнул его горстью и дал стечь с ладони шелестящей струйкой. На ладони остались три «полосатика», яркие, веселые, красивые.

Ничего не было — ни времени, ни цивилизации, ни Вселенной. Только желтый песок Вундерланда. Только холодная, трезвая, непреложная истина Панарин знал, что как минимум половина его пилотов хоть однажды, да садились в Вундерланде. Просто так. Чтобы посидеть у лениво текущей воды, поглазеть на зеленые деревья, волшебным образом вырастающие на месте вчерашних солончаков, или на чудесный кристаллический сад. Можно теперь с уверенностью сказать, что Сенечка Босый тут садился, а Леня Шамбор нет иначе он не ратовал бы так горячо за истребители прикрытия…

Почему все молчали? Все поголовно? Не существовало никаких кар, репрессий, статей уголовного кодекса, грозивших каким-либо наказанием побывавшим в Вундерланде.

Ответ ясен: трудно предсказать последствия. Не исключено, что открытие это способно начисто уничтожить аэрологию. А значит, рухнет опасная временами, но такая налаженная, такая сладостная, такая привычная жизнь Поселка. Что останется от красивой формы пилотов, орденов почета, циркуляров и правил, привилегий и гордого сознания собственной избранности, если каждый, кому не лень, начнет шастать по Вундерланду? Безусловно, останутся какие-то опасности, трудности, сложности — но Господа Альбатросы исчезнут навсегда. Как динозавры, хищные и травоядные. И ведь трагедия еще и в том, что все в Поселке горячо жаждут покорить Вундерланд, вырвать у него его секреты, пашут для этого, не жалеючи нервов и жизней — но покорить и вырвать своими силами, при помощи самолетов, исключительно трудами господ Альбатросов. В глубине души многие сознают, что давно все не так, давно что-то неладно, и задачу они перед собой поставили заведомо нереальную — но жизнь грохочет по накатанной колее…

А теперь и Панарину предстоит делать выбор. Компромиссов здесь нет. Или — или…

Панарин положил руку на голубое крыло самолета и оглянулся на медленно текущие воды Реки, которая вовсе не была Летой. Наверное, впервые он не торопился покинуть Вунтерланд. И впервые у него не было на поясе кобуры…

8

Только видимость, только маска

только внезапный шквал,

только шапки в газетах: «Фиаско»,

только снова и снова провал.

Только вылазка из засады,

только бой под покровом тьмы,

только гибнут наши отряды,

только сыты по горло мы…

Р. Киплинг

— Пойдете двумя звеньями, — говорил Адамян. Заложив руки за обширную спину, он нервно вышагивал по кабинету. — Прикрывать вас будет звено «Славутичей» майора Кравицкого, — он кивнул в сторону пилота с золотыми сапсанами в петлицах. — Майор с обстановкой ознакомлен.

— Ну да? — нехорошо усмехнулся Панарин. — Мы до сих пор не ознакомились с обстановкой, а майор, выходит, смаху вник? Я не уверен в целесообразности таких решений. Я не уверен, что истребители послужат гарантией безопасности. Может выйти вовсе даже наоборот. Вы ведь знаете, что предсказать Вундерланд невозможно. Чья-то высокоумная голова в Академии теоретизировала с горных высей чистой науки…

— Нужно, — сказал Адамян.

— Сейчас мне мало этого слова.

— Что тебе нужно еще?

— Всего лишь убрать отсюда истребители.

— Невозможно.

— Тогда я не полечу. И я не уверен, что мои люди, узнав о моем отказе, сядут за штурвалы.

— Между прочим, — сказал Адамян, — у меня тут есть рапорт старшего лейтенанта Шамбора, который горячо заинтересовался экспериментом, то бишь использованием для прикрытия истребителей, и выражает жгучее желание участвовать в рейде.

— Ну-ну… — сказал Панарин. — За всех он не может подписываться…

— Шантаж?

— Элементарная экстраполяция.

Майор, стриженный бобриком черноволосый крепыш, молча маялся, старательно глядя в сторону, чтобы ненароком не зацепить кого-нибудь из них взглядом. Весь его вид вопил: с его точки зрения, если старшие командиры и бранятся между собой, то уж никак не в присутствии младших по званию. Сообразив это, Адамян махнул ладонью:

— Майор, подождите в приемной. Что с тобой, Тим?

Панарин презирал себя, но почему-то не мог открыть рот и рассказать о вчерашнем своем полете. Не мог, и все тут. Он сказал:

— Мы справимся и без истребителей.

— Пойми ты, их задача — не расчищать вам огнем путь, а при необходимости прикрыть ваш отход.

— Что в лоб, что по лбу.

— Тим, ты прости, — очень тихо сказал Адамян, — но, быть может, ты устал? С каждым может случиться. Но сейчас ты необходим. К Ведьминой Гати ходили только вы, и я боюсь, что Станчев один не справится. Нам позарез нужно набрать хотя бы три-четыре кубометра «взвеси». Все старые запасы в столице израсходованы, а исследования останавливать нельзя. Нет времени ожидать пресловутых самолетов-роботов. Есть мнение на самом верху, это просьба самого…

— Черт побери, — сказал Панарин. — Вам осталось два месяца, какое значение имеют просьбы самого?

— Ты не понял. Никакого значения не имеют просьбы… Этот рейд — моя лебединая песня, Тим. Ничего у меня больше не будет только санаторий и манная каша. Я бы сам пошел, Господи, я бы сам пошел, но я же подохну еще на взлете! И я не за увековечение своей памяти борюсь. Ты прекрасно знаешь, что те лекарства, биофильтры и ткани, которые получат на основе секретов «взвеси», не назовут ни «касторкой Адамяна», ни «синтетиком Панарина». Но мне нужен этот рейд… Тим, хочешь, я перед тобой на колени встану?

Панарин молчал. Он просто не умел высказать все, что творилось у него на душе — непривычен был к этому. Он сказал:

— На колени не надо. Лучше уберите истребители.

— Невозможно.

«Мне нужен ответ на один-единственный вопрос, — думал Панарин. Садился ты в Вундерланде или нет?»

— Ты, часом, не испугался? Это бывает, Тим, я тебя не стану винить. Хочешь в санаторий на «материк»? Пиво чешское, солнышко, неваляшки в купальниках… А к Ведьминой Гати я пошлю Станчева. Правда, у него нет практики, ну да что делать, если тебя одолела неврастения?

Панарин сердито подошел к столу и щелкнул клавишей:

— Панарин. Первое, второе звенья — на полосу!

…Динамики надрывались — похмельный Брюс изливал душу, немилосердно терзая баян:

И нельзя мне дальше, не имею права,

можно лишь от двери до стены.

И нельзя мне влево, и нельзя мне вправо,

и нельзя мне солнца, и нельзя луны…

— Ты шпалер забыл. — Сенечка подал ему ремень с кобурой.

Чертыхнувшись про себя, Панарин застегнул тяжелую пряжку и закурил. На галерею диспетчерской он не смотрел — в последнее время Клементина завела дурную привычку провожать его в полет, как он ни запрещал, и торчала сейчас у перил вместе с женой Сенечки Босого.

— И моя гитара — две струны… — зло проворчал Панарин. Ветер трепал ему волосы, высекал искры из сигареты.

— Что с тобой? — тихо спросил Леня Шамбор, здоровенный и белозубый, как всегда, загорелый и веселый, как всегда, любимец молодых поварих и ученых дам средних лет.

Панарин оглядел их всех, собравшихся в кружок. Они уже надели шлемы, застегнули комбинезоны и оттого казались очень одинаковыми. Да так оно и было. Все индивидуальное на время полета оставалось на земле — и то, что Петя Стриж в юности тянул срок за взлом пивного ларька, Коля Крымов отсылал половину зарплаты младшей сестре-студентке, а Панарин не на шутку влюбился в Клементину. И то, что за Сенечку Босого регулярно беспокоилась молодая жена, Станчев изобретал самогонный аппарат с дистанционным управлением и речевым синтезатором, а Чебрец учил Магомета стоять на голове. И все такое прочее. Бетонка, словно лазерный луч, отсекала все побочное, и оставались господа альбатросы, короли синего прозрачного воздуха.

— Ну, шантрапа, в седла. — Панарин затоптал окурок. — И помните — нервы на максимум. Набить баки «взвесью» — и драпаем. При отходе, если начнется заварушка, строя не соблюдать, каждый прорывается, как может. Гойда!

Он нахлобучил шлем и был доволен собой — все-таки не оглянулся на галерею.

Семерка шла на реактивных «Сарычах» — при всей своей к ним неприязни Панарин решил, что сейчас потребуется не надежность, а скорость и еще раз скорость. Хапнуть и смыться, словно карманники, зло подумал он. Предположим, так было не впервые, но тогда чуть позади, чуть выше не маячила тройка истребителей «Славутич»…

— Звенья, вниз, — приказал он. — Заборники открыть, начинаем уборочную кампанию, каковой ответим врагу на третий инфаркт Президента Всей Науки.

— Первое звено пошло.

— Второе начинает.

Собственно, в Ведьминой Гати не было ничего особо страшного всего-навсего протянувшееся на десяток квадратных километров хаотическое нагромождение стометровых стволов неизвестных деревьев, покрытых морщинистой синей корой. В солнечные дни от них поднимались струйки голубоватых газовых пузырьков пресловутая «взвесь», сулившая небольшую революцию в ряде отраслей промышленности и камерный погромчик в квантовой химии. Вот только собирать ее, проклятую, приходилось буквально по пузырьку.

— Первый улов.

— Мы тоже.

— Поздравляю, — сказал Панарин. — Кто первый набьет баки, тут же сматывается домой, и без диспутов мне!

Они принялись за работу. Нужно было угадать по взбухающему меж стволов пузырю — который выброс окажется наиболее богатым, потом изловчиться и загнать его в бак. Это в теории. А на практике — ювелирное маневрирование двигателями, рулями управления и соплами вертикальной тяги, отточенная акробатика.

Семь самолетов выплясывали дикий танец над сплетением гигантских ослизлых стволов. Выше ходили по кругу истребители. Панарин больше следил за окрестностями — все-таки в его задачу входило не столько ловить пузыри, сколько осуществлять руководство операцией. Ничего угрожающего в окрестностях не наблюдалось. Слева мелькнули две искрящиеся золотые змейки, но Сенечка бросил самолет в сторону как раз вовремя, а второй раз змейки не нападали. Правда, никто не знал до сих пор, живые это существа, или особый вид молний, и никто не знал, почему от Ведьминой Гати не вернулось звено Парселла…

Коля Крымов и Чебрец наполнили баки, и Панарин приказал им убираться к чертовой матери. Приказ они выполнили, но еще долго ворчали под нос, удаляясь быстрее звука.

— Я — восьмой, — в который уж раз доложил майор Кравицкий. — Все спокойно, ничего подозрительного.

— С чем вас и поздравляю, — проворчал Панарин. — Ну как там, обормоты?

— Имею две трети.

— Я тоже.

— У меня половиночка.

— Так, — сказал Панарин, быстро прикинув в уме. — Еще один заход — и сматываемся.

— Черт… — услышал он удивленное оханье майора.

— В чем дело? — рявкнул Панарин.

— Да показалось…

— Тут никогда ничего не кажется, ясно? — сказал Панарин. — Что наблюдали?

— Я все же уверен…

— Что наблюдали? — спросил Панарин.

Майор немного смущенно доложил:

— Наблюдался летательный аппарат — тихоходный биплан устаревшей конструкции, предположительно «Ньюпор-Рон-111» или аналогичного класса. Описал круг, пилот грозил кулаком. Из-за разницы в скорости не установил, когда он появился и в каком направлении исчез.

Панарин ничего не успел сказать — закричал Сенечка:

— Мужики, Ружич!

— Нужно делать ноги.

— Вот именно. Бугор, лучше бы нам драпануть…

«Стервецы, — подумал Панарин, — все о Ружиче вы знаете лучше моего, садились здесь вы раньше меня… в чем вы еще меня опередили?»

— Разговорчики, господа Альбатросы, — сказал он. — Призрака испугались?

— Тим, там на горизонте что-то синее закопошилось.

— Точно!

— Я — восьмой, майор Кравицкий! Наблюдаю на горизонте быстрое перемещение неопознанных синих субстанций! Направление движения предположительно в нашу сторону!

— Все назад! — крикнул Панарин. — Алярм, все назад!

— Звено, я восьмой, — услышал он голос Кравицкого. — Все за мной, прикрываем отход, делай, как я!

Панарин повел своих вверх, надеясь перепрыгнуть на скорости, успеть, миновать это скопище медузообразных синих сгустков, широким фронтом несущихся навстречу. Но чутье подсказывало: мирно разойтись не удастся. Медузы неслись, не уступая самолетам в скорости, истребители мчались им навстречу, и вспыхнули зеленые молнии — Кравицкий стал бить из лазерных пушек. Несколько медуз пыхнули дымными облачками, разлетаясь в клочья, небо заполнили какие-то синие разлапистые хлопья, извивающиеся, бесконечные алые спирали, искристые разряды. «Славутич» Кравицкого вспыхнул, словно пучок соломы…

Это был лабиринт из невиданных ранее опасностей, и Панарин шестым чувством, драной шкурой сообразил: хлопья неопасны, неопасны и спирали (его самолет только что без всяких последствий рассек крылом одну), а вот сами медузы… Он не понимал, каким образом они уничтожали, но увидел второй «Славутич», дымя, пылая, провалился вниз…

Завертелась бешеная карусель. Судя по прошлому опыту, прорываться следовало по прямой, напролом, на скорости, но Панарин не знал, годится ли сейчас прежний опыт. Выходя из иммельмана, он увидел, как крутящимся клубком огня несется к земле «двойка» Пети Стрижа, как три медузы берут в клещи самолет Сенечки Босого.

— Сеня, вверх, вверх! — закричал Панарин и, нарушая собственный приказ, бросился на выручку, направил машину вниз, выстрелил зондами в ближайшую медузу, надеясь хоть чем-нибудь помочь Сенечке. Перегрузка налила тело ртутью, окаемок шлема впился в щеки, в лоб, Панарин едва увернулся от атакующей медузы, метнулся влево, вниз, вправо, вверх. Пылающий самолет Сенечки вошел в штопор как раз под ним…

То, что бесполезно было бы описывать словами, кончилось. Медузы остались позади. «Как же так, — кричал про себя Панарин, глотая слезы, как же так? Ведь он садился здесь, я уверен, почему же тогда? Потому что истребители?»

Он не видел никого из своих, но они тотчас напомнили о себе. Станчев и Барабаш уже шли на посадку, Леня летел где-то справа, чуть позади, у Таирова сорвало факел, и он тянул в девятый квадрат.

Панарин откинул фонарь, вылез на бетонку. К нему подошли Станчо Станчев и Барабаш. «Сарыч» Лени, затухающе свистя турбиной, остановился в нескольких шагах. У Лени и на этот раз хватило сил бодро выпрыгнуть в своей всегдашней манере. Панарин шагнул к нему, схватил за ремни и притянул к себе.

— Ты что? — Леня хлопнул роскошными ресницами.

— Вот они, твои истребители, падло! — Панарин бросил руку к кобуре, но пальцы наткнулись на широкую ладонь Станчева, накрывшую застежку, и Панарин опомнился. — Вот они, твои истребители…

Леня был бледен:

— Но кто же знал?

А у Панарина пропали вдруг вся злость и ярость на, этого лихого экспериментатора, шагавшего по науке, как киношный ковбой по условному городу-декорации. Не имел права на эту злость — потому что смолчал, не настоял.

— Ладно, — сказал Панарин, ни на кого не глядя. — Замяли.

— Нет, ты скажи! — крикнул Леня. — Что сделать? Что нужно сделать? Ты только скажи!

— Не знаю, — глядя в землю, сказал Панарин.

Они пошли к диспетчерской. На традиционной лавочке, дожидаясь их, сидел рядом с тремя откупоренными и непочатыми бутылками Брюс, терзал баян. Тут же пили Коля Крымов и Чебрец.

— Держите, ребята. — Брюс отложил баян и стал раздавать бутылки.

Панарин почему-то припомнил, что до того, как удариться в науку, долговязый рыжий Брюс был спасателем на нефтяных промыслах в Северном море.

К Панарину бросилась словно из-под земли возникшая Клементина и стала торопливо его ощупывать, цел ли — что было, в общем-то глупо, но у Панарина не хватило ни сил, ни желания ей препятствовать. Он сел, улыбнулся Клементине застывшими губами, взял у Лени бутылку. Вяло удивился, отчего нет здесь Наташи, Сенечкиной вдовы, и тут же вспомнил она, скорее всего, узнала о случившемся в диспетчерской. Сразу же…

Чебрец вдруг отобрал у Брюса баян и запел во весь голос:

В дом входили в форточку,
выходили в форточку,
все на свете семечки, друзья.
И в края далекие залетели мальчики
корешок мой Сенечка и я…

Он орал, бледный, с остекленевшими глазами. На него жутко было смотреть, и Панарин отвернулся.

Леня толкнул Панарина локтем: у калитки стоял хмурый Адамян. Панарин отодвинул Клементину, шагнул к Адамяну, вытянулся, щелкнул каблуками и откозырял. Он никогда так не делал раньше — такого обычая не было ни в писаных, ни в неписаных законах.

— Честь имею доложить, — сказал он звенящим голосом. — Задание выполнено к вящей славе невыносимо развитой науки. Доставлено приблизительно шесть с половиной кубометров «взвеси». Потери — два самолета, два пилота. Служу науке!

— Плюс звено истребителей — три самолета, три пилота, — тусклым голосом поправил его Адамян, повернулся через правое плечо, двигаясь, как скверно сделанная марионетка, и ушел в калитку.

Панарин мрачно вылил в стакан остатки и отодвинул пустую бутылку. Зоечка торопливо принесла новую. Установка в третий раз играла по его заказу «Танец маленьких лебедей».

Было еще светло, и в баре сидели человек десять, почти все по одному. Под панаринским столиком спал Коля Крымов, начавший слишком рано. Обер-механик Шлепаков, только что вернувшийся с «материка», показывал друзьям новенький золотой пятнадцатирублевик с профилем Президента Всей Науки, а друзья похабно комментировали это историческое событие.

Поселок скучно притих в ожидании традиционного вечернего загула. Отставку Тарантула он принял с восточным фатализмом. Вслух об этом не говорили, но большинству было просто-напросто наплевать.

Предместкома Тютюнин целыми днями шатался по Поселку в абсолютно непотребном состоянии, бил уличные фонари и стекла, орал песни, разломал об кого-то балалайку, затевал драки с безопасниками и доказывал всем, что он — побочный правнук Емельки Пугачева, а потому еще утворит такое, отчего все содрогнутся. И утворил-таки — в один прекрасный день на крыльце дирекции нашли лист бумаги, на котором его пьяным почерком было размашисто изображено фломастером: «Ну вас всех! Ушел в Вундерланд». Окаемов носился по улицам на завывающем броневике, собирая своих ореликов. Поселок и окрестности прочесывали с овчарками и инфракрасными детекторами. Подобрали два десятка аборигенов, нечаянно отыскали потерявшиеся два года назад ящики с оборудованием, спугнули несколько парочек, но Тютюнина не нашли. Когда пошли на второй заход, одна из овчарок взяла след Предместкома, довела до-предгорий, границы Вундерланда, села и завыла. Дальше никто идти не осмелился.

Бонер и Славичек продолжали свою загадочную жизнь в Зазеркалье. На постаменте памятника Изобретателю Колеса кто-то глубоко выцарапал: «Ну и на хрена изобретал, балда?» Ходили слухи, что Президент Всей Науки пишет воспоминания «Мои встречи с Ньютоном».

Когда Панарин поднял глаза, напротив сидел профессор Пастраго, в джинсах и черном свитере с засученными рукавами. Выше левого запястья синела старая татуировка: «Примем участие в броуновском движении!» Справа на свитере поблескивал разноцветной эмалью и мелкими бриллиантиками какой-то затейливый орден, параметрами схожий с пачкой сигарет.

— А это чей? — без особого интереса спросил Панарин.

— Барбадосский. Я там вылечил от клептомании министра путей сообщения.

— Там еще и пути сообщения есть?

— И разнообразные. Тим, вы по-прежнему ломаете голову: садился Тарантул в Вундерланде или нет? Но какое это имеет значение? Сидеть! — Он прижал ладонью плечо привставшего от удивления Панарина. — Я вот о чем — с чего вы взяли, будто всякий, кто садился в Вундерланде, автоматически станет ангелом с белыми крылышками и нежным альтруистом? Только потому, что он там садился? Чушь какая… С точки зрения психологии. Подумайте… Здесь угощают? — Он осушил непочатую бутылку одним длинным глотком.

— Ну вы и жрать… — уважительно сказал Панарин.

— Привычка, мой дорогой. Давайте песни петь, что ли. Эй, шантрапа, не гомонить! — рявкнул он на расшумевшихся за соседним столиком механиков, взял гитару, тронул струны, и его бархатный баритон без усилий залил бар:

Она была первою, первою, первого
кралей в архангельских кабаках.
Она была стервою, стервою, стервою
с лаком сиреневым на коготках.

Пригорюнившиеся механики почтительно внимали — Варфоломея Бонифатьевича Пастраго стали твердо уважать со времени его первого появления на публике.

— Слушайте, Варфоломей, — сказал Панарин. — У вас случайно несчастной любви в прошлом не имеется?

— Ну да, — неожиданно легко сказал Пастраго. — Дело было еще в студенчестве. Понимаешь, Тим, она в общем-то ничего, но в меня не верила. Напрочь. А неудачников ей не нужно было. И вышла за одного, подававшего ба-альшие надежды. До сих пор он их подает, доцент в Моршанском «Ниимахорка»… Ну и Бог с ним. Счастливая любовь похуже несчастной…

— И вы не боитесь передо мной раскрываться?

— Дурашка Тим! — захохотал Пастраго. — С чего вы взяли, будто психолог обязательно должен быть закрыт, блиндирован, экранирован… Ну, пока. Отправляюсь на блудоход. А завтра поговорим, есть дело…

Он поднялся и побрел к выходу, чуточку покачиваясь, бренча на гитаре:

А сыночек Анатолий
бож-же мой!
Вырастает алкоголик
бож-же мой!
Деньги тянет пылесосом,
на отца грозит доносом…

Панарин пошел к стойке за новой бутылкой. На улице раздался вдруг короткий и резкий, мощный свист: «фью-ю-ю-ююмм!», и стекла разлетелись вдребезги. Сумерки за окном пронизала сиреневая вспышка. Все повскакивали с мест. Снова свистнуло, чуть подальше, отчего-то заложило уши. Еще одна вспышка. Свист. Вспышка. Свист. Вспышка.

Панарин выскочил на улицу, следом высыпали остальные.

Над Поселком носились какие-то черные квадраты, то снижаясь к самым крышам, то взвиваясь к облакам. К бару бежали, заполошно размахивая руками, несколько человек. Ближайший квадрат спикировал на них, сложился, превратившись в обращенный к земле четырехугольный раструб, похожий на трубу старинного граммофона, в глубине его малиново блеснуло, раздался свист, и прозрачная сиреневая туча накрыла бегущих. Люди замерли в нелепых позах, медленно опустились на асфальт. Раструб, на лету становясь квадратом, понесся дальше.

Рядом захлопали выстрелы — механики палили по неведомому противнику. Никакого результата. Квадрат сложился, сверкнула вспышка, и полоса пламени ударила в стену бара, опалив лица странным сухим жаром. Один из механиков скорчился под стеной нелепой черной куклой, пахнуло паленым.

Они забежали в бар и стали палить в окно по проносящимся квадратам. Не похоже, чтобы тем это приносило хоть какой-то вред, они кружили над улицами, обрушивая вниз смертоносные сиреневые тучи и языки огня, и оттого, что все происходило бесшумно, беззвучно, если не считать предваряющего смерть свиста, было еще страшнее. Где-то поблизости уже полыхал дом. Завывали сирены Главной Диспетчерской, поодаль стрекотали автоматы.

— Что же это. Господи? — шептал механик рядом с Панариным, крестясь.

Патроны у них у всех кончились. Квадраты парили в вечернем небе, нелепые и страшные на фоне ало-голубых облаков, подсвеченных уплывшим за горизонт солнцем, свист вонзался в барабанные перепонки, как буравчик толщиной в волос, сиреневые вспышки, казалось, залили все вокруг нелюдским светом.

«Клементина, — вспомнил Панарин и похолодел. — Эта ее привычка сидеть вечером у коттеджа и любоваться закатом, особенно когда она не в настроении, а уж сегодня оно у нее…»

Отбросив протянувшиеся к нему руки, он выпрыгнул в окно. Прижался к стене, следя за квадратами, улучив момент, перебежал улицу, смаху скользнул под чей-то автомобиль. Наметил следующее укрытие. Высунул голову, словно черепаха из-под панциря, осмотрелся, броском преодолел несколько метров и оказался под бетонным козырьком у входа в парикмахерскую. Рядом обрушилось на землю и растаяло сиреневое облако квадрат на миг опоздал. «И у тебя, сука, реакция не идеальная, — со злобным удовлетворением подумал Панарин. — Сволочь Тарантул, теперь никаких недомолвок и двусмысленностей, никаких гаданий, все как под микроскопом — Вундерланд ответил на истребители…»

Стекла задребезжали, одно звонко лопнуло — над самыми крышами пронесся истребитель, и засверкали зеленые сполохи лазерных пушек. Спустя некоторое время в небе блеснул огненный шар, и рев турбины перешел в несущийся к земле надрывный вопль, жалобный вой. Невдалеке громыхнул взрыв, взлетел грибообразный столб дымно-желтого пламени.

Над Поселком завывали новые истребители, хлеща воздушной волной по крышам. Еще один самолет упал и взорвался где-то у леса, и Панарин увидел, как квадраты вереницей, с адской скоростью уносятся к горам, в направлении Вундерланда. Тогда он побежал открыто, не таясь уже.

Клементина сидела в шезлонге у крыльца, откинув голову на спинку, почти как давеча в машине, но на этот раз поза была деревянной, мертвой, скованной. Еще не веря, Панарин наклонился над ней, увидел в ее широко раскрытых неподвижных глазах отражение себя и полыхавшего соседнего коттеджа. Ее пульс не прощупывался, сердце не билось.

Рыча что-то невнятное, Панарин подхватил ее на руки и побежал в сторону клиники. Трезвый островок рассудка доказывал, что против ударов Вундерланда не бывает лекарств и лекарей, волны эмоций захлестывали островок, но островок не сдавался, мало того, напомнил вдобавок, что первый удар последовал самое большее через полминуты после того, как профессор Пастраго вышел из бара на площадь.

Задохнувшись, Панарин невольно перешел на шаг. Площадь была ярко освещена, и не только фонарями — в нескольких местах трещали пожары — и Панарин издали увидел запрокинутое горбоносое лицо с ассирийской бородищей. Пастраго лежал навзничь посреди площади, у самого постамента Изобретателя Колеса, гитара валялась рядом, блики плясали на барбадосском ордене. Панарин осторожно опустил Клементину рядом с профессором, сел на холодный асфальт и завыл без слез.

Здесь на него и наткнулась машина «скорой помощи». Дальнейшее виделось словно сквозь густой туман — кажется, он долго не отдавал Клементину и Пастраго, кричал, что они живы, что им нужно полежать немного на свежем воздухе и все обойдется. Его то ли уговорили, то ли вырубили с большим знанием анатомии. Провал в памяти — и он уже рвался в дирекцию к Адамяну, размахивал разряженным пистолетом, отшвыривал осторожно оттиравших его от входа безопасников. Второй провал — и он уже сидел на влажной земле на окраине Поселка, а совсем рядом уродливым грибом бугрилась лачуга Шалыгана. Окно светилось. Противно визгнула дверь, вышел Шалыган и негромко позвал:

— Тим! Заходите!

9

Глядела с думой тяжкой

на зримые отсель

чугунную фуражку,

чугунную шинель…

С. Наровчатов

Панарин был в домике, куда мечтали заглянуть хоть одним глазком все поголовно, и он в том числе — но сейчас прежние чувства, любопытство в том числе, отодвинулись куда-то очень далеко, как в перевернутом бинокле…

Ничего здесь особенного не оказалось. Одна большая, неожиданно опрятная комната. Железная койка, высокая полка со множеством книг, еще одна, с устаревшими, чуть ли не времен Сперантьева, приборами, заваленный бумагами стол, стул. И все. Над столом две фотографии. На одной, побольше молодая, очень красивая женщина.

Другую, поменьше, Шалыган торопливо завесил полотенцем, словно зеркало в доме покойника. Жестом пригласил Панарина. Панарин сел на застеленную стареньким одеялом постель. Осмотрел себя — пуговицы на рубашке оборваны все до одной, кобура пуста, кулаки разбиты в кровь.

— Хотите спирта, Тим?

— Давайте.

Шалыган принес большую черную бутылку, налил в маленькие стаканчики из очень толстого стекла — старинные лабораторные, сообразил Панарин.

— Ну что же, за светлую память?

— А может?..

— Не терзайтесь несбыточными надеждами, Тим. Вундерланд есть Вундерланд. Так что уж лучше сразу… — Он прикрыл глаза и нараспев продекламировал:

Прощай. Поезда не приходят оттуда.

Прощай. Самолеты туда не летают.

Прощай. Никакого не сбудется чуда.

А сны только снятся нам, снятся и тают…

— Кто это? — Панарин кивнул на женский портрет.

— Жена. Она погибла.

— Как?

— Тим, нам не сообщали как… — Шалыган прищурился, и на Панарина явственно пахнуло холодом. — И не сообщали когда.

— Во-от оно что… — протянул Панарин. — Слушайте, кто вы такой, наконец? Если уж вы меня впустили, я не уйду, пока…

— Вы правильно догадались тогда, — сказал Шалыган. — Просто в то время татуировок-альбатросов не было еще. Мы носили жетоны.

Он сдернул полотенце со второй фотографии.

Молодой, не старше Панарина человек в комбинезоне устаревшего фасона улыбался, положив руку на тупорылый капот биплана. Панарин знал эту фотографию. Она была во всех посвященных Вундерланду учебниках и книгах. Один из тех, что стали легендой, едва успев возмужать, — полковник аэрологии в двадцать и генерал-лейтенант в двадцать пять, воздушный хулиган и воздушный трудяга, удачник, фаворит, лауреат и кавалер.

— Нет! — У него перехватило горло. — Быть не может! Вы — Ракитин? Так не бывает!

— Показать документы?

— Нет… но… нет… А я ведь так и не докопался, что с вами сталось, невозможно доискаться… Вы — Ракитин? Легенда? Да как это?

— Легенда и апокриф. Выпейте, Тим. Не помешает, право.

— Значит, вас тоже…

— Нет. Меня как раз нет. Как бы вам объяснить, Тим… Я сам ушел отовсюду. Я знаю людей, которые испугались тогда на время, и людей, которые испугались навсегда. Но в моем случае — не испуг. И не озлобление… а если и озлобление, то не как самый важный компонент. Понимаете, когда ЭТО началось, когда арестовали Светлану, когда стали разводить черт-те что вокруг Вундерланда, дня меня рухнул мир, в котором я жил и в который привык верить. Казалось, все кончено. Навсегда. Собственно, если разобраться, я всего-навсего вошел в транс и посейчас из него не вышел. Пожалуй, это наиболее точная формулировка.

— И появился Шалыган, — сказал Панарин. — Вы многое могли бы сделать, но предпочли разыгрывать юродивого — мелкие подачки раз в месяц… Вряд ли я имею право вас осуждать, и все же, все же… Да, другие в конце концов сделали почти все, что могли бы сделать вы, прошли почти все намеченные вами трассы, но никуда не деться от этого «почти». С вами добились бы большего. Вы не должны были так, генерал… Теперь понятно: ваша «адская проницательность» — всего лишь отблески сиявшего когда-то мозга Ракитина. В общем, я вас не осуждаю, но и оправдать не могу, Степан Михайлович. Другим пришлось и тяжелее, но они работали. Извините, я резок, но у меня только что… я… Нельзя же переносить горе и обиду за потерю любимого человека, за все вывихи на страну, систему, науку. Возможно, я не в состоянии осознать в полной мере то, что вам довелось пережить, но… Он же был не только ваш — ваш талант. Я надеюсь, вы не считаете все, что я говорю, плакатной демагогией?

— Отнюдь. — Шалыган задумчиво вертел пустой стаканчик. — Поздравляю вы наконец-то взрослеете, Тим… Как бы там ни было, жизнь моя прожита, и поздно начинать судебный процесс.

— Да, — сказал Панарин. — Поздно.

— Вы меня осуждаете все же?

— Я уже говорил — не имею права. Не осуждаю, но и не оправдываю. Я просто не привык думать над такими вещами, понятия не имел, что придется серьезно думать над чем-то, не относящемся к полетам, а тем более — думать над Прошлым… Так вышло, что мое поколение какое-то… Ну не умею я рассуждать о таких вещах! Налейте мне на дорогу. Я в клинику.

— Давайте я перевяжу вам руки.

— Чепуха, не стоит.

— Хотите что-нибудь сказать на прощанье?

— Да, — сказал Панарин. — Вы мне понадобитесь. Очень скоро. Есть одна идея…

Он прошел по освещенной мертвенно-молочным светом ламп дневного света бетонированной дорожке и постучал в стеклянную дверь. Руки кровоточили. Он стал ощущать боль.

Дверь отпер доктор Либединский, встрепанный, в мокром и мятом халате. Ничего не говоря, он провел Панарина по длинному, выложенному голубыми кафельными плитками коридору, втолкнул в какую-то комнату и усадил на белый диванчик. Достал спирт, плеснул в две рюмки. Панарин выпил и молча ждал. В виски ему бил заполошный немой крик: «Чуда!»

— Чудес не бывает, — сказал доктор. — Понимаете, Тим? Это было… сразу. Как молния. Со всеми. Никто даже не успел понять и испугаться.

— Молния, — повторил Панарин. — Мелодия. Метроном. Месть…

— Хотите, я сделаю вам укол. Вы тут же уснете.

— Согласен, — сказал Панарин. — При одном условии — если завтра вы мне вскроете череп, вывалите на стол воспоминания и прилежно отсортируете черные. Ах, не можете?

Либединский размахнулся, обливая себя спиртом, и грохнул рюмку об пол.

— А может ли это Бог? — прорычал он. — Если он есть, сволочь старая. Тим, ну зачем вы сунулись туда с пушками… «Солдаты науки». Вот и довоевались…

10

Время застыло;

его ранило ожиданье.

Стрелы твои впились

в крылья моих ожиданий.

Н. Гильен

День был солнечный. Облака разогнали, но самолеты все равно не летали. Никто не запрещал полетов, никто не разрешал их — просто все почему-то ничего не делали…

Динамики Главной Диспетчерской ревели:

Афиши старого спектакля
мы в речку выбросим, смеясь.
Вина не пролили ни капли,
но жизнь до капли пролилась.

Флаг над зданием дирекции был приспущен. Погибли семнадцать человек, сгорели три коттеджа, лаборатория, ангар с девятью «Кончарами», два истребителя (пилоты катапультировались) и шесть машин. На доске объявлений уже висела в траурной рамке телеграмма Президента Всей Науки, выражавшего искренние соболезнования.

На крышах ближайших зданий возились столичные механики, устанавливавшие лазерные зенитки. Приказом Адамяна был создан Отдел Активной Обороны, наделенный обширными полномочиями.

«Так оно и начинается, — думал Панарин. — Сначала скромно — посты раннего обнаружения и оповещения на вершинах гор и зенитки на крышах, потом — плавная замена «Сарычей» «Славутичами». И не успеешь моргнуть, как наиболее перспективные трассы автоматически превращаются в направления главного удара, а полетный журнал — в хронику пикирующего бомбардировщика. И все такое прочее. Потенциальный противник, упреждающие удары, превосходство в огневой мощи. Фронт науки, солдаты науки, на переднем крае науки. А ведь в списке военных терминов существует еще и «капитуляция»… Но каждый генерал надеется, что до нее не дойдет. Однако ж доходит порой».

Панарин решительно поднялся. Брюс запустил полонез Огинского. По площади мотался пьяный Балабашкин, горланя. Из диспетчерской вышел Брюс, поймал Балабашкина и молча заехал ему по шее. Балабашкин вырвался, юркнул в проулок.

К некоторому удивлению Панарина, его беспрепятственно пропустили в директорский кабинет, где, кроме Адамяна, пребывал вальяжный брюнет неопределенного возраста, в очках с затемненными стеклами и серой шевиотовой тройке с золотыми аксельбантами, серебряными Лейбницами на лацканах и золотым Президентом Всей Науки на рукаве.

— Панарин, — сказал ему Адамян.

— Очень рад. — Брюнет проворно выскочил из кресла и подошел к Панарину. Неумело встал перед ним навытяжку. — Наслышан, полковник. Самохвалов, лейб-сьянс-референт Президента Всей Науки. Позвольте от имени и по поручению вручить… — он извлек шильце, раскрыл красную коробочку и с привычной сноровкой привинтил на лацкан панаринской куртки новенький орден Бертольда Шварца первой степени. — Поздравляю. Слышал о вашем несчастье. Печально. Примите мои искренние соболезнования. Нужно работать дальше, однако. Каждому свое, так сказать. Мертвым — почетно покоиться, живым работать на благо невыносимо развитой науки. Память о павших за науку сохранится навсегда. Ну, а теперь, так сказать, оставляю вас, — он похлопал Панарина по плечу и выскользнул за дверь.

— После обеда приезжает комиссия, — сказал Адамян. — И молодое пополнение. У тебя будет много работы, Тим.

«Это точно, — подумал Панарин. — Но совсем не той, которую ты от меня ждешь… Господи, ну почему так получается? Почему люди меняются в худшую сторону, едва заполучат регалии, кресла, лавровые венки? Два поэта, бывшие кумиры студенческих толп, заматерев, усердно опускали железобетонный шлагбаум перед бессмертным бардом, но на его смерть не замедлили откликнуться дерьмово-профессиональными стихами. Автор нескольких неплохих детективов с течением лет начинает гнать километрами удручающее словоблудие, безбожно фальсифицируя не такую уж давнюю историю, и его герой постепенно переходит из мальчишеских сердец в беспощадные анекдоты. Звезда фантастики периода оттепели отращивает сталинские усы и чурбаном повисает на ногах литературы, плодя и поощряя собственных эпигонов. Конник из народных песен становится палачом тех, кто имел несчастье оказаться умнее его, партийные вундеркинды с большим будущим превращаются в «крестных отцов», то ли это в самом деле происходит от голодного детства и комплекса неполноценности, то ли виноваты другие причины, которые наше поколение не в состоянии определить, потому что нас не учили думать над такими вещами?»

— Почему ты молчишь? — спросил Адамян.

Панарин стоял на красной дорожке посреди огромного кабинета и смотрел на Адамяна. «Вот так, — думал он. — Зенитки на крышах. И все такое прочее. Мы усердно ищем в их поступках и действиях мотивы и логику — а ничего этого нет. Просто-напросто они не чувствуют Времени. Они мыслят сегодня, как лет двадцать назад, поступают, как лет двадцать назад, их время умерло, но они, накинув его обрывки на плечи, как плащи Воланда, бредут вперед, а вернее, в никуда, и мы тащимся за ними под этими плащами, недодумавшись вытащить головы из-под ветхой ткани. А впереди — обрыв, и мы летим с откоса, а те, кто вел нас, продолжают слепо шагать по воздуху, потому что они уже — не люди, призраки, неизвестно почему казавшиеся нам почтенными старцами из плоти и крови… Но ведь нужно же когда-то опамятоваться!»

Он молча повернулся, дошел до двери, закрыл ее за собой, обитую натуральной кожей, с небольшой медной дощечкой. Прошел по улицам, которые в преддверии грядущего юбилея Поселка стали украшать транспарантами и портретами Президента Всей Науки. У себя в комнате опустил на окна черные шторы и включил кинопроектор — кассеты с цветной пленкой. Он забрал вчера из коттеджа Клементины. Закурил. Облепленные пластырем пальцы плохо слушались.

Тройка «Сарычей», удаляясь от зрителя, взмывает в небо, самолеты превращаются в черточки, черточки — в точки, и точки тают в безмятежной лазури.

Леня Шамбор, весело стуча кулаком по крылу своего «Кончара», что-то заливает ему, Панарину.

Идет на посадку двухместный «Аист», марево раскаленных выхлопных газов размывает четкие контуры крыльев и капота.

Клементина у кабины «Сарыча» примеряет шлем. Шлем ей велик, и Клементина смеется (снимал Леня).

Крупный план — стучит на столе метроном, размеренно ходит вправо-влево блестящая стрелка.

Сенечка Босый озабоченно проверяет парашют.

Брюс с гитарой пародирует какую-то эстрадную знаменитость, вокруг веселятся механики.

Хмурый Панарин изучает карту Вундерланда.

К зданию дирекции, удаляясь от оператора, уходит Адамян.

Рассаживаются по лимузинам члены комиссии.

Станчев со Стрижом играют в шахматы.

Клементина, балансируя раскинутыми руками, с комическим ужасом на лице идет по высокому и узкому бетонному поребрику (снимал Панарин).

Взлетает звено «Кончаров».

Профессор Пастраго с барбадосским орденом на груди откупоривает бутылку шампанского.

Клементина у магазина «Молоко» (снимал Панарин).

В небо взмывает «Кончар».

Панарин остановил проектор, изображение замерло — красивый, гордый самолет.

Панарину тяжело было решаться. Невыносимо тяжело. Все равно что убиваешь друга, все равно что стреляешь себе в висок. Наверное, нужно как-то иначе, подумал он. Но как? Наверняка можно по-другому, но мы не умеем, а не ошибается лишь тот, кто ничего не делает…

Панарин сидел в темной комнате, смотрел на застывший на экране самолет и в который уж раз повторял про себя одну и ту же фразу — из речи, что произнес Джон Кеннеди, вступая на пост президента:

«Не для того мы здесь, чтобы клясть тьму, а для того, чтобы возжечь светильник».

Честное слово, в этом был смысл.

Он снял трубку и набрал номер.

— Шамбор слушает, — раздался возбужденный Ленин голос.

— Ну как?

— Мы с дедом готовы. Брюс тоже.

— Не передумал?

— Нет.

— Тогда по расписанию, — сказал Панарин. — Поехали!

11

А может это совесть, потерянная мной?

А. Вознесенский

Фредерик Дуглас Брюс, весьма и весьма отдаленный, но все же потомок древних шотландских королей, сноровисто работая коротким копьевидным ломиком с резиновой рукояткой, крушил пульты Главной Диспетчерской.

Он трудился споро, без излишней нервозности, как десять лет назад на пылающей датской буровой платформе, но и чуточку торопливо все же — в забаррикадированную дверь давно молотили чем-то тяжелым, и нужно было поторапливаться.

Трещали синие разряды, мерзко пахло горелой изоляцией, хрустело, дымило, дребезжало, на стене вразнобой мигали разноцветные лампы и надрывались звонки ничего не соображавших автоматов контроля. Брюсу было безмерно жалко ломать тонкие и умные приборы, которые он знал насквозь и любил, но он верил, что сейчас иначе нельзя.

Все. Хватит, пожалуй. Брюс швырнул лом в экран лазерного локатора, смахнул пот со лба, медленно стянул оранжевые резиновые перчатки. Смотрел в окно, на синие вершины. Затрещали петли, дверь рухнула, разметывая баррикаду из столов и кресел. Брюс сказал несколько слов в маленькую рацию, обернулся к направленным на него стволам. Пока к нему шли, он стоял и улыбался усталой и гордой улыбкой человека, добросовестно и вовремя выполнившего трудную нужную работу.

12

Перестаньте, черти, клясться на крови…

Б. Окуджава

Они бежали вдоль двойной шеренги истребителей, бросая в воздухозаборники изготовленные из зондов магнитные мины, которые сразу же прилипали где-то там, в теплой темноте. Время от времени останавливались, оборачивались и стреляли по преследующим их безопасникам.

Леня, Ленечка Шамбор, любимец молодых поварих и ученых дам средних лет, несмотря на всю осознаваемую им серьезность ситуации, веселился от души, сшибая пулями фуражки с голов преследователей. В голове у него шалыми мартовскими зайцами плясали кадры из вестернов — такая уж это была натура.

Шалыган, он же бывший генерал-лейтенант аэрологии, он же бывший пилот из легенды — Ракитин, наоборот, относился к перестрелке чрезвычайно обстоятельно и серьезно. В руке у него был именной пистолет с серебряной пластинкой на рукоятке, врученный некогда самим маршалом Н. Когда арестовали Светлану и маршал не помог, Ракитин сгоряча хотел было выбросить пистолет в сортир, но решил подождать, и правильно сделал буквально через три дня маршал Н. получил высшую меру социальной защиты как агент семи империалистических разведок и трех эмигрантских подрывных центров.

Перед глазами у бывшего Ракитина стояла та ночь, перевернутая квартира, равнодушные лица конвоиров, свое собственное унизительное бессилие, бледная Светлана и откровенно раздевавший ее взглядом Лев Шварцман, карающий меч и сокол.

Сейчас у всех у них, тех, что бежали следом, были лица Левки Шварцмана. Плача от радости, Шалыган стрелял и хрипло рычал всякий раз, когда попадал и перебегавшая вдали фигурка застывала на земле.

На горячей бетонке лежал капитан Окаемов, зажав обеими руками живот. В животе раскаленным угольком засела пуля из шалыганова пистолета. Пуля была неправильная, по высшей справедливости она должна была угодить в кого-нибудь из тех, карающих мечей и соколов, что частью расстреляны, а частью доживают на хорошей пенсии — в любого из них, но не в Окаемова, которого отец зачал на радостях, вернувшись из тех краев, где в вечной мерзлоте лежат мамонты и люди, и мамонтов мало, а людей настолько много, что некоторые в них не верят (но там нет ни маршала Н., ни Светланы Ракитиной, а где они — дьявол весть).

Капитан Окаемов лежал и тихо плакал от боли и от растерянности: он никак не мог понять, в голове не укладывалось — за что его? Почему именно его, почему вообще это происходит? Он беззвучно шевелил губами, никто в суматохе не обращал на него внимания, но ему-то казалось, что он кричит во всю глотку волевым командирским голосом: «Прекратить огонь!».

Выстрелы в самом деле смолкли, и капитан Окаемов, не понимая, что они смолкли для него одного, удовлетворенно улыбнулся, умирая.

В здравом рассудке Шалыган никогда не поступил бы так, но он уже не был собой, безумие, замешанное на долголетней боли, ненависти и страхе, поднялось из глубин сознания и залило череп, как заливает вода тонущий корабль. Генерал-лейтенант аэрологии Ракитин, лауреат и кавалер, талант, работяга и удачник, окончательно перестал существовать. Остался один Шалыган.

Пуля попала ему в грудь. Леня подхватил старика под мышки и волоком оттащил за истребитель. Нагнулся.

— Будьте мужественны, Ридли, — четко выговорил Шалыган. Божьей милостью мы зажжем сегодня в Англии такую свечу, которую, я верю, им не погасить никогда…

Среди достоинств Лени никогда не числилось знание исторических афоризмов, и он попросту решил, что старик бредит перед смертью. Убедившись, что это конец, он опустил Шалыгана на бетонку, отсалютовал наспех и побежал дальше.

Когда пуля полоснула по шее, он в первый момент подумал: это неправильно, так не играют. Крови было так много, что она казалась ненастоящей киношной краской. Потом пришла боль, но он держался, бежал, зажимая рукой с пистолетом шею, бросая другой мины. Осталось три, две, одна… Все. Он отшвырнул пистолет, достал плоскую коробочку и положил палец на кнопку.

Лязгнул металл о металл. Из-за ближайшего самолета навстречу ему выскочил бледный от испуга и азарта юный сержантик. Грохота очереди Леня не услышал — бетонка стремительно неслась в лицо. Цепенеющий палец придавил кнопку, и шеренги истребителей вспучились алыми снопами пламени.

…Панарин услышал грохот взрыва и заторопился. Пальцы проворно находили нужные контакты, соединяли проводки, подключали новые. Взрывное устройство в компьютере Отдела Активной Обороны он уже почти смонтировал, оставались пустяки. За дверью гремели выстрелы — Коля Крымов поливал коридор из отобранного у охранника автомата, удерживая столпившихся за углом безопасников.

Автомат вдруг захлебнулся, и затопотали бегущие. Панарин знал, что им еще придется повозиться с дверью, но на всякий случай достал пистолет из кобуры, продолжая другой рукой соединять клеммы.

Видимо, Тарантул успел все же подключить какие-то защитные системы. Взрыв бухнул преждевременно. Панарин пролетел спиной вперед через зал, ударился об стену и сполз по ней на пол. В коридоре притихли.

Обморок длился не долее нескольких секунд. Панарин провел ладонью по лицу, смахнул кровь и копоть и с радостью убедился, что глаза в порядке просто густой дым заволок зал. В коридоре опомнились, и град ударов обрушился на дверь.

Панарин добрался до окна, высадил его всей тяжестью тела и спрыгнул со второго этажа. Упал. Вскочил. Рвущая ветвистая боль в боку скрючила его, но он страшным усилием выпрямился и заковылял, шатаясь, к зданию дирекции. Кровь капала на асфальт, в висках ломило, голова кружилась. Может быть, это была его последняя дорога. Может быть, нет.

Держась за стену, он вышел на площадь. Там поблескивала шеренга знакомых лимузинов, у головного сгрудилась комиссия в полном прежнем составе, а чуть подальше стояли у огромного голубого автобуса человек тридцать — все с чемоданами, все в необмятой летной форме, очень молодые. Все: и комиссия, и новобранцы аэрологии, — смотрели в сторону летного поля, где что-то с грохотом рвалось и в вышину плыли дымы.

Держа пистолет в опущенной руке, Панарин давил на спуск, пока не кончилась обойма. Пули с визгом рикошетили от асфальта и улетали неизвестно куда. Своего он добился — все, кто был на площади, повернулись к нему, он увидел недоумевающие, испуганные, удивленные лица, криво улыбнулся и оттолкнулся ладонью от шершавой бетонной стены.

Стояла мертвая солнечная тишина. Все смотрели на Панарина, а он, шатаясь, едва удерживая равновесие, брел к ним, перемазанный в крови и копоти, с застывшей на лице улыбкой и поблескивающим на лацкане прожженной куртки орденом Бертольда Шварца первой степени, брел и мучительно пытался найти слова, чтобы рассказать Истину.

Седой краснолицый Тихон что-то повелительно рявкнул, махая лапищей, и несколько молодых пилотов, нерешительно потоптавшись, бросились к Панарину. Панарин приободрился, хотя боль ветвилась, вгрызалась, рвала тело, и что-то стеклянно позвякивало в мозгу. Он был обязан найти нужные слова, иначе получится, что все делали зря, он был обязан сказать все от себя и от тех, кто уже ничего никогда не скажет, кто улетел и никогда не вернется назад. Что?

Панарин медленно протянул пронизанную болью руку, чтобы опереться на плечо молодого пилота, выдохнул сквозь розовую пену на губах:

— Господа альбатросы! Отлетались!

АКАДЕМИЯ НЕВООБРАЗИМО РАЗВИТОЙ НАУКИ

СЕКТОР ИЗУЧЕНИЯ СТРАНЫ ЧУДЕС

Всему летному, тучному и инженерно-техническому составу Поселка

Коллеги! Друзья!

Долгие годы вы с неиссякаемой энергией и яркой храбростью штурмовали тайны Страны Чудес и добились немалых успехов на тернистом пути познания в эпоху невообразимо развитой науки. Потери не страшили вас. Трудности не пугали. Тлетворные веяния не затронули. Ваши мужество, стойкость, летное мастерство, нравственная и душевная чистота, бескорыстная страсть к познанию, высокие морально-этические качества, идеологическая зрелость надолго останутся примером для молодежи, воспитателями которой вы успешно являетесь.

Наука бесконечно вам благодарна и безусловно незамедлительно впишет ваши имена в свою золотую книгу славы. Позвольте в день юбилея Поселка поздравить вас с достигнутыми успехами и искренне пожелать новых. Слава Науке!

Президент Всей Науки, Архистратиг Аэрологии, Почетный Пифагор, Верный Ломоносовец и прочая, и прочая (подпись)

Телеграмма была на бумаге верже, подпись нацарапана собственноручно, бланк лежал в планшете из кожи редкого животного йесина, а планшет пристегнут к личному лейбсьянс-адьютанту Президента. Лощеный, весь в золотых аксельбантах, золотых Ньютонах, серебряных Декартах, он вылез из самолета фельдсвязи и, не обращая внимания на близкие пожарища, гордо маршировал к выходу с летного поля. Аэродромные собаки таращились на него, лениво побрехивая вслед, и никто еще, в том числе он сам, не знал, что в этот миг очень далеко отсюда полтора десятка серьезных хвороб одержали наконец верх над казавшимся изначальным и бессмертным, но тем не менее очень старым и недужным человеком, Героем Науки и анекдотов, холодеющей рукой сжимавшим своего плюшевого медведика, украшенного платиновым ошейником с бриллиантами; что пришла та, что приходит за всеми людьми, как ни спасайся от нее уверениями в собственном бессмертии, и Президент Всей Науки — умер, умер, умер…